Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Целиком
Aa
На страничку книги
Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы

VIII. МОГИЛА

1

Все утро на кладбище, через дорогу, ниже того места, где они охотились, стоял серый грузовик и рядом с ним двое мужчин копали могилу. Присаживаясь передохнуть на камень или останавливаясь, чтобы помочь мальчугану перезарядить винтовку, Генри Сомс задумывался над тем, кому же она предназначена, эта могила. Ведь хоронят, скорее всего, знакомого — этим кладбищем пользуются только окрестные жители, — но ему никак не приходило в голову, кто бы это мог быть. Генри Сомс всегда одним из первых узнавал о рождениях и смертях, отчасти потому, что держал закусочную (он иногда по старой памяти так называл ее, хотя большая вывеска на фасаде нового здания гласила «ресторан», и называлась она теперь не «Привалом», а «Кленами», Кэлли утверждала, что так элегантнее), главным же образом потому, что Генри Сомс был такой уж человек — жил жизнью своей округи, как старая дева, и все события принимал близко к сердцу. Может быть, это мать Чарли Бенсона, подумалось ему, и он бессознательно снял шапку и с минуту простоял в задумчивости прижимая ее к животу и глядя вниз. Ей девяносто семь, в любое время можно ждать конца. Странно только, что он об этом ничего не слышал. Пожалуй, стоит на обратном пути подойти туда и спросить у людей, копающих могилу.

Это были настоящие, наемные могильщики, не родственники и не друзья покойного. Они натянули тент от солнца и работали неторопливо, методично. Небо было ярко-синее, как в разгар лета, к западу протянулись длинные, полупрозрачные перистые облака, и багровеющие клены стояли неподвижно, как бывает только во сне. Тень под деревьями казалась заманчиво прохладной (здесь, на открытом месте, солнце пекло, как в середине августа), и Генри вспомнил о ручье, невидном оттуда, где он сейчас стоял, и ему захотелось пить. Посидеть на прохладной и гладкой надгробной плите тоже было бы неплохо.

Джимми как будто бы еще не заметил грузовика, во всяком случае, им не заинтересовался. Ребенок, оказавшись в незнакомом месте, всегда сначала интересуется ближайшими предметами и уж потом переходит к более отдаленным. Ему хотелось знать, откуда взялась ограда из колючей проволоки там, где, с точки зрения четырехлетнего мальчугана, сроду не было ничего, кроме серой и жесткой сорной травы, кустов диких ягод и круглых больших камней. (В действительности же когда-то, много лет назад, здесь стоял дом, в котором жили три сестры, старые девы по фамилии Ридл. Если поискать, на участке можно и сейчас обнаружить черную печную трубу, заросшую лопухами и жимолостью, по-прежнему видны следы подъездной дороги и три каменных столба, оставшихся от коптильни. Сохранилась и старая груша: сухая, побелевшая и хрупкая, как кость, она торчала одиноко среди зарослей терновника, словно упрямый старик баптист, ожидающий Судного дня.) Мальчик норовил перевернуть каждую деревяшку, каждый плоский камень, попадавшийся ему, а потом, присев на корточки и облокотившись о колени, он внимательно разглядывал копошившуюся в лунке живность. Генри, стоя, терпеливо ждал или садился, если вблизи оказывался пень, и не торопил сынишку, не мешал ему. Пусть изучает мир, мальчику это полезно. Самому же Генри тоже не мешает отдохнуть. Он и так уже забрался довольно далеко от дома, док Кейзи бы его не одобрил. Если оглянуться, то под горой, у дороги, примерно в полумиле правее кладбища, виден дом и ресторан. Дом — маленькая белая коробочка в тени кленов и трех чахлых от старости сосен, вокруг, можно сказать, ни травинки, только шлак — шлаком посыпана площадка, где шоферы оставляют грузовики, а перед домом, немного левее — красные стены и черная крыша ресторана. На площадке сейчас лишь один автомобиль, «фольксваген»: кто-то незнакомый. Генри снова посмотрел на могильщиков и покачал головой.

Потом на время он забыл о кладбище. Несмотря на шум, который они подняли, пуляя в сучки и жестянки, им навстречу вышел кролик, и Генри в него выстрелил. Кролик подпрыгнул, когда в него попала пуля и, описав полукруг, плюхнулся на землю. Они подошли подобрать его.


