Скачать fb2   mobi   epub  

Иосиф Бродский и анонимное христианство

    ИОСИФ БРОДСКИЙ И АНОНИМНОЕ ХРИСТИАНСТВО

    Бродского едва ли можно назвать практикующим христианином, еще менее — воцерковленным человеком. Но его творчество обнаруживает глубоко личную связь автора со Христом. Можем ли мы считать поэзию Иосифа Бродского христианской? Если да, можно ли объяснить нежелание христианского поэта принадлежать к церковной общине? Об этом рассуждает философ и филолог Марина Михайлова.

    Тема отношений Бродского с Христом и христианством, а это не одно и то же, очень богатая, она может дать материал к размышлениям и церковным людям, и людям светским, критически относящимся к Церкви. Недавно я читала «Кредо» отца Александра Меня, и, в частности, он говорит о том, что христианин — это человек, который открыт ко всей мировой культуре. «Христианин рассматривает все прекрасное, творческое, доброе как принадлежащее Богу, как сокровенное действие благодати Христовой». Мне очень нравятся эти слова — «сокровенное действие благодати Христовой». Потому что если человек является последовательным христианином, то он понимает, что и благо, и красота, и истина возможны в мире исключительно при Божьем участии.

    Так вот, это самое «сокровенное действие благодати Божьей» есть поэзия. И именно к этому Бродский был очень близок.

    Заочный христианин

    Бродский был очень далек от институционального христианства. Но когда его спрашивали о том, кто он по вероисповеданию, он говорил: «Я — кальвинист». На самом деле он точно так же не переступал порога кальвинистских молельных домов, как и других храмов. Отвечая так, он имел в виду некоторую суровость и строгость нравственных требований к самому себе, которая предполагается учением Жана Кальвина.

    Бродский называл себя заочным христианином. Кто такие заочники? Это люди, которые слушают очень мало лекций, но экзамены сдают. И на экзамене отвечают по всей строгости университетского закона. Есть фотографии, где у Бродского крест на груди. Есть и его слова о том, что Ветхий Завет ему ближе Нового. Когда мы рассуждаем о вере человеке, то попадаем в широкий спектр мнений, иногда противоречащих друг другу. Я предлагаю посмотреть на его стихи и на то, как он говорит о Христе. Потому что самое драгоценное, что оставляет человек в мире, — это его слово.

    В двадцатом веке создалась такая удивительная ситуация, когда очень многие люди жили христианской жизнью, но при этом не принадлежали ни к какому сообществу. Давайте посмотрим на те стихи, с которых началась у Иосифа Бродского христианская тема. Это стихи на Рождество 1964 года. По-видимому, в 1963 году Бродский впервые прочел Библию. Сам он неоднократно в своих интервью говорил о том, что прежде Библии он прочел книги индуистской и буддистской традиции. И на него это произвело очень большое впечатление. В одном из интервью он сравнивает Бхагавадгиту и тот образ метафизической реальности, который есть в индуизме, с огромными прекрасными горами. Духовными Гималаями. Огромными и прекрасными. По его словам, ландшафт Ветхого и Нового Заветов выглядит гораздо скромнее. Но я, говорит Бродский, сделал выбор в сторону христианства, в сторону Христа.

    Лев Лосев, один из друзей Бродского, писал в своей книге о Бродском, что тот любил Христа, но не поклонялся Ему. Эти слова, на первый взгляд, могут вызвать некоторое смущение. Но если мы посмотрим на евангельского Христа, если мы прочитаем, чего хочет Бог от нас, то увидим слова «милости хочу, а не жертвы» (Мф 9:13). Иначе говоря, любовь предпочтительнее для Господа, чем культ, Ему воздаваемый. Он не создавал никакого культа вокруг Себя. Иисус пытался создать общину учеников, которые будут находиться с Ним в личных отношениях, в отношениях любви, доверия, верности.

    И вот, когда Бродский читает о Христе впервые, на него это производит такое впечатление, что он всю жизнь старается к Рождеству писать какой-то стишок. Иногда ему это не удавалось, но чаще удавалось. Уже в конце жизни Бродский с некоторым юмором рассказывал про то, что русские друзья ему приносят вести о праздновании Рождества в России в начале девяностых годов. Люди ставят елку, устраивают чтения стихов, и в этих чтениях обязательно звучат стихотворение Пастернака «Рождественская звезда» и стихи Бродского из рождественского цикла. Видно было, что Бродскому это радостно и приятно.

    Рождественские стихи

    Первые стихи из рождественского цикла Бродский, как правило, позже не включал в свои собрания. Есть книжечка «Рождественские стихи», которую Бродский авторизовал при жизни. Он не включает туда эти стихотворения. Но это та исходная точка, из которой потом развернется все дальнейшее.

