В саге о пяти поколениях семьи Левеншельдов параллельно развиваются три истории, охватывающие события с 1730 по 1860 год. Представителей этого рода связывает тема преступления и наказания, тайные предсказания и довлеющие над членами семьи проклятия. И противостоять этому может лишь любовь и добрая воля человека, способные победить лицемерие, корысть и зло.
В третьем романе трилогии «Перстень Лёвеншёльдов» Карл-Артур, не желая уступать родителям и порвав с ними отношения, женится на Анне Сверд. Молодая жена надеется на отдельную пасторскую усадьбу со служанкой в доме и большим хозяйством. Каково же было ее разочарование, когда она увидела домишко, состоящий из комнаты и кухни, и узнала, что стряпать, топить печь и делать все прочее по дому ей придется самой. Все надежды рушатся в один миг. Несчастная далекарлийка сразу же понимает, что в этом доме ей уготована роль служанки. Она приходит в отчаяние, не находя понимания и любви со стороны Карда-Артура, и лишь ее сильная, трудолюбивая натура помогает ей выдержать испытание…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПОЕЗДКА В КАРЛСТАД
Что бы ни говорили про Тею Сундлер, нельзя не признать, что она лучше, чем кто бы то ни было, умела обходиться с Карлом-Артуром Экенстедтом.
Взять, к примеру, Шарлотту Лёвеншёльд. Ведь она тоже хотела уговорить его поехать в Карлстад и помириться с матушкой. Но чтобы побудить его к этому, она напомнила ему, кем матушка всегда была для него, и под конец попыталась даже припугнуть его, сказав, что он, дескать, может утратить дар проповедника, каковым обладал до тех пор, если покажет себя неблагодарным сыном.
Она, казалось, хотела, чтобы он приехал домой подобно блудному сыну и стал бы просить принять его в дом из милости. Это ему никак не подходило, особенно при том состоянии духа, в каком он теперь пребывал, когда его проповеди имели столь большой успех и прихожане боготворили его.
А когда Tee Сундлер нужно было склонить его снова поехать в Карлстад, она повела себя совсем по-иному. Она спросила его, правду ли говорят, будто дорогая тетушка Экенстедт требует обыкновенно, чтобы у нее просили прощения за малейшую провинность. Но ежели она столь требовательна к другим, то и сама, уж верно, готова…
Да, ему пришлось признать, что она такова и есть. Стоило ей, бывало, понять, что она неправа, она тотчас была готова все уладить и помириться.
Тут Тея напомнила ему, как милая тетушка Экенстедт совершила опасную поездку в Упсалу в самую распутицу, чтобы дать ему возможность попросить у нее прощения. Неужто он, духовный пастырь, выкажет менее кротости, нежели простая смертная?
Карл-Артур не вдруг понял, куда она клонит. Он стоял, глядя на нее в недоумении.
Тогда фру Сундлер сказала, что на сей раз милая тетушка Экенстедт сама провинилась перед ним. И если она столь справедлива, как он утверждает, то, без сомнения, уже раскаялась в своем поступке и всей душой жаждет просить у него прощения. Но коль скоро она нездорова и не может приехать к нему, стало быть, его долг отправиться к ней.
То было дело иное, совсем не то, что ему предлагала Шарлотта. Тут речь шла не о том, чтобы вернуться в родительский дом блудным сыном, а о том, чтобы войти в него победителем. Теперь он поедет не для того, чтобы испрашивать милостивого прощения, а чтобы простить самому. Невозможно описать, как это обрадовало его, как благодарен он был Tee, которая навела его на эту мысль.
После воскресной службы он наскоро отобедал у органиста и немедля отправился в Карлстад. Он так спешил, что ехал без остановки всю ночь. Мысль о том, какая это будет трогательная сцена, когда они встретятся с матушкой, не давала ему уснуть. Никто не сумел бы сделать подобную встречу столь прекрасной, как она.
Он прибыл в Карлстад в пять часов утра, но не поехал прямо домой, а завернул на постоялый двор. В расположении к нему матушки он ничуть не сомневался, но в отце уверен не был. Могло случиться, что отец не впустит его в дом, а ему не хотелось срамиться перед кучером.
Хозяин постоялого двора, стоявший на крыльце, старый житель Карлстада, увидев подъезжающего Карла-Артура, тотчас же признал его. До него дошли кое-какие толки о разрыве молодого пастора с родителями из-за того, что тот задумал жениться на простой далекарлийской крестьянке. Он заговорил с Карлом-Артуром деликатно и участливо, но тот казался спокойным и довольным, отвечал весело, и хозяин решил, что слухи о ссоре были пустыми.
Карл-Артур потребовал комнату, смыл с себя дорожную пыль и тщательнейшим образом привел в порядок свой туалет. Когда он снова вышел на улицу, на нем был пасторский сюртук с белыми брыжами и высокая черная шляпа. Он надел пасторское облачение, дабы показать матушке, в каком кротком и благостном расположении духа он явился к ней.
Хозяин постоялого двора спросил, не желает ли он позавтракать, но он отказался. Ему не хотелось отдалять счастливое мгновение, когда они с матушкой заключат друг друга в объятия.
Он быстрым шагом пошел по улице к берегу реки Кларэльв. Душу его наполняло столь же тревожное и радостное ожидание, какое он испытывал в ту пору, когда был студентом и приезжал домой из Упсалы на вакации.
Вдруг он резко остановился, пораженный, будто кто-то ударил его прямо в лицо. Он уже подошел довольно близко к дому Экенстедтов и увидел, что дом на замке, все ставни закрыты, а двери заперты.
В первое мгновение он было растерялся: ему пришло на ум, что хозяин постоялого двора уведомил родителей о его приезде и они заперли дом, чтобы не впускать его. Он вспыхнул от досады и уже повернулся, чтобы идти прочь.
Но тут же он стал смеяться над самим собой. Ведь еще не было шести часов, а дом в утреннюю пору всегда бывал заперт. Не смешно ли было полагать, будто ставни и двери затворили нарочно, чтобы не впускать его. Он снова подошел к садовой калитке, толкнул ее и уселся в саду на скамейке, чтобы дождаться, когда дома проснутся.
И все же он не мог отделаться от мысли, что это дурное предзнаменование, если родительский дом был заперт в момент его прихода.
Он уже более не испытывал радости. Тревожное ожидание, не дававшее ему уснуть всю ночь, тоже исчезло.
Он сидел и смотрел на затейливые цветочные клумбы и великолепные газоны, на большой и красивый дом. Потом он стал думать о той, которая владела всем этим, всеми почитаемая и превозносимая, и сказал самому себе, что нет никакой надежды на то, что она станет просить у него прощения. Вскоре он уже не мог понять ни Тею, ни себя самого. В Корсчюрке ему казалось вполне естественным и само собой разумеющимся, что полковница раскаялась, но теперь он понял, что это чистейший вздор.
Он так уверился в этом, что решил тут же отправиться восвояси, и уже поднялся, чтобы уйти. Надобно было спешить, покуда никто его не заметил.
Уже стоя у калитки, он подумал, что, наверно, видит этот дом в последний раз. Ведь сейчас он уйдет, чтобы никогда более не возвращаться.
Он оставил калитку полуоткрытой и обернулся, собираясь в последний раз обойти усадьбу и проститься с ней. Он завернул за угол дома и очутился среди высоких ветвистых деревьев на берегу реки. Этот прекрасный вид открывался ему в последний раз. Он долго смотрел на лодку, вытащенную на берег. Он думал, что теперь, когда его здесь нет, она уже больше никому не нужна, однако заметил, что лодка просмолена и покрашена точно так же, как в те времена, когда он, бывало, катался на ней.
Он поспешил взглянуть на маленький огородик, за которым ухаживал в детстве. Там росли те же самые овощи, которые он выращивал. И он понял, что о том пеклась матушка. Это она велела следить за тем, чтоб он не пришел в запустение. Прошло не менее пятнадцати лет с тех пор, как он занимался им.
Он принялся искать падалицу под антоновкой и сунул яблоко в карман, хотя оно было зеленое, как молодая капуста, и такое твердое, что не укусишь. Потом он отведал крыжовника и смородины, хотя ягоды были засохшие и перезрелые.
Он прошел вдоль пристроек и отыскал сарай садовника: прежде там у него стояли маленькая лопатка, грабельки и тачка. Он заглянул внутрь: да, нечего было и гадать, они были на том же самом месте, где он их оставил. Никому не позволили их убрать.
Время шло, надобно было спешить, если он желал уйти незамеченным. Но ему так хотелось взглянуть на все в последний раз. Все здесь приобрело для него новое значение. «Я не знал, как мне дорого это», — думал он.
И в то же время он стыдился своего ребячества. Ему бы не хотелось, чтоб его сейчас увидела Тея Сундлер: ведь несколько дней назад она так восхищалась его смелыми речами, когда он говорил, что навсегда освободился от уз отчего дома и воли родительской.
И тут у него возникло подозрение, что он медлит сейчас, втайне надеясь, что кто-нибудь увидит его и впустит в дом. И когда он окончательно уверился в этом, он тотчас же решился пойти прочь.
Он уже вышел было из сада и остановился у калитки, как вдруг услыхал, что в запертом доме отворилось окно.
Невозможно было не обернуться, и он обернулся. Окно в спальне полковницы было распахнуто настежь. Его сестра Жакетта, высунувшись из окна, вдыхала свежий воздух.
Не прошло и секунды, как она увидела его и принялась кивать ему и махать рукой. Он невольно стал ей отвечать: тоже кивал и махал рукой. Потом он показал на запертую дверь. Жакетта исчезла, а через минуту он услышал, как заскрипела задвижка и повернулся ключ в замке. Дверь распахнулась, сестра вышла на порог и протянула к нему руки.
В этот миг он стыдился Теи, стыдился самого себя, ибо не верил, что матушка станет просить у него прощения. Ему нечего было делать в этом доме, однако он против воли своей побежал навстречу Жакетте. Он взял ее за руки и притянул к себе, на глазах у него выступили слезы — так рад был он, что она отперла ему дверь.
Она была ужасно счастлива. Увидев, что он плачет, она обняла его и поцеловала.
— Ах, Карл-Артур, Карл-Артур, слава богу, что ты приехал.
Ему уже удалось убедить себя в том, что его не хотят впустить в дом, и столь теплый прием застал его врасплох, он даже стал заикаться.
— А что, Жакетта, матушка уже проснулась? Будет ли мне дозволено поговорить с ней?
— Ну, конечно, тебе позволят поговорить с маменькой. Ей полегчало за последние дни. Нынче ночью она хорошо спала.
Она пошла вверх по лестнице, и он медленно последовал за ней. Он никогда бы не мог подумать, что будет так счастлив оттого, что воротится в свой дом. Он положил руку на гладкие перила, но не для того, чтобы опереться, а лишь для того, чтобы погладить их.
Поднявшись наверх, он остановился в ожидании, что кто-то выйдет и прогонит его. Однако этого не случилось. И вдруг его осенило — видимо, отец не рассказал им о разрыве с ним. Ну, конечно, он не мог этого сделать — ведь полковница была больна.
Теперь он понял, в чем дело, и уже более спокойно пошел в комнаты.
Какие это были красивые комнаты! Они и всегда ему нравились, однако не так, как сегодня. Мебель не была здесь уныло расставлена вдоль стен, как на другой половине. Здесь было так приятно находиться. Все говорило о вкусе той, что живет здесь.
Через гостиную и кабинет они подошли к двери спальни. Жакетта знаком велела ему подождать, а сама юркнула в спальню.
Он провел рукой по лбу, пытаясь вспомнить, зачем он пришел сюда. Но он не мог думать ни о чем другом, кроме того, что он дома и сейчас увидит мать.
Но вот Жакетта появилась снова и провела его в спальню. Увидев матушку, которая лежала бледная, с перевязанным лбом и рукой, он почувствовал, словно кто-то вдруг сильно толкнул его в грудь, и упал на колени возле ее постели. У нее вырвался радостный возглас, здоровой рукой она притянула его к себе, крепко обняла и поцеловала.
Исполненные счастья, они глядели друг другу в глаза. В этот миг ничто не разделяло их. Все было забыто.
Он никак не думал застать матушку такой слабой и больной и еле сдерживал волнение. Он с тревогой спросил, как ее здоровье. Она не могла не почувствовать, как он любит ее.
Для больной это было лучшее лекарство, и она снова обняла его.
— Пустое, друг мой. Теперь все снова хорошо. Я уже позабыла про свою болезнь.
Он понял, что она любит его, как прежде, и подумал, что к нему вернулось то, что он утратил и о чем только что тосковал. Его снова считали сыном в этом прекрасном доме. Ему нечего было более желать.
И вдруг, в минуту, когда он был преисполнен счастья, его охватило волнение. Ведь он все же не добился того, ради чего приехал сюда. Матушка не просила у него прощения и, видно, не собиралась этого делать.
Он испытывал сильное искушение не думать об извинении. И все же для него это было важно. Если полковница признается, что была к нему несправедлива, его положение в доме станет совсем иным и родителям придется дать согласие на его брак с Анной Сверд.
К тому же теплый прием, оказанный ему матушкой, придал ему уверенности, он даже стал несколько самонадеян. «Лучше сразу порешить с этим делом, — думал он. — Кто знает, может быть, в другой раз матушка не будет так добра и ласкова».
Он поднялся и сел на стул возле постели.
Ему было немного не по себе оттого, что он собирался призвать к ответу мать. И тут ему в голову пришла мысль, которой он несказанно обрадовался. Он вспомнил, как некогда в детстве, когда он или сестры совершали дурной поступок и матушка ждала, чтобы у нее просили прощения, она обращалась к провинившемуся со словами: «Ну, дитя мое, ты ничего не хочешь сказать мне?»
Для того чтобы как можно проще и непринужденнее подойти к делу столь деликатному, он нахмурил брови, поднял указательный палец, улыбаясь, однако же, дабы показать матушке, что он шутит:
— Ну, матушка, вы ничего не изволите сказать мне?
Но полковница, казалось, ничего не поняла. Она лежала молча, вопросительно глядя на него.
Его бедная сестра до этого момента от души радовалась, наблюдая трогательную встречу брата с матушкой. Теперь же на лице ее отразился ужас, и она незаметно подняла руку, чтобы предостеречь брата.
Карл-Артур был твердо уверен в том, что полковница придет в восторг от его выдумки и ответит ему в том же духе, как только поймет, в чем дело. Он, разумеется, не обратил внимания на предостережение и продолжал:
— Вы, матушка, верно, понимаете, что в прошлый четверг я был раздосадован, когда вы пытались разлучить меня с невестой. У меня и в мыслях не было, что моя дорогая матушка может быть со мною столь жестока. Я так огорчился, что ушел, не желая более видеть вас.
Полковница по-прежнему лежала молча. Карл-Артур не мог заметить на ее лице ни малейшего следа гнева или неудовольствия. Сестра же, напротив, казалась еще более взволнованной. Она подкралась ближе к нему и стоя за спинкой кровати, сильно ущипнула его за руку.
Он понял, что она этим хотела сказать, однако был уверен, что гораздо лучше Жакетты знает, как обходиться с полковницей, и потому продолжал:
— И когда я утром в прошлую пятницу расстался с батюшкой, то сказал ему, что ноги моей не будет более в этом доме. Но вот я снова здесь. Неужто вы, самая умная женщина в Карлстаде, не догадываетесь, для чего я приехал?
Он замолчал на мгновение, уверенный в том, что после всего сказанного матушка сама станет продолжать. Но она не сделала этого. Она только приподнялась повыше на подушках и смотрела на него так пристально, что для него это сделалось тягостным.
Тут он подумал, что, быть может, разум матушки слегка ослабел за время болезни. Ведь она всегда понимала его с полуслова. А раз сейчас ей было непонятно, ему приходилось продолжать:
— Я и в самом деле решил более не видеться с вами, но когда я рассказал о том одной своей приятельнице, она спросила, правда ли, что вы, матушка, обыкновенно требовали, чтоб у вас просили прощения за малейший проступок, и что, стало быть, вы сами, верно…
Тут ему пришлось замолчать. Жакетта снова прервала его. Она изо всех сил дернула его за руку.
Но тут полковница вдруг прервала молчание.
— Не мешай ему, Жакетта, пусть продолжает.
От этих слов у Карла-Артура возникло подозрение, что матушка им не совсем довольна, но он сразу же отбросил эту мысль. Быть того не может, чтобы она сочла его жестоким и бесчувственным. Ведь он сказал ей о том как бы шутливо, невзначай. Какого еще обхождения было нужно!
Нет, просто матушка не велела Жакетте без конца мешать ему говорить. К тому же он зашел так далеко, что теперь лучше всего высказать все до конца.
— Эта приятельница и послала меня к вам, матушка, сказав, что мой долг поехать сюда, коль скоро вы сами не сможете навестить меня. Вы, вероятно, помните, как однажды приехали в Упсалу, чтоб я смог попросить у вас прощения. Она уверена, что вы признаете, что вы…
Как, однако, трудно судить свою собственную мать! Слова никак не шли у него с языка. Он заикался, кашлял, и в конце концов ему ничего не оставалось делать, как замолчать.
Слабая улыбка скользнула по лицу полковницы. Она спросила, кто же эта приятельница, которая так хорошо думает о ней.
— Это Тея, матушка.
— Стало быть, это не Шарлотта полагает, что я жажду просить у тебя прощения?
— Нет, не Шарлотта, матушка, а Тея.
— Я рада, что это не Шарлотта, — сказала полковница.
Она приподнялась еще выше на подушках и снова умолкла. Карл-Артур тоже ничего не говорил. Он высказал матушке все, что хотел сказать, хотя и не столь красноречиво, как бы ему хотелось. Теперь оставалось только ждать.
Он изредка взглядывал на мать. Видно было, что она боролась с собой. Нелегко так сразу признать свою вину перед собственным сыном.
И вдруг она спросила:
— Зачем ты надел пасторский сюртук?
— Я хотел показать вам, матушка, в каком расположении духа я сюда явился.
Снова улыбка скользнула по ее лицу. Он испугался, когда увидел эту улыбку, злую, исполненную презрения.
Внезапно ему показалось, будто лицо на подушке окаменело. Слов, которых он ждал, не последовало. В отчаянии он понял, что невозможно заставить ее раскаяться и просить прощения.
— Мама! — закричал он, и в голосе его звучали мольба и надежда.
И тут случилось нечто неожиданное. Кровь прилила к лицу полковницы. Она приподнялась на постели, подняла здоровую руку и погрозила ему.
— Конец! — закричала она. — Терпению господню пришел ко…
Больше она ничего не успела сказать. Последнее слово, тихое и невнятное, замерло у нее на губах, и она откинулась на подушки. Глаза ее закатились, и видны были только белки, рука упала на одеяло.
Жакетта громка закричала, призывая на помощь, и выбежала из комнаты. Карл-Артур упал на колени.
— Что с вами, матушка? Матушка! Не убивайтесь так, бога ради!
Он целовал ее лоб и губы, словно хотел поцелуями вернуть ее к жизни.
Но тут он почувствовал, что кто-то схватил его за шиворот. Потом чья-то сильная рука подняла его, вынесла из комнаты, как беспомощного щенка, и швырнула на пол. И тут он услышал громовой голос отца:
— Ты все-таки вернулся. Ты не мог успокоиться, покуда не доконал ее.
В тот же понедельник, когда часы показывали половину восьмого утра, в доме бургомистра зазвонил звонок, и старая служанка, которая вела хозяйство, поспешила в переднюю отворить дверь.
В дверях стоял Карл-Артур Экенстедт, но служанка подумала, что если бы она не жила столько лет в Карлстаде и не видела его и ребенком и взрослым, то ни за что бы не узнала его. Лицо у него было иссиня-багровое, а красивые глаза чуть не выкатились из орбит.
Служанка жила у бургомистра много лет и нагляделась в этом доме всякого. Ей показалось, что молодой Экенстедт походил в тот момент на убийцу, и ей вовсе не хотелось впускать его. Однако это был сын полковника Экенстедта и доброй госпожи полковницы, поэтому ей ничего не оставалось делать, как впустить его, пригласить сесть и подождать. Бургомистр, как всегда, был на утренней прогулке, но он завтракал в восемь и должен был скоро вернуться.
Но если она испугалась одного только вида Экенстедта, то уж отнюдь не успокоилась, когда увидела, что он прошел мимо нее, не поздоровавшись и не сказав ни единого слова, будто вовсе и не замечая.
Видно, с ним приключилось что-то неладное. Ведь дети полковницы Экенстедт всегда были вежливы и обходительны. Не иначе как сын ее попал в беду.
Он прошел через переднюю в комнату бургомистра. Она видела, как он опустился в качалку, но, посидев немного, вскочил, подошел к письменному столу и принялся рыться в бумагах бургомистра.
Ей нужно было идти на кухню, проверить по часам, не переварились ли яйца на завтрак, накрыть на стол и заварить кофе. Но и молодого Экенстедта нельзя было оставлять одного. Она то и дело забегала в комнату приглядеть за ним.
Теперь он ходил взад и вперед по комнате бургомистра — то к окну подойдет, то к двери. И все время громко говорит сам с собой.
Неудивительно, что она испугалась. Жена бургомистра жила с детьми у родственников в деревне, и прислугу отослали. Она осталась одна в доме и была за все в ответе.
Что же ей теперь с ним делать, когда он знай себе расхаживает по комнате и, видно, ума решился. Подумать только, вдруг он порвет какую-нибудь важную бумагу на столе у бургомистра! Не может же она бросить все дела и караулить его.
И тут старая, мудрая служанка придумала спросить Карла-Артура, не хочет ли он пройти в столовую и выпить чашечку кофе, покуда ждет бургомистра. Карл-Артур не отказался и тотчас пошел за ней, чему она была весьма рада — ведь покуда он сидит и пьет кофе, он не сможет набедокурить.
Он уселся на место бургомистра и одним духом выпил чашку прямо-таки огненного кофе, который она ему налила. Потом он сам схватил со стола кофейник, налил еще чашку и выпил. Ни сахару не берет, ни сливок, знай только огненный кофе хлещет.
Выпив последнюю чашку, он заметил, что служанка стоит у стола и смотрит на него. Он повернулся к ней.
— Премного благодарен за вкусный кофе. Видно, я пью его в последний раз.
Он говорил так тихо, что она едва различала его слова. Можно было подумать, что он собрался доверить ей великую тайну.
— Так ведь у пасторши Форсиус в Корсчюрке вы, уж верно, пьете вкусный кофей, господин магистр, — сказала служанка.
— Да, пил, — ответил он, глуповато хихикнув. — Но, видите ли, там мне более не бывать.
В этом не было ничего удивительного. Молодых пасторов часто переводили из одного прихода в другой. Служанка начала успокаиваться.
— Сдается мне, что куда бы вы ни поехали, господин магистр, во всякий пасторской усадьбе кофей варят отменный.
— А вы полагаете, что и в тюрьме вкусный кофе варят? — сказал он, еще более понизив голос. — Там-то уж мне, верно, придется обходиться без кофе и без печенья.
— А зачем вам в тюрьму-то, господин магистр? С какой же это стати?
Он отвернулся от нее.
— На этот вопрос я отвечать не стану.
Тут он снова сосредоточил свое внимание на еде. Намазал хлеб маслом, положил сыру и стал есть жадно, словно вконец изголодался, глотал большие куски не жуя. Служанке пришло в голову, что он вовсе не помешанный, просто это у него с голоду. Она прошла в кухню и принесла яйца, сваренные для бургомистра. Карл-Артур вмиг проглотил два яйца и опять набросился на хлеб с маслом. Уплетая завтрак, он снова начал говорить:
— Много покойников бродит сегодня по городу.
Он сказал это весьма спокойно и равнодушно, словно сообщал, что стоит хорошая погода. Разумеется, служанка струхнула, и он это, видно, заметил.
— Вам мои слова кажутся странными? Мне самому удивительно, что я вижу покойников. Прежде со мной этого не было, это я точно знаю, никогда не было до той беды, что стряслась со мною нынче в семь часов утра.
— Вот как, — сказала служанка.
— Поверите ли, у меня ужас как сердце схватило. Мне надобно в город идти из дому, а я не могу. Стою и держусь за ограду в нашем саду. И вдруг вижу — настоятель собора Шёборг идет под руку с супругой своей. Как прежде, когда они хаживали к нам по воскресеньям обедать. Разумеется, они уже знали про то, что я натворил, и велели мне идти к бургомистру, признаться в своем злодеянии и просить покарать меня. Я сказал им, что это никак невозможно, но они настаивали.
Карл-Артур замолчал, чтобы налить себе еще чашку кофе и выпить ее залпом. Он испытующе смотрел на служанку, будто желал узнать, как она приняла его слова. Но служанка ответила как ни в чем не бывало:
— Многим доводилось покойников видеть, и не стоит господину магистру из-за этого…
Видно было, что ответ этот его обрадовал.
— И я так же думаю. Ведь во всем прочем я нимало не переменился.
— Ваша правда, — сказала служанка. Она считала, что лучше всего соглашаться с ним и вести себя спокойно, а сама с нетерпением ожидала прихода бургомистра.
— Я не против того, чтоб выполнить их волю, — продолжал Карл-Артур. — Но ведь я в полном рассудке и знаю, что бургомистр только посмеется надо мной. Не буду отрицать, что на моей совести тяжкий грех, однако меня нельзя за это арестовать и судить.
Тут он закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Кусок хлеба, который он держал в руке, упал на пол, лицо его исказилось гримасой, словно он испытывал невыносимые мучения. Однако он удивительно быстро пришел в себя.
— Опять сердце стеснилось, — сказал он. — Не странно ли, стоит мне сказать себе, что я не могу этого сделать, сразу с сердцем дурно делается.
Он встал из-за стола и начал ходить взад и вперед.
— Я сделаю это, — сказал он, совершенно забыв, что служанка стоит рядом и слушает. — Я хочу сделать это, скажу бургомистру, что совершил проступок, за который меня должно наказать. И скажу, что повинен в смерти человека. Я что-нибудь придумаю. Я обязан сказать, что сделал это преднамеренно.
Он снова подошел к служанке.
— Подумать только, прошло! — сказал он радостно. — Как только скажу, что хочу, чтоб меня покарали, сразу боль унимается. Я совершенно счастлив.
Старая, мудрая служанка перестала его бояться. Ей сделалось жаль его. Она взяла его руку и погладила ее.
— На что же вам это, господин магистр? Зачем вам брать на себя вину за то, чего вы не делали?
— Нет, нет, — возразил он. — Я знаю, что так будет правильно. К тому же я хочу умереть. Хочу показать матушке, что любил ее. Какое счастье встретиться с ней в мире ином, где уже нет обид!
— Не бывать тому, — сказала служанка. — Я все расскажу бургомистру.
— Не делайте этого, прошу вас, — возразил Карл-Артур. — Судья должен вынести мне смертный приговор. Ведь я убил, хотя не брал в руки ни ножа, ни пистолета. Жакетта знает, как это получилось. Неужто вы полагаете, что жестокосердие и равнодушие не опаснее стали и свинца? Батюшка тоже все знает и может быть тому свидетелем. Меня должно судить, я виновен.
Служанка промолчала. К великой своей радости, она услышала, как входная дверь отворилась, и узнала знакомые шаги на лестнице.
Она выбежала в прихожую, чтобы успеть предупредить бургомистра, но Карл-Артур следовал за ней по пятам. Он, разумеется, хотел сразу же начать с признания, однако смешался.
— Вот как, ты опять пожаловал в город, — сказал бургомистр. — Экая беда приключилась с полковницей!
С этими словами он протянул ему руку, но Карл-Артур спрятал правую руку за спину. Он отвел глаза в сторону и, глядя на стену, произнес дрожащим голосом, но отчетливо:
— Я пришел сюда, чтобы просить вас, дядюшка, арестовать меня. Это я убил свою мать.
— Какого черта! — воскликнул бургомистр. — Полковница-то ведь не умерла. Я повстречал доктора…
Карл-Артур отшатнулся. Служанка, испугавшись, что он упадет, протянула руки, чтобы поддержать его. Но он сохранил равновесие. Он схватил шляпу и, не сказав больше ни слова, ринулся на улицу.
Первый человек, попавшийся ему навстречу, был старый домашний врач его семьи. Он подбежал к нему:
— Что матушка?
Доктор посмотрел на него неодобрительно.
— Хорошо, что я встретил тебя, негодник. Не вздумай опять идти к своим. Как могло прийти тебе в голову судить больного человека!
Карл-Артур больше не слушал его. Он бросился прямо к родительскому дому. Там он увидел свою замужнюю сестру Еву Аркер, которая стояла у калитки.
— Ева, — закричал он, — правда, что матушка жива?
— Да, — ответила она тихо, — доктор сказал, что она будет жить.
Ему хотелось сорвать калитку с петель. Броситься к матушке, упасть перед нею на колени, молить о прощении — только это и было у него в мыслях. Но Ева остановила его:
— Тебе нельзя туда, Карл-Артур. Я уже давно стою здесь, чтобы предостеречь тебя. С ней сделался тяжелый удар. Маменька не может говорить с тобой.
— Я стану ждать сколько угодно.
— Тебе нельзя идти в дом не только из-за маменьки, — сказала Ева, слегка подняв брови. — Из-за папеньки тоже. Доктор сказал, что здоровья ей уже не воротить. Папенька и слышать о тебе не хочет. Не знаю, что может сделаться, если он увидит тебя. Поезжай назад в Корсчюрку! Это самое лучшее для тебя.
Слова сестры раздосадовали Карла-Артура. Он был уверен в том, что сестра преувеличивает и гнев отца и опасность для матушки повидаться с ним.
— Вы с мужем только и думаете, как бы очернить меня в глазах папеньки и маменьки. Уж вы сумеете воспользоваться удобным случаем. Пользуйтесь себе на здоровье!
Он повернулся на каблуках и пошел прочь.
Так уж мы, люди, устроены, не любим мы, когда что-нибудь разбивается. Даже если разобьется всего лишь глиняный горшок или фарфоровая тарелка, мы собираем осколки, складываем их и пытаемся слепить их и склеить.
Этой задачей и были заняты мысли Карла-Артура Экенстедта, когда он ехал домой в Корсчюрку.
Правда, занят он был этим не всю дорогу, не забудьте, что он не смыкал глаз всю ночь, да и до того он целую неделю недосыпал — столько волнений и невзгод пришлось пережить за это время. И теперь натура настойчиво требовала своего — ни тряская повозка, в которой он ехал, ни кофе, которым он нагрузился у бургомистра, не помешали ему спать почти всю дорогу.
В те короткие мгновения, когда он бодрствовал, он пытался сложить обломки своего «я»: ведь того Карла-Артура, который всего несколько часов назад ехал по этой самой дороге и который разбился на мелкие осколки в Карлстаде, надобно было сложить, склеить и вновь пустить в употребление.
Быть может, кое-кто скажет, что на этот раз разбился дрянной глиняный горшок и не стоило труда чинить его и тратиться на клей. Однако нам, пожалуй, придется извинить Карла-Артура за то, что он не разделял этого мнения, — ведь он полагал, что речь идет о вазе из тончайшего фарфора, с дорогой росписью вручную и богатой позолотой.
Как ни странно, но в этой починке немало помогло ему то, что он начал думать о сестре Еве и ее муже. Он распалял себя против них, вспоминая, сколько раз они выказывали зависть к нему и жаловались на несправедливость к ним матушки.
Чем больше он думал о неприязни, которую Ева питала к нему, тем больше уверялся в том, что она сказала ему неправду. Уж верно, полковнице не было так плохо, как ей хотелось это представить, и батюшка гневался на него не столь сильно — это все были проделки Евы с Аркером. Они думали воспользоваться его последней глупой выходкой — а вина его в самом деле была велика, этого он не хотел отрицать, — чтобы изгнать его из родного дома навсегда.
Едва он пришел к заключению, что все обошлось бы наилучшим образом, если бы Ева не запретила ему войти в дом, как сон снова овладел им, и он проснулся лишь тогда, когда повозка остановилась у постоялого двора.
Потом он снова проснулся и стал думать о Жакетте. Ему не хотелось быть к ней несправедливым. Она не завидовала ему, как Ева. Она славная и любит его. Но разве не глупо она повела себя? Не помешай она ему во время важного разговора с матушкой, он бы сказал ей почти то же самое, но, уж верно, сделал бы это совсем по-иному. Нелегко подбирать слова, когда у вас все время стоят за спиной, дергают вас за руку и шепчут, чтобы вы были поосторожнее.
Мысли о Жакетте, о том, какая она глупая и бестолковая, тоже немало утешили его. Но и эти мысли не помешали ему сразу же уснуть.
Когда же он, просыпаясь, думал о Tee Сундлер, в нем возникало противоречивое чувство: ведь и она отчасти была виновата в этой беде. Она была ему самым близким другом. На кого же он мог положиться целиком, как не на нее? Но она, видно, плохо знала жизнь и не могла быть хорошей советчицей. Она ошиблась, думая, что полковница жаждет просить у него прощения. Она так высоко ценила его, что рассудила неправильно, а из-за того и приключилось несчастье. Не дай бог, умерла бы полковница, он бы тогда помешался с горя. Путь к оправданию был найден.
Между прочим, он старался не думать о визите к бургомистру и о разговоре со служанкой. Это, казалось, могло бы заставить его снова рассыпаться на мелкие осколки, и тогда пришлось бы все собирать и склеивать заново.
Когда он опять ненадолго проснулся, ему пришло в голову, что выказанные им испуг и отчаяние могут пойти ему на пользу. Полковница, разумеется, услышит о том и поймет, как сильно он любит ее. Она растрогается, пошлет за ним, и они помирятся.
Ему хотелось верить, что все окончится именно так. Он станет всякий день молить о том Господа.
Грубо говоря, Карл-Артур был уже недурно склеен и слеплен, когда он в одиннадцать вечера вернулся домой в Корсчюрку. Он сам удивлялся тому, что сумел пережить столь страшное душевное потрясение и остаться живым и невредимым. Его все время клонило ко сну, и когда он вышел из повозки возле калитки пасторской усадьбы и уплатил кучеру, то подумал, как хорошо будет сейчас улечься в постель и выспаться вволю.
Он уже направился было в свой флигелек, но тут вышла служанка и сказала, что пасторша ему кланяется и велит передать, что в зале его ждет горячий ужин. Он охотней лег бы сразу в постель, однако ему не хотелось обижать пасторшу, которая позаботилась о нем, думая, что после долгой дороги он проголодается, и пошел в столовую.
Он не сделал бы этого, если бы не был уверен, что в доме нет никого, кто станет его расспрашивать про поездку. Он знал, что старики давно улеглись, а Шарлотта уехала.
Проходя через прихожую, он споткнулся о какой-то ящик, стоявший возле двери.
— Ради бога поосторожней, господин магистр! — сказала служанка. — Это вещи госпожи Шагерстрём. Мы целый день соломой их перекладывали да в рогожку заворачивали.
Ему, однако, не пришло в голову, что Шарлотта могла сама приехать из Озерной Дачи и тем более остаться ночевать в пасторской усадьбе. Он неторопливо прошел в залу и уселся за стол.
Долгое время никто не нарушал его покой. Он наелся досыта и собрался уже было помолиться, как вдруг услышал шаги на лестнице. Шаги были тяжелые, медленные. Он подумал, что, должно быть, пасторша решила расспросить его о поездке. Ему захотелось выбежать из комнаты, но он не посмел этого сделать.
Секунду спустя дверь тихо и медленно отворилась, кто-то вошел. Худо было бы, если бы это была пасторша. Но то была не пасторша, а Шарлотта. А хуже этого и быть не могло. Недаром он был обручен с ней целых пять лет. Он знал ее прекрасно. Подумать только, что это будет за сцена, когда Шарлотта узнает, что с полковницей сделался удар. И отчитает же она его! А он так устал, что не сможет возражать ей, придется слушать ее целую вечность. Он тут же решил, что будет презрительно вежлив, каким он и был с ней в последнее время. Это лучший способ держать ее на расстоянии.
Но он не успел еще ничего сказать, как Шарлотта была уже посреди комнаты. Две сальные свечи, стоявшие на столе, осветили ее лицо. Тут он увидел, что лицо ее смертельно бледно, а глаза покраснели от слез. Видно, с ней приключилось нечто ужасное.
Скорее всего можно было предположить, что она несчастлива в замужестве. Однако она не стала бы это столь откровенно выказывать, непохоже это было на нее. А уж бывшему жениху своему она никогда бы не дала о том знать.
Да как же это он запамятовал! Всего несколько дней назад ему говорили, что сестра Шарлотты, докторша Ромелиус, сделалась опасно больна. Вот, видно, в чем дело.
Шарлотта выдвинула стул и села за обеденный стол.
Она начала говорить, и голос ее звучал удивительно жестко и невыразительно. Так говорит человек, когда он ни за что на свете не хочет расплакаться. Она не глядела на него, и можно было подумать, что она говорит вслух сама с собой.
— Капитан Хаммарберг заезжал сюда час назад, — сказала она. — Он был в Карлстаде и уехал оттуда сегодня утром, чуть позднее тебя. Но он ехал на паре лошадей и потому оказался здесь гораздо раньше. Он сказывал, что обогнал тебя на дороге.
Карл-Артур резко отодвинулся от стола. Острая боль рассекла ему голову, прошла к сердцу.
— Проезжая мимо пасторской усадьбы, — продолжала Шарлотта монотонно и обстоятельно, — он увидел свет в окнах кабинета и решил, что пастор еще не ложился спать. Тогда он вышел из повозки, чтобы доставить себе удовольствие — рассказать пастору о том, что его помощник натворил сегодня в Карлстаде. Он обожает рассказывать подобные истории.
Удар за ударом раскалывал голову, проходил сквозь сердце. Все, что он за день собрал по кусочкам и склеил, снова разбивалось вдребезги. Сейчас он услышит, как ближние судят о его поступках.
— Мы не запирали входных дверей, — сказала Шарлотта, — потому что с минуты на минуту ожидали твоего приезда, и он беспрепятственно прошел в кабинет. Однако дядюшка уже лег спать, и он нашел вместо него меня. Я сидела в кабинете и писала письма — не могла уснуть, покуда не узнаю про твою поездку в Карлстад. И узнала от капитана Хаммарберга. Ему, видно, было приятнее рассказать о том мне, нежели дядюшке.
— А тебе, — вставил Карл-Артур, — тебе, разумеется, было не менее приятно слушать его.
Шарлотта сделала нетерпеливый жест. Не стоило и отвечать на столь незначительный выпад. Просто человек прибегает к этому, когда он в большой беде, а хочет показать, что ему все нипочем. Она продолжала свой рассказ.
— Капитан Хаммарберг был здесь недолго. Он сразу же ушел, рассказав, как ты вершил суд над собственной матерью и как с ней приключился удар. И про визит твой к бургомистру он тоже упомянул. Ах, Карл-Артур, Карл-Артур!
Но тут спокойствие оставило ее. Всхлипывая, она прижала к глазам платок.
Но так уж мы, люди, устроены. Не любим мы, когда другие сокрушаются о нас. Не может нас радовать мысль о том, что кто-то только что сидел и слушал забавный и остроумный рассказ о том, как глупо и смешно мы вели себя. Потому Карл-Артур не удержался и сказал Шарлотте нечто вроде того, что уж коль скоро она вышла замуж за другого, ей теперь нет надобности печалиться о нем и его близких.
Но и это она оставила без внимания. Так и надо было ожидать, что он прибегнет к подобному способу защиты. Не стоило на это сердиться.
Вместо этого она подавила слезы и сказала то, что ей все время хотелось высказать:
— Когда я узнала обо всем, я сперва решила не говорить с тобой сегодня вечером, зная, что ты захочешь, чтобы тебя оставили в покое. И все же я должна немедля сказать тебе нечто. Я не буду многословной.
Он пожал плечами с видом покорным и несчастным. Она ведь сидела рядом с ним, в той же комнате, и ему приходилось выслушивать ее.
— Знай же, что во всем виновата я одна, — сказала Шарлотта. — Это я уговорила Тею. Одним словом, твоя поездка в Карлстад… Это я… всему виной. Ты не хотел, а я настояла… И теперь, если матушка твоя умрет, винить надобно не тебя, а меня…
Она не могла продолжать. Она чувствовала себя такой несчастной, такой виноватой.
— Мне следовало набраться терпения, — продолжала Шарлотта, как только смогла побороть волнение и снова обрела дар речи. — Не надо было посылать тебя туда так скоро. У тебя еще не прошла горечь, обида на матушку. Ты еще не простил ее. Оттого-то и вышло все так скверно. Как же я не могла понять, что из этого ровно ничего не выйдет. Это я, я, я во всем виновата!
С этими словами она поднялась со стула и начала ходить по комнате взад и вперед, нервно теребя платок. Потом она остановилась перед ним.
— Вот это я и хотела тебе сказать. Виновата только я одна.
Он не отвечал. Он молча протянул руки и взял ее за руку.
— Шарлотта, — сказал он очень тихо и кротко, — подумай только, как часто вели мы с тобой беседу в этой комнате, за этим столом. Здесь мы спорили и бранились, здесь пережили и немало светлых мгновений. А сейчас мы здесь с тобой в последний раз.
Она молча стояла возле него, не понимая, что с ним сделалось. Он сидел и гладил ее руку, он говорил с ней так ласково, как не говорил уже целую вечность.
— Ты всегда была великодушна ко мне, Шарлотта, всегда хотела помочь мне. На свете нет человека благороднее тебя.
Она онемела от удивления и не в силах была даже возразить ему.
— Я же не ценил твоего благородства, Шарлотта. Не хотел понять его. И все же ты пришла сегодня и хочешь взять вину на себя.
— Так ведь это правда, — сказала она.
— Нет, Шарлотта, это неправда. Не говори больше ничего. Это все моя самонадеянность, моя жестокость. Ты желала мне только добра.
Он наклонил голову к столу и заплакал. Он не выпускал ее руки из своей, и она чувствовала, как его слезы капают ей на руку.
— Шарлотта, — сказал он, — я чувствую себя убийцей. Мне не на что более надеяться.
Свободной рукой она погладила его волосы, но опять ничего не сказала.
— В Карлстаде мне ужас как дурно сделалось, Шарлотта. Я словно обезумел. По дороге домой я пытался оправдаться перед самим собой. Но теперь я понимаю, что это бесполезно. Я должен за все держать ответ.
— Карл-Артур, — сказала Шарлотта. — Как это было? Как все это случилось? Я ведь знаю о том только от капитана Хаммарберга.
Карл-Артур не помнил, чтобы Шарлотта когда-нибудь говорила с ним так ласково, по-матерински. Он не смог противиться ей и тотчас же принялся рассказывать. Казалось, ему доставляло облегчение говорить все как есть, ничего не утаивая и не смягчая.
— Шарлотта, — сказал он наконец, — что могло столь жестоко ослепить меня? Что ввело меня в подобное заблуждение?
Она не ответила. Но доброта ее сердца окутала его, уняла жгучую боль его ран. Ни один из них не подумал, как удивительно было то, что так откровенно они никогда прежде не говорили. Они даже не смели шевельнуться — он все время сидел неподвижно у стола, она стояла, склонясь над ним. О чем они только не говорили! Под конец он спросил ее, не думает ли она, что ему нельзя более оставаться священником.
— Неужто тебе не все равно, что станет говорить капитан Хаммарберг!
— Я вовсе не думаю о капитане, Шарлотта. Просто я чувствую себя таким жалким и ничтожным. Ты не можешь даже вообразить себе, каково мне теперь.
Шарлотта не захотела на это отвечать.
— А ты потолкуй завтра с дядюшкой Форсиусом! — сказала она. — Он человек мудрый и праведный. Может быть, он скажет, что как раз теперь из тебя и выйдет настоящий священник.
Это был добрый совет. Он успокоил Карла-Артура. Все, что она ему говорила, успокаивало. Ему стало легче. В душе его не было более ни гнева, ни недоверия.
Он коснулся губами ее руки.
— Шарлотта, я не хочу говорить о том, что было, но позволь мне все же сказать тебе, что я не могу понять самого себя. Почему я расстался с тобой, Шарлотта? Я отнюдь не хочу оправдываться, но ведь, в самом деле, вышло так, будто я поступал против своей воли. Почему я бросил родную мать в объятия смерти? Почему я потерял тебя?
Судорога исказила лицо Шарлотты. Она отошла в самый темный угол комнаты. Ей легко было объяснить ему истинную причину, но она не хотела. Он мог подумать, что она хочет ему отомстить. Ни к чему было омрачать это святое мгновение.
— Милый Карл-Артур, — сказала она, — через неделю я уеду отсюда. Мы с Шагерстрёмом думаем повезти мою сестру Марию-Луизу в Италию: она излечится от чахотки, и ее маленькие дети не останутся сиротами. Может быть, так и должно было случиться.
Сказав это, она подошла к человеку, которого любила, и еще раз провела рукой по его волосам.
— Долготерпению Господа не пришел конец, — сказала она. — Ему нет конца, я знаю.
ЛОШАДЬ И КОРОВА, СЛУЖАНКА И РАБОТНИК
Кто она такая, что ее избрали из всех бедных коробейниц, возвысили и удостоили счастья? Правда, деньгу сколотить она умеет и бережлива — скиллинга[1] даром не изведет, да и на выдумку хитра, изворотлива, горазда сманить людей купить все, что им надо и не надо. И все же она недостойна того, чтоб ее так возвысили надо всеми товарками.
Да кто она такая, чтобы на нее такой важный барин загляделся?
Каждое утро, просыпаясь, она говорила себе: «Да нешто это не чудо? Про такие чудеса только в Библии писано. В пору пастору в церкви о таком проповедь сказывать».
Она молитвенно складывала руки и воображала, что сидит на церковной скамье. В церкви полно народу, а на кафедре стоит пастор. Все как обычно, служба как служба, только пастор рассказывает сегодня удивительную историю. И говорит он не про кого иного, как про бедных далекарлийских девушек, про тех, что бродят с коробом по дорогам, терпят немало горя и невзгод. Точно человек, знакомый с их жизнью, он рассказывает, как тяжко им приходится временами, когда торговля идет плохо, как трудно тогда заработать хоть самую малость, иной раз и в куске хлеба приходится себе отказывать, лишь бы принести домой небогатую выручку. Но сегодня пастор принес своей возлюбленной пастве радостную весть. Господь милосердный призрел одну из этих бесприютных скиталиц. Никогда больше не придется ей теперь бродить по дорогам в стужу и в ненастье. Ее берет за себя пастор, она будет жить в усадьбе, где есть лошадь и корова, служанка и работник.
Как только пастор вымолвил эти слова, в церкви будто стало светлее, и на душе у всех полегчало. Всем стало радостно, что горькая горемыка будет жить теперь в довольстве и почете. Всякий, кто сидит неподалеку от Анны, кивает ей и улыбается.
Она зарделась от смущения, а тут еще пастор поворачивается к ней и говорит такие слова:
«Кто ты такая, Анна Сверд, что тебе на долю выпали счастье и почет, что одна ты избрана изо всех бедных коробейниц? Помни, что это не твоя заслуга, а милость божья. Не забывай же тех, кому приходится день и ночь надрываться, чтобы заработать на одежду и прокорм!»
Уж так хорошо говорил пастор, что ей хотелось целый день лежать в постели и слушать его. Но когда он начинал говорить про других коробейниц, у нее на глазах выступали слезы, она сбрасывала одеяло — это когда ей случалось спать под одеялом, а иной раз просто старую мешковину или лоскутный коврик, и вскакивала с постели.
«Дурища! — восклицала она. — Стоит реветь над тем, что сама выдумала!»
Чтобы помочь своим прежним товаркам, она отправилась домой еще в середине сентября. Начинались осенние ярмарки, а она уходила домой. Это ей было в убыток, но она решила уступить место своим бывшим соперницам, не хотела становиться им поперек дороги — ведь ни к одной из них барин не посватается. Она думала о Рис Карин, своей землячке из Медстубюн, об Ансту Лизе и о многих других. Они обрадуются, узнав, что ее нет на ярмарке, что она не станет больше переманивать к себе покупателей.
Она знала, что, когда придет домой, никто не поймет, с чего это ей взбрело на ум уйти с ярмарки. А она им не скажет, отчего так вышло. Ведь она это сделала в угоду господу Богу, за все его милости.
Никому, однако, не будет худа, если она закупит новые товары перед тем, как уйти из Карлстада. Никому опять же не повредит, если она по дороге на север будет заходить в дома и продавать свои товары. Закупив все, что надо, она уложила мешок в короб, взвалила его на плечи и уже взялась было за дверную ручку, но тут все же не удержалась и обернулась, чтобы поведать о своем чуде.
— Так что благодарствуйте, люди добрые. Я сюда больше не приду. Замуж выхожу.
И когда все в избе поспешили выразить свою радость и стали допытываться, что за человек ее жених, она ответила торжественно:
— Да уж это такое чудо, что о нем в пору в церквах проповеди сказывать. Кто я есть, чтобы мне выпало такое счастье? За пастора выхожу и жить стану в пасторской усадьбе. У меня будут лошадь и корова, служанка и работник.
Она знала, что над ней станут потешаться, как только она уйдет, но ее это не печалило. Надо быть благодарной, а то счастью и кончиться недолго.
По дороге она зашла в усадьбу, где ей ни разу прежде не удавалось уговорить хозяйку купить у нее что-нибудь, хотя та была богатая вдова и сама распоряжалась своими деньгами.
Тут Анне пришло на ум сказать, чтобы хозяюшка на сей раз не отказывалась от покупки, — дескать, она здесь с товарами в последний раз. Потом она замолчала и загадочно посмотрела на хозяйку.
Жадную крестьянку разобрало любопытство, и она не могла удержаться, чтобы не спросить Анну, отчего та не хочет больше коробейничать.
Красивая далекарлийка ответила, что с ней приключилось великое чудо. Про такое чудо только в Библии писано. Сказав это, она замолчала, и хозяйке пришлось снова ее расспрашивать.
Но Анна Сверд поджала губы и стояла на своем — ни дать ни взять прежняя Анна. Пришлось скупердяйке разориться на шелковый платок и на гребень, и лишь после этого она узнала, что господь Бог пожалел бедную коробейницу и теперь она, недостойная, выйдет за пастора и станет жить в пасторской усадьбе, где есть лошадь и корова, служанка и работник.
Уходя со двора, она подумала, что уловка эта ей хорошо удалась и что надо бы и впредь так делать. Однако она делать этого больше не стала — боялась беду накликать. Нельзя употреблять во зло милость божью.
Напротив, теперь она даже иной раз даром отдавала девочкам-подросткам булавки с головками из цветного стекла. Так она по малости отдаривала господа Бога.
Да за что же ей, недостойной, такое счастье? Просто во всем ей везет. Может, оттого в каждой деревне у нее нарасхват раскупают товары, что она ушла с осенней ярмарки и не стала мешать подружкам? Всю дорогу домой из Карлстада ей везло. Стоит ей раскрыть короб, как на тебе, так и бегут стар и млад, будто она солнцем да звездами торгует. И полпути не прошла, а товару уже почитай не осталось.
Однажды, когда в коробе у нее было всего с дюжину роговых гребней да несколько мотков лент и она досадовала, что не взяла в Карлстаде товаров вдвое больше, ей повстречалась старая Рис Карин. Старуха шла с севера. Короб у нее прямо-таки распирало. Невеселая была она — за два дня почти ничего продать не удалось.
Анна Сверд скупила у нее все товары и в придачу огорошила ее новостью о том, что выходит замуж за пастора.
Анна Сверд думала, что она век не забудет поросший вереском пригорок, где они сидели и толковали про свои дела. Это, пожалуй, было самое приятное из всего, что случилось с ней по дороге к дому. Рис Карин сначала побагровела, как вереск, потом пустила слезу. Увидев, что старуха плачет, Анна Сверд вспомнила, что ей незаслуженно выпало счастье возвыситься над всеми коробейницами, и уплатила за товары немного больше против уговора.
Порою, стоя где-нибудь высоко на пригорке, она прислонялась к плетню, чтобы короб не тянул плечи, и провожала глазами перелетных птиц, уносящихся к югу. Когда никого не было поблизости, кто стал бы смеяться над ней, она кричала им вдогонку, просила передать привет, дескать, сами знаете кому; кричала, что сама бы, как они, к нему полетела, да жаль, крыльев нет.
Чем же она, в самом деле, заслужила, чтобы ее одну избрали из многих и научили ее сердце говорить на древнем языке томления и любви?
Так шла Анна Сверд по дороге к дому, и наконец вдали показалась деревня Медстубюн. Первым делом она остановилась и огляделась вокруг, словно желая удостовериться в том, что с ее деревней ничего не случилось, что она стоит себе в целости и сохранности на берегу реки Дальэльв, те же низкие серые домишки так же тесно прижимаются друг к другу, церковь по-прежнему возвышается на мыске к югу от деревни, что островки, поросшие березняком, и сосновые леса не сметены с лица земли за время ее отсутствия, а стоят на прежнем месте.
Когда же она в этом убедилась, то почувствовала вдруг, как сильно она устала — едва сил достанет добраться до дому. Человек всегда испытывает такую усталость, когда он уже почти достиг цели. Пришлось ей выломать кол из плетня, и так она, опираясь на него, как на посох, поплелась по дороге, еле передвигая ноги. Короб оттягивал плечи, будто стал тяжелее вдвое, да и дышать было нелегко. Приходилось то и дело останавливаться, чтобы перевести дух.
Как медленно она ни плелась, а все же добралась до деревни. Может быть, она надеялась встретить свою мать, старую Берит, или кого-нибудь из добрых друзей, кто помог бы ей нести короб, но никто не попадался ей навстречу.
Кое-кто из односельчан, правда, видел, как она надрывалась, и подумал, что теперь ее матери плохо придется, раз дочка вернулась домой хворая, судя по всему. Ведь матушка Сверд была бедная солдатская вдова — ни денег у нее, ни избы. Ей бы ни за что не прокормиться с двумя детьми, кабы не деверь ее, Иобс Эрик, человек зажиточный. Он отвел ей каморку в своем доме — закуток между конюшней и коровником. Берит на всякую работу исправна и ткать мастерица. За что ни возьмись, все умеет, без такой в деревне не обойтись. Однако, чтобы поднять двоих детей, ей приходилось работать день и ночь, оттого и надорвалась она. Только и надежды было, что теперь станет легче, когда дочка торговать пошла. Хоть бы не расхворалась вовсе дочка-то! Видно, плохо дело, раз Анна вернулась домой не вовремя. Уж вечно беднякам не везет.
Анна Сверд пробралась между поленниц, строевого леса, повозок, стоявших повсюду возле домов и пристроек в усадьбе Иобса, и вошла в каморку к матери. Мать ее, против обыкновения, была дома. Она сидела на полу и пряла лен. Нетрудно представить себе, как она испугалась, когда дверь отворилась и в комнату вошла ее дочь, согнувшись в три погибели, опираясь на палку. Анну ничуть не опечалило, что ее мать до смерти испугалась. Она поздоровалась так тихо, будто ей слова было не вымолвить, и встала посреди комнаты, тяжело вздыхая и охая, отвернувшись, чтобы не глядеть матери в глаза.
Что же тут было думать старой Берит? Она привыкла к тому, что дочь ее возвращалась домой, держась прямо, будто шла налегке. Видно, случилось самое что ни на есть худое, и Берит отложила прялку.
Все так же охая и вздыхая, Анна Сверд подошла к окну и поставила короб на стол. Потом она отстегнула лямки и потерла рукой поясницу. Попробовала распрямиться, да никак не смогла. Не разгибаясь, отошла она к печке и уселась на лежанку.
Что было тут думать матушке Сверд? Короб у дочери был такой же полный, как и весной, когда она ушла из дома. Неужто она ничего не продала за целое лето? Может, приболела или повредилась чем? Она даже спросить не посмела, боясь услышать ответ дочери.
Анна же, видно, думала, что мать не сможет, как должно, принять столь важную весть, не почувствовав себя сперва больше чем когда-либо несчастной и обездоленной. Она жалобным голосом спросила, не пособит ли ей матушка развязать мешок, ведь она, верно, не очень устала.
Ну, конечно же, матушка Сверд рада была хоть чем-нибудь услужить дочери, только руки у нее дрожали, и ей пришлось немало потрудиться, покуда она распутала узлы да тесемки и начала рыться в мешке. Когда же она раскрыла короб, тут уж голова у нее пошла кругом, хотя она всякого повидала на своем веку. Да и как же было не удивиться, если в коробе она не нашла ни сутажных пуговиц, ни шелковых платков, ни иголок в пачках. Сперва ей подвернулся под руку небольшой окорок, под ним лежал мешок коричневых бобов и такой же мешок сушеного гороха. Она не нашла в коробе ни единого мотка лент, ни наперстка, ни штуки ситца — ничего такого, что коробейница носит в коробе, а только овсяную крупу, рис, кофе, сахар, масло да сыр.
У нее чуть волосы дыбом не поднялись. Она хорошо знала дочь. Анна не из тех, что носят домой гостинцы мешками. Неужто она ума решилась? Или еще что с ней приключилось?
Старуха уже собралась было бежать за деверем, чтобы тот разобрался, в чем дело, да, к счастью, глянула на печь и увидела, что дочка сидит и смеется над ней. Она поняла, что Анна провела ее, и в сердцах хотела выгнать дочку. Однако сперва нужно было узнать, в чем дело. Не мотовка она, да ведь и не в заводе у ней шутки шутить и насмехаться над матерью.
— На какой ляд ты все это накупила?
— Так это же тебе гостинцы.
Матушка Сверд все еще надеялась, что кто-нибудь из соседей попросил дочку принести всю эту барскую снедь. И голова у нее пошла кругом.
— Дурища! — сказала она. — Нешто я поверю, что ты станешь из-за меня надрываться.
— Я продала все товары, как домой шла. Непривычно было пустой короб тащить, вот я и напихала в него то, что под руку попалось.
Старая Берит привыкла мешать муку с соломой да корой, редко доводилось ей подбавлять молока в кашу, и потому объяснением дочери она не удовольствовалась. Она села на лежанку возле дочери и взяла ее за руку.
— А теперь рассказывай-ка, что с тобой стряслось.
И тут Анна Сверд решила, что мать уже подготовлена, и не стала таить от нее великую радость.
— Так вот, матушка, чудо со мной приключилось превеликое. О таких чудесах только в Библии писано. В пору в церкви про такое проповеди сказывать.
Мать с дочерью тут же порешили, что первый, кому они расскажут про эту великую радость, будет Иобс Эрик.
Он доводился им самым близким родственником, да и к тому же всегда благоволил к Анне и не раз обещал справить свадьбу племяннице, как только она сыщет жениха.
Когда они пришли к нему в полдень, он был занят тем, что сидел на печи и выколачивал из трубки золу кукушкина льна, который ему приходилось курить вместо табака. В эту пору все молодые парни были на заработках на юге, никто из них еще не вернулся домой, и во всей Медстубюн нельзя было раздобыть ни пачки табаку.
Анна Сверд сразу увидела, что он не в духе, однако это ее ничуть не испугало и не опечалило. Она знала, что он сразу развеселится, как только услышит радостную весть.
Иобс Эрик был человек статный и рослый, темноволосый, с правильными чертами лица и темно-голубыми глазами. Анна Сверд так сильно походила на него, что ее можно было принять за его дочь. И не только лицом была она на него похожа. Иобс Эрик тоже в юности коробейничал. Он, как и она, был изворотлив и горазд на выдумки и умел зашибить деньгу. Когда его дети подросли, он хотел, чтобы они пошли по той же дорожке, но ни одному из них это дело не пришлось по душе. Анне же оно как раз подошло и по вкусу пришлось, за что дядя жаловал ее пуще своих детей и не раз похвалялся племянницей.
Но сейчас, когда они вошли в дом, ему было не до хвастовства и не до похвал.
— Ты, видать, вовсе спятила! — крикнул ей дядя. — Как это тебя угораздило уйти с большой осенней ярмарки?
Но она, с которой случилось чудо великое, которая удостоилась счастья и возвысилась над всеми бедными коробейницами и даже над своими деревенскими девушками-одногодками, сочла, что не годится так прямо с бухты-барахты рассказывать о своем обручении, как о деле маловажном, — будто спасибо за угощение говоришь, — и решила начать издалека, чтобы новость приняли как полагается.
Поэтому она ничего не сказала о том, что с нею приключилось. Она просто ответила, что устала таскаться по дорогам и стосковалась по дому.
— Нашему брату уставать нельзя, — сказал Иобс Эрик и принялся рассказывать, как он в свое время трудился без устали и сколько денег выручал.
Анна Сверд слушала его, не перебивая, но когда он наконец замолчал, она попыталась приступить ближе к делу — вынула из кармана пачку табаку, подала ему и велела курить на здоровье. Надо сказать, что три года назад, когда Анна Сверд начала коробейничать, Иобс Эрик одолжил ей немного денег. Каждую осень, воротясь домой, она сразу же рассказывала ему, много ли заработала, и отдавала часть денег в уплату долга. А на этот раз она явилась не с деньгами, а с табаком. Разумеется, табачку ему давно хотелось покурить, однако он поморщился, принимая пачку.
Анна Сверд знала его не хуже, чем самое себя, и поняла, что Иобс Эрик встревожился, когда она подала ему табак. Прежде она никогда не делала ему подарков. Видно, плохи у нее дела с торговлей. Не оттого ли она и дала ему табак, что долг платить нечем.
Он сидел и вертел пачку в руках, не сказав ей даже спасибо.
— Надо же мне хоть раз поднести тебе какой ни на есть подарочек за то, что ты мне по первости помог, — сказала Анна, делая новую попытку приступить к самому важному. — Ведь теперь я больше торговать не стану, вот оно какое дело.
Дядя все еще взвешивал табак на руке. Казалось, он вот-вот швырнет пачку ей прямо в лицо. Торговать не станет? Он понял только, что долг ей платить нечем, денег у нее нет и не будет.
