Скачать fb2   mobi   epub   pdf  

Люди церкви, которых я знал

Книга игумена афонского монастыря Дохиар архимандрита Григория (Зуми́са) написана в традиции патерика. Старец рассказывает о подвижниках — «людях Церкви» — монахах и мирянах, с которыми ему довелось встречаться в детстве, юности, а также за долгие годы своего монашества. Воспоминания известного афонского духовника написаны живым, образным языком, в них много глубоких размышлений о духовной жизни, о путях спасения. Книга несомненно будет интересна и важна для читателей, взыскующих Господа.

Художник Дмитрий Аргирис.

Тем, кто с жёлтых берегов Архипелага

послал меня в горы Этолии и Эвритании,

на Святую Гору

и в предгорья Вертиска,

с признательностью посвящаю.

Тем, кто с жёлтых берегов Архипелага

послал меня в горы Этолии и Эвритании,

на Святую Гору

и в предгорья Вертиска,

с признательностью посвящаю.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я не привык выезжать из своего монастыря, так как для меня моя келья — лучшее место отдыха. Впрочем, обязанности иногда вынуждают меня это делать. В один из таких редких выездов я оказался в одной многочисленной монашеской общине. После того как братия гостеприимно встретила меня, мы сели в их небольшом архонда́рике[1] и стали разговаривать о наших странствиях по необъятному морю монашеской жизни. Мы говорили о морской болезни, штормах, штилях и разных берегах. Я прославил Бога за то, что молодые монахи больше пожилых принимали участие в этом разговоре, в котором совсем не было пустословия: мы говорили о трудностях, связанных с внутренним человеком, диаволом и миром, всячески избегая осуждения. Предметом разговора были наши собственные успехи и неудачи. Один молодой монах упомянул о современном патерике[2] одной из зарубежных Православных Церквей, на что другой, из старших в этом братстве, с большим волнением заметил: «Если бы мы обошли наши греческие земли и получше разузнали о собственных мамах и бабушках, папах и дедушках, то и сами смогли бы написать много томов о чудесных событиях и замечательных людях. Такой патерик весьма помог бы миру, особенно если читать его с духом ученичества и смирением».

Этот монах стал для меня вечерним воином, пронзившим копьём моё исстрадавшееся сердце[3]. К счастью, я с детства любил учиться у людей, знающих не понаслышке о страданиях и угнетениях, а также у тех, кто посвятил свою жизнь служению нашей Святой Церкви. Я слушал, смотрел и всё записывал в своём сердце несмываемыми чернилами; всё это было смешано со слезами и кровью, и потому в моей маленькой головке оставалось священным сокровищем. Я никогда не спрашивал, правда ли то, что я слышал, так как сами рассказчики всякий раз добавляли: «Всё это так и было, сынок».

Я славлю Господа и Его Пресвятую Матерь за то, что моя монашеская жизнь, которую я всегда разделял со своей братией, была полна испытаний. Мы всему учились на собственном опыте, и поэтому как руководитель я не чувствую за собой вины. Нам приходилось жить и на берегу моря, и на равнине, и в горах, а теперь и в предгорьях Афона. Впрочем, свет очей моих уже угасает[4], и мне хочется записать свои воспоминания. Простите меня, если эта книга окажется утомительной, но если она принесёт вам хоть какую-то пользу, то помолитесь обо мне.

ОЧЕРКИ ЖИЗНИ ПОДВИЖНИКОВ

Эвтерпия из Смирны, кандиловжигательница

Эвтерпия была женщиной среднего роста, закалённая работой и трудностями жизни беженцев[5]. Смерть дважды обжигала её: сначала она очень рано потеряла мужа, а позднее и своего единственного ребёнка. Все звали её Эвтерпией-кандиловжигательницей (слова «пономарь» и «церковница» в наших местах не были известны). Такое прозвище она получила от своего основного занятия — возжигания в церкви лампад, хотя на ней лежали и все остальные храмовые обязанности: от чтения и пения на клиросе и уборки до омывания костей покойников при их перенесении из могилы в костницу[6].

С этой рабой Христовой я был хорошо знаком. Она сыграла важную роль в церковном воспитании моей детской души и была для меня удивительной по многим причинам: у неё была мужественная душа, она не знала, что такое страх, робость и лень. Практически всё своё время она проводила в церковной ризнице, которая примыкала к кладбищу; там её можно было найти в течение всего дня, а зачастую и ночью.

У неё был «сплетник», как у нас на острове называют ткацкий станок, на котором она ткала ткань из шерсти и ковровые дорожки, продажа которых давала ей средства к жизни. Кроме того, она делала церковные свечи, а обрезки виноградной лозы пережигала на уголь, который толкла в бронзовой ступке, чтобы сделать угольный порошок для каждения. Она зажигала неугасимые лампады, в полдень двенадцать раз ударяла в колокол и всегда была готова помочь каждому, кто заходил в храм и искал совета или доброго слова.

На все службы она приходила первой. Читала и пела она так правильно и красиво, будто специально этому училась. То, как она пела песнопения литургии преждеосвященных Даров «Да исправится молитва моя» и «Ныне Силы небесные», навсегда осталось в моём сердце. Она пела и прислуживала спокойно, не суетясь, как будто была Ангелом. Антидор она разрезала с таким благоговением, словно сама была священником и совершала проскомидию.

В какую бы часовню ни отправлялся наш священник служить литургию, она всегда его сопровождала. Это была прекрасная картина: священник на одном ослике, а Эвтерпия на другом на фоне утренней зари едут по тропинке к какой-нибудь из бесчисленных церквушек острова. К Эвтерпии отец Константин относился как к маме, и считал её лучшей помощницей за скромность и хороший характер. Такой сотрудник для священника — большая редкость. Всегда немногословная, она никогда не опускалась до обычной женской болтовни и пустословия. Она никогда не поддавалась злоречию, что часто случается со многими храмовыми служителями. Эвтерпия была очень тактична и часто поддерживала священника в трудные минуты: «Батюшка, Бог всё знает и Сам за нас заступится».

Во время каждого перенесения костей умерших она сама их омывала. Во время омовения черепа казалось, будто она с ним разговаривает. Её отношение к почившим было таким непосредственным, что казалось, будто смерть их не разлучила. Мы боялись ходить мимо кладбища, а для неё оно было, как сад, в котором она отдыхала.

Наедине она ежедневно читала по три кафизмы из Псалтири, как это делают в монастырях[7]. Я рассказал об этом своим монахам, но им это показалось чем-то чрезмерным. Как-то раз во время нашей поездки на мой родной остров мы проходили мимо её дома. Ей тогда было уже больше ста лет. Было утро.

—  Ты до сих пор исполняешь своё правило? — спросил я её.

И она показала мне кафизму дня, которую она в то время читала.

Она очень любила детей и не была этакой странной старухой, которой мешают детские крики и игры. Когда от наших игр и забав на церковном дворе становилось слишком шумно, то она, словно была нашей бабушкой, умела очень быстро нас успокоить. Я думаю, что она была учительницей благочестия как для детей, так и для взрослых.

Никогда не забуду огромную стремянку, которую она на своих плечах переносила по храму, чтобы поправить или зажечь многочисленные лампады (в то время там ещё не было электрического освещения).

Не думаю, что Бог даст нашему селу ещё одну такую служительницу из-за того, что мы должным образом не ценили её как Его дар.

Да покоится она вечно в Церкви первенцев![8]

Дядя Я́нис Папáзоглу, грамматик[9]

Он, как и Эвтерпия, был родом из славной Смирны, этого прекрасного города на берегу Эгейского моря, крепости эллинизма в годы мрачного рабства[10]. Дядя Янис был высокого роста и довольно красивым, несмотря на почтенный возраст и перенесённые лишения и трудности. Довольно рано он потерял все зубы, а бедность не позволяла ему вставить искусственные. В нём сохранялись многие черты его славного происхождения: он был учтив, дружелюбен, жизнерадостен и вежлив, как и подобает образованному человеку из Смирны. Он учился в Евангельской школе Смирны[11], немного знал музыку, но лучше всего разбирался в богослужебном уставе. Он не был рукоположен в священный сан, так как имел к этому какое-то каноническое препятствие. Он считал, что соблюдение церковных канонов является необходимым условием спасения. «Каноны для Церкви — как позвоночник для тела», — часто говорил он мне.

В течение многих лет он был незаметным уставщиком в нашем храме. Своими знаниями устава он оказывал большую помощь отцу Константину в правильном совершении сложных праздничных служб: чина воздвижения Креста, великого водосвятия, Похвал Великой Субботы, пасхальной всенощной и крестных ходов. Я могу похвастаться тем, что в нашем маленьком селе благодаря дяде Янису службы совершались, как в кафедральном соборе Смирны.

Дядя Янис думал даже о том, чтобы цвет священнических облачений соответствовал содержанию праздника. Но, конечно, у нашего бедного батюшки не всегда были облачения нужного цвета.

Пока уставщиком у нас был дядя Янис, богослужения всегда проходили традиционно и праздники были торжественны, так как он избегал европейских влияний, которых на нашем острове было много. И всё это в то время, когда не издавались ни Диптихи[12], ни ежегодные богослужебные указания. Он читал Псалтирь без ошибок и, хоть и не обладал мелодичным голосом, пел правильно, и это в ту эпоху, когда безграмотность была обычной для всех островных общин. И если на соседнем острове певчий пел: «Ангильский сабор удивися, зря Цибе…», — то у нас и пение, и чтение благодаря дяде Янису было правильным.

Никогда не забуду о том благоговении, которое распространялось на всех присутствующих в храме, когда он читал Шестопсалмие. Он весь, и сердцем, и душой, отдавался чтению этих святых псалмов и делал это с сокрушением. Наедине он, подобно Эвтерпии, читал по три кафизмы ежедневно, как это принято в монастырях.

Многие задавали мне вопрос: «Отчего же эти люди не стали монахами?» Думаю, оттого, что они полностью посвятили себя приходскому служению и богослужебная жизнь прихода наполняла смыслом и их собственную жизнь. Они считали, что Сам Бог определил их к этому служению, что Он их поставил поддерживать горящими лампады в храме и неумолкающую Псалтирь в ежедневном богослужении. Приход был для них всем. Если бы они его лишились, то, наверное, не смогли бы жить. Так как они пережили закрытие и разрушение церквей в их потерянной родине, то эту горечь они старались преодолеть постоянным служением на приходе. Они не были людьми с начальным или средним образованием, которое было у нас совершенно неизвестно, но людьми, получившими образование благодаря постоянному участию в богослужении и чтению житий святых. Проповеди в то время были редкостью, но о поклонении Святой Троице постоянно проповедовала Псалтирь, мрак из сердец прогонял свет неугасимых лампад, а каждение наполняло благоуханием сердца, осквернённые зловонием греха.

Мы до сих пор признательны этим многострадальным людям, которые своим пением и чтением давали нашим сердцам ощущение праздника на каждое Рождество и Пасху.

Кса́нфа с Пáроса, учительница благочестия

— Бабушка, куда это ты так нарядилась?

—  Я иду, дитя моё, к госпоже Ксанфе, чтобы послушать слово Божие. Душа без слова Божия становится как иссохшая земля, на которой не растёт трава, и как мёртвое море, в котором нет рыбы.

С трудом шагая, постукивая палочкой, спускалась она по каменной лестнице и потихоньку шла к дому Ксанфы.

Госпожа Ксанфа была настолько болезненной, что её никто никогда не видел идущей по дороге, кроме тех случаев, когда она шла в церковь. Целыми днями читала она церковные книги и журналы. Эта женщина полностью соответствовала словам Давида: «Буду вникать в Закон Твой и днём, и ночью»[13]. Рядом с ней мог жить только тот, кто желал слушать слово Божие. Она никогда не говорила о своих собственных делах, но лишь о том, что прочла. Когда бы ты ни пришёл, она всегда говорила тебе что-нибудь новое. Она не была старухой, болтовня которой утомляет, которая постоянно говорит об одном и том же. Советы её были рассудительны, и ты слышал от неё именно то, чего искал, словно у неё было высшее образование. Не удивительно, что соседи называли её святой, и не с иронией, как они это делали по отношению к другим, а в буквальном смысле.

Она скончалась, глядя на икону Жениха Христа и говоря: «Чертог Твой вижду…»[14], — а в конце добавила: «Господи, прими дух мой», — после чего закрыла глаза, чтобы открыть их снова в немеркнущем свете Царства Божия. Все окружавшие её сетовали: «Потеряли мы нашу учительницу, нашу утешительницу».

Да будет вечной память о ней!

Лениó из Египта

Ленио́ родилась и выросла в Александрии, знаменитом египетском городе, в семье греков, но на нашем острове к имени обычно добавляют место происхождения, чтобы не путать людей с одинаковыми именами (например, Янис Сельский, который родился на этом же острове, но в селе Аэтоке́фалос). Посещение храмов греческой Александрии дало ей настоящее христианское воспитание, у неё была прекрасная душа и деликатное обхождение. Она была красива, как арабские девушки Египта, и аристократична, как служанка фараона.

Ей посчастливилось встретить дядю Антония, который был самым добрым из жителей нашего острова. Он работал в одной александрийской пекарне. Как-то раз, пойдя за хлебом, Ленио познакомилась с этим уроженцем Пароса. Она быстро привязалась к нему, но ей трудно было примириться с необходимостью оставить ради него свой большой город и провести всю свою жизнь на каком-то Паросе — бесплодном острове в Эгейском море. Чтобы завлечь её туда, Антоний рассказывал ей о садах и померанцевых деревьях, которые будто бы росли в его имении, доставшемся ему от отца по наследству. В конце концов она согласилась выйти замуж за Антония и переехать с ним на Парос. Так Ленио покинула свой прекрасный родной город, чтобы никогда уже туда не вернуться. Остров оказался вовсе не таким чудесным, как она ожидала. Когда дядя Антоний привёз её в местность Ставро́с, где находился его дом и хозяйство, то Ленио стала искать сады и парки, о которых он ей рассказывал.

—  Где же, муженёк, твои лимонные и апельсиновые деревья?! Да здесь одни кусты да колючки! Где сады?! Здесь нет даже воды для питья!

Впрочем, несмотря на трудности, бедность и нищету, она была верной женой Антонию и любящей матерью детям, которых дал им Бог. Её глубокая вера давала ей силы плыть по морю жизни без уныния и ропота. Она всегда славила Бога и ежедневно молилась Честнóму Кресту[15], храм которого находился чуть ли не у неё во дворе.

Двое человек, которые часто бывали в тех местах, видели, как каждый полдень Ленио выбегала из своего дома с кацеёй[16] в руке и кадила воздух с такой скоростью, что казалось, будто она летала. Дойдя до какого-то развалившегося строения, она останавливалась, делала поклон и возвращалась обратно. Дедушка Дамаски́н, часто видевший это, однажды набрался смелости и спросил у неё:

—  Зачем ты кадишь набегу и кланяешься этим развалинам?

—  А ты что, действительно не видишь, чему я кажу и чему кланяюсь?

—  Нет, дорогая госпожа Ленио, ничего не вижу; вижу только то, что ты кажешься сумасшедшей.

—  Дорогой мой Дамаскин, я кажу святому Георгию. Каждый полдень он приходит ко мне домой, я кладу в кацею ладан и провожаю его до того места, где ты меня видишь, и там он исчезает. Может быть, ты знаешь, что это было за строение?

—  Старые люди говорили, Ленио, что это была церковь святого Георгия. Думаю, твоё видение истинно. Хотел бы и я его увидеть, но мои грехи не дают мне видеть чудеса Божии.

Тётя Мина, занимавшаяся монахами больше, чем собственной скотиной

Когда пишешь о своих близких, то перо становится тяжелее лопаты и лома, потому что от любви к ним сердце начинает биться чаще. Но было бы несправедливым не написать о тёте Мине, о той, которая столько сделала для нашего братства, которая все свои силы отдала монастырю и свою любимую дочь Анну посвятила служению монахам.

Якобина Малатéста родилась в 1890-х годах в селе Нáуса на Паросе от Михаила Фрáнко и его жены Стама́ты, которая была родом с Крита. Отец капитана Михаила, которого звали Франциск и от которого тот научился благочестию, был родом из Э́носа, города на берегу Геллеспонта неподалёку от Константинополя, этого великого оплота Православия, а Гаруфальйó, его мать, происходила из известного малоазийского города Айвали́, хотя и родилась на Паросе. Михаил хорошо знал порядок праздников и особенно дни, в которые нельзя было работать, а также даты постов и сплошных седмиц. Кончина его совпала с датой, в которую святые мученики Севастийские спасли его детей и корабль от верной гибели.

Бабушка Стамата, которую современники называли святой Стаматой, выросла в селе Камáрэс на Паросе, напротив монастыря Лонгова́рда, и была воспитана словами и примером преподобных старцев. Воспринятое ею она сохранила до самой смерти. Утром в день её смерти дочь спросила у неё:

—  Хочешь, мама, я принесу тебе молока?

А та спрашивает в ответ:

—  Доченька, а какой сегодня день?

Та отвечает:

—  Пятница.

А бабушка ей:

—  Да ещё и Успенский пост. Знаешь, доченька, такого греха я во всю свою жизнь не совершала. Свари-ка лучше кофе.

В четыре часа пополудни она отошла ко Господу, так ни разу и не нарушив поста.

Госпожа Якобина, имя которой в произношении соседей превратилось в Мину, была воспитана благочестивыми родителями и, что было естественным, следовала своим святым семейным традициям. Также и муж её, Мано́лис Малате́стас, происходил из религиозной семьи: его братья до самой своей смерти служили монастырю Лонговарда[17] в его имении на острове Си́рос. Таким образом, госпожа Мина была «нагружена» святыми преданиями и от родителей, и от своего мужа.

Она жила жизнью Церкви, и поэтому её домашняя церковь всегда была живой. Когда я с ней познакомился, ей было около шестидесяти лет; по утрам она читала утреню, а по вечерам повечерие, и более сорока лет молилась по чёткам. Она читала Акафист[18], любила петь молебные каноны Богородице и святым, делая это с таким вниманием, как будто ей предстояло дать об этом отчёт Самому Богу. Она при каждой возможности ходила в церковь и жила по-монашески. На Паросе духовником у неё был отец Филофей Зерва́кос[19], а в Афинах — покойный отец Иероним, живший на Вознесенском подворье монастыря Симонопетра. Как и весь род Франко, она предпочитала старый стиль, но без крайностей[20]. Например, когда она была с нами в новостильных монастырях Мирти́и и Пру́са, то без всякого страха за своё спасение жила со всеми по новому стилю.

Она неохотно выходила из своего дома и не приближалась к чужим дверям, что для женщины было подвигом. Она, как и её мать, казалась монахиней. Она очень любила монашескую жизнь и удивлялась ей, но по моей невнимательности так и не была пострижена в монашество, которого так желала. Она была хорошей послушницей с беспредельной преданностью. Ей ничего не было нужно, кроме моего позволения служить нам. Из её уст не было слышно «хочу», и, что ещё важнее, у неё не было обычной женской философии: «Я слышала, мне сказали, я видела, я себе представила и вот, рассказываю». Ей можно было довериться и поделиться своим горем. Она не вмешивалась в чужие дела и во всём оказывала послушание — основную обязанность монаха, добродетель, угодную Христу.

В те годы одна смиренная монахиня прислуживала сварливому и вспыльчивому пожилому монаху, который часто выгонял её из небольшого монастыря Живоносного Источника. В таких случаях она приходила к тёте, которая, ни одним словом не осуждая монаха, принимала её, помогала нести крест и, пока монах снова не звал её обратно в монастырь, наставляла евангельским словом: «Не говори ничего худого о старце, потому что он служит божественному жертвеннику и носит ключ от рая и для меня, и для тебя».

Три больших креста пришлось мне принять в начале моего монашеского пути, тяжесть которых могла перевернуть всю мою жизнь и могла сказаться на моей братии. Тётя стояла возле нас, как нерушимая башня, помогая нам неуклонно следовать монашеским путём.

Первым серьёзным и до сих пор не окончившимся искушением стал сахарный диабет — проклятая болезнь, которая и сейчас не даёт жить не только мне, но и тем, кто меня окружает. Тётя стала для меня матерью и даже больше, чем мать. Когда моя мама умирала, то, словно предвидя мои будущие трудности, попросила тётю присматривать за мною. Тётя Мина ободряла меня не только нравственно, говоря вещи, в которые сама, может быть, и не верила (что диабетик может оказаться полезным для других людей), но и материально поддерживала меня, нищего монаха. Еду всегда готовила она. Как прилежная домохозяйка (каковой она и являлась), она всё готовила очень старательно, чтобы доставить мне удовольствие. Хозяйство её было таким большим, что она буквально заваливала стол различными яствами. Всё её служение было проникнуто бесконечной любовью и тактом, так что для всех она была одновременно и мамой, и достопочтенной хозяйкой. Она была очень жертвенным человеком. Живя у нас в Миртийском монастыре, она ожидала полудня, когда у нас было немного времени для отдыха, и тайком выходила на поля собирать для меня травы[21], чтобы я не бранил её за то, что она, вопреки запрету врачей, наклоняется.

Вторым искушением стало моё удаление со святого острова Патмос — места моего пострига и земли моих отцов. Суровость и грубость монахинь, моих сестёр во Христе, подвергли мою душу страшному испытанию: я испытал жестокое гонение от тех, кого считал образцом монашеской жизни. Где было остановиться мне, нищему и молодому монаху, вместе с моими братьями? Повсюду одно презрение. На острове я видел лишь спины отвернувшихся от нас людей и ни одного лица. За короткое время для всех я стал чужим, никто не хотел знаться со мною, кроме одного лишь диавола, который продолжал вести против меня войну. Игумен Феодорит, якобы желая помочь нам остаться на острове, поднял о нас вопрос на духовном соборе монастыря. Глава собора поднялся со своего места с заявлением, что если тот ещё раз заговорит об этом, то он покинет собрание (впоследствии нелицеприятный Судия воздал ему за это). Так, отовсюду гонимые, пришли мы к тёте Мине. Свой дом она сделала нашим, чтобы мы не оказались на улице. Довольно долго мы жили и переезжали на её средства. Она не дала нам впасть в отчаяние и другие смертоносные крайности.

Третьим искушением стало гонение, воздвигнутое на нас Феоклитом, митрополитом Этолоакарнании[22]. Прибежищем для нас снова стала тётя Мина. Она всегда была для нас утешением в гонениях, а её доброе слово — лекарством для души. Она никого не осуждала, не искала виноватых, советовала держаться святого терпения и прощения как величайших добродетелей, которыми отличались святые.

Она последовала за нами до Пруса и оставалась рядом даже в самые суровые зимы. Ради нас она в летние месяцы жертвовала своим любимым Паросом, чтобы помогать в приёме многочисленных паломников. Для многих монахов она была помощницей в подвигах. Она принимала у себя юношей и девушек, у которых были трудности с родителями из-за желания принять монашество. Никогда не была она праздной, руки её всегда были чем-то заняты, чтобы помочь пострадавшему от равнодушия монастырских властей.

Наконец, уже в монастыре, началось её последнее тяжкое испытание: болезнь, поразившая систему кровообращения, от которой она стала постепенно угасать. Перед смертью она исповедалась за всю свою жизнь, причастилась и спустя несколько дней отошла в вечность.

Да будет она всегда блаженной в селениях святых!

Пандази́с из Фессалии, настоящий врач

Я всегда стараюсь идти по следам своего старца, как невидимым, так и зримым. У него был свой врач — Пандази́с Ванака́рис, и он же стал врачом и для меня с моими многочисленными недугами, и для моих послушников. Он был первым человеком, который объяснил мне разницу между лечением и исцелением: «Исцеление подаёт один лишь Бог, а мы, врачи, с помощью Его же силы только лечим, и то не всегда правильно».

Он родился в 1900 году (и был ровесником моей мамы, потому я и помню год его рождения) на Фессалийской равнине и всегда гордился своим происхождением от земледельцев. В Во́лосе он окончил гимназию. Его духовником в юношеские годы был иероки́рикс[23] Иосиф, о котором он потом с благодарностью вспоминал: «Я многим обязан этому человеку: он помог мне пройти через молодые годы «невлажными стопами»[24]».

Медицину он изучал в Афинском университете. Тогда он был членом единственной греческой духовной организации того времени — братства «Зои́»[25]. Он говорил: «Я закончил одновременно два университета: один — медицинский факультет, а другой — школу «Зои́». Ни разу не пожалел я о своём вступлении туда, но, напротив, хвалюсь этим, как ничем другим. Там я познакомился с людьми, выдающимися в отношении знаний и нравственности. Я общался с замечательными людьми, чьи сердца были полны решимости и любви ко Христу. Подвижники обычно жили в пустынях, но и в этом месте было много мудрых и разумных мужей. Польза, которую они принесли Церкви, гораздо больше допущенных ими ошибок. Их слова я помню совершенно точно и до сего дня пользуюсь ими как спасительными изречениями».

У него была потрясающая память, которая сохранялась вплоть до глубокой старости, и причину которой он видел в чистоте своей жизни. Действительно, нравственная чистота сохраняет ум чистым, как хрустальная чаша.

Человеком, о котором у него всегда сохранялись живые воспоминания, был отец Евсевий. Пандазис говорил о нём: «Его кротость была лекарством для души. Когда он служил литургию, то это было живым общением со святыми. В конце своей жизни он для молодых священников братства совершил одну «показательную» литургию, как мы сказали бы сегодня. Эта длинная литургия прошла на одном дыхании и с тех пор никогда не прекращается внутри меня. Слово его было мягким, а характер невозмутимым, о каких бы трагических событиях ему ни говорили. Когда он давал совет, казалось, что тобой распоряжается не отец Евсевий, а Сам Бог. Когда он ушёл с поста председателя братства и его место занял отец Серафим, то во время трапезы он сел на второе место и стал уговаривать отца Серафима произнести благословение над пищей. Отец Серафим отказывался, но старец настаивал: «Так нужно делать не ради почтительности или из благородства, но ради порядка, который мы должны соблюдать»».

Сильная личность отца Серафима и его организаторские способности оставили глубокий след в сердце Пандазиса, хотя он и пострадал от его поспешного решения, о чём будет сказано ниже.

