Люди церкви, которых я знал
Целиком
Aa
На страничку книги
Люди церкви, которых я знал

Монах с грубой речью, но прекрасным обхождением

В 1967 году по благословению старца Амфилохия мы, трое братьев, посетили Святую Гору. Давнее знакомство привело нас в келью монаха Паисия. Мы попросили его подсказать нам, где найти духовных людей, от которых мы могли бы услышать слово на пользу душе. Он ответил: «Слово, которое вы ищете в этой пустыне, есть безмолвие и безвестность».

Тогда у старцев не было ещё нынешней привычки превозносить друг друга, что является плодом скорее ханжества, чем благочестия: «В той келье живёт волк, ты туда не ходи, а вон там пасутся овцы, туда можешь идти безбоязненно». В то время жившие по уединённым кельям старцы советовали монахам идти в те монастыри, куда не ходят люди.

От другого молодого монаха мы узнали, что на Катуна́ках[253]есть один иеромонах, который живёт подвижнически, хотя и речи не было о том, что он прозорлив, предвидит будущее и совершает чудеса. О нём монахи говорили только одно: «Он подвизается».

Поиски отца Ефрема привели нас на Катунаки, где братство Данилеев с давних пор является хорошим исходным пунктом, из которого каждый может совершать обходы «пустыни», как называют эти скалистые места на склонах Афона. В этом братстве отец Модест, второй после старца, отличался радостным выражением лица, незлобием и простотой сердца. Позднее, когда он сам стал старцем кельи, эти черты стали его визитной карточкой. Он, как и отец Ефрем, был подлинным сыном Афонского государства. Его простая и бесхитростная речь была подобна потокам благодати. Его руку хотелось поцеловать так, как целуют на святых иконах руку Христа или Богородицы. Он вкушал пищу с благоговением, как люди прежних времён. Он улыбался, как дитя, и бывал серьёзен, как взрослые, не забывая при этом о своей ничтожности. Он говорил не с кафедры, как профессор, но сидя на низкой скамеечке, как ученик Афониады[254]. Теперь такое не часто встретишь. Откуда было взяться важности «старчества» у старца Модеста и «серьёзности» заслуженного учителя? Когда ему приходилось говорить, то он краснел, как стыдливая девушка.

Господи, не лишай нас присутствия таких людей! Пусть у нас всегда будут подобные ему монахи.

Ещё одна монашеская община запомнилась нам на всю жизнь — братство старца Христодула. Их келья находилась ниже кельи Данилеев, ближе к Каруле. Старец и его ученик приняли нас в своём орлином гнезде как старых знакомых. Нам сразу бросилось в глаза их уважение друг к другу: оба они были в преклонных летах. Каждый из них пытался спрятаться за другого, и поэтому нам были видны оба. С нами говорил один старец, которого послушник ни разу не перебил, говорил он тихо, чтобы не нарушалось безмолвие пустыни. У нас была общая тема для разговора: наше восхищение преподобным Христодулом Латрским. Старец говорил о нём как о своём земляке, почившем в селении Ли́мни на острове Эвбея. Мы говорили о нём как приехавшие с Патмоса, на котором он подвизался[255]. Это была прекрасная встреча, подобная весенним встречам дроздов и соловьёв на скалистых отрогах Афона.

Мы спросили его о зилотах. Он ответил, не раздумывая: «Мы, сынок, люди необразованные. Дело нашей жизни — молитва и богослужение. Основная ответственность лежит на тех, кто управляет Церковью, а также на образованных клириках и мирянах. Мы следим за тем, что происходит в Церкви, и от того, что мы часто слышим, у нас болит сердце. Да помилует нас Бог…»

Это было на одной стороне Катунак. Когда мы пришли на другую, настал полдень, и палящие лучи солнца (был конец августа) смыли со скал всю их приятность. Поздним вечером мы добрались до каливы преподобного Ефрема. В сумерках показалась фигура старца. Высокий и весь закутанный в одежду, он напоминал ствол старого платана. Позднее он мне рассказывал:

—  Эти четыре стены в нашем огороде я сам вытесал мотыгой. Недавно я предложил своим послушникам каждому вытесать по одной стене, но у каждого нашлись отговорки (у одного болит поясница, у другого руки), и они стали просить фрезу.