— Замуж я выхожу, вот ведь какое дело, — продолжала Анна Сверд. — Мы с матушкой порешили тебя первого о том известить.
Иобс Эрик отложил пачку. Ясное дело, денег теперь не получишь. Мало того — так, поди, придется еще и свадьбу племяннице справлять. Он откашлялся, будто собирался что-то сказать, но передумал.
Матушке Сверд стало до смерти жаль его. Точно все беды разом свалились ему на голову. Ей захотелось растолковать ему все, как есть, про замужество дочери.
— Да думала ли я три года назад, как снаряжала дочку коробейничать, что ей такое счастье выпадет? За пастора в Вермланде она выходит. Жить станет в пасторской усадьбе, будут у ней лошадь и корова, служанка и работник.
— Да, — сказала Анна Сверд и застенчиво опустила глаза, — это великое чудо. Выходит, что мне, горемычной, повезло даже более, чем самому Иобсу Эрику.
Но старика, видно, не так уж сильно удивило это чудо. Он сидел, поглядывая с презрительной усмешкой то на мать, то на дочь.
— За пастора, стало быть, выходишь. Только и всего? То-то, я гляжу, племянница пришла куда какая важная и табаком меня одарила. Я уж подумал было, принц какой ее за себя берет.
— Да что же ты, милый! Никак решил, — сказала матушка Сверд, — что она шутки с тобой шутит?
Старик поднялся во весь свой огромный рост.
— Да нет, не думаю, что она станет со мной шутки шутить, — сказал он. — Однако народ в тех краях ушлый и на шутки горазд. Уж тот, кто с коробом походил, про то знает. Не диво, что ее, молоденькую, околпачат. А уж нам-то с тобой, Берит, ум терять вовсе негоже. Ступай-ка на кухню да вели еды собрать на дорогу дочке твоей, да поболе, а завтра утром — с Богом в путь. Накажи ей дома быть не ранее, как через два месяца.
Мать с дочерью встали перепуганные и направились к двери. У дверей Анна Сверд остановилась и сказала несмело:
— Деньги-то, должок мой, я принесла нынче. А может, ты желаешь, чтоб я их тебе не прежде, как в декабре, отдала?
Тут дядюшка глянул на нее так, что ее до костей проняло.
— Вот оно что! — сказал он. — Ты никак и вправду Иобса Эрика дурачить принялась? Не выходи замуж, дитятко! Держись-ка лучше торговли, дело верное! Уж ты сумеешь разбогатеть, всю Медстубюн скупишь, коли захочешь.
Когда они вернулись домой, Анна Сверд собралась идти с матерью к матушке Ингборг, в усадьбу Рисгорден, чтобы и ей рассказать про великое чудо. Но старая Берит и слышать про то не хотела.
Хотя усадьба Рисгорден была по соседству с домом Иобса Эрика, ладу меж соседями не было, однако до прямой ссоры дело не доходило, так чтобы в деревне про то узнали.
Матушка Ингборг была вдова, и хоть она владела лучшей усадьбой во всей Медстубюн, нелегко ей было без мужика в доме, приходилось нанимать людей на всякую работу в поле.
Одна у нее была мечта — сохранить усадьбу, покуда сыновья подрастут, а там все тяготы сами собой сгинут. Помогала же ей больше всех сестра, Рис Карин. Вся деревня знала, что это она добывает им деньги на подати и на батраков. Однако, когда Анна Сверд принялась коробейничать, дела у Рис Карин с торговлей пошли куда хуже. С тех пор в усадьбе Рисгорден стали коситься на соседей из Иобсгордена, и больше всех, разумеется, на Анну Сверд с матерью.
Но когда матушка Сверд припомнила все это, дочка сказала ей, что пора положить конец раздорам, потому, дескать, она и хочет пойти к Рис Ингборг. А если старая Берит сама не хочет идти с ней, так и не надо, Анна и одна пойдет.
Так она настояла на своем, и матушка Сверд с ней пошла, думая, что, пожалуй, сможет там чем-нибудь помочь дочке.
Войдя в горницу матушки Ингборг, Анна Сверд остановилась в изумлении. Она не была здесь уже несколько лет и успела позабыть, как здесь красиво. Стены были сплошь увешаны картинками из Библии, их не было разве только там, где стояли шкафы, часы из Муры[2] да кровати с пологом. На продольной стене висела картинка, изображающая Иосифа в карете, запряженной четверкой лошадей, с кучером и слугами; он ехал встречать отца своего Иакова. А на картине, что над большим окном, нарисована была Дева Мария во младенчестве. Она делала книксен ангелу господню в шитом золотом мундире и треугольной шляпе. Анна Сверд приняла обе эти картинки за доброе предзнаменование. Она радовалась, когда что-нибудь напоминало ей о тех, кого господь Бог чудесною силой возвысил из нищеты и убожества.
Матушка Ингборг из Рисгордена была женщина тихая и пригожая собой. Она была из тех, кто всюду вносит уют и порядок. Она обыкновенно сидела над каким-нибудь затейливым рукоделием. Сейчас у нее на левой руке была надета белая рукавица, на которой она вышивала цветы и листочки.
Видно было, что она не очень-то рада их приходу, хотя и встретила их как водится — пошла навстречу, подала руку и усадила на скамье у окна. Сама же она снова села у окна и принялась за работу.
Потом все замолчали, и Анна Сверд решила — хозяйка, верно, думает, что гостьи ждут, не попотчуют ли их кофеем. Но она на это не обиделась. За что их кофеем поить, разве за то, что они лишили ее сестру заработка?
Помолчав, как того требует приличие, Анна Сверд повела речь о том, что она по дороге домой встретила Карин и решила заглянуть в Рисгорден — передать поклон и сказать, что сестра ее жива и здорова.
— И слава Богу, что здорова. Здоровье-то самое что ни на есть дорогое.
— Да, уж здоровье каждому нужно, — поспешно поддакнула матушка Сверд. — А особенно тому, кто из края в край по дорогам ходит.
— Твоя правда, Берит, — молвила Рис Ингборг.
Разговор снова прервался, а Анна Сверд подумала, что теперь Рис Ингборг опять сидит да раздумывает, надобно ли их угощать кофеем. Однако она никак не могла на это решиться. Они ведь просто зашли поклон от сестры передать. С какой же стати их потчевать?
Но тут Анна Сверд сказала, что она не посмела бы прийти среди бела дня и помешать ей работать, чтобы только передать поклон, кабы у них не было еще и другого дела. Вышло так, что, когда они повстречались, Карин шла с севера, и мешок у нее был битком набит товарами, Анна же шла с юга и успела все распродать. Потому Анна и скупила у нее все товары сполна. Когда они распрощались, Карин поспешила в Карлстад, чтобы запастись новыми товарами и поспеть к осенней ярмарке.
Сестры были схожи тем, что обе становились сизо-багровыми, когда бывали чем-нибудь взволнованы. И сейчас Рис Ингборг сидела и слушала сизо-багровая, как вереск на пригорке. А то бы и не догадаться, что она так близко к сердцу приняла эту весть. Она только вымолвила, что Карин повезло, раз она встретила Анну и продала товары.
Анне повезло и того боле, что она запаслась товарами по дороге домой, когда все распродала.
Нелегко была наладить беседу. Снова наступило молчание, и Анна опять подумала, что Рис Ингборг сейчас гадает, угощать соседок кофеем или нет. Большой охоты к тому у нее, однако, не было. Девчонка из Иобсгордена пришла похвалиться, что сумела помочь своей товарке, старой коробейнице из Рисгордена. Нет, не могла она заставить себя сварить для нее кофею.
И тут Анна сказала, что она пришла в Рисгорден не только для того, чтобы сказать все это. Уж так вышло, что, когда она купила у Карин товары, к ней попало и то, что ей не принадлежало по праву. Они не перебирали все по вещице, а переложили товары из мешка Карин в мешок Анны. А на другой день Анна разложила товары в одной избе и заметила бумажку в пять риксдалеров, завернутую в шелковый платок.
Анна тут же сунула руку в карман, вынула пять риксдалеров, расправила бумажку и положила на стол перед Рис Ингборг. Хозяйка Рисгордена побагровела еще сильнее.
— Да статочное ли дело, чтобы сестра моя деньги не берегла? — спросила она. — Не могла же она взять и бросить в мешок целых пять риксдалеров. Может, это вовсе и не ее деньги.
— И то правда, — сказала Анна Сверд. — Может, бумажка уже лежала в платке, когда она его покупала. Мне только сдается, что она и вправду знать не знала про эти деньги.
Рис Ингборг отложила наконец рукоделие. Она взглянула с удивлением на Анну Сверд.
— А коли ты думаешь, что Карин об деньгах не знала, отчего же ты их себе не взяла? Ты ведь купила все, что было в мешке.
— Так ведь и не мои же это деньги. Уж ты сделай милость, прибереги бумажку, покуда Карин домой не придет.
Рис Ингборг ничего на это не ответила, и Анне снова пришло в голову, что она думает сейчас, что, мол, волей-неволей придется им сварить кофей.
Только она успела подумать это, как Рис Ингборг наконец решилась:
— Надо бы кофеем гостей попотчевать, да, стыдно сказать, и кофею-то стоящего в доме нету, только ржаной с цикорием.
Она поднялась и вышла в кухню. Вскоре кофе поспел, и они выпили по чашке и по другой. Однако Рис Ингборг была с ними не очень-то приветлива. Она потчевала их, как могла, и все же видно было, что она делает это не по доброй воле.
Только когда они напились кофе, Анна Сверд подала матери знак, и старуха сразу же начала:
— Анна-то сама вроде совестится сказать. Ведь с ней чудо приключилось неслыханное. За пастора в Вермланде выходит.
— Подумать только! — сказала Рис Ингборг. — Неужто Анна замуж выходит? Стало быть, теперь она не станет…
Тут она замолчала. Она была женщина деликатная, не хотела подавать виду, что думает только о своей выгоде.
Но матушка Сверд поняла ее с полуслова.
— Нет, теперь уж она у меня не будет больше с коробом таскаться. Жить станет в пасторской усадьбе. Будут у нее лошадь и корова, служанка и работник.
Улыбка осветила лицо Рис Ингборг. Добрая была это новость.
Она встала и поклонилась.
— Господи помилуй! Что же вы мне наперед не сказали? А я-то сижу и потчую будущую пасторшу ржаным кофеем! Уж обождите, бога ради, пойду погляжу, не завалялся ли где пакет настоящего кофея. Сидите, сидите, гости дорогие.
ЖЕНА ЛЕНСМАНА
Анна Сверд пробыла дома уже несколько недель, когда они с матерью отправились в усадьбу ленсмана Рюена, что лежала к северу от деревни Медстубюн, чтобы поговорить с ленсманшей. Иобс Эрик и Рис Ингборг знали, какое у них там было дело, и одобряли его. Рис Ингборг была теперь их лучшим другом, ей не терпелось отправить их туда поскорее, да, собственно говоря, это она все и затеяла.
Итак, они пришли в усадьбу ленсмана и, по настоянию старой Берит, вошли в дом через кухню, хотя Анна Сверд полагала, что будущая пасторша могла бы войти и через прихожую. Из кухни их проводили в кладовку, где ленсманша считала грязное белье, разложенное на большом столе. При виде их она слегка подняла брови, не выказав особой радости. Историю о том, что Анна Сверд собирается выходить замуж за пастора, она уже слышала и была не настолько глупа, чтобы не догадаться, чего эти женщины хотят от нее.
Во всяком случае, она приняла их хорошо — подала руку, попросила присаживаться и не торопясь объяснить, что им от нее надобно.
Решено было наперед, что говорить будет матушка Сверд. Рис Ингборг сказала, что так-де будет пристойнее, она же наказывала ей не ходить вокруг да около, а сразу перейти к делу.
Потому Анна сидела молча и слушала, как старая Берит объясняла, что они пришли просить, нельзя ли будет Анне пожить несколько месяцев в усадьбе ленсмана в учении. Она выходит замуж за пастора из Вермланда, и ей надо поучиться господскому обхождению.
Фру Рюен была маленькая подвижная женщина с острыми, колючими глазками. Ее нельзя было назвать некрасивой, напротив, она была скорее даже миловидной. В ней было столько живости, что она минуты не могла посидеть спокойно. Покуда Берит говорила, она стояла и пересчитывала гору полотенец. Она ни разу не сбилась со счета, раскладывая их по дюжинам. Она сразу же дала ответ, хотя и слушала их между делом.
— Слышала я про это замужество, — сказала она, — и не одобряю его. Об этом деле я не хочу ничего знать.
Неудивительно, что гостьи опешили и не нашлись, что сказать. С тех пор как Анна пришла домой, они только и знали, что ходили из дома в дом, распивали кофе и толковали с соседями про сватовство да замужество. Куда они только ни приходили, повсюду говорили, что такой доброй вести давным-давно не слыхивали, что для Медстубюн великая честь, раз их землячка станет пасторшей. Иные напрямик говорили Анне, что прежде не хотели с ней водиться, больно уж она походила на Иобса Эрика — только и думала, что про деньги. А теперь ее будто подменили, веселая стала да резвая, как и пристало молодой девушке. А иные так радовались, что Берит на старости лет станет жить в доме у дочери. Словом, все были за нее рады. И вдруг ленсманша, сама ленсманша, говорит, что она и знать не хочет про эту свадьбу.
Фру Рюен увидела, что у них прямо-таки руки опустились, и решила, что надобно как-то объяснить им, почему она так думает.
— Не в первый раз красивая крестьянка из Далекарлии выходит замуж за барина, — сказала она. — Но из таких браков ничего путного не бывает. Мне думается, Берит, что тебе надобно посоветовать Анне выбросить из головы это замужество.
Когда ленсманша сказала это, Анне показалось, будто она пробудилась ото сна. В последние дни парни и девушки, которые были летом на заработках на юге, начали возвращаться домой в Медстубюн. Девушки по большей части были на огородных работах либо перегоняли паром через Норрстрём — людей перевозили, а иные мыли бутылки на пивоварнях, одним словом, кроме работы ничего не видели. И теперь, когда они услыхали, что тут без них приключилось, у них глаза разгорелись, и они наперебой заставляли Анну в сотый раз рассказывать, как молодой пастор подошел к ней на проселочной дороге, что сказал ей и что ему сказала она. А парни приняли эту весть по-иному. До тех пор никому из них до нее не было дела, а тут все стали дивиться, где у них только раньше глаза были. Стоило ей остаться наедине с одним из них, как он сразу начинал говорить, что ей, мол, не надо будет печалиться, ежели вермландский пастор передумает. Дескать, тот, кто идет с ней сейчас по улице, будет ей мужем не хуже пастора.
А теперь ленсманша говорит, что ей не следует думать о замужестве с барином. Не пара она ему, проста больно. Видно, это она хотела сказать.
Она молча поднялась, поднялась и старая Берит. Хозяйка попрощалась с ними за руку так же приветливо, как и при встрече, и проводила. Может, для того, чтобы прислуга не видела, какие они были опечаленные и понурые, или по какой другой причине, только она провела их не через кухню, а через залу и переднюю.
По дороге домой они думали, что хуже отказа ленсманши ничего и быть не могло. Не велика беда была бы, кабы им отказала пасторша. А ведь ленсманшу уважали все в Медстубюн. Люди слушались ее во всем. Если она решала, что парень и девушка подходят друг другу, тут же без долгих разговоров играли свадьбу. Спорили соседи, глядишь — дело чуть не до суда доходило, но являлась ленсманша и мирила их.
По правде-то говоря, ничего и не случилось. Фру Рюен не указчица была ни Анне Сверд, ни ее матери, и все же Анне казалось сейчас, что, раз ленсманша не хочет, чтобы она выходила за барина, стало быть, всему конец.
Вся тоска, укоренившаяся в душе ее после тяжких младенческих лет, казалось, снова была готова обрушиться на нее, но горевала Анна недолго — в тот же день она получила письмо. Прочесть его она не могла, однако знала, от кого оно. Она носила нераспечатанное письмо в кармане и думала о том, кто его написал. Его родители тоже считали, что она ему не пара, однако он настоял на своем, как пристало мужчине. Управится он, поди, и с ленсманшей.
На другой день она поступила так, как делают все в Медстубюн, когда получают письма, — пошла к пономарю Медбергу и попросила прочитать ей письмо.
Пономарь сидел в классной комнате возле кухни. Там стоял стол, такой большой, что занимал половину комнаты. Вокруг стола сидели ребятишки и учились бегло читать.
Он взял письмо, осторожно сломал сургучную печать и глянул на почерк. Ничего не скажешь, почерк был четкий и красивый. Пономарь начал читать письмо вслух.
Ему и в голову не пришло отослать ребятишек из комнаты, они сидели и слушали красивые слова про любовь, написанные ее женихом. Видно, пономарь Медберг думал, что ребятишкам пойдет на пользу послушать, как складно он читает написанное от руки. Не стоило и просить его прочитать письмо в другой раз. Могло статься, что он выставил бы ее за порог и сказал, чтобы она сама читала свои письма.
Когда пономарь читал, она старалась думать только о том, что говорилось в письме, но невольно косилась на ребятишек. Им, ясное дело, это было на потеху. Они сидели красные, как кумач, надув щеки и давясь от смеха.
После того разговора с ленсманшей Анна потеряла покой. Не было уже в ней прежней радости и веры в свое счастье. Она не удивлялась, что ребятишки смеялись. Ведь она не стоила того, чтоб он писал ей такие письма.
Несколько дней она все думала, как ему ответить. Ей хотелось сказать ему, что она поняла, что вовсе не стоит его, и родители его были правы — ему не надобно больше о ней думать.
Когда же она мысленно сочинила длинное письмо, то снова пошла к пономарю Медбергу. На этот раз она была осторожнее и пришла под вечер, когда ребятишек уже не было. Пономарь тут же уселся за большой стол, чтобы писать под ее диктовку, и все, казалось, шло как по маслу. Ребятишек не было, никто не потешался над ней. Она могла без помехи сказать все, что хотела. Пономарь бойко и усердно водил пером по бумаге, и письмо мигом было готово.
Потом он прочел ей то, что написал, и тут она не могла не подивиться. Ведь пономарь Медберг написал немало любовных писем на своем веку, ему доподлинно было известно, как их надо писать, в этом он разбирался получше какой-то деревенской девчонки, у которой это было всего-навсего первое письмо в жизни. Он и слушать не стал, что ему говорила несмышленая девчонка. Начал он письмо словами, что пишущая сии строки счастлива слышать, что жених ее пребывает в добром здравии, потому как это самое что ни на есть дорогое для человека. Это он расписал на всей первой странице. Затем он рассказал, что стосковалась она по жениху так сильно, что день в месяц, а месяц в год выходит. И об этом он отмахал добрых пол-листа. Под конец он написал заверение в том, что жених, мол, может не сомневаться в ее верности, и не велел ему также держать в мыслях измену, потому как тогда будет он горевать столько ночей, сколько листьев на липе и орехов на орешнике, сколько песчинок на дне морском и сколько звезд в чистом небе.
Когда она спросила пономаря, почему он не написал, как она ему велела, он рассердился и спросил, неужто она думает, будто он не знает, как писать любовные письма. Не станет же он писать несуразицу, которую она сочинила; не надо забывать, что она пишет не кому-нибудь, а самому пастору.
Этим она и должна была удовольствоваться. В таком виде письмо было сложено, заклеено и отправлено. А что подумает жених, когда его получит? Она чувствовала себя еще более ничтожной и недостойной его.
В третий раз отправилась она к пономарю Медбергу и спросила, не может ли он обучить ее читать и писать. Он ответил напрямик, что она стара, чтобы одолеть такую премудрость, однако она все же уговорила его позволить ей попытаться. Ей было велено прийти к нему на другой день поутру вместе с малыми ребятишками.
Вот так и получилось, что через несколько недель Анна Сверд сидела за большим столом с гусиным пером в руке и переписывала с прописи: «Кто рано встает, тому Бог дает».
И тяжкая же была это работа! Анна крепко-накрепко держала тонкое гусиное перо и нажимала изо всех сил, так что на бумагу сыпались крохотные кляксы, а вместо букв нацарапывались большие диковинные каракули.
Тяжко ей было еще и потому, что она взялась одолеть эту премудрость лишь для того, чтобы написать в Корсчюрку, что она недостойна его и чтоб он о ней и думать забыл.
Хоть и невеселое это было для нее дело, всякий видел, что старалась она как могла. Она напрягала все свои силы, будто нужно было поднять бочку ржи. Каждое слово стоило ей такого труда, что приходилось каждый раз откладывать перо, чтобы отдышаться, прежде чем приниматься за другое слово.
— Перо надобно держать свободно, вытянутыми пальцами, — говорил пономарь. Однако, чтобы удержать перо, ей приходилось сжимать его так сильно, что пальцы белели в суставах. Ребятишки то и дело корчили рожи и ухмылялись. Анне Сверд стало так горько, что она уже хотела было отправиться восвояси, но тут дверь отворилась, и в классную вошла ленсманша.
Она пришла, как всегда, живая и юркая. Зашла она к пономарю Медбергу потолковать о каком-то деле общины. Увидев, что Анна сидит рядом с малыми ребятишками и пишет с таким усердием, что из-под кончика пера брызги летят, она заинтересовалась.
— Вот оно что, так ты, я вижу, не выбросила из головы затею стать пасторшей.
Анна промолчала, а пономарь пробормотал что-то вроде того, что ежели ей для этого непременно надо выучиться писать, вряд ли она удостоится такой чести.
Ребятишки снова принялись хихикать, но ленсманша строго глянула на них, и они сразу присмирели. Потом она наклонилась над Анной и увидела, что буквы на ее листочке покосились во все стороны, как колья повалившейся изгороди.
— Что это ты пишешь? — спросила она. — Дай-ка взглянуть. «Кто рано встает, тому Бог дает». Погоди-ка! А ну-ка, дай мне перо!
Она засмеялась, наклонилась над столом, приложила гусиное перо к губам и задумалась.
— Как звать твоего жениха? Ах вот как, Карл-Артур. Ну-ка взгляни! — Она отчетливо вывела два слова большими круглыми буквами.
— Можешь прочитать, что я написала? Здесь написано: Карл-Артур. Попробуй написать это имя. Коли ты его любишь, так непременно напишешь.
И она вложила перо в руку Анне. Потом она увела пономаря в кухню, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз.
Анна сидела и смотрела на это чудесное имя, так красиво написанное фру Рюен. Ей очень хотелось написать так же. Да где уж ей. Она бросила перо.
Через час ленсманша и пономарь вернулись в классную. Здесь царило гробовое молчание. Мальчишки больше не хихикали, однако и не читали по букварю. Они сгрудились возле парты Анны и глядели на то, что она делает. А делала она, видно, что-то удивительное.
Она сидела сияющая и счастливая, ее пальцы так и сновали взад и вперед. Когда вошли ленсманша и пономарь, она спрятала свое рукоделие под стол.
— А ну-ка покажи! Сию минуту покажи! — строго приказала ленсманша.
И тут они увидели чудо. Вместо чернил и гусиного пера Анна Сверд вынула из кармана и положила на стол иглу, нитки и белый лоскуток, на котором она вышила буквы. Они были аккуратные, не хуже, чем у ленсманши. Радуясь, что сумела вышить имя желанного, Анна украсила его рамкой из цветов.
Фру Рюен глядела на рукоделие, приложив палец к кончику носа, так она делала всегда, когда размышляла о чем-нибудь важном.
— Вы только посмотрите! Стало быть, он тебе и в самом деле мил? Не знала я этого. А я-то думала, тебе только пасторскую усадьбу подавай, да чтобы барыней звали. Коли так, переезжай завтра утром ко мне, попробую вывести тебя в люди.
СВАДЬБА
В субботу, в три часа пополудни, Анна Сверд стояла на крыльце дома ленсманши и глядела на сани, которые медленно двигались к дому по аллее. Стояла зима, был трескучий мороз, но она не чувствовала холода. Сердце ее колотилось, щеки горели. Она знала, что в санях сидит тот, кому она посылала приветы с перелетными птицами.
Анна Сверд прожила в усадьбе ленсмана на воспитании четыре месяца и прошла настоящую школу. Фру Рюен учила ее, как надо ходить и стоять, как есть и пить, как спрашивать и как отвечать, как здороваться и прощаться, как смеяться и как кашлять, как чихать, как зевать и тысяче других вещей. Нельзя было требовать, чтобы из Анны Сверд сделали настоящую барышню за такое короткое время, но она научилась понимать свои недостатки и промахи, и теперь, завидев сани, в которых ехал ее милый, она испытывала не только радость. Ведь могло статься, что она разонравится ему, как только он увидит ее среди господ. У ленсмана были две дочки, обе курносые, белобрысые, но зато какое у них было обхождение, какая легкая походка, как складно они умели говорить! А какие у них были наряды! Если б только у нее достало денег купить себе господское платье! Она-то носила деревенское, и это ее очень печалило. Не может ведь жена вермландского пастора в пестрой одежде ходить, как какая-нибудь деревенская девчонка.
Тревожилась она еще и оттого, что не знала толком, зачем к ней едет жених. Может, только для того, чтобы порушить обручение. Сразу после святок он прислал письмо и бумагу для оглашения в церкви. Теперь их обручение уже огласили; стало быть, как люди говорят, они теперь все равно что муж и жена. И все же неспокойно было у нее на душе.
В Медстубюн все радовались оглашению. Однако Иобс Эрик не верил толком в это замужество, покуда не услышал, как пастор возвестил о том с церковной кафедры. А после третьего оглашения дядюшка торжественно объявил, что желает справить ей свадьбу. Сказал, что гулять станут три дня, что еды и питья будет вволю, что веселье будет, какого свет не видывал, с музыкантами, с танцами, и что для всей молодежи постелят на полу постель. Раз уж племянница выходит за такого хорошего жениха, так и свадьба должна быть под стать. Одна из дочерей ленсмана написала от ее имени пастору, известив его о том, что посулил Иобс Эрик, а жених ни с того ни с сего написал в ответ, что собирается приехать навестить ее. Может, он раскаялся, узнав, что о свадьбе речь идет, или еще что надумал?
Так она и не успела в том разобраться, потому что сани уже поднялись на пригорок и въехали во двор. Сейчас она увидит его, радость-то какая. Будь что будет, все равно для нее счастье превеликое повидать его.
Когда он вылез из саней, на крыльце его встретили не только Анна Сверд, но и ленсман с женой. Он сперва поздоровался с ними, потом подошел к ней, обнял ее и хотел поцеловать, но она застыдилась и отвернулась. Как же дать поцеловать себя, когда кругом люди смотрят! Но тут же она вспомнила, что господа целуются и на людях, и подосадовала, что так глупо вела себя.
Как только он снял шубу, все отправились в столовую, где уже был накрыт стол к кофе — на нем стояли лучшие чашки ленсманши и сдобное печенье. Анну посадили подле жениха. Теперь она каждый день пила кофе с семьей ленсмана и знала, как ей вести себя за столом. Но тут она вдруг сразу забыла все, чему была обучена. Не подумав, она налила чашку до краев, и кофе пролился на блюдце, сахар положила в рот и стала пить вприкуску. Словом, повела себя так, будто пила кофе с матушкой Сверд и Рис Ингборг. Ленсманша глянула на нее, и она поперхнулась.
Она снова посетовала на себя, но утешилась тем, что теперь уже все равно. Она чувствовала, что дело неладно. Жених вел себя с нею совсем не так, как в первый раз. Видно, он приехал разорвать обручение.
Покуда пили кофе, Анна сидела и слушала, как складно он вел беседу с ленсманом и его семьей. И так это легко и свободно говорили они друг другу всякие любезности. Он поблагодарил семью ленсмана за все, что они сделали для его невесты в эти четыре месяца, а фру Рюен ответила, что ему вовсе не за что благодарить их. Анна, мол, такая понятливая и так много пользы от нее в доме, что это они должны быть ей благодарны.
Как только приехал ее жених, ленсманша с дочерьми и сам ленсман стали обходительными, улыбались ласково и говорили сладким голосом. Они, видно, никак не ждали увидеть его таким, каков он есть на самом деле. Верно, они думали, что он урод какой-нибудь, раз женится на бедной далекарлийской крестьянке.
Ну, да это она могла им простить, она и сама не запомнила, что он такой красивый, просто всем взял. Ей было любопытно, заметили ли они, что у него надо лбом будто сияние разливается. Веки у него были тяжелые, опущенные, да и слава богу, а то она сидела бы и глядела, как зачарованная, в его глубокие, чудные глаза.
Похоже было на то, что жениху пришлась по душе семья ленсмана. Уже убрали со стола, а он все сидел и беседовал с ними. Не только жена с мужем вели с ним разговор, а и дочки их. Анне казалось, что они вовсе отняли его у нее, и с каждой минутой ей становилось все более горько и обидно.
«Чай, они ему ровня, — думала она, — а про меня он и думать забыл. Теперь он видит, что я ему не гожусь в жены. Я ведь и слова молвить не умею. Никто из них и не глядит на меня, будто меня и нету».
Но тут он вдруг быстро повернулся к ней, поднял веки и взглянул на нее. Ей показалось, что солнце выглянуло из-за тучи. Он сказал, что охотно навестил бы пастора, если его усадьба неподалеку.
Да, пасторская усадьба отсюда рукой подать. Стоит только пройти в конец деревни да свернуть налево. Пасторский дом к северу от церкви, там уже совсем рядом.
Она говорила так неприветливо, что все заметили это. И поглядели на нее удивленно и неодобрительно.
— А я думал, — сказал он, — что ты покажешь мне дорогу.
— Отчего ж не показать, покажу.
Она не хотела ему отказывать, думая, что он хочет поговорить с ней наедине, чтобы положить всему конец. Но прикидываться счастливой и веселой она не могла. Сердце застыло тяжелым, мертвым комком у нее в груди. Да, его было просто не узнать. Другие-то его раньше не видели и не могли понять, как он переменился.
Когда они с женихом вышли на проселочную дорогу, она старалась держаться от него как можно дальше. Был конец февраля, солнце еще не успело растопить сугробы по краям дороги, и они лежали нетронутые. Дорога была довольно узкая, и Анне волей-неволей приходилось идти почти рядом с ним.
Дни уже стали длиннее, и было еще совсем светло. Узкий лунный серп проступал на бледном небосклоне. Ей он казался таким острым и страшным. «Видно, этот серп и порежет мое счастье на кусочки», — подумала она.
Она привыкла к холоду и никогда не спрашивала, холодно ли на дворе. Но такой лютой стужи, как в этот вечер, она еще не видывала. Снег будто вскрикивал каждый раз, как она ступала по нему. «Не диво, что снег жалуется: горе давит меня к земле, ступаю я тяжело, вот и больно снегу».
Наконец они дошли до пасторской усадьбы, и тут только он нарушил молчание:
— Я надеюсь, Анна, ты не станешь противиться тому, о чем я собираюсь просить пастора. Пойми, я хочу сделать, как будет лучше для нас обоих.
Нет, она не станет перечить, ему нечего тревожиться. Пусть все будет так, как он хочет.
— Спасибо за обещание! — сказал он.
После этого они вошли в кабинет, где пастор сидел за столом и писал. Был субботний вечер, и он, видно, сочинял проповедь. Пастор глянул на них недовольно — они помешали ему.
Жених рассказал ему, кто он такой, и пастор, узнав, что к нему пришел собрат, сразу же переменился.
Анна осталась стоять у дверей и не проронила ни слова, покуда священники толковали о своих делах. Потом жених подошел к ней, взял ее за руку и подвел к пастору.
— Господин пастор, — сказал он, — я вижу, что вам недосуг, и хочу сразу же изложить дело, по которому пришел. Вам, господин пастор, разумеется, нетрудно представить себе, как может любить и тосковать молодой человек. Всего лишь за день до отъезда я подумал о том, какое счастье было бы, ежели б я возвратился в Корсчюрку не один. Эта идея привела меня в восторг. Но возможно ли осуществить ее? Скромный домик, который я приобрел для жены моей, уже почти готов. Мои добрые друзья обещали поторопить маляра и плотника, чтобы в конце следующей недели можно было бы переехать туда.
Анна видела по лицу пастора, что он не согласен. Он хотел возразить, но жених не дал ему сказать ни слова.
— Я выехал из дому во вторник на прошлой неделе и должен был наверняка прибыть в Медстубюн в четверг или пятницу, однако неожиданные обстоятельства опрокинули все мои расчеты. Загнанные лошади, пьяные кучера, ледоход на реках — из-за всего этого я смог приехать только сегодня днем. Но, господин пастор, неужто это в самом деле может обмануть все мои ожидания, столь милые для меня? Важнейшим препятствием могло бы явиться то обстоятельство, что невеста моя с большой радостью ожидала предстоящую свадьбу, которую ее дядя обещал отпраздновать по случаю нашего бракосочетания. Я могу понять ее радость, однако нимало не сомневаюсь в том, что она готова отказаться от свадебного пира и не мешкая уехать со мной. И потому я прошу вас, господин пастор, оказать нам такую милость, обвенчать нас завтра утром в церкви после богослужения.
Пастор помедлил с ответом. Он знал своих прихожан, знал, что многие уже с нетерпением ожидали трехдневной свадьбы, собираясь пировать три дня, и боялся, что его осудят, если он одобрит такое решение.
— Мои дорогие молодые друзья, — сказал он, — послушайтесь совета старика, откажитесь от этой затеи. Вы же понимаете, магистр Экенстедт, как много толковали у нас об этой женитьбе. Никто не ожидает, что она пройдет так вот незаметно, на скорую руку. Все надеются, что будет пышная свадьба.
Жених сделал нетерпеливый жест.
— Будем же откровенны, господин пастор! Вам так же, как и мне, хорошо известно, что такое большая свадьба — пьянство, обжорство, драки, бесчинства. Подобные вещи я никоим образом не могу одобрить. Первоначальная цель, побудившая меня приехать сюда, была предотвратить устройство подобного празднества. И потому я полагаю, что самым верным и подходящим для этой цели будет осуществить план, каковой я имел честь вам изложить.
Пастор взглянул на потолок, потом на пол, словно ему не хотелось смотреть на своего настойчивого коллегу. Наконец взгляд его остановился на Анне Сверд. Лицо его просветлело: казалось, он нашел выход.
— Вы, магистр Экенстедт, не изволили сказать мне, каково отношение вашей невесты к этим, как мне кажется, несколько поспешным планам, — сказал он.
Карл-Артур, не задумываясь, ответил:
— Прежде чем войти в эту комнату, невеста моя дала обещание, что согласится со всяким моим предложением.
Анна Сверд невольно слегка подняла брови, и пастор заметил это.
— А ты, Анна, неужто ты в глубине души одобряешь эти планы? — спросил он, глядя невесте в лицо.
Анна покраснела до корней волос. Из этого разговора она поняла лишь одно — жених не раздумал на ней жениться. Ей больше нечего бояться. Он не считает ее темной деревенщиной. Он по-прежнему хочет, чтоб она стала его женой.
И все же она была раздосадована и обеспокоена. Почему жених дорогой не спросил ее, захочет ли она завтра же обвенчаться с ним?
«Не любит он меня так, как я его люблю, — думала она. — Кабы любил, так перво-наперво спросил бы, согласна ли я».
Но хоть она и была обижена и оскорблена, ей не хотелось срамить жениха перед пастором.
— Так ведь мне, господин пастор, откуда знать. Как он велит, так тому и быть, — сказала она.
— Ну, раз дело так обстоит, то я, разумеется, к вашим услугам, господин магистр, — сказал пастор.
Ленсманша сидела в гостиной озадаченная, приложив палец к носу. Это означало, что ей нужно было решить нечто важное.
Она, по правде говоря, успела привязаться к Анне Сверд, и ей было жаль, что у молодой девушки не будет пышной свадьбы, которой она так ждала. Фру Рюен еще с вечера в субботу подняла на ноги всех у себя в доме и в Медстубюн, чтобы помочь делу. Вынули, подгладили и подправили подвенечное платье, которое хранилось в Рисгордене, и утром в воскресенье Рис Ингборг с сестрой пришли в усадьбу ленсмана, чтобы одеть невесту, как водилось в старину. Свадебный поезд на пригорке возле церкви благодаря стараниям ленсманши был длинный и выглядел как подобает. Впереди шествовали два музыканта, вслед за женихом с невестой шли ленсман, пономарь Медберг, Иобс Эрик, двое церковных старост и присяжные заседатели с женами. Шествие завершали парни и девушки в праздничных уборах. Все было красиво и торжественно. Даже и готовясь куда дольше, вряд ли можно было сделать лучше.
Свадебного пира в Иобсгордене было нельзя устроить, но ленсманша собрала у себя в доме гостей на скромный свадебный ужин. К счастью, она еще раньше собиралась устроить большой стол в честь жениха и его новой родни, потому она сумела недурно с этим управиться. К тому же гости были люди разумные и понимали, что о богатом угощении тут не могло быть и речи.
Однако если б она знала, какой скучный будет праздник, то, верно, оставила бы эту затею. Все приглашенные были словоохотливы, но в этот вечер им, видно, было нечего сказать. Она сама угощала гостей как могла, муж и дочери тоже старались изо всех сил. И жених пытался поддерживать беседу. Но, казалось, в воздухе нависло нечто гнетущее. Может быть, гости сидели и думали о пышной, веселой свадьбе, на которой им так и не довелось побывать.
Что до невесты, так она и вовсе не изволила слова сказать. Она просидела весь вечер, нахмурив густые брови, уставясь прямо перед собой. Она походила на обвиняемую, ожидавшую приговора.
«Вот уж поистине неладно супружество начинается, — думала ленсманша. — Хотелось бы знать, о чем сейчас задумалась Анна. Может быть, ей горько оттого, что не справили свадьбу в Иобсгордене?»
Чтобы как-нибудь убить время, ленсманша обратилась к магистру Экенстедту и спросила, не изволит ли он сказать им несколько слов. Он сразу же выполнил ее просьбу, и вот теперь она сидела и слушала его. Говорил он свободно и складно, однако она не могла не признать, что его слова испугали ее. «О чем это он говорит? — думала она. — Он собирается идти по льду, который недостаточно крепок, чтобы выдержать его».
Она все более удивлялась его словам. «Что все это, господи прости, означает? — говорила она себе. — Он хочет жить в бедности во имя Христово? И для того он выбрал жену, близкую ему по духу, которая, как и он сам, презирает богатство, которая, как и он, понимает, что нет иного счастья, кроме счастья творить ближним добро во имя божье?»
У жены ленсмана, которая уж куда как хорошо знала, что молодая невеста после обручения только и мечтала о пасторской усадьбе, где будут лошадь и корова, служанка и работник, просто голова кругом пошла.
«Какое ужасное заблуждение! — думала она. — Анна Сверд ничего о том не знает. К чему же все это приведет?»
Чем дольше она слушала его, тем яснее представлялось ей, что он за человек.
«Моей дорогой Анне достался пустой мечтатель, — думала она. — Он выбрал себе в жены крестьянку, чтоб она была привычна к работе и сама делала все по дому. Он, верно, из тех молодых людей, что хотят жить по-мужицки. Нынче уже не в моде быть барином».
Она переводила взгляд с одного гостя на другого. О чем думает сейчас Иобс Эрик, который никогда копейки даром не потратил? О чем думает старая Берит, которая не на жизнь, а на смерть боролась с нищетой? О чем думает Рис Ингборг, которая ни одной ночи не уснет, чтобы о хозяйстве своем не вспомнить? И что думает об этом сама новобрачная, которая три года ходила с коробом по дорогам?
«Они, верно, не меньше моего перепугались, однако сидят себе спокойно и делают вид, что им до того и дела нет».
Она поняла, что эти люди не приняли слова молодого пастора всерьез. Речи о благословенной бедности полагаются ему по должности. Складно говорит, поучительно, но никто из них ни на минуту не поверил, что он сам собирается жить так, как поучает других. Чего же им тревожиться? Они знают, что есть и бедные священники, никто и не думает, что такому молодому дадут большой приход, и все же его жене с ним будет куда лучше, чем дома. Он ведь человек хороших кровей, а такие в Швеции с голоду не умирают.
Ленсманша же понимала, что он говорит правду и что жену его ожидают тяготы и заботы, и кто знает, смирится ли она с этим. «Молодые ведь еще вовсе незнакомы, — думала она. — Анна и писать-то не умеет, стало быть, они даже через письма не могли познакомиться ближе. Они и сейчас так же мало знают друг друга, как тогда, когда повстречались на проселочной дороге. А не лучше ли открыть глаза невесте? Она достойная девушка, хотя ей и не хочется жить в бедности. Могу ли я позволить ей вступить в брак, не сказав, что ее ожидает?»
И все же она решила не вмешиваться в чужие дела. Не будь они уже мужем и женой, тогда ее долг был бы предостеречь Анну. А теперь разумнее всего было предоставить им самим во всем разбираться.
Когда ужин подошел к концу, гости потихоньку разошлись, а дочери ленсманши отвели невесту наверх, в гостиную, где была постлана брачная постель, молодой жених сказал хозяйке, что ему надобно поговорить с ней.
После этого разговора, который продолжался не менее получаса, фру Рюен отправилась к себе в спальню, взяла с ночного столика Библию и, держа ее в руках, поднялась в гостиную, где дочери ее только что сняли с невесты подвенечное платье и все украшения и уложили ее в постель.
С первого взгляда она заметила, что густые брови Анны все так же нахмурены, что темные глаза все так же смотрят в одну точку, словно видят надвигающуюся беду. Увидев ленсманшу с Библией в руках, она глубокомысленно кивнула несколько раз, словно хотела сказать: «Так я и знала. Весь вечер я этого ждала».
Ленсманша не спешила. Она сняла нагар со свечей, отослала дочерей спать, надела очки и принялась перелистывать Библию. Найдя нужное место, она сказала Анне, что хочет прочесть ей несколько строк из Писания перед ее вступлением в брак.
Анна Сверд села в постели и сжала руки. Она считала, что читать Библию вовсе ни к чему. Она понимала, что это только вступление к чему-то тягостному, что она сейчас услышит. Уж лучше бы сразу говорила.
Ленсманша начала читать главу тринадцатую из Первого послания к коринфянам:
— «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, любовь не гордится;
Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла;
Не радуется неправде, а сорадуется истине.
Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
— «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, любовь не гордится;
Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла;
Не радуется неправде, а сорадуется истине.
Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Ленсманша, вспомнив, видно, свою свадьбу, читала эти удивительные слова взволнованно, и Анна невольно заслушалась. Ей казалось, будто слова эти были взяты из ее сердца. Никогда она еще не слышала из Библии ничего вернее и справедливее.
Когда ленсманша перестала читать, Анна повторила последний стих про себя.
— Может быть, тебе еще раз прочесть?
— Да, — еле слышно прошептала взволнованная невеста.
Брови у нее теперь были уже не так сурово нахмурены. И взгляд не был больше так неподвижен. У ленсманши появилась надежда, что она сможет выполнить данное ей поручение, не встретив слишком бурного сопротивления.
«Так и есть, — подумала она. — Анна Сверд далеко не глупа. Она слышала только что речь своего мужа и, верно, понимает, как обстоит дело».
Она прочла еще раз прекрасные слова о любви и отложила Библию.
— Если окажется, что все не так, как ты ожидала, подумай об этих словах.
Глубокие, скорбные глаза глянули на говорящую. Сказанное можно было принять за обычное поучение невесте, но это могло быть и предисловием к чему-то страшному, что должно с ней случиться.
Ленсманша поспешила объяснить свои слова.
— Видишь ли, я хочу сказать, что если любишь истинною любовью, то не станешь думать о житейских делах. Замуж выходят не за лошадь и корову, не за служанку с работником.
Фру Рюен показалось, что Анна ведет себя весьма странно. Подобный намек должен бы был ужасно обеспокоить ее. А она не сказала ни слова и сидела не шелохнувшись. Надо было объяснить ей все поподробнее.
— Не подумай, дитя мое, что я непрошено вмешиваюсь в твои дела. Когда ты поднялась наверх, твой муж пришел ко мне и откровенно рассказал о том, что вас ждет в будущем. Я спросила его, знаешь ли ты все это, и он ответил, что ты знала все с первой же вашей встречи.
Тут Анна Сверд наконец заговорила:
— Что я знала? — спросила она, но голос ее звучал совершенно безразлично. Видно, не это она боялась услышать.
— Разве ты не помнишь, — сказала фру Рюен, невольно повышая голос, словно она говорила с кем-то, кто еще не совсем проснулся, и хотела разбудить его, — разве ты не помнишь, как он говорил тебе, что хочет вести жизнь во имя Христово? Нынче вечером он говорил то же самое.
— Так ведь…
— Я сразу заподозрила, что ты ничего не поняла. И когда я объяснила это твоему мужу, он тут же попросил меня сказать тебе, что тебя ожидает. Он просил меня сказать, что у него нет пасторской усадьбы. Он всего лишь помощник пастора, жалованья ему положено сто пятьдесят риксдалеров. До сих пор он жил на всем готовом у пастора, а теперь, после женитьбы, он будет получать вместо того муку, масло и молоко. На прожитье вам хватит, но и только. И раз ты ожидала большего…
Выслушав это, Анна Сверд задала ленсманше вопрос, и та поняла, что она сделала это из приличия, ибо ей, видно, было все безразлично. Она спросила, где они будут жить.
— Прошлой осенью твой муж получил небольшое наследство от тетки по отцовской линии, — сказала фру Рюен. — Всего тысячу риксдалеров и мебели на одну комнату. На эти деньги он купил домишко — комната да кухня. Хватит вам, пожалуй, на двоих-то. Однако ни пристроек, ни пашен, ни лугов там нет. Тебе самой придется стряпать, топить печь, мыть и все прочее делать по дому.
Ленсманша подумала было, что Анна Сверд только прикидывается равнодушной и что буря, бушующая сейчас в ней, обрушится потом на мужа, как только тот явится. Однако и в это поверить было трудно. Эта сильная, здоровая женщина сидела и молча смотрела, как рушатся все ее надежды, не выказывая при том ни малейших признаков сожаления.
— И зачем только я у тебя обучалась? Экая досада!
— Об этом ты не горюй. Мне было приятно обучать такую понятливую девушку. Ты ведь знаешь, дитя мое, что в нашей усадьбе все полюбили тебя. Это первая горькая минута, которую я переживаю из-за тебя.
Анна Сверд не сказала ни слова благодарности за всю ее доброту, и ленсманшу это даже слегка раздосадовало.
— Может быть, ты утешаешься мыслью о том, что мужу твоему скоро дадут приход побогаче. Так и на это мало надежды. Он по крайней мере говорит, что хочет всегда жить в бедности. А ежели ты надеешься на его богатых родителей, так могу тебе сказать, что он рассорился с ними из-за тебя и ему нечего ждать от них ни помощи, ни наследства.
— Матушку жалко, — сказала Анна Сверд. — Она-то думала, что ей будет у нас кусок хлеба на старости лет.
— Если пастор в Корсчюрке умрет, — продолжала фру Рюен безжалостно, — то твоего мужа пошлют помощником пастора в другой приход, а хуже всего то, что ты не сможешь последовать за ним, тебе придется жить одной в вашем домишке. А пастору в Корсчюрке уже семьдесят шесть, долго он не протянет.
— Вижу, нелегко нам будет, — сказала Анна все так же равнодушно.
— Поскольку еще неизвестно, что вас в жизни ожидает, — сказала фру Рюен, — твой муж, по-моему, прав. Он, собственно говоря, хотел, чтобы я спросила тебя… Ему, видно, трудно сделать это самому. Он просил, чтобы я дала тебе совет…
Резкое движение Анны заставило ее замолчать. Анна круто повернулась к ней и наклонилась вперед в напряженном ожидании. Сонливости и вялости как не бывало. Ленсманша слегка покраснела.
— Дитя мое, — сказала она, — ты на меня так смотришь, что мне просто страшно делается. Мне кажется, однако, что он вправе сомневаться. Вам было бы неразумно заводить семью. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю.
Анна Сверд откинулась на подушку. Она не плакала, только молча ломала руки, а лицо ее исказила гримаса отчаяния.
— Так я и знала, — сказала она, — того и ждала. Разлюбил он меня.
— Не надо так убиваться, дитя мое! Твой муж не такой, как все мы. Я знаю, он любит тебя, но люди, подобные ему, считают, что служить Богу — значит отказаться от того, чего более всего желаешь.
— Кабы любил, так не посылал бы тебя с такими советами, — закричала Анна пронзительно. — Неужто ты не заметила, что я ему наскучила? Ну, теперь он от меня избавится.
Она сбросила с себя одеяло, рывком схватила чулки и башмаки и принялась одеваться.
— Дитя мое, — пыталась успокоить ее фру Рюен. — Ты ошибаешься, уверяю тебя. Супруг твой сказал мне, что питает к тебе нежную любовь. С самого начала, как только он приехал сюда и увидел тебя, он старался побороть свои чувства. Он не смел сам сказать тебе об этом.
Но слова ее не помогли. Анна Сверд натянула на себя одежду с такой быстротой, будто спасалась от пожара.
— Еще чего! — крикнула она. — Так я ему и поверила! Как же, любит он меня, коли такую свадьбу справил! И чего ему только от меня надо!
Ленсманша видела, как быстро снуют ее пальцы, как дико горят глаза на бледном лице. Анна не вышла, а бросилась вон из комнаты.
Фру Рюен нашла Карла-Артура в темной зале. Он стоял на коленях, погруженный в молитву. Она кинулась к нему и стала трясти его за руку. Он поднялся, покраснев от смущения.
— Я просил Господа, чтобы он вразумил Анну принять мои слова как должно.
— Сейчас не время молиться! — воскликнула фру Рюен и еще сильнее тряхнула его за руку. — Если вы не побежите тотчас же за Анной и не покажете ей, что любите ее, как должно мужу любить жену, придется нам завтра поутру искать ее где-нибудь в проруби в Дальэльвене.
НОВЫЙ ДОМ
Анна Сверд прямо-таки создана была коробейничать. Она безошибочно выбирала товар, который можно предложить покупателю. Не случалось с ней, чтобы она положила в мешок неходовой товар. Если люди не хотели покупать, она уходила, не навязывалась. Попадались покупатели — охотники рядиться, она не мешала им рядиться вволю и делала вид, будто огорчилась, что продешевила, чтобы люди порадовались выгодной покупке. К тому же торговала она без обмана — никогда не предлагала материю, побитую молью либо подмоченную. А если шелковый платок долго лежал в мешке и потерся на сгибе, она сразу же показывала изъян покупателю и отдавала его чуть ли не даром.
Всякому было ясно, что Анна Сверд составила бы себе небольшой капитал, если бы продолжала торговать. Но с того дня, как она повстречала на проселочной дороге Карла-Артура Экенстедта, ее словно подменили. Не то чтобы она стала менее проворной, расчетливой и смекалистой, чем прежде. Просто все эти таланты, что раньше помогали ей зарабатывать на хлеб насущный, стали после этой встречи слугами ее любви. Теперь она не переставала удивляться тому, как она раньше гналась за заработком. Неужто это она стояла на ярмарке, радуясь каждому покупателю? Неужто это она, Анна Сверд, бродила по дорогам, только и думая, как бы припасти побольше денег? Просто даже не верилось. Но ведь в ту пору она не знала, что на свете важнее всего.
Новобрачные пробыли несколько дней в Медстубюн и рано утром в среду отправились в путь, а в пятницу к вечеру прибыли в Корсчюрку, довольные и счастливые, и поселились в своем маленьком домике на склоне холма за деревней.
После того как ленсманша пробрала Карла-Артура, желая ему добра, он не осмеливался держать Анну в неведении о том, что ее ожидает. Он спросил, не приметила ли она прошлым летом, когда была в Корсчюрке, маленькие домишки на пригорке, за садом доктора Ромелиуса. У Анны, которая за три лета исходила этот приход вдоль и поперек, сразу же встали перед глазами две лачуги, такие ветхие, что того и гляди развалятся. В эти домишки она не заходила — коробейнице нечего делать в таких хибарах, где хозяевам и окна-то разбитые не на что починить. Но для порядка она узнала, чьи это дома. В одном из них жил старый солдат, который с грехом пополам перебивался на пенсию в двадцать риксдалеров в год, в другом — бедная девушка по прозванию Элин Матса-торпаря, которая мыкала горе со своими младшими братишками и сестренками.
Однако она не слыхала о том, что Карл-Артур надумал выкликнуть всех десятерых на аукционе для бедных, где их должны были раздать по чужим людям, и о том, что этот аукцион привел к счастливой перемене в их судьбе. Несколько влиятельных дам решили создать благотворительное общество, чтобы опекать эту ораву ребятишек. Они собирали деньги на починку дома и припасали детям еду и одежду. Все было бы как нельзя лучше, но тут вдруг захворала и умерла старшая сестра. Устала бедняжка, надорвалась; можно было подумать: она, увидев, что теперь ее братья и сестренки обуты и одеты, погреб полон картошки, чулан набит мукой и селедкой, дырки в полу заколочены, и крысы больше не шастают по углам, и окна не надо затыкать тряпьем, — решила, что она свой долг на этом свете исполнила, и улеглась, чтобы вкусить долгожданный покой.
Этим, однако, она причинила Карлу-Артуру немало хлопот. Добросердечные барыньки, опекавшие детей, тут же сыскали им новую няньку — старую деву, которая долгие годы была в услужении у пастора. Она обихаживала их, как могла, только трудно было старухе совладать с десятью озорными ребятишками. Карлу-Артуру хотелось помочь ей управляться со своими подопечными, однако ему было трудно это делать, покуда он жил в пасторской усадьбе. Потому-то он, как только получил наследство, поспешил купить и подновить домишко солдата, стоявший рядом с лачугой, где жили десять ребятишек.
Вот в этом-то доме, стало быть, и должны были поселиться новобрачные. Молодой пастор заверил жену, что она просто не узнает этот домишко — так хорошо он все устроил. Покупкой своей он был доволен. Теперь у него был свой домик, маленький и скромный, расположенный в хорошем месте, к тому же отсюда удобно было приглядывать за оравой малышей.
Анну Сверд в эти дни занимало лишь то, что муж ее любит, потому она только засмеялась в ответ и, казалось, всем была довольна. Да и что она могла поделать? Они уже повенчаны, она дала обет делить с ним горе и радость. К тому же она надеялась на свои силы. Как бы туго им ни пришлось, она сумеет и жилье раздобыть и прокормить себя и мужа.
Когда они подъезжали к Корсчюрке, Анна Сверд сказала мужу, что у нее на родине есть такой обычай: молодожены, переступив в первый раз порог своего дома, должны встать на колени и молить Господа, чтобы он благословил их жилище и ниспослал им счастье в стенах этого дома. Карл-Артур сказал, что это прекрасный обычай и что им нужно сделать то же самое. Однако, когда они приехали домой, никто об этом и не вспомнил.
Случилось это вовсе не оттого, что Анну Сверд столь приятно поразила их лачуга. Да она почти и не изменилась с тех пор, как Анна ее видела. Никак нельзя было сказать, что она превратилась в господскую усадьбу. Тот, кто чинил ее, даже не удосужился пристроить какое-нибудь крылечко, и, как и при старом солдате, у двери лежали неровные, шаткие камни. Не раз призадумаешься, прежде чем войдешь в такую лачугу с коробом. Она сказала это мужу, чтобы подразнить его, и они оба рассмеялись. Оба были в наилучшем расположении духа.
Стало быть, вовсе не из-за жилища своего они забыли о том, что надо упасть на колени у порога и просить Бога осенить благодатью их новый дом. А случилось это оттого, что в тот самый миг, когда сани остановились, дверь дома отворилась и маленькая тучная женщина вышла на шаткие камешки встречать их.
Анна Сверд недаром три лета кряду исходила Корсчюрку вдоль и поперек с коробом за плечами. Она знала по имени каждого человека в приходе, но эту женщину не сразу признала. Однако через несколько секунд она смекнула, что это, должно быть, фру Сундлер, жена органиста. Когда Анна в последний раз видела ее, у той были красивые длинные локоны, а теперь волосы ее были коротко острижены, как у мальчишки, отчего ее и было трудно узнать.
Да, уж верно, это была фру Сундлер, ведь Карл-Артур в дороге все время говорил о ней. Это она помогла ему купить дом и наняла рабочих. Да и сама-то женитьба его была делом ее рук. Кабы не она, не сидеть бы им вдвоем в этих санях и не радоваться счастью. Чего же тут удивляться, что фру Сундлер пришла к ним в домик истопить печи и встретить молодых, она ведь так старалась поженить их.
Фру Сундлер простерла руки и заключила молодоженов в объятия. С волнением в голосе она заявила, что счастлива видеть их, что наконец-то исполнилось ее самое заветное желание, что она так рада за Карла-Артура — ведь сбылась его мечта иметь маленькую серенькую избушку и жену из простых, чего он желал всегда, сколько она его помнит.
Покуда фру Сундлер произносила свою краткую речь, они позабыли о намерении просить Бога благословить их дом. С этого момента жена органиста целиком завладела ими обоими.
Наконец она выпустила их из своих объятий, отворила дверь и провела их в маленький коридорчик, разделявший дом на две половины.
Они сняли верхнее платье и развесили его в коридоре, а фру Сундлер тем временем рассказала, как внутренний голос шепнул ей, что они должны приехать именно в этот вечер. Едва она успела прибежать с кофейником под мышкой в это воробьиное гнездышко — так она мысленно называла дом Карла-Артура — и накрыть на стол, как услышала звон колокольчиков на пригорке. Она была несказанно рада тому, что подоспела вовремя встретить их и что им не пришлось входить в пустой дом.
Однако не слова фру Сундлер заставили Анну Сверд призадуматься, а то, что, как только появилась фру Сундлер, Карл-Артур вдруг сразу переменился. Он уже не был веселым и беспечным, как во время поездки, а как-то оробел и старался изо всех сил угодить фру Сундлер.
Молодая жена чувствовала, что он был не очень-то рад появлению фру Сундлер как раз в тот момент, когда они впервые входили в свой дом, но, видно, припомнив все ее заслуги, тут же раскаялся в этом. Повторяя имя «Тея» чуть ли не через каждые два слова, он снова принялся рассказывать, сколь многим он ей обязан. Это она вбила крючки в коридорчике, чтобы им было на что повесить одежду. Подумать только, и об этом она позаботилась! Он открыл дверь направо и пригласил жену войти. Кабы она не знала точно, что в этой кухне ей придется хозяйничать и коротать время, так не поверила бы тому. Видно, он пригласил ее сюда, чтобы она смогла оценить все старания фру Сундлер по достоинству.
Кухня, занимавшая полдома, показалась ей намного больше, чем она того ожидала. Она была раза в три просторнее каморки на скотном дворе и в Иобсгордене. Стены пахли клеем и известкой — так всегда пахнет в необжитых местах, и, может быть, из-за этого запаха здесь было неуютно. Да и пусто как-то было. Она-то мечтала не о таком. Ей вспомнился большой дом в усадьбе Рисгорден — стенной шкаф, голубой с коричневым, высокие с розочками часы из Муры, кровать с пологом из домотканой материи. Ей бы тоже хотелось, чтобы у нее на стене между шкафом и кроватью висел святой Иосиф в богатой золотой карете, а над окном — дева Мария, кивающая ангелу в златых одеждах. Однако грех желать слишком многого. Надо довольствоваться тем, что имеешь.
Да и тут было немало всего, и все это раздобыла фру Сундлер — и стол со стульями у окна, и ушат для воды у двери, и ларь для дров возле печки. Послушать мужа, так можно вообразить, будто она первая на свете придумала, что в кухне нужны сковородки и котлы, мутовки и поварешки, кофейники и лоханки, ложки и ножи. И если даже не сама фру Сундлер отгородила один угол в кухне, приспособила его под кладовку и прибила полку к стене, все равно ей надо говорить за все это спасибо.
Как только Анна вошла в кухню, она сразу заметила узкий складной диванчик, стыдливо спрятавшийся в самый дальний угол. Деревянное сиденье было поднято и прислонено к стенке, а само ложе застелено. Белье было чистое, накрахмаленное. Только вот узенький был диванчик, как гроб. Анна сразу заметила, что он не раздвигается, шире его не сделаешь. Втиснешься в него, так, верно, всю ночь будешь бояться, что поутру из него не вылезешь.
Этот диванчик заставил ее призадуматься. Она пыталась заставить себя слушать рассказ мужа о том, что для них сделала Тея. Она ходила по аукционам и скупала для них за бесценок домашнюю утварь и мебель. Но, во-первых, он уже рассказывал ей об этом по дороге в Корсчюрку, во-вторых, у нее никак не выходил из головы диванчик. Раз он был застелен, стало быть, одному из них придется на нем спать. Другого выбора тут не было.
Фру Сундлер угостила их не только кофе со сдобными сухариками, она подала им также хлеб с маслом и яйца. Анна Сверд не могла не признать, что все было вкусно, однако, слушая Карла-Артура, можно было подумать, что он ничего вкусного не едал с тех пор, как был в последний раз в гостях у фру Сундлер. Ленсманша славилась искусством стряпать, но муж, видно, позабыл все на свете, даже свою жену, лишь бы угодить фру Сундлер. Казалось, он в чем-то провинился перед ней и старался заслужить прощение.
Отведав яств, припасенных фру Сундлер, и расхвалив все донельзя, он поднялся из-за стола и прошел в другую комнату. Он чуть было не задел диванчик, и Анна Сверд подумала, не похвалит ли он и его, но о диванчике он почему-то не сказал ни слова.
Они прошли через коридорчик и вошли в горницу, не такую большую, как кухня, но все же довольно просторную. Когда молодая жена заглянула туда, ей захотелось бежать без оглядки, потому что это была настоящая господская комната. Если в кухне было пусто, то здесь было полно мебели: письменный стол, книжный шкаф, диван с низеньким столиком, бюро, кровать и еще много всего. Стало быть, эту мебель он и получил в наследство от тетки. Все вещи из темного блестящего дерева, стулья и диван обиты шелком. Все изукрашено бронзой, куда ни глянь — так и горит.
