Грэм Грин (1904-1991) имел обыкновение делить свои романы на `серьезные` и `развлекательные`, но такое деление весьма условно: он всегда был и остается Мастером. В его детективном романе – `Наемный убийца` (1936) – захватывающая фабула, неординарный герой, чья жизнь сопряжена со смертельным риском, убедительность и четкость деталей, и все эти качества ставят роман в один ряд с его всемирно известными произведениями, такими как `Сила и слава`, `Тихий американец`,`Ведомство страха`.
Глава I
Убийство? Ворон не видел в этом ничего особенного. Просто новая работа. Нужно быть осторожным. Нужно шевелить мозгами. Ненависть тут ни при чем. Он и видел-то этого министра только один раз: Ворону его показали, когда тот шел по новому жилому кварталу. В окнах светились рождественские елочки, а меж ними медленно шел не очень опрятный старик, у которого не было друзей в этом мире, хотя говорили, что он любит весь род людской.
На широкой улице чужого города холодный ветер обжигал Ворону щеки, и можно было поднять воротник, закрыв нижнюю часть лица. Заячья губа – серьезная помеха в его профессии; в детстве ее плохо зашили, и теперь изуродованная шрамами верхняя губа деформировалась. Когда имеешь особую примету вроде этой, поневоле становишься безжалостным. Ворон всегда, с самых первых шагов, был вынужден избавляться от улик и свидетельств.
Он нес в руке плоский чемоданчик. Был как все: молодой еще человек идет домой с работы, темное пальто как у мелкого служащего или церковника. Он шагал по улице уверенно, ничем не отличаясь от других. Подошел к остановке трамвай с зажженными огнями – начало смеркаться. Ворон не обратил на трамвай внимания. Экономный молодой человек, подумали бы вы, не хочет тратить деньги зря, экономит для будущей семьи. А может, как раз и идет на свидание со своей девушкой.
Но у Ворона никогда не было девушки. Мешала заячья губа. Он понял давно, чуть ли не в детстве, как она отвратительна. Ворон вошел в подъезд высокого серого дома, каких было много на этой улице, и стал подниматься по лестнице, наглухо застегнутый, зловещий, черный, словно тень.
На верхнем этаже он поставил чемоданчик на пол и надел перчатки. Достал из кармана кусачки и перерезал телефонный провод в том месте, где он выходил из отверстия над дверью. Потом нажал кнопку звонка.
Он надеялся, что министр один. Эта маленькая квартирка под самой крышей была его домом; старый социалист жил одиноко, в бедности и запустении, и Ворону сказали, что секретарша уходит в половине седьмого: старик очень заботился о своих подчиненных. Но Ворон явился минутой раньше, чем надо: министр задержал секретаршу на целых полчаса. Дверь отворила женщина, пожилая, в пенсне и с золотыми зубами. Она уже надела шляпку и перекинула через руку пальто: совсем собралась уходить и сердилась, что ей помешали. Не дав Ворону и рта раскрыть, женщина резко сказала по-немецки: «Министр занят».
Убивать ее он не хотел. Вообще-то ему было все равно – одного или двух, просто хозяева могли счесть, что он превысил полномочия. Он молча протянул секретарше рекомендательное письмо: пока женщина не услышала его голоса, его иностранную речь, пока не заметила заячью губу, она была в безопасности. Она сразу взяла письмо и поднесла совсем близко к своему пенсне. Здорово, подумал Ворон, она плохо видит.
– Постойте здесь, – сказала женщина и пошла назад по коридору. Он услышал ее голос – голос гувернантки, распекающей воспитанника; она снова появилась в коридоре со словами: – Министр вас примет. Идите за мной, пожалуйста.
Он не понимал чужого языка, но по ее поведению догадался, чт?о она хотела сказать.
Глаза его, словно две скрытые камеры, тотчас сфотографировали комнату: письменный стол, кресло, карта на стене, позади стола – дверь в спальню; широкое окно высоко над ярко освещенной морозной рождественской улицей. Небольшая керосинка – вот и все отопление. Сейчас министр кипятил на ней воду в кастрюльке. Кухонные часы со звонком на письменном столе показывали семь. Послышался голос:
– Эмма, положите в воду еще одно яйцо.
Министр вошел в комнату. Он, видимо, пытался привести себя в порядок, но забыл стряхнуть с брюк пепел от бесчисленных сигарет. Он был стар, мал ростом, неопрятен. Секретарша достала из ящика стола яйцо.
– И соль. Не забудьте соль, – сказал министр. – Соль не дает яйцу лопнуть, – пояснил он медленно по-английски. – Садитесь, дружок. Чувствуйте себя как дома. Эмма, вы можете идти.
Ворон сел и уперся взглядом в пиджак министра. Он думал: подожду три минуты по этим кухонным часам, дам ей возможность подальше уйти; взгляд его был неотрывно прикован к пиджаку министра – стрелять буду вот сюда, в грудь. Он больше не придерживал воротник и с горькой яростью отметил, как старик отвел глаза при виде заячьей губы.
Министр сказал:
– Столько лет я не получал от него вестей. Но никогда не забывал о нем, никогда. Могу показать вам его фотографию, она в той комнате. Как хорошо, что он вспомнил о старом друге. А он ведь теперь так богат и влиятелен. Вам надо будет спросить у него, когда вернетесь, помнит ли он то время…
Вдруг оглушительно зазвонил звонок. Ворон подумал: телефон. Я же перерезал провод. Звонок словно ударил по нервам. Но это всего-навсего прозвонили кухонные часы на столе. Министр выключил таймер.
– Одно яйцо готово, – сказал он и склонился над кастрюлькой.
Ворон раскрыл чемоданчик: на внутренней стороне крышки был закреплен автоматический пистолет с глушителем. Министр сказал:
– Мне очень жаль, что звонок так напугал вас. Видите ли, я люблю, чтобы яйцо варилось ровно четыре минуты.
По коридору прозвучали торопливые шаги. Дверь отворилась. Ворон раздраженно обернулся, заячья губа налилась кровью и пылала. Вошла секретарша. Он подумал: Господи, что за дом! Не дадут человеку спокойно делать свое дело. Ворон забыл о губе, он разозлился, у него наконец появилась причина для недовольства. Секретарша вошла, сверкая золотыми зубами в официально очаровательной улыбке. Она произнесла:
– Я как раз выходила и вдруг услышала телефон. – Тут она слегка вздрогнула и с неловкой деликатностью отвела глаза. Ворон не мог этого не заметить. Женщина сама вынесла себе приговор. Он выхватил пистолет из чемоданчика и дважды выстрелил старику в спину.
Министр упал грудью на керосинку; кастрюлька опрокинулась, оба яйца разбились и растеклись по полу. Ворон перегнулся через стол и снова выстрелил в министра, теперь в затылок, чтоб наверняка. Череп раскололся, словно голова фарфоровой куклы. Тогда Ворон повернулся к секретарше: она что-то простонала, слов не было, из старческого рта на подбородок стекала слюна. Он подумал, она просит пощады, и снова нажал на курок. Женщина пошатнулась, словно ее лягнули в бок. Но он просчитался. Старомодное платье, все эти складки лишней материи, в которые она кутала свое тело, видимо, ввели его в заблуждение. И кроме того, она была не так уж слаба, он прямо глазам своим не поверил: она выскочила за дверь прежде, чем он успел выстрелить снова. Дверь захлопнулась.
Но женщина не смогла запереть ее за собой – ключ остался с этой стороны. Ворон повернул ручку и толкнул, но старуха оказалась на удивление сильной, дверь лишь чуть подалась. Теперь женщина кричала во весь голос, выкрикивала какое-то одно слово. Нельзя было ждать, терять время. Ворон отступил на шаг и выстрелил сквозь деревянную панель. Он услышал, как упало на пол и разбилось пенсне. Женщина снова за-кричала было и замолкла. Из-за двери слышался странный звук, казалось, она всхлипывает. Это дыхание вырывалось сквозь раны. Ворон был удовлетворен. Снова повернулся к министру.
Он должен был оставить кое-какие улики. Кое-какие – уничтожить. Рекомендательное письмо лежало на столе. Он спрятал его в карман, а в холодеющие старческие пальцы вложил клочок бумаги. Ворон был нелюбопытен, на него вполне можно было положиться, он лишь мельком взглянул на письмо, имя – или прозвище – в конце страницы ничего ему не говорило. Затем он оглядел маленькую голую комнату, не забыл ли чего, какой-нибудь улики. Чемоданчик и пистолет следовало оставить на месте преступления. Все очень просто.
Ворон открыл дверь в спальню. Глаза снова сфото-графировали все вокруг: узкая кровать, деревянный стул, пыльный комод, фотография молодого еврея со шрамом на подбородке, как от удара дубинкой, пара коричневых щеток для волос с деревянными ручками и инициалами Я.К., повсюду пепел от сигарет: квартира одинокого не-опрятного старика; квартира министра обороны.
Из-за двери явственно послышался голос, тихий шепот, мольба. Кто бы мог подумать, что старуха окажется такой крепкой? Ворон вздрогнул, нервы отреагировали на шепот так же, как раньше на звон часов, словно привидение мешало человеку делать свое дело. Он открыл дверь кабинета – пришлось ее сильно толкнуть, тяжесть тела мешала. Старуха казалась совсем мертвой, но он хотел быть уверен и выстрелил, почти касаясь дулом переносицы. Пора было уходить. Пистолет он забрал с собой.
Они сидели рядом, дрожа от холода; спускались сумерки; ярко освещенная, пропахшая дымом стеклянная клетка автобуса, покачиваясь, несла их высоко над улицами Лондона: автобус шел в сторону Хаммерсмита1. Стекла витрин на улицах искрились, словно льдинки, и вдруг она сказала: «Смотри, снег идет!» Они как раз ехали по мосту, и крупные хлопья, скользнув мимо окна, клочками бумаги опускались на темную воду Темзы.
Он сказал:
– Какое счастье, что так долго ехать.
– Но мы же завтра опять увидимся… Джимми, – она всегда колебалась, прежде чем произнести его имя. Ей казалось, глупое детское имя не подходит человеку серьезному, да еще такого огромного роста.
– Особенно трудно в ночные дежурства.
Она засмеялась:
– Еще бы. Это так утомительно. – Но, сразу посерьезнев, сказала: – Правда. Счастье, когда мы вместе.
Когда речь шла о счастье, она становилась серьезной, смеяться предпочитала, когда скверно было на душе. Не могла несерьезно относиться к вещам, для нее важным, а думая о счастье, не могла забыть о множестве препятствий на пути к нему. И сказала:
– Ужасно, если начнется война.
– Не начнется.
– Прошлая тоже началась с убийства.
– Ну, то ведь был эрцгерцог. А это просто старый политикан.
– Ой, поосторожней, пластинку разобьешь… Джимми, – сказала она.
– К черту пластинку.
Она тихонько запела песенку, из-за которой купила пластинку: «Для тебя это – просто Кью"1, а снежные хлопья летели за окном и таяли на тротуаре.
Кто-то привез подснежник из Гренландии.
Он сказал:
– До чего же глупая песня.
Она возразила:
– Прелестная песенка… Джимми. Я просто не могу называть тебя «Джимми». Ты слишком большой. Сержант уголовной полиции Матер. Это из-за тебя ходят анекдоты про полицейские сапоги.
– Ну зови меня просто «дорогой».
– Дорогой… дорогой… – она словно пробовала слово на вкус, ощущая его языком, губами, яркими, словно рождественские ягоды2. – Нет, – наконец решила она, – так я буду называть тебя после десяти лет супружеской жизни.
– Ну… «милый»…
– Милый… милый… Нет. Мне не нравится. Звучит так, будто я тебя всю жизнь знаю.
Автобус поднимался на холм мимо ларьков, где продавали жареную рыбу с картошкой; мерцали железные жаровни; донесся запах печеных каштанов. Ехать оставалось совсем недолго. Еще две улицы, поворот налево у церкви. Церковь было уже видна, шпиль поднимался над домами словно огромная ледяная сосулька, и, чем ближе к дому, тем хуже становилось на душе; чем ближе к дому, тем веселее она болтала. Она старалась не думать о том, что ее ждет: о рваных обоях и мрачной лестнице наверх, о холодном ужине с хозяйкой, миссис Брюэр, и о завтрашнем походе к театральному агенту, и о новой работе, может быть, далеко от Лондона, далеко от Джимми.
Матер тяжело выдавил:
– Я, наверное, не так много для тебя значу, как ты для меня. Ведь я не увижу тебя целые сутки.
– И даже еще дольше, если я получу работу.
– А тебе все равно. Тебе просто все равно.
Она вдруг сжала его руку:
– Смотри. Смотри! Видел плакат? – Но плакат скрылся из виду прежде, чем он рассмотрел его сквозь запотевшее стекло. Мобилизация в Европе. Словно тяжкий груз лег на сердце.
– Что там было?
– Да все то же убийство.
– Ты только и думаешь что об этом убийстве. Уже целую неделю. Какое нам до этого дело?
– Никакого, не правда ли?
– Если бы это случилось у нас, мы бы давно убийцу поймали.
– Интересно, зачем он это сделал?
– Политические мотивы. Патриотизм.
– Ну вот, приехали. Можно и выходить. Ну не смотри такими несчастными глазами. Кажется, ты говорил, что это счастье.
– Так оно и было пять минут назад.
– Ну что ж, – легко сказала она, пряча тоску, – мы живем в быстроменяющемся мире.
Они поцеловались под фонарем; ей пришлось привстать на цыпочки, чтобы дотянуться; он действовал на нее успокаивающе; он был похож на огромного доброго пса, даже когда сердился по-глупому. Только ведь любимого пса не отсылают прочь в промозглую тьму.
– Энн, – произнес он, – мы ведь поженимся, правда? Сразу после Рождества.
– У нас нет ни гроша за душой, – сказала Энн. – Ты же знаешь. Ни гроша… Джимми.
– Я получу повышение.
– Ты опоздаешь на дежурство.
– Черт возьми, просто тебе все равно.
Она насмешливо протянула:
– Абсолютно все равно… дорогой.
И пошла прочь, к дому № 54, молясь в душе: пусть я получу хоть какие-то деньги, только скорей, скорей, и пусть это не кончается, пусть на этот раз не кончается – у нее уже не осталось веры в себя.
Какой-то человек шел по улице ей навстречу; он, казалось, совсем застыл от холода в своем черном пальто, а может – от какого-то страшного напряжения. И у него была заячья губа. Бедняга, подумала Энн и тотчас забыла о нем. Открыла дверь дома № 54, поднялась по мрачной лестнице в свою комнату на верхнем этаже (ковровая дорожка кончалась на первом) и поставила пластинку, всем существом впитывая тягучую, сонную мелодию и бессмысленные, глупые слова:
Для тебя это – просто Кью, Для меня это – рай земной!
Здесь я встретил любовь свою:
Ты впервые была со мной.
Вот и эти цветы, Для тебя – лишь цветы, Мне же – отблеск твоей красоты.
Человек с заячьей губой снова шел по улице, теперь уже назад; быстрая ходьба помогала ему согреться; словно Кай в «Снежной королеве», он нес ледяной холод в себе. Белые снежные хлопья все падали, таяли на тротуаре, превращаясь в грязную слякоть; из окна на четвертом этаже падали, струились слова песни, шипела тупая игла.
Говорят, это просто подснежник Из Гренландии кто-то привез.
Для меня он – прохлада и нежность Твоих рук, твоих губ, твоих кос.
Человек задержался лишь на долю секунды; пошел дальше по улице быстрым шагом; ледяной осколок в сердце не причинял ему боли, во всяком случае, боли он не чувствовал.
В Корнер Хаус Ворон сел за свободный столик у мраморной колонны. Он с отвращением вглядывался в длинный перечень сортов мороженого и холодных напитков, всех этих parfaits и пломбиров с фруктами, coupes и сплитов2. Какой-то господин за соседним столиком ел черный хлеб, запивая его витаминизированным молочным напитком «Хорликс». Под взглядом Ворона он съежился и спрятался за газетой. Огромные буквы газетной шапки кричали:
«УЛЬТИМАТУМ».
Мистер Чалмондели осторожно пробирался меж столиками. Он был толст, и на пальце у него сверкал изумруд. Широкие щеки обтекали квадратную челюсть и складками спадали на воротник. Он похож был на удачливого агента по продаже недвижимости или на продавца дамских подвязок, которому невероятно повезло. Усевшись напротив Ворона, он произнес:
– Добрый вечер.
Ворон сказал:
– А я уж думал, вы никогда не явитесь, мистер Чал-мон-де-ли, – он четко выговаривал каждый слог.
– Чамли, дружище, Чамли. Произносится – Чамли, – поправил тот.
– Какая разница, как это произносится, – сказал Ворон. – Я думаю, это ненастоящее ваше имя.
– Ну, во всяком случае, я его сам для себя выбрал, – сказал Чамли, перелистывая меню. Перстень его сверкал в ярком свете плафонов, похожих на опрокинутые вазы. – Хотите parfait?
– Не пойму, как это можно есть мороженое в такую погоду. Если вам жарко, постойте на улице. Мне не хочется тратить время зря, мистер Чалмондели. Вы принесли деньги? У меня ни гроша.
Чамли сказал:
– У них здесь прекрасно готовят «Мечту Девы». Не говоря уже об «Альпийском Сиянии». Или о «Славе Никкербокера».
– Я ничего не ел с самого Кале.
– Дайте мне письмо, – сказал Чамли. – Благодарю вас. – И повернулся к официантке: – «Альпийское Сияние», пожалуйста, и полейте его стаканчиком кюммеля.
– Деньги, – повторил Ворон.
– Вот бумажник.
– Они же все пятифунтовыми.
– Нельзя же требовать, чтобы вам выдали двести фунтов мелочью. И потом, я-то тут при чем? Я всего лишь промежуточное звено, – сказал Чамли. Вдруг выражение его лица смягчилось: на соседнем столике он увидел порцию клубничного сплита. С грустной откровенностью признался: – Я такой сластена…
– Разве вы не хотите, чтобы я вам рассказал, как все было?
– Нет, нет, что вы! – торопливо произнес Чамли. – Я всего лишь промежуточное звено, я ни за что не отвечаю. Мои клиенты…
Ворон презрительно скривил заячью губу:
– Ну и здорово вы их называете.
– Как возится официантка с моим мороженым, – возмутился Чамли. – Мои клиенты – прекрасные люди. Эти акты насилия… Они считают их равными военным действиям.
– Но я и тот старик… – сказал Ворон.
– А вы оказались на переднем крае. – Он тихо рассмеялся собственной шутке; огромное бледное лицо было словно белая завеса, на которой можно показывать смешные и страшные фигуры: кролика или человеческое существо с рогами. Маленькие глазки засияли от удовольствия при виде огромной порции мороженого в высоком бокале, поставленном перед ним официанткой. Он произнес:
– Вы хорошо поработали, аккуратно. Вами очень довольны. Теперь вы сможете отдохнуть. – Чамли был толст, вульгарен, насквозь фальшив, но в нем ощущались власть и сила. И даже стекавшее из уголков рта мороженое не нарушало этого ощущения. Он был само преуспеяние, он был из тех, кто владеет всем, тогда как Ворон не владел ничем, кроме содержимого бумажника и той одежды, что была на нем, да заячьей губы и еще – пистолета, который он, вопреки инструкции, так и не оставил на месте преступления.
– Ну, я пошел, – сказал Ворон.
– Всего хорошего, дружище, всего хорошего, – пробормотал Чамли, высасывая жидкость из бокала через соломинку.
Ворон встал и пошел. Худой и мрачный, созданный для разрушения, он чувствовал себя не на месте среди этих уютных столиков, уставленных разноцветными вазочками и бокалами с фруктовым соком. Он вышел на площадь и направился вверх по Шафтсбери авеню. Витрины магазинов сверкали елочной мишурой, яркими пятнами алых рождественских ягод. Вся эта сентиментальная чепуха выводила его из себя. Руки в карманах сами собой сжались в кулаки. Он прислонился лбом к стеклу витрины модистки и молча смотрел, презрительно и зло усмехаясь. Девушка-еврейка склонилась над манекеном. Фигурка у нее была что надо, аккуратненькая и совсем не худая. Ворон рассматривал ее ноги и бедра, думая с отвращением: это же надо, сколько плоти выставили на продажу под Рождество.
Не находившая выхода жестокость заставила его зайти в магазин. Продавщица поспешила ему навстречу. Повернувшись к ней лицом – заячья губа предстала во всей красе, – Ворон испытал такое же удовольствие, как если бы расстрелял из автомата картинную галерею. И спросил:
– Вон то платье в витрине. Сколько?
Девушка ответила: «Пять гиней1». Она не добавила «сэр», отвечая ему. Губа была словно клеймо, знак принадлежности к определенному классу, говорила о бедности родителей, не собравших денег на хорошего хирурга.
– Оно ведь неплохо смотрится? – спросил Ворон.
Продавщица жеманно прошепелявила:
– Оно вщем очень нравитща.
– Мягкое. Тонкое. Такое платье надо очень аккуратно носить, точно? Это для красивых и богатых, правда ведь?
Продавщица ответила без всякого интереса:
– Это уникальная модель. – Она лгала. Она была женщиной и прекрасно разбиралась в таких вещах, понимала, какой вульгарной дешевкой на самом деле торговал этот магазинчик.
– Классная вещь, а?
– О да! – ответила девушка, глядя в окно на итальяшку в фиолетовом костюме, подмигивавшего ей сквозь стекло. – Классная.
– Хорошо, – сказал Ворон, – я его беру за пять фунтов2. – Он достал банкноту из бумажника, который получил от Чамли.
– Упаковать вам?
– Да нет, – ответил Ворон. – Девушка сама за ним зайдет. – Он ухмыльнулся ей изуродованным ртом. – Она классная девчонка, сами увидите. Это ведь у вас самое лучшее платье? – И когда продавщица кивнула, забирая деньги, он добавил: – Ну, тогда оно будет Элис в самый раз.
И снова на улицу, на Шафтсбери авеню, излив хотя бы часть презрения и злобы, потом на Фрит-стрит и за угол, к немецкому кафе, где он снимал комнату. Внизу, у входа его ждал сюрприз – елочка в бочке с песком, вся увешанная цветными стекляшками, и ясли с младенцем Христом. Он спросил старика хозяина:
– Вы что, верите в это? В эту чепуху?
– Неужели опять будет война? – спросил старик. – Ужасные вещи пишут. Страшно читать.
– Что за дела – в гостинице им места не нашлось?1 Нам в приюте давали сливовый пудинг. И читали про указ цезаря Августа. Так что я в курсе. Я человек образованный. Нам про те дела читали по крайней мере раз в год.
– Ну, я-то войну своими глазами видел.
– Терпеть не могу всякую сентиментальщину.
– Да ладно, – сказал старик, – клиентам это нравится.
Ворон поднял младенца. Вместе с ним и ясли – все было из одного куска, из дешевого раскрашенного гипса.
– Ну, они его пришпандорили, а? Я-то знаю, как все это было. Я человек образованный.
Он поднялся наверх, в свою комнату. Видно было, что там не убирали. Таз полон грязной воды, кувшин пуст. Ворон вспомнил толстяка, как тот говорил: «Чамли, дружище, Чамли. Произносится: Чамли», и как сверкал изумруд на пухлом пальце. Он снова вышел на лестницу и раздраженно позвал, перегнувшись через перила:
– Элис!
Она вышла из соседней комнаты, неряха с кривым, высоко поднятым плечом. Крашенные перекисью волосы сосульками свисали на лицо. Сказала:
– Нечего орать.
Он ответил:
– В комнате свинарник. Я не позволю так с собой обращаться. Иди, прибери там. – И дал ей пощечину. Она отшатнулась, вся сжавшись и не смея ничего сказать, кроме: «Да кто ты такой, в самом деле…»
– Давай-давай, – сказал он, – горбунья несчастная. – И засмеялся, когда Элис согнулась, застилая кровать. – Я тебе платье купил к Рождеству. Вот квитанция. Сходи за ним. Красивое. Тебе в самый раз.
– Думаешь, ты очень остроумный, да?
– Да я за эту шутку пять фунтов выложил. Поторопись, Элис, а то магазин закроют. – Но девчонка отплатила ему той же монетой, крикнув снизу:
– Да я никак не хуже тебя выгляжу, эх ты, заячья губа! – Орала на весь дом, все могли слышать – и старик хозяин в кафе, и его жена в гостиной, и посетители. Он представил себе их ухмылки: «Валяй, Элис, ох и парочка из вас получится – страшнее некуда!» На самом деле он не очень страдал: он ведь пил эту отраву по капле с самого детства; яд почти утратил свою горечь.
Ворон подошел к окну и, распахнув раму, поцарапал ногтем по подоконнику. Кошка появилась немедленно. Торопливо, но осторожно пробиралась по водосточному желобу, потом коротко прыгнула, будто нападая, охватила лапками руку.
– Ах ты паршивка маленькая, – сказал Ворон. – Ах ты паршивка.
Он вытащил из кармана пальто пакетик сливок и плеснул в мыльницу; кошка прекратила игру и, мяукнув, бросилась в комнату. Ворон схватил ее за шиворот и поставил на комод перед мыльницей со сливками. Она вывернулась из его руки, маленькая, не больше той крысы, которую Ворон приручал, когда еще жил в приюте, только гораздо мягче. Он почесал кошку за ухом, та огрызнулась, не отрываясь от еды: язычок так и мелькал.
Пора обедать, сказал он себе. С такими деньгами он мог куда угодно пойти. Мог устроить себе шикарный обед у Симпсона, где собираются деловые люди: взять сочный кусок мяса, жаренного на вертеле, и кучу овощей.
Когда он проходил мимо будки телефона-автомата в темном углу под лестницей, он услышал свое имя.
– Ворон? – говорил хозяин, – он постоянно здесь комнату снимает. Он уезжал.
– Эй, вы, – сказал чужой голос, – как вас там – Элис – покажите мне его комнату. Следите за дверью, Сондерс.
На коленях Ворон вполз в будку. Дверь он оставил приоткрытой – терпеть не мог замкнутого пространства. Он не видел, что делается снаружи, но и по голосу было ясно: говорил полицейский в штатском, из Скотленд-Ярда. Незнакомец прошел так близко, что пол будки задрожал от его шагов. Потом спустился обратно:
– Там никого нет. И пальто и шляпы нет. Он, видно, вышел куда-то.
– Наверное, вышел, – сказал старик. – Он ходит совсем бесшумно.
Незнакомец принялся за расспросы:
– Как он выглядит?
И старик и девчонка в один голос ответили:
– Заячья губа.
– Полезная примета, – сказал полицейский. – Ничего не трогать в его комнате. Я пришлю человека снять отпечатки пальцев. Что он за тип?
Ворон слышал каждое слово. Не представлял себе, чего им надо. Он знал, что не оставил улик: не просто думал, что не оставил, – он знал. Та комната
– та квартира – запечатлелась в его мозгу с точностью фотографического снимка. У них не было никаких доказательств. Он нарушил инструкцию и забрал пистолет, но пистолет был здесь, он ощущал согревшийся металл у себя под мышкой. Кроме того, если бы нашлись улики, его остановили бы еще в Дувре. Ворон прислушивался к голосам с глухой ненавистью: он мечтал об обеде, он уже сутки не ел как следует, а теперь, с двумя сотнями фунтов в кармане, он мог купить себе все что хотел.
– Вполне могу поверить, – сказал старик. – Да он ведь вот только что тут смеялся над моей женой из-за рождественской колыбельки, которую бедняжка купила.
– Грубиян чертов, – сказала Элис. – Если кто и пожалеет, что его посадили под замок, так только не я.
Ворон подумал удивленно: они меня ненавидят.
Девчонка сказала:
– Он же весь насквозь уродина. Эта губища. Просто мороз по коже.
– Да уж, видно, и в самом деле урод.
– Я бы не стал сдавать ему комнату, но он платит аккуратно, – сказал старик. – Не гнать же того, кто платит? В наши дни это не так уж часто случается.
– Друзья у него есть?
– Помру от смеха, – сказала Элис. – Друзья у него. Что ему с ними делать?
Ворона разобрал смех: он смеялся про себя на грязном полу тесной и темной телефонной будки: это же они обо мне, обо мне говорят. Он не отрывал глаз от застекленной половины двери, сжимая в руке пистолет.
– Мне кажется, вы на него обижены. Что он вам сделал? Он ведь собирался вам платье подарить, верно?
– Да это он такую шутку придумал грязную.
– Но вы ведь собирались взять платье из магазина?
– Вот и нет. Что я, дура, от него подарки принимать? Я собиралась вернуть платье и деньги ему показать. Вот уж посмеялась бы над ним!
Ворон снова подумал с горечью: интересно, до чего же они меня ненавидят. Если откроют дверь, перестреляю всех до одного.
– Ох я бы и врезала ему по этой губе, вот смеху-то было бы, скажу я вам.
– Я поставлю человека на той стороне улицы, – сказал чужой голос. – Дайте ему знак, если этот тип вернется.
Дверь кафе захлопнулась.
– Ой, как жаль, что жены нет, – сказал старик, – она бы и десятку готова была отдать, чтоб только все это своими глазами увидеть.
– Я ей позвоню, – сказала Элис, – она небось зашла к Мейсонам поболтать. Пусть придет и миссис Мейсон тоже приведет. Пусть все поразвлекутся. Миссис Мейсон как раз на прошлой неделе говорила, что ей надоело видеть его противную рожу у себя в магазине.
– Будь умницей, Элис, пойди позвони.
Ворон вытянул руку и снял трубку с рычага, потом встал и прижался спиной к стене кабины. Элис вошла и плотно закрыла за собой дверь. Теперь девчонка была заперта вместе с ним в душной темноте.
Она не успела закричать – Ворон зажал ей рот ладонью и прошептал:
– Не опускай монетки в автомат, не то буду стрелять. Закричишь – стреляю. Делай, что говорю.
Он шептал ей прямо в ухо. В тесной кабине их тела были прижаты друг к другу, словно в постели. Кривое плечо Элис упиралось Ворону в грудь.
– Возьми трубку. Делай вид, что говоришь со старухой. Давай. Мне ничего не стоит тебя пришить. Говори – алло, фрау Грёнер.
– Алло, фрау Грёнер.
– Выкладывай всю бодягу.
– За Вороном полиция приходила.
– Почему?
– Из-за этой бумажки в пять фунтов. Они ждали меня в магазине.
– Да ты что?
– У них был номер записан. Она краденая. Его надули.
Мозг Ворона работал четко, с механической точностью, словно арифмометр. Надо было только ввести туда данные, и машина выдавала ответ. Его охватила глухая, злобная ярость. Если бы этот Чалмондели был здесь, в кабине, Ворон пристрелил бы его не задумываясь.
– Краденая? Откуда?
– Тебе лучше знать.
– Не хами. Схлопочешь. Откуда?
Он даже и не знал, кто нанял Чамли. Картина была ясная: Ворону не доверяли. Устроили так, чтобы от него избавиться. По улице промчался мальчишка-газетчик с криком: «Ультиматум! Ультиматум!» Мозг отметил это механически, казалось, происходящее не имеет к Ворону никакого отношения. Он повторил:
– Откуда?
– Не знаю. Не помню.
Дуло пистолета вжалось в спину Элис, но в голосе Ворона зазвучали просительные нотки:
– Слушай, ну вспомни, это очень важно. Я же их не крал.
– Как же, как же, – язвительно сказала она в молчащую трубку.
– Слушай, помоги мне. Я ведь только прошу, чтобы ты вспомнила.
– Очень надо.
– Я же тебе купил то платье, верно?
– Да брось ты. Тебе надо было денежки ворованные куда-то сбыть. Ты не знал, что полиция сообщила номера во все магазины Лондона. Даже в нашем кафе они есть.
– Если я их украл, зачем мне узнавать, откуда их сперли?
– Еще смешней будет, если тебя упекут занапрасно.
– Элис, – крикнул хозяин, – она идет?
– Я тебе десять фунтов дам.
– Которые ничего не стоят? Премного благодарна, Ваша Щедрость.
– Элис, – позвал старик снова. Слышно было, как он идет по коридору.
– А справедливость? – спросил Ворон с горечью. Теперь дуло пистолета вдавилось Элис в бок.
– Не тебе о справедливости толковать. Гонял меня, как тюремную крысу. Пощечины раздавал. Грязь в комнате развел. Чистить тут за тобой. Молоко в мыльнице. Нечего теперь о справедливости поминать.
Плотно прижатый к ней в темноте кабины, Ворон вдруг ощутил, как откликнулось ему ее тело. Он был так потрясен, что забыл о старике хозяине, и вспомнил только тогда, когда дверь будки отворилась. Из темноты он яростно прошипел:
– Ни слова. Пристрелю обоих.
Подталкивая старика и девчонку перед собой, Ворон вышел из будки.
– Зарубите себе на носу, – сказал он, – им меня не поймать. В тюрьму садиться я не собираюсь. И мне ничего не стоит кого-нибудь из вас пришить. И пусть меня повесят – мне плевать. Моего отца повесили… а что ему сгодилось… Давайте наверх, в мою комнату, я иду следом. Кто-то мне здорово за все это заплатит.
Зайдя вслед за ними в комнату, он запер дверь. Внизу какой-то посетитель звонил не переставая в дверь кафе. Ворон проговорил зло:
– Все-таки лучше мне вас пристрелить, обоих. Вам что, обязательно было выложить им про заячью губу? Это, по-вашему, честная игра?
Он подошел к окну; он прекрасно знал, что оттуда легко спуститься во двор: оттого-то и выбрал именно эту комнату. Кошка поймала его взгляд, двинулась по краю комода, крадясь, словно маленький тигр, и не решаясь спрыгнуть. Ворон подхватил ее и швырнул на кровать; кошка успела цапнуть его за палец. Потом он выбрался из окна на подоконник, дотянулся до кабеля. Ветер гнал тучи, они сгущались, заслоняя луну, и казалось, что земля – голый ледяной шар – летит вместе с ними сквозь безбрежную тьму.
Энн Кроудер шагала взад и вперед по крохотной комнатке, закутавшись в пальто из тяжелого твида; не хотелось тратить шиллинг на то, чтобы включить обогреватель: ведь ей рано утром уезжать, и он будет полдня греть комнату зря. Она твердила себе: мне повезло с работой. Я рада, что снова еду работать. Но уверенности не было. Пробило восемь. Они будут целых четыре часа вместе – до полуночи. Придется схитрить, сказать ему, что поезд в девять, а не в пять утра, не то он отошлет ее спать пораньше. Это так на него похоже. Никакой романтики. Она улыбнулась, подумав о нем с нежностью, и попыталась дыханием отогреть пальцы.
Внизу звонил телефон. Энн показалось, что это звонят в дверь, и она бросилась к шкафу, – взглянуть на себя в зеркало. Тусклая лампочка давала мало света, Энн не могла судить, хорошо ли она подкрасилась и как будет выглядеть в ярком блеске огней танцзала «Астория». Она принялась краситься снова. Если Джимми покажется, что она бледна, он отвезет ее домой раньше времени.
Хозяйка заглянула в комнату:
– Это ваш знакомый. Он просит вас к телефону.
– К телефону?
– Да, – сказала хозяйка, протискиваясь в дверь боком и готовясь к обстоятельному разговору. – Он говорил так, будто ему страшно некогда. Нетерпеливый, раздражительный. Прямо рявкнул мне в ответ, когда я сказала ему «добрый вечер».
– Ну что вы, – Энн вдруг почувствовала, как ею овладевает отчаяние, – это просто манера такая. Не обращайте внимания.
– Я думаю, он хочет отказаться от встречи, – сказала хозяйка. – Это всегда так. Если ездить на гастроли, никогда толку не выйдет. Вы сказали, какой спектакль – «Дик Уиттингтон»?
– Нет, «Аладдин».
Энн сбежала вниз по лестнице. Ну и что из того, что она бросилась к телефону со всех ног? Пусть видят, ей все равно. Сказала в трубку:
– Это ты, милый?
Этот телефон вечно не в порядке. Она вслушивалась в голос, он хрипло вибрировал в трубке, его едва можно было узнать.
– Ну где ты пропадала? Я звоню из автомата. Опустил последнюю монетку. Слушай, Энн, я не смогу пойти с тобой. Прости. Срочная работа. Мы напали на след парня, который тот сейф ограбил. Я тебе говорил. Выплыла одна бумажка.
– Голос в трубке звучал взволнованно. Она ответила:
– Это замечательно, милый. Я знала, как ты этого хотел… – но не смогла продолжать в том же тоне. – Джимми, я долго не увижусь с тобой. Мы расстаемся. На несколько недель.
Он ответил:
– Это тяжело. Я понимаю. Я думал… Знаешь что, какой смысл тебе ехать утренним поездом? Тем более что и нет поезда в девять. Я посмотрел расписание.
– Я знаю. Я так сказала потому…
– Лучше поезжай сегодня. Тогда сможешь отдохнуть перед репетициями. Поезжай от Юстона1 в полночь.
– Но мне еще укладываться…
Матер пропустил ее слова мимо ушей. Это было его любимым занятием – планировать и решать. Он пообещал:
– Если я буду рядом с вокзалом, постараюсь…
– Две минуты закончились.
Он сказал:
– О черт, у меня мелочи нет. Энн, моя дорогая, я люблю тебя.
Она пыталась произнести те же слова в ответ, но имя – глупое детское имя
– мешало ей выговорить их. Она всегда запиналась, называя его по имени.
– Джи… – Телефон замолк. Она подумала с горечью: ну как можно выходить из дому без мелочи. И еще, разве можно вот так прерывать разговор, когда говорит сержант уголовной полиции? Потом пошла наверх, в свою комнату; не плакала, просто было такое чувство, будто кто-то умер, оставив ее одну, одну и в страхе перед новыми лицами, перед новой работой, сальными шуточками провинциальных нахалов; в страхе за себя еще и оттого, что уже трудно было даже представить, как это замечательно, когда тебя любят.
Хозяйка сказала:
– Так я и думала. Знаете что, спускайтесь-ка вниз, посидим, выпьем чаю, поговорим по душам. Это помогает. Правда. Один доктор мне сказал: хороший разговор очищает легкие. В этом есть резон, правда? Вдыхаем всякую пыль, а хороший разговор ее выдувает. Зачем вам сейчас укладываться? У вас еще куча времени. Мой старик дольше бы прожил, если бы больше разговаривал. В этом есть резон, правда? Что-то такое вредное в горле прервало его жизнь в самом расцвете. Если бы он больше разговаривал, он бы эту гадость выдул. Это даже лучше, чем отхаркиваться.
Репортер уголовной хроники никак не мог добиться, чтобы его выслушали. Он твердил и твердил ведущему редактору:
– У меня материал по ограблению сейфа, помните?
Ведущий выпил лишнего. Все они в тот день выпили лишнего. Он ответил:
– Отправляйтесь-ка домой и почитайте «Упадок и разрушение…"1 Репортер уголовной хроники был очень серьезный молодой человек: он не пил и не курил и по-настоящему страдал, если видел, что кого-то вырвало в телефонной кабинке. Он крикнул – громко, как мог:
– Полиция напала на след одной из пятифунтовых банкнот!
– Напишите об этом, напишите, а потом сверните из этого себе толстенную сигарету.
– Тот тип сбежал. Напал на девушку. Очень интересный материал, – кричал серьезный молодой человек. У него было оксфордское произношение, поэтому ему и поручили заниматься уголовной хроникой: редактор отдела новостей любил пошутить.
– Отправляйтесь домой и почитайте Гиббона.
Серьезный молодой человек поймал за рукав кого-то из проходивших мимо:
– Вы что тут, все с ума посходили? Или газета сегодня не выйдет?
– Война будет объявлена через сорок восемь часов, – прокричал кто-то ему в ответ.
– Но у меня замечательный материал. Он захватил девушку и старика и выбрался через окно…
– Отправляйтесь домой. Для этого материала не найдется места.
– Не пустили даже ежегодный отчет Клуба любителей кошек.
– Закрыли раздел «Сегодня в магазинах Лондона».
– А пожар в Лаймхаусе1 пошел в «Новости вкратце».
– Отправляйтесь домой и читайте Гиббона.
– Ему удалось сбежать прямо из-под носа полицейского, охранявшего вход! И он вооружен. На поимку послали «Летучий отряд"2. Вооружают городских полицейских! Замечательный материал.
Ведущий сказал:
– Вооружен! Отправляйтесь домой и суньте голову в стакан с молоком. Да мы все будем вооружены через пару дней. Его застрелил какой-то серб. Италия высказалась в поддержку ультиматума. Сорок восемь часов, чтобы утихомирить страсти. Если хотите разбогатеть, покупайте акции оружейных компаний, только поскорей.
Кто-то добавил:
– Да через недельку он и сам возьмется за оружие.
– Ну уж нет, – сказал серьезный молодой человек, – ни за что. Я, знаете ли, пацифист.
Репортер, которого вырвало в телефонной кабинке, проговорил:
– Ну все. Я пошел домой. В номере не будет места, даже если Английский банк взлетит на воздух.
Чей-то писклявый голосок заявил:
– А мой материал идет.
– А я говорю, места не будет.
– Для моего будет: «ПРОТИВОГАЗЫ – ВСЕМ! СПЕЦИАЛЬНЫЕ УЧЕНИЯ ДЛЯ ГРАЖДАНСКОГО НАСЕЛЕНИЯ НА СЛУЧАЙ ВОЗДУШНЫХ НАЛЕТОВ – ВО ВСЕХ БОЛЬШИХ ГОРОДАХ». – Он хихикнул. – Самое смешное, что… – но никто так и не услышал, что же было самое смешное. Дверь распахнулась, и мальчишка-посыльный швырнул им пробный оттиск средней полосы – непросохшие буквы на серой сырой бумаге. Жирная краска заголовков пачкала пальцы: «Югославия требует отсрочки», «Флот Адриатики на военно-морских базах», «Париж: налет на итальянское посольство». Вдруг все замолкли. Над домами, над улицей летел самолет, низко над головами сквозь тьму, направляясь на юг: сверкал красный хвостовой огонь; светлые крылья в лунном свете казались прозрачными. Он был четко виден сквозь стеклянный потолок огромного помещения, и всем почему-то расхотелось пить.
Ведущий сказал:
– Устал до смерти. Пойду посплю.
– Так мне разрабатывать тему дальше? – спросил серьезный молодой репортер.
– Если это улучшит вам настроение. Но главной темой теперь будет только ЭТО, – и оба они устремили взгляд вверх, сквозь стеклянный потолок, на луну, на опустевший небосвод.
Часы на вокзале показывали без трех минут полночь. Контролер у входа на платформу сказал:
– Свободные места в голове поезда.
– Меня друг придет проводить, – сказала Энн Кроудер. – Можно я сяду в последний вагон, а когда тронемся, пройду вперед?
– Двери уже заперли.
В отчаянии Энн пыталась разглядеть, что там, за спиной контролера. В буфете гасили огни: от этой платформы поездов больше не будет.
– Поторопитесь, мисс.
Она бросилась бежать вдоль поезда, часто оборачиваясь назад; пробежала мимо стенда с вечерними газетами; не могла отделаться от мысли, что война может начаться прежде, чем они увидятся снова. Он пойдет в армию: он всегда поступает как все, с раздражением подумала она. Но она знала, что и любит-то его за надежность, за то, что на него всегда можно положиться. Вряд ли полюбила бы, если бы он был не такой как все, со странностями, со своим собственным восприятием окружающего: слишком долго пришлось ей быть рядом с непризнанными гениями, с актрисами гастрольной труппы, которые все как одна считали себя звездами первой величины. Нет, Энн не могла больше восхищаться людьми оригинальными. Ей хотелось, чтобы тот, кого она любит, был человеком обыкновенным, чтобы она могла предвидеть, что он скажет и что сделает.
В свете ламп мелькали лица – целая галерея лиц. Поезд был полон настолько, что в вагонах первого класса можно было видеть неловких от смущения людей, явно чувствовавших себя не на месте в глубоких мягких креслах, испуганно ожидавших, что их вот-вот попросят отсюда. Она оставила всякую надежду найти свободное место в третьем классе, открыла дверь и, бросив журнал «Женщина и красота» на единственное свободное сиденье, пробралась к открытому окну, шагая через чьи-то ноги и выставленные в проход чемоданы. Паровоз был окутан паром, дым из трубы стлался над платформой, и трудно было разглядеть что-либо там, далеко, у входа.
Чьи-то пальцы дернули ее за рукав.
– Простите, – произнес какой-то толстяк, – если вам уже больше не нужно это окно, пустите меня. Я хочу купить шоколад.
Она попросила:
– Подождите минуточку, пожалуйста. Мой друг должен сейчас подойти.
– Но его ведь нет. Поздно уже. Не можете же вы монополизировать это окно. А мне нужно купить шоколад.
Толстяк отодвинул ее в сторону и замахал рукой. Перстень с изумрудом на его пальце засверкал в свете фонарей. Энн попыталась выглянуть из-за его плеча: он заполнил собой почти все окно.
– Мальчик, мальчик! – кричал толстяк, размахивая рукой с перстнем. Потом спросил: – Какой у тебя шоколад? Нет, я не хочу «Моторист». Мексиканский тоже не подойдет. Мне нужен сладкий.
Вдруг в небольшой просвет она увидела Матера. Он уже миновал контролера и бежал вдоль поезда, заглядывая в окна. Он искал ее в вагонах третьего класса, не обращая внимания на первый.
– Пустите, пустите меня, пожалуйста, – взмолилась она. – Вон мой друг, я его вижу!
– Минуточку, минуточку. А «Нестле» у тебя есть? Ну дай мне плитку за один шиллинг.
– Пожалуйста, пустите меня!
– А у вас нет помельче? Я не успею разменять десятку, – сказал мальчик.
Матер пробежал мимо: это ведь был вагон первого класса. Она забарабанила по стеклу, но он не услышал, раздавались свистки, дребезжали тележки носильщиков, заканчивалась погрузка вещей в багажный вагон. Захлопнулись двери, прозвучал последний сигнал, поезд двинулся.
– Очень прошу вас!
– Ну я же должен взять сдачу, – сказал толстяк. Мальчик бежал рядом с вагоном, отсчитывая мелочь в пухлую ладонь. Когда Энн наконец высунулась в окно, она смогла увидеть лишь темный, все уменьшавшийся силуэт у края платформы. Он так и не увидел ее. Пожилая женщина сказала ей:
– Нельзя так высовываться. Это опасно для жизни.
Она пошла, ступая по чужим ногам, к своему месту, чувствуя, как нарастает у сидящих неприязнь к ней. Казалось, каждый думал: «Что ей здесь надо? Какой смысл покупать билет в первый класс, если тут такие…»
Но Энн не позволила себе расплакаться. В голову лезли расхожие формулы вроде «Снявши голову, по волосам…» или – что через полсотни лет все это покажется ерундой. Это помогало. И все же ей стало неприятно, когда она разглядела на чемодане толстяка ярлык с названием станции назначения: сластена ехал туда же, куда и она, в Ноттвич. Толстяк сидел прямо против нее, три газеты – одна из них «Файнэншл таймс» – лежали у него на коленях. Он с наслаждением жевал приторный молочный шоколад.
Глава II
Ворон, прикрыв губу платком, пересек Сохо, прошел по Оксфорд-стрит, потом вверх по Шарлотт-стрит. Идти так по центральным улицам было опасно, но еще опаснее было бы оставить губу открытой. Он свернул налево, потом – направо в узенький переулок, где большегрудые женщины в фартуках перекрикивались через дорогу, а молчаливые ребятишки искали что-то в сточной канаве. Ворон остановился у подъезда с медной табличкой: «Доктор Альфред Йогель, третий этаж». На втором располагалась североамериканская зубоврачебная фирма. Он поднялся на третий этаж и позвонил в дверь. Лестница пропахла тушеной капустой. На стене кто-то карандашом изобразил обнаженный женский торс.
Дверь открыла сестра в белой униформе – пожилая женщина с морщинистым злым лицом и выбившимися из-под несвежей косынки седыми волосами. Халат был грязный, в пятнах жира, запачканный то ли кровью, то ли йодом. Она принесла с собой резкий запах лекарств и хлорки. Увидев, что Ворон держит у рта платок, женщина произнесла:
– Зубной этажом ниже.
– Мне нужен доктор Йогель.
Женщина подозрительно оглядела его с головы до ног, взглядом оценивая темную фигуру в потрепанном пальто.
– Доктор занят.
– Я подожду.
Грязный коридор за ее спиной был освещен свисавшей с потолка лампочкой, голой, без абажура.
– Доктор не принимает пациентов в столь позднее время.
– Я заплачу за беспокойство, – сказал Ворон.
Она рассматривала его, словно швейцар в ночном клубе самого низкого пошиба. Потом сказала:
– Хорошо. Входите.
Он вошел за ней следом в приемную: такая же голая лампочка, стул, круглый дубовый стол, закрашенный темной краской. Сестра захлопнула за собой дверь в соседнюю комнату, оставив Ворона взаперти. За дверью послышался ее голос. Женщина все говорила и говорила. Ворон взял со стола журнал «Советы по домоводству» – других не было, да и этот двухгодичной давности, – и стал читать, механически, не вникая в смысл слов: «Сегодня очень модны голые стены, без украшений. Достаточно одной картины, чтобы создать необходимое цветовое пятно…»
Сестра открыла дверь и махнула ему рукой:
– Доктор вас примет.
Доктор Йогель мыл руки в тазу, укрепленном позади длинного желтого стола с вращающимся стулом. В кабинете не было другой мебели, кроме кухонного табурета, шкафчика и длинной кушетки. Доктор оказался жгучим брюнетом, похоже, он красил волосы – те, что еще остались: редкие черные, тщательно прилизанные пряди едва прикрывали лысину. Он обратил к Ворону полное, притворно добродушное лицо с чувственным ртом и жестким взглядом и произнес:
– Итак, чем мы можем вам помочь? – Чувствовалось, что он больше привык иметь дело с женщинами, чем с мужчинами.
Сестра стояла позади в напряженном ожидании.
Ворон отнял платок ото рта.
– Можете вы что-нибудь сделать с этой губой? Только по-быстрому.
Доктор Йогель подошел и пощупал губу пухлым указательным пальцем.
– Я ведь не хирург.
Ворон сказал:
– Я хорошо заплачу.
Доктор Йогель ответил:
– Но это дело хирурга. Это совсем не по моей части.
– Я понимаю, – сказал Ворон и в этот момент увидел, как быстро переглянулись врач и сестра. Доктор Йогель приподнял губу с двух сторон. У него были не очень чистые ногти. Внимательно посмотрев на Ворона, он сказал:
– Если бы вы могли прийти завтра, в десять… – от него слегка попахивало коньяком.
– Нет, – сказал Ворон. – Я хочу, чтобы это было сделано сейчас, немедленно.
– Десять фунтов, – быстро сказал доктор Йогель.
– Идет.
– Чеков я не беру.
– У меня деньги с собой.
Доктор Йогель сел за стол.
– Теперь, пожалуйста, назовите ваше имя…
– Вам незачем знать мое имя.
Доктор Йогель сказал очень мягко:
– Любое имя.
– Ну, скажем, Чамли.
– Ч-а-л-м-о-н-д…
– Нет, напишите просто Чамли.
Доктор Йогель заполнил листок и передал его сестре. Та вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. Доктор Йогель достал из шкафчика поднос с инструментами. Ворон сказал:
– Свет слабый.
– Я привык, – возразил доктор Йогель. – У меня хорошее зрение. – Но когда он поднял к свету скальпель, рука его слегка дрожала. Он сказал мягко:
– Вам придется лечь на кушетку, старина.
Ворон лег.
– Я знал одну девушку, – сказал он, – которая к вам сюда приходила. Ее фамилия Пэйдж. Она говорила, вы все ей сделали очень здорово.
Доктор Йогель посетовал:
– Не надо бы ей об этом болтать.
– Ну что вы, – успокоил его Ворон, – я в жизни не подведу того, кто ко мне нормально относится.
Доктор Йогель взял из шкафа чемоданчик, с виду похожий на патефонный, и поставил его рядом с кушеткой. Извлек оттуда длинную трубку и маску. Мягко улыбнулся и сказал:
– Обезболивающих уколов мы не делаем, старина.
– Стоп, – остановил его Ворон, – не подумайте меня усыплять.
– Без этого вам будет очень больно, старина, – сказал доктор Йогель, подходя с маской, – чертовски больно.
Ворон сел и оттолкнул маску.
– Не хочу, – сказал он. – Только не это. Меня еще никогда не травили газом. Никогда не усыпляли. Предпочитаю видеть, что происходит.
Доктор Йогель тихонько рассмеялся, шутливо потянул Ворона за губу:
– Пора привыкать, старина. Через пару дней нас всех начнут травить газом.
– Как это?
– Похоже, война намечается, верно? – торопливо заговорил доктор Йогель, разматывая трубку, поворачивая какие-то ручки, волнуясь, но не переставая действовать. – Не могут же сербы вот так убить министра обороны и отделаться легким испугом. Италия готова вступить в войну. Франция собирается с духом. Недели не пройдет, мы тоже ввяжемся.
Ворон сказал:
– И все из-за какого-то старикашки… – потом добавил: – Я еще не читал газет.
– Жаль, меня заранее не предупредили, – доктор пытался поддержать беседу, тем временем закрепляя баллончик с газом, – я бы себе состояние составил на акциях оружейных фирм. Они ведь взлетели до небес. Ну, старина, откиньтесь поудобнее, это и минуты не займет, – доктор снова придвинул маску. – Только надо дышать поглубже.