—  Зачем? Вы что, не понимаете, что эта машина нарушит безмолвие пустыни?

—  Не страшно, отче, нам лучше взять фрезу.

—  Ладно, берите, если вы так боитесь тишины.

В те годы отец Ефрем ещё не был известен на Афоне. Лишь некоторые робко шептали о том, что его слово чего-то стоит. Так было ещё в 78-м году, когда мы просили у его соседа показать нам тропинку, ведущую к келье старца. Он тогда сказал нам: «Я слышал, что у него хорошее учение, и я думаю как-нибудь его посетить».

В тот благословенный вечер старец принял нас исключительно гостеприимно. Когда он вёл нас в храм, за нами шёл босой старичок, у которого, казалось, старость отняла последний разум, и который был на полном попечении отца Ефрема. Когда мы представились старцу богословами[256], он посмотрел на нас с печальной улыбкой, которая сразу же спустила нас на землю. Как старательно мы учились на богословском факультете! Но здесь, в пустыне, всё это оказалось ничего не значащим. Это было ужасно стыдно: мы, двадцатипятилетние парни, посмели назвать себя богословами перед седым старцем-пустынником! Нам преподали хороший урок, и я помню его до сих пор: «Дорогие мои детки, богослов тот, кто беседует с Богом, а не тот, кто изучает богословие».

К Данилеям мы вернулись совершенно очарованные старцем. Посещение пустыни оставило в нас глубокий след, и впоследствии, после всякого посещения отца Ефрема, это впечатление ещё более усиливалось.

Сквозь его манеры и слова просвечивала истина. Всякий раз, когда я заходил к нему в келью, он прижимался своей сухой щекой к моей щеке, а я при этом думал: «Не удивляйся, так тебе дают благодать и забирают грехи». Я вспоминал, как авва Зосима поцеловал преподобную Марию Египетскую в её иссохшие уста, чтобы получить благодать.

Однажды духовный брат отца Ефрема открыл ему свои намерения: «Я отправлюсь на свой остров, чтобы там пробудить монашество от сна. Если у меня ничего не выйдет, то я сброшу с себя рясу». После такого признания отец Ефрем на несколько лет потерял покой. «В конце концов, кто мы такие, чтобы угрожать Богу? Это нечестие, отец игумен, и не только когда мы так говорим, но даже когда подумаем».

Позднее он говорил: «Благодаря способностям, которые дал ему Бог, он всё-таки чего-то добился. Но и дьявол урвал себе хороший кусок: о нём стали распускать разные слухи, из-за которых ему пришлось оттуда уехать».

Когда я спросил его о вопросах исповеди, то он признался мне, что никогда не изучал канонов, и поэтому не исповедует.

—  Основное, чем я здесь занимаюсь, это молитва.

Я спросил:

—  Мне нужно советоваться с другими игуменами и старцами?

На это он ответил:

—  Не нужно. Держись того, что ты принял от старцев Филофея и Амфилохия. Я тоже буду этого держаться.

Хотя его основным деланием была молитва, он учил и о послушании: «Стань для старца всем, даже его плевательницей и ночным горшком».

Вспоминая о своей жизни, он говорил: «Тридцать лет я был послушником у старца Никифора, который был очень суровым. Я просил его провести в нашу келью воду, так как, говорил я, «прошло уже много лет, и я уже не могу таскать её издалека»; для этого понадобилось бы всего несколько труб. «Не надо, — ответил мне старец, — так будет не по-монашески»».

«От послушания рождается молитва, а от молитвы — богословие». Таким было основное положение его учения.

—  Однажды я занимался своим рукоделием (вырезал печати для просфор) и одновременно готовил еду. Пришёл брат и сказал мне: «Присматривай за едой». А у меня как раз очень хорошо шла молитва, и я не послушался брата. В результате и молитва пропала, и еда сгорела.

Старец Ефрем считал послушание основой монашеской жизни.

—  В монашестве всё утверждается на послушании. Духовная жизнь с него начинается и благодаря ему же достигает совершенства.

Его старцы были людьми простыми, их рукоделием была рыбная ловля. Несмотря на то, что у них не было того, чего искал отец Ефрем, он оставался у них в послушании и служил им, а по духовным вопросам советовался с отцом Иосифом, которого называли пещерником[257].