Стены в этой комнате были оклеены обоями, на окнах длинные занавески, в углу не плита какая-нибудь, а изразцовая печь. Над диваном — большое зеркало в золоченой раме, на потолке — люстра, на письменном столе — серебряные подсвечники. Прямо как в доме у Экенстедтов в Карлстаде.
В комнате, как и в кухне, стояла застеленная на ночь кровать, тоже односпальная, не бог весть какая широкая.
Да, теперь ей стало ясно одно: здесь будет жить он, здесь он будет работать и спать. Ее же место в кухне, там ей и спать положено. Он должен жить, как пристало барину, а ее будут держать в прислугах.
А муж все расхваливал Тею. Когда он поехал на свадьбу, изразцовая печь в этой комнате еще не была готова и мебель нельзя было расставить. Тея все привела в порядок за время его отсутствия. И подумать только, как красиво и уютно здесь стало! Разве можно представить себе, что находишься в бедном, стареньком домишке? Да, комнаты наряднее этой во всей деревне не найти.
Он пытался и жену заставить похвалить фру Сундлер, но она думала о своем и не сказала ни слова.
Карл-Артур и Тея так увлеклись, разглядывая ящики и полочки письменного стола, что не заметили, как Анна выскользнула из комнаты. Она вошла в кухню, взяла свечу с кухонного стола и вышла в коридорчик, чтобы отыскать свою шубейку и чепец. Она была совершенно спокойна. Она не возмущалась, как тогда, в свадебную ночь. Она и не думала что-нибудь над собой сделать, а просто решила пойти на квартиру к хозяевам, у которых жила прошлым летом, когда торговала в Корсчюрке, и попроситься у них переночевать. Ей нужно было что-то сделать, чтобы показать ему и его Tee, что она хочет быть в доме хозяйкой, а не прислугой.
Отыскивая свою одежду, она заметила, что в коридорчике есть еще одна дверь. Ключа в замке не было, но она не растерялась из-за такой малости — вынула ключ из кухонной двери, осторожно вставила его и отперла замок. Она попала не то в комнатушку, не то в чуланчик с одним узеньким окошком. Здесь было довольно тепло, хотя печки не было — стенка изразцовой печи из комнаты мужа выходила сюда в одном углу. Стены голые, побеленные, кое-где прибиты вешалки. Видно, это был чулан для одежды.
И тут, к своему превеликому изумлению, она увидела в глубине чулана настоящую парадную кровать. Нарядный красный полог, пышные пуховые перины, широкий кружевной подзор на простынях, одним словом — лучшего и желать нечего.
Молодая жена постояла молча, глядя на это чудо, потом сняла шубейку и чепец, вставила ключ на место и воротилась в кухню.
Сперва она посидела там одна, потом они, видно, спохватились, что ее нет, и поспешили пойти к ней.
— Куда же ты подевалась? — спросил Карл-Артур. — Устала с дороги? Может быть, хочешь прилечь?
— Я пробовала было лечь в кровать, что для меня постелена. Да боялась, что не улягусь в ней, — сказала она с досадой, хотя при этом засмеялась.
— Ну и как же, улеглась? — спросил Карл-Артур и тоже засмеялся.
— Поди-ка затолкай корову в телячье стойло. Что вдоль, что поперек не влезет. Может, и помещусь, коли на бок лягу. И то морока будет одеяло скидывать да на пол вставать, когда на другой бок повернуться захочу.
Говорила она это без злобы, и муж продолжал смеяться. Однако она не могла не заметить, что он был смущен и смеялся, чтобы скрыть свое замешательство.
— Тебе вот смешно. Нет чтобы обо мне позаботиться. Я, чай, трое суток в санях сидела, заколела вся, аж кости ломит.
Карл-Артур подошел к диванчику и взглянул на него.
— Ложись в постель, что в моей комнате! — сказал он. — А я попытаюсь устроиться в этом ларе.
— Еще чего выдумал! На то ты, что ли, женился, чтоб спать всю ночь на боку, свесив ноги? Нет уж, я на полу постелю. Мне не впервой, да и то боязно. Холодно ночью-то будет, как огонь в печи погаснет. Не помирать же мне теперь, когда я своим домом зажила.
Ее муж вовсе растерялся. Он бросил умоляющий взгляд на фру Сундлер, своего доброго друга, но та барабанила пальцами но столу и делала вид, что не хочет слушать, как муж с женой говорят о своем.
— Коли в зимнюю-то ночь на полу спать ложишься, так одну овчину надо подстелить, а другой укрыться. А у нас всего-навсего одна овчина, так, видать, придется мне, муженек, идти на деревню к хозяевам, у которых я прошлым летом стояла. Пускай приютят меня на ночь. Спроси-ка у фру Сундлер, не лучше ли так будет, ведь она для нас куда как хорошо все устроила.
Оба, муж и жена, повернулись к фру Сундлер, будто ждали ее совета, но она сидела молча и делала вид, что в такие дела вмешиваться не желает.
Анна Сверд протянула мужу руку.
— Ну, прощай покуда! — сказала она.
Карл-Артур слегка покраснел и бросил отнюдь не любезный взгляд на фру Сундлер.
— Нет, это уж слишком, — сказал он. — Тея, не поможешь ли ты нам что-нибудь придумать? Пожалуй, мне лучше лечь на диване в своей комнате. Я спал на нем прежде не раз, когда бывал в гостях у настоятеля. Анна же может спать в постели. Придется как-то примениться к обстоятельствам. Диванчик, который ты раздобыла для Анны, в самом деле никуда не годится. Сейчас перенесем белье.
Фру Сундлер беспокойно заерзала на стуле, когда Карл-Артур обратился к ней со столь резкой тирадой, но не сказала ни слова.
Зато Анна не медлила с ответом.
— Еще чего выдумал! — повторила она. — На дорогом шелку спать? А на диване, что в кухне, там и матраца-то нет, одна солома под простынями. Неужто ты ее потащишь в парадную горницу, которую фру Сундлер так для тебя изукрасила? Нет уж, лучше я пойду.
Она опять протянула ему руку, но он с досадой оттолкнул ее. Он был так растерян, что ей стало жаль его.
— Уж спасибо за доброту твою, за то, что позволил мне спать у тебя в комнате, — сказала она уже мягче. — Только сам знаешь, так дело не пойдет. Небось дома, в Медстубюн, и на постоялых дворах мне можно было спать с тобой в одной комнате. А здесь, в Корсчюрке, все знают, что я, мужичка, тебе, барину, не чета. Здесь мне надо спать на кухне, как прислуге.
— Полно, Анна! — воскликнул он и еще раз оттолкнул руку, которую она ему протянула. Больше он ничего не нашелся сказать. Ей очень хотелось посмотреть, станет ли он ее удерживать, однако она боялась доводить его до крайности. Сейчас ей уже не было досадно, она знала, что козыри у нее на руках. Напротив, она даже еле удерживалась от смеха.
Она подошла к фру Сундлер.
— Не чудно ли выходит: я ухожу, а ты остаешься? Ведь в этакой большой деревне от людей ничего не скроешь. Будет тебе комедь-то ломать.
Тут только фру Сундлер подала признаки жизни.
— О чем вы говорите, фру Экенстедт? — сказала она.
— Сказывал мне дядя мой, что люди у вас на юге горазды шутки шутить, да не думала я никогда, что так скоро сама это увижу, — ответила Анна. — Ты вот стоишь и слушаешь, как мы с мужем ссоримся и бранимся оттого, что мне спать негде, а сама знаешь, что в доме есть кровать с пологом, с подушками и перинами, такая, что лучше и не сыскать. Вот ты какую шутку с нами сшутила.
Карл-Артур от удивления широко раскрыл глаза и повернулся к фру Сундлер, ожидая от нее объяснений. Но она и тут нашлась.
— Я просто не знала как быть. Вчера вечером привезли кровать — свадебный подарок из пасторской усадьбы. Я думала, что пасторша сама захочет вам ее преподнести, и потому сочла нужным запереть ее. Но раз фру Экенстедт уже видела…
Анна Сверд проснулась среди ночи с чувством, что она позабыла сделать что-то очень важное. Так оно и есть: она вспомнила, что они с мужем забыли испросить Господа ниспослать благословение их дому.
«Да простит нас Господь, — подумала она. — Это все фру Сундлер виновата». Она повернулась на другой бок и снова заснула.
УТРО ПАСТОРШИ
На следующее утро Анна Сверд проснулась, как только стало светать. Однако встала она не сразу, а сперва повела сама с собой разговор.
— Гляди-ка ты, новая пасторша лежит себе и дожидается, когда нарядная горничная принесет ей кофею со свежей булкой, — пробормотала она и засмеялась. Настроение у нее было самое хорошее, утреннее.
Она еще немного полежала в постели, несколько раз приподнималась и глядела на дверь.
— Что же это в кухне никто и не шевелится, а уже, поди, шесть часов. Ничего не поделаешь, видно придется самой вставать да за дело приниматься.
Муж еще спал, и молодая жена оделась тихонько, чтобы не будить его. Потом она в чулках прошмыгнула через коридорчик в кухню и там надела башмаки.
Тут она огляделась по сторонам, широко раскрыв глаза от удивления.
— Уж я всякого насмотрелась на своем веку — и худого и хорошего, — сказала она, — но такого еще не видывала. И кухарка проспала и горничная. А уж в первое-то утро им всяко бы надо постараться. Ну и лентяйки же они, видать, — ни полена дров на кухне, ни капли воды. И огонь в печи погас, а это того хуже. Чтоб мне пусто было, когда это не фру Сундлер наняла прислугу: ведь это она хозяйничала в доме, а от нее ничего путного не жди.
Долго она причитала, и вдруг ее осенило, она хлопнула себя по лбу.
— Вот дурная-то голова! Драть меня надо, да и только! — воскликнула она. — Как это я сразу не догадалась — ведь они, поди, в хлеву коров доят.
Она прошла через коридорчик, ступила на шаткие камешки и поглядела вокруг.
— Вот тебе и на! — сказала она, меряя взглядом низкий плетень, дровяной сарай, погреб и колодец. Ничего больше во дворе не было.
«Охота мне знать, что скажет новая пасторша, как поглядит на все эти пристройки. Нелегко будет пастору с пасторшей накупить столько коров, хлев-то больно велик».
Она прошлась по двору, потом снова остановилась и протерла глаза.
— Поди, догадайся, где тут у них людская, — пробормотала она. В дровяном ларе ни щепочки. Работник, верно, на конюшне лошадей чистит. Вот то-то и оно. Хорошо еще, что Анна Сверд сюда приехала, а то новая пасторша вовсе бы растерялась.
Минуту спустя она очутилась в сарае, взяла с чурбана топор и принялась ловко и умело колоть дрова. Сперва дело пошло на лад, но потом топор застрял в чурбане, и ей пришлось изрядно подергать его и постукать, покуда она его вытащила.
В то время как она возилась с чурбаном, у сарая послышались шаги, и в открытых дверях показался долговязый мальчишка.
«И чего ему тут надобно? — подумала Анна. — Теперь вся деревня станет говорить, что новой пасторше самой колоть дрова приходится. Где ему понять, что это не новая пасторша дрова колет, а всего лишь Анна Сверд».
Когда она вытащила топор и снова взмахнула им, мальчонка подошел к ней.
— Давайте я наколю вам.
Она быстро глянула на него и увидала, что он худой и желтый лицом, и покачала головой.
— Еще чего! — сказала она. — Да тебе, поди, и десяти нет.
— Четырнадцать, — сказал мальчик. — Уж который год дрова рублю. И нынче утром дома нарубил.
Он показал на домишко, стоявший рядом. Из трубы дома поднимался столбик дыма.
Предложение было заманчивое, но Анна Сверд, как всегда, была осмотрительна.
— Ты, поди, плату запросишь?
— Да, — ответил мальчонка, ухмыляясь и показывая зубы. — Добрую плату запрошу. Только наперед не скажу какую.
— Сама нарублю, коли так.
И она снова принялась лихо колоть дрова, однако вскоре снова вышла незадача — топор опять застрял.
— Да я не денег прошу, — сказал мальчик.
Она еще раз взглянула на него. Плотно сжатый рот, маленькие, прищуренные глаза. Он казался старичком, хитрым, но никак не злым. И вдруг она догадалась, что он — один из десяти ребятишек, которых опекает ее муж. «Да он все равно что свой, — подумала она, — поладим с платой-то».
— Ну, давай, коли, — сказала она. — После придешь ко мне, хлеба дам с маслом.
— Спасибо, — ответил мальчонка, — у нас в доме еды вдосталь, самим не съесть.
— Поди ж ты, какую же плату положить такому молодцу?
Мальчонка уже взял в руки топор, теперь ему нечего было утаивать.
— А короб у вас при себе? Пришли бы к нам да показали мне да сестренкам моим и братишкам, что у вас там есть.
— Да ты никак спятил! Неужто ты думаешь, что жена пастора станет с коробом ходить?
Тут она услыхала шаги за спиной. К ним подошла девочка. У нее было тоже изжелта-бледное озабоченное лицо. Нетрудно было догадаться, что они брат и сестра» Девочка быстро подошла ближе к брату.
— Что она сказала? Даст нам в короб заглянуть?
Это был настоящий сговор. В лачугу бедняка Матсаторпаря коробейница никогда не заглядывала, потому-то им и не терпелось поглядеть на диковинки, какие она предлагала в других дворах.
— Она говорит, что ей нельзя теперь с коробом ходить, раз она за пастора вышла.
Девочка, казалось, была готова заплакать.
— Я вам воду буду носить и молоко, — уговаривала она. — И печь топить стану.
Анна Сверд призадумалась. Короб был у нее с собой, да в нем лежала только ее одежда. Надо было что-то придумать, чтобы угодить ребятишкам, без того нельзя — соседи как-никак.
— Так и быть, — сказала она. — Правда, новой пасторше не пристало с коробом по дорогам ходить. Но коли вы нарубите дров и в кухню принесете, да огоньку из дому прихватите, так Анна Сверд придет к вам с коробом, уж это я устрою.
И в самом деле, в одиннадцать часов утра к дому Матса-торпаря подошла молодая, красивая далекарлийская крестьянка с большим черным кожаным заплечным мешком. Она остановилась у дверей, поклонилась и спросила, не желает ли кто купить у нее что-нибудь.
В тот же миг десять ребятишек окружили ее. Двое старшеньких узнали ее и, прыгая от радости, пытались рассказать меньшим, кто она такая. Старая дева, что ходила за ребятишками, сидела на лавке у окна и пряла шерсть. Когда коробейница вошла, она взглянула на нее и сказала, что здесь живут только бедные ребятишки и покупать им не на что. Но коробейница подмигнула ей, и та замолчала.
— Эти ребятишки сами просили меня прийти к ним, сказывали — денег у них уйма, есть на что обновы купить, — сказала далекарлийка.
Она подошла к столу, повернулась к нему спиной, поставила мешок на стол и спустила ремни с плеч. Потом она подошла к няньке и взяла ее за руку.
— Неужто не узнаете Анну Сверд? Прошлым летом вы купили у меня гребень и наперсток. Никак запамятовали?
Старуха поднялась, заморгала глазами и отвесила поклон чуть ли не в пояс, словно самой пасторше Форсиус кланялась.
Коробейница подошла к мешку и принялась развязывать ремни да тесемки. Ребятишки сгрудились вокруг, затаив дыхание. Но тут-то ждало их большое разочарование — мешок был набит не товарами, а соломой.
Бедная коробейница всплеснула руками, она удивилась больше всех и стала причитать. Она ведь не открывала мешок со вчерашнего вечера, и, видно, кто-то ухитрился украсть у нее ночью все ее красивые шелковые платки, пуговицы, ленты и ситец и напихал соломы в мешок. То-то он ей показался легким, когда утром она надела его. Но кто бы мог подумать такое, ведь люди, у которых она жила, показались ей честными и степенными.
Ребятишки стояли опечаленные и разочарованные, а коробейница все причитала. Надо же быть таким злодеем — забрать добрый товар и напихать дрянной соломы в мешок!
Она принялась ворошить солому и кидать ее на пол, чтобы поглядеть, не осталось ли чего из товаров.
И в самом деле, она нашла шелковый платочек, шерстяной шейный платок и шкатулочку, в которой лежала дюжина булавок с цветными стеклянными головками.
И досадно же ей было, что больше ничего не осталось. Она сказала, что раз все остальное пропало, так и этого жалеть нечего. Если старшенькая хочет взять шелковый платочек, пусть носит на здоровье, а мальчик пусть возьмет шейный платок. Меньших она оделила булавками, а старухе поднесла шкатулочку, в которой лежали булавки, мол, ей-то самой она ни к чему.
То-то радости было в доме!
ВИДЕНИЕ В ЦЕРКВИ
Анна Сверд вошла в кухню, распевая старинную пастушью песню, но тут же песня оборвалась. Пока она была у соседей, к ней в гости пожаловала фру Сундлер. Она сидела на узеньком диванчике и ждала. Сказать, что Анна обрадовалась ей, было бы большим преувеличением — отнюдь не из-за маленькой ссоры, которая разыгралась накануне вечером, просто у молодой пасторши было много хлопот в этот день. Только что пришла подвода с ее одеждой, с незатейливыми свадебными подарками соседей и друзей из Медстубюн, с ее прялкой и кроснами. Она еще не успела все распаковать и разложить по местам.
К тому же, как на грех, нельзя было попросить мужа занять гостью. Сразу после завтрака Карл-Артур отправился в пасторскую усадьбу — дел накопилось много, — и не велел ждать его ранее двух часов.
Трудно сказать, почему Анна, увидев фру Сундлер, вдруг сделалась грубой и неотесанной и в разговоре и в манерах. Все, чему она обучилась за эти четыре месяца в усадьбе ленсмана, а научилась она многому, сразу было забыто. Может быть, молодая жена инстинктивно чувствовала, что здесь тонкое обхождение не поможет. Весьма возможно, что ей казалось забавным заставлять гостью думать, будто она очень глупа, неопытна, одним словом — не умеет ни ступить, ни молвить.
Фру Сундлер радостно пошла ей навстречу. В это утро, когда она сидела дома, ей пришло в голову, что у фру Экенстедт столько хлопот в новом доме, и для нее, верно, обременительно стряпать мужу обед. А в доме органиста будут рады, прямо-таки ужасно рады, угостить Карла-Артура обедом. Да он может запросто всякий день приходить обедать к ним, покуда в его собственном доме все не будет приведено в порядок и фру Экенстедт не запасется провизией у крестьян. Кстати, она с превеликим удовольствием поможет в этом фру Экенстедт. Может быть, фру Экенстедт согласится, чтобы Карл-Артур отобедал у них уже сегодня?
Пока фру Сундлер произносила эту тираду, молодая пасторша принялась распаковывать штуку холста — свадебный подарок Рис Карин. Когда ей попался упрямый узелок, она попросту разгрызла его зубами. Фру Сундлер при этом прямо-таки всю передернуло, но она воздержалась от какого-либо замечания.
— Ведь это только на первый случай, покуда вы еще не устроились, — поспешила она подчеркнуть еще раз.
Молодая жена глянула на фру Сундлер, отложила холст, подошла к ней и встала, широко расставив ноги и подбоченясь:
— Ладно, я скажу ему, что ты ждешь его.
Фру Сундлер поспешила изъявить свою радость, оттого что ее добрые намерения поняты правильно. Анна Сверд, стоя перед нею все в той же позе, продолжала:
— А еще скажу ему, что раз моя стряпня ему не по вкусу, так, видно, мне не худо будет опять взять короб да убираться отсюда подобру-поздорову.
Фру Сундлер выставила вперед руки, будто защищаясь. Казалось, она испугалась, что Анна ударит ее.
— Видно, не годится господам правду напрямик выкладывать, — сказала Анна Сверд.
Но опасения ее были напрасны. Фру Сундлер тут же успокоилась и принялась извиняться и оправдываться.
— Что вы, что вы, дорогая фру Экенстедт! Без сомнения, все, что вы стряпаете, очень нравится Карлу-Артуру. Я ведь предложила от всей души. Не будем более говорить об этом.
В комнате наступило молчание. Анна принялась мерить холст, но не аршином, а левой рукой, ясно давая понять фру Сундлер, что ей недосуг с ней заниматься.
— Видите ли, дорогая фру Экенстедт, — начала фру Сундлер вкрадчиво, — я полагала, что мы с вами будем добрыми друзьями. Я так хотела этого. Боюсь, вы думаете, что, по моему мнению, я занимаю более высокое положение в глазах людей. Но вы заблуждаетесь. Родители мои были очень бедны. Матушка трудилась с утра до ночи, а что до меня, так мне пришлось бы жить в горничных, кабы не барон Лёвеншёльд из Хедебю. Благодаря ему я смогла поучиться немного и стать гувернанткой. Матушка была в экономках у его родителей пятнадцать лет и однажды оказала ему большую услугу. Вот он и хотел отплатить ей. Карл-Артур — племянник барона, моего благодетеля. Матушка всегда говорила, что я должна стараться чем могу услужить Лёвеншёльдам, а Карл-Артур и его жена — для меня одно целое.
— Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать! — бормотала Анна.
Тут она перестала считать, чтобы заметить фру Сундлер:
— Кабы ты в самом деле думала, что мы с ним — одно, так и меня бы позвала на обед.
Фру Сундлер возвела глаза к потолку, будто там было нечто, что могло засвидетельствовать, как она добра и чиста.
— Нелегко, однако, с вами, фру Экенстедт, — сказала она шутливо-жалобным тоном. — Вы все истолковываете к худшему. Поверьте, фру Экенстедт, я не хотела вас обидеть, хотя вышло не совсем ладно. Видите ли, дело в том, что сегодня суббота, и у нас в доме скромный обед: тушеная морковь, селедка и пивная похлебка.[3] А Карл-Артур не будет на нас в обиде. Он у нас свой человек — приходит и уходит, когда ему вздумается. Но не могу же я потчевать его жену столь скудным обедом, когда она у нас в доме первый раз.
Она смотрела на нее испуганно, умоляюще, и Анна Сверд подумала, что она скользкая, как змея: все равно ускользнет, как ни пытайся схватить ее.
— Признаться, нелегко мне говорить об этом, — вздохнула фру Сундлер, — но вам следовало бы узнать кое-что. Покуда вы не узнаете правды, у нас не смогут быть добрые отношения. И в то же время мне претит рассказывать вам об этом. Ах, как бы я желала, чтобы Карл-Артур сам поведал вам о столь неприятных вещах. Но он, видно, не сделал этого.
Анна Сверд уже измерила холст один раз и принялась мерить снова. Ей помешали, и она не была уверена, что сосчитала верно. Чтобы не сбиться со счету, она не удостаивала фру Сундлер ответом, но последнюю это нимало не смутило.
— Вероятно, вам, фру Экенстедт, не нравится, что я таким образом вмешиваюсь в ваши дела, но я не могу оставить этого, поскольку почитаю это своим долгом. Ах, если бы фру Экенстедт могла отнестись ко мне с доверием! Не знаю, рассказывал ли вам Карл-Артур о своей матушке, о том, какая нежная любовь была меж ними прежде. Но вам, фру Экенстедт, я полагаю, известно, что милая тетушка Экенстедт была противницей вашего брака. Вскоре после похорон супруги настоятеля Шёборга у Карла-Артура с матушкой вышел о том пренеприятнейший разговор. Карл-Артур, может статься, немного погорячился, а тетушка Экенстедт была очень слаба, и дело кончилось тем, что с ней случился удар. И теперь вы понимаете, фру Экенстедт, он винит себя в этом несчастье. Мне даже кажется, что одно время он имел намерение расторгнуть помолвку с вами, чтобы угодить матушке, но потом узнал, что это ничему бы не послужило. Ведь милой тетушке Экенстедт теперь полегчало, она почти здорова, однако потеряла память совершенно. Что бы ни сделал Карл-Артур для ее спокойствия, это ничему бы не послужило. Сделанного не воротишь.
С того момента, когда фру Сундлер сказала, что с полковницей Экенстедт приключился удар по вине Карла-Артура, ей не приходилось жаловаться на отсутствие внимания к ее речам. Рулон ткани упал на пол и остался там лежать. Анна молча уселась напротив фру Сундлер и уставилась на нее.
— Вот этого-то я и боялась, — сказала фру Сундлер. — Вы не знаете, фру Экенстедт, как тяжело на душе у Карла-Артура. Разумеется, он изо всех сил старается щадить вас. Быть может, и мне следовало молчать. Только что вы казались такой счастливой. Может быть, вам и не надобно было о том знать.
Анна Сверд покачала головой.
— Раз уж ты напугала меня изрядно, так давай выкладывай разом все беды, что у тебя за пазухой.
Фру Сундлер каждый раз передергивало, когда Анна говорила ей «ты». Все же она была теперь пасторшей, и ей не следовало позволять себе подобную вольность, хотя это и было принято в ее родных краях. Карлу-Артуру следовало бы отучить ее от этого бесцеремонного тыканья. Но сейчас было не время об этом думать.
— С чего же мне начать? Так вот, во-первых, я должна сказать, что однажды в воскресенье — это было в сентябре, всего лишь месяц спустя после того, как случилось несчастье, Карл-Артур увидел свою мать в церкви. Она сидела на скамье под хорами, где не так уж светло, однако он узнал ее. На ней, как всегда, был капор с лентами, которые она обыкновенно завязывала под подбородком. Чтобы лучше слышать его, она развязала ленты и откинула их в стороны. Именно такой он видел ее много раз в карлстадской церкви и потому был твердо уверен, что это она. Полковница сидела, слегка склонив голову набок и откинувшись назад, чтобы лучше видеть его; ему казалось даже, что он видит на лице ее выражение радости и ожидания, с каким дорогая тетушка Экенстедт всегда смотрела на него во время проповеди. Он не мог не подивиться тому, что у нее достало сил совершить столь длинное путешествие после тяжелого удара, но он ни на минуту не усомнился в том, что это была она. И верите ли, фру Экенстедт, он так обрадовался, что через силу продолжал проповедь. «Матушка поправилась, — думал он. — Она приехала, потому что знает, как мне тяжко. Теперь все снова будет хорошо». И он сказал себе, что должен нынче говорить вдвое лучше обычного. Однако нечего удивляться, что это ему не удалось. Он не осмеливался взглянуть на мать, чтобы не сбиться, но не мог ни на миг забыть, что она здесь, в церкви, и проповедь получилась у него короткой и нескладной. Когда он наконец закончил проповедь и спустился с кафедры, то бросил взгляд в сторону матушки, но не увидел ее. Это его ничуть не обеспокоило, он решил, что дорогая тетушка просто-напросто устала слушать и вышла, чтобы подождать его на пригорке возле церкви. Извините меня, фру Экенстедт, за такой обстоятельный рассказ, но я просто хочу, чтоб вы поняли, как твердо Карл-Артур был уверен в том, что видел свою матушку. Он был так убежден в этом, что, не найдя ее возле церкви, начал расспрашивать прихожан, куда подевалась полковница. Никто ее не видел, однако он и тут не огорчился, а подумал, что она, не дождавшись его, поехала в пасторскую усадьбу. И только когда и там ее не оказалось, он начал думать, что все это ему привиделось. Он был весьма опечален и все же не нашел в том ничего удивительного.
Анна Сверд до тех пор сидела неподвижно, уставясь в лицо фру Сундлер. Но тут она прервала рассказчицу:
— Неужто померла полковница?
Фру Сундлер покачала головой.
— Я понимаю, что вы имеете в виду, — сказала она. — Я вернусь к этому позднее. Во-первых, я должна сказать вам, что Карл-Артур и семья пастора очень дружны. Однако не всегда так было. Видите ли, фру Экенстедт, прошлым летом, до того как приключилось несчастье с его матушкой, проповеди Карла-Артура были необычайно красноречивы и удивительно проникновенны. Он прямо чудеса творил. Прихожане боготворили его. Они были готовы отказаться от всего имущества на нашей грешной земле, чтобы обрести обитель на небесах. Но пастор с пасторшей не одобряли этого. Они ведь весьма преклонного возраста, а как вы сами знаете, фру Экенстедт, старики хотят, чтобы все шло по старинке. Но после несчастья с матерью Карл-Артур испугался. Он не смел более доверяться своему вдохновению и обратился к пастору за советом. Он проповедовал по-прежнему красноречиво, но стал весьма осторожен. Былой огонь погас. О великом радении, которое он задумал, более и не поминали. Многие скорбели об этом, а старики в пасторской усадьбе тому порадовались. Карл-Артур стал им словно сын родной. Я слышала, как пасторша говорила, что им бы не перенести разлуки с фру Шагерстрём, которая много лет жила в пасторской усадьбе, если бы не Карл-Артур. Они привязались к нему, и он заполнил эту пустоту. Однако вопрос в том, фру Экенстедт, пошло ли это на пользу Карлу-Артуру. Что до меня, так я рада тому, что он вышел из-под влияния пасторской семьи, обзавелся женой и собственным домом. Поверьте, я говорю это не для того, чтобы подольститься к вам, а лишь для того, чтобы вы поняли, какие надежды возлагают на вас истинные друзья Карла-Артура.
По правде говоря, нелегко было молодой жене понять все это. Брови ее были нахмурены — казалось, было видно, как напряженно работает ее мозг. Видно, она изо всех сил старалась понять собеседницу, но это стоило ей огромного напряжения.
— Чего ж ты не говоришь, кого это он в церкви-то тогда увидал?
— Да, да, вы правы, фру Экенстедт, — сказала фру Сундлер. — Мне не следовало бы увлекаться рассказом о семействе пастора. Довольно того, что вы знаете, что они любят Карла-Артура и желают ему добра. И все же он не рассказал своим добрым друзьям, что ему в церкви привиделась матушка. Не хотелось ему говорить об этом. Видите ли, фру Экенстедт, может статься, он молчал потому, что у него теплилась надежда на то, что она остановилась у нас, то есть у меня. Это может показаться нелепым, но ведь дорогая тетушка Экенстедт такова, что никогда не знаешь, что ей взбредет в голову. Потому-то он днем отправился к нам, но, разумеется, и тут ее не нашел. Должна вам сказать, фру Экенстедт, что мы с мужем ужасно обрадовались приходу Карла-Артура. Ах, ведь у пасторов вечно такая уйма дел по осени: то они по домам ходят — списки составляют, то по Закону Божьему экзаменуют — и мы не видели его несколько недель. Мне кажется, что и ему было приятно побыть у нас. По крайней мере он остался в нашем доме до самого вечера. Муж мой был все время с нами, мы развлекались самым невинным образом — играли, пели, читали стихи. Я полагаю, не будет дурного, если я скажу, что в доме у пастора в этом ничего не смыслят, и мне кажется, это возместило ему то, что он не нашел у нас матушки. После ужина завязался откровенный разговор о таинственных явлениях потустороннего мира — я надеюсь, фру Экенстедт, вы понимаете, о чем я говорю, — и тут-то Карл-Артур рассказал, что в тот же самый день ему в церкви привиделась дорогая тетушка Экенстедт. Мы долго сидели и гадали, что бы это могло означать, и он ушел от нас не ранее полуночи. С понедельника он снова принялся ходить по домам, и хотя ему и было так хорошо у нас, я не видела его после того целую неделю. Может статься, он считал, что ему надо было посидеть со стариками, когда выдавался свободный вечер. На свете нет человека деликатнее Карла-Артура.
Анна Сверд еще больше нахмурила брови, она, казалось, была в замешательстве, однако не стала прерывать рассказчицу.
— Да, как я уже сказала, я не видела его целую неделю и ни разу не подумала об этой истории с его матушкой. В воскресенье я столкнулась с ним по дороге в церковь и сказала в шутку, дескать, надеюсь, что дорогая тетушка Экенстедт не явится ему и в это воскресенье и не помешает читать проповедь. И поверьте, фру Экенстедт, что у меня было такое чувство, будто ему не понравились мои слова. Он коротко ответил мне, что, видно, какая-то проезжая дама, похожая на его мать, зашла на минутку в церковь — только и всего.
Не успела я ему ответить, как к нам подошли другие прихожане, и разговор пошел о разных обыденных делах. Во время службы я была в ужасном беспокойстве из-за того, что сказала глупость. Я пыталась успокоиться, говорила себе, что Карл-Артур не станет принимать шутку всерьез. И вы можете представить себе, фру Экенстедт, как я испугалась, когда Карл-Артур во время проповеди вдруг замолчал и уставился куда-то на хоры. Через секунду он снова начал говорить, но теперь он говорил как-то рассеянно и бессвязно. Он начал развивать очень интересную мысль, но потерял нить. Не могу описать вам, как мне стало страшно. Он пришел ко мне после обеда совершенно удрученный и сказал напрямик, что из-за моих слов он опять увидел матушку. Он никак не думал на прошлой неделе, что это с ним повторится. Конечно, о таких вещах трудно знать что-либо определенное, однако слова его показались мне несправедливыми. Может быть, и в первый раз он увидел ее по моей вине? Я ведь до того не видела его несколько недель.
Анна Сверд сидела молча и скребла ногтем передник. То вверх проведет вдоль полоски, то вниз. Но тут она вставила:
— Да как же он мог поверить, что это полковница ему явилась, раз она еще не померла?
— Именно это я и сказала ему. Я уверила его, что он ошибся, что дорогая тетушка Экенстедт, как нам известно, жива и здорова и не могла ему явиться. Но он настаивал, что это была матушка, и никто иной. Он узнал ее, она сидела там и кивала ему головой. Вы, верно, понимаете, фру Экенстедт, что он был в полном отчаянии. Он сказал, что если и далее так будет продолжаться, ему придется отрешиться от сана, ибо каждый раз, когда он видит ее, ему становится страшно и он в замешательстве не помнит, что говорит. Он считал, что матушка является ему из мести. Он вспомнил, как его бывшая невеста сказала ему, что он никогда более не сможет хорошо читать проповеди, покуда не помирится с матушкой. И, видно, пророчество это теперь исполняется.
Надо сказать, что молодая жена слушала этот рассказ с величайшим вниманием. Неглупая от природы, она сперва не верила этому, боялась, что ее хотят обмануть, заставить ее поверить тому, чего не было. Но фру Сундлер все рассказывала и рассказывала, она словно усыпила Анну. Не то чтобы ей захотелось спать, просто она стала менее подозрительной, менее обидчивой.
«Видно, правда это, — сказала она себе. — Не может же она такое выдумать».
— Да, фру Экенстедт, — сказала фру Сундлер, — что я могу на это сказать, что могу посоветовать? Я совершенно уверена в том, что это всего лишь плод его воображения или обман чувств. Ничего другого и быть не может. Как могла тетушка Экенстедт появиться в церкви, и прежде всего: как он мог поверить тому, что его матушка явилась, чтобы причинить ему вред? И таким манером я сумела его немного успокоить. К счастью, мой муж совершал в это время прогулку, и мы успели потолковать о таком сложном и деликатном вопросе до его возвращения. Когда Сундлер вернулся, Карл-Артур послушал прекрасную музыку, а это всегда действует на него благоприятно. Не забудьте об этом, фру Экенстедт. На следующей неделе он несколько раз заходил ко мне — ему все хотелось, чтобы я уверила его в том, что видение в церкви не что иное, как плод его воображения. Я думала, что он уверился в этом, когда мы расстались утром в воскресенье, но я ошиблась, потому что в то утро он увидел свою матушку в третий раз. И тут, фру Экенстедт, я начала не на шутку волноваться. Люди стали говорить, что Карл-Артур проповедует теперь куда хуже, нежели прошлым летом. Винили его не только за то, что он был уж слишком осторожным, но и за то, что проповеди его стали сумбурными и пустословными. Ах, фру Экенстедт, это было ужасное время. Подумайте, какое несчастье для такого талантливого оратора! Желающих послушать его стало гораздо меньше, чем прошлым летом, и он сам мучился от перемены, происшедшей с ним. Как человек образованный и просвещенный, он никак не мог поверить, что в этом замешаны сверхъестественные силы, но, с другой стороны, он не мог не верить тому, что видел собственными глазами. Он начал было опасаться, что теряет рассудок.
Фру Сундлер говорила с большим чувством. На глазах у нее показались слезы. Она была, без сомнения, глубоко опечалена. Анна Сверд слушала ее все внимательнее и внимательнее. Слова опутывали ее тонкими, невидимыми сетями. Теперь она уже смотрела на это дело глазами рассказчицы. Теперь она уже не могла противиться ей и быть неучтивой, как в начале их разговора. Нет, теперь что-то удерживало ее.
— А что ж это было, по-твоему?
— Скажу вам истинную правду, фру Экенстедт: я сама не знаю. Быть может, это произошло от угрызений совести, а быть может, мысли матери каким-то образом вызвали это наваждение. Но для него это так унизительно, так ужасно. Он не в силах ничего с собой поделать. Он столько раз просил Господа избавить его от этого видения, но оно является ему вновь. Он видел свою матушку и в четвертое воскресенье.
Молодая жена не на шутку перепугалась. Ей казалось, что она сама сейчас увидит полковницу в темном углу комнаты.
— После обеда он пришел ко мне, — продолжала фру Сундлер, — и сказал, что собирается написать епископу и отказаться от сана. Он не мог более позориться перед прихожанами, как было четыре воскресенья сряду. Я хорошо понимала его чувства, и все-таки мне удалось тогда предостеречь его от этого шага. Я дала ему совет сочинять проповеди, как прежде, а не полагаться на свое вдохновение, что он делал в последнее время. И он послушался моего совета. С тех пор он ни разу не говорил проповеди без подготовки. Но вы не поверите, фру Экенстедт, как много его проповеди от этого потеряли. Просто трудно поверить, что их читает Карл-Артур. И все же это помогло, видение перестало ему являться, может быть оттого, что он стал чувствовать себя спокойнее. Я просто ума не приложу…
Тут Анна Сверд спросила:
— А что же, по-твоему, это так и будет ему все время видеться?
— Я как раз и хочу, чтобы вы помогли ему в этом. В прошлое Рождество Карл-Артур зашел ко мне и рассказал, что ему досталось небольшое наследство от тетки, пасторши Шёборг. Она умерла прошлой осенью, когда вы, фру Экенстедт, были в Карлстаде. Он получил всего лишь тысячу риксдалеров да мебели на одну комнату, однако решил, что ему этого хватит на жизнь, и вздумал решительно отказаться от сана. Но я, услыхав о наследстве, посоветовала ему поступить, как он прежде желал, — вести жизнь простого труженика. И еще я дала ему совет соединиться со своей богоданной невестой, раз такой случай вышел. Видите ли, фру Экенстедт, я полагала, что ему должно свершить нечто большое, поучительное, чтобы избавиться от угрызений совести. Он должен был стать примером для всех нас. Должен был указать нам путь к добродетельной и праведной жизни. Свершить нечто удивительное, дабы царство божье наступило уже в этой жизни, и тогда Господь, может быть, смилостивился бы над ним, избавил бы его от этих видений, которые грозили погубить его.
Сперва он слушал меня недоверчиво, но скоро сам увлекся этой мыслью не меньше моего. Помнится, он в тот же вечер пошел к Бергу, старому солдату, и попросил продать ему дом. И с той поры мысль о том, что он станет жить по Христову завету, придавала ему силы. Он много раз говорил мне, что как только вы поженитесь, как только он переедет в свой небогатый дом, он снова сможет читать проповеди свободно. Он был уверен, что тогда видение перестанет преследовать его. Но, дорогая фру Экенстедт, я должна вам сказать нечто, мне нелегко это объяснить, но, быть может, вы и сами понимаете, что Карла-Артура нельзя вовлекать в наши земные дела. Я знаю, как счастлив он был при мысли о том, что будет жить с вами здесь, в этом маленьком домике. Для него вы — ангел-хранитель, который оградит его от всяческого зла. Он горько скорбел о том, что не мог написать вам обо всем этом — ведь письмо должен был прочесть вам чужой человек. Лишь мне одной он мог довериться, рассказать, какие нежные чувства наполняют его грудь при мысли о молодой невесте с далекого севера, которая будет идти с ним рука об руку и помогать ему наставлять людей на путь истинный.
Голос фру Сундлер звучал таинственно и властно, и Анна Сверд сидела молча, как зачарованная.
— Да, фру Экенстедт, — снова начала фру Сундлер, — когда Карл-Артур отправился в Медстубюн, он принял твердое решение, что вы будете соединены священными узами, как брат и сестра. Он боялся, что если обыденное, земное счастье войдет в вашу жизнь, видение вернется к нему. Вы можете понять это, фру Экенстедт? Можете ли вы понять, что ваш муж не обыкновенный земной человек, а один из избранников божьих? И сможете ли вы понять теперь меня и мои поступки? Ведь я не знала, что Карл-Артур переменил свои намерения. Я устроила все в этих комнатах, как он велел.
Голос рассказчицы уже больше не был вкрадчивым и заискивающим. Теперь он звучал властно, будто она обвиняла ее. Анна подумала о свадебной ночи, и ее на самом деле стали мучить угрызения совести.
— Откуда мне знать про все это. Мне сказывали только, что он бедный.
— Это тоже правда, дорогая фру Экенстедт. Но главное-то здесь в другом: Карл-Артур так мало знал вас! Быть может, ему не представилось случая поговорить с вами по душам в чужом доме. Потому-то он и решил сказать вам, что виной всему бедность. Я-то хорошо это понимаю. Но теперь, я думаю, фру Экенстедт будет смотреть на это по-иному и поймет, как важно спасти Карла-Артура. Видение не должно являться ему снова.
Молодая жена была так опутана и обвита тонкими, мягкими силками, что готова была сделать все, что хотела фру Сундлер. Она уже открыла было рот, чтобы дать обещание, которое та требовала от нее.
— А уж коли за мной дело, так я обещаю…
Но тут она смолкла.
Фру Сундлер поспешно поднялась и подошла к окну. Ее некрасивое лицо вдруг озарилось таким сиянием счастья, что в это мгновение оно казалось почти прекрасным.
Анна Сверд тоже поднялась, чтобы посмотреть, кого же фру Сундлер увидела в окне. То был Карл-Артур.
И вдруг ей пришло в голову, что, быть может, вовсе не господу Богу, а фру Сундлер было угодно, чтобы она дала это обещание, и она так и не дала его.
ВОСКРЕСНАЯ ШЛЯПКА
Да кто она такая, чтобы думать, будто она умнее Карла-Артура, такого ученого человека? Ведь сама она и грамоте-то не разумеет, целую осень была в учении у пономаря Медберга, а даже не выучилась писать: «Кто рано встает, тому Бог дает».
Кто она такая, чтобы осмелиться говорить, будто ничего худого с Карлом-Артуром не приключилось? Дескать, и совесть тут ни при чем, и вовсе это не наказание за грехи, а так, пустое.
Видно, покуда она сидела и слушала фру Сундлер, та околдовала своими речами и вовсе с толку сбила, а как только ушла гостья, тут-то она уразумела все как есть.
Да куда уж там! Где ей, темной деревенщине, про то судить, она и слова мужу не сказала про свои домыслы. Чего там говорить! Как на то осмелиться бедной коробейнице!
После полудня Карл-Артур пошел к себе обдумать проповедь, которую он собирался говорить в церкви на другой день, и она осталась одна. Тут она достала из кладовки, в которой благодаря Tee Сундлер было полно всякой всячины, корзинку с крышкой для вязанья, выбрала несколько старых брыжей мужа и отправилась к дому органиста.
Фру Сундлер она тоже не сказала про свои догадки. Уж ей-то она никак не стала бы поверять свои думы. Анна Сверд питала по меньшей мере столь же большое уважение к ее учености, как и к познаниям собственного мужа. Она всего лишь попросила фру Сундлер помочь ей разгладить брыжи. Муж велел ей накрахмалить и погладить несколько воротничков, а она донельзя оконфузилась — провозилась с ними битый час, один загладила косо, а другой и вовсе сморщенный вышел. Не изволит ли фру Сундлер поучить ее этому делу?
Фру Сундлер сказала, что она весьма рада тому, что фру Экенстедт обратилась к ней за помощью, и готова помочь ей в таком пустяке. Гладить брыжи — искусство немалое. Она сама в том не бог весть какая мастерица, однако постарается приложить все свое умение. Они прошли в уютную кухоньку фру Сундлер и принялись стирать и гладить брыжи. Трудились они до тех пор, покуда Анна не обучилась этому искусству.
Когда они управились, фру Сундлер хотела было налить Анне чашечку кофе, но та отказалась, сославшись на то, что ей надобно спешить домой. Тогда фру Сундлер предложила выпить стаканчик соку. Сок у нее был отменный, даже сама фру Шагерстрём хвалить изволила. Недурно будет освежиться после такой усердной работы. Анна Сверд не стала отказываться, и супруга органиста спустилась в погреб, чтобы принести соку. Покуда хозяйка была в погребе, гостья проскользнула украдкой в прихожую, сняла с крючка нарядную шляпку фру Сундлер, отнесла ее в кухню и сунула в большущий котел, стоящий на полке так высоко, что никто не мог увидеть, что в нем лежит.
Когда Анна собралась уходить, фру Сундлер провела ее через прихожую до дверей, однако ей и в голову не пришло поглядеть, на месте ли ее нарядная шляпка. Люди в тех краях жили такие честные, что не было нужды даже двери запирать, когда из дому уходишь, ни у кого и в мыслях не было, что могут украсть что-нибудь или хотя бы спрятать.
Анна Сверд шла домой, весьма довольная своей выдумкой. Теперь фру Сундлер придется немало поискать, покуда она найдет свою воскресную шляпку. Она думала о том, что как примерная жена сделала все, что могла, чтоб на другой день мужу ее никто не мешал говорить проповедь и не пугал бы его.
Когда она на следующее утро шла с мужем в церковь, сердце ее было спокойно. Угрызения совести мучили ее не более, чем мучают охотника за то, что он устроил западню волку.
Да и кто она такая? Она ведь не здешняя, не из Корсчюрки, где все люди ученые, грамоте разумеют. Она, Анна Сверд из Медстубюн, привыкла верить тому, чему верили и что за правду почитали в сереньких домишках у нее в деревне, эту мудрость она впитала с молоком матери и жила в согласии с ней.
Она была всем довольна в это утро. Муж провел ее в церковь через ризницу — так ходят одни только священники, там ее встретила старая пасторша и усадила рядом с собой на хорах. Хотелось бы ей, чтобы кто-нибудь из ее деревни поглядел сейчас на нее: ведь она знала, что ни ленсманшу, ни Рис Ингборг никто такой чести не удостаивал.
Она огляделась вокруг — нет ли в церкви фру Сундлер, но не увидела ее. Убедившись в том, что ее нет, она склонила голову и стала молиться, как пасторша и все прочие в церкви. Она молила Бога о том, чтобы он помог ей, не дал бы фру Сундлер найти шляпку в большом медном котле. Анна знала, что если та не найдет шляпки, то ни за что не придет в церковь. Ведь у жены бедного органиста, верно, только одна парадная шляпка, и раз она потерялась, ей придется остаться дома.
Потом она принялась разглядывать прихожан, медленно входивших в церковь, и осталась недовольна тем, что народу собралось не так уж много. Пустые места были на всех скамьях. Но тут же она посмеялась над собой.
«Ну, Анна, ты уже ведешь себя как настоящая пасторша».
И она стала думать обо всех тех пасторшах, которые до нее сидели на этой скамье и ожидали, когда их мужья поднимутся на церковную кафедру. О чем они могли думать? Может, и дрожь и страх пробирали их оттого, что мужья их стояли на кафедре и проповедовали слово божье? Пусть она много хуже их, а все же она осмелилась вздохнуть украдкой об участи прежних пасторш.
«Помогите мне, ведь вы знаете, каково сидеть здесь и тревожиться, сделайте так, чтобы она не смогла прийти в церковь в нынешнее воскресенье!»
Она тревожилась все больше и больше, служба подходила к концу, и приближалось время проповеди. Она вздрагивала каждый раз, когда дверь в церкви отворялась и входил запоздалый прихожанин. «Это уж, поди, жену органиста принесло», — думала она.
Однако фру Сундлер не показывалась. Богослужение окончилось, пропели предпроповедный псалом, и Карл-Артур поднялся по лесенке на кафедру. Фру Сундлер не появлялась.
Стоял великий пост, и в послании, которое читали в этот день, она услышала прекрасные слова о любви, которые фру Рюен читала ей в свадебную ночь. Это, уж верно, было доброе предзнаменование, и когда Карл-Артур после красивого вступления принялся толковать именно этот псалом, она твердо уверилась в том, что господь бог и прежние пасторши услышали ее молитвы.
Фру Сундлер не придет в церковь, а сама она будет сидеть на пасторской скамье и слушать, как человек, которого она любит, воздает хвалу любви.
Да кто она, в самом деле, такая? Откуда ей знать, хороша проповедь или плоха. Однако она могла побожиться, что ничего прекраснее в жизни своей не слыхивала. Да и не ей одной эта проповедь доставляла радость. Она видела, что люди повернули головы к пастору и не спускали с него глаз. Иные подвигались к соседу и подталкивали его, дабы привлечь его внимание.
— Послушай-ка лучше! Вот это проповедь так проповедь!
И то правда. Чтоб ей пусто было, если она слышала, чтобы кто другой говорил так складно. Она сидела на хорах и видела, что лица у людей стали кроткими и торжественными. У иных молоденьких девчонок глаза загорелись и сияли, словно звезды. И вдруг на самом интересном месте люди в церкви зашевелились. Вошла крадучись фру Сундлер. Ей, видно, было неловко оттого, что она опоздала. Она шла на цыпочках, как бы прижимаясь к дверцам между рядами скамеек, чтобы не привлекать внимания прихожан. Однако все в церкви ее заметили и глядели на нее удивленно и неодобрительно. Вместо шляпы на голове у нее был чепец, который она обыкновенно носила в будние дни. Чепец был старый и истрепанный, и она решила подновить его, прицепив спереди большой бант.
Минуту спустя фру Сундлер была забыта, прихожане снова повернулись к кафедре и принялись слушать прекрасные слова, которые лились из уст пастора.
«Он так разошелся, — думала Анна Сверд, — что, поди, и не заметил, как она вошла. Может, она и не сумеет сейчас взять над ним власть».
Но не пробыла фру Сундлер в церкви и пяти минут, как Карл-Артур вдруг умолк, не досказав начатой фразы. Он наклонился вперед над кафедрой и уставился в темный угол церкви. То, что он там увидел, так сильно испугало его, что он побелел как полотно.
Казалось, он сейчас упадет в обморок, и Анна Сверд приподнялась, чтобы поспешить к нему на помощь и увести его с кафедры. Однако этого не потребовалось. Он тут же выпрямился и начал говорить снова.
Но теперь уже людям не доставляло радости слушать его. Молодой пастор, видно, совершенно забыл то, о чем только что говорил. Он произнес несколько слов, которые вовсе не вязались со сказанным ранее, замолчал, потом принялся говорить о другом, в чем тоже не было никакого смысла. Прихожане нетерпеливо заерзали на скамьях. У многих на лицах были испуг и огорчение, от чего проповедник пришел в еще большее замешательство. Он вытер пот со лба большим носовым платком и воздел руки к небу, словно в отчаянии молил о помощи.
За всю жизнь Анне Сверд не было никого так жаль.
Уж лучше ей уйти. Зачем ей сидеть и смотреть, как мучается ее муж? Но прежде чем подняться, она бросила взгляд в сторону, на старую пасторшу Форсиус. Старушка сидела неподвижно, молитвенно сложив руки, лицо ее было исполнено благоговения. Глядя на нее, нельзя было подумать, что в церкви случилось что-то неладное.
Вот так должна вести себя жена пастора. Не бежать вон из церкви, а сидеть недвижимо, сложив руки, погрузившись в молитву, что бы ни случилось.
Анна Сверд осталась на своем месте и сидела неподвижно, исполненная торжественности, покуда не пропели последний псалом и пасторша не поднялась, чтобы выйти из церкви.
За это время она успела успокоиться и понять, что она всего лишь бедная далекарлийская девушка, которая ничего не разумеет.
Дома, в деревне Медстубюн, каждая девка и парень верили, что на свете полным-полно злых троллей, которые умеют заворожить людей так, что им видится то, чего нет. Здесь же, в Корсчюрке, может, о таком и не слыхивали.
У нее на родине ходили рассказы про финку Лотту, мерзкую чертовку, которую собирались сжечь на костре. Ее привели на место казни с завязанными глазами, но, прежде чем ее привязали к столбу, она попросила, чтоб ей дали в последний раз взглянуть на землю и небо. Палач снял с ее глаз повязку, и в тот же миг все увидели, что загорелась судебная палата. Тут все бросились пожар тушить да людей спасать, забыв про финку Лотту, а старуха высвободилась да улизнула. А палата-то и не думала гореть, это ведьма отвела им глаза.
На родине у Анны рассказывали истории и почище того. Говорили, что однажды, когда Иобс Эрик стоял на ярмарке за прилавком с товарами, ему ничего не удалось продать, потому что рядом стоял тролль из тех, что умеют глотать паклю и изрыгать огонь. Он так отвел людям глаза, что им казалось, будто товар Иобса Эрика — блестящие ножи, острые пилы и распрекрасные, остро отточенные косы — всего-навсего ржавый хлам. Ее дядюшке не удалось продать и трехдюймового гвоздя, покуда он не смекнул, какую шутку сыграл с ним этот тролль, и не прогнал его с ярмарки.
У них в деревне и девушки и парни сразу бы догадались, что это жена органиста заворожила Карла-Артура, и оттого ему видится в церкви матушка. Кабы кто-нибудь из Медстубюн был нынче в церкви и видел, что там творилось, он бы живо уверился в том, как и она сама.
Но Корсчюрка совсем не то что Медстубюн. Анне Сверд вольно было думать про себя что угодно — что за человек ее муж, кто такая фру Сундлер и кто такая она сама, но надо было помалкивать о том, что она знает и что ей думается.
Ей приходилось мириться с тем, что муж не сказал ей ни слова по дороге из церкви домой, а шел рядом с ней, делая вид, будто ее и вовсе нет. Она думала о том, сколько глаз смотрят сейчас на нее, и старалась держаться, как подобает настоящей пасторше, однако не знала, удается ли это ей.
Когда они пришли домой, муж тотчас же заперся в своей комнате. Не стал помогать ей ни обед готовить, ни на стол накрывать. А ведь он любил помогать ей по малости — в шутку, разумеется.
За обедом он сидел напротив нее и не вымолвил ни слова. Она же чувствовала себя великой грешницей. Теперь он, наверно, думает, что с проповедью так вышло оттого, что они не послушались совета фру Сундлер. Ей хотелось закричать во всю мочь. Может, он теперь и вовсе знать ее не захочет.
Ленсманша дала ей совет зажарить рябчиков и другую дичь, которой в их краях водилось немало, чтобы в первые дни у нее было что на стол подать. Но здесь, видно, рябчиков не почитали за особое лакомство. Муж ее проглотил несколько кусочков и отложил вилку с ножом.
За обедом она не осмелилась ни о чем спросить его. Когда они поднялись из-за стола, Карл-Артур пробормотал, что у него болит голова и ему надобно прогуляться, и оставил ее наедине с печальными думами.
Разве не удивительно, что так трудно добиться того, чего желаешь?
Если желаешь чего-нибудь неладного, тогда еще понятно, но когда не помышляешь ни о чем ином, как о том, чтобы человек, который тебе мил, приходил бы к тебе в гости вечерком раз-другой в неделю посидеть, побеседовать или послушать музыку в маленькой гостиной, так неужто невозможно, чтобы твое желание исполнилось? Если хотеть непременно быть с ним наедине — это совсем иное дело, но этого и не требуется. Пусть себе Сундлер при сем присутствует. Им нечего скрывать. Ни ей, ни Карлу-Артуру.
Если бы ты избавилась от Шарлотты Лёвеншёльд грубо и бессердечно и ей пришлось бы стать бедной учительницей либо экономкой, тогда можно было бы ожидать, что тебя постигнет наказание или разочарование. Но когда она благодаря тебе сделала лучшую партию во всем королевстве, получила богатство, положение в обществе, прекрасного мужа, неужто нельзя тебе самой насладиться скромным, маленьким счастьем, о котором ты так мечтаешь? Неужто из-за этого пасторша Форсиус должна стать твоим врагом? Ведь тебе-то все понятно. Хотя Карл-Артур и ссылается на то, что экзаменует детей по Закону Божьему и прочими делами занят, но ты-то знаешь, что пасторша, уж конечно, нашептала ему, что люди принялись судачить об их сердечной дружбе. Без сомнения, это из-за пересудов он и не бывал у нее по неделям прошлой осенью.
Когда бы она хоть самую малость была виновата в том, что Карлу-Артуру является в церкви милая тетушка Экенстедт, если бы она нарочно напугала его, надеясь, что это послужит возобновлению их сердечной дружбы, то ей можно было бы ожидать всяческих напастей. Но раз она только пыталась утешить его и успокоить, не вправе ли она рассчитывать на то, чтоб ее оставили в покое и не мешали помочь ему в беде? Неужто она заслужила, чтобы муж именно теперь принялся ревновать ее и устраивать сцены, так что стало почти невозможно принимать Карла-Артура у себя в доме? Карлу-Артуру теперь, как никогда, нужен близкий друг и наперсник. Да и ты не желаешь ничего иного на свете, кроме как помочь ему.
И если для того, чтобы успокоить ревнивого мужа, ты предложила Карлу-Артуру жениться, что ж в том грешного и предосудительного? Разумеется, тебе невозможно было открыть Карлу-Артуру истинную причину: ведь он человек не от мира сего, и дел такого рода ему не понять, однако что же дурного в том, что ты помогла ему осуществить заветную мечту его юности? А эта простая девка из глухомани разве не должна она радоваться, что живет у него в доме, стирает и стряпает? Кто бы мог подумать, что он может увлечься этой мужичкой и вернется из свадебной поездки таким влюбленным, что не сможет думать ни о ком, кроме жены?
Как было отрадно помогать ему устраивать этот домик, вместе с ним покупать домашнюю утварь, следить за ремонтом! Какие сладостные мечтания наполняли твою душу в то время! И неужели в наказание за это тебе суждено было почувствовать себя здесь лишней в тот самый миг, когда его законная жена переступила порог этого дома? Кто сделал эту дурочку женой пастора? Кто даровал ей в мужья благороднейшего, талантливейшего, одухотвореннейшего человека? И какова же была ее благодарность? Когда она вошла в этот домик, где ты все устроила своими руками, то ты сразу почувствовала, что те, кто поселился в нем, только и ждут, как бы от тебя избавиться.
И хотя ты ничуть не желала этого, ты не могла не почувствовать некоторого злорадства, когда видение снова явилось ему. Да ему и следовало этого ожидать, раз он пренебрег ее советами.
Нет, ты вовсе не желала этого, однако тебе трудно было им сочувствовать.
К тому же досадно, что кто-то украл твою воскресную шляпку. Впрочем, навряд ли ее в самом деле украли. Верно, кто-то подшутил над тобой и взял шляпку, чтобы помешать тебе пойти в церковь слушать проповедь Карла-Артура. Весьма досадно будет также, если это сделал тот, на кого она думает. Неужто это в самом деле твой собственный муж учинил такой подвох и спрятал шляпку?
Ты знала, что Карл-Артур придет, чтобы выразить свое сожаление, ты ждала его после обеда, однако тебе пришлось прождать не один час. За это время ты успела внушить себе, что он доверился своей жене, что он и тут стал искать у нее участия, а ведь прежде про то знали только вы двое.
Ты успела вспомнить все разочарования, все несбывшиеся желания, и когда он наконец пришел, тебе уже не хотелось принимать его. Ты провела его в маленькую гостиную, села в угол на диван и стала слушать его, однако ты была в скверном расположении духа. Ты слушала его жалобы и не испытывала сочувствия. Пришлось стиснуть зубы, чтобы сдержаться и не крикнуть ему, что тебе надоело, да, надоело все это, что ты не можешь быть всегда кроткой и покорной, что есть предел терпению, что ты не из тех, кого можно звать и гнать, когда вздумается.
Ты слушала, как он говорил, что совершил долгую прогулку, чтобы успокоиться и принять решение, но что он еще никак не может прийти в себя. Затем он сказал, что не выдержит этого преследования, что должен отрешиться от пасторского сана, что, видно, этого-то матушка и требовала от него.
В другое время ты постаралась бы изо всех сил утешить его. Но сегодня ты едва можешь заставить себя слушать его. Ты сидишь не шелохнувшись, однако у тебя свербят пальцы. Тебе хочется вцепиться ногтями в кожу, хочется царапаться. Ты не знаешь, хочется тебе вцепиться в его кожу или в свою собственную, знаешь только, что от этого тебе стало бы куда легче.
Он все говорит и говорит, покуда не замечает, что ты не отвечаешь ему, не выражаешь, как обычно, сочувствия. Тогда он удивляется и спрашивает, не захворала ли ты. И тут ты сухо отвечаешь ему, что чувствуешь себя превосходно, но удивлена, что он приходит к тебе жаловаться. Ведь у него есть собственная жена.
Вот что ты отвечаешь ему. И как это тебя вдруг угораздило сказать такое, глупее чего и выдумать невозможно. Быть может, ты надеялась, что он станет возражать, скажет, что жена его слишком неопытна и невежественна, что ему надобно побеседовать с женщиной образованной, которая может понять его. Однако того, на что ты надеялась, не случилось.
Вместо того он смотрит на тебя несколько удивленно и говорит, что сожалеет, что пришел не вовремя, и уходит.