Ворон сказал:
– Повторяю, усыплять я не позволю. Зарубите это себе на носу. Можете резать как угодно, но усыплять не дам.
– Ну и глупо, старина, очень глупо, – сказал доктор Йогель. – Вам будет нестерпимо больно.
Он вернулся к шкафчику и снова взял скальпель. Рука дрожала теперь еще заметнее. Доктор явно был чем-то напуган. И тут из-за двери Ворону послышался слабый отзвон, какой бывает, когда снимают телефонную трубку. Ворон вскочил. В кабинете было очень холодно, но доктор Йогель весь взмок от пота. Не в силах произнести ни слова, он застыл у шкафчика со скальпелем в руке. Ворон сказал:
– Тихо. Ни слова, – и рывком открыл дверь. Там, в маленькой, плохо освещенной передней стояла с телефонной трубкой у уха старуха сестра. Ворон встал боком, так, чтобы одновременно видеть обоих.
– А ну положите трубку, – сказал он. Женщина опустила трубку на рычаг, неотрывно глядя на него маленькими тупыми и злобными глазками.
Он процедил сквозь зубы:
– Ах вы, шкуры двуличные… Пришить бы вас обоих.
– Старина, старина, – залопотал доктор Йогель, – вы все совершенно не так поняли.
Но сестра не произнесла ни слова. Это она была стержнем их партнерства, она – закаленная долгими годами нелегальной медицинской деятельности, подпольных абортов и многочисленных летальных исходов.
Ворон сказал:
– А ну прочь от телефона.
Он вынул скальпель из руки доктора Йогеля и кромсал и пилил, пытаясь перерезать телефонный провод. В душе его возникло странное, никогда прежде не испытанное чувство, и слова комом застряли у него в горле. Несправедливость была совершена людьми, которые, как и он сам, существовали вне рамок закона. Второй раз за день его предавали те, кто, как и он, не ставили закон ни во что. Он всегда был одинок, но такого одиночества, как в этот момент, он не испытывал никогда. Телефонный провод, наконец, уступил его усилиям. Ворон не произнес больше ни слова: боялся, что не совладает с собой и начнет стрелять, но сейчас стрелять было нельзя. Сбежал по лестнице, не в силах избавиться от нахлынувшей черной тоски, и, прикрыв лицо платком, остановился на углу. Из радиоприемника в окне магазина донеслось: «Мы получили следующее сообщение…» Тот же голос звучал ему вслед, пока он шел по улице, доносясь из окон жалких бедняцких квартир, – хорошо поставленный бесчувственный голос, четко вещавший из каждого дома: «Скотленд-Ярд сообщает. Разыскивается преступник. Джеймс Ворон. Возраст: около двадцати восьми лет. Особая примета – заячья губа. Несколько выше среднего роста. Носит темное пальто и черную фетровую шляпу. Любая информация, способствующая поимке…» Ворон шел прочь от этого голоса в шум и суету Оксфорд-стрит, в сторону южных кварталов Лондона.
Слишком многое было ему непонятно: эта война, о которой толковали все и каждый; зачем им понадобилось подводить его под монастырь. Нужно было разыскать Чамли; сам Чамли мало что значил, он только исполнял приказ, но если бы удалось этого Чалмондели найти, уж он бы вытряс из него… Ворон был растерян. Одинокий и загнанный, он нес в душе горькое чувство совершенной по отношению к нему жестокой несправедливости и в то же время – странную гордость. Шагая по Чаринг Кросс Роуд мимо магазинов и ларьков, он буквально раздувался от гордости: в конце концов это ведь из-за него должна начаться война, видно, и он что-то значит!
Ни малейшего представления о том, где живет Чамли, у него не было, только адрес до востребования. Можно бы подождать у магазинчика, где Чамли получал письма: была слабая, очень слабая надежда, что Чамли там появится. Однако то, что Ворону удалось сбежать, укрепляло эту надежду: новость уже передавали по радио, она появится в вечерних газетах. Чамли, несомненно, пожелает на некоторое время исчезнуть. И может случиться, что, прежде чем уехать, он зайдет за письмами. Правда, только в том случае, если он получает в магазинчике письма не от одного Ворона. Ворон и не рассчитывал бы, что у него есть хоть один шанс из тысячи, если бы Чамли был не такой дурак. Не требовалось с ним вместе не только пуд соли – пуд мороженого съесть, чтоб это заметить.
Магазинчик занимал крохотное помещение в переулке, напротив театра. Продавались там сборнички не очень высокого класса, вроде таких, как «Забавный экран» или «Веселые рассказы», парижские открытки в запечатанных конвертах, французские и американские журналы, а также книжки о самобичевании, в бумажных обложках, по двадцать шиллингов за штуку, причем прыщавый юнец или его сестра – кто в тот момент оказывался за прилавком – обещали вернуть пятнадцать шиллингов, если покупатель возвратит книгу.
Наблюдать за входом в магазин было нелегко. Женщина в полицейской форме не спускала глаз с проституток на углу, а напротив магазина шла длинная, без окон, стена театра со входом на галерку. На фоне этой стены человек был весь на виду, словно муха на светлых обоях. Если только, подумал Ворон, дожидаясь зеленого сигнала светофора, чтобы перейти на ту сторону, если только пьеса не пользуется успехом.
Но пьеса пользовалась успехом. И хотя до начала спектакля оставалось не меньше часа, у дверей на галерку выстроилась длинная очередь. Ворон взял напрокат складной стул, потратив на это чуть ли не последние монетки из оставшейся у него в карманах мелочи. Магазин был прямо напротив, только улицу перейти. Юнца не было. Обслуживала покупателей его сестра. Она сидела прямо в дверях, в стареньком зеленом платье из сукна, которое вполне могло быть когда-то содрано с бильярдного стола в соседнем пабе. Плоское угловатое лицо, казалось, никогда и не выглядело молодым; огромные очки в стальной оправе не могли скрыть косоглазия. Ей можно было дать и двадцать, и сорок лет – не женщина, а карикатура, грязная, порочная, скорчившаяся среди соблазнительных тел и смазливых, без проблеска мысли, лиц на обложках не очень-то пристойных журналов.
Ворон наблюдал. Прикрыв рот платком и ничем не выделяясь среди тех шестидесяти, что жаждали попасть на галерку, он, не отрывая глаз, следил за входом в магазин. Он видел, как какой-то молодой человек приостановился, чтобы украдкой взглянуть на «Plaisirs de Paris"1, и торопливо прошел дальше; видел, как зашел в магазин старик и вскоре вышел со свертком в оберточной бумаге. Кто-то из очереди перешел на ту сторону и купил пачку сигарет.
Пожилая женщина села рядом с Вороном и сказала кому-то через плечо:
– Поэтому я и люблю Голсуорси. Он был настоящий джентльмен. Во всяком случае, всегда знаешь, чего от него можно ждать. Вы меня понимаете?
– Все всегда начинается с Балкан.
– А я люблю другой сорт сигарет.
– Он так любил людей, был таким гуманистом.
Прямо перед Вороном на мостовой встал какой-то человек, подняв в руке квадратный листок бумаги.
Он сунул бумагу в рот и поднял другой листок. По противоположной стороне медленно шла проститутка; подошла к дверям магазина и что-то сказала продавщице. Человек на мостовой засунул в рот второй листок бумаги.
– Говорят, что флот…
– Он заставляет вас мыслить. Вот что мне в нем нравится.
Ворон подумал: если он не появится до того, как начнут впускать, мне придется уйти.
– Что-нибудь новое в газетах?
– Ничего нового.
Человек на мостовой вытащил листки бумаги изо рта и стал их рвать на части, он складывал их и рвал, складывал и рвал. Затем он вдруг развернул бумагу, и в руках у него оказался бумажный флаг с георгиевским крестом, трепетавший на холодном ветру.
– Он очень много денег вносил в фонд Общества против вивисекции. Миссис Мильбэнк мне говорила. Даже показала чек с его подписью.
– Он был истинным гуманистом.
– И поистине великим писателем.
Какая-то девушка с приятелем – казалось, им очень хорошо вместе, – зааплодировали человеку с бумажным флагом, и человек снял шапку и пошел вдоль очереди, собирая медяки. Из-за угла вывернуло такси, остановилось, и из него вылез человек. Это был Чамли. Он вошел в книжный магазин, и продавщица встала и пошла за ним. Ворон сосчитал деньги. У него было два шиллинга шесть пенсов и сто девяносто пять фунтов краденными пятерками, которые ни на что не годились. Он уткнулся лицом в платок и поспешно встал, как человек, вдруг почувствовавший себя плохо. Нищий, который рвал бумагу, как раз в этот момент подошел и протянул свою шапку; Ворон с завистью увидел дюжины полторы пенсов, шестипенсовик и монетку в три пенса. За содержимое этой шапки он сейчас сотню фунтов готов был бы отдать. Он грубо оттолкнул нищего и пошел прочь.
В противоположном конце переулка была стоянка такси. Он встал, согнувшись, у стены – человек, почувствовавший себя плохо, – и стоял так, пока Чамли не вышел из магазина.
– Поезжайте за той машиной, – сказал он водителю, с чувством облегчения опускаясь на заднее сиденье и проделывая в машине обратный путь вверх по Чаринг Кросс Роуд на Тоттнем Корт Роуд, затем на Юстон Роуд, где все велосипеды были уже убраны на ночь, а продавцы подержанных автомобилей с того конца Грейт Портленд-стрит по-быстрому выпивали стаканчик в баре и отправлялись по домам, унося с собой свой снобизм и весьма потертое профессиональное дружелюбие. Ворон не привык к тому, чтобы за ним охотились. То, что он делал теперь, было гораздо приятнее: охотился он.
И счетчик такси его не подвел. У него оставался еще целый шиллинг, когда Чамли вылез из машины и пошел мимо памятника погибшим на войне к огромному, пропахшему дымом вестибюлю вокзала. Ворон поспешно протянул шиллинг водителю, тотчас же осознав, что поступил опрометчиво: теперь даже сандвич купить было не на что, а ждать придется долго. У него не осталось ничего, кроме бесполезных ста девяноста пяти фунтов. А мистер Чалмондели спокойно шел вперед, за ним следовали два носильщика с тремя чемоданами, портативной пишущей машинкой, сумкой с клюшками для гольфа, плоским чемоданчиком и картонкой для шляп. Все это было сдано в камеру хранения, и Ворон услышал, как толстяк спросил, с какой платформы отправляется двенадцатичасовой поезд.
Ворон сел в зале ожидания у модели стивенсоновской «Ракеты». Он должен был подумать. В полночь отходил только один поезд. Если Чамли собирался докладывать обо всем хозяевам, значит, они находились где-то на прокопченном промышленном севере: до Ноттвича не было ни одной остановки. И снова он почувствовал себя нищим богачом: номера банкнот были сообщены по всей стране; кассиры наверняка знали об этом. На какой-то миг он испугался, что след прервется у входа на платформу № 3.
Но медленно и постепенно в голове Ворона начал созревать план. Он сидел под «Ракетой», посреди бесчисленных чемоданов и узлов и крошек от бесчисленных сандвичей, съеденных бесчисленными пассажирами. Была все-таки одна возможность: кондуктора в поездах вряд ли получили списки с номерами. Эту возможность власти могли упустить из виду. Конечно, был и аргумент против: рано или поздно эти пять фунтов подскажут полиции, что он поехал на север. Придется взять билет до конца маршрута, и они смогут легко выяснить, где он сошел с поезда. Охота за ним возобновится, но у него будет полдня форы, и за эти полдня его собственная охота приблизит его к его добыче. Ворон никогда не понимал других людей. Ему казалось, они живут совершенно иначе, чем он; и хотя он ненавидел этого Чамли, ненавидел так, что готов был убить, он не мог представить себе, какой страх, какие побудительные мотивы заставляют толстяка поступать так или иначе. Ворон был гончим псом, а Чамли
– всего лишь механическим зайцем; но в данном случае за гончим псом охотился другой – тоже механический – заяц.
Ворону хотелось есть, но он боялся разменять пять фунтов. У него не было даже монетки, чтобы пройти в туалет. Через некоторое время он встал и пошел по вокзалу: нужно было двигаться, чтобы немного согреться; он шел среди грязи и копоти, меж замерзающих луж, в ледяной суете вокзала. В одиннадцать тридцать из-за автомата с шоколадными плитками он увидел, как Чамли забирает свои вещи. Ворон последовал за ним на безопасном расстоянии, проследил, как тот миновал контролера и пошел вперед, вдоль ярко освещенного поезда. Платформу заполняла рождественская толпа. Эти люди резко отличались от тех, что толпились на вокзале в обычные будние дни: чувствовалось, что они едут домой. Ворон стоял в сторонке, в тени указателя, слушал, как они смеются и окликают друг друга, видел улыбающиеся лица в свете ярких фонарей; опорные колонны вокзальной крыши были празднично декорированы и походили на огромные елочные хлопушки. Чемоданы ломились от подарков, какая-то девушка приколола к пальто веточку остролиста1; высоко под крышей вокзала в свете прожекторов покачивалась большая ветка омелы. При малейшем движении Ворон чувствовал, как шевелится под мышкой автоматический пистолет.
Без двух минут двенадцать Ворон бросился бежать; паровозный дым стлался над платформой, захлопывались двери вагонов. Он сказал контролеру у входа:
– Не успею купить билет. Заплачу в вагоне.
Двери ближних вагонов были заперты: не было мест. Проводник крикнул ему, что есть места в голове поезда, и он побежал дальше. Едва успел. Места он не нашел и остался стоять в тамбуре, прижавшись лицом к стеклу, чтобы скрыть заячью губу. Он смотрел, как уходит назад Лондон: вот будка стрелочника, а в ней – кастрюлька с какао греется на маленькой печке; зеленый огонь светофора; череда потемневших от времени домов, четкими силуэтами выступающих на фоне холодного звездного неба; он смотрел и смотрел, ведь ничего другого нельзя было придумать, чтобы скрыть заячью губу; но в то же время ощущал, как отдаляется, уходит от него все то, что он любил, уходит все дальше и дальше – не дотянуться.
Матер шел назад по платформе. Жалко, что он не успел повидаться с Энн, но это не страшно. Они ведь увидятся через несколько недель. И дело не в том, что он любил ее меньше, чем она – его, вовсе нет, просто сейчас его мысли словно были поставлены на якорь: он работал. Если дело выгорит, он получит повышение; тогда они смогут пожениться. Поэтому совсем не трудно было на время выбросить Энн из головы.
Сондерс ждал по другую сторону от входа. Матер сказал:
– Уходим.
– Теперь куда?
– К Чарли.
Они уселись на заднем сиденье, и машина нырнула в узкие, грязные улочки позади вокзала. Какая-то проститутка высунула вслед им язык. Сондерс сказал:
– Может, у Джо?
– Не думаю. Но попытаемся.
Машина остановилась через два дома от лавки, где торговали жареной рыбой и картошкой. Человек, сидевший рядом с водителем, вышел и остановился, ожидая хозяина.
– За дом, к черному ходу, Фрост, – сказал Матер.
Через две минуты Матер забарабанил в дверь лавки. Зажегся свет, в окно стали видны длинный прилавок, стопка старых газет, потухшая жаровня. Дверь приоткрылась. Матер вставил ногу в узкую щель и толчком распахнул дверь.
– Привет, Чарли, – сказал он, окидывая взглядом помещение.
– Мистер Матер, – сказал Чарли. Он был толст, как евнух из гарема, и при ходьбе кокетливо покачивал бедрами, словно уличная девка.
– Мне надо поговорить с тобой.
– О, я в восторге, – сказал Чарли, – проходите сюда, пожалуйста, мистер Матер. Я только что отправился спать.
– Еще бы тебе не спать, – ответил Матер, – небось там, внизу, сегодня полный сбор?
– О, мистер Матер, ну и шутник же вы. У меня в гостях всего-то один или два мальчика, студенты из Оксфорда.
– Слушай, я ищу парня с заячьей губой. Лет двадцати восьми.
– Здесь его нет.
– Темное пальто, черная шляпа.
– Не знаю такого, мистер Матер.
– Мне бы хотелось заглянуть к тебе в подвал.
– Разумеется, мистер Матер. Там всего лишь один-два мальчика. Студенты из Оксфорда. Вы не возражаете, если я зайду к ним прежде, чем вы? Представлю вас. Так будет безопаснее.
– Я сам о себе позабочусь, – сказал Матер. – Сондерс, останьтесь в лавке.
Чарли открыл одну из дверей.
– Ну, ребята, не пугайтесь. Мистер Матер – мой друг.
От противоположной стены комнаты на Матера угрожающе уставились «студенты из Оксфорда» со сломанными носами, изуродованными ушными раковинами: жалкие ошметки кулачных боев.
– Привет, – сказал Матер.
На столах не было ничего – ни карт, ни выпивки, все исчезло в мгновение ока. Матер, тяжело ступая, сошел вниз, на каменный пол комнаты. Чарли повторил:
– Ну-ну, мальчики, нет нужды бояться.
– Почему бы тебе не пригласить в свой клуб еще и студентов из Кембриджа?
– спросил Матер.
– О, мистер Матер, ну и шутник же вы!
Они следили за ним глазами, пока он шел через всю комнату; они не желали разговаривать с ним: он был – Враг. Им не нужно было дипломатничать, как Чарли, не нужно скрывать свою ненависть. Следили за каждым движением. Матер спросил:
– А что вы держите в этом шкафу?
Их глаза неотрывно следовали за ним, когда он направился к шкафу и взялся за ручку дверцы. Чарли попросил:
– Дайте мальчикам возможность поразвлечься, мистер Матер. Они ничего дурного не делают. Мой клуб – один из самых лучших в городе…
Матер потянул на себя дверцу. Из шкафа наружу вывалились четыре девицы. Они были одинаковые, словно куклы, отштампованные из одной формы, с ярко крашенными короткими пережженными волосами. Матер рассмеялся.
– Это вы тут все шутники, а не я! Вот уж никак не ожидал увидеть такое в твоем клубе, Чарли. Спокойной всем ночи.
Девицы поднялись на ноги, отряхивались. Никто из «мальчиков» не произнес ни слова.
– Правда, мистер Матер, – говорил Чарли, поднимаясь по лестнице и заливаясь краской, – мне очень стыдно, что такое случилось у меня в клубе. Но мальчики не имели в виду ничего дурного… Только… ну, вы же знаете, как это бывает. Они не любят, когда их сестренки остаются дома одни.
– Что такое? – спросил Сондерс сверху.
– Ну я им и сказал, пусть приводят, пусть милые девочки просто посидят здесь с ними.
– Что такое? – сказал Сондерс. – Д-д-девочки?
– Не забудь, Чарли, – сказал Матер, – парень с заячьей губой. Не забудь сообщить мне, если он здесь появится. Если не хочешь, чтобы твой клуб прикрыли.
– А награда объявлена?
– И награду получишь, можешь быть уверен.
Они вернулись в машину.
– Поедем заберем Фроста. Потом – к Джо. – Матер вытащил записную книжку и вычеркнул одно имя. – А после Джо – еще шестеро…
– Мы и к т-т-трем не закончим, – сказал Сондерс.
– Порядок такой. Его уже и в городе-то давно нет. Но рано или поздно он разменяет еще пять фунтов.
– Отпечатки пальцев?
– Полно. На мыльнице было столько, что на целый альбом хватило бы. Видно, чистюля. Да у него не осталось ни малейшей лазейки. Вопрос времени, всего-навсего.
Отблески огней Тоттнем Корт Роуд скользили по их лицам: витрины огромных магазинов все еще ярко сверкали.
– Смотри, какой спальный гарнитур славный, – сказал Матер.
– Вс-с-се это п-пустая с-суета, – заявил Сондерс. – П-подумаешь, к-какие-то банкноты. Когда м-может начаться в-в-в…
Матер ответил:
– Если бы парни там, на континенте, знали свое дело, как мы, войны могло бы и не быть. Мы бы уже схватили убийцу. Тогда весь мир увидел бы, сербы это…
Мимо проносились витрины Хилза1: мягкие цвета обивки, сверкание стали.
– Эх, – вздохнул Матер, позволив воображению увлечь себя до самого, почти невозможного предела. – Хотел бы я заняться работкой вроде этой. Убийца – и весь мир затаив дыхание ждет.
– А т-т-тут к-какие-то банкноты, – жалобно произнес Сондерс.
– Да нет, ты не прав, – сказал Матер, – главное – каждодневная рутинная работа. Сегодня – банк-ноты. В следующий раз – что-нибудь получше. Но рутинная работа – это самое важное. Так мне кажется. – Матер говорил, позволив своим поставленным на якорь мыслям до предела натянуть якорную цепь. – Не так важно, будет война или нет. После войны я все равно буду делать свою работу.
Машина объехала Сент-Джайлз-Сёркус и направилась к Севен Дайелз2, останавливаясь у каждой дыры, где мог бы укрыться грабитель. Матер говорил:
– Я люблю организованность и порядок. И хочу быть на стороне тех, кто организует. Конечно, на противоположной стороне оказываются всякие замечательные гении, но и разное жулье тоже. И жестокость там, и эгоизм, и себялюбие, и гордыня.
В заведении у Джо все это было налицо, кроме гордыни. Никто не препятствовал осмотру помещения. Пустые глаза над пустыми столами: лишние тузы исчезли в рукавах, разбавленная водой выпивка убрана с глаз долой; каждая физиономия со своим собственным отпечатком жестокости, эгоизма и себялюбия. Впрочем, может быть, присутствовала и гордыня: в углу, согнувшись над бесконечным двойным табло крестиков и ноликов, кто-то играл сам с собой, не пожелав найти себе партнера в этом клубе.
Матер вычеркнул еще одно имя в записной книжке, и они направились на юго-запад, в сторону Кеннингтона1. По всему Лондону сейчас шли такие же машины, делая то же дело: Матер был лишь частью огромной организации. Он не стремился быть лидером. Не стремился и стать подчиненным у какого-нибудь ниспосланного свыше лидера-фанатика: ему нравилось чувствовать себя одним из тысяч более или менее равных друг другу людей, работающих ради конкретной цели. И цель эта была – не равные возможности, не правительство народа ради народа, не власть самых богатых или самых достойных. Цель была – уничтожить преступность, потому что преступность означала неуверенность, неопределенность, нестабильность. А он хотел чувствовать себя уверенным, знать, что когда-нибудь, достаточно скоро, он обязательно женится на Энн Кроудер.
Радио в машине сообщило: «Полицейским машинам вернуться и прочесать район Кингс-Кросс. Ворон прибыл на Юстонский вокзал около семи вечера. Предположительно, не мог уехать поездом». Матер нагнулся к водителю.
– Поворот на сто восемьдесят и назад, к Юстону.
Сейчас они были у Воксхолла1. Другая полицейская машина обогнала их, выехав из туннеля. Матер приветственно поднял руку. Они поехали вслед за ней, через мост. В ярком свете прожекторов часы на здании концерна «Шелл-Мекс» показывали половину второго. В одной из башен Вестминстера светились окна: шло ночное заседание парламента: оппозиция проигрывала борьбу против объявления всеобщей мобилизации.
Когда они возвращались на Виктория Эмбанкмент2, было шесть часов утра. Сондерс спал. Он пробормотал: «Все замечательно». Ему снился сон: он больше не заикался, у него было достаточно денег; он пил шампанское с девушкой; все было замечательно. Матер, набрасывая что-то в записной книжке, сказал, обращаясь к Сондерсу: «Он точно сел в один из поездов. Пари держу…» – потом заметил, что тот заснул, прикрыл ему колени пледом и снова погрузился в свои мысли. Машина въехала в ворота Нового Скотленд-Ярда.
В окне главного инспектора горел свет, и Матер поднялся к нему в кабинет.
– Есть о чем докладывать? – спросил Кьюсак.
– Нет. Должно быть, он сел в поезд, сэр.
– У нас есть кое-что, хоть и немного. Ворон гнался за кем-то до Юстона. Мы пытаемся отыскать водителя той машины. Еще одно: он был у врача, фамилия
– Йогель: хотел, чтобы ему оперировали губу. Предлагал в уплату все те же банкноты. И пистолетом по-прежнему не прочь пригрозить. Получили на него досье: подростком учился в ремесленном училище, потом ни разу нам не попадался – ума хватало. Не пойму, что с ним произошло: ловкий парень, а сломался – надо же так наследить.
– Много у него денег, кроме тех, из сейфа?
– Вряд ли. А вы что скажете, Матер? Есть идеи?
Небо на горизонте снова обретало краски. Кьюсак выключил настольную лампу, погрузив комнату в предутреннюю серость.
– Пожалуй, пойду посплю.
– Я думаю, номера банкнот сообщили всем кассирам лондонских вокзалов? – спросил Матер.
– Всем и каждому.
– Мне представляется, – продолжал Матер, – что если у тебя нет ничего, кроме ни на что не годных денег, а ты хочешь поехать скорым…
– Откуда нам известно, что скорым?
– Не знаю, почему я подумал так, сэр. Впрочем… Если это не скорый, то ведь остановок сразу за Лондоном не счесть. Нам бы уже сообщили…
– Пожалуй, вы правы…
– Так вот, если бы я хотел поехать скорым, я подождал бы до последней минуты и заплатил бы прямо в вагоне. Не думаю, что контролерам сообщили номера банкнот.
– Пожалуй, вы правы, Матер. Устали?
– Нет.
– Ну, а я устал. Будьте добры, останьтесь здесь и позвоните на все вокзалы. Составьте список всех скорых поездов, отправляющихся после семи. И пусть позвонят по линии на все станции, проверят, кто сел без багажа и уплатил в поезде. Мы быстро выясним, где он сошел. Доброй ночи, Матер.
– Доброго вам утра, сэр. – Матер любил точность.
В тот день в Ноттвиче не было рассвета. Туман лежал над городом, словно небо без звезд. Но воздух на улицах был прозрачен. Надо было только поверить, что сейчас ночь. Первый трамвай выполз из депо и направился к рынку по своей стальной тропе. Кусок старой газеты взлетел под порывом ветра и прилип к двери Королевского театра. По окраинным улицам Ноттвича, недалеко от угольных карьеров, тяжело шел старик с палкой, стучал в окна. Витрина писчебумажного магазина на Хай-стрит была уставлена молитвенниками и дешевыми изданиями Библии. Между ними чудом затесалась открытка – День перемирия1, словно старый выцветший венок из искусственных маков у памятника погибшим на войне:
«Подними взор и поклянись теми, кто погиб на этой войне, что никогда не забудешь». Впереди, у станции, светофор мигнул зеленым сквозь дневную тьму, и ярко освещенные вагоны двинулись дальше, мимо кладбища, мимо клееварной фабрики, через широкую, опрятную в укрепленных бетоном берегах, реку. Над католическим собором зазвонил колокол. Прозвучал сигнальный свисток.
Битком набитый поезд медленно въезжал в новое утро: на всех лицах были следы сажи, помятая за ночь одежда потеряла вид. Мистер Чамли переел сладкого, хотелось почистить зубы, изо рта пахло душным и приторным. Он высунул голову в коридор, и Ворон сразу же повернулся спиной и стал глядеть на боковые пути, на товарные вагоны и платформы, груженные здешним углем; от клееварной фабрики несло тухлой рыбой. Мистер Чамли убрал голову и отправился в другой конец вагона, к окну на противоположной стороне, пытаясь разглядеть, к какой платформе прибывает поезд. Ступая по чужим ногам, он бормотал: «Простите». Энн тихонько улыбнулась про себя и пхнула его в щиколотку. Мистер Чамли зло уставился на нее.
– Ой, простите, – сказала Энн и принялась приводить в порядок лицо при помощи бумажных салфеток и пудры, пытаясь вернуть себе привычный вид и нормальное настроение. Нужно было собрать все свое мужество, чтобы вынести мысль о Королевском театре с его душными, тесными актерскими уборными, керосиновыми обогревателями, соперничеством и вечными склоками.
– Позвольте пройти, – произнес Чамли в ярости, – мне здесь выходить.
Сквозь темное стекло виден был его размытый силуэт, словно привидение шествовало по платформе. Но Ворон не решился пойти за ним сразу. Возникло странное ощущение, будто до него донесся голос, донесся через многие мили, сквозь туман, пролетев над обширными полями и охотничьими угодьями, над виллами предместий. Голос тайком проник в город и словно прошептал Ворону в ухо: «Всякий ехавший в поезде без билета…» Белый листок бумаги, полученный от контролера, был зажат в руке. Ворон открыл дверь и смотрел, как сплошным потоком идут к выходу с платформы пассажиры. Ему нужно было время, а этот листок бумаги сразу же выдаст его с головой. Ему нужно было время, а сейчас он понял, что у него не будет и двенадцати часов форы. Они обшарят все меблированные комнаты, все пансионы в Ноттвиче, ему негде будет остановиться.
И тогда вдруг, возле автомата на платформе № 2, ему в голову пришла мысль, которая в конце концов швырнула его в жизнь других людей, взломав тот мир, в котором он до сих пор существовал сам по себе.
Почти все пассажиры уже покинули платформу, только одна девушка ждала, чтобы вернулся какой-нибудь носильщик. Она стояла у двери в буфет. Он подошел к ней и спросил:
– Помочь вам поднести вещи?
– Ой, пожалуйста! – ответила она. Ворон стоял рядом, слегка наклонив голову, чтобы не видна была губа.
– Может, съедим по сандвичу? Поездка была не из легких, – сказал он.
– Разве открыто? Ведь еще рано.
Он дернул дверь.
– Открыто.
– Вы меня приглашаете? – спросила девушка. – Угощение за ваш счет?
Ворон смотрел на нее и удивлялся ее улыбке, изящному чистому лицу с чуть слишком широко расставленными глазами; он больше привык к притворному расположению проституток, рассеянно произносящих ласковые слова; ее искреннее дружелюбие и вместе с тем растерянность и веселость – все это было непривычно и странно. Он сказал:
– Да, конечно. Я угощаю.
Занес чемоданы в буфет и постучал по стойке.
– Что вы возьмете? – В бледном свете электрического шара над стойкой он повернулся к девушке спиной: не хотел сразу ее отпугнуть.
– Выбор богатый, – сказала она, – булочки с цукатами и простые, прошлогоднее печенье, сандвичи с ветчиной. Я бы взяла сандвич и кофе. Это вас не разорит? А то можно не брать кофе.
Ворон дождался, пока уйдет буфетчица, пока девушка набьет рот хлебом с ветчиной: она не сможет закричать с полным ртом, даже если захочет. Тогда он повернется к ней лицом. Тут он смутился и расстроился: она не прореагировала совершенно, улыбалась ему с полным ртом. Он сказал:
– Мне нужен ваш билет. За мной гонится полиция, и я готов на все, чтобы этот билет получить.
Она поспешно проглотила недожеванный кусок и закашлялась. Попросила:
– Ради бога, стукните меня по спине.
Ворон чуть было не послушался, она привела его в полнейшее замешательство; он не привык к нормальной жизни, и это действовало ему на нервы. Он сказал:
– У меня пистолет, – и, положив листок бумаги на стойку буфета, сказал, запинаясь: – А я вам отдам вот это. Взамен.
Она прочла квитанцию с интересом и произнесла между приступами кашля:
– Первый класс. До конца… Слушайте, я же смогу получить возмещение. Я бы сказала, что это весьма выгодный обмен. Только при чем здесь пистолет?
Ворон сказал:
– Билет.
– Вот.
– Ну, – сказал он, – вы выйдете со станции вместе со мной. Я рисковать не собираюсь.
– Почему бы вам сначала не доесть сандвич?
– Потише, – ответил он, – у меня нет времени слушать ваши шуточки.
Она ответила:
– Обожаю сильных мужчин. Меня зовут Энн. А вас?
За окном прозвучал свисток. Поезд тронулся, длинная череда ярко освещенных вагонов уползала назад, в туман, пар стлался по платформе. Ворон на минуту отвел глаза. Энн схватила чашку и выплеснула горячий кофе ему в лицо. Он застонал, почти зарычал, словно зверь, было по-настоящему больно. Вот что чувствовал старик министр. И его секретарша. И отец, когда открылся люк и веревка захлестнула его шею. Правая рука потянулась к пистолету, спиной он прижался к двери; вечно его вынуждали делать то, чего он не хотел, из-за этих людей он терял голову. Но он сдержался; усилием воли победил боль, понуждавшую к убийству. И сказал:
– Чуть что не так – стреляю. Поднимайте чемоданы. Идите вперед. Квитанцию держите в руке.
Она подчинилась, пошатнувшись от тяжести вещей, с трудом прошла к выходу. Контролер спросил:
– Передумали? Могли ехать до самого Эдинбурга. Хотите ненадолго остановиться здесь?
– Да, – сказала она, – да, да.
Контролер вынул карандаш и стал писать что-то на квитанции. Энн подумала: пусть он запомнит меня и билет, может быть, будет расследование.
– Впрочем, нет, – сказала она. – Я не поеду дальше. Билет мне не нужен. Останусь здесь. – И прошла в калитку, подумав: это он не скоро забудет.
Длинная улица тянулась меж низкими, пропыленными домами. Молочный фургон прогрохотал по мостовой и скрылся за углом. Энн спросила:
– Ну, могу я теперь уйти?
– За дурака считаете? – ответил он зло. – Идите вперед.
– Могли бы взять один из чемоданов. – Она бросила чемодан на дороге и пошла вперед; пришлось поднять чемодан, очень тяжелый. Ворон взял его в левую руку, правая нужна была для пистолета.
Энн сказала:
– Так мы не попадем в город. Надо было повернуть направо, за угол.
– Я знаю, куда иду.
– Хотелось бы мне тоже это знать.
Домишки все тянулись и тянулись под завесой тумана. Было очень рано. Женщина вышла на крыльцо забрать молоко. В освещенном окне виден был бреющийся мужчина. Энн хотела закричать, окликнуть его, позвать на помощь, но этот человек словно находился в ином измерении: она могла ясно представить себе глупый, растерянный взгляд, медленно ворочающиеся жернова мыслей – вечность, пока он поймет, что происходит. Они все шли, Ворон на шаг позади. Она подумала: он блефует; если он в самом деле готов стрелять, его, должно быть, ловят за что-то очень страшное.
Она вдруг произнесла вслух:
– Вас что – за убийство? – В ее словах не было больше легкости, а в шепоте звучал страх; это отозвалось чем-то знакомым, даже приятным: Ворон привык к страху. Страх жил в нем вот уже двадцать лет. Нормальная жизнь – вот с чем он не мог справиться. И он ответил без всякого напряжения:
– Нет. За мной гонятся не из-за убийства.
Она сказала, словно бросая вызов:
– Тогда вы не решитесь стрелять.
Но ответ у него был наготове. Ответ, всегда звучавший убедительно, потому что это была правда:
– Я не желаю сидеть в тюрьме. Пусть лучше меня повесят. Как отца.
Энн снова спросила:
– Куда мы идем?
Она все следила, ждала, что вот-вот появится хоть какая-то возможность… Он не ответил.
– Вы знаете эти места?
Но он уже все сказал. И тут вдруг появилась долгожданная возможность: у писчебумажного магазинчика, там, где к стене прислонились свежие афиши, разглядывая витрину с дешевой бумагой, ручками и чернильницами, стоял полицейский. Она почувствовала, как Ворон подошел к ней почти вплотную; все это произошло слишком быстро, она не успела принять решение: они прошли мимо полицейского, вниз по грязной улице. Кричать поздно: полицейский остался шагах в тридцати позади; некому прийти на помощь. Энн сказала очень тихо:
– Все-таки наверняка за убийство.
Настойчивость девчонки его задела, и Ворон заговорил:
– И это называется – справедливость. Всегда предполагают самое худшее. Повесили на меня ограбление, а я даже не знаю, откуда эти бумажки сперли.
Из паба вышел человек и стал протирать крыльцо мокрой тряпкой; из открытой двери донесся запах поджаренного бекона; чемоданы оттягивали им руки. Ворон не мог сменить руку, боясь разжать ладонь и выпустить пистолет. Он сказал:
– Если человек страшный от рождения, у него никаких шансов нет. И начинается все еще в школе. Даже раньше.
– А что в вас такого страшного? – спросила Энн, удивленно и горько. Казалось, пока он говорит, еще есть надежда. Должно быть труднее убить человека, если у тебя с ним установились какие-то отношения.
– Губа, конечно.
– А что такого особенного у вас с губой?
Он ответил, пораженный:
– Вы что, скажете, не заметили?..
– А, понимаю, – сказала Энн, – вы имеете в виду заячью губу. Я видела вещи и похуже.
Старые, грязные домишки остались позади. Они подошли к улице новых домов. Энн прочла табличку: Шекспир авеню. Ярко-красный кирпич, фронтоны в стиле Тюдор1 и деревянная обшивка, двери с цветными стеклами, у каждого дома – свое название, например, «Островок покоя». Дома олицетворяли собой нечто гораздо худшее, чем скудость нищеты, – скудость духа. Это была самая отдаленная окраина Ноттвича, где спекулянты-строители возводили дома для продажи в рассрочку. Энн подумала, что он привел ее сюда, чтобы убить где-нибудь на изрытом траншеями пустыре позади нового квартала домов, где трава была втоптана, вмята в мокрую глину, а искалеченные пни говорили о том, что здесь недавно стоял старый бор. Они устало шагали все дальше и дальше; прошли дом, где дверь была открыта настежь, так что посетители в любое время дня могли осмотреть все, от маленькой квадратной гостиной до маленькой квадратной спальни и ванной и туалета на лестничной площадке. Большой плакат предлагал:
«Войдите и осмотрите наш „Островок Уюта“. Десять фунтов вперед, и дом ваш!»
– Вы собираетесь купить дом? – спросила Энн, иронией пытаясь победить отчаяние.
– У меня в кармане сто девяносто пять фунтов, а я на них и коробок спичек купить не могу. Говорю вам, меня обвели вокруг пальца. Я не крал эти бумажки. Мне их дал один подонок.
– Он, видно, человек щедрый.
Ворон остановился перед домом с табличкой «Сонный Угалок». Дом был такой новый, что после ухода строителей еще не успели смыть краску с оконных стекол. Ворон сказал:
– Мне заплатили за одну работу. Я хорошо ее сделал. Этот подонок должен был по-настоящему мне заплатить. Сюда я приехал за ним. Его зовут Чал-мон-де-ли.
Он втолкнул ее в калитку «Сонного Угалка» и по не замощенной еще дорожке заставил подойти к черному ходу. Здесь они очутились как бы на краю тумана – на границе меж днем и ночью: туман истончался и длинными лентами уходил в серое зимнее небо. Ворон надавил на дверь плечом, и замок кукольного домика щелкнул, вырванный из дешевой гнилой деревянной панели. Они оказались в кухне, где пустой провод свисал с потолка в ожидании лампочки, а из стен торчали пустые трубы в ожидании газовой плиты.
– Встаньте к стене, – сказал Ворон, – так, чтоб я вас все время мог видеть.
Он уселся на пол, держа пистолет в руке, и проговорил:
– Устал. Всю ночь простоял в этом паршивом поезде. Голова толком не работает. Не знаю, что с вами делать.
Энн ответила:
– Мне обещали здесь работу. Если я это место потеряю – останусь без гроша. Обещаю вам, если вы меня отпустите, никому ни слова не скажу, – и добавила в отчаянии: – Но вы же мне не верите.
– Люди не больно-то стараются выполнять данные мне обещания, – сказал Ворон. Он мрачно съежился в своем пыльном углу за раковиной. – Здесь я в безопасности, пока вы тоже тут. – Он закрыл рукой лицо и вздрогнул: обожженная кожа болела. Энн пошевелилась. Он сказал:
– Не шевелиться. Буду стрелять.
– А мне нельзя сесть? – спросила она. – Я тоже устала. Мне сегодня весь день быть на ногах. – Но, говоря это, она представила себя убитой и окровавленной, засунутой в стенной шкаф. Она продолжала:
– Буду петь. В костюме китаёзы.
Но Ворон ее не слушал: строил свои собственные планы в своей собственной тьме. Она попыталась собрать все свое мужество и запела тихонько первое, что пришло на память; запела, потому что песенка напомнила ей о Матере, о долгой поездке в автобусе, о его прощальном «завтра увидимся».
Для тебя это – просто Кью, Для меня это – рай земной…
Он сказал:
– Я эту песню слышал.
Но он никак не мог вспомнить где. Помнил только поздний вечер, тьму, и холод, и ветер, и чувство голода, и шипенье тупой иглы. Ему почудилось – что-то острое и холодное разрывается в его сердце, причиняя страшную боль. Он сидел в своем углу, с пистолетом в руке, и плакал. Он плакал беззвучно, слезы, казалось, выкатываются из уголков глаз по своей собственной воле и ползут по щекам, словно мухи. Сначала Энн ничего не замечала, продолжая тихонько напевать:
Говорят, это просто подснежник Из Гренландии кто-то привез…
Потом заметила. Спросила:
– Что случилось?
Ворон ответил:
– А ну назад, к стене. Не то стреляю.
– Вам совсем плохо.
– А вам-то что?
– Ну, я полагаю, я все-таки человек. А вы пока еще не сделали мне ничего дурного.
Он сказал:
– Ничего особенного, просто устал. – Он глядел на пыльные доски пола недоделанной кухни, и ему захотелось хоть чем-то похвастаться. – Устал жить в отелях, – сказал он. – Мне бы эту кухню довести до ума. Я ведь учился на электрика. Я человек образованный. – И добавил: – «Сонный Угалок» – хорошее название, если ты устал. Только они «уголок» неправильно написали.
– Отпустите меня, – сказала Энн. – Вы можете мне доверять. Я ничего никому не скажу. Я ведь даже не знаю, кто вы.
Он засмеялся горько:
– Доверяй вам. Могу, конечно. Как только вы попадете в город, во всех газетах увидите мое имя, описание наружности, как одет, сколько лет. А я вовсе и не крал эти бумажки, только я не могу дать в газеты описание этого подонка: имя – Чал-мон-де-ли, профессия – обманщик, толстый, на пальце – перстень с изумрудом…
– Ой, – сказала Энн, – мне кажется, я с ним в поезде ехала, очень похож. Вот уж не подумала бы, что у такого смелости хватит…
– Да нет, он только промежуточное звено, – сказал Ворон, – но если б я его отыскал, я вытряс бы из него имена…
– А почему бы вам не сдаться полиции? Рассказать, что случилось.
– Это идея. Всем идеям идея. Сказать им, что это друзья Чамли укокошили старика чеха. Вы это гениально придумали, умница.
– Старика чеха? – воскликнула Энн. В окно кухни теперь сочился серый свет, туман над новостройкой, над израненной землей вокруг рассеивался. Энн спросила:
– Вы не о том, о чем все газеты кричат?
– О том, – ответил он с угрюмой гордостью.
– И вы знаете человека, который его убил?
– Как самого себя.
– И этот Чамли тут замешан… Постойте, но это ведь значит, что все ошибаются, правда?
– Да они вообще ничего про это не знают, все эти газеты. Не умеют отдавать должное тому, кому надо.
– А вы знаете. И Чамли знает. Тогда, если вы отыщете Чамли, войны не будет вовсе.
– Да мне наплевать, будет война или нет. Мне знать надо, кто это меня так надул. Надо с ним рассчитаться, – пояснил Ворон. Он глядел на Энн из противоположного угла кухни, прикрыв рот рукой, пряча заячью губу. Он теперь рассмотрел ее как следует, увидел, что она молода, красива и взволнованна; в том, что он это увидел, было не больше личной заинтересованности, чем у облезлого волка в клетке захудалого зоопарка к откормленной и ухоженной суке на дорожке, по ту сторону решетки. – Война людям никакого вреда не принесет,
– продолжал он. – Просто покажет им, что к чему. Пусть узнают почем фунт лиха. Я-то знаю. Всю жизнь как на войне. – Он погладил пистолет. – Меня сейчас занимает только один вопрос: что сделать с вами, чтоб вы сутки помолчали.
Энн сказала очень тихо – у нее перехватило горло:
– Вы ведь не убьете меня, правда?
– Если другого выхода не будет, – ответил он. – Дайте подумать.
– Но ведь я буду на вашей стороне, – сказала она умоляюще, оглядывая кухню: может, найдется, чем в него бросить, чем защититься.
– Никто никогда не будет на моей стороне, – сказал Ворон. – Даже жулик доктор… Дело в том, что я – урод. Да я и не претендую, что из красавчиков. Но я – человек образованный. Я все продумал. – И поспешно добавил: – Время теряю. Давно пора дело делать.
– Что вы собираетесь делать? – спросила она, торопливо поднимаясь на ноги.
– Ну вот, – сказал Ворон разочарованным тоном, – вы опять перепугались. Вам больше идет, когда вы не боитесь.
Он стоял напротив Энн, у противоположной стороны кухни. Дуло пистолета смотрело прямо ей в грудь.
– Слушайте, – он словно просил, – не надо меня бояться… Эта губа…
– Да при чем здесь ваша губа? – сказала Энн в отчаянии. – Вы не так уж дурны собой. Вам бы девушку завести, она отучила бы вас из-за этой губы беспокоиться.
Он покачал головой:
– Да вы просто перепугались до смерти, поэтому так говорите. Меня не проведешь. Только вам здорово не повезло, что именно вы мне подвернулись. Не надо так уж бояться смерти. Мы все когда-нибудь умрем. Если война начнется, вы же все равно умрете. А так – это быстро и неожиданно. И не больно.
Ворон говорил, вспоминая расколовшийся череп старого министра. Смерть – это не трудно. Все равно как яйцо разбить.
Она прошептала:
– Вы собираетесь меня застрелить?
– Да нет, нет, нет, – сказал он, пытаясь ее успокоить, – поворачивайтесь ко мне спиной и идите к той двери. Найдем комнату, где я смогу вас запереть на несколько часов.
Ворон уперся взглядом ей в спину: надо было точно выбрать, куда стрелять, он не хотел сделать ей больно.
Она сказала:
– Вы не такой уж плохой. Мы могли бы стать друзьями, если бы встретились иначе. Если бы эта дверь, например, была выходом со сцены театра. Вам когда-нибудь приходилось встречать девушек из театра у служебного входа?
– Мне? – спросил он. – Что вы. Да они бы на меня и не взглянули.
– Да вы вовсе не урод, – сказала она. – Я бы скорее предпочла такую губу, чем уродские уши, которыми так гордятся все эти крутые парни. Девчонки просто сходят с ума, когда видят их в спортивном трико. Зато в пиджаках они выглядят преглупо.
Ворон подумал: если я ее здесь убью, ее всякий увидит в окно; буду стрелять наверху, в ванной. И сказал:
– Ну пошли. Шагайте.
– Пожалуйста, отпустите меня сегодня днем. А то я работу потеряю, если не явлюсь в театр, – попросила Энн.
Они вышли из кухни в небольшой, сверкающий свежей краской холл. Запах краски еще не выветрился. Энн сказала:
– Я вам дам билет на спектакль.
– Пошли, – сказал Ворон. – Наверх. По лестнице.
– Его стоит посмотреть. Альфред Блик играет вдову Твэнки.
На крошечной площадке было всего три двери, одна из них с панелями из матового стекла.
– Открывайте дверь, – приказал Ворон. – Заходите туда. – Он решил, что выстрелит ей в спину, как только она перешагнет через порог; тогда надо только дверь закрыть, и ее не будет видно. В памяти зазвучал слабый старческий шепот, еле слышный сквозь закрытую дверь. Воспоминания никогда раньше не беспокоили его. Смерть не имела значения. Глупо бояться смерти в этом голом ледяном мире. Он спросил хрипло:
– А вы чувствуете себя счастливой? Ну, я хочу сказать, вы любите свою работу?
– О, дело не в работе, – ответила Энн. – Я же не собираюсь всю жизнь только работать. Вы не думаете, что кто-то может захотеть на мне жениться? Хочется верить… да…
Ворон прошептал:
– Входите. Выгляните в то окно. – Палец его коснулся курка. Она послушно прошла вперед; он поднял пистолет; рука не дрожала, он сказал себе: она ничего не почувствует. Ей незачем бояться смерти. Она взяла в руки сумочку, которую до сих пор несла под мышкой. Он обратил внимание на непривычно изящную форму и сбоку круг из витого стекла, в середине – хромированный вензель: Э. К. Она собиралась привести в порядок лицо.
Внизу хлопнула дверь, и чей-то голос произнес:
– Простите, что я заставил вас приехать сюда так рано, но я должен буду допоздна задержаться в конторе…
– Ничего, ничего, мистер Грейвс. Ну что вы скажете? Не правда ли, прелестный домик? Такой уютный…
Энн обернулась, и Ворон опустил пистолет. Она прошептала еле слышно:
– Входите сюда, быстро.
Он подчинился, ничего не понимая, все еще готовый стрелять, если она закричит. Она увидела пистолет и сказала:
– Уберите это. Только в беду с ним попадете и больше ничего.
Ворон напомнил:
– В кухне ваши чемоданы остались.
– Знаю. Но они вошли через парадное.
– Газ и электричество, – звучал голос, – уже подведены. Десять фунтов вперед, поставите свою подпись там, где пунктирная линия, и можете привозить мебель.
Очень деловой, отчетливый голос – такому весьма пошли бы пенсне, крахмальный воротничок и редкие светлые волосы – ответил:
– Но я, разумеется, должен все это обдумать.
– Пойдемте посмотрим наверху.
Слышно было, как они прошли через холл и стали подниматься по лестнице. Агент по продаже недвижимости говорил не переставая. Ворон сказал:
– Буду стрелять, если вы…
– Тихо, – прошептала Энн. – Молчите. Слушайте. У вас с собой эти деньги? Дайте мне две бумажки. – И когда он заколебался, Энн сказала: – Надо рискнуть.
Агент и мистер Грейвс были сейчас в самой лучшей в доме спальне. Агент говорил:
– Только представьте, мистер Грейвс, эту спальню с мебелью, обитой вощеным ситцем и с такими же занавесями.
– А стены? Звукоизоляция хорошая?
– Звукоизоляция по новой технологии. Вот закройте дверь. – Дверь захлопнулась, и голос агента, тоненький, отчетливо слышный, продолжал: – Теперь в коридоре вы не услышите ни звука. Эти дома специально строились для людей семейных.
– Ну что ж, теперь я хочу посмотреть ванную комнату, – сказал мистер Грейвс.
– Не двигаться, – угрожающе предупредил Ворон.
– Ох, да уберите вы это, – сказала Энн, – будьте самим собой. – Она закрыла за собой дверь ванной и прошла к двери спальни. Дверь открылась, и агент, тотчас же приняв галантный тон человека, хорошо известного во всех барах города, произнес:
– Смотрите, какой приятный сюрприз!
– Я шла мимо, – сказала Энн, – и увидела, что дверь открыта. Я хотела прийти поговорить с вами, но не предполагала, что вы встаете так рано.
– Для молодой дамы я всегда готов быть там, где ей угодно, – сказал агент.
– Я хочу приобрести этот дом.
– Постойте, постойте, – сказал мистер Грейвс, молодой старичок в черном костюме, чье бледное лицо и раздраженный тон вызывали в уме образы плохо умытых детей в затхлой и тесной спальне и вечный недосып. – Нельзя же так. Я ведь уже осматриваю этот дом.
– Но мой муж послал меня купить этот дом.
– Но я первый пришел сюда.
– Вы его купили?
– Нет, я хочу сначала его осмотреть, вы понимаете?
– Вот, – сказала Энн, показывая агенту две пятифунтовые бумажки. – Теперь все, что мне остается сделать, это…
– Поставить подпись вот здесь, где пунктирная линия, – ответил агент.
– Дайте мне время, – попросил мистер Грейвс. – Мне нравится этот дом. – Он отошел к окну. – Мне нравится вид отсюда. – Бледное лицо было обращено к искалеченным полям: они тянулись под серыми лентами тумана к горизонту, заставленному кучами шлака. – Совсем как в деревне, – продолжал он. – Жене и детям будет здесь хорошо.
– Мне очень жаль, – сказала Энн, – но видите, я готова заплатить и поставить свою подпись.
– А рекомендации? – спросил агент.
– Я принесу их в контору после обеда.
– Давайте я покажу вам другой дом, мистер Грейвс. – Агент тихонько рыгнул и извинился. – Я не привык заниматься делами до завтрака.
– Нет, – сказал мистер Грейвс, – если я не могу купить именно этот дом, я вообще отказываюсь что бы то ни было покупать. – Бледный и расстроенный, он упрямо стоял посреди самой лучшей в «Сонном Угалке» спальни, бросая вызов судьбе, вызов, который – он знал это из долгого и горького опыта – никогда ни к чему хорошему не приводил.
– Что ж, – сказал агент. – Этот дом я не могу продать вам. Кто первый пришел, того первым и обслужим.
Мистер Грейвс произнес: «Всего хорошего», и понес свою жалкую слабогрудую гордость вниз по лестнице; он, по крайней мере, мог утешаться тем, что если постоянно и опаздывал получить желаемое, то хотя бы не соглашался на суррогаты.
– Я пройду с вами в контору прямо сейчас, – сказала Энн, беря агента под руку и поворачиваясь спиной к ванной комнате, где с потемневшим, осунувшимся лицом стоял в ожидании человек в черном с пистолетом в руке. Они спустились по лестнице в холодный пасмурный день; серый влажный воздух показался ей сладостным, словно воздух солнечного лета, потому что она снова была в безопасности.
Что сказал Аладдин, Когда прибыл в Пекин?
Выстроившись в длинный ряд, девушки послушно семенили ногами, наклоняясь и хлопая ладонями по коленкам, с усталой энергией повторяя: «чин-чин». Они репетировали уже пять часов подряд.
