Эпилог. Adagio
Итак, круг нашего исследования замкнулся: мы прошли путь от отрицания ложного антинасилия к утверждению насилия освободительного. Мы начали с лицемерия тех, кто, борясь ссубъективным насилием,творитнасилие системное,порождающее столь ненавистные им явления. Мы определили ключевую причину насилия какстрах перед Ближними показали, что он основан нанасилии, присущем самому языку,тому средству, которое призвано преодолевать прямое насилие. Далее мы проанализировали три типа насилия, неотвязно присутствующие в наших средствах массовой информации; «иррациональные»выходки молодежив парижских пригородах в 2005 году,атаки террористовихаос в Новом Орлеанепосле урагана «Катрина». Затем мы выявили антиномии толерантного Разума на примере ожесточенных выступлений против карикатур на пророка Мухаммеда, напечатанных датской газетой. Мы разобрали ограниченностьтолерантности— важнейшего понятия современной идеологии. И наконец, мы прямо коснулись освободительного измерения категориибожественного насилия(термин Вальтера Беньямина). Каковы же уроки этой книги?
Их три. Во-первых, открытые проклятия в адрес насилия, утверждения, что оно «дурно» — это идеологическая операцияpar excellence,мистификация, при помощи которой, в частности, удается маскировать базовые формы социального насилия. В высшей степени симптоматично, что наши западные общества, выказывающие такую озабоченность разными формами притеснения, в то же время способны мобилизовать множество механизмов для того, чтобы сделать нас безразличными к самым брутальным формам насилия — зачастую принимающим, как ни парадоксально, облик человеческого сострадания к жертвам этого насилия.
Второй урок: осуществить подлинное насилие, совершить действие, которое насильственно поколеблет основы социальной жизни, — непросто. Увидев японскую маску демона зла, Бертольт Брехт написал: вздутые вены, жуткая гримаса — «все идет в ход, / так изнурительны попытки / Быть злом». Это применимо и к насилию, оказывающему хоть малейшее влияние на систему. Любой стандартный голливудский боевик — отличная иллюстрация этого тезиса. В конце ленты Эндрю Дэвиса «Беглец» ни в чем не повинный, но преследуемый доктор (Харрисон Форд) выступает против своего коллеги (Жерон Краббе) на съезде врачей и обвиняет его в фальсификации медицинской информации в интересах крупной фармацевтической компании. Именно в тот момент, когда мы ожидаем, что в фокусе внимания окажется истинный преступник — корпоративный капитал, Краббе обрывает свой доклад и предлагает Форду выйти поговорить. За дверью конференц-зала начинается жестокая драка: они молотят друг друга до тех пор, пока их лица не заливает кровь. Эта сцена предательски красноречива и нескрываемо смехотворна: для того чтобы выпутаться из идеологической неразберихи, к которой сводится игра с антикапитализмом, нужен ход, позволяющий воочию увидеть трещины в кинонарративе. Из «плохого парня» сделан порочный, циничный, с патологиями герой, словно психологические извращения (очевидные в жуткой сцене драки) каким-то образом замещают и вытесняют анонимную, начисто лишенную психологии силу капитала. Куда точнее было бы представить коррумпированного коллегу как искреннего, честного врача, который попался на удочку фармацевтической компании из-за финансовых затруднений в клинике, где он работает…
«Беглец», таким образом, предлагает нам прозрачную версию неистовогоpassage à l'acte,который работает как приманка, механизм идеологического вытеснения. Следующий по сравнению с нулевым уровнем шаг находим в фильме Пола Шредера и Мартина Скорсезе «Таксист», в финальном поединке Трэвиса (Роберт де Ниро) с сутенерами, в чьей власти находится девушка, которую он хочет спасти (Джоди Фостер). Самое важное здесь — скрытое самоубийственное измерение этогоpassage à l'acte:готовясь к схватке, Трэвис перед зеркалом упражняется в выхватывании пистолета; в знаменитейшей сцене фильма он бросает своему отражению агрессивно-снисходительное: «Ты это мне говоришь?» Перед нами хрестоматийная иллюстрация лаканова понятия «зеркальной стадии» — агрессия, несомненно, направлена на себя, на собственное отражение в зеркале. Это самоубийственное измерение вновь возникает в последних кадрах побоища, когда тяжело раненный Трэвис, привалившись к стене, указательным пальцем правой руки изображает ствол пистолета, приставленный к его окровавленному лбу, и, шутя, «спускает курок», словно говоря: «Я сам и был настоящей целью всего этого». Парадокс Трэвиса — в том, что они себясчитает частью ублюдочной, грязной городской жизни, с которой ведет войну; выражаясь словами Брехта о революционном насилии (пьеса «Принятые меры»), он хочет быть последней кучей сора, выметенной из комнаты, после чего та станет чистой.