    Спаситель родился в лютую стужу.

    В пустыне пылали пастушьи костры.

    Буран бушевал и выматывал душу

    из бедных царей, доставлявших дары.

    Верблюды вздымали лохматые ноги.

    Выл ветер. Звезда, пламенея в ночи,

    смотрела, как трех караванов дороги

    сходились в пещеру Христа, как лучи.

    В это же время, чуть позже несколькими днями, он пишет второе стихотворение — «Волхвы пришли». Они соотносятся как две половинки диптиха. Вот волхвы идут — вот они пришли.

    Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

    Звезда светила ярко с небосвода.

    Холодный ветер снег в сугроб сгребал.

    Шуршал песок. Костер трещал у входа.

    Дым шел свечой. Огонь вился крючком.

    И тени становились то короче,

    то вдруг длинней. Никто не знал кругом,

    что жизни счет начнется с этой ночи.

    Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

    Крутые своды ясли окружали.

    Кружился снег. Клубился белый пар.

    Лежал младенец, и дары лежали.

    Бродский пишет свой стих в двадцать три года, когда он впервые только что прочитал Священное Писание. Вообще он любил этих волхвов, они у Бродского любимейшие персонажи из тех, кто окружает Святое семейство. Волхвы, которые идут через пустыню, и мы видим геометрию мира, когда есть пещера с младенцем, с неба на нее смотрит звезда, и к этой пещере стягиваются как лучи, лучи света, трех караванов дороги. Очень важно выйти в этот путь, хотя результат заранее неизвестен. Двинуться к этой пещере, приблизиться к ней, решиться на это.

    Первое слово, которое Бродский произносит в своей поэзии о Христе, это слово «Спаситель». А потом — младенец: «лежал младенец, и дары лежали». Есть ощущение великого покоя, который наступает, когда человек совершил путь, подобный лучу звезды, и добрался до этой самой точки.

    Стихи, на мой взгляд, прекрасные, здесь есть невероятная лаконичность, экономия художественных средств, это очень прозрачный, по-пушкински прозрачный русский язык, который своей точностью достигает эффекта созерцательности. Мы понимаем, что бывают стихи, в которых очень много тумана, эпитетов, метафорические джунгли, но за этим может скрываться некоторая неопределенность видения, что очень свойственно поэзии. Когда человек интуитивно, на уровне творческого чувства знает о каких-то реальностях, но у него нет имен для этих реальностей, ему очень трудно их назвать. Бродский же все называет в этих ранних стихах так, как будто он описывает картинку, которая лежит у него на коленях или на ладони. Как можно было бы описывать рождественский вертеп, на который ты смотришь сверху с высоты человеческого роста. И это удивительно, это прекрасно, потому что это и есть созерцание, прямое видение божественных реальностей.

    Уже в поздние годы Бродский скажет, какая у него есть претензия к религиозной поэзии. Во времена перестройки, в восьмидесятые годы все кому не лень стали писать религиозные стихи. Он говорил по этому поводу, что когда-то в молодости услышал слова замечательного поэта Уинстона Одена. Оден ему сказал: « Хорошо было, Иосиф, Иоганну Себастьяну Баху. В то время, если он хотел написать что-то во славу Творца, он просто брал и писал мессу. В наше время мы так поступать не можем. Для того чтобы прославить Творца, нам нужно идти окольным путем и, воспевая творение, прославлять Творца».

    Бродскому иногда виделось в этой религиозной поэзии некоторое метафизическое бесстыдство, когда человек очень много рассказывает о своих чувствах, о своих переживаниях, и получается такая книжка — «Я и Христос». Вот я — такой духовный, столько у меня всяких мыслей по поводу Бога, как я это все тонко переживаю и так у меня это сложно.

    Бродский говорит о том, что невозможно, занимаясь религиозной поэзией, прикасаясь к какой- то христианской теме, смотреть на самого себя, потому что тогда получается какое-то слезливое безобразие. Слишком много чувств, и эти чувства хороши, может быть, даже прекрасны, но их испытывает каждый первый. Поэзия существует для того, чтобы расширять миры.

    Как сказал один философ: литература, поэзия — это приращение бытия. Я не хочу читать стихи для того, чтобы увидеть себя снова и снова в этом зеркале, это скучно. Мы уже видели свое лицо тысячи раз и ничего новенького нам там не покажут. Бродский сознательно уходит от описания религиозных переживаний. Он вообще очень скромный человек, несмотря на то, что некоторые говорили, что он мог вести себя слишком резко, иногда говорил людям то, что о них думает, и бывал невежлив. Но он никогда не демонстрировал себя.

