Ультиматум
Возможно, что ты, так же как и я сам, позабыл большую часть того, что содержалось в моих прежних письмах. Если это так, мне хотелось бы, чтобы, подобно мне самому, ты мог при каждой перемене настроения отдавать себе отчет в переменах мыслей и в их направлении. Выражение, представление, облачение мысли подобны цветам, что из года в год пребывают теми жe и всё же меняются; однако отношение, движение, выбранная позиция остаются неизменными. Примись я писать тебе сейчас, я, вероятнее всего, изъяснялся бы иначе. Вероятно, в некоторых разделах своих писем мне даже удавалось быть красноречивым, хотя у меня нет на этот счет никаких притязаний, а мое жизненное положение вовсе этого и не требует; примись я писать сейчас, мне это удалось бы, вероятно, уже в других разделах; впрочем, не могу сказать наверняка, ибо умение выразить себя — это дар, и «у каждого возраста, каждого года своя есть цветущая весна»[1043]. И напротив, всё, что касается мысли, — останется и пребудет навечно[1044], движения же мысли, как я надеюсь, с течением времени станут даваться мне всё легче и естественней, однако они пребудут неизменными, даже оставаясь невысказанными, даже тогда, когда сотрутся сами их словесные выражения.
И всё же я хватаюсь сейчас за перо не для того, чтобы написать тебе новое письмо, но скорее потому, что мысли о тебе ожили во мне снова из‑за письма, которое я сам получил от одного старого друга, пастора в Ютландии. Насколько мне известно, ты его никогда не встречал. Дружба моя с ним началась еще в студенческие годы, и хотя по возрасту нас разделяет пять–шесть лет, отношения наши всегда были довольно близкими. Он был маленьким, приземистым человечком, веселым, жизнерадостным и необыкновенно добродушным. Хотя в глубине души он оставался серьезным, на поверхности он, казалось, неизменно следовал совету предоставлять вещам идти своим чередом. Науки его увлекали, однако ему не слишком‑то давались экзамены. При теологических испытаниях он не поднимался выше haud illaudabilis[1045]. Года на четыре он застрял в маленьком приходе посреди вересковых пустошей Ютландии[1046]. В число его внешних данных входило и обладание зычным голосом, с духовной же стороны бросалась в глаза самобытность, всегда выделявшая его посреди маленького кружка знакомых мне людей; что же удивительного в том, что поначалу он был не совсем удовлетворен своей участью, что собственная деятельность казалась ему слишком незначительной? Однако теперь он снова обрел свое довольство, и я был поистине воодушевлен, когда прочитал полученное на днях письмо. «Вересковые пустоши Ютландии, — пишет он, — это настоящее поле деятельности для меня, это совершенно несравненный рабочий кабинет. Туда я выхожу вечерами и обдумываю свои проповеди, и всё вдруг раскрывается передо мною с поразительной ясностью; там я забываю обо всех действительных слушателях и обретаю слушателя идеального, там я оказываюсь полностью поглощенным самим собой, так что, когда я потом поднимаюсь на кафедру, мне всё еще кажется что я пребываю там, посреди вересковых далей, — там, где глаза мои не различают людей, где голос мой звучит в полную силу и способен перекрывать собой шум бури».
Однако я пишу тебе не для того, чтобы всё это пересказывать, но чтобы послать тебе проповедь, которую он вложил в свое письмо. Я не хотел показывать ее тебе при личной встрече, чтобы не вызывать тебя на критические замечания; лучше уж передать ее тебе в письмен-
ном виде, так она сможет произвести на тебя впечатление в тишине. Он еще не читал эту проповедь, но собирается огласить ее с кафедры в будущем году, и он убежден, что сумеет сделать ее внятной любому крестьянину. Но прошу тебя, не пренебреги ею по этой причине; ибо красота всеобщего как раз и состоит в том, что каждый способен ее понять. В этой проповеди он ухватил то, о чем я говорил тебе, равно как и то, о чем я только хотел бы еще сказать; и он выразил это удачнее, чем я сам сумел бы это сделать. Возьми же ее, прочитай, мне больше нечего к этому добавить, разве что вот еще: я прочитал ее и подумал о себе самом, прочитал ее — и подумал о тебе.
Возвышенное поучение, заключенное в мысли о том, что пред Богом мы всегда не правы
Молитва
Отче на небесах! Научи нас молиться правильно, чтобы сердце наше открывалось пред Тобой в молитве и мольбе, и не таило в себе никакого тайного желания, которое, насколько нам известно, было бы Тебе неприятно, и никакого тайного страха, что Ты откажешь нам в чем‑то, что могло бы поистине послужить к нашему благу; так, чтобы наши труждающиеся мысли, беспокойное сознание и робкое сердце смогли наконец найти покой в том и посредством того, в чем и посредством чего этот покой только и можно обрести, — иначе говоря, благодаря тому, что мы неизменно и радостно благодарим Тебя, оттого что радостно сознаем: мы пред Тобою всегда не правы. Аминь.