– Так не пойдет. Искры нет. Сначала, пожалуйста.
Что сказал Аладдин…
– А скольких они уже зарезали? – спросила Энн тихонько. – Чин-чин.
– О, с полдюжины.
– Я рада, что приехала в последний момент. Две недели такой пытки! Нет уж, благодарю покорно.
– Неужели нельзя вложить в то, что вы делаете, хоть каплю Искусства? – вопрошал режиссер. – Где ваша гордость? Это вам не какая-нибудь дешевая пантомима.
Что сказал Аладдин…
– Ты выглядишь выжатой как лимон, – сказала Энн.
– Ты тоже не лучше.
– Тут у вас столько разного случается, прямо калейдоскоп какой-то.
– Еще раз, девочки, и перейдем к сцене с мисс Мэйдью.
Что сказал Аладдин, Когда прибыл в Пекин?
– Ты иначе запоешь, когда пробудешь здесь недельку-другую.
Мисс Мэйдью сидела боком в первом ряду, положив ноги на соседнее кресло. На ней был костюм для гольфа – из твида, – и выглядела она так, будто только что явилась с поля для игры или с охоты на куропаток в заросших травою угодьях. По-настоящему ее звали Биннс, а папочка у нее был лорд Фордхэвен. Она произнесла тоном проникновенным и аристократичным, обращаясь к Альфреду Блику: «Я заявила, что не хочу быть представленной ко двору».
– Что за тип сидит в последнем ряду партера? – шепотом спросила Энн. Человек казался ей со сцены всего лишь тенью.
– Не знаю. Не бывал здесь раньше. Думаю, из тех, кто дает на спектакль деньги. Хочет рассмотреть нас получше. – Руби передразнила воображаемого мецената: «Не познакомите ли меня с девочками, мистер Коллиер? Мне хочется поблагодарить их: они так стараются сделать все для успеха спектакля. Как насчет того чтобы пообедать вместе, детка?»
– Прекрати болтовню, Руби, и поживей, – сказал мистер Коллиер.
Что сказал Аладдин, Когда прибыл в Пекин?
– Хорошо. Достаточно.
– Простите, мистер Коллиер, – сказала Руби, – можно задать вам один вопрос?
– А теперь, мисс Мэйдью, ваша сцена с мистером Бликом. Так что вы хотели узнать, Руби?
– Что же все-таки сказал Аладдин?
– Я требую дисциплины, – сказал мистер Коллиер, – и собираюсь добиться дисциплины.
Он был довольно мал ростом, с волосами цвета соломы и яростным взглядом. Срезанный подбородок не украшал и без того малоприятное лицо. Он постоянно оглядывался через плечо, словно страшился, что кто-то готовится напасть на него сзади. И он вовсе не был хорошим режиссером. Назначением в этот театр он был обязан такому количеству «нажатых кнопок», что и не перечесть. Кто-то должен был некую сумму денег некоему лицу, у которого имелся племянник… Но мистер Коллиер не был этим племянником: цепь случайностей тянулась дальше и дальше, до тех пор пока не дотянулась до мистера Коллиера. Одним из звеньев являлась и мисс Мэйдью, но цепь тянулась так далеко, что невозможно было не запутаться. И возникало ни на чем не основанное предположение, что мистер Коллиер скорее всего получил это место исключительно благодаря своим достоинствам. Мисс Мэйдью не претендовала на что-либо подобное. Она постоянно публиковала в дешевых журналах для женщин коротенькие статейки под названием «Упорный труд – единственный ключ к успеху на сцене». Она закурила новую сигарету и спросила:
– Это вы мне?
Потом снова обратилась к Альфреду Блику, одетому в смокинг, поверх которого была накинута вязаная шерстяная шаль красного цвета:
– Я просто не хотела всего этого… всех этих королевских чаепитий в саду.
Мистер Коллиер произнес:
– Никто не уходит из театра, пока я не скажу, – и нервно оглянулся через плечо на толстого господина, выдвинувшегося поближе к свету из тьмы партера. Толстяк явно был одним из бесчисленных звеньев цепи, вытянувшей мистера Коллиера в Ноттвич, на это ответственное место у режиссерского пульта, в этот вечный страх, что никто его не уважает и никогда слушаться не будет.
– Не представите ли вы меня вашим девочкам, мистер Коллиер, – спросил толстяк. – Если вы закончили. Я не хотел бы вас прерывать.
– Разумеется, – сказал Коллиер. – Девочки, это мистер Дэвенант, один из наших главных спонсоров.
– Дэвис, не Дэвенант, – поправил толстяк. – Я откупил этот спектакль у Дэвенанта.
Он махнул рукой; на пухлом мизинце сверкнул изумруд, заставив Энн вздрогнуть. Толстяк произнес:
– Мне хотелось бы иметь приятнейшую возможность пригласить каждую из девушек пообедать со мной, пока этот спектакль в репертуаре. Просто чтобы выразить каждой из вас признательность и показать, что я высоко ценю ваше старание сделать все для успеха этой пьесы. С кого мне начать? – весело спросил он.
Толстяк выглядел как человек, неожиданно обнаруживший, что ему нечем занять свои мысли, и потому готовый на безрассудные поступки, лишь бы заполнить вакуум.
– Мисс Мэйдью, – начал он без энтузиазма, словно желал продемонстрировать хору мальчиков чистоту своих намерений, пригласив ведущего солиста.
– Извините, – отрезала мисс Мэйдью, – я обедаю с Бликом.
Энн не стала слушать дальше; ей вовсе не хотелось обижать Дэвиса, но его присутствие в театре ее потрясло. Она верила в Судьбу и в Господа Бога, в существование Добра и Зла, и верила в Младенца Христа в яслях, во все эти Рождественские истории; она верила, что невидимые силы могут сталкивать людей друг с другом, заставляя вступать на путь, которым эти люди вовсе не собирались идти; но сама она твердо решила, что не станет помогать этим силам. Она не станет подыгрывать ни Богу, ни дьяволу; ей удалось уйти от Ворона, оставив его в ванной комнате крохотного пустого домишки на окраине города, и дела Ворона ее больше не касались. Она не собиралась его выдавать; она пока еще не присоединилась к бесчисленным легионам сторонников организованности и порядка, но и Ворону помогать не хотела. И, выходя из артистической уборной, сбегая вниз по лестнице и потом шагнув из дверей театра на главную улицу Ноттвича, она решительно ступала по нейтральной полосе.
Но то, что она увидела на улице, заставило ее замедлить шаг. Хай-стрит была полна народа; толпа тянулась по южной стороне мимо входа в театр, вплоть до рыночной площади. Люди не отрывали глаз от электролампочек над большим магазином тканей, лампочек, бегущими буквами высвечивавших вечерние новости. Энн не видела ничего подобного с последних выборов в Парламент, но сейчас все выглядело иначе; никто не кричал «ура», толпа молчала. Читали о передвижении войск по Европе, о том, какие меры предосторожности следует принять на случай газовых атак. Энн была слишком молода, чтобы помнить, как начиналась Первая мировая война, но она читала о толпах перед Букингемским дворцом, об энтузиазме и очередях у вербовочных пунктов, и ей представлялось, что все войны должны начинаться именно так. Она боялась войны только из-за своих отношений с Матером, воспринимала войну как личную трагедию, разыгрывающуюся на фоне развевающихся флагов и всеобщего ликования. Но то, что она увидела, было совершенно иным: молчащая толпа вовсе не ликовала. Здесь царил страх. Бледные лица были обращены к небу с мольбой, только в этой мольбе не было ничего религиозного: люди ни о чем не молили Бога, они лишь страстно желали, чтобы бегущие буквы несли им совсем иные вести. Сообщения застигли их на улице, по дороге с работы, и они стояли
– кто с плоским чемоданчиком, кто с ящиком для инструментов – перед рядами светящихся лампочек, предвещающих беды, которых эти люди не могли пока еще осознать.
Энн задумалась. Неужели и вправду этот глупый толстяк… и этот парень с заячьей губой знают… Ну что ж, сказала она себе, я верю в судьбу. Видно, я не могу просто вот так взять и уйти и бросить их всех. Все равно я влипла в это дело по самую шею. Если б только Джимми был здесь. Но Джимми – вдруг вспомнила она с болью – с теми, кто охотится за Вороном, он с теми, кто по другую сторону. А Ворону нужно дать возможность довести до конца свою охоту, прежде чем его схватят. Она отправилась назад, в театр.
Мистер Дэвенант – Дэвис – Чамли или как там еще его звали – что-то рассказывал. Мисс Мэйдью и Альфред Блик уже ушли. Многие девушки пошли переодеваться. Мистер Коллиер наблюдал за происходящим и слушал, что говорит Дэвис, едва скрывая беспокойство: он пытался припомнить, кто же такой этот мистер Дэвис. Мистер Дэвенант – это фабрика шелковых чулок, и он знал Коллитропа, который был племянником человека, которому Дрейд задолжал крупную сумму денег. С Дэвенантом Коллиер чувствовал себя спокойно, тут все было в порядке. А вот Дэвис… Никакой уверенности… Этот спектакль не будет же длиться вечно, и столь же опасно связаться не с теми людьми, как и развязаться с теми. Возможно, Дэвис – тот, с кем поссорился Коуэн, или даже дядюшка того, с кем Коуэн поссорился.
Отзвуки ссоры до сих пор мелкой рябью прокатывались по узким коридорам закулисья провинциальных театров в городках, где гастролировали труппы не первого класса. Они могли вскоре докатиться и до третьего, и тогда начнутся перестановки: кто-то поднимется классом выше, кто-то опустится классом ниже, кроме тех, которым ниже – некуда. Мистер Коллиер нервно хихикнул и сверкнул глазами в жалкой попытке одновременно связаться и развязаться.
– Мне показалось, кто-то здесь вымолвил слово «обед», – сказала Энн, – я проголодалась.
– Кто первым пришел, того первым и обслужим, – весело отреагировал мистер Дэвис – Чамли. – Передайте девочкам, мы еще увидимся. Куда мы отправимся, мисс?
– Энн.
– Прелестно, – сказал Дэвис – Чамли. – А я – Вилли.
– Уверена, вы хорошо знаете город, – сказала Энн, – а я здесь – новичок.
– Она вышла к рампе, под яркий свет, сознательно: ей хотелось увидеть, узнает ли ее толстяк; но мистер Дэвис никогда не смотрел на лица. Он смотрел сквозь них. Его огромная квадратная физиономия освобождала его от необходимости демонстрировать силу при помощи игры в гляделки: кто кого переглядит. Размеры этой физиономии, само ее существование уже свидетельствовали о власти и силе, и при виде такого лица нельзя было не подумать – как при виде огромного дога, – какое же количество пищи – в чистом весе – требовалось ежедневно, чтобы поддержать эту форму.
Мистер Дэвис подмигнул мистеру Коллиеру, который решился сверкнуть глазами в ответ, и ответил:
– О, конечно, я знаю этот город. В каком-то смысле даже могу сказать, что это я его создал. – И продолжал: – Выбор здесь небольшой. «Гранд-Отель» или «Метрополь». В «Метрополе» обстановка более интимная.
– Тогда пойдем в «Метрополь».
– К тому же у них подают самый лучший пломбир в Ноттвиче.
На улице уже не толпился народ; обычные пешеходы и любители рассматривать витрины; кто направлялся домой, кто – в кино. Энн подумала: где-то сейчас Ворон? Как я его найду?
– Не имеет смысла брать такси, – сказал мистер Дэвис, – «Метрополь» прямо за углом. Вам там понравится, – повторил он, – обстановка там более интимная, чем в «Гранд-Отеле».
Но когда «Метрополь» предстал перед ними, трудно было вообразить что-либо менее располагавшее к интимности: здание из красного и желтого кирпича с огромными часами на островерхой башне протянулось вдоль рыночной площади и скорее напоминало вокзал.
– Похоже на «Отель де Вилль"1 в Париже, правда? – сказал мистер Дэвис. Видно было, что он очень гордится Ноттвичем.
По всему фасаду через каждые два окна располагались статуи людей, так или иначе прославившихся в истории города, – от Робин Гуда до мэра Ноттвича, занимавшего этот пост в 1864 году.
– Люди специально приезжают посмотреть на это здание, – сказал Дэвис, – даже издалека.
– А «Гранд-Отель»? Как он выглядит?
– О, «Гранд-Отель», – сказал Дэвис, – это совершенная безвкусица.
Пропустив вперед, он почти втолкнул ее через вращающиеся двери в холл ресторана, и Энн заметила, что швейцар узнал толстяка. Выследить Дэвиса в Ноттвиче будет не так уж трудно, подумала она, только как найти Ворона?
Зал ресторана мог бы вместить всех пассажиров океанского лайнера; потолок опирался на полосатые колонны, серо-зеленые с золотом. По вогнутой чаше потолка, по синему полю были рассыпаны золотые звезды, созвездия – как настоящие.
– Это – одна из достопримечательностей Ноттвича, – сказал мистер Дэвис. – Я всегда оставляю себе столик под Венерой. – Он неловко засмеялся, поудобнее устраиваясь в кресле, и Энн отметила про себя, что они сидят вовсе не под Венерой, а под Юпитером.
– Вам бы надо столик под Большой Медведицей, – сказала она.
– Ха-ха, отлично сказано, – заметил мистер Дэвис. – Надо это запомнить. – Он склонился над перечнем вин. – Я знаю, дамы всегда предпочитают сладкие вина. – И признался: – Я и сам сластена.
Он сидел, погруженный в изучение меню, ничего больше не видя и не слыша; она его не интересовала; казалось, в этот момент все его интересы сосредоточились на вкусовых предощущениях; начало было положено: он заказал омара. Здесь он был дома, он сам выбрал для себя этот дом: огромный душный храм изысканной пищи; таково было его представление об интимной обстановке – отдельный столик посреди двух сотен таких же столов.
Энн думала, он привел ее сюда, чтобы удобнее было завести интрижку. Ей представлялось, что не так уж трудно будет прийти к соглашению с этим мистером Дэвисом, хотя предложенный ритуал несколько напугал ее. Пять лет гастролей в провинциальных театрах не смогли научить ее тому, как далеко можно зайти, не возбудив в партнере желания зайти еще дальше, желания, с которым ей будет не так-то легко справиться. И потому она отступала всегда неожиданно, и это было опасно. Над тарелкой с омаром она думала о Матере, о надежности, о том, как это замечательно – любить одного человека. Потом она подвинулась вперед и под столом коснулась коленкой колена мистера Дэвиса. Он не обратил внимания, с хрустом разделываясь с омаровой клешней. С таким же успехом он мог бы обедать и в одиночестве. Она почувствовала себя неловко, ею слишком явно пренебрегали. Это казалось противоестественным. Она снова коснулась его коленом и спросила:
– Вы чем-то озабочены, Вилли?
Он поднял глаза. Они были словно линзы мощного микроскопа, сфокусированные на плохо установленной пластине. Он спросил:
– Что такое? Омар вам нравится, а?
Толстяк смотрел мимо нее в огромный полупустой зал ресторана на столики, украшенные ветками омелы и остролиста. Затем крикнул:
– Официант! Мне нужна вечерняя газета, – и снова принялся за клешню. Когда газету принесли, он впился взглядом в финансовые сводки; они, видимо, показались ему вполне удовлетворительными: то, что он в них вычитал, было слаще любых сластей.
Энн спросила:
– Вилли, вы не будете возражать, если я оставлю вас на минутку? – Она достала из сумочки три монетки и прошла в дамскую комнату. В зеркале над раковиной она рассматривала свое лицо с пристальным и придирчивым вниманием: вроде все было в порядке. Потом спросила у старушки смотрительницы:
– Как вам кажется, я в порядке?
Женщина усмехнулась:
– Может, ему не нравится яркая помада?
– Да нет, – сказала Энн, – он из тех, кто любит побольше помады. Все-таки какое-то разнообразие – дома слишком пресно. Вот муженек и развлекается. – Потом спросила: – А кто он? Говорит, его фамилия Дэвис. И еще – что он создал этот город.
– Простите, милочка, у вас чулок поехал.
– Ну это-то не его вина. Кто же он такой все-таки?
– Никогда о нем не слыхала, милочка. Спросите лучше у швейцара.
– Наверное, я так и сделаю. – Энн прошла к парадному входу.
– В ресторане такая жара, – сказала она. – Захотелось хоть глоток свежего воздуха вдохнуть.
У швейцара выдалась свободная минутка: никто не входил, никто не выходил. Он ответил:
– На улице довольно холодно.
За дверьми, на краю тротуара, одноногий инвалид продавал спички; шли мимо трамваи – уютные, ярко освещенные домики на колесах, полные сигаретного дыма, болтовни, дружелюбия. Часы на башне пробили половину девятого, и с одной из улочек позади рыночной площади донеслось пение: детские голоса пели рождественский гимн, нещадно перевирая мелодию. Энн сказала:
– Ну, мне пора к мистеру Дэвису. – И спросила: – А кто он, мистер Дэвис?
– У него всего полно, – ответил швейцар.
– Он говорит, что создал этот город.
– Ну, тут он хвастает, – ответил швейцар. – Если кто и создал этот город, так это компания «Мидлендская Сталь"1. Их контора – в здании бывшего кожевенного завода. Так и называется по-старому – Дубильни. Увидите. Только теперь они город этот разоряют. Раньше давали работу пятидесяти тысячам. Теперь и десяти тысяч не нанимают. Я сам у них вахтером работал. Так они даже вахтеров уволили.
– С вами жестоко обошлись, – сказала Энн.
– Ну, ему-то еще хуже, – сказал швейцар, кивнув в сторону одноногого за дверьми ресторана. – Он у них двадцать лет проработал. Там и ногу потерял, только суд определил преступную халатность, так что ему и гроша ломаного не дали. На этом тоже сэкономили, вот как. Ну да это и была халатность: заснул у машины. Так если восемь часов смотреть, как она одно и то же каждую секунду делает, небось и не хочешь, а заснешь.
– А мистер Дэвис?
– А про него я ничего не знаю. Может, он какой начальник в сапожном деле. А может, из дирекции Уоллеса – знаете, магазин тканей на Хай-стрит. У них денег – завались.
В дверь вошла дама в пушистом меховом манто, с китайским мопсом под мышкой. Она спросила:
– Мистер Пайкер здесь не был?
– Нет, мадам.
– Ну вот. Точно как его дядюшка. Вечно куда-нибудь исчезает. Подержите собачку. – И она пошла, словно покатилась, через площадь.
– Это супруга мэра, – пояснил швейцар.
Энн вернулась в зал. Но что-то произошло. Бутылка вина была почти пуста, газета лежала на полу, у ног мистера Дэвиса. Две вазочки с пломбиром стояли на столе, но мистер Дэвис к мороженому и не притронулся. Это не было проявлением любезности. Что-то явно выбило его из колеи. Он прорычал:
– Куда вы запропастились?
Она попыталась разглядеть, что он такое прочел: явно не финансовые сводки
– газета была свернута на другой странице. Но разобрать она могла только крупные заголовки: «Судебное постановление о расторжении брака леди…» – фамилия была слишком сложной, вверх ногами не прочесть; «Убийство на дороге: приговор мотоциклисту». Дэвис сказал:
– Не знаю, что тут с ними произошло. Соль они, что ли, в пломбир положили. – Он повернул свое брыластое лицо к проходившему мимо столика официанту:
– Это что, по-вашему, «Слава Никкербокера»?
– Сейчас подам другое, сэр.
– Нет, не подадите. Счет.
– Ну что ж, значит, кончено дело, – сказала Энн.
Мистер Дэвис взглянул на нее поверх счета, и ей показалось, в глазах его мелькнул страх.
– Нет, нет, что вы, – сказал он, – я совсем не это имел в виду. Вы же не собираетесь вот так сразу бросить меня и уйти?
– А куда мы пойдем? В киношку?
– Я думал, – сказал мистер Дэвис, – может быть, вы согласились бы зайти ко мне домой, послушать радио и выпить стаканчик чего-нибудь очень-очень хорошего? Мы даже могли бы потанцевать самую малость, а? – Дэвис не смотрел на нее. Казалось, он и не задумывается над тем, какие слова произносит. Вряд ли поездка к нему домой могла оказаться опасной. Энн подумала, что хорошо знает людей этого типа: пара поцелуев, жалостная история твоей горькой жизни, когда он как следует выпьет, и вот он уже относится к тебе как к младшей сестренке. Нет, мистер Дэвис не мог быть опасен. И это будет в последний раз: скоро она станет миссис Матер, все страхи останутся позади, все будет хорошо. Но сейчас ей нужно было узнать, где живет мистер Дэвис.
Когда они вышли на площадь, их сразу же окружили христославы, шестеро мальчишек, ни один из которых понятия не имел, какую мелодию поет. Закутанные в шерстяные шарфы, в теплых перчатках, они встали перед мистером Дэвисом, скандируя:
Отмечай мои шаги, Следуй им смелее…
– Такси, сэр? – спросил швейцар.
– Нет, – ответил мистер Дэвис и объяснил Энн: – Можно три пенса сэкономить, если взять машину на стоянке у Дубилен.
Однако мальчишки преградили ему дорогу и, протянув к нему шапки, выпрашивали деньги.
– Пошли прочь, – сказал он.
Детская интуиция подсказала им, что толстяку не по себе, и мальчишки принялись дразнить его, не отставали, прыгали за ним по краю тротуара, распевая:
Отмечай мои шаги, Следуй им смелее!
Зеваки у гостиницы «Корона» повернули головы в их сторону. Кто-то захлопал в ладоши. Мистер Дэвис вдруг обернулся и схватил одного из мальчишек за волосы; он тряс его и дергал, пока тот не завопил; дергал, пока в толстых пальцах не остался клок волос. Тогда он произнес:
– Это тебя научит…
Минутой позже, усаживаясь в такси на стоянке у Дубилен, он с удовлетворением заметил:
– Со мной не побалуешься.
Рот его приоткрылся, нижнюю губу смочила слюна; он наслаждался этой победой, как недавно наслаждался омаром. Теперь Дэвис не казался Энн таким уж неопасным. Она напомнила себе: он – всего лишь промежуточное звено. Он знает убийцу, сказал Ворон. Сам он не убивал.
– Что это за здание? – спросила Энн, заметив огромный фасад черного стекла, резко выделяющийся на фоне целой улицы скромных зданий времен королевы Виктории, где когда-то рабочие кожевенных заводов дубили кожу.
– «Мидлендская Сталь», – ответил мистер Дэвис.
– Вы здесь работаете?
Мистер Дэвис впервые взглянул прямо ей в глаза.
– С чего это вы взяли?
– Не знаю, – ответила Энн, осознав с беспокойством, что мистер Дэвис казался простаком, только когда ветер дул в одну определенную сторону.
– Как думаете, мог бы я вам понравиться? – спросил он, положив руку ей на колено.
– Вполне возможно.
Такси миновало Дубильни. Перебралось через целую сеть трамвайных путей и выехало к станции «Ноттвич Товарный».
– Вы живете за городом?
– Нет, на самой окраине.
– Надо бы побольше средств выделять на освещение.
– Вы сообразительная девочка, – заметил мистер Дэвис, – уверен, вы прекрасно видите, что к чему.
– Еще бы! Особенно там, где ни зги не видно, – откликнулась Энн, когда они проезжали под широким стальным железнодорожным мостом, несшим поезда из Ноттвича дальше, в Йорк. На длинном крутом спуске к станции светились лишь два фонаря. За дощатым забором видны были огромные платформы, груженные углем. У входа в маленькое замызганное здание станции стоял автобус и рядом с ним древнее такси: ждали пассажиров. Построенное в 1860 году здание не могло тягаться с вокзалом в Ноттвиче.
– Вам далеко ездить на работу, – сказала Энн.
– Да мы почти приехали.
Такси повернуло налево. Энн прочла название улицы: Хайбер авеню, длинный ряд убогих загородных домов, в окнах – объявления о сдаче комнат. Такси остановилось в самом конце улицы. Энн спросила:
– Вы что, в самом деле здесь живете?
Мистер Дэвис расплачивался с водителем.
– Дом шестьдесят один, – сказал он (Энн заметила, что в окне этого дома, между рамой и плотными кружевными занавесями, объявления о сдаче комнат не было). Мистер Дэвис улыбнулся мягко, даже заискивающе, и проговорил:
– Там, внутри, очень мило, поверьте, моя дорогая. – Он вставил ключ в замок и решительно втолкнул ее в слабо освещенную крошечную прихожую с вешалкой для шляп. Повесил шляпу и пошел тихо, на цыпочках, к лестнице. Пахло газом и тушеной капустой. Голубой огонек газового рожка высвечивал какое-то пропыленное растение в кадке.
– Мы включим радио, – сказал мистер Дэвис, – и послушаем музыку.
В коридоре отворилась дверь, и женский голос произнес:
– Кто там?
– Это всего лишь я – мистер Чамли.
– Не забудьте опустить монеты в счетчик, прежде чем пойти наверх.
– Второй этаж, – сказал мистер Дэвис. – Комната прямо, как подниметесь. Я не задержусь. – Он постоял на лестнице, пока она не прошла мимо него наверх, потом опустил руку в карман, и монеты звякнули под толстыми пальцами.
В комнате было радио, оно стояло на мраморной доске умывальника, но о танцах не могло быть и речи: все пространство занимала огромная двуспальная кровать. Непохоже было, чтобы здесь кто-то жил: на зеркале в дверце шкафа лежала толстым слоем пыль, кувшин рядом с радиоприемником был пуст. Энн выглянула в окно за спинкой кровати: оно выходило в маленький темный двор. Она взялась рукой за раму, чтобы унять дрожь: на такое она не рассчитывала. Мистер Дэвис открыл дверь.
Энн была смертельно напугана. Страх заставил ее атаковать первой. Она сразу спросила:
– Значит, вы называете себя мистером Чамли?
Он сощурился, глядя на нее, и бесшумно закрыл за собой дверь.
– Ну и что из того?
– И вы сказали, что везете меня к себе домой. Это не ваш дом.
Мистер Дэвис сел на кровать, снял ботинки и сказал:
– Мы не должны шуметь, дорогая. Старуха этого не любит.
Он открыл дверцу умывального шкафчика и извлек оттуда картонную коробку; из щелок сыпался сахар; вскоре и кровать и пол оказались в сахарной пудре: это Чамли протянул коробку Энн и сам придвинулся поближе.
– Попробуйте – это турецкие сладости, дорогая.
– Это не ваш дом, – упорствовала Энн.
Мистер Дэвис, ухе поднесший ко рту конфету, ответил:
– Конечно, нет. Не думаешь же ты, что я могу привести тебя в свой дом? Не такая уж ты неопытная, верно? Я не намерен портить свою репутацию. – Потом спросил: – Сначала музыку послушаем, ты не против?
И стал крутить ручки приемника, наполнив комнату воем и скрежетом.
– Атмосферные помехи, – пояснил он, продолжая крутить ручки, пока наконец издалека не послышались звуки оркестра; убаюкивающая мелодия была едва слышна сквозь шум и треск эфира. Энн с трудом разобрала, что играют «Свет ночной, свет любви…».
– Это наша ноттвичская программа, – сказал мистер Дэвис. – Самый лучший оркестр в Мидлендсе. Из «Гранд-Отеля». Давай потанцуем немножко.
И, обхватив ее за талию, он стал трястись и раскачиваться в узком проходе между стеной и кроватью.
– Я знавала танцплощадки и получше этой, – сказала Энн, пытаясь поднять собственное настроение и призывая на помощь жалкие остатки юмора, – но никогда не танцевала в такой давке!
А мистер Дэвис ответил:
– Отлично сказано. Я это запомню.
Вдруг, совершенно неожиданно, сдув остатки сахарной пудры, облепившей его рот, он, словно в порыве страсти, впился губами в ее шею. Энн оттолкнула его со смехом, делая вид, что шутит. Ей нельзя было терять голову. Она заговорила:
– Вот теперь я знаю, как чувствует себя скала когда антик… актин… Вот проклятье никогда не могу выговорить это слово.
– Отлично сказано, – произнес мистер Дэвис машинально, снова привлекая ее к себе.
Она опять заговорила, торопливо, о чем попало, не думая, что говорит:
– Интересно, как будут проводить эти учебные газовые налеты? Правда, ужасно, что этой старой женщине выстрелили прямо в переносицу?
Он уставился на нее, хотя она говорила без всякой задней мысли, и спросил:
– С чего это ты вдруг вспомнила?
– Да только что читала про это. Убийца, должно быть, всю квартиру вверх дном перевернул.
Мистер Дэвис сказал умоляюще:
– Не надо. Пожалуйста, не надо. – И пояснил слабым голосом, опираясь для поддержания сил на спинку кровати: – У меня очень слабый желудок, меня тошнит. Я всех этих ужасов не переношу.
– А я люблю страшные истории, – сказала Энн. – Я на днях читала одну книжку…
– У меня слишком живое воображение, – сказал мистер Дэвис.
– Я помню, как-то раз я порезала палец…
– Не надо. Пожалуйста, не надо.
Успех вскружил ей голову. Она заявила:
– У меня тоже живое воображение. Мне показалось, кто-то следит за этим домом.
– Что ты имеешь в виду? – спросил мистер Дэвис. Видно было, что он здорово испугался. Но Энн уже понесло. Она продолжала:
– Там на улице стоял какой-то темный человек. Он следил за входом. И у него была заячья губа.
Мистер Дэвис встал, прошел к двери и запер ее на ключ. Убавил звук радио. Потом сказал:
– Там нет фонаря. Последний – далеко, шагах в тридцати. Вы не могли разглядеть его губу…
– Я только думала…
– Интересно, что он успел вам рассказать, – сказал мистер Дэвис. Он снова сидел на кровати и разглядывал свои ладони. – Вы пытались выяснить, где я живу, где работаю… – он оборвал фразу на середине и посмотрел на Энн с ужасом. Но она поняла по его манере, что теперь он боялся не ее; был напуган чем-то другим. Он заговорил снова:
– Они вам никогда не поверят.
– Кто?
– Полиция.
Дикая история. Энн была поражена: он вдруг начал всхлипывать, сидя на кровати и прижимая к груди огромные волосатые руки.
– Нужно найти выход. Я не хочу причинять вам боль. Я никому не хочу причинять боль. У меня слабый желудок, меня от таких вещей тошнит.
Энн сказала:
– Я же ничего не знаю. Пожалуйста, отоприте дверь.
Мистер Дэвис сказал тихо, но с яростью в голосе:
– Молчи. Сама напросилась.
Она повторила:
– Я же ничего не знаю!
– Я только промежуточное звено. Я не несу никакой ответственности. – И объяснил тихо, сидя на кровати в носках; в глубоко посаженных злых глазках стояли слезы – ему было очень жалко себя: – Наша тактика всегда была – не рисковать. Не моя вина, что этому парню удалось выкрутиться. Я всегда делал все что мог. Но он мне никогда этого не простит.
– Я закричу, если вы не отопрете.
– Кричите сколько влезет. Только старуху разозлите.
– Что вы со мной сделаете?
– Речь идет о сумме, превышающей полмиллиона, – сказал мистер Дэвис. – На этот раз я должен действовать наверняка.
Он поднялся с кровати и пошел к ней, вытянув перед собой руки; она закричала и дернула дверь, потом отбежала от двери – ведь ей никто не ответил – и забилась в угол с другой стороны кровати. Он не мешал ей: в этой тесной комнате деваться все равно было некуда. Он стоял и выжидал, бормоча про себя: «Ужасно. Ужасно». Видно было, что он с трудом подавляет тошноту, но страх перед кем-то третьим заставлял его действовать.
Энн умоляюще прошептала:
– Я обещаю вам все что хотите.
Он покачал головой:
– Он мне ни за что не простит.
Растянувшись поперек кровати, он поймал ее за руку. Сказал хрипло:
– Не сопротивляйтесь. Тогда не будет больно.
Он говорил, а сам тянул ее к себе по кровати, другой рукой нащупывая подушку. А Энн даже в этот момент твердила себе: «Это не со мной. Это не я. Убивают других. Не меня». Жажда жизни не давала ей поверить, что это может быть конец всего, ее собственный конец, конец любящего, жизнерадостного «Я». Жажда жизни не давала ей отчаяться, утешала даже тогда, когда подушка закрыла ей лицо; не позволила вполне осознать этот ужас, когда Энн попыталась сопротивляться его рукам, сильным и пухлым, липким от сахарной пудры.
Восточный ветер гнал потоки дождя вверх по течению Уивила. Ледяная ночь принесла ледяной дождь: град жалил асфальт тротуаров, оставлял рябины на крашеном дереве скамей. Спокойно прошагал мимо констебль в тяжелом дождевике, блестевшем от воды, словно мокрый асфальт; фонарик в его руке освещал темные промежутки от одного фонаря до другого. Не взглянув на Ворона, он произнес: «Доброй вам ночи». Его беспокоили только парочки: это их он высматривал на улице, в декабре, в холод и ледяной дождь; парочки в темных закоулках, налитые дешевым портером, – знамение нищих страстей провинциального города.
Ворон, застегнутый на все пуговицы, шел по городу в поисках хоть какого-то укрытия. Он не хотел отвлекаться от мыслей о Чалмондели, о том, как отыскать этого человека в Ноттвиче. Но то и дело обнаруживал, что думает о девушке, которой в это утро угрожал. Почему-то ему вспомнилась кошка, оставшаяся там, где он жил, в «Кафе Сохо». Он очень привязался к этой кошке.
Потрясающе, как она не обратила внимания на его уродство. «Меня зовут Энн». «Да вы вовсе не урод». Ворон думал, она так и не догадалась, что он собирался ее убить; наивно не подозревала о его намерении, точно как котенок, которого когда-то ему пришлось утопить; и он с удивлением отметил про себя, она ведь его не выдала, хотя и знала, что за ним охотится полиция. Может быть, даже поверила ему.
Такие мысли леденили хуже, чем град, заставляли ежиться и дрожать сильнее, чем от холода. Он привык, что все те, с кем он сталкивался в жизни, оставляют привкус горечи. Ворон был порождением ненависти; ненависть создала эту тощую, словно бесплотную, смертоносную фигуру, бредущую сквозь дождь, уродливую и загнанную. Мать Ворона родила его, когда отец был в тюрьме, а шестью годами позже, когда мужа повесили за новое преступление, она перерезала себе горло кухонным ножом; потом был приют. Ворон никогда ни к кому не испытывал нежности; таким он был создан, таким представлял себя и по-своему гордился – хоть и странная то была гордость – полученным результатом: иным он быть не желал. Он вдруг испуганно подумал, что должен, как никогда раньше должен оставаться самим собой, иначе ему не спастись. От нежности ведь за пистолет не схватишься.
В одном из домов побольше кто-то оставил открытым гараж; видно было, что машину туда не ставят. Там хранились детская коляска и манеж, валялись пыльные куклы и кубики. Там Ворон и укрылся, он промерз до костей, насквозь; и только кусок льда, который он всю жизнь носил в сердце, вдруг стал оттаивать. Этот острый ледяной осколок оттаивал, причиняя невыносимую боль. Ворон приоткрыл дверь гаража чуть шире: пусть те, кто патрулирует прибрежный район, не думают, что он залез в гараж украдкой; любой прохожий мог спрятаться в чужом гараже в такую погоду; любой – только не тот, за кем охотится полиция, не обладатель заячьей губы.
Дома по прибрежной улице были не отдельные, а на две семьи: каждый дом делился гаражом на две половины. Ворон чувствовал себя стиснутым стенами из красного кирпича. И с той и с другой стороны дома доносились звуки радио. Из-за одной стены он мог слышать, как нетерпеливая рука то и дело меняет настройку, переключает станции, переходя с одних волн на другие; риторический пассаж из Берлина сменялся оперной музыкой из Стокгольма. В другой части дома по Британской национальной программе какой-то пожилой критик читал стихи. Ворон не мог не слышать, стоя там, между коляской и манежем, глядя из гаража в ночь, на черный град:
Тень является и тает, Предо мной она витает, Зрю небесные черты… Это ты?
Увы, не ты.
О Боже, если б мы могли На краткий миг, единый час, любимые, увидеть вас, Спросить, где вы, куда ушли?
Он сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони, вспоминая об отце, которого повесили; о матери, перерезавшей себе горло в кухне подвального этажа; о нескончаемой череде людей, причинивших ему боль или вред. Пожилой, хорошо поставленный официальный голос читал:
И страшусь я взглядов глаз чужих, И бегу я улиц городских, И сердец, в которых нет любви.
Ворон подумал: все равно через некоторое время она пойдет в полицию; поживем – увидим. С бабами всегда так.
Всей душой зову: О, где же ты?
Он пытался снова заморозить оттаивающий кусок льда на месте сердца, чтобы оно снова стало надежным и твердым и не причиняло боли.
«Брюс Уинтон читал избранные места из поэмы Альфреда Теннисона „Мод“. На этом Национальная служба Британского радио свою программу заканчивает. Доброй вам ночи, дорогие радиослушатели».
Глава III
Матер прибыл в Ноттвич в тот же вечер, одиннадцатичасовым, и вместе с Сондерсом сразу же поехал в Управление полиции. Улицы были почти пусты: Ноттвич укладывался спать рано. Кинотеатры закрывались в половине одиннадцатого, и через четверть часа центр города пустел, люди разъезжались
– кто трамваем, кто автобусом. Единственная ноттвичская проститутка все еще бродила по рыночной площади, посинев от холода под своим промокшим зонтом, да пара-другая бизнесменов задержалась в холле «Метрополя», чтобы выкурить по сигаре напоследок. Машину заносило на обледеневшей мостовой. Совсем рядом с Управлением полиции, у входа в театр Матер заметил афиши «Аладдина» и сказал Сондерсу: «Моя девушка играет в этом спектакле». Он был горд и счастлив.
Начальник полиции специально приехал в Управление, чтобы встретить Матера. Информация о том, что Ворон вооружен и доведен до отчаяния, придавала розыску более серьезный характер, чем в иных случаях. Начальник полиции был толст и взволнован. Когда-то, еще до войны, он составил состояние, занимаясь торговлей; во время войны получил офицерское звание и был назначен начальником военного трибунала в Ноттвиче. Он гордился, что заработал репутацию грозы пацифистов. Это несколько сглаживало неудачи в семейной жизни, отношения с женой, которая его откровенно презирала. Поэтому он и приехал в Управление встретить Матера: будет чем похвастаться дома. Матер сказал:
– Разумеется, у нас нет уверенности, что Ворон здесь, сэр. Но он ехал ноттвичским поездом и его билет был сдан контролеру. Женщиной.
– Так у него есть сообщница? – спросил начальник полиции.
– Возможно. Нужно отыскать эту женщину, тогда и Ворона сможем найти.
Начальник полиции рыгнул, прикрыв рот рукой. Перед тем как отправиться сюда, он выпил бутылочного пива, а оно всегда потом давало о себе знать. Старший инспектор сказал:
– Как только из Скотленд-Ярда сообщили, мы разослали информацию о номерах банкнот во все магазины, гостиницы и пансионы.
– Это карта с разметкой патрульных участков, сэр? – спросил Матер.
Они подошли к висевшей на стене карте, и старший инспектор карандашом указал на важнейшие точки города: вокзал, река, Управление полиции.
– А Королевский театр, это примерно здесь? – спросил Матер.
– Точно.
– Что привело его в Ноттвич? – спросил начальник полиции.
– Хотел бы я знать, сэр. Так. А эти дома за товарной станцией, это что, гостиницы?
– Нет, пансионы. Плохо вот что, – сказал старший инспектор, в рассеянности поворачиваясь к своему начальству спиной, – многие из них дают приют на ночь случайным людям.
– Тогда лучше сообщить и во все пансионы.
– Некоторые и внимания не обратят на запросы полиции. Дома свиданий или вроде того. Заходят минут на десять, двери всем открыты.
– Что за ерунда, – возмутился начальник полиции, – у нас в Ноттвиче ничего подобного нет и быть не может.
– Если вы не возражаете, сэр, я бы предложил удвоить число полицейских при патрульных обходах таких участков. Пошлите самых сообразительных. Надеюсь, в газетах уже опубликованы сведения о его внешности? Он – один из самых ловких медвежатников в Англии.
– Не думаю, что сегодня можно еще что-то сделать, – сказал старший инспектор. – Жаль мне этого чертяку, если он себе пристанища на ночь не смог найти.
– А нет ли у вас тут бутылочки виски, старшой? – спросил начальник полиции. – Всем нам не повредило бы хватануть по глоточку. А то я выпил слишком много пива. Дает знать. Виски, конечно, лучше, только жена не терпит запаха.
Он откинулся на спинку стула и скрестил жирные ноги. На старшего инспектора он глядел с каким-то детским удовольствием, словно хотел сказать: что за радость, ребята, мы снова вместе и можем выпить по стаканчику. Но старший инспектор прекрасно знал, как этот старый черт гоняет любого, кто послабей и пониже чином.
– Плесните совсем капельку, – сказал начальник полиции и взглянул на старшего инспектора поверх стакана, – вы здорово тогда сделали этого старого жулика, как его – Бэйнса. – И объяснил Матеру: – Наперсточник. Водил нас за нос месяцами.
– Да нет, он сам сразу признался. Я не люблю людей слишком прижимать. Потом, он ведь работал на Макферсона и деньги от него получал.
– Ну, – сказал начальник полиции, – у Макферсона все законно. У него контора и телефон зарегистрированный. У него расходы, налоги… Ура, мальчики. За дам. – Он расправил плечи и выпятил грудь. – Не подбросить ли нам еще уголька в камин? Давайте располагаться поуютнее. Сегодня ночью нам все равно не работать.
Матер чувствовал себя не в своей тарелке. Действительно, в эту ночь они мало что могли сделать, но он терпеть не мог бездействовать. Он остался у карты. Не слишком большой город этот Ноттвич. Было бы нетрудно отыскать здесь Ворона, но Матер в этом городе чужой. Он не знал, на какие забегаловки и притоны следовало бы устроить облаву, какие клубы и танцзалы осмотреть. Он сказал:
– Мы полагаем, он кого-то преследовал. Я предложил бы, сэр, утром первым делом снова опросить контролера. Посмотреть, кого из местных, сошедших с поезда, он вспомнит. Может, нам повезет.
– А вы знаете анекдот про архиепископа Йоркского? – спросил начальник полиции. – Да, да. Мы это сделаем. Но ведь ничего срочного нет, правда? Чувствуйте себя как дома, дружище, выпейте виски. Вы приехали в Мидлендс. Медлительный Мидлендс (а, старшой?). Мы не больно поспешаем, а на место поспеваем.
Он был, несомненно, прав. Ничего срочного не было, и не было ничего, что они могли бы сделать в этот поздний час; но, пока Матер стоял у карты, ему словно кто-то шептал в самое ухо: «Скорее, скорее, скорее, не то будет поздно!»
Матер обвел пальцем главные улицы города; ему хотелось бы знать их так же хорошо, как он знал центр Лондона. Здесь был Главпочтамт, рынок, «Метрополь», Хай-стрит; а это что – Дубильни?
– Что это за большое здание в районе Дубилен, сэр? – спросил он.
– А это будет «Мидлендская Сталь», – ответил старший инспектор и, повернувшись к своему начальнику, терпеливо произнес: – Нет, сэр, я не знал этого анекдота. Очень хороший анекдот, сэр.
– А мне его мэр рассказал, – ответил начальник полиции, – старина Пайкер, он молодчина. Можно подумать, ему и сорока нет. Знаете, что он отмочил, когда мы заседали на комиссии по учебной воздушной тревоге? Он сказал, эти учения дают нам возможность забраться в чужую постель. Он имел в виду, что в противогазах женщины не разберутся, кто есть кто. Улавливаете?
– Мистер Пайкер – очень остроумный человек, сэр.
– Точно, старшой, только я его тут переостроумил. Я в тот день был в отличной форме. Знаете, что я ему ответил?
– Нет, сэр.
– Я ответил: «Ну, вам-то ни за что не отыскать чужую постель, Пайкер». Улавливаете? Он старый кобель, этот Пайкер.
– А какие приготовления делаются к газовой тревоге, сэр? – спросил Матер, не отрывая пальца от городской Ратуши.
– Нельзя заставить людей покупать противогазы по двадцать пять бобиков штука, всего на один раз, но ведь мы собираемся послезавтра устроить учебный налет с дымовыми шашками. Получим их с аэродрома в Хэнлоу. Все те, кого застанут на улице во время учений без противогаза, будут отправлены на «скорой помощи» в Главную городскую больницу. Так что всякий, кто хочет спокойно заниматься своими делами, а не сидеть весь день дома, пусть приобретает противогаз. Правда, «Мидлендская Сталь» всем своим раздает противогазы, так что у них, как всегда, простоя не будет.
– Вроде шантажа получается, – проговорил старший инспектор. – Сиди дома или покупай противогаз. Транспортным компаниям эти противогазы в хорошую копеечку влетели.
– В какое время тревога, сэр?
– Мы никому не сообщаем. Сирены воют. Ну, вы представляете. Бойскауты на велосипедах. Им одолжили противогазы. Но мы, разумеется, знаем, что все это произойдет до двенадцати часов дня.
Матер снова взглянул на карту.
– А эти угольные склады, – заговорил он, – на товарной станции? Вы их держите под постоянным наблюдением?
– Глаз не спускаем, – сказал старший инспектор. – Я сам занялся этим сразу, как позвонили из Скотленд-Ярда.
– Отличная работа, мальчики, отличная работа, – заметил начальник полиции, допивая виски. – Отправлюсь-ка я домой. Трудный день завтра, всем нам придется поработать. Вы небось захотите утром посоветоваться со мной, я полагаю, а, старшой?
– О, не думаю, что мы станем беспокоить вас слишком рано, сэр.
– Ну, если вам понадобится совет, я всегда на том конце провода. Спокойной ночи, мальчики.
– Спокойной ночи, сэр. Спокойной ночи.
– Старик прав в одном, – старший инспектор убрал виски в свой шкаф. – Сегодня мы ничего больше не сможем сделать.
– Я вас не задержу, сэр, – сказал Матер. – Не думайте, что я делаю из мухи слона. Сондерс подтвердит – я не из тех, кому больше всех надо, только что-то такое в этом деле… Не могу выкинуть его из головы. Странное какое-то дело. Я вот смотрел на карту, сэр, и думал, где бы я спрятался. Вот эти пунктирные линии на востоке, с краю, это что?
– Новостройка. Жилые дома.
– Недостроенные?
– Я послал двух полицейских с обходом на этот участок, сказал – спецзадание.
– Вы очень хорошо все продумали, сэр, на самом деле вы и без нас могли обойтись.
– Не все же у нас такие, как он.
– Все-таки у меня неспокойно на душе. Он кого-то преследовал, поэтому и приехал сюда. Парень сообразительный. У нас ничего на него не было раньше, а он за последние сутки только и делает, что ошибается. Шеф сказал, он уже так засветился, что поверить трудно. И так оно и есть. У меня впечатление, что парню кто-то здесь позарез нужен.
Старший инспектор взглянул на часы.
– Ухожу, сэр, – сказал Матер. – Увидимся утром. Спокойной ночи, Сондерс, я пойду похожу тут вокруг немного, потом в гостиницу. Хочу разобраться, что где.
Он вышел на Хай-стрит. Дождь прошел, наполнив сточные канавы, медленно покрывающиеся ледяной коркой. Он поскользнулся на тротуаре, схватился рукой за фонарный столб, чтобы удержаться на ногах. После одиннадцати фонари в Ноттвиче еле светили. Через дорогу, ярдах в пятидесяти, если идти к рынку, виден был портик Королевского театра. Все огни там были уже погашены. Он вдруг обнаружил, что мурлычет: «Для меня это – рай земной», и подумал: как хорошо любить; как хорошо, когда есть стержень, определенность; чтобы не просто влюбиться и витать в облаках, а любить. Он ценил организованность и порядок, и ему хотелось, чтобы и здесь все организовалось как можно скорее: хотел, чтобы любовь была засвидетельствована печатью и подписью и он мог оплатить лицензию. Его переполняла безмолвная нежность, которую он никогда не сумел бы выказать вне брака. Он не был любовником, он ощущал себя человеком женатым, но женатым так, что годы счастья, взаимного доверия и бесконечной благодарности судьбе ждали его впереди.
Он совершил самый сумасшедший поступок за все время, что был знаком с Энн: пошел взглянуть на дом, в котором она поселилась. Она дала ему адрес по телефону, и это было кстати, потому что по работе ему нужно было найти дорогу к улице Всех Святых. Он узнал множество полезных вещей по пути, внимательно глядя вокруг, так что время не было потрачено зря. Он узнал, например, названия и адреса местных газет: «Ноттвич Джорнел» и «Ноттвич Гардиан» – двух соперничающих газет, редакции которых располагались друг против друга на Чаттон-стрит, одна из них – рядом с огромным аляповатым зданием кинотеатра. По рекламным плакатам Матер мог судить о характере газет и их читателей: «Джорнел» издавался для широкой публики, «Гардиан» – для «высшего» общества. Еще он узнал, где находились самые известные лавки, торговавшие жареной рыбой с картошкой, и пабы, особенно популярные у углекопов; обнаружил парк – унылое место с поникшими деревьями и огороженными газонами, с гравиевыми дорожками для детских колясок. Все эти сведения могли оказаться полезными, и они оживили карту Ноттвича, так что Матер теперь мог думать о нем как о городе людей, точно так же как привык думать о Лондоне, когда работал, о Лондоне Джонов и Чарли.
Улица Всех Святых представляла собой два ряда домов в неоготическом стиле, крытых узкой черепицей; дома выстроились вдоль улицы тесно и строго, словно войско на параде. Матер остановился у дома № 14 и подумал: интересно, она уже спит? Утром ее будет ждать сюрприз: еще на Юстонском вокзале он опустил в ящик открытку, написав, что остановится в гостинице «Корона». В подвальном этаже горел свет: хозяйка еще не спала. Ему было грустно, что он не смог послать ей весточку более быструю, чем открытка; он хорошо знал тоску и одиночество, одолевающие человека в незнакомой квартире; тяжкую необходимость пить поутру переваренный до черноты чай, созерцая недружелюбную физиономию хозяйки. Ему казалось, что жизнь должна бы обходиться с Энн много лучше.
Ветер леденил лицо и тело, но Матер еще постоял на противоположной стороне, беспокоясь, достаточно ли у нее на кровати одеял, есть ли деньги, чтобы включить отопление и свет. Вдохновленный светящимися окнами подвала, он чуть было не позвонил в дверь, чтобы узнать у хозяйки, имелось ли у Энн все необходимое. Но вместо этого повернул в сторону «Короны». Зачем казаться глупее, чем ты есть на самом деле; он даже не скажет ей, что приходил посмотреть на дом, где она спала.
Его разбудил стук в дверь. Еще не было семи. Женский голос произнес: «Вас к телефону», и он услышал, как горничная, шаркая туфлями и стуча ручкой швабры по лестничным балясинам, спускается вниз. День обещал быть прекрасным.
Матер сбежал по лестнице в пустой зал ресторана, где за стойкой бара был телефонный аппарат.
– Матер, – сказал он. – Кто говорит? – и услышал голос сержанта из Управления полиции.
– Для вас есть новости. Он провел прошлую ночь в католическом соборе – Святого Марка. И кто-то сообщил, что вечером его видели у реки.
Однако, когда Матер, тщательно выбритый и подтянутый, явился в Управление полиции, там его ждали новые сообщения. Агент по продаже недвижимости прочел в газете об украденных банкнотах и принес две в полицию. Он сообщил, что получил их от молодой женщины, утверждавшей, что она хочет купить дом. Ему показалось странным, что она так и не явилась в агентство подписать бумаги.
– Это, верно, будет та самая женщина, которая сдала его билет контролеру,
– сказал старший инспектор. – Они точно вдвоем работают.
– А собор?
– Какая-то женщина видела, как парень с заячьей губой выходил из собора рано утром. Потом, когда она вернулась домой (она в церковь ходила) и прочла газету, она заявила об этом постовому. Придется запереть все церкви.
– Нет, возьмите их под наблюдение, – сказал Матер. Он грел руки над железной печкой. – Давайте-ка я поговорю с этим агентом.
Агент по продаже недвижимости весело вошел в кабинет из приемной, легко шагая в модных брюках гольф, и провозгласил:
– Фамилия – Грин.
– Не могли бы вы сказать мне, мистер Грин, как выглядела эта девушка?
– Прелестная малышка, – сказал мистер Грин.
– Маленькая? Ниже метра шестидесяти?
– Ну нет, я бы не сказал.
– Вы сказали – малышка.
– Ах, это, – сказал мистер Грин, – это, знаете ли, просто форма выражения восторга. Облегчает установление контакта.
– Цвет волос? Темный, светлый?
– О, я не заметил. Никогда не обращаю внимания на их волосы. Прекрасные ноги.
– Что-нибудь странное в манере поведения?
– Нет, ничего такого не могу сказать. Мило разговаривает. Может оценить шутку.
– Вряд ли вы обратили внимание на цвет глаз.
– Ну, между прочим, это я как раз заметил. Всегда смотрю девушке в глаза. Они это любят. Ну, знаете: «Пей только за меня"1. Немножко поэзии. Мой всегдашний гамбит. Сразу говорит им о вашей духовности, знаете ли.
– И какого же цвета у нее глаза?
– Зеленые, с золотыми искорками.
– Одета как? Вы не заметили?
– Конечно, заметил, – ответил мистер Грин, рисуя руками в воздухе некий контур. – Что-то такое мягкое и темненькое. Ну, вы понимаете, что я хочу сказать.
– А шляпка? Соломенная?
– Нет, не соломенная.
– Фетровая?
