Благотворительность
В ПОИСКАХ СМЫСЛА КРАСОТЫ
Целиком
Aa
На страничку книги
В ПОИСКАХ СМЫСЛА КРАСОТЫ

О времени и о себе

Боюсь, я не смогу рассказать о том, как обрела Истину и Истина сделала меня свободной. Пока, мне кажется, я только нашла дорогу к этой Истине. Предчувствие этой свободы у меня определенно есть, иначе идти по этой дороге было бы слишком трудно.

Мои родители были неверующими. В доме никогда о Боге не говорили. Но почему-то с детства я была немного верующей: часто перед сном, в постели, молилась о жизни и здоровье родителей, о том, чтобы успешно сдать экзамен. Довольно рано я научилась различать, когда моя молитва была услышана, а когда оставалась без ответа.

Испытывала я также необъяснимую тогда благодарность матери, когда она помогала кому-нибудь — больной соседке, например, — или тайком от отца ездила обихаживать маленькую племянницу, дочь своего расстрелянного в 37-м брата и его сосланной жены. Отец не разрешал ей этого, и я это видела и страдала от этого, но не догадывалась, почему он так строг, так как сама была мала. Только став взрослой, я поняла, что боялся он прежде всего за нас и боялся не зря. Чудом можно считать, что мои родители уцелели, потому что не только брат матери, участник одного из первых открытых процессов, так называемого «процесса Пятакова», крупный инженер в Донбассе, но и брат отца, — были расстреляны. Может быть, это моя детская молитва спасла нашу семью? Впрочем, жила я как все — довольно бестолково и грешно.

В школе я увлекалась литературой, театром и, конечно, рисованием. Институт мне помог выбрать отец, очень внимательно относившийся к нашим с братом наклонностям. Полиграфический институт готовил художников книги и отличался не только хорошими преподавателями по специальным предметам: живописи, графике, гравюре, но и прекрасными знатоками истории и литературы, так как художник книги должен быть гуманитарно образован. Был там и особый, я бы сказала, либеральный по тем жестким временам, идеологический климат. Многие преподаватели были выпускниками Вхутемаса и кое-что с времен творческой свободы 20-30-х годов сумели нам передать.

Для диплома надо было полностью оформить и технически отредактировать книгу. Я увлекалась тогда М. М. Пришвиным, смутно почувствовав в его описаниях природы религиозный подтекст. Книга называлась «Моя страна». В качестве эпиграфа к объяснительной записке я выбрала цитату из книги: «Родина — это не то место, где человек родился, а то, где он обрел себя». А время-то было крутое, борьба с космополитизмом только что прокатилась по всей стране, и отголоски ее еще были слышны. Мой руководитель, неплохой художник, много битый в молодости за формализм, пришел в ужас. Он умолял меня цитату выбросить, так как «я погублю себя, его, институт», но я стояла на своем, явно не понимая его страхов. Тогда на защите он выступил против меня, сказав, что я извратила смысл творчества прекрасного русского описателя природы. Но то ли комиссия дремала, то ли им было жалко юную «космополитку», но диплом мне зачли, правда, поставили четверку. Потом, на выпускном вечере, мой шеф со слезами на глазах просил у меня прощения. Шел 1953 год.

После окончания института я попала в среду художников, поэтов, музыкантов, словом, «интересных» людей. Были ночные творческие бдения, вернисажи, попытки расширить свои знания в области философии, культуры, так как в Советском Союзе все щели были законопачены, и что делалось на Западе в этой области, от нас тщательно скрывали. Самиздат еще только зарождался. Мы правдой и неправдой доставали запрещенные книги, тайно собирались и читали их, потом обсуждали. Все это было довольно бессистемно и хаотично, в голове была каша, но каша увлекательная. Были мы дружны, казались себе некоей семьей, даже элитарной общиной — эдаким «гетто избранничеств», как сказала Марина Цветаева. Мы устраивали выставки, сначала квартирные, потом и более масштабные, ставшие впоследствии своего рода вехами «оттепели».