Святое Благовествование, как сказано в Евангелии от Луки, глава 19, стих 41 и далее:
«И когда приблизился к городу, то, смотря на него, заплакал о нем / и сказал: о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих; / ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами, и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, / и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего. / И вошед в храм, начал выгонять продающих в нем и покупающих, / говоря им: написано: «дом Мой есть дом молитвы», а вы сделали его вертепом разбойников. / И учил каждый день в храме. Первосвященники же и книжники и старейшины народа искали погубить Его, / и не находили, что бы сделать с Ним; потому что весь народ неотступно слушал Его».
То, что было явлено Духом в видениях и грезах пророков, то, что и те в свой черед возвещали грозным голосом одному поколению за другим: отвержение избранного народа, ужасную гибель гордого Иерусалима, — все это подступало всё ближе и ближе. Христос прибывает в Иерусалим. Он не пророк, возвещающий будущее, речи Его не пробуждают тревожного беспокойства, ибо дотоле сокрытое ясно встает у Него перед глазами; Он не мудрствует, на это нет уже больше времени, — Он плачет над Иерусалимом. А ведь город всё еще стоял во всем великолепии, и храм еще гордо возносил свою главу, поднимаясь выше любого мирского здания, да и сам Христос говорил: о, если бы ты хотя в сей день узнал, что служит к миру твоему, — однако Он тут же добавляет к этому: но это сокрыто ныне от глаз твоих. В вечном совете Господа гибель города уже предрешена, и спасение сокрыто от глаз его обитателей. Означает ли это, что жившее тогда поколение было более достойно проклятия, чем предыдущее? Означает ли это, что весь народ был безнадежно развращен, означает ли это, что во всем Иерусалиме не нашлось ни одного праведника, хотя бы одногоединственного праведника, который сумел бы сдержать гнев Божий?[1047]Неужто не было ни одного добродетельного человека среди всех тех, от глаз которых было сокрыто спасение? Если же такой праведник существовал, значит ли это, что ни одна дверь не открылась пред ним во время страха и нужды, когда враги обложили город со всех сторон, и стеснили его отовсюду, — значит ли это, что ни один ангел не сошел вниз, чтобы его спасти, прежде чем захлопнулись все двери; неужто не было дано о нем никакого свидетельства? А ведь гибель города была предрешена. И напрасно осажденный город в страхе своем искал хоть какой‑нибудь выход; вражеские орды стеснили его могучей рукой, и никто не спасся, и небеса остались закрыты для него, и ни один ангел не был послан туда, кроме разве что ангела смерти, взмахнувшего мечом своим над городом. За преступление всего народа пришлось отвечать именно этому поколению, и за преступление всего поколения пришлось отвечать каждому члену этого рода. Значит ли это, что праведники должны страдать вместе с неправедными? И означает ли действительно ревность Господня, когда Он добивается того, чтобы грехи отцов пали на детей вплоть до третьего и четвертого колена[1048], что Он наказывает не отцов, но самих детей? Что нам на это сказать? Может, нам нужно утешаться тем, что с того времени прошло уже почти две тысячи лет, и это был ужас, которого мир не видел прежде, и, пожалуй, никогда уже не увидит; может, нам следует возблагодарить Господа за то, что мы живем в мире и спокойствии, что крики страха, звучавшие в те дни, долетают до нас весьма слабо? Можем ли мы надеяться и верить, что наши дни и дни детей наших пройдут в спокойствии, не тронутые бурями каждодневной жизни? Конечно, мы не чувствуем в себе достаточно сил, чтобы думать о подобных вещах, но возблагодарим же Господа, что это испытание обошло нас стороной. Есть ли что‑либо трусливее и безнадежней, чем подобные речи? Неужели неизъяснимое тотчас же разъясняется, стоит нам лишь сказать, что оно случилось в мире лишь однажды? Разве неизъяснимость его состоит не в том, что оно вообще случилось? И разве то, что оно вообще случилось, не делает тотчас же всё в мире неизъяснимым — даже самое понятное? Если в мире этом уже случилось однажды, что положение людей оказалось существенно отличным от того, в котором мы сами сейчас пребываем, то откуда же нам набраться уверенности, что такое положение больше не повторится, отчего нам не счесть, что как раз то, прежнее положение и было истинным, тогда как положение, которое наблюдается теперь повсеместно, как раз и должно считаться неистинным? Разве доказательством истины бывает большая частота выпадения? И разве события, свидетелем которых стали те времена, не повторяются на деле гораздо чаще, чем принято считать? И разве не приходилось нам самим многократно убеждаться в том, что всё, происходящее в большом переживается также