– Может быть, что-то вроде фетра. Тоже темная. Это я заметил.
– Вы бы ее узнали, если бы снова встретили?
– Конечно, – сказал мистер Грин, – никогда ни одного лица не забыл.
– Хорошо, – сказал Матер, – вы можете идти. Возможно, вы нам снова понадобитесь, чтобы опознать девушку. Банкноты мы оставим у себя.
– Но послушайте, – возразил мистер Грин, – это нормальные банкноты. Они – собственность фирмы.
– Можете считать, что этот дом не продан.
– У меня здесь был этот контролер, – сказал старший инспектор. – Он, разумеется, не помнит ничего существенного. В детективных романах люди всегда помнят что-то определенное, а в жизни – вечно заявляют, мол, на ней было что-то такое темненькое или что-то такое светленькое.
– Вы послали кого-нибудь осмотреть дом? Эти показания агента… Странная история. Девушка, должно быть, пришла туда прямо с вокзала. Почему? И зачем сделала вид, что хочет купить дом? И заплатила крадеными банкнотами?
– Похоже, ей во что бы то ни стало нужно было помешать второму претенденту купить этот дом. Как будто она там что-то спрятала.
– Пусть ваш человек тщательно осмотрит дом, сэр, прямо частым гребнем прочешет. Разумеется, там вряд ли удастся что-нибудь найти. Если бы там что-то было, она явилась бы в контору подписать бумаги.
– Нет, побоялась бы, – возразил старший инспектор, – ведь агент мог выяснить, что банкноты краденые.
– Знаете, – сказал Матер, – мне это дело казалось не очень интересным. Мелким каким-то. Охотишься за мелким вором, в то время как весь мир ждет войны из-за какого-то убийцы, которого эти идиоты там, на континенте, так и не смогли поймать. А теперь оно меня захватило. В нем есть что-то странное. Я говорил вам, что мой шеф сказал про этого Ворона? Он сказал: парень так наследил, что окончательно засветился. Но ведь ему удается все время держаться на голову впереди нас. Нельзя ли мне взглянуть на показания контролера?
– Да там ничего нет.
– Я не согласен, сэр, – проговорил Матер, когда старший инспектор вытащил из пачки бумаг на своем столе показания контролера, – в книгах правильно пишут. Люди обычно и в самом деле что-нибудь запоминают. Если бы они ничего не могли вспомнить, это выглядело бы весьма странно. Только привидения не оставляют следов. Ведь даже этот агент вспомнил, какого цвета у нее глаза.
– А может, и ошибся, – сказал старший инспектор. – Ну, вот. Все, что он помнит, это два чемодана, которые она несла. Конечно, это что-то, но не так уж много.
– О, тут можно сделать кое-какие догадки, правда, сэр? – сказал Матер. Он не хотел казаться слишком умным, умнее провинциальных полицейских; ему нужно было их содействие. – Она приехала надолго (женщина может много вещей упаковать в один чемодан), или, если она несла и его багаж, значит, он в этом деле главный. Держит ее в черном теле, за-ставляет делать черную работу. Это соответствует тому, что мы знаем про Ворона. Что касается девушки…
– В романах про гангстеров такую называют «маруха», – перебил старший инспектор.
– Ну, так эта маруха, – продолжал Матер, – из тех, кто любит, чтобы их держали в черном теле. Мне представляется, она прилипчивая и жадная. Если б она была потверже духом, она несла бы только один чемодан или разругалась бы с ним.
– Мне казалось, этот Ворон страшен, как смертный грех.
– Это тоже в характере, – сказал Матер. – Может, она любит уродов. Может, это ее возбуждает.
Старший инспектор рассмеялся:
– Ну, вы много выудили из этих двух чемоданов. Прочтите протокол – может, сумеете представить мне ее портрет. Вот, пожалуйста. Только он ничего про нее не помнит, даже как она была одета.
И Матер стал читать. Он читал медленно. Молчал. Но что-то в выражении его лица – потрясение, недоверие – заставило старшего инспектора спросить:
– Что-нибудь не так? Но ведь в протоколе и в самом деле ничего такого, верно?
– Вы сказали, я смогу представить вам ее портрет, – сказал Матер. Он вынул из-под задней крышки карманных часов бумажный квадратик – газетную вырезку. – Вот он, сэр. Лучше будет, если вы разошлете это во все полицейские участки и во все газеты.
Старший инспектор сказал:
– Но ведь в протоколе ничего такого нет.
– Все что-нибудь да запоминают. Вы и не смогли бы ничего здесь заметить. Оказывается, у меня имеется частная информация по данному преступлению, только я и сам до сих пор об этом не подозревал.
Старший инспектор настаивал:
– Но ведь он и не вспомнил ничего такого. Только чемоданы.
– Слава Богу и за это, – ответил Матер. – Может быть… Видите ли, он здесь утверждает, что одна из причин, почему он ее запомнил – он это называет «запомнил», – то, что она была единственной женщиной, сошедшей в Ноттвиче с поезда. А я знаю – так уж получилось, – что эта девушка ехала именно этим поездом. Она получила роль в здешнем театре.
Старший инспектор спросил непонятливо – он еще не осознал всей меры потрясения:
– И что, она действительно такая, как вы ее представили? Любит уродов?
– Я думал, она любит не очень красивых, – ответил Матер, отвернувшись и глядя в окно на равнодушный мир, на людей, спешащих по своим делам.
– И она прилипчивая и жадная?
– Да нет же, с чего вы взяли, черт побери?
– Но если бы она была потверже духом… – издевался старший инспектор: он думал, Матер разволновался потому, что его предположения оказались никуда не годными.
– Твердости духа у нее хоть отбавляй, – сказал Матер, поворачиваясь к нему лицом. Он забыл, что старший инспектор старше его чином; забыл, что следует быть тактичным с провинциальными полицейскими. – Черт побери, – сказал он, – неужели вы не можете понять? Он не нес свои вещи потому, что держал ее под прицелом. Он заставил ее пойти в этот квартал строящихся домов. Я должен сам туда поехать. Он намеревался ее убить.
– Да нет же, – возразил старший инспектор, – вы забыли: она заплатила Грину и ушла из того дома вместе с ним. Грин сам проводил ее за пределы новостройки.
– Но я голову могу дать на отсечение, что она не замешана в этом деле, – сказал Матер. – Это абсурд. Бессмыслица. – И добавил: – Мы собираемся пожениться.
– Да-а, дела, – сказал старший инспектор. Он поколебался с минуту; взял обгорелую спичку и почистил ноготь; потом пододвинул фотографию к Матеру. – Уберите. Мы возьмемся за это дело иначе.
– Нет, – ответил Матер, – мне поручено это дело. Пусть опубликуют. Это плохая фотография, нечеткая. – Он отвернулся, не мог смотреть на снимок. – В жизни она гораздо лучше. Но я дам телеграмму. У меня дома целая пленка, там ее лицо во всех возможных ракурсах снято. Пусть пришлют. Для публикации в газетах ничего лучше и придумать нельзя.
– Очень сожалею, Матер, – сказал старший инспектор. – Может, мне позвонить в Ярд? Чтоб прислали другого?
– Лучше меня для этого дела все равно не найдете, – сказал Матер. – Я ведь ее знаю. Если ее можно еще найти, я ее найду. А сейчас я еду в тот дом. Понимаете, ваш человек может чего-то не заметить. А я… Я ее знаю.
– Может еще найтись какое-то объяснение… – утешал старший инспектор.
– Вы что, не понимаете, – сказал Матер, – если есть объяснение, значит, она… Значит, она в опасности, может быть, даже…
– Ну, мы тогда нашли бы тело.
– Мы даже живого человека пока не нашли, – сказал Матер. – Пожалуйста, попросите Сондерса поехать туда следом за мной. Какой там адрес? – Он тщательно все записал: он всегда записывал все данные – не доверял своей памяти; зато свои догадки и предположения никогда не доверял бумаге.
До новостройки ехали долго. Было время подумать о самых разных вариантах и возможностях. Может быть, она проспала свою остановку и уехала в Йорк. Может быть, опоздала на этот поезд… а в этом крохотном, отвратительном домишке не было ничего, что могло бы опровергнуть такие предположения. Полицейский в штатском встретил его в большой комнате, которая должна была стать самой лучшей комнатой в доме. Камин с дешевой аляповатой облицовкой; темно-коричневая рейка для картины на стене; панели из дешевого дуба – все это заранее говорило о неуклюжей мебели, которой почти не пользуются, тяжелых темных занавесях и выставленном напоказ фаянсовом – под фарфор – сервизе.
– Здесь ничего нет, – сказал полицейский, – абсолютно ничего. Конечно, видно, что здесь кто-то побывал. Пыль потревожена. Но пыли недостаточно, чтобы остались четкие следы ног. Совсем ничего, не за что зацепиться.
– Всегда есть что-нибудь, за что зацепиться, – сказал Матер. – Где вы нашли следы пребывания? Во всех комнатах?
– Нет, не во всех. Но улик недостаточно. Например, в этой комнате. Следов нет, но и пыли здесь поменьше. Может, строители убрали получше, когда закончили. Нельзя сказать с уверенностью, что здесь никто не был.
– Как она вошла?
– Замок черного хода сорван.
– Могла это сделать женщина?
– Да кошка могла бы это сделать. Если бы решимости хватило.
– Грин говорит, он вошел в парадное. Только приоткрыл дверь в эту комнату и сразу провел клиента наверх, в большую спальню. Девушка присоединилась к ним, как раз когда они собирались осматривать остальную часть дома. Потом все спустились вниз и сразу ушли, только сначала девушка проникла в кухню и забрала свои чемоданы. Когда Грин входил в дом, он оставил парадную дверь открытой и думал, что девушка пришла вслед за ними.
– Да нет. Она и в кухне побывала, и в ванной.
– Где это?
– Вверх по лестнице и налево.
Матер и полицейский, оба рослые и широкоплечие, почти заполнили собой тесную ванную.
– Похоже, она услышала, как они вошли, – сказал полицейский, – и спряталась здесь.
– А что вынудило ее сюда подняться? Если она была в кухне, ей и надо-то было всего лишь выйти через черный ход.
Матер стоял в узком пространстве между ванной и унитазом и думал: она была здесь вчера. Невероятно. Не соответствует ничему из того, что он о ней знал. Они помолвлены уже полгода; Энн не могла все это время так искусно притворяться. Когда они ехали в автобусе из Кью в тот вечер и она что-то напевала… что это было? Что-то про подснежник… А тот вечер, когда они просидели два сеанса подряд в кино, потому что он уже истратил всю недельную получку и не мог пригласить ее пообедать. Она не ныла и не жаловалась, когда жесткие, искаженные репродукторами голоса начали по второму разу: «Ну ты даешь, парень». – «Бэби, ты – девочка, что надо!» – «Давай, садись, не чинись». – «Блдарю», а они оба уже почти ничего не воспринимали. Она была прямодушна и честна – он мог поклясться в этом; но если так – тогда ей грозила опасность, о которой он и подумать боялся. Ворон доведен до отчаяния. И Матер вдруг услышал свой собственный голос, произносивший с убежденностью:
– Здесь был Ворон. Он привел ее сюда. Под дулом пистолета. Собирался запереть ее здесь… или, может быть, застрелить. И тут услышал голоса. Он дал ей деньги и велел отделаться от тех двоих. Если бы она попыталась ему противодействовать, он пристрелил бы ее, как… Черт, разве это не ясно?
Но полицейский возразил, фактически повторив довод старшего инспектора:
– Да ведь она ушла вместе с Грином. Ничто ей не мешало заявить в полицию.
– Но он мог последовать за ними на некотором расстоянии…
– Мне кажется, – сказал полицейский, – вы выдвигаете вроде бы совсем уж невероятную версию.
И Матер по выражению его лица понял, в каком замешательстве тот пребывает: странные фантазии у этого сержанта из Скотленд-Ярда; эти лондонцы вечно что-нибудь выдумают; сам он предпочитает добрый, надежный мидлендский здравый смысл. Профессиональная гордость Матера была уязвлена; он даже почувствовал морозный укол неприязни к Энн за то, что из-за нее оказался в ситуации, когда личная привязанность могла повлиять на объективность его суждений. Он возразил:
– У нас нет пока доказательств, что она не пыталась сообщить в полицию. – И подумал с удивлением: чего же я хочу – чтобы она была невиновна и мертва или жива, но замешана в преступлении? Он принялся за осмотр ванной комнаты, делая это со скрупулезной тщательностью. Даже пощупал пальцем внутри кранов, на всякий случай… В голову ему пришла дикая мысль: если Энн действительно была здесь, она захотела бы оставить записку. Выпрямившись, он раздраженно заметил:
– Ничего здесь нет. – И вспомнил: можно ведь проверить, не опоздала ли она на поезд. – Мне нужен телефон, – сказал он.
– А телефон-то как раз будет в конторе агента по продаже, в конце улицы,
– сказал полицейский.
Матер позвонил в театр. Не застал там никого, кроме сторожихи (она же и уборщица), но она, как оказалось, знала, что на репетиции отсутствовавших не было. Режиссер, мистер Коллиер, всегда вывешивает список отсутствовавших на доске за дверью, у служебного входа. Он очень требовательный к дисциплине, мистер Коллиер. Да, она помнит, в ансамбле была новенькая. Сторожиха заметила, как эта новенькая выходила с каким-то мужчиной после репетиции, как раз когда она, сторожиха, вернулась после обеда, чтобы прибрать немного. Она еще подумала: вот новое лицо, я ее еще не видала. Нет, она не знает этого мужчину. Может, кто-то из спонсоров спектакля.
– Подождите, подождите, – сказал Матер; надо было собраться с мыслями, решить, что делать дальше. Значит, это она дала агенту краденые банкноты. Ему нужно было забыть, что это Энн, которая так хотела, чтобы они поженились до Рождества, которая ненавидела беспорядочность и распущенность, предполагаемые ее профессией; которая обещала ему, когда они возвращались из Кью-гарденс, что будет держаться подальше от богачей-спонсоров и пошляков, поджидающих актрис у служебного входа. Он спросил:
– А мистер Коллиер? Где его найти?
– А он будет сегодня вечером в театре. Репетиция в восемь.
– Он нужен мне немедленно.
– А его нету. Он уехал в Йорк с мистером Бликом.
– Где мне найти девушек из ансамбля?
– Откуда мне знать? Я их адреса не записываю. Они по всему городу комнаты снимают.
– Ну, хотя бы кого-то, кто был вчера на репетиции…
– Вы можете отыскать мисс Мэйдью. Это уж наверняка.
– Где?
– Не знаю, где она обосновалась. Но вы просто посмотрите на плакаты про благотворительный базар.
– Какой базар?
– Она сегодня открывает благотворительный базар в приходе Святого Луки, в два часа.
В окно конторы Матер увидел Сондерса, шагающего через замерзшие колеи и кочки немощеной дороги между «Островками уюта». Он повесил трубку и вышел его перехватить.
– Новые сообщения не поступали?
– Есть к-кое-что, – ответил тот.
Старший инспектор все ему рассказал, и Сондерс был искренне расстроен. Он любил Матера. Он был всем ему обязан: это Матер вел его в Скотленд-Ярде от одной должности к другой, более высокой; Матер сумел убедить начальство, что человек, который заикается, может работать ничуть не хуже полицейского, получающего призы за художественное чтение на ведомственных вечерах самодеятельности. Но даже если бы всего этого не было, Сондерс все равно любил бы его – за идеализм, за романтическую веру в необходимость и полезность дела, которое они делают.
– Что? Выкладывайте.
– Это о вашей д-девушке. Она ис-с-чезла. – Сондерс выпалил новость одним махом, преодолев препятствия на одном дыхании. – Ее хозяйка позвонила в полицию, сказала, она не пришла ночевать и утром не появилась.
– Сбежала, – сказал Матер.
Сондерс ответил:
– Н-не н-надо. Вы ей сами сказали, чтоб она п-поехала эт-тим поездом. Она н-не с-соб-биралась выезжать д-до утра.
– Вы правы, – сказал Матер. – Я совсем забыл. Должно быть, они встретились случайно. Но это несчастная случайность, Сондерс. Может быть, ее уже нет в живых.
– Зачем это ему? На нем только кража. Что мы собираемся предпринять?
– Едем назад, в Управление. А потом, – Матер сделал жалкую попытку улыбнуться, – в два – на благотворительный базар.
Викарий волновался. Он не захотел выслушать то, что собирался сказать Матер: у него хватало своих забот. Это недавно назначенный священник, молодой, блестящий и широко мыслящий, присланный из лондонского Ист-Энда, настоял, чтобы мисс Мэйдью пригласили открыть благотворительный базар. Священник полагал, что мисс Мэйдью будет гвоздем программы и привлечет публику, но, объяснял викарий Матеру, зажав его в углу обшитой панелями из смолистой сосны приемной, благотворительный базар не нуждается в таких «гвоздях», он сам по себе привлекает публику. И так вон очередь выстроилась
– в пятьдесят ярдов длиной. Женщины с корзинками ждут, когда откроют двери; они пришли вовсе не за тем, чтобы посмотреть на мисс Мэйдью: каждая надеется сделать выгодную покупку. Благотворительные базары у Святого Луки славятся на весь город. Тощая остроносая женщина с камеей у горла всунула голову в дверь.
– Генри, – произнесла голова, – комитет опять растаскивает стенды. Не можешь ли ты наконец что-нибудь сделать? Ведь буквально ничего не останется к открытию базара.
– А где же Мэндер? Это его обязанность, – сказал викарий.
– Ну, Мэндер, естественно, поехал за мисс Мэйдью. – Остроносая женщина высморкалась в крахмальный платочек и, крича: «Констанция, Констанция!», скрылась за дверью.
– Совершенно ничего нельзя с этим поделать, – пожаловался викарий. – Это происходит каждый год. Наши добрые женщины из комитета жертвуют своим временем совершенно бескорыстно. Просто не знаю, что без них делало бы Общество Почитателей Престола. Они уверены, что им должно быть предоставлено право выбирать покупки первыми. Беда в том, знаете ли, что именно они назначают цены.
– Генри, – сказала остроносая женщина, снова возникнув в дверях – ты должен вмешаться. Миссис Пенни оценила замечательную шляпку, которую прислала леди Кандифер, в восемнадцать пенсов и сама же ее купила.
– Дорогая, но что же я могу сказать? Они же тогда вообще откажутся что-либо делать. Вспомни, они жертвуют своим временем и покоем… – но он адресовал свои увещевания закрытой двери. – Меня беспокоит, – обернулся он к Матеру, – что эта молодая дама ждет оваций. Она не поймет, что никого не интересует, кто открывает распродажу. В Лондоне все это совершенно иначе.
– Она опаздывает, – сказал Матер.
– Они вполне способны высадить дверь, – волновался викарий, бросая обеспокоенный взгляд в окно на все удлиняющуюся очередь. – Я должен признаться, мы тут задумали маленькую военную хитрость. В конечном счете, она ведь у нас в гостях. Она жертвует ради нас своим временем и покоем…
Время и покой, по всей видимости, были дарами, о которых викарий вспоминал непрестанно. Ими жертвовали гораздо более щедро, чем медяками во время сбора пожертвований. Он продолжал:
– А мальчиков на улице вы не заметили?
– Там только женщины, – ответил Матер.
– Ах, Боже мой, Боже мой. Я же просил командира бойскаутов Лэнса. Видите ли, я подумал, если бы двое-трое бойскаутов, без формы разумеется, попросили у мисс Мэйдью автографы, это доставило бы ей удовольствие, показало бы ей, что мы ценим… время… покой… – он продолжал огорченно: – Но бойскауты нашего прихода – самый ненадежный отряд в городе…
В дверь заглянул седовласый человек с ковровым саквояжем в руке:
– Миссис Харрис говорила, вроде тут с тувалетом что-то не в порядке.
– А, мистер Бэйкон, – откликнулся викарий, – очень любезно с вашей стороны. Проходите, пожалуйста. Вы найдете миссис Харрис в зале. Небольшой засор, как я понимаю.
Матер взглянул на часы и сказал:
– Я должен немедленно побеседовать с мисс Мэйдью…
В приемную, запыхавшись, вбежал молодой человек и обратился к викарию:
– Простите, мистер Харрис, мисс Мэйдью что, будет выступать с речью?
– Надеюсь, что нет. Очень надеюсь, что нет, – сказал викарий. – И так очень тяжело заставлять этих бедных женщин ждать, пока я прочту молитву. Где мой молитвенник? Кто видел мой молитвенник?
– Потому что я даю материал в «Ноттвич Джорнел», а если она не будет выступать, я могу уйти.
Матеру хотелось взять их всех и как следует встряхнуть, крикнуть им: слушайте, вы! Ваш проклятый базар никого не интересует. Моя девушка в опасности. Может быть, ее уже нет в живых… Но он стоял у стены, тяжелый, неподвижный, внешне спокойный; профессиональная выучка, словно узда, сдерживала его чувства: любовь, волнение, страх; нельзя давать волю гневу, надо спокойно продвигаться вперед, шаг за шагом, выясняя, связывая один факт с другим; если твоя девушка убита, можешь утешиться – ты сделал все что мог в соответствии с высокими стандартами самой лучшей в мире полицейской службы. И он подумал с горечью, наблюдая, как викарий ищет свой молитвенник, сможет ли эта молитва дать ему утешение.
Вернулся мистер Бэйкон и сообщил:
– Теперь оно тянет, – и снова исчез под металлическое бряцание коврового саквояжа. Громкий голос произнес: «Наверх, в просцениум, мисс Мэйдью, в просцениум», – и появился лондонский священник. Он был в замшевых туфлях, лицо его лоснилось, гладко зачесанные волосы слиплись, а зонтик, который он нес под мышкой, казался клюшкой для гольфа; можно было подумать, он только что вернулся в павильон1, залепив мяч в белый свет как в копеечку во время дружеской встречи, но принял поражение и глазом не моргнув, как истый спортсмен…
– Мой командир – мисс Мэйдью, только что с наблюдательного пункта, прошу любить и жаловать. – Он повернулся к викарию: – Я только что рассказывал мисс Мэйдью о наших любительских спектаклях.
Матер сказал:
– Мисс Мэйдью, могу ли я поговорить с вами наедине? Это займет всего несколько минут.
Но викарий уже увлек ее прочь.
– Минутку, минутку, сначала наша маленькая церемония. Констанция, Констанция!
И в тот же момент приемная опустела. Остались лишь Матер и журналист: он сидел на столе, болтая ногами и кусая ногти. Из соседней комнаты послышался необычный громкий шум, напоминавший топот стада каких-то животных; топот вдруг прекратился, будто стадо остановилось, упершись в забор; в неожиданно наступившей тишине стало слышно, как викарий торопливо завершает молитву; затем послышался звонкий, не вполне взрослый, как у солиста из хора мальчиков, голос мисс Мэйдью:
– Я объявляю этот благотворительный базар законно и добросовестно… – Затем топот возобновился. Она перепутала слова; все первые камни во все фундаменты всегда закладывала ее матушка, не она сама; но никто ничего не заметил. Все почувствовали облегчение, ведь она не стала произносить речь. Матер подошел к двери: полдюжины мальчишек выстроились перед мисс Мэйдью с альбомами для автографов в руках. Бойскауты прихода Св. Луки на этот раз не подкачали. Какая-то женщина в токе1, с лицом жестким и хитрым, сказала Матеру:
– Вам будет интересен вот этот стенд. Это – «Стенд для мужчин».
Матер взглянул на грязноватую россыпь перочисток и фруктовых ножичков, самодельных расшитых кисетов и прочей чепухи. Кто-то даже пожертвовал несколько старых трубок. Он поспешно солгал в ответ:
– Я не курю.
Хитрая женщина сказала:
– Вы ведь пришли сюда, чтобы потратить деньги, так сказать, отдать долг. Можете заодно приобрести что-то полезное. На других стендах вы вообще для себя ничего не найдете.
Матер, вытянув шею, пытался не упустить из виду мисс Мэйдью, окруженную отрядом бойскаутов. Между плечами столпившихся вокруг стендов женщин он мог разглядеть никому не нужные старые вазы, выщербленные подносы для фруктов, стопки пожелтевших пеленок.
– У меня есть несколько пар подтяжек, – сказала женщина, – можете купить себе подтяжки.
К собственному стыду и огорчению, Матер вдруг произнес:
– Может быть, ее уже нет в живых.
– Кого нет в живых? – спросила женщина и нахмурилась, разглядывая розовато-лиловые подтяжки.
– Простите, – сказал Матер. – Я задумался.
Ему стало страшно: он перестал владеть собой. Он подумал: надо было попросить замену. Боюсь, это будет сверх моих сил. Он снова повторил: «Простите», увидев, как последний бойскаут захлопывает альбом.
Матер провел мисс Мэйдью назад в приемную. Журналист уже ушел. Матер объяснил:
– Я пытаюсь разыскать девушку из вашей труппы, по имени Энн Кроудер.
– Не знаю такой.
– Она приступила к работе только вчера.
– Все они на одно лицо. Как китайцы. Не могу запомнить ни одного имени.
– Она блондинка. Зеленые глаза. Хороший голос.
– В этой труппе таких нет, – сказала мисс Мэйдью. – Только не в этой труппе. Слышать их не могу. Действуют мне на нервы.
– Может быть, вспомните – она ушла вчера с каким-то мужчиной после репетиции.
– С какой стати мне это помнить? Что за гадкие вопросы вы задаете!
– Он ведь и вас приглашал.
– Жирный дурак, – отрезала мисс Мэйдью.
– Кто он такой?
– Не знаю. Дэвенант. Так, кажется, Коллиер его назвал. Или он сказал – Дэвис? Никогда раньше его не встречала. Кажется, это с ним поссорился Коуэн. Хотя кто-то что-то такое говорил про Коллитропа.
– Это очень важно, мисс Мэйдью. Ведь девушка исчезла.
– Да это вечная история с такими актрисулями! Как ни зайдешь к ним в уборную, только и слышишь – мужчины да мужчины, ни о чем другом говорить не умеют. Как только они решаются играть на сцене? Гадость.
– Вы никак не можете мне помочь? Не знаете, где можно найти этого Дэвенанта?
– Коллиер должен знать. Он сегодня вечером вернется. Впрочем, может быть, и нет. Не думаю, что он хоть что-то может знать. А-а, вспомнила. Коллиер назвал его Дэвисом, а он сказал, что он Дэвенант и откупил спектакль у Дэвиса.
Матер, опечаленный, ушел. Инстинкт, который всегда гнал его к людям, потому что в толпе незнакомых людей легче было натолкнуться на ключ к решению задачи, чем в покинутых комнатах или на опустевших улицах, заставил его снова пройти через переполненный зал. Глядя на этих обуреваемых алчностью женшин, невозможно было и представить себе, что Англии грозит война.
– А я сказала миссис Хопкинсон, я ей так и сказала, ежели вы меня спрашиваете, так эта вещь лучше личит Доре, а не вам.
Очень старая женщина сказала, обращаясь к кому-то по другую сторону груды панталон из искусственного шелка:
– Он пять часов без передыху лежал на спине, подняв колени.
Какая-то девушка, хихикая, прошептала:
– А я тебе скажу, это было ужасно. Он как сунет руку под блузку…
Какое дело было всем этим людям до войны? Они переходили от стенда к стенду в атмосфере тяжко сгустившейся, впитавшей их собственные заботы – болезни, смерти, влюбленности. Какая-то женщина с неприятным изможденным лицом коснулась руки Матера; ей было лет шестьдесят или около того; его удивила ее манера втягивать голову в плечи в начале каждой фразы, будто она ожидала удара в ответ, но потом она снова поднимала лицо, на котором застыло выражение непреодолимой горькой злобы. Сам того не замечая, Матер не отрывал от нее взгляда, пока шел в толпе между стендами. А теперь она дергала его за рукав, от ее пальцев несло рыбой.
– Достаньте мне вон тот кусок ткани, мой милый, – сказала женщина. – У вас руки длинные, а мне не дотянуться. Нет, нет, вон тот. Розовый. – И она принялась искать деньги в сумочке. В сумочке Энн.
Брат Матера покончил жизнь самоубийством. Гораздо больше, чем Матер, он нуждался в том, чтобы стать частью организации, научиться дисциплине, овладеть профессией, получать и выполнять приказы. Но в отличие от Матера он для себя такой организации не нашел. Когда жизнь пошла наперекосяк, он покончил с собой, и Матера вызвали в морг опознать тело. До последнего момента он надеялся, что это кто-то другой, пока не открыли бледное, потерянное лицо утопленника. Весь день до этого он рыскал по городу в поисках брата, от дома к дому, по всевозможным адресам, и самое первое чувство, которое охватило его при виде этого лица, было не горе. Он только подумал: все, больше не нужно торопиться, можно посидеть. Пошел в кафе Эй-Би-Си1 и заказал чай. Горе пришло, когда он пил уже вторую чашку.
Сейчас произошло то же самое. В голову ударила мысль: нечего было торопиться. Незачем было вести себя по-идиотски с той теткой с подтяжками. ЕЕ больше нет. Нечего было спешить.
Старуха сказала: «Спасибо, мой милый» – и стала запихивать розовый квадратик материи в сумочку. У него не было ни малейшего сомнения – он сам подарил эту сумочку Энн; сумочка из дорогой кожи, в Ноттвиче вряд ли можно купить такую; и, убивая последнюю надежду, в небольшом кружке витого стекла все еще виднелись следы двух сорванных букв: Э.К. Все кончено. Навсегда. Некуда спешить. К сердцу поднималась боль яростнее той, что он ощутил тогда в Эй-Би-Си (там какой-то человек за соседним столиком ел жареную камбалу, и теперь – Матер так и не осознал почему – эта боль ассоциировалась у него с запахом рыбы). Но прежде чем боль захватила его целиком, он с холодным и расчетливым удовлетворением подумал, что наконец эти дьяволы у него в руках. Кто-то за все это заплатит жизнью. Старуха держала в руках маленький бюстгальтер, растягивая резинку, проверяя ее эластичность, и презрительно усмехалась, ведь вещь предназначалась для молодой женщины, стройной, с красивой грудью.
– Это ж надо, – сказала она, – до чего додумались, такое носить.
Матер мог бы арестовать ее сейчас же, но он уже решил, что так не пойдет; в деле замешана не одна эта старуха; он доберется до них до всех, и, чем дольше будет длиться охота, тем лучше: ему не нужно будет думать о будущем, пока все не кончится. Теперь он был благодарен судьбе за то, что Ворон вооружен, потому что и сам был вынужден носить оружие, и кто может сказать, не выпадет ли ему случай это оружие применить?
Он поднял глаза, и там, на противоположной стороне, за стендом, устремив глаза на сумочку Энн, стоял человек, которого он искал: зловещая темная фигура с заячьей губой, плохо скрытой едва отросшими усами.
Глава IV
Ворон все утро был на ногах. Он должен был все время двигаться, переходить с места на место; он не мог потратить мелочь, которая у него еще оставалась, на то, чтобы купить еду: боялся остановиться, дать людям возможность вглядеться в его лицо. Он купил газету из стопки рядом с почтамтом и увидел в ней описание собственной внешности, жирным шрифтом и в черной рамке. Его рассердило, что это описание поместили на последней странице: первую занимали сообщения о положении в Европе. К полудню, переходя с места на место и напряженно следя, не появится ли где-нибудь Чамли, он устал как собака. Он остановился на минуту и увидел собственное отражение в витрине парикмахерской; с того самого вечера, когда он сбежал из «Кафе Сохо», он ни разу не брился; усы могли бы скрыть его уродство, но Ворон по опыту знал, что волосы на его лице растут неравномерно: густые на подбородке, они редели над губой и вовсе не прикрывали ярко-красный шрам. Теперь неопрятная щетина делала лицо еще более заметным, а он боялся зайти в парикмахерскую побриться. На пути попался автомат с плитками шоколада, но он принимал только шиллинги или монеты в шесть пенсов. У Ворона же были лишь полукроны, флорины и полупенсы. Если бы не жестокая ненависть, овладевшая всем его существом, он пошел бы в полицию и сдался: больше чем на пять лет его бы не засадили; но убийство старика министра – теперь, когда он так устал и чувствовал себя загнанным в угол, – сжимало ему горло, словно крылья легендарного альбатроса1. Трудно было заставить себя поверить, что полиция разыскивает его только из-за кражи.
Он боялся ходить по переулкам, боялся задерживаться в тупиках, потому что, если бы по пустынному переулку прошел полицейский, Ворон неминуемо привлек бы к себе внимание; там полицейский мог взглянуть на него еще и еще раз, присмотреться. И Ворон ходил и ходил по людным улицам, сотни раз рискуя быть узнанным в толпе. День был холодный и пасмурный, но по крайней мере не было дождя; магазины полны были рождественских подарков, всей этой бесполезной, нелепой мишуры, которая весь год пылилась на дальних полках, а теперь была выставлена в витринах: брошки в виде лисьей головы, подставки для книг в форме Кенотафа2, шерстяные чехольчики-грелки для вареных яиц, бесчисленные игры с фишками и игральными костями, глупейшие варианты таких игр, как «Метание стрелок» или бильярд; «Кошки на стене» – старая игра со стрельбой по цели – и «Поймаем золотую рыбку». В магазинчике рядом с католическим собором он опять увидел изображения, которые так разозлили его в «Кафе Сохо»: гипсовая мать с младенцем, волхвы и пастухи. Фигуры были расставлены в вертепе1 из коричневой оберточной бумаги, среди религиозных брошюр, открыток с изображениями Святой Терезы. «Святое Семейство»! Ворон прижался лицом к стеклу витрины, испытывая что-то вроде сердитого страха: неужели эти истории все еще рассказывают кому-то? «Потому что не было им места в гостинице»; он вспомнил, как все они сидели рядами на длинных скамьях в ожидании праздничного обеда, а тоненький строгий голос читал им про Цезаря Августа и про то, как все и каждый возвращались в свои города, чтобы им записали налоги. В первый день Рождества никто не получал оплеух: все наказания откладывались до Дня подарков2. Любовь, Милосердие, Терпение, Смирение: он был человек образованный; он знал все про все эти добродетели; он видел, чего они стоят. Люди все переворачивали, как им было надо: даже эту историю там, в витрине. Это были исторические события, они случились на самом деле, но люди перевернули все по-своему, как им было надо, для своих собственных целей. Сделали из него Бога, потому что так им было лучше, так они могли считать, что на них не лежит вина за то, как с ним расправились. Он же сам пошел на это, верно? Такой у них у всех довод, потому что мог же он призвать «сонмы ангелов», если б не хотел висеть на этом кресте? Как же, мог он, думал Ворон с горечью человека, изверившегося во всем, с таким же успехом, как мой отец мог сам себя спасти, когда его вешали в Уондзворте1 и крыша люка ушла у него из-под ног. Прижав лицо к стеклу витрины, он ждал, чтобы хоть кто-то опроверг эти доводы; смотрел не отрываясь на спеленатого Младенца с нежностью и ужасом, потому что он ведь был человек образованный и знал, что предстояло этому «маленькому ублюдку» в будущем из-за проклятых евреев и предательства Иуды; и ведь нашелся только один человек, с ножом в руке бросившийся защищать его, когда в сад за ним явились воины2.
По улице шел полицейский; Ворон не отрывался от витрины; полицейский прошел мимо, даже не взглянув в его сторону. Он подумал вдруг: много ли им известно? Та девушка, наверное, рассказала им его историю. Вполне могла успеть. Тогда это должно уже появиться в газетах; он просмотрел газету – ни слова. И о ней тоже. Ворон был потрясен. Он же чуть не убил ее, а она и не подумала пойти в полицию. Значит, она ему поверила, поверила тому, что он ей рассказал. Мысленно он тотчас же перенесся в гараж на берегу реки, в ледяной дождь и тьму, и страшное чувство одиночества, безысходного отчаяния, ощущения утраты чего-то неоценимого, совершенной им непоправимой ошибки… Привычная фраза: «Дай ей только время… с бабами всегда так!» больше не казалась убедительной, больше не утешала. Ему захотелось отыскать ее, но он подумал: никакой надежды, я даже Чамли отыскать не могу. И он сказал крохотному комочку гипса за стеклом:
– Если бы ты и вправду был Богом, ты бы понял, что я не мог сделать ей ничего плохого. Дал бы мне шанс, сделал бы так, что вот я обернусь, а она позади меня стоит, на этой улице.
И он обернулся, полунадеясь, но там, разумеется, никого не было. Ворон двинулся прочь и вдруг в сточном желобе у края тротуара заметил монету в шесть пенсов. Он подобрал шестипенсовик и пошел назад, к автомату с шоколадными плитками. Автомат стоял у дверей кондитерской, а рядом – собор и при нем приходский зал собраний, перед дверьми которого, ожидая открытия какой-то распродажи, выстроилась очередь женщин. Женщины нетерпеливо шумели: назначенный час уже прошел, а двери все не открывались; Ворон подумал: толпа рассерженных женщин – какая добыча для хорошего карманника! Они были так прижаты друг к другу, что и не заметили бы, как умелые руки нажимают замок сумочки. В наблюдении этом не было личной заинтересованности: он никогда не опускался так низко – и был убежден, что не опустится, – чтобы лазать по дамским сумкам. Но, раз обратив на это внимание, Ворон продолжал бесцельно присматриваться к сумкам, шагая мимо по тротуару. Среди всех выделялась одна, в руках пожилой неопрятной женщины: новая сумка из дорогой кожи, необычного фасона; он уже видел такую раньше. Он сразу же вспомнил: тесная ванная, рука с пистолетом, поднятым для выстрела, и девушка с пудреницей, только что вынутой из этой сумки.
Двери раскрылись, и женщины, толпясь и подталкивая друг друга, устремились в зал; Ворон остался на тротуаре один, у автомата с шоколадками, рядом с плакатом благотворительного базара: «Вход 6 пенсов». Не может быть, убеждал он себя, это вовсе не ее сумочка, таких десятки и сотни; но он все-таки последовал за ней в раскрытые двери с панелями из смолистой сосны.
– И не введи нас во искушение, – говорил викарий, стоя на возвышении в конце зала. Слова его звучали над головами, над стендами со старыми шляпками, щербатыми вазами и грудами дамского белья. Когда молитва отзвучала, толпа оттеснила Ворона к стенду с галантереей и безделушками: небольшие, в деревянных рамках акварели – пейзажи Озерного края1, безобразные портсигары – сувениры, оставшиеся от итальян-ских каникул, медные пепельницы и горка потрепанных романов. Потом толпа оторвала его от этого стенда и понесла к другому, самому для всех привлекательному. Ворон ничего не мог поделать. Невозможно было никого отыскать в этой толчее, но это не имело значения, потому что он оказался прижатым к стенду, по другую сторону которого стояла та старуха. Он наклонился над стендом и впился глазами в сумочку; он хорошо помнил, как девушка сказала ему: «Меня зовут Энн», а на сумочке в руках у старухи остался слабый след от хромированной буквы «Э». Он поднял голову, не обратив внимания на стоящего рядом со стендом мужчину: глаза не видели ничего, кроме хитрого и злого лица с серой, словно пропыленной, кожей.
Ворон был поражен. Случай с сумочкой потряс его так же, как двуличие Чамли. Он не испытывал угрызений совести из-за убийства министра обороны – к чему жалеть о великих мира сего. Ворон был человек образованный, он знал все правильные слова про такие дела: министр был одним из тех, кто «сидит впереди в синагоге"1, и, если иногда его беспокоили воспоминания о шепоте старухи секретарши, доносившемся через неплотно прикрытую дверь, он всегда мог сказать себе, что выстрелил в нее в целях самозащиты. Но то, с чем он столкнулся теперь, было Зло: люди одного и того же круга грабили друг друга почем зря. Он протолкался сквозь толпу к другому краю стенда, наклонился к старухе и шепнул: „Откуда у вас эта сумочка?“ Но хищная череда женщин решительно вклинилась между ними, так что старуха даже не поняла, кто это прошептал. Она вполне могла подумать, что одна из женщин позавидовала выгодной покупке, приняв сумочку за один из предметов распродажи; однако вопрос напугал женщину. Ворон увидел, как она локтями прокладывает себе путь к выходу, и, с трудом продираясь сквозь толпу, последовал за ней.
Выбравшись на улицу, он едва успел заметить, как она заворачивала за угол; подол длинной, давно вышедшей из моды юбки волочился по тротуару. Ворон поспешил ей вдогонку. Он не заметил, что и за ним следует человек в одежде, стиль которой был ему прекрасно знаком: мягкая шляпа и пальто, сидевшее словно полицейская форма. Очень скоро он стал узнавать места, по которым они проходили; он уже был здесь с той девушкой. Это напоминало прокручивание в голове чего-то уже испытанного прежде. Вот сейчас появится писчебумажный магазин с газетами. Полицейский стоял вот тут; а сам он собирался ее убить; отвести куда-нибудь за дома и застрелить так, чтобы не было больно; выстрелить в спину. Ему казалось: морщинистое злобное лицо над стендом кивает ему: «Не беспокойся, мы взяли это дело на себя».
Невероятно, как быстро семенила эта старуха. Сумочку она держала в одной руке, а другой приподняла нелепую длинную юбку; она была словно Рип Ван Винкль в женском обличье, восставший ото сна в одежде пятидесятилетней давности1. Он подумал: они с ней что-то сделали; но кто «они»? Она не пошла в полицию; она поверила тому, что он ей рассказал; только Чамли было выгодно, чтобы она исчезла. Впервые со дня смерти матери Ворон боялся за кого-то, кроме себя самого: он прекрасно понимал, что Чамли ни перед чем не остановится.
Пройдя мимо станции, старуха свернула налево, на Хайбер авеню, улицу, застроенную потемневшими от сажи жилыми домами. Грязные занавеси из грубого тюля не позволяли разглядеть, что крылось там, внутри небольших комнат. Только иногда в жардиньерке между занавесями какое-то растение прижимало к стеклу блестящие зеленые ладони. Не видно было ярких пятен герани, жадно пьющей воздух за закрытыми наглухо окнами: эти алые цветы были принадлежностью более бедных слоев общества, чем те, что обитали в домах на Хайбер авеню, – принадлежностью эксплуатируемых. Жители Хайбер авеню ставили на окна аспидистру1, символ того, что им удалось пробиться в слой мелких эксплуататоров. Все они были Чамли, только более мелкого масштаба. У дверей дома № 61 старухе пришлось задержаться: она искала ключ; это дало Ворону возможность ее нагнать. Он поставил ногу так, чтобы помешать женщине закрыть дверь, и сказал:
– Мне нужно задать вам несколько вопросов.
– Пошел вон, – сказала старуха, – мы не имеем дела с такими, как ты.
Он нажал на дверь посильнее, она раскрылась.
– Вам лучше выслушать меня, – сказал он. – Так будет лучше.
Она пятилась задом, цепляясь за барахло, заполнявшее переднюю; Ворон с отвращением заметил тут и стеклянный ящик с чучелом фазана, и изъеденную молью оленью голову, по дешевке приобретенную где-нибудь на деревенском аукционе и служившую вешалкой для шляп; черную металлическую подставку для зонтов, украшенную золотыми звездами, розовый стеклянный абажурчик над газовым рожком. Он повторил:
– Откуда у вас эта сумочка? О, – добавил он, – не надо доводить до крайностей, мне совсем не трудно будет свернуть вам шею.
– Эки! – завизжала старуха. – Эки!
– Чем вы тут занимаетесь, а? – Ворон открыл наугад одну дверь, потом другую, увидел длинную кушетку, дешевую, с вылезающей из-под покрывала тиковой обивкой, огромное зеркало в позолоченной раме, картину с обнаженной девушкой, стоящей по колено в морской воде; из комнат несло дешевыми духами и застоявшимся запахом газа.
– Эки! – опять завизжала женщина. – Эки!
Ворон сказал:
– Так вот оно что! Ах ты старая бандерша! – и повернул назад в переднюю. Но теперь старуха получила поддержку. С ней был Эки; он появился откуда-то из глубины дома, бесшумно ступая в туфлях на резине. Высокого роста, лысый, с ханжеским выражением бегающих глазок, он встал перед Вороном, загородив собою женщину.
– Что вам здесь нужно, друг мой?
Он явно принадлежал к совершенно иному кругу; частная школа и теологический факультет сформировали манеру его речи: фразеологию и тон; что-то иное деформировало его лицо с перебитым носом.
– Он меня оскорбил, – сказала старуха, сверкнув на Ворона глазами из-под прикрытия охранительной подмышки.
Ворон сказал:
– Я спешу. Мне не хотелось бы все здесь переворачивать вверх дном. Говорите, откуда у вас эта сумочка.
– Если вы имеете в виду ридикюль моей жены, – произнес лысый, – то его ей подарили, не правда ли, Малышка? Это подарок постоялицы.
– Когда?
– Несколько дней тому назад. Вечером.
– Где она теперь?
– Она снимала комнату на одни сутки.
– Почему она отдала вам свою сумку?
– Лучше что-нибудь, чем ничего1, – знаете, как это говорится? – сказал Эки.
– Она была одна?
– Конечно, не одна, – сказала старуха. Эки кашлянул, закрыл ей лицо ладонью и мягко оттолкнул, так что она снова оказалась у него за спиной.
– Ее суженый, – сказал он, – был с нею в ту ночь. – Он подошел поближе к Ворону. – Это лицо, – сказал он, – кажется мне странно знакомым. Малышка, милая моя, ну-ка принеси мне тот экземпляр «Ноттвич Джорнел».
– Нет необходимости, – сказал Ворон. – Это я и есть, – и добавил: – а насчет сумки вы соврали. Если эта девушка приходила сюда, то это могло быть только вчера. Я собираюсь обыскать этот ваш бардак.
– Малышка, – сказал старухин муж, – выйди черным ходом и позвони в полицию.
Рука Ворона легла на рукоять пистолета, но сам он не пошевелился, не вытащил оружие из кармана: глаза его неотрывно следили за старухой. Она нерешительно двинулась к кухонной двери.
– Поспеши, Малышка, моя дорогая.
Ворон сказал:
– Если бы я поверил, что она идет за полицией, я пришил бы вас обоих не задумываясь. Но она никакую полицию и не подумает звать. Вам полицейские страшней, чем мне. Она просто спряталась в кухне, в каком-нибудь дальнем углу.
Эки возразил:
– О нет, уверяю вас, она пошла звонить. Я слышал, как хлопнула дверь. Посмотрите сами. – И когда Ворон проходил мимо него, лысый размахнулся, метя кастетом Ворону в голову так, чтобы попасть позади уха.
Но Ворон был готов к этому: он резко нагнулся и невредимым прошел в кухню, держа пистолет в руке.
– Ни с места, – сказал он. – Это оружие стреляет бесшумно. Я влеплю вам по пуле туда, где побольней, только шевельнитесь…
Как он и ожидал, старуха была там, сидела, съежившись, в углу кухни, между буфетом и дверью черного хода. Она простонала:
– Ох, Эки, что ж ты ему не врезал как следовает!
Эки вдруг принялся сквернословить. Ругательства потоком извергались у него изо рта без видимых усилий, но манера произносить слова, интонация, весь тон речи не изменились, это по-прежнему был человек, прошедший частную школу и факультет теологии. Ругательства перемежались латинскими выражениями, которых Ворон не понимал. Он спросил раздраженно:
– Ну же, где девушка?
Но Эки просто не слышал; он стоял, пригвожденный к месту нервным припадком, закатив глаза к потолку, словно в молитве; некоторые латинские слова, подумал Ворон, могли быть из какой-нибудь молитвы: «Saccus stercoris», «fauces"1. Он снова спросил:
– Где девушка?
– Оставь его в покое, он все равно не услышит, – сказала старуха. – Эки,
– прошептала она из своею угла за буфетом, – не волнуйся так, золотце. Ты ведь дома. – И сказала Ворону со злым отчаянием: – Вот что они с ним сделали.
Неожиданно ругань прекратилась. Лысый шагнул и загородил собою кухонную дверь. Рука с кастетом взялась за лацкан потрепанного пиджака. Эки сказал мягко:
– В конце концов, милорд епископ, вы ведь и сами, я совершенно уверен в этом… в свое время… на лугу, в стогах сена… – он хихикнул.
Ворон сказал:
– Велите ему подвинуться. Я обыщу дом.
Он не сводил с них глаз. Затхлый домишко действовал ему на нервы; безумие и жестокость душным облаком заполняли кухню. Старуха с ненавистью следила за ним из угла. Ворон сказал:
– Господи, если только вы ее убили… – И продолжал: – Знаете, как это – лежать с пулей в брюхе? Будете лежать тут и истекать кровью…
Ему казалось, выстрелить в них – все равно что стрелять в паука. Он вдруг крикнул старухиному мужу:
– А ну прочь с дороги!
Эки сказал:
– Даже Святой Павел… – Он глядел на Ворона остекленевшими глазами, не давая пройти. Ворон ударил его прямо в лицо и отстранился от бесцельного взмаха руки. Поднял пистолет, но женщина взвизгнула:
– Не надо! Я уведу его. – И добавила: – Не смей его трогать. С ним и так обошлись не по-людски… еще тогда… – Она взяла мужа под руку, едва доставая ему до плеча; седая, неопрятная старуха с жалкой нежностью глядела на своего Эки.
– Эки, дорогой, – сказала она, – пойдем в гостиную. – Она потерлась серой морщинистой щекой о его рукав. – Пришло письмо от епископа, Эки.
Его зрачки опустились из-под век, словно глаза фарфоровой куклы. Он снова стал самим собой. Сказал:
– Ай-ай-ай! Кажется, я некоторым образом не сдержался. Дал волю гневу. – Взглянул на Ворона, узнавая и не узнавая. – Этот человек еще здесь, Малышка?
– Пойдем в гостиную, Эки, дорогой. Мне нужно с тобой поговорить.
Он позволил ей увести себя из кухни. Ворон вышел вслед за ними в переднюю и стал подниматься по лестнице. С лестницы ему было слышно, как они разговаривают – о чем-то договариваются; скорее всего, как только он скроется из глаз, потихоньку выскользнут из дома и вызовут полицию; если девушки здесь нет или если они уже избавились от ее трупа, им незачем опасаться полиции. На площадке второго этажа стояло высокое треснувшее зеркало.
Ворон ступил на площадку, и его встретил двойник: небритый подбородок, заячья губа, уродство. Сердце больно ударило в ребра; если бы сейчас ему пришлось – ради самозащиты – стрелять, рука не была бы крепкой, а глаз – верным. Он подумал, теряя веру в себя: это конец, теряю хватку. И все из-за бабы. Он открыл первую попавшуюся дверь и вошел в комнату, видимо лучшую в доме: широкая двуспальная кровать с цветастым покрывалом, мебель полированного ореха, вышитый мешочек для оческов, на умывальнике стакан с лизолем для вставных зубов. Он открыл дверцу огромного гардероба, и затхлый запах старой одежды и нафталина хлынул наружу. Потом он подошел к закрытому окну, взглянул на улицу. И все это время ему слышно было, как они шепчутся внизу, в гостиной, Эки и Малышка, договариваясь о чем-то. Его взгляд лишь на мгновение задержался на каком-то большом неуклюжем человеке в мягкой шляпе, болтавшем с женщиной у дома напротив; к нему подошел другой; вместе они пошли по улице и исчезли из виду. Он узнал их сразу: полицейские. Конечно, они могли и не знать, что он здесь, могли выполнять какое-то поручение, вести рутинный опрос. Он быстро вышел на площадку: Эки и Малышка теперь молчали. Сначала он подумал, они ушли; но, прислушавшись, смог различить свистящее дыхание притаившейся под лестницей старухи.
На площадке была еще одна дверь. Он дернул ручку. Дверь была заперта. Он не хотел больше тратить время на стариков внизу. Выстрелил в замок и толчком растворил дверь. Но там никого не было. Комната была пуста. Тесное пространство почти целиком занимала двуспальная кровать, остывший камин закрыт медной опускной дверцей, темной от копоти. Ворон взглянул в окно: ничего, только пустой, мощенный камнем дворик; мусорный ящик; высокий, весь в саже, забор – отпугивать соседей; серый, угасающий свет дня. На умывальном столике – радиоприемник; шкаф совершенно пуст. Не возникало и сомнения в том, для чего служит эта комната.
Но что-то заставляло его здесь задержаться: какое-то тягостное чувство, словно чей-то застывший в затхлом воздухе ужас. Ворон не мог уйти; кроме того, запертая дверь требовала объяснения. Зачем им было запирать эту дверь, если здесь нет никаких улик, ничего такого, что представляло бы для них опасность? Он перевернул подушки на кровати одной рукой, в другой держал пистолет; в голове метался чей-то страх, билась чья-то боль. О, если бы только знать, если бы знать! Он вдруг с болью ощутил собственное бессилие – бессилие человека, привыкшего полагаться лишь на силу оружия. «Я ведь человек образованный, верно?» Пришедшая на ум привычная фраза звучала насмешкой: он знал, любой полицейский увидел бы здесь гораздо больше, чем он. Он опустился на колени и заглянул под кровать. Ничего. Сама по себе опрятность этой комнаты казалась неестественной, будто комнату прибрали после того, как было совершено преступление. Даже коврики у кровати не казались пыльными, будто их совсем недавно вытрясли.