Ты сидишь неподвижно и вдруг слышишь, как затворяется за ним дверь. Ты не веришь, что он и вправду ушел, ты уверена, что он вернется. И только когда дверь захлопывается за ним, ты вскакиваешь, начинаешь кричать и звать его. Что же ты наделала? Неужто он ушел навсегда? Возможно ли это? Он был здесь, и ты указала ему на дверь. Ты не хотела выслушивать его жалобы. Ты дала ему совет искать помощи у жены. И надо же случиться этому сегодня — именно сегодня, когда все было поставлено на карту, когда ты могла завоевать его навсегда!
Когда Карл-Артур поздним вечером возвращался от фру Сундлер, он, разумеется, не мог ощущать того удивительного спокойствия, того удовлетворения, которое испытывает каждый, приближаясь к своему дому. Завидев домишко на пригорке за садом доктора, он, конечно, не сказал себе, что во всем мире у него есть лишь этот крошечный уголок, где ему всегда рады, где его всегда готовы защитить, где он обрел свое пристанище и где он никому не мешает. Напротив, он думал, что ему ни за что не следовало жениться, не следовало покупать эту старую лачугу, не следовало впутываться в эту историю.
«Как это ужасно, — думал он. — Я так несчастен, и к тому же мне еще невозможно побыть одному. Жена сидела и скучала весь вечер. Мне надо было бы развлекать ее. Быть может, она раздосадована и станет упрекать меня. И у нее есть на то право, но каково мне будет слушать ее жалобы?»
Он ступил на шаткие камешки и с неохотой протянул руку, чтобы отворить дверь. Но не успел он дотронуться до замка, как отдернул руку. Из дома доносилось пение — детские голоса пели псалом.
Почти мгновенно он почувствовал облегчение. Ужасная тяжесть, которая давила ему на сердце с самого утра, словно заставляя его жить неполной жизнью, почти исчезла. Внутренний голос шепнул ему, что он может войти без опасения. Дома его ожидало то, чего он никак не смел представить себе.
Спустя мгновение он медленно открыл дверь в кухню и заглянул внутрь. Почти вся комната была погружена во мрак, но в печи еще догорали головни, и перед этим угасающим огнем сидела его жена, окруженная целой оравой ребятишек из дома Матса-торпаря.
Несмотря на тусклое освещение, а может быть, именно благодаря ему, эта маленькая группа выглядела восхитительно. Младшенькая лежала на коленях у жены и спала сладко и спокойно. Остальные стояли, тесно прижавшись к ней, уставясь на ее красивое лицо, и пели: «От нас уходит божий день».
Карл-Артур затворил за собой дверь, но не подошел к ним, а остался стоять у стены в темноте.
И снова в его сердце, истомленное страхом и угрызениями совести, закралась целительная мысль о том, что женщина, сидящая здесь, ниспослана ему богом спасения ради. Может быть, она и не такова, какою он представлял ее себе в мечтах, но что он разумел? Вы только посмотрите! Вместо того чтобы досадовать на то, что его нет, она привела детей, которых он спас от нищеты, и принялась учить их петь псалмы. Он счел такой поступок весьма разумным и в то же время трогательным. «Отчего бы мне не обратиться к ней с открытой душой и не попросить помочь мне?» — подумал он.
Как только псалом был допет до конца, жена поднялась и отослала ребятишек домой. Может быть, она и не заметила мужа, во всяком случае она не стала ему докучать, и он остался стоять в углу. Мурлыкая вечерний псалом, который она только что пела с малышами, она подошла к кладовке, достала крынку, напилась молока, подкинула дров в очаг и поставила на угли трехногий чугунок, чтобы разогреть молока для пивной похлебки.
Потом она снова принялась ходить по комнате, постелила скатерть на столик у окна, поставила на стол масло и хлеб и придвинула стулья.
Было приятно смотреть на ее движения при этом слабом освещении. Яркие краски ее платья, казавшиеся при дневном свете немного резкими, сливались теперь в единую теплую гармонию. Жесткая ткань казалась парчой. Карлу-Артуру вдруг стало ясно, откуда взялся пестрый наряд крестьянок. Они старались, чтобы их платья походили на шелковую и бархатную одежду королев и знатных дам давних времен. Пестрый лиф, пышные белые рукава, чепец, почти совершенно скрывающий волосы, — он был уверен, что подобный наряд носили когда-то самые знатные женщины королевства.
Ему также казалось, что какая-то колдовская сила дала ей в наследство достоинство владелиц древних замков. То, что другие находили грубым в ее манерах и поведении, сохранилось на самом деле от старинных обычаев тех времен, когда королевы разводили огонь в очаге, а принцессы ходили на реку полоскать белье.
Жена налила пивную похлебку в две чашки, зажгла сальную свечку и поставила ее на середину стола, потом села на стул и молитвенно сложила руки. При свете свечи Карлу-Артуру показалось, что лицо ее в этот вечер стало как-то благороднее. Обычное выражение упрямства и самонадеянности юного существа сменилось мудростью женщины, познавшей жизнь, и спокойной серьезностью.
И он подумал, что вполне возможно посвятить такую женщину, какою она ему сейчас представлялась, в самые щекотливые и мудреные дела. «Как наивно было считать, что она не поймет меня, — подумал он. — Врожденное благородство подскажет ей верный путь».
Жена не успела еще прочитать молитву, а он уже сидел за столом против нее, как и она, благоговейно сложив руки.
Они ели молча. Ему нравилось, что она как-то по-особенному умела молчать за столом, будто трапеза для нее была нечто священное, дарованное богом для продления жизни человеческой.
Когда этот скромный ужин подошел к концу, Карл-Артур перенес стул на другую сторону стола, сел подле жены, обнял ее за плечи и притянул к себе.
— Ты уж прости меня, — сказал он. — Я погорячился днем и не сумел сдержаться, но ты не знаешь, как несчастен я был тогда.
— Не печалься из-за меня, муженек! Не думай о том, хорош ты был ко мне или плох. Все равно ты мне люб, что бы ты ни сделал.
В эту минуту, казавшуюся ей, без сомнения, весьма торжественной, она оставила свое далекарлийское наречие и говорила грамотно. И это приятно поразило его, Карл-Артур нашел, что слова ее прекрасны. В порыве благодарности он поцеловал ее.
Однако этот поцелуй несколько вывел его из равновесия. Ему, по правде говоря, захотелось в этот миг просто целовать жену и не думать более ни о чем.
«Я люблю ее до безумия, — подумал он. — Она принадлежит мне, а я ей. Видение это, наверное, будет являться мне каждый раз, как только я поднимусь на кафедру. Не бывать мне хорошим проповедником, но неужто это помешает мне быть счастливым с женой в моем собственном доме?»
А жена словно разгадала его мысли.
— И еще я скажу тебе, муженек, — продолжала она. — Тебе нечего будет больше бояться в церкви. Уж я о том позабочусь.
Карл-Артур улыбнулся в ответ на это заверение. Он прекрасно знал, что его неопытная и невежественная жена не могла помочь ему, однако сочувствие, звучавшее в ее словах, успокаивало и облегчало.
— Я знаю, что ты очень любишь меня и желаешь снять с меня все тяготы, — сказал он тепло и еще раз поцеловал ее.
Это было прекрасное мгновение. Любовь влила в душу молодого человека радость и мужество. Ему представилось, как в будущем они с женой, навеки соединенные узами нежной любви, создадут в этом маленьком доме рай, который будет служить примером всему приходу.
— Женушка моя, — прошептал он, — женушка, все уладится, мы будем счастливы.
Едва он успел произнести эти слова, как входная дверь внезапно с шумом отворилась, и в прихожей загромыхали шаги.
Анна Сверд быстро поднялась, и когда посетители вошли, она убирала со стола масленку и оставшиеся ломти хлеба.
Карл-Артур остался сидеть, пробормотав, что остается только удивляться, как это людей не могут оставить в покое даже в такой поздний час. Но, увидев, что это был органист Сундлер с женой, он поднялся и пошел им навстречу.
Органист был высокий старик с взъерошенными седыми волосами, с одутловатым красным лицом, которое в этот вечер казалось еще более, чем обычно, распухшим и красным. Держа под руку жену, он прошествовал с нею на середину комнаты. И хотя на улице хозяйничала морозная зима, он не затворил за собой двери. Он не поздоровался и не протянул руки.
Можно было сразу увидеть, что он ужасно раздражен, и, верно, именно оттого казался почти величественным. Анна Сверд поняла, что он человек достойный, в то время как Тея, повисшая у него на руке, показалась ей старой, замызганной посудной тряпкой.
«Ей достался хороший муж, — думала она, — а ее самое слишком часто в грязь окунали. Ей уже теперь не отмыться».
Только она успела подумать об этом, как заметила, что на голове у Теи воскресная шляпка.
«Вот оно что, — сказала она себе, — сейчас начнется».
Она пошла затворить двери, решая, не разумнее ли будет сейчас улизнуть, однако одумалась и набралась мужества.
Органист пошел в наступление без церемоний и любезностей. Он рассказал, что жена его, собираясь в это утро идти в церковь, не могла найти своей воскресной шляпки. Она решила, что ее украли, однако после того как они весь вечер проискали ее, шляпка нашлась: она была засунута в медный котел, стоявший высоко на кухонной полке. Жена стала винить его, сказав, что это он запрятал шляпку, но он-то знал, что не виноват, что ему такое и во сне не могло присниться. Однако ему сообщили, что жена Карла-Артура пробыла у них накануне несколько часов. Вот он и пришел сюда, чтобы без обиняков задать вопрос и получить правдивый ответ.
Анна Сверд тут же подошла к ним и рассказала, что все так и было, как он думает. Когда фру Сундлер спустилась в погреб за соком, она прокралась в переднюю, взяла шляпку и запрятала ее в котел.
Признаваясь в этом, она чувствовала, что падает все ниже и ниже. Она падала в глазах органиста, падала в глазах Карла-Артура. Фру Сундлер же, скосив глаза, глядела на нее с явным интересом.
— Господи боже мой, но отчего же вы повели себя таким образом? — спросил органист в полном замешательстве, и Карл-Артур повторил этот вопрос резким тоном:
— Господи боже, почему ты это сделала? Чего ты хотела? Что тебе было надобно?
Позднее Анна Сверд поняла, что ей лучше было бы не говорить правду, а придумать какую-нибудь отговорку. Но в тот момент ей доставило радость сказать все как есть. Она позабыла, что она не в Медстубюн и что говорит она не с матушкой Сверд и не с Иобсом Эриком. Она думала, что сейчас разорвет на части фру Сундлер, эту грязную тряпку.
— А я не хотела, чтоб она нынче приходила в церковь, — сказала она, показывая на фру Сундлер.
— Но почему же, почему?
— Потому что она знает, как отвести глаза моему мужу, чтоб ему виделось то, чего нет.
Все трое были несказанно удивлены. Они уставились на нее, словно это был мертвец, вставший из могилы.
— Да что она такое говорит? Как она могла такое подумать? Как могла такое вообразить?
Анна Сверд повернулась прямо к фру Сундлер. Она сделала несколько шагов, так что подошла к ней вплотную.
— Неужто ты станешь отпираться, что завораживаешь его? Да спроси пасторшу, спроси каждого, кто был в церкви, слыхивали ли они когда проповедь лучше той, что он сегодня говорил. А стоило тебе прийти, как он ничего путем сказать не мог.
— Но, фру Экенстедт, милая фру Экенстедт! Да как же я могла бы это сделать? А если б даже и могла, так неужто бы я захотела причинить вред Карлу-Артуру, моему лучшему другу и лучшему другу моего мужа?
— А кто тебя знает, что тебе в голову взбредет!
Карл-Артур крепко схватил ее за руку и потянул назад. Казалось, он испугался, что она набросится на Тею и ударит ее.
— Замолчи! — закричал он. — Ни слова больше!
Органист стоял перед нею, сжав кулаки.
— Думай о том, что говоришь, деревенщина!
Одна лишь фру Сундлер сохраняла спокойствие. Она даже засмеялась.
— Ради бога, не принимайте этого всерьез! Видно, фру Экенстедт немного суеверна. Но чего иного можно от нее ожидать?
— Неужто ты не понимаешь, — сказал ее муж, — что она считает тебя колдуньей?
— Да нет же. Вчера я рассказала ей, что Карлу-Артуру является в церкви его матушка, вот она и объяснила это по своему разумению. Она хотела спасти своего мужа как могла. Любая крестьянка из Медстубюн, наверное, поступила бы так же, как она.
— Тея! — воскликнул Карл-Артур. — Ты великолепна.
Фру Сундлер поспешила заверить его, что заслуга ее невелика. Просто она рада, что это небольшое недоразумение так быстро и легко разрешилось. А теперь, когда все уладилось, ей и ее мужу больше незачем здесь оставаться. Они сейчас же уйдут и оставят молодых супругов в покое.
Она очень ласково пожелала Карлу-Артуру и его жене доброй ночи и отправилась восвояси вместе с мужем, который был еще зол и ворчал оттого, что ему не дали излить всю накопившуюся в нем ярость.
Карл-Артур проводил их до дверей. Потом он подошел к жене, скрестил руки на груди и пристально посмотрел на нее. Он не стал упрекать ее, но лицо его выражало отвращение и крайнюю неприязнь.
«Он сейчас походит на того, кого сулили угостить сливками, а подали кислую сыворотку», — подумала Анна Сверд.
Под конец она, не выдержав этого молчания, сказала покорно:
— Видно, я теперь тебе вовсе не нужна?
— Можешь ли ты заставить меня поверить, что ты и есть женщина, которую Господь послал мне? — спросил он упавшим голосом.
Он снова бросил на нее долгий взгляд, полный гнева и скорби. Затем он вышел из комнаты. Она услыхала, как, пройдя по коридорчику, он вошел в свою комнату и дважды повернул ключ в замке.
ВИЗИТ
Без сомнения, старики в пасторской усадьбе пришли к мысли о том, что не за горами то время, когда им будет отказано в великом счастье видеться каждый день. И словно для того, чтобы не упускать эти драгоценные мгновения, они теперь проводили вместе гораздо больше времени, чем прежде. Случалось, что старая пасторша среди бела дня входила к мужу в кабинет и не думая объяснять зачем. Она опускалась на софу и сидела неслышно с вязаньем, а иногда и с прялкой, под жужжание которой работать было еще приятнее. А старик тем временем, не отвлекаясь от дела, приводил в порядок свой гербарий, посасывая трубку.
Так они сидели и в тот понедельник, когда Карл-Артур с женой нанесли им первый визит. Молодой пастор знал, какие порядки заведены в доме, и потому не стал искать хозяйку в зале или в гостиной, а прошел прямо в кабинет, где пасторша сидела за ленточным станком. Громоздившиеся на письменном столе пачки толстой серой бумаги и легкие клубы дыма, плавающие под потолком, придавали комнате еще больший уют.
Карл-Артур произнес краткую речь, в которой выразил благодарность за все хорошее, что ему довелось пережить в пасторской усадьбе, особенно благодарил он за последний прекрасный подарок. Пастор сказал в ответ несколько теплых слов, а хозяйка поспешила отставить станок в угол и усадить новую пасторшу рядом с собой на диване.
Супруга пастора Форсиуса была падка на всякого рода торжественные церемонии, и когда Карл-Артур произнес красивую и высокопарную речь, она утерла слезинки в уголках глаз. Однако если кто-нибудь подумал бы, что она одобряла женитьбу Карла-Артура, это было бы величайшим заблуждением. Старая женщина с таким богатым жизненным опытом не могла, разумеется, не сожалеть о том, что неимущий помощник пастора женился, и то, что избранницей его была бедная крестьянская девушка, отнюдь не помогало делу. О нет, можете быть уверены, что она изо всех сил противилась этому безумству, однако фру Сундлер пожелала, чтобы Карл-Артур женился, а против фру Сундлер пасторша была бессильна.
Пасторша украдкой разглядывала бывшую коробейницу с некоторым любопытством. Она сидела на диване, порядком растерянная, и на вопросы, которые ей задавали, отвечала коротко и застенчиво. Чего-либо другого трудно было и желать и ожидать, однако пасторшу крайне удивило отношение Карла-Артура к жене. «Кабы я не знала, — подумала она, — то решила бы, что это не молодой муж пришел в гости со своей женой, а старый и ворчливый школьный учитель, который хочет показать нам нерадивого ученика».
Удивлялась она неспроста. Карл-Артур не давал своей жене вымолвить ни слова без того, чтобы не поправить ее.
— Уж вы, любезная тетушка, сделайте милость, извините Анну, — постоянно твердил он. — Что с нее возьмешь? Конечно, Медстубюн — превосходное место, однако его не сравнить с Корсчюркой, люди там отстали на сто лет от нашего времени.
Жена и не думала защищаться. Эта большая, сильная женщина была настолько уверена в своем ничтожестве по сравнению с мужем, что просто жаль было на нее смотреть.
«Так оно и есть, — думала пасторша, — этого я и ожидала. Покуда она молчит, это еще куда ни шло, однако придет и другое время».
Карл-Артур рассказывал со всеми подробностями о поездке в Медстубюн, о свадьбе и новой родне. Все это звучало весьма забавно, и, безусловно, в его рассказе было немало такого, что должно было показаться обидным жене. Однажды она осмелилась возразить:
— Еще чего! Неужто ты, матушка пасторша, поверишь тому, что…
— Анна! — воскликнул Карл-Артур строго, и жена его оборвала фразу на полуслове. Супруг ее обратился к пасторше:
— Извините, бога ради, любезная тетушка. Я тысячу раз говорил Анне, что не годится говорить «ты» и «матушка пасторша». Не могут же люди из наших краев применяться к обычаям и порядкам в Медстубюн.
Он продолжал свой рассказ, но пасторша слушала его рассеянно. «Что же из этого выйдет? — думала она встревоженно. — А я-то надеялась, что у него будет жена, которая вызволит его изо всех бед!»
Прежде всего пасторша, разумеется, думала о его отношениях с фру Сундлер. Она-то отлично понимала, что в этом не было ничего предосудительного, однако ей было весьма досадно, что о помощнике ее мужа ходили столь дурные слухи. Она пыталась уверить деревенских кумушек, что Тея Сундлер слишком умна для того, чтобы пускаться в подобные авантюры, что она не желала ничего иного, кроме как петь для Карла-Артура или на закате солнца гулять в его обществе вверх по Корпосену и любоваться облаками, окаймленными золотом. Но что толку? Они выслушивали ее — ведь ее звали Регина Форсиус и она была пятьдесят лет пасторшей в Корсчюрке, однако минуту спустя кумушки уже снова злословили вовсю:
— Послушай-ка, сестрица. Уж нам-то ясно, для чего Тея затеяла эту женитьбу. Послушай-ка, послушай-ка! Это чтобы успокоить органиста. Послушай-ка, послушай-ка! А знаешь ли ты, сестрица, что его жена будет спать в кухне, как прислуга? Послушай-ка, послушай-ка! А видела ли ты диванчик? Послушай-ка, послушай-ка! Неужто ты думаешь, что это и в самом деле можно назвать женитьбой?
Об этом диванчике пасторша слышала уже так много, что решила привести в порядок старую парадную кровать, которая стояла у нее в комнате для гостей, и послать ее молодым супругам в новый дом. Она полагала, что это в какой-то мере защитит их от сплетен, однако если бы Карл-Артур любил свою жену и выказывал бы это на людях, это было бы лучшим средством против злых языков.
«Интересно, как судит обо всем этом Форсиус, — думала пасторша. — Когда Карл-Артур был у него в прошлую субботу, он говорил о своей жене с таким восторгом. Вот я и думаю, не была ли у него Тея Сундлер и не подстроила ли она какой новой каверзы?» Она испытывала неподдельное сочувствие к бедной далекарлийской девушке и ломала голову над тем, как бы ей помочь.
Понемногу гостья настолько преодолела свою застенчивость, что осмелилась поднять глаза и окинуть взором комнату. Казалось, ни книжный шкаф, ни гербарий пастора не привлекли ее внимания. Зато при виде ленточного станка лицо ее озарила восторженная улыбка.
— Подумать только, ленточный станок! — воскликнула она с такой неподдельной радостью, будто хотела заключить его в объятия.
Волшебное действие, которое оказала эта незатейливая вещица, было столь велико, что Анна не могла усидеть на месте. Она поднялась с уютного местечка на диване и осмелилась пройтись по комнате, подойти к ленточному станку, осмотреть его и потрогать.
— Ей-же-ей, я наткала много мотков в свое время, — сказала она мужу, словно извиняясь за свое поведение.
Видно, станок придал ей уверенности, и пасторша, решив, что любимое занятие еще более ободрит ее, спросила, не хочет ли она выткать несколько рядов.
— Вы, тетушка, слишком добры, — сказал Карл-Артур. — Моя жена вам только все перепутает. О том и речи быть не может, чтоб она согласилась принять ваше предложение.
— Да что ты, Карл-Артур! Пусть себе ткет, коли ей хочется.
Минуту спустя молодая пасторша уже сидела за станком, и то, что она сделала, привело в изумление даже Регину Форсиус. Она и оба мужчины окружили станок, пальцы ткачихи так и мелькали, как пальцы фокусника. Глаза не успевали следить за их движениями.
— Гина, душа моя, — сказал пастор, — а ты-то думала, что преуспела в искусстве ткать ленты. Теперь ты видишь, как тебе далеко до того, чтобы стать мастерицей.
Счастливая улыбка озарила лицо молодой жены. Можно было догадаться, что ей внезапно показалось, будто она перенеслась в свой родной дом. Все вокруг было ей знакомо: у плиты хлопотала матушка, за окном виднелись длинные серые строения, слышался певучий далекарлийский говор.
Она ткала так быстро, что через несколько минут на шпульке не осталось ниток. Обрадовавшаяся было ткачиха, увидав это, вздохнула. Она искала взглядом глаза мужа. Может быть, она опять повела себя неладно?
Муж молчал, словно выжидая. Но пасторша Регина Форсиус наклонилась над станком, потрогала тканье, кивнула одобрительно и сделала Карлу-Артуру реверанс.
— Уж поистине скажу тебе, весьма она меня поразила. Позволь поздравить тебя самым сердечным образом. Умелые руки, ничего не скажешь. Теперь-то уж я твердо знаю, что ты нашел именно такую жену, какая тебе нужна.
Молодой священник слегка поморщился.
— Любезная моя тетушка… — начал было он.
Но пасторша перебила его:
— Я знаю, что говорю. И не вздумай давать людям повод для разговоров, что Карл-Артур мог бы сделать лучший выбор.
Когда гости ушли, пасторша поднялась с дивана и подошла к письменному столу, чтобы спросить Форсиуса, каково же его впечатление об этом визите.
Старик отодвинул в сторону кипы серой бумаги и усердно выводил гусиным пером затейливые буквы на большом листке. Пасторша наклонилась над столом и увидела, что он сочиняет прошение его преосвященству епископу карлстадскому.
— И что ты это только вздумал, Форсиус! — воскликнула пасторша.
Муж прекратил писать, воткнул перо в маленькую баночку с дробью и повернулся к жене.
— Гина, душа моя, — сказал он. — Я прошу епископа перевести Карла-Артура в другой приход и назначить мне нового помощника. Я обещал Шарлотте быть к нему снисходительным и пытался делать это, покуда было возможно, но теперь ему надобно уехать. Сама подумай, друг мой: весь приход толкует о том, что он до того влюблен в жену органиста, что забывает все на свете, как только она появляется в церкви.
Пасторша перепугалась насмерть.
— Что ты, Форсиус, ведь Карл-Артур теперь женился, зажил своим домом у нас в приходе. Он надеется, что останется здесь, по крайней мере покуда ты жив. А ты подумал о его жене?
— Душа моя, — сказал пастор. — Я питаю глубокое сострадание к этой достойной молодой женщине, которая покинула родной дом, чтобы последовать за своим мужем в наши края. Ради нее-то я и тороплюсь написать это письмо. Если Карл-Артур останется еще у нас в деревне, то можешь быть уверена, что она будет изгнана так же, как Шарлотта и как его родная мать.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РАЙ
Карл-Артур Экенстедт, которого в течение полутора лет переводили из одного прихода в другой, так и не дав ему постоянного места, ехал однажды ненастным осенним днем по проселочной дороге. Он направлялся в Корсчюрку, где с месяц тому назад скончался пастор Форсиус. Вдовствующая пасторша Форсиус, которая издавна питала некоторую слабость к Карлу-Артуру и к тому же, весьма возможно, находилась под влиянием фру Шарлотты Шагерстрём, ходатайствовала перед епископом и соборным капитулом о том, чтобы ему предоставили место в Корсчюрке, покуда не назначат нового пастора, и просьба ее была удовлетворена, хотя и не без колебаний, ибо сын полковника Экенстедта отнюдь не пользовался благосклонностью высокого начальства.
Неудивительно, что мысли путника были обращены к тому времени, когда он полтора года назад только что женился и тут же был отослан из дома и разлучен с женой. По правде говоря, он тогда не был сильно опечален из-за того, что ему пришлось уехать. С несказанным разочарованием обнаружил он, что душа его жены преисполнена грубого суеверия, и это вызвало в нем отвращение и презрение, отравившее их совместную жизнь. Теперь же мрачное настроение исчезло. После долгой разлуки он не питал к жене никаких иных чувств, кроме любви, благодарности и, пожалуй, даже восхищения.
«Наконец-то, — думал он, — наконец-то наступило время, когда мы создадим на земле рай, о котором я всегда мечтал».
Ему казалось, что, скитаясь из одной пасторской усадьбы в другую, он узнал много полезного и необходимого. Теперь, как никогда, он был уверен в том, что его первоначальный план был правильным. Не что иное, как глупейшая приверженность людей к земным благам, причина большинства их несчастий. Нет, жить в величайшей скромности, быть свободным от корыстолюбивых стремлений, возвыситься над мелочным желанием затмить себе подобных — это и есть верный путь к достижению счастья в этом мире и блаженства в мире ином.
Однако проповедовать и увещевать недостаточно для того, чтобы уверить людей в этой нехитрой истине. Здесь нужен пример для подражания, который лучше всяких трогательных речей может повести за собой.
Карл-Артур закрыл глаза. Он увидел перед собой жену, и душа его наполнилась нежностью и восторгом.
Уезжая из Корсчюрки, он заявил жене, что ей, вероятно, придется воротиться домой в Медстубюн. С ним ей ехать было нельзя — ведь ему предстояло жить на хлебах в пасторской усадьбе, куда его в ту пору посылали. Он сказал, что станет высылать ей маленькое жалованье, которое за ним сохранили, всего сто пятьдесят риксдалеров, но что ей будет легче прожить на эту сумму дома у своих, чем здесь, в Корсчюрке. Он отнюдь не был уверен в том, что она сможет жить в их маленьком доме одна, без помощи и защиты.
Однако жена не хотела уезжать.
— Уж верно, мне будет не хуже, чем другим женам, у кого мужья на заработки уезжают, — сказала она. — Как-никак будет у тебя и печь истоплена и чистая постель готова всякий раз, когда приедешь домой.
Уж и то благородно с ее стороны, что она оставалась ждать его, невзирая на одиночество и бедность. Большой заслуги, однако, тут не было: многие другие поступили бы точно так же на ее месте. Однако на том дело не кончилось.
Вскоре после того, как он покинул Корсчюрку, отказалась от места старая женщина, которая присматривала за ребятишками Матса-торпаря, и дамы-благотворительницы, принявшие на себя заботу о детях, тщетно хлопотали, чтоб найти кого-нибудь ей взамен. Они рассудили, что был лишь один выход — раздать детей людям поодиночке. Разумеется, аукциона решили не устраивать и доверить их намеревались только хорошо знакомым и порядочным людям, тем не менее бедные дети безутешно горевали, узнав, что их хотят разлучить. Они не пожелали мириться с неизбежным, и когда названые родители пришли забрать своих питомцев, они увидели, что дом пуст, а ребятишек и след простыл.
Не зная, где искать маленьких строптивцев, они, разумеется, зашли в соседний дом, чтоб расспросить, куда они подевались. Оказалось, что все десять ребятишек нашли прибежище именно здесь. Они сгрудились вокруг жены Карла-Артура, бедной далекарлийки, и та заявила вошедшим, что раз, мол, эти дети достались ее мужу на аукционе, стало быть теперь они — его собственность. Дескать, они находятся у себя дома, и тому не бывать, чтоб их забрали отсюда без его согласия.
Карл-Артур наслаждался, мысленно воспроизводя эту сцену, которую ему описывали в длинных письмах как пасторша, так и фру Сундлер. Дело дошло до весьма горячих пререканий, призвали кое-кого из дам-благотворительниц, и те дали понять молодой женщине, что, если она не отдаст детей, денег на их содержание отпускаться не будет. Но Анна Сверд из Медстубюн только рассмеялась в ответ. Кому нужна эта помощь? Дети сами могут заработать себе на прокорм. Ей-то приходилось делать это всю жизнь. И ежели они хотят раздать по чужим людям детей, которых ее муж взялся опекать, им сперва придется убить ее.
Муж, казалось, слышал ее звонкий далекарлийский говор и видел ее жесты. Жена представлялась ему героиней, взявшей под защиту стайку испуганных ребятишек. Ну как ему было не гордиться ею!
И она довела это дело до победного конца. Детям было позволено остаться на ее попечении, но она, разумеется, навлекла на себя немалые хлопоты. Угрозы дам-благотворительниц были не так уж серьезны, но его жена не позволила детям принимать подачки. Теперь для нее было делом чести, чтобы они с ребятишками прокормились своим трудом.
Ах, как сильно жаждал он воротиться домой, выразить ей свою благодарность, окружить нежной заботой, искоренить всякую память о том пренебрежении, которое он выказал ей однажды по своей самонадеянности.
Внезапно путник очнулся от своих мыслей. Кучер поспешно свернул к обочине, чтобы дать дорогу большому экипажу, запряженному четверкой черных лошадей, который промчался мимо них.
Карл-Артур тотчас же узнал и коляску и тех, кто сидел в ней. Не удивительно ли, что он непременно должен был встретить их, возвращаясь к Корсчюрку!
На козлах сидела Шарлотта, она правила лошадьми, гордая, сияющая, а кучер сидел рядом, скрестив руки на груди. В самой коляске ехали Шагерстрём с пасторшей Форсиус.
Шарлотта, сосредоточившая все свое внимание на лошадях, не заметила его, а пасторша и Шагерстрём поклонились. Он не ответил на поклон. Он не мог понять самого себя. Увидев Шарлотту, он пришел в замешательство. Волна счастья и радости охватила все его существо. Но ведь он давно уже разлюбил Шарлотту.
Когда он вспомнил, как они встретились в последний раз, он разобрался наконец в своих чувствах. Любил он лишь свою жену, Шарлотта же была его добрым другом, его ангелом-хранителем. Оттого-то он и обрадовался, увидев ее.
Ему казалось, что эта встреча каким-то образом подтверждала радостные предчувствия, с которыми он смотрел на будущее.
Никто никогда не слышал, чтобы у Адама и Евы были дети, когда они еще жили в раю. Не существует старых сказаний о том, как малолетние сыны человеческие бегали взапуски со львятами, или о том, как они катались на спине левиафана и бегемота.
Дети, должно быть, появились после изгнания из рая, а может быть, они-то и явились в большей степени, чем змий и прекрасные яблоки на древе познания, причиной того, что их родители были изгнаны из райского сада. Подобные истории можно, во всяком случае, наблюдать и по сей день.
Не надо далеко ходить за примером, взять хотя бы Карла-Артура Экенстедта. Ведь он вернулся домой с такими прекрасными намерениями, готовый создать новый рай в маленькой избушке за садом доктора. Он был твердо уверен, что сумеет осуществить свой замысел, однако не принял в расчет десяти ребятишек.
Ему, скажем, никогда не приходило в голову, что они будут находиться у него в доме круглые сутки. Он думал, что они по крайней мере ночью будут спать в своем доме, который был совсем рядом. Но когда он спросил жену, не могут ли дети спать у себя дома, она подняла его на смех.
— Видно, ты, муженек, думаешь, что у нас с тобой денег хоть лопатой греби. Не могут же ребятишки спать в нетопленой избе, а дрова-то, чай, денег стоят.
И пришлось ему примириться с тем, что в его кухню, которая благодаря стараниям фру Сундлер была такой опрятной, втащили огромную спальную скамью и два диванчика. На оставшееся место нагромоздили всякую всячину: кросна и три прялки, два ленточных станка для плетения кружев, чесалку, мотовило и маленький столик, за которым жена его занималась поделками из волос. Словом, здесь было такое множество всякого инструмента, что он лишь с большим трудом мог пробираться по кухне. Но все это было им нужно, ибо его жена и ребятишки зарабатывали себе на пропитание, принимая заказы от жителей прихода на кружева, волосяные цепочки для часов, мотки тесьмы и тканье. Помимо того, им нужно было и свою одежду мастерить.
С каждым ударом челнока в поставе весь домишко содрогался до самого фундамента, а когда пускали в ход прялки и мотовила, жужжание и шум доносились даже в кабинет Карла-Артура, так что ему казалось, будто он сидит в мельничной каморе. Когда он выходил на кухню к обеду, то видел, что еда поставлена на крышку стола, положенную на скамью, где обычно спали дети. И если он намекал на то, что, мол, надо бы приоткрыть немного дверь, чтобы впустить свежего воздуха, жена заявляла, что дверь и так долго стояла отворенной, покуда она мела пол, и что они не могут выстуживать избу больше раза в день, потому как они денег лопатой не гребут.
Поскольку все десять ребятишек должны были жить у него в доме, ему приходилось мириться и с тем, что их праздничная одежда — кофты и сюртучки, юбки и штаны — висела в коридорчике и все, кто приходил по какому-либо делу в маленький дом пастора, имели возможность любоваться ею. В Корсчюрке ничего подобного не бывало, и он сказал жене, что одежду надобно отнести на чердак. Но тут он узнал, что на чердаке водятся и крысы и моль. Одежда там за какой-нибудь месяц изветшает, а новую взять будет неоткуда — деньги-то они лопатой не гребут.
Жена его стала еще красивее, чем прежде, она любила его нежнейшей любовью, она была горда и счастлива тем, что он вернулся домой. И он тоже любил ее. Не было ни малейшего сомнения в том, что он и она были бы счастливы, если бы не дети.
Он должен был признать, что никто не умел так обходиться с детьми, как его жена. Он ни разу не видел, чтобы она их ласкала. Бить их она тоже не била, но отчитывать умела хорошенько, а уж если что было неладно, им порядком доставалось от нее. Однако как бы она себя с ними ни вела, малышам она всегда была хороша. Да и не только дети Матса-торпаря любили ее. Если бы в кухне хватило места, все приходские ребятишки собирались бы сюда, стали бы часами следить за малейшим ее движением и терпеливо ждать, чтобы она сказала им доброе словечко.
Ну не диво ли, что она превратила десять ребят из страшнейших трутней в самых прилежных муравьишек. И хотя им теперь приходилось работать с утра до вечера, они стали краснощекими и пухленькими. Казалось, для них было величайшим счастьем жить рядом с ней, и оттого они и расцвели.
Когда Карл-Артур только что вернулся домой, все десятеро готовы были относиться к нему с таким же обожанием, какое они проявляли к его жене. Больше всех, непонятно отчего, к нему привязалась младшая девчушка. Она то и дело залезала к нему на колени и хлопала его по щеке. Откуда ей было знать, что у нее грязные пальцы и сопливый нос, она не могла понять, почему ее без жалости спускают на пол, и принималась реветь во все горло.
А видели бы вы в тот момент его жену! Она налетала, как буря, хватала ребенка, прижимала его к груди, словно хотела защитить от врага, и бросала на мужа такой взгляд, что он и вовсе приходил в замешательство.
В общем, надо сказать, что хотя жена его была по-прежнему красива, что-то в ней изменилось. С тех пор как ей пришлось командовать целой уймой малышей, она стала такой же властной особой, как заседательша. То покорное, девическое, озорное, что было присуще ей, ушло навсегда.
Никто не сказал бы про Карла-Артура, что он избалован. Ему было все равно, что есть и что пить, он привык работать целыми днями, он никогда не жаловался на то, что ему приходилось ездить в тряской повозке и читать проповеди в холодных, как лед, церквах. А вот без чего ему было трудно обойтись, так это без чистоты и порядка, без уюта и тишины в часы работы, но именно этого-то и не было в доме, покуда там жили дети.
Однажды утром, выйдя в кухню к завтраку, он увидел, что там сидит деревенский сапожник. Он поставил свой верстак у окна, как раз на том месте, где любил сидеть Карл-Артур. Вся кухня пропахла кожей и варом, и, вдобавок к обычному беспорядку, повсюду валялись пучки бересты, колодки и банки с сапожной мазью.
На обеденный стол, выдвинутый на середину кухни, жена поставила две тарелки с кашей-размазней и две больших оловянных миски, тоже наполненных кашей. Тарелки были, разумеется, поставлены ему и мастеру. Жена и дети должны были, как всегда, уплетать кашу из мисок.
Надо сказать, что он уже не раз выговаривал за это жене. Речь шла не о еде, хотя она была простая и скудная, — так оно и должно было быть. Однако он просил жену, чтобы дети ели каждый из своей тарелки. Он растолковал ей, что детей полезно с малолетства приучать понемногу вести себя за столом как подобает.
А она лишь спросила, в своем ли он уме, коли думает, что у нее есть время мыть по десять тарелок три раза на дню. Ему же она всегда будет подавать отдельную тарелку, раз он к тому привык.
Впрочем, он не мог не признать, что дети вели себя за столом вполне пристойно. Им не надо было напоминать, чтоб они прочитали молитву, они ели все, что им подавали, и не спорили из-за каши. Ему было не так уж неприятно есть вместе с ними, но садиться за один стол с сапожником ему было противно. Когда он бросил взгляд на его черные от вара, заскорузлые пальцы, у него и вовсе пропал аппетит.
Не вполне сознавая, что делает, он взял тарелку, ложку и ломоть хлеба и отнес все это к себе в кабинет. Здесь было его мирное пристанище, здесь воздух был чист, а пыль вытерта. Он, по правде говоря, немного стыдился своего бегства, но в то же время не мог не сознаться, что еда давно уже не казалась ему столь вкусной.
Когда он вскоре вернулся в кухню с тарелкой, здесь царила гробовая тишина. Мастер ел молча, нахмурив брови, жена и вся орава ребятишек сидели, опустив глаза, будто им было за него стыдно.
В этот день ему было как-то неуютно дома, минуту спустя он надел шляпу и вышел. Он бесцельно брел по проселочной дороге, не зная, где найти прибежище. К фру Сундлер он пойти не мог, так как органист страдал ревматизмом и жена его ухаживала за ним столь заботливо и нежно, что день и ночь не покидала комнаты больного. Пойти потолковать с пасторшей он тоже не мог: Шарлотта не желала, чтобы пасторша, ее старый друг, сидела бы одна со своими вдовьими горестями, и пригласила ее в Озерную Дачу на всю зиму.
Во всяком случае, когда он сейчас проходил мимо пасторской усадьбы, его охватила непонятная тоска по этому старому, прекрасному дому, возле которого он сейчас стоял. Он отворил калитку и пошел через двор к саду.
Неудивительно, что когда он бродил меж высоких подстриженных шпалер, ему снова вспомнилось, как он в последний раз гулял здесь с Шарлоттой. Он вспомнил, как они поссорились и как он заявил ей, что женится лишь на той, кого сам господь бог предназначит ему в жены.
И теперь он был женат на женщине, которую провидение послало ему навстречу на проселочной дороге, и он был уверен в том, что она именно та, которая нужна ему, что они вдвоем сумеют создать новый рай на земле. И неужели этому не суждено сбыться лишь из-за того, что у них на шее орава детей? Он не мог отрицать, что Шарлотта будет права, когда станет высмеивать его за то, что все его великие планы рухнули лишь из-за того, что он не сумел управиться с десятком ребятишек.
Было время обеда, когда он вернулся домой, но не успел он войти в кухню, как жена принесла ему еду на чистом подносе. Она была, как всегда, весела и приветлива.
— Знаешь, муженек, я думала, ты хочешь есть со всеми нами. А кабы ты раньше сказал, что не хочешь, я бы всегда приносила тебе еду сюда.
Он поспешил ответить, что вовсе не против того, чтоб есть с женой и детьми. Это черные от вара пальцы сапожника отпугнули его. Потом он предложил ей разделить с ним трапезу. Как славно было бы, если б они хоть раз отобедали вдвоем.
Нет, этого она сделать не может. Ей надобно сидеть за столом с ребятишками и следить за порядком. Однако она охотно посидит с ним, покуда он ест.
Она уселась в кресло у письменного стола и принялась рассказывать. Тут он узнал, что мастер останется у них только до вечера, так как он подрядился на работу в другом месте до самого Нового года. Ребятишкам не придется идти к рождественской заутрене в новых башмаках, как она им обещала.
Карл-Артур понял, что мастер уходит из-за того, что обиделся на него. Но чем он мог теперь помочь делу?
В этот миг ему представилось лицо Шарлотты: она смеялась над ним за то, что он не мог справиться с такою безделицей.
Жена унесла поднос, а он сидел задумавшись. Но вскоре он догадался, что нужно делать. Он взял сапоги, на которые надо было поставить набойки, вышел в кухню и уселся подле сапожного верстака. Он сказал, что хочет сам починить их, и попросил мастера научить его. Мастер не стал отказываться, и Карл-Артур надел большой передник жены и просидел весь вечер допоздна, обучаясь сапожному мастерству.
Однако за один вечер трудно обучиться как следует, и они сговорились с мастером, что продолжат урок на следующий день. Старик был человек приветливый и услужливый, к тому же они приятно провели вечер, и он сразу согласился.
Мало того, что он ради этих детей был вынужден усесться за сапожный верстак. Это из-за них ему приходилось носить дешевую одежду из сермяги, в которой он походил на мельника. Однако он не мог не признать, что сочельник они провели прекрасно. Кухня была чисто вымыта, весь инструмент вынесен, пол устлан желтою душистой соломой, а посреди комнаты поставлен стол, покрытый белой скатертью. Дети тоже были чистые, вымытые, в новых башмаках, в новом платье, веселые и счастливые оттого, что наконец наступило Рождество. Почти из каждого двора принесли в этот маленький дом подарки: колбасы, масло, каравай хлеба, сыр и рождественские свечи. Подарки к Рождеству не принять было нельзя, и кладовка была набита до отказа всякой снедью, а на столе выстроились в ряд двенадцать горок булочек, кренделей и яблок.
Карл-Артур прочитал краткую молитву и пропел вместе с женой и детьми рождественские псалмы. Потом он с ребятишками принялся играть и возиться на соломе, покуда жена мешала кашу в котле.
Когда вечер подошел к концу, он достал маленькие подарки. Дети получили коньки и санки, сделанные на заказ, а жена — старинную булавку для галстука, подаренную ему когда-то матушкой. Подарки всем пришлись по вкусу, и веселью не было конца.
Сам он не думал, не гадал, что его ждет подарок, но как только они поднялись из-за стола, к нему подошли двое старших, с трудом волоча тяжелый сверток материи. За ним целой процессией следовали жена и остальные дети, и он понял, что очередь дошла и до него.
— Уж так рады ребятишки-то, что смогли тебе подарок поднести, — сказала жена. — Они для того всю-то осень работали.
Это было не что иное, как штука серого домотканого сукна. Он быстро наклонился и пощупал его. Всякий знает, что сермяжное сукно — самая что ни на есть добротная, самая теплая и самая прочная материя, однако оно грубое, толстое и серое. А Карл-Артур всю свою жизнь носил одежду из тонкой, гладкой материи, которая была ему к лицу. Ему никогда и в голову не приходило, что он наденет сюртук из сермяги.
Этот подарок сделал его поистине несчастным; он думал теперь лишь о том, какой бы повод ему найти, чтобы не шить из нее платья и не ходить одетым, как простой мужик.
Жена и дети стояли перед ним в ожидании одобрений и похвал. Когда же таковых не последовало, они огорчились и встревожились.
Карл-Артур понимал, сколько им пришлось работать, чтобы раздобыть шерсть, чесать ее, прясть и ткать. Им пришлось трудиться над этим целую осень. И, уж верно, когда они чесали, мыли шерсть и ткали, они подбадривали себя, говоря о том, как он обрадуется и станет хвалить сукно. Он удивится, как у них достало денег на такой дорогой подарок, и скажет, что теперь, мол, у него будет одежда из толстого сукна и ему не придется больше мерзнуть ни в доме, ни на улице. Вот чего они ждали от него. Как же он должен был поступить? Если бы он не сказал им что-нибудь приятное, долгожданный праздник был бы испорчен.
Он унаследовал от своей матери способность выходить из самого щекотливого положения и потому сразу догадался, что нужно сказать, хотя ему стоило труда заставить себя сделать это.
— Интересно, — сказал он, — станет ли портной Андерс отдыхать все Рождество. Надо бы непременно сходить к нему и разузнать. Быть может, он найдет время сшить мне что-нибудь из этой материи до того, как наступят сильные холода; хоть будет что теплое надеть.
Тут лица у всех просияли. Они поняли, что он просто поразился их умению, оттого и показался им вначале таким испуганным.
С того самого воскресенья на масленой, когда Карл-Артур сбился, читая проповедь о любви, он более не делал попытки говорить экспромтом. Он сочинял все свои проповеди, сидя за письменным столом, и требовал, чтобы в доме было тихо, пока он работал.
И вот однажды утром он взял с жены и детей слово, что они не будут ни шуметь, ни петь, как всегда, так как он должен был писать проповедь. Они терпели не более получаса, а потом разразились безудержным смехом.
Он подождал минуты две, потом распахнул дверь в кухню, чтобы посмотреть, что случилось.
— Уж ты, муженек, не серчай на нас, — сказала жена и тоже зашлась так, что слезы потекли из глаз. — Котенок наш тут такое вытворял, мы старались не смеяться, да не сдержались, и еще хуже вышло.
Однако смех тут же замер, когда он строго заявил, что они своим поведением все ему испортили, что он готов уйти куда глаза глядят, лишь бы никогда более не слышать их вечный смех да крики.
— Извольте не шуметь. Чтобы никто до обеда не заходил в мою комнату и не мешал мне, — сказал он и сильно хлопнул дверью.
Желание его было исполнено, он работал в тишине до самого обеда. За обедом жена сказала ему, что у них недавно побывали докторша Ромелиус и фру Шагерстрём — заказали волосяные цепочки для часов и браслетов. Она была очень рада их приходу — плохо ли получить большой заказ, и к тому же сестры были такие веселые и приветливые.
Карл-Артур знал, что докторша недавно вернулась домой и что она будто бы совершенно поправилась. И ничего в том не было удивительного, что Шарлотта, навестив сестру, нашла предлог для того, чтобы зайти к нему и посмотреть, как он живет. И все же эта новость совершенно потрясла его. Он стоял не переводя дыхания, не в силах сказать ни слова.
Шарлотта была здесь! Она находилась под его крышей, а он и не знал этого!
Он спросил с деланным равнодушием, не изъявляли ли гостьи желания повидать его.
Да, они много раз о нем спрашивали, но ведь он строго-настрого наказал, чтоб никто не мешал ему.
Ему нечего было на это ответить. Бранить было некого. Он только не мог понять, как это он не услыхал, что они здесь, и не узнал их голосов. Он прикусил губы и не сказал ни слова.
Жена бросила на него испытующий взгляд.
— Сам понимаешь, что таких важных господ к тебе бы надо было провести, — сказала она. — Только я растерялась, когда они на кухне стояли посреди такого развала, да и не посмела зайти к тебе.
Одним словом, оставалось только молчать, но разочарование свинцовым грузом легло ему на грудь. Хоть бы было на кого свалить вину в этом несчастье! Еда показалась ему безвкусной. Он с трудом проглотил кусок-другой.
После обеда он бросился на диван в своей комнате, однако лежать не смог. В нем все клокотало и кипело. Сожаление и тоска терзали его.
Он сел и собрался было идти, но почувствовал, что не в состоянии сейчас спокойно разгуливать по дороге. Ему хотелось кричать, драться, размахивать руками.
Он вошел в дровяной сарай, схватил топор и постоял с минуту, играя им. Потом он вдруг принялся колоть поленья, что лежали в сарае. Он делал это вовсе не для того, чтобы принести пользу в доме, а просто чтобы найти выход тому, что бушевало, кипело и грохотало в его душе.
И это принесло ему облегчение. С первым же ударом топора он почувствовал, что успокаивается. Так он колол дрова часа два и стал совершенно спокоен, он победил эту боль.
Он стоял разгоряченный и вспотевший, когда в дверях показались ребятишки. Оказалось, что их прислала матушка спросить, не желает ли он выпить кофе.
Он пошел за ними. Видно, жена сварила кофе в честь того, что он нарубил дров.
Здесь его поразила непривычная обстановка. Дело было не только в том, что в кухне было проветрено, в комнате подметен пол и чашки поставлены на настоящий стол. Нет, суть была в том, что жена и дети смотрели на него теперь совсем по-иному. Раз он сумел наколоть дров, значит он, как и все они, может приносить пользу в хозяйстве, значит он настоящий работник.
Он вдруг сразу стал главой семейства, самым важным лицом в доме, с кого брали пример все остальные.
ГРЕХОПАДЕНИЕ
Однажды утром Карл-Артур, который взял за правило колоть дрова по нескольку часов в день, только что принялся за работу в сарае, как вдруг увидел тень, промелькнувшую в дверях. Он поднял голову, и ему показалось, что он узнал Тею Сундлер, которую не встречал целую зиму. Он поспешно бросил топор и выбежал из сарая. Это в самом деле была фру Сундлер, но она уже вышла за калитку и поспешила вниз по склону холма. Он закричал ей вслед, но она, вместо того чтобы остановиться, ускорила шаг. Он работал в одной рубашке, а сейчас поспешно накинул сюртук и побежал вслед за нею. Здесь было что-то непонятное, в чем он должен был разобраться.
Органист всю зиму так сильно страдал от приступов ревматизма, что с трудом мог двигаться. Однако для того, чтобы он мог отправлять свою службу, помощник органиста и церковный сторож с большим трудом помогали ему подняться по узкой лесенке на хоры. Тея всегда поднималась туда и сидела рядом с мужем во время службы. Она не показывалась ни внизу в церкви, ни в ризнице.
Карл-Артур начал подозревать, что виной тому, что они теперь никогда не встречались, была не только болезнь ее мужа. Очевидно, у нее была другая причина избегать его, и поскольку он питал к ней искреннюю симпатию, то не хотел упускать случая объясниться с ней.
Ему удалось догнать ее, пока она не успела еще спуститься с холма и свернуть на деревенскую улицу.
— Тея! — воскликнул он и положил руку ей на плечо. — Остановись, бога ради! Что с тобой случилось? Неужто ты боишься меня?
Она не подняла глаз и оттолкнула его руку, пытаясь освободиться.
— Позволь мне пройти! — еле слышно пробормотала она.
Карл-Артур не послушался и загородил ей дорогу. Он заметил, что глаза у нее были красные от слез и что она похудела. Казалось, она, как и ее муж, перенесла тяжелую болезнь.
Он дал ей понять, что не отпустит ее, пока не узнает, отчего его давний верный друг и советчица не хочет более видеться с ним. Что он сделал дурного? Чем он провинился?
— Ты? — спросила она, и в голосе ее явственно прозвучала боль. — Ты? Чем ты мог провиниться передо мной?
Она подняла на него глаза, и он прочел на лице ее безграничное страдание. Карл-Артур смотрел на нее с удивлением. Тею никогда нельзя было назвать красивой, но ее откровенное отчаяние делало некрасивые черты выразительными и трогательными.
— Пусти меня! — вырвалось у нее. — Пасторша Форсиус взяла с меня обещание. Я поклялась, что никогда больше не буду встречаться с тобой. Только при этом условии ты мог вернуться домой к жене.
С этими словами она оттолкнула его и свернула в деревню. Карл-Артур не стал ее удерживать. Ее слова заставили его серьезно призадуматься, и он стоял совершенно потерянный.
На следующий день Карлу-Артуру довелось еще раз встретиться с фру Сундлер. Один из детей занемог в горячке, и он пошел к доктору Ромелиусу, чтобы привести его к постели маленького пациента. Оказалось, что в этот день доктор принимал больного, и его отослали в приемную. Там же сидела фру Сундлер, которая оживленно беседовала с пожилой крестьянкой.
Когда Карл-Артур вошел в комнату, она тут же поднялась, чтобы уйти, но потом передумала и снова села. Он молча поклонился, не делая попытки заговорить с ней, но вскоре она сама обратилась к нему:
— Мы вот с матушкой Пер-Эр немного растерялись, когда ты вошел, мы ведь как раз о тебе толковали. Однако нам, собственно говоря, теряться-то нечего — не было сказано ничего, кроме хорошего. Не правда ли, матушка Пер-Эр?
Большая и грузная крестьянка добродушно улыбнулась.
— Да, магистр мог бы слышать каждое слово.
— Ну, конечно, — подтвердила фру Сундлер, — мог бы. Мы только сказали, что не можем понять, как у тебя хватает сил выносить все это! Ты сидишь там круглые сутки с оравой горластых ребятишек, не зная ни минуты покоя. А еще мы сказали, что ты, верно, рожден не для того, чтобы быть в дровосеках и сапожниках у выводка Матса-торпаря. Но самое-то удивительное, что это тебе самому не надоедает.
— Магистру, видно, не во вред тяжелая работа, — вмешалась крестьянка. — Магистр всегда на вид такой бодрый и здоровый.
— А еще мы говорили, что с твоей стороны весьма разумно носить сермяжное платье. Ты показываешь людям, что всерьез порвал с прошлым. Ты хочешь вести жизнь бедняка и не желаешь даже выглядеть барином.
— Сперва, — сказала крестьянка, — сперва мы все думали, что это комедь одна с домишком этим да с бедностью. А теперь видим, это вовсе не так.
Карл-Артур почувствовал, как румянец сильной досады залил его щеки. Он считал, что Тея ведет себя бесцеремонно, и покачал головой, давая понять, что ей следовало бы выбрать другой предмет для разговора.
— Какая важность, что проповеди твои не так хороши, как прежде, — продолжала Тея. — Я только что сказала матушке Пер-Эр, что вся твоя жизнь — проповедь.
— Да уж, жизнь магистра и жены его для нас все равно что проповедь, — уверенно отозвалась крестьянка. — Как она по воскресеньям в церковь приходит, а за ней вся ватага ребятишек, все нарядные, румяные, послушные да ласковые, так мы, старухи, на них не налюбуемся! Стоим да вспоминаем, как эти ребятишки прежде бегали здесь по горушкам оборванные, беспризорные. Доброе дело пастор с пасторшей сделали.
— Да уж, это верно, — сказала Тея, — и знаете, матушка Пер-Эр, если бы и нашелся такой человек, что сумел бы положить конец их мытарствам с ребятишками, так он вряд ли решился бы на это. Ведь просто грех мешать столь благородному поступку, которым все восхищаются.
Карл-Артур сидел опустив голову, но тут он быстро глянул на них. На лице его появилось выражение ожидания и надежды.
— Неужто, по-вашему, найдется человек, который захочет взять ребятишек? — спросила крестьянка. — В Корсчюрке никто не слыхал, чтоб у них была какая родня; есть дядя по отцу, так он такой же бедняк, как их покойный отец.
— Ну, а если их дядя теперь выгодно женился и у него своя усадьба и хорошая жена? Кабы он узнал, что брат его умер, весьма возможно, он захотел бы взять детей.
— Ну, разве что так, — сказала крестьянка.
Больше она ничего не успела сказать. В этот момент дверь в кабинет доктора отворилась, и вышел пациент: теперь был ее черед.
Когда Карл-Артур и Тея остались одни, на мгновение наступила тишина.
Потом Тея заговорила, но голос ее звучал теперь совсем не так, как несколько минут назад. Она вся трепетала от волнения.
— Я сидела дома и молила Господа, чтобы он помог тебе, — сказала она. — Я знала, что ты хочешь жить в бедности, отказаться от роскоши, но могла ли я подумать, что ты собственноручно станешь чинить башмаки и рубить дрова. Ведь так ты можешь погибнуть. Я считаю, что я за тебя в ответе. Мне бы надо было беречь тебя, а я не могу даже ни разу пригласить тебя в дом. О, как это ужасно, как ужасно!
Карл-Артур сделал движение рукой, словно хотел помешать ей продолжать, но она, словно не замечая, подошла к нему вплотную и стала говорить, подчеркивая каждое слово, как будто хотела, чтобы слова ее запали ему глубоко в душу.
— У Сундлера есть брат, — сказала она, — он органист в уезде Эксхерад. Сейчас он гостит у нас, и вчера, когда мы сидели и беседовали, разговор вдруг зашел о тебе и десяти ребятишках. И тут он возьми да и скажи, что в Эксхераде живет один человек, он родом из Корсчюрки и, должно быть, приходится братом Матсу-торпарю. Человек этот много раз говорил моему деверю про своего брата, многодетного бедняка, однако он не знал, жив ли его брат. Деверь мой едет домой сегодня после обеда. Просить мне его сказать дяде этих ребятишек, что они живут из милости у тебя и твоей жены, или просить, чтобы он ничего не говорил?
Карл-Артур поднялся. Он выпятил грудь и расправил плечи. Все, что он выстрадал, все, что он вынес из-за этих детей за эту зиму, всплыло у него в памяти. Освободиться от них, освободиться от них по добру и честно!
— Ты не можешь размышлять в тишине и покое, — горячилась Тея. — Твои проповеди стали такие, что и школьник постыдился бы написать что-либо подобное. Прежде ты умел говорить, словно ангел, которому ведомы все тайны царства божьего. А теперь ты не знаешь ничего.
Карл-Артур продолжал сидеть молча. За последнее время он привык к своему убогому образу жизни. С детьми они были теперь добрыми друзьями. Ему казалось, что с его стороны все же будет трусостью отослать детей, не довести борьбу до конца.
— Скажи наконец что-нибудь! — молила фру Сундлер. — Ведь я должна знать, чего ты хочешь. Матушка Пер-Эр может войти сюда в любую минуту. Ну, хоть намекни!
Он рассмеялся. Разве можно было ждать другого ответа! Когда Тея говорила ему все это, он чувствовал, как ломаются оковы, как тает лед, как звучат песни свободы.
И тут он сделал то, чего не делал никогда. Он наклонился, обхватил Тею руками и в порыве бесконечной благодарности поцеловал эту маленькую безобразную женщину прямо в губы.
Да кто она такая, чтобы судить собственного мужа, который знает куда больше, чем она, который умеет проповедовать слово божье и наставлять на путь истинный несчастных заблудших грешников? Видно, ей остается только верить, что он и на сей раз прав, что позволил увезти детей. Позднее, поразмыслив обо всем, она поняла, что мужу ее нельзя было поступить иначе. Ведь это родной дядя приехал забрать ребятишек. Кабы их дядя был бедняком, то дело иное, но раз он теперь живет в достатке, раз у него своя усадьба, добрая жена, а детей нет, так мог ли Карл-Артур не дать ему увезти племянников к себе домой?
Сперва она только и думала, что человек этот всего-навсего обманщик, что он хочет сманить от нее детей. Однако двое старших признали его, припомнили его и другие люди на деревне. Просто раньше никто не знал, что ему так повезло. Ведь когда он уезжал из Корсчюрки, то был не богаче своего брата.
Приход, в котором жил этот дядюшка, был где-то далеко на севере, поэтому нечего и удивляться, что он не слыхал про то, что Матс-торпарь помер, а дети его живут в чужих людях. Когда же он узнал все как есть, то тут же отправился в Корсчюрку предложить всем десятерым ребятишкам поселиться у него в богатом доме.
Доброе дело сделал он. Она должна была поверить, что он человек достойный. Ни она, ни кто другой на свете не могли осудить ее мужа за то, что он позволил детям уехать с дядей.
Карл-Артур ни на чем не настаивал. Однако он так красиво говорил о том, что это само провидение привело к ним незнакомого человека, чтобы облегчить тяжкое бремя, которое им приходилось нести, в особенности ей, разумеется. Он растолковывал ей, что теперь, когда у нее в середине лета будет свой ребенок, она не сможет работать на них на всех, как прежде.
Она полагала, что он прав, и сама была в нерешительности, не зная, чего она хочет. Речи о боге сбили ее с толку. Ребятишки были такие славные. Может, богу было угодно, чтобы им жилось лучше, чем у нее. И Карлу-Артуру, видно, приходилось не сладко, хуже, чем она думала. И все же, слушая его, она понимала, что он говорит все эти красивые слова только ради того, чтобы уговорить ее отослать детей.
Просто удивительно, как мало были дети опечалены тем, что покидают ее. Они ведь уедут далеко и увидят много нового. У дяди есть лошади и коровы, поросята и куры, они будут ходить за ними и задавать им корм. А еще у него есть собака, она умеет благодарить за еду и передразнивать пономаря — показывать, как он затягивает псалом в церкви. Дети, верно, никогда не думали, что им выпадет такое счастье — услышать, как собака распевает псалмы.
Когда они уехали, она уселась на шаткий камешек возле дома и сидела так долго-долго. Ей не было ни до чего дела. Уже несколько лет ей не доводилось сидеть вот так неподвижно, сложа руки, разве что по воскресеньям, да и то не всегда. Она сказала себе, что ей бы надо радоваться, — ведь наконец-то она могла хоть немного отдохнуть.
К ней подошел муж. Он сел рядом с ней, совсем близко, взял ее за руку и стал говорить, как они теперь будут счастливы. Он считал, что дети были ниспосланы им как испытание, и то, что теперь их взяли от них, было знамением божьим: видно, Господь был доволен тем, что они сделали для этих малюток.
Она знала, что она — ничто в сравнении с ним, что она ничего не смыслит в знамениях господних, что она даже грамоте не сумела выучиться, но все же она рассердилась на него. Она ответила, что дети были ниспосланы ей божьей милостью и что, видно, она в чем-то провинилась, раз их отобрали у нее.
Услышав ее ответ, муж поднялся и ушел, не сказав ни слова. А она не окликнула его и вовсе не раскаялась в своих словах. Она была словно сосуд, наполненный горькой желчью. Нелегко было прикоснуться к ней, не расплескав эту горечь через край.