и в малом? Думаете ли вы, говорил Христос, что эти галилеяне, чью кровь пролил Пилат, были грешнее всех галилеян только потому, что так пострадали? Или вы думаете, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская, убив их насмерть, были виновнее всех живущих в Иерусалиме? Некоторые из тех галилеян были не грешнее прочих, да и те восемнадцать были не виновнее всех живущих в Иерусалиме[1049], — и все же невинные разделили участь виновных. Вы скажете, может быть: то была судьба, а не наказание; но гибель Иерусалима была как раз наказанием, и наказание это пало одинаково тяжко на виновных и невинных. Потому‑то вы и не хотите тревожить себя размышлением о подобных вещах; ибо тогда получается, что любой человек может претерпевать беды и страдания, а те, подобно дождю, равно выпадают праведным и неправедным[1050], и всё же эти беды остаются именно наказанием… И однако же именно так всё это представлено в Писании. Значит ли это, что участь праведных подобна участи неправедных, так что страх Божий не несет в себе никакого обещания для этой жизни? Значит ли это, что все возвышенные размышления, которые когда‑то наполняли тебя мужеством и уверенностью, оказываются всего лишь пустой иллюзией, напрасной фантазией, в которую может еще поверить ребенок, на которую может еще понадеяться юноша, тогда как взрослый человек не найдет тут для себя никакого благословения, а разве что одну издевку и досаду? Ну что, признайся, такая мысль тебя отталкивает? Да, она не может и не должна тебя увлекать, она не способна затуманить твою душу. Ты хочешь любить лишь праведность, ты желаешь с вечера до утра упражняться в праведности; пусть даже в ней самой нет для тебя никакой награды, — ты все равно желаешь в ней упражняться, ты чувствуешь, что в ней заложено некое требование, которое всё равно должно быть исполнено; ты не хочешь впасть в какое‑то тупое бессилие, чтобы потом внезапно осознать, что в этой праведности содержалось свое обещание, но ты сам исключил себя из сферы его действия, просто оттого что в этой праведности не упражнялся. Ты не желаешь бороться с людьми, ты хочешь побороться с самим Господом, Его хочешь удержать, Его не хочешь отпустить, пока он не благословит тебя![1051]И однако же в Писании сказано: не оправдывайся пред Господом[1052]. А разве не это ты пытаешься делать? Разве не звучат тут снова безнадежные речи, разве Священное Писание дано человеку лишь затем, чтобы его унизить, лишь затем, чтобы его уничтожить? Вовсе нет! Ибо когда говорится: не оправдывайся пред Господом, — то тем самым и говорится: ты не должен желать быть правым пред Господом, ты можешь оправдаться перед Ним, лишь узнав, что ты всегда не прав. О да, вот этого ты и должен всегда желать. Если тебе запрещено оправдываться пред Господом, то в этом и состоит твое совершенство, и это никоим образом не значит, что ты для Бога — существо мелкое и лишенное всякого значения. Воробей падает на землю — в чем‑то он уже оправдан пред Госпо-
дом; лилия вянет — в чем‑то она уже оправдана пред Господом; и только человек всегда не прав, только для него приберегается то, в чем отказано всем прочим существам: быть неправым пред Господом. Если бы я думал иначе, я напомнил бы тебе о мудром рассуждении, которое тебе наверняка частенько приходилось слышать, — о мудром рассуждении, которое с такой легкостью все разъясняет, стараясь не судить несправедливо ни о Боге, ни о человеке; мудрость эта гласит: человек — существо жалкое, Богу неразумно было бы требовать от него невозможного; мы делаем, что можем, и даже если при этом нечто упускаем, Господь никогда не забывает, что мы существа слабые и несовершенные. Чему тут больше дивиться: возвышенному представлению о природе Божества, которая раскрывается в этом остроумном суждении, — или же глубокому проникновению в человеческое сердце, тому пытливому сознанию, которое исследует самое себя, с тем чтобы прийти затем к удобному и легкому заключению: «Мы делаем, что можем»? А легко ли тебе, о мой слушатель, определить, много ли это: «что можем»? Неужели тебе никогда не приходилось пребывать в такой опасности, когда ты напрягал все силы, почти впадая в отчаяние, и всё же страстно желал быть способным сделать больше, тогда как некто глядел на тебя в это время со стороны с сомнением и мольбой, отказываясь верить, что ты и в самом деле не можешь сделать больше? И неужели тебе никогда не приходилось бояться самого себя, бояться так сильно, что тебе уже казалось: нет на свете греха настолько черного, нет себялюбия настолько отвратительного, чтобы они не смогли проникнуть в твою душу и, подобно вражеской армии, обрести над тобою полную власть? Неужели ты никогда не ощущал этого страха? Ибо если не ощущал, то тебе не стоит и открывать рот для ответа: ты все равно не сможешь ответить на заданный вопрос; если же ощущал, вот тогда, — тогда, о мой слушатель, я спрошу у тебя лишь об одном: утешают ли тебя эти слова — «Мы делаем, что можем»? И неужели ты никогда не боялся за других, неужели ты никогда не видел, как им случается колебаться и падать в этой жизни, — те самые люди, на которых ты прежде смотрел с доверием и надеждой; и неужели тебе не приходилось слышать тогда вкрадчивого голоса, что нашептывает прямо в ухо: если уж такой человек не способен на величие, то что такое вообще вся эта жизнь, если не череда напрасных мук, что такое вообще эта вера, если не петля, неожиданно выбрасывающая нас в бесконечность, где мы вовсе не способны дышать? О нет, твердил тебе этот голос, лучше уж позабыть обо всех этих требованиях и забросить их прочь; скажи, разве ты не слышал этого голоса? Ибо если не слышал, то тебе не стоит и открывать рот для ответа: ты всё равно не сможешь ответить на заданный вопрос; если же слышал, вот тогда, — тогда, о мой слушатель, я спрошу у тебя: утешают ли тебя слова — «Мы делаем, что можем»? Разве истинной причиной твоего беспокойства было не то, что ты не мог знать наверное, много ли это: «что можем», — ведь в одно прекрасное мгновение тебе кажется, что это бесконечно много, тогда как в другое мгновение это представляется совсем малым? Разве твой страх был таким мучительным не потому, что ты не мог проникнуть в собственное сознание, — ибо чем серьезнее ты сам желал этого, чем более страстно ты хотел действовать, тем ужаснее становилась двойственность, в которой ты пребывал: ведь могло статься, что ты сам не сделал всего, что мог, — или же ты сам и впрямь сделал всё, что мог, но никто так и не пришел тебе при этом на помощь?
Потому ни одно серьезное сомнение, ни одна глубокая забота не оказываются успокоенными благодаря словам «Мы делаем, что можем». Если человек временами прав, временами же не прав, если он отчасти прав, отчасти же не прав, то кто тут вообще правомочен выносить об этом решение, если не он сам? Однако нельзя забывать, что ведь и в самом этом решении он может быть отчасти прав, отчасти же не прав. А может, когда он выносит суждение о своем действии, он уже становится другим человеком по сравнению с тем, кем он был, когда действовал? Значит ли это, что тут будет неизменно властвовать сомнение, отыскивая себе все новые трудности и препятствия, значит ли это, что забота будет постоянно сопровождать измученную душу, обременяя ее прежним, накопленным опытом? Или же мы предпочтем чувствовать себя постоянно правыми, как это обыкновенно случается с неразумными тварями? Стало быть, единственный выбор, который открыт перед нами, — это либо быть ничем пред Господом, либо во всякое мгновение начинать всё заново в вечных муках, вместе с тем не будучи в состоянии действительно начать; ведь будь мы даже в состоянии определенно решить, правы ли мы в данное мгновение, нам всё равно пришлось бы ставить тот же вопрос применительно к мгновению предыдущему, тем самым до бесконечности отодвигая момент решения назад.
Сомнение снова оказалось приведено в движение, забота снова пробудилась; попробуем успокоить их, размышляя о следующем:
Возвышенное поучение, заключенное в мысли о том, что пред Богом мы всегда не правы
Быть неправым — возможно ли вообразить себе более мучительное чувство? Разве мы не видим повсеместно, что люди скорее выстрадают что угодно, чем признают, что они не правы? Правда, мы не одобряем подобного упрямства ни в себе, ни в других; мы полагаем, что лучше и мудрее признать, что мы не правы, коль скоро уж мы действительно не правы; тогда мы говорим, что боль, сопровождающая такое признание, подобна горькому лекарству, которое исцеляет; однако мы отнюдь не скрываем, что быть не правым — больно, и больно также признавать это. Стало быть, мы претерпеваем боль, поскольку нам известно, что она служит нам ко благу; мы утешаемся тем, что когда‑нибудь нам удастся оказать более успешное сопротивление, так что мы будем становиться не правы лишь изредка. Подобная точка зрения так естественна, так очевидна для каждого. Так что есть и нечто возвышенное в том, чтобы оказываться неправым, — при условии, что, признавая это, мы возвышаем себя надеждой: такое будет случаться впредь все реже и реже. И однако же мы хотим успокоить сомнение не с помощью такого наблюдения, но размышляя о возвышенном поучении, заключенном в том, что мы всегда не правы. Но если первая точка зрения, подавшая нам надежду, что со временем мы больше не будем не правы, была возвышенной, как же может одновременно оказаться возвышенной и противоположная ей точка зрения, то есть поучение, согласно которому мы всегда не правы, — не правы как по отношению к прошлому, так и по отношению к будущему?