Помню выставку андеграунда в Измайлове. Это был в прямом и переносном смысле «майский день, именины сердца». Радость и надежды заливали нас. Потом были выставки в павильоне «Пчеловодство», знаменитая «бульдозерная», когда выставленные на пустыре, прямо под открытым небом, работы были буквально сметены и раздавлены колонной поливальных машин и бульдозеров. И все это происходило на глазах большого числа иностранцев, приехавших на выставку. К этому времени я была членом студии художников-графиков, возглавлявшейся Э. М. Белютиным. Эта студия была создана при горкоме художников-графиков. Элий Михайлович Белютин, талантливый художник, обладавший бесспорной харизмой, умел увлечь и зажечь сердца. Он к тому же имел доступ к кое-какой информации о различных направлениях в искусстве на Западе, чего все мы были лишены. Он смог сплотить нас, убедить, что будущее искусство — за нами, что мы «сметем всех этих академиков». Сумел заставить забыть рутину академизма и искать новых путей в искусстве.

Мы работали, как одержимые. На лето снимали дом отдыха под Москвой или фрахтовали целый пароход и отправлялись весной по Москве-реке, Оке и Волге в плаванье. Ночью плыли, а днем приставали в маленьких городках и писали, писали, благо дни были длинные, а ночи — светлые. Вечером собирались на палубе и обсуждали работы друг друга, потом пели, общались. Все были молоды, влюблены в искусство и друг в друга, а по берегам заливались соловьи и белые цветущие деревья на фоне светлого вечернего неба так и просились на холст. Но мы писали свое, наш метод назывался «барельеф», и от реальности оставалось немного. Мы были счастливы!

Вокруг нас был враждебный мир, которому мы старались противостоять. Этот мир не замедлил заметить нас и сделал это своим традиционным способом. Нашего шефа начали вызывать в разные высокие инстанции, вроде МГК КПСС, где весьма доброжелательно расспрашивали, что у нас происходит. Он приходил оттуда оживленный и радостный, говорил нам: «Друзья, скоро мы будем академиками, у нас у всех будут дачи, машины и тому подобное». Некоторые из нас насторожились. Эта перспектива как-то не вязалась с тем высоким служением искусству, к которому он призывал раньше.

Вскоре нам разрешили устроить выставку в Доме учителя на Таганке, на Большой Коммунистической, где занималась наша студия. Выставка называлась многозначительно: «Абстракционисты на Коммунистической». На вернисаж съехалась тьма народу, было много иностранцев. Успех был огромный. Упоенные им, мы не замечали, что тучи сгущаются.

Гроза разразилась, когда мы получили предложение выставить свои работы в Манеже, где в это время открывалась выставка, посвященная 30-летию Московского Союза художников. Нам выделили несколько залов на втором этаже. С нами выставлялись уже известные в то время в кругах «левой» интеллигенции молодые Янкилевский, Эрнст Неизвестный, Юло Соостер. Нам сообщили, что высокие правительственные персоны изволят посетить выставку в один из дней, когда в Манеже будет выходной. Тут уж я точно почувствовала: добра не жди! Действительно, в ближайший выходной, часам к двенадцати к Манежу подъехали черные «Волги». Сначала из них выскочили молодые люди в костюмах, белых рубашках и галстуках. Они быстро образовали подобие живого коридора от входа до лестницы и далее, к нашим залам. Затем последовала плотная, довольно значительная группа людей в чем-то сером и в шляпах. Центром ее были колоритный Н. С. Хрущев и министр культуры Е. А. Фурцева, сзади шествовали Ю. В. Андропов, академик живописи В. А. Серов и кто-то еще. Почти с порога Хрущев начал кричать, глядя на длинноволосого Белютина: «Пидарасы! Всем выдадим иностранные паспорта, всех вышлем за границу!» Андропов интересовался у Э. Неизвестного: «Где это ты бронзу достал, ты мне еще ответишь!» Но Эрнст был не из трусливых. Он отвечал: «А вы мне не тычьте, я вас не боюсь. Я на фронте воевал!» Впоследствии мы узнали, что всю эту идеологическую кашу заварил академик Серов, который хотел таким образом продемонстрировать свою лояльность и бдительность и стать президентом Академии художеств, что ему и удалось. Затем через несколько дней состоялась встреча творческой интеллигенции с Хрущевым в Кремле. Там было то же самое — хозяйские безграмотные окрики с одной стороны и безуспешные попытки что-то объяснить — с другой. Это описано, и не раз, нашим товарищем Б. Жутовским и другими.