2

В другое время Генри сразу подобрал бы кролика, почти не глядя, и, наверное, засунул бы его в парусиновую сумку, и, наверное, тут же бы о нем забыл. Однако мальчик никогда еще не видел мертвого кролика — насколько знал Генри Сомс, он вообще ничего мертвого не видел, за исключением разве что мух, — вот почему Генри остановился, крепко прижав к себе винтовку правым локтем и отведя дуло в сторону от мальчика; убитого же кролика он держал на ладони левой руки, так что Джимми мог рассмотреть его и потрогать. Он вгляделся в лицо мальчика, и на какой-то миг на него опять нашло это чувство, будто он вне времени, причастен, но бесстрастен, как человек, издали глядящий на горы, или как его отец, который сидел, бывало, на широком пне, огромный, неподвижный, и смотрел на бурундуков или прислушивался к тому, как течет ручей в горной долине, уносясь с журчанием навеки прочь и прочь. Или как сам Генри, который теперь все чаще сидит вот так, погруженный в мысли, никогда не посещавшие его прежде, удивленный и ошеломленный причудливой взаимосвязью вещей. Он видел лицо мальчика как нечто совершенно ему постороннее, словно лицо на старой-старой фотографии. Волосы у Джимми цвета чистой соломы, почти белые, но кое-где пронизанные желтизной и пыльно-серыми тенями. Они давно не стрижены, матери так больше нравится. Его голубые глаза отсвечивают розовым, как всегда при ярком свете, а брови, очень белые на разрумянившемся лице, раскинуты вразлет, как крылья. Он стоит, наклонившись вперед, штанишки у него сползли ниже пупа, руки заложены за спину, стоит, как маленький старичок, и разглядывает кролика с любопытством и без отвращения. И для него на миг остановилось солнце, если в мире четырехлетних оно вообще перемещается. Наконец он осторожно притронулся к мягкой и короткой шерстке на спине, к серо-коричневой шерстке с чистыми белыми крапинками (кролик был молодой) и провел рукой от кончиков ушей до опущенного вниз хвоста. Пуля угодила кролику в шею, перебив позвонок, и голова зверька лежала под каким-то неестественным углом: затылок прикасался к спине, как будто кролик в порыве восторга запрокинул голову. Крови было очень мало: небольшое пятно вокруг, казалось бы, незначительной ранки.

— Мы его убили, верно? — спросил Джимми.

Генри кивнул.

— Ты еще раз будешь в него стрелять? — Вот теперь мелькнуло что-то вроде отвращения, но преобладало любопытство.

— Нет никакого смысла стрелять в мертвых, — сказал Генри.

Мальчик продолжал поглаживать шерстку, еле прикасаясь к ней ладонью, и Генри понял, что не полностью ответил на его вопрос, поскольку не в стрельбе ведь тут, собственно, дело, мальчик хотел знать, что же такое смерть, каким образом можно освоить такую бессмыслицу, приспособить ее к миру водяных клопов, деревьев, гор, посетителей ресторана. Джимми спросил:

— А почему?

— Умереть можно только раз, — сказал Генри. — Сперва живут, а потом умирают.

Он смотрел не на Джимми, а на сосновый лес, начинавшийся выше по склону, футах в пятидесяти от того места, где они стояли, и за пределами участка, где находился дом сестер Ридл до того, как сгорел. В лесу царила глубокая тишина и было темно, как в церкви. Слой иголок устилал голую землю, и с какого края ни войдешь, во все стороны тянулись длинные и сумрачные коридоры, прямые и пустынные. Эти деревья посадили ребята из ССС[5]году в тридцать пятом.

Генри помнил, как он приходил сюда с отцом посмотреть на их работу. Дом сестер Ридл к тому времени уже сгорел. Отец усаживался на камень, покусывал сладкие белые стебли тимофеевки и чирикал что-то воробьям и жаворонкам, будто и сам принадлежал к птичьему племени и любил посплетничать с собратьями. Потом Генри раза два-три приходил сюда, когда узнал, что должен скоро умереть. Конфузливо, сентиментально (как он понял позже) он принимал какую-нибудь из отцовских поз: прислонял к широкому пню винтовку, опускал с ней рядом на пень свое большое, рыхлое тело, упирался локтями в колени, сдвигал фуражку на затылок и вглядывался в сумрачные коридоры, уходившие в темноту. Но он продолжал жить, принимал, когда нужно, таблетки, постепенно к этому привык, и ему вдруг пришло в голову, что у него ведь все иначе. Когда отец ходил сюда, здесь еще не было этих сумрачных коридоров, он смотрел на тощие молодые сосенки, на пышные травы, на птиц. Тогда отсюда было видно кладбище, узкие серые надгробья в тени кленов и буков, но оно его не интересовало. Если он смотрел когда-нибудь в ту сторону, то невозмутимым взглядом человека, сжившегося за пятьдесят лет с этой перспективой. Генри — хотя тогда он еще не понимал этого (нужно самому добраться до места, чтобы понять: здесь прежде бывал кто-то еще) — знал теперь, что это неизбежно. Все проходит, тому свидетельство каменные плиты над ручьем, и возбуждение страха не продолжается вечно, так же как все остальное. Больное сердце — начало мудрости.

— Посмотри на его глаза, — сказал Джимми.

Генри кивнул.

— У него глаза косые, верно? Почему это?

— Потому что он мертвый, — ответил Генри.

(Теща как-то спросила:

— Какое удовольствие тебе доставляет стрелять в беззащитных кроликов?

Он пожал плечами, а Кэлли сказала:

— Мама, да не суйся ты в его дела.