    Ему было настолько горько, что все остальное шло фоном

    Мне очень нравятся слова Бродского о том, что все бедствия в мире начинаются тогда, когда кто-то говорит: «Я лучше других». И это чистая правда. Поскольку Бродский не считал себя лучше других, не видел в себе никакого философа и тем паче богослова, он в этих стихотворениях превращается в чистое зрение. Это просто глаз, который рассказывает нам про сцену Рождества Христова. Чтобы нам открылась истинная цена этих простых, очень трезвых, очень лаконичных, прозрачных слов, я вам скажу, когда это сочинялось: в конце 1963 года, когда шла подготовка к кампании обвинения Бродского в тунеядстве и суду. Его уже вызывали в разные места, с ним уже беседовали ответственные работники. И когда Ахматова и другие друзья Бродского поняли, что сгущаются тучи, они придумали хитрый план отправить его ненадолго в психиатрическую больницу. У них в Москве были друзья, очень хорошие доктора в больнице на Канатчиковой даче. Они решили, что он там полежит немного, ему дадут справку, что у него есть некоторые расстройства, и это поможет ему избежать трудностей.

    На самом деле это создало дополнительные трудности. Потому что после суда его отправили на три недели в больницу на Пряжке. Там ему действительно было очень плохо. Бродский считал, что это самое ужасное время в его жизни, эти три недели. Его действительно мучили там. Человек, по-настоящему гонимый, сидит в психиатрической лечебнице, встречает там Новый год, и на фоне всего этого еще происходит, как он говорил, «бенц» с любимой женщиной. Он узнает, что она встречала Новый год с другим человеком, и ему от этого становится так горько, что он говорит, что история с Мариной спасла его от всего остального.

    Страдания от ускользающей любви было настолько сильными, что все прочее шло уже в фоновом режиме, и ему было не очень страшно. Когда я думаю об этом, то понимаю, что эти стихи еще более драгоценны. Это не то, что сидит человек в каком-нибудь скиту на краю леса, созерцая дали небесные, и пишет евангельские стихи. Это когда человека жизнь все время то бьет, то трясет, то он в какой-нибудь больнице, то мучается от ревности и злости. И у него рождается такое стихотворение. Это означает только одно: история его отношения ко Христу для него гораздо серьезнее, чем все остальные жизненные обстоятельства. Как игла, пронзает все, что с ним происходит, и оказывается на той глубине созерцания.

    Не то, чтобы ему кто-то объяснил: ты знаешь, молиться Богу важно и спасительно. Он сам это почувствовал. И слова Лосева о Бродском: «Он любил Христа, но не поклонялся ему» — отражают образ отношений. Очень редко, невероятно редко Бродский прямо обращается ко Христу, но всякий раз какими-то потрясающими словами.

    У Бродского есть коротенькие стишки, объединенные в цикл «Литовский дивертисмент» 1971 года. Он писал их во время и после путешествия в Литву.

    Сверни с проезжей части в полу-

    слепой проулок и, войдя

    в костел, пустой об эту пору,

    сядь на скамью и, погодя,

    в ушную раковину Бога,

    закрытую для шума дня,

    шепни всего четыре слога:

     — Прости меня.

    Ровно такую историю рассказывает Бернанос в одном из своих романов — про сельского священника. Кюре во французской провинции замечает, что очень часто в пустой церкви сидит один старый крестьянин — не молится, не совершает никаких телодвижений, поклонов, просто сидит на скамеечке довольно долго. И кюре спрашивает у этого человека: а что это вы делаете здесь? Крестьянин отвечает: «Я смотрю на Него, — и показывает на изображение Господа, — а Он на меня, и нам хорошо». Бродский вряд ли знал эту историю, Бернанос тогда еще не был даже переведен на русский язык. Но он очень точно это воспроизводит.

    Быть рядом с Богом, перед Ним — но в полной простоте и одиночестве.

    Смерть придет, и у нее будут твои глаза

    А стихи под названием «Натюрморт» Бродский написал в тот момент, когда у него нашли опухоль. Было непонятно, какая она, то ли это очень страшно, то ли совсем не страшно. Может, у кого-то были такие ситуации, когда вам говорят: «Ждите результатов анализов». И вот, когда вы десять дней ждете результатов анализов, с вами происходит много интересного. Вы начинаете понимать, что такое жизнь, что в ней ценно, что не ценно, что вы хотите сделать, а чего не будете делать никогда. В такой же ситуации, ожидая результатов медицинского исследования, Бродский пишет стихи «Натюрморт».