Он спросил себя, не разыгралось ли у него воображение. Возможно, девушка и вправду подарила сумку хозяйке. Но Ворон не мог забыть, как они наврали ему про то, когда именно она тут ночевала, а еще – что они сорвали буквы с сумочки. И заперли эту дверь. Но ведь вообще-то двери запирают – от воров, например; но тогда ключ остается в замке с другой стороны. Да нет, конечно, какое-то объяснение всему этому должно быть, он это прекрасно понимал: зачем оставлять чужие инициалы на твоей сумке? Если у тебя полно постояльцев, естественно, можно спутать, когда кто… Объяснения были, только Ворон не мог избавиться от ощущения, что в этой комнате что-то произошло, а потом здесь убрали; и он с отчаянием осознал, что он-то не может вызвать полицию, чтобы отыскать эту девушку. Из-за того, что он сам был вне закона, оказывалась вне закона и она. «О Боже, если б мы могли…» Дождь, взметающий пузыри на поверхности реки, гипсовый младенец, серый свет дня, умирающий на камнях дворика, тусклое отражение собственного изуродованного лица в треснувшем зеркале, и снизу, из-под лестницы, свистящее дыхание Малышки. «На краткий миг, единый час…»
Он снова вышел на площадку, но что-то словно тянуло его назад, в эту комнату, словно он покидал место, очень ему дорогое. Его тянуло назад, когда он поднимался на третий этаж, когда по очереди заходил в каждую комнату. Там не было ничего, кроме шкафов и двуспальных кроватей, и застоявшегося запаха духов и туалетных принадлежностей, а в одном из шкафов ему попалась сломанная трость. И все эти комнаты были гораздо грязнее той; в них копилась пыль, казалось, ими пользуются чаще, но редко убирают. Ворон постоял на площадке, куда выходили все эти комнаты, прислушиваясь. Эки и Малышка совсем притихли внизу, дожидаясь, пока он спустится с лестницы. Он снова спросил себя, не свалял ли дурака, так отчаянно рискуя. Но если им нечего скрывать, почему они даже не попытались вызвать полицию? Он оставил их одних, им нечего опасаться, пока он наверху; но что-то не давало им выйти из дома, точно так же как что-то не отпускало его от той комнаты на втором этаже.
Его снова потянуло туда. На душе стало легче, когда он закрыл за собой дверь и опять очутился в тесном пространстве между огромной кроватью и стеной. Тревога, щемившая сердце, отступила. Он снова обрел способность размышлять. Принялся обследовать комнату, тщательно, сантиметр за сантиметром. Даже передвинул радиоприемник на умывальном столике. И тут услышал, как скрипнули ступени. Приложив ухо к двери, прислушался. Кто-то – он решил, должно быть, Эки – медленно поднимался по лестнице, с неуклюжей осторожностью преодолевая ступеньку за ступенькой; затем прошел через площадку и теперь, видимо, стоял тут, прямо у двери; прислушивался; ждал. Невозможно поверить, что этим старикам нечего опасаться. Ворон пошел вдоль стен комнаты, протискиваясь вдоль кровати, касаясь пальцами глянцевых обоев; он когда-то слышал – бывает, обои наклеивают поверх углубления в стене. Так он дошел до камина и отомкнул медную дверцу.
В камине он обнаружил наполовину втиснутое в дымоход тело женщины: ноги на каминной решетке, головы не видно – она в дымоходе. Первая мысль была – о мести; если это – она, если она умерла, застрелю обоих; буду стрелять туда, где боль сильнее всего, чтоб смерть была мучительной и долгой. Он опустился на колени и стал осторожно высвобождать тело.
Руки и ноги были стянуты веревкой, старая хлопчатобумажная майка всунута между зубами и завязана узлом на затылке, глаза закрыты. Первым делом он разрезал кляп; не понять было, дышит она или нет; он обругал ее:
– А ну, сука паршивая, очнись! Давай просыпайся! – И наклонился над ней, моля: – Ну очнись же, очнись…
Отойти от нее он боялся, а воды в кувшине не было, ничего нельзя было сделать; разрезав и сняв веревки, он просто сидел на полу, устремив глаза на дверь: одна рука – на рукояти пистолета, другая – на груди девушки. Когда рука ощутила слабое движение – девушка дышала, – он вдруг понял, что жизнь возвращается и к нему.
Она не сознавала, где находится; произнесла:
– Пожалуйста. Солнце. Слишком ярко.
Солнца в комнате не было вовсе; темнело; скоро нельзя будет букв в книге разобрать. Он подумал: они продержали ее в этом склепе целую вечность – и положил ладонь ей на глаза, защищая от скудного света, сочившегося в комнату на исходе серого зимнего дня. Она сказала:
– Могу заснуть. – Голос звучал устало. – Воздух. Можно дышать.
– Нет, нет, – сказал Ворон, – надо выбираться отсюда. – Но он совершенно не ожидал, что она вот так просто согласится:
– Да. Куда?
Он ответил:
– Вы меня не узнаете. Мне-то некуда деваться. Но вас я отведу в одно место, где безопасно.
Девушка сказала:
– Я узнала много всего.
Он подумал: она говорит о таких вещах, как страх, смерть. Но как только голос ее окреп, она пояснила, вполне четко:
– Это тот человек, о котором вы говорили. Чамли.
– Так вы меня узнали, – сказал Ворон.
Она не обратила внимания на его слова. Казалось, все это время там, во тьме, она повторяла в уме то, что должна сказать, когда ее найдут, сказать сразу, потому что нельзя было терять ни минуты.
– Я догадалась, где он работает. В какой-то компании. Сказала ему. Он перепугался. Должно быть, правда там. Только я забыла, как называется. Надо вспомнить. Обязательно.
– Не беспокойтесь, – сказал Ворон. – Вы – молодчина. Само вспомнится. Только как это вы тут с ума не сошли… Господи! Храбрости вам не занимать.
Она ответила:
– Я все время помнила, до этого момента. Я слышала, как вы меня ищете. Здесь, в комнате, а потом вы ушли, и я все забыла.
– Как вы думаете, сможете вы идти?
– Конечно, смогу. Надо спешить.
– Куда?
– Я все спланировала. Я вспомню. У меня было много времени все продумать.
– Можно подумать, что вы вовсе не испугались.
– Я знала, меня найдут. Я очень торопилась. Нам нельзя терять ни минуты. Я все время думала о войне.
Он повторил с восхищением:
– Храбрости вам не занимать.
Она принялась двигать руками и ногами, методично, словно следуя заранее продуманной программе.
– Я очень много думала об этой войне. Я когда-то читала, только потом забыла, что грудным детям нельзя надевать противогазы, потому что им не хватит воздуха. – Она встала на колени, придерживаясь рукой за его плечо. – Там, в трубе, было очень плохо с воздухом. Так что я все могла ярко себе представить. И подумала: мы должны это остановить. Кажется, глупо, да? Нас только двое: что мы можем? Но ведь больше некому, правда? – И добавила: – Ой, у меня иголки в ногах. Очень больно. Значит, прихожу в норму. – Она попыталась встать на ноги, но не смогла.
Ворон внимательно к ней присматривался. Спросил:
– А о чем еще вы думали?
Она ответила:
– Я думала о вас. Жалела, что пришлось вот так уйти, вас бросить.
– Я думал, вы пошли в полицию.
– Зачем? Я ведь на вашей стороне.
На этот раз ей удалось встать, держась за его плечо.
Ворон сказал:
– Надо выбираться отсюда. Можете идти?
– Да.
– Тогда не держитесь за меня. Кто-то стоит там, за дверью.
Он встал у двери, сжимая пистолет в руке. Прислушался. У них – у тех двоих – было много времени, чтобы составить план действий, гораздо больше, чем у него. Ворон потянул дверь, она открылась. Было почти совсем темно. Он никого не увидел на площадке. Подумал: старый черт стоит где-то сбоку, с кочергой в руке, метит, куда бы ударить. Пробегу. И сразу же упал, запнувшись о протянутую над порогом бечевку. Он успел только подняться на колени, пистолет остался на полу; не смог вовремя увернуться – Эки ударил сбоку, удар пришелся в левое плечо. Боль сотрясла все тело, он не мог пошевелиться, успел только подумать: сейчас ударит по голове, я совсем спятил, должен был догадаться про бечевку – и тут вдруг услышал, как Энн говорит:
– Бросьте кочергу.
Ворон с трудом поднялся на ноги; девушка успела схватить пистолет с пола и держала Эки под прицелом. Пораженный, он сказал ей:
– Вы молодчина.
Снизу, из-под лестницы, раздался голос старухи:
– Эки, ты где?
– Дайте мне пистолет, – сказал Ворон, – ступайте вниз; старой карги нечего бояться. – И стал спускаться по лестнице вслед за ней, пятясь и держа Эки под прицелом; но старики уже порастратили пыл и больше ни на что не отважились. Ворон сказал с сожалением:
– Если бы он бросился за нами, я всадил бы в него пулю.
– Я не огорчилась бы, – ответила Энн, – я и сама могла бы это сделать.
Он повторил:
– Вы – молодчина. – Он совсем забыл про полицейских рядом с домом, но, взявшись за ручку двери, вспомнил. И сказал: – Мне, может, придется удирать, если на улице полиция. – И, чуть поколебавшись, доверился ей: – Я нашел место, где укрыться на ночь. На товарном дворе. В сарае, им сейчас не пользуются. Буду вас ждать вечером у забора, в пятидесяти ярдах от станции.
Он приоткрыл дверь. На улице никто не пошевелился; они вышли вместе и пошли прямо по середине дороги, в пустоту густеющих сумерек. Энн спросила:
– Вы не заметили человека в дверях напротив?
– Да, – ответил Ворон, – я его видел.
– Мне показалось, он похож… Только как это может?..
– В конце улицы – еще один. Полицейские. Это точно; только они меня не узнали. Если б узнали, попытались бы взять.
– Вы стали бы стрелять?
– А то! Только они не знают, что это я. – Он засмеялся, и вечерняя сырость освежила ему горло. – Я их здорово одурачил.
В городе за железнодорожным мостом зажигались огни, но там, где они шли, были серые сумерки; на товарном дворе пыхтел паровоз.
– Я не смогу далеко идти, – сказала Энн. – Простите, пожалуйста. Кажется, мне все-таки нехорошо.
– Уже близко, – сказал Ворон. – Тут планка в заборе отходит. Я сегодня утром все как следует устроил. Там даже мешки есть, целая куча. Сможем чувствовать себя как дома.
– Как дома?
Они шли вдоль товарного двора, и он не ответил, ведя рукой по просмоленным доскам забора; вспомнилась кухня в подвальном этаже и – практически первое его детское впечатление – мать, упавшая грудью на стол, залитый кровью. Она даже дверь не заперла, так о нем заботилась. Конечно, он в своей жизни совершал кое-какие безобразные поступки, сказал он себе, но с этим не сравнить. Когда-нибудь и он… Когда-нибудь он сможет начать жить сначала: тогда ему будет что вспомнить, не только эту мерзость, если вдруг кто-то заговорит о смерти, о крови и ранах, о доме.
– Слишком пустынно, чтобы чувствовать себя как дома, – сказала Энн.
– Вы не бойтесь меня, не надо, – сказал Ворон. – Я не стану вас здесь держать. Вы немного посидите, расскажете, что он с вами сделал, этот Чамли, а потом – можете пойти куда хотите.
– Я и шагу ступить не смогла бы, даже если б вы мне приплатили.
Ему пришлось взять ее за плечи и прислонить к просмоленным доскам забора. Они стояли, словно обнявшись; Ворон старался придать ей бодрости, вдохнуть новые силы из своего неистощимого запаса. Сказал:
– Держитесь. Мы почти пришли.
Он дрожал от холода; поддерживая ее, как мог, пытался в темноте разглядеть ее лицо. Сказал:
– Вы сможете отдохнуть там, в сарае. Там полно мешков. – Он похож был на человека, с гордостью описывающего свой дом, купленный на собственные деньги или построенный собственными руками.
Матер отступил в тень дверного проема. Все оказалось в чем-то даже страшнее того, чего он боялся, Он сжал рукоять револьвера. Надо было просто пойти и арестовать Ворона, а может быть – нарваться на пулю, пытаясь это сделать. Он ведь был полицейским, он не имел права выстрелить первым. В конце улицы Сондерс ждал, что предпримет Матер. Дальше, за Сондерсом, полицейский в форме ждал, какие действия предпримут они оба. Но Матер не двинулся с места. Он дал Ворону и Энн уйти по дороге в полной уверенности, что за ними никто не следит. Потом он дошел до угла и позвал Сондерса.
– Д-д-дьявол, – сказал Сондерс.
– О нет, – возразил Матер. – Всего лишь Ворона. И – Энн.
Он зажег спичку и поднес ее к сигарете, которую сжимал губами уже минут двадцать. Мужчина и женщина, шагавшие прочь по дороге в сторону товарного двора, были едва видны; но позади них кто-то тоже зажег спичку.
– Все. Они под колпаком, – сказал Матер. – Теперь им от нас не уйти.
– М-мы будем б-брать обоих?
– Не можем мы устраивать перестрелку, там женщина, – ответил Матер. – Представляете, какой вой поднимут газеты, если будет ранена женщина. Ведь этого типа разыскивают не за убийство.
– Надо поосторожней, там ведь ваша девушка, – на одном дыхании выпалил Сондерс.
– Пошли, пошли, – сказал Матер, – нам нельзя терять их из виду. О ней я больше не думаю. Слово даю, с этим покончено. Она хорошо поводила меня за нос. Я просто размышляю, как лучше взять Ворона и его сообщника – или сообщников – здесь, в Ноттвиче. Если придется стрелять, будем стрелять.
Сондерс сказал:
– Они остановились. – У него зрение было поострее, чем у Матера.
Матер спросил:
– Можете попасть в него отсюда, если я попробую его взять?
– Нет, – ответил Сондерс, убыстряя шаг. – Он отодвинул планку в заборе. Лезут внутрь.
– Спокойно, – сказал Матер, – я иду за ними. Вызовите еще троих людей. Одного поставьте у дыры в заборе так, чтобы я мог его найти. Все ворота товарного двора уже под наблюдением. Остальных ребят давайте во двор. Только без шума. – Он слышал, как хрустит шлак под ногами тех двоих; идти за ними было не так-то легко из-за шума собственных шагов. Они скрылись за неподвижной платформой. Все больше темнело. На мгновение их темные силуэты появились снова, но тут загудел паровоз, выдохнул серое облако пара, накрыв Матера с головой; с минуту он шел словно в густом горном тумане. Тепловатые грязные капли осели на лицо; когда он выбрался из облака, тех двоих уже не было видно. Он начал сознавать, как сложно отыскать кого бы то ни было на товарном дворе, да еще ночью. Повсюду стояли грузовики и платформы: они могли залезть на одну из платформ и лечь, тогда их и вовсе невозможно будет обнаружить. Матер ободрал ногу и тихонько выругался; и тут совершенно четко услышал шепот Энн:
– Мне не дойти.
Между ним и теми двумя было всего несколько платформ. Потом снова послышались шаги, более грузные, словно кто-то тащил тяжелую ношу. Матер взобрался на платформу и стал вглядываться в темную, мрачную пустыню, усыпанную шлаком, испещренную путаницей рельсовых путей и стрелок, с разбросанными там и сям сараями, кучами угля и кокса. Словно ничья земля, заваленная искореженным металлом, и какой-то солдат пробирается по ней с раненым товарищем на руках. Матер смотрел на них со странным чувством стыда, словно подглядывал. Тощая ковыляющая тень вдруг обрела плоть: этот человек был знаком с девушкой, которую он, Матер, любил. Между ними была какая-то связь. Он подумал: сколько лет могут дать Ворону за это ограбление? Стрелять ему уже не хотелось. Бедняга, подумал он, совсем загнанный; небось ищет место, где приткнуться, посидеть хотя бы. И такое место нашлось: за-брошенный сарай – кладовка для инструментов – в узком промежутке между путями.
Матер зажег спичку, и мгновение спустя внизу у платформы стоял Сондерс, ожидая распоряжений.
– Они вон в том сарае, – сказал Матер. – Расставьте посты. Если попытаются выйти, задержать немедленно. Если нет – ждать рассвета. Нам не нужны жертвы.
– В-вы не ос-с-танетесь?
– Вам без меня будет легче, – ответил Матер. – А я – в Управление. – И добавил мягко: – Обо мне не заботьтесь. Работайте как обычно. И берегите себя. Оружие при вас?
– Конечно,
– Я пришлю к вам людей. Боюсь, будет холодновато на дежурстве, но нет смысла брать этот сарай штурмом. Ворон ведь может пробиться, уложив кого-нибудь по дороге.
– Н-н-не пов-везло вам, – сказал Сондерс. Тьма совсем сгустилась, скрывая тоскливое запустение товарного двора, словно залечивала раны. В сарае нельзя было различить ни малейшего признака жизни, ни огонька; вскоре Сондерс не мог бы сказать, существует ли этот сарай на самом деле. Он сидел, опираясь спиной о платформу, укрывшись так от ветра, прислушивался к дыханию полицейского рядом и, чтобы убить время, повторял в уме (в уме слова произносились без всякого затруднения) строчки из стихотворения про темницу в башне, которое они учили в школе:
О, как жесток быть должен он, Что этой муке обречен.
Эти строки – хорошее утешение, подумал он; нельзя было придумать лучше для людей его профессии; потому он их и повторял.
– Кого мы ждем к обеду, дорогая? – спросил начальник полиции, заглядывая в дверь спальни.
– Не твоя забота, – ответила миссис Колкин, – переодевайся.
Начальник полиции проговорил:
– Послушай, дорогая, чево я хотел сказать…
– Чего, – решительно поправила миссис Колкин. – Там «г», а не «в».
– Я про новую горничную. Ты могла бы велеть ей называть меня Майор Колкин.
Миссис Колкин ответила:
– Переодевайся. Да поскорей.
– Это ведь не мэрша опять, нет? – Он мрачно поплелся в ванную, но передумал и тихонько пробрался вниз, в столовую. Надо проверить, как там с выпивкой. Только, если это опять мэрша, никакой выпивки не жди. Сам Пайкер никогда не удосуживался зайти; да Колкин и не винил его. Ну, раз уж спустился, можно и пропустить глоток; он не стал разбавлять виски – времени не было; сполоснул стакан содовой и вытер носовым платком. Подумав, поставил стакан туда, где обычно сидела мэрша. И позвонил в Управление.
– Есть новости? – без всякой надежды осведомился он. Знал – нечего надеяться, что они пригласят его туда посоветоваться.
Голос старшего инспектора произнес:
– Мы знаем, где он. Он окружен. Ждем только рассвета.
– Могу я быть чем-нибудь полезен? Хотите, приеду, а? Обсудим?
– Нет никакой необходимости, сэр.
Он огорченно положил трубку, понюхал стакан мэрши (да она все равно ничего не заметит) и отправился наверх. «Майор Колкин, – повторял он с грустью, – майор Колкин». Беда в том, что я – мужчина и люблю мужскую компанию. Глядя в окно своей гардеробной на широко раскинувшиеся огни Ноттвича, он почему-то вдруг вспомнил войну, трибунал, как здорово весело было, когда он мог влепить этим трусам пацифистам на полную катушку. Его мундир все еще висел в шкафу, рядом с фрачной парой, которую он надевал раз в год на вечер встречи ротарианцев1, где на торжественном обеде он мог снова побыть в обществе настоящих мужчин. Слабый запах нафталина щекотал ему ноздри. Настроение заметно улучшилось. Он подумал: Господи, да через неделю мы, может, опять возьмемся за оружие. Покажем этим дьяволам, на что мы способны. Интересно, как сидит мундир. Он не мог удержаться, натянул китель, хотя с брюками от смокинга он не очень-то смотрелся. Узковат, ничего не скажешь, но вид в зеркале, если не вдаваться в детали, вовсе не плох; правда, чуть-чуть затянуто в талии: придется немножко выпустить. С его связями в администрации графства он сможет надеть форму уже через две недели. Если повезет, дел у него будет побольше, чем в прошлую войну.
– Джозеф, – сказала миссис Колкин, – чем это ты тут занялся?
Он увидел ее отражение в зеркале: картинно встав в проеме двери, в новом вечернем платье, черном с блестками, она казалась манекеном в витрине, демонстрирующим модели для дам значительно больше стандартного размера.
– Сними это сейчас же, – сказала она. – От тебя весь вечер будет нести нафталином. Супруга мэра уже раздевается в холле, и в любой момент сэр Маркус…
– Слушай, могла бы и предупредить, – сказал начальник полиции. – Если бы я знал, что у нас будет сэр Маркус… Как это тебе удалось заманить старика?
– Сам напросился, – с гордостью объявила миссис Колкин. – Так что я позвонила супруге мэра…
– А старина Пайкер придет?
– Его целый день не было дома.
Начальник полиции снял мундир и аккуратно повесил его в шкаф. Если бы та война продлилась еще хотя бы год, ему дали бы полковника: он установил прекрасные взаимоотношения со штабом полка, снабжая офицерскую столовую продуктами по цене самую чуточку выше себестоимости. В новой войне он несомненно добьется полковничьего звания. Шум подъехавшего автомобиля, шуршащего шинами по гравию, заставил его сбежать вниз по лестнице.
Мэрша заглядывала под диван, пытаясь отыскать своего пса, укрывшегося там, словно зверек в норе: он не желал общаться неизвестно с кем. Миссис Пайкер стояла на коленях, засунув голову под бахрому обивки, и повторяла заискивающим тоном:
– Чинки, Чинки!
Чинки рычал в ответ, невидимый в темноте.
– Так-так, – произнес начальник полиции, стараясь, чтобы в его тоне была хоть толика тепла. – А как Альфред?
– Альфред? – удивилась мэрша, вылезая из-под дивана. – Он вовсе не Альфред. Он – Чинки. Ax, – продолжала она поспешно – у нее была манера добираться до смысла сказанного собеседником, ни на минуту не прерывая поток собственной речи, – вы спрашиваете, как он? Альфред? Он опять исчез.
– Чинки?
– Нет, Альфред.
Дальше этого беседа не двинулась, впрочем так оно всегда и было в беседах с супругой мэра. Вошла миссис Колкин. Спросила:
– Нашли его, дорогая?
– Да нет, он опять исчез, – сказал начальник полиции, – если ты имеешь в виду Альфреда.
– Он под диваном, – ответила миссис Пайкер. – Не хочет вылезать.
Миссис Колкин сказала:
– Я должна была предупредить вас, дорогая. Но я подумала, что вы, конечно, в курсе. Про то, как сэр Маркус не терпит даже вида собак. Конечно, если он не вылезет, будет сидеть тихонько…
– Бедняжка, – сказала миссис Пайкер, – он такой чувствительный. Сразу понял, что он здесь нежеланный гость.
Начальник полиции вдруг осознал, что дальше терпеть все это невозможно, и произнес:
– Альфред Пайкер – мой лучший друг. Я не потерплю, чтобы кто-то говорил, что он здесь нежелательный гость. – Однако никто не обратил на него внимания: горничная объявила о прибытии сэра Маркуса.
Сэр Маркус вошел на цыпочках. Он был очень старый, очень больной человек; бородка – несколько белых волосков – едва прикрывала его подбородок и была больше похожа на цыплячий пух. Казалось, его тело высохло в одежде, как ядрышко ореха в скорлупе. Он говорил с едва заметным иностранным акцентом, и трудно было определить, то ли он еврей, то ли происходит из древнего английского рода. Если в этом акценте и был некий призвук Иерусалима, то, несомненно, присутствовали и интонации Сент-Джеймского двора1; если и чувствовалось влияние Вены или гетто какой-нибудь из стран Восточной Европы, то вполне явственна была и манера выражаться, принятая в самых блестящих клубах Лазурного Берега.
– Так мило с вашей стороны, миссис Колкин, – сказал он, – предоставить мне возможность…
Трудно было расслышать, что произносит сэр Маркус: он говорил шепотом. Старческитусклые рыбьи глаза вобрали всех присутствующих разом.
– Я всегда надеялся, что смогу познакомиться…
– Могу ли я представить вам леди супругу мэра, сэр Маркус?
Он поклонился с чуть подобострастной грацией человека, который мог быть ростовщиком маркизы де Помпадур2.
– Персона столь знаменитая в нашем городе… – В его манере не было ни сарказма, ни высокомерия. Он просто был очень стар. Все казались ему на одно лицо. Он и не затруднял себя попытками отличить одно лицо от другого.
– Я думал, вы на Ривьере, сэр Маркус, – весело проговорил начальник полиции. – Выпейте хереса. Бесполезно предлагать вино дамам.
– Простите, я совсем не пью, – прошелестел сэр Маркус. У начальника полиции вытянулось лицо. – Я вернулся два дня назад.
– Слухи о войне, а? Собака лает – ветер носит.
– Джозеф, – резко оборвала его миссис Колкин, бросив многозначительный взгляд на диван.
Старческие тусклые глаза несколько прояснились.
– Да, да. Слухи, – повторил сэр Маркус.
– Я слышал, ваша «Мидлендская Сталь» снова набирает рабочих, сэр Маркус?
– Мне говорили что-то в этом роде, – прошептал сэр Маркус.
Горничная доложила, что стол накрыт к обеду; ее голос напугал Чинки, и он зарычал из-под дивана. На какой-то момент все испуганно замерли, с тревогой глядя на сэра Маркуса. Но тот ничего не слышал, или, возможно, непонятный шум расшевелил нечто давно забытое в его подсознании, потому что, сопровождая миссис Колкин в столовую, он со злостью прошептал ей:
– Меня гнали оттуда собаками.
– Налей миссис Пайкер лимонаду, Джозеф, – сказала миссис Колкин.
Начальник полиции несколько нервно наблюдал, как та пьет. Видимо, вкус лимонада показался ей не совсем обычным; она отпила немного; потом еще и еще.
– Подумать только, – сказала она, – какой восхитительный лимонад. Такой ароматный!
Сэр Маркус отказался от супа; отказался от рыбы; когда подали entr?ee1, он склонился над большой хрустальной, с серебряным обручем, вазой для цветов (на обруче была надпись: «Джозефу Колкину от продавцов фирмы „Колкин и Колкин“ по случаю…». Надпись заворачивала вместе с обручем, и дочитать не представлялось возможным) и прошептал:
– Нельзя ли мне стакан горячей воды и какое-нибудь сухое печенье? – И пояснил: – Мой доктор не позволяет есть на ночь ничего, кроме этого.
– Да, паршиво, – сказал начальник полиции. – Не повезло вам. Еда и выпивка, когда человек стареет… – Он уставился в свой пустой стакан. Ну что за жизнь! Эх, если б можно было удрать отсюда к своим парням, показать, чего ты на самом деле стоишь, почувствовать себя настоящим мужчиной.
Леди супруга мэра вдруг воскликнула:
– Чинки с таким удовольствием погрыз бы эти косточки! – и смолкла, словно подавилась.
– Кто это – Чинки? – прошептал сэр Маркус.
Миссис Колкин быстро нашлась:
– У миссис Пайкер дома прелестная кошечка.
– Рад, что не собачка, – ответствовал шепотом сэр Маркус. – В собаках есть что-то такое… – Старческая рука приподнялась в безнадежной попытке сделать какой-то жест, не выпуская из пальцев печенье с сыром, – особенно в этих китайских мопсах. – Он произнес все это с необыкновенной злобой. – Тяф-тяф-тяф! – И запил горячей водой.
В его жизни почти не осталось удовольствий; самым живым чувством была злоба; самой важной целью – борьба: борьба за свои капиталы; борьба за едва тлеющий лучик энергии, подпитываемый ежегодно лучами каннского солнца; борьба за жизнь. Он готов был питаться сухим печеньем до тех пор, пока не иссякнут запасы печенья в стране, лишь бы это продлило его, сэра Маркуса, иссякающие дни.
Старику, видно, недолго осталось, думал начальник полиции, глядя, как сэр Маркус запивает горячей водой последнюю крошку печенья и вынимает из жилетного кармана плоский золотой футляр, а из него – белую таблетку. У него
– сердце; каждый может догадаться: по тому, как он разговаривает; как путешествует – в специально оборудованном железнодорожном вагоне; как его катят в специальном кресле на колесах по длинным коридорам конторского дворца «Мидлендской Стали». Начальник полиции не раз встречался с сэром Маркусом на городских приемах; после Всеобщей стачки1 сэр Маркус подарил полиции Ноттвича – в знак признания ее заслуг – полностью оборудованный гимнастический зал; но никогда прежде сэр Маркус не удостаивал посещением их дом.
Все в городе знали о сэре Маркусе очень многое. Беда в том, что это многое полно было противоречий. Кое-кто считал, что он грек – из-за его христианского имени; кто-то был совершенно уверен, что он родился в гетто. Его деловые партнеры утверждали, что он происходит из старинной английской семьи; нос его не мог служить свидетельством в пользу ни одного из этих утверждений; такие носы во множестве встречаются в Корнуолле и на западе страны. Имя сэра Маркуса не было упомянуто в справочнике «Кто есть кто» вовсе, а некий предприимчивый журналист, попытавшийся написать биографию сэра Маркуса, обнаружил в официальных документах необъяснимые пустоты; невозможно было добраться до источника хотя бы одного из слухов из-за недостатка информации. Даже в Марселе, где, как говорили, юный сэр Маркус был обвинен в краже кошелька у посетителя борделя, не нашлось документов, подтверждавших эту сплетню. А сейчас он сидел в столовой, обставленной тяжелой темной мебелью времен Эдуарда VII1, стряхивая с жилета крошки сухого печенья. Сидел в столовой начальника полиции один из самых богатых людей в Европе.
Никто не знал, сколько ему лет; никто, кроме, пожалуй, его зубного врача: начальник полиции почему-то полагал, что можно узнать возраст человека по его зубам. Впрочем, вероятно, зубы сэра Маркуса были вовсе и не его зубы – в этом-то возрасте. Так что и здесь обнаруживался недостаток информации.
– Ну, мы оставим наших мужчин наедине, но не для того чтобы они тут без нас пили, не правда ли? – сказала миссис Колкин веселым тоном, устремив на мужа предостерегающий взгляд. – Просто я думаю, им есть о чем поговорить друг с другом.
Когда дверь за ними закрылась, сэр Маркус сказал:
– Я уже видел где-то эту женщину. С собакой. Совершенно уверен в этом.
– Вы не будете возражать, если я налью себе портвейна? Не люблю пить один, но если вы не пьете… А сигару хотите?
– Нет, – прошептал сэр Маркус, – я не курю. – И продолжал: – Я хотел встретиться с вами – конфиденциально – по поводу этого парня… Ворона. Дэвис очень обеспокоен. Дело в том, что он его видел. Совершенно случайно. Как раз в то время, когда было совершено ограбление. В конторе у приятеля, на Виктория-стрит. Этот парень зашел туда под каким-то предлогом. У Дэвиса создалось впечатление, что парень решил его убрать. Как свидетеля.
– Передайте ему, – гордо заявил начальник полиции, снова наполнив свой стакан, – ему незачем беспокоиться. Парень фактически у нас в руках. Мы знаем, где он находится в данный момент. Он окружен. Мы только ждем утра, когда он сам выйдет на свет…
– Зачем же ждать? Не лучше ли будет, – шелестел сэр Маркус, – взять этого отчаянного глупца сейчас же?
– Понимаете, он вооружен. В темноте всякое может случиться. Он может выстрелами проложить себе путь. И еще одно. С ним его подружка. Будет обидно, если он удерет, а девушка погибнет.
Сэр Маркус склонил дряхлую голову над сложенными на столе руками, которые в этот момент ему нечем было занять: не было ни печенья, ни стакана с горячей водой, ни таблетки. Он мягко пояснил:
– Поймите меня правильно. В каком-то смысле ответственность будет лежать на нас. Из-за Дэвиса. Если бы вдруг что-то случилось – если вдруг убили бы эту девушку… За спиной полиции был бы весь наш капитал. Если бы началось расследование – лучшие адвокаты… У меня много друзей, как вы можете себе представить…
– Лучше подождать рассвета, сэр Маркус. Поверьте мне. Я разбираюсь в таких вещах. Я ведь воевал, знаете ли.
– Да-да, я так и понял, – сказал сэр Маркус.
– Похоже, старый бульдог снова пустит в ход свою хватку, а? Слава Богу, у нас в правительстве не трусы сидят.
– Да-да, – ответил сэр Маркус. – Я бы сказал, это почти решено. – Старческие тусклые глаза обратились к графину. – Не обращайте на меня внимания, майор, выпейте еще портвейна.
– Ну что ж, если вы советуете, сэр Маркус. Выпью – только один стаканчик, последний, на сон грядущий.
Сэр Маркус сказал:
– Я очень рад, что вы сообщили мне эту замечательную новость. Не очень-то хорошо, когда вооруженный бандит свободно разгуливает по улицам Ноттвича. Вы не должны рисковать своими людьми, майор. Лучше, чтобы этот… отброс общества… погиб, чем хотя бы один из ваших замечательных парней. – Он вдруг откинулся в кресле, раскрыл рот и задышал, точно вытащенная на берег рыба. – Таблетку. Пожалуйста. Скорей.
Начальник полиции извлек золотой футляр из жилетного кармана сэра Маркуса, но тот уже преодолел недомогание и принял таблетку самостоятельно. Начальник полиции спросил:
– Вызвать ваш автомобиль, сэр Маркус?
– Нет-нет, – прошептал тот. – Это неопасно. Просто болевой приступ. – Он устремил замутненный взгляд на усыпанные крошками брюки. – Так о чем это мы? Ах да, эти замечательные парни. Да, вы не должны подвергать риску их жизни. Они нужны родине.
– Это истинная правда.
Сэр Маркус прошипел злобно:
– Для меня этот… бандит… – предатель. В такое время каждый человек на счету. И я поступил бы с ним как с предателем.
– Это единственно верный подход.
– Еще стаканчик портвейна, майор?
– Да, пожалуй.
– Подумать только, сколько здоровых молодых людей этот парень отвлечет от выполнения их долга перед родиной, даже если он сам никого не застрелит. Тюремщики. Охрана. Еда и кров за счет родины, когда другие мужчины…
– Гибнут. Вы правы, сэр Маркус. – Трагичность всей этой ситуации задела глубинные струны его души. Он вспомнил про мундир в шкафу: надо бы почистить пуговицы – пуговицы с гербом родины. Начальник полиции все еще издавал слабый запах нафталина. – Где-то вдали есть уголок чужой земли, который навсегда… Шекспир понимал такие вещи. Когда этот освященный веками старец говорил, что…
– Было бы очень хорошо, майор Колкин, если бы ваши люди не рисковали. Если бы стали стрелять, как только он появится. Сорняки надо безжалостно уничтожать. Выдирать с корнем.
– Было бы хорошо.
– Вы же отец своим ребятам.
– Да, так мне и старина Пайкер однажды сказал. Да простит ему Бог, он-то имел в виду совсем другое. Жаль, что вы не пьете вместе со мной, сэр Маркус. Вы – человек, который все понимает. Вы знаете, какие чувства испытывает офицер. Я ведь служил в армии.
– Возможно, через неделю вы снова будете в армии.
– Вы меня понимаете, знаете, что человек испытывает… Мне не хочется, чтобы между нами оставались неясности. Есть кое-что, сэр Маркус, о чем я должен вам сказать. Это отягощает мою совесть. Под диваном была собака.
– Собака?
– Китайский мопс по имени Чинки. Я думал, чево…
– Она сказала, это кошка.
– Она не хотела, чтобы вы знали.
Сэр Маркус сказал:
– Не люблю, когда меня обманывают. Займусь Пайкером, когда придет время выборов. – Он утомленно вздохнул, словно ему предстояло заняться устройством множества дел, организацией мести множеству людей, и все это должно было простираться в бесконечные дали будущего, а он столько уже отмерил со времени гетто или марсельского борделя – если было гетто, если существовал бордель. Он прошептал – и шепот его звучал приказанием:
– Так вы сейчас же позвоните в Управление и прикажете стрелять, как только он появится? Скажите – под вашу ответственность. Я вас поддержу…
– Я не представляю, чево… чеГо…
Старческие руки сделали нетерпеливый жест: так много надо было еще устроить.
– Послушайте меня. Я никогда не обещаю ничего такого, чего не смог бы выполнить. В десяти милях отсюда – учебный военный лагерь. Я могу устроить так, что вы станете – номинально – его начальником, в чине полковника, как только будет объявлена война.
– А полковник Бэнкс?
– Переведут в другое место.
– Вы хотите сказать, если я позвоню…
– Нет. Я хочу сказать – если добьетесь успеха.
– И парня убьют?
– Какое это имеет значение? Что он такое? Подонок. Нет причин колебаться. Выпейте еще портвейна.
Начальник полиции протянул руку к графину, повторяя про себя, но не с таким восторгом, как можно было бы ожидать: «полковник Колкин» – он не мог не вспомнить кое о чем. Он был пожилым сентиментальным человеком. Вспомнил, как получил назначение на свой теперешний пост; конечно, это ему «устроили», так же как теперь обещают «устроить» командование учебным военным лагерем; но ему живо припомнилось чувство гордости, которое он испытал, став начальником одного из лучших полицейских управлений в Англии.
– Пожалуй, не стану больше пить, – сказал он. – Боюсь, не смогу заснуть, а жена…
Сэр Маркус сказал:
– Ну, полковник, – он как-то странно моргнул своими старческими глазами,
– можете во всем положиться на меня.
– Мне очень хотелось бы это для вас сделать, сэр Маркус, – умоляюще произнес начальник полиции, – только я не представляю чево… Полиция не имеет права.
– Но об этом никто не узнает.
– Моего приказа просто не послушают. Такого приказа. Никогда.
– Вы что же, хотите сказать, – прошептал сэр Маркус, – что, занимая такой пост, не имеете власти?
Он проговорил это с изумлением, как человек, всегда добивавшийся, чтобы его власть распространялась на всех подчиненных, вплоть до самых незначительных.
– Мне очень хотелось бы сделать вам приятное.
– Вот телефон, – сказал сэр Маркус. – Хотя бы попробуйте использовать свое влияние. Я никогда не требую от человека больше того, что он может сделать.
Начальник полиции сказал:
– В полиции города – замечательные ребята. Я много вечеров провел с ними в Управлении. Пропускали стаканчик-другой. Очень хваткие. Лучше не бывает. Не бойтесь, они его обязательно возьмут, сэр Маркус.
– Мертвым?
– Живым или мертвым. Не дадут ему сбежать. Они замечательные ребята.
– Но он должен быть взят мертвым, – сказал сэр Маркус и чихнул. Казалось, вдох, который сэр Маркус был вынужден для этого сделать, лишил его последних сил. Он опять откинулся на спинку кресла, тяжело дыша.
– Я не могу приказать им такое, сэр Маркус, только не это. Это же все равно что убийство.
– Ерунда.
– Эти вечера с ребятами… Они для меня очень много значат. Я не смогу больше пойти туда, если отдам такой приказ. Лучше я останусь тем, кто есть. Опять буду возглавлять трибунал. Пока есть войны, будут и пацифисты.
– Никакого трибунала возглавлять вы не будете. Это я вам устрою, – сказал сэр Маркус. Запах нафталина снова – теперь уже насмешкой – защекотал ноздри Колкина. – Я могу устроить так, что вы и начальником полиции больше не будете. Займусь. Вами и Пайкером. – Он издал странный тоненький свист – носом. Он был слишком стар, чтобы смеяться, не хотел зря перегружать легкие.
– Ну, давайте пейте свой портвейн.
– Нет, пожалуй, не стоит. Послушайте, сэр Маркус, я поставлю охрану у дверей «Мидлендской Стали» и у вашего кабинета. За Дэвисом будут ходить мои ребята. Глаз не будут спускать.
– Наплевать мне на Дэвиса, – сказал сэр Маркус. – Вызовите моего шофера, будьте любезны.
– Мне очень хотелось бы сделать, как вы просите, сэр Маркус. Не хотите ли вернуться к дамам?
– Нет, нет, – прошелестел сэр Маркус, – нет, там ведь собака.
Пришлось помочь ему подняться на ноги, вставить в руку трость; несколько сухих крошек застряли в бородке. Он сказал:
– Если передумаете, вечером можете мне позвонить. Я не лягу спать.
Разумеется, думал Колкин снисходительно, человек в его возрасте относится к смерти иначе, чем мы: смерть угрожает ему всегда и повсюду, на скользком тротуаре, в ванне – если поскользнуться на упавшем на дно обмылке. Ему, наверное, кажется: то, о чем он просит, совершенно нормально; глубокая старость – состояние ненормальное, надо здесь делать скидку на возраст. Но, провожая взглядом сэра Маркуса, которого под руки вели по дорожке и осторожно усаживали в автомобиль, на мягкие подушки, он не мог не повторять в уме: «полковник Колкин», «полковник Колкин». Через минуту прибавил: «кавалер ордена Бани"1.
Чинки лаял в гостиной. Им, видимо, удалось выманить его из-под дивана. Он был очень чистопородный и нервный, и, если кто-то незнакомый заговаривал с ним слишком неожиданно или слишком резко, он начинал носиться кругами, с пеной у рта, издавая истерические вопли, странно похожие на человеческие, а длинная шерсть щеткой мела ковер. Можно было бы ускользнуть потихоньку, посидеть с ребятами в Управлении. Но эта мысль не рассеяла мрачных сомнений. Неужели сэр Маркус способен лишить его даже этого удовольствия? Но ведь он уже лишил его этого. Колкин не мог встретиться ни со старшим инспектором, ни с другими, когда такое отягощало его совесть. Он прошел в кабинет и сел к телефону. Минут через пять сэр Маркус будет дома. Если его уже лишили всего этого, что он теряет? Можно и уступить. Но он так и сидел у телефона, ничего не предпринимая, низенький, толстенький, хвастливый, не очень чистый на руку торговец. Его жена заглянула в дверь кабинета.
– Чем ты тут занимаешься, Джозеф? – спросила она. – Иди сейчас же и поговори с миссис Пайкер.
Сэр Маркус жил один с камердинером (который по совместительству был и прекрасно вышколенной медицинской сестрой) на самом верху огромного здания в Дубильнях. Это был его единственный дом. В Лондоне он жил в отеле «Клариджес"1, в Каннах – в отеле „Риц“. Камердинер встретил его у входа в здание с креслом на колесах и покатил сэра Маркуса сначала в лифт, затем вдоль коридора и, наконец, в кабинет. Обогреватель в кабинете был установлен на определенную температуру, телеграфный аппарат тихонько постукивал рядом с рабочим столом. Занавеси не были задернуты, и сквозь широкие двойные рамы видно было ночное небо, простершееся над городом, исполосованное лучами прожекторов с аэродрома Хэнлоу.
– Вы можете идти спать, Моллисон, я не лягу.
Он спал теперь очень мало. Несколько часов сна оставляли слишком явный пробел в теперь уже кратковременном пребывании сэра Маркуса в этой жизни. Впрочем, он и не нуждался в сне. Отсутствие физических усилий освобождало его от необходимости спать. Расположившись за столом, рядом с телефоном, он сначала прочел памятную записку, лежавшую перед ним, затем принялся просматривать телеграфную ленту. Прочел о приготовлениях к учебной газовой атаке, намеченной на следующее утро. Все клерки на первом этаже, которым могло понадобиться выйти из здания по служебным делам, уже снабжены противогазами. Сирены должны были прозвучать сразу, как только прекратится поток людей, идущих на работу, и начнется рабочий день в учреждениях и конторах. Работники транспортных контор, водители грузовиков, курьеры будут обязаны надеть противогазы, как только приступят к работе. Это была единственная мера, обеспечивавшая неукоснительное ношение противогазов. Иначе кто-нибудь где-нибудь мог забыть маску, попасть во время учений в больницу и бесполезно потратить часы, принадлежащие «Мидлендской Стали».
Сэр Маркус читал биржевые сводки: показатели подскочили, перекрыв показатели ноября 1918 г. Акции оружейных компаний продолжали расти в цене, а с ними и сталь. Совершенно не имело значения то, что правительство Великобритании прекратило все экспортные поставки; теперь сама страна поглощала больше оружия, чем когда бы то ни было после пика в 1918 году, когда Хэйг штурмовал «линию Гинденбурга». У сэра Маркуса было множество друзей во множестве стран; он регулярно проводил вместе с ними зимние месяцы в Каннах или на яхте близ Родоса, как гость Соппелсы; он был близким другом миссис Крэнбейм. Теперь невозможно экспортировать оружие, но экспорт никеля и других металлов, столь необходимых для вооружения воюющих государств, пока не ограничен. Даже когда война была объявлена, миссис Крэнбейм вполне определенно заявила – в тот вечер, когда яхту немного качало и Розена так неудачно вырвало на черное атласное платье миссис Зиффо, – что правительство Великобритании не станет ограничивать экспорт никеля в Швейцарию и другие нейтральные страны, если британские интересы будут полностью соблюдены. Так что будущее представало в весьма розовом свете, потому что на слово миссис Крэнбейм вполне можно было положиться. Она черпала сведения из надежного источника, если можно сравнить с источником очень старого и очень высокопоставленного государственного деятеля, чьим доверием широко пользовалась миссис Крэнбейм.
Казалось, теперь уже совершенно ясно, во всяком случае об этом говорила телеграфная лента в руках сэра Маркуса, что правительства двух стран, главным образом задетых конфликтом, не пожелают ни принять условия ультиматума, ни предложить компромиссное решение. Возможно, дней через пять по меньшей мере четыре страны вступят в войну, и спрос на оружие возрастет до миллиона фунтов в день.
И все же сэр Маркус не был вполне счастлив. Дэвис смешал все карты; когда сэр Маркус сказал ему, что нельзя допустить, чтобы убийца извлек выгоду из страшного преступления, совершенного им, он никак не предполагал, что Дэвис пойдет на этот идиотский трюк с крадеными банкнотами. Теперь ему придется всю ночь сидеть и ждать телефонного звонка. Сэр Маркус постарался устроить свое дряхлое, тощее тело как можно удобнее на надутых воздухом подушках: он постоянно с болезненным страхом чувствовал, как изнашивается каждая его косточка; так мог бы чувствовать себя высохший скелет, чьи кости истираются о свинцовое покрытие гроба. Часы пробили полночь: сэр Маркус прожил еще один полновесный день.
Глава V
Ворон ощупью пробирался по небольшому сараю, пока не нащупал мешки. Он сложил их один на другой, встряхивая и взбивая, словно подушки. Прошептал с тревогой:
– Сможете немножко отдохнуть?
Энн добралась до угла сарая, держась за его руку. Сказала:
– Ужасный холод.
– Вы ложитесь, а я принесу побольше мешков. – Он зажег спичку, и крохотный огонек неуверенно двинулся прочь сквозь плотную холодную тьму. Ворон принес мешки и укрыл ее, бросив спичку.
– А нельзя – хоть немного света?
– Это опасно. Во всяком случае, – сказал он, – мне-то темнота на руку. Вам меня не видно. Не видно этого. – Он коснулся губы, зная, что она не увидит. Отошел к двери и прислушался; услышал неуверенные шаги – хрустел под ногами шлак; через некоторое время – чей-то голос. Сказал ей:
– Мне надо подумать. Они знают, что я здесь. Может, вам лучше уйти. На вас им нечего повесить. Если они придут, начнется стрельба.
– Как вы думаете, они знают, что я здесь?
– Они, видно, шли за нами всю дорогу.
– Тогда я остаюсь, – сказала Энн. – Пока я тут, никакой стрельбы не будет. Они станут ждать до рассвета: вы же должны будете выйти отсюда.
– Можно подумать, мы с вами – друзья, – сказал Ворон с горечью и недоверием; подозрительность ко всему мало-мальски дружескому вернулась и не желала уходить.
– Я же сказала. Я – на вашей стороне.
– Надо подумать. Придумать какой-то выход, – сказал он.
– Ну сейчас-то вы можете позволить себе отдохнуть, у вас целая ночь впереди, хватит времени подумать.
– Тут и правда вроде неплохо, в этом сарае, – сказал Ворон. – Вроде далеко от них от всех. От всего ихнего паршивого мира. И темно.
Он не подходил к ней. Сидел в противоположном углу, с пистолетом на коленях. Спросил подозрительно:
– О чем вы там думаете? – И удивился, даже вздрогнул – она засмеялась:
– Тут даже уютно. Ничего себе приют!
– Приют. Век бы их не видать, эти приюты, – сказал Ворон. – Я в приюте вырос.
– Расскажите, а? Как ваше имя?
– Вы ведь знаете. Видели в газетах.
– Да нет, ваше настоящее имя. Вы же христианин.
– Христианин! Вы шутите. Вы что думаете, сегодня кто-нибудь готов подставить другую щеку?1 – Он постучал стволом пистолета по усыпанному шлаком полу. – Ничего подобного. – Он слышал, как она дышит там, в углу, невидимая, недостижимая, и снова ощутил необъяснимое чувство утраты. Сказал ей:
– Я не про вас. Вы-то молодчина. Я бы сказал, вы-то и есть христианка.
– Вот уж не уверена, – ответила Энн.
– Я ведь отвел вас в тот дом, чтоб там убить.
– Убить?
– А вы что думали? Что я вас на любовное свидание веду? Я похож на любовника, да? Герой девичьих грез, верно? Прекрасен, как ясный день!
– Почему же не убили?
– Эти люди не вовремя явились. Вот почему. А вы думали, я втюрился, да? Не на такого напали. Слава богу, обхожусь без этого. Чтоб я размяк из-за бабы… Никогда. – И спросил с отчаянием:
– А вы-то почему в полицию не пошли? Почему про меня не сказали? И сейчас
– почему их не позовете?
– Ну, – ответила Энн, – у вас же пистолет, верно?
– Я не стал бы стрелять.
– Почему?
– Я еще не совсем свихнулся, – ответил он, – если люди со мной по-честному, я с ними тоже по-честному. Давайте. Зовите. Я ничего вам не сделаю.
– Ну, – сказала Энн, – что же мне теперь, просить у вас разрешения быть благодарной? Вы же меня спасли. Только что.
– Да что вы! Эти подонки не решились бы вас прикончить. Духу не хватило бы. Убить. Тут надо по-настоящему смелым человеком быть.
– Ну, ваш приятель Чамли был очень близок к этому. Он чуть меня не задушил, когда понял, что я заодно с вами.
– Заодно со мной?
– Ну да. Что помогаю вам найти того человека.
– Двуличный ублюдок. – Ворон задумался, уставившись на пистолет, но мысли его постоянно возвращались в тот темный, надежный угол, не оставляя места ненависти; это было непривычно. Он сказал: – Голова у вас работает. Вы мне нравитесь.
– Благодарю за комплимент.
– Никакой это не комплимент. Мне лишних слов не надо. Я хотел бы вам кое-что доверить, да, видно, нельзя.
– Что за страшная тайна?
– Это не тайна. Это кошка. Я ее оставил там, где комнату снимал, в Лондоне. Когда они за мной погнались. Вы бы за ней присмотрели.
– Вы меня разочаровываете, мистер Ворон. Я-то думала, вы сейчас расскажете о паре-тройке убийств. – И вдруг воскликнула, становясь серьезной: – Вспомнила! Вспомнила, где работает Дэвис!
– Дэвис?
– Тот, кого вы называете Чамли. Теперь я уверена. «Мидлендская Сталь». На улице рядом с «Метрополем». Огромный дом, прямо дворец.
– Надо выбираться отсюда, – сказал Ворон, ударив стволом пистолета по заледеневшему полу.
– А вам нельзя пойти в полицию?
– Мне? – засмеялся Ворон. – Мне пойти в полицию? Ну замечательно придумали. Прийти и протянуть руки, чтоб им удобно было наручники надеть?
– Я что-нибудь придумаю, – сказала Энн.
Когда она умолкла, ему показалось, что ее нет. Он спросил резко:
– Вы тут?
– Разумеется, – ответила она, – что это вы?
– Странное какое-то чувство. Будто я тут один. – К нему снова вернулось злое недоверие, захватило целиком. Он зажег пару спичек, поднес к лицу, поближе к изуродованному рту. – Глядите, – сказал он. – Глядите хорошенько.
– Крошечные язычки пламени торопливо спускались к пальцам. – Вы же не станете помогать мне, верно? Мне?
– Да все у вас нормально. Вы мне нравитесь.
Огненные язычки лизали пальцы, но Ворон крепко сжимал догоравшие спички: боль обожгла, словно радость. Но он отверг эту радость, она пришла слишком поздно; он сидел в своем углу, во тьме, слезы гирями давили на глазные яблоки, не в силах пролиться: Ворон не мог плакать. Требовалось особое умение, чтобы в нужный момент открылись нужные протоки и полились слезы. Этим умением он так и не овладел. Он выполз из своего угла, самую малость, по направлению к ней, ощупывая пол дулом пистолета. Спросил:
– Замерзли?
– Я знала местечки и потеплее.
Осталось всего несколько мешков для него самого. Он подтолкнул их к Энн. Сказал:
– Завернитесь.
– А у вас? Вам хватит?
– Конечно. Уж я-то умею сам о себе позаботиться. – Ответ прозвучал резко, словно им все еще владела ненависть. Руки у Ворона так замерзли, что, случись необходимость, ему трудно было бы воспользоваться оружием.
– Я должен выбраться отсюда, – повторил он.
– Мы придумаем что-нибудь. Лучше поспите.
– Не могу спать, – сказал он. – В последнее время мне стали сниться страшные сны.
– Давайте рассказывать что-нибудь. Сказки. Истории. Как в детстве. Как раз время.
– Не знаю никаких историй.
– Ну тогда я вам расскажу. Какую хотите? Смешную?
– Они мне никогда не казались смешными.
– Про трех медведей подойдет?
– Не хочу никаких историй про финансовые дела1. Слышать о деньгах не могу.