Mutatis mutandis,то же применимо к масштабному, организованному коллективному насилию. Таков урок культурной революции в Китае: как доказал опыт, разрушение памятников старины не является истинным отрицанием прошлого. Это скорее бессильныйpassage à Vacte,доказывающий, что от прошлого избавиться невозможно. Есть своего рода поэтическая справедливость в том, что итогом культурной революции Мао стало нынешнее беспрецедентное развитие капитализма в Китае. Есть глубинное структурное сходство между маоистским непрерывным самореволюционизированием, постоянной борьбой с окостенением государственных структур — и внутренней динамикой капитализма. Снова напрашивается парафраз Брехта: «Что такое ограбление банка в сравнении с основанием нового банка?» Что такое насильственные и разрушительные выходки хунвейбинов, втянутых в культурную революцию, в сравнении с настоящей культурной революцией — неостановимым исчезновением всех укладов жизни, которое диктуется капиталистическим воспроизводством?
То же, безусловно, относится и к нацистской Германии, где нас не должен сбивать с толку факт жесточайшего уничтожения миллионов. Представлять Гитлера злодеем, ответственным за гибель этих миллионов, и в то же время хозяином положения, который, опираясь на железную волю, шел к собственной цели, не только этически омерзительно, но и попростуневерно:нет, у Гитлера не было сил что-либо изменить. Все его действия — это, в сущности, противодействия, реакции: он действовал так, чтобы ничто на самом деле не менялось; действовал, стремясь предотвратить коммунистическую угрозу подлинных перемен. То, что в фокус попали евреи, было, в конечном счете, актом вытеснения, попыткой убежать от реального врага — сути капиталистических социальных отношений вообще. Гитлер разыграл спектакль Революции для того, чтобы капиталистический порядок уцелел. Ирония заключалась в том, что подчеркнутое презрение к буржуазному самодовольству в итоге позволило этому самодовольству развиваться дальше: нацизм ничего не задел ни в презираемом им «упадочном» буржуазном порядке, ни в немцах — он был сном, лишь отдалившим пробуждение. Германия проснулась только с поражением 1945 года.
Действием подлинно дерзновенным, потребовавшим настоящего запала и пороха, — и в то же время актом чудовищного насилия, источником немыслимых страданий, была сталинская принудительная коллективизация конца 1920-х годов. Но даже и это проявление беспощадного насилия увенчалось большими чистками 1936-1937-го — очередным бессильнымpassage à l'acte:
«Это было не прицельное уничтожение врагов, но слепой гнев, паника. В нем отразился не контроль над происходящим, но признание того, что у режима нет отлаженных механизмов контроля. Это была не политика, а провал политики. Это был знак невозможности править только силой»1.
Насилие, которое коммунистическая власть применяла к своим, — свидетельство коренной противоречивости режима. Поскольку у его истоков стоял «настоящий» революционный проект, непрерывные чистки нужны были не только для того, чтобы стереть следы происхождения режима, но и как своего рода «круговорот репрессий», напоминание о самоотрицании, в самом режиме гнездящемся. Сталинские чистки высших партийных эшелонов были связаны с этим фундаментальным предательством: обвиняемые в самом деле были виновны, ибо, принадлежа к новой номенклатуре, предали Революцию. Так что сталинский террор — не просто предательство Революции, но попытка стереть следы истинного революционного прошлого. Он также свидетельствует о некоем «бесе противоречий», который вынуждает постреволюционный новый порядок (вновь) встраивать в себя его предательство, «рефлектировать», «фиксировать» его в виде арестов и убийств без суда и следствия, запугивающих всех членов номенклатуры. Как мы знаем из психоанализа, за сталинистским исповеданием вины кроется подлинная вина. Известно, что Сталин мудро набирал в НКВД выходцев из низших социальных слоев, и те выплескивали свою ненависть к номенклатуре, арестовывая и пытая аппаратчиков высокого ранга. Внутреннее напряжение между прочностью власти новой номенклатуры и извращенным «круговоротом репрессий» в виде повторяющихся чисток номенклатурных рядов — это суть феномена сталинизма: чистки были той формой, в которой преданное наследие Революции выживало и становилось неотвязным проклятием режима2.