— Он стреляет в кроликов, чтобы не стрелять в баптистов, — сказал отец Кэлли. — Хе-хе-хе!

И Генри с долей праведной укоризны, как вспоминал он позже, возразил:

— У меня нет желания стрелять в баптистов. Совсем не в этом дело.

— Ну, и дурак ты чертов, — сказал тесть. Он держал в холодильнике пиво только для того, чтоб досадить жене, и ругался почище, чем полицейский.

— Это крест мой, — говорила она. Но он молился, когда у Джимми начались судороги, и Генри это понял, хотя Кэлли, может быть, не поняла. Помочь ребенку было не в их силах, отвезти его в больницу — вот все, что они могли. Джимми еще не исполнилось двух лет. Сперва глаза у него стали как у сумасшедшего, дикий, затуманенный взгляд умирающего животного. Генри бросился вынимать его из кроватки, а отец Кэлли заглядывал через его плечо (это произошло в их доме), и глаза ребенка были дикими и затуманенными, белым пятном светлело в темной спальне его лицо, он в ужасе откинулся, не узнавая отца; а потом, когда Генри взял его на руки, Джимми закатил глаза и весь окаменел, и отец Кэлли сказал: «Святый боже!» — и потом по дороге в больницу он начал молиться, а его жена сидела рядом с ним как деревянная, держа на руках внука и разжимала ему зубки прямо пальцами, а Кэлли как безумная смотрела прямо перед собой в ветровое стекло и злилась на отца чуть ли не больше, чем боялась за ребенка, и это тоже было естественно, думал Генри, и даже хорошо, да. Он мчался на такой бешеной скорости, будто за ним черти гнались, и просто диво, как им удалось целыми добраться до места.)

Но вот Джимми надоело заниматься кроликом, он утратил к нему интерес, и Генри подумал: «Ну, что ж, пора. Все в свое время». Он бросил кролика в сумку.

Мальчик спросил:

— Что они там делают?

Генри посмотрел в ту сторону, куда он показывал. Возле грузовика теперь стоял легковой автомобиль, и какая-то женщина смотрела, как работают могильщики. Эти приехавшие на автомобиле люди были нездешние — судя по виду, горожане. На мужчине был костюм и шляпа, а на женщине серое пальто и украшенная цветами шляпка. Старики.

— Они копают могилу, — ответил Генри и опять, как бы по рассеянности, снял шляпу.

— А вот и нет, — сказал Джимми, — они выкапывают кого-то из земли.

— М-м-м — промычал Генри. Машинально он поправил мальчику штаны и затянул потуже пояс. После этого он взял его за руку и они стали спускаться вниз.

— Там четыре человека, — сказал Джимми. — Раз, два, три, четыре.

— М-м-м — произнес Генри. Он на минутку остановился передохнуть и снова стал спускаться.

3

Мир Генри Сомса изменился: мало-помалу он все менее представлялся ему застольной беседой в кругу родственников и все больше — чем-то вроде богослужения, скажем, причастием или венчанием. В какой-то мере перемены начались после того, как они отстроили «Клены». Глядя, как воздвигается здание, Генри испытывал чуть ли не ужас, причем ужас внушал ему не только вид ресторана (он был вдвое больше, чем его старая закусочная, увенчан остроконечной крышей, как и те амбары, что ставили в Катскиллах в старину, за окнами и внутри помещения — ящики с цветами, в зале двенадцать столов и камин), его ужасало то, что с ним сделала жена: скатала всю его прежнюю жизнь в комок, как горстку сырой глины, и лепит теперь заново по собственному образу, ужасало его и то, как это все легко ей давалось и как он сам легко и даже радостно покорился в конце концов. Получалось, будто он давно уже этого хотел, да только не решался, хотя, бог свидетель, ничего подобного у него и в мыслях не было. Его, человека с устоявшимися привычками, от ее затей бросало в дрожь, и даже если бы не сейчас, а в молодости нечто подобное свалилось на него, его, возможно, и тогда бы затрясло, но он уже убедился: ее не остановишь, если что-то забьет себе в голову, то не вышибешь и колом — хватка у нее почище, чем у маменьки. Поэтому он уступил, и, уступив полностью, не только на словах, по своей воле выбрав то, чему не смог противиться, он испытал радостный подъем, как будто комната, в которой он находился, вдруг стала просторнее (к тому времени, надо сказать, его комнату действительно расширили) или как будто на длинном спуске он отпустил тормоз, который все равно не сдерживал хода машины. Вместе с Джимми он выходил к шоссе и смотрел, как работают плотники, а после них — садовники и маляры (с тех пор прошел уж целый год), и он гнал из головы все мысли о закладной и о том, не перестанут ли к ним теперь сворачивать шоферы грузовиков, и, точно в полусне, раздумывал о том, как же это получается, что из длинной цепи незначительных происшествий, нанизываемых одно на другое складывается человеческая жизнь. У него сложилась хорошая жизнь, он должен признать это теперь, когда есть время оглядеться, так как ему нечего делать по целым дням, кроме как присматривать за Джимми да иногда наводить порядок в счетных книгах. (Кэлли не мастерица вести счета. Цифры не уступают ей в непреклонности: двойки, четверки, шестерки с каменным упорством остаются двойками, четверками, шестерками. Сводить баланс — для нее такая же непосильная задача, как швырять бревна. Кэлли начинала плакать, и тогда за дело принимался Генри и в мгновение ока наводил в их бухгалтерии относительный порядок.) Что-то мистическое проявлялось в нем или, как говорила Кэлли, чудно́е. Своих мыслей он не облекал в слова: самая раздельность слов противоречила тому, что он теперь знал. Началось, возможно, с размышления о том, что принесла ему женитьба на Кэлли: если Кэлли и переделала его по своему образу, то образ свой — не знакомый прежде ни ей самой, ни Генри — она нашла в нем, в Генри Сомсе, состоявшемся благодаря ей, Кэлли. Ощутив это однажды с полной ясностью, он уже ни на ноту не сомневался в том, что новая жизнь, которую она для него слепила, была его жизнью, она пришлась ему впору, как в один прекрасный день, к его удивлению, ему оказалось впору старое отцовское пальто, и с этого момента он уже не просто носил эту новую жизнь, он слился с ней. Он чувствовал себя так, будто родился заново, превратился в нечто совершенно непохожее на прежнего себя, и эта мысль так его потрясла, что он все время к ней возвращался, вертел в уме то так, то сяк, как вертят стодолларовую банкноту. Впрочем, новая жизнь, которую он в себе обнаружил, еще не устоялась; она была зыбкой, переливчатой, как сон.