Она едва различала его в темноте теперь, когда он подполз поближе: темная скорчившаяся фигура, человек, не понимавший ни слова из того, что она говорила. Она легонько подшучивала над ним, чувствуя: это безопасно, он ведь все равно не заметит, не поймет насмешки. Сказала:
– Я расскажу вам про кота и лису. Ну, как-то кот встретил в лесу лису, а ему было известно, что лиса повсюду считалась ужасно хитрой. Вот кот очень вежливо с ней поздоровался и спрашивает, мол, как дела. А лиса была зазнайка. Она задрала нос и говорит: «Как ты смеешь спрашивать меня, как дела? Что ты знаешь о жизни, ты, вечно голодный мышелов?» – «Ну, одну-то вещь я знаю», – отвечает ей кот. «Что такое?» – спрашивает лиса. «Как от собак спастись, – говорит кот. – Если за мной гонятся собаки, я просто взбираюсь на дерево». Ну, тут лиса еще больше нос задрала и презрительно так говорит: «Ты только один способ знаешь, а у меня их сотня – целый мешок. Пошли со мной, покажу». А тут как раз подкрался охотник с четырьмя собаками. Кот прыгнул на дерево и кричит: «Госпожа лисица, открывайте свой мешок!» Но собаки уже лису схватили и держат зубами за хвост. Тогда кот засмеялся и говорит: «Ну, госпожа Всезнайка, если бы вы знали хотя бы только мой способ, вы бы уже сидели на дереве вместе со мной».
Энн замолчала. Потом шепнула темной тени, скорчившейся рядом с ней:
– Вы спите?
– Нет, – ответил Ворон, – не сплю.
– Ваша очередь рассказывать.
– Я сказок не знаю, – сказал Ворон сердито и огорченно.
– Не знаете сказок? Вас неправильно воспитывали.
– Бросьте. Я человек образованный. Только у меня на совести много всего. Есть о чем задуматься.
– Не падайте духом. Есть такие, у кого на совести побольше, чем у вас.
– Кто такие?
– Ну, например, тот человек, который заварил всю эту кашу. Который убил старого министра, вы знаете, о ком я. Приятель Дэвиса.
– Вы что? – сказал он с яростью, – какой еще приятель Дэвиса? – Он попытался не дать волю гневу. – Подумаешь, убийство. Я не про него сейчас думаю. Я про предательство.
– Ну, разумеется, – живо сказала Энн из-под кучи мешков, стараясь поддержать беседу. – Я и сама не против убийства, подумаешь, пустяки какие.
Он поднял голову, попытался разглядеть ее во тьме, попытался удержать ускользающую надежду.
– Вы – не против?
– Ну, ведь есть убийство и убийство, – пояснила Энн. – Если бы мне попался тот человек, который убил старика… как его звали?
– Не помню.
– Я тоже. Да мы и произнести это имя не могли бы.
– Давайте дальше. Если бы он был тут…
– Ну, я бы дала вам пристрелить его и глазом не моргнув. И сказала бы: «Молодец, хорошо сработано». – Тема ее увлекла. – Помните, я вам говорила, что нельзя изобрести противогазы для грудных детей? Вот что должно было бы отягощать его совесть. Матери в противогазах, вынужденные смотреть, как их дети выкашливают свои легкие.
Он сказал, не сдаваясь:
– Если они бедные, так только лучше. А до богатых мне и дела нет. На их месте я не стал бы рожать детей в этот мир.
Энн едва могла различить его сгорбленную, застывшую в напряжении фигуру.
– Это все – чистейший эгоизм. Они наслаждаются, а потом им и дела нет, что кто-то родился на свет уродом. Три минуты наслаждений – в кровати или на улице, у стенки какой-нибудь, а тому, кто потом родится, мучиться всю жизнь. Материнская любовь, – он засмеялся, увидев вдруг с невероятной четкостью кухонный стол, разделочный нож на крытом линолеумом полу, платье матери, все залитое кровью. Пояснил: – Понимаете, я человек образованный. Получил образование в одном из Домов Его Величества. Их так и называют, эти приюты – Домами. А как по-вашему, что такое – дом? – Но Ворон не дал ей времени ответить. – Вы не правы. Вы думаете, дом – это муж, который ходит на работу, чистая кухня с газовой плитой, двуспальная кровать и шлепанцы на коврике, детские кроватки и всякое такое. Ничего подобного – это не дом. Дом – это изолятор для парнишки, которого поймали за разговорами во время церковной службы, розги – практически за все, что бы ты ни сделал. Хлеб и вода. Полицейские оплеухи без счета, если позволяешь себе побаловаться хоть чуть-чуть. Вот что такое – дом.
– Ну, тот старик, он же пытался изменить все это, верно? Он был такой же бедный, как мы с вами.
– Это вы о ком?
– Ну, о том старике, как его звали? Вы что, не читали про него в газетах? Как он сократил военные расходы, чтобы на эти деньги покончить с трущобами? Были же фотографии: он открывает новые жилые дома, разговаривает с ребятишками. Он же не был из богатых. Он не пошел бы на то, чтобы развязать войну. За это его и убили. Уверена, есть люди, которые теперь карманы набивают, и все потому, что его убили. И он сам прошел через все, так написано в некрологе. Его отец был вором, а мать кончила жизнь…
– Самоубийством? – прошептал Ворон. – А как – написали?
– Утопилась.
– Чего только не напишут, – сказал Ворон. – Хочешь не хочешь, задумаешься.
– Ну, должна сказать, тому человеку, который убил старика, и правда есть о чем задуматься.
– А может, – возразил Ворон, – он и не знал про то, чего в газетах теперь пишут. Люди, которые парню заплатили, вот они – знали. Может, если бы мы знали все про этого парня, как он живет, да как его жизнь била, мы бы его лучше поняли, его точку зрения.
– Ну, меня долго пришлось бы уговаривать понять его точку зрения. А теперь давайте подремлем немного.
– Мне надо подумать, – сказал Ворон.
– Думать лучше на свежую голову.
Но он слишком замерз, чтобы спать; мешков – укрыться – он себе не оставил, а черное узкое пальто было так вытерто, что грело не больше, чем хлопчатобумажный халат. Из-под двери сквозило: казалось, морозный ветер примчался по заледеневшим рельсам прямо из Шотландии, ветер с северо-востока, пропитанный ледяным туманом холодного моря. Ворон думал: я же не имел ничего против этого старика, ничего личного… «Я дала бы вам пристрелить его, а потом сказала бы: „Молодец“. На какой-то момент безумный порыв – встать, выйти из сарая с пистолетом в руке, и пусть стреляют – овладел им. „Господин Всезнайка, – сказала бы она тогда, – если бы вы знали только один мой способ, собаки не смогли бы…“ Но потом он решил, что все услышанное им о старике было еще одним очком против Чал-мон-дели. Чал-мон-дели все это знал. И получит за это лишнюю пулю в жирное пузо. А еще одну – его хозяин. Но как отыскать этого хозяина? Он запомнил только фотографию на стене, фотографию, которую старый министр каким-то образом связывал с тем рекомендательным письмом, что привез ему Ворон. Лицо молодого человека со шрамом теперь, вероятно, лицо старика. Энн спросила:
– Вы спите?
– Нет, – ответил Ворон, – а в чем дело?
– Мне послышалось, кто-то ходит.
Он прислушался. Это оторванная доска поскрипывала за стеной под порывами ветра.
Ворон сказал:
– Вы поспите. Ничего не бойтесь. Они не придут, пока не рассветет, им надо, чтоб видно было.
Ворон думал: где же эти двое могли познакомиться, когда были молодыми парнями? Конечно, не в таком вот приюте, который он сам так хорошо знал: холодная лестница из каменных плит; дребезжащий звук треснувшего колокола, требовательный, командный; узкие камеры для провинившихся. Совершенно неожиданно он вдруг заснул, и старый министр вышел к нему навстречу, говоря: «Стреляй в меня. Стреляй прямо в глаза». А Ворон, совсем еще мальчишка, с рогаткой в руке, плакал и не хотел стрелять, а старый министр уговаривал: «Ну, стреляй же, мой хороший. А потом вместе пойдем домой. Стреляй».
Ворон проснулся так же неожиданно. Во сне рука его крепко сжимала пистолет. Он был нацелен в тот угол, где спала Энн. Он с ужасом уставился в темный угол, откуда раздавался шепот, вроде того, что слышался ему сквозь закрытую дверь, когда секретарша пыталась позвать на помощь. Он спросил:
– Вы спите? Что вы сказали?
Энн ответила:
– Не сплю. – И объяснила, будто оправдываясь: – Я просто молилась.
– Вы что, в Бога верите? – спросил Ворон.
– Не знаю, – ответила Энн. – Иногда. Может быть. Привычка такая – молиться. Особого вреда в том не вижу. Все равно как пальцы скрестить, когда под лестницей проходишь1. Всем нам нужно немножко счастья. Везенья.
Ворон сказал:
– В Доме, в приюте этом, мы очень много молились. Утром, и вечером, и перед едой.
– Это ничего не доказывает.
– Конечно, это ничего не доказывает. Только выходить из себя начинаешь, когда все тебе напоминают про то, с чем давно покончено. Иногда захочешь начать жизнь по новой, а тут кто-то начнет молиться, или запах какой-нибудь, или в газете чего-нибудь прочтешь, и все снова возвращается, дома и люди.
Он подполз еще чуть-чуть поближе: в холодном сарае так важно было все время ощущать, что ты не один; чувство одиночества непомерно усиливалось от уверенности, что там, снаружи, ждут тебя полицейские, ждут света, чтобы взять тебя без риска, что ты удерешь или начнешь стрелять первым. Он совсем уже решил отослать ее прочь, как только рассветет, а самому остаться в сарае и посоревноваться с ними в стрельбе. Но это означало бы, что придется оставить Чалмондели и его босса в покое, а им обоим только это и подавай. Он сказал:
– Я как-то читал… я – человек образованный – что-то про психо… психо…2
– Не мучайтесь, я знаю, про что вы, – сказала Энн.
– Кажется, сны означают какие-то вещи. Ну, я не про карты с разными там фигурами или спитой чай…
– Я знала одну женщину, – сказала Энн, – она так здорово гадала, прямо мороз по коже. У нее были такие карты со странными картинками: виселица с повешенным…
– Нет, – сказал Ворон, – там было не про это. Там… Ну, я не знаю, как объяснить. Я не все смог понять. Но кажется, вот если рассказать, что тебе снилось… Ну, вроде как несешь на себе груз какой-то, рождаешься с этим, потому что твой отец и мать были такими, а не другими, и их отцы тоже… кажется, вроде это все к тебе возвращается из тех времен… как в Библии про то, как Бог наказывает за грехи отцов…1 Потом подрастаешь, груз становится тяжелее из-за всего, что надо сделать, а ты не можешь, да еще из-за того, что делаешь. И так, и так – все одно плохо. – Он оперся подбородком о ладони. Мрачное лицо – лицо убийцы – было печально. – Это вроде исповеди у священника. Только после исповеди идешь и принимаешься за старое. Ну, я хочу сказать, с этими докторами все по-другому. Рассказываешь им все, про все сны, и потом уж не хочешь приниматься за старое. Только надо рассказывать все.
– Даже про летающих свиней?
– Все-все. И когда расскажешь – все проходит.
– А мне думается, это шарлатанство.
– Наверно, я как-нибудь неправильно рассказал. Но я про это читал. Думал, может, стоит когда-нибудь попробовать.
– Жизнь. В ней так много странного. Я и вы – вместе, в этом сарае. Вы думаете о том, что хотели меня убить. Я думаю о том, что мы двое можем остановить войну. Это ваше психо нисколько не более странно выглядит.
– Понимаете, тут главное, что избавляешься от всего этого, – объяснял Ворон, – вовсе не то, что делает доктор. Так мне показалось. Ну, вроде как вот я вам рассказал про Дом, про хлеб и воду, про молитвы, и это все теперь вроде как стало не так важно. – Ворон нехорошо выругался, еле слышно. – Я всегда говорил, что не размякну из-за бабы. Всегда думал, губа эта не даст размякнуть. Нельзя мне размякать, опасно. Соображать медленнее начинаешь. Я видел, как это бывает с другими. Всегда одно и то же: или в тюрьму попадают, или получают нож в пузо. А сейчас я размяк, размяк, как все, нисколько не лучше.
– Вы мне нравитесь, – сказала Энн. – Как друг.
– А я вас и не прошу ни о чем, – ответил Ворон, – я – урод и знаю это. Только одно: не будьте как все. Не бегите в полицию. Почти все бабы сразу бегут в полицию. Я насмотрелся. Но вы, может, и не баба вовсе. Вы – просто девушка.
– Но я чья-то девушка.
– А мне-то что? – Это вырвалось как восклицание; в словах, прозвучавших в холодной тьме, была какая-то горькая гордость. – Я же не требую ничего. Только одно, чтоб предательства не было.
– Я не пойду в полицию, – сказала Энн. – Обещаю вам. Вы мне нравитесь, вы ничем не хуже других мужчин… Кроме моего друга.
– Я подумал, может, мне стоит рассказать вам один-два сна, ну, вроде как бы доктору. Понимаете, я докторов знаю. Им доверять нельзя. Я тут к одному обратился, еще до того как сюда поехал. Хотел, чтоб он губу мне исправил. А он хотел усыпить меня. Газом. И полицию вызвать. Видите, им доверять нельзя. Но вам я доверяю.
– Вы и в самом деле можете мне доверять, – сказала Энн. – Я не пойду в полицию. Но вам лучше немного поспать сначала, а потом вы мне расскажете про свои сны, если вам так хочется. Ночь долгая, времени хватит.
Зубы у него вдруг застучали, он ничего с этим не мог поделать, и Энн услышала. Она высвободила из-под мешков руку и коснулась пальцами его пальто.
– Вы же совсем замерзли, – сказала она. – Вы отдали мне все мешки.
– Зачем они мне? Я же в пальто.
– Мы же друзья, правда? – сказала Энн. – Мы ведь заодно. Возьмите у меня хотя бы два мешка.
Он ответил:
– Тут еще должны быть. Я поищу. – Он зажег спичку и стал ощупью пробираться вдоль стен сарая. – Вот как раз два, – сказал он, усаживаясь подальше от нее, чтобы она не могла до него дотянуться: никаких мешков он не нашел. – Не могу заснуть, – пожаловался он, – засыпаю как-то не по-настоящему. Только что видел сон. Про того старика.
– Какого старика?
– Ну того, которого убили. Приснилось, вроде я мальчишка совсем, с рогаткой, а он говорит: «Стреляй в меня, стреляй прямо в глаза», а я заплакал, а он опять говорит: «Стреляй прямо в глаза, мой хороший».
– Не пойму, что бы это могло значить, – сказала Энн.
– Просто мне хотелось вам рассказать.
– А как он выглядел?
– Да так, как и выглядел. – И поспешно добавил: – Я же видел его фотографии в газетах.
Он мрачно задумался, вспоминая все, что случилось в той квартире, испытывая страшное, непреодолимое желание признаться во всем. У него никогда в жизни не было человека, которому он мог бы довериться. Теперь – был. Он спросил:
– Вы не против – про такие вещи слушать? – И со странным глубоко запрятанным чувством радости выслушал ее ответ:
– Мы же друзья.
Он сказал:
– Сегодня – самая счастливая ночь в моей жизни.
Однако оставалось что-то, чего он не смог ей сказать. Счастье его было несовершенным, пока она не узнала о нем всего, пока он не доверился ей полностью. Ворон не хотел напугать или причинить ей боль; он медленно подводил ее к самому важному, главному откровению. Он сказал:
– И еще другие сны, тоже про то, как я совсем мальчишка. Вроде я открываю дверь, дверь в кухню, а там – моя мать. Она горло себе перерезала – вид был страшный… Голова почти совсем отрезана… она, видно, пилила… хлебной пилой…
Энн сказала:
– Это – не сон.
– Нет, – ответил он. – Вы правы. Это не сон. – И замолчал. Ждал. Ее сочувствие – Ворон явственно ощущал его – пробиралось к нему сквозь молчание и тьму ночи. Он сказал: – Мерзость, правда? Можно подумать, ничего мерзее и на свете нет. Она даже не подумала дверь от меня запереть, чтоб я не увидел. А после этого – приют, Дом. Про это вы уж знаете. Тоже мерзость, но с той – не сравнить. И потом, они же дали мне образование, так что я могу понимать, про что в газетах пишут. Ну, вроде этих дел, с психо или как его там. И почерк у меня xopoший, и говорю я правильно. Ну, сначала меня здорово били, часто; в изолятор сажали, на хлеб и воду, всякие другие домашние штучки. Но когда они дали мне образование, это больше не повторялось. Я для них оказался слишком умным – так меня воспитали. Никто никогда уже ничего повесить на меня не моги. Подозревали, само собой, только доказать ничего не могли. Один раз наш священник хотел меня к суду притянуть. Они все правы были, когда – на выпуске – сказали, там все было, как в настоящей жизни. Мол, такова жизнь. Нам – Джиму, мне и еще целой кучке неопытных мальчишек. – И добавил горько: – Первый раз им удалось меня в чем-то подловить, а я и в самом деле не виноват.
– Вы выпутаетесь, – сказала Энн. – Мы вместе что-нибудь придумаем.
– Хорошо вы это сказали – «вместе», только на этот раз мне уйти не удастся. Да я и сопротивляться не стал бы, только мне сперва до этого Чал-мон-дели надо добраться и до его босса. – И спросил с какой-то нервозной гордостью: – А вы бы удивились, если б я сказал, что человека убил? – Это было все равно что преодолеть первый барьер; если бы это удалось, он мог обрести уверенность…
– Кого?
– Вы слышали когда-нибудь про Боевого Змея?
– Нет.
Он рассмеялся с удовольствием, но чуть-чуть испуганно.
– Я доверяю вам свою жизнь. Если бы сутки назад мне сказали, что я доверю свою жизнь ба… Но, конечно, у вас ведь не будет никаких доказательств… Я тогда занимался бегами. А у Змея была своя шайка – конкуренты нам. Просто ничего другого сделать было нельзя. Он попытался прикончить моего босса, прямо на скачках. Ну, половина наших взяли машину – и в город. А он думал, мы тоже поездом. Ну, понимаете, когда его поезд прибыл, мы-то уже ждали на платформе. Как только он вышел из вагона, мы его окружили. Я полоснул его по горлу, а остальные не дали ему упасть, так мы и вышли, кучкой, прошли мимо контролера. Потом бросили его у газетного киоска и дали дёру. – Он объяснил:
– Понимаете, дело было так: либо мы, либо они. Они же на скачки с бритвами наголо явились. Как на войне.
Помолчав немного, Энн произнесла:
– Да. Это понятно. У него тоже был шанс, только он не сумел им воспользоваться.
– Это звучит мерзко, – сказал Ворон. – Странно, конечно, только на самом деле это не было мерзко. Это было – естественно.
– И вы все еще этим занимаетесь?
– Нет. Это не очень интересно. Нельзя было никому доверять. Одни размякали, другие делались какими-то безрассудными. Не хотели мозгами шевелить. – И продолжал: – Насчет Змея. Я вот что хочу сказать. Я не жалею. В Бога я не верю. Только вот вы сказали, что вы мне друг, я же не хочу, чтобы вы обо мне неправильно думали. Это из-за той истории со Змеем я столкнулся с Чалмондели. Я теперь понял, он на скачки ходил, только чтоб с разными людьми встречаться. Я тогда еще подумал, что он прохиндей.
– Мы довольно далеко ушли от ваших снов.
– Я как раз собирался к ним вернуться, – сказал Ворон. – Я, наверно, разнервничался из-за Змея. Что так вот, взял и убил. – Голос его еле заметно дрогнул от страха и надежды; надежды – потому что она так спокойно восприняла одно убийство и – может быть, в конце концов откажется от тех своих слов («Молодец!..» «Я бы и глазом не моргнула…»); страха, потому что на самом деле он никак не мог поверить, что можно вот так абсолютно довериться кому-то и не быть обманутым. А как замечательно было бы, подумал он, все рассказать и знать, что вот кто-то, кроме тебя, все это знает – и ему не противно; это было бы – как долгий-долгий сон после мучительной бессонницы. Он заговорил снова:
– Эти минуты, когда я тут заснул, это первый раз за двое – или трое? – не помню сколько суток. Кажется, мне все-таки твердости не хватает.
– Ну, мне кажется, твердости у вас вполне достаточно, – сказала Энн. – Давайте не будем больше про Змея.
– Никто больше никогда про Змея не услышит. Но уж если говорить вам про что-то… – Он все оттягивал момент откровения. – Последнее время мне часто снится, как я старуху одну убиваю, а не Змея. Вроде я услышал, как она зовет из-за двери, и попытался дверь открыть, но она держалась за ручку. Я в нее выстрелил – через дверную панель, но она все равно ручку крепко держала. Пришлось убить ее, чтоб дверь открыть. Потом снилось, что она все равно живая, и я выстрелил ей прямо в глаза. Но даже это… не было так уж мерзко.
– Да уж, во сне вам твердости хватает, – сказала Энн.
– В том же сне я убиваю старика. За письменным столом. У меня глушитель был. Старик упал за стол. Мне не хотелось причинять ему боль. Хоть он для меня ничего не значил. Ну, я его изрешетил. Потом вложил ему клочок бумаги в руку. Брать мне ничего не надо было.
– Как это – брать ничего не надо было?
– Они же мне не за то платили, чтоб я брал. Чал-мон-дели и его хозяин.
– Это не сон.
– Нет. Не сон.
Ворон испугался наступившей тишины. Заговорил поспешно, чтобы прервать молчание:
– Я не знал ведь, что старик – один из нас. Я бы пальцем его не тронул, если б знал, какой он на самом деле. Вся эта болтовня про войну. Какое это имеет для меня значение? Почему я должен беспокоиться, будет война, не будет войны? Для меня всегда – война. Вы вот тут о детях всё говорите. А взрослых вам не жалко? Совсем? Дело было – либо я, либо он. Двести пятьдесят фунтов, когда вернусь, пятьдесят – сразу. Это – уйма денег. Все равно как со Змеем. Так же просто. – И спросил: – Теперь вы меня бросите?
В наступившей тишине Энн слышала его хриплое взволнованное дыхание. Наконец она сказала:
– Нет. Я вас не брошу.
Он прошептал:
– Это хорошо. Это очень хорошо. – Он протянул руку и, поверх мешков, коснулся ее холодных как лед пальцев. Прижал ее руку на мгновение к своей небритой щеке: не хотел прикоснуться к этим пальцам изуродованными губами. Сказал: – Как хорошо, что можно кому-то довериться. Во всем.
Энн долго молчала, прежде чем заговорить снова. Ей хотелось, чтобы голос ее звучал как надо, чтобы не выдал омерзения, которое она испытывала. Потом попыталась что-то сказать – попробовать, как он звучит; на ум не пришло ничего, кроме «Я вас не брошу». В темноте ей ярко представилось все, что она читала об этом преступлении: старенькая секретарша, убитая выстрелом в переносицу, упавшая в коридоре, министр-социалист со зверски раскроенным черепом. Газеты называли это убийство самым страшным политическим убийством с того дня, когда король и королева Сербии были выброшены из окон дворца, чтобы трон перешел к князю – герою войны1.
Ворон опять сказал:
– Хорошо, что можно кому-то вот так довериться.
И в этот момент его изуродованный рот, который никогда раньше не казался ей таким уж особенно гадким, представился ей так ясно, что ее чуть не вырвало. И все-таки, подумала она, я не могу бросить все это, я не должна выдать себя, пусть он отыщет Чамли и его босса, и тогда… Она резко отодвинулась от него в темноте.
Ворон сказал:
– Они там сейчас выжидают. Пригласили шпиков из Лондона.
– Из Лондона?
– В газетах про все это писали, – ответил он гордо. – Сержанта уголовной полиции Матера, из Скотленд-Ярда.
Энн едва сдержалась, чтобы не закричать от ужаса и отчаяния.
– Он здесь?
– Может, прямо здесь. Ждет.
– Почему же он не идет сюда, в сарай?
– В темноте им меня не поймать. Потом, им уже известно, что вы тут. Они стрелять не смогут.
– А вы? Вы сможете?
– Там ведь нет никого такого, кому я не хотел бы пулю всадить.
– А как вы думаете отсюда выбраться днем, когда будет светло?
– Я не стану дня дожидаться. Мне нужно только, чтоб чуть рассвело – видеть дорогу. И куда стрелять. Они-то не могут первыми стрелять; и так стрелять, чтоб убить, тоже не имеют права. Это дает мне шанс. Мне и надо-то всего несколько часов спокойных. Если я от них уйду, им меня в жизни не найти. Только вы будете знать, что я в конторе «Мидлендской Стали».
Ее охватила беспредельная ненависть. В отчаянии она спросила:
– И вы что же, станете вот так стрелять, совершенно хладнокровно?
– Вы же говорили, вы на моей стороне.
– О да, – устало ответила Энн, – да, да. – Она пыталась размышлять. Это было уже слишком: приходилось спасать не только весь мир, но и Джимми тоже. И если дело дойдет до последней черты – миру придется потесниться и уступить Джимми первое место. А что, интересно, думает Джимми обо все этом? Она прекрасно знала его безупречную честность, тяжеловесную, не допускающую юмора в вопросах морали; и головы Ворона, поднесенной Матеру на блюде1 будет недостаточно, чтобы заставить его понять, почему она так поступила, почему связалась с Чамли и Вороном. Даже ей самой объяснение, что она хотела предотвратить войну, казалось неубедительным и каким-то чудн?ым.
– Давайте поспим все-таки, – сказала она. – Нам предстоит длинный-предлинный день.
– Я думаю, теперь, может, и засну, – ответил Ворон. – Вы даже не представляете, как мне полегчало.
Но теперь Энн не могла спать. Слишком многое нужно было обдумать. Ей пришло в голову, что можно ведь стащить у Ворона пистолет, пока он спит, и позвать полицию. Это, несомненно, спасло бы Джимми. А толку-то что? Никто ее рассказу не поверит; доказательств, что это Ворон убил старика, все равно нет. И все равно Ворон мог сбежать. Ей нужно было время, а времени не оставалось. До ее слуха донесся слабый гул. Это с юга, с военного аэродрома, поднимались в воздух самолеты. Они шли высоко, воздушным дозором, охраняя Ноттвич, его карьеры и шахты, ключевые предприятия «Мидлендской Стали». Крошечные искорки света, каждая – не крупнее светлячка, они в строгом порядке шли над стальными путями; над товарным двором; над сараем, где укрылись Энн и Ворон; над Сондерсом, хлопающим себя руками по груди и плечам, чтобы хоть как-то согреться в своем убежище за платформой; над Эки, которому снилось, что он читает проповедь в соборе Святого Луки; над сэром Маркусом, без сна сидевшим у телеграфного аппарата.
Ворон крепко спал – впервые почти за неделю, – держа пистолет на коленях. Ему снилось, что он разжигает огромный костер в день Гая Фокса1. Он швыряет в огонь все, что попадается под руку: зазубренный нож, программки скачек – целую пачку, – ножку от стола. Костер пылает жарко, высоко взметывая огненные языки, он прекрасен. Повсюду вспыхивают фейерверки, и снова появляется министр обороны – по ту сторону костра. Он говорит: «Прекрасный костер» – и шагает внутрь, в самое пламя. Ворон бросается к костру – вытащить старика, но тот говорит: «Оставьте меня. Здесь тепло». И вдруг оседает в огне, как чучело Гая Фокса.
Где-то ударили часы. Энн сосчитала удары; она считала эти удары всю ночь; скоро наступит день, а у нее до сих пор не было никакого плана. Она кашлянула: горло першило; и вдруг с радостью обнаружила, что на дворе – туман, и не темно-серый, ползущий поверху, а холодный, мокрый желтоватый туман, надвигающийся с реки. В таком тумане, если только он как следует сгустится, человеку легко будет уйти незаметно. Она протянула руку – против воли, потому что теперь Ворон стал ей невыносимо противен, и коснулась его. Он сразу проснулся. Она сказала:
– Поднимается туман.
– Вот это удача! – сказал он. – Ну и удача! – И засмеялся тихонько. – Так и в Провидение можно поверить, правда?
В слабом свете раннего утра они едва различали друг друга. Теперь, когда он проснулся, его била дрожь. Он сказал:
– А мне огромный костер снился.
Энн теперь видела, что у Ворона не осталось мешков, чтобы укрыться, но не чувствовала жалости. Перед ней был просто дикий зверь, с которым нужно обращаться осторожно, до тех пор пока его не уничтожат. Пусть померзнет как следует, подумала она. Он проверял пистолет; она заметила, как он снял его с предохранителя. Он спросил:
– Ну, а с вами как будет? Вы со мной по-честному. Я не хочу, чтоб вы попали в беду. Я не хочу, чтобы они подумали… – Он поколебался, затем продолжал с робким сомнением: – Чтоб узнали, что мы в этом деле заодно.
– Я что-нибудь придумаю, – ответила Энн.
– Мне бы надо ударить вас, чтоб вы сознание потеряли. Тогда они ничего такого не подумают. Только я размяк. Я бы не смог сделать вам больно, даже если б мне приплатили.
Энн не смогла удержаться:
– Даже за двести пятьдесят фунтов?
– Он был чужой, – сказал Ворон. – Это совсем другое дело. Я же думал, он из сильных мира сего. А вы… – Он снова заколебался, молча разглядывая пистолет. – Вы же – друг.
– Не бойтесь, – сказала Энн, – я придумаю, что сказать.
Ворон произнес восхищенно:
– Вы – умная. – Он смотрел, как туман вползает в сарай из-под плохо пригнанной двери, заполняя тесное пространство промозглыми клубами. – Пожалуй, можно уже рискнуть: туман почти совсем сгустился.
Он взял пистолет в левую руку и принялся сжимать и разжимать пальцы правой. Засмеялся, чтобы придать себе храбрости:
– Им меня ни за что не взять в этом тумане.
– Будете стрелять?
– Еще бы.
– Я придумала, – сказала Энн. – Нам нельзя рисковать. Дайте мне ваше пальто и шляпу. Я их надену, тихонько выйду первой и помчусь со всех ног. В таком тумане им в жизни не разобрать, кто бежит, пока не поймают. Как только услышите свистки, сосчитайте до пяти – медленно – и бросайтесь прочь. Я побегу направо. Вы – налево.
– Ну, смелости вам не занимать, – сказал Ворон. – Нет. – Он потряс головой. – Вдруг они начнут стрелять.
– Вы же сами сказали, они первыми не начнут.
– Верно. Только вы парочку лет заработаете за это.
– О, – возразила Энн, – я им сочиню такую историю… Скажу, вы меня насильно заставили. – И добавила с горечью: – По крайней мере выберусь из хора. Получу роль со словами.
Ворон сказал несмело:
– Если б сказать им, что вы – моя девушка, они бы вам ничего не сделали. Тут надо отдать им справедливость. Они в таких случаях дают девушке шанс.
– А нож у вас есть?
– Есть. – Ворон ощупал все карманы: ножа не было; должно быть, он забыл нож на полу самой лучшей комнаты для гостей в доме у Эки.
Энн сказала:
– Я хотела юбку подрезать, чтобы легче было бежать.
– Попробую оборвать подол, – сказал Ворон, опускаясь на колени перед ней и взявшись обеими руками за край юбки. Но ткань не хотела рваться.
Взглянув вниз, Энн была поражена хрупкостью его тонких рук; в них было не больше силы, чем у худенького мальчика. Вся его мощь заключалась в механическом приспособлении – оружии, которое сейчас лежало у его ног. Она подумала о Матере; теперь тощее уродливое коленопреклоненное создание вызывало у нее не только отвращение, но и глубочайшее презрение.
– Ничего, – сказала она, – я постараюсь бежать как можно быстрее. Давайте пальто.
Он дрожал, стягивая с себя пальто, и, казалось, отчасти утратил привычную злую самоуверенность без этого тесного, черного футляра, скрывавшего очень старый, очень пестрый, в яркую клетку костюм, продранный на локтях. Пиджак и брюки висели на тощем теле, как на вешалке. Казалось, этот человек страдал от постоянного недоедания. Сейчас он никому не показался бы опасным. Он прижал локти к бокам, скрывая дыры.
– И шляпу, – сказала Энн. Ворон подобрал шляпу с мешков и протянул ей. Он выглядел смиренным и униженным; а ведь он никогда прежде не принимал унижения без гнева.
– Ну, – сказала Энн, – не забудьте: дождетесь свистка – тогда считайте.
– Мне это не нравится, – сказал Ворон. Он безуспешно пытался выразить невыносимую боль оттого, что она уходит; чувство было такое, что всему наступает конец. Он произнес: – Я вас еще увижу… когда-нибудь?
И когда она машинально ответила: «Ну конечно», он засмеялся, скрывая боль и отчаяние:
– Непохоже. После того как прикончу… – Он даже не знал, как зовут того человека.
Глава VI
Сондерс наполовину заснул, когда голос где-то совсем рядом произнес:
– Туман сгущается, сэр.
Туман был густой и плотный, ранний свет утра уже окрашивал его в пыльный желтоватый цвет, и Сондерс отругал бы полисмена за то, что тот не разбудил его раньше, если бы заикание не приучило его не тратить слова напрасно. Он только сказал:
– Передайте всем, собираемся вместе.
– Мы атакуем, сэр?
– Нет. Там ведь девушка. Мы не можем с-с-стре-лять. Подождем, пока он выйдет.
Но полицейский не успел еще отойти, как заметил: дверь открывается. Сондерс поднес к губам свисток и отвел предохранитель револьвера. Свет был тусклый, туман искажал предметы, но Сондерс узнал черное пальто, скользнувшее вправо из дверей сарая к надежному укрытию угольных платформ. Он свистнул в свисток и бросился следом. Человек в черном пальто получил полминуты форы и быстро уходил в туман. Невозможно было разглядеть что-либо впереди даже на расстоянии десяти шагов. Но Сондерсу удавалось не упускать пальто из виду, он бежал за ним, непрерывно свистя. Как он и рассчитывал, впереди тоже прозвучал свисток. Это смутило беглеца, он на мгновенье замешкался, и Сондерсу удалось сократить разделявшее их расстояние. Беглеца загнали в угол, и приближался – Сондерс четко сознавал это – самый опасный момент. Он трижды резко свистнул, посылая в туман сигналы, созывая всех полицейских в плотное кольцо, и свистки были подхвачены и звучали в желтой туманной мгле, обозначая широкий невидимый круг.
Но Сондерс сбился с шага, и беглец, рванувшись вперед, исчез. Сондерс свистнул дважды: сужайте кольцо медленно, не теряйте связи друг с другом. Впереди справа раздался один долгий свисток: беглец обнаружен, и полицейские стали стягиваться в этом направлении. Каждый поддерживал постоянную связь с товарищами справа и слева. Невозможно было прорваться сквозь кольцо, пока его звенья были плотно соединены друг с другом. Но кольцо стягивалось все плотнее, а беглец не появлялся; единичные короткие свистки, словно исследуя туман, раздавались то с одной стороны, то с другой, но теперь они звучали потерянно и грустно. Наконец Сондерс, вглядываясь в завесу тумана, различил нечеткие очертания полицейского, идущего навстречу, всего в пяти-шести шагах. Сигналом свистка он приказал всем остановиться: беглец, видимо, укрылся где-то здесь, в беспорядочном нагромождении платформ, в самом центре кольца. С револьвером в руке Сондерс шагнул вперед. Один из полицейских встал на его место, закрыв образовавшуюся в кольце брешь.
И вдруг Сондерс увидел беглеца. Тот занял стратегическую позицию там, где куча угля и пустая платформа – под углом друг к другу – создавали некий заслон, предохранявший от неожиданной атаки сзади. С той стороны из-за платформы он оставался невидим для полицейских и теперь стоял боком, словно дуэлянт, подставляя под выстрелы только одно плечо; сложенные штабелем старые шпалы прикрывали ноги до колен. Сондерсу подумалось, что эта поза могла означать лишь одно: парень собирается стрелять, чтобы продать свою жизнь подороже; он наверняка обозлен, доведен до отчаяния. Низко надвинутая шляпа скрывала лицо; пальто висело свободно, какими-то странными складками; руки засунуты в карманы. Сондерс крикнул сквозь желтые клубы тумана:
– Лучше выходи по-хорошему.
Он поднял револьвер и двинулся вперед, держа палец на курке. Но неподвижность фигуры в черном пугала его. Человек стоял в тени, наполовину скрытый желтым шевелящимся туманом. Это он, Сондерс, был весь на виду, на фоне светлеющего на востоке неба. Он словно шел на казнь – он ведь не мог выстрелить первым. Впрочем, зная, что чувствует Матер, зная, что невеста Матера как-то замешана в этом деле, Сондерс мог и не искать оправданий: если он выстрелит, Матер будет на его стороне. Одно движение, и парень свое получит. Он сказал резко, нисколько не заикаясь:
– Руки вверх!
Темная фигура не пошевелилась. Сондерс повторил про себя, испытывая жгучую ненависть к тому, кто причинил боль Матеру: всажу в него пулю, если не подчинится; все будут за меня; ну, дам ему еще один шанс…
– Руки вверх!
Человек в пальто не шелохнулся, стоял, как прежде, держа руки в карманах; казалось, поза таит в себе едва различимую угрозу. Сондерс нажал курок.
И в этот самый момент раздался долгий, призывный свист; он звучал прерывисто, словно задыхаясь, и закончился слабым шипеньем, словно из резиновой игрушки выходил воздух. Свист прозвучал со стороны забора, от дороги. Не было никакого сомнения в том, что это означало. И неожиданно Сондерс очень ясно понял, что произошло: он стрелял в невесту Матера; она отвлекла, увела их от Ворона. Он крикнул полицейским, шедшим вслед: «Все к воротам!» – и бросился к девушке: он видел, как она пошатнулась, когда прозвучал выстрел.
– Вы ранены? – спросил он и сбил у нее с головы шляпу, чтобы лучше видеть ее лицо.
– Вы – третий человек, пытавшийся меня убить, – слабым голосом произнесла Энн, устало привалясь спиной к платформе. – Приезжайте отдыхать в солнечный Ноттвич. Ну что ж, значит, у меня еще шесть жизней в запасе1.
Заикание вернулось к Сондерсу с прежней силой.
– К-к-к?..
– Да вот сюда вы попали, – ответила Энн, – если вы об этом. Промах, да еще какой. Даже коробку конфет на соревнованиях не получили бы. – И показала ему длинную желтую щепку, торчавшую у верхнего края платформы.
Сондерс сказал:
– В-в-вам придется пойти со мной.
– С огромным удовольствием. Только можно, я сниму это пальто? Чувствую себя в нем как-то по-дурацки.
У ворот четверо полицейских окружили что-то большое, лежавшее на земле. Один из них сказал:
– Мы вызвали «скорую».
– Он умер?
– Нет еще. Ранен в живот. Должно быть, и тогда не перестал свистеть…
На какой-то момент Сондерса охватила злая ярость:
– Ну-ка, ребята, отойдите в сторону, пусть мадам посмотрит.
Они расступились смущенно и неохотно, словно закрывали собой неприличный рисунок на стене, и стало видно белое, словно мел, осунувшееся лицо: казалось, оно никогда и не было живым, никогда не ощущало биения крови под кожей. Выражение этого лица нельзя было назвать «покойным», выражения просто не было. Кровь пропитала брюки (пояс и застежку полицейские расстегнули), кровь запеклась на усыпанной углем дорожке. Сондерс сказал:
– Двое отвезут эту даму в Управление. Я остаюсь. Подожду, пока «скорая» приедет.
Матер сказал:
– Если хотите сделать заявление, я должен вас предупредить: все, что вы здесь скажете, может быть использовано как свидетельство против вас.
– Мне не о чем заявлять, – ответила Энн. – Я хочу поговорить с тобой, Джимми.
Матер сказал:
– Если бы старший инспектор был здесь, я попросил бы его забрать у меня это дело. Я хочу, чтобы вы поняли: я не позволю личным мотивам… Что если я не предъявляю вам обвинение, это еще не значит…
– Мог бы предложить девушке чашечку кофе, – сказала Энн. – Как раз время завтракать. Почти.
Матер яростно ударил ладонью по столу.
– Куда он намеревался пойти?
– Дай мне время, – сказала Энн. – Мне есть что рассказать. И много. Только ты все равно не поверишь.
– Вы видели человека, в которого Ворон стрелял, – сказал Матер. – У него жена и двое детей. Из больницы звонили – внутреннее кровотечение.
– Который час? – спросила Энн.
– Восемь. Ваше молчание ничего не изменит. Теперь ему от нас не уйти. Через час прозвучат сигналы воздушной тревоги. На улицах не будет ни души, только люди в противогазах. Его немедленно обнаружат. Как он одет?
– Если бы ты дал мне поесть… Я ничего не ела целые сутки. Тогда я была бы способна соображать.
Матер сказал:
– У вас только одна возможность избежать обвинения в соучастии: если вы сделаете формальное заявление.
– Это что – допрос третьей степени? – спросила Энн.
– Почему ты взялась его выгораживать? Что заставляет тебя держать данное ему слово? Ведь ты не…
– Ну давай, – сказала Энн, – переходи на личности. Никто тебя за это не осудит. Я тоже. Только я не хочу, чтобы ты думал, что я сдержала бы данное ему слово. Ведь это он убил старика.
– Какого еще старика?
– Министра обороны.
– Вам надо бы придумать что-нибудь поправдоподобней.
– Но это правда. Он не крал те банкноты. Его просто надули. Заплатили крадеными деньгами за работу. За убийство.
– Он просто наплел вам сорок бочек арестантов, – сказал Матер. – Тем более что я знаю, откуда украдены эти деньги.
– Так и я знаю. Могу догадаться. Из этого города.
– Да он все вам наврал. Это деньги Ассоциации рельсопрокатчиков, их контора на Виктория-стрит, в Лондоне.
Энн покачала головой:
– Началось вовсе не там. Это деньги «Мидлендской Стали».
– Значит, вот куда он отправился. В «Мидлендскую Сталь». Это – в Дубильнях?
– Да, – ответила она. Короткое слово смутило и обескуражило Энн, оно прозвучало, словно приговор, окончательный и бесповоротный. Она теперь не испытывала к Ворону ничего, кроме ненависти: воспоминание об истекающем кровью полицейском на усыпанной углем земле разрывало ей сердце, требовало наказать убийцу; но она не могла забыть морозную ночь в сарае, кучу мешков и его абсолютное, лишенное какой бы то ни было надежды доверие к ней. Она сидела, опустив голову, пока Матер отдавал приказания в телефонную трубку.
– Мы будем ждать его в Дубильнях, – сказал он. – Кого он там ищет?
– Он сам не знает.
– Что-то в этом есть, – сказал Матер. – Какая-то связь между ним и фирмой. Может быть, его обманул кто-то из клерков.
– Человек, который заплатил ему эту кучу денег, был вовсе не клерк. Он и меня пытался убить только потому, что я узнала…
Тут Матер прервал ее:
– Ваши сказочки подождут. – Он позвонил и сказал появившемуся в дверях полицейскому: – Задержите эту девушку для дальнейшего расследования. Можете дать ей кофе и бутерброд.
– Куда ты идешь?
– За вашим дружком, – ответил Матер.
– Он будет стрелять. У него реакция быстрее твоей. Неужели другие не могут… – Она почти умоляла. – Послушай, я сделаю заявление по всей форме. Он еще убил Змея…
– Занесите все это в протокол, – сказал Матер, надевая пальто. – Туман расходится.
Энн сказала:
– Неужели ты не понимаешь, если все это правда… Нужно только дать ему время найти этого человека… тогда не будет войны.
– Все это сказки.
– Нет, все это – правда… Но, разумеется, тебя ведь там не было, ты его не слышал. Для тебя все это звучит по-иному. А я… Я думала, что спасаю… всех. Помогаю…
– Все, что вам удалось сделать, – жестко сказал Матер, – это помочь убить человека.
– Все звучит совсем иначе здесь, в Управлении. Как-то фантастично. Но он верил в то, что говорил. – И, теряя надежду, она добавила: – Может, он сумасшедший?
Матер открыл дверь. Энн вдруг крикнула:
– Джимми, нет! Он не сумасшедший! Они же пытались убить меня!
Он ответил:
– Я прочту ваше заявление, когда вернусь.
И закрыл за собой дверь.
Глава VII
В больнице они бесчинствовали как могли. Устроили дебош, какого не было со дня сбора пожертвований на нужды больницы. Они тогда похитили самого мэра – старика Пайкера, отволокли его на берег Уивила и пригрозили, что бросят в воду, если он не уплатит выкуп. Все это организовывал старина Фергюссон, молодчина Бадди Фергюссон, замечательный парень. Во дворе больницы поставили три машины «скорой помощи», на одной из них закрепили флаг с черепом и скрещенными костями – для мертвяков. Кто-то завопил, что Майк выкачивает из машины бензин носовым катетером, и Майка забросали мукой, смешанной с сажей; они приготовили эту смесь заранее, полные ведра ее стояли у стен. Это была, так сказать, неофициальная часть программы: все жертвы газовой атаки будут вымазаны этой смесью, кроме мертвяков – тех, кого подберет машина с черепом и костями. Этих собирались поместить в больничный подвал, где холодильная установка помогала сохранять тела умерших в свежести до самого вскрытия.
Один из старших хирургов быстро и с опаской пересек двор, стараясь держаться подальше от студентов. Он торопился в операционную – кесарево сечение! – но вовсе не был уверен, что его не забросают сажей, не окунут в воду. Всего лишь пять лет назад был страшный скандал, даже судебное расследование, потому что в день студенческого дебоша погибла женщина. Студенты похитили хирурга, который ее наблюдал, и таскали его по городу в костюме Гая Фокса. К счастью, женщина не была платной пациенткой, и, хотя ее муж устроил истерику во время дознания, коронер1 решил, что следует простить студентам их выходку, сделать скидку на юность и неопытность. Коронер сам когда-то был студентом, он с удовольствием вспоминал тот день, когда вместе с однокашниками забросал сажей проректора своего университета.
Старший хирург и сам в тот день участвовал в экзекуции. Проректора не любили; он был специалистом по древним языкам и литературе, что казалось вовсе ненужным в провинциальном университете. Он перевел «Фарсалию» Лукана2 каким-то сложным размером собственного изобретения. Старший хирург помнил, но весьма смутно, там было что-то такое с ударениями. Он до сих пор явственно видел сморщенную, словно печеное яблоко, физиономию маленького, испуганного старичка-либерала пытавшегося улыбнуться, не ударить лицом в грязь. За это они так яростно швыряли в него сажей.
Старший хирург, благополучно избежавший опасности, теперь умиленно улыбался, глядя вниз на шумную толпу студентов во дворе больницы. Их белые халаты были уже черны от сажи. Кто-то завладел желудочным зондом. Скоро они совершат традиционный набег на магазин – в центре города, на Хай-стрит, – с целью захватить свой талисман: чучело тигра, довольно облезлое и изрядно траченное молью. Ах, молодость, молодость, думал хирург, посмеиваясь про себя; он увидел, как Колсон, казначей больницы, боязливо пробирается от двери к двери; вот если бы они его поймали! Нет, дали ему пройти; ах, какое это было веселье: «Итак, будем веселиться, пока мы молоды!»; «Да исчезнет печаль, да погибнут ненавистники наши…"1 Бадди наслаждался вовсю. Все и каждый со всех ног бросались исполнять его приказания. Он – лидер. Студенты готовы окунуть или вымазать любого, ему стоит лишь пальцем пошевелить. Чувство всевластия завладело им целиком, без остатка; оно не только утешало, оно залечивало без следа раны, нанесенные самолюбию ошибочными диагнозами, саркастическими замечаниями хирургов в операционной. Сегодня даже хирург не мог чувствовать себя в безопасности, если бы он – Бадди – отдал приказ… Сажа, вода и мука были его изобретением: учебная газовая тревога была бы сплошным занудством, скучной, трезвой, рутинной работой, если бы он, Бадди, не придумал устроить дебош; само это слово „дебош“ обладало какой-то мощью, оно означало абсолютную свободу от всяческого контроля. Бадди созвал самых сообразительных студентов и объяснил:
– Если кто-то выходит на улицу без противогаза, значит – он паршивый пацифист. Найдутся люди, которые захотят сорвать учения. Так что, когда их привезут в больницу, мы им покажем, где раки зимуют.
Сейчас вокруг него бурлила возбужденная толпа.
– Молодчина, Бадди!
– Какая сволочь сперла мой стетоскоп?
– Осторожней там с зондом!
– А как насчет Тигра Тима?
Они окружили его, ожидая приказаний, а он возвышался над ними, стоя на ступеньке кареты «скорой помощи»: белый халат распахнут, пальцы рук в карманах двубортного жилета, квадратная приземистая фигура преисполнена гордого самодовольства. Студенты скандировали: «Тигр Тим! Тигр Тим! Тигр Тим!»
– Друзья! Римляне! Сограждане! – произнес он1, и толпа покатилась со смеху. Молодчина, Бадди! За словом в карман не лезет. С ним в любой компании не соскучишься. Никогда не знаешь, что он такое еще отмочит.
– Доверьте мне ваши…
Толпа визжала от смеха. Охальник Бадди. Молодчина Бадди.
Как застоявшийся жеребец, перекормленный отборным овсом, Бадди Фергюссон ощущал каждый мускул, каждую клеточку своего тела; он жаждал деятельности. Слишком много экзаменов; слишком много лекций. И пока толпа студентов бурлила вокруг, он воображал себя командиром, ведущим солдат в бой. Если начнется война, Бадди не станет валандаться в полевых госпиталях, Красный Крест – не для Фергюссона: Бадди Фергюссон – командир полка; Бадди Фергюссон
– гроза вражеских траншей! Единственный экзамен, который ему удавалось успешно сдать в школе, был экзамен по военной подготовке.
– Среди нас нет некоторых наших друзей, – продолжал Бадди Фергюссон, – Симмонса, Эйткина, Мэллоуза, Уотта. Эти чертовы пацифисты все до одного зубрят сейчас анатомию, и это в тот момент, когда мы отдаем себя служению родине. Мы захватим их по дороге в город. Летучий отряд вытащит их из нор.
– А как насчет женщин, Бадди? – крикнул кто-то, и все засмеялись, подталкивая друг друга локтями, затевая шутливые бои между собой, не в силах устоять на месте от нетерпения: Бадди Фергюссон славился своими успехами у женщин. Он много и охотно рассказывал об этом друзьям, особенно о встречах с кельнершей из «Метрополя», называя ее Джолли Джули1. От одного этого имени пред мысленным взором изумленных слушателей возникали потрясающие картины. О, какие невероятные страсти кипели в холостяцкой берлоге Бадди, когда эта дама приходила туда выпить чашечку чая.
Бадди Фергюссон стоял, прочно упираясь широко расставленными ногами в ступеньку кареты «скорой помощи».
– Передавайте всех мне. В военное время женщины должны больше рожать.
Он чувствовал себя сильным, грубым, полным жизни, этаким быком-производителем; он и не помнил уже, что никогда еще не знал женщины и что его единственная попытка лишиться девственности с помощью старой ноттвичской проститутки оказалась безуспешной; репутация бабника придавала ему убежденности, помогала поверить, что в Ноттвиче не осталось ни одной постели, в которой он, Бадди, не побывал. Он хорошо знал женщин. Он был реалистом.
– Не жалей их, Бадди, задай им жару! – кричали ему.
– Меня учить не надо, – самодовольно отвечал он, не позволяя себе думать о будущем: о жалкой врачебной практике где-нибудь в захолустье; о приеме больных по списку страхкассы в грязном, плохо оборудованном кабинете; о бедности и недооцененной верности единственной подруге жизни – скучной и пресной жене.
– Противогазы готовь! – крикнул им он – непререкаемый лидер, сорвиголова Бадди. Какие, к чертям собачьим, экзамены, когда ты ведешь за собой людей? Он видел, что молоденькие сестрички у окон больницы не спускают с него глаз. Он видел среди них и маленькую брюнеточку – Милли. Она обещала заглянуть к нему на чашечку чая в субботу. Гордость переполняла его, делала мускулы тугими, тело – упругим. О, какие сцены – говорил он себе – ожидают их на этот раз, какое невероятное, стыдное наслаждение… Он снова забыл ту правду, от которой никуда не уйти, правду, известную лишь ему и каждой очередной девушке: долгое неловкое молчание над чаем с булочками, попытки завязать разговор о результатах недавних футбольных матчей и неудачный поцелуй в воздух – вместо девичьей щеки – на пороге.
Взвыла сирена на клееварной фабрике, долгий, восходящий – все выше и выше
– звук напоминал вой истерической болонки, и все вокруг замерли на какой-то момент, смутно припомнив минуту молчания в День Перемирия. Затем толпа разделилась на три шумные группы; кто-то взбирался на крышу кареты «скорой помощи», кто-то – на ступеньку; натягивали противогазы; наконец переполненные машины выехали на пустые, холодные улицы Ноттвича.
На каждом углу из машин вытряхивалась куча студентов. Они делились на мелкие группки и разбредались по городу, хищные и разочарованные: некого было хватать. На улицах почти не было людей – только посыльные на велосипедах. В своих противогазах они напоминали медвежат, исполняющих номер с велосипедами на цирковой арене. Студенты перекликались друг с другом – не представляли, как звучат их голоса из-под масок. Казалось, каждый заключен в отдельную, звуконепроницаемую телефонную кабину. Все жадно вглядывались сквозь слюдяные очки в двери жилых домов и магазинчиков в поисках жертв. Небольшая компания собралась вокруг Бадди Фергюссона; они предлагали за-хватить полисмена, поскольку тот – на дежурстве – был без противогаза. Но на это предложение Бадди немедленно наложил вето: он заявил, что сегодняшний дебош был неординарным, он имел определенную цель: брать надо тех, кто так мало заботился о своем отечестве, что даже не побеспокоился надеть противогаз.