В раннем романе Агаты Кристи «Убийство в каретном ряду» Пуаро расследует смерть миссис Аллен — в ночь Гая Фокса[23]она была найдена застреленной у себя дома. Хотя ее смерть выглядит как самоубийство, многочисленные детали указывают на то, что это было скорее убийство, за которым последовала неуклюжая попытка представить дело так, словно миссис Аллен сама свела счеты с жизнью. Вместе с погибшей проживала мисс Плендерлит; в момент убийства ее не было дома. На месте преступления вскоре обнаруживают запонку; к преступлению оказывается причастным ее владелец, майор Юстас. Решение, найденное Пуаро, — одно из лучших во всем творчестве Кристи: он выворачивает наизнанку стандартный сюжет «убийство, замаскированное под самоубийство». Несколько лет назад жертва была замешана в одном скандале в Индии (где она и познакомилась с Юстасом); в Лондоне она собиралась выйти замуж за члена парламента от Консервативной партии. Зная, что огласка давнишнего скандала не оставит миссис Аллен шансов на брак, Юстас шантажировал ее. Вне себя от отчаяния, она застрелилась. Мисс Плендерлит (знавшая о шантаже и ненавидевшая Юстаса), оказавшись дома через несколько минут после самоубийства, быстро поменяла некоторые детали на месте преступления таким образом, чтобы показалось, будто убийца пытался неумело представить смерть как самоубийство, и чтобы Юстас понес кару за то, что толкнул миссис Аллен на смерть. История закручена вокруг вопроса: в каком направлении толковать вопиющие несообразности на месте преступления? Это убийство, замаскированное под самоубийство, или наоборот? Роман держится на том, что за скрытое убийство (обычная ситуация) выдана его инсценировка: оно не скрыто, а создано как приманка.
Именно так поступают подстрекатели подобных неистовыхpassages à l'acte.Они неправильно толкуют самоубийство как преступление. Иными словами, они подделывают улики, так что катастрофа, на самом деле бывшая самоубийством (итогом внутренних антагонизмов), предстает делом рук некоей преступной силы — евреев, предателей, реакционеров. Поэтому (прибегая к терминам Ницше, здесь вполне уместным) главное различие между радикально-освободительной политикой и взрывами бессильного насилия состоит в том, что подлинно радикальная политика активна. Политика навязывает определенное видение, не оставляя иного выбора. А взрывы бессильного неистовства по сути своей являютсяреакциейна некое возмущающее вмешательство.
И последний — по счету, но не по значимости — урок, извлекаемый из сложной связи между субъективным и системным насилием. Насилие — не прямая характеристика определенных действий, оно распределено между действиями и их контекстом, между деятельностью и бездействием. Одно и то же действие может считаться насильственным и ненасильственным в зависимости от контекста; порой вежливая улыбка может быть большим насилием, чем жестокая выходка. Туг, вероятно, небесполезен краткий экскурс в квантовую физику. Одно из самых спорных ее понятий — так называемое поле Хиггса. Любая физическая система, предоставленная самой себе в среде, которой она способна передать свою энергию, достигнет в конечном счете состояния минимальной энергии. Говоря иначе, чем больше массы мы забираем из той или иной системы, тем сильнее мы понижаем уровень ее энергии, пока не достигнем состояния вакуума, в котором энергия равна нулю. Существуют, однако, феномены, заставляющие предполагать, что должно иметься нечто (некая субстанция), которуюнельзя извлечь из данной системы, не ПОВЫШАЯ уровня ее энергии.Это нечто и называется «полем Хиггса»: как только это полепоявляетсяв резервуаре, откуда был выкачан воздух, а температура — снижена до возможного минимума, уровень энергии в нем будет и далеепонижаться.«Нечто», проявляющее себя таким образом, есть нечто, содержащееменьшеэнергии, чем ничто. Короче: иногда ноль не есть «самое дешевое» состояние системы, ибо, парадоксальным образом, «ничто» стоит дороже, чем «нечто». Грубая аналогия: социальное «ничто» (статическое равновесие системы, ее простое, без каких-либо изменений, воспроизведение) «стоит больше, чем нечто» (изменение), то есть требует большой энергии, а значит, первый шаг к изменению в системе — отключение деятельности, бездействие.
Роман Жозе Сарамаго «Видение»3(оригинальное название — «Ensaio sobre a Lucidez», «Эссе о Ясности/Просветленности») можно прочесть как умственный эксперимент в области бартл-бианской политики[24]. Здесь рассказывается о странных событиях, происходящих в некоей неназванной столице неизвестной демократической страны. Утром в день выборов, как назло, хлещет дождь, и явка избирателей угрожающе низкая. Но к полудню погода разгуливается, и граждане во множестве устремляются на избирательные участки. Облегчение властей, впрочем, длится недолго: в ходе подсчета голосов обнаруживается, что более семидесяти процентов бюллетеней в столице остались незаполненными. Растерявшись от явной невостребованности гражданского права, правительство дает населению шанс исправить положение, назначая на следующей неделе новый день выборов. Результаты еще хуже: теперь пусты 83 процента бюллетеней. Две ведущие политические партии — правящая партия правых (ПП) и ее наиболее значительный противник, партия середины (ПС), в панике, а безнадежно маргинальная партия левых (ПЛ) приступает к расследованию, заявляя, что пустые бюллетени — это одобрение ее прогрессивной программы.