Твоя жизнь ставит тебя в мноРЪобразные отношения с другими людьми. Некоторые из них любят справедливость и праведность, другие же, как нам кажется, не желают в этом упражняться — они причиняют тебе зло. Душа твоя не ожесточилась от тех страданий, что они тебе причиняют, ты предпочитаешь исследовать и испытывать сам себя, ты уверяешь себя, что прав, ты спокойно и уверенно пребываешь в этом убеждении; ты говоришь себе: как бы они меня ни притесняли, им не под силу и не удастся лишить меня этого покоя, ибо я знаю, что прав, знаю, что я терплю несправедливость. В подобном взгляде уже заключено некое удовлетворение, некая радость, которую, пожалуй, доводилось испытывать каждому из нас; и случись тебе испытать несправедливость в дальнейшем, тебя будет возвышать мысль о том, что ты прав. Взгляд этот так естествен, так понятен, так часто испытан самой жизнью, и однако же, вовсе не с его помощью мы рассчитываем успокоить сомнения и утишить заботы, — о нет, мы рассчитываем на это благодаря размышлению о возвышенном представлении, которое заключено в мысли о том, что мы всегда не правы. Значит ли это, что такое противоположное представление тем не менее окажет на нас то же действие?
Твоя жизнь ставит тебя в многообразные отношения с другими людьми, и к одним из них тебя влечет более страстная любовь, чем к другим. Предположим теперь, что человек, являющийся предметом твоей любви, совершил по отношению к тебе несправедливость; не правда ли, это причинит тебе боль, не правда ли, ты станешь тщательно проверять все обстоятельства, чтобы сказать самому себе: «Я совершенно убежден, что я прав, и мысль об этом должна меня теперь успокоить»? Но знаешь, если ты истинно его любишь, эта мысль вовсе тебя не успокоит, ты снова и снова будешь всё перепроверять. Ты не сможешь признать ничего, кроме собственной убежденности в том, что он не прав, и всё жа сама эта уверенность начнет тебя беспокоить, ты начнешь желать того, чтобы скорее самому оказаться неправым, ты начнешь искать что‑то, что послужило бы к его оправданию, и даже если тебе не удастся найти ничего подходящего, ты сможешь успокоиться лишь при мысли о том, что сам ты все‑таки не прав. Или, предположим, тебе поручили позаботиться о благополучии такого человека, — не правда ли, ты сделаешь всё, что в твоей власти, чтобы этого добиться; если человек этот не будет обращать никакого внимания на все твои усилия, если он будет доставлять тебе лишь напрасные заботы, — верно ли, что ты всё посчитаешь и скажешь сам себе: «Я знаю, что был прав перед ним»? О нет! Если ты его любишь, мысль об этом лишь еще больше встревожит тебя, ты станешь хвататься за всё мало–мальски вероятное, чтобы его оправдать, и если тебе не удастся найти ничего подходящего, ты уничтожишь все подсчеты, чтобы легче было их позабыть, и ты постараешься возвысить себя мыслью о том, что ты не прав.
Стало быть, нам бывает больно, когда мы не правы, и тем больнее, чем чаще это случается; и вместе с тем нас возвышает мысль о том, что мы не правы, и она возвышает нас тем больше, чем чаще это случается! Вот уж и впрямь, истинное противоречие! Как можно разъяснить его, если не соглашаясь, что в одном случае мы вынужденно признаем то, что во втором случае сами же стремимся признать? Но разве признание само по себе не остается тут тем же самым, разве на него влияет то, желаем мы это признавать или нет? Как еще можно разъяснить это — разве что согласиться, что в одном случае мы любим, в другом же — нет; иными словами, что в одном случае мы пребываем в бесконечном отношении к некоему человеку, тоща как в другом — в отношении конечном? И значит, желание быть неправым является выражением бесконечного отношения, тогда как желание быть правым, или же боль от того, что мы не правы, является выражением отношения конечного! А потому возвышенно только то, что мы всегда не правы, ибо возвышает всегда только бесконечное, а не конечное!
Но если ты любишь человека, то пусть даже твоей любви удастся до поры до времени благочестиво обманывать твое мышление и тебя самого — ты всё равно будешь пребывать тут в постоянном противоречии, ибо будешь знать, что ты прав, и при этом сам будешь желать, сам будешь стремиться верить в то, что ты не прав. Однако если ты любишь Бога, может ли тут идти речь о каком‑либо противоречии, можешь ли ты сознавать тут что‑то иное помимо того, во что ты стремишься верить? Разве тот, кто пребывает на небесах, не больше, чем ты сам, живущий тут, на земле, разве Его богатства не обильнее, чем твоя мера, разве Его мудрость не глубже, чем твоя сообразительность, разве Его святость не выше, чем твоя правота? Разве тебе не приходится по необходимости признать это? Но коль скоро ты вынужден это признать, это и означает, что тут не осталось больше противоречия между твоим знанием и твоим стремлением. И однако же, коль скоро ты по необходимости вынужден признать это, — значит, и в самой мысли о том, что ты всегда не прав, уже не остается ничего возвышенного, ибо, как уже было сказано, причина, по которой в одном случае быть неправым — это больно, в другом же — возвышенно, состоит в том, что в одном случае мы вынуждены признавать то же самое, что в другом случае сами стремимся признать. Получается, что в своем отношении с Богом ты оказываешься свободным от противоречия, но зато ты одновременно утрачиваешь и возвышенное, — а ведь именно о возвышенном мы и собирались тут размышлять: о возвышенном поучении, заключенном в том, что пред Богом мы всегда не правы.