Однажды им овладели помыслы разочарования, побуждавшие его уйти. Он вышел наружу и сел в нижней части кельи с выражением скорби на лице. Проходивший мимо монах подлил масла в огонь его сомнений: «Ефрем, не думай, что огонь горит лишь в очаге каливы преподобного Ефрема. Есть и другие очаги, и посветлее».

Тотчас он пришёл в себя и, отвергнув дурной помысел, вернулся в келью своих отцов.

Его слово всегда исходило из молитвы, а не из того, что он услышал или прочёл, и поэтому оно было чистым и назидательным. Это была речь, вытекавшая из молитвы, а не из пустой болтовни любителей посудачить. Как-то раз один профессор, принимавший участие в богословских дискуссиях с инославными, спросил у него, должен ли он и дальше в них участвовать. Не раздумывая, отец Ефрем стал убеждать его продолжать эти дискуссии, при условии, что слова его будут ясными и живыми, потому что обтекаемые формулировки и инославных будут путать, и у православных вызывать смущение.

Приходящих к нему он выслушивал очень внимательно. В такие минуты для отца Ефрема существовал только его собеседник, и больше никто. Он застенчиво говорил ему то, что нужно, а затем предлагал отправиться в Дохиар и отслужить молебен перед иконой Богородицы «Скоропослушница»: «Пусть Богородица тоже скажет Своё слово».

Благодаря этому ежедневно из корабля, возвращавшегося из Дафни в Уранополис, на пристани Дохиара сходило множество паломников, желавших помолиться Богородице. А когда отец Ефрем умер, то этот способ проповеди миру прекратился. В отличие от него, современные старцы стали настолько самодостаточными, что им уже не нужна Богородица: они сами всё знают и всё могут!

Когда его попросили стать игуменом в Великой Лавре после того, как её превратили в общежительный монастырь[258], то это привело его в сильное замешательство. Он был уверен, что вся Святая Гора держится на игуменах, которые являются начальниками этого места. Когда он видел игумена, то уже издалека кланялся ему до земли. Он считал себя недостойным монашества, тем более такого высокого поста, как игуменство. Он горячо помолился Богородице и получил от Неё извещение остаться в своей каливе. Я спросил у него, что он понимает под извещением, и он ответил: «Как только я сказал «нет», то сразу же почувствовал облегчение: с моего сердца как будто спал тяжёлый груз».

Отец Ефрем никого не обманывал, не говорил «мне было видение» или «я слышал от Богородицы».

У этого старца было много духовных дарований, хоть он и не творил чудес. В 78-м году мы попросились в монастырь Дохиар. Нам отказывали все: от Протата Святой Горы до представителей гражданских властей и патриаршего Экзарха, лишь один отец Ефрем говорил:

—  Богородица хочет, чтобы вы там жили. Пусть не сразу, но врата монастыря перед вами откроются.

—  Отче, Дохиар себе просили семь братств. С какой стати нас туда пустят?

—  Богородица хочет, чтобы там жили именно вы.

В 1980 году мы вселились в этот монастырь.

Как-то на Рождество 78-го года один брат, думая о бедности этого монастыря, пришёл в страх и, смущаемый помыслами, посетил отца Ефрема. Как только он зашёл к старцу, тот его отчитал: «Деньги — ничто, отец Гавриил. У монастыря есть Богородица. Она покроет все его нужды».

В другой раз, когда я пришёл к нему, со мной было двое послушников. Неожиданно старец громко сказал: «Этот твой».

А о другом умолчал. Так всё и вышло: один теперь иеромонах в нашем монастыре, а другой вернулся в мир и женился. Как-то я в шутку спросил у него:

—  Зачем Вы стучите в двери, которые Вам никогда не откроют?

Он сказал в ответ:

—  Может, хотя бы соседи услышат что-то, что принесёт им пользу.

Он никогда не требовал от человека того, что превышало его силы. Он лишь хотел, чтобы его духовное делание, каким бы малым оно ни было, совершалось ежедневно, чтобы он никогда не оставался без молитвенной защиты.