    Мертвая природа. Это такой страшный экзерсис, переживания себя как холодного мертвого тела, оставленного душой. Беспощадное духовное упражнение. Стихи по-настоящему страшны. Приведу только девятый фрагмент и десятый, последний, чтобы было видно, до какого предела доходит этот ужас, и как он потом разрешается.

    9

    Вещь. Коричневый цвет

    вещи. Чей контур стерт.

    Сумерки. Больше нет

    ничего. Натюрморт.

    Смерть придет и найдет

    тело, чья гладь визит

    смерти, точно приход

    женщины, отразит.

    Это абсурд, вранье:

    череп, скелет, коса.

    «Смерть придет, у нее

    будут твои глаза».

    10

    Мать говорит Христу:

    — Ты мой сын или мой

    Бог? Ты прибит к кресту.

    Как я пойду домой?

    Как ступлю на порог,

    не поняв, не решив:

    ты мой сын или Бог?

    То есть, мертв или жив?

    Он говорит в ответ:

    — Мертвый или живой,

    разницы, жено, нет.

    Сын или Бог, я твой.

    Можно много говорить об этом стихотворении, здесь есть некая перекличка с Ахматовой, несомненно, у нее тоже есть пьеса в «Реквиеме». Как тонко и как точно Бродский понимает Божью Матерь! И это вполне евангельское созерцание — момент самого великого сомнения в жизни Божьей Матери. Ты мой сын или мой Бог? То есть, мертв или жив?

    Если мы посмотрим внимательно на песнопения Страстной недели, то увидим тоже этот мотив — оплакивание Пресвятой Богородицей Христа и как Бога, и как человека, и как сына, которого она теряет навсегда. Там есть это переживание человеческой смертности и надежды на божественное бессмертие.

    Помимо того, что это очень евангельское стихотвореньице, меня невероятно вдохновляет финал, когда Он дает Ей ответ тоже в евангельском духе. Господь не всегда дает прямые ответы. Помните, как Иоанн Предтеча из тюрьмы шлет учеников спросить: «Кто Ты?». И Господь ему отвечает, что мертвые воскресают и хромые ходят, слепые прозревают и косноязычные обретают речь, а больше ничего вам не скажу. Господь дает не прямой ответ, а требующий соучастия того, кто это ответ получает.

    И вот здесь ответ Христа совершенно прекрасен. Он говорит:

    — Мертвый или живой,

    разницы, жено, нет.

    Сын или Бог, я твой.

    Для человека догматически мыслящего этот ответ может показаться дерзостью: как это, нет разницы? У нас написано в Символе веры, что Христос это Бог, и будем в это верить до конца. Конечно, будем верить до конца, но при этом хорошо быть честным перед собой и согласиться: всегда, когда мы встречаемся со страданием в каких-то предельных формах, со смертью близкого человека, с мучительной или неизлечимой болезнью, мы находимся на этом перепутье: Господи, Ты жив? Ты со мной? Ты можешь явить мне свою милость или же я останусь один?

    Вопрос «мертвый или живой» — это вопрос о Воскресении. Если есть Воскресение, то я воскресну вместе с Ним. Верить в это трудно, когда стоишь над чьим-то гробом. Ты, конечно, читаешь евангельские слова, и они тебя утешают, но видение смерти настолько очевидно, что слишком легкомысленно было бы сказать: «А, Он скоро все равно воскреснет, да и мы тоже». Не так просто жить жизнь, как хотелось бы.

    И вот Он говорит: «разницы никакой нет, Сын или Бог, я твой». Я вижу в этом вижу безграничное доверие и очень личное отношение. Не знаю, является ли тот, кого люблю, Сыном Божьим и Богом или же сыном человеческим, но если между нами уже существуют какие-то отношения, то этого достаточно.

    Получается, что здесь сама ситуация живых и подлинных отношений со Христом гораздо больше, чем сумма теологии. Реальность Христа как того, кто участвует в жизни человека, говорящего эти слова человека, гораздо важнее, чем некоторые усвоенные о Нем истины.

    Благодарен за куриный хрящик

    Еще одно стихотворение я бы хотела предложить как пример одного из тех немногих случаев, когда Бродский обращается к Господу Богу. Это последняя, двенадцатая из «Римских элегий». Стихи 1981 года, про Рим и красоту Рима, причем Рим представлен и как пространство истории, где отложилось много-много слоев красоты, такие пласты морского дна. Но Рим это еще и место живой красоты, это люди, прохожие, свет, который льется с неба, и так далее. Рим — это место, где человек думает о смерти, это место, где он пишет стихи и размышляет о бессмертии. Это сложный цикл, очень богатый всяческими содержаниями. Он заканчивается такой элегией.

    Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я

    благодарен за все; за куриный хрящик

    и за стрекот ножниц, уже кроящих

    мне пустоту, раз она — Твоя.

    Ничего, что черна. Ничего, что в ней

    ни руки, ни лица, ни его овала.

    Чем незримей вещь, тем оно верней,

    что она когда-то существовала

    на земле, и тем больше она — везде.

    Ты был первым, с кем это случилось, правда?

    Только то и держится на гвозде,

    что не делится без остатка на два.

    Я был в Риме. Был залит светом. Так,

    как только может мечтать обломок!

    На сетчатке моей — золотой пятак.

    Хватит на всю длину потемок.

    В Риме красота наполняет все, как солнечный свет. Когда человек видит красоту, это очень сильный аргумент в пользу бытия Божия. Богословие двадцатого века часто строит теодицею от красоты. Если мы начнем как-то поучать мир, то нам скажут — спасибо, мы уже слышали. И после двух тысячелетий христианства у нас случились две мировые войны. Мы не можем выступать как учителя человечества, не получится. Если послушать Данте Алигьери и других мыслящих людей, то они держались того мнения, что и напрасно мы встали на эту ступеньку, учительскую. Церковь призвана нести любовь Божью, а не быть воспитательницей. Это закон — детоводитель ко Христу. А Христос — это любовь.

    Невозможно нам кого-то научить, но аргумент от красоты по-прежнему является сильным, потому что когда мы видим мир, его совершенство, невозможно представить, что это просто слепая игра материальных сил. А уж если мы смотрим на живое существо…

    Для Бродского живым существом номер один был кот. Он очень любил котов. Его кот Ося после его отъезда прожил еще много-много лет. У Бродского всегда были коты, в Нью-Йорке есть даже такая трогательная фотография — кот Бродского на сороковой день после его смерти. В кресле скорбящий кот, очень грустный, как будто бы он на самом деле прощается со своим любимым человеком.

    Бродский говорил, что созерцание животного приводит его к мысли о том, что вот это совершенство. Во многих положениях люди иногда бывают нелепыми и смешным, когда они, изогнувшись, чего-то там делают, зашнуровывают или отмывают. Кот всегда хорош, даже тогда, когда он, задрав ногу, моет у себя под хвостом. Он всегда прекрасен.

    Но здесь, конечно, не про кота, здесь про вечный город, про Рим с его красотой, которая создавалась веками и тысячелетиями. Когда мы все это видим, то понимаем, что жизнь не бессмысленна. Понятно, что человек смертен и мир полон страданий, но вот этот золотой пятак, он ложится куда-то очень глубоко в наш мозг, на сетчатку, как он говорит. И позволяет бесстрашно думать о грядущей пустоте.

    Может быть, мы по-детски верим, что перешагну порог, у Отца Моего обителей много, стоит там терем-теремок на берегу хрустальной реки, и там меня встретят папа и мама. То есть я бы хотела так верить насчет своей посмертной судьбы, но не всегда получается, потому что мир грозен и прекрасен. И наши сказочные представления не всегда оправданны, может быть, Господь так все и устроил, но мы этого наверняка не знаем. И какое-то самое честное представление о загробном мире — это именно пустота.

    И так потрясающе Бродский говорит:

    «Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я

     благодарен за все; за куриный хрящик

     и за стрекот ножниц, уже кроящих

     мне пустоту, раз она — Твоя».

    Принять честно, принять из рук Бога эту пустоту и неизвестность, и почти детское удивительное восклицание: «Ты был первым, с кем это случилось, правда?». Вот Господь ушел в эту черноту, в этот ад — для того, чтобы первым проложить нам дорогу.

    Тема пустоты, во-первых, богословская, потому что пустота — это самое верное место для встречи с Богом. Пустота, пустыня, освобождение от всех химер разума. Дионисий Ареопагит говорит о том, что самое адекватное богословие, адекватное предмету, то есть Богу, — это апофатическое, негативное богословие. Когда мы говорим, что Бог это и не то, и не то, и не это, и не другое, — мы вступаем в тот священный мрак, в котором пребывал Моисей на высоте Синая. То есть пустота — это очень хорошее и творческое состояние, хотя иногда мы боимся пустоты, мы боимся оказываться в пустыне, мы боимся быть в одиночестве.

    Когда я уезжаю к себе в деревню, то всегда найдется добрый человек, который скажет: «Как ты там живешь одна? А тебе не скучно?». Нет, мне не скучно, потому что там пустота. А как только человек попадает в пустоту, она сразу насыщается присутствием Бога.