Несмотря на то что Пандазис жил среди знаменитых людей и общался с ними, он никогда не умничал. Дух ученичества оставался у него до самой смерти. Даже меня, тогда ещё юношу, он слушал с таким вниманием, что мне бывало стыдно. Однажды, когда мы обедали в его доме, он вспоминал о прошлом, и мы много и хорошо говорили о любви Божией, Который самыми различными способами старается спасти нас от греха. Я тогда сказал, что бывают грехи, которых человек не чувствует и потому не осознаёт. Это могут быть проявления жестокости, скрытого эгоизма, самоуверенности, похвальбы, приближающие нас к состоянию евангельского фарисея («я не такой, как другие»)[26]. В таких случаях Бог попускает испытания, чтобы привести нас к осознанию этих грехов и принять нас, уже очищенных, в Своё Царство. Но Пандазис никак не мог этого принять:

«Каждый из нас видит свои страсти, — говорил он, — кроме тех случаев, когда мы сами от себя их скрываем».

В этом разногласии и закончился наш обед. Я пошёл к себе, а он в больницу, чтобы осмотреть больного. Выходя из палаты (а коридор был забит носилками, к тому же, в этой больнице не было широких коридоров) и пытаясь перескочить от перил к перилам, он нечаянно опрокинул цветочный горшок на голову медбрата, который перевозил коляску этажом ниже, и оставил его потерявшим сознание. Сгорая от стыда, он вышел наружу, сел на ступеньки больницы и горько заплакал. Он стал думать: «Сегодня в полдень я хвалился тем, что никогда не позволял себе делать или предлагать аборт. Хвалился тем, что стоял рядом с больным до конца. Вот и ответ на сегодняшний разговор. Ах, отче, как же ты был прав!» И тогда он сказал себе: «Нет, пойду и признаюсь в своей ошибке, в своей невнимательности».

—  Я врач. Это я уронил горшок. Как парень? Он пришёл в себя?

—  Да.

Он подошёл к нему.

—  Сынок, прости меня. Это я нечаянно уронил горшок.

Потом он говорил мне: «Да, дорогой мой отец, этот горшок смирил меня. И я очень дорого заплатил за него и душевными страданиями, и деньгами».

Его специализация (он был гинекологом) для человека, посвятившего себя Богу, была опасной, как хождение по канату. К несчастью, по одному недоразумению он был исключён из братства. Строгий отец Серафим не захотел ничего слушать и, не разобравшись, решил его изгнать. По прошествии года ошибка обнаружилась. Отец Серафим просил прощения, умолял его вернуться, но было слишком поздно.

Пандазис рассказывал: «Я оказался на улице без ничего. Открыл больницу на улице Веранзэ́ру, но никто из больных не хотел иметь дела с проклятым врачом. Первое, о чём я подумал, было уйти в монастырь. Но я видел, что мне для этого не хватит сил. К тому же, я никого там не знал. Меня познакомили с одной девушкой, и в этом я увидел указание Божие к вступлению в брак. Благой Бог подарил нам трёх детей. Я приложил все усилия, чтобы дать им хорошее физическое и духовное воспитание, а прежде всего — Христа. Достиг ли я этого, Бог знает. Когда у нас с женой перестали рождаться дети, я позвал столяра, и он из нашей кровати сделал две. С тех пор мы спим раздельно. «Жена, — сказал я ей, — твоя утроба уже не может рождать детей. Пускай она теперь остаётся в покое, исполняя свою вторую функцию». Детям я говорил: «Любимые мои дети, блуд не является телесной необходимостью, это лишь похоть. А телесной необходимости Создатель дал выход в браке»».

Тут он остановился и, скрестив руки, смотрел на небо…

В Афинах он стал известным семейным врачом. Больных в свою больницу он всегда принимал с радостью и приветствиями. Он спрашивал у них об их семьях, а потом говорил с ними о Боге, и слова его были прекрасны, потому что он говорил из собственного опыта. В книжном шкафу за его спиной святоотеческих книг было больше, чем книг по медицине. Если он не понимал чего-либо в прочитанном, то не стеснялся спрашивать. Он всегда говорил о вредном влиянии греха на человеческое тело.

Как медик он был исследователем. Он сидел рядом с больными, относясь к ним очень серьёзно и с любовью. Если он должен был сообщить им что-то неприятное, то делал это настолько тактично, что даже самая тяжёлая болезнь казалась игрушкой. «Господь нас посетил», — говорил он. Он ободрял больного и всегда заканчивал лечение словами: «Вот, ты выздоровел. Смотри, больше не греши»[27]. Свои рецепты он писал таким красивым почерком, что фармацевты в аптеках брали их в рамку. Он провожал больных до выхода, сам вызывал лифт, заводил их в него и сопровождал их, как будто они были его детьми. Любезность Пандазиса по отношению к больным в его больнице останется, наверное, непревзойдённой в истории медицины.

Однажды его позвали к одной старушке. Она была при смерти. Он прикоснулся к её холодным ногам.

—  Мария, немного терпения, и ты отправишься на Небо.

Мария, монахиня из замужних, открыла свои глаза, в которых была радость, посмотрела на врача и тихо отошла…

Больных он любил и никогда не спешил уходить от них. Если у него были сомнения по поводу того, что он видел, то мог часами сидеть у кровати, пока не удостоверится в диагнозе. Возле меня он просидел как-то три часа.

Я спросил его, не назначал ли он, по своей специальности, кому-либо аборт.

—  Никогда, никогда! При тяжёлых беременностях и я, и беременная после многих молитв находили выход, и при этом никогда не бывало каких-либо неудач.

Практикующим врачом он был до восьмидесяти, а может и до восьмидесяти пяти лет, всегда оставаясь бодрым и относясь к больным с любовью. Когда он хотел сказать больному о смерти, то рассказывал ему о том, что ожидает душу за гробом. Даже его манера говорить напоминала Божественную литургию. Он относился к больному как к родственнику, чтобы он с радостью принял переход от земли к небу.

Пандазис был среднего роста. Воздержанием в еде он сохранял своё тело свежим и полным бодрости, а его голос до самого конца был таким сильным, что от него, образно говоря, ужасался ад и отдавал мёртвых[28].

Когда он оставил занятия медициной, я сказал ему:

—  Чем ты теперь займёшься?

—  Теперь, когда у меня есть бензопила для усадьбы, ты спрашиваешь, чем я займусь?

Каждое воскресенье старичок Пандазис вместе с кардиологом Пери́дисом ходили в хоспис, где помогали служить литургию: Пандазис пономарил, а Перидис пел. Потом, неся перед собой свечу, он вместе со священником обходил палаты, чтобы посредством Святых Даров преподать умирающим Христа.

Любовь ко Христу была у Пандазиса глубокой и сильной, а память о его благоговении навсегда осталась в моём сердце. Я видел его проявления в самых разных обстоятельствах. Когда он подходил к причастию, то весь был как огонь, как пожар, весь горел желанием соединиться со Христом. Он так раскрывал свои уста, как будто хотел принять внутрь всё: и Христа, и лжицу, и святую Чашу, а заодно и руку священника! То, как он брал плат[29], оставляло в сердце глубокое чувство сознания им своего недостоинства и греховности: «К Богу приближаюсь, Бога принимаю, Христос в моём сердце, да не опалюсь! Обожи меня, как Сам ведаешь, Господи».

Другой случай: когда в 1978 году мы готовились к празднованию Пасхи, то поселили его в келье епископа.

—  Отче, а кого Вы обычно здесь селите?

—  Епископа, когда он приезжает.

—  Вы хотите, чтобы я лёг спать на постели епископа? Исключено! Я, не достойный неба и земли, пришёл в монастырь за благословением, а не за проклятием.

В конце концов мы заменили постель, чтобы уложить врача, изгладившего в себе всякий след рационализма, насаждаемого наукой в человеческом сердце.

В одну Великую Субботу мы получили настоящее удовольствие от того, как он читал Деяния апостолов. Он дал нам хороший урок того, как следует читать эту святую книгу. Его манера чтения поразила нас в самое сердце, так что мы отпраздновали Пасху ещё до её наступления. У нас было чувство, как перед чтением Евангелия: мы знаем, когда оно начнётся, но не знаем, когда закончится. Так и Божественная литургия: мы знаем, во сколько она начинается, но не знаем, во сколько закончится. Так бывает и со всем, что касается нашего спасения. Даже само совершенство преподобный Иоанн Лествичник называет не имеющим конца[30]. Мусульмане раньше не хотели печатать Коран в типографии, предпочитая переписывать его от руки (потому книгопечатание в Турцию и пришло так поздно). Так и я, с тех пор как услышал чтение врача, боюсь услышать чтение Евангелия устами человека с равнодушным сердцем и не умеющего читать.

С носящих рясу он никогда не брал денег, считая святотатством наживаться на тружениках благовестия.

—  Даже когда приходит ко мне на осмотр какое-нибудь духовное лицо и я прикасаюсь к его телу, то считаю это для себя великим благословением. «Если только прикоснусь к одежде Его, спасусь»[31].

Вот уже целое столетие он громко взывает к нам: «Христос есть жизнь и свет миру!» Раньше он говорил об этом в своей больнице, а теперь и из могилы.

Ставру́ла из Атта́лы на острове Эвбея

Ставрула отличалась глубоким благоговением во всём, что касалось Церкви, а также терпением и трудолюбием. Отец её был святым человеком. За то, что его сын служил в армии, разбойники утопили его в Эгейском море, привязав к шее большой камень. Через несколько дней нашлось его тело, стоявшее в море подобно телу святого Космы Этолийского. У Ставрулы было пятеро детей. Она никогда не садилась есть хлеб, если перед этим хорошенько не потрудилась. «Отец мой», «Феоктист мой» — так она ко всем обращалась. В её устах всегда было это любезное «мой»[32], хотя её муж, человек суровый и ворчливый, нечасто бывал ей в радость.

Иногда она звонила нам по телефону.

—  Чем занимаетесь, госпожа Ставрула?

—  Стараюсь исполнять обязанности невестки, чтобы свёкор на меня не сердился и не было разлада в семье.

Иногда её брат хотел уязвить её, но она отвечала ему словами святых.

—  Вот, сестрица, выучился твой сын грамоте, но что из него вышло? Какой-то монашек. Хотя, может быть, он уже стал архиереем?

—  Да, братец, мой сын оказался достоин монашества.

То, что её сын стал монахом, было для госпожи Ставрулы предметом гордости, и она постоянно этим хвалилась: «Мой сын — монах на Святой Горе!»

Однажды, когда мы были с ней одни, она призналась: «По ночам я часто просыпаюсь и спрашиваю себя: «Как живётся моим детям? Я-то сегодня вечером ела, а они как?»»

На протяжении многих лет она бесплатно готовила для монастыря блины и кашу, а Великим постом приносила ещё и сушёный инжир. И теперь мы, монахи, время от времени черпаем силы в воспоминаниях об этой скромной матери.

Она была рассудительной и в то же время застенчивой, как маленькая девочка. Как-то ночью она и её супруг пришли на подворье нашего монастыря в Фессалониках и предпочли всю ночь оставаться у ворот, лишь бы нас не побеспокоить.

Жизнь в селе, сопряжённая с тяжёлым трудом, освящает человека. Она часто давала нашему монастырю людей намного более приятных, чем те, кто воспитывался в квартирах и университетских аудиториях больших городов, и поэтому я от всего сердца могу воскликнуть: «Радуйся, пустыня, радуйтесь, леса и горы, склоны и вершины, ибо прекрасны ваши воспитанники!»

Валашка[33] из селения Панайя́ в области Ката́ра[34]

Она была матерью восьми детей, у неё была красивая фигура, а лицо такое светлое и чистое, как горные источники её родины. Её муж был калекой, получившим увечья на проклятой войне[35]. Она была вынуждена тяжело работать тяпкой и мотыгой, пахать на паре волов и жать серпом, чтобы прокормить свою многочисленную семью. Когда она состарилась и от перенесённых трудностей и страданий заболела болезнью Паркинсона, то часто читала мне такое двустишие:

Не могу я больше видеть
эту тяпку и мотыгу!

Она была матерью, которую дети любили необычайно. Я помню, как кричал её сын, когда болезнь свела её в могилу: «Мамочка, мамочка, открой глаза!»

Эта мать, никогда не учившаяся в школе, во время моих посещений её села сначала спрашивала меня: «Отче, все твои чада в порядке? Дай-то Бог!»

А потом она спрашивала о своём любимом Афанасии, и при этом на её прекрасные глаза набегали слёзы.

—  Как хорошо ты говоришь мне это, госпожа Вангельйó![36]

—  Отче, сердце матери всегда болит за своих детей. Когда я ещё владела своими ногами, то оставляла в церкви яйцо взамен свечи, которую брала. А теперь, когда у меня есть копейка, чтобы оставить в храме, у меня отнялись ноги. Они уже не помогают мне ходить в церковь, а ведь это было моей единственной радостью.

—  Но ведь ты валашка, как же ты понимала литургию и Евангелие?[37]

—  Бог просвещал.

Своим детям ей нечего было оставить в наследство, кроме молитвы и хорошего примера трудолюбия и усердия. И все они до сих пор сохраняют своё наследие неповреждённым.

В селе Панайя́, расположенном на границе Фессалии и Эпира, люди были красивыми, жизнерадостными, рослыми и мужественными. Такой была и госпожа Вангельйо, воспоминание о которой услаждает теперь мою душу.

—  Я, отче, предпочитаю сама терпеть страдания, лишь бы не страдал другой.

Анна из Патры

Анна была родом из Малой Азии. Всегда в чёрной одежде, не по своей воле несла она всю жизнь тяжкий крест беженки. С ранних лет она стала ученицей покойного отца Гервасия. Батюшка увидел в ней плодородную почву и посеял в её душе все добрые семена, какие у него были. Она овдовела в первые годы своего супружества, имела одного ребёнка и постоянно трудилась для того, чтобы его воспитать. Она старалась сдерживать свои материнские чувства, несмотря на то, что дитя было единственным, и старалась научить его более служить Христу, чем угождать людям.

К этой женщине было вполне применимо изречение: «ничего не имею, но всем владею»[38]. Сегодня она ходит просить милостыню по домам и семьям, да так, что перед нею отворяются двери самого жадного и скупого человека и он даёт ей всё, чего она ни попросит (не для себя, конечно, а для Божьих бедняков), а завтра она, как быстрый кораблик (таким было её прозвище), с расточительностью римской патрицианки раздавала собранную одежду, пищу, посуду, лекарства и обувь.

Анна раздавала всё, ибо надеялась на добродетель милосердия. С тех пор как она услышала слова Златоуста: «Царство Небесное принадлежит милостивым», — она словно потеряла голову. Дороги Патры и окрестных селений часто видели её нагруженной всяким добром для бедняков. Наш монастырь Дохиар, который был очень бедным в первые годы после своего преобразования в киновию, часто получал посылки от Анны. Они напоминали мне, как старушки в моём селе судачили осенью о том, что принесли им их арендаторы: «Пришёл арендатор и принёс мне столько-то мешков пшеницы, столько-то кувшинов вина и масла, столько-то головок сыра».

Ежедневно она ходила на литургию в храм святого Луки. Посты и молитвы всегда сопровождали её, как цветы весну. Теперь, став монахиней в монастыре Богородицы Милующей в Пипи́це, она получает воздаяние за всё, что прежде дала нам.

Фоти́ка

Фотика происходила из македонской области Се́рры. Она вышла замуж за Иоакима, человека праведного во всех отношениях, которому ряса подошла бы больше, чем галстук, который он надевал во все праздничные дни. Это он делал, чтобы соблюсти приличия, которым его научили родители. Эти добрые жители Малой Азии считали, что одежда, надеваемая по праздникам, должна соответствовать величию дня. Так, когда они в своём доме принимали какого-нибудь гостя, то одевались в нарядную одежду, чтобы этим выразить ему особый почёт. Если они были недовольны гостем, то показывались ему в обычной одежде. Лишь в тех случаях, когда они считали пришедшего несерьёзным и бесчестным человеком, это правило не соблюдалось. От них часто можно было услышать: «Он сам себя не уважает, как он может рассчитывать на уважение от других?»

Здесь уместно будет вспомнить историю, произошедшую с подвижником Аммоном и епархом[39] Александрии. Дошёл до епарха слух о подвижнике и он выехал из города, чтобы посетить его. Но пустынник, избегая человеческой славы, совершенно не желал этой встречи. Он взял кусок хлеба, сел перед кельей и стал жевать его своим беззубым ртом. Вся его одежда была усыпана крошками. Увидев его, епарх спросил: «Это что, тот самый Аммон?» Такое зрелище его разочаровало. «Неужели ради того, чтобы увидеть этого беззубого старика, я проделал такой путь?» — и, оскорблённый, он уехал обратно.

Восточный человек, принимая гостя, делал это с открытым сердцем, он был полон радости и воссылал Господу благодарственные молитвы. Так он делал и встречая гостя, и провожая. Никогда в той стране нельзя было увидеть холодного приёма, обычного для современного западного человека, встречающего гостей с опущенными руками. Ничего нет холоднее этого. Когда ты видишь, как они входят в церковь с опущенными руками, то невольно начинаешь думать об их нищете, о том, что этим людям нечего дать Богу, кроме своей плоти и костей. Напротив, открытые объятия показывают безграничную любовь, с которой Господь принимает нас, раскинув руки на Кресте. Эта холодность нынешнего бесплодного времени достигла теперь и нашей страны и распространилась особенно среди тех, кто живёт «играючи» и кажется другим великими. Но вернёмся к благословенной Фотике.

Когда к ней пришла старость, она заболела неизлечимой болезнью. Её положили в больницу Феаге́нио, в палату на восемь коек. В противоположной маленькой палате лежал ныне почивший игумен одного из афонских монастырей. Всякий раз, когда открывалась дверь его палаты, оттуда исходило сильное благоухание. Благоговейная Фотика говорила: «Наверное, это келейник игумена покадил в палате, а благодаря этому радуемся церковной благодати и мы, столько месяцев не ощущавшие благоухания в больнице». Время от времени этот монах навещал больных женщин в ёе палате, приветствовал их и желал скорейшего выздоровления. Как-то раз Фотика спросила его:

—  Отче, сколько раз в день вы кадите, так что и до нас доносится благоухание ладана? Я, грешная, кажу дома трижды в день, но никогда ещё не было у меня такого хорошего ладана.

—  Мы не кадим, госпожа. Благовония в больницах запрещены, потому что могут возникнуть проблемы, если у кого-то окажется аллергия на них. А откуда доносится благоухание, которое Вы ощущаете, Бог знает.

Впоследствии Фотика говорила своему мужу: «Поверь мне, дорогой мой Иоаким, для меня это благоухание всякий раз было таким утешением! Но игумен умер, и с тех пор у нас уже нет этого утешения от Бога. Иоаким, господин мой, никогда не теряй благоговения к людям, одетым в рясу. Всякий, кто носит её, облечён славой и честью от Господа нашего, облечён в свет Христов и благоухание Святого Духа. Я не знаю, кто был этот игумен и какой была его жизнь, но одно только знаю: даже от его невидимого присутствия до нас доносилось благоухание».

Наши эксокли́сии

Не знаю, есть ли в какой-нибудь другой христианской стране столько эксоклисий, как в Греции. Эксоклисиями называются небольшие церковки, построенные вне городов и сёл. Для сельских жителей эти церковки были утешением и знаком их благоговейного отношения к Богу. В них были источники с целебной водой, были иконы, которые плакали, говорили, творили чудеса. Эти маленькие храмы были прибежищем для людей, утомлённых непосильным трудом, были их больницами, убежищем в страданиях и трудностях их горькой жизни. Обычно они возводились после какого-либо сна, видения или по обету. Их строили на свои деньги бедные труженики, чаще всего своими же руками. Архитектором было их глубокое благоговение, оттого они и получались такими красивыми и приятными для глаз. Каждый угол, каждая стена выкладывались с любовью, а люди, присматривавшие за этими церковками, зажигавшие в них лампады и украшавшие их в течение всего года, были прекрасными, благоговейными и приветливыми.

Старик Арги́рис из села Айонэ́ри, что возле городка Коза́ны, рассказывал, что в эксоклисии святого Афанасия есть источник святой воды, от которого совершается множество чудес. Так, один юноша, который ещё мальчиком вместе с матерью зажигал там лампады перед иконой святого Афанасия, отправился в Америку в поисках лучшей жизни. Там у него отнялись ноги, и врачи ничем не могли ему помочь. Как-то ночью видит он во сне архиерея с седой бородой.

—  Сынок, ты узнаёшь меня? Я святой Афанасий из Айонэри. Приезжай ко мне, я тебя вылечу.

И действительно, юноша вернулся в Грецию и попросил отслужить литургию в эксоклисии святого Афанасия, по окончании которой он оставил свои костыли у его иконы и с тех пор ходит без затруднений.

Тот же Аргирис рассказывал: «Однажды я отправился зажечь лампады святому. Когда я на своём ослике подъехал к двери и стал искать ключи, то понял, что забыл их. Дверь в церкви тяжёлая, деревянная, на кованых петлях. Что мне было делать? Пойти обратно в село и вернуться было нелегко. Пока я ходил подвесить кувшин с маслом на гвоздь в церковной стене, послышался грохот: дверь открылась сама! Когда я помолился и закончил другие дела, ради которых пришёл, дверь таким же образом сама собой закрылась, и я отправился домой с обновлённой верой, которая зажглась от лампады святого Афанасия и с тех пор никогда не угасает».

Во время этого посещения в храме святого Афанасия не было ни псаломщика, ни священника, ни проповедника, но то, что произошло, ободрило душу Аргириса, возрастило его веру и породило в нём глубокое благоговение.

В войне 40-го года он воевал на передовой и был награждён королём Павлом. На этой войне он потерял ступню. Когда всё утихло, его стали уговаривать пройти медкомиссию для оформления пенсии, на что человек Божий ответил: «Если я буду получать за это деньги, то утрачу то, что приобрёл. На войне, детки, я видел Богородицу, был спасён от верной смерти, не утратил присутствия духа, не испугался. Вот мои награды».

Из того, что человек делает ради Бога, не пропадает ничего. Человеку приносит пользу не столько образование, сколько благочестие, не переходящее в ханжество. И лампада, и свеча, и ладан, и просфора, и артос становятся небесной манной, которая питает его душу. Да остаются они во всяком православном жилище! Аминь.

Люди, потрудившиеся для Церкви без образования и дипломов

Илия сапожник

Старец Амфилохий[40] всегда побуждал нас к миссионерским трудам: «Наши соседи-турки в большинстве своём — разлучённые с нами братья. Мы не должны оставлять их погибать в исламе. Пусть у нас будет и монашеская схима, и священство, но одновременно мы должны учиться и разным ремёслам: становиться каменщиками, плотниками, седельниками, портными, сапожниками, часовщиками — и отправляться в Малую Азию, как бы в поисках заработка. Занимаясь своим ремеслом, мы сможем беседовать с бедными клиентами о вере их отцов. Может быть, это покажется вам трудным и даже неисполнимым, но если мы не приложим к этому стараний, то этой возможностью воспользуются другие, желающие отвратить народ от веры. Поверьте, что в малом кроется великое, в то время как из великих начинаний часто ничего не выходит. Не забывайте, что небольшая чаша вина, которой Одиссей угостил Циклопа, привела того к слепоте».

Действительно, иеговистка, которая торгует яйцами на базаре, учит покупателей вере своей секты. Служащий гостиницы предлагает клиентам кофе и начинает беседовать с ними о вере баптистов. Впрочем, я и на собственном опыте убедился в том, что слова старца были правдой, а не утопией. Это произошло в Академии Платона[41], недалеко от которой находилось наше студенческое общежитие. Каждое воскресенье и по праздникам господин Илия первым приходил в церковь, во время богослужения никогда не садился, а лицо его выражало душевное сокрушение. Увидев его, я подумал: «Кто это? Пономарь, ктитор или просто благоговейный человек?»

В праздник перенесения мощей великомученика Георгия (3 ноября) отец Георгий, получивший образование и бывший выпускником Риза́риона[42], говорил проповедь. В одном месте он неосмотрительно сказал, что кровь святого Георгия очищает нас от грехов. Тут поднялся Илия: «Она не спасла и его самого. Кровь одного лишь Иисуса Христа очищает нас от всякого греха»[43]. Тогда я подумал: «Ничего себе! И это притом, что господин Илия — простой прихожанин, а не церковнослужитель». Тогда я начал интересоваться им.

Оказалось, что он был сапожником и работал неподалёку. У него была маленькая лавочка, в которой он чинил старую обувь. В то время это было очень нужным занятием в бедных районах, у жителей которых не было возможности покупать себе новую обувь. Я смотрел на бедноту, которая постоянно заходила в лавочку Илии как в современный супермаркет. А поздним вечером вокруг стола, за которым Илия в своём белом фартуке сидел и чинил обувь, собиралось пять-шесть человек, которые слушали его чтение. «Так, — сказал я себе, — надо будет как-то вечером захватить туфли для починки и послушать их разговоры». Оказалось, что этот пожилой богослов читал Добротолюбие и изъяснял его своим благочестивым клиентам. На другой день, получив свою обувь, я поздравил сапожника с тем, что у него такие друзья.

—  Так как духовенство не делится с нами своими сокровищами, то нам, мирянам, приходится похищать их своими нечистыми руками.

Я спросил у местных жителей:

—  Кто для вас господин Илия?

Они мне ответили:

—  Он для нас как духовник. Когда у нас бывают жизненные трудности, то мы идём к нему.

Я ничего не знаю о его конце, но он наверняка отпразднует Пасху в Царстве Небесном, ибо оно принадлежит именно таким людям, как сказал об этом Сам Господь.

Илия, мастер по изготовлению кроватей

В Албании около 1920 года был закон, который показался бы глупым для любого, кто услышал бы о нём в свободном мире, но для тех, кто его принял, он казался разумным. Этот закон гласил: «Любой, кто носит фуражку, может подняться на пассажирское судно и свободно покинуть страну»[44]. Так, господин Илия как-то достал фуражку, надел её, взошёл на корабль и, свободный от албанских властей, доплыл до Пире́я[45].

Господин Илия был трудолюбивым и хозяйственным человеком. Он не расточал свои скромные доходы, считая, что иметь собственное дело лучше, чем работать на кого-то.

Оказавшись в новом для себя городе, он прежде всего стал искать церковь, чтобы познакомиться там с духовником, у которого можно было бы взять благословение на своё будущее занятие. Спустя некоторое время он познакомился с отцом Игнатием Колио́пулосом, который всегда готов был дать ему добрый совет.

Нигде не учившийся Илия умел читать. Его любимыми книгами были Новый Завет и «Предназначение человека» отца Евсевия Матфо́пулоса. Понимать Священное Писание ему помогали проповеди, которые он слышал от проповедников братства «Зои». Он был человеком разумным, всё хорошо понимал и, обладая прекрасной памятью, помнил их до глубокой старости и свободно пользовался ими, когда сам стал учить. У него было постоянное желание трудиться в винограднике Господнем. Он спешил к заблудшим, чтобы вернуть их на путь жизни и приучить их к исповеди, которую он считал началом всякого блага. Миссионерскими трудами служил он Господу и в Афинах, и в Муза́ки, и в Три́калах. По благословению митрополита Дионисия Илия много помогал его епархии. Митрополит весьма чтил этого мужа из-за метода, которым он пользовался в беседах с молодёжью. Его неприхотливое жилище ежедневно бывало местом духовного отдыха для множества людей.