Ей не хватало прочной реальности, которая наступит после того, как он сживется с новой жизнью настолько, что увидит в ней черты, роднящие ее со старой, — томительные зимние дни, когда не было посетителей, дни, когда Кэлли делалась раздражительна, а Джимми капризничал и упрямился.

С течением времени он и в самом деле стал тем, чем был, и его представление о мире уже не существовало отдельно от мира, зато изменился сам мир. К тому времени он нанял себе в помощь Билли Хартмана и теперь мог больше отдыхать, на чем настаивал док Кейзи, и не обслуживал посетителей лично, за исключением особых случаев — на день рождения, скажем, или на свадьбу. Эта обособленность тоже содействовала мистическому направлению его мыслей. Он кормил Джимми и наблюдал, как Кэлли орудует в кассе, и все сверкает вокруг нее — стекло на стойке, зеленые и серебряные обертки мятных лепешек, целлофан двадцатипятицентовых сигар, глянцевитая с кружками сучков стена сзади, а на стене картина с изображением фазана и посредине Кэлли, как свечечка, — так трогательно, что у Генри сразу выступали слезы на глазах. Он гордился ею и имел право гордиться, потому что Кэлли тоже изменилась. Она все равно была бы прекрасна, на тот ли, на иной ли лад, Генри знал это, но, выйдя замуж за него, она открыла не только в нем, но и в себе возможности, которых в другом случае могла бы не открыть. Она никогда не говорила ему о любви, но, случалось, брала его за руку, когда они вместе запирали ресторан, или, когда он читал Джимми вслух, усадив его к себе на колени, подходила и гладила его по лысине. И вот он размышлял, как в полусне, о браке, который был то же самое, что любовь или волшебство и вообще все, что могло прийти ему в голову (уловить различие между тем, что связывало его с женой, и тем, что связывало его с сыном, было для него так же трудно, как заметить разницу — разве что в степени — между его связью с близкими и теми переменами, которые он производил в ресторане, а ресторан — в нем), и он знал, хотя и без слов, что прав был Эммет Слокум, утверждая, что, даже если люди кончают с собой из-за скверной погоды, все равно они кончают с собой по собственной воле.

Таким образом Генри открыл для себя святость всего сущего (выражение его отца), идею магической перемены. И, прислушиваясь к разговорам тещи, он, как, ему казалось, начал понимать, отчего люди бывают религиозными. Она как будто бы ничего не смыслила в святости, его теща, не больше, чем проповедник из баптистской молельни; но, прислушиваясь к словам, которые она так часто всуе употребляла, он вдруг понял, что в них есть какой-то смысл. По воскресеньям днем, у себя в доме она усаживалась за пианино и визгливым, резким голосом пела старинные гимны. А Генри садился в углу у окна, рассеянно разглядывал сквозь кружево занавесок африканские фиалки, похлопывал по коленке взобравшегося к нему на руки малыша, и ему вдруг приходило в голову, что в целом это, может быть, и правда. «И шаги его слышу в шуршанье травы…» Может быть, он не прав, может, и они открыли это для себя, как и он, только не молчат, а говорят об этом, может, и они видят прах, пронизанный духом, видят бога в осах, в людях, в дубах, в бродящих по двору курах. Может быть, и они, подобно ему, научились доброму чувству к старой одежде, к шершавым локтям крестьянок, к дурости молодых людей, к дорогим костюмам и даже к бесконечной болтовне о политике в местном клубе. И если он не прав, то он не прав и в том, что от них отстраняется. Ведь религия — это просто форма, посредством которой выражаются присущие всем людям чувства: смутные страхи перед тем, чего ты не в силах предотвратить, смутная радость из-за того, к чему ты имеешь только косвенное отношение — святость. В один прекрасный день он взял Джимми и поехал с ним в Слейтер в пресвитерианскую церковь.