Может ли всё и впрямь обстоять именно так? В самом деле, почему у тебя появлялось желание бьйъ неправым перед неким человеком? Потому что ты любил. Почему это казалось тебе возвышенным? Потому что ты любил. Чем больше ты любил, тем меньше времени у тебя оставалось на размышления о том, прав ты или нет; у любви твоей оставалось лишь одно желание — чтобы ты мог постоянно оказываться неправым. Так же обстоит дело и в твоем отношении к Богу. Ты любишь Бога, и потому душа твоя может найти себе успокоение и радость лишь в мысли о том, что ты всегда должен быть не прав. Ты приходишь к этому знанию не усилием мышления, ты не принужден к нему, ибо, когда ты влюблен, ты свободен. А потому, когда мысль настойчиво убеждала тебя в том, что всё именно так, что дело никак не может обстоять иначе, что ты всегда должен быть не прав, Бог же всегда должен быть прав, это было своего рода последовательное рассуждение; однако ты приходил к признанию, что ты сам не прав, вовсе не благодаря пониманию того, что прав Господь; о нет, всё было как раз наоборот: именно благодаря такому единственному и высшему желанию любви — быть всегда неправым — ты и приходил к признанию того, что Господь всегда прав. Но такое желание — это сама суть любви, а значит, и суть свободы, а стало быть, ты был вовсе не принужден к признанию того, что всегда остаешься неправым. То есть ты приходил к уверенности, что всегда не прав, вовсе не благодаря последовательному рассуждению, — о нет, сама уверенность и основывалась на том, что это суждение тебя возвышало.
Стало быть, возвышенная мысль заключена в том, что пред Богом мы всегда не правы. Если бы это не было так, если бы эта уверенность не проистекала из всего твоего существа, то есть из той любви, что в тебе пребывает, сами твои взгляды представали бы перед нами совершенно иначе. Ты признавал бы тогда, что Господь всегда прав; ты вынужден был бы признать это, вследствие чего вынужден был бы признать также, что сам ты всегда не прав. Сделать это последнее признание тебе было бы несравненно тяжелее; ибо тебя можно было бы принудить к признанию, что Господь всегда прав, однако применить всё это к себе самому, принять это знание всем своим существом, — принудить тебя к этому было бы невозможно. Ты согласился бы признать, что Господь всегда прав и что вследствие этого сам ты всегда не прав, однако такое признание нисколько тебя не возвысило бы. Ведь в признании того, что Бог всегда прав, нет ничего возвышенного, а потому ничего возвышенного нет и в той мысли, которая с необходимостью из этого вытекает. Когда ты признаешь, что Бог всегда прав, ты сам пребываешь вне Бога, и то же самое происходит, когда ты вследствие этого вынужденно признаешь, что сам ты всегда не прав. И напротив, когда ты вовсе не убежден в том, что всегда не прав, когда ты вовсе не утверждаешь этого на основании предыдущего знания, ты пребываешь внутри укрытым в Господе. В этом и состоит твоя мольба, твоя преданность, твой страх Божий.
Предположим, ты любил некоего человека, ты желал быть всегда неправым перед ним, однако, — о несчастье! — он не был тебе верен, и как бы ты ни противился этому, какую бы боль это тебе ни причиняло, ты становился прав перед ним и не прав в том, что любил его так сильно. И всё же душа твоя жаждет такой любви, и только в ней ты можешь найти себе покой, и мир, и счастье. Тогда душа твоя поворачивается от конечного к бесконечному; именно там она находит свой предмет, там любовь твоя становится счастливой. Ты говоришь себе: я стану любить Бога, Он дарует любящему всё, Он исполняет мое высшее, мое единственное желание: чтобы я всегда мог быть неправым перед Ним; никогда больше тревожное сомнение не оторвет меня от Него, никогда меня не ужаснет мысль о том, что я мог бы оказаться правым перед Ним, ибо пред Богом я всегда не прав.