После того как митрополит Во́лоса Илия рассказал мне о нём, я во время своего первого посещения города Три́кала прежде всего захотел познакомиться с ним. Действительно, я увидел, как множество сельской молодёжи входило и выходило от него. Держа в руках книгу «Предназначение человека», он с очками на носу читал и объяснял им слова отца Евсевия. Не думаю, что сам отец Евсевий знал свою книгу лучше, чем господин Илия. Обычно он выделял в ней некоторые места и объяснял их.

—  Иное «исследовать», и иное «читать». Иное «иерей», и иное «священник». Нам необходимы иереи. Иное «проповедник», и иное «духовник»[46].

Своими духовными беседами он многих побудил принять священство. Когда он видел, что человек призван к священству, то уже не оставлял его: со всем усердием он старался наставить его и возжечь в нём огонь любви к святому алтарю. В своём возвышенном учении он показывал юноше, что священство не профессия, но величайший из даров, ниспосланных Богом человеку: служение святым и спасительным Таинствам на всём протяжении жизни человека: от его рождения до смерти, и даже после смерти.

Устав братства «Зои» оказал на его жизнь большее влияние, чем на членов самого братства. О нём он узнал непосредственно от основателей братства и проникся им как правилом духовной жизни для человека, живущего среди мира и посвятившего себя Богу. Так, тело его всегда было чистым, хотя он не пользовался кремами и одеколонами, одежда — всегда простой и опрятной, волосы были расчёсаны на пробор, усы небольшие, лицо всегда чисто выбрито. Всё это было основами внешнего приличия и должно было соблюдаться непременно. (Одна приятная старушка, жившая в конце улицы Гиппократа по соседству с домом братства «Зои», рассказывала мне: «Я никогда не видала, чтобы кто-то из братства не был тщательно выбрит; казалось, что они бреются все ночи напролёт».) Его комната была скудно обставлена, но в ней всегда были порядок и чистота. Он придерживался и других принципов, намного более важных, чем только что упомянутые. Так, он никогда не путешествовал в воскресенье, чтобы не пропустить литургии, не пользовался фотоаппаратом и не любил фотографироваться. Он съедал всё, что было на тарелке, и не оставлял на столе кусков хлеба. В промежутках между приёмами пищи он не перекусывал и никогда не ел на ходу. Ел он необычайно аккуратно и бесшумно. Молчание за столом было для него нерушимым законом. Он не встречался с женщинами на улицах и всегда следил за тем, куда смотрят его глаза, не позволяя им глядеть куда попало.

Позднее всё это было дурно перетолковано некоторыми «любителями свободы», но я считаю, что это было спасительно для людей, подвизавшихся в девстве посреди мегаполиса. Если, по слову преподобного Ефрема Сирина, «один лишь образ мирского человека вызывает у монаха смущение во время молитвы», то насколько справедливее это замечание по отношению к пристальному рассматриванию женщин.

Он никогда не прибегал ко лжи и никого не обсуждал. Для него было достаточно сказать: «Я знаком с этим человеком». Живя по таким духовным правилам, он никогда не подвергался нареканиям и никому не был в соблазн. Естественно, что вход в его комнату был закрыт для всех. Возможно, он вообще никогда не говорил о вере с женщинами. Часто он говорил: «Если ты не носишь епитрахили, то не учи женщин».

С Божией помощью сбылась его мечта: на улице Эола ему, наконец, удалось открыть собственный магазин. На первом этаже находилась мастерская, в которой изготавливались железные кровати, а на втором — жилое помещение. Когда ему случалось ходить по улицам, то он видел множество нищих детей из провинции, которым приходилось работать в афинских кабаках и которые по ночам спали в подворотнях в обнимку с бутылкой. Он решил, что если заберёт детей из кабаков, даст им работу в своей мастерской, а в верхнем помещении устроит им небольшое общежитие, то это будет для них гораздо лучше. Благодаря такой «охоте» мы можем назвать его шпионом Божиим. Он взял на это благословение у своего духовника и создал первый в Греции приют. Успех этого небольшого приюта подвигнул братство «Зои», а позднее и организацию «Апостолики́ Диакони́а»[47] устроить студенческие пансионы. Господин Илия открыл новый путь к тому, чтобы бедная молодёжь могла получать образование и оставаться невредимой среди трудностей жизни, особенно в тяжёлые годы лишений, когда туберкулёз косил людей, как серпом. Илия любил образование, хотя так и не получил его, и не хотел, чтобы дети оставались необразованными. Во время оккупации Греции немецкими войсками в 1941–1944 годах он одного юношу посадил в мешок с кукурузой, взвалил его на спину и переправил из Фессалийского городка Карди́цы в Афины учиться богословию. Впоследствии этот юноша принял монашество с именем Севастиан и стал митрополитом в городе Ко́ница.

Впрочем, и сам Илия был учителем благочестия, не в университете, конечно, но в повседневной жизни. Он, обладая подлинно церковным образом мысли, многих вдохновил на монашество и священство. Я уверен, что Бог вознаградит его за труды, потому что иерархия никогда его не награждала. Он всегда оставался бедным, скромным и незаметным. В свои последние годы он стал монахом в афонском монастыре Симоно́петра, где его постриг игумен Эмилиан и, таким образом, он удостоился посвятить себя Христу, приняв монашеский постриг.

В этом человеке меня удивляли две вещи, которые я увидел, когда он был послушником в Миртийском монастыре в Этолоакарнании[48] в первые годы моего игуменства. Первая — то, что он видел людей очень глубоко и мог найти подход к человеку, сбившемуся с пути спасения, а вторая — то, что он составлял верные суждения о лицах и предметах. Как-то я спросил его:

—  Что возбудило в тебе такое глубокое благоговение к отцу Евсевию Матфопулосу?

—  Первая причина этому в том, что он ни с кого не брал денег. Нигде нельзя найти расписки с его подписью в получении денег за его труды. Он жил на деньги, которыми ему помогал родной брат. Вторая причина — в его безропотном терпении, которое он выказал, когда его исключили из состава Священного Синода Элладской Церкви. Отец Евсевий жил не в монастыре, но, тем не менее, был настоящим монахом: он достиг в своей жизни меры святых и в пище, и в сне, и в служении литургии, и в проповеди. Пусть он и не достиг совершенства в остальном, но это и не удивительно: одному человеку трудно быть совершенным во всём.

Единственным недостатком господина Илии была его раздражительность, но и благодаря ей он, я думаю, сподобится милости от Бога, так как он очень каялся в своих приступах гневливости, как рассказывал мне об этом отец Арсений Кумбу́йяс, один из тех, кто жил в его приюте: «Как-то мы собирали кровати, и я где-то ошибся. Он так сильно на меня накричал, словно хотел убить меня криком. Я тоже разозлился, но, поднявшись наверх в комнату, очень быстро пришёл в себя: признал свою неправоту и решил вернуться к работе. Спускаясь по лестнице, я увидел, что он стоит внизу на коленях и горько плачет. Я почувствовал себя таким негодяем, что до сих пор, спустя много лет, вспоминаю об этом с болью. Отче, если кто-то, ошибаясь, кается, то это и не ошибка. Покаяние — это такая губка, которая смывает с души все пятна».

Дай Бог, чтобы все мы, изображающие из себя знатоков духовной жизни, всегда пользовались этой губкой!

Феофилакт из Фессалоник, базарный торговец

Всем людям нравится добродетельность, одарённость и выдающиеся способности; даже у бандитов есть какие-то высшие идеалы. Но есть люди, которые годами борются, но не удостаиваются ни малейшей награды, даже гвоздички в петлице пиджака (речь идёт, конечно, не о тех цветах, которые со временем увядают). Можно услышать, как они втайне стенают: «Доколе, Господи, Ты оставляешь меня без Своей благодати? Доколе в душе моей сухость и бесплодие? Доколе мне томиться голодом и жаждой? Посмотри на меня, бесплодного, и помилуй меня!» Действительно, велико страдание такой души: человек ежедневно засевает её семенами Священного Писания, творений святых отцов и житий святых, а вырастают одни лишь сорняки. Однажды один монах, умирая, попросил, чтобы на его погребении было много цветов. «При жизни моей я был лишён цветов добродетели, — говорил он, — дайте же мне в смерти порадоваться хотя бы чувственным цветам». Тогда я подумал, каким лживым и смешным становится украшение мёртвых лепестками роз, если в их жизни не было невидимых цветов — добродетелей.

Но встречаются люди, которые, подобно Давиду, умоляют Бога остановить поток Своей благодати, которого они не в состоянии выдержать. Это люди, одарённые Им с самого рождения. Быть может, это те, кто имеет по десяти талантов и благодаря помощи благодати Божией и собственному усердию очень быстро приносит обильный плод добродетелей. Одним из таких людей был Феофилакт Моливда́дис.

Он происходил из Малой Азии, ныне утраченной родины многих греков, и жил с матерью и сёстрами. Поистине сплочённая семья, где все друг друга любили, а дети относились к своей матери с глубочайшим почтением. Библейский матриархат[49]. Их объединяла живая вера и следование традициям. Святое Евангелие и творения отцов были в их доме повсюду: на столе, на тумбочке, в кармане пиджака. Всё это освещало их путь. Кого бы из семьи Моливдадисов ты ни встретил, в их словах всегда звучали отголоски евангельского учения.

Феофилакт был среднего роста и худой, как тростник, очищенный от листьев; его сухое смуглое лицо выдавало в нём человека воздержной аскетичной жизни. Запах жареного мяса на базаре целый день беспокоил его нос, но не желудок. Его большие глаза смотрели на тебя смиренно, как будто ты был его господином, а он — твоим рабом. Он был очень умным и смекалистым, был исполнен усердия и готовности услужить. Никогда не видал я его уставшим или ленивым: он всегда был бодр; у него было духовное устроение афонских монахов, которые на любое повеление старца отвечают: «Как тебе угодно, отче».

Но самым важным в нём была великая рассудительность и глубокое молчание. Он принимал заказы от всякой келлии, от любого монастыря. Некоторые заказчики бывали ему в тягость, но он никого не осуждал. Феофилакт — могила. Когда ему, чтобы никто не соблазнился, нужно было скрыть чьи-то заказы, то он их тщательно упаковывал, а на вопрос «Что здесь?» отвечал: «Да ты знаешь, не помню». Это Феофилакт-то не помнил, у которого в уме был весь каталог товаров!

Он со своей ручной тележкой незаметно пробирался среди сварливых, придирчивых, похотливых, неверующих, лживых людей. В этой тележке он перевозил заказы для Святой Горы. Всех окружающих Феофилакт считал своими добрыми друзьями и братьями. Его кроткий умоляющий голос облегчал невыносимость базарной атмосферы и укрощал зверей торговли. Вот чудо из чудес: овца среди волков, не просто стоящая, но пасущая их и трудящаяся для Святой Горы! Прекрасен был его торг с людьми, которых торговля сделала своими рабами: он исключительно непредвзято определял качество и цену товаров. Ангел среди бесов торговли! Пока его уста говорили, опущенными вниз глазами он изучал товар. И ради чего всё это? — Ради покоя отцов, которым его труды позволяли не покидать Святой Горы. Свою маленькую лавочку он называл представительством какого-то поставщика риса, но риса я в ней никогда не видал, в ней были одни лишь заказы святогорских монахов. Я не знаю, насколько мы были внимательны к нему тогда и хорошо ли помним о нём теперь, но ради нас он часто сражался с бурями, и не в океанах, а в местах куда более опасных: посреди бушующей пучины мира.

На вопросы «А зачем это нужно монахам?», «А что монахи с этим будут делать?» он отвечал: «Давай-ка, брат, сменим тему».

А как обходительно он делал заказы по телефону!

«Ты привезёшь это, золотой мой? Будь здоров, дорогой мой!»

Свежесть его речи всякий раз смягчала иссушённую душу какого-нибудь торговца, который всё время жил посреди лжи и холодного соперничества. Его честность для некоторых людей становилась невыносимой, но сам он никогда ни от кого не отгораживался, и двери его для всех были открыты.

—  Давайте и работу нашу делать, и о Христе проповедовать. Сейчас Его бремя для многих невыносимо, но в другой раз оно может стать для них и необходимым, и лёгким.

Он никогда ни о ком не говорил плохо, и поэтому не стесняясь мог смотреть в глаза каждому. Его внешность выказывала в нём не хитрого дипломата, но человека умного и мыслящего, знающего своё дело. Я никогда не думал, что при его душевной стойкости и телесной крепости кто-то пришёл бы ему на смену. Он обливался потом, когда перевозил различные вещи, но душа у него была неутомима, и он всегда был готов сразу же приступить к новой перевозке. Много раз мы разделяли с ним трапезу в нашей гостинице, и при этом он был настолько застенчивым, что я удивлялся, как такой врождённый аристократизм остался неповреждённым на рынке. Я думал про себя: «Как много дворцов стало лишь кратковременными эпизодами в этой жизни, и как много лачуг — славой общества!»

После того как Феофилакт удалился от жестокостей торговой жизни и от своего любимого служения Святой Горе, он был пострижен в монашество отцом Симеоном Крайо́пулосом в обители Пано́рама[50]. Прожил он после этого недолго, почил в Господе и был погребён на Святой Горе. Всякий раз, приходя к его останкам, я говорю себе: «И из торговли выходят великие святые». Его образ мыслей и поведение многому меня научили. Да упокоится он со всеми святыми!

Я жил среди монахов с детских лет. От Феофилакта я научился приветливости, а также умению завязывать деловые отношения с торговцами и с улыбкой заключать с ними сделки. От сетей мира Феофилакта сохранила глубокая вера, участие в Таинствах и нестяжательность. Если бы он брал с монахов деньги за свои труды, то стал бы очень богатым, но он был беднее последнего нищего. Он является для нас прекрасным примером того, как можно одновременно зарабатывать и служить. Работа имеет земное воздаяние, а служение — небесное, да ещё и во сто крат большее, если совершается нашими собственными трудами. И Феофилакт наверняка получил там награду верного и разумного раба[51]. Аминь.

Бог награждает Своих незаметных служителей

Незаметное служение — надёжный путь в Царство Небесное. Тому, кто делает добро втайне, Бог покажет это в день Своего беспристрастного Суда. Незаметное служение, пожертвование, проявление любви к другому имеет великую награду, а иначе и быть не может, ибо она обещана Самим Господом.

За свою жизнь я видел две таких блаженных души. В годы своего служения они были незаметными мирянами, ничтожными в глазах мира из-за того, что они делали. У других они вызывали насмешки, а не удивление. Одним таким человеком был дядя Николай в обители Лонгова́рда на Па́росе, а другим — Димитру́ла в Ска́ле — портовом городке на Па́тмосе.

Дядя Николай из обители Лонгова́рда на Па́росе

Дядя Николай очень рано, ещё мальчиком, ушёл в монастырь и стал безвозмездно помогать отцам. Отслужив в армии, он снова вернулся в своё прежнее прибежище — монастырь Богородицы, где взялся за самое скромное служение: ему была поручена забота о вьючных животных и подготовка их для отцов, которые отправлялись с различными поручениями. Когда он повзрослел, то по секрету рассказал мне о своих скорбях: «Ах, дорогой мой, я боюсь, что не найдётся никого, кто стал бы заботиться о животных для наших батюшек. Ведь они будут брать в руки грязные и пропитанные мочой животных уздечки, а после этого будут служить в алтаре. Вас ждут тяжёлые времена. Наверное, только образованные монахи смогут их выдержать, да и то — если ими овладеет безразличие. Из их сердец совершенно исчезнет любовь, уважение к другим и, прежде всего, дух жертвенности. Они захотят, чтобы руки у них были нежными, как у девочек, а одежда чистой и немятой. Они будут ходить нарядными и в праздники и в будни. Они будут избегать любой работы, которая может запачкать их руки, зато все, что оскверняет душу, они будут собирать, как стога пшеницы на гумно. Даже издали ты сможешь ощущать исходящее от них благоухание. «Вот идёт, — скажешь ты, — ухоженный человек». Но на его лице не будет отблеска света Христова, оно будет неприятным и отталкивающим. Увидев его, ты скажешь: «Лучше бы я встретил зверя, а не этого человека!» Потому что и звери, если их не запугивать и не обращаться с ними жестоко, способны к благодарности, насколько им это доступно. Здесь, где я сижу, мне видны и слышны игры птиц на эвкалипте и, видя их, я радуюсь. Даже у отвратительных мышей есть свои игры».

Долгое время он продолжал наблюдать игры животных на природе, и при этом лицо его так сияло, как будто он и сам с ними скакал.

У дяди Николая было одно пристрастие: курение.

«К сожалению, — говорил он мне, — у меня остаётся эта страсть, чтобы по моей собственной вине пренебрегали мною и Бог, и люди. «Оставь его, — говорит искуситель, — он мой, потому что дымит»».

Я спросил, не курил ли он когда-нибудь внутри монастыря.

—  Никогда, сынок. Я всегда выхожу наружу и иду до самого конца стены, потому что Богородица, изображённая над воротами, часто меня утешала. Табачный дым не должен быть рядом с сокровищами нашей веры.

Старец Филофей часто предлагал ему постричься в монахи, на что тот отвечал: «Нет, сигаретам не по пути с жизнью, посвящённой Богу. Руки монаха всегда должны быть заняты чётками и крестным знамением. Я сам Вам скажу, когда буду готов одеться в монашеские одежды».

Спустя много лет, когда дни его жизни подходили к концу, он получил от Бога в награду знание о дне своей кончины. Он позвал игумена к себе в комнату и сказал: «Отче, через сорок дней я умру. Постриги меня, чтобы и в будущей жизни я был с вами неразлучен, потому что от прежних отцов я слышал, что в вечной жизни у монахов будет одно место, а у мирян другое».

В состоянии глубокого сокрушения принял он постриг. В его предсказание никто не верил, но спустя сорок дней он и вправду умер, чтобы получить награду за свои труды. Во время его погребения ощущалось неизреченное благоухание. Люди, опускавшие его тело в могилу, говорили: «Если вы нам не верите, то понюхайте наши руки».

Старец повелел, чтобы все, повернувшись к востоку, преклонили колени. После окончания молитв могилу зарыли. У всех была уверенность в том, что Господь причислил его к лику всех преподобных отцов.

Его молитвы да удержат нас в смирении и в святом незаметном служении. Аминь.

Димитру́ла — «священная киновия»

Женщина, ходящая у причалов и по морскому берегу, была у нас редким зрелищем. Но Димитрула ходила у причалов не потому, что была портовой женщиной: она была целомудреннее девушек, которые никогда не выходят из дому. Все рыбаки над ней смеялись, но она никогда не сердилась на них и не препиралась с ними. К грязному и непростому миру рыбаков с их богохульствами и пошлыми разговорами она относилась с улыбкой сожаления: «Он просто устал: всю ночь работал, а сколько выручит за свой улов, ещё неизвестно. Ничего, завтра он будет со мной вежливее». Она никого не осуждала, но была довольна тем, что достигала своей цели. «Завтра мне опять придётся иметь с ними дело, зачем же мне с ними ругаться?» По утрам и вечерам Димитрула была на берегу и была первой, кто приветствовал рыбаков, возвращавшихся из моря. На рассвете, когда ещё холодно, их никто не ждал: ни жена, ни дети, одна лишь Димитрула. Она не была одной из островитянок, которые спешили выбрать рыбу для продажи в своей лавке; она служила монастырю Благовещения, который со времён итальянской оккупации острова назывался «священной киновией», потому что слово «монастырь» казалось захватчикам смешным.

Эта смиренная Димитрула в своих шлёпанцах (ах, эти шлёпанцы! сколько дорог они исходили ради любви Христовой!) и халате, которые она носила и в праздники, и в будни, зимой и летом покупала рыбу для монастыря. Какая это была прекрасная картина: Димитрула с набережной и рыбак из своей лодки торгуются о рыбе для монастыря. Это были тяжёлые годы, когда и у монастыря нечасто бывали деньги для покупок, и у рыбака улов. С трудом наполнялся и таз рыбака, и корзина Димитрулы. Часто я находился неподалёку и удивлялся весёлому нраву этой неграмотной женщины, а также её неуступчивости упрямому рыбаку. Рыбаки обычно прячут под свёрнутой сетью лучшую рыбу для своей семьи, а сверху кладут рыбу похуже для других. Добрая Димитрула с большим трудом докапывалась до рыбы, выбранной рыбаком из всего улова и спрятанной внизу. В своей корзине она несла в монастырь всегда самую свежую и хорошую рыбу. Её считали слабоумной, но она знала жизнь и умела ею распоряжаться.

Наряду с этим служением она была наёмной домохозяйкой у госпожи Анастасии. Редко можно увидеть такую привязанность между хозяйкой и прислугой. Их отношения были лучше, чем у матери и дочери. В этом доме всегда царили мир, благородство и скромность. Заглянув в окно, можно было увидеть, что внутри всё было, как в монастыре. Дом госпожи Анастасии примыкал к двору храма святого Иоанна, богослужение в котором совершалось ежедневно утром и вечером. Наверное, и оттуда она получала благодать, ведь псалмопение, чтение, каждение, звон колоколов — всё это доносилось и до их дома.

Димитрула служила монастырю до глубокой старости. Еле-еле отказалась она от этого служения, как иной — от доходной работы. Придя в монастырь, она получила от добрых сестёр награду за долгие труды своего прекрасного служения.

Она мечтала стать монахиней с именем Анастасия, чтобы почтить этим свою почившую хозяйку. К сожалению, прежде чем исполнилась её мечта, с ней случилось то, что часто бывает со стариками: она упала и получила серьёзную травму. В больницу она легла с большой печалью от того, что лишилась монашеского пострига. Накануне Благовещения и в самый день праздника она наяву видела икону Благовещения и старца Амфилохия, который утешал её: «Ты не умрёшь, но вернёшься в монастырь и станешь монахиней». Оба раза это видение длилось около получаса. И действительно, совершилось всё, чего она желала: она стала монахиней с именем Анастасия и скончалась в глубокой старости.

Димитрула, благодаря своему искреннему служению и постоянному понуждению себя, хотя никто её к этому не обязывал (а рыбу она носила в монастырь в корзине на своих плечах и в жару, и в холод), удостоилась благодати от Бога и хорошего конца жизни.

Такие люди незаменимы. Она была единственной в своём роде!

Слышанное мною о святом Савве с острова Ка́лимнос

В конце сентября 1956 года я был на острове Ле́рос. Сидя на лавочке у причала монастыря святой Марины, я ждал корабля, который должен был доставить меня на Патмос. Начало смеркаться, и холодный порывистый ветер стал сильно дуть мне в лицо, будто желая надавать пощёчин. Один слонявшийся без дела старичок подошёл ко мне и ласково предложил мне зайти в ближайшую кофейню, потому что «это гнилое корыто — «Додека́нес» — появится ещё не скоро, а твоё лицо, как я вижу, уже посинело от холода». Мне тогда было четырнадцать лет, и я ещё никогда не осмеливался заходить в кофейни, так как дым от сигарет и вольные разговоры были для меня очень неприятны. К тому же живущему во мне злодею хотелось слушать бесстыдные речи, чтобы этим открыть дверь искусителю.

Но на этот раз я плохо себя чувствовал. Я уже начал дрожать от холода и волей-неволей потянулся к теплу кофейни. Моряки и рыбаки пили, курили и играли в преферанс. Один из них, с обветренным на море лицом, спросил меня:

—  Куда ты едешь, сынок?

—  На Патмос, — ответил я.

—  Мне кажется, что корабля ты будешь дожидаться всю ночь.

Тут в кофейню зашёл священник с небольшой компанией. Из доносившегося до меня разговора я узнал, что фамилия его была Трики́лис[52], и она ему очень подходила. Его произношение выдавало в нём уроженца острова Ка́лимнос. Одна полная женщина, услышав о том, что он из Калимноса, вышла из-за прилавка и громко спросила его:

—  Отче, можно задать тебе вопрос?

—  Конечно, — ответил священник ещё громче.

—  На Калимносе в монастыре Всех святых был когда-то один иеромонах по имени Савва. Он ещё жив?

—  Сдох грязный монах, — отвечал священник с отвращением. — Вышли из него кишки: их разъела длинная рубашка из козьей шерсти, которую он носил на голом теле.

—  Знаешь, отче, то, как ты о нём говоришь, мне совсем не нравится. Я много лет прожила в Америке. Прежде чем уехать туда, я исповедовалась у отца Саввы и с тех пор соблюдала его слова, как зеницу ока. Благодаря его советам я стала матерью и смогла удержать свою семью на пути Божием. А ты сейчас при мне называешь его грязным монахом, который не почил сном праведника, а сдох как собака?! А ну-ка, расскажи мне подробнее об этом монахе. У меня сердце болит, когда я слышу о нём такие вещи.

—  Госпожа, этот иеромонах не брал с людей денег за требы и этим лишал других священников дохода. У нас есть нужды, мы не можем жить, питаясь монашескими ячменными лепешками и волчьими бобами, которые горше горчицы.

Женщина опустила голову и с полными слёз глазами вышла, ничего не ответив. В то время даже островитяне уважали священников и молчали, когда были ими недовольны.

Из всего, что я там услышал, в моём сердце остались слова: «грязный монах», «лишал священников дохода», «власяница разъела его внутренности», «сдох, и мы теперь от него избавились». Я сразу вспомнил, что Василий Великий тоже носил на голом теле одежду из козьей шерсти, стало быть, это святой подвиг, а не что-то предосудительное.

На богословском факультете я никому не стал рассказывать о том, что услышал на «семинаре» в кофейне. Действительно, я всегда боялся разговоров о священниках (не считая достойных своего сана иереев). Мои однокурсники Калика́ндзарос и Йорда́нис, уроженцы Калимноса, вернувшись с праздничных каникул, принесли мне прекрасную новость: «Во время перезахоронения отца Саввы все увидели, что тело его сохранилось нетленным и источало благоухание». Я тотчас вспомнил характеристики, данные ему священником, печаль бывшей эмигрантки и её слова: «У преподобного Саввы были слова вечной жизни».

К сожалению, именно такими мир видит святых: немытыми, вонючими, плохо одетыми, с дыханием, смердящим от поста. В Афинах один отец говорил своему сыну, который обратился ко Христу и стал писать иконы, по большей части, преподобных:

—  Тьфу! Что ты всё время рисуешь тех, у кого изо рта шла вонь?