Она знала, что ей надо было идти в кухню, убраться и вынести вещи ребятишек, но боялась войти туда. Боялась огромной пустоты, которая встретит ее.
Теперь она будет чувствовать себя такой же беспомощной и покинутой, как в первые дни после замужества, пока она не взяла к себе детей. С ними ей было хорошо и спокойно. Ведь надо же быть такой дурой, чтобы позволить кому-то отобрать у нее детей!
Она сидела, а перед глазами у нее стояла телега, на которой их увезли. Ребятишки погрузили на нее узелки с одеждой и прочий скарб, который мог им пригодиться. Младшие поехали на телеге, старшие пошли с дядей пешком. Дядя засмеялся и сказал, что люди примут их за цыган: ведь цыгане ездят обыкновенно с ребятишками да с узлами.
Удивительно, как легко дети простились с ней. Они только и думали про повозку, про лошадь и про то, что они возьмут с собой. Больше всего они жалели, что котенок не хотел ехать с ними. Они ни слезинки не проронили. Да и сама она тоже не плакала. Но едва они уехали, как ей стало страшно. Ей представлялось лицо их дяди. Может, он вовсе и не такой кроткий и добросердечный, каким прикидывался у них в доме. Он, верно, двоедушный, злой и жадный. Детям у него придется несладко.
Она приняла это как нечто совершенно очевидное, в чем нельзя и сомневаться. Она ведь сразу хотела побежать им вслед и воротить их, да тогда она не успела еще прийти в себя. И зачем только она не сделала этого, покуда еще было время. Теперь мысль о том, что дети будут голодать и холодать, не давала ей покоя.
Дело уже шло к весне. Снег стаял, и солнце светило тепло и ласково. Дети могли бы скоро перебраться в свой дом, и Карлу-Артуру было бы не так трудно.
Она пыталась подбодрить себя, думая о том, что теперь ей придется стряпать только на одного. К тому же не надо будет сидеть до полуночи и штопать дырявые чулки.
Кабы только ей знать, что им станут штопать чулки там, куда они сейчас едут! Кабы знать, что им будет велено читать молитвы по вечерам! Меньшая-то ужас как боится темноты. Кабы только знать, что кто-то станет о ней заботиться! Ведь ей всего-навсего шесть годков, и она нипочем не заснет, если никто не будет сидеть с ней рядом и держать ее за руку!
ШКАФ
В течение нескольких дней после того, как Анна позволила детям уехать, она чувствовала себя такой беспомощной и так сильно каялась, что не в силах была даже прибрать в избе за детьми. Она была уверена, что дети терпят у своей родни нужду и побои и что с нее и мужа строго спросится за то, что они позволили детям уехать к худым людям.
Мысль о том преследовала ее помимо ее воли, словно лихорадка. Она пыталась с этим бороться, но не могла. У нее не было ровно никакого повода так тревожиться, однако она не могла избавиться от мысли, что дядя, забравший детей, человек злой и опасный — по лицу угадать можно, — жена же его, о которой она ничего не знала, представлялась ей сущей ведьмой. Она уверилась в том, что кара прежде всего падет на голову младенца, которого она ждала. Он родится на свет либо уродцем, либо слепым и глухим. А может быть, Анна помрет родами, и дитя ее будет расти сиротой.
Говорить о том с Карлом-Артуром не было толку. Он и слушать ее не хотел, когда она говорила, что дети, верно, терпят нужду и что их самих Бог накажет. Он был с ней, правда, ласков, однако все ее страхи считал пустыми, и ей пришлось самой справляться с ними.
Однажды утром Анна решила, что нашла средство для исцеления. Она принялась выносить из кухни кросно, прялки и прочий инструмент. Скамью и диванчики, принадлежавшие ребятишкам, она внесла к ним в дом и заперла там. Потом она выскоблила пол, промазала стены свежей клеевой краской, вымыла и высушила все в доме и вскоре уже сидела в кухне, такой же прибранной, чистой и пустой, какой она была в тот день, когда Анна в первый раз переступила ее порог.
Когда она убрала все, что наводило ее на мысль об ораве ребятишек, то сказала себе, что надо постараться представить себе, будто все идет, как в первые дни ее замужества. Детей здесь никогда и не было, ей это просто приснилось. Если ей удастся уверить себя в том, что они и вправду никогда не жили у нее в доме, все будет хорошо. Ведь ни один человек не станет горевать и убиваться из-за того, что ему приснилось.
— Будто ты не знаешь, что молодые жены как выйдут замуж, так только и знают, что сидят да думают о своих мужьях, — пробормотала она про себя. — Берись за пряжу да за спицы и свяжи ему пару рукавиц, то-то будет работа по сердцу! Думай лишь о том, что ты теперь пасторша, что тебя возвысили надо всеми другими коробейницами!
И она принялась вязать рукавицы, но успела сделать лишь несколько рядов, как заметила на краю стола фигурки, вырезанные острым ножом. Видно, это проделки мальчишек. Ведь знают озорники, что царапать стол не велено, да разве их отучишь вырезывать да чиркать по всему, что только есть в доме деревянного.
Она подняла голову и уже собралась было отчитать их как следует. Но белобрысых головенок, на которые можно было излить свой гнев, не оказалось. Здесь было пусто, на нее глядели лишь побеленные стены: голые, ничего не выражающие.
Она долго сидела не шевелясь, со спицами в руках. Потом вдруг поднялась, достала нож и в сердцах струганула по краю стола, разом соскоблив все художества. Лицо ее исказилось, словно она вонзила нож в собственную плоть, но потом сразу же снова принялась вязать.
«Ну и дура же я! — думала она. — Ведь это Карл-Артур напроказничал, а не кто-нибудь другой. Он всегда ест на этом конце стола. Да в нашей кухне вовсе и не было никаких ребятишек. Как бы это такие бедняки, как мы, посмели взять к себе чужих детей? Быть того не может. Дай бог самих себя прокормить да малыша, которого ждем».
Она продолжала вязать, губы ее были плотно сжаты, глаза, не отрываясь, смотрели на вязанье. Она думала сейчас обо всем, что напоминало ей детей, которых спровадил Карл-Артур, так что она и теперь может вообразить, будто их никогда возле нее не было.
Немного погодя послышался шорох, потом что-то шлепнулось на стол. Это котенок, любимец всех десятерых ребятишек, с которым они так часто забавлялись, проснулся, сладко выспавшись на печи, и спрыгнул оттуда поиграть с ее клубком.
Она быстро поймала котенка. Он больше всего наводил ее на мысль о тех, кто с ним играл, и она хотела вышвырнуть его за дверь. Но, почувствовав под рукой теплое, мягкое тельце, она не могла не приласкать его. Тут клубок шерсти свалился на пол, и котенок в два прыжка догнал его. Клубок покатился дальше. Котенок хотел остановить его, а клубок все ускользал от него. Анна тоже бросилась ловить клубок, чтобы пряжа не растрепалась, и поднялась кутерьма. Котенок гонялся из угла в угол, а клубок тоже резвился, как живой. Анна невольно смеялась, напрасно пытаясь остановить его. «То-то ребятишкам сейчас весело», — думала она, нарочно затягивая игру, чтобы позабавить малышей.
— Чего ж вы, ребятишки, идите сюда, помогите мне! — воскликнула она.
Не успела она вымолвить эти слова, как тут же опомнилась. Она быстро схватила котенка, шлепнула его по спине так, что он жалобно мяукнул, и вышвырнула его за дверь.
— Неужто я так и не выкину этих ребятишек из головы? — громко сказала она, сматывая пряжу. — Видно, мне никогда не успокоиться.
Она принялась ходить взад и вперед, ломая руки, словно ее мучила боль. Однако вскоре она снова села за работу. Она была рада, что сделала это; ведь не прошло и двух минут, как дверь отворилась и на пороге показалась старая Рис Карин из Медстубюн.
Рис Карин захаживала к ней передать поклоны из Медстубюн и в нынешнем году и в прошедшем. Только в те разы кухня была полна ребятишек, повсюду расставлены ленточные станки да прялки, работа шла так, что гул стоял. Увидев, какой тут наведен порядок, она вытаращила глаза от удивления.
— Ну и дела! — воскликнула она, оглядываясь по сторонам.
Вопросы посыпались градом на Рис Карин. Ей пришлось выкладывать, как поживают матушка Сверд и Иобс Эрик, семейство ленсмана и пастор с пасторшей, Рис Ингборг и пономарь Медберг. Ни один человек в Медстубюн не был забыт, про каждого надо было рассказать.
Когда первое любопытство было удовлетворено, Анна принялась варить кофе. Она побежала в сарай за дровами, потом к колодцу за водой. Затем она стала раздувать огонь, намолола кофе, отрезала несколько ломтей свежего хлеба, поставила на стол чашки и блюдца. Она бегала и суетилась, гремела посудой и роняла все, что попадалось под руку. Рис Карин поняла, что надо повременить с расспросами про десятерых ребятишек, покуда Анна не сядет спокойно пить кофе.
Когда же они наконец уселись за стол, положили за щеку по куску сахара и налили кофе остывать на блюдце, на Карин снова хлынул поток вопросов. Теперь разговор пошел о старых знакомых. Как там они все, и девушки и парни? Ходит ли все еще Ансту Лиза с коробом, ведь лет ей немало? Все такая же охотница до игры в карты, как прежде?
Но Ансту Лиза была закадычной подружкой Карин и соперницей по торговле, и потому они успели выпить не одну чашку кофе, толкуя обо всех ее проделках и уловках. Рис Карин считала, что такого человека и пускать-то на дорогу с коробом негоже. Честным людям, что своим горбом на хлеб зарабатывают, стыдно иметь дело с такой товаркой.
Но вот кофе был выпит, и пришло время старой далекарлийке отправляться восвояси. Она, не будь дурой, смекнула, что Анне не хочется рассказывать, куда подевались ребятишки, и не стала досаждать ей расспросами, зная, что может все разузнать в любом доме по соседству.
Но когда Рис Карин уже взвалила мешок на свою согбенную спину, распрощалась и взялась за дверную ручку, она вдруг еще раз обернулась.
— Да, не забыть бы дело-то, по которому я к тебе пришла, — сказала она, нашаривая в кармане юбки кошелек с деньгами. — Ты меня и не спрашиваешь, не заработала ли я денег для тебя, — продолжала она и протянула Анне бумажку в пятьдесят риксдалеров.
Когда Карин прошлой весной была в Корсчюрке, Анна дала ей кипу мотков тесьмы да несколько локтей кружев, изготовленных ребятишками, и попросила продать их. Анна вовсе про то не позабыла, просто не хотела заводить речь о том, что касалось детей.
Пятьдесят риксдалеров было неслыханно много, и она спросила Карин, не найдется ли бумажки помельче. У нее нет сдачи.
— Не надо мне никакой сдачи. Все деньги твои. Сперва я продала то, что ты дала мне, а после пустила деньги в оборот, так что как раз пятьдесят набежало. На, бери. Тебе они пригодятся, ртов-то у вас больно много.
Хоть и стара была Рис Карин, а быстра на ногу. Она поспешила затворить за собой дверь, чтобы избежать выражений благодарности, и пошла чуть ли не бегом. Прошло минуты две, не больше, как Анна догнала ее. Сейчас она была больше похожа на себя, чем прежде, она не знала, как и благодарить Карин, и проводила ее до самого дома доктора, где Карин надеялась выгодно продать что-нибудь: ведь теперь докторша получила столько денег от богатой сестры, что ей не надо, как раньше, дрожать над каждым эре.
Анна долго сидела в кухне, держа в руках полсотни риксдалеров, и на губах ее играла счастливая улыбка. Она радовалась деньгам, как всегда, но на этот раз не нежданная прибыль заставила ее так ликовать. Здесь речь шла о более важном — то было знамение, настоящее чудо. Она ожидала кары господней за то, что отдала детей, а вместо того получила от них такой дорогой подарок. Она и думать не думала о таком счастье. Опасения и страх покинули ее душу. То, чего она боялась, не случилось, вышло как раз наоборот.
Она не могла не поделиться своим счастьем и пошла к мужу, который сидел за письменным столом в господской комнате, показала ему кредитку и попросила его спрятать ее у себя. У нее в кухне некуда было прятать.
Когда она вошла, Карл-Артур оторвался от работы и рассеянно взглянул на нее. Он не сразу понял ее объяснения, что это деньги, вырученные за поделки, изготовленные детьми. Им никто не помогал, они сами все сделали. И деньги эти они послали ей в благодарность за все и в знак того, что Бог не покарает ее за то, что она спровадила их из дому.
Карл-Артур не стал возражать, хотя ее доводы показались ему весьма туманными. Он видел, что жена его снова обрела уверенность и хорошее расположение духа, и этого ему было достаточно. Он даже предложил, чтобы она на эти деньги, которые ей достались так неожиданно, купила бы себе что-нибудь по душе.
Анна нашла, что это хорошая мысль, и сразу же пошла к себе, чтобы подумать на досуге, на что бы лучше употребить это сокровище, которое ей словно с неба свалилось. Ей не пришлось долго думать над тем, чего ей больше всего хотелось. Когда она впервые вошла в кухню, то сразу решила, что там не хватает большого кухонного шкафа с ящиками внизу и с полочками и дверцами наверху. Большой шкаф от полу до потолка хорош не только тем, что нужен в хозяйстве. Он к тому же придает приличный вид комнате, в которой стоит.
Анна не могла придумать, что могло бы им быть нужнее, и, коль скоро муж ее был с ней согласен, а деньги лежали у него в письменном столе, то она не видела, что могло бы помешать ей пойти к деревенскому столяру, искусному мастеру, и заказать шкаф.
Столяр жил в деревне на главной улице, через несколько домов от органиста, и когда она брела по дороге, ей повстречалась фру Сундлер, которая, видно вышла нарвать весенних цветов. Во всяком случае, она держала в руке несколько маленьких подснежников.
На фру Сундлер не было салопа, и Анна тому сильно подивилась. Сама она вовсе не заметила, что стало уже совсем тепло. С тех пор как дети уехали от нее, она ни о чем, кроме них, не думала. Ни на погоду, ни на что другое она вовсе не обращала внимания. Теперь она снова увидела, что сияет солнце, что высокое и голубое небо усеяно пушистыми облачками.
Ей показалось, что все это связано с той большой радостью, которую она испытывала в тот день, и когда фру Сундлер поздоровалась с ней и протянула ей руку, она не поспешила уйти, как поступила бы в другой день, а остановилась. Она сказала себе, что нет ничего страшного, если она перемолвится с ней словечком. Нельзя же, в самом деле, вечно враждовать с человеком, который живет с тобой в одной деревне.
Фру Сундлер сказала, что она чувствует себя, как выпущенный на волю узник, оттого что ее мужу намного полегчало и теперь он может выходить из дому без ее помощи. Сама она провела несколько часов в лесу, и невозможно описать, как это было прекрасно. Казалось, душа у нее, как и сама природа, оттаяла и обрела новую жизнь.
Еще тогда, когда Анна только что приехала в Корсчюрку, она сразу почувствовала к фру Сундлер какую-то жалость. И сейчас она сказала ей, что понимает, какой тяжелой для нее была эта зима, и собралась было идти дальше.
Но фру Сундлер удержала ее. Ведь после того как ты просидела всю зиму взаперти, так приятно поговорить со старым другом, каким она всегда считала жену Карла-Артура. Не будет ли фру Экенстедт так добра заглянуть к ней домой и потолковать минутку-другую? Ведь отсюда всего два шага до ее дома.
Анна не хотела задерживаться, ибо спешила к столяру, и отказалась наотрез. С господами она всегда чувствовала себя немного неловко. Может быть, фру Сундлер разобиделась на то, что Анна не согласилась пойти к ней, не объяснив причины. Тут она принялась рассказывать, что нежданно-негаданно получила деньги и собралась идти к столяру, чтобы заказать шкаф. Фру Сундлер просияла и сказала в ответ, что не удивляется тому, что фру Экенстедт спешит, и поздравила ее с покупкой вещи, столь приятной и нужной в хозяйстве.
Она не стала более удерживать ее, и вскоре Анна очутилась в мастерской столяра. Здесь она уже спешить не стала, а застряла надолго. Прошел целый час, пока они со столяром решили, какой высоты будет шкаф и формы, какие у него будут ящики и замки, какой цвет и какие украшения. Не так-то легко было условиться и о цене, но в конце концов и о том они договорились.
Когда Анна, заручившись обещанием столяра, что шкаф будет готов через месяц и что цена ему будет не более сорока риксдалеров, воротилась домой, она была так рада, что не удержалась и зашла к Карлу-Артуру рассказать ему про этот уговор.
Но Карл-Артур, казалось, вовсе не обрадовался.
— Вот уж не думал, что ты так поспешишь, — сказал он. — Я бы сам сходил с тобой потолковать со столяром.
— Откуда мне было знать, что у тебя есть на то время.
— Вообще-то я занят, однако… — начал он, но замолчал, прикусив губу.
Жена испытующе посмотрела на него. Она увидела, что он смутился и покраснел, как девушка.
— Говори, муженек, чего ты хочешь, — сказала она.
— Чего я хочу? — сказал Карл-Артур. — Я полагаю, раз ты сама решила, что деньги достались нам чудом, так, может быть, следовало бы употребить их не на наши собственные нужды, а на какое-нибудь богоугодное дело.
— Уж не отдал ли ты кому мои деньги? — сказала она, нимало не подозревая, что так оно на самом деле и было.
Карл-Артур покашлял, прочистил горло, а потом объяснил, что к ним заходил органист Сундлер. Он был так счастлив, что может наконец ходить, ведь он прохворал целую зиму. Карл-Артур сказал, что ему надо полечиться летом, чтобы недуг этот снова не одолел его на следующую зиму; органист же ответил, что он не желал бы ничего лучшего, как поехать на воды в Локу и полечиться от подагры, только вот денег у него нет.
— Но ты уж, поди, не отдал ему деньги, что нам прислали дети?! — воскликнула Анна с упреком.
— Дорогой друг мой, — сказал Карл-Артур очень холодно и высокомерно, — известен ли тебе более достойный способ употребить деньги, дарованные нам Господом, нежели совершить доброе дело?
Анна подошла к нему вплотную. Она была бледна, а в ее глубоко сидящих глазах трепетали искры. Казалось, будто она и вправду хочет отнять у него деньги силой.
— Ты чего же, не понял, что я тебе сказала? Ведь это знамение, это же сами дети послали нам деньги, благодарят нас. Ты, видать, забыл, как этот человек обошелся со мной, когда был у нас в прошлый раз.
— Может быть, именно об этом-то я и подумал.
Анна разразилась громким безудержным смехом, но смех этот был безрадостен. Карл-Артур нетерпеливо повернулся к ней.
— Ты находишь это смешным?
— Да нет, я не над тем смеюсь. Мне пришло на ум другое. А когда же это органист приходил к тебе?
— Органист? Как тебе сказать, с полчаса тому назад. Он пробыл здесь недолго. Ты должна была с ним повстречаться по дороге домой.
— Я думаю, он не очень-то хотел попасться мне навстречу.
Она снова принялась хохотать страшно, безудержно. Карл-Артур выпрямился с еще большим достоинством.
— Не будешь ли ты так добра объяснить, над чем ты смеешься?
— Я не над тобой смеюсь, а сама над собой. До чего же я была глупа, когда сказала этой самой Tee про пятьдесят риксдалеров! И как это я не смекнула, что она выманит их у тебя.
Он немного испугался. Глаза жены сверкали таким злорадством, и он понял, что тут кроется нечто такое, чего он не знал. Однако он стукнул кулаком по столу, чтобы внушить к себе хоть какое-то уважение.
— Изволь же наконец вразумительно сказать, над чем ты смеешься!
В конце концов он узнал, как обстояло дело, но он никак не мог заставить себя поверить, что фру Сундлер послала к нему своего мужа, чтобы выманить у него полусотенную. Это было всего-навсего случайное совпадение.
— Это невозможно, — сказал он. — Так поступить было бы просто мошенничеством. Неужто Тея поспешила бы послать сюда своего мужа, узнав, что мы получили эти деньги? Тея, которая так благородна, так возвышенна, так щепетильна!
— Да уж не знаю, как там все это было, однако чудно, что он пришел брать деньги в долг как раз сегодня.
Хотя Карл-Артур и защищал фру Сундлер, он, казалось, был настолько поражен, будто на его глазах рухнула Вавилонская башня. Анна вспомнила тот воскресный вечер два года тому назад, когда Тея и органист пришли к ним, чтобы призвать ее к ответу за парадную шляпку. Может, и стоило полусотни риксдалеров увидеть, как ее муж теперь разочарован.
Однако долго торжествовать ей не пришлось. В коридорчике послышались шаги, затем сразу же раздался тихий и деликатный стук в дверь комнаты Карла-Артура, и вошла Тея.
Карл-Артур повернулся к письменному столу и, не глядя на нее, принялся рыться в бумагах. Фру Сундлер сделала вид, будто не замечает его, и обратилась к его жене.
— Милая фру Экенстедт, — сказала она, — я весьма огорчена. Я услышала от мужа, что Карл-Артур был столь великодушен, что одолжил ему пятьдесят риксдалеров. Я тут же сказала ему, что это, очевидно, те самые пятьдесят риксдалеров, которые заработала фру Экенстедт, и что мы не можем принять их. Фру Экенстедт собиралась купить на них шкаф, он ей в самом деле очень нужен. Что же тут приятного, когда посуда стоит на полке и пылится? И потому я попросила Сундлера отдать мне эти деньги, чтобы я могла пойти сюда и узнать правду. Я сказала ему, что если деньги принадлежат фру Экенстедт, то ему придется смириться со своей подагрой, потому что мы должны будем вернуть их назад. Но если это собственные деньги Карла-Артура, то он, разумеется, может взять их. Да, я заверяю фру Экенстедт, что мне его поистине жаль. Ведь он был так рад, что поедет в Локу и грязями вылечится от подагры. Но он сразу же признал, что я права.
Закончив свою тираду, она в тот же миг вынула из кармана кредитку и протянула ее Анне, точно так же, как ей подала ее Рис Карин несколько часов тому назад.
Но Анна едва обратила на это внимание. Она не смотрела на фру Сундлер, но не спускала глаз с мужа. Он все еще стоял молча у письменного стола, но после каждого слова, которое произносила Тея, он все более распрямлялся, становился выше и постепенно поворачивался к ней. Когда речь ее была окончена, чело его просветлело, веки приподнялись, и он бросил такой взгляд на маленькую женщину с рыбьими глазами, что жена его могла ей позавидовать. Потом он повернулся к ней, к Анне, которая протянула было руку, чтобы взять кредитку, и тут лицо его помрачнело, веки опустились, он скрестил руки на груди.
Делать было нечего. Уж лучше пожертвовать пятьюдесятью риксдалерами, чем позволить ей предстать перед ним чудом справедливости.
— Забирай себе бумажку! — сказала она фру Сундлер. — Это не та, что я поминала давеча утром, а совсем другая. Это деньги Карла-Артура.
— Неужто это возможно? Неужто это в самом деле возможно? — воскликнула Тея вне себя от счастья и благодарности. Однако она не стала больше задерживаться, а сразу отправилась восвояси, словно боялась, что случится что-нибудь такое, отчего ей придется отдать назад кредитку.
Жена не могла понять, как это Карл-Артур, который всегда так ратовал за правду, не сказал Tee, что это ложь, а на этот раз, казалось, был весьма доволен тем, что Анна солгала.
Он проводил Тею в прихожую и когда вернулся назад, то хотел заключить Анну в объятия.
— Ах, друг мой, — сказал он, — это было великолепно. Я не помню, чтоб мне довелось пережить что-либо подобное. Вы были обе неподражаемы — и ты, и Тея! Не знаю, кто из вас больше достоин восхищения!
Жена оттолкнула его и встала перед ним, крепко сжав кулаки, с лицом, искаженным гневом.
— Я все бы могла простить тебе, только не то, что ты позволил ей отобрать у меня эти деньги, — сказала она и вышла из комнаты.
КОЛОДА КАРТ
Так уж она была создана, она ничего не могла поделать, что уродилась такая. Не ее вина, что она была из тех, кто слова не вымолвит, если на кого осерчает. Да и самые упорные из таких и то через день-другой перестают дуться и молчать, но с ней обошлись столь несправедливо, что она могла только стиснуть зубы и молчать целую неделю.
И за работу она не в силах была приняться. Ей оставалось лишь сидеть скрючившись на лежанке как можно ближе к огню и раскачиваться взад и вперед, закрыв лицо руками. Единственное, на что она была способна, — это пить кофе. У нее был маленький чугунок на трех ножках, который она в годы своих странствий носила обыкновенно с собой на дне короба. Сейчас она не снимала котелок с огня и наливала из него чашку за чашкой.
Она делала кое-что по хозяйству и стряпала мужу обед, на том и дело кончалось. Она больше не могла садиться за стол вместе с ним, а только подавала ему еду и сразу же снова забиралась на печку и сидела раскачиваясь, даже не глядя в его сторону.
Муж, да что ей муж! Будь она только замужем за каким-нибудь далекарлийским парнем из Медстубюн, за таким, который понял бы, как ей сейчас тяжко, как ей нужна его помощь! Уж он, верно, зашвырнул бы ее котелок на горушку и заставил бы ее приняться за какое-нибудь рукоделие, и это только пошло бы ей на пользу.
А этот подходит к ней то и дело, спрашивает, здорова ли она, и просит так ласково, чтоб она сказала хоть словечко. А она молчит, как мертвая, и тогда он хлопает ее легонько по плечу, говоря, что ей скоро непременно полегчает, и отправляется восвояси.
Вот и вся помощь, какую она от него видит.
Она понимала, что у него на уме. Он, видно, слыхал от кого-нибудь, что когда женщины ждут младенца, у них всегда бывают причуды. Вот он, видно, и вообразил, что на нее нашло что-нибудь в этом роде.
Но тут дело было совсем не в том, уж он-то должен был бы это понять, ведь он человек ученый. К тому же она была твердо уверена, что он знает, чего ей недостает, но делает вид, будто ничего не понимает. Он не любит этих ребятишек. Он не хочет, чтоб они воротились назад. Пусть лучше она сидит и мучается.
Нет, так уж она была создана, она ничего не могла поделать, что уродилась такая. Страх за детей без конца перемалывал ее душу, не давая ей ни минуты покоя.
Там, на севере, где сейчас живут дети, полным-полно бродяжек, которые слоняются вокруг по приходам да побираются. Они вечно таскают с собой целую ораву ребятишек, а если своих детей у них мало, они берут чужих. Она теперь была совершенно уверена, что шестерых младшеньких отдали такой вот побирушке. Их одели в лохмотья и мешковину, чтобы они походили на нищих. Им приходится ходить босиком, хотя снег там у них еще едва стаял, их морят голодом, бьют, словом — держат в черном теле. Ведь не годится, чтобы нищие ребятишки выглядели сытыми и веселыми.
Только бы ей увидеть детей живыми и здоровыми, она сразу бы стала прежней. Но как сказать о том Карлу-Артуру! Она не могла заставить себя сделать это. Пусть сам до этого додумается.
Дома в Медстубюн любой парень догадался бы, что это-то ее и мучало. Он запряг бы лошадь и отправился в Эксхерад за ребятишками на другое же утро. А если бы он не захотел помочь ей таким манером, так схватил бы ее за волосы да стянул бы с печи на пол, и тут бы она поняла, в чем дело, и это тоже пошло бы ей на пользу. А этот только и знает, что придет да скажет ласковое слово да по плечу похлопает; на том дело и кончается.
Опостылел он ей. Прежде для нее никого не было милее, а теперь она с трудом терпела его, когда он приходил к ней в комнату.
Однажды в полдень, когда он пришел к обеду, она сидела с железной трубкой во рту и пускала большие клубы дыма. Она знала, что пасторше курить не пристало, но она должна было это делать. Словно кто-то ей приказал это. И теперь ее разбирало любопытство, что он скажет на то, что его жена сидит и курит, как старуха финка.
Видно было, что он испугался. Он тут же сказал, что не может мириться с тем, чтобы жена его курила табак.
Она посмотрела на него с надеждой. «Может, теперь-то он поймет, что должен помочь мне», — подумала она.
— Приготовься к тому, что я не стану обедать здесь, если ты будешь наполнять комнату табачным дымом, — сказал муж. — Коли ты намерена и впредь этим заниматься, тебе придется подавать мне еду в мою комнату.
Он даже не рассердился. Он был терпелив и добр к ней, как всегда. Она начала понимать, что ей никогда не видать от него помощи.
После того он всегда ел в своей комнате, однако же не забывал заглянуть к ней и справиться о ее здоровье. Он, по своему обыкновению, похлопывал ее по плечу и говорил ей ласковое словечко. И так проходил день за днем.
Все это время она много раз слышала, как открывалась входная дверь и в его комнате раздавались громкие оживленные голоса. Приход у него был большой, и многие заходили по делам, но она знала, что немало прихожан наведывались к нему, чтобы поговорить с ним о спасении души. Вот уж нашли кого спрашивать! Какой из него советчик? Ведь он не мог помочь даже бедной своей жене.
Так прошла целая неделя, когда однажды, сидя на лежанке, она вдруг заметила, что под передником у нее спрятан нож. Словно кто-то велел ей взять нож. Ей вовсе не показалось удивительным, что она это сделала, однако она не могла понять, почему взяла столовый нож. Ведь им нельзя причинить вред ни себе, ни кому-либо другому.
К полудню пришел муж и сказал, что ему надобно наведаться в приход по делу. Он поедет к одному торпарю в самую отдаленную часть прихода. Ехать туда по крайней мере две мили. С обедом для него ей хлопотать не надо, однако он будет ей признателен, если она приготовит ему что-нибудь перекусить к тому времени, как он воротится домой, часов в шесть пополудни.
Она, как всегда, ничего не ответила, но когда он добавил, что она, как ему кажется, выглядит нынче немного бодрее, чем вчера, и что она скоро непременно будет такою же, как прежде, она слегка приподняла передник. Когда же он протянул руку, чтобы, по обыкновению своему, похлопать ее по плечу, она вдруг резко отдернула передник, и он увидел, как сверкнуло лезвие ножа.
Он отшатнулся, будто на коленях у нее лежала гадюка. Долгое время он не мог вымолвить ни слова. Он стоял, покачивая головой, в полной нерешительности.
— Анна, Анна, — сказал он наконец, — ты, я вижу, тяжело больна. Нам надобно принять какие-то меры. Как только я вернусь сегодня домой, попрошу доктора, чтобы он выяснил, что с тобой сталось.
С этими словами он ушел. Но теперь она поняла все, что хотела понять. Теперь она знала, что этот человек никогда не поможет ее горю.
Как отрадно уехать из дома и оставить повседневные заботы, даже если едешь всего-навсего в тряской крестьянской телеге! Ведь ты знаешь, что все твои мучения есть нечто преходящее и что скоро все снова будет хорошо, как только долгожданный маленький человечек увидит свет. Однако терпение твое в последнее время подверглось слишком тяжким испытаниям, и для тебя поистине благотворно вырваться хоть ненадолго на волю и увидеть, что может дать человеку жизнь, кроме озлобленности и недоброжелательства.
Карлу-Артуру довольно было миновать докторскую усадьбу и свернуть в деревню на главную улицу, чтобы его окружили радость и веселье. Он увидел, как в воздухе развеваются красные, белые и желтые платки. По обе стороны дороги были поставлены лари, битком набитые товарами, а на проезжей части толпилось такое множество людей, что лошади пришлось пробираться сквозь эту толпу шаг за шагом.
Одним словом, в Корсчюрке была ярмарка, правда не такая богатая, как осенняя, когда люди запасаются на всю зиму, но, во всяком случае, тоже весьма долгожданная и оживленная. Заезжие вестерйётландцы[4] предлагали ситцы, что впору носить красным летом, а оно было не за горами, далекарлийцы торговали лемехами да косами, без которых нет ни пахоты, ни жатвы. Корзинщики протискивались сквозь толпу, сплошь увешанные корзинами, которые так пригодны, когда ходишь по ягоды. Явились туда и бердники,[5] берда висели у них на спине большими связками, их товар был самый ходкий — ведь долгими летними днями в самый раз садиться за кросно.
И какое же это было прекрасное зрелище, а Карлу-Артуру более всего нравилось, что лица у всех сияли радостью. Именитые купцы из Кристинехамна, Карлстада и Эребру, которые не гнушались сами разъезжать со своими товарами, стояли за прилавками, одетые в богатые шубы, в шапках из тюленьего меха, и встречали покупателей самой радушной улыбкой. Далекарлийские девушки, веселые, в пестрых нарядах, разложили на простых лотках свои товары, а местные жители здоровались с друзьями и знакомыми и улыбались им радостно, от всей души, как улыбаются люди весною, когда пришел конец холодам, ненастью и сидению взаперти. Надо сказать, что вино тоже немало способствовало веселому расположению духа, однако в такую пору пьяных еще не было видно, просто люди расхрабрились и были не прочь посмеяться.
Кое-где образовалась такая давка, что проехать было никак нельзя, приходилось останавливаться и ждать. Карл-Артур на это не сетовал, а, напротив, с удовольствием смотрел на забавные сценки, которые разыгрывались в ярмарочной толчее. Перед одним прилавком, где продавалась преотличнейшая льняная домотканая материя из Вестерйётланда, стоял старик торпарь, изможденный, неказистый, в потрепанной одежде; он держал за руку красивую девочку. Старик, видно, уже хватил рюмочку-другую, на весеннем солнце его разморило, им овладело блаженное состояние лихости и удальства, и он громко кричал приказчику:
— Бунандер, Бунандер, почем красная шапка? Почем красная шапка, Бунандер?
Но красная шапка, которую он хотел купить своей дочке, была на самом деле изящной соломенной шляпкой на шелку, с длинными розовыми шелковыми лентами. Торговец вывесил ее снаружи лавочки, чтобы привлечь самых знатных барынь, и когда старик торпарь захотел ее купить, он смутился и сделал вид, будто не слышит. Но это привело лишь к тому, что покупатель заорал еще громче:
— Бунандер, а Бунандер, почем красная шапка?
Толпа загоготала, мальчишки принялись передразнивать бедного старика, но Карла-Артура умилило, что торпарь решил, будто самая красивая шляпка на ярмарке подходит как нельзя лучше его дочери.
Не успела таратайка сдвинуться с места, как пришлось снова остановиться. На этот раз причиною остановки был горнозаводчик, человек средних лет, статный, изысканно одетый, с умным и красивым лицом, который собрал вокруг себя большую толпу. Он стоял очень серьезный и важный, но вдруг высоко подпрыгнул и прищелкнул пальцами.
— Ну и нализался же я! — сказал он. — Вот здорово-то!
Потом он снова стал серьезным, постоял молча с важным лицом и совершенно неожиданно снова так же точно подпрыгнул, прищелкнул пальцами и повторил
— Ну и нализался же я! Вот здорово!
Люди находили это весьма забавным, но Карл-Артур, который терпеть не мог пьянства, нашел его поведение непристойным и отвернулся. Тогда кучер его пояснил, что это всего-навсего шутка.
— Да он пьян не больше моего, — сказал он. — Он так кобенится на каждой ярмарке, он и приходит-то сюда, чтобы только людей потешить.
Карлу-Артуру стало жаль жену, которая сиднем сидела на печи, ничуть не подозревая, что совсем рядом идет такое веселье.
«Какая жалость, что она не придет сюда, — думал он. — Она, может быть, повстречала бы кого-нибудь из старых друзей, о которых хранит добрую память. Ее нужно бы вырвать из этого мрачного состояния».
Меж тем мысли его скоро приняли иное направление. Как обыкновенно, на ярмарку является множество праздношатающихся — бродяг и прочего сброда, для которых мена лошадей или часов — первейший способ заработать на пропитание. Один из подобных мошенников и мчался сейчас по улице во весь опор, очевидно чтоб показать какому-нибудь барышнику, на что способна его лошадь. Карл-Артур увидел его еще издали — это был смуглый стройный человек, он стоял во весь рост на сиденье возка, чтобы сподручнее было погонять кнутом маленькую соловую клячу. Человек этот кричал и ругался, лошадь мчалась вперед, ошалев от страха, люди шарахались в стороны, чтобы не попасть под колеса. Кучер Карла-Артура тоже хотел было свернуть, да толпа ему помешала; казалось, еще мгновение, и повозки столкнутся.
В последнюю минуту бродяга усмирил лошадь, прикрикнув на нее, и подтянул поводья. Когда же после того его лошадь медленной рысцой пробежала мимо молодого пастора, он весьма вежливо приподнял картуз, у которого была оторвана половина козырька.
— Мое почтение, кузен! — крикнул он. — Черт побери, до чего же у тебя жалкий вид! Скидавай-ка свой черный сюртук да ступай ко мне! Не жизнь будет, а малина!
Он хлестнул лошадь, и та пустилась рысью. Карлу-Артуру стало стыдно этой встречи, и он велел вознице постараться поскорее выбраться из ярмарочной толчеи.
Когда они были уже на проселочной дороге, молодой пастор задумался о своем кузене Йёране Лёвеншёльде из Хедебю, который в молодые годы бежал из отцовского имения, связался с цыганами и прочим бродячим людом и ни разу не проявил желания вернуться к пристойному образу жизни.
До сих пор Карл-Артур всегда считал своего кузена человеком опустившимся и несчастным, позорным пятном всей его семьи, но в этот день он был менее склонен выносить ему, как обычно, суровый приговор. Возможно, такая вот бродячая жизнь не лишена своих прелестей. В ней была свобода, в ней было неизведанное. За каждым поворотом дороги таилось приключение. Такому человеку не надо было готовить проповеди к определенному дню, не надо вести нудные журналы, не надо сидеть на скучных приходских собраниях. Возможно, кузен сделал не такой уж скверный выбор, променяв салон усадьбы на проезжую дорогу.
Карл-Артур сам насмотрелся на проселочные дороги. В годы учения, когда ему по четыре раза в год приходилось ездить из Карлстада в Упсалу, он и познакомился с ними близко. Здесь он провел много беспечальных дней. С радостью вспоминал он потом пестрые полосы цветов, окаймлявшие дорогу, прекрасные панорамы, открывающиеся с вершины холмов, скромные трапезы в уютных постоялых дворах, беседы с приветливыми возницами, которые, познакомившись с ним за эти годы, стали узнавать его и справляться, уж не собирается ли он учиться в Упсале, покуда не станет мудрым, как царь Соломон.
Он всегда любил жизнь, близкую к природе, и потому ему нравились длинные путешествия ради них самих. Когда другие жаловались на них, он всегда думал про себя: «Не понимаю, на что они сетуют. Дорога всегда была мне другом. Я люблю крутые холмы, которые так оживляют путешествия. Однообразные дремучие леса тоже имеют свойство пробуждать воображение. Скверная дорога мне тоже не так уж ненавистна. Из-за сломанной оси я однажды подружился с целой деревней. Из-за снежного бурана я был гостем в графском замке».
Пока он так сидел, погруженный в размышления, вызванные встречей с этим родственником, случилось нечто неожиданное. Ему вдруг пришла в голову совершенно новая мысль. Она поразила его, как гром среди ясного неба. Он был настолько взволнован, что даже привстал с сиденья и издал громкий возглас.
Кучер натянул вожжи и поглядел на него:
— Уж не забыл ли магистр взять рясу?
Карл-Артур вновь опустился на сиденье и успокоил его. Нет, разумеется, он ничего не забыл. Все в полном порядке. Напротив, он снова нашел то, что однажды потерял.
После этого он всю дорогу сидел со сложенными руками, и в глазах его сиял отблеск озарившей его мысли.
Как он и сказал кучеру, в том, что он придумал, не было ничего нового. Сотню, если не тысячу раз он читал в Евангелии от Матфея слова, которые говорил Господь, посылая своих учеников нести людям весть о близком приходе царствия небесного. Однако он прежде не осознавал всей глубины этих слов. Только теперь он подумал о том, что Христос в самом деле наказал апостолам отправиться в путь как бедным странникам, без сумы и посоха, и приносить благую весть во все придорожные дома, в хижины и во дворцы. Они должны были появляться на ярмарках и собирать вокруг себя народ, заговаривать с путниками, отдыхающими на постоялых дворах, затевать беседы с другими странниками, повсюду рассказывая о чудесном приходе царствия небесного.
Как могло случиться, чтобы он ранее не внял этому велению, которое было выражено столь ясно и отчетливо? Он, как и прочие священнослужители, стоял на кафедре проповедника, ожидая, что люди сами придут к нему.
Но Иисус желал совсем иного. Он хотел, чтобы ученики его сами ходили бы по дорогам и тропам и отыскивали путь к сердцу людей.
У него, у Карла-Артура, был свой план, придуманный им самим. Он хотел создать рай земной, который служил бы людям примером для подражания. В этот миг он понял, отчего это не удалось ему. Он понял, отчего он встретил на пути столь много препятствий, отчего лишился красноречия, отчего был виною столь тяжких несчастий. Господь желал показать ему, что он избрал неверный путь. Христу не было угодно, чтобы слуга его обитал постоянно в четырех стенах. Истинный его слуга должен быть перелетною птицею, вольным странником, человеком неимущим, живущим на лоне природы. Он должен есть и пить милостью небес, терпеть голод и холод по воле божьей… Он должен спать в постели, лишь когда это Богу угодно, а если однажды утром его найдут мертвым в сугробе, то это будет лишь означать, что Господь призвал усталого странника к себе в чертоги небесные.
«Это и есть путь совершенной свободы, — думал он в сладостном восторге. — Благодарю тебя, боже, за то, что ты наставил меня на этот путь, покуда еще не поздно».
— Когда я приеду домой, — пробормотал он про себя, — напишу епископу. Попрошу его освободить меня от должности в Корсчюрке и выйду из шведской государственной церкви. Пастором я, разумеется, останусь по-прежнему и не стану проповедовать какое-либо новое учение. Но я не могу более подчиняться церковному уставу, епископу и консистории.[6] Я хочу проповедовать учение Христово так, как он мне сам повелел, я хочу быть бродягою во имя господа Бога нашего, пастором-нищим, скитальцем господним.
Совершенно очарованный, погрузился он в эти мечты. Жизнь, казалось, обрела для него новый смысл. Она вновь стала прекрасной и удивительной.
«Ведь жена моя может остаться в моем доме, — думал он. — Ей будет там хорошо, если она не станет видеться со мной. Она позовет назад детей. За нее мне нет надобности тревожиться. Все, что ей нужно, она раздобудет своим трудом».
Он почувствовал, что разом освободился от всех трудностей. Сердце его отбивало легкий, танцующий ритм, наполнявший его бесконечным блаженством.
Карл-Артур не поспел домой к шести часам. Стрелка часов приближалась к восьми, когда он вылез из телеги возле своего жилища. Когда он спустя несколько мгновений отворил дверь в кухню — ах, как давно он не открывал эту дверь в столь радостном расположении духа! — то замер на пороге, так сильно он был поражен зрелищем, представившимся его глазам.
Жена покинула свое место на печи. Она перебралась к окну и, сидя за столом, играла в карты с двумя незнакомыми мужчинами. Как раз когда он вошел, она ударила картой по столу и воскликнула громко и весело:
— По пикам! Что, взяли?
— А не надо ли тебе, Анна, моего короля, вот и весь фокус! — сказал один из ее партнеров и тоже выбросил карту.
Тут игра прервалась. Они увидели Карла-Артура, который стоял, ошеломленный, в открытых дверях.
— Это два дружка моих с той поры, как я коробейничала. Проведать пришли, — сказала жена, не поднимаясь с места. — Вот мы и забавляемся, как прежде, бывало, когда встречались на постоялых дворах в ярмарочные дни.
Карл-Артур подошел ближе, и мужчины поднялись. На одном из них был черный плюшевый жилет, застегнутый на все пуговицы, а поверх него сюртук из черного драпа. Это был румяный, плешивый, добродушный здоровяк. Карл-Артур узнал в нем того самого купца, который вывесил на ларьке красивую розовую шляпку. Другой был далекарлиец в долгополой овчине, красивый парень с правильными чертами лица; волосы на лбу у него были коротко острижены, а по бокам довольно длинные.
— Это Август Бунандер из Марка, — сказала Анна. — Из тех богатеев, что торгуют на ярмарке под навесом да возят товары на лошадях. Диво, что он не гнушается водиться с такой голью из Далекарлии, как я да Ларс Ворон, которым приходилось месить грязь по дорогам да надрываться с коробом на горбу.
Вестерйётландец сделал вежливый жест, словно отклонял чересчур нелепое предложение сбавить цену. Он начал было говорить, что всегда почитал для себя честью водить компанию с Анной Сверд, с самой что ни на есть красавицей изо всех коробейниц. Но Карл-Артур прервал его.
— Друзья моей жены для меня всегда желанные гости, — сказал он. — Однако я должен сразу же сказать, что картежничать в моем доме не позволено.
Он сказал это дружелюбно, но с большим достоинством. Гости слегка смешались и стали нерешительно оглядываться по сторонам, но Анна не медлила с ответом.
— Еще чего! — воскликнула она. — Приходишь только да портишь людям все веселье. Ступай к себе. Я принесла тебе вечерять в комнату. Оставь-ка нас в покое!
Прежде жена никогда не разговаривала с ним в таком тоне, и Карлу-Артуру стало невыносимо больно, однако он овладел собой и сказал столь же вежливо и спокойно:
— Неужто нельзя просто посидеть и побеседовать? Ведь старым друзьям всегда есть что вспомнить.
— Ходи давай, Август! — сказала Анна. — Твой черед. Он ведь такой, что не уймется, покуда не отберет у человека все, что ему любо.
— Анна! — резко крикнул Карл-Артур.
— А что, или ты не отнял у меня свадьбу с гуляньем на три дня? Или ты не отнял у меня пасторскую усадьбу, которую мне бы должно иметь? Может, не отнял ты у меня ребятишек и пятьдесят риксдалеров? А теперь и карты отнять хочешь? Ходи, Август!
Вестерйётландец не послушал ее уговоров. Оба они — и он и далекарлиец — сидели не двигаясь и ждали, когда муж с женой перестанут ссориться. Ни один из них не был пьян, и весьма вероятно, что если бы Карл-Артур сумел сохранить спокойствие, ему удалось бы уговорить их отказаться от игры в карты. Но его раздосадовало, что жена осмелилась перечить ему, да еще в присутствии чужих людей. Он протянул руку, чтобы взять карты.
Тут Ларс Ворон, привыкший бродить по дорогам с огромным мешком, битком набитым скобяными товарами, повел рукой. Движение это было слабое, едва заметное, но Карл-Артур перелетел через всю кухню, как муха, от которой отмахнулись, и упал бы, но на пути ему подвернулся стул, стоявший у стены. Он посидел с минуту, чтобы отдышаться после внезапного нападения, но, поскольку он уже много недель рубил дрова по два-три часа в день, силы у него хватало. Он собрался было ринуться на противника, но тот крепко схватил его, прижав ему руки к телу, потом поднял и понес в комнату. Все было сделано так осторожно и медленно, что это вряд ли даже можно было назвать насилием. Дверь распахнулась от удара ногою, Карла-Артура бережно положили на кровать и оставили лежать, не говоря ни слова.
Он лежал там, скрипя зубами от гнева и унижения. Однако он с самого начала понял, что тут ничего не поделаешь. Человек этот был намного сильнее его. Бежать за ленсманом да созывать людей, чтобы они выдворили незнакомцев, ему не хотелось, а более ему предпринять было нечего.
Так он лежал несколько часов и ждал. Сквозь тонкие стены к нему доносились смех, болтовня и шлепанье карт по столу. В нем проснулась безумная ненависть к жене, он строил немыслимые планы мести, которые собирался осуществить, как только эти люди уберутся восвояси.
Наконец они ушли, и жена направилась в спальню. Наступила тишина.
Тогда он поднялся, прокрался по коридорчику к двери жены, но увидел, что ключ вынут из замочной скважины.
Он несколько раз громко постучал в дверь, но ответа не было. Он пошел назад в свою комнату, взял свечу и поспешил в кухню, в надежде найти какой-нибудь инструмент, чтобы взломать дверь.
Первое, что бросилось ему в глаза, была колода карт, забытая на столе. Ему пришло на ум воспользоваться случаем и уничтожить этого врага.
«Анной я еще займусь, — подумал он. — Она никуда не денется».
Он нашел ножницы в ящике стола и принялся резать карты. Он разрезал каждую карту на маленькие треугольнички, резал старательно, размеренно, но с неистовым рвением. Однако расправиться с пятьюдесятью картами — работа немалая, и он закончил ее, лишь когда солнце глянуло в окно.
За это время неистовый гнев в нем утих. Ему было зябко, жутко и ужасно хотелось спать.
«Отложим до утра, — думал он. — Однако я оставлю ей подарочек на память».
Он взял всю кучу обрезков, лежащих перед ним, и, смеясь, принялся рассыпать их по комнате. Он кидал их пригоршнями, как сеятель разбрасывает зерна, стараясь не оставить свободным ни одного местечка. Когда он закончил, пол походил на землю после легкого снегопада.
Пол был старый, щербатый, с большими щелями. Жене придется немало потрудиться, прежде чем она выметет эти колючие снежинки, которые впились в каждую щелочку.
ВСТРЕЧА
Наконец наступил день, когда им суждено было встретиться и побеседовать, им, которые всего лишь три года назад еще жили в старой пасторской усадьбе в Корсчюрке и любили друг друга. Она стала теперь светской дамой, очаровательной женщиной, наделенной к тому же недюжинным умом, и приносила счастье всем окружающим. Он же был бедным священником, который вечно стремился идти непроторенными путями и которому, казалось, на роду было написано нести погибель всем, кто любит его.
И где же они могли встретиться, как не в том же самом пасторском саду, который был свидетелем не только их любви, но и той злосчастной ссоры, которая разлучила их? Правда, сад еще не оделся в свое великолепное летнее убранство; напротив, оттого что он был расположен в тени, весна запоздала явиться сюда по крайней мере на месяц, кустарник еще не зазеленел, бурые осенние листья еще не сгребли с дорожек, даже кучки серого от грязи снега лежали еще кое-где, словно салфеточки, на дерновых скамьях. И все же их обоих властно манило сюда все, что было пережито и что забыть нельзя.
Шарлотта приехала в пасторскую усадьбу вместе с пасторшей Форсиус в тот самый день, когда в деревне была весенняя ярмарка и когда Карл-Артур ездил по приходским делам. Ей очень хотелось бы, чтобы ее милая приемная матушка осталась на Озерной Даче и на лето, однако было бы слишком жестоко помешать трудолюбивой старушке поехать домой в пасторскую усадьбу теперь, когда близилось прекрасное время года со всеми хлопотами и заботами.
Пасторша говорила, что ей хотелось хоть разок войти в комнату Форсиуса, опуститься на диван и созерцать кипы серой бумаги, кресло у письменного стола, полочку для трубки, все, что вызывало образ дорогого усопшего. Но Шарлотту было не так-то легко провести. Она знала, что не только это желание заставляет ее воротиться домой. Поскольку нового пастора еще не назначали, она добилась права еще год пожить в пасторской усадьбе, и теперь старушке нужно было поддержать честь ее дома, присмотреть, чтобы цветы на клумбах были столь же ухожены, дикий виноград столь же аккуратно подстрижен, гравиевые дорожки столь же искусно подправлены граблями, газоны столь же зелены, как и во времена ее мужа.
Шарлотта, собиравшаяся провести в пасторской усадьбе несколько дней, чтобы пасторша успела привыкнуть к одиночеству, решила доставить себе удовольствие, поселившись в своей девичьей светелке. Ей хотелось крикнуть этим старым стенам: «Глядите, вот какой я, Шарлотта, стала нынче. Вы, разумеется, не узнаете меня. Глядите на мое платье, на мою шляпку, на мои туфельки, а прежде всего на мое лицо! Вот так выглядит счастливый человек!»
Она подошла к зеркалу, которое висело здесь еще в пору ее девичества, и стала рассматривать свое отражение.
— Весь свет говорит, что я по крайней мере в три раза красивее прежнего, и мне кажется, что он прав.
И вдруг позади блистательной фру Шагерстрём она увидела бледное девичье лицо, освещенное глазами, горящими мрачным огнем. Она тотчас же стала совершенно серьезною.
— Ну, конечно, — сказала она, — я знала, что мы встретимся. Бедная девочка, как несчастлива ты была в ту пору! Ах, эта любовь, эта любовь!
Она поспешила отойти прочь от зеркала. Она приехала сюда вовсе не для того, чтобы погружаться в воспоминания о том ужасном времени, когда была расторгнута ее помолвка с Карлом-Артуром.
Впрочем, кто знает, считала ли она все, что ей довелось пережить в то лето, несчастьем. Богатая фру Шагерстрём отлично знала, что наибольшую прелесть ей придавала именно печать неудовлетворенной тоски, говорившая о том, что жизнь обошла ее, раздавая самые щедрые дары свои, эта поэтическая грусть, заставлявшая каждого мужчину думать, уж не он ли призван даровать ей счастье, так и не познанное ею, — то, что она унаследовала от бедной отвергнутой Шарлотты Лёвеншёльд.
Но это томление, эта грусть, отражавшиеся на лице ее, когда она была спокойна, могли ли они что-нибудь значить? Разве не была счастлива она — ослепительная, всегда веселая, всегда отважная, всегда жадная до развлечений Шарлотта Лёвеншёльд? Сохранила ли она любовь к возлюбленному своей юности? Ах, сказать по правде, она и сама не могла ответить на эти вопросы. Она была счастлива со своим мужем, однако после трех лет замужества могла сказать себе, что никогда не испытывала к нему той сильной, всепобеждающей страсти, которая сжигала ее душу, когда она любила Карла-Артура Экенстедта.
С тех пор как она вышла в свет, она часто замечала, что требования ее к людям и ко многому другому стали строже. Она потеряла уважение и к красному пасторскому дому и к чопорному салону пасторши. Может быть, она также утратила интерес и к нищему деревенскому пастору, который женился на коробейнице и поселился в лачуге из двух комнатушек.
Только один-единственный раз попыталась она вновь увидеться с ним после его возвращения в Корсчюрку. И, когда это не удалось, она была даже скорее довольна. Ей не хотелось, чтобы эта встреча принесла разочарование, а если бы она не была разочарованием, тем менее Шарлотта желала, чтобы эта встреча состоялась.
Но, не желая встретиться с Карлом-Артуром, она не могла не следить за ним с истинно материнскою заботой. От пасторши она узнавала о внешней стороне его жизни — о его женитьбе и доме, об опасном влиянии Теи и о добродетелях его жены. Никто не радовался более, чем она, тому, что он за последнюю зиму, казалось бы, вернул уважение и преданность прихожан, и полагали даже, что он имеет немало заслуг и прослужил достаточно долго, чтобы занять в Корсчюрке место достопочтенного Форсиуса.
Шарлотта, у которой после замужества появилась дурная привычка поздно вставать, на следующий день вышла только к завтраку. Пасторша к тому времени была на ногах уже несколько часов. Она обошла усадьбу, постояла у калитки, созерцая любимый ею вид на озеро и церковь, потолковала с прохожими и разузнала все новости.
— Ты только подумай, Шарлотта, — сказала она, — что натворил этот Карл-Артур! Я люблю его, ничего не поделаешь, однако он, как всегда, верен себе!
Затем она рассказала, что Карл-Артур совершил ужасную глупость, позволив десяти ребятишкам уехать от него.
Шарлотта сидела, как громом пораженная. Она уже не раз убеждалась в том, что помогать Карлу-Артуру бесполезно. Какая-то сила неумолимо вела его к погибели.
— Ну, разве это не несчастье? — продолжала пасторша. — Что до меня, так я титулов не имею и даже самого жалкого экзамена на звание пастора не держала, однако понимаю, что я-то уж скорее бы в тюрьму села, чем позволила бы отобрать от меня детей.
— Он, верно, не вынес всего этого, — сказала Шарлотта, которая внезапно вспомнила свой визит в кухню Карла-Артура. — Тяжелый воздух, шум, сваленный в кучу инструмент, кровати и люди.
— Не вынес! — сказала пасторша с презрительной гримасой. — Будто люди не привыкают и к худшему! Каких бы глупостей он ни натворил, было похоже на то, что господь Бог хотел помочь ему. Истинно говорю тебе, если бы он не отдал детей, доживать бы ему дни свои пастором в Корсчюрке.
— А что его жена? — с живостью спросила Шарлотта. — Она тоже была согласна отослать детей?
— Разумеется, нет, — сказала пасторша. — Она всей душой желала оставить их у себя. Я повстречала у калитки матушку Пер-Эр. Она совершенно уверена в том, что это дело рук Теи.
— Теи! Так ведь ты же запретила…
— Легко сказать — запретила… Да, может, они и не встречаются ни у него дома, ни у нее, однако в таком крошечном захолустье им ведь трудно избежать встречи. Однажды матушка Пер-Эр сидела с Теей в приемной у доктора. Не прошло и пяти минут, как туда явился Карл-Артур. И тут она сразу же начала говорить с ним о том, чтобы он отослал детей.
Дамы взглянули друг на друга, испуганные и нерешительные. Всесторонне обдуманный ими план трещал по всем швам.
Было условлено, что несколько наиболее влиятельных в приходе лиц в это утро должны были созвать совещание на постоялом дворе. Дело касалось важных предложений. В Корсчюрке, где всегда пеклись о том, чтобы не отставать от века, начали поговаривать, что пора открыть народную школу. Однако и этого было мало. Число жителей прихода настолько увеличилось, что сочли невозможным, чтобы вся паства была на попечении у одного-единственного человека. Надумали учредить должность второго пастора, положить ему жалованье и дать казенное жилище. А чтобы все это было не слишком обременительно для прихода, имелось в виду, чтобы одно и то же лицо занимало должность второго пастора и место школьного учителя. И полагали, что им будет не кто иной, как Карл-Артур.
Конечно, дело это должно было решить приходское собрание, однако коль скоро это повлекло бы за собою большие расходы, созвали предварительное совещание, дабы выяснить, пожелают ли люди, от которых зависит многое, оказать вспомоществование.
Разумеется, никто и не подозревал, что весь этот план зародился в умной головке Шарлотты. Она сумела ловко воспользоваться тем, что простой народ очень любил Карла-Артура, и привела дело в исполнение, сама оставаясь в тени. Каждому было ясно, что, будучи еще столь молодым, он не мог занять место главного пастора в таком большом пасторате, и потому нашли самым подходящим учредить эти две должности, дабы удержать его у себя в приходе.
Можно ли удивляться тому, что Шарлотта была совершенно вне себя, услыхав от пасторши эти новости? Ей на этот раз почти удалось выхлопотать ему постоянную должность с хорошим жалованьем, и тут Тея должна непременно чинить препятствия. Раз она любит его, то должна была бы понять, что он теперь завоевал расположение людей только из-за того, что все дивились этому чуду: бедный священник взял на себя заботу опекать целую ораву детей.
Она взглянула на высокие часы из Муры, что стояли в столовой, и слегка вздохнула.
— Сейчас без трех минут десять, — сказала она. — Скоро начнется собрание.
Только она одна знала, каких усилий ей стоило устроить это собрание, к каким хитростям приходилось прибегать. Не менее трудно было также заставить Шагерстрёма дать обещание быть на этом собрании и поддерживать ее далеко идущие планы.
— Вот тебе и собрание! — сказала пасторша. — Я не удивлюсь, если все лопнет, как мыльный пузырь. Люди, что побывали в доме у Карла-Артура, уверяют, будто жена его сидит на печи целыми днями и не говорит ни слова. Ревнует его к Tee, понимаешь? В таких делах люди никак не могут совладать с собой. Между прочим, говорят, будто они назначают свидания в моем саду и будто я в том виновата.
— Эта матушка Пер-Эр всегда была сплетницей, — мрачно сказала Шарлотта.
И в то же время ее поразило, как былые чувства могут овладевать человеком. Она снова ощутила ненависть к Tee столь же сильную, как в тот день, когда она остригла ее красивые локоны.
За этой болтовней завтрак закончился, и Шарлотта, взволнованная и огорченная, набросила на плечи шаль и отправилась в сад.
Она шла, опустив глаза, словно хотела отыскать следы тех двоих, что якобы приходили сюда на любовные свидания. Место они и в самом деле выбрали удачное. Карл-Артур еще с давних пор знал все укромные уголки в зарослях кустарника и боскетах.
«Прежде-то он ее не любил, — думала она. — Да, видно, к тому дело пришло. Эта бедная далекарлийка наскучила ему. Он стал искать утешения у Теи, а коль скоро и органист ревнует, они могут встречаться только под открытым небом».
И все же, хотя это казалось ей вполне естественным, она принимала как неслыханное оскорбление то, что влюбленные избрали это место, чтобы встречаться здесь тайком.
«И как только они не боятся! — думала она. — Листья на кустах еще не распустились. Любой, кто проходит по дороге, может заметить их».
Она остановилась, чтобы поразмыслить над этим. За бурою листвою густого кустарника она разглядела очертания маленькой беседки.
«Именно здесь они и прятались, ну конечно же, здесь», — подумала она и поспешила к незатейливому обветшавшему строению, словно думала застать там обоих преступников.
Беседка была заперта, но Шарлотта без труда сорвала старый, заржавевший замок. Когда она вошла внутрь, ее окружила та неуютная обстановка, какая всегда царит раннею весной в подобных летних домиках; затхлый воздух, разбитые стекла в окнах, отставшие обои. В куче сухих листьев, которую сюда намело во время осенней бури, поблескивало что-то гладкое, серо-черное. Это добрый дух сада, огромный уж, устроился здесь на зимнюю спячку.
«Нет, здесь-то по крайней мере они не были, — думала Шарлотта. — Наша старая змея заставила бы Тею упасть в обморок».