    Если наш мир наполнен множеством слов, образов, картинок, вещей, не говоря уже про все остальное, про еду, питье и прочее, то Богу некуда втиснуться. Чтобы Бог смог придти, ему надо освободить пустое место.

    В центре храма иудейского была пустота, Святое Святых была пустота, поэтому там действительно бывал Господь Бог. Пустота у Бродского — это, с одной стороны, очень христианская штука, а с другой — наследие его юношеского увлечения восточными философиями и религиями. Будда тоже говорит о том, что есть некоторая творческая пустота. Изъятие из порядка постоянно повторяющегося суетливого мира происходит как подъем в пустоту. Потом уже эта пустота становится островом нирваны.

    Свет ниоткуда

    Хочу про пустоту прочитать один чудесный стишок, это «Рождество 1971 года». Это было последнее Рождество, которое Бродский провел в Советском Союзе, потом ему пришлось уехать и жить совершенно другой жизнью. «24 декабря 1971 года».

    В Рождество все немного волхвы.

    В продовольственных слякоть и давка.

    Из-за банки кофейной халвы

    производит осаду прилавка

    грудой свертков навьюченный люд:

    каждый сам себе царь и верблюд.

    Сетки, сумки, авоськи, кульки,

    шапки, галстуки, сбитые набок.

    Запах водки, хвои и трески,

    мандаринов, корицы и яблок.

    Хаос лиц, и не видно тропы

    в Вифлеем из-за снежной крупы.

    И разносчики скромных даров

    в транспорт прыгают, ломятся в двери,

    исчезают в провалах дворов,

    даже зная, что пусто в пещере:

    ни животных, ни яслей, ни Той,

    над Которою — нимб золотой.

    Пустота. Но при мысли о ней

    видишь вдруг как бы свет ниоткуда.

    Знал бы Ирод, что чем он сильней,

    тем верней, неизбежнее чудо.

    Постоянство такого родства —

    основной механизм Рождества.

    То и празднуют нынче везде,

    что Его приближенье, сдвигая

    все столы. Не потребность в звезде

    пусть еще, но уж воля благая

    в человеках видна издали,

    и костры пастухи разожгли.

    Валит снег; не дымят, но трубят

    трубы кровель. Все лица как пятна.

    Ирод пьет. Бабы прячут ребят.

    Кто грядет — никому непонятно:

    мы не знаем примет, и сердца

    могут вдруг не признать пришлеца.

    Но, когда на дверном сквозняке

    из тумана ночного густого

    возникает фигура в платке,

    и Младенца, и Духа Святого

    ощущаешь в себе без стыда;

    смотришь в небо и видишь — звезда.

    Иногда нам кажется, что вот — я, а вот моя душа, и у нее свои, мистические отношения с Богом. Это, конечно, очень мило и неплохо, но все-таки христианство предполагает общину. Одна из главных вещей, которую сделал Господь на земле: Он построил Церковь, создал общину. Причем построил Церковь не как организацию с уставом, начальниками и всякими правилами, по которым все собираются. Он строил Церковь как сообщество людей. Они вместе ели и пили, путешествовали, преодолевали большие расстояния, разделяли жизнь во всех ее самых простых проявлениях и во всех самых сложных, и все время были вместе.

    Речь идет о чувстве братства с другим человеком, которое является неотъемлемым элементом христианства. Оно не может быть историей про меня, такого тонкого и нежного, и про мои отношения с Богом. Оно всегда история про моих братьев. Вот мы вместе — и поэтому мы перед Богом что-то. А вообще, как это ни странно, Иосиф Бродский был человеком одиноким и ценящим вот это свое одиночество. У него были, конечно, и друзья, и подруги, и студенты, и еще кто-то, но при этом он всегда оставался сам с собой, где бы и с кем бы он ни находился. Но у него было чувство человеческой солидарности.

    Это слово «солидарность», оно ведь для нас означало, в основном, первое мая, День международной солидарности трудящихся, когда нас добровольно-принудительно гоняли на демонстрации. Для людей моего поколения слово «солидарность» окрашено в первомайские краски. Бродский его по-другому употребляет, по-западному. Для них, для американских, французских людей это другое — это чувство братства и общности с другими людьми, это то самое, когда я не скажу, что я лучше других, — вот это и есть солидарность.

    Бродскому это было свойственно в невероятной мере. Мне очень нравится рассказ, когда он беседовал с журналистами про свое житье в деревне Муринское, и говорил, что там был очень приятный момент — это утром идти на работу. Когда ты утром выходишь в своих сапогах, идешь по дороге к колхозной конторе, где тебя отправят покрывать крышу на каком-нибудь амбаре. Когда ты идешь вот так с утречка, ты понимаешь, что миллионы людей на всем белом свете, в твоей стране уж точно сейчас точно так же идут на работу. Тебя это наполняет радостью, каким-то хорошим чувством.