Потом последовали санкции, так как четыре человека из студии, и в том числе я, были недавно приняты в Союз художников и выставлялись в том же Манеже на первом этаже, где была выставка, посвященная 30-летию МОСХа, и которая тоже подверглась разгрому. Нас без конца вызывали на разные комиссии и бюро и требовали объяснений. Кончилось это, как и следовало ожидать, фактическим исключением из Союза художников (это звучало как «перевод из членов в кандидаты») с весьма грозной формулировкой: «за пропаганду враждебной буржуазной идеологии в советском искусстве».

Но мы не унывали, особенно я, так как это был 1963 год, у меня только что родился сын, и событие это было настолько значительнее всего вышеописанного, что все затмило. Чтобы завершить эту историю, скажу, что после падения Хрущева, смерти Серова нас восстановили, почти извинившись.

Надо сказать, что времена были куда мягче сталинских. Мы не только не были подвергнуты каким-либо серьезным репрессиям, но и не лишились работы. Напротив, из многих издательств звонили, предлагали работу, выставки. Мы даже обрели своего рода ореол мученичества, и это наполняло нас гордостью.

Грустным оказалось другое. Когда через несколько лет давление государства на идеологию закончилось, как только появились покупатели искусства и заказчики, между нами началось соревнование, соперничество, конкуренция, и многие дружественные связи, казавшиеся вечными, разлетелись в прах. Были горькие минуты разочарования, боли.

Все рассказанное относилось к так называемому «свободному» творчеству. А была еще другая, не менее важная и не менее Творческая часть жизни, которая к тому же давала средства к существованию. Это моя работа в Мастерской рекламно-прикладной и промышленной графики. Я поступила туда вскоре после окончания института, думая не без некоторого снобизма, что поступаю на время, ненадолго, пока не найду что-нибудь более достойное, а проработала там сорок лет! Это оказалось удивительное место, и вот почему. В советское время было много странного, даже, я бы сказала, мистического или сказочного. Одновременно существовало несколько реальностей. С одной стороны, реальность повседневной жизни обыкновенных людей, трудная, но подлинная, полная непонятной трагедии, когда жизнь или благополучие каждого могли оборваться в любую минуту без всякой видимой причины. С другой стороны, реальность вымышленная, но в которую верили почти как в Бога. Это были создаваемые идеологией мифы о счастливой жизни этих самых людей. Все это, как ни странно, создавало удивительную атмосферу какой-то виртуальной реальности. Мы, правда, этого не осознавали тогда. Нашим стилем жизни (я имею в виду молодежь), нашим любимым языком был псевдоблатной, типа песен Юза Алешковского. Так, гимном нашей студии Белютина была песня «Сижу на нарах, как король на именинах». Помню, однажды команда нашего теплохода попросила нас устроить концерт для них. Мы с радостью согласились, тщательно готовились, но команда на нас серьезно обиделась, так как наш репертуар состоял в основном из блатных песен и немного — из Окуджавы, который тогда только появился, вместо «Ландышей» и «Подмосковных вечеров». Команда решила, что мы для них опустились с высот своего Олимпа.

Подобной же виртуальной реальностью была Мастерская прикладной графики. Мы создавали роскошные фирменные стили для торговых предприятий, потому что такова была директива министерства, предписывавшая предприятиям заказывать у нас стили и оформления упаковок продукции на уровне европейских стандартов. Стили эти были безупречны и элегантны с точки зрения вкуса. Они привлекли бы внимание любого избалованного промышленной эстетикой западного покупателя. Но такое случалось крайне редко. Товары, которые наша мастерская должна была рекламировать, в нашей стране в рекламе не нуждались, так как их и без рекламы не хватало.

Поэтому наши разработки ждала судьба, столь привычная для всего яркого в нашей стране, — судьба узника, правда, узника шкафов и стеллажей на предприятии, откуда их извлекали лишь при очередной ревизии, чтобы продемонстрировать в качестве готовящегося к воплощению проекта.