Эту церковь Генри посещал еще в детстве вместе с матерью. Джимми он велел подняться наверх, в воскресную школу, а сам обогнул здание и хотел было войти послушать богослужение. На паперти стояли люди, он никого из них не знал, молодые и среднего возраста и один совсем древний старик — все они были прекрасны, как влюбленные, так ему показалось, все в нарядной воскресной одежде, и у всех счастливый вид, они смеются, разговаривают, такие счастливые, что, может быть, решил он, они и вправду знают то, что они знают, нет, не знают наверняка, а, вернее, чувствуют, и он смутился, устыдился своей отрешенности и непомерной толщины, перешел на другую сторону улицы, где в витрине магазина Салуэя были выставлены стиральные машины, и разглядывал их до тех пор, пока все не скрылись в церкви. Тогда и он, сделав над собой огромное усилие, поспешил назад. После улицы, где ярко светило солнце, в притворе церкви ему показалось так темно, что он почти ничего не увидел, и все-таки он сразу же заметил хрупкую, слегка смущенную пожилую женщину в темно-синем платье, в белой шляпке и в белых перчатках и почему-то понял: она ожидает его и хочет его приветствовать. Сердце бешено заколотилось в его груди, он прищелкнул пальцами, как будто вдруг о чем-то вспомнил, торопливо повернулся и выбежал назад, на свет.

Минут пятнадцать он разгуливал взад и вперед по тротуару, то поглядывая на растущие перед церковью клены, серые каменные стены, сводчатые окна, то разглядывая стиральные машины, и все это время кровь так бешено бурлила в его жилах, что, казалось, у него вот-вот начнется сердечный приступ. Когда, набравшись храбрости, он снова вошел в церковь, женщина уже ушла, и в притворе не было никого, кроме служителей. Из внутреннего помещения храма доносился голос священника. Никто из служителей не подошел к нему, и Генри направился к столу, на котором были разложены брошюры. Он взял первую бросившуюся в глаза — «ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИЕ?», ярко-красным по желтому — и отошел к порогу просмотреть ее. Брошюра его удручила. Все христиане веруют в предопределение, говорилось в ней, наши деяния не имеют ни малейшего смысла (что есть человеческая праведность по сравнению с безупречной праведностью Бога? — спрашивалось там), и все дело лишь в том, чтобы отречься от гордого стремления к свободе воли и радостно покориться Божьему промыслу. Когда он дочитал брошюру до конца, у него дрожали руки. Он не то чтобы был не согласен, он не мог с определенностью сказать, согласен он или нет. Он восставал против того, что все это словесно выражено. Не это ему было нужно, а вот что? — только богу ведомо. Идеалисты, сказал бы его отец: священники, уголовная полиция штата Нью-Йорк, валлийцы, которые ввели у себя в семьях армейскую дисциплину. Но тут ему пришло в голову, что ведь там, в церкви, не сыщется и десятка таких, для которых слово «Предопределение» хоть что-то значит. Они почтительно выслушивают поучения священника и тут же забывают, сохраняя лишь смутное сознание, что быть хорошим лучше, чем плохим, бескорыстным — лучше, чем себялюбивым, только бы не запамятовать, и что в жизни, в общем-то, есть какой-то смысл, как и в гимне «Вера отцов наших», который они сейчас распевают, в чем бы этот смысл ни заключался, что, впрочем, совсем не существенно. И он почувствовал себя недостойным войти туда, где они молятся, вышел из церкви и смиренно остановился возле витрины со стиральными машинами, дожидаясь Джимми.

В тот же день он снова отправился на охоту, жирные руки его любовно прикасались к дробовику, и он застрелил двух белок, которые, подобно пламени, плясали на ветках. С дробовиком в руках он снова стал самим собой: несущий смерть и обреченный смерти, и мир у него в душе.


Они спустились к подножью склона и немного отдохнули. Генри принял таблетку, а Джимми взял у него на это время дробовик и держал нарочито осторожно, как научил его Генри, дулом в сторону и вниз. Земля была здесь мягче, и трава меньше высохла в тени буков, сочная, мясистая, желто-зеленая трава. Где-то здесь валялся лошадиный череп, но он не мог припомнить где. Шаря ногой в траве, он обнаружил дамское трико и торопливо и смущенно снова прикрыл его травой. Они стали подниматься в гору. Там, наверху, среди могильных плит торжественно и безмолвно стояли старик и старуха и смотрели, как они подходят.