Что это: заговор с целью свергнуть не только правительство, но всю демократическую систему? Если да, то кто за ним стоит и как им удалось подбить сотни тысяч людей заниматься подрывной деятельностью и остаться при этом незамеченными? Когда обычных граждан спрашивали, как они голосовали, звучал простой ответ, что это их личное дело, да и вообще, разве нельзя оставить бланк незаполненным? Правительство, не понимая, как отвечать на этот кроткий протест, и не сомневаясь в существовании некоего антидемократического заговора, тут же объявляет движение «чистейшей воды терроризмом» и вводит чрезвычайное положение, что позволяет приостановить действие всех гарантий конституции.
Наугад арестовывают пятьсот граждан; они исчезают в тайных следственных пунктах, и то, что с ними происходит, засекречено на высшем уровне. Членам их семей, совсем по-оруэлловски, советуют не беспокоиться из-за отсутствия сведений о близких: «в молчании — залог их личной безопасности». Когда эти шаги не дают никакого результата, правое крыло правительства предпринимает серию все более радикальных мер: объявляет в городе осадное положение, перебирает варианты разжигания беспорядка (для того чтобы вывести из столицы полицию и правительство), полностью блокирует город для въезда-выезда и, наконец, фабрикует собственного главаря террористов. Во всех этих обстоятельствах город продолжает функционировать практически нормально, люди парируют все выпады правительства в невероятной сплоченности, на достойном Ганди уровне ненасильственного сопротивления.
В замечательно точной рецензии на этот роман4Майкл Вуд указал на брехтовскую параллель:
«В знаменитом стихотворении, написанном в Восточной Германии в 1953 году, Брехт цитирует слова своего современника — тот говорит, что народ потерял доверие правительства. Чего же легче, лукаво спрашивает Брехт: надо распустить народ — пусть правительство выберет другой5. Роман Сарамаго — притча о том, что происходит, когда нельзя распустить ни правительство, ни народ».
Сама параллель вполне правомерна, но заключительный вывод, кажется, неточен: тревожное послание романа заключается не столько в том, что распустить народ и правительство невозможно, сколько в том, чтобы указать на принудительную природу демократических ритуалов свободы. Ведь, в сущности, воздерживаясь от голосования, народ и распускает правительство — не только в узком смысле (свергает правительство, находящееся у власти), но и в более радикальном. Почему правительство впадает в такую панику от этого шага избирателей? Оно уже не может не замечать, что само оно существует и отправляет свои полномочия лишь постольку, поскольку граждане приемлют его в таком качестве — приемлют даже путем отрицания. Воздержание избирателей заходит дальше, чем внутриполитическое отрицание, чем вотум недоверия — оно отрицает сам принятый уклад.
В терминах психоанализа воздержание избирателей — своего рода психотическоеVerwerfung(отвержение, отторжение), действие более радикальное, чем подавление(Verdràngung).По Фрейду, то, что подавлено, принимается умом субъекта в том случае, если оно поименовано, и в то же время отрицается, поскольку субъект отказывается его признавать, отказывается узнавать в нем себя. Напротив, отвержениеtout court[25]выталкивает понятие из области символического. Очерчивая контуры такого радикального отвержения, соблазнительно прибегнуть к провокационному тезису Бадью:
«Лучше не делать ничего, чем участвовать в изобретении формальных способов делать видимым то, что Власть уже признает как существующее»6.
Лучше не делать ничего, чем участвовать в конкретных действиях, основная функция которых — помочь системе действовать мягче (скажем, расчищать пространство для множества новых субъективностей). Угроза наших дней — не пассивность, но псевдоактивность, требование «быть активным», «участвовать», прикрывать Ничтожество происходящего. Люди постоянно во что-то вмешиваются, «что-то делают», ученые принимают участие в бессмысленных дебатах и т. д. По-настоящему сложно отступить назад, отстраниться. Власть часто предпочитает диалог, участие, даже «критическое», молчанию — ей бы только вовлечь нас в «диалог», удостовериться, что наше зловещее молчание нарушено. И потому воздержание граждан от голосования есть подлинно политическое действие: оно властно ставит нас лицом к лицу с бессодержательностью современных демократий.
Если под насилием понимать радикальный переворот базовых социальных отношений, то, как бы безумно и безвкусно это ни прозвучало, проблема исторических чудовищ, погубивших миллионы жизней, была в том, чтоим не хватало насилия.Подчас не делать ничего и есть высшее проявление насилия.