Наша мастерская была почти единственной на весь «Союз нерушимый республик свободных», и недостатка в заказах не было. Кроме того, если в станковом искусстве и книжной графике все нетрадиционное было под строжайшим запретом, нам, прикладникам, давали зеленую улицу и почти полную свободу — мы же реклама, а там требуется самый новый язык, самые острые приемы. Наши выставки привлекали внимание изголодавшихся по авангарду зрителей, смутно чувствовавших, что в мире давно уже творится что-то иное, чем осточертевший соцреализм. К нам возили иностранцев, чтобы показать, что и у нас в стране есть свободное искусство.

Наша маленькая, но весьма известная мастерская была своего рода «башней из слоновой кости», и этому мы были обязаны прежде всего нашим художественным руководителям. Я застала еще Жанну Эдуардовну Каганскую, которая была искусствоведом, не профессионалом-прикладником, но обладала бесспорным чутьем и вкусом. Но подлинным создателем мастерской был Андрей Дионисович Крюков — удивительный человек, талантливейший художник, самородок, влюбленный в такой сложный жанр графического искусства, как шрифт. Кроме таланта, он обладал какой-то детской чистотой, бескорыстием и беспристрастностью суждений.

Огромную роль в создании живой творческой атмосферы играл художественный совет. Он состоял из лучших художников-графиков Москвы, людей не только талантливых, но широко образованных, интеллигентов и, что особенно важно, людей глубоко нравственных. Это были: А. Н. Побединский, главный художник Торговой палаты и всех наших промышленных выставок за рубежом; В. В. Лазурский — создатель новых типографских шрифтов, эрудит и утонченный интеллектуал; С. А. Пожарский — блестящий художник книги; И. И. Фомина — замечательный график и иллюстратор книги; Г. А. Кравцов — ученик Фаворского, автор прекрасных гравюр на дереве; М. М. Фейгин — известный мастер офорта, и другие, не менее яркие художники. Они бережно и с любовью пестовали нас, молодых, обучая не только профессионализму, но и достойному поведению в жизни, воспитывая чуткость, гражданскую смелость, человеческое достоинство. Они сами проявили это, когда случился тот самый манежный погром. Эти пожилые уже люди ходили с нами на все заседания и бюро и не только старались защитить нас, но учили не сдаваться, не каяться, не просить прощения. Словом, в нашей мастерской как будто бы не было советской власти и уж, конечно, никакой коррупции, которая процветала в других подобных местах.

Но шло время, старики уходили, им на смену пришли молодые, не менее талантливые. Они много знали о современном искусстве, о современном графическом дизайне. Многому смогли и нас научить. Но что-то неуловимо изменилось и в стране, и в нашей мастерской. И уровень общей культуры был уже не тот, и такие понятия, как агрессивность, амбициозность, стали считаться достоинством. Это был знак приближающихся перемен, которых мы так жаждали, не подозревая, что вместе со свободой творчества и слова придет другая несвобода, за которую придется дорого платить своим достоинством, а спросить можно будет только с самих себя. Мы вдруг оказались одиноки в мире, где все борются за выживание. Совсем другие ценности неожиданно заполнили пустоту, образовавшуюся вокруг нас. И вот мы стоим «как наемник ненужный, плату приявший свою, чуждый работе другой» (А. С. Пушкин), а кругом молодежь, амбициозная и агрессивная, мчится к благополучию, как гоголевская птица-тройка. Но одновременно сквозь шум и грохот новой действительности все время звучала тихая, но неумолкающая прекрасная мелодия, зовущая к иному.

На этом фоне протекала и моя домашняя, семейная жизнь. Она была нелегкой, как у большинства моих соотечественников и современников — болезни, смерть близких, необходимость, а часто невозможность добывать себе хлеб насущный творческим трудом — этот извечный бич художников. Мы не очень хорошо умели любить ближних, даже ближайших. Я была твердо убеждена, что женщина должна быть свободной от быта (по возможности), что мое творчество важнее семейных обязанностей. Теперь все эти претензии кажутся ужасной глупостью, но, пока я это поняла, было сделано множество ошибок...

В нашей среде все чаще раздавались разговоры о религии — христианстве, иудаизме, буддизме. Они тоже были в числе «интересных» тем и занимали меня все больше и больше. Мне не приходило в голову пойти в церковь — это казалось ужасной архаикой. Я была убеждена, что у своих образованных друзей я смогу узнать неизмеримо больше, чем у каких-то малограмотных священников. Я чувствовала, что брожу вокруг какой-то настоящей истины, но никак не могу ухватить ее. Помню, во время одной из наших «посиделок» я стучала кулаком по столу и повторяла: «Нет, на меня снизойдет благодать!» Хотя что это такое, я не имела ни малейшего представления. Но узнать очень хотелось. Это желание все усиливалось, и я без конца задавала всем, кому могла, вопрос: «Что такое христианство?»