    Любить ближнего — это не обязательно все время прыгать у него перед глазами и причинять ему добро; любить ближнего — это еще уважать его и видеть в нем человека достойного, человека перед Богом.

    И в этом стихотворении я очень люблю интонацию нежности к тому самому совдепу, в который уже не плюнул только ленивый. Совок, империя зла, мы уезжали с выжженной земли, чего только люди не сказали про то, какая ужасная, бездуховная, мертвая советская реальность. Все потоптались по этой реальности, и вдруг мы видим совсем другие слова. Бродский нам рассказывает про то, как народ перед Новым годом запасается продуктами. Кто жил в 1971 году, тот помнит, что это было сложное дело. Надо было постоять в одной очереди за мандаринами, в другой за еще чем-нибудь, в третьей за третьим, притом все очереди разные, но надо еще выбить чек, а потом, когда ты стоишь в кассе, уже что-то кончилось, и через весь магазин продавщица кричит: «Маша, халву не выбивай!». И ты стоишь и понимаешь, что в пролете. Это была трудная работа по добыванию. Сейчас неинтересно: пришел в магазин, набрал всего разного со всех полок и приготовил все, что хотел. А тогда мы себя чувствовали, как львицы на охоте: пошла, добыла, отстояла, принесла своим львятам что-то.

    И вот эта история может быть увидена, как ужасная жизнь: он уехал из страны, в которой у народа еды даже нет. Точно так же можно и сейчас сказать: а что это за страна, в которой снег не убирают, мы платим автомобильный налог, а машину поставить негде. Но это же не разговор, потому что мы же любим (или не любим) этот город и эту страну прекрасную не за то, что нам чистят или не чистят снег или у нас есть или нет очереди в продовольственном магазине. Здесь про другое история.

    История про любовь к своему народу и к своей стране — про то, что эти люди уже похожи не на людей, а на сетки, сумки, авоськи, кульки, шапки, галстуки, сбитые набок. В этих очередях, если вы помните, говорили: «Вы за кем?» — «Я за белой шапочкой» или «Я за портфелем коричневым». Мы все становились каким-то предметом своего убранства, по которому нас и обозначали наши соотечественники. Казалось бы, можно произнести речь о том, как бездуховна жизнь в этой стране, что у людей здесь даже нет лиц! «Хаос лиц, и не видно тропы в Вифлеем из-за снежной крупы».

    Но вдруг начинается этот потрясающий поворот: он знает, что эти люди не будут праздновать Рождество, что они сейчас, двадцать четвертого декабря, не помнят о том, что это Сочельник, покупая еду для новогоднего праздника, на котором будут слушать поздравления Леонида Ильича Брежнева, бой курантов и все, что положено по списку. Эти люди не знают про Рождество, они знают точно, что пусто в пещере. Им сказали, что Бога нет, не бывает. Пустота.

    Пустота. Но при мысли о ней

    видишь вдруг как бы свет ниоткуда.

    Знал бы Ирод, что чем он сильней,

    тем верней, неизбежнее чудо.


    Мне очень нравится это место. Один мой знакомый батюшка обратил мое внимание на эти слова о том, что родство Ирода и чудес — основной механизм Рождества. Ведь если бы люди не были грешниками, Бог не пришел бы на Землю. Мы жили в своем прекрасном раю, наверное, нам было бы хорошо. И если бы не было Ирода, тогда не нужны были бы чудеса Божьи.

    Бог приходит какими-то неведомыми и прекрасными путями туда и тогда, где темно, где пусто. А не туда, где все и так хорошо, где все молятся, поют гимны, как говорит отец блудному сыну, ты всегда и так со мной и все мое — твое. А вот этот брат был мертв и ожил, пропадал и нашелся.

    Здесь точка полного отчаяния, которую мы можем понимать как отчаяние всенародное. 1971 год — самая дремучая брежневская эпоха, казалось, шансов ни на что нет, но видишь вдруг как бы свет ниоткуда. И ровно такой же механизм был у Бродского в собственной внутренней жизни.

    Содержание веры

    В тот момент, когда Бродский достигал абсолютного дна — метафизического и бытового, он вдруг понимал, что не один. Как он говорит в одном из своих стихов: «И взгляд поднявши к небесам, ты вдруг почувствуешь, что сам чистосердечный дар».