Сама она не обратила ни малейшего внимания на обессиленную тварь. Она подошла к одному из разбитых окон, распахнула его и села на подоконник.
Отсюда открывался прекрасный вид на лабиринт кустарника, сейчас ветви его были полны сока и пестрели красками нежнейших оттенков. На земле между кустами зеленела трава, а из нее выглядывали островки одуванчиков, маргариток и желтых нарциссов.
Шарлотта, любившая это место, пробормотала:
— Право же, я не в первый раз сижу здесь и жду понапрасну.
Едва она успела вымолвить эти слова, как увидела человека, бредущего меж кустов. Он направлялся к беседке и скоро подошел так близко, что она смогла узнать его. Это был Карл-Артур.
Шарлотта сидела неподвижно. «Уж, конечно, он не один, — думала она. — Сейчас, верно, покажется и Тея».
Но вдруг Карл-Артур остановился. Он заметил Шарлотту и невольно провел рукою по глазам, как человек, которому кажется, что перед ним видение.
Теперь он стоял всего в нескольких шагах от Шарлотты, и она видела, что он очень бледен, но что кожа на его лице все такая же нежная, мальчишеская. Он, пожалуй, немного постарел, черты лица стали резче, но та утонченность, которая отмечала лицо сына полковницы Экенстедт, не исчезла. Шарлотта нашла, что он в своей серой одежде из сермяги был похож на современного Пера Свинопаса, переодетого принца.[7]
Не прошло и секунды, как Карл-Артур понял, что на подоконнике в самом деле сидит Шарлотта. С распростертыми объятиями поспешил он вверх по склону пригорка, на котором стояла беседка.
— Шарлотта! — закричал он ликующе. — Шарлотта, Шарлотта!
Он схватил ее руки и принялся целовать их, а из глаз у него текли слезы.
Было ясно, что нежданная встреча так сильно взволновала его, что он был вне себя — то ли от радости, то ли от боли, этого она решить не могла. Он продолжал плакать горько, безудержно, словно накопившиеся за эти годы потоки слез прорвали запруду, преграждавшую им путь.
Все это время он крепко держал ее руки, целовал их и гладил, и она поняла, что слухи о его любовных похождениях с Теей — просто ложь. Вовсе не она, а другая владела его сердцем. Но кто была эта другая?
Кто же, как не она сама, отвергнутая им с презрением, которую он полюбил вновь? Никакое признание в любви не могло выразить этого яснее, чем его безудержные слезы.
Когда Шарлотта поняла его, она ощутила на губах странный вкус, словно давно мучивший ее голод был наконец утолен или словно неунимающаяся боль где-то в глубине сердца улеглась, как будто она наконец сбросила тяжкую ношу, которую несла бесконечно долго. От головокружительного счастья она закрыла глаза.
Но это длилось лишь одно мгновение. В следующую минуту она снова стала рассудительной и благоразумной.
«К чему это может привести? — думала она. — Ведь он женат, да и я замужем, и к тому же он пастор. Я должна попытаться успокоить его. Сейчас это самое главное».
— Послушай, Карл-Артур, право же, не надо так горько плакать. Ведь это всего лишь я, Шарлотта. Пасторша хотела непременно переехать сюда на лето, и я решила остаться с ней на несколько дней — помочь ей на первых порах.
Она говорила самым обыденным тоном, чтобы он перестал плакать, но Карл-Артур всхлипывал еще сильнее.
«Бедный мальчик! — думала Шарлотта. — Я понимаю, что ты плачешь не только из-за меня. Нет, разумеется, ты плачешь оттого, что ты лишен всего прекрасного, образованных людей, с которыми бы ты мог поделиться своими думами, матери и дома. Не будем же горевать о том, чего не исправишь, будем рассудительными».
Взгляд ее на миг устремился куда-то в глубину сада, потом она продолжала:
— Да, ты знаешь, истинное счастье побывать снова в нашем старом саду. Сегодня утром я подумала о том, как прекрасно гулять здесь меж кустов, покуда высокие липы еще не оделись листвою и не мешают солнцу освещать землю. Просто наслаждение смотреть, как жадно цветы и травы пьют солнечный свет.
Карл-Артур умоляюще поднял руку, но так как он не переставал всхлипывать, Шарлотта решила продолжать говорить о том, что, по ее мнению, могло его успокоить.
— Разве не удивительно, — сказала она, — что когда солнечному свету приходится пробиваться сквозь густое сплетение ветвей, чтобы коснуться земли, он становится кротким и мягким. И цветы, которые он вызывает к жизни, никогда не бывают крикливо яркими. Все они либо блекло-белые, либо бледно-голубые и светло-желтые. Кабы они не появлялись так рано и их не было так много, ни один человек не заметил бы их.
Карл-Артур обратил к ней заплаканное лицо. Ему стоило больших усилий вымолвить несколько слов.
— Я так тосковал… тосковал… всю эту зиму.
Было очевидно: ему не нравилось, что она спокойно говорила о цветах и солнечном свете. Он хотел, чтобы она почувствовала силу бури, бушевавшей в нем.
Но Шарлотта, знавшая, что есть много слов, которых лучше не произносить, начала снова, словно настойчивая нянька, которая хочет укачать раскапризничавшегося ребенка.
— Видно, у весеннего солнца поистине удивительная сила. Подумай только, оно пробуждает новую жизнь повсюду, куда посылает свои лучи. Это кажется каким-то волшебством. Его лучи так прохладны, и в то же время они намного могущественнее летних лучей, которые жгут слишком сильно, и осенних, несущих лишь увядание и смерть. Тебе никогда не приходило в голову, что бледный свет весеннего солнца подобен первой любви?
Казалось, Карл-Артур стал слушать ее внимательнее после того, как она произнесла эти слова. Она торопливо продолжала:
— Ты, верно, забыл о таком пустяке, а я мысленно часто возвращаюсь к тому весеннему вечеру в Корсчюрке — это было вскоре после того, как ты приехал сюда впервые. Мы с тобой ходили навещать бедняков, что жили в избушке далеко в лесу. Мы пробыли у них довольно долго и не успели вернуться домой, как солнце село, а на дне долины сгустился туман.
Карл-Артур поднял голову. Поток слез начал останавливаться. Он перестал целовать ее руки и ловил каждое слово, слетавшее с ее прелестных уст.
— Неужто ты в самом деле помнишь, как мы брели с тобой тогда? Дорога шла с холма на холм. Как только мы поднимались на вершину, нам светило солнце, а в ложбине нас окутывал туман. Мир, окружавший нас, исчезал.
Куда она клонит? Человек, который ее любил, не противился больше. Без малейшего возражения он дал увлечь себя в это удивительное странствие по холмам, освещенным солнцем.
— Ах, какая это была картина! — продолжала Шарлотта. — Кроткое тускло-красное солнце, мягкий сияющий туман изменили все вокруг. К своему удивлению, я увидела, что ближние леса стали светло-голубыми, а дальние вершины окрасились ярчайшим пурпуром. Нас окружала неземная природа. Мы не смели говорить о том, как это было прекрасно, чтобы не пробуждаться от своего зачарованного сна.
Шарлотта умолкла. Она ждала, что Карл-Артур что-нибудь скажет, но он явно не хотел прерывать ее.
— На вершине холмов мы шли медленно и чинно. А когда спускались в долину, устланную туманом, то начинали танцевать. Хотя, может быть, ты не танцевал, а только я одна. Я шла по дороге, танцуя, безгранично счастливая оттого, что вечер был так прекрасен. По крайней мере я думала, что из-за этого я не могла идти спокойно.
По лицу Карла-Артура скользнула улыбка. Шарлотта тоже улыбнулась ему. Она поняла, что приступ у него прошел. Он снова овладел собою.
— Когда мы опять поднялись на холм, — продолжала Шарлотта, — ты перестал говорить со мной. Я подумала, что пастор осуждает меня за то, что я танцевала на дороге, и несмело шла рядом с тобою. Но когда мы снова спустились в долину, и туман поглотил нас… Я больше не смела танцевать, и тогда…
— И тогда, — прервал ее Карл-Артур, — я поцеловал тебя.
Когда Карл-Артур произнес эти слова, он увидел человека, стоявшего за окном напротив них. Кто это был, он не разглядел. Человек этот исчез, как только Карл-Артур остановил на нем взгляд. Он даже не был уверен, видел ли он на самом деле кого-нибудь.
Он не посмел сказать об этом Шарлотте, чтобы не волновать ее. Они ведь только стояли у окна и беседовали. Что из того, если их видел кто-нибудь из семейства арендатора или садовник? Это ровно ничего не значило. Для чего омрачать это счастливое мгновение?
— Да, — сказала Шарлотта, — ты поцеловал меня, и я внезапно поняла, отчего лес стал голубым и отчего мне хотелось танцевать в тумане. Ах, Карл-Артур, вся жизнь моя преобразилась в этот миг. Ты знаешь, я испытывала такое чувство, будто могу заглянуть в глубь своей собственной души, где на просторных равнинах вырастали весенние цветы. Повсюду, повсюду, блекло-белые, нежно-голубые, светло-желтые. Они пробивались из земли тысячами. За всю свою жизнь я не видела ничего прекраснее.
Этот рассказ взволновал ее. На глазах у нее блеснули слезы, и голос на мгновение задрожал, но она сумела подавить волнение.
— Друг мой, — сказала она. — Можешь ли ты теперь понять, отчего эти цветы напоминают мне первую любовь?
Он крепко сжал ее руку.
— Ах, Шарлотта! — начал он.
Но тут она встала.
— Вот потому-то, — сказала она, — мы, женщины, не можем забыть того, кто впервые заставил солнце любви сиять нам. Нет, его мы никогда не забудем. Но, с другой стороны, только немногие, да, только очень немногие из нас остаются в царстве весенних цветов. Жизнь уносит нас дальше, туда, где нас ждет нечто более могущественное и большое.
Она кивнула ему лукаво и в то же время печально, сделала знак, чтобы он не следовал за ней, и исчезла.
Когда Карл-Артур проснулся в это утро, солнце стояло как раз над его окном, давая знать, что он проспал чуть ли не до полудня. Он сразу же поднялся с постели. Голова у него была еще тяжелая ото сна, и он не сразу понял, отчего так поздно проснулся, а потом вспомнил, что просидел до самого восхода солнца, разрезая на кусочки колоду карт.
Все события прошлого вечера тут же представились ему, и он почувствовал величайший ужас и отвращение не только к жене, но, может быть, даже еще больше к самому себе. Как он мог разгневаться за оскорбление, нанесенное ему, до того, что собирался лишить жизни жену? Неужто он сам додумался до такой мерзости, чтобы изрезать карты и рассыпать обрезки по полу? Что за злые силы вселились в него? Что он за чудовище?
Накануне вечером он ничего не ел, и ужин, который подала ему жена, стоял нетронутый. Он набросился на холодную кашу с молоком, наелся досыта, потом надел шляпу и отправился в дальнюю прогулку. Он радовался, что может еще на несколько часов отодвинуть неизбежное объяснение с женою.
Он пошел по проселочной дороге к пасторской усадьбе. Подойдя к ней, он открыл калитку и свернул в старый сад, где минувшей зимою много раз находил приют, убегая от шума и сумятицы, царившей в домишке, битком набитом детворою.
И здесь он встретил Шарлотту, прекрасную и пленительную, как никогда. Неудивительно, что он не мог совладать со своими чувствами. В первое мгновение он желал лишь окликнуть ее, сказать ей, что любовь его вернулась, что он так долго, так страстно ждал ее и жаждет прижать ее к своему сердцу.
Но слезы не дали ему говорить, и Шарлотта, эта добрая, умная женщина, помогла ему тем временем прийти в себя. Он превосходно понял, что она хотела сказать ему, вызывая в памяти образы времен их первой любви. Она хотела дать ему понять, что ей еще дороги воспоминания об этих днях, но что теперь ее сердце принадлежит другому.
Когда Шарлотта ушла, мрак и пустота воцарились на недолгое время в его душе. Однако он не ощущал бессильной ненависти человека униженного. Он слишком хорошо понимал, что сам виноват в том, что потерял ее.
В непроглядном мраке очень скоро блеснул слабый луч света. Вчерашние мысли, сладостные видения будущего, о которых он забыл из-за домашних раздоров, вновь явились ему, явственные и чарующие. Отраднее всей земной любви рисовалась ему возможность наконец-то служить Спасителю на единственно праведном пути — до конца дней своих блуждать по свету апостолом проселочной дороги, свободною перелетной птицей, несущей страждущему слово жизни, нищим во имя господа Бога нашего, в убожестве своем раздающим сокровища, что не боятся ни моли, ни ржавчины.
Медленно и задумчиво побрел он назад к деревне. Прежде всего ему хотелось заключить мир с женою. Что будет потом, он еще точно не знал, однако на душе у него было удивительное спокойствие. Господь позаботился о нем. Ему самому не надобно было ничего решать.
Когда он дошел до первого домика в деревне, до того самого домика с садом, из которого вышла Анна Сверд, когда он впервые встретил ее, дверь отворилась, и навстречу ему вышла хозяйка. Она была родом из Далекарлии, и Анна обыкновенно квартировала у своей землячки, когда еще ходила с коробом по дорогам.
— Уж ты, пастор, не серчай на меня, что я принесла тебе худые вести, — сказала она. — Только Анна была у меня давеча утром и просила, чтоб я тебе сказала, что она надумала уйти.
Карл-Артур уставился на нее, ничего не понимая.
— Да, — продолжала она. — Домой она ушла, в Медстубюн. Я говорила, что ни к чему ей идти. «Может, тебе до родов-то всего несколько недель осталось», — сказала я ей. А она ответила, что ей, дескать, надо идти. Анна строго наказывала, чтоб я сказала тебе, куда она пошла. «Пусть не думает, что я над собой чего сделаю, — сказала она. — Просто домой пойду».
Карл-Артур ухватился за изгородь. Если даже он теперь не любил свою жену, все же они так долго жили одною жизнью, что он почувствовал, будто что-то в его душе раскололось надвое. И к тому же это было ужасно досадно. Весь мир узнает теперь, что жена его была так несчастна, что предпочла по доброй воле оставить его.
Но пока он стоял, терзаемый новой мукой, ему в голову снова пришла утешительная мысль о великой манящей свободе. Жена, дом, уважение людей — все это ничего не значило для него на пути, который он избрал. Сердце его билось ровно и легко, невзирая на все, что случилось с ним. Бог снял с него обыденные людские печали и тяжкое бремя.
Когда он несколько минут спустя добрался до своего дома и вошел в комнату, его поразило, что здесь было прибрано. Кровать была застелена, поднос с посудой вынесен. Весьма удивленный, он поспешил в кухню и увидел, что и тут все было в полнейшем порядке. По полу ползала женщина: она собирала маленькие упрямые карточные снежинки, которые так крепко впились в щербатые половицы, что их не удалось вымести метлой. Она мурлыкала песню и, казалось, была в наилучшем расположении духа. Когда он вошел, она подняла голову, и он увидел, что это была Тея.
— Ах, Карл-Артур! — сказала она. — Я поспешила сюда, как только услыхала, что жена тебя оставила. Я поняла, что тебе может понадобиться помощь. Надеюсь, ты не в обиде на меня.
— Ради Бога, Тея! Напротив, это весьма любезно с твоей стороны. Однако не стоит труда возиться с этими мерзкими картами! Пусть себе лежат.
Но Tee нелегко было помешать. Она продолжала напевать и собирать обрезки.
— Я собираю их на память, — сказала она. — Когда я недавно пришла сюда, то увидела, что она — ты знаешь, кого я имею в виду — попробовала было несколько раз провести веником, чтобы вымести их. Но когда она увидела, как крепко они впились, то отшвырнула веник, махнула рукой на все и ушла.
Тея засмеялась и запела. Карл-Артур глядел на нее почти с отвращением.
Тея протянула ему миску, в которую она собрала целую кучу маленьких бумажных обрезков.
— Ее нет, и это они прогнали ее, — сказала она. — Как мне было не собрать их и не спрятать?
— Что с тобой, Тея, в своем ли ты уме?
В голосе его звучало презрение и, пожалуй, даже ненависть. Тея подняла глаза и увидела, что лоб его нахмурен, но она только рассмеялась.
— Да, — сказала она, — это тебе удается с другими, но не со мной. Бей меня, пинай! Я все равно вернусь. От меня тебе никогда не отделаться. То, что пугает других, меня привязывает еще крепче.
Она снова принялась напевать, и песня ее с каждым мгновением становилась все громче. Она звучала как победный марш.
Карл-Артур, у которого этот припадок вызвал неподдельный ужас, удалился в свою комнату. Как только он остался один, ощущение радости и свободы вернулось к нему. Он, не колеблясь, начал писать письмо епископу, в котором отказывался от должности.
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
Шагерстрём выехал утром из дому загодя, чтобы поспеть на весьма важное собрание на постоялом дворе. Собрание, как и предполагалось, началось в десять часов, но поскольку оно прошло необычайно быстро, то уже около одиннадцати он смог выехать в пасторскую усадьбу, чтобы нанести визит госпоже Форсиус и повидать Шарлотту. Он истосковался по жене, хотя расстался с ней всего день назад, и втайне надеялся, что ему удастся уговорить ее поехать с ним домой.
«Мне, собственно говоря, надобно было бы сразу же ехать назад — поглядеть, что там стряслось с лесопилкой, — думал он. — Однако, может быть, не стоит так торопиться. Не повременить ли с отъездом до вечера? Часов в пять или шесть Шарлотта, наверно, сможет поехать со мной без малейших угрызений совести».
В усадьбе его встретила пасторша, которая тут же принялась расспрашивать его о собрании. Она так и думала, что из этой затеи ничего не выйдет. Она слышала, что Карл-Артур позволил увезти десятерых ребятишек; подумать только, какая глупость!
Шагерстрём поспешил заверить пасторшу, что это обстоятельство не сыграло никакой роли. Нет, все согласны были вверить ему народную школу и дать казенное жилище, как помощнику пастора, но тут поднялся горнозаводчик Арон Монссон и спросил, стоит ли приходу брать на себя столь большие расходы, чтобы удержать у себя пастора, поведение которого таково, что жене пришлось его оставить.
— Что ты говоришь! — воскликнула пасторша. — Неужто его жена ушла? Кто же тогда станет заботиться о нем?
Надо сказать, что все присутствовавшие на собрании, казалось, задавали себе тот же вопрос. К жене его все питали доверие. Похоже было на то, что это ее, а не мужа собирались назначить помощником пастора и школьным учителем, ибо как только узнали, что она вышла из игры, решение этого вопроса было отложено на неопределенный срок.
Пасторша, огорченная таким исходом дела, проронила неосторожные слова:
— Да разве я не говорила постоянно Шарлотте, что не стоит и пытаться помочь Карлу-Артуру.
Шагерстрём, которому было неприятно слышать, что Шарлотта интересуется своим бывшим женихом, нахмурился, и пасторша, заметив, что поступила неосторожно, решила отвлечь его, сказав, что Шарлотта вышла в сад.
В другой раз ему говорить о том не пришлось. Он сразу же отправился искать Шарлотту в лабиринте шпалер. Ему показалось, что ее голос доносится из старой беседки. Он заглянул в окно и увидел, что это в самом деле была Шарлотта: она сидела у окна напротив, поглощенная разговором с Карлом-Артуром, и, не задержавшись ни на секунду, не успев услышать ни единого слова, он пошел прочь.
Он даже не остался в саду, а пошел к крыльцу пасторского дома, чтобы там дождаться жену. То, что он увидел, привело его в состояние полного отупения. Ему казалось, что думает не он сам, а мысли являются ему откуда-то извне. Кто-то, он не мог вспомнить кто именно, передал ему разговор, услышанный им однажды. Говорили о докторше Ромелиус, удивляясь тому, что она продолжает любить своего мужа, предающегося безудержному пьянству.
— О, не удивляйтесь этому! — возразил кто-то. — Она ведь урожденная Лёвеншёльд, а Лёвеншёльды никогда не изменяют первой любви.
Он не знал, когда и где он это слышал. Он даже, вероятно, и не знал еще в ту пору Шарлотту, но сейчас воспоминание об этом поднялось из глубины его души и испугало его чуть ли не до безумия.
Вскоре он заметил, что стоит, держась за голову обеими руками, будто хочет помешать уйти разуму и сознанию. Он тут же опустил руки и выпрямился. «Я должен показать ей, что я спокоен, — подумал он. — Ведь Шарлотта может появиться в любую минуту».
И вскоре он увидел, что она возвращается. Она шла неторопливо, брови ее были сдвинуты, словно она пыталась разобраться в чем-то сложном и запутанном. Но, увидев мужа, она сразу же просияла и поспешила ему навстречу.
— Вот как, ты уже приехал! — закричала она восторженно, потом обвила его шею руками и поцеловала. Более теплого приема нельзя было и желать.
«Как хорошо у нее это выходит! — подумал он. — Вовсе не удивительно, что я дал себя обмануть, поверив, будто она и в самом деле меня любит».
Он ожидал, что Шарлотта с обычной своей чистосердечностью расскажет ему, как она встретила молодого Экенстедта, но ничего подобного не случилось. Она также не спросила, каково было решение собрания. Можно было подумать, что она совершенно забыла обо всем этом.
Шагерстрём сделал свои выводы из ее молчания. Сознание того, что он обманут и предан, укрепилось в нем.
Он думал лишь о том, как бы поскорее уехать и в одиночестве обдумать, насколько важно его открытие. Затею — попытаться уговорить Шарлотту поехать вместе с ним — он, разумеется, выбросил из головы.
Уехать отсюда, не выдав своего дурного настроения, ему помогла старая лесопилка на Озерной Даче. Он поспешил рассказать Шарлотте, что она остановилась накануне вечером, сразу же после того, как они с пасторшей уехали, и что как мастер, так и инспектор и управляющий тщетно пытались найти причину поломки. Пришлось им обратиться к нему, Шагерстрёму, но и он тоже спасовал.
Шарлотта, знавшая, что ее мужу очень хочется прослыть великим механиком и что ничто не может доставить ему больше удовольствия, нежели возможность показать свои способности, приняла его известие спокойно.
— Я знаю эти старые лесопилки, — сказала она. — Иногда они любят отдохнуть несколько деньков, а потом, — на тебе, сами по себе начинают работать.
Тут к ним вышла пасторша; она сделала Шагерстрёму глубокий реверанс и спросила, не окажет ли господин заводчик ей честь отобедать у нее. Но Шагерстрём отказался, сославшись на лесопилку. Он растолковал пасторше, что это не какая-нибудь обычная лесопилка, что у нее весьма своеобразный и довольно сложный механизм.
Старые рабочие на Озерной Даче уверяют, что ее построил сто лет назад сам Польхем, великий изобретатель.[8] И он охотно верит тому, ибо надобно в самом деле быть гениальным механиком, чтобы смастерить столь замысловатую штуку. Вчера он просто пришел в отчаяние, пытаясь ее наладить, но сейчас, по дороге в пасторскую усадьбу, у него возникла одна идея. Ему кажется, он знает, чего там недостает. И теперь он должен немедля ехать домой.
Жена его и пасторша и впрямь решили, что раз он сейчас ни о чем, кроме загадочного механизма старинной лесопилки, помышлять не может, то самое лучшее отпустить его подобру-поздорову.
Едва он успел сесть в коляску, как взялся за бесполезный труд — пытался как-то объяснить или, еще лучше, изгнать из памяти то, что, как ему казалось, он видел в окне беседки. Но, к сожалению, наши глаза имеют пренеприятнейшее свойство запечатлевать определенные картины с неумолимою остротою и непрерывно вызывать их снова.
Правда, Шарлотта и Карл-Артур не целовались и даже не пытались приласкать друг друга. Он мог бы подумать, что они были поглощены обычным разговором, если бы не видел заплаканного лица молодого пастора и мечтательного, полного обожания взгляда, устремленного на Шарлотту, не говоря уже о том, что она смотрела на него с нежностью и состраданием.
Не следовало забывать и слов пасторши, из которых он понял, что Шарлотта все еще пыталась помочь Карлу-Артуру, и скрытность Шарлотты. Разве все это не было доказательством?
Конечно, он пытался внушить себе, что они с Шарлоттой были исключительно счастливы, что она ни разу не выдала даже выражением лица, что тоскует о другом, но все это отступало на задний план, стоило ему вспомнить, как они с Карлом-Артуром глядели друг на друга этим утром.
— Может быть, она вообразила, что старая любовь мертва, — бормотал он, — но как только она увидела его, любовь эта вспыхнула вновь.
Понемногу ему удалось окончательно уверить себя, что сердце Шарлотты принадлежит Карлу-Артуру, и он принялся обдумывать, какие меры ему сейчас надо предпринять.
Шарлотту было невозможно склонить к измене, это ему было приятно сознавать. Но разве этого достаточно? Может ли настоящий мужчина мириться с тем, что его жена вздыхает о другом? Нет, уж в тысячу раз лучше развод. Но при этой мысли весь мир померк для него. Как? Жить в разлуке с Шарлоттой? Не слышать больше ее смеха, не радоваться ее затеям, не видеть больше ее прелестного лица? По всему телу его пробежал озноб. Ему казалось, будто он бредет по колено в ледяной воде.
Приехав на Озерную Дачу, он отказался от обеда, велел позвать управляющего и отправился с ним на лесопилку.
— Должен сказать, господин управляющий, что по дороге у меня возникла идея. Я, кажется, знаю, в чем тут загвоздка.
Прибыв наконец на место, они прошли в машинное отделение, где гениальный мастер, казалось, просто всем назло нагромоздил в невероятной неразберихе колеса, шатуны и рычаги. Шагерстрём схватил одну из ваг и рванул ее к себе.
Видно, он не ожидал, что это возымеет немедленное действие, а может быть, мысли его были далеко. Когда могучий механизм вдруг пришел в движение, Шагерстрём не успел отскочить, и его затянуло в лесопилку.
Шагерстрём очнулся от того, что его раскачивали взад и вперед. Ему было невыносимо больно. Он понял, что его несут на носилках. Люди шли медленно и осторожно, но сотрясение на каждом шагу причиняло такую сильную боль, что он жалобно стонал.
Один из тех, кто нес его, увидел, что он пришел в сознание, и дал знак остановиться.
— Больно вам, хозяин? — сказал он и продолжал таким тоном, словно обращался к маленькому ребенку. — Ну, что, постоять нам малость?
— Теперь уже скоро придем, — старался утешить его другой. — Как ляжете в свою постель, так сразу полегчает.
Тут они снова двинулись вперед, и боль опять стала мучить его.
— Ладно еще обошлось, — сказал кто-то. — А я думал, что его расколет надвое, как бревно.
— Чуть было беды не вышло, — отозвался другой. — Но, слава богу, руки-ноги у хозяина целы.
— Может статься, несколько ребер и поломало, — вымолвил третий. — Да и не мудрено.
Шагерстрём понял, что эти простые люди хотят утешить его, и он был бесконечно тронут и благодарен им за их благожелательность. Он пытался бодриться и не стонать. Но в то же время его огорчало, что никто не удивлялся, как это ему удалось пустить в ход лесопилку. Ему хотелось, чтоб его похвалили.
Когда его пронесли еще несколько шагов, его охватила невероятная слабость. Он не мог более выносить этого. Если его будут так трясти, он умрет.
Если бы он мог, он приказал бы им остановиться, но у него не было сил. Он стал замечать, что одна часть тела за другой цепенела, словно отмирала. Происходило это невероятно быстро, от ног к голове…
Когда он снова очнулся, то ощутил слабый аромат засохших розовых лепестков и подумал, что, вероятно, находится в гостиной на Озерной Даче. Да, видно, его внесли сюда, чтобы не поднимать по лестнице. Его спальня была на втором этаже.
Кто-то принялся стаскивать с него сапоги, но этого он не смог вытерпеть. Он застонал так громко, что пришлось его оставить в покое.
— Не будем трогать, покуда не приедет доктор, — услышал он голос управляющего.
— Да, — сказал другой, и ему показалось, что он узнал голос Юханссона, лакея, однако голос его так изменился от слез, что он с трудом узнал его. — Да, может статься, что в щиколотке какая кость поломалась.
Шагерстрём открыл глаза, чтобы показать, что он находится в сознании. Он увидел, что лежит на широком диване в гостиной. Экономка и две служанки стлали постель, а управляющий и лакей попытались было снять с него одежду.
Он сказал, чтобы они оставили его в покое. Звук, вырвавшийся у него из горла, вовсе не походил на человеческий голос. Ему показалось, что голос этот был похож на хрипение смертельно раненного зверя, но, к счастью, они поняли, что он хотел сказать. Его оставили лежать в одежде и перестали стелить постель. Экономка принесла одеяло и хотела укрыть его. Он не смог бы вынести такую тяжесть. Он опять захрипел, и она отступилась от него. Потом она хотела подсунуть ему под голову подушку. Нет, и этого не надо.
Он досадовал на управляющего, который понимал, как сложен механизм Польхема, и, однако, не сказал ни слова в похвалу ему. Лесопилка могла бы так и стоять в бездействии, если бы ему не пришла в голову эта идея.
Он несколько раз взглядывал на управляющего, и тот подошел к нему, чтобы узнать, что он желает. Но и тут он не сказал ничего. Шагерстрём шепотом велел заплатить как следует за труды добрым людям, что несли его. Управляющий понял его и кивнул. Он спросил, не прикажет ли хозяин еще чего.
Шагерстрёму не хотелось самому говорить об этом. Он даже понимал, что его поведение может показаться управляющему ребяческим, однако слова эти жгли ему язык, и он должен был высказаться.
— Все-таки я пустил в ход лесопилку.
— Да, спаси нас господи, — сказал управляющий. — Ну, конечно, пустили, хозяин.
Шагерстрёму показалось обидным, что именно в эту минуту управляющий растрогался и заплакал. Он ожидал более красноречивой похвалы.
Ему было весьма неприятно слушать сетования и всхлипывания, и он прохрипел, чтоб его оставили одного, после чего экономка, управляющий и служанка исчезли. Только Юханссон остался за сиделку.
В тишине Шагерстрёму полегчало. Он немного успокоился и стал менее раздражительным и капризным. «Ведь я не беспомощный ребенок, — думал он. — Люди слушаются, когда я им приказываю. Если бы мне только не мешали лежать спокойно, совершенно спокойно, я бы не чувствовал никакой боли. А уж приказать, чтобы вокруг меня была тишина, в моей власти».
Ему было ясно, что он умрет, и это вовсе его не огорчало. Он желал лишь одного — чтобы смерть подкралась к нему незаметно и он мог бы встретить ее спокойно, чтобы из-за ее прихода не поднимали бы много шума.
Он замигал Юханссону. Только сейчас он понял, какое счастье, что Шарлотты не было дома. Она ни за что не позволила бы, чтоб он умер, лежа в верхней одежде на диване. Он шепотом приказал Юханссону, чтобы ни в коем случае не давали знать хозяйке. Нельзя ее пугать. Надо послать за доктором и нотариусом, а хозяйку извещать совсем не надо. Юханссон опечалился, а Шагерстрём был весьма доволен. Он улыбался про себя, хотя по лицу его было трудно о том догадаться. Не правда ли, красиво звучит — хозяйку нельзя пугать? Он гордился тем, что придумал это. Неужели ему в самом деле удастся обмануть Шарлотту! Неужели он успеет умереть до того, как она узнает, что случилось!
Он услышал стук отъезжавшей почтовой кареты, которая должна была привезти доктора и нотариуса, и взглянул на стенные часы, висевшие напротив. Было половина четвертого, а ехать до деревни, слава богу, целых две мили. Лундман, конечно, будет гнать напропалую, однако пройдет не менее четырех часов, покуда доктор приедет. Тишина, полнейшая тишина до половины восьмого!
Ему казалось, будто на него нашло какое-то мальчишество. Будто он задумал какую-то проказу. Словно с его стороны было нечестно умереть, не дав себя лечить. Но на это ему было ровным счетом наплевать. Богачу Шагерстрёму скоро придет конец. Неужто он не может быть теперь хозяином самому себе?
Шарлотта, верно, рассердится, но ему и на это наплевать. Помимо того, ему в голову пришла хорошая мысль. Он оставит ей все свое состояние. Она получит его взамен того, что лишилась возможности шуметь, распоряжаться и командовать им, когда он лежал на смертном одре.
Ему казалось удивительным, что сейчас, когда через несколько часов ему предстоит умереть, он не думает о чем-либо важном и торжественном. Однако ни о чем подобном он думать не мог. Он хотел лишь избавиться от мучений, от вопросов, соболезнований и прочих неприятностей. Он жаждал покоя. Он походил на мальчишку, которого в школе ждало наказание и которому хотелось убежать в огромный темный лес и спрятаться там.
Он помнил все, что произошло утром, но это больше не волновало его. Подобные душевные страдания казались ему до смешного незначительными. Он вовсе не потому не желал видеть Шарлотту, что она нежно глядела на Карла-Артура. Нет, только потому, что лишь она одна не подумала бы повиноваться ему. Он мог совладать и с управляющим и с экономкой, но не с Шарлоттой. Даже доктора он надеялся урезонить, но Шарлотту — никогда. Уж она-то не выкажет ни жалости, ни уважения к нему.
Конечно, с его стороны малодушно так бояться мучений. Однако он не мог понять, для чего с ним спорят, раз он все равно умрет.
Примерно около половины восьмого он услышал стук колес. Ему вовсе не показалось, что время тянулось медленно, напротив, он вздохнул оттого, что доктор уже приехал. Ведь он надеялся, что тот будет занят где-нибудь в другом месте и поспеет сюда не раньше девяти часов. Но Лундман, разумеется, гнал лошадей совершенно безжалостно, чтобы доктор смог ему помочь. Невозможно было заставить их понять, что он вовсе не желает помощи.
Юханссон крадучись вышел из комнаты, чтобы встретить доктора. Вот ведь напасть-то какая. Доктор станет всюду надавливать, щупать, вправлять суставы. Он и сейчас, лежа, видел, что одна нога его была сильно вывихнута: пальцы были обращены к дивану, а пятка — к потолку. Но теперь это ему безразлично, ведь он все равно умрет. Только бы доктор не счел своим долгом вправлять ногу, покуда он еще жив.
Ромелиус вошел в комнату уверенным шагом, держась очень прямо. Шагерстрём, ожидавший, что доктор, по обыкновению, будет пьян, несколько разочаровался.
«Ой-ой-ой! Если он трезв, то, верно, сочтет своим долгом сделать что-нибудь», — подумал он.
Он сделал попытку уговорить врача оставить его в покое.
— Ты, братец, верно, сам видишь, что тут ничего не поделаешь. Через несколько часов конец.
Доктор склонился над ним. Шагерстрём увидел налитые кровью глаза, совершенно бессмысленный взгляд, почувствовал сильный запах спирта. «Да, он точно пьян, как всегда, — подумал он, — хотя считает, что торжественность момента требует держаться твердо. Нет, он не опасен».
— Да, милейший Шагерстрём, — услышал он слова доктора. — По правде говоря, похоже, что ты прав, братец. Здесь мне дела много не будет.
Однако Ромелиус не совсем отупел, он пытался не терять собственного достоинства и делал вид, будто пытается что-то предпринять. Он проверил пульс, послал лакея за водой со льдом и бинтами, чтобы наложить на лоб холодный компресс, очень осторожно провел рукой по вывихнутой ноге и пожал плечами.
— Итак, мы желаем отдохнуть, — сказал он. — Пожалуй, так будет лучше. Но не хочешь ли ты, братец, чтоб тебя уложили в постель? Ах, вот как, тоже не желаешь. Ну что ж, пусть будет, как ты хочешь.
Он опустился в кресло и сидел так некоторое время, погрузившись в размышления. Потом он подошел к Шагерстрёму и торжественно объявил:
— Я останусь здесь на ночь, чтобы быть под рукой, ежели дорогой братец передумает.
Он снова уселся и, очевидно, пытался уяснить себе, не требуется ли от него еще чего-нибудь.
Но вскоре он снова подошел к постели больного.
— Я положил себе за правило, Шагерстрём, и никогда в том не раскаивался, не делать ампутаций, когда пациент не дает своего согласия. Уверен ли ты, что не желаешь прибегнуть к помощи врача?
— Да, да, можешь быть совершенно спокоен, — сказал Шагерстрём.
Бедный доктор вернулся к креслу, исполненный все той же чопорной важности, и опять плюхнулся в него.
Шагерстрём подмигнул Юханссону, и тот, как обычно, понял его. Доктора насильно, но весьма деликатно вывели из комнаты. Когда лакей воротился, он рассказал, что провел его в контору Шагерстрёма, где он и заснул, сидя в углу на диване.
Юханссон, казалось, был еще более удручен. Он явно ожидал, что доктор Ромелиус сотворит чудо. Шагерстрёму было радостно оттого, что мир и тишина вновь водворились в комнате. Ему стало почти жаль слугу — ведь он так сильно огорчился.
«Как счастлив был бы этот славный человек, если б я позволил этому пьянчужке резать меня!» — подумал он.
Через несколько минут вошла на цыпочках фру Сэльберг, экономка. Она шепотом что-то спросила у Юханссона, и тот подошел к хозяину.
— Фру Сэльберг не знает, что ей сказать людям. Они стоят возле дома, ждут чуть ли не целый день. Не хотят уходить, покуда не узнают, что говорит доктор.
Шагерстрём понимал, что все эти люди, которые зарабатывали на хлеб благодаря ему, боялись за его жизнь. Выходит, и они тоже ждали, чтобы он дал себя пытать.
— Скажи фру Сэльберг, чтобы она сама спросила доктора, — ответил он.
Из-за всех этих беспокойств ему стало хуже. Его истерзанное тело снова заныло. Кровь приливала к ранам, давила на них и яростно пульсировала. Дышать становилось все тяжелее, голова ужасно горела.
«Видно, конец приходит», — думал он. Он снова услышал стук колес и понял, что на этот раз прибыл судья со своим писарем.
Лакей провел обоих господ в комнату. На столе разложили бумагу и перья, и Шагерстрём принялся диктовать завещание.
Нотариус стоял, склонившись над Шагерстрёмом, чтобы лучше разбирать слова, произносимые медленным шепотом, и повторял их секретарю. Жене он отказал почти все свое состояние, о ином и речи быть не могло. Но оставалось еще множество заводских служащих, бесчисленное количество бедных вдов и сирот, которых тоже нельзя было обойти.
Это стоило ему страшного напряжения. Он чувствовал, как по щекам его струится пот. Он стиснул зубы, чтобы пересилить боль и слабость.
— Не можем ли мы предоставить фру Шагерстрём право сделать необходимые пожертвования? — спросил судейский, понимая, как Шагерстрём страдает.
Да, разумеется, он согласен. Но это было еще не все — оставались его родители, братья и сестры. Надо ведь показать, что он не забыл их в свой последний час.
Он тщетно напрягался, стараясь, чтобы его поняли, но должен был замолчать, чтобы снова не потерять сознание.
Судейские принялись составлять текст. Затем надлежало прочитать завещание вслух, и он должен был объявить свидетелям, что это его последняя воля и завещание. Достанет ли у него на это сил?
Было уже поздно, стемнело, и в комнату внесли свечи. Но Шагерстрёму казалось, что вокруг все так же темно и от свечей не стало светлее. Тень смерти легла на его лицо.
Оставалось напрячь силы в последний раз, и долг его будет выполнен, он сможет умереть спокойно. Самого плохого не случилось — Шарлотта не приехала.
Но разве не послышался снова стук колес? Разве не подкатил к крыльцу экипаж? Разве не распахнулась наружная дверь так шумно, что только один человек на свете мог позволить себе подобное? Разве не наполнился внезапно весь дом жизнью и надеждой? Разве не послышался звонкий властный голос, расспрашивающий слуг о том, что случилось?
Лакей Юханссон поднял голову, глаза его засияли, он поспешил к двери. Экономка приоткрыла ее, чтобы объявить то, о чем знал уже весь дом.
— Хозяйка! — прошептала она. — Хозяйка приехала!
Да, теперь надо не поддаваться. Теперь ему предстоит самый страшный бой.
Когда Шарлотта вошла в комнату, она, казалось, первым делом должна была подойти к нему и осведомиться о его самочувствии. Но ничего подобного не случилось. Вместо того она обратилась к судье и твердо и довольно вежливо попросила его, чтобы он и его писарь немедленно покинули комнату.
— Мой муж уже несколько часов лежит без всякой помощи, — сказала Шарлотта. — С него надо немедленно снять одежду. Вы, господин судья, вероятно, понимаете, что сейчас это важнее всего.
Нотариус сказал что-то очень тихо. Видно, он уведомил Шарлотту, что, по словам доктора Ромелиуса, сделать ничего невозможно.
Шарлотта все еще сдерживалась. Но Шагерстрём понял, что она страшно разгневана, и надеялся, что судья не решится вступить с нею в спор.
— Должна ли я повторить свою просьбу о том, чтобы вы не мешали мне позаботиться о муже?
— Но позвольте, фру Шагерстрём, ведь мы здесь по приглашению вашего супруга. — Затем он добавил почти шепотом: — Вы, фру Шагерстрём, не пострадаете, если будет написано завещание.
Вслед за тем послышался звук разрываемой бумаги. Вот оно что, Шарлотта разорвала завещание! Да, видно, она разошлась вовсю.
— Но, фру Шагерстрём, это по меньшей мере…
— Если завещание будет составлено в мою пользу, его не надобно было и писать. Я бы все равно не приняла ни единого шиллинга.
— Ну, раз дело обстоит таким образом…
Шагерстрём понял, что судейский оскорблен так сильно, что согласен, чтобы Шарлотта лишилась состояния. Он предоставил ее собственной судьбе и покинул комнату. Но и теперь Шарлотта не подошла к дивану, на котором лежал Шагерстрём. Вместо того она строго приказала:
— Юханссон, ступай сейчас же за доктором!
Лакей ушел, а Шарлотта принялась шептаться с фру Сэльберг, которая рассказала ей, в какое отчаяние пришли она и все домашние оттого, что им не позволили послать за барыней.
— Так ведь моя сестра Мария-Луиза прибежала к нам в пасторскую усадьбу и рассказала обо всем, — сказала Шарлотта. — Я ехала домой в старой пасторской одноколке, на норвежской лошадке.
Шагерстрём лежал молча, не двигаясь. Он не мог сказать, что боль хоть немного унялась с тех пор, как приехала Шарлотта, нет, боль свирепствовала так же немилосердно, как и прежде, но теперь он меньше замечал ее. И так было всегда: когда Шарлотта находилась в комнате, он мог думать лишь только о том, чем она сейчас занята.
Вошел доктор, и в тот же миг, когда он показался на пороге, Шарлотта крикнула ему:
— Стало быть, ты, зятюшка, осмеливаешься дрыхнуть, когда мой муж лежит при смерти?
«Осмеливаешься!» — чуть не засмеялся Шагерстрём. Это слово она употребила в разговоре с ним, когда он посватался к ней в первый раз. В своем положении он не мог видеть ее, однако прекрасно представлял себе выражение ее лица.
Доктор отвечал ей с таким же достоинством, какое старался сохранять все время:
— Я заверяю тебя, дражайшая свояченица, что делать операцию, а тем паче ампутацию, против воли пациента противно моим принципам.
— Не желаешь ли ты прежде всего помочь нам снять с него одежду?
Ромелиус, разумеется, не пожелал.
— Мы с братцем Шагерстрёмом уже толковали об этом. Он не хочет, чтобы его тревожили. И я нахожу, что он прав. Согласно моим принципам, любезная свояченица.
Шагерстрём ждал с величайшим напряжением. Что теперь придумает Шарлотта? Может, она даст зятю пощечину? Или велит бросить его в чан с холодной водой?
— Юханссон! — приказала Шарлотта. — Принеси сюда бутылку шампанского и два бокала!
Покуда лакей бегал за шампанским, Шарлотта не обращалась больше к зятю, но Шагерстрём слышал, как она шепталась с фру Сэльберг.
Но вот Юханссон вернулся. Слышно было» как хлопнула пробка и шампанское зашипело в бокалах.
— Фру Сэльберг, ступайте вместе с Юханссоном и приведите все в порядок, как мы условились, — сказала Шарлотта. — А теперь, доктор и зять, — сказала Шарлотта, когда слуги вышли из комнаты, — теперь я предлагаю выпить за фабриканта Густава Хенрика Шагерстрёма. Я заверяю тебя, что он настоящий Польхем. Он не только пустил в ход старую лесопилку на Озерной Даче, но и устроил так, что сам угодил в нее. И ни один человек не усомнился в том, что это несчастный случай. Выпьем, зять, за Густава Хенрика!
Шагерстрём как бы пропустил эти слова мимо ушей, не подав ни малейшего признака жизни. «В это она и сама не верит, просто хочет припугнуть этого скотину доктора», — думал он.
Он слышал, как доктор пил большими глотками, а потом поставил бокал. Затем он откашлялся и сказал:
— Да что это ты говоришь, любезная свояченица? С какой же это стати?
Голос доктора уже не был больше невнятным и невыразительным.
Шагерстрём снова услышал легкое шипение шампанского и понял, что Шарлотта снова наполнила бокал гостя.
— С твоего позволения, зять, — сказала Шарлотта, — мы сейчас поднимем бокал за меня. Сегодня утром встретила я бывшего жениха моего в пасторском саду и услышала, что он любит меня теперь так же сильно, как я любила его когда-то. И я рада была услышать это. Может, это и дурно с моей стороны — ведь я теперь живу счастливо с другим. Как вы находите, зятюшка? Но разве это не естественно для человека, которого некогда отвергли и оттолкнули? И если мы предположим, что Хенрик проходил по саду и увидел меня с Карлом-Артуром, разве не следовало ему сперва узнать, что я ответила возлюбленному моей юности, прежде чем отправиться домой и броситься под пилу?
— Ну конечно, ты права, душа моя, — сказал доктор. — Он будет иметь дело со мной, негодник. И он еще думал, что ему удастся избежать моего ножа! Выпьем за здоровье Шарлотты!
Голос доктора зазвучал совсем по-иному, в нем появились новые интонации. Шагерстрём задыхался от волнения. Неужто Шарлотта одержит победу?
Бокал доктора был снова наполнен, и Шарлотта принялась опять за свое:
— Теперь выпьем за доктора Рикарда Ромелиуса. Его жена два с половиною года назад была при смерти, дом его был разорен, а дети бегали по улице, как дикие жеребята. Нынче все изменилось, но сегодня он отказывается…
Шагерстрём услышал, как бокал стукнул по столу.
— Сегодня, — послышался голос доктора, — сегодня Рикард Ромелиус спасет жизнь человеку, который возвратил ему жену и дом, который помогает его детям. Не надо больше шампанского, свояченица. Я спасу, черт побери, этого человека с его согласия или без него.
С этими словами он поднялся и вышел из комнаты. Он, вероятно, пошел за своим саквояжем. Шагерстрём понял, что Шарлотта и шампанское одержали победу. Его будут оперировать, как бы он ни сопротивлялся.
В этот миг Шарлотта подошла к дивану, на котором он лежал. Она встала у изголовья и наклонилась над мужем. Он закрыл глаза.
— Хенрик, — сказала она, — ты понимаешь, что я говорю?
Еле заметное подергивание век — вот что было ей ответом.
— Знай же, что сегодня после полудня органист Сундлер пришел в пасторскую усадьбу жаловаться. Его жена хочет оставить его. Видишь ли, у Карла-Артура нынче новая идея. Он не хочет больше быть пастором государственной церкви, не хочет проповедовать ни в какой церкви. Он хочет следовать Христову завету и бродить по свету подобно апостолам, без сумы и посоха. Он будет проповедовать на проселочных дорогах и ярмарках, на постоялых дворах и почтовых станциях. И Тея хочет покинуть своего мужа и следовать за ним. Мой бедный друг, теперь ты понимаешь, что Карл-Артур потому прибегнул к подобной крайности, что сегодня утром услышал ответ от той, которую он любит, и ответ этот поверг его в отчаяние?
Шагерстрём не шевелился. Видно, она все еще не нашла нужных слов.
Шарлотта нетерпеливо вздохнула.
— Какая ты все-таки скотина! — сказала она. — Неужто надобно вынуждать меня говорить тебе, что я люблю только тебя, тебя, тебя и никого другого?
Шагерстрём открыл глаза. Он встретил взгляд Шарлотты, неистовый, нежный, затуманенный слезами. В душе его свершилась разительная перемена. Раздражительность, малодушие, ребячество, овладевшие им после несчастного случая, исчезли. Воля к жизни вернулась к нему. Он больше не страшился мучений. Он больше не искал смерти. Он горел лишь одним желанием — чтобы о нем заботились, чтобы его спасли.
МАДЕМУАЗЕЛЬ ЖАКЕТТА
Однажды в полдень мадемуазель Жакетта, сидя, как обычно, подле углового окна в будуаре, читала матушке студенческие письма брата.
Читала она весьма внятно и сосредоточенно, нарочито подчеркивая такие выражения, как «моя обожаемая матушка», «нежные мои родители», «мое сыновнее почтение и благодарность». Но более всего выделяла она те строки, в которых речь шла о восхищении Карла-Артура талантами полковницы и особливо ее стихотворством. Подобные излияния она читала и перечитывала вновь, потому что стоило полковнице услышать столь лестные изъявления сыновнего восторга, как щеки ее начинали мило румяниться.
Ни малейшего следа невнимательности или же утомления невозможно было уловить в голосе мадемуазель Жакетты. Но порой она отрывала глаза от бумаги и продолжала читать длинные послания, совершенно не заглядывая в рукописный текст, словно знала его наизусть.
Жакетта смотрела вниз, на реку Кларэльв; широкая и могучая, она катила свои воды прямо под окнами будуара. Жакетта следила за непрерывным потоком людей, не прекращавшимся на мосту Вестербру. Выгодно наторговавшись, крестьяне из Грава и Стура Киль возвращались домой. Школьники, за спиной которых болтались перевязанные ремешком книги, мчались на обед по своим квартирам. А иной раз поспешала в губернский город господская карета, запряженная горячими рысаками и со статным кучером на облучке.
В тот день мадемуазель Жакетта была в дурном расположении духа. Она думала о том, что год за годом проходят без всяких перемен, что ей не дано изведать тех радостей и горестей, какие бывают у живущих полной жизнью людей. Разумеется, не всякий день предавалась Жакетта подобной печали. Но порой она ничего не могла с собой поделать, и тогда ее одолевала грусть о своей жизни — простой и пустой.
Полковница слушала, не поднимая глаз от вязанья, и вовсе не замечала, что взгляд ее дочери неотрывно прикован к людскому потоку, который двигался по мосту. И все шло как нельзя лучше до тех пор, пока мадемуазель Жакетта не потеряла нить. Неожиданно она сбилась и стала читать вовсе не из того письма, которое держала в руках. Она перескочила вдруг из осеннего семестра прямо в весенний, а поскольку письма были весьма похожи одно на другое, то она и продолжала читать, все так же мастерски выделяя отдельные слова и так же ревностно, покуда полковница не заплакала и не сказала, что хочет читать сама. Ведь Жакетта снова перескочила через семь-восемь писем. Она не желает доставить полковнице удовольствие этими письмами. Она хочет увильнуть от чтения. И ничего удивительного в этом нет, потому что Жакетта никогда не питала истинной любви к Карлу-Артуру, впрочем, так же, как Ева с ее мужем Аркером, и даже его родной отец.
Полковница вздыхала и горько оплакивала бездушие своего семейства, но Жакетта не дала себе труда оправдывать ни себя, ни других. Она позвонила горничной и велела принести варенья и печенья, чему полковница несказанно обрадовалась, позабыв немедля свои горести. Но не успела она отложить ложку, как уже спросила у Жакетты, не хочет ли та доставить своей матушке радость и немножко почитать ей письма Карла-Артура. Такие прекрасные письма, и она так давно ничего из них не слышала.
Тогда мадемуазель Жакетта снова достала связку писем и принялась их читать, все так же весьма прилежно и выразительно. Полковница с ее изящными манерами и благородной осанкой сидела рядом и внимала все с тем же благоговением, с каким вот уже почти целых три года выслушивала одни и те же письма.
Одета она была весьма изысканно и искусно причесана, а на ногах у нее, как всегда, были парчовые туфельки. Но сама полковница превратилась теперь в изжелта-бледную маленькую старушку, осунувшуюся и дряхлую. Можно было только смутно догадываться о былой прелести этого лица и о живом блеске милых глаз. Полковница походила теперь на отцветшую розу. Последние лепестки еще оставались, но достаточно было лишь легкого дуновения ветерка, чтобы они облетели.
В тот день, однако, мадемуазель Жакетта была совсем негодной лектрисой. Полковница только что мысленно перенеслась на публичное чтение поэта Аттербума и пыталась разобраться в философии романтиков, как вдруг она заметила, что Жакетта начала заикаться и запинаться на каждом слове и читает с совершенно отсутствующим видом. Полковница снова огорчилась и стала просить, чтобы ей дали читать самой, поскольку Жакетте явно не доставляет интереса следить за успехами брата на учебном поприще. Ей бы только сидеть у окна и пожирать глазами молодых людей, которые слоняются по мосту Вестербру.
Жакетта и в самом деле не сводила глаз с моста Вестербру. Но она вовсе не высматривала там молодых людей. Ее внимание приковала далекарлийская крестьянка, рослая и статная, с черным кожаным мешком за плечами. Вот уже битый час она стояла, перегнувшись через перила моста и уставившись в воду.
«Не может быть, — думала мадемуазель Жакетта, — но разве она не в той же самой одежде? Ах, хоть бы она шевельнулась и перестала торчать над рекой».
Невзирая на сетования матушки по поводу ее скверного чтения, Жакетта не могла удержаться от того, чтобы время от времени не бросить взгляд на женщину, которая, стоя на мосту, неотрывно глядела вниз на реку Кларэльв. Большая река, которая теперь, в пору весеннего паводка, была в самой силе, во всем своем великолепии разливалась из-под арки моста. Но случалось ли кому когда-либо видеть, чтобы бедная коробейница, попусту тратя время, стояла бы часами, тешась веселой игрой волн?
«Нет, не нравится мне это. Попытался бы кто-нибудь поговорить с ней, узнал бы, отчего она там стоит», — размышляла мадемуазель Жакетта.
Жакетта уже стала подумывать, не попросить ли ей матушку дозволить прекратить чтение, чтобы прогуляться в этот погожий весенний день. Но когда она снова подняла глаза, женщина уже исчезла.
Почти невольно взгляд Жакетты устремился вниз, к поверхности воды, желая высмотреть, не мелькает ли в белой пене красное и зеленое. К счастью, ничего похожего она не обнаружила, и последующие несколько минут, не отрываясь, занималась чтением, к величайшему удовлетворению полковницы.
Но увы! Странное заикание и запинание почти тотчас же возобновилось вновь. В тот день Жакетта была совершенно невыносима.
Мадемуазель Жакетта и в самом деле опять отвлеклась. Теперь она сидела, прислушиваясь к голосам, которые долетали к ней наверх из кабинета полковника, расположенного этажом ниже, как раз под самым будуаром полковницы.
Совершенно отчетливо услыхала она ворчливый бас отца. Неожиданное ли известие, гнев ли были тому причиной, этого она знать не могла, одно несомненно — полковник ворчал сильнее обыкновенного. Вместе с тем Жакетте показалось, будто она различает также звуки какого-то женского голоса, который странно повышался и понижался, выдавая нездешний говор.
К невыразимому удивлению полковницы, Жакетта без всяких объяснений и извинений внезапно прекратила чтение изысканно составленных и обстоятельных отчетов брата. Она попросту позвонила горничной и, попросив ее недолго побыть с матушкой, быстро вышла из комнаты.
Мгновение спустя Жакетта уже появилась в кабинете полковника, занятого как раз беседой со своей снохой, прежней коробейницей Анной Сверд; имя этой особы в доме Экенстедтов упоминать не смели с того злосчастного и достопамятного дня, когда похоронили жену настоятеля собора Шёборга. Полковник сидел за письменным столом вполоборота к невестке. По его позе сразу было видно, что визит этот был ему не очень желателен. Анна Сверд стояла посреди комнаты почти что за спиной полковника. Сняв мешок, она распутывала ремни и тесемки, стараясь развязать его. Появление Жакетты ничуть им не помешало, и разговор продолжался.
— Хотела было я сперва пойти прямиком к себе домой, в Медстубюн, — говорила Анна Сверд, — да тебе, чай, понятно, каково мне назад к матушке без единого скиллинга в кармане воротиться. Вот я и дала крюка через Карлстад, да и попросила купца Хувинга, чтоб он отпустил мне товару в долг; ровно столько, чтобы в этом мешке унести. Мне-то думалось, что он сделает это по старой дружбе, да он не захотел.
Мысли мадемуазель Жакетты были все еще заняты той картиной, которую она видела из окна кабинета, а также письмом, полученным в полдень от старой пасторши Форсиус из Корсчюрки. И она с величайшим любопытством разглядывала свою невестку. То, что она была чуть ли не на сносях, заметно было сразу; но при ее росте и стати это не очень безобразило ее. Лицом Анна была по-прежнему красива, но брови ее были так нахмурены, что образовали сплошную черную линию. Под ней непокорным, даже, пожалуй, недобрым блеском сверкали глубокие синие глаза.
Полковник не ответил сразу невестке, а обратился прежде к Жакетте.
— Твоя невестка, — довольно сухо пояснил он, — явилась к нам рассказать о том, что ей надоело жить в супружестве с твоим братом и она надумала вернуться к своему прежнему занятию.
Меж тем Анна Сверд наконец справилась со своими ремнями и тесемками. Приподняв мешок, который оказался битком набитым не чем иным, как сеном да соломой, она сунула его полковнику под нос.
— Видишь теперь, в мешке вовсе пусто. А как мне досадно по дорогам с пустым мешком ходить, так я и запихала в него сноп соломы.
Полковник, не скрывая крайнего раздражения и неудовольствия, откинул назад голову и оттолкнул мешок. Тогда коробейница обратилась к Жакетте:
— Прежде ты была добра ко мне, Жакетта! Замолви теперь за меня словечко отцу! Пусть одолжит мне две сотни риксдалеров. Я отдам их ему в будущем году, на ярмарке в день святого Миккеля.
Только что, сидя наверху, мадемуазель Жакетта вздыхала о том, как проста и пуста ее жизнь. Теперь же, когда от нее потребовалось заступиться за невестку, она смутилась и пришла в крайнее замешательство. Но прежде чем она нашлась что ответить, заговорил полковник.
— Не советую тебе ввязываться в это дело! — прорычал он. — Мы-то прекрасно понимаем, кто прислал вас сюда, — повернулся полковник к Анне. — Сам он явиться не смеет, и потому вместо него мы имеем удовольствие видеть вас.
— Но, папенька…
Однако Анну Сверд это обвинение не очень-то огорчило.
— Еще чего! — сказала она. — Тебе и самому-то стало невмочь терпеть этакого сына, так, поди, смекаешь, каково другому-то с ним. По горло сыта таким муженьком!
— Папенька! Нынче утром я получила письмо от вдовы пастора Форсиуса из Корсчюрки. Это истинная правда, что Анна с Карлом-Артуром расстались врагами.
— Ну что ж, вполне возможно! — ответил на это полковник. — Но мне вовсе не легче от того, что невестка моя с коробом по дорогам ходит.
— Думаешь, мне невдомек, что, по-твоему, это дрянное дело, — сказала Анна Сверд. — Но коли уж не хочешь пособить мне, как прошу, так, может, надумаешь чего получше! Вот пришло бы тебе на ум дать мне три тысячи риксдалеров, чтобы я купила себе домишко да завела бы лошадь с коровой. Сидела бы тогда я дома с дитем, и не надо было б мне по проселкам бродить. Уж тут бы я спорить не стала. Это уж будь спокоен!
Сделав полковнику такое предложение, Анна с минутку помолчала. Очевидно, она ждала ответа, но его так и не последовало.
— Ну, ничего такого не надумал? — с надеждой спросила она.
— Нет! — ответил полковник. — Этого я сделать не могу.
— Ну, коли так, — сказала его невестка, — коли ты не хочешь мне пособить, так найдутся, поди, другие, которые дадут мне денег в долг, чтобы мне снова торговлей промышлять. Август Бунандер, чай, нынче в городе, знаю. Не хотела я прежде с ним иметь дело — ведь он жулик, ну, да теперь придется!
Видно было, что Анна снова ждет ответа, но его так и не последовало, и она, склонившись над мешком, стала завязывать его. Пальцы Анны двигались с отчаянной быстротой, но застежек было слишком много. И тогда мадемуазель Жакетта поняла: если она пожелает сказать или сделать что-либо, чтобы смягчить сердце отца, то у нее есть еще на это время.
А мадемуазель Жакетта, конечно, очень бы желала помочь невестке, но она просто не знала, как подступиться к отцу. Слишком многое мешало ей.
Полковник был все еще силен и осанист. Он не высох и не одряхлел, как его супруга. Но множество глубоких морщин избороздило его лоб, а в глазах мелькали отблески того жгучего, снедавшего его пламени, которое неугасимо полыхало в его груди. Подчас Жакетта испытывала более глубокое сострадание к отцу, нежели к матушке. Память — бесценный дар, но, быть может, лучше утратить ее, чем позволить ей питать ненависть, которая никогда не сможет ни смягчиться, ни угаснуть.
Был лишь один-единственный ключ к сердцу полковника, и мадемуазель Жакетта, конечно, знала, что это за ключ; но она не могла сообразить, как ей им воспользоваться.
И тут, по-видимому, все это наскучило мадемуазель Жакетте. Предоставив обе враждующие стороны самим себе, она удалилась.
Однако отсутствовала она недолго. В тот самый миг, когда невестка ее с мешком за спиной уже повернулась, собираясь уйти, на пороге снова показалась мадемуазель Жакетта, одетая на этот раз в салоп и шляпку. Поспешно подойдя к отцу, она протянула ему руку:
— До свиданья, папенька!