Моим сегодняшним читателям, особенно молодым, объясню, что в те времена книг об этом не было в помине. Нельзя было купить ни Евангелия, ни Библии, ни святых отцов, ни тем более современных богословов. Впрочем, Христа я знала по истории искусства и, конечно, любила Его, как могла, я понимала, хоть и была еврейкой, что Христос — это лучшее, что есть на свете. Его жизнь, узнаваемая даже из искусства, поражала. Задавая свои бесконечные вопросы, я однажды получила ответ: «Ты никогда не узнаешь об этом извне. Узнать можно только изнутри, а это значит, что нужно креститься».

Мои друзья, христиане с детства и церковные люди, привели меня в церковь, чтобы я поговорила со священником и выяснила все, что меня беспокоит и чего я не понимаю. Молодой священник сказал только: «Я в первый раз вас вижу, вы в церковь вообще-то ходите? Походите к нам, приходите на праздник (дело было перед Пасхой) и тогда сами увидите, надо ли вам креститься и зачем...» Я не очень хорошо понимала, зачем надо ходить в церковь. Мне казалось, что если я верю в Бога, то этого достаточно, чтобы иметь с Ним общение, можно пойти в лес и там, наедине с природой, помолиться Ему. Тем не менее я последовала совету священника и начала ходить в храм. Я не понимала ни того, что читают, ни того, что поют. Когда прихожане становились на колени, я испытывала чувство неловкости и стыда за них. Мне, уверенной в своем чувстве человеческого достоинства, казалось, что это унижает людей. Но тем не менее я исправно ходила в храм...

И вот наступила Пасха. Ночь, церковь в центре города, в одном из московских переулков. Народу много, дышать нечем, я стою, зажатая со всех сторон толпой, не могу пошевелиться. Я панически боюсь толпы, боюсь, что еще немного, и начнется какой-нибудь приступ клаустрофобии. И тут я взмолилась, не отдавая себе отчета, кому все это говорю: «Господи, сделай что-нибудь, выведи меня отсюда!» Внезапно что-то изменилось вокруг. Мне показалось, что стало легче дышать, что я не зажата толпой и, главное, что рядом стоит Кто-то, Кто бережно охраняет меня и не даст волоску упасть с моей головы, словно любящий Друг. Радость и благодарность наполнили мое сердце, я боялась шелохнуться, чтобы не спугнуть это необычайное чувство! Так я простояла до конца службы.

На следующий день я пришла к священнику и сказала: «Я не знаю, что это было, но если у вас всегда так, я хочу быть с вами». Он назначил мне день для крещения. Снова сомнения охватили меня, мне стало казаться, что я предаю веру отцов, хотя у моих родных отцов веры никакой не было. И, преодолев сомнения и страх, я пришла в церковь. Кроме меня, крестили еще одного младенца. Я не очень отличалась от него в понимании того, что происходит. Обряд показался мне забавным, не более того. Но когда он закончился и священник совершил миропомазание, я ощутила невероятную легкость и счастье. Казалось, во мне резко сместился центр тяжести — он был внутри меня, а теперь переместился наружу. Я буквально летала над землей.

Это продолжалось несколько месяцев, я не могла ни говорить, ни думать ни о чем другом. В голове возникало множество вопросов, которые задать было некому— ведь тогда не только не было катехизации, но даже общение со священником не приветствовалось, у него могли быть неприятности. И вместе с тем я получала исчерпывающие и точные ответы и получала их прямо в голове. Я отлично понимала, что сама додуматься ни до чего не могла, но что это Сам Господь отвечал мне, не могла и представить себе.