Позднее я познакомился с госпожой Анной Зерву́[53]. Эта а́мма[54] рассказала мне о жизни этого преподобного. Он жил вместе со святым Нектарием Эгинским. Находясь рядом со святым, он всегда был застенчив, как маленькая девочка: никогда не поднимал головы и говорил едва слышно. Святой Нектарий оставил его своим преемником в духовном окормлении монахинь. Рассказывают о таком случае с отцом Саввой: когда он спустился в склеп, чтобы переменить епитрахиль на мощах святого Нектария, тот сам поднял голову. Его мягкий характер мешал ему исповедовать женщин, потому что, «хотя они и стали монахинями, но не перестали быть женщинами», как говаривал старец Амфилохий. Часто преподобный со скорбью искал выхода из той или иной сложной ситуации в монастыре.

Госпожа Анна в то время жила в Афинах и была известна как человек духовный. Многие приходили к ней, чтобы услышать полезный совет. Даже известный Серафим Папако́стас[55] был постоянным посетителем дома госпожи Анны. Её сын, педиатр, говорил:

—  Мама, к тебе приходит больше людей, чем ко мне, хоть я и врач.

Во время одного из посещений отец Савва попросил у неё помощи в переезде на другое место. Она вместе со своим супругом Герасимом Зерво́ предложила ему поселиться в келье[56] Всех святых на Калимносе. Так он оставил утопающий в зелени остров Э́гину и поселился на все годы между Первой и Второй мировыми войнами на безжизненной горе, где находилась келья Всех святых. Там он возделывал скудную землю кельи, трудился своими руками над завершением построек исихастирия[57] и писал иконы в технике, которую в то время использовали на Святой Горе. В монастыре Благовещения на Патмосе есть икона Антония Великого его письма, через которую много раз совершались чудесные знамения во время тяжёлых для обители обстоятельств.

Надпись на иконе: «Святой Савва Калимнийский»


Отец Савва был великим постником, он также очень любил богослужение: он служил и исповедовал ежедневно. Он хорошо чувствовал волю Божию и настроение людей, был неутомимым делателем таинственного вертограда Божия — Церкви. И даже когда жители острова в знак протеста в спорах об автокефалии Элладской Церкви на три года закрыли храмы, отец Савва каждую ночь тайно служил литургию, чтобы люди могли причащаться. После его смерти я спросил старца Амфилохия, считает ли он его святым, на что тот ответил:

—  Он достоин называться святым хотя бы за то, что в те тяжелые годы служил литургию и причащал людей (а старец Амфилохий Божественную литургию почитал выше любого другого дела на земле).

Его скромность, смирение в походке и за столом были, как у преподобных. После своей кончины он оставил жителям Калимноса память о своей святой жизни, а монахам — чувство духовного сиротства. Его украшала добродетель святой простоты во всём, что бы он ни делал. Он всю жизнь оставался незлобивым ребёнком, который так и не повзрослел.

Его похоронили в закрытом гробе на склоне горы, уходившем вниз прямо от алтаря; при этом вышло так, что головою он касался стены каменной цистерны для сбора дождевой воды, находившейся под главным храмом монастыря (Калимнос — остров каменистый и безводный, поэтому дождевая вода была нужна для удовлетворения многочисленных нужд исихастирия).

Преподобный Савва трижды являлся епископу острова Исидору и просил его перенести его мощи, так как ему очень мешала влажность цистерны. Епископ отвечал ему:

—  Я тебя не знаю. Я мало что о тебе слышал и не имею ясного представления о твоей личности.

—  Если ты мне не веришь, то спроси госпожу Анну Зерву́, она расскажет тебе обо мне.

Епископ решил открыть мощи. Прежде чем подняться на вершину Всех Святых, он разузнал обо всём у госпожи Анны, которая удостоверила его в святости жизни отца Саввы. На открытие мощей они пошли вместе: епископ потребовал, чтобы на нём присутствовала и госпожа Анна. Раскопав могилу, они начали расчищать от земли гроб. Как только они достигли ног, то увидели, что они остались нетленными, таким же оказалось и всё тело за исключением головы, которая была повреждена водой из цистерны. Под тело продели ткань, подняли его и положили в подходящую раку. С тех пор он почитается как святой покровитель и неустанный заступник Калимноса и прочих островов юго-восточной части Эгейского моря.

Обо всём этом рассказала мне госпожа Анна одной холодной ночью в январе 1969 года, и я записал это так, как услышал. О том же свидетельствует и монах Савва, который был пострижеником преподобного.

Спустя несколько лет после обретения мощей я пришёл поклониться этому святому мужу. Я увидел над его ракой сотни лампад и приношений[58]. Всё это было знаками благодарности за его чудеса, в особенности за исцеления от рака, этой ужасной болезни, как рассказала мне игуменья исихастирия.

По его святым молитвам, Господи, помилуй нас!

Богоявление

Все жители Греции, сохраняющие связь с нашей Святой Церковью, знают об отце Димитрии Гангаста́фисе. Более того, некоторые боголюбивые люди после его смерти постарались издать большую книгу с его жизнеописанием. Мне посчастливилось лично познакомиться с этим праведным священником. По совету старца Филофея я посетил его в его селении. Вместе с моим братом во Христе мы провели с отцом Димитрием три часа и увидели в нём человека благоговейного, боящегося Бога, с истинной ревностью о Нём, которая никогда не угасала, несмотря на то, что он был семейным человеком.

Где бы он ни жил, жизнь его была какой-то сверхъестественной: он находился под непосредственной защитой Архангелов.

—  В годы партизанской войны, — рассказывал он своим хриплым голосом, — со мной случилось много чудесных вещей. Много раз, братья, попадал я в засады и на минные поля, но от всего этого избавил меня Господь.

Все покушения на его жизнь нашими «добрыми земляками» были хорошо спланированы и организованы, но Господь хранил Свой избранный сосуд, так как хотел, как выяснилось впоследствии, использовать его для служения таинству спасения рода человеческого.

Уста батюшки не умолкали, повествуя о чудесах святых Архангелов. Понемногу он довёл нас до храма Бесплотных Сил, в котором ежедневно служил, и рассказал нам о чуде, свидетелем которого был в последнее время: «Во время литургии святая Трапеза благоухает. Христиане приносят мне вату, я кладу её под верхний покров и к концу литургии она начинает источать сильное благоухание, хотя рядом не было ни пятна от святого мира[59], ни от какого-либо другого ароматного вещества».

Я действительно ощутил это благоухание. Подняв покров со святой Трапезы, я увидел под ним лишь высеченную из камня доску без какого бы то ни было признака вещественного мира, ощущалось благоухание одного лишь мира невидимого. Это было не что иное, как утешение от Духа Святого доброму отцу Димитрию.

Он рассказал мне и о другом утешении от Бога, о котором говорил и старец Филофей.

«Как-то раз я служил, — восхищённо говорил он, — на вершине самой высокой горы острова Парос во время праздника Всех святых. На клиросе пел старец Филофей, в храме было много народа. Как только началась Херувимская песнь, святая Трапеза стала двигаться вперёд-назад. Страх и трепет охватили мою душу. Я подумал: «Это ведь вершина горы. Кто знает, может быть, здесь кратер вулкана. С другой стороны, удивительно, что она движется постоянно, как живой человек, который устал, еле держится на ногах и шатается из стороны в сторону. Если бы это было землетрясение, то оно бы уже прекратилось». Испугавшись, я позвал старца Филофея. «Посмотри на святую Трапезу. Из-за моего недостоинства она колеблется, как лист на дереве. Я перепуган и не могу продолжать службу». «Не бойся, продолжай Божественную литургию, — сказал он мне настолько спокойно, как будто перед нами было что-то обычное. — Сам Бог явил нам Себя, отец Димитрий. Радуйся и ликуй! Христос, восседающий с Отцом на небесах, здесь пребывает вместе с нами». Чтобы выразить это благоговейнее, он встал со своего стула, хотя был очень слаб, и трижды перекрестился, поя: «Бог — Господь, и явися нам; благословен Грядый во имя Господне!» А нас охватил страх и трепет, и мы никому ничего не сказали, так как испугались этому поистине божественному богоявлению и откровению».

Когда отец Димитрий хотел что-то выделить и подчеркнуть, то он обычно это пел. Так и тогда, когда наш визит к нему подошёл к концу и настало время уходить, он попрощался с нами по-евангельски: «Пребысть же Мариам с нею яко три месяцы и возвратися в дом Свой»[60].

Наши резервы

Бывает так, что епископы Церкви не вполне соответствуют нашим ожиданиям. Иногда они утрачивают не какую-то безделицу, а то, о чём сказал Господь: «Вы — свет миру»[61]. Стёкла их светильников тускнеют, и они перестают светить миру. В нашем жизненном странствии много безлунных ночей и невидимых рифов. Что же бывает, если корабль на них наткнётся? Капитан с командой наверняка пойдут на дно. Но Бог, любящий наше спасение как ничто другое, не допускает нам остаться игрушкой волн. Несмотря на все церковные соблазны и недостатки у нас есть хорошие священники — наша опора и утешение, и благодаря им ещё не весь наш народ погиб. Борющиеся за своё спасение христиане плывут к хорошим священникам. Так, в 50-е и 60-е годы в Церкви горело несколько хороших очагов. Быть может, из их труб и не шёл дым, который бы привлекал других, но в очагах этих всегда горел огонь.

Отец Иоанн

Отец Иоанн, служивший в Афинах в храме Богородицы Ро́мви[62], был прекрасным духовником. Когда он исповедовал, особенно после служения Божественной литургии, его слова бывали росой для сожжённых сердец согрешивших людей. Они говорили друг другу: «Исповедуйся отцу Иоанну, лучше всего после литургии, и найдёшь покой».

Даже один известный святогорский монах, созерцатель и духовный писатель, признавал за отцом Иоанном дар духовничества.

Отец Илия

Отец Илия, служивший при больнице «Благовещение»[63], был желанным прибежищем для отчаявшихся. Ежедневно с 16 до 22 часов он с большим терпением подавал обильное врачевание попавшимся в руки невидимых разбойников, прижигал и умягчал их израненные души. Как бы он ни уставал, он никогда не отказывался выслушать человека. Всегда сидя в епитрахили на «электрическом стуле», как он любил говорить, он очень внимательно выслушивал кающегося. Он давал понять, что будет ждать его в исповедальне[64]. Чего только ни слышал этот «киоск», расположенный в углу храма Благовещения! Чтобы облегчить исповедь для приходящих, он написал небольшую книжку под названием «Почему ты Ему не открываешь?», на обложке которой был изображён Господь, стучащий в двери без замка. В утренние часы он ежедневно посещал больных в их палатах. Он утешал, исповедовал и помогал всем, о ком некому было позаботиться. Его часто можно было увидеть с документами в руках, с которыми он ходил из одной конторы в другую, чтобы оформить инвалидность для таких людей, среди которых бывали святогорские отшельники из скитов и келий. Он уговаривал больных поисповедоваться, не становясь при этом надоедливым и нежеланным. Он прекрасно знал искусство из искусств — пастырство душ. Но по отношению к тем, кто продолжал совершать один и тот же грех, он становился суровым, особенно к посвящённым в священный сан.

Позднее вопреки своей воле он стал епископом, и с тех пор погас очаг в больнице «Благовещение». Многие скучали по его литургиям, по его простым и образным проповедям, а особенно по благодатным исповедям. Тогда я и услышал, как один христианин говорил: «Мы остались без наших резервов».

Как епископ он оказался неугоден своим собратьям, и они, не терпя настоящего монаха в своей среде, отправили его на покой.

Драгоценными камнями в его митре были простота, вежливость, приветливость, любовь к богослужению и, самое дорогое, отеческое отношение к пастве. Он никого не оставлял в пасти волка и чуть ли не свистом призывал человека, чтобы спасти его от опасности. Его называли жестоким и резким из-за того, что он ни в чём не поступался своими принципами. Отец Илия среди архиереев останется известным своей скромностью, а также бедностью одежды и облачений. Его облачения были пошиты из самых дешёвых тканей, какие только продаются в церковных магазинах. Были у него и другие украшения, о которых я не могу не упомянуть: милостыня, которую он предпочитал всему другому. Он часто выплачивал долги должников, чтобы те не потеряли своих квартир. Также вместе с отцом Евсевием[65] он содержал пансион для студентов, которым негде было жить. Ещё одно украшение: дух ученичества, который он не утратил до глубокой старости. Чтобы монастырь в его епархии жил по правилам православного монашества, а не по его собственному уставу, он всегда, как маленький ребёнок, спрашивал совета у других.

После вынужденного ухода на покой он не остался без дела, но вернулся в исповедальню и с большими трудами основал женский монастырь. В него он собрал своих духовных дочерей, которые до сего дня непритворно и бесхитростно свидетельствуют о Христе. Они не допустили у себя нововведений, но остались верны преданиям отца Илии, которые тот воспринял неповреждёнными от старца Амфилохия.

После долгой болезни он почил в этом монастыре. Издана книга, посвящённая его памяти.

Отец Евсевий

Отец Евсевий, служивший священником при больнице «Иппокра́тион», был, как и отец Илия, монахом святой Калаври́тской лавры[66]. Много лет он был светильником для ходящих во тьме, который никогда не коптил и не ослаблял своего света. К приходящим к нему на исповедь он относился по-братски и с любовью. На его лице всегда была искренняя широкая улыбка, при виде которой можно было сказать: «Наконец-то в моей жизни настал счастливый день!» Обычно он исповедовал поздним вечером, но рядом с ним казалось, будто сияет яркий солнечный день. Он давал советы, не повышая голоса, говоря шёпотом, как мать больному ребёнку: «Потерпи, и мы это преодолеем. Не бойся, у нас есть, есть Первосвященник, Который может понести наши немощи».

Литургию он совершал с великим смирением, и его увещание о частом Причащении к собравшимся в храме святого Луки было таким: «Святую Чашу должны опустошать вы, а не священник после отпуста». Это говорил он после литургии с благоговением и как бы стесняясь. Я говорю об этом потому, что мне приходилось видеть много священников, которые обращаются со святой Чашей так, будто она пустая: они поднимают и опускают её, как кружку в пивной. В конце 50-х годов один католический священник в храме святого Антония увидел, как православный обращается с Чашей, и сказал старцу Амфилохию: «Мы и с обычным стаканом обращаемся аккуратнее, чем этот клирик обращался сегодня со святой Чашей».

Перед началом службы отец Евсевий всегда коленопреклонно молился перед святым жертвенником.

После того как закончилось его служение в больнице, он восстановил монастырь святого Иоанна Богослова в Э́гии на Пелопоннесе. Он ежедневно служил и исповедовал с удивительной любовью вплоть до своей праведной кончины. И до сего дня община монахинь поддерживает горящим светильник, зажжённый старцем Евсевием.

Отец Георгий

Господь в Своей прощальной беседе с апостолами просит, чтобы мы пребывали в Его любви[67]. Некоторым людям наш благой Бог не даёт иногда повзрослеть, он оставляет их детьми, чтобы они оставались в Его любви. Они в буквальном смысле от утробы матери возлюблены Христом. Одним таким клириком, постоянно находившимся под покровом Божиим, был отец Георгий, служивший священником при больнице «Святой Савва». Лицо его сияло невинностью, а глаза лучились, как у ребёнка, только что проснувшегося в своей колыбели. Его вопросы часто были даже наивнее, чем у маленьких детей, как будто он только что появился на свет и ещё ничего не знает о том, что происходит в мире. Во время исповеди ему человек понимал, что значит снисхождение, и говорил себе: «Боже, к какому младенцу я пришёл на исповедь!» А когда его сердце от этого смягчалось, то он отдавался невинности старца: «Что мне теперь скрывать? Я нашёл друга, с которым можно поговорить, так неужели я буду перед ним умничать?» Отец Георгий как бы ослаблял узду, чтобы человек не начал сопротивляться, и после этого снимал тяжесть с его души, а под конец натягивал её, чтобы он снова не впал в грех. После этого человек, уже привязанный к нему, как в старину лодку привязывали к кораблю, продолжал своё путешествие по невидимому морю. Господь довольно рано взял его к Себе, «чтобы злоба не изменила разума его»[68]. Впрочем, к тому времени он уже достиг своей цели: созерцать лицо Бога Иаковлева.

Шумный отец Анастасий

Отец Анастасий служил священником при Народной больнице и был полной противоположностью вышеупомянутым отцам. Он был богатырского телосложения. Ему как-то не шло уменьшительное обращение «батюшка». Он был огромным и очень сильным, земля дрожала от его шагов. Отец десяти, а может, и более, детей, он легко удерживал их в узде. Служивший юнгой на кораблях во времена святого Нектария, он хорошо помнил портовый жаргон и пользовался им, словно острым серпом, когда необходимость или обстоятельства побуждали его к этому. Его назначили священником в храм Святой Троицы на улице Кифиси́и. Став свидетелем неблагоговения и нечестия своего собрата-священника, он попросил, чтобы его назначили служить при больнице одного, без помощников. Ему сказали:

—  В больнице нет денежных треб, у тебя много детей, а зарплата маленькая. Ты будешь голодать.

—  А вы что, хотите, чтобы я зарезал нечестивых священников, как Илия?[69]

Персонал больницы был неверующим от первого до последнего человека. Их война с отцом Анастасием не прекращалась.

—  К счастью, Бог дал мне силушку, и они меня боялись, а иначе они вышибли бы меня оттуда, — говорил он с улыбкой. — Мне приходилось поступать очень осторожно, чтобы меня совсем не уволили.

И он продолжал рассказывать:

—  Искушением для меня стал насущный хлеб. Наступила осень 48-го года. За целую неделю никто не купил ни одной свечи, ни одной бутылки масла для лампад. Масло закончилось, и лампада у иконы святых бессребреников погасла. Вечером в субботу я допоздна оставался в исповедальне. Снаружи холодный северный ветер шумел листьями, но не было слышно человеческих шагов. В таких случаях я обычно смотрел в окно. Мимо никто не проходил. Я сказал сам себе: «Как я пойду домой? Как посмотрю в лицо жене? За целую неделю никакой выручки, и мне нечего ей принести». Я приклонил колени и обнял ноги изображённого на распятии Христа, не зная, что Ему сказать. Прошёл час, и мне пришло время уходить. Когда я стал поворачивать ключ в двери, из темноты меня позвала какая-то женщина:

—  Отец Анастасий, отец Анастасий, подожди, не закрывай! У меня умерла мама, и я хочу оставить тебе три тысячи драхм на сорок литургий.

Я вернулся, стал на колени перед распятием и стал благодарить так, как никогда не благодарил ни свою жену, ни детей. Я пошёл и купил всё, что нужно: стол был завален едой. Выгружая пакет за пакетом, я говорил жене: «Вот, моя глупая зануда, всё, о чём ты плакала».

Так несчастливая неделя обернулась милостью Божией к его дому.

Перед этим распятием, у которого он постоянно молился, приклонял колени и всякий приходивший на исповедь. Во время исповеди отцу Анастасию кающемуся было не до шуток. Исповедь у него была настоящей хирургической операцией без наркоза. Утаить от него что-то было немыслимо. На память само собой приходило и недавнее, и давно уже забытое.

Как-то во время жаркого августа я сказал ему:

—  Я больше не могу. Мой организм не выносит этой жары.

Он схватил меня за руку, сильно сдавил её и показал мне на вены. Со слезами он спросил меня:

—  Что там течёт внутри, сынок?

—  Кровь, — ответил я.

—  Неправильно. Грех, сынок! Приходи завтра утром причащаться. Ради тебя я буду служить.

У этих духовников был благодатный дар исповеди: они умели угашать горящую печь греха и не давали разжигаться утихшим страстям.

Иеромонах Тимофей

В самом бедном районе Афин на улице Мена́ндра, что возле городского рынка, есть храм святого Афанасия — подворье монастыря Богородицы Хрисолео́нтиссы на острове Э́гина. В те годы там служил иеромонах Тимофей. Глядя на него, можно было подумать, что когда Бог раздавал простоту, то ему она досталась вся. Для торговцев рынка, которые целый день ходили по прогнившим доскам, он был надёжной опорой. Ежедневно он служил вечерню, а утром — утреню и литургию. Певчими были простые люди, которые рады были попеть уже потому, что петь не умели. Юноши, которые им помогали, впоследствии стали монахами. На одной литургии преждеосвященных Даров, на которую я как-то зашёл, посреди тихого света лампад можно было услышать лишь тихий голос пророка: «Приготовьтесь, христиане, ибо идёт Царь славы!»

Многие утомлённые работой люди полюбили богослужения в этой церковке. На афинском базаре отец Тимофей был таким человеком, от одного лишь взгляда на которого грешникам становилось стыдно, а благоговейным людям радостно. Лицо его было лицом Ангела. Раскладной стульчик отца Тимофея больше подходил для необразованных и бедняков. После недельных трудов на огромном рынке торговцы подходили под простенькую епитрахиль отца Тимофея. Сколько раз субботними вечерами я видел в церковке святого Афанасия лежащие на полу покупки и их исповедающихся хозяев! Очаг отца Тимофея согревал постом, бдением, молитвой, а не академическим богословием и самоуверенным «по моему мнению». Потому-то из его короткого дымохода и поднимался дымок, неразличимый для большинства людей.

Благодаря его трудам и помощи других христиан в Афинах была построена известная богадельня. Перенеся операцию на сердце, он прослужил ещё несколько лет, после чего переселился в обитель, уготованную Господом на небесах любящим Его.

Отец Афанасий Хамакио́тис

В те дни ещё один авва свидетельствовал о Христовых Страстях и Воскресении: отец Афанасий Хамакио́тис, служивший в храме Богородицы Нэрандзио́тиссы в аттическом селении Мару́си. Целых полвека удерживал он в благочестии многих жителей Афин, особенно высших чиновников государства. Отец Афанасий был подобен старому дереву, омываемому водами благодати и постоянно приносившему плоды святоотеческого богословия.

Эти отцы не были ни прозорливцами, ни чудотворцами. Они спустились на палестру[70], боролись с грехом посреди простых людей и оставили после себя памятник победы над бесовским коварством. Они жили по преданию прежних священников: не стригли волос, не умащались ароматами, вели себя скромно и жили бедно. В отношении того, что совершается в Церкви, от них никогда нельзя было услышать таких слов: «я полагаю», «у меня есть мнение», «а это я сделал бы так». Они были хорошими подражателями отца Николая Плана́са[71]: ни отрезали, ни пришивали, но всё продолжали делать так, как приняли от своих предшественников.

С отцом Афанасием я познакомился в маленьком монастыре Успения в аттическом селении Ба́ла. Он тогда сказал мне:

—  Посиди со мной, я хочу исповедоваться тебе в своём грехе и рассказать о том, что меня печалит. Грех мой в том, что я, сам никогда не подвизавшийся в послушании, требую его от других. Так, когда я говорю кому-то о монашеском послушании, мне становится стыдно, потому что сам я не знаю этого подвига, и это ранит моё сердце. Теперь, когда я читаю книги отцов-подвижников и думаю о награде за послушание, то понимаю, чего я лишился, и это меня очень печалит. Только теперь, состарившись, я, как маленький ребёнок, начал что-то понимать, и вижу, как много я потерял в начале моего монашества. Поэтому я постоянно повторяю себе: «Молчи, старик!» А совершенно несчастным сделало меня толкование святых отцов на Послание к Филиппийцам: Христос спас нас не тем, что учил, творил чудеса, был распят и воскрес, а тем, что был послушен до смерти[72]. Где у меня это великое делание? Где опыт отсечения своей воли?

Сейчас он почивает у стены соборного храма основанной им обители. И как те, кто был с ним знаком, так и те, кто лишь слышал о нём, приходят поклониться его могиле и чтут его память; есть также посвящённая ему книга.

Вот имена священников, с которыми я разделял трапезу и беседовал как на обычные, так и на серьёзные темы. В то время и в других городах и сёлах сияли горящие светильники Церкви, согревавшие своим теплом приходивших к ним людей. Такими были отцы Гервасий Параскево́пулос в Патре, Венедикт Петра́кис в Агри́нионе, предавший свою душу в руки Божии, когда услышал, что великое братство «Зои» раскололось по причине человеческих немощей (его старое сердце не вынесло скорби и остановилось. Он отошёл в печали оттого, что не были услышаны его слова: «Разве мы не вкушали от одной трапезы? Зачем же нам распадаться вопреки повелению слова Божия?»). Такими были Феоло́г и Поликарп в Три́калах, Ио́иль Яннако́пулос в Калама́те и многие другие, которые в ХХ веке удерживали мир своим примером и учением от стремительного нашествия сексуальной революции, нигилизма и проклятого экуменизма. Среди народа Божия они получили имя «наши надёжные резервы».

Севастиан, епископ Ко́ницы, высокая башня современного эллинизма, епископ Креста

Став епископом, отец Севастиан занялся не возведением великолепного епископского дома, который приводил бы всех в восхищение, с диванами и глубокими креслами, с ваннами и картинами. Он занялся служением нашему порабощённому народу. Все свои деньги до последней драхмы он истратил на помощь несчастному населению Северного Эпира[73], к которому были прикованы его речь, его взгляд, всё его существо. О нём он говорил, на него смотрел, о нём были все его помыслы и днём, и ночью. Чем больше ему говорили: «Да забудьте Вы об этом потерянном Северном Эпире!», тем больше разгоралось его сердце, чтобы осветить его жителям путь к свободе. Один мой друг епископ говорил:

—  Сколько денег тратит благословенный Севастиан на это дело, которое все считают мёртвым?

Когда я ему сказал, то он ответил:

—  Отец игумен, Христос на мёртвых являет Свою силу, а мы сами хотим показать миру воскресение из мёртвых. В этом месте никто не умер, но все живут и ожидают воскресения. Пускай обнажатся кости Северного Эпира, всё равно на них появится плоть и жилы[74], и вскоре они запоют: «Христос воскрес, и Северный Эпир воскрес!»

С Севастианом я познакомился, когда был игуменом монастыря в Пру́се. Он просил у нас частицу мощей святого Иоанна Ко́ницкого, тело которого почивает в этой обители. Его приезд и знакомство с ним остаются для меня одним из самых приятных воспоминаний. Если бы я познакомился с ним раньше, то, возможно, я не отправился бы на Патмос, но последовал бы за ним в высокие горы Эпира. Вид у епископа Севастиана Коницкого был сияющий. Его взгляд вызывал в моей душе такие чувства, как будто я увидел перед собой Христа, Который нашёл меня и дал покой. И это не было обычной симпатией, потому что встречался я с ним очень редко. Для меня владыка Севастиан остаётся величайшим музыкантом, игравшим на струнах моего сердца. Он был беден и не имел ничего лишнего, был благоговейным, искренним, тихим, кротким, аскетичным, смиренным, смелым, дерзновенным, горящим, неутомимым тружеником на Божией ниве — Церкви.