4

Они выкапывали из могилы тело сына. Он умер в возрасте четырнадцати лет, пятьдесят лет тому назад, когда они жили в этих краях. Сейчас они жили в Рочестере, и, поскольку приближалась пора подумать о своем последнем покое, то они решили перевезти его туда, куда и сами собирались вскоре — на небольшой участок уютного кладбища, расположенного на склоне холма, с видом на речку. Женщине было девяносто два года, мужчине — восемьдесят семь; одежда висела на них, как на вешалке. Под шляпу старик положил лопухи, они свисали, прикрывая его уши, а из-под лопухов выглядывали густые седые волосы. Он держал простую коричневую трость с резиновым наконечником. Кожа у него была белая, как бумага, испещренная пятнами, а глаза светло-голубые, белесоватые, выпуклые, как у норовистой лошади. Он напоминал проповедника старых времен, не тех, кто робко съежившись, приближается к вашему дому. Старуха была похожа на мерзкую старую ведьму — острые черты лица, черные крохотные глазки, сверкающие, как буравчики, тысячи кажущихся грязными морщинок от пробора до ключиц. Глядя на нее, казалось, будто тело ее высохло все до последней капли, но веки были красными. Джимми уцепился за пояс Генри и настороженно уставился на стариков.

— Я говорю Уолту, не так уж важно, где он лежит, — сказала женщина. — Душа его на небе. — Она стояла к Генри боком, сложив под подбородком руки с разбухшими суставами, и говорила как-то краем рта, глядя вниз, будто всматриваясь в землю.

— Ммм, — произнес Генри, кивая, обдумывая ее слова.

Старик взмахнул рукой, будто хотел ее ударить.

— Да замолчи ты, — сказал он. И, повернувшись к Генри: — Она спятила. Всегда была сумасшедшей.

— Уолт не верует в бога, — сказала старуха. Она улыбнулась лукавой улыбкой, продолжая вглядываться в землю.

Джимми, стоявший позади Генри, вытянул шею, чтобы видеть могильщиков. Генри положил ему на голову руку и, как бы отвлекшись этим, промолчал.

— Он мертвый, сгнил уже давно, — сказал старик. Резким движением он махнул рукой, в которой держал трость, куда-то в сторону могилы. И опять такое же несуразное, фантастичное сходство с грозным проповедником. Он сказал. — А ты бы помалкивала.

Генри покашлял, думая, как бы удалиться.

— Ну, вот… — сказал он. И тоже посмотрел на могильщиков. Один из них стоял в яме и выбрасывал оттуда землю — виднелась только его шляпа. Второй на углу разрытой могилы тыкал в землю ломом. За ними полого уходил вниз залитый солнцем и исчерченный тенями горный склон, от массивных блестящих надгробий к более высоким и узким в старой части кладбища, мимо статуи дочки Кунцмюллеров и окруженного соснами склепа Кэндолла и дальше, вниз, к ручью, туда, где начинался лес. По траве мелькнула тень вороны и с неимоверной быстротой исчезла среди деревьев. Джимми отошел от Генри и сделал несколько шагов к могиле. Он заложил руки за спину, стоял, смотрел.

— Славный у вас мальчуган, — гаркнул старик.

— Это верно, — сказал Генри, широко улыбаясь.

— Бог дал, бог взял, — сказала старуха. На мгновение она разняла сцепленные руки — пальцы у нее дрожали.

Генри потер нос и ничего не ответил.

— Она сумасшедшая, — сказал старик.

— Верую в бога воскресшего, — сказала старуха.

Генри глянул в сторону, на машину стариков. Это был зеленый старый «Гудзон», большой и квадратный, как грузовик. У машины был упрямый вид, от нее веяло тяжеловесной неуступчивостью, создававшей в целом внушительное впечатление. Как они ухитряются на ней поворачивать, такие дряхлые, подумал он. Вслух он сказал:

— Нам уж, пожалуй, пора домой. — Сделал шаг к Джимми, но тут старик вскинул вверх руку.

— Мой мальчик, — сказал он, потом замялся, — моему мальчику было четырнадцать лет.

— Как это печально, — сказал Генри… больше он не смог придумать ничего, ведь даже самая банальная фраза, из тех, какие говорятся в таких случаях, могла бы вывести старика из равновесия. Генри смущенно потупился, покачал головой, нерешительно потянулся к шапке.

— Четырнадцать, всего-навсего, — сказал старик. Он снова резким взмахом вскинул руки. — Я любил этого мальчика… — снова он замялся в поисках слов или, может, в поисках утраченного чувства, но, что бы он там ни искал, найти он все равно не смог и уронил Вниз руки, сказав, только: — Гм.

Старуха плакала. Старик Потрепал ее по плечу, но рассеянно, глядя куда-то мимо, все еще роясь в памяти.

— В его комнате мы все сохранили точно так, как было, — сказала старуха. Она кивнула, будто эти слова сказал кто-то другой, затем вытерла глаза рукавом пальто, и пальцы у нее дрожали.

Старик тоже кивнул.

— Но потом мы переехали, — сказал он.