Потом мой крестный отец познакомил меня со своим духовником — священником, который служил не в Москве, а в деревне. Так началась моя христианская жизнь — воцерковление. Эта жизнь поначалу просто ошеломляла. Вокруг батюшки только начинала формироваться община. Она состояла в основном из москвичей, молодых, интеллигентных. Мы ездили к нему в деревню, и это было настоящее паломничество, путешествие в прошлый век и одновременно в мир совершенно для нас новый. Исповедь, причастие, богослужение, такие новые понятия, как смирение, послушание, новые отношения в семье и многое другое. Постигать это было трудно и вместе с тем необыкновенно радостно.

Но постепенно стали появляться и разногласия. Они все росли и росли. Я никак не могла согласиться с отношением той церковной среды, в которую я попала, к культуре, к искусству. Я все время слышала, что искусство — это духовная деятельность душевного человека и потому несет в себе всю нашу греховность, а следовательно, право на существование имеют только церковные формы искусства. Перечеркивалось значение театра, музыки. С этим я согласиться не могла. Я яростно спорила. И заниматься искусством не перестала. Но радость ушла.

Однажды батюшка сказал нам: «Мы, православные, — счастливые люди. У нас есть все: у нас есть Священное Писание, Священное Предание, почитание Богородицы, икона. Мы сидим за пиршественным столом!» И я вдруг проговорила мрачно: «Да, но за этим столом можно умереть от голода, как умер греческий царь Мидас, которого боги наказали за жадность, и все, к чему он прикасался, превращалось в золото». Батюшка посмотрел на меня внимательно, помолчал, потом сказал: «Знаешь, в Ереване, говорят, есть замечательная община. Может, тебе съездить туда?» И через три дня я летела в Ереван, имея с собой только номер телефона главы общины Гамлета Закаряна.

Об этой поездке скажу кратко, хотя следовало бы написать целую книгу, потому что присутствие Бога было там так ощутимо, что казалось: я в Царстве Божьем. Никогда еще я не ощущала столько любви. Я начала ездить туда каждые три месяца. Это был 1988 год — год, когда Армения пережила свои главные трагедии последних лет: резню в Сумгаите, землетрясение и забастовки. Всему этому я была свидетелем. Братья и сестры армянского братства стали мне больше, чем родными.

Они же познакомили меня с общиной отца Александра Меня. С тех пор и до сего дня я здесь, в приходе отца Александра Борисова. Господь дает силы, и я продолжаю с радостью работать в этом приходе. А здесь творчество никогда никто не ограничивал. Несколько лет мы издавали красочный детский журнал «С нами Бог», который предназначался не только детям, но был и своего рода катехизатором их родителей. Потом молодежный журнал «Дорога вместе». Немало христианских книг было оформлено мной за эти годы, вот уже несколько лет я работаю над серией рисунков к Ветхому Завету. Многие из них выставлялись в России и во Франции. Мне кажется, я нашла свою тему— это мои родичи, они рождаются необыкновенно легко, как бы выходят из текста Писания и живут своей жизнью на бумаге. Надеюсь, эта серия будет издана. Но главное, что я поняла, живя и работая в нашем храме, — это то, что вся жизнь христианина есть творчество, созидание своей души, — это и есть самое высокое творчество.

Надо сказать, что именно спорам об искусстве с моим первым батюшкой я обязана тем, что эта книга появилась на свет. Все годы, что я в Церкви, я не переставала думать о том, что же такое искусство, зачем оно. Так постепенно и сложился цикл ответов на эти вопросы. Практическое применение этому нашлось в лекциях, которые я уже около десяти лет читаю в Православном университете, основанном отцом Александром Менем. А недавно я с радостью прочла «Дневники» отца Александра Шмемана, и они стали для меня и откровением, и утешением, так как объяснили многие мои недоумения и собственные догадки. Отец Александр писал: «Культура каждой данной эпохи — зеркало, в котором христиане должны были бы увидеть самих себя, степень своей верности "единому на потребу"». И далее: «Культура и есть тот мир,... который христианство судит, обличает и в пределе, преображает». И конечно же, «само понятие Царства Божия может “взорвать” культуру», но «вне культуры — ни понять, ни услышать, ни принять его невозможно». Этими словами отца Александра Шмемана мне хочется закончить эти строки. Скажу только еще, что, несмотря на тяжкие потери близких, на болезни, на возраст, я встречаю каждое утро радостью и благодарностью Богу за то, что жизнь не идет под уклон, а, напротив, по восходящей и, надеюсь, к Нему.