– Такие люди, – сказал он, – пренебрегают и отработкой приемов гребли. Как-то на Средиземном море мы здорово позабавились с парнем, который не явился на тренировку.
Его слова напомнили им о тех, кто не пришел помогать, кто – вполне возможно – как раз в этот момент успешно продвигался в изучении анатомии.
– Уотт живет здесь поблизости, – сказал Бадди, – пошли к нему, разденем, распотрошим его как следует.
Чувство абсолютной полноты существования, физического здоровья охватило его, словно он только что выпил пару кружек пива.
– Вниз, вдоль Дубилен, – скомандовал он. – Первый налево. Потом – первый направо. Второй налево. Номер двенадцать. Первый этаж.
Он знает дорогу, объяснил он, потому что несколько раз приходил к Уотту на чай в первом семестре: он тогда еще не знал, что Уотт такая сволочь. Сознание этой давней ошибки вызывало у Фергюссона желание физически расправиться с Уоттом, обозначить разрыв как-то более весомо, не просто насмешкой.
Они помчались вдоль Дубилен, по опустевшим мостовым, полдюжины чудовищ в масках и белых халатах, запачканных сажей, совершенно неотличимые друг от друга. Сквозь огромные стеклянные двери «Мидлендской Стали» они разглядели трех мужчин, разговаривавших со швейцаром у лифта. В этой части Дубилен было множество полицейских в форме, а на площади в конце улицы они разглядели еще одну студенческую группу. Тем повезло больше: они волокли в машину какого-то человечка (он вопил и лягался). Полицейские смеялись, наблюдая эту сцену, а над головами с воем промчалась эскадрилья самолетов, пикируя в направлении центральной части города, чтобы придать учебной тревоге правдоподобие. Первый налево. Первый направо. Центр Ноттвича непривычному взгляду представлялся полным контрастов. Только на северной окраине города, вблизи парка, можно было пройти по улицам, застроенным исключительно добротными особняками зажиточных людей: здесь обитали представители ноттвичского среднего класса. Ближе к рынку вам попадались то современные конторские здания – стекло, хромированный металл, то – крохотные лавчонки, торгующие мясными обрезками для кошек; вы то и дело переходили от роскошных зданий, подобных «Метрополю», к убогим меблирашкам, от которых несло тушеной капустой. В Ноттвиче никто не мог утверждать, что одна половина населения не знает, как живет другая.
Второй налево. Дома с одной стороны уступили место голой скале, и улица круто нырнула вниз, к подножию Замкового холма. Настоящего замка на холме давно не было. Был всего лишь городской музей из желтого кирпича, набитый наконечниками для стрел и коричневыми черепками разбитых когда-то глиняных горшков; еще там было несколько оленьих голов (в зоологическом отделе), сильно пострадавших от моли, и одна мумия, привезенная из Египта графом Ноттвичским в 1843 г. Моль не решалась трогать это, но хранителю музея временами казалось, что он слышит там, внутри, мышиную возню. Майк, с носовым катетером в нагрудном кармане халата, предложил взобраться наверх прямо по скале. Он крикнул Бадди Фергюссону, что хранитель музея стоит на крыльце без противогаза и подает сигналы вражеским самолетам. Но Бадди и все остальные бежали вниз, к дому номер двенадцать.
Дверь открыла хозяйка. Она обезоруживающе улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома; он, по всей вероятности, работает; она взяла Бадди за лацкан пиджака и доверительно сообщила, что, по ее мнению, мистеру Уотту только на пользу, если они на полчасика оторвут его от книг. Бадди ответил:
– Оторвем.
– О, да это мистер Фергюссон! – воскликнула хозяйка. – Я ваш голос где хотите узнаю. Только у меня и в мыслях не было, что это вы, пока вы не заговорили. Уж в этих дыхалках вас и узнать-то невозможно. А я как раз собралась выйти, а тут мистер Уотт и говорит, мол, учебная тревога.
– Ах, он об этом помнил, вот как? – сказал Бадди. Лицо его покраснело под маской – он не ожидал, что хозяйка его узнает. Ему захотелось еще более утвердиться в своей значительности.
– Он сказал, меня и в больницу могут свезти.
– Вперед, друзья! – сказал Бадди и повел их вверх по лестнице. Но этот номер так просто не прошел. Они не могли ворваться в дверь все вместе и сразу же сдернуть Уотта со стула, на котором тот сидел. Им пришлось входить в комнату по одному, вслед за Бадди, и там в растерянности, молча остановиться у стола. В этот момент человек более опытный смог бы справиться с ними, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся утратить достоинство. Он много занимался, потому что любил эти занятия, а не потому, что был беден; не участвовал в спортивных играх, так как не любил игр, а не потому, что был слаб физически. Он обладал интеллектуальным превосходством, которое в будущем должно было обеспечить ему успех. И если сейчас нелюбовь однокашников причиняла ему боль, это была цена, которую приходилось платить за блестящее будущее, за титул баронета, за кабинет на Харли-стрит1 и модную врачебную практику. Не было у него оправданий, и нечего было его жалеть. Жалеть следовало тех, других, что так бурно и вульгарно веселились недолгие пять лет студенчества перед пожизненным заточением в глухомани.
Уотт произнес:
– Пожалуйста, закройте дверь: сквозит. – Испуганно-саркастический тон и послужил столь необходимым поводом для их негодования.
Бадди заявил:
– Мы пришли спросить, почему ты не явился утром в больницу.
– Это Фергюссон, не правда ли? Не понимаю, почему это вас должно интересовать, – ответил Уотт.
– Ты что, пацифист?
– Что за устаревший лексикон! – сказал Уотт. – Нет, я не пацифист. Я сейчас просматриваю кое-какие книги – очень старые труды по медицине, и, поскольку – как я полагаю – они вряд ли вам интересны, очень прошу вас выйти вон.
– Занимаешься? Вот так зубрилы вроде тебя и вылезают вперед, пока другие дело делают.
– Просто у нас разные представления о том, как лучше проводить время. Мне доставляет удовольствие разглядывать старые фолианты, вам – вопя, носиться по улицам в этом странном наряде.
Тут уж они как с цепи сорвались: ведь его слова вполне можно было расценить как оскорбление чести мундира – мундира королевской армии.
– Мы сейчас тебя распотрошим, – пригрозил Бадди. – Раздевай его, ребята!
– Прекрасно, – ответил Уотт. – Я сэкономлю вам время и разденусь сам. – И он начал стягивать с себя одежду, говоря: – Психологически этот акт очень интересен. Он – как бы некая форма кастрации. Его суть можно объяснить – во всяком случае такова моя теория – наличием подспудной сексуальной ревности.
– Ах ты грязный подонок, – сказал Бадди, схватив со стола чернильницу и выплеснув чернила на обои. Он терпеть не мог слова «секс». Он верил, что интрижки с официантками и медсестрами, посещение проституток – это одно, а любовь (что-то такое теплое, материнское, с большой грудью) – это совсем другое. Слово «секс» заставляло признать, что между тем и другим было нечто общее, и это выводило Бадди из себя.
– Круши все! – завопил он, и всем сразу стало легко и весело от возможности излить нерастраченную силу; словно выпущенные на волю молодые быки, они бросились исполнять приказ. Но оттого, что они снова почувствовали себя веселыми и счастливыми, они не стремились по-настоящему что-либо испортить: просто выкинули книги с полок на пол, разбили стекло в раме – из чувств сугубо пуританских, потому что та обрамляла репродукцию картины Мунке «Обнаженная». Уотт молча смотрел на них; он был напуган, и чем полнее страх овладевал им, тем саркастичнее он становился. Неожиданно для себя самого Бадди увидел Уотта, так сказать, во всей красе: полуголый, в одних трусах, этот человек был обречен на успех; и ненависть к счастливчику охватила Бадди. Он почувствовал себя ни на что не способным импотентом; в отличие от Уотта, он не обладал ни утонченностью, ни интеллектом; что бы он ни сказал, что бы ни сделал в будущем – всего через несколько лет, – это уже не сможет никак повлиять на судьбу, даже на настроение консультанта с Харли-стрит, пользующего модных женщин и к тому же – баронета. Что толку от разговоров о свободе воли? Только война и смерть могли избавить Бадди от пожизненного заключения в провинциальном захолустье, от жалкой практики и пресной жены, от надоевшего бриджа по вечерам. Ему подумалось, что на душе станет легче, если он сможет заставить Уотта навсегда сохранить воспоминание о нем. Он снова взял чернильницу и вылил ее содержимое на титульный лист лежавшего на столе фолианта.
– Пошли, друзья, – сказал он. – Здесь воняет. – И повел свой отряд прочь, вниз по лестнице. Он был необычайно, радостно возбужден; он чувствовал себя так, словно только что успешно испытал свою мужскую силу.
Почти тотчас же им попалась старушка. Она и понятия не имела о том, что происходит. Приняв их за сборщиков пожертвований, она предложила им пенни. Ей объяснили, что она должна отправиться в больницу; студенты были предельно вежливы, кто-то даже предложил понести ее корзинку; только что осуществленное насилие вызвало у них стремление проявить необыкновенную мягкость. Старушка подшучивала над ними.
– Ну и ну, – восклицала она, – чего только эти мальчишки не выдумают! – И когда один из них взял ее под руку и мягко, но настойчиво повел вверх по улице, она спросила: – Ну и кто же тут у вас Дед Мороз?
Это не нравилось Бадди, унижало его достоинство. Он как раз только что ощутил прилив благородства: «Женщин и детей – вперед…»; «Несмотря на разрывы бомб вокруг, он благополучно вывел эту женщину…»
Бадди остановился и пропустил их всех мимо себя, вместе со старухой; она веселилась вовсю, кудахтала от смеха и подталкивала локтями идущих с ней рядом; голос ее долго еще звучал в морозном воздухе: она требовала, чтобы они сняли эти штуки и играли по-честному; перед тем как вся компания скрылась за углом, старуха обозвала их «мормонами». Она имела в виду магометан, ей представлялось, что магометане ходят с закрытыми лицами и имеют много жен. Над головой прожужжал самолет, и Бадди оставался один среди убитых и умирающих, пока перед ним не возник Майк. Майк сообщил, что у него
– идея: почему бы не стащить из Замка мумию? Отволочь ее в больницу, она ведь без противогаза, а? Ребята на машине с черепом и костями уже захватили Тигра Тима и носятся по городу, криками вызывая на улицу старика Пайкера.
– Нет, – сказал Бадди, – это не обычный дебош. Это – всерьез.
Вдруг у поворота в проулок он увидел человека без противогаза: тот, пригнувшись, отступил назад, заметив белые халаты.
– Быстро. Держи его! – крикнул Бадди. – Ату его, ату! – И оба рванули вверх по улице, преследуя жертву. Майк бегал быстрее: Бадди был несколько полноват для своих лет, и Майк скоро опередил его ярдов на десять. Тот человек бросился бежать раньше их, он завернул за угол и исчез.
– Давай, – крикнул Бадди, – задержи его. Я сейчас подойду.
Майк уже скрылся из виду, когда с крыльца, от двери дома, мимо которого шел Бадди, раздался голос:
– Эй вы! – произнес голос. – Куда торопитесь?
Бадди остановился. Человек стоял на крыльце, прижавшись спиной к двери дома. Он просто отступил вглубь, и Майк в спешке пробежал мимо. В поведении человека было что-то серьезное, какая-то злобная целе-устремленность. Улица, застроенная небольшими домами в готическом стиле, была совершенно пуста.
– Вы ведь меня искали, верно? – сказал человек.
Бадди спросил очень резко:
– Где ваш противогаз?
– Это что, игра такая? – сердито ответил тот вопросом на вопрос.
– Это вовсе не игра, – сказал Бадди. – Вы – жертва. Вам придется отправиться со мной в больницу.
– Придется? Мне? – сказал человек, плотно прижимаясь спиной к двери дома, тощий, малорослый, с торчащими из продранных рукавов локтями.
– Лучше бы вам согласиться, – посоветовал Бадди. Он расправил плечи и напряг бицепсы. Дисциплина прежде всего, думал он. Это животное не способно даже распознать офицера в том, кто к нему обращается. Собственное физическое превосходство вызвало глубочайшее чувство удовлетворения. Если этот замухрышка не пойдет по-хорошему, он расквасит ему нос.
– Ладно, – сказал незнакомец. – Иду. – Он вышел из тени: хитрое злое лицо, заячья губа, дешевый клетчатый костюм: даже в его подчинении приказу было что-то угрожающе агрессивное.
– Не в ту сторону, – сказал Бадди. – Налево..
– Шагай не останавливайся, – произнес недоросток, целясь в Бадди сквозь карман пиджака и вжимая дуло пистолета ему в бок. – Я – жертва! – произнес он. – Подумать только! – И он невесело засмеялся. – Давай шагай в те ворота, не то сам станешь жертвой.
Они оказались как раз напротив маленького гаража; он был пуст; владелец уехал на работу, и совершенно пустая металлическая коробка стояла открытой настежь в конце недлинной подъездной аллеи.
Бадди вскипел:
– Какого черта! – Но он тут же вспомнил это лицо, описание его публиковалось в обеих городских газетах; кроме того, в действиях человека была сдержанность, которая – и это было ужасно! – не оставляла сомнения в том, что он будет стрелять не задумываясь. Этот момент его жизни Бадди никогда не суждено было забыть: друзья не давали ему забыть об этом, хотя не видели в его действиях ничего дурного; всю жизнь эта история выплывала в печати в самых неожиданных местах, в серьезных статьях, на симпозиумах, посвященных истории знаменитых преступлений; она следовала за ним от одной жалкой захолустной практики к другой. Никто не усматривал ничего особенного в его поступке, никто и не сомневался в том, что поступил бы так же: он вошел в гараж и по приказу Ворона закрыл дверь. Но друзья не могли осознать всей сокрушительной силы удара: ведь они не стояли под бомбами, среди бесчисленных разрывов, они не ждали с таким вожделением начала войны, никто из них не был Бадди – грозой вражеских траншей всего лишь за минуту до того, как настоящая война, в виде дула пистолета, прижатого к ребрам, принудила его поступать так, а не иначе.
– Раздевайся! – приказал Ворон, и Бадди послушно разделся. Но он лишился не только противогаза, белого халата и костюма из зеленого твида – он лишился гораздо большего. Когда процедура закончилась, Бадди лишился последней надежды. Бессмысленно было теперь надеяться, что война докажет его способность вести за собой людей. Он был просто толстым красным от страха пареньком, полуголым и дрожащим от холода в пустом гараже. Трусы его прохудились на ягодицах, гладкие коленки от холода порозовели. Видно было, что силы ему не занимать, но округлая линия живота и толстая шея не менее красноречиво свидетельствовали, что лучшая его пора уже миновала. Как огромный англий-ский дог, он нуждался в физических упражнениях, которых никакой город не может предоставить достаточно; правда, несколько раз в неделю Бадди, несмотря на мороз, надевал шорты и майку и стоически бегал по парку, медленно, с покрасневшим от усилий лицом, игнорируя ухмылки нянек и визгливые, но верные комментарии их отвратительных питомцев, раздававшиеся вслед ему из колясок. Он старался держаться в форме; страшно было подумать, что он поддерживал форму ради того, чтобы теперь стоять и молчать, дрожа в дырявых трусах, пока голодный, тощий, злобный, словно городская крыса, недоросток, чью руку он, Бадди, мог бы переломить одним движением, надевал его одежду, его белый халат и – наконец – его противогаз.
– Повернись спиной, – сказал Ворон, и Бадди Фергюссон снова подчинился. Сейчас он чувствовал себя таким жалким и несчастным, что – дай ему Ворон шанс – не смог бы этим шансом воспользоваться; к тому же он был и очень напуган. Бадди никогда не отличался богатым воображением; никогда он не представлял воочию опасность, которая теперь воплотилась в поблескивающем в тусклом свете гаражного фонаря сером, длинном, злобном куске металла, несущем боль и смерть.
– Руки за спину! – Ворон связал вместе розовые и мясистые, словно ветчина, сильные руки Бадди его же галстуком: коричневым с желтыми полосами галстуком выпускника частной школы, затерявшейся где-то в захолустье.
– Ложись! – И Бадди Фергюссон подчинился беспрекословно, а Ворон связал ему ноги носовым платком, а из другого сделал кляп и заткнул ему рот. Вышло не очень надежно, но приходилось довольствоваться и этим – работать надо было быстро, времени оставалось мало. Ворон вышел из гаража и бесшумно закрыл ворота. У него было несколько часов форы – во всяком случае он надеялся, что это так, но не мог тратить зря ни минуты.
Спокойно и осторожно он прошел под Замковым холмом, стараясь не наскочить на студентов. Но бесчинствующие компании уже двинулись дальше; некоторые пикетировали вокзал в ожидании ничего не подозревавших пассажиров, другие прочесывали улицы в северной части города, ведущие к шахтам. Главная опасность теперь заключалась в том, что с минуты на минуту мог прозвучать сигнал «Отбой». Повсюду попадались полицейские патрули; он знал, что им было нужно, но без колебаний шел мимо них, прямо к Дубильням. Он не собирался идти слишком далеко, ему нужно было добраться до широких стеклянных дверей «Мидлендской Стали». Его вела какая-то слепая вера в свое предназначение, в некую высшую справедливость: каким-то образом, если только он попадет внутрь здания, он отыщет дорогу к человеку, который его предал. Он благополучно дошел до угла и повернул к Дубильням. Улица была узкой настолько, что транспорт мог двигаться по ней только в одну сторону – к огромному зданию из черного стекла и стали. Ворон прижимал к бедру пистолет, испытывая чувство возбуждения от близости цели. Злоба и ненависть, никуда не исчезнув, не сжимали сердце тисками, как раньше; такого с ним еще никогда не было; он больше не испытывал ни горечи, ни раздражения, месть как бы перестала быть его личной местью, словно он выполнял чье-то поручение.
За дверями «Мидлендской Стали» какой-то человек, похожий на служащего, наблюдал за машинами у тротуара, за пустой улицей. Ворон пересек мостовую. Вгляделся сквозь очки противогаза в лицо человека за дверью. Что-то заставило его задержаться на минуту: он вспомнил лицо, мелькнувшее на момент у двери «Кафе Сохо», где он снимал комнату. И Ворон вдруг пошел прочь от дверей, поспешно и нервно шагая вдоль Дубилен. Полиция явилась в контору раньше его.
Это ничего не значит, уговаривал он себя, выходя на затихшую Хай-стрит, совершенно пустую, если не считать телеграфного посыльного в противогазе, усаживавшегося на велосипед у дверей почтамта. Это всего-навсего означает, что полиция тоже обнаружила связь между конторой на Виктория-стрит и «Мидлендской Сталью». Это вовсе не значит, что Энн просто баба, как все, и предала, как все его предавали. Сейчас только едва заметная горечь, сознание отъединенности от всего мира на какое-то мгновение омрачили его дух. Она с ним по-честному, клялся он себе с почти абсолютной уверенностью, она не может предать, мы в этом деле заодно; и он, сомневаясь и веря, что ничего дурного не могло случиться, вспомнил, как она сказала: «Мы же друзья».
Режиссер назначил репетицию рано утром. Он не собирался увеличивать расходы покупкой всем и каждому противогазов. Они соберутся в театре до тревоги и не разойдутся, пока не прозвучит сигнал «Отбой». Мистер Дэвис сказал, что сам хочет посмотреть новый номер программы, и режиссер послал ему извещение о репетиции. Извещение было заткнуто за раму зеркала, перед которым он брился, рядом с карточкой с телефонами всех его девиц.
В современной холостяцкой квартире (с центральным отоплением) стоял зверский холод. Что-то случилось – как это всегда бывало – с машиной в подвале, и подаваемая в квартиры горячая вода была чуть теплой. Мистер Дэвис несколько раз порезался, бреясь, и крошечные клочки ваты там и сям украшал его подбородок. На глаза попались два телефонных номера: Мэйфэр 632 и Музеум 7981. Телефоны Корэл и Люси. Темноволосая и блондинка, полненькая и худая. Светлый ангел и темный. Ранний желтоватый туман все еще лепился к окнам, и выхлоп проезжавшего по улице автомобиля заставил его подумать о Вороне, надежно изолированном на товарном дворе, осажденном вооруженной полицией. Он знал: всем этим занимается сэр Маркус, и задумался над тем, как это – проснуться утром, понимая, что наступил твой последний день. «Не знаю дня смерти моей"2, радостно подумал мистер Дэвис, промокая порезы кровоостанавливающим карандашом и прилепляя к ним кусочки ваты; но если знаешь, как, видимо, знает Ворон, станешь ли раздражаться от того, что не работает центральное отопление и что бритва тупая? Голова мистера Дэвиса была сейчас полна великих, благородных абстракций, и ему казалась гротескной сама мысль о том, что человек, обреченный на смерть, мог обратить внимание на тривиальные вещи вроде пореза бритвой. Впрочем, разумеется, Ворон вряд ли будет бриться в своем сарае.
Мистер Дэвис торопливо разделался с завтраком: два поджаренных хлебца, две чашки кофе, четыре порции почек и ломтик бекона, привезенные на лифте из ресторана внизу; немного сладкого апельсинового джема «Серебряная нить». Удовольствием было думать, что Ворон не получит такого завтрака. Приговоренный к смерти в тюрьме мог бы, но не Ворон, нет. Мистер Дэвис не любил ничего выбрасывать; за завтрак было уплачено, поэтому на второй хлебец он водрузил остатки масла и весь оставшийся джем. Немного джема попало и на его галстук.
На самом деле одна проблема, кроме недовольства сэра Маркуса, продолжала его беспокоить: та девчонка. Он совершенно потерял голову, сначала попытавшись ее убить, а в результате так и не убив. Конечно, во всем виноват сэр Маркус. Он же боялся реакции сэра Маркуса, если тот узнает о существовании девчонки. Но теперь все будет в порядке: выяснилось, что девчонка – сообщница Ворона, никакой суд не поверит ее версии против сэра Маркуса. Мистер Дэвис совершенно забыл про учебную тревогу, поспешив в театр, чтобы немного расслабиться и отдохнуть теперь, когда все вроде бы уладилось. По пути он опустил шестипенсовик в автомат и получил пакетик ирисок.
Мистер Коллиер беспокоился, это было заметно. Они уже разок прорепетировали новый номер, и мисс Мэйдью, сидевшая в первом ряду не снимая мехового манто, заявила, что это вульгарно. Она сказала, что ничего не имеет против секса, но это – это просто дурной тон. В стиле мюзик-холла. Вовсе не в стиле театрального ревю. Мистер Коллиер плевать хотел на мисс Мэйдью и ее замечания, но вдруг мистер Коуэн… Он сказал:
– Если бы вы объяснили, что именно вам кажется вульгарным… Я лично не вижу…
Мистер Дэвис сказал:
– Я сам скажу вам, если найду это вульгарным. Давайте снова.
И с ириской во рту он уселся позади мисс Мэйдью, вдыхая теплый запах меха и дорогих духов. Что может быть лучше в этой жизни, подумал он. И спектакль был его собственностью. Во всяком случае, сорок процентов от спектакля принадлежали ему. И он принялся выбирать свои сорок процентов, когда девушки снова вышли на сцену в синих с красной полосой штанишках, бюстгальтерах и в форменных кепи на головах, как у почтальонов. В руках каждая несла рог изобилия. Он отметил двух девиц: одну справа, с совершенно восточными бровями, и другую – блондинку с полными ногами и крупным ртом (крупный рот у девушки обещает многое!). Они танцевали между двумя почтовыми ящиками, вращая стройными бедрами, а мистер Дэвис наслаждался ирисками.
Мистер Коллиер сказал:
– Это называется «Рождество вдвоем».
– Почему?
– Ну, видите ли, эти рога, они символизируют рождественские подарки, но вроде бы в античной форме. А «вдвоем» придает номеру несколько сексуальный оттенок. Любой номер, в названии которого есть «вдвоем», имеет успех.
– Ну, у нас уже есть «Д?ома вдвоем», – сказала мисс Мэйдью, – и «Мечта вдвоем».
– Ну, знаете, «вдвоем» никогда не бывает слишком много. Может, вы все-таки скажете, что тут вульгарно? – жалобно попросил мистер Коллиер.
– Ну, например, эти рога изобилия.
– Но это же классика, – возразил мистер Коллиер, – это же Греция.
– И эти почтовые ящики тоже.
– Почтовые ящики?! – истерически воскликнул мистер Коллиер. – Что дурного вы нашли в почтовых ящиках?1
– Ну, милый мой, – ответствовала мисс Мэйдью, – если вы не понимаете, что дурного в почтовых ящиках, я вам это объяснять не собираюсь. Если вам хочется посадить себе на голову Комитет городских матрон, им я, пожалуй, объясню. Но если тут обязательно нужны эти ящики, покрасьте их в синий цвет, пусть они будут для авиапочты.
Мистер Коллиер сказал:
– Вы что тут, в игрушки играете? – И раздраженно добавил: – Представляю себе, что вы испытываете каждый раз, когда собираетесь отправить письмо.
На сцене, позади режиссера, девушки терпеливо продолжали свой танец под треньканье рояля; каждая покачивала бедрами и поворачивалась к залу то лицом
– предлагая зрителям рог изобилия, то спиной, изгибаясь и демонстрируя кругленькую попку. Разъяренный, он обернулся к ним:
– Неужели нельзя подождать минуту? Дайте мне возможность подумать!
Мистер Дэвис сказал:
– Но это замечательно. Мы вставим это в спектакль.
Ему приятно было противоречить мисс Мэйдью, роскошными духами которой он сейчас наслаждался. Противореча ей, он наслаждался еще и властью над женщиной, выше его по рождению: чувство было такое (лишь самую малость слабее), будто он обладает ею или даже – будто только что ее избил. Он мечтал об этом еще в школе, в одной из мидлендских школ, содержавшихся на деньги попечителей; в мрачном, холодном классе он вырезал на крышке парты и на скамье свое имя и – мечтал.
– Вы и вправду так думаете, мистер Дэвенант?
– Меня зовут Дэвис.
– Простите, мистер Дэвис.
И там ужас, и тут кошмар! – подумал мистер Коллиер: теперь он рассердил нового спонсора.
– Мне это кажется мерзким, – сказала мисс Мэйдью.
Мистер Дэвис положил в рот еще одну ириску.
– Продолжайте, старина, – сказал он. – Продолжайте!
И они продолжали: танцы и песни приятно плескались в сознании мистера Дэвиса, порой нежные и грустные, порой захватывающе веселые. Нежные песни нравились мистеру Дэвису гораздо больше. Когда девушки пели «О, как похожа ты на мамочку мою», он и в самом деле вспоминал свою маму: мистер Дэвис был идеальным зрителем. Какой-то человек появился из-за кулис и крикнул что-то мистеру Коллиеру.
– Что вы сказали? – прокричал в ответ мистер Коллиер, а молодой человек в бледно-голубом джемпере машинально продолжал петь:
О, ваш портрет – Лишь половина Того, что я люблю!
– Вы сказали – елка? – проорал мистер Коллиер.
Я этот ваш декабрь Запомню навсегда…
Мистер Коллиер завизжал:
– Заберите ее немедленно!
Песня неожиданно прервалась на словах: «Вы прямо вторая мама…» Молодой человек сказал: «Вы это дали слишком быстро» – и отправился выяснять отношения с пианистом.
– Я не могу забрать ее, – сказал человек из-за кулис. – Это – заказ. – На человеке был фартук и суконная шапка. Он продолжал: – Пришлось телегу брать и двух лошадей. Лучше сами пойдите и посмотрите.
Мистер Коллиер исчез, но мгновенно возник снова:
– О Боже! – произнес он. – Она же пятнадцать футов высотой. Какой идиот придумал сыграть с нами такую шутку?!
Мистер Дэвис был погружен в счастливейшую полудрему-полумечту: домашние туфли только что согреты для него у камина в дворцовом зале (в камине пылают целые бревна); в воздухе плывет аромат духов из частной коллекции, несколько напоминающих духи мисс Мэйдью; мистер Дэвис вот-вот отправится в спальню с доброй и честной, но аристократического происхождения девушкой, с которой только что сочетался законным браком; венчал их епископ. Девушка немножко похожа на маму мистера Дэвиса.
…ваш декабрь Запомню навсегда…
Вдруг в его сознание ворвались слова мистера Коллиера:
– И к тому же ящик стеклянных шаров и свечи.
– О, – воскликнул мистер Дэвис, – значит, мой маленький подарок уже прибыл?
– Ваш… маленький?..
– Я подумал, почему бы нам не отпраздновать Рождество здесь, на сцене? – сказал мистер Дэвис. – Я люблю лично знакомиться со всеми-всеми актерами, актрисами – по-дружески, по-домашнему. Немножко потанцуем, споем песенку-другую… – Предложение явно не вызвало ответного энтузиазма. – Много-много шипучки…
Бледная улыбка едва озарила лицо режиссера.
– Ну что ж, – произнес он, – это очень любезно с вашей стороны, мистер Дэвис. Мы, несомненно, будем очень рады.
– Елка вам нравится?
– Да, мистер Дэвен… Дэвис, совершенно потрясающая елка.
Молодой человек в голубом джемпере, казалось, вот-вот рассмеется, и мистер Коллиер бросил на него злющий взгляд.
– Мы все очень вам благодарны, правда, девочки?
Девочки ответили слаженным хором, так, будто слова были отрепетированы заранее:
– Очень, мистер Коллиер.
Только мисс Мэйдью промолчала, да темноволосая девушка, отвлекшись, запоздала на мгновение и сказала: «Еще бы!»
Это привлекло внимание мистера Дэвиса. Независима, одобрительно подумал он, выделяется из толпы. Он сказал:
– Я, пожалуй, пройду за кулисы, посмотрю, что там с елкой. Не обращайте на меня внимания, старина, я не буду вам мешать. Занимайтесь своим делом.
И он направился за кулисы, где стояла елка, перегородив проход в артистические уборные. Электрик уже повесил на елку несколько украшений – для смеха – и посреди беспорядочного нагромождения задников, ненужных декораций и прочего реквизита, в свете голых огромных ламп она сверкала холодно и гордо. Мистер Дэвис потер руки; в нем ожил глубоко захороненный детский восторг; он произнес:
– Очень красиво смотрится.
Душа его наполнилась рождественским покоем: воспоминание о Вороне, время от времени омрачавшее его мысли, было всего лишь тьмой вокруг светящихся яслей с Младенцем.
– Вот это елка, ничего не скажешь! – раздался голос. Оказалось, это темноволосая. Она вошла за кулисы следом за ним; в сцене, которую сейчас репетировали, она не участвовала. Девушка была небольшого роста, пухленькая и не очень хороша собой; она сидела на ящике и рассматривала мистера Дэвиса с мрачным дружелюбием.
– Праздничное чувство создает, рождественское, – сказал мистер Дэвис.
– Бутылка шипучки тоже, – ответила девушка.
– Как вас зовут?
– Руби.
– Хотите позавтракать со мной после репетиции?
– Ваши девушки, говорят, исчезают куда-то, верно? – сказала Руби. – Я бы с удовольствием съела бифштекс с луком, только я очень боюсь фокусников. У меня ведь нет дружка-детектива.
– Что такое? – резко спросил мистер Дэвис.
– Она – подружка сержанта из Скотленд-Ярда. Он приходил сюда сегодня.
– Ничего страшного, – раздраженно сказал мистер Дэвис, обдумывая ситуацию, – со мной вы можете чувствовать себя спокойно.
– Видите ли, я – невезучая.
Мистер Дэвис, несмотря на новое тревожное обстоятельство, чувствовал себя сильным, полным жизни: это ведь был не его последний день; почки и бекон не очень сильно, но давали знать о себе неприятным запахом изо рта. Со сцены негромко доносилась музыка:
О, ваш портрет Лишь половина Того, что я люблю…
Он слизнул кусочек ириски, прилипший к внутренней стороне зубов; стоя под густыми ветвями темно-зеленой сверкающей елки, он сказал:
– Теперь-то вы станете везучей. Лучше талисмана, чем я, вам в жизни не найти.
– Придется попробовать, – ответила девушка, по-прежнему мрачно взирая на него.
– У «Метрополя»? Ровно в час?
– Приду. Если не попаду под машину. Я – такая. Из тех, кто обязательно попадает под машину, когда собирается получить бесплатную кормежку.
– Повеселимся.
– Зависит от того, что вы считаете весельем, – сказала девушка и подвинулась на ящике, освобождая ему место.
Я этот ваш декабрь Запомню навсегда…
Мистер Дэвис положил руку на ее голое колено. Музыка, рождественская атмосфера несколько смущали его, вызывали чувство благоговения. Ладонь легла на колено, словно рука епископа на голову маленького хориста.
– Синдбад, – сказала девушка.
– Синдбад?
– Я хотела сказать, Синяя Борода. От этих спектаклей в голове сплошная путаница.
– Вы же не станете бояться меня, – возразил мистер Дэвис, прислоняясь щекой к форменному кепи почтальона.
– Если какая девушка и исчезнет, то уж точно – я.
– Ей не надо было бросать меня, – тихонько прошептал мистер Дэвис, – сразу после обеда. Заставила меня возвратиться домой в одиночестве. Со мной она была бы в безопасности.
Он осторожно обнял Руби за талию и прижал к себе, но поспешно убрал руку, заметив проходившего мимо них электрика.
– Вы – умная девочка, – сказал мистер Дэвис. – Вам должны бы дать роль. Уверен – у вас и голос хороший.
– У меня – голос? Как у фазанихи.
– Поцелуй меня, а?
– И поцелую.
Они поцеловались, довольно крепко.
– Как мне вас называть? – спросила Руби. – Мне кажется, глупо звучит «мистер», когда обращаешься к тому, кто ставит тебе бесплатную еду.
Мистер Дэвис ответил:
– Сможете называть меня Вилли?
– Ну что ж, – вздохнув, мрачно сказала Руби. – Надеюсь, мы увидимся, Вилли. У «Метрополя». В час. Я приду. Только, надеюсь, и вы придете, не то ко всем чертям покатится бифштекс с луком.
И она медленно повлеклась на сцену: ее искали.
Что сказал Аладдин…
Руби шепнула соседке:
– Приручила в один момент.
Когда прибыл в Пекин?..
– Беда в том, – продолжала она, – что я не могу их удержать. Слишком часто получается: раз-два – полюбились, три-четыре – разошлись. Но на этот раз, похоже, хоть поем как следует. – И добавила:
– Ну вот опять: говорю, а сама пальцы забыла скрестить!
Мистер Дэвис посмотрел все, что ему надо было видеть; получил то, за чем пришел; все, что теперь оставалось сделать, это – уделить немного дружеского тепла и света электрикам и прочей обслуге. Он медленно прошел к выходу, заглядывая в артистические уборные, обмениваясь парой слов то с одним, то с другим, предлагая то одному, то другому закуривать из золотого портсигара. Не знаешь ведь, кто когда тебе может пригодиться; он был новичком здесь, за кулисами театра, и ему пришло в голову, что даже среди костюмерш может отыскаться… ну, там, юность, талант: что-то такое, что нужно поддержать, поощрить, подкормить… в «Метрополе», разумеется. Но очень скоро он во всем как следует разобрался: все костюмерши были старухи, им не понять было, что ему тут надо, и одна из них даже ходила за ним по пятам: хотела удостовериться, что он не спрячется где-нибудь у девушек, в артистической. Мистер Дэвис обиделся, но был неизменно вежлив. Он с достоинством удалился, выйдя через служебный вход на холодную грязную улицу, прощально помахивая рукой. Все равно пора было (или почти пора) заглянуть в «Мидленд-скую Сталь» и повидать сэра Маркуса. В это рождественское утро их всех ждали добрые вести.
Хай-стрит была странно пустынна, только полиции на ней было гораздо больше, чем обычно: он совершенно забыл об учебной тревоге. Никто даже не попытался задержать мистера Дэвиса: его лицо было хорошо знакомо всем полицейским, хотя ни один из них не смог бы сказать, каков его род занятий. Сказали бы, причем без улыбки, несмотря на его лысину, обширный живот, пухлые, морщинистые руки, что он – один из молодых помощников сэра Маркуса. Когда хозяин так стар, всякий в сравнении с ним окажется «молодым». Мистер Дэвис весело помахал рукой сержанту на другой стороне улицы и положил в рот ириску. Не дело полиции отправлять в больницу тех, кто попал в число жертв газовой атаки, да и кто осмелился бы задержать мистера Дэвиса? Было что-то опасное в добродушии этого толстяка, оно легко, без всякого перехода сменялось злобной мстительностью. Полицейские наблюдали, как он проплывает по тротуару в направлении Дубилен, со скрытой насмешкой ожидая развлечения, как иногда провожают взглядом важную персону, которая вот-вот ступит ногой на обледенелый спуск. Навстречу мистеру Дэвису вверх по улице, от Дубилен, шел студент-медик в белом халате и противогазе.
Некоторое время он оставался незамеченным, и, когда они столкнулись нос к носу, вид противогаза на какой-то момент неприятно поразил мистера Дэвиса. Он подумал: паршивые пацифисты заходят уж слишком далеко с этой сенсационной чепухой; и когда студент остановил его и произнес что-то, чего тот не расслышал из-за плотной маски, мистер Дэвис сурово выпрямился и с чувством законного превосходства заявил:
– Ну-ну, оставьте эту ерунду; мы прекрасно подготовлены. – Тут он вдруг вспомнил и снова обрел дружеское расположение к окружающим: это же вовсе не пацифизм! Наоборот – это патриотизм!
– Ну-ну, – сказал он. – Я совсем забыл. Конечно же. Учебная тревога.
Взгляд анонима сквозь толстую слюду очков, глухой голос смущали его. Он сказал шутливым тоном:
– Вы же не собираетесь забрать меня в больницу, не правда ли? Я – человек занятой.
Казалось, студент задумался, но руки с рукава мистера Дэвиса не снял. Мистер Дэвис заметил, что по другой стороне улицы, ухмыляясь, прошел полисмен, и почувствовал, что ему становится трудно сдерживать раздражение. Над улицей – теперь уже поверху – все еще плыл туман; эскадрилья самолетов промчалась в тумане на юг, в сторону аэродрома, наполнив улицу грохотом.
– Видите, – сказал мистер Дэвис, сдерживая злость, – ученья кончились. С минуты на минуту прозвучат сирены. Абсурдно было бы тратить все утро в больнице. Вы же меня знаете. Моя фамилия – Дэвис. В Ноттвиче меня все знают. Спросите у полицейских. Никто не может сказать, что я – не патриот.
– Вы думаете, тревога кончается? – спросил человек в противогазе.
– Я очень рад, что молодежь проявляет такой энтузиазм, – сказал мистер Дэвис. – Я полагаю, мы с вами уже встречались. В больнице. Я участвую во всех крупных мероприятиях и никогда не забываю голос, стоит мне раз его услышать. Ну как же, – добавил мистер Дэвис, – ведь это я дал больше всех денег на новую операционную.
Мистер Дэвис хотел было пойти дальше, но человек преграждал ему путь, и казалось унизительным сойти с тротуара на дорогу, чтобы его обойти. Человек мог подумать, что мистер Дэвис пытается удрать, могла возникнуть потасовка, а полицейские на противоположном углу не сводили с них глаз. Ненависть хлынула в голову мистера Дэвиса, как чернильная жидкость, которую выбрасывает каракатица в момент опасности, черным ядом отравила мысли. Ах ты ухмыляющаяся горилла в полицейской форме… Добьюсь, чтоб тебя выгнали… Скажу Колкину, пусть займется этим. И весело продолжал разговор со студентом
– тощим, невысоким, чуть крупнее подростка; халат болтался на щуплой фигуре, как на вешалке.
– Вы, мальчики, – сказал мистер Дэвис, – делаете важную работу, и делаете отлично. Я прекрасно понимаю это и очень ценю. Если начнется война…
– Вы говорите, вы – Дэвис? – произнес приглушенный голос.
Мистер Дэвис ответил неожиданно зло:
– Вы отнимаете у меня время. Я – человек занятой. Разумеется, я – Дэвис.
– Усилием воли он подавил свой гнев. – Послушайте, я все понимаю. Я заплачу больнице сколько нужно. Ну, скажем, десять фунтов выкупа.
– Идет, – сказал человек, – где они?
– Можете мне поверить, – сказал мистер Дэвис. – Я не ношу с собой такие суммы. – Его удивило, что человек вроде бы рассмеялся. Это было уж слишком.
– Ну, хорошо, – согласился мистер Дэвис, – вы можете пройти со мной ко мне в кабинет, и я отдам вам деньги. Но я хотел бы получить от вашего казначея квитанцию, оформленную должным образом.
– Получите, не сомневайтесь, – пообещал человек своим странным, приглушенным маской голосом, лишенным интонаций, и отошел в сторону, давая мистеру Дэвису возможность повести его за собой. Доброе расположение духа вернулось к тому сразу же. Он болтал без умолку.
– Нет смысла предлагать вам ириску, пока вы в этой штуке.
Мимо них пробежал мальчишка-посыльный. Форменная шапочка лихо сидела поверх противогаза: выглядело это совершенно абсурдно. Он свистнул, поддразнивая мистера Дэвиса. Мистер Дэвис слегка покраснел. Пальцы чесались от желания вырвать клок волос, надрать уши, вывернуть руки.
– Развлекаются мальчишки, – сказал он. Ему захотелось пооткровенничать. Присутствие врача всегда рождало в нем чувство защищенности и собственной значимости: докторам можно было доверить самые гротескные подробности о собственном пищеварении; им это было так же интересно, как смешной анекдот профессиональному юмористу. Он сказал:
– В последнее время меня одолевает ужасная икота. После каждого приема пищи. Не то чтобы я слишком быстро ел… Но, конечно, вы пока еще всего-навсего студент. Впрочем, вы все равно лучше разбираетесь в этом, чем я. Еще у меня появляются какие-то точки перед глазами. Может, мне надо несколько меньше есть… Но это трудно. Человек моего положения должен часто устраивать приемы. Например, – он взял своего молчаливого компаньона за руку повыше локтя и доверительно ее сжал, – бессмысленно было бы обещать вам, что я сегодня обойдусь без второго завтрака. Вы, медики, знаете жизнь, и я могу вам признаться: у меня свидание с миленькой девочкой, в «Метрополе». В час.
– Какая-то странная ассоциация заставила его сунуть руку в карман и проверить, цел ли пакетик с ирисками.
Они прошли мимо еще одного полисмена, и мистер Дэвис помахал рукой. Компаньон его был очень молчалив; мальчик робеет, подумал мистер Дэвис, он не привык ходить по городу с такими известными людьми, как я; это несколько извиняло грубость его поведения; возможно, и его подозрительность, которая сначала так возмутила мистера Дэвиса, просто была результатом неотесанности. И оттого, что день в конце концов обещал быть чудесным: лучи солнца начинали пробиваться сквозь холодный, замутненный туманом воздух; оттого, что почки и бекон были приготовлены именно так, как надо; оттого, что ему удалось самоутвердиться в присутствии мисс Мэйдью, которая была дочерью пэра; оттого, что его ожидало свидание с милой, талантливой девочкой в «Метрополе» и – наконец – оттого, что тело Ворона к этому моменту скорее всего уже было благополучно водружено на соответствующий кусок льда в морге, – от всего этого дух мистера Дэвиса преисполнился добра и рождественской благости: он попытался помочь юноше избавиться от робости. Он сказал:
– Я совершенно уверен – мы с вами где-то уже встречались. Может быть, нас познакомил заместитель главного врача?
Но его спутник так ничего и не ответил, продолжая хранить мрачное молчание.
– Замечательное представление вы устроили, когда открывали новое отделение. – Он снова взглянул на тонкие кисти рук своего компаньона. – Случайно не вы – тот молодой человек, который оделся девочкой и спел неприличную песенку? – Мистер Дэвис хохотнул, вспоминая, и повернул к Дубильням. Он смеялся, как смеялся множество раз – по пальцам не перечесть – за бокалом портвейна в клубе, среди замечательных людей, над скабрезными мужскими шуточками.
– Я смеялся, как от щекотки. – Он снова взял своего спутника под руку и провел его через стеклянные двери в вестибюль «Мидлендской Стали».
Из-за колонны появился похожий на полицейского незнакомец, и служащий справочного бюро взволнованно объяснил:
– Все нормально. Это мистер Дэвис.
– Что все это значит? – спросил мистер Дэвис резким, не терпящим никаких таких штучек тоном. Он был теперь у себя, на своем месте.
Полицейский ответил:
– Мы просто принимаем меры предосторожности.
– Ворон? – спросил мистер Дэвис неожиданно тонким голосом. Человек кивнул. Мистер Дэвис спросил: – Вы что, дали ему уйти? Идиоты…
– Совершенно нечего опасаться, – сказал полицейский. – Его обнаружат, как только он появится. На этот раз ему не уйти.
– Но почему же, – вопросил мистер Дэвис, – почему вы здесь? Почему вы предполагаете…
– Таков приказ, – ответил полицейский.
– А сэру Маркусу доложили?
– Он знает.
Мистер Дэвис вдруг стал усталым и старым. Он резко повернулся к своему спутнику:
– Идемте, я отдам вам деньги. Я не могу больше тратить время зря.
Он побрел, волоча ноги и запинаясь, вдоль по коридору, выстланному блестящим черным пластиком, к стеклянной шахте лифта. Человек в противогазе последовал за ним: по коридору, в кабину лифта; они медленно поднимались вверх, соединенные вместе, вдвоем в тесном пространстве, словно две птицы в одной клетке; этаж за этажом огромного здания уплывали вниз; служащий в черном халате бежал по коридору с каким-то таинственным поручением, требовавшим целую гору промокательной бумаги; девушка с папкой бумаг стояла перед закрытой дверью, шепча что-то про себя, репетируя извинения; мальчишка-посыльный рассеянно брел куда-то по другому коридору, балансируя водруженной на голову связкой новых карандашей. Лифт остановился на совершенно пустом этаже.
Что-то угнетало мистера Дэвиса. Он медленно подошел к двери, осторожно повернул ручку, словно боялся, что кто-то поджидает его там, в комнате. Но кабинет был совершенно пуст. Открылась дверь во внутренней стене, и молодая женщина с высоко взбитыми золотистыми волосами, в преувеличенного размера очках произнесла:
– Вилли!
Увидев, что он не один, женщина сказала:
– Сэр Маркус желает видеть вас, мистер Дэвис.
– Хорошо, мисс Коннет, – сказал мистер Дэвис. – Будьте добры, пойдите найдите мне железнодорожный справочник.
– Вы хотите уехать сразу же?
Мистер Дэвис поколебался с минуту.
– Посмотрите, какие поезда в Лондон отходят после двух часов.
– Хорошо, мистер Дэвис.
Она вышла, и они снова остались вдвоем. Мистер Дэвис чувствовал легкий озноб; он включил электрокамин. Человек в противогазе заговорил, и снова приглушенный хрипловатый голос показался мистеру Дэвису странно знакомым:
– Вы чего-то боитесь?
Мистер Дэвис ответил:
– По городу носится сумасшедший.
Нервы его были напряжены до предела, он вслушивался в каждый звук за дверью, в коридоре: шаги, треньканье звонка. Нужно было обладать гораздо большим мужеством, чем ему поначалу казалось, чтобы так вот сказать «после двух»: ему хотелось уже сию минуту быть подальше отсюда, исчезнуть из Ноттвича. Он вздрогнул, когда скрипнула люлька ремонтника, чистившего стену здания со стороны внутреннего дворика. Он прошаркал к двери и защелкнул замок; он чувствовал себя в большей безопасности здесь, взаперти в своем кабинете, где все было так привычно: письменный стол, вращающееся кресло, шкаф, где стояли два бокала и бутылка сладкого портвейна, стеллаж с книгами
– несколько специальных трудов по металлургии, альманах Уитакера1, справочник «Кто есть кто» и экземпляр романа «Его китайская наложница». Так ему было гораздо спокойнее, чем вспоминать о полицейском внизу, в вестибюле. Он охватил взглядом все вокруг, словно впервые, и в самом деле впервые осознал покой и комфорт, которые дарил ему этот небольшой кабинет. И снова он вздрогнул от скрипа канатов, на которых висела за стеной люлька. Опустил двойные рамы окна. Сказал раздраженно и нервно:
– Сэр Маркус может и подождать.
– Кто такой сэр Маркус?
– Мой шеф.
Открытая дверь в комнату секретарши отчего-то беспокоила мистера Дэвиса: ему казалось, кто-то может проникнуть в кабинет оттуда. Он больше никуда не спешил, он больше не был занятым человеком, ему хотелось, чтобы кто-то был рядом. Он сказал:
– Вы же никуда не торопитесь. Снимите эту штуку, в ней, должно быть, душно, и выпейте стаканчик портвейна.
По дороге к шкафу он захлопнул дверь в комнату секретарши и повернул в замке ключ. Вздохнул с облегчением, доставая бутылку и бокалы, и произнес:
– Ну теперь, когда мы и в самом деле одни, я хочу подробнее рассказать вам об этих приступах икоты.
Он наполнил бокалы, но рука его дрожала, и портвейн перелился через край. Он начал:
– Обычно после еды…
Приглушенный голос прозвучал из-под маски:
– Деньги…
– Вы и в самом деле, – сказал мистер Дэвис, – ведете себя довольно нагло. Мне вы можете доверять. Я же – Дэвис.
Он подошел к столу, отпер один из ящиков, достал две пятифунтовые бумажки и протянул человеку в противогазе.
– Не забудьте, – сказал он, – я жду должным образом оформленной квитанции от вашего казначея.
Человек положил деньги в карман. Рука осталась в кармане. Он спросил:
– Эти бумажки – тоже краденые?
Вся сцена тотчас же вспыхнула в мозгу мистера Дэвиса: Корнер Хаус на Пикадилли Серкус, вкус «Альпийского Сияния», убийца, сидящий напротив и пытающийся рассказать ему о женщине, которую он убил. Мистер Дэвис взвизгнул: ни слова, ни мольбы о помощи произнести он не мог, это был бессмысленный визг, похожий на звук, который издает человек под наркозом, когда нож хирурга врезается в тело. Он рванулся, бросился к двери в комнату секретарши, дернул ручку. Он метался из стороны в сторону, как человек, запутавшийся в колючей проволоке между окопами.
– Отойдите оттуда, – сказал Ворон. – Вы же заперли дверь.
Мистер Дэвис вернулся к столу. Ноги у него подкосились, и он сел на пол, рядом с корзиной для ненужных бумаг. Он сказал:
– Я ведь болен. Вы же не станете убивать больного.
Эта мысль придала ему силы. Он рыгнул, очень убедительно.
– Я пока не собираюсь вас убивать, – сказал Ворон. – Может, и не убью, если будете вести себя тихо и делать то, что я скажу. Этот сэр Маркус, он что – ваш хозяин?
– Он – старик, – возразил мистер Дэвис, рыдая у корзины для ненужных бумаг.
– Он хочет вас видеть, – сказал Ворон. – Идемте вместе. – И добавил: – Я долго ждал этого, мечтал увидеть вас обоих. Кажется, все так хорошо вышло, что даже не верится. Вставайте. А ну вставайте, – яростно повторил он, глядя на ослабевшую, расплывшуюся фигуру на полу. – И запомните: если вы хоть раз пикнете, я так нашпигую вас свинцом, что из вас грузило можно будет сделать.
Мистер Дэвис шел впереди. Мисс Коннет спешила навстречу по коридору с листком бумаги в руке. Она сказала:
– Я записала все поезда, мистер Дэвис. Самый подходящий – в три ноль пять. В два ноль семь тоже есть, но он идет так медленно, что вы приедете всего на десять минут раньше. Последний перед ночным отходит в пять десять.
– Положите ко мне на стол, – произнес мистер Дэвис. Он стоял молча перед ней в этом ярко освещенном, фешенебельном плутократическом коридоре, словно хотел сказать последнее «прости» тысячам вещей – если бы только осмелился – богатству, комфорту, власти; задержавшись здесь («Да-да, положите это мне на стол, Мэй»), он, может быть, хотел напоследок выразить какую-то толику нежности, мысль о которой и в голову ему не приходила, когда он встречался со своими «миленькими девочками». Ворон стоял позади него очень близко, держа руку в кармане. Мистер Дэвис выглядел так плохо, что секретарша спросила:
– Вы хорошо ли себя чувствуете, мистер Дэвис?
– Очень хорошо, – ответил он. Словно открыватель новых земель, отправляющийся в далекую экспедицию, он испытывал необходимость оставить какие-то сведения о себе, прежде чем шагнуть за порог цивилизованного мира, сообщить последнему случайному свидетелю: «Меня следует искать на севере» или «на западе». Он сказал:
– Мы идем к сэру Маркусу, Мэй.
– Он хотел вас видеть незамедлительно, – ответила мисс Коннет. Зазвонил телефон. – Не удивлюсь, если это он звонит.
И она поспешила по коридору, в свою комнату, на слишком высоких каблуках, а мистер Дэвис снова ощутил безжалостную руку, сжимавшую его локоть и заставлявшую двигаться вперед, открыть двери лифта, войти в кабину. Они поднялись этажом выше, и, когда мистер Дэвис открыл двери, он снова громко рыгнул. Ему хотелось броситься на пол – пусть стреляет в спину. Длинный, сверкающий пластиком коридор, по которому надо было идти к кабинету сэра Маркуса, тянулся как гаревая дорожка в милю длиной для задыхающегося, терпящего поражение бегуна.