— Куда идёшь, Владыка?

— В Северный Эпир, чтобы распяться вместе с ним.


Трижды приезжал он в наш нищий Дохиар, несколько раз мы вместе праздновали Успение Богородицы в монастыре Моливдоскепа́ста, разделяли трапезу на балконе студенческого пансиона, принадлежащего его митрополии, беседовали в тени кипарисов, посаженных основателями обители, при этом каждый радовался присутствию другого; я также посетил его в больнице незадолго до его смерти, а во время его погребения в своём надгробном слове всем рассказал о его великих делах. Вот это слово:

«Честнейшие святые епископы Церкви, честно́е пресвитерство, правители этого города и весь народ Божий! Уже третий день все радиостанции, как церковные, так и светские, говорят о случившемся, и уста всех тихо шепчут: «Почил владыка Коницы Севастиан». Добрые люди с плачем в сердце говорят: «Жаль, что не дожил он до того, чтобы увидеть свои мечты сбывшимися». А другие им отвечают: «Это удел всех великих людей. Разве дожил Ри́гас Фере́ос[75] до освобождения Греции? Разве вошёл Моисей в землю обетованную?» А какой-нибудь монах скажет: «В любом случае, семя упало в землю. Кто знает, что Бог из него вырастит?»

Недремлющее око Северного Эпира, которое с мольбой взирало на Бога и людей, ныне смежило веки, чтобы открыть их в более светлом, более сияющем, немеркнущем свете Царства Небесного. Уста нового Иеремии уже не оплакивают и не говорят миру о страданиях и тирании в несчастном Северном Эпире, но просят пред Богом-миротворцем о его мире и избавлении. Заступник этой пограничной области погребается ныне посреди зимы, и всеблагой и праведный Бог награждает Своего труженика, делая этот день весенним и светлым, как та пасхальная радость, которую испытывал всякий, кто общался с ним. Много страниц можно исписать, говоря не о том, каким он должен был быть, но о том, какой действительно легендарной, героической и святой была личность почившего старца Севастиана.

Впрочем, как монах Святой Горы, я лучше расскажу о том, чему сам был свидетелем. Владыка Севастиан был человеком, одарённым от Бога, с прекрасной душой и благородной внешностью. И, благодарение Богу, десять полученных талантов он обратил в сто. Он жил бедно, скромно и смиренно. Епископский сан не сделал его надменным, поэтому я всегда чувствовал, что он представляет в мире нас, монахов. Его присутствие пробуждало лучшие чувства и успокаивало не только нас, монахов и клириков, но и мирян. В нём можно было увидеть характерные черты святых: нестяжательность и смирение, которые являются самым надёжным путём в Царство Небесное.

Далее, кроме дара учительства, который перестал быть редкостью в наше время благодаря всеобщей грамотности, у него был редкий дар отеческого отношения к пастве. Очевидно, что до того, как стать отцом, он был послушным сыном. С отеческой любовью он действовал в этой непростой области, забытой многими влиятельными лицами, собирая избранных сотрудников и подлинных героев для работы в таинственном винограднике Божием; и они оставались с ним без ропота, сомнений, в хорошем духовном состоянии, принося плоды духовной жизни. Даже не успев близко познакомиться с ним, каждый ощущал исходившее от него сердечное тепло. Вместе с ним было легко как гулять по морскому берегу, так и подниматься на крутую Голгофу. Он был благороден, и его благородство само собой переходило к другому. Он не подавлял других ни саном, ни дарованиями, но старался вести себя так, чтобы и самый слабый почувствовал себя сильным.

Он был рождён для того, чтобы пострадать за народ, вверенный ему Церковью. С момента своего рождения и до самой смерти он взирал на символы страдания, а когда страдал, то радовался и становился человеком иной, удивительной жизни.

Никто не уходил от него, не ощутив мира в своей душе и сильного желания поскорее увидеться с ним ещё. А уходя от него, все мы благодарили Господа, сохранившего в Своей Церкви такой прозрачный родник.

Сильный руководитель, особенно в великих делах, он иногда бывал жёстким, непреклонным, неуступчивым. У владыки Севастиана было редкое сочетание качеств: одновременно он был и начальником, и любящим отцом, кротким и нежным. Но больше обо всём этом нам могут рассказать его сотрудники и те, кто знал его близко.

Для нас, низших клириков и монахов, особенно для молодых, имеющих нужду в примере для подражания, чтобы идти и не падать, плыть и не тонуть, смерть владыки Севастиана — большая потеря. Известно, что есть люди, под влияние которых мы, клирики и монахи, подпадаем вольно или невольно. Когда подвизающийся клирик слышит, что какой-нибудь епископ живёт аскетично, по-апостольски, и мужественно сражается с мироправителем века сего[76], то это придаёт ему смелость и силу в его собственной борьбе. Если сам Иоанн Златоуст скорбел о своём времени и говорил: «Где ныне слёзы Ефрема Сирина? Где ныне великие подвижники и учители Церкви?», — то разве мы не можем сказать: «Где Амфилохии и Филофеи? Где Порфирии и Иаковы? Где Паисии и Севастианы, к которым люди бежали, подобно мучимым жаждой оленям, чей один только светлый облик прекращал страдания и возливал бальзам на их души?» Как нам не рыдать и не оплакивать наше духовное лишение и сиротство, особенно в такое время, когда «Закон изнемог и упразднилось Евангелие»[77]?

У тебя, Коница, много ещё будет владык, но никого, подобного Севастиану. Есть люди, равные пророкам и мученикам, которых Бог посылает нам раз в триста лет, и не потому, что Он жаден, но потому, что их трудно найти. Моли Бога, народ Его, чтобы Он просветил наших иерархов послать в это царственное место делателя трудолюбивого и старательного не для того, чтобы пользоваться этим местом для себя, но для того, чтобы привести его в порядок и собрать вас, его жителей, в церковную ограду; чтобы он болел душой как за всех вас, так и за каждого в отдельности.

Радуйся, старец Севастиан, покоящийся ныне на лоне святых патриархов! Радуйся, пастырь добрый, вместе со святыми пастырями Церкви! Радуйся, смиренный и нестяжательный монах, вместе со всем ликом преподобных, от века просиявших! Радуйся, прекрасный служитель литургии, повторявший до своего последнего часа: «Как мне хотелось бы служить литургию! Мне её очень не хватает» (и действительно, по учению Евангелия, божественное Причащение есть не что иное как жажда Бога). Радуйся, учитель и убедительный проповедник воздержания и истины! Радуйся, распятая любовь и добровольный свидетель Христов! Радуйся, глава и вождь нового эллинизма! Мы благодарим тебя за всё, что ты для нас сделал, за твой прекрасный пример, за мир и любовь, которые ты оставил нам, уйдя из этого мира. Последний раз я спросил тебя в больнице в Я́ннине:

—  Ты хочешь жить?

И ты ответил:

—  Ради вас и моих сотрудников, которых очень люблю, хочу, но для себя предпочитаю небо.

Также мы благодарим тебя за последний урок, который ты нам преподал: умирая, ты просил прощения так, как будто был величайшим грешником.

—  Зачем вы за мной ухаживаете, детки? — говорил ты. — Я недостоин этого и грешен больше всех людей.

Это кончина преподобных, которые, умирая, сознавали своё недостоинство. Да будет такой и наша кончина. Аминь».

Завещание

Один смиренный священник, прослуживший пятьдесят восемь лет в селе Ка́то Потамья́ в области А́графа[78], оставил в сердцах своих односельчан добрый пример и мудрые слова. Хотя у него и были строгие принципы (он твердо придерживался учения Церкви и в вере, и в нравственности), но был любим своею паствою за то, что жил согласно своему учению. Он собственными руками выполнял не только все работы, необходимые для поддержания храма, но трудился и на общинных работах, которые в то время назывались «личной деятельностью сельских жителей», помогая в них своими руками, работая киркой и лопатой вместе с одетым в лохмотья вспотевшим рабочим и не считая это чем-то унизительным. (А ведь сегодня даже на Святой Горе многие полагают, что очень унизительно трудиться над реставрацией собственного монастыря, возя тачку и работая мастерком; мозолистые руки считаются особенностью людей недоразвитых!) Он был образцом для односельчан во всех сторонах сельского быта. Он был настоящим священником, седобородым, у которого всегда ярко горел светильник веры. Почему мы должны читать о кюре из А́рса[79], а не о священнике из Ка́то Потамья́? Он был образцом священника Бога Вышнего и служителем таинства спасения людей. До глубокой старости, даже находясь при смерти, он прилагал все усилия к тому, чтобы его паства не осталась без богослужения. Он очень переживал о том, что его храм и односельчане останутся без певчего и священника. Об этом запустении он в буквальном смысле пел, чтобы рассудок его не мучился.

Он также был хорошим примером женатого священника. Они с женой уважали друг друга, ибо любили Христа, и каждому из них открывались достоинства другого, лучшие качества и жертвенность. (Мне приходилось слышать, как сельские жители говорили своим жёнам: «Чем ты занималась целый день?», — и от этого моему сердцу становилось больно.) Матушке открывалось терпение и трудолюбие батюшки, а ему — смелость и твёрдость матушки в трудностях жизни. Их семья жила как настоящий древний общежительный монастырь. Никто не имел ничего своего, но всё было общим. Несмотря на суровую сельскую жизнь, они никогда не ругались между собой. (Как-то раз я был в доме одного пожилого священника в Эпире, и когда он назвал свою жену дурой, то я чуть было не утратил к нему уважения.) Хоть им часто приходилось несладко, их объединяла любовь ко Христу и чувство долга.

У него было пятеро детей. Двоих он от всего сердца отдал Христу: один из его сыновей стал священником, а одна из дочерей ушла в монастырь. Другой из сыновей огорчал его своим пристрастием к спиртному, но своё огорчение он выражал без слов, лишь молитвенно воздевая руки к Тому, Кто может избавить от смерти.

Для своего маленького села он был также примером ведения домашнего хозяйства — дела, которое сегодня исчезло даже из самых отдалённых селений нашей страны: петухи не кричат, куры не кудахчут, ягнята не блеют, сады не возделываются. (Румыны такой сад называют коровой: когда захочешь, ты можешь «выдоить» из него всё, что пожелаешь.) В сёлах теперь всё в запустении: от сада до полей и горных пастбищ, а у батюшки всё хозяйство процветало. Его семья всё делала вместе: вместе за плугом и с серпом, вместе на подрезке веток и на сборе винограда, вместе в овчарне и дома, вместе в церкви и на молитве. Казалось, что в то время, когда в церкви читалась молитва, они становились одним телом с одной душой, небеса открывались, и молитва их достигала цели. Земная жизнь не баловала их своими благами, но своими добродетелями они сами делали её прекрасной. Епитрахиль у священников не для того, чтобы жить в достатке, но для служения Божественной литургии. Потому-то Церковь и возложила её нам на шею, а не на руки: их она оставила свободными, чтобы мы трудились, зарабатывая ими себе на жизнь. Как говорил апостол Павел, «нуждам моим и нуждам бывших при мне послужили руки мои»[80].

Старый батюшка вместе со своей семейной киновией и паствой переживал о будущем Церкви и Греции. Он плакал, видя как люди отовсюду постепенно, но методично изгоняют Христа, да так сильно, как не гнал бы Его и сатана. Поэтому он посылал письма и к властям, и к архиепископу в Афины, призывая к действиям, которые остановили бы это зло. И хотя его письма не отличаются изысканностью стиля, но они с великим дерзновением говорят об истине, о горькой действительности нашего времени, за которую не в последнюю очередь ответственны люди, облечённые властью.

Отсветом его святой жизни является завещание, которое он оставил своим детям, и которое мы приводим в подлиннике:

Мои последние заветы:

Любимые мои дети,

имейте твёрдую веру.

Имейте полноту любви.

Творите добро везде и всегда.

Не враждуйте.

Терпение — корень добродетелей.

После моей смерти не плачьте и не рыдайте.

Я не хочу венков и цветов.

Оденьте меня в мои белые облачения и святогорский саван.

Вложите мне в руки Новый Завет.

Пусть мои похороны будут простыми, скромными.

Могила — без украшений, с крестом и оградкой.

На могиле надпись:

«Я всех прощаю и у всех прошу прощения».

Вместо надгробного слова просто попрощайтесь.

Поминок и застолья не нужно.

Для всех простое угощение.

На могиле вашей мамы пусть будет написано:

«Бесстрашная в жизни

матушка Василики́».

Когда мы оба умрём, закажите о нас

СОРОК ЛИТУРГИЙ.

Да будет с вами благословение Божие

и мои горячие молитвы.

До встречи в горнем Иерусалиме.

Отец Константин.

Мои последние заветы:

Любимые мои дети,

имейте твёрдую веру.

Имейте полноту любви.

Творите добро везде и всегда.

Не враждуйте.

Терпение — корень добродетелей.

После моей смерти не плачьте и не рыдайте.

Я не хочу венков и цветов.

Оденьте меня в мои белые облачения и святогорский саван.

Вложите мне в руки Новый Завет.

Пусть мои похороны будут простыми, скромными.

Могила — без украшений, с крестом и оградкой.

На могиле надпись:

«Я всех прощаю и у всех прошу прощения».

Вместо надгробного слова просто попрощайтесь.

Поминок и застолья не нужно.

Для всех простое угощение.

На могиле вашей мамы пусть будет написано:

«Бесстрашная в жизни

матушка Василики́».

Когда мы оба умрём, закажите о нас

СОРОК ЛИТУРГИЙ.

Да будет с вами благословение Божие

и мои горячие молитвы.

До встречи в горнем Иерусалиме.

УРОКИ БЛАГОЧЕСТИЯ

Люди, научившие меня святой жизни

С детских лет я слышал слова преподобного Иоанна Лествичника: «Монашество есть постоянное понуждение себя». И моя покойная бабушка Захаро́ часто повторяла мне поговорку:

—  «Рабочий день начинается с ночи». Ты допустишь ошибку, если отложишь сегодняшнюю работу на завтра.

Я начал удивляться добродетели самопонуждения и полюбил её прежде, чем узнал на деле. И до сих пор я желаю её стяжать как подходящую моему характеру как ни что другое.

Как-то я спросил у старца Амфилохия:

—  Чем монах отличается от мирянина?

На это он мне ответил:

—  Монах отличается постоянным понуждением себя.

После этого он целый вечер рассказывал мне о монахах, подвизавшихся в самопонуждении.

Самопонуждение принесло мне столько пользы, что у меня появилась мысль посвятить эту главу нескольким людям, монахам и мирянам, старавшимся понуждать себя, о которых я слышал или которых знал лично.

На Рождество 59-го года я приехал в своё село, чтобы провести праздник с родными. Как-то вечером я вышел на прогулку в поле, но не потому, что я склонен упиваться прелестями природы, а для того, чтобы посмотреть на землю своего острова в эту пору (на родине я не был уже четыре года). Я вышел, чтобы посмотреть на возделанные поля, разукрашенные в разные цвета, на ростки посевов, едва-едва показавшиеся из земли, на ухоженные виноградники с обрезанными ветвями, без листьев, с обнажёнными толстыми стволами, которые, будто змеи, клубками лежали на земле. Я вышел, чтобы ощутить запах влажной земли, чтобы посмотреть, как плывут по небу белые облака, предвещавшие людям скорый дождь.

В одном месте посреди виноградных лоз я увидел удивительную картину: девяностолетнего старика, который сидел на скамеечке и окапывал тяпкой виноградную лозу. Он передвигался от одного корня к другому, сидя на скамеечке. Всякий раз, поднимая тяпку, он громко говорил: «Помоги мне, Матерь Божия!» Я подошёл к нему. Старик уже вспотел и задыхался от усталости.

—  Как дела, дядя?

Он поднялся и любезно поздоровался со мной. Старость и утомление не помешали ему выказать благородство. Я знал его с детства: это был один из бывших наёмных рабочих моего отца.

—  Да вот, ухаживаю за виноградником; теперь только этим я и могу зарабатывать.

Всё это происходило до того, как появились так называемые крестьянские пенсии. Этому дедушке на одном из островов в Эгейском море приходилось зарабатывать себе на жизнь. У него оставалось чувство собственного достоинства: он не хотел оказаться в таком положении, когда ради милостыни ему пришлось бы стучаться в двери чужих людей. Я закончил свою прогулку, взял у него тяпку и, хотя не был обучен этому делу, успел до ночи окопать много лоз.

Бог не забыл о нём и не оставил без помощи: один благоговейный иностранец взял его в свой дом в Афинах и вместе со своей доброй женой досматривал его, после того, как тот переписал на него свой небольшой участок земли с бедной лачугой.

Ещё в детстве я убедился в том, что женщины иногда бывают сильнее мужчин. У одной бедной девушки было сильное желание основать монастырь на земле, которая досталась ей от родителей. По ночам в своей хижине, мало чем отличавшейся от стойла, она ткала из хлопка простые ткани, из которых крестьяне шили себе штаны и рубахи. А днём со своим осликом и аршином она ходила по сёлам и продавала ткани, чтобы собрать деньги на постройку монастыря. В те благословенные годы слова «сбор пожертвований» были неизвестны в наших местах. Тому, кто хотел жить благочестиво, нужно было много работать. Ползая на коленях, он должен был выкапывать лук и есть его с сухим хлебом и горькими маслинами под тенью только что возведённой стены храма, пить плохое вино из фляжки, чтобы разжевать кусок сухого хлеба. Его рукам приходилось много трудиться, чтобы построить церкви и колокольни, которые теперь украшают острова Эгейского моря.

Одной морозной рождественской ночью мы с отцом встретили эту девушку за селом; она с двумя осликами ждала одного человека, который пообещал ей привезти цемент. Она вся дрожала от холода. Растрогавшись, мой отец сказал ей: «Иди, дорогая моя, в свой монастырь. Нечего тебе стоять здесь ночью, да ещё в такую погоду».

Она построила свой монастырь, жила в нём со своей сестрой и ныне покоится в стране живых.

Когда я был наместником в монастыре Лонгова́рда, то однажды отправился в один дом, принадлежавший монастырю, в котором одиноко жил старый монах, смотревший за монастырской скотиной. Подойдя, я увидел дедушку Гавриила, которому тогда было уже девяносто два года; он таскал еду для поросят. Одной рукой он опирался на палку, а в другой нёс жестянку с едой: разведённую в воде муку с отрубями. Передвигался он еле-еле.

—  Что ты здесь делаешь, отец Гавриил? Если ты упадешь, то свиньи съедят и тебя.

—  Отец, ты ведь знаешь, что наш монастырь крестьянский. В этом году ячмень совсем не уродил. Если у нас не будет какой-нибудь скотины на продажу, то на что мы будем жить?

Отец Дамиан, легендарный эконом монастыря, водой, оставшейся от мытья ног, до девяноста лет мыл лестницу, ведущую к кельям. И мыл он её не шваброй, а тряпкой, на коленях переползая со ступеньки на ступеньку.

Бабушка Лукия, монахиня из Будру́ма в Малой Азии, до глубокой старости копалась в огороде. Каждый год она мне говорила: «Это в последний раз», — пока ей не исполнилось сто лет.

Да и моя бабушка, которая тоже была человеком, всегда понуждавшим себя, говорила мне:

—  Ты никогда не увидишь дня, в который закончил бы все свои дела. Ты должен много часов отнимать у ночного сна, если хочешь чувствовать удовлетворение от того, что хоть что-то делаешь.

Самопонуждение — характерная черта святых и всех вообще выдающихся людей. Те, кто понуждает себя в материальном, обычно понуждают себя и в духовном.

—  Матушка Лукия, целыми днями ты работаешь в огороде. Ты когда-нибудь оставляла свое монашеское правило?

—  Ты шутишь, Манолис? Как бы я тогда могла причащаться?

—  Отец Иосиф, с тех пор как ты стал монахом, не оставлял ли ты своего правила, ведь ты с утра до ночи копаешься в земле и обрезаешь деревья?

—  Нет, не помню за собой такого греха.

—  Отец Гавриил, ты успеваешь исполнять своё правило? Ты ведь целый день возишься в огородах и ухаживаешь за скотиной, чтобы у монастыря были молоко и яйца.

—  Да, отец. И правило своё я исполняю, и все службы вычитываю[81].

Я видел многодетных матерей, которые ещё до рассвета возвращались с реки с посиневшими от ледяной воды ногами, неся на плече корзину с выстиранной одеждой. Стирать они всегда ходили ночью как для экономии времени, чтобы успеть вернуться домой до пробуждения детей, так и для того, чтобы соседи не увидели, в каких лохмотьях они ходят дома. Одежда на выход всегда была хорошей, но домашняя была такой убогой, что мы сегодня и представить себе этого не можем. Но и у бедной матери было чувство собственного достоинства, из-за которого она хотела скрыть свою бедность. Вот старинное благородство! Вот каково наследие предков: наши матери, несмотря на четыре столетия рабства, сохранили стремление блистать на улице подобно императрицам Византии.

Опять и опять самопонуждение.

—  Мама, когда мы уже будем сидеть на красивых скамейках и спокойно любоваться морем и прекрасными островами вдали, а вблизи — лугами, виноградниками и горами нашего острова? Мы живём в таком чудесном месте, а наслаждаться им не можем. Целый день мы ходим с поникшими от работы головами и видим лишь носки своих туфель. Мама, наш дом стоит на таком прекрасном месте! Отсюда с высоты у нас весь мир, как на ладони, докуда видит глаз, но постоянная работа не даёт нам сказать подобно Давиду: «Всё соделал Ты премудро!»[82] В сентябре у нас сбор винограда и заготовка дров на зиму. В октябре мы будем чистить стойла от навоза, чтобы и поля были удобрены, и у животных зимой жильё было чистым. С первыми дождями мы будем ходить по полям за плугом, а в ноябре — посевная, которая продлится до февраля. В марте уход за виноградниками. В апреле роды у животных, выкармливание новорождённых и варение сыра. В мае жатва, которая продлится до праздника святых апостолов. В июле мучительная молотьба: постоянная беготня с девяти утра до четырёх или пяти вечера. В августе сбор бобовых: гороха, чечевицы и бобов. А отдыхать мы будем 36 августа, если только у этого месяца наберётся столько дней…

—  Сынок, не ропщи: Богу это не угодно. Помолись Ему, чтобы мы были здоровы и могли работать. Бог любит трудящегося человека и благословляет его обеими Своими руками.

Зарплата

В предместье Афин жил один бессердечный богач. Однажды, когда его оливы принесли богатый урожай, он решил нанять работниц для сбора маслин. Он нанял женщин разного возраста (в то время сбор маслин считался женской работой), и они целый день без передышки работали, стоя под деревьями. От страха перед хозяином они даже предпочитали ходить под себя и пачкаться, чем отпрашиваться у него на одну минуту. Одна шутница говорила:

—  Мария, отчего это маслины мокрые? Что случилось?

—  И не спрашивай.

Даже когда во время короткого перерыва они ели хлеб, хозяин нервно ходил рядом и подгонял их, чтобы они быстрее возвращались к работе. Но как могла быстрее жевать старуха, потерявшая зубы от возраста и невзгод? Старая говорила молодой:

—  Мария, прошу, не торопись, чтобы и мы, беззубые, успели проглотить свой кусок. Считай, что этим ты подашь нам милостыню.

В один дождливый день всё время, пока шёл дождь, хозяин был взвинчен и ворчал из-под своих густых усов:

—  Сегодня мы ничего не успеем сделать. Платы своей они не получат.

И вдруг одна из работниц куда-то пропала. Хозяин стал её искать, как сбившаяся со следа охотничья собака; он постоянно ворчал:

—  Где же она? Ни там, ни здесь её не видно.

Но вот он увидел, как она выходит из дупла старой толстой оливы. Самая старая из работниц стала ей шептать:

—  Мария, где ты была? Сейчас эта собака тебя сожрёт. Он уже целый час сердится и ищет тебя.

И тотчас они услышали грубый голос:

—  Где ты была, дура, столько времени?

—  Хозяин, мне очень нужно было отлучиться.

—  Я тебе не верю! Ты где-то спала! Всё, ты уволена.

—  Нет, позвольте мне остаться. Я буду работать быстрее, чтобы возместить Ваш убыток.

Заинтересовавшись, хозяин подошёл к дуплу старой оливы и увидел там плачущего новорождённого младенца, завёрнутого в нижнее белье измученной работницы. Смягчилось сердце зверя, что-то дрогнуло в его чёрствой душе.

—  Возьми своего ребёнка и ступай домой.

—  А как же мой заработок, хозяин?

—  Ты его получишь сполна.

Мать, как ты, измученная тяжёлой работой, смогла родить сама?

Мать, как положила ты своё дитя на мокрую землю?

Мать, как ты смогла вернуться к работе сразу после родов?

Радуйся же, мать, исполненная самопонуждения и трудов!

Радуйся, мать безропотная!

Радуйся, мать, у которой не случилось выкидыша от лишений, которая не посмела прервать беременности, но родила в дупле дерева, где постелью тебе были лишь камни да колючки. С новорождённым тебя поздравили птицы, а искупала ты своего малыша в каплях осеннего дождя.

Живи же, мать, чтобы быть утешением для бедняков и учителем для богатых!

Отцовское проклятие

Когда в Румынии начали выращивать хлопок, то это многим крестьянам дало возможность заработка. Деньги, вырученные от его продажи, сельская община отдавала на хранение священнику, который держал их в своём доме. У священника была касса, и он, получая деньги от сборщиков, писал расписку. Жене этого священника такое занятие мужа было не по душе, она даже называла хлопок «дьявольским растением», от которого когда-нибудь случится пожар в их доме. И действительно, как-то раз к ним залезли воры, украли все деньги и оставили священника в весьма щекотливом положении.

—  Вот видишь, батюшка, я ведь тебе говорила, что это дьявольское растение! А ты мне твердил: «Молчи, молчи, зато у людей есть хлеб». Так пускай теперь эти люди и спасают тебя от воров!

Если безобидный хлопок был для неё дьявольским растением, то как нам назвать табак, который с таким старанием выращивается в нашей стране? Мне неизвестно, насколько широко он применяется в медицине и сколько жизней было спасено благодаря ему, но я знаю, сколько тысяч ежедневно умирают от курения. Один немецкий врач, посетивший наш монастырь, говорил:

—  Если бы существовал способ очистки кровеносных сосудов, то люди жили бы по триста лет. А мы сами закупориваем их своими дурными привычками и нездоровым образом жизни. Ведь это страшно, это просто преступление. Я бы даже назвал это самоубийством.