Полковник поднял глаза от своих бумаг и взглянул на дочь.
— Что это ты задумала? Куда ты собралась?
— Я пойду с Анной, папенька!
— Да в своем ли ты уме?!
— Разумеется, в своем, папенька! По когда мне в прошлом месяце минуло тридцать лет, вы, папенька, были так добры, что подарили мне свою прекрасную мызу под Карлстадом. Я знаю, что ваше желание, папенька, таково, чтобы я поселилась там, когда вас не станет. В доме так уютно, и даже полы навощены; есть там и скотина и сад, где можно поработать. Так что лучшего и желать нельзя. Но мне, верно, и без того найдется где жить, так что, с вашего позволения, папенька, я намерена подарить эту усадьбу моей невестке. Я собираюсь немедля проводить ее туда и остаться там с ней первое время, по крайней мере до тех пор, пока не родится ребенок.
Полковник вскочил. Вид у него был отнюдь не благодушный.
— Ну нет, клянусь…
Полковник и его дочери были всегда друг с другом добрыми друзьями, и мадемуазель Жакетта нисколько его не боялась. Ей только было совсем непривычно вмешиваться в чужие дела, принимать решения и распоряжаться. За всю свою жизнь ей никогда не приходилось делать ничего подобного.
— Вы, папенька, подарили мне имение с законной дарственной записью, так что отобрать его назад уже не сможете. Анна же будет управлять этим имением гораздо лучше, чем я. Вы, милый папенька, никогда не позволяете нам говорить о Карле-Артуре, потому-то и не знаете, какая рачительная хозяйка его жена. Нам с Евой не раз хотелось выказать ей наше дружеское расположение, но мы не смели из-за вас, папенька.
Мадемуазель Жакетта, на слегка поблекших уже щеках которой вдруг выступил яркий румянец, стояла перед отцом и с истинным упоением развивала свои планы.
— А когда настанет лето, то вы, папенька, конечно, приедете с маменькой на лодке в Эльвснес навестить внука. Ах, как приятно будет вас там принять! Маменька снова оживет!
Лицо полковника дрогнуло. До сих пор он не подумал о том, как все устроится с полковницей, если Жакетта покинет родительский дом.
— Ты намерена пробыть там так долго? — спросил он. — Кто же станет тогда читать вслух маменьке?
— А вы, папенька, накажите Еве приходить сюда каждый день и читать вслух несколько часов до и после обеда. А может, вы, папенька, полагаете, что лучше нанять сиделку?
Засунув руки в карманы жилета, полковник засвистел. Думал же он том, какой это будет ужас, когда Еве придется читать вслух маменьке. И он знал, что ни одна сиделка в мире не выдержала бы ежедневного чтения студенческих писем Карла-Артура. Жакетта была единственной, у кого хватало на это терпения.
— Послушай-ка, Жакетта! — сказал полковник. — Что ты хочешь за то, чтобы отказаться от своего сумасбродства?
— Три тысячи риксдалеров, папенька!
Полковник выдвинул ящик письменного стола, вынул оттуда одну за другой три толстых пачки ассигнаций и передал их мадемуазель Жакетте. А она, сунув их в карман невестке, поцеловала ее.
— Дорогая Анна! — сказала мадемуазель Жакетта. — Я вижу, кто-то жестоко обидел тебя. Но когда ты вернешься домой и будешь мирно жить у себя в Медстубюн, вспоминай о том, что тебе все же довелось узнать, как дарит людей жизнь и как обделяет.
Затем она проводила невестку до садовой калитки. И тут мадемуазель Жакетте показалось, что, когда они расставались, взгляд Анны чуть смягчился и подобрел.
Потом мадемуазель Жакетта сняла салоп и шляпку, поднялась по лестнице наверх и села у окна будуара против матушки. Положив связку писем на колени, она снова начала читать вслух, читать красиво, мастерски выделяя отдельные слова. И сейчас ее все же время от времени постигал обычный афронт, когда она перескакивала с одного письма на другое. Но на сей раз в рассеянности мадемуазель Жакетты виноват был вовсе не людской поток на мосту Вестербру. На сей раз она сидела, и ей чудилось, будто она вместе с невесткой перебралась на загородную мызу, будто родился маленький ее племянник и будто жизнь ее проходит теперь в труде ради чего-то молодого и растущего, а не только ради старого и увядающего.
АНСТУ ЛИЗА
И вправду, кажется, что доброта мадемуазель Жакетты произвела большое впечатление на ее несчастную невестку.
«Вот видишь, Анна, — должно быть, сказала она самой себе, — не перевелись еще на свете честность да справедливость. И вовсе незачем тебе бежать до самой Медстубюн, чтобы сыскать добрых людей».
По правде говоря, когда она чуть пораскинула умом, у нее, пожалуй, совсем пропала охота возвращаться в родные края и выслушивать насмешки, без которых бы уж никак не обошлось.
«Ну, разве я не говорила, куда ей в пасторские жены!» — только и слышно было бы со всех сторон, начиная от ленсманши и кончая далекарлийскими мальчишками, обучавшимися грамоте за большим столом в классной пономаря Медберга.
К тому же Анна всегда любила деньги, и теперь три тысячи риксдалеров в кармане значительно облегчали ее путь; у нее появилось нечто, над чем стоило поразмыслить.
Собственно говоря, ей всегда по душе было жить в маленьком домишке над докторским садом, и тут ей пришло в голову: ну не глупость ли отступиться от этого домишка? Не лучше ли прикупить несколько десятин пахотной земли, поставить хлев да обзавестись скотиной? А благословил бы Господь, так через несколько лет она смогла бы уж хозяйствовать в хорошей усадьбе и жить в достатке.
Как бы то ни было, Анна не пошла на север по долине реки Кларэльв, где прямая дорога вела в ее родные края. Она побрела на восток по берегу озера Венерн, по проселку, которым надо было идти в Корсчюрку, если хочешь поскорее туда попасть.
Что касается Карла-Артура, то Анна ничуть не сомневалась в том, что она, как обычно, застанет мужа за письменным столом в его по-господски убранной комнате. И вовсе не думала, что муж станет противиться возобновлению их супружеской жизни.
«Ему-то, поди, завсегда надо, чтобы кто ни есть убирался у него да стряпал ему. Так ему все одно, кому за то спасибо говорить — мне ли, другой ли», — думала Анна.
Как видно, ходьба на свежем воздухе весенней порой, а прежде всего доброта мадемуазель Жакетты пошли Анне на пользу. Волнение ее улеглось. Она была способна, не делая из мухи слона, видеть все вещи и явления такими, какими они были в действительности.
Милю за милей шла она мимо богатых пашен к востоку от Карлстада. Перед ней по всей равнине раскинулись господские поместья и деревни. Поля тянулись здесь одно за другим сплошняком, нигде не пересекаясь цепью горных хребтов. Лесам пришлось потесниться к самому горизонту. Имея три тысячи риксдалеров в кармане, Анна совсем иными глазами смотрела на все вокруг. «Может, лучше всего остаться тут, — думала она, — где еще сыщешь этакую благодатную землю для плуга?»
А уж как придирчиво осматривала она каждую усадьбу, мимо которой проходила! И повсюду находилось для нее, чему поучиться и над чем поразмыслить. У Анны открылись глаза на окружающий ее мир. Мысли ее больше не вращались в узком кругу десятерых детей, Теи, Карла-Артура и ее собственного страха перед карой.
Миновав одну из белых церквей той округи, Анна попала прямо на маленькую ярмарку. Там были почти все те же самые торговцы и товары, те же лари и развевающиеся на ветру вывески, что и на ярмарке в Корсчюрке неделю назад. Но так как день клонился к вечеру, то ярмарочный люд, слонявшийся меж ларями, успел уже набраться хмельного. И веселье становилось все необузданнее и грубее. Со всех сторон слышались брань и крики. Особенно неистовствовали барышники и цыгане. Дело вот-вот могло кончиться жестокой потасовкой. Анна Сверд, видавшая виды на ярмарках, ускорила шаг, стараясь побыстрее, покуда не затеялась драка, выбраться из толчеи.
Вскоре, однако, она услыхала нечто такое, что заставило ее тут же остановиться и прислушаться. Среди людского гомона, визга шарманки, мычания скотины, стука колес, среди всего этого оглушительного ярмарочного шума раздался вдруг какой-то женский голос: он затянул псалом. Голос так и рвался ввысь; высокий, свежий, удивительно чистый и звучный, он разносился далеко вокруг. Всякий, кто слышал этот голос, должно быть, спрашивал себя, не чудом ли небесным такое дивное песнопение раздается в этой грубой, ревущей рыночной сутолоке.
Ярмарочный люд и в самом деле оторопел от изумления. Самая оживленная беседа оборвалась на полуслове; все перестали покупать и торговаться, люди замерли со штофом водки в руках, так и не донеся его до рта.
Чтобы подняться над толпой, певица встала на так называемую цыганскую повозку — простую телегу без сиденья и без верха. Женщина эта была мала ростом, тучна и одета в простенький черный салоп; черты ее лица были безобразны, водянистые глаза навыкате.
Ее окружила уже целая толпа слушателей, несколько разочарованных тем, что та, которая пела так сладко, не была к тому же и хороша собой. Но очарование ее пения было столь велико, что никто не двигался с места, а все терпеливо стояли и слушали.
«Быть того не может… — подумала Анна. — Я, видно, обозналась».
Она не хотела верить своим глазам и сказала самой себе, что эту женщину, покуда она пела, озаряло нечто прекрасное, нечто чистое и святое. У той же, другой, с которой певица была схожа лицом, Анна никогда ничего подобного не замечала.
Псалом был спет. Женщина сошла с повозки, а на ее место поднялся мужчина, который прежде стоял в толпе слушателей.
Одет он был в грубое сермяжное платье, а на голове носил широкополую шляпу. Шляпу он тотчас же сорвал с головы и бросил на дно повозки, затем постоял несколько секунд, сложив руки, закрыв глаза, погруженный в молитву. Ветер играл его волосами, сбивая их на лоб, отчего еще заметнее выступала ослепительная бледность его лица. Пока он так стоял, прорвавшийся внезапно солнечный луч ярко осветил его, сделал почти прозрачным его тонкое лицо, окружив его на несколько мгновений ореолом. Казалось, будто солнце хотело своим сиянием еще больше привлечь все взоры к этому человеку.
Анна Сверд, которая, конечно, не могла не узнать своего мужа, подумала, что никогда не видала его таким красивым. А народ, собравшийся было после окончания пения снова вернуться к торговле и штофам с водкой, тоже словно застыл на месте, ожидая, что скажет этот человек.
Карл-Артур не заставил себя долго ждать и заговорил. По-прежнему недвижимый, он открыл темные глаза и окинул взглядом толпу. В глубокой благоговейной тишине, воцарившейся над ярмарочной площадью, голос его разносился далеко вокруг.
Неудивительно, что кровь бросилась Анне в голову. Она не воспринимала ни единого слова из того, что говорил ее муж. Она только спрашивала себя, что все это значит. Что могут делать здесь, на ярмарке, Тея с Карлом-Артуром?
Но мало-помалу она пришла в себя и стала улавливать отдельные фразы. Она услыхала, как Карл-Артур рассказывал людям, что он хочет следовать Христову завету и пойдет по дорогам и тропам, дабы проповедовать Евангелие. Он не хочет более говорить с церковной кафедры и потребовал отрешения от пасторского сана.
Толпа, которая сочла все это прекрасным и удивительным, слушала затаив дыхание. Тишину нарушал порою только какой-нибудь полупьяный забияка, который вопил, что ему-де осточертело слушать этого пустомелю на цыганской телеге. Все ведь пришли на ярмарку, чтобы веселиться, а не слушать нудные проповеди. Но таких горланов тут же унимали.
Потому что слушателей, желавших внимать новому откровению, было гораздо больше.
Можно было бы, пожалуй, сказать, что, кроме Анны Сверд, ни один человек из толпы не испытывал ни гнева, ни отвращения. Но она к тому же была крайне взволнована. Так, стало быть, муж ее больше не пастор! Неужто Карл-Артур с Теей собираются бродить по всей стране, как какие-нибудь цыгане? Она, Анна, его жена, тоже, верно, должна сказать свое слово! Вскоре она не могла уже совладать с собой и хотела пробиться сквозь толпу поближе, чтобы положить конец этой прекрасной речи. Она мужняя жена, да и он женатый! Потаскун и потаскуха — вот они кто! А еще праведниками прикидываются, проповедуют слово божье!
Но только было Анна собралась протиснуться вперед, как чья-то рука легла ей на плечо. Подняв глаза, она увидела, что рядом с ней стоит Ансту Лиза, самая старая и самая знатная из всех коробейниц. Ансту Лиза была высоченного роста, костлява, с темным, задубелым от непогоды и ветра лицом, с мутным, непроницаемым взглядом: вся она была тяжеловесна и непоколебима, словно каменная.
Ансту Лиза славилась своей хитростью и чрезмерным пристрастием к табаку, кофе и к картам; но, помимо этого, старуха имела еще и другой дар, о котором рассказывали не так охотно. Но Анна, разумеется, слыхала, как люди перешептывались о том, что Ансту Лиза, дескать, ясновидица и провидица. Что она каким-то манером может подстроить так, что люди станут покупать у нее в ларе и за ценой не постоят, дадут, сколько она запросит. И теперь, когда Анна увидела ее руку у себя на плече, она поняла, что та положила ее не без умысла.
Старуха не вымолвила ни слова, и Анне ничего не стоило тут же стряхнуть ее руку со своего плеча; но удивительнее всего, что Анна этого не сделала. Напротив того, она не двигалась с места и, как все в толпе, слушала проповедника.
Только один раз довелось ей прежде слышать, чтобы Карл-Артур говорил так, как нынче вечером на ярмарке; и это было в то самое воскресенье в Корсчюрке, когда он говорил проповедь с удивительными словами о любви.
Она прекрасно помнила, как все было в тот раз, как она горячо надеялась, что Тея не явится в церковь и не собьет Карла-Артура с толку своими колдовскими чарами, и каким несчастным почувствовал он себя, когда она все-таки наконец явилась и он тут же потерял нить проповеди.
Потому-то и смогла теперь Анна Сверд понять, какую, должно быть, он ощутил радость, когда к нему вернулся его великий дар. И если бы она, жена его, выступила теперь из толпы, то он наверняка сбился бы, как в прошлый раз, а большего вреда причинить ему, пожалуй, невозможно.
Но пока она так стояла, раздумывая, как бы ей хорошенько насолить ему, ей вдруг почудилось, будто рядом с ней стоит вовсе не Ансту Лиза, а старая пасторша Форсиус. И будто стоит она рядом неподвижно и благоговейно, всем своим видом показывая Анне, как надлежит вести себя жене пастора из Корсчюрки, когда супруг ее говорит проповедь с кафедры.
И внезапно Анна Сверд двинулась с места, но теперь уже не для того, чтобы протиснуться вперед к Карлу-Артуру. Напротив, теперь она пыталась выбраться из толпы, чтобы уйти с ярмарки, и это удалось ей довольно легко благодаря Ансту Лизе, которая шла впереди, прокладывая путь.
Но лишь только они очутились на проселочной дороге, Анна почувствовала, что ее снова охватил гнев. И она повернулась к Ансту Лизе, ничуть не пытаясь скрыть охватившее ее возмущение.
— На кой тебе понадобилось соваться в это дело? — спросила она. — Зачем ты не дала мне им сказать, что они за птицы такие?
— Я видела, что ты чуть не накликала беду, — ответила старуха своим скрипучим громким голосом, — вот я и захотела пособить тебе. Ведь три года назад по осени ты ушла с ярмарки, чтоб не перебегать мне дорогу, и Рис Карин, и другим горемыкам. Люди нынче от хмельного совсем ума решились, и одному Богу ведомо, на что б ты их подбила!
Анна Сверд удивленно поглядела на старуху. Никогда, ни одной живой душе не обмолвилась она о том, что ушла тогда с осенней ярмарки ради своих товарок.
— Несмышленая ты, будто дитё новорожденное, — продолжала старуха. — Вскорости три года будет, как ты повенчана с этим человеком, а и по сю пору не ведаешь, что твой путь и его врозь идут, а его пути и ее вместе сходятся. И не надейся: не спастись тебе от того, что на роду написано.
Когда Ансту Лиза вымолвила эти слова, в памяти Анны проснулось вдруг нечто давнее и полузабытое. Она вспомнила, что где-то на небесах предначертано все, что ей суждено претерпеть на своем веку, а что на роду написано, так тому и быть. И никто в мире не властен это изменить, даже сам господь Бог. В это верили матушка Сверд и Иобс Эрик, в это верили все крестьяне в Медстубюн. С этой верой они жили и умирали, бодрые и радостные духом.
Вскоре Анна обратилась к старухе, которая молча и терпеливо все еще шла рядом с ней, и сказала:
— Ну, а теперь спасибо тебе, Лиза, за все. Не так уж, поди, я проста, чтоб идти супротив того, что мне уготовано.
Ансту Лиза тут же остановилась и протянула ей руку; рука ее была на удивление огромна, но, несмотря на это, ограничивалась всегда лишь самым слабым рукопожатием.
— Ладно уж; ну я, пожалуй, пойду к себе, — сказала она.
Но, прежде чем расстаться, Анна Сверд спросила старуху:
— Раз уж ты столько про меня знаешь, Лиза, может, скажешь, куда мне теперь путь держать.
Ответ последовал незамедлительно:
— Иди прямиком по этой дороге, а то, что тебе уготовано, встретится тебе нынче вечером.
Ансту Лиза быстро повернула назад и снова зашагала на ярмарку, а Анна Сверд долго еще стояла на дороге, глядя ей вслед. Немалую услугу оказала ей Ансту Лиза, не меньше, чем мадемуазель Жакетта.
Стоял чудесный весенний вечер, когда Анна вскоре снова двинулась в путь. Она шла, полная ожидания и глубокой уверенности в том, что ей суждено нечто радостное и приятное.
Долго, однако, пришлось ей идти, прежде чем это «нечто» сбылось. Под конец она устала и проголодалась; тогда она села на краю канавы и достала мешок с провизией.
Но тут, как на грех, случилось так, что только она собралась поднести ломоть хлеба с маслом ко рту, как на дороге показались две побирушки — седые и грязные, а за ними тянулась неимоверно длинная вереница таких же оборванных и грязных ребятишек.
«Эти, того и жди, вырвут кусок изо рта», — подумала Анна.
Чуть отодвинувшись, она укрылась за большим валуном, надеясь, что нищая братия пройдет мимо, не заметив ее.
Невозможно даже описать то, что было надето на женщинах и детях. На головах у них были повязаны рваные тряпки для мытья посуды, юбки и штаны, кофты и куртки им заменяли старые мешки, которые все лето красовались на огородных пугалах, а башмаки были сработаны из кусков старой бересты.
Но обеих нищенок, казалось, ничуть не печалили ни грязь, ни лохмотья. Они смеялись и болтали так громко, что их слышно было издалека.
— Сроду не подумала бы, что будет так любо бродить по округе да побираться, — сказала одна.
— Да уж никому, поди, и во сне не снилось этакое счастье, какое тебе привалило! Десять душ ребятишек задарма отдали!
Анна Сверд начала подозревать, что тут дело нечисто. Ей доводилось уже слышать о том, будто в северных приходах Вермланда порой случалось, что к концу весны, когда амбары пустели, зажиточные крестьянки ходили по миру, чтобы добыть зерна на хлеб и на посев. Эти, как видно, тоже христарадничали не напрасно. И сами женщины и ребятишки тащили на спине битком набитые котомки.
— Кабы еще не так далече до дому добираться, — сказала первая побирушка и засмеялась. — Того и гляди, придется на постоялом почтовых нанимать, чтоб вернуться домой в Эксхерад.
Не успела она вымолвить это, как Анна Сверд, вскочив, выбежала на дорогу и уставилась на побирушек. Под слоем грязи и космами волос, свисавшими на глаза, Анна разглядела лица женщин и тотчас же узнала их. Одна жила на лесном торпе и была, верно, так бедна, что ей приходилось побираться. Другая же, когда Анна видела ее в последний раз, была богатой вдовой. Она угостила тогда коробейницу бобовым кофе и сторговала у нее гребень и шелковое платье.
Лишь только побирушки увидели Анну Сверд, как стали попрошайничать:
— Нет ли у вас в мешке какого старья, может, отдадите нам для ребятишек?
— Нешто не ты хозяйка в Нурвике? — с легкой насмешкой спросила Анна. — Как же ты так обеднела, что с сумой по дорогам таскаешься?
— Двор у меня сгорел, — ответила женщина, — коровы пали, зерно померзло…
Но больше она ничего не успела сказать, потому что внезапно раздался истошный детский крик. Десять ребятишек, отделившись от всей оравы, громко вопя, кинулись к Анне Сверд; они обхватили ее руками и чуть не опрокинули навзничь.
Поначалу Анна Сверд не уделила ни малейшего внимания детям; ее рука тяжело легла на плечо женщины.
— Вот оно что, так ты, стало быть, и есть жена ихнему дядюшке, — сказала она. — Ну, так пойдешь со мной к ленсману, а домой покатишь в арестантской телеге вместе с ребятишками!
Услыхав эти слова, побирушка подняла страшный вой. Сбросив с плеч котомку, она во всю прыть помчалась по дороге; ее примеру последовала вторая побирушка и все те ребятишки, которые шли за ней.
Анна Сверд осталась на проселочной дороге вместе со своими приемными детьми, окружившими ее; в душе ее царили радость и покой.
Но прежде чем заговорить с детьми и расспросить их о том, каково им жилось у дядюшки, Анна подумала, что и ей и им следовало бы возблагодарить Бога за то, что он соединил их вновь. И она затянула вечерний псалом, первый из тех, которым она их обучила:
От нас уходит божий день,
и не вернется он.
Нисходит вновь ночная тень,
чтоб охранять наш сон.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЦЫГАНСКИЙ БАРОН
В сколь великой тревоге пребывали, должно быть, те господа, которые наследовали старинные усадьбы и заводы вдоль берегов узкого озера Лёвен! Господа, которые вспоминали еще рассказы о гордых подвигах «кавалеров»,[9] господа, которые правили в своих усадьбах как самодержавные властители и вершили все дела на приходских сходках! Господа, которых в дни их рождения чествовали как королей! В сколь великом страхе пребывали, должно быть, они, когда случилось так, что во всех усадьбах сряду Бог не благословил супружество сыновьями! Когда верноподданные их жены, во всем прочем покорные своим супругам, словно бы вступили в коварный сговор рождать на свет одних только дочерей!
В те годы, когда рождалась на свет уйма дочерей, господа эти наверняка не раз предавались раздумью о загадках бытия и о воле провидения. Они недоумевали, уж не замыслили ли предвечные силы выказать таким путем свое нерасположение людям; уж не вознамерились ли они наводнить землю множеством женщин, учинив всемирный потоп. Наводнение подобного рода, несомненно, уничтожило бы толпы грешников куда решительнее, нежели это было во времена Ноя.
Разумеется, причины для подобных опасений были немалые. Ибо хотя по сю пору не могло быть и речи о гибели всего рода человеческого, тем не менее дело могло коснуться дальнейшего существования многих старинных родов. Все это могло привести к вымиранию племени могущественных заводчиков Синклеров или же гордой череды майоров и полковников из дома Хеденфельтов. Это могло повлечь за собой угасание благородного, достопочтенного пасторского рода, который уже более ста лет правил пасторской усадьбой в Бру, и воспрепятствовать тому, чтобы еще один какой-нибудь отпрыск старого немецкого органиста Фабера играл своими гибкими пальцами на клавишах рычащих и гудящих органов в старинных церквах Вермланда.[10]
Стало быть, хотя резоны для тревог и были, на навряд ли столь внушительные, чтобы помешать большинству знатных господ из прихода Бру в мире и спокойствии наслаждаться жизнью. И лишь один из них был такого склада, что ни днем ни ночью не мог избыть страстной тоски по сыновьям. Куда охотнее стал бы он самым захудалым поденщиком, нежели бароном из знатного рода Лёвеншёльдов, которому приходилось жить с постоянной мыслью о том, что род его перестанет существовать.
Адриан Лёвеншёльд, этот богатый владелец Хедебю, неустанно благоустраивавший и украшавший свой дом и свои владения, этот справедливый хозяин, радевший о счастье подопечных ему, никогда не мог отделаться от чувства вины перед родиной, перед предками и, наконец, перед всем человечеством за то, что даровал миру лишь пятерых дочерей и ни одного сына! Ни одного из тех верных своему долгу, умелых трудолюбцев, которые в стародавние времена способствовали величию и могуществу Швеции. Разумеется, он пекся о справедливости и не пытался свалить вину на невинных; но что поделаешь, если жизнь становится тебе немила, когда ты вынужден влачить ее в обществе одних только женщин. Он прекрасно понимал, что ни жена его, ни старая тетушка, ни пятеро дочерей, ни их гувернантка не были повинны в его несчастье. И, однако, всякий день случалось так, что своим появлением он омрачал радость в их маленьком, тесном кругу, не будучи в состоянии простить, что вместо оравы проказливых, шумливых, прожорливых сорванцов мальчишек его окружают эти смиренные и безответные женщины и девочки.
Постоянная неудовлетворенность до времени состарила Адриана Лёвеншёльда. В самом деле, немного осталось в нем от того юного, жизнерадостного рыцаря Солнечный Свет, который некогда женился на легендарной красавице Марианне Синклер. Немалую долю светлого жизнелюбия молодости он, должно быть, утратил, когда всего лишь спустя год после свадьбы Марианна умерла. Его вторая женитьба на богатой девице Вахтхаузен из Чюммельсты была браком по расчету; и новая супруга отнюдь не могла разогнать снедавшую его тоску. Но прежняя жизнерадостность непременно вернулась бы к нему, будь у него сын. С ним бы он ездил на охоту или же отправлялся далеко-далеко на рыбную ловлю. Как и в дни своей веселой юности, он рискнул бы еще раз провести несколько дней в пути только ради того, чтобы проплясать всю ночь напролет. Теперь же он безвыходно сидел дома и бродил по комнатам, истомленный вконец всей этой кротостью, мелочностью, женственностью, подстерегавшими его на каждом шагу.
Сердце барона Адриана готово было окончательно ожесточиться. И вот тогда-то случилось так, что брат его Йёран, этот злополучный, презренный бродяга, чуждавшийся всего своего семейства, подкатил к парадному крыльцу в Хедебю.
Неслыханная дерзость! Правда, эта отпетая голова, этот странный человек, который жил среди цыган и барышников, да и сам был женат на цыганской девке, не раз, бывало, наезжал в другие господские усадьбы здешней округи. Он появлялся там в грязной повозке, битком набитой лохмотьями, ребятишками и всяческими смердящими узлами, чтобы выменять лошадей или сторговать тряпье. Но никогда прежде не случалось, чтобы он отважился постучать в дверь к своему брату.
Трудно сказать, насколько та жизнь, которую вел Йёран Лёвеншёльд, изгладила из его памяти былое.
Уже много дней бушевала страшная пурга. И покуда маленькая соловая кляча Йёрана медленно прокладывала себе путь через сугробы в заснеженной аллее, ведущей к господскому дому в Хедебю, может статься, злосчастный цыганский барон мысленно и перенесся назад в дни своей юности. Может статься, он вообразил себя снова мальчиком, который возвращается домой из школы в Карлстаде, а может статься, он ждал, что на пороге его, как желанного гостя, встречают с распростертыми объятиями батюшка с матушкой, такие видные собой. Ему грезилось, будто из дома ему навстречу вот-вот ринется челядь, чтобы снять у него с ног меховой мешок и санную полость. Усердные руки стянут с него шубу, сдернут с головы шапку, расстегнут ботфорты. Матушка, желая его обнять, не знает, как поскорее снять с него верхнее платье, потом она подведет его к пылающему камину, нальет ему чашку горячего, обжигающего рот кофе, а после молча сядет рядом и будет жадно пожирать его глазами.
Все знают, что зимой, когда снежные бури длинной чередой тянутся изо дня в день, когда все дороги занесены снегом и ни один проезжающий не отваживается продолжать путь, в окнах уединенных загородных усадеб всегда виднеются любопытствующие. В ожидании чего-то нового, чего-то несбыточного, часто сами не зная чего, они пристально всматриваются в глубь аллеи.
В такие дни даже появление цыганской кибитки — великое событие, весть о котором летит из одной комнаты в другую. И покуда маленькая соловая лошаденка, спотыкаясь, медленно двигалась по аллее, барону Адриану уже доложили о том, что за гость к нему пожаловал.
Лицо владельца Хедебю не предвещало ничего хорошего, когда он вышел на порог своего дома, готовый оказать брату такой прием, после которого тот не отважился бы уже ни шутки над ним шутить, ни прекословить ему. Но тут, намереваясь выпроводить незваного гостя, барон Адриан увидел, что Йёран, этот презренный тунеядец, этот блудный сын, всю жизнь навлекавший позор и бесчестье на родного брата, прикатил на сей раз не с оравой черноглазых цыганят и безобразных побирушек. Он прикатил с тем, чего барон Адриан жаждал более всего на свете, но в чем ему, такому праведному и преданному, было отказано.
И дитя, которое этот оборванный бродяга с испитым лицом висельника вытащил из кучи тряпья, валявшегося на дне цыганской кибитки, вовсе не было каким-нибудь там безродным подкидышем. Уж слишком походило оно на портрет отца барона Адриана, на тот самый портрет, что безраздельно владычествовал над диваном в гостиной Хедебю. Адриан узнал это кроткое, утонченное лицо с большими мечтательными глазами, которыми прежде столь часто любовался. Мало того, что у брата был сын! Так этот нищий пащенок мог еще похвалиться унаследованной от его прародителей красотой, которая не выпала на долю ни одной из дочерей барона Адриана!
Но в этот миг последнему из Лёвеншёльдов мало было проку от его красоты. Когда отец вытащил ребенка из саней, тот почти без памяти повис у него на руках. Мальчик закатил глаза, руки и щеки его посинели от холода.
Из намерения барона Адриана выпроводить брата со двора крепкой бранью так ничего и не вышло. Напротив того, когда Йёран пошел к крыльцу с ребенком на руках и барон Адриан прочитал в его взгляде робкий вопрос, то он тотчас позабыл все, что ему пришлось претерпеть по милости своего брата. Позабыл он и все горести, которые Йёран причинил покойным батюшке с матушкой, и настежь распахнул перед ним двери родительского дома.
Однако дальше передней Йёран Лёвеншёльд не пошел. Когда брат распахнул перед ним двери залы и цыганский барон увидел полыхающий огонь в камине, увидел мебель и штофные обои, знакомые ему с детства, он остановился и покачал головой.
— Нет! — сказал он. — Это не для меня! Дальше не пойду. Но, может быть, ты позаботишься о ребенке?
Как драгоценнейшее сокровище принял у него из рук ребенка барон Адриан и, желая отогреть маленькое тельце, начал гладить его и растирать. Ни одну из женщин своего дома не позвал он на помощь. Хоть он и знал, что в дальнейшем ему без них не обойтись, но в эти первые мгновения он жаждал владеть ребенком безраздельно. И вдруг торопливо, словно стыдясь своей слабости, он ласково прильнул щетинистой щекой к холодной и грязной щечке нищего ребенка.
— Он так походит на батюшку, — чуть дрогнувшим голосом сказал он. — Счастлив ты, Йёран, что у тебя есть сын.
Когда барон Йёран увидел, как брат его прижал к груди ребенка, ему бы тут же и понять, что владелец Хедебю готов отныне предоставить ему хлеб и кров до самого его последнего часа только за то, что ему выпало счастье иметь сына. Барону Йёрану следовало бы понять и то, что отныне его брат будет необычайно снисходителен ко всему его глумливому балагурству, к его лености и картежничеству, к его бражничеству и никогда больше ни единым словом не попрекнет его.
Однако, невзирая на все это, Йёран, казалось, не испытывал ни малейшего желания остаться, а направился к двери.
— Ты, верно, понимаешь, что я бы сюда не явился, когда бы не заставила нужда, — сказал он. — Мы столько кружили в эту метель, что он чуть не замерз. Вот и пришлось везти его сюда, а не то б ему крышка! В пасторской усадьбе меня ждет работа, туда теперь и поеду. Я заберу его, как только утихнет непогода.
Йёран вымолвил эти слова, уже держась за дверную ручку. Барон Адриан не сразу отозвался на его речи. Может статься, он даже и не слыхал, что сказал брат. Он всецело был поглощен ребенком.
— Послушай-ка, Йёран, — наконец сказал он, — у него руки совсем закоченели! Нужно растереть ребенка. Не принесешь ли немного снегу?
Пробормотав что-то невнятное, то ли слова благодарности, то ли прощания, Йёран отворил дверь. Барон Адриан подумал было, что брат по его просьбе отправился за снегом. Но через несколько мгновений он услыхал звон колокольчика, а выглянув за дверь, увидел, что Йёран съезжает со двора. Он так нахлестывал соловую лошаденку, что она мчалась во весь опор, а вокруг нее, словно тучи пыли, кружился легкий снег.
Барон Адриан понимал, что в доме сохранилось множество мучительных для брата воспоминаний и не удивился бегству Йёрана. Впрочем, мысли его занимал один лишь ребенок. Барон сам принес снегу, желая вдохнуть жизнь в закоченевшие личико и ручки; и, растирая ребенка, он уже начал строить планы на будущее. Никогда он не допустит, чтобы последний из Лёвеншёльдов возвратился к отцу и рос среди диких его сотоварищей.
А о чем помышлял Йёран Лёвеншёльд, когда уезжал из Хедебю, сказать трудно. Может статься, спустя несколько часов он намеревался вернуться назад за ребенком и одновременно воспользоваться случаем насладиться бешенством брата, который опять позволил провести и одурачить себя. Еще уезжая из Хедебю, Йёран хохотал во все горло, вспоминая о том, как брат его прильнул щекой к щечке нищего ребенка и как величественно принял он на руки этого новоявленного носителя имени и продолжателя рода.
Но как бы там ни было, смех вскоре замер у него на устах. Нахлобучив на голову потертую меховую шапку, он сидел в своей кибитке и ехал, сам не зная куда. Тяжелые, странные засели в нем мысли — мысли, которые настоятельно требовали, чтобы их немедленно осуществили.
В пасторскую усадьбу в Бру, куда, по словам Йёрана, лежал его путь, он вовсе не поехал; и когда наутро туда пришел нарочный из Хедебю, чтобы осведомиться о цыганском бароне, никто там толком ничего не знал. Но ближе к полудню в Хедебю явились несколько крестьян, которые еще с утра расчищали занесенную снегом дорогу. Они известили барона о том, что его бродягу-брата нашли мертвым в канаве у проселочной дороги. Угодил он туда, как видно, в темноте; кибитка опрокинулась, а у него, верно, не хватило сил приподнять ее; вот он и остался на дне канавы, да и замерз там.
Нигде не было так легко сбиться с пути, как на пустынной равнине вокруг церкви в Бру в эту темную, вьюжную ночь. Поэтому вполне могло статься, что Йёрана Лёвеншёльда — цыганского барона — погубила несчастная случайность.
И, конечно, не следовало думать, что он искал смерти по доброй воле, только лишь ради того, чтобы ребенок его мог обрести надежный приют, который барон Йёран раздобыл ему в припадке обычной своей злобной насмешливости.
Ведь он был, можно сказать, не в своем уме, этот Йёран Лёвеншёльд, и, разумеется, нелегко правильно истолковать его поступки. Но люди знали, что он окружил поистине трогательной любовью свое меньшое дитя. В его лице он отыскал фамильные черты Лёвеншёльдов, и ему, вероятно, казалось, что с этим ребенком он связан совсем иными узами, нежели с ордой черноглазых цыганят, которые прежде подрастали вокруг него. Поэтому не лишено вероятности, что Йёран пожертвовал жизнью, чтобы спасти этого своего ребенка от бедности и несчастья.
Когда он прикатил в Хедебю, у него, верно, и помыслов иных не было, кроме как поиздеваться над своим достойным братцем, который исходил тоской по сыновьям. Но когда он вступил в старый отчий дом, когда почувствовал, какой добропорядочностью, надежностью и благорасположением веет от его стен, тогда он сказал самому себе: более всего на свете желал бы он, чтобы это его меньшое дитя, единственное, которое он по-настоящему почитал своей плотью и кровью, могло бы остаться в Хедебю. И что ему надобно так обставить свой отъезд, чтобы больше не возвращаться в Хедебю за ребенком.
Но никому не ведомо, как все обстояло на самом деле, — жизнь, вероятно, не была Йёрану так дорога, чтобы он стал сомневаться, расставаться ли ему с ней или нет. А быть может, то было давным-давно взлелеянное желание, которое теперь сбылось. Быть может, он радовался, что наконец-то нашел предлог для того рокового шага, которого до сих пор не сделал, откладывая его по причине равнодушия или отупения.
И как знать! Быть может, даже в самый смертный час Йёран злорадствовал оттого, что снова сумел сыграть злую шутку со своим единственным братом, который всегда умел вести праведную, добропорядочную жизнь. Быть может, Йёрану доставило удовольствие обмануть брата в последний раз. Быть может, губы его скривило последней презрительной усмешкой при мысли о том, что ребенок, которого он положил брату на руки, был девочкой. И что только платье мальчика открыло двери дома предков несчастной цыганской девчонке.
БАРОНЕССА
В тот самый день, когда цыганский барон оставил своего ребенка в Хедебю, барон Адриан Лёвеншёльд вышел к обеду в самом лучезарном расположении духа. Сегодня ему не придется сидеть за столом с одними только женщинами. Сегодня застолье с ним разделит мальчик. Барону Адриану казалось, будто даже атмосфера в комнате стала совсем иной. Он чувствовал себя помолодевшим, веселым и жизнерадостным. Да, он намеревался даже предложить жене распорядиться принести вина и выпить за здоровье нового члена семьи.
Барон Адриан прошел к своему месту за круглым обеденным столом, сложил руки и, склонив голову, стал слушать предобеденную молитву, которую читала младшая из его дочерей.
Когда молитва была прочитана, он окинул сияющим взглядом стол, желая отыскать племянника. Но как он ни напрягал зрение, он так и не увидел ни единой живой души в курточке и штанишках. За столом, как, впрочем, и всегда, ничего, кроме юбок и узких корсажей, не было.
Нахмурив густые брови, он сердито фыркнул. Конечно, ему пришлось передать племянника в детскую, чтобы его там вымыли и переодели; но неужели жена в самом деле так бестолкова, что не посадила ребенка за стол? Спору нет, это цыганенок, и повадки у него цыганские, но все пятеро его, барона Адриана, благонравных дочерей, вместе взятые, не стоят и мизинца этого малыша.
Не успел барон хотя бы одним словом выказать свое разочарование, как баронесса легким движением руки указала на маленькую, хорошо одетую и хорошо причесанную девочку, сидевшую рядом с ним на стуле.
Поспешно пересчитав детей, барон Адриан обнаружил, что в этот день за столом сидело шесть маленьких девочек. Ага! Он понял, что мальчика нарядили в платьице одной из его дочурок. Ничего удивительного в том не было. В лохмотьях, в которых ребенок появился в Хедебю, его нельзя было посадить за стол, а во всем поместье никакого платья, кроме девичьего, не было. Но волосы, кудрявые золотистые волосы мальчика вовсе незачем было заплетать в крендельки, которые болтались над ушками ребенка, точь-в-точь как у его собственных дочерей.
— Вы что, не могли взять на время пару штанишек у управителя, чтобы не делать из мальчика чучело гороховое?
— Конечно! — отозвалась баронесса, и ответ ее прозвучал столь же невозмутимо, как и обычно, без малейшего намека на злорадство или насмешку. — Конечно. Я полагаю, что мы, вероятно, вполне могли бы это сделать. Но ведь она одета так, как ей и положено быть одетой.
Барон Адриан посмотрел на жену, посмотрел на ребенка, а потом снова перевел взгляд на жену.
— Боюсь, что Йёран снова сыграл с тобой шутку, — сказала баронесса.
И снова ни малейшее изменение голоса, ни блеск ее глаз не выдали того, что в этом деле она придерживалась совсем иного мнения, нежели ее супруг.
Собственно говоря, особого мнения у нее и не было. Она думала, разумеется, что поступок Йёрана бесчестен и что он снова дал волю своей обычной гнусной злобности. А если в глубине ее души и шевелились совсем иные чувства, то это происходило совершенно помимо ее воли.
Но если человек превращен в коврик у дверей и всякий день его топчут ногами! В таком случае ничего нет удивительного, когда это самый коврик начинает испытывать чувство некоторого удовлетворения оттого, что тот, кто топчет его всех безжалостней и у кого сапоги подбиты самыми острыми железными гвоздями, внезапно запнется и безо всякого для себя вреда шлепнется на пол.
И когда баронесса увидела, как муж ее нахмурил брови, как отказался от жаркого, которым всех обносила горничная, отказался с таким видом, будто это досадное происшествие вконец лишило его аппетита, она начала трястись от смеха, хотя лицо ее по-прежнему оставалось неподвижным.
Впоследствии она не раз спрашивала себя, что сталось бы с ней самой и со старой тетушкой, с гувернанткой и всеми шестью девочками, если бы ее муж с грубым ругательством не вскочил вдруг со стула и не выбежал бы из комнаты. Сама же она ни секунды больше не смогла бы сохранить серьезность. Она поневоле была вынуждена расхохотаться, и то же самое сделалось с другими. Все они откинулись на спинки стульев, хохоча во всю мочь.
Они громко и до упаду хохотали, заглушая друг друга и в то же время совестясь своего смеха. Ну, не грешно ли насмехаться над тем, что отца семейства, супруга и хозяина дома так одурачили! Все они были смиренны и благонравны и в высшей степени порицали самих себя. Но смех сам собой вырывался из глубины души, и сдержи они его, они бы задохнулись.
То был великий бунт. За несколько минут они сбросили с себя все, что тяготило и душило их. У них появилось чувство свободы и собственного превосходства, и они думали, что отныне никогда более не будут чувствовать себя такими угнетенными и запуганными, как прежде, хотя бы потому, что у них хватило духу осмеять поработителя. Осмеянный, он утратил ореол своего ужасающего величия и стал таким же маленьким и заурядным человечком, как и они сами.
А баронесса, которая прежде всегда говорила о бароне Адриане как о лучшем из мужей, а о себе самой — как о счастливейшей из жен, баронесса, которая никогда не дозволяла никому из посторонних, даже тетушке с гувернанткой, ни малейшего осуждения поступков своего супруга, теперь эта же самая баронесса дала зарок, что если когда-нибудь ей повстречается Йёран Лёвеншёльд, она постарается, сделав для него что-нибудь, отблагодарить его за это веселое мгновение.
Однако когда на другой же день цыганский барон был найден замерзшим в канаве на пасторском лугу и привезен в отчий дом в Хедебю окоченевший и неподвижный, баронесса палец о палец не ударила, чтобы проявить приязнь, которую она ощутила к нему в недолгие минуты мимолетной веселости. Она предоставила мужу распоряжаться погребальным шествием и похоронами по его собственному усмотрению и без малейшего вмешательства с ее стороны.
Барон Адриан взял на себя все издержки — заказал саван и гроб; он велел также открыть фамильный склеп. Он уговорился с пастором из Бру и со всем его причтом о дне похорон и сам, в сопровождении нескольких слуг, поехал на кладбище, чтобы присутствовать на погребении.
Но больше он ничего не сделал для брата.
Он не позволил завесить окна в Хедебю белыми простынями, не дал набросать на дорогу еловые ветки, а баронессе с дочерьми — одеться в траур. Он не пригласил никого из приходской знати проводить покойника в последний путь. Он не заказал кутью и не справил поминки в своем доме.
Во всем приходе Бру не нашлось бы ни одного человека, который не радовался бы смерти Йёрана Лёвеншёльда. Больше он не станет приставать к знатным господам на ярмарке в Бру, не станет хлопать их по плечу, тыкать им и панибратствовать с ними. А все только потому, что когда-то он был их однокашником в карлстадской школе. Каждому приятно было думать, что никогда не взбредет ему в голову выменять свою серебряную луковицу, всю во вмятинах, на первостатейные золотые часы или же старую клячу — на великолепную кобылу-четырехлетку. Разумеется, хорошо, что Йёрана не стало. Покуда он был жив, никогда нельзя было заранее поручиться, что ему вздумается потребовать и к какой мести он прибегнет, если ему откажут в его домогательствах.
Но как бы то ни было, все прихожане из Бру полагали, что барон Адриан вел себя как человек, одержимый чрезмерной жаждой мести. Говорили, что раз уж Йёран лишился жизни, то брату его следовало бы забыть старые распри и проводить Йёрана в могилу достойно, со всеми почестями.
По правде говоря, баронессу порицали, пожалуй, еще сильнее, чем ее супруга, потому что от женщины ожидали большего милосердия. Подумать только, даже цветка на крышку гроба не положила! Ведь все в округе знали, что огромная калла, красовавшаяся в столовой зале имения Хедебю, цвела как раз в эту пору. А ведь цветок каллы как нельзя более подобает покойнику, когда он отправляется в последний путь. Но и цветка пожалела! Что тут скажешь! Поистине бесчеловечно не поступиться для деверя даже такой малостью, как цветок каллы!
Многие также полагали, что жену барона Йёрана следовало бы известить о смерти ее мужа; и все удивлялись, как баронесса не напомнила об этом супругу. А уж девочке, самому любимому ребенку Йёрана Лёвеншёльда, ей бы, во всяком случае, следовало сшить траурное платьице. Неужто баронесса так зависит от мужа и так робеет перед ним, что не осмелилась даже взять в дом швею и справить осиротевшему ребенку приличествующие случаю платья.
Баронесса из Хедебю слыла по всей округе дамой весьма разумной, которая, конечно, знала правила приличия. И ей бы следовало счесть своим долгом поправить мужа, если он заблуждался. Но ничего такого на сей раз никто не заметил.
Грязную цыганскую кибитку со всеми узлами и тряпьем, лудильным инструментом, бочонком водки и колодами засаленных игральных карт, а также цыганскую лошаденку, которая оставалась у трупа хозяина, покуда не явились люди и не откопали мертвеца из сугроба, доставили в Хедебю. Кибитку водворили в одну из пристроек, а лошаденку — в конюшню. Лошади задали корма, и на том вся забота об этой доле наследства цыганского барона кончилась. Но на другой день после похорон барон Адриан приказал подковать лошадь и перевести ее на особый рацион, из чего можно было заключить, что он собрался послать ее в дальнюю дорогу.
В то время в Хедебю служил управитель, который родился и вырос в одном из приходов северного Вермланда, где обычно зимовали бродячие цыгане. Знаком ему был и тот цыганский род, с которым породнился, женившись, барон Йёран; знал управитель также, где отыскать родичей Йёрана. Управителю-то барон Адриан и поручил отвести к жене барона Йёрана соловую клячонку вместе с кибиткой и всем скарбом, а также известить ее о смерти мужа.
Но в намерения барона входило отослать на север не только кибитку, не только лудильный инструмент, колоды игральных карт и прочее тряпье. Нет, управитель должен был увезти с собой и маленькую племянницу барона Адриана. Она не имела никакого права оставаться в Хедебю. Ее следовало отослать назад к тем людям, которые были ее соплеменниками.
Итак, на другой день после похорон барон Адриан предупредил жену о том, что завтра утром девочку следует отослать домой. Он распорядился также, чтобы на племянницу надели те самые лохмотья, в которых ее привезли в Хедебю, и добавил, что полагает, будто баронесса должна быть довольна тем, что в доме и духу этого цыганского отродья не будет.
Баронесса не ответила мужу ни слова. Не протестовала она и против того, что ребенка увезут из Хедебю. Она молча поднялась и направилась в детскую, чтобы передать распоряжение няньке.
Однако весь этот день в поведении баронессы заметно было какое-то небывалое волнение. Она не могла усидеть на месте и бралась то за одно дело, то за другое. Губы ее непрестанно шевелились, хотя и не издавали ни звука.
Чаще обычного появлялась она в тот день в детской, где все так же безмолвно опускалась на стул, не замечая никого, кроме чужого ребенка. До тех пор, пока в детской было хоть немного светло, девочка стояла у окна, вглядываясь в глубь аллеи. Она стояла так все эти дни, с того самого времени, как приехала в Хедебю. Она стояла у окна, поджидая, что отец приедет и увезет ее с собой. Она дичилась и чуждалась людей и не очень тянулась играть с другими детьми. Уж конечно, она не очень огорчится, если ее отошлют домой.
Когда настала ночь, баронесса, лежа рядом с мужем на широкой супружеской кровати, почувствовала, что ею овладело прежнее беспокойство. Не будучи в состоянии уснуть, она сказала себе, что теперь она дошла до крайности, теперь настал час, когда она должна восстать против мужа. То, что он задумал, свершиться не должно.
Баронесса ничуть не сомневалась в том, что барон Йёран загнал лошадь в канаву и замерз умышленно, ради того, чтобы дочь его смогла остаться в Хедебю. Он любил ее и страстно желал, чтобы девочка выросла в добропорядочном доме и вышла в люди. Он мечтал, что дочь его будет воспитана, как подобает девице ее сословия, что она выйдет замуж за знатного господина, что она не станет какой-нибудь там цыганкой, которая, бранясь и горланя, колесит по округе в телеге с целой ордой бранчливых и горластых цыганят.
Чтобы достичь этого, он заплатил жизнью. Он-то понимал, что жертва обойдется ему дорого, но не постоял за ценой и расплатился сполна.
А вот понимал ли ее муж, чего желал его брат? Может статься, и понимал, но ему доставляло сейчас удовольствие отказывать брату в том, что тот пожелал купить ценой собственной жизни. И она, жена барона Адриана, должна воспротивиться этому.
Она должна найти такие слова, чтобы ее послушались. Ей нужно говорить властно, как полноправной хозяйке. Он не должен отсылать племянницу. Это было бы несправедливо. Она понимала, что такой поступок непременно навлек бы на них жестокую кару. До сих пор она, правда, молчала. Она позволила ему устроить похороны так, как он счел нужным. Она берегла силы. Мертвому она уже все равно ничем помочь не могла.
Баронесса вспомнила о том, как в последний раз видела деверя, когда он, согнувшись в санях, съезжал со двора. Она пыталась вообразить себе его мрачные предсмертные думы, когда он колесил в пургу по округе. Нечего и думать, что такой человек обретет покой в могиле, ежели ему откажут в том, чего он желал добыть ценой такой жертвы. Уж здесь-то, в Хедебю, хорошо знали, что мертвые могут отомстить за себя.
Она должна заговорить. Нельзя допустить, чтобы отказались исполнить желание покойника. Каков бы ни был он при жизни, теперь он завоевал себе право приказывать.
Она сжала кулаки и ударила себя, карая за трусость. Почему она не разбудила мужа? Почему не заговорила с ним?
Она с самого начала подозревала, что у мужа на уме, и приняла кое-какие меры предосторожности. В тот самый день, когда барона Йёрана нашли замерзшим в канаве, она, взяв с собой его маленькую дочь, наведалась в одну бедную семью, в жалкой лачуге которой болело корью трое детей. Собственные дочери баронессы уже перенесли эту болезнь, а хворал ли корью чужой ребенок, она не знала; однако надеялась, что еще не хворал. С тех пор она ежедневно наблюдала девочку, выискивая признаки болезни. Но их пока еще не было. Вообще-то баронесса с прежних времен знала, что болезнь эта не обнаруживается ранее одиннадцати суток, а теперь шли только восьмые.
Она все оттягивала разговор с мужем, оттягивала с минуты на минуту, с часу на час. Она начала было уже опасаться, что вообще не соберется с духом заговорить.
Но как же ее тогда назвать? Почему она так жалко труслива? Ну что могло бы с ней случиться, если бы она вдруг заговорила? Не ударил бы ее муж, в конце концов! Об этом не могло быть и речи!
Но, увы, у него была привычка смотреть мимо нее, совершенно не обращая внимания на то, что она говорит. Беседовать с ним было для нее все равно, что читать проповедь глыбе льда.
И еще одна забота тяготила баронессу, причиняя ей крайнее беспокойство. Случилось так, что в прошлом году, на званом вечере в Карлстаде, муж ее встретился с дальней родственницей, Шарлоттой Лёвеншёльд, которая была замужем за коммерции советником Шагерстрёмом. Шарлотта и барон Адриан были старинные знакомые — с той самой поры, когда Шарлотта была помолвлена с его кузеном Карлом-Артуром Экенстедтом; однажды она даже приезжала в Хедебю в обществе своего жениха. Так вот, на том вечере между Шарлоттой и бароном Адрианом завязалась доверительная беседа. Барон посетовал, что у него куча дочерей, а сына нет. Тогда Шарлотта спросила, не пожелает ли он отдать ей на воспитание одну из дочерей, потому что у нее в доме вовсе нет детей. Была у нее, правда, одна-единственная дочка, да и та умерла.
Естественно, что барон более чем охотно откликнулся на предложение Шарлотты; тогда Шарлотта сказала, что она, со своей стороны, переговорит с мужем и узнает, как он отнесется к ее плану. Вскоре после этой встречи в имение Хедебю пришло послание: в самом ли деле барон с баронессой Лёвеншёльд согласны отдать одну из своих дочерей господам Шагерстрём, дабы те воспитали ее как родное дитя. Барон немедля ответил согласием. Он даже не потрудился осведомиться, каково мнение жены на сей предмет. Ему казалось яснее ясного, что подобное предложение, исходившее от самого богатого семейства в Вермланде, не могло быть отвергнуто. Девочка росла бы как принцесса, и на долю тех, кто вступал в такие близкие отношения с могущественным человеком, пришлись бы неисчислимые выгоды.
Баронесса не стала открыто перечить мужу, но попыталась выиграть время. Шарлотта выразила желание приехать в Хедебю, чтобы выбрать из девочек ту, кто ей больше других придется по душе; но поездка ее в Хедебю вот уже скоро полгода все откладывалась. И промедление по большей части зависело от баронессы. Поначалу она написала Шарлотте, что материя на платьица у нее как раз в работе, а ей бы хотелось, чтоб материя была бы уже соткана и платьица сшиты, и когда Шарлотта приедет, чтобы посмотреть ее дочерей, у них будет во что принарядиться. Когда же Шарлотта захотела приехать в другой раз, дети хворали корью, так что и тут визит пришлось отложить. А теперь о Шарлотте уже давно не было ни слуху ни духу, и баронесса втайне начала надеяться, что богатая дама, у которой столько хлопот по хозяйству в собственном огромном доме, должно быть и думать забыла о ее дочерях.
Но когда случилось так, что нежданно умер барон Йёран, баронесса написала Шарлотте и просила ее приехать. Теперь, должно быть, она решилась отдать одну из своих дочерей Шарлотте. То была жертва, которую она приносила, уступая воле своего супруга. Она думала, что если она на сей раз пойдет ему навстречу, то сможет потребовать, чтобы чужой ребенок остался у них в доме.
Но жертва ее оказалась напрасной. Муж опередил ее. Ребенок так и не захворал корью. Шарлотта так и не приехала, а через несколько часов девочку увезут.
Баронесса лежала в кровати, высчитывая, сколько потребуется времени, чтобы доехать от Озерной Дачи до Хедебю. Письмо ее, вероятно, только что успело дойти. А еще эти лютые холода, которые настали с той поры, как утихли вьюги! И думать нечего, что Шарлотта пустится в дорогу в такую стужу! Всю ночь напролет баронесса слышала, как трещал от мороза старый дом, будто кто-то постукивал по толстым стенам тяжелой дубиной.
Баронесса слышала, как на кухне зашевелились. Кухарка затопила плиту и загремела чугунами. Из детской также послышались какие-то слабые звуки. Видимо, встала нянька, чтобы одеть цыганочку в ее старые лохмотья.
Баронесса несколько раз произнесла имя мужа, произнесла не очень громко, но достаточно внятно. Он слегка шевельнулся, но продолжал спать. Если бы он проснулся, она, быть может, заговорила бы с ним, однако попытаться еще раз разбудить его было выше ее сил.
Тут она услыхала, как отворилась кухонная дверь. На дворе, должно быть, стояла лютая стужа. Дверь, повертываясь на петлях, заскрипела на весь дом. Баронесса поняла, что явился управитель, который должен был отвезти ребенка.
Вскоре горничная, чуть приотворив дверь спальни, спросила, изволили ли проснуться барон либо баронесса.
Барон Адриан тотчас же сел в кровати и осведомился, в чем дело.
— Управитель пришел, — сказала девушка. — Он просил меня пойти наверх и сказать вам, господин барон, что нынче так студено, что он боится выехать из дому. Он говорит, что у него кожа на руках слезла, когда он взялся за замок в конюшне. Дома у него замерзли ночью хлеб и масло, а наледь в ведре была такая крепкая, что пришлось разбивать ее топором. А еще он говорит, что раз здесь такая стужа, то на севере, куда ему ехать, верно еще хуже.
— Давай сюда огарок, — приказал барон Адриан горничной, — да зажги свечку в спальной.
Девушка вошла в комнату и витой восковой свечой зажгла сальную свечку на ночном столике. Барон встал с кровати, накинул шлафрок и подошел к окну взглянуть на градусник. Все окно, точно лохматой звериной шкурой, было затянуто сплошным слоем инея; только перед самым градусником виднелась еще узенькая полоска прозрачного стекла. Барон взглянул на столбик ртути, но он сполз вниз, совершенно исчезнув в шарике.
Барон поводил свечой вверх и вниз перед градусником.
— Видимо, более сорока градусов холода, — пробормотал он.
— Управитель говорит, что сам-то он, верно, выдюжил бы, раз уж вы, господин барон, беспременно желаете отделаться от этой кибитки, — сказала горничная, — но брать с собою в кибитку дитё в такую стужу он боится.
— Пусть убирается ко всем чертям! Так и скажи ему! — рявкнул барон и, снова улегшись, укрылся с головой одеялом.
Девушка не двинулась с места, не зная, как истолковать этот ответ, но баронесса тут же пояснила ей слова мужа.
— Господин барон велит тебе сказать управителю, что ему нет надобности ехать, пока не уймутся морозы. Можешь также подняться в детскую и сказать Марте, что ребенок не поедет.
Голос баронессы звучал столь же невозмутимо, как и всегда. Ничто не выдавало в нем того удивительного облегчения, которое она вдруг испытала.
Холода держались по-прежнему. Ни в этот день, ни на следующий ничего было и думать отсылать ребенка. Но на третий день к вечеру погода переменилась. И барон тотчас же приказал, чтобы на другое же утро и духу девчонки в доме не было.
Баронесса не перечила мужу прямо, однако несколько раз намекнула на то, что все эти дни, да и сегодня тоже, ребенок выглядел как-то странно. Она-де боится, не захворала ли малютка.
Барон Адриан холодно взглянул на жену.
— Все равно это бесполезно, — сказал он. — Этот ребенок не может оставаться в моем доме. По-твоему, я в таком восторге от девчонок, что только и мечтаю посадить себе на шею еще одну?
Но когда после ужина баронесса пошла в детскую, чтобы взглянуть на детей, она увидела, что чужая девочка лежит вся красная, в жару и кашляет не переставая.
— Знаете, госпожа баронесса, видать, у ней корь, — сказала нянька.
И баронессе пришлось согласиться, что когда ее дочери заразились осенью корью, болезнь начиналась у них примерно так же.
— Но это было бы просто ужасно, — сказала баронесса. — Барон как раз распорядился, чтобы завтра спозаранку ее отослали бы домой к родным.
Поразмыслив, она послала няньку к мужу: пусть зайдет на минутку в детскую и взглянет, что приключилось с чужим ребенком.
Барон явился, и хотя он не очень-то смыслил в болезнях, однако и ему пришлось признать, что с племянницей неладно. Он, разумеется, ничуть не усомнился в том, что девочка схватила корь. Ведь по всему было видно, что от этой цыганочки никак не избавиться.
И в самом деле, это была корь. Подозревал ли барон или нет, что без баронессы тут не обошлось и что это она заразила ребенка неопасной болезнью, но он вынужден был все-таки еще на целую неделю оставить малютку в своем доме. Однако он впал в отчаянное уныние. Миру в доме грозила опасность, но, к счастью, в Хедебю вскоре пришло письмо, которое помогло барону избавиться от дурного настроения. Письмо было от Шарлотты Шагерстрём, которая извещала, что она пустится в дорогу в середине марта, если санный путь еще продержится, а ожидать ее в Хедебю можно числа шестнадцатого или семнадцатого.
Каждый день барон являлся в детскую и проверял, лежит ли еще чужая девочка в постели, судя по этому, он и решал, как ему быть. А баронессе, которая видела, что ребенок легко перенес болезнь и кожа уже перестала шелушиться, стоило огромных усилий удержать малютку в кроватке. Нянька уже начала было поговаривать, что больная давно могла бы одеться и подняться наверх. Баронессе с трудом удалось убедить ее, что ребенку следует полежать в постели еще несколько дней.
Невозможно описать, какая тяжесть спала с души баронессы, когда шестнадцатого марта после обеда она увидела, что сани Шарлотты въезжают во двор. Хозяйка дома так радушно приняла путницу, так обнимала ее и целовала, что та, казалось, была несколько удивлена. Ведь баронесса постоянно оттягивала ее приезд, и Шарлотта стала чуть подозрительна: ей думалось, будто баронесса видит в ней воровку, которая явилась, чтобы похитить драгоценнейшее сокровище ее дома.
Пять маленьких фрёкен Лёвеншёльд были так тщательно умыты, что их круглые румяные мордочки лоснились от мыла. Волосы им причесали гладко, волосок к волоску; потом заплели маленькие тугие косички, которые колечками торчали над ушками. На них надели домотканые, сшитые дома шерстяные платьица и крепкие самодельные башмачки. Во взгляде баронессы сквозила истинно материнская гордость, когда она ввела дочерей в гостиную. Ей казалось, что это самые прелестные маленькие девочки, каких только можно найти в нашем полушарии.