    Анонимное христианство — чем оно интересно, с моей точки зрения? Сразу хочу сказать, что я человек церковный и понимаю, что быть верующим человеком означает принимать участие в таинствах, молиться и читать Священное Писание. Но при этом я не могу представить себе, что Церковь — это только те люди, которые очень строго и очень правильно выполняют определенные предписания.

    Я верю, что есть какой-то круг людей, которые знают Христа, знакомы с Ним через Писание, которые поддерживают с Ним какие-то отношения, но при этом они по каким-то причинам не присоединяются к общинам. Почему Бродский не присоединился к христианской общине, я могу сказать. Долго-долго читая его интервью, я дочитала наконец-то до одного интересного момента. Видимо, кто-то когда-то ему сказал: если будешь очень строго и правильно выполнять все предписания, молиться, поститься и слушать соответствующее радио, то попадешь в рай. А если не будешь, то попадешь в ад.

    Когда Бродский это услышал, то он понял, что ему это неинтересно. Он говорит об этом прямо: слабая сторона христианства — это верить, что с Богом можно как-то договориться. На самом деле, конечно, нормальные христиане так не думают. Ему, возможно, не очень повезло или он недостаточно внимательно послушал кого-то.

    Одна из самых загадочных вещей заключается в том, что Бродский был знаком с отцом Александром Шмеманом. И хорошо знал Сергея Александровича, сына отца Александра. Но, видимо, они говорили о поэзии, а не о Церкви. Мне кажется, так странно, что два человека жили в одной стране, в одно время, и тут могла вспыхнуть такая искра! Но этого не случилось. Это как, к примеру, Пушкин с Серафимом Саровским, современники, которые никогда не встретились.

    Когда есть некоторая искренность и какая-то глубина в отношениях с Богом, которая, как это ни странно, препятствует прийти в Церковь, могут быть такие ситуации. У владыки Антония Сурожского в книге «Последние беседы» я прочла, что у каждого человека, у каждой души свой образ отношений с Богом: кому-то нужно причащаться каждую неделю, а кому-то — один раз в жизни. Мы помним, что Мария Египетская причащалась два раза в жизни. Можем ли мы кому-то по этой причине отказывать в принадлежности к христианству? Можем ли судить об этом с такой же простотой, как об анализе крови? Взял анализ, проанализировал и сказал — ага, у этого высокий гемоглобин, у этого низкий. Но содержание веры, содержание доверия в крови человека, как мы можем определить? Боюсь, что никак.

    И в связи с этим у меня возникает устойчивое чувство, что по части благоговейного и глубокого отношению к Богу поэзия Бродского более богата, чем многие стихи других авторов, декларирующих себя как православных поэтов.

    Есть две темы в его поэзии, которые просто проходят золотой нитью. Первая тема — благодарность. «И пока мой рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность» — говорит он в одном из стихотворений. А вторая тема — прощение.

    И я хотела бы закончить стихотворением на столетие Анны Ахматовой:

    Страницу и огонь, зерно и жернова,

    секиры острие и усеченный волос —

    Бог сохраняет все; особенно — слова

    прощенья и любви, как собственный свой голос.

    В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,

    и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,

    затем что жизнь — одна, они из смертных уст

    звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.

    Великая душа, поклон через моря

    за то, что их нашла, — тебе и части тленной,

    что спит в родной земле, тебе благодаря

    обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

    Это прекрасная речь к Ахматовой. Бродский был в юности среди мальчиков, молодых поэтов, которые составляли волшебный хор, как Анна Андреевна говорила. Она его очень любила, и Бродский тоже ее любил. Он рассказывал потом, что после смерти Ахматовой у него было ощущение, что она за ним присматривает. Что она с неба продолжает, как при жизни присматривала за молодыми людьми, поглядывать на них — не с целью контроля, а именно, как он выразился, «она хранит нас». Находясь рядом с Ахматовой, — неважно, что они делали, пили чай или иногда водку, беседовали о чем-то, гуляли, — он всегда чувствовал, что находится в присутствии христианина. Он говорил о том, что одним из самых потрясающих уроков, свидетельств ахматовских, было то, что она умела прощать.

    У Анны Андреевны был дар прощения, который она в какой-то мере могла передать. И как владыка Антоний Сурожский сказал, — человек не может стать христианином, если он не увидел хотя бы однажды на чьем-то лице отсвет вечной жизни. Вот так повезло Иосифу Бродскому, что он увидел Ахматову с ее верой, очень подлинной, не слишком обрядово правильной, — но никто не дерзнет сказать, что она не была христианкой.

    Потому что христианская поэзия есть свидетельство об отношениях со Христом.


    По лекции «Иосиф Бродский и анонимное христианство»

    Подготовил Павел Ершов

    Комментарии для сайта Cackle

    Тематические страницы