А в нашей стране это зелье выращивается с таким усердием, как будто оно панацея от всех болезней. Но люди сами себя мучают долгими месяцами, ухаживая за табачными плантациями, а потом ещё и пересаживая табак на другое, хорошо взрыхлённое поле. Эта пересадка требует рук, и в это время обычно вся семья выходит в поле.

В то время в наш монастырь привели одну из жертв посадки табака. Это была девушка шестнадцати лет, с которой были мама и старший брат. Язык у неё свисал изо рта и опускался ниже подбородка, и она им постоянно облизывалась. Отвратительное и омерзительное зрелище. Я никогда раньше не видел такого большого языка. Даже у коровы, когда она облизывает телёнка, язык не бывает таким длинным.

—  Что случилось? Как вы дошли до такой беды?

—  Батюшка, мы сажали проклятый табак. Эта девочка, которая тоже сажала его, чем-то не угодила отцу. Утром они с отцом поругались. В один момент он послал её к чёрту, и тотчас, как будто тот подслушивал, случилось то, что Вы видите. В это же время на дворе поднялся сильный ветер и унёс всё, что мы посадили. Мы пошли к врачу, а он нам сказал: «Вам надо к священнику», — и послал нас к Вам.

После этого была исповедь всей семьи. На другой день пришёл и несчастный отец, от горя почерневший, как моя ряса.

—  Батюшка, я этого не хотел!

—  Ну да. Поди-ка теперь исправь.

Мы начали читать положенные Церковью молитвы об изгнании беса. Через три месяца язык у девушки перестал увеличиваться, но она всё ещё не могла говорить. Табак с дьяволом повстречались на поле и надругались над единственной дочерью несчастных родителей. Потом мы оставили это место, и я не знаю, чем всё закончилось.

«Если это послала Богородица, то Она пошлёт ещё раз»

Когда необразованная и простая женщина учится в Церкви, то она становится мудрее мудрецов. Не умея читать, она знает Евангелие и может замечательно пересказывать жития святых. Она знает, когда будни, а когда праздник, когда постный день, а когда нет. О муках и страданиях нашего народа во время его порабощения турками она говорит так, что слова её прожигают сердца слушающих.

—  В этот день, детки, турки захватили Константинополь. Кровь по улицам текла рекой.

Она тактична и трудности жизни преодолевает святыми добродетелями. Никакое злоключение не доведёт её до отчаяния, и никакая радость не лишит трезвого рассудка. Прежде всего, у неё есть то, что было и у святых: врождённое благородство и чистота жизни. Короче говоря, церковная женщина как бы продолжает жить в давно потерянной нами Византии, хотя и носит дырявые туфли и изношенное платье.

Напротив, женщина, далёкая от Церкви, особенно когда она богата и живёт в достатке, постепенно доходит до плачевного образа жизни: если в её счастливой жизни что-то пойдёт не так, то она, совсем ещё недавно ходившая с гордо поднятой головой, очень быстро скатывается до позора.

Церковная женщина никогда не бывает верующей только во время скорби, в делах веры она остаётся постоянной. Так и многодетная Мария Скараманга́ осталась непоколебимой, когда её любовь к Богородице проверялась найденным зайцем.

Было начало августа 1942 года. Голод был таким, что супруги делили на двоих по одной маслине и одной луковице в день. Впрочем, в тех домах, где боялись Бога, Успенский пост всё-таки соблюдался. Однажды Мария раздобыла немного муки. Она повелела детям, чтобы те растопили небольшую печь. В доме она стала месить тесто, а дети пошли в дровяной сарай и стали понемногу вытаскивать из угла дрова для растопки печи. Вдруг они обнаружили зайца, который спрятался между поленьями. Дети забили его лопатами и, радостные, побежали к матери.

—  Мама, сегодня у нас будет заяц! Сама Богородица послала его нам!

—  О чём это вы, дети? Неужели вы думаете, что я буду осквернять кастрюли, готовя в них мясо? Ведь теперь мы постимся для Богородицы. Если это от Неё, то Она нам опять пошлёт мясо на разговение. Унесите-ка его отсюда.

—  Мама, мы же умираем от голода, у нас нет никакой еды, а ты не хочешь принять этого подарка от Богородицы?!

—  Вот что, детки, давайте-ка сначала подарим Богородице пост, а Она воздаст нам за это Своей обильной благодатью. Если Ей не угодно, чтобы мы жили, то мы всё равно умрём, сколько бы мы ни ели.

Зайца взял сосед, приготовил его и, запивая сладким вином, устроил себе праздник…

Подходил к концу пост, во время которого они питались теми немногими овощами, что давала им иссохшая земля. Наступил канун Успения. Люди пошли в виноградники, чтобы найти там хотя бы немного упавших на землю после сбора сморщенных виноградных ягод, которыми они смогли бы как-то поддержать свои силы.

—  Дими́тра, ты нашла ягоды?

—  Нашла, мама. Вот только осы высосали из них весь сок, и они стали совсем сухими.

—  Видишь, детка, что из-за наших грехов даже бессловесная природа страдает и мучается.

Мария снова раздобыла немного муки.

—  Дети, завтра Успение. Давайте растопим печь, чтобы испечь немного хлеба, который один только и нужен для жизни. А на другие дни у нас пока нет ни крошки.

Дети с радостью побежали в дровяной сарай, разожгли в печи огонь и стали бросать туда сухие ветки. Огонь разгорелся, и языки пламени начали жадно лизать печь. В углу сарая дрова стали заканчиваться. И вот, они снова на том же месте нашли большого кролика, который укрывался там от голодных людей, а может, и от соседа-гурмана, мечтающего отпраздновать Успение с тушёной крольчатиной, приправленной уксусом и сладким вином.

—  Детки, — громко сказала Мария, — вот теперь это точно дар Богородицы, а предыдущий заяц был от диавола. Это было попущено Богом, чтобы испытать нашу верность Богородице, защитнице и помощнице нашего острова. Теперь я охотно приготовлю этого кролика, чтобы порадовать вас и чтобы вы от всей души пропели: «Во успении мира не оставила еси, Богородице» (слова из тропаря Успению Богородицы).

Святое упрямство медсестры

В 70-е годы мне пришлось лечиться в больнице «Благовещение». В этом месте страданий и боли тогда еще работали женщины, которых люди улиц называли ханжами, а народ Божий — женщинами, посвятившими себя Господу и служению страждущим. Эти праведницы были столпами веры, любви и самопожертвования посреди мира медицины, пропитанного духом рационализма. Ни одна из них не поколебалась в вере, ежедневно слыша безбожную похвальбу безрассудных людей. Они предали себя благодати Божией и были в послушании у духовника. Благодаря им слабый пол засиял в мире подобно яркой звезде, а больницы работали, как монастыри, так как в них был порядок, дисциплина и добрые нравы. У нынешних медсестёр есть знания благодаря медицинским институтам, в которых они должны учиться, но где их научат добрым нравам?

В этих благословенных сестричествах ковались добрые и серьёзные характеры. В них воспитывался дух самопожертвования, милосердия и доброты. Ни одна из сестёр даже не думала о том, когда закончится её рабочее время, о том, что ей уже пора идти мыться и стирать свои вещи. Блаженной памяти врач Диамандо́пулос как-то раз, уйдя на работу, вернулся домой спустя пятнадцать дней и, выслушав приличные такому случаю речи своей жены, ответил: «Как я мог раньше уйти из больницы, если сестрички зачастую задерживаются там больше месяца?»

Эти ученицы Христовы ежедневно распинали себя ради служения душе и телу больного.

За каждым организованным обществом стоят люди, проводящие ночи без сна, которым некогда даже умыться, смертельно уставшие. К сожалению, в наше время самопожертвование перестало считаться добродетелью. Трудягу, который везёт тачку, работает веслом или ловит рыбу в течение целого дня, мир считает недоразвитым. И вот, люди, облечённые властью и не боящиеся Бога, запретили этим мироносицам Христовым трудиться в каком бы то ни было медицинском учреждении, и с тех пор больницы оказались в руках людей, которые и в Бога не веруют, и человека не уважают. Министр здравоохранения, издавший такой указ, позднее признавался: «По правде говоря, без «ханжей» наши больницы стали работать хуже».

Эти посвятившие себя Богу женщины, как бульдозеры, подталкивали людей ко Христу и к жизни по Евангелию. Исповедь и Причастие помогали больным радоваться и надеяться на лучшее.

В больнице «Благовещение» я стал свидетелем сцены любви и терпения сестрички и строптивости одного больного, который перенёс операцию на желудке. Когда после операции прошло несколько дней и ему уже было пора понемногу принимать пищу, он не хотел ничего есть, а также не желал видеть свою несчастную жену. Он всё время курил и кричал: «Мне надоело жить!»

Одна сестричка, как будто ничего не происходило, принесла ему йогурт.

—  Я не хочу.

—  Вы должны это съесть.

—  А ну, дай-ка его сюда.

Он схватил чашку с йогуртом и выплеснул его прямо в лицо медсестры. Вся её одежда оказалась залита. Через час он снова видит её с йогуртом.

—  Вы должны это съесть.

На этот раз омовение сестрички йогуртом сопровождалось руганью и проклятиями. Жена больного, забившись в угол, прошептала:

—  Оставь его, дочка!

Спустя немного времени опять появилась чашка йогурта на тарелке в руках той же медсестры.

—  Ты меня совсем замучила! Ладно, давай его сюда.

Святое терпение смягчило каменное сердце. В сердце больного заговорил Бог. Спустя немного дней он исповедовался, причастился, снова почувствовал вкус к жизни и обнял свою жену. Домой он уходил с таким признанием: «Терпение этих сестричек спасает и жизни, и души».

Загадочная плита

На моём родном острове во времена турецкого владычества христианам было удобнее молиться в маленьких церковках как потому, что тогда и священников было много и они не пустовали, так и потому, что туда удобнее было ходить во время сумерек, во избежание опасностей тяжёлого времени. После освобождения от турок, когда и священников стало меньше, и многие из жителей острова разъехались, много таких маленьких храмов было разрушено, чтобы из их камней построить большие, преимущественно по образцу кафедрального собора в Афинах, построенного баварскими архитекторами.

Как-то раз в одном из этих разрушенных храмов оказался восемнадцатилетний юноша, которого все называли богатырём за его огромную силу. Богатырь Илья увидел там лежащую на столбе каменную плиту, высеченную из белого мрамора. Он подумал: «Дай-ка я подниму её, посмотрю, сколько у меня силы». Но, ухватившись рукой за плиту, он не смог даже сдвинуть её. Он стал напрягаться, как будто эта плита решила испытать его силу, попробовал ещё и ещё раз. Он покрылся холодным потом, как будто кто-то его предупреждал: «Не трогай меня!» От неудачи он пришёл в ярость и выбежал оттуда, а ночью увидел во сне почтенного мужа, который повелел ему: «Сперва исполни десять заповедей, а потом уже приходи и сдвигай меня».

На другой день он пошёл к игумену монастыря Лонгова́рда и по секрету рассказал ему и о своих попытках, и о ночном видении. Старец объяснил ему, что тот имел дело со святой Трапезой разрушенного храма. Спустя какое-то время Илия снова зашёл в напугавшее его место и увидел, что плита лежит внизу, а у столба сверху пропала небольшая подставка под плиту. Он перекрестился, поцеловал столб и ушёл. Богатырь уехал в счастливую Америку и вскоре там умер, оставив нам эту историю о загадочной плите.

Брошенная плита

Один крестьянин пахал плугом своё поле, как вдруг лемех плуга зацепился за какой-то камень. Он стал стегать волов, чтобы они двинулись вперед, но те упёрлись ногами и не хотели двигаться ни вперёд, ни назад. Тогда крестьянин разъярился и начал нещадно бить животных. Волы наконец рванулись вперёд и вытащили из земли четырёхугольную мраморную плиту. Вечером он рассказал жене о случившемся и предложил ей перенести плиту в дом, чтобы она стала у них обеденным столом.

—  Не надо! Эта плита, наверное, из храма, и если ты принесёшь её домой, то мы погибли!

—  А по-твоему лучше, — отвечал ей дядя Я́нис, — чтобы мы оставили её валяться в поле?

Уже наутро следующего дня он собрал соседей, чтобы те помогли ему перенести плиту и сделать из неё стол. Они сказали ему:

—  Это, должно быть, плита от святой Трапезы. Оставь-ка её лучше там, где нашёл.

Но он их не послушал и устроил-таки из неё обеденный стол. Он также решил, что две выемки на краю плиты будут хорошими пепельницами для курящих. А через три года члены его семьи стали умирать один за другим. Крестьянин пришёл в отчаяние: «За что мой дом постигло такое испытание?» Одной ночью ему приснился муж, который угрожал ему: «Если ты не вынесешь меня из своего дома под солнце и дождь, то никто из твоей семьи не останется в живых!»

Жена сказала ему: «Соседи предупреждали тебя, да и я как чувствовала, что добром это не кончится, но ты не захотел меня послушать».

До сих пор эта плита лежит за полем и напоминает всем о наказании за нечестие.

Просфора матери

Прежние почтенные художники нашего острова очень любили изображать на своих полотнах сцены сельской жизни, работу крестьян и рыбаков. Вот одна из таких прекрасных сцен: люди разного возраста идут в церковь, проходя к ней мимо высокой колокольни; это были люди, которым нравилось пахать землю плугом, а ещё больше — ловить рыбу. Красивой также была картина, на которой мать несла испечённую ею просфору, завёрнутую в белое (обязательно белое) полотенце[83]. Ни летняя жара, ни зимние штормы не могли помешать ей принести прекрасно испечённую просфору в её любимые дворы Господни[84].

Прекрасную картину, подобную этой, я уже несколько лет с удовольствием наблюдаю в подворье нашего монастыря. В определённое время я подхожу к окну и смотрю, как мама приносит жертву за своего ребёнка. Один раз, увидев, как она идёт к нам сквозь сильную метель, я решил совершить литургию на её просфоре. Как только я начал вынимать из неё частицы, то ощутил благоухание, да такое сильное, что мне захотелось тут же её съесть. Сказав сам себе: «Стоп, ведь я должен служить. Что это за внезапный голод?», — я отошёл от жертвенника, чтобы удержаться. Не думаю, что это было искушение, скорее, просто сильное желание. Как бы то ни было, такое благоухание от хлеба я ощутил впервые. Я сам раздробил эту просфору на антидор и положил два кусочка на дискос. По окончании литургии я попробовал их, но вкус и запах были обычными. Я осторожно спросил у женщины:

—  Как ты печёшь просфоры? Ты что-то добавляешь в тесто кроме муки?

—  Отче, там только мука и больше ничего.

Я по секрету поведал ей о том, что со мной произошло. Тогда она раскрыла предо мной свою душу и рассказала, как начала печь просфоры.

—  Я никогда раньше не пекла просфор, да и не умела. Спустя три года после смерти моего ребёнка он явился мне во сне и сказал: «Мама, здесь все дети получают хлеб от своих матерей, один я никогда не получаю». С тех пор я начала приносить в жертву просфоры. Ничто не помешает мне приносить их в монастырь по воскресеньям. С тех пор я нашла покой, и, сколько буду жить, буду приносить их Богу за моего ребёнка.

Действительно, как много матерей могут пережить это таинство утешения!

Единственно подлинная дружба

Одна девушка выросла сиротой и, повзрослев, стала мечтать о дружной семье и радостях материнства. Впрочем, скоро она во всём этом разочаровалась. Всё, о чём она мечтала, оказалось лишь иллюзиями, навеянными апрельским воздухом островов, напоенным ароматами цветущих деревьев. Мечты пришли и ушли, всё оказалось сном. Ни муж, ни дети не оправдали надежд, которые она вынашивала с детства, вглядываясь в предстоящую долгую жизнь. Уставшая, она вернулась туда, откуда некогда ушла: к своей детской любви ко Христу, Богородице и святым. Она снова, как когда-то, стала молиться им три раза в день, но уже не о том, чтобы они дали ей мужа и детей, а о том, чтобы они сами стали её друзьями. Выйдя на узкую улочку, она начинала молиться вслух. Впрочем, она знала, что её никто не видит и не слышит. Повсюду было пустынно, как при первобытном хаосе. Она призывала поимённо всех святых, которым были посвящены бесчисленные церковки острова, как те, что видны, так и те, что прятались в лощинах и на холмах, и мысленно заходила в каждую из них. Потом она стала путешествовать таким же образом и к другим святыням, которые были далеко за пределами её острова: она воскуряла фимиам Архангелу Михаилу на острове Си́ми[85], Иоанну Богослову на Патмосе, святителю Николаю на Си́мосе[86], иконам Богородицы в Амурйяни́, на Ти́носе, в На́ксосе, в Катапо́ли[87]. Всем им она молилась трижды в день, ища их дружбы. Эту дружбу она и в самом деле приобрела, ибо провела много лет в совершенном одиночестве, не повредившись от этого умом. Оканчивая молитву, она обычно восклицала: «Благодарю вас за то, что снова пришли ко мне из такой дали! Я неграмотна, не могу петь вам песнопений и читать ваших книг. Только ладан могу я принести вам в жертву».

«Мама, скажи так, чтобы услышала каждая девушка: дружба на века может быть только со Христом, и только ею могут сохраняться семьи, которые теперь так легко и быстро распадаются».

Кончина её была мученической: тело её разрывалось от болезни, как у великомученика Иакова Персянина. Когда приходившие навестить её увещали: «Не ропщи на Бога, чтобы не погубить душу», — мужественная женщина отвечала: «У меня и в мыслях не было роптать». За неделю до смерти она собрала своих близких и сказала им: «На этой неделе я отойду». И действительно, пророчество, сказанное в понедельник, исполнилось в воскресное утро. Умирая, она увещала своих детей: «Не любите мирской славы больше славы Божией».

Любящий молитву человек всегда хорошо ощущает происходящее как в этом мире, так и в мире невидимом.

Скромность, выходящая из своих границ, становится жертвой

Одна благословенная супружеская пара, пожилая и смиренная, родом с острова Па́рос, породившего многих святых, решила поехать на Святую Гору. Предполагалось, что мать будет оставаться у въезда на её территорию, а её пожилой супруг отправится в монастырь, где подвизался их любимый сын. Осуществлению этого прекрасного плана мешало одно обстоятельство: дедушку тошнило во время езды на автомобиле. Впрочем, любовь к сыну помогла им решиться на поездку в Северную Грецию. Они позвонили в монастырское подворье в Фессалониках, чтобы их ждали поздним вечером. Игумен, питавший к ним уважение и любивший их как людей будущего века, провёл почти всю ночь без сна, ожидая услышать шаги за дверью или звук дверного звонка. Ночь прошла, и он подумал: «Наверное, они и на этот раз отложили поездку». А утром, открыв двери, он собственными глазами увидел, что скромность, выходящая из своих границ, лишает человека всех его прав и приносит его в жертву: старики, чтобы никого не побеспокоить, улеглись на холодном мраморном полу и уснули.

«Мама, какая у них красота души, непостижимая уму современного человека, постоянно думающего только о своих правах!»

На протяжении многих лет они посылали в монастырь от своих трудов сыр, крупу, блины. А в дверь кельи своего сына, которого они с такой любовью и трудом воспитали для монастыря, не решались постучать, потому что ценили покой ближнего больше всякой жертвы и всесожжения.

Остановись, современный человек, и посмотри, какая высота скромности была у героев нашего рассказа! Задумайся о своей жизни, прежде чем земля не покроет тебя и не будет на ней никого, кто был бы тебе благодарен, ибо ты не оставил после себя доброго примера.

Довольство малым

Апостол Павел пишет о довольстве малым просто и лаконично: «Имея пропитание и одежду, будем довольны тем»[88]. И Господь говорит нам о безумии того, кто задумал разрушить свои старые житницы, чтобы построить бо́льшие, так как поля его принесли богатый урожай. Довольство малым — характерная черта монашеской жизни от её начала и до сего дня. Надеюсь, что две следующих афонских истории порадуют читателя тем, что это важное делание не совсем ещё исчезло у монахов.

Старик-пустынник, держа в руках стеклянный сосуд для масла с отломанным носиком, пришел в каливу[89] монаха одного из скитов.

—  Авва, дай мне немного масла для овощей. Прошёл месяц с тех пор, как оно закончилось, а зелень без масла стала беспокоить мой желудок.

Пустынник дрожал от холода. Дырявая одежда не могла защитить его иссохшее тело от сильного ветра, который так часто дует в зимние месяцы. Скитский монах только что получил на почте шерстяной свитер. Он вынес его пустыннику.

—  Вот, возьми: он новый, вязанный из овечьей шерсти. Надень-ка его, а то замёрзнешь.

Тот надел его, взял бутылку с маслом и ушёл довольный. Но вот, через несколько минут он возвращается, держа в руке свитер.

—  Авва, мне он не понадобится. Отдай его лучше кому-нибудь, кому он нужнее.

Около двадцати дней спустя старец-пустынник перешёл в место вечного покоя, где ему действительно уже не нужны свитера.

Один швейцарец, путешествуя по Афону, оказался у каливы, которая немногим отличалась от «бычьей каливы» (так на Святой Горе называют хлев для быков). Он тихонько постучал в дверь, и слабый голос изнутри пригласил его зайти. Войдя, он увидел старца, сидевшего на деревянной кровати и перебиравшего чётки. Гость окинул взглядом нищую обстановку каливы и, наконец, стал рассматривать старца, одетого в одежду из грубой шерсти. Плохое знание языка помешало поговорить с ним, но и без слов было ясно, что старец жил в нищете и презрении от людей. Он не играл с божественными вещами, чтобы показаться кому-то важным, и потому оставался никому не известным. Гость достал из кошелька пятьдесят долларов, чтобы дать их старцу.

—  Нет, я не возьму. Не так давно один человек дал мне двадцать долларов, их мне хватит надолго.

Пришла зима, и иностранец вспомнил каливу пустынника. По почте он отправил ему сто долларов на дрова и еду. Старец, получив их, тотчас отправил обратно, так как кто-то ему уже прислал денег. Иностранец снова их выслал, чтобы он раздал их нищей братии. Старец вновь вернул их с просьбой: «Вот сам их и раздай. Будет нехорошо, если я за твой счёт буду казаться милостивым».

Летом швейцарец принял православие и крестился, научившись у старца тому, что «блаженнее давать, нежели принимать»[90] и «Не бери без нужды ни обола»[91].

Этот рассказ подобен прозрачной воде в горном источнике, один вид и журчание которой освежают человека.

Противоположные взгляды у людей одной профессии

Бог после Бога. Если бы это сказал богослов, то мы бы ожидали услышать вслед за этим имя Богородицы, ибо таково учение Православной Церкви: Богородица занимает второе место после Святой Троицы. Именно Она идёт после Святой Троицы, а не апостол Павел, «первый после Евы», как учат протестанты и что, к сожалению, безнаказанно раздаётся даже с амвонов в православных храмах.

Впрочем, сейчас мы находимся не в храме, а среди медиков, в частности, в операционной большой больницы. Больной — несчастный монах, с детства имевший слабое здоровье. Привязанный за руки и за ноги к операционному столу, он наблюдает за приготовлениями к операции (общего наркоза тогда ещё не было). Над ним стоят два профессора. Старший — с одной стороны, чтобы по-дружески поддерживать его. С другой стороны — младший, которому предстояло оперировать. Он поднял свои руки к больному, как бы удостоверяя этим, что тот находится в надёжных руках, — чтобы он не боялся операции без наркоза. После такого молодецкого жеста он взял бур и обратился к профессору старой школы:

—  Господин профессор, этот бур — бог после Бога! Благодаря ему у нас не прольётся ни капли крови.

От этих слов тревога у больного и у старого профессора только усилилась. Монаху захотелось вскочить, но его ноги были крепко привязаны. Молодой профессор, хотя и был певчим в церкви, начал операцию без крестного знамения и молитвы. «Божественный» бур начал своё дело. Хирургическое вмешательство «без капли крови» вызвало обильное кровотечение и боль, как у роженицы.

—  Воск, Мария! Мария, воск!

Медсестра запротестовала:

—  Вы должны были нас предупредить. Где я теперь возьму воск?

Молодой профессор покраснел от стыда. Он утратил всякую самоуверенность и, нервничая, принялся исправлять последствия своей похвальбы. Бедняге монаху вспомнилось признание отцу Иакову Цали́кису кардиохирурга, который его оперировал: «Отец Иаков, во время Вашей операции я случайно сделал скальпелем разрез не в том месте, но другой хирург исправил мою ошибку и благодаря ему операция прошла успешно».

Укрепившись мыслью, что Бог направит бур отоларинголога туда, куда нужно, монах постарался стойко перенести болезненную операцию. А история с этим монахом закончилась вот чем.

Один врач из России, приехавший паломником в Грецию, во время очередных испытаний для больного монаха посетил его монастырь. Перед этим монах ушиб ногу, которая стала чернее его рясы. От монаха, сопровождавшего паломника, он услышал, что тот, хотя и слепой, но очень хороший врач и христианин: в своей московской больнице он ежедневно занимается больными с полвосьмого утра до одиннадцати вечера и позже. Больной сказал:

—  Ладно, позовите его. Хотя что может сделать слепой врач?

Придя, врач положил его ноги на своё бедро, перекрестился, помолился на своём языке и, молясь, начал гладить ногу настолько мягко, как будто вовсе её не касался, даже поверх носков. Он, никого ни о чём не спрашивая, обнаружил, что ноги больны, определил участки с плохим кровообращением, диабетическую невропатию и ушиб на ноге. Он преклонил колени и продолжил молитву, не переставая гладить. Монах, переполненный радости, спросил:

—  Чем это он сейчас занимается, лечением или вычиткой?

Закончил врач словами: «Молитвами святых отец наших…». На другой день не было ни болей, ни почернения.

Этот врач и молодой профессор принадлежат к противоположным мирам, которые никогда не пересекаются.

Мать чувствует, что кроется в тайниках души её ребёнка

Шёл Рождественский пост 1962 года. Игумен монастыря сказал одному из иеромонахов:

—  Твоя мать выразила желание стать монахиней. Как ты думаешь, может, постричь её сейчас, во время поста?

Итак, его мать стала монахиней. Надев рясу, она сразу помолодела и стала красивей.

В своё время она, пропитанная духом марксизма, была категорически против выбора своего сына. Как-то раз она открыла моряцкий сундук и сказала сыну:

—  Дай-ка сюда свои руки. Опусти их в сундук.

Вдруг она резко захлопнула крышку и, удерживая её, стала безжалостно избивать своего сына, чтобы тот и думать не смел о монастыре. Но ни побои, ни другие наказания не охладили в нём стремления к монашеству. В конце концов, получилось так, что не сын пошёл за матерью, но мать стала на путь сына, и игумен постриг её с именем Феоктиста в честь преподобной, мощи которой покоятся на её острове.