— Жизнь идет своим чередом, — грустно сказал Генри, и слова эти наполнили его приятным ощущением печали. Он подумал и о своей приближающейся смерти, и о том, что Кэлли и Джимми будут тяжко горевать, как и он горевал после смерти отца, но с течением времени горе начнет забываться, и они вернутся понемногу в мир живых, а это правильно. А что, если Кэлли умрет? Или Джимми? Его напугал этот вопрос, будто спросил кто-то, стоящий у него за спиной, и он сразу, же выбросил его из головы. С некоторым беспокойством он кинул взгляд на Джимми, подбиравшегося все ближе к могиле, чтобы видеть, как работают могильщики.

— А забыть нельзя, — сказал старик.

— Нет, нельзя! — резким голосом подтвердила Старуха и неожиданно встретилась с Генри глазами. — Когда мы увидимся на небесах…

— Замолчи, — сказал старик.

Прошла целая минута, и никто не произнес ни слова, слышался лишь мерный хруст вгрызавшейся в землю лопаты, и глухо плюхалась рядом с могилой выбрасываемая из ямы земля. Вдали в поле трактор вспахивал зябь. Время от времени глох мотор, потом слышался рев — это тракторист выключал сцепление, потом мотор глох снова. Это о чем-то смутно напомнило ему.

— Любовь… — философически заговорил наконец Генри, но он не знал, что сказать дальше. Старик все еще поглаживал жену по плечу, и Генри Сомс, заметив это, слегка нахмурился — в его сознании забрезжила какая-то мысль, но не вырисовывалась ясно, ускользала. По морщинкам на лице старухи все катились слезы, и она опять сцепила пальцы.

Один из могильщиков сказал вдруг:

— Есть, вот он. — Он сказал это будто бы про себя, но все услышали, и старик как-то испуганно вздрогнул и дотронулся рукой до шляпы. Мятый лист лопуха сполз из-под шляпы вниз, прикрыл старику ухо, и он шлепнул по нему, не понимая, что это такое. Моргая глазами, старуха перевела взгляд в сторону могилы, потом очень медленно повернулась сама и потянулась взять мужа под руку, другой рукой запахивая полы пальто, разинув черный рот. Генри тоже спохватился и подошел к ней с другой стороны, чтобы помочь ей пройти по высокой траве. Джимми был уже у самого края могилы, стоял на четвереньках и заглядывал вниз.

— Джимми, ты куда это полез? — окликнул Генри, но Джимми притворился, будто ничего не слышит, и Генри промолчал. Еле передвигая ноги, тащились они по высокой траве, двое клонящихся к земле стариков, цепляясь друг за друга, теперь уже оба разинув рты, шумно втягивая воздух. Голова у старика тряслась, как тряслись все это время руки его жены, и, делая каждый шаг, он облизывал нижнюю губу. Всей своей тяжестью он опирался на трость, и резиновый наконечник трости вдавливался в землю, замедляя его продвижение, без трости невозможное вообще. Когда им осталось пройти еще пять-шесть футов, тот могильщик, что ковырял землю ломом, сказал:

— До гроба-то мы докопались, но придется еще повозиться.

Все остановились, и старик оперся о трость обеими руками, мотая головой и тяжело дыша.

— Ты бы сел, — сказала старуха.

Он бросил на нее сердитый взгляд, но промолчал, все не мог отдышаться.

Старуха сказала:

— Не надо было нам его тревожить.

— Семья должна быть вместе, — ответил старик. Едва он это выговорил, как зашелся кашлем. Генри растерянно смотрел на старика и на повисшую у него на руке старуху.

— Нашего Бобби убило молнией, — сказала старуха, снова встретившись с Генри глазами. — Это десница господня.

Старик вскипел от ярости, но ничего не мог сказать, он все кашлял.

— Верую в бога воскресшего, — снова сказала старуха, пользуясь тем, что муж не может ей возразить. — Уолт не верует. — Она улыбнулась. Потом сказала: — Ему было всего четырнадцать лет.

— Он мертвый, сгнил давно, — сказал старик. — Это закон природы! Возьми вот лилии… — Он опять зашелся мучительным сухим кашлем, как бы выворачивающим его наизнанку.

— Прости, господи, этого жалкого грешника, — мрачно проговорила старуха, а старик хотел ударить ее тростью, но промахнулся и, сделав два шага, едва успел ткнуть трость в землю, чтобы удержаться на ногах.

— Ну, полно, — сказал Генри. Он посмотрел на Джимми, но мальчик ничего не заметил: он заглядывал в яму. Он теперь лежал на животе, штанишки у него сползли, и между поясом и краем рубашонки виднелась очень белая кожа.

— Наш единственный ребенок, — сказала старуха и вдруг опять расплакалась. Старик протянул руку и сделал движение, будто гладит ее по плечу. Она сказала: — Мы о нем все время помним.

— Все время! — сказал старик.