И разве это не так, разве это не было твоим единственным, твоим высшим желанием? Разве тебя не охватывал ужасный страх, когда хотя бы на одно мгновение в душе твоей рождалась мысль, что ты можешь оказаться правым, что не воля Божья будет мудростью, но собственные твои планы, не мысль Божья будет справедливостью, но собственные твои поступки, не сердце Божье будет любовью, но собственные твои чувства? И разве не было твоим высшим блаженством сознание того, что ты никогда не сможешь любить так, как любят тебя? И значит, то, что пред Богом ты всегда не прав, — это не мудрость, которую ты должен признать, не утешение, которое смягчает твою боль, не временная замена чему‑то лучшему; о нет, это радость, внутри которой ты одерживаешь победу и над собой самим, и над миром, это твое наслаждение, твоя хвалебная песнь, твоя мольба, это доказательство того, что любовь твоя счастлива, как может быть счастлива только любовь, которой мы любим Бога.
А потому и убеждение в том, что пред Богом мы всегда не правы, — это возвышенная мысль; возвышенно в ней то, что мы не правы, возвышенно и то, что это происходит всегда. Она проявляет свою способность возвышать нас двояким образом: частью полагая конец сомнению и утишая заботы этого сомнения, частью же — вдохновляя нас на действия.
Помнишь ли ты еще, о мой слушатель, то мудрое рассуждение, которое было описано выше? Она казалось таким надежным и верным, оно разъясняло всё с такой легкостью, оно было готово неизменно спасать и поддерживать каждого человека на протяжении всей его жизни, оставаясь неколебимым посреди бурь сомнения. Оно восклицало, обращаясь к смущенным и неуверенным: «Мы делаем, что можем»! И действительно, нельзя отрицать, что, если мы действительно поступаем так, это рассуждение помогает. Больше ему нечего добавить, оно рассеивается как сон или же превращается в монотонныиЪовтор, звучащий в ушах сомневающегося и неуверенного. Однако стоит сомневающемуся действительно пожелать прибегнуть к нему, как вдруг оказывается, что сделать это невозможно, поскольку рассуждение это только запутывает его в силках новых трудностей. У сомневающегося не оказывается времени поразмыслить над тем, что он мог бы сделать, поскольку одновременно с этим ему уже нужно было начинать делать то, что он мог. Если же он находил время для размышлений, такое исследование сообщало ему только нечто большее или нечто меньшее, неизменно предлагая всего лишь некое приближение, никогда не давая ему исчерпывающих ответов. Но как может человек измерять свое отношение к Богу через нечто большее или меньшее, определяя его лишь в некотором приближении? Так человек этот поневоле убеждается в том, что это мудрое рассуждение — друг весьма вероломный, что друг этот, притворяясь, будто хочет ему помочь, только заманивает его в силки новых сомнений, рождая тревогу и вовлекая его в бесконечный круг путаницы. Бывшее прежде темным, но не внушавшее ему большой тревоги, теперь вовсе не стало яснее, да к тому же еще душа его погрузилась в заботы и тревоги сомнения. Ведь только в бесконечном отношении к Богу может успокоиться сомнение, только в бесконечно свободном отношении к Богу тревога может обратиться в радость. Человек пребывает в бесконечном отношении к Богу, когда признает, что Бог всегда прав, и он пребывает в бесконечно свободном отношении, когда признает, что сам он всегда не прав. Так успокаивается сомнение; ибо движение сомнения и состоит в том, что в одно мгновение он может быть прав, в другое же — не прав, так что человек постоянно оказывается в какой‑то степени правым, а в какой‑то — неправым, причем это определяет собою и его отношение к Богу; но подобное отношение к Богу вообще нельзя считать истинным отношением, — оно‑то как раз и давало пищу сомнению. В отношениях же с другими людьми вполне возможно, чтобы человек оказывался частью прав, частью же — не прав, то есть оказывался в какой‑то степени правым, а в какой‑то — неправым, поскольку сам он, как и всякий человек, остается конечным, и соответственно, отношение его остается отношением конечным, всегда пребывающем в чем‑то большем или в чем‑то меньшем. Стало быть, до тех пор, пока сомнение будет превращать бесконечное отношение в отношение конечное, и до тех пор, пока мудрое рассуждение будет стремиться наполнить бесконечное отношение неким конечным содержанием, человек будет пребывать в сомнении. Потому всякий раз, когда сомнение пытается поселить в человеке тревогу по какой‑то частной причине, нашептывая ему, что он слишком страдает, что данное испытание превосходит его слабые силы, он специально учится забывать конечное в бесконечном, понимая, что всегда не прав. Потому всякий раз, когда забота сомнения пытается опечалить его, он научается возвышать себя из конечного в бесконечное; ибо сознание, что он всегда не прав — это крыло, уносящее его в бесконечность, это страстное томление, с которым он ищет Бога, это любовь, в которой он Бога находит.