Кроме всего прочего, ему бывало извещение свыше в виде благоухания или зловония. Во время его продолжительной болезни один священник напросился к нему служить в храме. Когда окончилась неделя его служения, старец зашёл в алтарь и ощутил невыносимое зловоние. «Господи, что здесь произошло? Когда я служу, алтарь благоухает». Он предложил священнику исповедаться. После исповеди он сказал ему: «Если твоя жизнь так плоха, то зачем же ты пачкаешь и оскверняешь алтарь?»

А вот ещё одно свидетельство. Его спросили о том, что такое масонство.

—  Что нам об этом говорить? Давайте лучше возьмём чётки, чтобы дать слово Богу.

После первых же узелков почувствовалось зловоние.

А в ответ на какой-то другой вопрос появилось благоухание благодати.

У старца был ум Христов[259]. Однажды он поехал в родное село. В одном углу церковного двора он нашёл старую выброшенную крещальную купель, в которой его когда-то крестили. Он обнял её и приветствовал, как мать, спасшую своё дитя от смерти. Кому другому пришло бы на ум приветствовать свою купель?

Он не хотел, чтобы монах уходил из своего монастыря по какой бы то ни было причине: «Как бы ни шли дела, он остаётся под присмотром игумена и братии. Если в монастыре он хоть как-то молился, то, живя сам, совсем перестанет молиться. Человек в чём-то похож на домашних животных: и ему, и им нужен пастух, чтобы двигаться вперёд».

Его речь бывала нелицеприятной и жёсткой, как сельский хлеб. Он называл вещи своими именами, не боясь использовать слова, которые кому-то показались бы неприемлемыми.

В исполнении своих обязанностей он был очень добросовестным.

—  Отец Ефрем, в твоей келье будет угощение на храмовый праздник?

—  Наши кельи называются сухими, в них мы держимся устава безмолвников, поэтому мы и сами не устраиваем праздников, не ходим и к другим. Как-то раз мы зашли на праздник к Данилеям, потому что из всех наших соседей лишь они помогали нам в трудностях.

Ему не было дела до заготовки рыбы для праздничной трапезы, до приглашения на службу певчих и архиереев, тем более он не заботился о драгоценных сосудах и облачениях. Бедность, нищета и простота — вот что было богатством каливы преподобного Ефрема.

Когда его просили: «Скажи, авва, слово на пользу», — то свой ответ он всегда начинал такими словами: «Да я человек необразованный, неотёсанный чурбан». Слово «необразованный» он произносил с особенным ударением, чтобы собеседник хорошо его расслышал. Но то немногое, что он говорил, было проникнуто духом Евангелия и святых отцов. Его слова были чистыми, как смола, вытекающая из повреждённого древесного ствола. В них не было ничего наносного, они были подобны родниковой воде, бьющей из Катунакских скал. Для простых людей они были благоухающими, как анемоны, но для высокомерных и мнящих себя великими в них были и шипы, которые могли уязвить даже самые жестокие сердца. Шипы эти он выпускал совершенно непредвиденно, чтобы они оказали должное «бодрящее» действие. В момент, когда посетитель удивлялся его словам и уже составил о нём возвышенное суждение, он начинал бросать в него копья и стрелы. Тот начинал удивлённо оглядываться, ища того, кто их бросает. Он думал: «Неужели это говорит Ефрем, святой, к которому я испытываю такое благоговение?»

То, как вели себя молодые монахи, ему не нравилось. Склонив голову, он говорил о них: «Теперь у монахов на потолках келий висят рыболовные снасти. В течение тридцати лет мне и в голову не приходило рассматривать их или развешивать на потолке. А сегодня все их ищут, все их покупают. Мне это не по душе, но я молчу».

У старца были и болезни, которые он называл посещениями Божиими. Он их терпеливо переносил, чего бы это ему ни стоило. Врача он слушал, как малое дитя, и выполнял все его предписания. Он был хорошим больным. Когда он окончательно слёг, я его не навестил; я не мог видеть афонского орла закутанным в одеяло. Мне хотелось думать, что он живёт, как и прежде: вырезает печати для просфор, служит, молится. После его святой кончины Катунаки опустели…

Да помилует нас Бог, и да возрастит пустыня новых Ефремов, Модестов и Христодулов! Аминь.