В приёмном зале монастыря, как принято в таких случаях, было предложено угощение в честь новопостриженной. В то время, пока все желали ей доброй кончины, игумен спросил, довольна ли она тем, что её сын стал иеромонахом. И вдруг эта старушка как-то очень дерзко крикнула: «Нет!»

Воцарилась мёртвая тишина, положение получилось очень неудобное. Все сидели с раскрытыми ртами, никто не издавал ни звука. Каждый думал: «Если ты этим недовольна, то зачем тебе было принимать монашество?» Так как на лицах у всех был написан немой вопрос «Почему?», то она закончила: «Я была бы рада, если бы он остался таким, как есть, до конца».

Минуло совсем немного лет, и все увидели, насколько точным оказалось предсказание неграмотной матери. Её сын не только не остался таким, каким был тогда, но даже стал нападать на христианскую веру, как второй Казандза́кис[92]. Не знаю, насколько хорошей была кончина матери, но её урок о том, что мать лучше всех знает своего ребёнка, я усвоил. С тех пор я всякий раз прибегаю к нему, когда кто-нибудь приходит, чтобы остаться в моём монастыре и посвятить свою жизнь служению Богу.

О том, как ухоженные руки священников могут губить души людей

Одним холодным вечером в монастыре Иоанна Богослова на Патмосе наш старец, человек учёный и большой любитель аскетической литературы, из одной старинной книги читал мне разные истории о подвигах отцов. Много историй я тогда услышал, а та, что особенно запомнилась, была о Василии Великом. Когда он подвизался в Понтийском имении своих родителей, то, кроме всего прочего, трудолюбиво и старательно возделывал землю. Этот участок, который годами никто не обрабатывал, стал совсем диким. Прежде всего, ему нужно было вырубить колючие кусты и бесплодные деревья, а потом уже заниматься почвой, и эти благословенные труды так изранили его руки, что он, стоя в церкви, прятал их под фелонью.

Едва став монахом, я старался избегать всякой ухоженности рук и ног, которых я не обувал. Не знакомый с тяжёлыми работами — переноской камней и обрезкой ветвей, — я очень быстро утратил всякую ухоженность, которая у меня была благодаря перу и карандашу. Однажды я случайно ударил себя по руке ломом, боль была нестерпимой. «У всех святых были израненные руки, поэтому и я должен быть безжалостным к себе», — постоянно повторял я самому себе.

Прошли годы, и Бог поставил меня духовником[93]. В монастыре, где я служил, на исповедь приходили сотни людей. Среди них была и одна женщина, которую люди за блудную жизнь называли потаскухой. В числе исповеданных ею грехов был и тот, что связан с целованием рук.

—  Я стремилась, отче, целовать руки клириков, особенно безбрачных, чтобы получать удовольствие от их ухоженности. Наслаждение от этого, подобно электрическому току, проходило у меня по всему телу. Лобзание становилось настоящим поцелуем, который я повторяла и дважды, и трижды, чтобы прикосновение к ухоженной руке доставило мне ещё больше наслаждения.

Тогда я вспомнил Василия Великого и мысленно поблагодарил своего старца, внушившего мне мысль о суровой аскезе. Я никогда не пользовался перчатками и любую работу делаю голыми руками. Этому учу я и своих монахов, которые сопровождают меня на пути молитвы и послушаний вот уже сорок лет.

Плач по тыкве

Я знаю о двух людях, которые плакали по тыкве — растению, которое почти не требовало ухода, особенно в старые времена, когда атмосфера ещё не утратила своей благорастворённости и земля — плодородия, а болезней было не так много и большинство из них переносилось легче. Все болезни и у людей, и у растений лечили окуриванием серой; были даже люди, которые занимались только этим и назывались «сероокуривателями». Если случалось, что зачахнут две-три тыквы, то это не было большой потерей для огородника. Тем не менее, я дважды слышал, как об этом растении рыдали и сокрушались.

У крестьян тыква за быстрый рост и созревание считается «нахальным» растением. Едва вечером завяжется плод, как наутро его уже можно срывать. Поэтому и человеку, который хотел показать себя, говорили такую пословицу: «Когда это ты успел стать тыквой? Когда это у тебя успела вытянуться шея?»

История о том, как пророк Иона проповедовал покаяние в городе Ниневии, хорошо известна, прекрасна и правдива, так как и Сам Господь в Своём учении приводил из неё один эпизод для подтверждения Своего Воскресения: «Как Иона провёл три дня и три ночи в утробе чудовищной рыбы и был извергнут ею невредимым, так и Сын Человеческий проведёт три дня во чреве земли и будет воскрешён Своей собственной силой»[94]. В конце концов Ионе пришлось-таки проповедовать в грешном городе, который спасся благодаря своему покаянию. Спасение города огорчило пророка, потому что из-за покаяния ниневитян его угрозы могли показаться пустой болтовнёй о возможной опасности. Желая утолить печаль своего сердца, рассерженный пророк пошёл в пустыню, чтобы отдать себя дневному жару и ночному холоду. Но благой Бог, чтобы вразумить капризного пророка, воспользовался нахальной тыквой. Утром её росток показался из земли и вскоре превратился в тенистое деревце, но к ночи червь подточил его, оно завяло и Иона, наслаждавшийся прохладой под пышными листьями, стал оплакивать его с плачем и рыданием.

—  Мне не нужны были от тебя плоды и цветы в пищу, только твоя тень, а ты предала меня солнцу. Как хорошо мне было в твоей тени, даже Бог не нашёл бы меня, а ты поддалась червю и предала меня. Даже кит не укрывал меня лучше, чем ты. Что я сделал тебе, тыква моя, что ты предала меня в руки врагов моих? Но ты сама пришла ко мне и сама оставила меня. Кто послал тебя и кто забрал? Из-за этого я остался сжигаемый солнцем в раскалённой пустыне. Прежде чем услышать от меня хотя бы одно «спасибо», ты сказала мне «будь здоров». Какое тут будет здоровье с дневной жарой и ночным морозом? Кто сглазил тебя, наглое растение, что из тебя ушла жизнь, ведь ни один человек не проходил здесь? Может, это мои глаза тебя сглазили из-за того, что ты так быстро выросла и дала мне приятную тень? Даже Аврааму, другу Божию, не было такого счастья: ему приходилось самому разбивать шатры в пустыне. Может, ты пришла и ушла по воле Бога? А я-то гордился тем, что ты сама меня полюбила.

Услышал Бог плач Ионы по тыкве и возгласил: «Иона, Иона, ты так плачешь и причитаешь, потеряв какую-то тыкву. А как плакать пришлось бы Мне, если бы Я потерял так много людей?»

А вот другой плач по тыкве, произнесённый не пророком, не проповедником, не царём, а одной несчастной матерью.

На одном острове жила чистая девушка, бывшая гордостью и опорой своей матери до глубокой старости. Но нужда сделала её женой одного негодяя, который не пропускал ни одной юбки. То было время, когда как раз начиналась мрачная эпоха туризма, сулившего деньги и женщин, и все взрослые одурели и потеряли остатки разума от чар Афродиты. Острова вновь стали служить этому олицетворению всякого бесстыдства. Семьи распадались подобно капле масла в чашке воды колдуна или ведьмы (считалось, что если капля, упав в воду, распадётся, то порча удастся). Так и мать с бабушкой остались одни с четырьмя детьми, после того как получили свыше сорока ударов палкой каждая. (Муж был мастаком драться палкой: десять ударов считал за один.) Они с головой окунулись в заботы, связанные с воспитанием малышей, которых нужно было кормить и одевать. К тому же их мать из-за простительного честолюбия не хотела, чтобы было заметно, что её дети чего-то лишены. Выстиранные ею вещи становились белее снега и овечьей шерсти благодаря ветру купающегося в солнце острова. У неё не было стиральных порошков и отбеливателей (пустой кошелёк не позволял таких расходов), но был старинный щёлок. Эти две женщины трудились не как пчёлы, работающие у всех на виду, но как скрытые под землёй муравьи, чтобы не позорить отца детей, который шатался по злачным местам острова в поисках удовольствий.

Наступило лето (как говорила моя мама, «лето Бог дал бедным, а зиму богатым»), но на сей раз это благословенное время года оказалось приятным, как и суровая зима, для одних богатых. Прогнозы синоптиков предвещали бедной матери голод и трудности, подобные тем, что были в сороковом году[95]. Среди прочих овощей она посадила много картошки, но та созревает довольно поздно. На краю огорода она посадила и тыкву того сорта, который даёт плоды огромных размеров. Тыква как бы обещала несчастной матери: «Заботься обо мне, и я буду кормилицей и утешением тебе и твоим деткам». Так и вышло. Был конец марта, когда показался первый росток. Она выросла очень быстро и такой большой, что её ветви заняли на огороде чуть ли не десять соток. (Конечно, не ровно столько, это было бы явным преувеличением, но что-то около того.)

—  Как ненасытный человек с жадностью смотрит на все блага мира, желая сделать их своими, так и я смотрела на эту тыкву с утра до вечера, — говорила бедная мать. — Каждое утро растение покрывалось цветами. Я их собирала, прятала в свой маленький холодильник, и четыре раза в неделю они выручали меня. С моей мамой мы готовили полную кастрюлю тыквенных голубцов. Мне как матери было особенно приятно, когда к нам на побывку приезжал старший сын, в то лето призванный в армию, и я давала ему то, чего не готовят в армейской полевой кухне: рис, завёрнутый в цветы тыквы. Даже мои соседки, которым тоже было трудно, собирали с неё цветы в пищу. Так целое лето нас кормила и утешала благословенная тыква. Наконец пришёл прохладный сентябрь. Температура упала, и завяло моё любимое растение, побуждавшее меня к постоянному благодарению Бога. С печалью собрала я засохшие ветви, как будто это были кости человека, выкопала яму возле корня и закопала их. Из дома я принесла ладан и стала кадить, как над могилой матери. Посидев там долгое время и наплакавшись, я вернулась домой. «Тыковка моя, ты ушла в землю, что же я теперь буду делать?» И тотчас подумала: «На Бога надо надеяться, а не на тыкву». И всё-таки мне было без неё очень тяжело.

Хотя и закончился великий голод послевоенных лет (в которые мы спрашивали у бабушки: «Что мы будем сегодня есть?», а она отвечала: «Хлеб с пальцем». А вместо карамельки она нам предлагала: «Когда откусите кусочек хлеба, то не глотайте его сразу, а покрутите во рту. Это будет вам карамелькой»), но и годы спустя жизнь оставалась трудной.

—  Я знаю, — говорила мать, — что если бы кто увидел, как я оплакиваю тыкву, то счёл бы меня сумасшедшей, но страшно терпеть нужду, когда в доме маленькие дети. Моё сердце закипало, как масло на сковородке, когда они просили у меня хлеба, а я говорила: «У нас его нет». Сердце моё исстрадалось от боли, но, слава Богу, я до сих пор жива.

Так тыква оказалась учителем и для Ионы, и для этой матери: Иону она научила любить людей, а мать — надеяться на Бога.

На весах пустыня и мир. Чья чаша перевесит?

В Афинах жила супружеская пара: Фи́ппас и Йо́та. Они ели и пили со стола современного мира, всегда смотрели на этот стол и никогда не поднимали глаз к высоте небес. Они следовали девизу: «Если ты наслаждаешься земными благами, то этого довольно». Они считали, что мысли о будущей вечной жизни — утешение лишь для тех, кто лишён удовольствий в этом мире. Они подобны хлебу, который долгими зимними ночами снится голодному, закутавшемуся в грубое шерстяное одеяло: холод заставляет его мечтать о том, в чём он терпит нужду.

Счастье супругов стало ещё полнее с рождением прелестной девочки, и они решили дать ей всё.

Острова Эгейского моря предлагаются богатым грекам как исключительное место для отдыха в летние месяцы. Для современного равнодушного человека на любом из этих островков существуют только пляжи и центры развлечений. Дороги в церковь он не замечает, колокольный звон перед утреней и вечерней для него помеха, священник в чёрной засаленной рясе — пятно на туристическом имидже острова; лучше бы вовсе не было этого средневекового страшилища.

Лето — время не только туризма, но и жатвы. Жнец собирает в житницу пшеницу с горных склонов и радуется плодам своих трудов. Но мы не должны забывать, что есть и другой жнец, невидимый и неожиданный. Он вторгается со своим серпом в нашу жизнь и пожинает не только пожилых, но и молодых. Этот серп оборвал жизнь и единственной дочери наших героев, причём при таких странных обстоятельствах, что даже многие годы спустя случившееся продолжало их тревожить. Между супругами стали обычными пререкания и поиски виноватого; они стали суеверными и начали постепенно отдаляться друг от друга. Они попробовали было приблизиться к Церкви, но их попытки воцерковиться были какими-то неправильными. В конце концов, у жены появилось отвращение к мужу. Она опять захотела иметь ребёнка, но только не от него. Она подала на развод и выгнала его, отправив жить к его старой матери. Впрочем, оставшись одна, она всё-таки продолжала пользоваться материальной поддержкой брошенного мужа. Один игумен просил её не толкать своего доброго супруга к третьему браку (у Фиппаса это был второй брак), потому что древние говорили: «Первый брак — радость, второй — снисхождение, а третий — горе».

Но она, привыкшая к исполнению всех своих желаний, осталась непреклонной. Духовник попытался найти хоть какой-нибудь выход и посоветовал ей:

—  Не думай только о себе, подумай также о муже. Будьте одной семьёй, хотя бы и условно.

—  Не выйдет. Я сошлась с одним человеком, между прочим, набожным, который мне понравился. Теперь я от него беременна.

—  Ты выйдешь за него?

—  Нет. Я хотела ребёнка — я его получила, а супружеской жизни с меня хватит.

Когда об этом услышал Фиппас, то не рассердился: он продолжал её любить, и его забота о ней не уменьшилась, хоть она и сбилась с пути.

—  Мне жалко её, отче. Я должен ей помогать, ведь ей не на что жить.

Прошло пять месяцев с тех пор, как женщина призналась в своей беззаконной беременности духовнику, с которым с тех пор больше не общалась. Наконец, она попросила его помолиться. Тот отказался: «Молитва предполагает послушание».

Тогда она воспользовалась посредничеством своего брошенного мужа, но огорчённый игумен отказался и на этот раз.

Наконец, в один вечер молчание было нарушено. Убитый горем супруг объявил духовнику о том, что их брак расторгнут судом, но его печалит не столько это, сколько состояние его бывшей жены: её положили в больницу, и опасность угрожает не только её жизни, но и жизни ещё не родившегося ребёнка. Он плакал от горя и боялся за жизнь матери и ребёнка, а ведь он был ему чужим. Он совсем не чувствовал себя оскорблённым: честь и мужское достоинство были забыты перед угрозой смерти. Он плакал и просил об усиленной молитве, но старец его как будто не слышал: в это время он судил самого себя, взвешивал и нашёл никчёмным. Перевесила чаша весов, на которой был разведённый муж. И старец, державший до сих пор эти весы, бросил их на землю, пристыжённый и посрамлённый. Уста пустыни едва не произнесли: «Она получила по заслугам. Это хороший пример праведного суда Божия», — но их заградили рыдания и слёзы мира незлобия и духовного превосходства. Здесь будет уместно вспомнить сестру Евгению[96], которая говорила: «Братья, давайте сначала приобретём добродетели мирян, а потом уже займёмся стяжанием монашеских добродетелей».

Наставница любви

Есть места, где нет человеческого жилья, но Сам Бог смотрит за природой, где живут в своих норах лесные звери, где крестьянин пробирается по тропам, сидя на осле или муле и тихо мурлыча под нос песню о своих тревогах; места, где можно было наслаждаться тенистой листвой деревьев и щебетаньем птиц. И когда в таких местах прокладываются автомобильные дороги, то плачет и рыдает человек, любящий свою мать — землю. Нашим отцам было жалко даже пыль, по которой они ходили, а мы безжалостно выравниваем бульдозерами те места, в которых, подобно стогам, Бог насыпал землю и образовал холмы и горы. Когда я вижу на Святой Горе проложенные для нашего удобства широкие дороги, то у меня возникает ощущение, будто мы изувечили хребет старца Афона. Это бывает при каждом прокладывании новой дороги: сначала мы намечаем её просекой, при этом срубаются даже самые старые деревья. В старину деревья валили топором, а при таком способе вырубки больно было и дереву, и дровосеку. Топор поднимался и опускался с бо́льшим сочувствием. А сегодня жестокая бензопила как будто ведёт химическую войну с лесным царством: ты видишь, как высокие дубы подкашиваются, словно тростинки, а шум машин не даёт нам услышать стоны природы.

Во время одного такого прокладывания дороги у нас на пути оказался старый платан. Игумен сказал:

—  Ребята, а нельзя ли его обогнуть? Посмотрите: хоть он и старый, но всё ещё цветущий.

—  Никак нельзя, — сказали лесорубы.

Просьбу игумена не уважили, сочтя её проявлением сентиментальности. Бензопила начала пилить огромный ствол платана. Когда она дошла до середины, то из дерева послышался крик боли какого-то небольшого животного. Вскоре, подобно трупу, платан с грохотом повалился на землю, и тут всем явилась сцена любви к детям и самопожертвования до смерти маленького лесного зверька. Он устроил себе норку в дупле только что спиленного дерева. Несмотря на шум злодейской машины, он не убежал, спасая свою жизнь, но уселся над своими детёнышами подобно орлу, чтобы защищать и охранять их, совершенно беззащитных перед зубьями пилы. Несчастная мать оказалась смертельно раненой в живот и вместо прощального поцелуя окропила детей своей кровью.

Самопожертвование маленького животного всех нас глубоко тронуло, но наши попытки помочь ему ни к чему не привели. Эта мать была лесной мышью.

Отец, проклявший самого себя

Среди островов Эгейского моря есть один, на котором и сегодня сохраняется православная вера и христианский образ жизни, несмотря на то, что живут там люди разных национальностей, а островная община состоит из православных и католиков. Впрочем, они отличаются друг от друга только двумя словами в Символе веры[97], в остальном же, как и у прочих жителей этих островов, у них есть что-то от греков, а что-то от итальянцев[98]. Среди этого пёстрого народа был один отец, получивший духовное воспитание у монахов монастыря Лонгова́рда, как прежних, так и нынешних. (Монахи, приходя в дом его родителей по делам монастыря, волей-неволей всевали в его душу семена благочестия.) Этот отец был певчим в приходском храме Воскресения Христова, и, слава Богу, сегодня это место занимает его сын.

Этот сын, закончив юридический факультет, начал адвокатскую практику. В первое Рождество за время своей практики он решил развлечься с друзьями. Развлечения отняли у них всю ночь, и поэтому рождественскую литургию они проспали. Его отец, вернувшись из церкви, нашёл своего образованного сына лежащим на полу без чувств и предавшимся тяжёлому сну беспутного человека. У этого благословенного отца вырвался стон: «Как я понял, сынок, ты предпочёл церкви дом погибели. Я очень сожалею, что оказался плохим отцом и учителем. Молю Бога, чтобы через год меня не было в живых, чтобы мне ещё раз не увидеть чего-либо подобного».

И действительно, в тот же год он умер, хотя у него не было никаких серьёзных болезней: Бог взял его с земли, чтобы сын его начал жить для неба. Его отец, хотя и был певчим, ходил на исповедь в монастырь Лонговарда. (Отец Игнатий Колио́пулос после сорока лет духовничества в одном из центральных храмов Афин признавался: «У меня на исповеди бывали люди всех профессий, за исключением певчих».)

Вечная память Иоанну и Ариадне, которые, прокляв себя, поменяли эту жизнь на вечную, чтобы их образованный сын вернулся на путь истины и света.

Как было бы прекрасно, если бы и ныне были такие отцы, которые, как живые будильники, пробуждали бы своих детей хотя бы для еженедельного посещения церкви!

Мыло монаха и мыло пастуха

Когда в нашем монастыре во время капитального ремонта одного старого корпуса монахам пришлось перебираться в другой, то я, бедный игумен, спросил одного из них:

—  Сынок, ты всё вынес из кельи? Все вещи взял? Сейчас будут сносить стены; рабочие с кувалдами и тёслами уже ждут в монастырских воротах. Пойдём, посмотрим вместе, может быть, кто-то из братии оставил там что-нибудь, что может ещё пригодиться.

И в самом деле, в каждой келье нашлось что-то, что не должно было пропасть. В келье этого монаха в старом шкафу нашлись вешалки для одежды и кусок мыла.

—  Почему ты его оставил?

—  Оно лежит здесь уже шесть лет, на что оно годится?

Когда я наклонился, чтобы поднять его, то вспомнил о том, какое мыло было у одного пастуха.

Однажды один монах нашего монастыря, расположенного на мысе острова, решил, что пора зарезать строптивую козу, от которой больше не было никакого проку. Мы попросили помочь нам в этом пастуха Я́ниса, которого местные жители прозвали чёртом за то, что тот по вечерам и по утрам громко кричал на горных хребтах острова, собирая в стадо разбежавшихся животных. Когда он зарезал несчастную козу, то позвал меня, чтобы отдать её. Я предложил ему денег, но он вежливо отказался.

—  Я ведь тоже живу рядом с вами в пустыне. Между нами только в том и разница, что вы живете на берегу, а я — в горах этого безводного места.

Я отвёл его к крану с водой, чтобы он вымыл руки, запачканные кровью. Я принёс ему и мыло, но он его не взял.

—  Мыло, Мано́лис? Это слишком большая роскошь для бедного пастуха.

Он наклонился, взял немного песка и стал тереть им руки, чтобы очистить их от крови. Мне стало стыдно за себя, и я умолк.

Я не призываю к тому, чтобы нынешние монахи пользовались мылом этого пастуха, но, по крайней мере, мы должны покупать мыло самое простое и дешёвое, без добавок, выдуманных современной цивилизацией, которые придают волосам блеск, а лицу — нежность и свежесть, как у еврейских девушек[99].

«Не огорчай человека в скудости его»[100]

На островах Архипелага нет ни зелени, ни лесов, ни рощ; животный мир там также беден. Есть немного птиц, да и те перелётные, которым ненасытность всеядных хищников не даёт особо радоваться своему путешествию. Когда я был ребёнком, то плакал, видя красавца удода, висящего на поясе охотника. Всякий раз, когда мой отец совершал эту ошибку, я неделю с ним не разговаривал. «Несчастные птицы. Острова для вас теперь могила, а не место отдыха[101]. Вы здесь теряете свои жизни, а люди — свои души». Впрочем, красоту созданной Богом пёстрой природы благочестивые и любящие подвижничество люди дополнили церквями, часовнями и монастырями, а также высеченными в каменистых горах пещерами отшельников. Их неизвестные строители так гармонично вписали их в окружающую природу, что они кажутся нерукотворными.

Одна из таких красивых построек находится на вершине горы одного острова в Эгейском море. Место, где оно возведено, просто великолепно: если бы там оказался какой-нибудь любитель природы, то после этого он перестал бы убивать время перед телевизором. Это строение от фундамента до кровли было возведено двумя сёстрами на собственные деньги, своими трудами и потом на участке, который достался им по наследству. (Я собственными глазами видел, как они его строили, и потому свидетельствую об этом совершенно искренне). К этим двум сёстрам пришла и третья, уже бывшая к этому времени рясофорной монахиней. Быть может, она была несколько слабоумной, но сердце у неё было переполнено верой и любовью. Потом к ним пришла и четвёртая девушка, желавшая принять постриг, но у неё никак не получалось ужиться с монахиней.

Как-то раз они поругались, да ещё и на Пасху. Девушка-мирянка стала намекать на то, что монахиня не сохранила девичьей чести. (Это было ещё в то время, когда ею дорожили и сравнивали с драгоценным камнем неизмеримой стоимости.) У монахини закипела кровь, и она в порыве гнева ответила: «Как ты могла так плюнуть мне в душу?! Чтоб ты сгорела и истаяла, как пасхальная свеча!»

После этого монахиня ушла из монастыря и поселилась на небольшой ферме с огородами, где много лет работала, выбиваясь из сил, чтобы заплатить за аренду земли и иметь средства к жизни. Она никогда не давала повода к соблазну или сплетням среди мирян, хотя и работала среди них. Она была вежливой даже с маленькими детьми, никто не слышал её голоса и не видел лица, которое скрывал чёрный платок, завязанный вокруг шеи.

А у девушки, которая собиралась стать монахиней, был на том острове магазинчик, доставшийся ей от родителей. Одним воскресным утром соседский мальчик попросил у неё спирта для своего больного отца. В то время действовал строгий приказ полиции, запрещавший открывать магазины до окончания Божественной литургии. Девушка, нарушив этот приказ, открыла магазин и зашла в него вместе с мальчиком. Она зажгла свечу и дала ему, чтобы тот посветил ей, пока она будет искать. Мальчик нечаянно поднёс свечу к бочке с бензином, та вспыхнула, начался пожар, и несчастная девушка сгорела, как пасхальная свеча. И даже когда её похоронили, то из её гроба сочился жир, вонявший горелым мясом.

Поэтому справедливо сказано: «Не огорчай праведника».

«Если они умолкнут, то камни возопиют»[102]

Люди, жившие в прежние времена, относились к соблюдению церковных преданий с большей точностью и вниманием, чем к полученному от родителей наследству с домами и полями. Они смогли бы прожить без домов и имений, но без благочестивых обычаев их горькая жизнь стала бы беспросветной. Так, Великая Пятница для этих смиренных островитян была великой не оттого, что день был длинным, а потому, что они с глубоким сочувствием относились к тому, что свершилось в этот день. Утром они, умывшись, отправлялись без лишних разговоров в самый большой храм острова, посвящённый Богородице, посередине которого с ночи стояло большое распятие. Они делали три земных поклона перед распятым Христом и, поцеловав Его, также с земными поклонами целовали икону Богородицы, на которой висело чёрное покрывало, скрывавшее лик Младенца Христа, чтобы на иконе была видна одна Его скорбящая Матерь. Этот обычай пришёл на остров с Запада, был подхвачен народом и употреблялся во всех случаях, когда посреди храма ставилось большое распятие. И, конечно, весь народ ожидал этого как важного события.