Сэр Маркус сидел в своем кресле на колесах, на коленях он держал поднос вроде того, что ставят в постель лежачим больным. С ним был его камердинер. Сэр Маркус сидел спиной к двери, но камердинер видел, как входил в кабинет мистер Дэвис в сопровождении студента-медика в противогазе, и был поражен тем, каким старым и изможденным выглядел «молодой помощник» сэра Маркуса.
– Это – Дэвис? – прошептал сэр Маркус. Он разломил сухое печенье и отпил глоток горячего молока. Он набирался сил: впереди был рабочий день.
– Да, сэр. – Камердинер с удивлением наблюдал, как мистер Дэвис неверными шагами пересекает выстланный гигиеническим каучуковым покрытием пол; казалось, сейчас подогнутся колени и этот человек рухнет, если его не подхватить.
– Тогда убирайтесь, – прошептал сэр Маркус.
– Да, сэр.
Но человек в противогазе повернул ключ в замке; едва заметное выражение радостного, почти безнадежного ожидания прокралось на лицо камердинера, словно он думал: наконец-то что-нибудь, может быть, здесь произойдет, что-нибудь, кроме бесконечного хождения по устланным каучуком полам за креслом на колесах, одевания и раздевания старика, у которого уже не хватало сил самостоятельно содержать в чистоте свое тело, кроме набившего оскомину тасканья подносов с неизменным сухим печеньем, горячим молоком или горячей водой.
– Чего же вы ждете? – прошептал сэр Маркус.
– Отойдите к стене, – неожиданно приказал камердинеру Ворон.
Мистер Дэвис в отчаянии закричал:
– У него – пистолет. Делайте, что он говорит.
Но в этом не было необходимости: Ворон уже вытащил пистолет и угрожал всем троим: камердинеру у стены, мистеру Дэвису, дрожащему посреди комнаты, и сэру Маркусу, развернувшему свое кресло так, чтобы их видеть.
– Что вам нужно? – спросил сэр Маркус.
– Вы здесь хозяин?
Сэр Маркус сказал:
– Внизу – полиция. Вы не сможете выйти отсюда, если я не…
Зазвонил телефон. Он звонил и звонил, потом умолк.
Ворон спросил:
– У вас ведь шрам на подбородке, верно? Я не хочу ошибиться. У него в спальне висела ваша фотография. Вы были вместе в приюте. – И он злым взглядом обвел огромный, роскошный кабинет, сравнивая его с тем, что так хорошо помнил: растрескавшийся колокол, каменные плиты лестниц, деревянные скамьи и еще – маленькая квартирка с керосинкой и кипящим в кастрюльке яйцом. Этот человек пошел много дальше старого министра.
– Вы с ума сошли, – прошептал сэр Маркус. Он был слишком стар, чтобы пугаться; пистолет представлял для него ничуть не большую опасность, чем неверный шаг к креслу или обмылок в ванне. Казалось, единственное, что он сейчас испытывал, это легкое раздражение, стремление возобновить прерванную трапезу. Он наклонился к подносу, вытянул старческие сморщенные губы и громко отхлебнул горячее молоко из стакана.
От стены вдруг раздался голос камердинера.
– Есть у него шрам, точно – сказал он.
Но сэр Маркус не обратил на него внимания, отхлебывая молоко, роняя капли на бороду.
Пистолет обратился дулом в сторону мистера Дэвиса.
– Это все он? – спросил Ворон. – Если не хотите получить пулю в пузо, говорите. Он это?
– Да, да, – ответил мистер Дэвис в ужасе и продолжал с угодливой поспешностью: – Все он задумал. Его была идея. Мы тут с ног посбивались. Надо было делать деньги. Он на этом заработал полмиллиона, даже больше.
– Полмиллиона! – воскликнул Ворон, – А мне заплатил двести никуда не годных фунтов.
– Я говорил ему, нам следовало быть пощедрее. А он сказал: «Заткнитесь».
– Я не пошел бы на это, – сказал Ворон, – если бы знал, каким был тот старик. Размозжил ему голову ради этого подонка. И стрелял в женщину – по пуле в каждый глаз. – Он крикнул, пытаясь докричаться до сэра Маркуса: – Это ваших рук дело, нравится вам это или нет.
Но старик сидел в своем кресле совершенно бесстрастный; казалось, ничто не могло его тронуть: старость убила его воображение. Он приказал – и погибли люди, но их смерть была для него не большей реальностью, чем сообщение об этом в газетах. Жадность (всего лишь к горячему молоку), похоть (теперь совсем чуть-чуть: залезть девушке под блузку, ощутить рукой теплое биение жизни), скупость и расчет (полмиллиона фунтов ценою человеческой жизни), еле теплящееся чувство самосохранения – вот и все страсти сэра Маркуса. Последняя из упомянутых заставила его подвинуть кресло самую малость поближе к краю стола – к звонку. Он произнес еле слышно:
– Все это я отрицаю. Вы сошли с ума.
Ворон ответил:
– Вы попались, точно как я задумал. Даже если меня убьют полицейские, – он похлопал ладонью по пистолету, – вот улика. Это – тот самый пистолет. Полиция увидит – убийство совершено этим оружием. Вы велели мне оставить его на месте. Но он – вот он. Это свидетельство уберет вас далеко и надолго, даже если я вас сейчас не пристрелю.
– Кольт номер семь, – прошептал сэр Маркус, тихонько поворачивая бесшумные колеса на толстой резине. – Промышленность выпускает тысячи таких же.
Ворон сказал сердито:
– Полиция теперь чудеса творит с оружием. У них эксперты… – Он хотел напугать сэра Маркуса перед смертью, перед тем как выстрелить: ему казалось несправедливым, чтобы сэр Маркус мучился меньше, чем та старая женщина, которую он, Ворон, не собирался убивать. Он спросил: – Вам не хочется помолиться? Вы ведь не еврей, верно? Люди получше вас и то верят в Бога, – сказал он, вспомнив, как молилась девушка в холодном, темном сарае.
Колесо кресла коснулось края стола, коснулось звонка, и гулкий звон заполнил шахту лифта снизу доверху. Звонок все звонил, но Ворон не понимал, что происходит, пока не заговорил камердинер.
– Ублюдок старый, – сказал камердинер, и в голосе его звучала годами копившаяся ненависть, – это же он звонит!
Прежде чем Ворон мог решить, что надо делать, кто-то уже дергал ручку двери с той стороны.
Ворон сказал сэру Маркусу:
– Велите им отойти, не то стреляю!
– Идиот, – прошептал сэр Маркус, – так они вас только за кражу посадят. Убьете меня – виселицы вам не миновать.
Но мистер Дэвис готов был ухватиться за первую попавшуюся соломинку. Он крикнул человеку за дверью, и голос его сорвался на визг:
– Отойдите от двери! Ради Бога, отойдите!
Сэр Маркус произнес злобно:
– Вы дурак, Дэвис. Если он все равно собирается нас прикончить…
Ворон стоял с пистолетом, держа этих двоих на прицеле, а они затеяли бессмысленный, абсурдный спор.
– У него нет повода убивать меня, – визжал мистер Дэвис. – Вы втянули нас в это дело. Я действовал по вашем поручению.
Камердинера разобрал смех.
– На поле двое против одного, – произнес он.
– Помолчите, – злобно, с угрозой прошептал сэр Маркус мистеру Дэвису. – Вас-то я могу убрать в любой момент.
– Попробуйте только, – визжал мистер Дэвис, голос его напоминал весенние крики павлина.
Кто-то всем телом ударил в дверь.
– Я подобрал все документы по делу о приисках Уэст-Рэнд, – сказал сэр Маркус, – и все, что касается Восточно-Африканской Нефтяной компании тоже.
Волна нетерпения обрушилась на Ворона. Эти двое, казалось, мешали чувству покоя и доброжелательности завладеть его душой: он смутно помнил, что это чувство почти уже вернулось к нему, когда он велел сэру Маркусу молиться. Он поднял пистолет и выстрелил сэру Маркусу в грудь. Это было единственное средство заставить их замолчать. Сэр Маркус упал головой на поднос, опрокинув стакан остывшего молока на бумаги, лежавшие на письменном столе. Изо рта вытекла струйка крови.
Мистер Дэвис торопливо заговорил:
– Это все он, старый черт. Вы же сами слышали. Что я мог сделать? Я был в его власти. У вас же нет ничего против меня, – и снова визгливо крикнул:
– Уйдите от двери, слышите, вы! Он убьет меня, если вы не уйдете!
Он тут же заговорил снова, а молоко каплями стекало с подноса на письменный стол.
– Я бы ничего не сделал, если бы не он. А знаете, ведь он специально велел полицейским, чтоб стреляли без предупреждения, как только вас заметят.
– Он старался не глядеть на пистолет, по-прежнему нацеленный ему в грудь.
Камердинер оставался на своем месте, у стены, побледневший и тихий; он словно зачарованный смотрел, как капля за каплей вытекает вместе с кровью жизнь сэра Маркуса. Так вот как это было бы – казалось, думает он, – если бы я сам, если бы мне хватило решимости… как-нибудь… за эти долгие годы…
Голос снаружи сказал:
– Лучше сейчас же откройте дверь, не то будем стрелять сквозь панель.
– Ради Бога, – завизжал мистер Дэвис, – оставьте меня в покое. Он же меня убьет!
Глаза сквозь очки противогаза наблюдали за ним с удовлетворением.
– Я же вам ничего не сделал, – протестовал он. Над головой Ворона ему были видны стенные часы: со времени утреннего завтрака не прошло и трех часов; неприятно теплый привкус почек и бекона все еще ощущался во рту; он не мог поверить, что это и в самом деле конец, ведь в час у него свидание с девушкой; нельзя же умереть перед свиданием.
– Ничего не сделал, – пробормотал он. – Совсем ничего.
– Это же вы, – сказал Ворон, – пытались убить…
– Никого. Ничего, – простонал мистер Дэвис.
Ворон помолчал. Слово все еще было непривычным, язык с трудом мог его произнести:
– Моего друга.
– Не знаю. Не понимаю.
– Не подходите, – крикнул Ворон тем, за дверью, – если будете стрелять, я его убью. – И пояснил: – Ту девушку.
Мистер Дэвис трясся, словно в пляске святого Вита. Он сказал:
– Какой она вам друг! Почему здесь полиция, если она не… Кто еще мог знать?
Ворон сказал:
– Вас стоит пристрелить за одно это. Она со мной по-честному.
– Ну да, – завизжал в ответ мистер Дэвис, – она же подружка полицейского. Из Скотленд-Ярда. Она же девчонка Матера.
И Ворон выстрелил. Со спокойствием отчаяния он расстрелял свой последний шанс на спасение, потратив две пули там, где было достаточно и одной, словно он хотел расстрелять весь мир в образе толстого, стонущего, истекающего кровью мистера Дэвиса. Да так оно и было. Ибо мир человека – это его жизнь, и Ворон расстреливал свою жизнь: самоубийство матери; годы одиночества в приюте; войну между шайками на бегах; смерть Змея, и старого министра, и той женщины. Другого пути не было: он испробовал путь исповедальный и потерпел неудачу, а причина была все та же. Нет никого за пределами собственного мозга, кому можно было бы довериться, ни единого человека – ни врача, ни священника, ни женщины.
Взвыла сирена, неся городу весть о том, что ложная тревога окончена, и тотчас же церковные колокола забили, заиграли мощный рождественский гимн; лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнезда, а Сын Человеческий1… Пуля раздробила дверной замок. Ворон с пистолетом, нацеленным так, чтобы попасть входящему в живот, сказал:
– Есть там у вас подонок по имени Матер? Пусть держится подальше отсюда.
Ожидая, пока отворится дверь, он не мог не вспоминать о прошлом. Он не различал деталей: все слилось в одну туманную картину, но именно она создавала это настроение ума, эту атмосферу требовательного ожидания последнего отмщения: песня над темной улицей, над мокрой слякотью ночи – «Говорят, это только подснежник из Гренландии кто-то привез…»; хорошо поставленный, обезличенный голос пожилого профессора, читающего строки из «Мод» – «О Боже, если б мы могли на краткий миг, единый час…», когда Ворон стоял в пустом гараже и лед в его сердце таял, причиняя такую боль; и удивительное чувство, словно он пересекает границу страны, куда прежде не ступала его нога и откуда он не в силах будет уйти; девчонка в кафе, утверждающая – «Он насквозь урод, и внутри и снаружи…», гипсовый Младенец на руках у Матери, которого ждет предательство, плети и крест. Она говорила: «Я вам друг. Можете мне довериться».
Еще одна пуля взорвалась в замке.
Камердинер, белый, как стена, у которой стоял, сказал:
– Ради Бога, кончай это дело. Тебя все равно возьмут. Он был прав. Это она им сказала. Я слышал, как они по телефону про это говорили.
Мне надо действовать очень быстро, думал Ворон, когда дверь поддастся, я должен выстрелить первым. Но голову его осаждало множество мыслей сразу. Противогаз мешал четко видеть, он стянул его неловко, одной рукой, и бросил на пол. Теперь камердинер увидел воспаленно рдеющую губу, темные несчастные глаза. Он сказал:
– Вот окно. Давай на крышу.
Но он говорил с человеком, который плохо его понимал: сознание было замутнено. Ворон и сам не знал, хочет ли сделать усилие, чтобы спастись; он так медленно повернул голову к окну, что не он, а камердинер первым заметил люльку ремонтника, покачивающуюся перед огромным, во всю стену, окном. В люльке стоял Матер; в отчаянной попытке взять Ворона с тыла Матер оказался жертвой собственной неопытности: маленькая платформа раскачивалась взад-вперед; одной рукой он держался за веревку, другой ухватился за раму, револьвер держать было нечем. Ворон обернулся к окну. Матер висел снаружи, у седьмого этажа, высоко над узким проездом к Дубильням, беззащитный, беспомощный – отличная мишень для пистолетной пули.
Ворон, ошеломленный, не сводил с него глаз; он старался прицелиться получше. Это было не так уж трудно, но – стрелять, убивать… он словно бы утратил к этому интерес. Сейчас он не ощущал ничего иного, только боль и отчаяние, и это было похоже на бесконечную, всепоглощающую усталость. Он не мог вызвать в себе ни злости, ни горечи при мысли о новом предательстве. Темный Уивил под дождем и градом пролег меж ним и любым его врагом в человеческом образе. «О Боже, если б мы могли…» Но он с рождения был обречен на такой конец; на то, чтобы его по очереди предавали все и каждый, пока все пути к нормальной жизни не будут прочно закрыты: мать, истекающая кровью в подвале; священник в приюте; слабаки из шайки, оставившие ему это дело; жулик-врач с Шарлотт-стрит. Как же мог он избежать предательства, самого обычного из всех, как мог не размякнуть из-за бабы? Даже Змей мог бы остаться жив, если бы не баба. Все они теряли голову рано или поздно: Пенриф и Картер, Джосси и Баллард, Баркер и Большой Дог. Ворон прицелился, медленно, рассеянно, со странным чувством смирения, словно кто-то наконец разделил с ним его одиночество.
Каждый из них когда-то верил, что его баба лучше, чем другие, что в их отношениях есть что-то возвышенное. Единственная проблема, раз уж человек родился на свет, это – уйти из жизни быстрее и опрятнее, чем в нее вошел. Впервые мысль о самоубийстве матери явилась ему, не вызвав горечи, и он неохотно прицелился в последний раз; в этот момент Сондерс выстрелил ему в спину из приоткрывшейся двери. Смерть пришла к Ворону невыносимой болью. Казалось, он должен исторгнуть из себя эту боль, как роженица исторгает дитя из чрева, он рыдал и стонал от усилий. Наконец боль покинула его тело, и он последовал за своим единственным чадом в безграничную пустынную тьму.
Глава VIII
Запах еды врывался в холл, как только кто-нибудь входил или выходил из ресторана. Местные ротарианцы давали торжественный завтрак в одном из отдельных кабинетов наверху, и когда дверь в кабинет открылась, Руби услышала обрывок скабрезного стихотворения; потом хлопнула пробка. Было пять минут второго. Руби вышла поболтать со швейцаром. Сказала ему:
– Самое ужасное – я из тех, кто всегда приходит вовремя. Он сказал – в час, и вот она – я, обливаюсь слюной, мечтая вкусно поесть. Знаю, девушка должна заставлять себя ждать, но что же делать, если вечно ходишь голодная? Он же мог не дождаться и начать без меня. – Она продолжала: – Беда в том, что я – невезучая. Я из тех девчонок, которые не могут позволить себе поразвлечься, потому что наверняка в результате появится ребенок. Ну, я не хочу сказать, что у меня был ребенок, но корь у меня была. Можете вы себе представить, чтобы взрослый мужчина заразил девушку корью? Но со мной – всегда так. – Она болтала без умолку. – Вам очень идет эта форма, все эти золотые галуны, шнуры, медали… Могли бы и сказать что-нибудь.
Рыночная площадь была полна народу; в это время дня она обычно пустела. Но сегодня все вышли за покупками поздно: учебная тревога только что закончилась. Лишь миссис Альфред Пайкер, как первая леди города, показала всем пример, выйдя за покупками в противогазе. Теперь она направлялась домой, и Чинки бежал рядом с ней; длинная, пушистая шерсть на животе и лапах промокла и запачкалась в холодной слякоти; в зубах он нес противогаз хозяйки. Он задержался у фонарного столба и уронил маску в лужу.
– О, Чинки, какой ты нехороший! – воскликнула миссис Пайкер.
Швейцар в сверкающей галунами ливрее устремил сердитый взгляд в сторону рынка. На груди блестели медали: за битву при Монсе и за воинскую доблесть. Он был трижды ранен во время войны. Теперь он открывал стеклянные двери бизнесменам, идущим обедать: главному коммивояжеру торговой фирмы «Кростуэйт и Кростуэйт» (магазины тканей); управляющему фирмы бакалейных товаров, что на Хай-стрит. Один раз ему пришлось выйти на мостовую, чтобы помочь какому-то толстяку выбраться из такси. Потом он вернулся к дверям, встал рядом с Руби и снова слушал ее болтовню, добродушно, но с абсолютно бесстрастным лицом.
– На десять минут опаздывает, – сказала Руби. – Я думала, это человек, которому можно верить. Надо было по дереву постучать или пальцы скрестить. Так мне и надо. А я с большей охотой потеряла бы честь, чем этот бифштекс. Вы его знаете? Толстый такой, держится развязно, всюду бывает. Дэвис его зовут.
– Он всегда сюда девушек приводит, – ответил швейцар.
Коротенький человечек в пенсне торопливо прошагал мимо:
– Веселого Рождества, Хэллоуз!
– Веселого Рождества и вам, сэр. – И повернулся к Руби: – С этим типом далеко не уедешь.
– Я с ним и до супа еще не доехала, – ответила Руби.
Пробежал мальчишка-газетчик:
– «Новости» – специальный выпуск! Полуденный специальный выпуск «Новостей»!
«Новости» были вечерним изданием газеты «Ноттвич Джорнел». Через несколько минут промчался еще один мальчишка:
– Специальный выпуск «Почты»! – Это был вечерний «Ноттвич Гардиан».
Невозможно было расслышать, что они кричали, а северо-восточный ветер трепал рекламные плакаты, так что на одном можно было прочесть только »…гедия», а на другом – «…ство».
– Существуют же границы, – сказала Руби, – девушка не может так себя ронять. Десять минут опоздания – это предел.
– Но вы прождали дольше, – сказал швейцар.
Руби ответила:
– Да, со мной всегда так. Скажете, я на мужчин бросаюсь, да? Я и сама так считаю, только почему-то вот бросаться-то бросаюсь, да все как-то мимо проскакиваю. – И она добавила очень мрачно: – Беда-то вот в чем: я создана, чтобы сделать мужчину счастливым. И это на мне написано всеми буквами. А они пугаются. Я их не виню. Мне самой это было бы противно.
– Вон идет начальник полиции, – сказал швейцар. – В Управление собрался, выпить стаканчик. Жена ему дома выпивать не позволяет. Самые лучшие пожелания к Рождеству, сэр.
– Что-то он уж очень торопится.
Плакатик газетной рекламы снова мелькнул буквами «Траг…».
– А он как, мог бы угостить девушку хорошим бифштексом с луком и жареной картошкой?
– Вот что я вам скажу, – ответил швейцар, – подождите где-нибудь тут еще минут пять, я как раз пойду обедать.
– Замётано, – ответила Руби, скрестила пальцы и постучала по дереву. Потом вошла обратно в холл и повела долгую воображаемую беседу с неким режиссером театра, которого она представляла себе похожим немного на мистера Дэвиса, но такого мистера Дэвиса, который не нарушает обещаний. Режиссер назвал ее малышкой, сказал, что у нее талант, пригласил пообедать, затем отвез к себе, в роскошную квартиру, и угостил целой серией коктейлей. Спросил, как она отнеслась бы к контракту в одном из театров Уэст-Энда – пятнадцать фунтов в неделю! – и сказал, что хочет показать ей квартиру.
Смуглое, пухленькое лицо Руби утратило мрачное выражение, она, взволновавшись, закинула ногу на ногу, чем вызвала возмущенную реакцию какого-то бизнесмена, записывавшего полуденные биржевые ставки. Он пересел подальше, ворча себе под нос. Руби тоже бормотала себе под нос. Она шептала:
– Это – столовая. А если пройти сюда – тут ванная. А это – элегантно, не правда ли? – это спальня. – Руби сразу же ответила, что, разумеется, согласна на пятнадцать фунтов в неделю, но нужен ли ей, в самом деле, контракт в Уэст-Эндском театре? Тут она взглянула на стенные часы и вышла из холла. Швейцар уже ждал.
– Как? – воскликнула она. – Я должна выйти в свет об руку с этой униформой?
– У меня всего двадцать минут, – ответил швейцар.
– Значит, не будет бифштекса, – сказала Руби. – Ну что ж, сосиски тоже подойдут.
Они уселись у буфетной стойки с другой стороны рынка и заказали сосиски и кофе.
– Эта ваша форма, – сказала Руби. – Она меня смущает. Могут подумать, вы
– гвардеец короля и только для разнообразия охраняете сегодня девушку.
– Вы стрельбу слыхали? – спросил буфетчик.
– Какую стрельбу?
– Да от вас совсем близко, за углом. В «Мидлендской Стали». Трое убитых. Этот старый черт, сэр Маркус, и еще двое. – Он положил на стойку раскрытую газету – полуденный выпуск, и старое, жестокое лицо сэра Маркуса, расплывшиеся черты и встревоженные глаза мистера Дэвиса возникли перед ними среди чашек с кофе и сосисок, рядом с перечницей и электрической кофеваркой.
– Вот почему он не пришел, – сказала Руби и смолкла, погрузившись в чтение.
– Интересно, чего этому Ворону надо было? – сказал швейцар. – Взгляните-ка. – И он указал на коротенький абзац в конце статьи, где сообщалось, что из Скотленд-Ярда самолетом прибыл начальник Специального отдела политических преступлений и незамедлительно направился в Управление «Мидлендской Стали».
– Не пойму, что бы это могло значить, – сказала Руби.
Швейцар шелестел страницами, что-то искал. Сказал задумчиво:
– Странно, правда? Мы вот-вот вступим в войну, а они всю первую страницу занимают каким-то убийством. А войну загнали на последнюю полосу.
– А может, войны не будет.
Они замолчали над своими тарелками. Руби казалось невероятным, что мистер Дэвис, который сидел вместе с ней на ящике и разглядывал рождественскую елку, умер, умер такой мучительной насильственной смертью. Может быть, он все-таки собирался прийти на свидание. Может, был вовсе не таким уж дурным человеком. Она сказала:
– А мне вроде его даже жалко.
– Кого? Ворона?
– Ну нет, не Ворона. Я про мистера Дэвиса говорю.
– Я вас понимаю. Мне тоже вроде бы жалко… старика. Я раньше сам там работал, в «Мидлендской Стали». У старика бывали такие… ну, что ли, моменты… Посылал всем рабочим индейку к Рождеству. Не такой уж плохой человек был. Там лучше было, чем здесь, в «Метрополе».
– Ну что ж, – сказала Руби, допивая кофе, – жизнь продолжается.
– Возьмите еще чашечку.
– Не хочу, чтобы вы окончательно разорились, – сказала Руби. – Все было как надо.
Не вставая с высокого табурета, она прислонилась к Хэллоузу плечом; их лица сблизились; они притихли – ведь оба знали человека, так неожиданно ушедшего из жизни; это обоюдное знание вызывало странное ощущение общности: оно было приятно и придавало уверенности. Возникало чувство надежности, какое бывает, когда двое любят друг друга, но без мучительной страсти, без неопределенности, без боли.
Сондерс спросил у служащего «Мидлендской Стали», как пройти в уборную. Он мыл руки и думал: с этим делом покончено. Он не был удовлетворен этим делом: начавшись обычным ограблением, оно привело к двум убийствам и к смерти самого убийцы. Тут была какая-то тайна; не все еще выплыло наружу. Сейчас Матер сидел наверху, на последнем этаже, с начальником Политического отдела; они просматривали личные бумаги сэра Маркуса. Могло оказаться, что рассказ девушки и в самом деле соответствовал действительности.
Больше всего Сондерса беспокоила именно она. Он не мог не восхищаться ее смелостью и дерзостью, но в то же время испытывал к ней ненависть – ведь это она заставила Матера страдать. Сондерс готов был возненавидеть любого, кто причинил боль Матеру.
– Придется отвезти ее в Скотленд-Ярд, – сказал ему Матер. – Они, возможно, заведут на нее дело. Посадите ее в закрытый вагон, поезд – в три ноль пять. Не хочу ее видеть, пока все не прояснится.
Единственной радостью во всей этой истории было известие, что полицейский, которого Ворон ранил на товарном дворе, выкарабкивается.
Сондерс вышел из здания «Мидлендской Стали» к Дубильням со странным ощущением, что ему нечем заняться. Он зашел в пивную на углу и взял полпинты горького и две холодные сосиски. Казалось, жизнь снова опустилась до нормального уровня, вошла в берега и спокойно течет мимо. Карточка, приколотая к стене позади прилавка, рядом с киноафишей, привлекла его внимание: «Новый метод лечения заикания». Мистер Монтэгю Фелпс, магистр искусств, проводит массовую встречу с желающими в зале Масонского Собрания, где объяснит суть нового лечения. Вход свободный, но будет производиться сбор пожертвований. В два часа ровно. В одном кинотеатре шел фильм с Эдди Кантором. Во втором – с Джорджем Арлиссом. Сондерсу не хотелось возвращаться в Полицейское управление раньше, чем придет время везти девушку на вокзал.
Он испытал уже множество способов лечить заикание; почему бы не испробовать еще один.
Зал был огромный. На стенах висели увеличенные фотографии выдающихся масонов. Всех этих людей украшали значки и ленты непонятного назначения. Откормленные, добившиеся успеха, уверенные в себе, они висели над малочисленным собранием неудачников в старых макинтошах, в выгоревших до розовато-лилового цвета фетровых шляпах, в галстуках выпускников захудалых частных школ. Сондерс вошел следом за полной женщиной с хитрым, вороватым взглядом; распорядитель спросил, обращаясь к нему: «Д-д-д?»
– Один, – ответил Сондерс. Он сел впереди, и ему слышно было, как за спиной разговаривают, заикаясь, двое; казалось, болтают, щебечут два китайца. Короткие взрывы гладкой речи, затем неизбежное затруднение. В зале собралось человек пятьдесят. Они рассматривали друг друга, как некрасивый человек рассматривает собственное отражение в уличных витринах: если смотреть под этим углом, я вовсе не так уж плох. У них возникало чувство общности: равенство «невозможностей», недостаток общения сами по себе были некоей формой общения. Все вместе они надеялись на чудо.
Сондерс ждал и надеялся вместе со всеми. Он ждал терпеливо, как ждал на подветренной стороне угольной платформы. Он не чувствовал себя несчастным, знал, что, может быть, преувеличивает ценность того, чем не обладал сам; даже если бы он мог говорить свободно, не заботясь о том, чтобы избегать зубных согласных – главного своего врага, – ему вряд ли легче было бы выразить восхищение и преданность. Возможность говорить не заикаясь не помогает, когда не находишь слов.
Мистер Монтэгю Фелпс, магистр искусств, поднялся на кафедру. Он был во фраке, темные волосы густо напомажены, досиня выбритый подбородок припудрен. Он держался с этаким агрессивным присутствием духа, как бы желая сказать слушателям: «Видите, какими вы можете стать после нескольких моих лекций, если обретете чуть больше уверенности в себе». Лет сорока пяти, он казался человеком, который всегда жил хорошо и не чуждался земных радостей. Глядя на него, нельзя было не подумать об удобных кроватях, плотной еде и комфортабельных гостиницах в Брайтоне1. На какой-то момент он заставил Сондерса вспомнить о мистере Дэвисе, который вошел в здание «Мидлендской Стали», преисполненный глубочайшим чувством собственной значимости, и всего лишь через полчаса умер такой неожиданной и мучительной смертью. Могло показаться, что совершенный Вороном акт не имел последствий, словно убийство было столь же иллюзорно, как мечта или сон. Перед Сондерсом снова стоял мистер Дэвис: эти люди были отлиты в одной форме, а форму разбить невозможно; и вдруг над плечом мистера Монтэгю Фелпса он увидел фотографию Великого Магистра этой Ложи, портрет висел прямо над кафедрой: старое лицо, крючковатый нос и тощая бородка – сэр Маркус.
Когда майор Колкин покидал здание «Мидлендской Стали», он был белым как мел. Впервые в жизни ему пришлось познакомиться с тем, как выглядит насильственная смерть. Как выглядит война. Он бросился со всех ног в Управление полиции и страшно обрадовался, застав там старшего инспектоpa. Смиренно, без обычного фанфаронства, попросил налить ему стаканчик.
– Я просто потрясен, – сказал он. – Только вчера вечером он у нас обедал. И миссис Пайкер была со своей собачкой. Чего только мы не предпринимали, чтоб он не догадался, что в доме – собака.
– Эта собака, – заметил старший инспектор, – доставляет нам больше хлопот, чем любой другой житель города. Я вам рассказывал, нет? – про то, как этот пес залез в дамский туалет на Хайэм-стрит? Фитюлька, и глядеть-то не на что, а ведь пес этот иногда просто в бешенство впадает. Если бы не миссис Пайкер, мы бы его сто раз уже пристрелили.
Майор Колкин сказал:
– Он хотел, чтоб я отдал приказ вашим людям стрелять, как только этот парень появится. А я ему сказал – не могу. Теперь все время думаю: можно было двух смертей избежать.
– Не волнуйтесь, сэр, – успокоил его старший инспектор, – мы не послушались бы такого приказа. Даже если бы сам министр внутренних дел его отдал.
– Он странный был человек, – сказал майор Колкин. – Он, кажется, думал, что некоторые из вас – так или иначе – у меня в руках. Надавал мне кучу обещаний. Мне представляется, он был – как это говорится – гений. Такие, как он, редко встречаются. Ужасная потеря. – Он налил себе еще виски. – И все это как раз в тот момент, когда нам так нужны подобные люди. Война… – Майор Колкин замолк со стаканом в руке. Он не отрываясь смотрел на виски в стакане и видел там самые разные вещи, а среди них и учебный полигон, и свой мундир, упрятанный в шкаф. Теперь ему никогда не стать полковником, но, с другой стороны, – сэр Маркус уже не может помешать ему… Впрочем, сейчас он, странным образом, не испытывал радостного возбуждения при мысли о своем председательском кресле в Военном трибунале. Он продолжал: – Учебная тревога как будто прошла успешно. Не знаю только, правильно ли было так много поручать студентам-медикам. Они никогда меры не знают.
– Тут целая банда в белых халатах мимо нас прошла, вопили – подавай им самого мэра. Не знаю почему, только мистер Пайкер для них, как валерьянка для кота.
– Милый старина Пайкер, – машинально произнес майор Колкин.
– Студенты все-таки слишком много себе позволяют, – сказал старший инспектор. – Мне позвонил Хиггинботэм, кассир в отеле «Вестминстер». Он сказал, его дочка пошла в гараж и обнаружила там одного из студентов. Без штанов.
Жизнь начала возвращаться к майору Колкину. Он произнес:
– А, это, должно быть, Роз Хиггинботэм. Соврет – не дорого возьмет. И что же она сделала?
– Он сказал, она дала ему халат.
– Халат – это хорошо, – заметил майор Колкин. Он повертел в пальцах стакан и допил виски. – Я должен рассказать об этом старику Пайкеру. А что вы сказали Хиггинботэму?
– Я сказал, его дочке повезло. Она вполне могла обнаружить в гараже убитого студента. Понимаете, ведь, должно быть, именно так Ворон и раздобыл себе одежду и противогаз.
– А что все-таки делал этот парнишка у Хиггинботэмов? – спросил майор Колкин. – Пожалуй, схожу-ка я к старику Хиггинботэму в «Вестминстер». Пусть мне чек разменяет. Заодно и расспрошу его как следует.
Он рассмеялся. Атмосфера очистилась, жизнь пошла прежним, испытанным путем: немножко сплетен; стаканчик виски со старшим инспектором; забавная история, почти анекдот – рассказать старине Пайкеру. По дороге к «Вестминстеру» он чуть было не столкнулся с миссис Пайкер и поспешно нырнул в дверь какого-то магазинчика, чтобы избежать встречи; на какой-то момент его охватил ужас – ему показалось, что обогнавший первую леди города Чинки последует за ним в магазин. Он сделал вид, что бросает мячик в другой конец улицы, но Чинки не занимался спортом, кроме того, он нес в зубах противогаз миссис Пайкер. Майору Колкину пришлось поскорее повернуться спиной к двери и наклониться над прилавком. Обнаружилось, что это – галантерея. Магазинчик был недорогой, совсем маленький, раньше майор Колкин здесь не бывал.
– Чем могу служить, сэр?
– Подтяжки, – в отчаянии произнес майор. – Пару подтяжек.
– Какого цвета, сэр?
Уголком глаза майор Колкин мог видеть, как Чинки бежит прочь, мимо входа в магазин, а за ним шествует его хозяйка.
– Розовато-лиловые, – ответил майор со вздохом облегчения.
Старуха бесшумно закрыла дверь и, осторожно ступая, на цыпочках прошла в кухню. В темной, тесной передней человеку чужому трудно было бы найти дорогу, но она назубок знала, где что находится: вешалка для шляп, столик для безделушек, лестница наверх. Она держала в руке вечернюю газету, и, когда открыла кухонную дверь – почти бесшумно, чтобы не потревожить Эки, – лицо ее светилось от радостного возбуждения. Но она сдерживала себя: отнесла сумку поближе к сушильной доске рядом с раковиной и принялась разгружать: вытащила и водрузила на доску тяжелый пакет с картофелем; банку консервов – ананасы, нарезанные кусочками; два яйца; кусок трескового филе.
За кухонным столом Эки писал длинное письмо. Он отодвинул чернильницу жены – фиолетовые чернила его не устраивали – и писал самыми лучшими, иссиня-черными, макая в чернильницу самопишущую ручку, давно уже не державшую чернил. Писал он медленно, мучительно, иногда записывая черновой вариант предложения на другом листке. Старая женщина стояла у раковины, глядя, как он пишет, ждала, пока он заговорит сам; она даже дыхание затаила, и оно вырывалось у нее время от времени со странным присвистом. Наконец Эки положил ручку.
– Ну что, дорогая? – спросил он.
– О Эки, – весело заговорила старуха, – подумать только! Мистер Чамли умер. Убит. – Она добавила: – В газетах написали. И этот парень – Ворон – тоже.
Эки бросил взгляд на газету.
– Как ужасно, – сказал он с удовлетворением. – И еще одна смерть. Просто бедствие. – Он принялся медленно читать газетное сообщение.
– Только представь, а? Здеся, у нас, в Ноттвиче, и такое.
– Он был дурным человеком, – сказал Эки, – хотя я и не должен говорить о нем плохо теперь, когда он умер. Он втянул нас в историю, из-за которой мне пришлось испытать стыд. Думаю, теперь мы сможем спокойно остаться жить в Ноттвиче.
Тень тяжкой усталости прошла по его лицу, когда он снова взглянул на три листка бумаги, исписанные аккуратным, мелким, классическим почерком.
– О Эки, ты переутомляешься.
– Я полагаю, – ответил Эки, – это поможет им разобраться.
– Прочти мне, золотце, – попросила старуха. Ее старое, сморщенное лицо, такое злое и порочное, сейчас еще больше сморщилось от нежности и любви; она прислонилась спиной к раковине и осталась стоять так, в позе бесконечного терпения. Эки начал читать. Сначала он читал плохо, запинаясь, но звук собственного голоса придавал ему уверенности; рука его взялась за лацкан пиджака.
– «Милорд епископ…» – Он прервал себя. – Я решил начать вполне официально, чтобы не подумали – я перехожу границы, пользуясь старым знакомством.
– Верно, Эки. Вся их орава твоего ногтя не стоит.
– «Я пишу Вам в четвертый раз… после длительного перерыва в полтора года…»
– Разве такой большой перерыв, золотце? Ты писал ему после того, как мы съездили в Клактон.
– Год и четыре месяца… «Я прекрасно помню Ваши прежние ответы – в том смысле, что мое дело было уже должным образом рассмотрено в Церковном суде,
– но я никогда не смогу поверить, милорд епископ, что Ваше чувство справедливости – если мне удаст-ся на этот раз убедить Вас в том, что меня глубочайшим образом обидели, – не побудит Вас сделать все, что в Вашей власти, чтобы мое дело было пересмотрено. Решением суда я обречен на пожизненные страдания за то, что в случае с кем-нибудь другим посчитали бы безобидной шалостью; к тому же шалости этой я даже и не совершал».
– Это ты очень красиво написал, золотце.
– И вот здесь, дорогая, я перехожу к частностям: «Я хотел бы спросить, милорд епископ, как могла служанка гостиницы поклясться, что узнала человека, которого видела лишь однажды, за год до суда, в затемненном помещении, ибо она сама признала в своих показаниях, что человек этот не позволил поднять штору? Что же касается показаний швейцара, милорд епископ, то я ведь спросил на суде, разве не истина то, что деньги были переданы ему полковником Марком Эгертоном и его супругой из рук в руки, но вопрос мой отвели как неподобающий и не относящийся к делу. Разве это справедливость, если она опирается на сплетню, недоразумение и лжесвидетельство?»
В улыбке старой женщины светились нежность и гордость.
– Это – самое лучшее письмо из всех, Эки.
– «Милорд епископ, в приходе все прекрасно знали, что в церковном совете полковник Марк Эгертон – мой злейший враг и что расследование было начато по его подстрекательству. Что же касается миссис Эгертон, она – сука и стерва».
– Ты думаешь, разумно так писать, Эки?
– Иногда, моя дорогая, человека загоняют в такой тупик, что он вынужден говорить открыто. Здесь я разбираю свидетельские показания весьма детально. Я уже делал это раньше, но мне, кажется, удалось значительно усилить аргументацию. А в конце, дорогая, я обращаюсь к этому знающему свет человеку так, как он только и может понять. – Эки знал этот пассаж наизусть; он развернул его перед нею, словно пылающий свиток, устремив безумный взгляд – взгляд оболганного святого – в потолок.
– «Но если даже предположить, милорд епископ, что это ложное свидетельство, данное за взятку, coответствовало истине, что тогда? Совершил ли я непростительное грехопадение, за которое должен pacплачиваться всю жизнь тяжкими муками? Должен ли я быть лишен средств к существованию и зарабатывать на пропитание недостойными методами? Как иначе могу я прокормить себя и свою жену? Человек – и никто лучше Вас не знает этого, ибо я видел Вас в Вашем дворце посреди роскоши и богатств, – человек создан из плоти и обладает не только душою, но и бренным телом. Некоторая плотскость может быть простительна даже человеку моего призвания. Даже и Вы, милорд епископ, в свое время – и в этом нет у меня сомнений – развлекались на лугу, меж стогов».
Он замолк, слегка задохнувшись; они глядели друг на друга с благоговением и преданностью.
Эки сказал:
– А теперь, дорогая, я хочу добавить сюда небольшой абзац о тебе.
Он смотрел на нее, и во взгляде, устремленном на это желтое, сморщенное лицо, бесформенную черную юбку, засаленную кофту, светилось не что иное, как глубочайшая преданность и любовь.
– Моя дорогая, – сказал он. – Что бы я делал без…
Он стал набрасывать черновик следующего абзаца, проговаривая фразы вслух: «что делал бы я в этот долгий период, пока тянулся процесс, нет, не процесс
– мученичество! – не знаю… не могу представить себе… если бы меня не поддерживали доверие и неколебимая верность… нет, неколебимая верность и доверие моей дорогой жены, жены, которую миссис Марк Эгертон сочла для себя возможным обливать презрением. Будто бы наш Господь избрал служителями себе богатых и благорожденных. Во всяком случае, этот процесс… научил меня проводить различие между друзьями моими и врагами. И тем не менее на суде ее слово, слово женщины, которая меня любит и верит в меня, было приравнено… имело нулевое значение рядом со словом… этой… этой дрянной и лживой сплетницы».
Старая женщина наклонилась к нему, в глазах застыли слезы, вызванные чувством гордости и собственной значимости.
Она произнесла:
– Это очень красиво. А как ты думаешь, жена епископа это прочитает? О Боже, я знаю, надо пойти наверх, привести в порядок ту комнату (может, какие молодые люди зайдут), но знаешь, Эки, дорогой, как-то мне не больно хочется это делать. Я лучше тут побуду, рядышком, совсем недолго. Вот ты так пишешь, я себя прям какой-то святой чувствую.
Она тяжело уселась на табуретку рядом с раковиной и не сводила глаз с его руки, быстро двигавшейся по бумаге, словно перед нею в этой жалкой кухне возникло невероятное, прекрасное видение, какое она и не надеялась никогда увидеть, но которое теперь принадлежало ей.
– И в конце, моя дорогая, – сказал Эки, – я предполагаю написать: «В мире подлогов и ложных клятв и всяческого немилосердия одна-единственная женщина остается для меня якорем спасения, единственная женщина, кому я могу верить до гроба и за гробом».
– Как им только не стыдно! О Эки, милый мой, – разрыдалась она, – подумать только, как они с тобой обошлись. Но ты верно сказал, все по правде. Я тебя никогда не покину. Не покину, даже если в могилу лягу. Никогда, никогда, никогда…
И, утверждая свой вечный союз, двое старых порочных людей смотрели в лицо друг другу с абсолютным доверием, благоговением и состраданием, присущими лишь истинной любви.
Энн осторожно подергала дверь купе, в котором ее оставили одну. Дверь была заперта, как и следовало ожидать, несмотря на то что Сондерс вел себя весьма тактично и старался изо всех сил незаметно делать то, что он вынужден был делать. Она смотрела в окно на грязный Мидлендский вокзал в горестном смятении. Ей казалось, что все, ради чего только и стоило жить, рухнуло; у нее не осталось даже работы. Поезд тихонько тронулся, и, проезжая мимо рекламы укрепляющего молочного напитка «Хорликс» для тех, кто испытывает голод среди ночи, мимо яркого желто-синего изображения Йоркширского побережья, она думала об утомительных хождениях из одного театрального агентства в другое, ждавших ее в Лондоне. Поезд шел мимо залов ожидания, мимо туалетов, мимо бетонных платформ в пустыню, иссеченную полосами рельсов.
Какой же идиоткой надо быть, чтобы думать, что ты одна можешь уберечь людей от войны. Три человека погибли – вот и весь результат. Теперь, когда сама она была виновата в смерти стольких людей, Энн уже не чувствовала такого отвращения к Ворону. В пустыне, через которую ее сейчас везли, между кучами угля и полуразрушенными сараями, старыми, ненужными платформами на запасных путях, где между рельсов пробилась чахлая трава и погибла, задушенная шлаком, она вспоминала о нем с жалостью и состраданием. Они были заодно, он доверился ей, она дала ему слово – и нарушила это слово, ни минуты не колеблясь. Конечно, он узнал о ее предательстве перед смертью: в его мертвом мозгу она навсегда запечатлелась – вместе со священником, который пытался ложно его обвинить, вместе с доктором, позвонившим в полицию.
Ну что ж. Она потеряла единственного человека, который был ей дорог; всегда считалось, что, если такое происходит без всякой причины, это следует принимать как искупление, как расплату, думала Энн. Потому что она не смогла предотвратить войну. Мужчины созданы для битв, войны им необходимы; в газете, которую Сондерс оставил для нее на соседнем сиденье, она прочла о том, что в четырех странах завершена мобилизация, что срок ультиматума истекает в полночь; война исчезла с первой страницы, но лишь потому, что в Ноттвиче шла своя война, совсем рядом, прямо под носом у читателей – в Дубильнях; и это была война до конца. До чего же все они любят такое, горько думала она, а сумерки поднимались от искалеченной черной земли, и теперь уже над бесконечными горами шлака различимы стали сполохи плавильных печей. И это тоже была война: этот хаос, сквозь который медленно двигался поезд, со скрежетом тащась от одного пункта к другому, словно издыхающее животное, влачащее израненное тело по ничейной земле, прочь с поля битвы.
Энн прижалась лицом к окну, чтобы сдержать слезы: морозное стекло, сжав холодом лоб, помогло ей сопротивляться. Поезд набирал скорость; мимо промелькнула церквушка в неоготическом стиле, ряд загородных домов и – наконец – поля, коровы, бредущие к раскрытым воротам, изрезанная колеями дорога, на ней – велосипедист, зажигающий фонарь. Она попыталась напевать про себя, чтобы поднять настроение, но на ум приходили лишь мелодии из «Аладдина» и «Для тебя это – просто Кью». Она вспоминала о долгом пути домой в автобусе, о голосе в телефонной трубке, о том, как не могла пробиться к окну, чтобы помахать ему на прощанье рукой, как он стоял к ней спиной, когда поезд проходил мимо. Мистер Дэвис! Даже тогда все рухнуло из-за него.
И, глядя на замерзшие поля и деревни за окном, Энн вдруг подумала: может быть, даже если бы ей удалось уберечь страну от войны, не стоило этого делать. Она представила себе мистера Дэвиса и Эки с его старухой женой, режиссера и мисс Мэйдью и хозяйку квартиры с вечной каплей на кончике носа. Что заставило ее взяться за эту роль? Играть в этом абсурдном спектакле? Если бы она сама не напросилась пообедать с мистером Дэвисом, Ворон, вполне вероятно, был бы сейчас в тюрьме, а все остальные – живы. Она попробовала представить себе напряженные в ожидании лица, устремленные вверх, к небу, к электрическим огням новостей там, в Ноттвиче, на Хай-стрит, но они расплывались в памяти, четкой картины не получалось.
Дверь отперли из коридора, и, не отрываясь от окна, она подумала: опять вопросы. Неужели они не перестанут приставать ко мне? И сказала громко:
– Я ведь уже сделала формальное заявление, не так ли?
Голос Матера произнес:
– Осталось обсудить еще кое-что.
Она устало обернулась к нему:
– Неужели обязательно тебе надо было прийти?
– Я веду это дело, – ответил Матер, усаживаясь напротив, спиной к движению, и глядя в окно, на поля, которые словно текли ей навстречу, проплывали мимо и исчезали за ее плечом. Он сказал: – Мы проверяли то, что ты рассказала. Удивительная история.
– Это все правда, – без всякой надежды повторила Энн.
Он сказал:
– Мы обзвонили половину дипломатических миссий в Лондоне. Не говоря уже о Женеве. Разумеется, звонили и Комиссару1.
Она ответила с долей ехидства:
– Очень жаль, что я доставила вам столько беспокойства. – Но ей не удалось выдержать взятый тон; внешнее безразличие было сломлено самим присутствием Матера, его огромными, неловкими руками, когда-то такими нежными, надежными руками друга.
– Ох, прости меня, – сказала она. – Мне и раньше приходилось извиняться, верно? Что еще я могу… Я произнесла бы те же самые слова, опрокинув твой кофе, и мне приходится повторять их теперь, когда погибли люди. Просто нет других слов – правда? – которые бы лучше могли это выразить. Все получилось не так; я думала, все всем ясно. А у меня ничего не вышло. Я не хотела, совсем не хотела причинить тебе неприятности. Теперь, наверное, Комиссар…
– Она заплакала без слез, словно замерзли слезные протоки.
Он сказал:
– Меня собираются повысить в должности. Не знаю за что. Мне-то кажется, я только запутал это дело. – И он добавил тихо и умоляюще, наклонившись к ней через проход купе: – Мы могли бы пожениться – сразу же, хотя, я думаю, если ты теперь не захочешь, ты будешь права. Тебе собираются дать премию.
Это было все равно что явиться к директору театра за увольнением, а вместо этого узнать о повышении зарплаты или о получении роли со словами, но ведь так никогда не бывает на самом деле. Она смотрела на него, не произнося ни слова.
– Конечно, – мрачно продолжал он, – ты теперь будешь героем дня. Ведь ты предотвратила войну. Я понимаю, я сглупил, я тебе не поверил. Это настоящий провал. Я ведь думал, я всегда буду доверять… Мы уже нашли достаточно доказательств того, о чем ты мне говорила, а я не поверил. Ультиматум они теперь должны отозвать. У них выбора нет. – И добавил, с глубочайшей ненавистью ко всякой шумихе: – Это станет сенсацией века.
Теперь он молчал, откинувшись на спинку сиденья, с лицом, отяжелевшим от горя.
Энн спросила, сама себе не веря:
– Ты хочешь сказать, что, когда мы приедем, мы можем сразу же пойти и пожениться?
– Если ты…
Она ответила:
– Такси – слишком медленный транспорт.
– Ну, все это будет не так быстро. Надо ждать три недели. Ведь у нас нет денег на специальное разрешение1.
Энн спросила:
– Ты вроде бы говорил о какой-то премии? Я промотаю ее на специальное разрешение.
И вот, когда они вдруг одновременно рассмеялись, последние три дня исчезли из купе, унеслись назад по стальным рельсам, в ночной Ноттвич. Все это произошло там, и не нужно было туда возвращаться – никогда. Осталась лишь тень беспокойства – ускользающая тень Ворона. Если те, кто остался в живых, произнося его имя, могли дать ему бессмертие, то сейчас он вступил в свой последний, обреченный на поражение бой с забвением.
– Все равно, – сказала Энн (а Ворон укрывал ее мешками, оставленными для себя самого), – у меня ничего не вышло (а Ворон коснулся ее руки ледяными пальцами).
– Не вышло? – поразился Матер. – Да все у тебя получилось совершенно потрясающе.
И Энн показалось на несколько долгих мгновений, что это ощущение провала никогда не покинет ее, будет всю жизнь темной тучей омрачать ее счастье; этого она никогда не сможет объяснить: ее любимый не сумеет ее понять. Но по мере того как его лицо утрачивало мрачность, она снова терпела поражение: теперь ей не давалось раскаяние. Туча стала рассеиваться при звуке его голоса; она совсем исчезла, когда его большая неловкая и нежная рука легла на ее плечи.
– Такой успех. – Он не мог выговорить толком то, что хотел, – совсем как Сондерс. Теперь он хорошо понимал, что это все значит. Это дело вполне заслуживало небольшой шумихи. Эта земля, на которую уже опускалась тьма, которая текла и текла назад за окнами вагона, могла еще несколько лет существовать спокойно. Матер был родом из деревни, он и не просил ничего больше – лишь несколько спокойных лет для страны, которую так любил. Ненадежность этого покоя делала ее еще дороже. Кто-то жег сухую траву и сорняки у изгороди; по темной дороге возвращался с охоты фермер в смешном, давно вышедшем из моды котелке: лошадь, на которой он ехал, вряд ли была способна преодолеть даже узкую канаву. Крохотная деревушка – окна в домах уже светились – появилась и проплыла у самого вагона, словно праздничный речной трамвайчик, увешанный фонариками; Матер едва успел разглядеть серую англиканскую церковь, увитую плющом, среди могил, упокоивших многих людей за многие века существования этой церкви; приземистая, она казалась верным старым псом, не желающим покидать свое место. На деревянной платформе, мимо которой их мчал поезд, носильщик под фонарем читал ярлык на рождественской елке.
– Все у тебя получилось, – сказал Матер.
Энн родилась в Лондоне, и Лондон пустил в ее душе глубокие корни; темная земля, поля и деревни не вызывали в ней никакого волнения; она отвернулась от окна и взглянула на счастливое лицо Матера.
– Ты не понимаешь, – сказала она, оберегая ускользающею тень, – у меня действительно не получилось.
Но она совершенно забыла об этом, когда поезд подходил к Лондону по огромному железнодорожному мосту, под которым раскинулись, словно лучики звезды, ярко освещенные узкие улочки с жалкими кондитерскими лавчонками, методистскими церквушками, надписями мелом на тротуарах. И она подумала: им теперь ничто не грозит. Протерев запотевшее стекло, она припала лбом к окну и радостно, жадно и умиленно смотрела вниз, как девочка-подросток, у которой умерла мать, смотрит на малышей, оставшихся у нее на руках, вовсе не сознавая, как тяжка ноша, как велика ответственность. Стайка ребятишек промчалась с криком по улице; она знала – они кричат, потому что чувствовала себя одной из них, хотя не слышала их голосов, не могла видеть их раскрытых ртов; какой-то человек продавал жареные каштаны на углу, и это ее лицо озаряло пламя жаровни; кондитерские лавки ломились от белых кисейных чулок, набитых дешевыми рождественскими подарками.
– Ох, – сказала Энн со вздохом абсолютного, безоблачного счастья, – наконец-то мы дома.