Она всхлипывала, поджав губы, и старик с усилием заковылял обратно к жене, сердито ругая непослушную трость. Сейчас, когда они стояли вместе и опирались друг на друга, Генри уже можно было отойти, и он встал у могилы рядом с Джимми. Крышку гроба почти полностью очистили от земли и прорыли вокруг гроба щель шириною примерно в два дюйма. Человек, стоявший в яме, взглянул на своего напарника, и тот пошел к грузовику. Он завел мотор и подал грузовик задом к краю могилы, после чего они освободили свисающие с лебедки цепи и опустили в яму. Снабженные крюками концы цепей соединял железный прут, и, когда крюки с обоих концов прицепили к гробу, прижатые прутом, они защемили его, как щипцы. После того как человек, стоявший в яме, зацепил гроб, а стоявший наверху повернул лебедку, туго натянув цепи, тот, кто был в яме, вылез из нее, ухватившись рукой за цепь. Генри слегка отодвинулся, прижав к себе и оттащив от края ямы Джимми.

Старуха ворчливо сказала:

— Мы ничего не тронули у него в комнате, все оставили так, как было в день его смерти.

— Но нам пришлось переехать, — сказал старик. — Ферма наша совсем развалилась, и мне пришлось искать работу, вот мы и перебрались в Рочестер.

— У нас там родственники живут, — пояснила старуха.

Лебедка скрипнула и стала поворачиваться, а Джимми плюхнулся на колени, опершись о них ладонями и съежившись в тени от отцовской ноги. Цепи натянулись туже, грузовик слегка осел назад, и один из могильщиков облизнул губы и что-то крикнул, а второй кивнул и засмеялся. Гроб, ухнув, вырвался из земли и сейчас, когда его уже не окружали стены ямы, накренился так, что, казалось, вот-вот опрокинется и вывалит покойника, но как-то выровнялся, поднялся вверх и повис чуть повыше пояса Генри Сомса. Рыжий высокий могильщик пошел к кабинке и отвел грузовик на несколько футов, а потом вернулся, и они вместе со вторым могильщиком качнули гроб и поставили в кузов. Старик махнул рукой.

— Ну, все в порядке, — сказал он. Он был возбужден и доволен, словно провернул всю эту операцию собственноручно. — Видела, как у них ловко вышло, верно Хесси?

— Хвала богу, — всхлипывая, сказала она. Старик сразу помрачнел и сердито отмахнулся от нее рукой.

Могильщики подтащили длинный, облепленный землей гроб в переднюю часть кузова и прикрепили его цепью, а потом спрыгнули вниз и снова взялись за лопаты. Теперь они засыпали могилу. Старики медленно приблизились к грузовику посмотреть на гроб.

Джимми спросил:

— Там внутри мертвый?

Генри кивнул.

Старик поглаживал борт грузовика.

— Я любил этого мальчика больше… — начал он, но замолчал, как будто потерял нить мысли.

— Можно на него посмотреть? — спросил Джимми.

Генри покачал головой.

— А они будут на него смотреть?

— Не знаю.

Старуха плакала, ломала руки.

— Мы всю жизнь любили тебя, Бобби.

Старик смущенно сказал ей:

— Замолчи. — Потом и сам, как видно с облегчением, заплакал. Он стоял и поглаживал старуху по плечу.

Джимми вдруг засмеялся.

— Они смешные, — сказал он.

Генри озабоченно и хмуро оглянулся на него и быстро проговорил:

— Нет, не смешные, Джимми. Когда ты вырастешь…

Рыжий могильщик брезгливо сказал:

— Они просто жалкие, сынок. — Он даже не взглянул в их сторону.

— Неправда, — сказал Генри. Он закусил губу и удержался, не сказал больше ни слова.

Рыжий криво усмехнулся про себя, но Генри сделал вид, будто не замечает.

Они вернулись к могильному камню, возле которого стояла машина стариков, — Генри оставил там винтовку и парусиновый мешок с убитым кроликом. Было уже около полудня. Кэлли, наверно, беспокоится. «Я не заметил, что уже так поздно, — подумал Генри. — Прошу прощения».

— Можно я посмотрю? — приставал Джимми.

— Нет, нельзя, — ответил Генри. — Я тебе уже сказал.

— Ты мне ничего не разрешаешь. — На этот раз он всхлипнул.

Старики плелись обратно по траве, все так же опираясь друг на друга и, казалось, не продвигаясь ни на шаг.

— Ты меня не любишь, — сказал Джимми. Он заплакал.

Генри стиснул челюсти, но, взглянув мальчику в лицо, он со всей определенностью увидел, что, хотя и причина ничтожна и слова смешны, ребячье горе — настоящее горе, несправедливость ужасна, незабываема, и, нагнувшись к мальчику, сказал:

— Ну, будет, Джимми. Я тебя люблю, ты знаешь. Хватит плакать.

— А я тебя не люблю, — сказал Джимми, глядя в сторону и ожидая, что же дальше.

Генри печально улыбнулся и протянул руку к его плечу.

— Бедный фантазер, — сказал он.

Он утомился, а до дома еще далеко. Он подумал, как славно было бы хоть ненадолго прилечь тут и отдохнуть.