Так что пред Богом мы всегда не правы. Однако не будет ли такая мысль слишком обманчивой? Какой бы она ни была возвышенной, не окажется ли она слишком опасной для человека, не заманит ли она его в некую грезу, внутри которой он сам выдумает свое отношение с Богом, тогда как на самом деле никакого отношения тут не будет вовсе? Не подорвет ли она силу воли и крепость намерения? Вовсе нет! Разве человек, который желал быть всегда неправым перед другим человеком, оставался апатичным и бездеятельным? Разве он не делал всё, что было в его власти, чтобы только оказаться правым, — и при этом желал лишь одного — быть неправым? И разве сама мысль о том, что пред Богом мы всегда не правы, не должна воодушевлять нас, ведь выражает она как раз то, что любовь Господа всегда больше нашей любви? Разве мысль об этом не позволяет человеку радостно действовать? — ведь когда мы обуреваемы сомнениями, на действие у нас уже не остается сил; разве она не заставляет пламенеть его дух?[1053]ведь когда мы подсчитываем всё в конечных отношениях, дух наш теряет этот внутренний огонь. И если тебе было отказано в твоем единственном желании, о мой слушатель, ты всё равно радуешься; ты не говоришь: Господь всегда прав, ибо нет для тебя в этом никакой радости, но говоришь: я всегда не прав пред Богом. И если ты сам должен был отказать себе в своем заветнейшем желании, ты всё равно радуешься; ты не говоришь: Господь всегда прав, ибо нет для тебя в этом никакого ликования, но говоришь: я всегда не прав пред Богом. И даже если твое желание — это то, что все другие и ты сам должны в каком‑то смысле признать твоим долгом, даже если ты принужден был не просто отказаться от своего желания, но и предать свой долг, даже если ты теряешь здесь не просто радость свою, но и саму честь, ты всё равно радуешься; пред Богом, говоришь ты, я всегда не прав. Если ты стучишь, а тебе не отворяют[1054], если ты ищешь, но не находишь, если ты труждаешься, но ничего не обретаешь, если ты насаждаешь и поливаешь, но нет тебе благословения[1055], если небеса не отверзаются и свидетельство запаздывает, ты всё равно радуешься в своих трудах; если даже наказание, что накликали прегрешения отцов, пало на тебя самого, ты все равно радуешься, ибо пред Богом ты всегда не прав.
Пред Богом мы всегда не правы — эта мысль успокаивает сомнение и утишает заботу, так что человек обретает мужество и воодушевление для действия.
Твоя мысль проследовала за всем ходом этого рассуждения, — порой, вероятно, двигаясь вперед быстро, когда идти ей приходилось знакомым путем, — порой же, вероятно, двигаясь медленно и неохотно, когда путь оказывался неизвестным; однако ты должен признать, что все обстоит именно так, как здесь изложено, и что мысль твоя нигде не испытала принуждения над собою. Перед тем как мы расстанемся, еще один вопрос, о мой слушатель: желаешь ли ты, можешь ли ты пожелать, чтобы всё обстояло иначе? Можешь ли ты желать быть правым, можешь ли ты желать, чтобы тот прекрасный закон, который тысячелетиями вел по жизни поколения людей и каждого отдельного члена человеческого рода, — можешь ли ты желать, чтобы тот прекрасный закон, что сам по себе был куда замечательней всех законов, направляющих звезды по их орбитам вдоль небесного свода, — можешь ли ты желать, чтобы этот закон был нарушен? Ведь это было бы катастрофой куда более ужасной, чем та, что случилась бы, потеряй силу все законы природы и приди всё вокруг в состояние страшного хаоса! Можешь ли ты этого желать? Я не хочу пугать тебя гневными словами, твое желание не должно руководствоваться тревогой о том, сколь кощунственна сама мысль: быть правым пред Богом; о нет, я просто спрашиваю тебя: мог бы ты пожелать, чтобы всё обстояло иначе? Возможно, речам моим недостает мощи и внутреннего напряжения, возможно, голос мой не способен проникнуть в твои тайные мысли, — но спроси себя самого, спроси себя с той же великолепной неуверенностью и тревогой, с какой ты обратился бы к другому человеку, если бы точно знал, что одним лишь своим словом он способен решить вопрос о счастье всей твоей жизни, — спроси себя еще серьезнее, ибо речь здесь поистине идет о твоем спасении. Не прерывай полета своей души, не сокрушай скорбью лучшего в себе, не ослабляй свой дух полужеланиями и полумыслями. Спроси себя, и продолжай спрашивать неустанно, пока не найдешь ответа; ибо можно много раз узнавать нечто, можно много раз признавать это, много раз желать и пробовать этого добиваться, — и всё же только глубоко внутреннее движение, только несказанное сердечное волнение, — только оно способно убедить тебя в том, что признанное тобою поистине принадлежит тебе, что никакая сила на свете не способна у тебя это отнять; ибо только истина, которая возвышает, — это и есть истина для тебя самого.