По возвращении из церкви только немощные пили кофе, да и то без сахара. Все остальные ждали часа снятия со Креста, после трёх пополудни, чтобы принять «жемчужину» Великого Четверга — антидор литургии этого великого дня, в который Христос научил святых апостолов совершению Евхаристии. Эта святая «жемчужина» была настолько вкусной, что мы, тогда ещё дети, надеялись, что, может, после всех что-то останется на тарелке, чтобы нам взять оттуда ещё раз. В домашних очагах огня не разводили, и из труб не шёл дым. Пища была исключительно растительной: листья салата, луковички и редиска; всё это огородники продавали у церковных дверей. И эта трапеза была единственной в этот день как для детей, так и для взрослых. Есть предание, что благословенные Богом дети, предопределённые Им к великим свершениям, отказывались в постные дни от материнского молока и вместо него им давали пить настой ромашки; такие случаи нередко встречаются в житиях преподобных отцов. Это считалось предзнаменованием хорошего будущего.

Ещё в этот день нельзя было забивать гвозди, как и целовать кого бы то ни было в Великий Четверг: в этот день даже мать не целовала своего ребёнка. Первое было из-за гвоздей, которыми был распят Христос, а второе — из-за предательского поцелуя Иуды.

Помню, как в одну Великую Пятницу в нашем селе умер христианин. Простец плотник оказался в большом затруднении: как сделать гроб без гвоздей? И он, чтобы не брать гвозди в свои благословенные руки, сделал его связанным шипами.

Никто ничего не делал по хозяйству, лишь поили и кормили животных. Никто не одевался в яркую одежду. Никто не пел песен и не смеялся. «Тот, кто в этот день смеётся, издевается над Христом подобно иудеям». Единственной песней в этот день был плач Богородицы[103], который был слышен в церквях до наступления сумерек. Его обычно поручали петь матерям, недавно потерявшим ребёнка, чтобы их исполнение производило более сильное впечатление.

Впрочем, со временем, по мере обмирщения Церкви и проникновения в умы людей рационализма, всё это оказалось забытым и, как ненужное, исчезло. Теперь Великая Пятница ничем не отличается от других дней года. Многие, уступая уговорам бабушки или мамы, не едят в этот день с маслом, но не ради поста, а потому, что такая диета полезна для кожи лица: она делает её суше и белее. И, к сожалению, почти совсем не осталось людей, которые вернули бы нам прежние обычаи и освежили бы нашу память. Повсюду отступление и разврат…

В том самом селе, где прежде сохранялись описанные выше обычаи, совсем недавно Бог попустил случиться одному поучительному событию. В Великую Пятницу один молодой человек на небольшом катере отправился к безводному скалистому островку, чтобы набрать там морских ежей и мидий для приготовления традиционных закусок Великой Субботы. Подплыв к нему, он неожиданно упал в море. От усталости он был не в силах плыть, хотя плавать умел, и оказался в ужасном положении. Катер от него уплыл и, никем не управляемый, отчалил от сухого острова, находившегося в небольшом заливе, обогнул маленький мыс и сел на мель у пристани. Зеваки, увидев прибитый волнами к набережной никем не управляемый катер, от удивления лишились речи. От друзей они узнали, что хозяин катера утром отправился за мидиями на Галья́цо (так называется этот остров). Прибыв туда, они нашли его почти мёртвым. В больнице благодаря долгим стараниям врачей он пришёл в себя.

Этот катер сам нашёл дорогу к пристани; почему же мы не ищем её, но ежедневно тонем в удовольствиях этой жизни?

Одна женщина по имени Кати́на в тот же день увидела, что хозяин таверны пытается сделать из нейлона наружный павильон для посетителей, хотя Пасха в этом году обещала быть холодной.

—  Послушай, благословенный, ты что, в такой день собираешься забивать гвозди?

—  Ну… нет, конечно. Я с утра не брал в руки ни гвоздя, ни шурупа.

Он прекратил работу, но, конечно, не из уважения к этому святому и великому дню, а из-за суеверия, боясь, как бы не случилось с ним чего плохого.

Кто поможет блудному сыну снять запачканную одежду и облечься в прежнюю?[104] Один поисками деликатесов, а другой постройкой павильона решили пренебречь преданием благочестивой жизни. Найдется ли теперь человек, который смог бы сделать хотя бы один стежок в старом ковре, что всё больше и больше приходит в негодность?

Окровавленный хлеб

Есть одна нигде не записанная история, которая передавалась от поколения к поколению и дошла до нашего времени. Чтобы она не забылась, я излагаю её на бумаге в том виде, в каком услышал её от прежних отцов монастыря Дохиар.

К северу от нашего монастыря, недалеко от берега над морем есть пещера, достаточно просторная, чтобы в ней мог жить отшельник. Её, подобно любящей уединение горлице, избрал себе для места подвига один монах. И действительно, он, как настоящая цапля, целую неделю не сходил с этого места, пребывая в богомыслии и молитве. Каждую субботу он приходил в монастырь, чтобы помолиться на воскресном бдении и литургии, а в воскресенье вечером возвращался в свою пещеру, предварительно положив в свой мешок немного хлеба и другой пищи на следующую неделю.

Однажды он увидел, что из мешка, который он нёс на плече, капает кровь. Он снял его и положил на землю; прибрежная галька окрасилась кровью. Он начал осматривать мешок. Первым, что он достал, оказался хлеб. Он осмотрел его и увидел, что это из него снизу сочится кровь. Монах был в большом недоумении: «Что это: знамение, или какое-то бесовское действие?» И тогда он услышал голос, сказавший ему: «Это кровь твоих братьев, которую ты пьёшь каждый день. Они трудятся, в то время как ты пребываешь в праздности и ничего не делаешь». Пустынник тотчас понял своё заблуждение. Вернувшись, он попросил себе рукоделие и уже после пошёл в пещеру.

Старец Патмоса Амфилохий говорил: «С праздными монахами я не знаюсь, и даже общаться с ними не желаю».

РАССКАЗЫ О МУЧЕНИКАХ

Боль вынуждает убийцу признаться

Пасху 1966 года я встречал в селении Мегалохо́ри, которое находится в области Три́кала[105], в семье Димитрия Юври́са. Мне представилась возможность лучше узнать жителей Фессалии и особенно их пасхальные обычаи. Среди них я почувствовал себя иностранцем, несмотря на то, что мой близкий друг Василий постоянно был рядом. У фессалийцев пасхальное богослужение короткое, зато после него бывает много мелко нарубленного жареного мяса, много вина, игра на кларнете, местные танцы и песни. Вечером пасхального дня на некоторых площадях, после того как симпатичные поросята прекращали собирать там подножный корм, освобождалось место для танцевальной площадки. Всё это я видел впервые. Я удивлялся всеобщей охоте к такому шумному празднованию, на котором были все, не исключая старушек и маленьких девочек. Я неторопливо размышлял: «Эти люди пострадали от турецкого владычества больше нас, жителей островов. Так у них выходит наружу накопившиеся за века рабства усталость от летней жары и зимней слякоти, во время которых они поневоле работали». Моё юношеское воображение не могло остановиться в тот пасхальный вечер: оно унеслось во времена турецкого владычества, когда люди высчитывали оставшиеся до этого праздника дни и с нетерпением ожидали его, чтобы он хоть что-то изменил в их несчастной жизни.

Вечером, когда мы сидели под керосиновой лампой, дядя Димитрий спросил о моих впечатлениях. Я тут же начал рассказывать ему о том, как встречают Пасху на островах, совершенно не думая о том, что такое сравнение может его утомить.

—  У нас, господин Димитрий, пасхальное богослужение длинное, и весь день не умолкает колокольный звон. Дети бросают свои качели и целый день раскачиваются на верёвках колоколов. Мясо на Пасху у нас не жарят, а запекают с овощами в горшочке. Баранки с четырьмя красными яйцами, которые бабушки украшают рисунками, символизируют четыре стороны света, омытые кровью Христовой. А радостное пасхальное приветствие «Христос воскресе! — Воистину воскресе!» слышится целый день, перекрывая любой шум и гомон.

Дядя Димитрий, вначале слушавший внимательно, не выказывал каких-либо эмоций, пока громкий храп не выдал его усталости. Так мне пришлось прервать свой вдохновенный рассказ.

В любом случае, я благодарен Богу за то, что познакомился с этими людьми в то время, когда ещё не было телевидения и нам было интересно пообщаться друг с другом. Не было ещё ночных клубов и ресторанов, в которых теперь пропадает молодёжь. Мы все радовались присутствию человека, и никто не шептал другому: «А где такой-то или такая-то?» Все без исключения мы праздновали Воскресение Христово как наше собственное.

Ещё всегда радовало глаз присутствие стройной фессалийки, с покрытой головой, в длинном платье, края которого касались земли, с шёлковым платком вместо передника, всегда мокрым от густой росы.

На другой день, в Светлый Понедельник, к нам приехали три тётушки Василия, чтобы поздравить с праздником своего замечательного племянника, а заодно и его гостя, как говорится в пословице: «Вместе с цветком воду пьёт и горшок». Бабушка Конста́ндо и бабушка Кира́цо, покачивая головами, любезно поздравили нас; было видно, что они очень рады нас видеть. Смех и шутки Констандо были неподражаемы. Плохо понимая местный диалект, я хорошо чувствовал движения её сердца. Мне было так хорошо с ними, что впоследствии я часто скучал по их компании. Какие это были чудесные люди среди весенних полевых цветов Фессалийской долины!

Одной из этих мироносиц, пришедших к своему племяннику Василию, была и тётя Ариадна. Она мало смеялась и постоянно потихоньку вздыхала. На её лице были видны боль и скорбь.

—  Бабушка Констандо, что на душе у этой старушки и отчего она сидит такая грустная? Спроси у неё — разве весна ещё не прошла и не наступило лето?

—  У неё, Манолис, исстрадавшееся сердце.

Я подошёл к ней и сел рядом.

—  Отчего ты, тётушка, сидишь такая грустная? Какая скорбь гложет твоё сердце, ведь ты живёшь рядом с такими весёлыми людьми?

—  И они не всегда веселы; бывает, что и они плачут от горя. Со своей скорбью я живу уже много лет, и если у тебя достанет храбрости слушать о муках, то я тебе расскажу.

—  Для того, тётушка, я и приехал сюда: не только для того, чтобы вместе с вами повеселиться, но и для того, чтобы узнать о том, что вас печалит.

Тётя Ариадна начала свой рассказ:

—  У всех нас возле дома есть огород, на котором мы выращиваем разные овощи. Каждую субботу мы отправляемся в город, чтобы продать на базаре немного лука, моркови, сельдерея и всего остального, что у нас растёт, а на вырученные деньги купить нужное для дома. В одну субботу было очень холодно, меня пробивала такая дрожь, что я не могла ничего взять в руки. Закончив торговлю, я сказала, что зайду в ресторанчик взять порцию жаркого, чтобы согреться. Денег на это мне уже было не жалко. Официант ресторана сказал мне: «Садись, бабушка, за стол, чтобы твои крошки не падали на пол». — «Сынок, я ведь бедная и не умею вести себя за столом. Я умею есть только по-простому, без вилки и ножа». Наконец мне принесли дымящееся жаркое. Не успела я поднести ложку ко рту, как за столик напротив меня сел какой-то неприятный и грубый человек. Хотя я совершенно не знала, кто он такой, кое-что в его одежде показалось мне знакомым. Дрожащей рукой я положила ложку на тарелку и стала за ним наблюдать. Я встала и начала осматривать его со всех сторон. Так я дошла до двери и вернулась обратно. Я забыла и о холоде, и о горячей еде. От этой встречи сердце моё закипело. У меня, сынок, был брат священник, его звали Хризосто́м Папахри́сту. Он был хорошим священником, и я так говорю не потому, что он был моим братом, это признавали все. Он активно выступал против коммунистов. Как-то раз, уйдя утром в церковь, он не вернулся вечером. Мы всюду спрашивали о нём, но никто ничего не видел и не слышал. Может быть, его поранил зверь, и он где-то лежит и зовёт на помощь? Я ходила по полям, лесным чащам, холмам и звала: «Хризостом! Отец Хризостом!» Никто мне не отвечал. Впрочем, у меня оставалась слабая надежда на то, что он ещё жив: может, его увезли оккупанты, как они это делали со многими патриотами. Я постоянно говорила себе: «Кто посмел бы убить такого святого человека?» Но в тот час, когда я увидела этого чужого человека, одетого в знакомую одежду, то начала терять надежду на то, что брат мой жив. Я села напротив его. Официант закричал: «Эй, бабуля, это не твой столик!» Я притворилась глухой. Набравшись смелости, я сказала: «Послушай, незнакомец, эту одежду, которую ты носишь, пошила я. Я внимательно её осмотрела и узнаю свою руку. Если ты, ничего не скрывая, скажешь мне, где её взял, то я, клянусь Христом, не выдам тебя. Но если ты не скажешь, то я сейчас же начну кричать». — «Я расскажу тебе всю правду, только не выдавай меня: я всего лишь исполнял приказ. Вот, послушай. Туда, где мы были, привели одного человека, судя по всему, священника. Впрочем, на нём не было ни камилавки, ни рясы. Его руки были связаны за спиной, и он испытал такое, чего и не расскажешь. Над ним смеялись и били ногами, перекатывая, как мяч, с одного места на другое. Его били по голове, по лицу и в живот чем только можно. Я не мог больше выносить такого зрелища и сказал, что прикончу его. Мне и ещё четверым поручили его убить. Мы перетащили его к краю ямы с грязной водой, раздели и привязали к четырём кольям. Мне приказали содрать с него кожу живьём. Когда я дошёл до бёдер, его крики и стоны стали невыносимы. Я больше не мог их слушать, ударил его топором по голове и сбросил в грязную воду». — «Это был мой брат — отец Хризостом», — только и успела я ему сказать, и очнулась уже в городской больнице. Вот почему я всегда печальная, ношу чёрное и не собираюсь его снимать.

—  Тётя Ариадна, может, это был не человек, а дьявол, который хотел тебя смутить?

—  Ты говоришь это, сынок, чтобы меня утешить. Нет, это был человек, одержимый дьяволом.

—  Тогда, если всё это правда, то твой брат — мученик, настоящий святой. А чтобы все это знали, пусть об этом скажет Церковь.

По его святым молитвам помилуй меня, Господи!

Красные косяки часовни

В начале 70-х мы жили в Миртийском монастыре, который находится в Этолоакарнании[106], в округе Трихони́да. В этом прекрасном месте мы были совершенно чужими: ни у кого из нас не было здесь ни родни, ни знакомых. С помощью Божией мы усердно подвизались здесь в добродетели странничества[107], и хотя и были молоды, но у нас не было сил для более суровых подвигов. Для своего утешения я постоянно напевал стихиру Великой Субботы: «Даждь ми Сего Страннаго»[108]. Странничество — добродетель, тяжёлая для исполнения, но она привязывает человека к Богу: в различных трудностях ему больше не к кому прибегать, только к Нему, и Он становится для него другом навек, настоящим братом. Некоторые из местных жителей понимали, насколько чужими мы чувствовали себя среди них, и иногда по собственному почину возили нас на автомобиле по красивым местам своего края.

Во время одной из таких поездок мы оказались во дворике часовни святого Димитрия. Я сказал водителю: «Давайте здесь передохнём».

Сидя во дворике на скамейке, я с любопытством рассматривал косяки дверей, которые были необычного красного цвета. Я подошёл к ним поближе. Камень не бывает такого цвета, стало быть, они покрашены. Но что это была за краска с таким оттенком? Между тем один местный пастух, увидев нас, подошёл, чтобы открыть часовню. Он своим орлиным глазом заметил, с каким вниманием я смотрел на её дверь. Согбённый старик выпрямился и испытующе посмотрел мне в лицо, как бы ожидая вопроса.

—  Дедушка, — говорю я ему, — какой краской окрашены эти косяки?

—  О, это целая история. Давай сядем, и я тебе расскажу, что тайком подсмотрел и чему стал свидетелем.

—  А почему тайком?

—  А зачем мне было им показываться? Со мной тогда случилось бы то же самое, а может, и что похуже. Они приняли бы меня за шпиона, и тогда я бы пропал… Как-то после полудня перед этим местом, где мы теперь беседуем, остановился отряд партизан. С собой они привели какого-то священника. То, как они его истязали, я не могу тебе передать: при одном воспоминании об этом меня начинает тошнить. Мне хотелось поджечь их, но я был слишком напуган. Самым ужасным было то, что его пытали женщины, которых мы считаем нежными созданиями. В конце концов, они его раздели, выставили на позор, привязали к дереву здесь, во дворе часовни святого Димитрия, и бесчеловечные мужчины вместе с ними тоже начали над ним издеваться. Одна тварь топором отсекла ему гениталии и покрасила ими дверные косяки церкви. То, что ты видишь, сынок, вовсе не краска. Это кровь мученика, к тому же священника. Здесь, на пастбище, я прочёл все жития святых, но нигде не встретил такого мученичества. С тех пор эти косяки никто не стал ни белить, ни отмывать.

Свой рассказ старик закончил плачем и стонами.

—  Почему ты плачешь?

—  Я плачу не о мученике, но о людях, которые без Бога становятся хуже зверей. Но почему, скажи мне, Церковь не почитает этих мучеников как святых? Наши иерархи говорят: «Чтобы не разжигать ненависти». Её уже давно зажгли и раздули другие. А сегодня то, что могло бы освежить Церковь — нынешних мучеников и описание их страданий, — мы оставляем без внимания, зато усердно проглатываем анекдоты и всякие выдуманные истории. Горе и мне, и тебе, отец, кем бы ты ни был… Как-то я спустился в город и зашёл в одну церковь, чтобы приложиться к иконам. Какой-то молодой человек учил собравшихся вокруг него детей. Я спросил, что это, и мне ответили: «Воскресная школа». Я сел невдалеке, чтобы послушать, так как очень люблю слово Божие. Прислушался. Пересел ещё ближе и услышал шутки, песни и рассказы о том, чего никогда не было. По окончании занятия я поймал учителя и сказал ему: «Сынок, в нашей вере есть много живых примеров, зачем же ты рассказываешь детям эти, мягко говоря, сказки?» Я сел и рассказал ему эту историю, а он, дорогой мой отец, даже не взволновался, даже не прослезился! Он даже отвернулся от меня, потому что я был плохо одет и необразован. Да… Как говорится, если мы забудем о прошлом, то будущее нас не порадует.

Старик хотел ещё много чего сказать, но день уже прошёл, наступила ночь, и нам пора было уезжать. Теперь, когда я пишу это, он наверняка уже умер. Да будет ему вечная память, так как он говорил правдиво.

Священник с разбитыми губами

Наступил прекрасный август, когда все христиане Центральной Греции готовятся к празднику иконы Богородицы Прусио́тиссы и собираются посетить Её монастырь. Одним августовским вечером, когда тень от гор легла на мощёный каменными плитами монастырский двор, один ещё не очень пожилой священник среднего роста ходил по нему взад-вперёд поступью тяжёлой, но благородной. «Этот священник ходит так не от того, что он уставший, — подумал я, — он чем-то расстроен». Он подошёл ко мне, поздоровался, и я принял его сердечное приветствие, как Елизавета — приветствие Марии[109]. Поздравив меня с наступающим праздником, он попросился переночевать в гостинице.

—  Отцы, поселите меня где угодно: хоть на чердаке под крышей, хоть в тёмном подвале, только не в келье, которая находится вон в том крыле и расположена прямо над рекой.

—  Почему, отец? Это лучшая келья в монастыре. Многие хотели бы переночевать в ней: там слышно журчание воды, которое убаюкивает даже тех, кто страдает бессонницей, особенно весной, когда вода, падая в ущелье, соревнуется в громкости с соловьями.

—  Это всё верно, отец, но, прошу Вас, сделайте то, о чём я Вас прошу. Послушайте мою историю. В 1944 году я был схвачен партизанами, и меня вместе с другими несчастными — полицейскими, священниками и учителями — держали в этом монастыре. Нашей ежедневной пищей была тыква, сваренная без масла и соли. Игумен, мой старый знакомый, пытался что-нибудь передать мне, но всякий раз, когда он это делал, ко мне в эту самую келью приходили партизаны и стволом ружья выбивали по одному зубу. Сколько раз приходил игумен, столько зубов у меня было выбито и столько ран наносили моим губам, которые до сих пор не могут зажить. Думаю, что эти раны станут причиной моей смерти.

Так впоследствии и вышло. На них образовалась раковая опухоль, и этот священномученик вскоре умер. А тогда я спросил, служит ли он ещё на своём приходе.

—  Да, отец. Но, боюсь, после моей смерти все горные приходы будут закрыты. А сейчас мне приходится служить в них независимо от того, могу я или нет.

—  Как ты служишь на Пасху?

—  В одном селе я в полдень Великой Субботы начинаю служить пасхальную всенощную, и так по всем сёлам, а в последнем селе уже к вечеру дня Пасхи служу литургию. Не думаю, что мне придётся ещё раз повторить такой круг. Теперь, когда я приблизился к старости, на моём теле, искалеченном пытками партизан, начинают сказываться все раны и ушибы.

Итак, священник с губами, разбитыми стволами ружей, очень быстро оставил этот мир, и в сёлах перестало петься и «Христос раждается», и «Христос воскресе». Его искалеченные уста прекратили возвещать благое слово Господне.

Да вознаградит Господь его терпение, и да вменится оно ему в мученический подвиг в день праведного воздаяния.

Стоит упомянуть и о том, как эти пленники бежали из монастыря. Когда «товарищи» услыхали, что немецкий батальон двинулся из Карпени́си, чтобы сжечь монастырь, в котором, по причине его удалённости и уединённости, скрывались партизаны, то они каждому из несчастных пленников дали по неподъёмному мешку и приказали бежать на восток от монастыря, в село Кастанья́. Тропинка, которую они им показали, была очень крутой, по ней и ненагруженный человек едва смог бы подняться, а они несли на себе огромные мешки, вытканные из грубой козьей шерсти, которые до крови натирали им плечи. Когда они, в полуобморочном состоянии от тяжести, добрались наконец до села, то открыли мешки, чтобы посмотреть, что же они в них несли. И что, вы думаете, там было? Пища на дорогу? Нет, ржавые железяки и кирпичи, которые партизаны заставили их нести, чтобы сделать путь ещё тяжелее. И пострадавший священник говорил:

—  Слава Богу, что мы об этом забыли и теперь живём, смеёмся и говорим: «Господи, не вмени им этого греха: они не знали, что делали».

Благоговейный дядя Кости́с

Эвбея — один из островов Эгейского моря, хотя он и соединён с материком узким мостом. Большая протяжённость этого острова (от Кикладских островов и почти до Северных Спорад), а также возвышающаяся посередине гора Ди́рфис, которую можно принять за мачту, делают его похожим на старинный корабль, рассекающий воды Эгейского моря: не чёрные, не белёсые, а лазурные из-за того, что Бог когда-то приклонил небеса к этому Архипелагу.

(У Афонского полуострова также высокая вершина, но только на самой его оконечности, и поэтому он больше похож на современные паромы, которые перевозят автомобили. Так и Афон везёт на себе духовные автомобили[110] — монастыри, — каждый из которых управляется самостоятельно: у каждого свой устав и начальство.)

На этом благословенном острове сохранялось множество церковных преданий, которые многим поколениям помогли оставаться в православной вере и образе жизни святых. До сих пор в его маленьких сёлах слышится запах чистого ладана и свечей. Там можно найти людей, как бы вышедших из прежних времён, которые совершают дома богослужения суточного круга, постятся, как монахи (а может, и строже), изучают жития святых и, что важнее всего, обращены с молитвой к Востоку, а не к Западу, в отличие от современных людей, которые больше радуются концу дня, так как в это время они заканчивают работу и встречаются с подобными себе в ночных клубах, этих средоточиях греха. Тяжкий труд и церковная жизнь превращают безграмотного человека в философа. Его речь становится весомой, прекрасной и животворной. Благодаря этим людям мир до сих пор находится в равновесии и на него не обрушивается праведный гнев Божий. Их жизнь — наше утешение: они подобны небесной радуге, показывающей, что благой Бог ещё будет терпеть нас, хотя грех и перешёл сегодня все границы[111].

У подножья горы Дирфис, с её северной стороны, на обрывистых мысах острова находится несколько маленьких селений. В одном из них жил благоговейный дядя Кости́с. У него была семья, он разводил скот и возделывал скудную землю. Трудная жизнь земледельца и скотовода, сухой северный ветер, обветривший его лицо, пост и бдение сделали из него замечательного аскета. Кто знает, сколько раз он обращал к Эгейскому морю своё загорелое лицо и смотрел, как корабли плывут в бескрайнем бурном море, и молился, чтобы храбрые моряки поскорее добрались до пристани, в свои дома, к своим семьям… То, что я сейчас сказал, не преувеличение и не фантазия. Я много раз видел, как благочестивые люди с напряжённым лицом всматриваются в пенящиеся волны и молятся о моряках, особенно матери, дети которых вышли в море. Очень трогательно было слышать их вздохи, вырывавшиеся с каждой новой волной шторма: «Помоги им, Богородице, на суше и на море!»

Дядя Костис был человеком молитвы. Когда он собирался приступить к Святым Тайнам, то, как филин, на всю ночь уходил в лес для молитвы. На рассвете он приходил и одевался в свою лучшую одежду, в которой ходил в церковь и причащался. А другие люди в наши дни теряют ночи и, лишь только стемнеет, прячутся по домам.

Старик был гостеприимен: его дом всегда был открыт для каждого. Даже имеющие дурную славу цыгане часто ели и ночевали у него. Он совершенно не боялся, что они могут у него что-нибудь украсть или сглазить его своими заклинаниями. Его совершенная любовь к Богу и ближнему прогоняла всякий страх[112]. Соседи спрашивали у него:

—  Как это ты не боишься цыган? Они ведь любят поживиться чужим добром, да и разговаривают на каком-то бесовском языке.

Он спокойно отвечал им:

—  Если с нами Бог, то никто не сможет сделать нам никакого зла. Разве мы не говорим в молитвах, что «Иисус Христос побеждает и рассеивает всякое зло»?

Костис жил в тяжёлое время гражданской войны, когда брат убивал брата только за то, что тот не принадлежал к его партии и не разделял идеологии народной демократии. Несмотря на то что он крайне редко бывал в магазинах и никогда не вступал в разговоры, в которых разгораются страсти, его взял на заметку один односельчанин по той причине, что сын Костиса служил в армии. Как-то раз, когда Костис был один и пас свой скот, тот подстерёг его, схватил и подверг бесчисленным истязаниям (как признавался мне на исповеди один человек, когда человек кого-то мучит и его никто не видит, то он становится бессердечным зверем, которого ничто не может унять: его не трогают ни стоны, ни крики, а сердце становится каменным). Под конец, связав его по рукам и ногам и привязав к шее большой камень, он сбросил его в море. Таким образом, море, всегда бывшее ему другом, приняло его мученическое тело, а голубое небо — чистую душу.