Они были здоровы, хорошо сложены и благонравны, баронесса была в этом убеждена, и потому-то не без светлых надежд вышла в гостиную к Шарлотте в сопровождении вереницы малышек.
Шарлотта быстро оглядела всех девочек, одну за другой, и ничем не выдала своих чувств. Сияя дружелюбием и весельем, она протянула всем фрёкен Лёвеншёльд руку и спросила каждую, как ее зовут и сколько ей лет.
Но, быть может, она все-таки не выказала того подлинного восторга, какого ожидала баронесса.
Быть может, Шарлотте вспомнилась тонкая и одухотворенная красота полковницы Экенстедт, быть может, она подумала о сестре Марии-Луизе, а быть может, и о своем собственном крошечном ребенке… И потому-то ей трудно было вообразить, что эти маленькие девочки тоже носили имя Лёвеншёльд.
Шарлотта тотчас же увидела, что все они добры, здоровы и веселого нрава и что из них непременно выйдут превосходнейшие женщины и хозяйки дома, такие же, как и их мать, на которую они походили как две капли воды. Подобно баронессе, девочки были рыженькие, невысоки ростом, чуть пухленькие; ручки у них были широкие, с короткими пальчиками. Все пятеро были на один лад — круглощекие, курносенькие и голубоглазые. А когда вырастут и сравняются ростом, то их и вовсе друг от друга не отличишь.
Шарлотта, которой в ту пору исполнилось тридцать лет, была еще в расцвете красоты. Баронесса даже сочла ее куда красивее, нежели в те времена, когда та была на выданье и приезжала в Хедебю. К тому же теперь она была элегантна и повидала свет, и, быть может, у баронессы появилось легкое ощущение того, что дочери ее не совсем будут под стать Шарлотте в ее теперешнем обществе. Но эту мысль она отогнала прочь. Она была убеждена в том, что при любом положении в жизни ее дочери будут держать себя пристойно и просто.
Шарлотта, в свою очередь, думала почти то же самое. Она спрашивала себя, сможет ли она свыкнуться с тем, что бок о бок с ней в доме будет жить маленькая крестьяночка, некрасивая и неуклюжая, будь она даже истинным образцом добродетели.
Шарлотта вовсе не была капризна или чванлива. Боже сохрани, в этом-то уж никто бы не мог ее упрекнуть. И она умела ценить людей по достоинству. Она сказала себе, что, взяв на воспитание одну из этих маленьких добрых рыженьких девочек и внушив ей любовь к себе, приобретет друга, который ей никогда не изменит. Никогда не будет такая девочка эгоисткой и останется со своей приемной матерью, утешая ее в старости; ведь замуж она, такая дурнушка, разумеется, никогда не выйдет.
Шарлотта тут же призвала на помощь разум и поздравила себя с тем, что в приемышах у нее будет дурнушка. Какая милость провидения! Если бы Шарлотте можно было распоряжаться самой, то она, верно, облюбовала бы себе какую-нибудь красоточку. А та стала бы своевольной и капризной и думала бы лишь о себе самой.
Шарлотта была не из тех, кому трудно на короткую ногу сойтись со взрослыми или же с детьми; через несколько мгновений она уже совершенно покорила всех пятерых фрёкен Лёвеншёльд. Десять блекло-голубых глаз смотрели ей в рот, ловя каждое ее слово, десять маленьких ручонок так и норовили приютиться в ее руке, лишь только им удавалось дотянуться до нее. Шарлотта почувствовала, что любая из этих девочек, какую она соблаговолила бы избрать себе в воспитанницы, безропотно и не раздумывая последовала бы за ней.
Та доверчивая манера, с которой дети отвечали на ее вопросы, очень понравилась Шарлотте; они произвели на нее наилучшее впечатление. Они и в самом деле были очень милы и веселы.
Все было точь-в-точь так, как и должно было быть. Барон Адриан весь вечер просидел в гостиной, изо всех сил стараясь быть обходительным с гостьей, а баронесса пыталась казаться веселой. Пыталась — поскольку дело клонилось к тому, что жертва ее будет принята.
Пять маленьких фрёкен отнюдь не были навязчивы, но они все время держались как можно ближе к Шарлотте, пожирали ее глазами, терпеливо ожидая, что она одарит их ласковым кивком или улыбкой.
Она радовалась этому поклонению, но, странное дело, она совершенно не чувствовала своего родства с ними.
Когда они сидели за ужином и перед гостьей по-прежнему маячили пять рыжеволосых головок и пять пар блекло-голубых глаз, неотрывно смотревших на нее, тайный ужас внезапно обуял Шарлотту — вдруг она взваливает на себя непосильное бремя, вдруг ей не выдержать! А вдруг придется отослать ребенка назад к родителям оттого лишь, что он так дурен собой! Хотя она и сочла свои опасения чрезмерно преувеличенными, но все же решила на всякий случай быть поосмотрительнее. Она не станет делать выбор в первый же вечер, а подождет до завтрашнего дня.
Как раз когда ужин в семействе барона подходил к концу, в одной из соседних комнат раздался взрыв громкого хохота, а за ним последовал другой, а потом еще и еще. Шарлотта несколько удивилась, а баронесса поспешила объяснить, что барон Адриан перевел кухню из флигеля, где она находилась, когда Шарлотта в последний раз приезжала в Хедебю, в господский дом. Это было куда удобнее, хотя иногда оттуда в столовую и доносился шум. Но тут уж ничего не поделаешь!
Принялись во всех подробностях обсуждать это нововведение, а когда кончили ужинать, барон Адриан подал Шарлотте руку, чтобы показать гостье, как он все устроил и как распорядился в своем доме.
Сначала они прошли в буфетную, и барон объяснил ей, как он снес одну стенку здесь, а другую вывел там. Шарлотта слушала с интересом, она понимала в этих делах.
Покуда они стояли в буфетной, взрывы хохота из кухни раздавались все громче и громче; и тут уж нельзя было сладить с общим любопытством. Фрёкен Лёвеншёльд побежали вперед и, прежде чем кто-либо успел им помешать, широко распахнули кухонную дверь.
На большом кухонном столе стояла четырехлетняя девочка в одной рубашонке и лифчике, без юбки и без чулок. В ручонке она зажала хлыст, который ей смастерили из половника и кудели от прялки, а перед ней на полу стояли две прялки, которые она погоняла, прищелкивая языком и усердно щелкая хлыстом. Ясно было, что прялки эти изображали пару в упряжке.
Всякому было также ясно, что сцена изображала бешеную скачку лошадей на ярмарочной площади. Погоняемые окриками и ударами хлыста, лошади с ужасающей быстротой мчались вперед, а толпившийся вокруг народ поспешно бросался в стороны.
— Эй, пади, Пей Улса! Плоць с дологи, делевенстина!
— Вот кто не боится ни ленсмана, ни исплавника!
— Эй, дологу цыганскому балону!
— Эй, гей, гей, гей, нынце ялмалка в Блу!
— Эй, гей, гей, гей, холосо зить на свете!
Кухню сотрясали взрывы веселого хохота. Взгляды зрителей были прикованы к ребенку, который, разрумянясь и сверкая глазенками, стоял на кухонном столе.
Он так вошел в свою роль, что окружающим почти казалось, будто они видят, как золотистые кудри ребенка развеваются на ветру. Им казалось, будто кухонный стол мчится сквозь ярмарочную толпу, словно тряская и дребезжащая цыганская телега.
Ребенок стоял на столе, вытянувшись в струнку и разгорячась, полный задора и жизнерадостности. Все на кухне, начиная с экономки и кончая конюхом, были ошеломлены. Все побросали работу и неотступно следили за бешеной скачкой ребенка.
То же творилось и с теми, кто стоял в дверях буфетной. Они были точно околдованы. Им тоже виделось, будто ребенок стоял вовсе не на столе, а на высокой повозке. Им тоже виделась толпа народа, рассыпавшаяся по сторонам, и лошади с развевающимися гривами; во весь опор неслись они меж ярмарочными ларями и повозками.
Первым очнулся от этого волшебства барон Адриан. Еще прежде он уговорился с женой, чтобы при Шарлотте даже не упоминали об истории с его братом и чтобы цыганочка ни в коем случае не попадалась ей на глаза. Баронесса, как всегда, во всем согласилась с мужем, но добавила, что раз малютка еще не совсем оправилась после кори, то, разумеется, ее следует держать в детской. Теперь же барон Адриан решительно выступил вперед и затворил кухонную дверь. Затем он подал Шарлотте руку, чтобы увести ее назад в господские покои.
Но Шарлотта стояла неподвижно, будто вовсе не замечая предложенной ей руки.
— Что это за ребенок? — спросила она. — И что у него за лицо? Он, должно быть, из нашего рода!
Она крепко обхватила руку барона Адриана, и всем показалось, будто в голосе ее послышались слезы, когда она продолжала:
— Вы, кузен, должны сказать мне, не нашего ли рода эта девочка. Я чувствую, что она мне родня.
Не ответив, барон Адриан отвернулся от Шарлотты. Тогда супруга его пояснила:
— Это дочка Йёрана Лёвеншёльда. Она хворала корью, а нянька без спросу пустила ее на кухню.
— Ты, кузина, верно, слышала о моем брате, цыганском бароне? — сурово спросил барон Адриан. — Так вот, мать девочки — цыганская девка.
Но Шарлотта, словно во сне, направилась прямо к кухонной двери, отворила ее и с распростертыми объятиями подошла к столу.
Цыганочка, которая, стоя на столе, уже играла в барышника, бросила на нее взгляд, и, должно быть, маленькая проказница увидела в Шарлотте что-то явно ей понравившееся. Отшвырнув в сторону хлыст, она отчаянным прыжком кинулась в объятия Шарлотты.
Шарлотта крепко прижала ее к себе и поцеловала.
— Возьму только тебя, — сказала она, — тебя, тебя, одну тебя!
То было спасение. Она облегченно вздохнула.
Безобразие, то ужасающее безобразие, отвращение к которому она пыталась превозмочь весь вечер, безобразие, в котором она старалась найти пользу и добродетель, — ну его, со всеми его достоинствами, которые она отлично сознавала. Она не знала, что скажет на это барон и что скажет баронесса; но ведь это был тот самый ребенок, ради которого она выехала из дому.
Внезапно она попятилась. Сжав кулаки, к ней подступал барон Адриан; глаза его были налиты кровью. «Точь-в-точь бык, которому хочется поддеть меня на рога», — подумала Шарлотта.
Но тут меж нею и бароном встала баронесса; ее голос звучал как всегда спокойно и невозмутимо, но весьма настойчиво:
— Если ты возьмешь этого ребенка, Шарлотта, мы будем тебе благодарны всей душой, и я и муж.
— Я — благодарен?! — презрительно смеясь, воскликнул барон.
А баронесса продолжала с необычайной теплотой в голосе:
— Да, я буду благодарна тебе за то, что мне не придется расстаться с одной из моих любимых дочурок! Адриан же будет перед тобой еще более в долгу за то, что ты помешала ему совершить поступок, в котором он потом раскаивался бы всю свою жизнь.
Быть может, правда, открывшаяся в словах жены, а быть может, просто-напросто удивление оттого, что она осмелилась восстать против него, заставили барона Адриана онеметь. Как бы то ни было, он повернулся и молча вышел из кухни.
ЯРМАРОЧНЫЙ АПОСТОЛ
Можно ли представить себе более сладостное пробуждение? Просыпаешься оттого, что слышишь, как детские ножки мелкими шажками семенят вслед за горничной, которая входит утром в спальню затопить изразцовую печь. А что может быть приятнее на свете? Лежишь тихо-тихо, закрыв глаза, а потом чувствуешь, что крошечное созданьице, ничуть не заботясь о произнесенном шепотом предостережении — не тревожить спящую, упрямо дергает одеяло, желая забраться к тебе в постель. А какой раздается радостный, ликующий крик, когда ты внезапно протягиваешь руки и помогаешь маленькой шалунье взобраться на кровать. Когда она потом обрушивается на тебя и еще холодными после утреннего умывания ручонками хлопает тебя по щекам, щиплет тебя, брыкается и целует! И остается лишь смеяться вместе с ней и вместе с ней ликовать; начинаешь лепетать на ломаном детском языке, тут же вспоминаешь множество каких-то нелепых ласкательных имен. А горничной и в самом деле вовсе незачем просить прощения за то, что она позволила ребенку войти вслед за нею. Все утро девочка только и делала, что приставала и просила, чтобы ее пустили к красивой даме, которую она видела вечером, и обещала вести себя тихо, как мышка, не болтать и не мешать.
Уходя из гостиной, горничная хочет увести с собой и ребенка, но об этом и речи быть не может. Малютка, которая, может статься, опасалась, что ее выпроводят, залезает под одеяло и притворяется спящей. Но лишь только дверь за горничной закрывается, девочка снова просыпается и начинает лепетать. Она рассказывает что-то о своем отце, но говорит быстро и невнятно, и Шарлотта не успевает ее понять. Но что из того! Одно лишь неотразимое очарование детского голоска пленяет Шарлотту.
Огонь уже ярко пылает в печи, когда снова отворяется дверь и входит горничная с кофейным подносом в руках. За ней следом — хозяйка дома, маленькая и пухленькая баронесса, которая пришла осведомиться, как почивала гостья. Она разливает кофе, подает чашечку гостье, а заодно берет и себе, затем усаживается поближе к огню и начинает болтать.
Девочка затихает, но, боясь, что ее уведут, судорожно сжимает руки Шарлотты. Вскоре она и вправду засыпает, а совершенно покоренная ею Шарлотта лежит и разглядывает розовое личико девочки. Она смеется сама над собой. Эта маленькая цыганочка, которая умудрилась полюбить Шарлотту, сделала ее своей послушной рабой. Что касается баронессы, то она хотела сказать следующее: пусть Шарлотта и не думает о том, чтобы в ближайшие дни покинуть Хедебю. Отчасти из-за того, что сама баронесса, да и все прочие домочадцы от души желают, чтобы она осталась и скрасила бы их уединение. Отчасти из-за того, что Шарлотта должна дать ей, баронессе, время заказать девочке, прежде чем та уедет, приличествующий гардероб. Как-никак она же фрёкен Лёвеншёльд, и ей необходимы несколько траурных платьиц и несколько перемен нижнего белья, чтобы она была не очень скудно экипирована, когда приедет на Озерную Дачу.
Ну, а разве это не ново и не трогательно, когда тебя по нескольку раз на дню требует в детскую маленький тиран, который скучает по тебе. Дети, должно быть, обладают поразительным чутьем. А эта малышка тотчас подметила, что ты такая же заправская лошадница, как и она сама. И подметила, что никто, кроме тебя, не умеет так прекрасно бежать рысью в упряжке из перевернутых скамеечек для ног, никто не держит вожжи с таким истинным знанием конского норова, никто не бывает так послушен, когда она прищелкивает языком и кричит «тпру!». Ну, а не смешно и не печально ли это, что такой малый ребенок посвящает тебя в тайны кочевой цыганской жизни, играя в игру, в которой один стул называется Экебю, а другой — Бьёрне?![11] Разъезжать меж этими стульями и спрашивать, нет ли работы, встречать в ответ грубость и отказ?! А затем с величайшим знанием дела рассуждать о видах на заработок в том или ином месте?!
Но самое восхитительное, пожалуй, это все-таки видеть, как малютка внезапно отшвыривает вожжи, забывает об игре и, встав у окна, высматривает того, кто навсегда уехал от своего ребенка. Она стоит так часами, безучастная ко всякого рода обещаниям и уговорам, вся в плену тоски по отцу. Слезы наворачиваются на глаза, когда видишь, как она стоит, прижавшись личиком к оконному стеклу и заслонившись от всех ручонками. И думаешь про себя, что какими бы недостатками ни обладал этот ребенок, все же он умеет любить. А что может быть важнее уверенности в этом?
Но судя по тому, как изобретательна девочка, когда придумывает свои игры и проказы, она, должно быть, так же богато одарена и умом. И в самом деле, это ее заслуга, что дни в Хедебю не тянутся так томительно долго и однообразно, ибо неоспоримо то, что некая унылость царит над этим старинным поместьем.
А виною всему — один лишь барон Адриан. Он брюзглив, вечно всем и вся недоволен и удручает тем свое семейство, в котором, не будь угрюмого хозяина, было бы куда приятнее.
На другой день после приезда Шарлотты в Хедебю барон призвал к себе того самого управителя, который был своим человеком в кочевьях цыган в северных приходах Вермланда. Он приказал ему запрячь соловую клячонку Йёрана Лёвеншёльда и отправиться на север вместе с грязной цыганской кибиткой и всем ее содержимым. Прежде всего управитель должен был доставить это жалкое наследство вдове брата барона Адриана; затем он должен был сообщить ей, что муж ее, цыганский барон, замерз в канаве у проселочной дороги, а под конец сказать, что их дочку взяли на свое попечение родственники.
Через несколько дней нарочный вернулся, и барон Адриан рассказал Шарлотте, что, судя по всему, управителю показалось, будто мать ребенка была рада сбыть девчонку с рук. Вследствие чего он, барон Адриан, полагает, что Шарлотта может считать ее своей. Однако он советует еще некоторое время не предпринимать никаких мер, дабы в законном порядке утвердить свои права на ребенка. Все же это нищий ребенок с дурной наследственностью, и вполне может статься, что через какой-нибудь месяц Шарлотта сочтет себя вынужденной отослать девочку назад к матери.
Итак, во всем этом деле барон вел себя вполне учтиво. Впрочем, он не делал сколько-нибудь заметных усилий, чтобы подавить свое недовольство. К счастью, он почти всегда появлялся лишь за столом. Но и тогда бывало не очень легко найти предмет для беседы, которую он не прерывал бы презрительным смехом или же язвительным замечанием.
Тому, кто сам бесконечно, несказанно счастлив в супружестве и, помимо того, обладает врожденной склонностью помогать другим и полюбовно все улаживать, трудно мириться с таким положением вещей и даже не сделать ни малейшей попытки вмешаться. Но на сей раз приходится сознаться в собственном бессилии. Слишком уж жестока была шутка, которую Йёран Лёвеншёльд сыграл со своим братом в их последнюю встречу. Барон Адриан не мог простить, что у него отняли мечту о мести, которую он так лелеял.
Но, чувствуя свою беспомощность в отношении барона Адриана, Шарлотта с тем большим рвением старается облегчить гнет, тяготеющий над его женой и малолетними дочерьми. При одной только мысли о том, что Шарлотта находится в их доме, несчастная баронесса, по-видимому, становится мужественнее и спокойнее. И мало-помалу Шарлотта добивается того, что за столом начинают звучать шутки и смех, а в сумерках у горящего камина — сказки и истории. Она затевает катание с гор на салазках, она приглашает баронессу с дочерьми в дальние санные прогулки на своих собственных лошадях, которые выстаиваются на конюшне. Она соблазняет баронессу сыграть несколько вещиц Генделя и Баха на клавесине. А когда ей удалось выведать, что у всех пяти рыженьких малышек поистине приятные голосочки, она умудрилась так ободрить их, что они встали вокруг фортепьяно и под аккомпанемент баронессы запели: «Приди, весна, скорее, приди, веселый май!»
Меж тем настал день, когда наконец оказалось, что для цыганочки довольно нашито разных платьиц, белья и юбочек, и баронесса не противится долее отъезду Шарлотты. Отъезд необходим еще и по другой причине. С тех пор как Шарлотта приехала в Хедебю, все дни стояла великолепная, солнечная погода. Огромные снежные сугробы осели, а на дороге, которая ведет к церкви в Бру, кое-где показались проталины. Внизу же озеро Лёвен[12] все еще было покрыто толстым и крепким слоем льда, но на его ледяной поверхности уже виднелась талая вода; следы же полозьев, которые еще совсем недавно длинными вереницами пересекали озеро во всех направлениях, исчезли. Шарлотта не могла дольше мешкать с отъездом. Она должна была уехать, покуда еще был санный путь.
Накануне отъезда баронесса предложила Шарлотте прогуляться на кладбище в Бру и осмотреть фамильную гробницу, о которой столько говорили. Шарлотта тотчас же согласилась и сразу после обеда, который в Хедебю подавали в половине первого, они пустились в путь. Идти им было недалеко, но дорога в оттепель сделалась скользкой и трудной. Однако неудобство это легко искупалось удовольствием гулять на воле под яркими лучами солнца, приятностью ощущать, как теплый весенний воздух вновь овевает щеки, радостью слышать звонкие трели первого жаворонка над еще заснеженными полями.
По дороге баронесса попыталась деликатно коснуться крайне щекотливой темы. Она завела разговор о Карле-Артуре Экенстедте. И хотя баронесса видела, что имя это словно бы заставило Шарлотту отшатнуться, она все же не отступалась от своего. Она пыталась возбудить сострадание в Шарлотте — Шарлотте, которая так богата и которой муж ни в чем не отказывает!
Шарлотта слегка пожала плечами. Разумеется, это правда, мужа лучше, нежели у нее, и быть не может, но именно поэтому… Старая лесопилка Польхема все еще стоит на Озерной Даче. Шарлотта не хочет ничем рисковать. Целых четыре года не позволила она себе ни разу подумать о Карле-Артуре, тем более попытаться помочь ему. Она тотчас постаралась перевести разговор на другое.
И баронесса, как обычно, уступила. Но когда они уже подошли к могильному холму с большим каменным саркофагом, она воспользовалась случаем и показала Шарлотте то место, где Мальвине Спаак удалось некогда опустить ужасный перстень в склеп, и при этом заметила:
— Ведь женщина, которая разъезжает теперь с Карлом-Артуром, должно быть, и есть дочь этой самой Мальвины Спаак?
— Да, разумеется, это она! — ответила Шарлотта. — Потому-то Карл-Артур и проникся к ней таким безграничным доверием. Но полно, не будем больше говорить об этих людях! Из-за них у меня и так было немало горестей.
Маленькая баронесса тотчас же послушалась. Но тут Шарлотта внезапно растрогалась: «Ах, вот как, — подумала она. — Я начинаю вести себя в точности, как ее муж, и не позволяю высказаться, как ей хочется».
— Я понимаю, у тебя что-то на сердце, и ты думаешь, что мне надо об этом узнать, — громко сказала Шарлотта.
И баронесса тотчас же заговорила. Прошлой осенью она побывала в Брубю, на ярмарке, что продолжается больше недели и куда стекаются тысячи людей. Переходя от ларя к ларю и покупая то одно, то другое, она вдруг услыхала какой-то женский голос, затянувший псалом. И таким странным казалось это пение среди ярмарочного шума, что она невольно остановилась и прислушалась. Голос отнюдь не был красив, но песнь неслась с такой силой, что прямо-таки оглушала. Баронессе, которая вовсе не знала, кто эта певица, вскоре наскучило такое неблагозвучное пение, и она собралась было уже свернуть в другую сторону, но это оказалось не так-то легко.
На звуки этого ужасного пения со всех сторон стал сбегаться народ. Сбегались, громко смеясь, словно пение было вступлением к какому-то необыкновенно увлекательному ярмарочному увеселению. Баронесса, оказавшаяся посреди всей этой толкотни, не могла из нее выбраться; напротив, ее даже протолкнули вперед, так что неожиданно она очутилась прямо перед поющей. Баронесса увидела, что та стоит на обыкновенной цыганской повозке с кучей серых от грязи узлов на дне. Сама женщина была дурна собой и тучна. Была ли она молода или стара — сказать было невозможно, поскольку женщина была одета в длинный салоп на вате, хотя и латаный-перелатаный, но, уж конечно, очень теплый. На голову она накинула большую грубую шаль, повязанную крест-накрест и стянутую узлом на спине. Она походила на зеленщицу за прилавком. У этой женщины не было заметно ни малейшего желания украсить свою внешность, стать привлекательнее.
Ей так и не дали допеть псалом до конца. Слушатели стали кричать, чтобы она бросила выть, а когда она не сразу послушалась, несколько проказников начали передразнивать ее пение. Тогда она тотчас же умолкла, повернулась спиной к толпе и уселась, скорчившись, среди узлов в повозке. Так она сидела тихонько, покачиваясь всем телом, и баронессе порой казалось, будто она вся дрожит не то от холода, не то от страха.
Меж тем, когда женщина замолчала, на повозку вспрыгнул какой-то мужчина и начал говорить; с той минуты баронесса забыла и думать о певице. У мужчины была длинная с проседью борода, и когда он сбросил с головы широкополую черную шляпу, баронесса заметила, что он почти лыс. Но она все равно сразу же увидела, что это Карл-Артур Экенстедт. Да, то был не кто иной, как он, хотя ужасающе худой и изнуренный. От былой его красоты не осталось и следа, но баронесса тотчас же узнала Карла-Артура по голосу и присущей ему манере опускать тяжелые веки. Кроме того, ведь ей было известно, что таким вот манером он разъезжает по округе и проповедует на ярмарках, да и повсюду, где только собирается народ.
— Но пусть Шарлотта не думает, — продолжала баронесса, — что Карл-Артур обращался к людям с какими-нибудь назидательными и серьезными речами. Начал он с нескольких изречений из Библии, а потом только и делал, что бранился. Казалось, с самого начала он был дико озлоблен. Он кричал и обвинял всех подряд. Он был в ярости оттого, что народ собрался вокруг него единственно для того, чтобы похохотать. Затем он повернулся к какой-то крестьянке и стал поносить ее за то, что она слишком богато одета, а указав на какого-то мальчонку, стал корить его за то, что он слишком толст и румян. Совершенно непонятно, по какой причине напускался он на тех или иных людей в толпе; скорее всего в душе его просто горел неугасимый гнев против всех и вся.
Он стоял, сжав кулаки, и с такой силой извергал слова, что они обрушивались на людей, будто буря с градом. И баронесса, разумеется, не стала бы отрицать, что он пользовался своего рода успехом. Вокруг него собралась куча народа, и каждое слово Карла-Артура вызывало хохот. Людям, казалось, было невдомек, что в его намерения вовсе не входило возбуждать своими речами всеобщее веселье.
Но для баронессы, которая знала его с давних пор, самым удивительным было слышать, как он изливал свою желчь на бедность — ту самую бедность, которую дотоле не уставал превозносить. А тут она увидала, как он показывал толпе заплаты на своем рубище и проклинал всех, кто был повинен в его нищете. Прежде всего жаловался он на своего отца и на сестер. Его мать умерла, и он должен был бы наследовать ей, и был бы теперь богачом, но отец и лицемерные, алчные и вороватые сестры незаконно лишили его доли наследства.
Когда баронесса рассказала об этом, Шарлотта возразила:
— Быть того не может! Это не мог быть Карл-Артур!
— Но, дорогая моя. Он называл их всех по именам. Без сомнения, это был он!
— Помешался он, что ли?
— Нет, не помешался. В том, что он говорил, была какая-то крупица рассудка. Но я сказала бы, что он стал совсем другим человеком. От прежнего Карла-Артура ничего не осталось. Ну, а что ты скажешь на это? Ведь он похвалялся, что мог бы стать епископом, когда бы только пожелал. Во всей стране, дескать, нет никого, кто мог бы говорить такие проповеди, как он. Он-де мог бы стать и архиепископом, если бы злые люди не погубили его. Можешь себе представить, как должен был веселиться народ, когда этот жалкий, изнуренный оборванец уверял, что мог бы стать епископом. Все смеялись просто до упаду, а у меня было одно-единственное желание — поскорее выбраться оттуда.
Баронесса на секунду прервала свой рассказ, чтобы взглянуть на Шарлотту. Та стояла нахмурив брови и полуотвернувшись, будто ее поневоле заставили выслушать историю, которая, в сущности, нагнала на нее скуку.
— Остается добавить лишь немногое, — со вздохом продолжала баронесса. — Я хочу только сказать, что когда Карл-Артур утверждал, будто он мог стать епископом Швеции, у женщины, сидевшей на дне повозки у его ног, вырвался легкий презрительный смешок. Он услыхал этот смешок, и, вообрази, с этой минуты гнев его обратился против нее. Топнув ногой по доскам повозки, он спросил, как посмела она смеяться. Та, что повинна во всех его несчастьях, что разлучила его с невестой, с матерью и женой! Та, которая была причиной его отрешения; того, что он больше не пастор и не смеет говорить проповеди в церквах! Та, что сидела у него на шее, змея подколодная, каждодневно источающая яд на его раны! Та, которая не перестанет изводить его, покуда не вынудит ударить ее ножом!
Баронесса снова замолчала, словно желая взглянуть, не произвели ли впечатление хотя бы эти слова. Но Шарлотта уже отвернулась от нее. Ни словом, ни жестом не проявила она интереса к рассказу. Точно с отчаяния от такого равнодушия, баронесса заговорила с величайшей поспешностью:
— Когда он начал обвинять эту женщину, он выражался весьма высокопарно; ты ведь его знаешь. Но, видимо, ничто ее не трогало, потому что она долгое время сидела совершенно молча. А тут, должно быть, его угораздило сказать нечто задевшее ее, как говорят, за живое, и она ему ответила. И тогда слово за слово они начали ругаться. Нет, у меня язык не поворачивается повторить, что они говорили друг другу! Это было просто ужасно! Они касались самых интимных подробностей. Казалось, будто они готовы вцепиться друг в друга и затеять драку. Я и вправду испугалась, что мне придется увидеть это собственными глазами. Сама не знаю, как мне это удалось, но я протолкалась сквозь толпу, которая, не помышляя ни о чем ином, только смеялась, и вырвалась вон. Но с той поры, Шарлотта, эти горемыки несчастные нейдут у меня из головы. Они, верно, и поныне еще все так же кочуют в своей повозке. А отец его и сестры — живы, а ты, Шарлотта…
— Ничего не понимаю, — перебила ее Шарлотта. В голосе ее звучало недовольство, будто она желала сказать, что сочла весь этот рассказ сильно преувеличенным и даже вроде бы вымышленным. — Я видела Карла-Артура четыре года тому назад. Хотя он и был одет в сермягу, но выглядел переодетым принцем. И чтобы за четыре года он так опустился, стал так непохож на самого себя!
— Ну, а страдания, дорогая Шарлотта, подумай о его страданиях, подумай обо всем, что пришлось ему претерпеть! Подумай обо всех его неудачах, обманутых надеждах, унижениях! Подумай о том, каково ему жить с этой женщиной! Подумай о безнадежности, об упреках самому себе! Подумай о том, что ему, верно, пришлось вести такую же жизнь, как и моему деверю, цыганскому барону! А что, если он кончит тем, что убьет человека! Если ты когда-нибудь любила его…
— Если, — тихим голосом произнесла Шарлотта, — если я…
Неожиданно она быстро зашагала прочь. Не оглядываясь, миновала она кладбище и спустилась вниз, на дорогу, ведущую в Хедебю. Она закусила губу, чтобы не закричать. Она думала, что навсегда разделалась с этим человеком, а теперь он появляется снова, несчастный, пропащий человек, домогающийся ее милосердия своим падением, своей ужасной, горькой судьбой.
Почти весь обратный путь до самого Хедебю дамы шли врозь: Шарлотта чуть-чуть впереди, а ее гостеприимная хозяйка — на несколько шагов сзади. Ни одна из них не произнесла ни слова.
Но в самом начале аллеи, ведущей к дому, Шарлотта остановилась и подождала баронессу. Улыбнувшись грустной улыбкой, она покачала головой, но заговорила совсем не о том, о чем они только что беседовали.
— Знаешь, — с несколько наигранной веселостью в голосе сказала она, — пожалуй, я уходила не более как на час, а уже радехонька, что возвращаюсь назад. Можешь понять теперь, какую власть забрала надо мной эта нищая цыганочка. Я уже по-настоящему скучаю без моей девочки.
И пока они брели по аллее, Шарлотта поглядывала на окошко в детской, следя, не покажется ли там тесно прижатое к оконному стеклу маленькое личико. Войдя во двор, она так и ждала, что вот-вот широко распахнется дверь в сени и оттуда выбежит ребенок и, шлепая по лужам и талому снегу, ринется прямо к ней.
Но ничего подобного не случилось. Зато к возвращавшимся домой дамам уже спешил навстречу не кто иной, как сам барон Адриан. На бароне была шуба волчьего меха, подпоясанная в несколько рядов длинным разноцветным кушаком. На ногах у него дорожные сапоги, такие высокие и широкие, что каждый невольно подумал бы, уж не скроены ли они на каролинский манер, по образцу огромных ботфортов на портрете предка барона Адриана. Он явно собрался в путь и шел им навстречу, чтобы объяснить причину своего отъезда.
Баронесса тотчас же испугалась, не случилось ли какой беды в их отсутствие, и Шарлотта услыхала, как она вздохнула:
— Ох, ох! Что там еще стряслось?
Между тем, кажется, ничего особо неприятного не случилось, скорее можно заподозрить обратное, потому что барон Адриан разом стряхнул с себя хмурь и стал весел и обходителен.
— А у меня новости, сейчас узнаете! — сказал он. — Прошло, пожалуй, с полчаса, как вы ушли, когда к крыльцу подкатила цыганская повозка. Она была, как водится, набита грязными узлами, а на них сидели мужчина с женщиной соответствующего вида. Женщина осталась в санях, а мужчина вылез оттуда и вскоре пришел ко мне в кабинет. И за каким, по-вашему, делом он ко мне пожаловал? Да всего-навсего потребовать для моей досточтимой невестки денежное возмещение за то, что она позволяет нам взять опеку над ее ребенком.
— Вон оно что! — воскликнула Шарлотта. — Впрочем, этого и следовало ожидать!
— Да, разумеется, следовало, — согласился барон Адриан. — Но самое удивительное вовсе не в этом. Человек, который приехал поговорить со мной, был дурно одет и выглядел так, как и положено этакому сброду, и сперва я принял его за обыкновенного бродягу-цыгана. Однако в его голосе что-то показалось мне знакомым, и покуда он говорил со мной, я все ломал голову над тем, где я мог встречаться с ним раньше. Да и вел-то он себя, впрочем, не совсем так, как в обычае у людей такого сорта.
— О, боже мой!
— Ты, кузина Шарлотта, я вижу, догадываешься уже, кто это был. Но я-то тугодум и не сразу понял, кто он такой. Я перебирал в памяти все эти цыганские физиономии, которые обычно видишь на ярмарке в Бру. А тем временем ругал его на чем свет стоит за то, что он явился с таким бесстыдным домогательством. Я не поскупился ни на брань, ни на проклятия, потому что такие люди только это и понимают. Будь это обычный бродяга, он бы смолчал и стерпел мою ругань: ведь они все же немного почитают нас, господ. А этот за словом в карман не лез и выложил мне все, что обо мне говорят. Мне пришлось выслушать, что я подло обошелся со своим братом, что мне следовало бы пригласить на похороны невестку, и еще много всего в том же духе. Я ударил кулаком по столу и велел ему убираться, но толку не было.
— Вы, кузен, говорили ему о том, что…
— Ты, Шарлотта, очевидно, имеешь в виду, сообщил ли я ему, что ребенка берет себе богатая фру Шагерстрём. Нет, кузина, тут я поостерегся. Это только умножило бы притязания Карла-Артура. Между тем мой гость не унимался и честил меня по-прежнему так, будто это доставляло ему особенное удовольствие. И когда ему удалось настолько разозлить меня, что я готов был выбросить его за дверь, он пустил в ход последний козырь. Нимало не испугавшись, он напоследок заявил, что если я не желаю заплатить за девчонку, так она у меня и не останется.
Шарлотта слушала со все возрастающим страхом. Возвращаясь в Хедебю с кладбища, она твердо решила, что ничего не могла, да и не смела сделать для Карла-Артура. Так неужели теперь снова начнется ее борьба с самой собой?
— Но лишь только он захлопнул дверь, — продолжал свой рассказ барон, — меня будто осенило. Ведь я имел честь говорить со своим кузеном Карлом-Артуром Экенстедтом. Он, безусловно, немало времени проводил вместе с моим братом, да и разъезжал он также в цыганской повозке! А зимой он, верно, живет на севере, там, где обретается весь этот беспутный сброд. Совершенно естественно, что он взялся вымогать деньги в пользу этой цыганки, на которой угораздило жениться моего брата.
— Ну, а когда вы, кузен, узнали его, неужели вы позволили ему уехать?
— Да нет же; поняв, кто это был, я, разумеется, захотел потолковать с ним. Я выбежал на крыльцо, но он уже успел сесть в сани и съезжал со двора. Я крикнул ему изо всех сил: «Карл-Артур!», но это не возымело ни малейшего действия.
— А теперь, кузен, вы собираетесь нагнать его?
— Да, собираюсь. Видишь ли, кузина, как дело вышло. Отъехав довольно далеко по аллее, Карл-Артур внезапно осадил лошадь. Там как раз шла наша нянька со всеми детьми, надумав, видно, пойти вам навстречу. Женщина, сидевшая в повозке, тотчас узнала мою племянницу, я слышал, как она окликнула ее. Но когда ребенок подбежал к ней, она высунулась, подхватила девочку и втащила ее в сани. Карл-Артур хлестнул кнутом, лошадь понеслась. И вот таким-то манером, кузина, они, можно сказать, прямо на глазах у меня увезли ребенка.
— Как, моей девочки нет?
— А я стоял как беспомощный дурак! Я не мог нагнать их. Ведь все наши лошади в дальнем лесу, дрова возят.
— Ну, а мои?!
— Конечно же, кузина, я тотчас вспомнил, что есть еще и эти лошади, и поскольку ты, кузина, в этом деле лицо заинтересованное ничуть не менее, чем я, то я и позволил себе приказать кучеру заложить лошадей. Я как раз поджидал его, когда увидел, что вы с Амелией идете домой. Тебе, кузина, вовсе нет надобности тревожиться. Ребенок вскоре снова будет здесь. Ну, наконец-то! Вот и лошади!
Он уже хотел подбежать к саням, но Шарлотта удержала его за рукав.
— Постойте, кузен Адриан! Нельзя ли мне поехать с вами?
Лицо барона Адриана побагровело. Но с прямой откровенностью, которая отличала его в дни молодости, он повернулся к Шарлотте:
— Тебе, кузина Шарлотта, нечего бояться. Я верну ребенка, даже если это будет стоить мне жизни! Я ходил тут, черт побери, целую неделю и мучился как проклятый! Должен же я отплатить тебе, кузина, за то, что ты помешала мне отослать эту бедную девочку.
— Ах, кузен Адриан, — сказала Шарлотта. — Не из-за того вовсе хочу я ехать. Но такая уж я — не верю даже самому дурному, что говорят о людях. Только теперь, когда он украл мою маленькую девочку, я поняла, как низко пал Карл-Артур. Возьмите меня, кузен, с собой, мне необходимо поговорить с ним!
ОТЪЕЗД…
Между тем нагнать беглецов оказалось вовсе не так легко, как полагал барон Адриан. Отчасти оттого, что они намного опередили своих преследователей, отчасти оттого, что санный путь, как обнаружилось, был много хуже, нежели они ожидали. Великолепным лошадям Шарлотты приходилось напрягать все свои силы; там, где дорога была в проталинах, они не могли тащить тяжелые сани иначе как шагом. Шарлотте казалось, будто она прикована к месту, и она с досадой не отрывала глаз от узких следов цыганских саней, которые могли объезжать проталины по самой малой полоске снега на обочине. Порой даже они давали крюку, объезжая их по еще заснеженным полям.
Но чем больше они удалялись от широкой равнины возле церкви к Бру, тем лучше становился санный путь, а к Шарлотте постепенно возвращалась надежда вскоре вернуть свою приемную дочку. Немало подбадривало ее и то, что барон Адриан и она неожиданно стали друзьями. Она и сама толком не знала, как это случилось. Должно быть, каждый из них со своей стороны обнаружил, что другой благороден и чистосердечен, быть может, чуть безрассуден, но зато человек замечательный, и общаться с таким — просто одно удовольствие. Барон даже сказал ей: он рад, что Шарлотта не уехала из Хедебю, прежде чем он сделал такое открытие.
Шарлотта не давала столь откровенных заверений, но поскольку она сомневалась, что сумеет склонить своего супруга помочь Карлу-Артуру, ей пришло в голову попросить позаботиться о нем барона Адриана. Ведь он доводился кузеном Карлу-Артуру, и, должно быть, ему не очень-то приятно, что столь близкий его родственник шатается по проселочным дорогам.
Но не успела она вымолвить и нескольких слов, как барон Адриан прервал ее.
— Нет, кузина Шарлотта, — смеясь, сказал он. — Дудки! Не желаю иметь никаких дел с такими людьми! И поистине, было бы разумнее всего, если бы и ты, кузина, последовала моему примеру.
Шарлотту немножко удивил этот резкий ответ, но ей показалось, будто она угадала его причину.
— Вы находите, вероятно, кузен, возмутительным, что Карл-Артур, человек женатый, разъезжает повсюду с чужой женой?
— Ха-ха-ха! Вон оно что! Ты, Шарлотта, принимаешь меня за этакую ходячую добродетель? Нет, об этом я вовсе и не думал; тут другое, не менее скверное обстоятельство. Не понимаю, что за чертовщина творится с кузеном Карлом-Артуром. Неужто же ему невдомек, что этакая спутница может вызвать лишь омерзение ко всем его проповедям?
— Я тоже считаю, что прежде всего следовало бы разлучить их.
— Разлучить их! — Повернувшись к Шарлотте, барон Адриан положил ей на плечо руку в большой лохматой рукавице волчьего меха. — Разлучить их тебе удастся разве что на плахе или на холме висельников!
Шарлотта, тепло укутанная в медвежью полость, безуспешно пыталась заглянуть своему спутнику в лицо.
— Вы, кузен, верно, шутите? — спросила она.
Барон Адриан не дал прямого ответа на ее вопрос. Убрав руку с плеча Шарлотты, он уселся поудобнее в санях и в том же легком, полусаркастическом тоне, в каком говорил уже раньше, произнес:
— Могу ли я спросить, слышала ли ты, кузина, о том, что над Лёвеншёльдами тяготеет проклятие?
— Да, кузен Адриан, слышала. Но должна признаться — не припомню, в чем там дело.
— Живя в большом свете, ты, кузина Шарлотта, разумеется, считаешь все это грубым суеверием
— Хуже того, кузен Адриан! У меня вообще нет ни малейшего интереса к явлениям сверхъестественным. Никакой склонности к этому я не питаю! А вот моя сестра Мария-Луиза — напротив…
Барон Адриан расхохотался.
— А раз ты, кузина Шарлотта, не веришь в это, тем лучше. Я уже давно собирался рассказать тебе об этом проклятии, да боялся тебя напугать.
— На этот счет, кузен, можете быть совершенно спокойны!
— Ну что ж, кузина, изволь, — начал было барон Адриан, но, внезапно прервав самого себя, указал рукой на кучера, который сидел прямо перед ним и мог слышать каждое их слово. — Отложим, пожалуй, до другого раза!
Шарлотта еще раз попыталась заглянуть барону Адриану в лицо. В его тоне все еще слышалось нечто саркастическое, словно он потешался над старинным семейным преданием. Но, уж конечно, ему не хотелось, чтобы кучер слышал его рассказ. Шарлотта поспешила рассеять его страхи:
— Вы плохо знаете моего мужа, кузен, если думаете, что он может нанять кучера, не удостоверившись прежде, что тот несколько туговат на ухо и не помешает седокам вести откровенную беседу.
— Бесподобно, кузина! Право же, возьму с него пример. Ну так вот что я хотел сказать. У нас, Лёвеншёльдов, был когда-то враг, некая Марит Эриксдоттер — простая крестьянка. Отец ее, дядя и жених были безвинно заподозрены в том, что украли перстень нашего пращура, и им пришлось кончить жизнь на виселице. И вовсе неудивительно, что несчастная женщина пыталась отомстить, и как раз с помощью все того же перстня. Мой родной отец чуть было не стал первой ее жертвой, но, к счастью, он был спасен Мальвиной Спаак. Ей удалось завоевать благосклонность Марит Эриксдоттер и с ее помощью опустить злополучный перстень в фамильную гробницу.
Нетерпеливым жестом Шарлотта прервала рассказчика:
— Ради бога, кузен Адриан! Не думайте, что я такая невежда. Историю перстня Лёвеншёльдов я знаю, по-моему, слово в слово.
— Но одного ты, кузина, уж конечно, не слыхала. А именно: лишь только батюшка оправился от такого потрясения, как к бабушке моей, баронессе Августе Лёвеншёльд, вдруг явилась Марит Эриксдоттер и потребовала, чтобы бабушка женила своего сына, стало быть, моего отца, на девице Спаак. Она уверяла, будто бы бабушка моя накануне вечером обещала ей это, и лишь одного этого обещания ради отступилась Марит от своей мести. Бабушка отвечала ей, что такого обещания она дать не могла, так как знала, что сын ее уже обручен. Она была готова одарить Мальвину Спаак, чем та только пожелает. Но то, чего требовала Марит, было попросту невозможно.
— Теперь, когда вы рассказываете эту историю, кузен, — перебила его Шарлотта, — мне кажется, будто я тоже слыхала нечто в этом роде. Впрочем, мне представляется вполне естественным, что Марит безоговорочно примирилась с тем, что произошло.
— Этого-то, кузина, она как раз и не сделала. Она продолжала настаивать на своем, и тогда бабушка приказала позвать девицу Мальвину, дабы та подтвердила, что баронесса не давала ей никакого обещания на брак с ее сыном. Девица Спаак подтвердила во всем слова хозяйки. Но тут неистовый гнев обуял Марит Эриксдоттер. Она, верно, раскаивалась в том, что безо всякой пользы отступилась от мести за великую неправду, которую претерпели ее родичи. И она заявила моей бабушке, что снова начнет мстить.
«Трое моих претерпели насильственную смерть! — воскликнула она. — Трое твоих тоже примут лютую скоропостижную смерть, потому как ты не держишь свое слово!»
— Но, кузен Адриан…
— Мне кажется, я знаю, что ты хочешь мне возразить, кузина Шарлотта. Бабушка моя, как и ты, кузина, считала, что несчастная женщина не может быть опасна. Ничуть не испугавшись, баронесса спокойно отвечала, что Марит теперь слишком стара для того, чтобы лишить жизни трех баронов Лёвеншёльдов.
«Да, я стара и уже в гроб гляжу, — так будто бы ответила баронессе Марит. — Но где бы я ни была, живая ли, мертвая ли, — я смогу прислать человека, который отомстит за меня!»
Тут Шарлотта, не в силах дольше терпеть, с такой силой сорвала с себя медвежью полость, что ей удалось наконец заглянуть барону в лицо.
— Уж не хотите ли вы, кузен, сказать, что, по вашему мнению, слова бедной, темной крестьянки могут иметь какое-нибудь значение? — с величайшим хладнокровием спросила она. — Впрочем, я очень хорошо знаю всю эту историю. Припоминаю, что мой любимый друг полковница Экенстедт имела обыкновение рассказывать именно эту историю в пример того, как мало надо придавать значения такого рода предсказаниям. Она ни во что не ставила это пророчество.
— Не вполне убежден, что в настоящем случае тетушка была права, — возразил барон Адриан, привстав в санях, чтобы окинуть взглядом дорогу. — Не похоже, чтобы нам скоро удалось нагнать эту нежную парочку, — продолжал он, снова усаживаясь. — С твоего позволения, кузина, я хотел бы рассказать о небольшом странном происшествии, приключившемся в Хедебю еще при жизни моих родителей.
— Сделайте милость, кузен Адриан. Да и время пройдет тогда быстрее!
— Это было, кажется, летом тысяча восемьсот шестнадцатого года, — начал барон. — В Хедебю предстоял званый обед по случаю дня рождения моей матушки. За несколько дней до праздника родители мои, как всегда бывало в подобных случаях, послали за Мальвиной Спаак, чтобы она помогла им во всякого рода приготовлениях. В ту пору она была уже замужем, и звали ее, собственно говоря, Мальвина Турбергссон. Но у нас в Хедебю никак не могли привыкнуть называть ее каким-либо иным именем, нежели тем, которым называли ее все пятнадцать лет, когда она служила там домоправительницей. Полагаю, что и ей самой оно было милее всякого другого. Полагаю также, кузина, что величайшей радостью в жизни фру Мальвины было приезжать в Хедебю и помогать матушке задавать пиры или же в другом каком важном деле. Замужем она была за бедным арендатором, и ей не представлялось случая проявить свой большой талант в приготовлении изысканных блюд дома. Только в Хедебю удавалось ей блеснуть своим умением.
— А не тянуло ли ее туда еще и нечто другое? — спросила Шарлотта, которой пришли на память кое-какие подробности из истории старинного рода Лёвеншёльдов.
— Весьма справедливо, кузина Шарлотта. Я как раз намеревался рассказать об этом. Старые хозяева фру Мальвины — мой дед Бенгт-Йёран и моя бабушка баронесса Августа, о которой я только что говорил, были уже на том свете. Отец же мой, который унаследовал Хедебю, был, как всем известно, предметом любви фру Мальвины в девичестве. И хотя пыл юной страсти поохладел, у фру Мальвины все же сохранилась к нему маленькая слабость. Нам, детям, всегда казалось, будто батюшка с матушкой питали истинное дружеское расположение к Мальвине Спаак. Встречали они ее с откровенной радостью, сажали за свой стол и доверительно беседовали с ней обо всех своих горестях и радостях. Нам и в голову не приходило заподозрить, что скрытой причиной всех этих дружеских чувств могли быть угрызения совести.
— Полковница Экенстедт всегда говорила об искренней дружбе Мальвины Спаак ко всему семейству, — заметила Шарлотта.
— Да, она всегда была нам искренно преданным другом; во всяком случае, нет ни малейшего повода думать иначе. И ту привязанность, которую Мальвина питала к нашим родителям, она перенесла и на сыновей — Йёрана и меня. Она всегда стряпала наши самые любимые кушанья, всегда совала нам какое-нибудь лакомство, припасенное для нас, когда мы наведывались к ней на поварню; ей никогда не надоедало рассказывать нам самые жуткие истории о привидениях. Но, быть может, следует оговориться, что любимцем ее, совершенно очевидно, был Йёран, и причиной тому была, видимо, его наружность. Я, румяный и белокурый, похож был на любого деревенского мальчишку и вряд ли мог пробудить в ее душе какие-либо нежные воспоминания. А с Йёраном было иначе. Он был красив, с большими темными глазами, и все считали, что он — вылитый отец. Поэтому весьма вероятно, что когда Йёран приходил в поварню и фру Мальвина отрывала взгляд от квашни или плошки с жарким, ей не раз чудилось, будто время остановилось и будто возлюбленный ее юности вновь вернулся к ней, чтобы попросить у нее совета, как найти средство заставить мертвеца упокоиться в могиле.
Лицо Шарлотты подернулось легкой грустью.
— Мне знакомы эти глаза, — словно самой себе сказала она.
— Такие вот добрые отношения между фру Мальвиной и нами, мальчиками, продолжались вплоть до тысяча восемьсот шестнадцатого года, — снова повел рассказ барон. — Но тут фру Мальвина имела неосторожность взять с собой в Хедебю свою дочку Тею. Девочке минуло в ту пору тринадцать лет, а мне было уже восемнадцать, Йёрану шестнадцать, и мы считали себя слишком взрослыми, чтобы играть с нею. Если бы маленькая Тея обладала неотразимым очарованием, она заставила бы нас забыть разницу в возрасте, но бедняжка была неуклюжая коротышка с глазами навыкате, да к тому же еще и шепелявила. Мы находили ее отвратительной и всячески избегали ее, а фру Мальвина, считавшая маленькую Тею небывало одаренным ребенком, чувствовала себя немножко обиженной за нее.
— Ах, — прошепелявила Шарлотта, — как подумаю, что еду рядом с бароном Лёвеншёльдом, сыном того самого барона Адриана Лёвеншёльда, которого любила моя матушка и который взял на себя все расходы по моему воспитанию!
Но Шарлотта тут же оборвала свою речь.
— Нет, прошу прощения, кузен! Я не подумала о том, каково ей сейчас! Стыдно издеваться над несчастной!
Барон расхохотался.
— Жаль, что в тебе, кузина, заговорила совесть. У тебя, кузина Шарлотта, должно быть, большой талант. Мне почудилось, будто со мной рядом в санях сидит маленькая Тея. Но прежде чем продолжить свой рассказ, я позволю спросить, не наскучил ли я тебе, кузина? Ведь не каждый день доводится встретить кого-нибудь из нашего рода. А когда это случается, я будто снова чудом молодею. Все былое заново встает предо мной. Ты, кузина, наверняка была бы снисходительнее к нам за неучтивость к маленькой Tee, нежели наши собственные родители. Но матушка моя, заметившая, что фру Мальвина утратила обычное доброе расположение духа, тотчас же угадала причину и строго-настрого наказала нам быть поучтивее с маленькой Теей, а батюшка тоже добавил от себя. Привычные к послушанию, мы несколько раз брали с собой девочку покататься на лодке, а с высоких яблонь натряхивали ей яблок. Фру Мальвина, эта добрая душа, снова сияла от радости, и все шло наилучшим образом до самого праздника.
— Как вы только ее не утопили! — сказала Шарлотта.
— Тебе нетрудно представить себе наши чувства, кузина, — продолжал барон. — К нам съехались господа со всего уезда, мы встретились с девушками и юношами, которых знали сызмальства и любили, и поэтому нам и в голову не приходило, что и в такой день нам надобно оказывать внимание маленькой Tee. Матушка моя особо распорядилась, чтобы девочка присутствовала на празднике, и я припоминаю лишь, что одета она была вполне подобающим случаю образом. Но так как ее никто не знал, а внешность ее была поистине отталкивающей, то никто ей не уделял внимания. Мы не взяли ее с собой играть в саду, а когда поздним вечером в зале начались танцы, ее никто не пригласил. К несчастью, матушка была занята беседой со взрослыми гостями и забыла посмотреть, как чувствует себя маленькая Тея. Только за ужином она вспомнила о ее существовании, но, увы, было уже поздно. Матушка спросила горничную, где девочка, и узнала, что та сидит в поварне у своей маменьки и горько плачет. Никто с ней и словом не перемолвился! Ее не взяли ни играть, ни танцевать! Ну-с, маменьку это, конечно, немного встревожило, но не могла же она, в конце концов, оставить гостей, чтобы пойти утешать капризного ребенка. Говоря по правде, теперь-то я совершенно уверен в том, что она находила маленькую Тею не менее противной, нежели мы, мальчики.
— Тея всегда обладала удивительной способностью доставлять людям неприятности, — заметила Шарлотта.
— Да, не правда ли, кузина? Так вот, Мальвина Спаак, разумеется, оскорбилась за свою любимую дочку. Наутро, едва матушка успела проснуться, как к ней в спальню вошла горничная и доложила, что фру Мальвина желает уехать и велела спросить, не распорядятся ли заложить ей экипаж. Матушка была крайне удивлена. Еще раньше она уговорилась с фру Мальвиной, что та останется в Хедебю еще на несколько дней, чтобы отдохнуть от праздничных хлопот. Матушка тотчас же поспешила к ней и стала ее отговаривать, но та была непреклонна; тогда матушка догадалась призвать на помощь мужа. Батюшка сказал несколько слов о том, что накануне вечером он все время наблюдал за маленькой Теей и нашел, что она держалась очень мило и достойно. Фру Мальвина немедля сменила гнев на милость. Отъезд был отложен, и фру Мальвину удалось даже уговорить задержаться в Хедебю еще на целую неделю, чтобы мы, дети, успели бы познакомиться друг с другом поближе и стать добрыми друзьями.
— Это было уж слишком жестоко, кузен!
— Так вот, когда дело было улажено, батюшка велел позвать нас, мальчиков, к себе в кабинет. Он спросил, как мы смели ослушаться его приказаний, и дал каждому по оплеухе. Вообще-то батюшка мой был человек весьма благодушный и кроткий. Мы совершенно не в силах были уразуметь, отчего это батюшка питал такую слабость к маленькой Tee. Но тут он дал нам понять, что на всем белом свете нет человека, с которым мы должны были обращаться более бережно, чем с ней. И сообщил нам, что Тея останется в Хедебю еще на целую неделю, чтобы мы подружились с ней.
— И этого, разумеется, вы не смогли вынести?
— Я смолчал, но Йёран, который был нрава более пылкого и к тому же взбешен оплеухой, в страшной ярости вскричал: «Из того, что папенька был влюблен в Мальвину Спаак, вовсе не значит, что мы должны быть без ума от маленькой Теи». Я был уверен, что Йёрана вышвырнут за дверь, но все вышло совсем иначе. Папенька сдержал свой гнев. Усевшись в большое кресло, он попросил нас подойти поближе. Мы встали перед ним рядом — слева и справа. Взяв наши руки в свои, он сказал, что настало время нам узнать семейную тайну. Он опасается, что с Мальвиной Спаак поступили весьма несправедливо. При неких обстоятельствах — а он был убежден, что мы знаем, на что именно он намекал, — он был на волосок от смерти. И он подозревает, что матушка его, баронесса Августа, если и не прямо, то все же каким-то манером дала понять Мальвине Спаак, что та станет ее снохой, если ей удастся спасти его жизнь. Обещание это, разумеется, выполнено быть не могло, и девица Мальвина вела себя наиделикатнейшим образом. Но батюшка тем не менее чувствовал, что он перед ней в неоплатном долгу. Оттого-то он и призвал нас обходиться с фру Мальвиной и ее дочерью как можно внимательнее.
— Какой благородный призыв, кузен!
— К сожалению, кузина, мы, мальчики, нашли все это скорее смехотворным, нежели трогательным.
Но в этот миг кучер Лундман обернулся к седокам и доложил, что ему показалось, будто на вершине одного из холмов, совсем близко от них, он приметил цыганскую повозку.
Барон привстал в санях. Он тоже увидал повозку, но тут же заявил, что до того холма еще не менее четверти мили, и к тому же определить, те ли это сани, которые они преследуют, или же другие, было невозможно. Все-таки он попросил Лундмана пустить лошадей елико возможно во всю прыть и поспешно составил план нападения.
— Как только мы поравняемся с санями, ты, кузина Шарлотта, бери вожжи, — сказал он, — Лундман выпрыгнет и схватит цыганскую лошадь под уздцы. Ну, а я подбегу к саням и заберу ребенка.
— Мы нападем на них, как заправские разбойники.
— По собаке и палка!
Барон Адриан высунулся из саней, чтобы лошади не мешали ему глядеть на дорогу. Им овладел настоящий охотничий азарт; он и думать забыл о старинной истории, которую только что рассказывал с таким пылом.
— Кузен Адриан, у нас наверняка есть еще с полчаса времени, покуда мы их нагоним. Не могла бы я дослушать конец этой истории?
— Разумеется, кузина, я доскажу ее с превеликим удовольствием. А конец был таков, что братец Йёран, который не в силах был стерпеть общество Теи еще целую неделю, надумал смастерить из воска, золотой фольги и капли красного сургуча огромный перстень с печаткой. Он показал перстень девочке и внушил ей, будто это и есть подлинный знаменитый перстень Лёвеншёльдов, который он якобы нашел на кладбище. Теперь, стало быть, можно ожидать, что призрак мертвого генерала вот-вот начнет бродить по Хедебю и станет требовать назад свое сокровище. Маленькая Тея испугалась, фру Мальвина снова захотела уехать, и в усадьбе началось дознание. Братцу Йёрану пришлось выложить и свой перстень из воска и всю эту историю, и тогда папенька задал ему трепку. Не стерпев экзекуции, Йёран бежал в лес, а потом его и след простыл — больше он домой никогда не возвращался. Целых двадцать шесть лет, до самой нынешней зимы, не показывался он в Хедебю, а вел жизнь бродяги на проселочных дорогах, к великому горю моих родителей, навлекая позор и бесчестье на весь свой род.
— О, кузен Адриан, я и не знала, что злоключения его начались таким образом.
— Да, кузина, именно так все и случилось. И если уж поразмыслить хорошенько, то можно, по всей вероятности, сказать, что это маленькая Тея уготовила Йёрану смерть в канаве у обочины. Тем самым, стало быть, она разделалась с одним из нас. Но взгляни-ка, вон они опять!
Барон снова высунулся из саней, разглядывая дорогу, но преследуемые сани быстро скрылись из виду, и он снова повернулся к Шарлотте.
— Ну, а что ты думаешь по этому поводу, кузина? Я уже забыл, для чего я заставил тебя выслушать всю эту историю. Ах да, я хотел предупредить, что нечего и пытаться разлучить Тею с Карлом-Артуром. Я полагаю, кузина, да, я полагаю, что у дочери фру Мальвины есть некое предназначение, а она сама ничего о нем не подозревает. Припоминаешь ли ты, кузина, как Марит Эриксдоттер говорила, что пришлет человека, который отомстит за нее Лёвеншёльдам?
В тот же миг барон Адриан, повернувшись к Шарлотте, заглянул ей в лицо; в его застывшем от ужаса взгляде ей почудилось ожидание.
И Шарлотту в ту же минуту будто осенило. Конечно же, этот меланхолический мечтатель, не имевший в семейном кругу ни единой души, которой бы он мог довериться, в тоскливые часы уединения все снова и снова вызывал в памяти старинное проклятие. И мало-помалу дошел до того, что вообразил, будто Тея Сундлер и есть та, которая призвана стать мстительницей.
Правда, тут Шарлотта не могла не вспомнить ту злосчастную пору, когда помолвка ее с Карлом-Артуром была близка к разрыву и когда и сама она испытывала такое чувство, словно на стороне Теи стоит нечто грозное и неотвратимое, нечто препятствовавшее всем ее усилиям спасти возлюбленного. Тем не менее она никоим образом не желала согласиться с предположением барона Адриана. Потому-то и вопрошающий его взгляд она встретила с хорошо разыгранным удивлением.
— Не понимаю, — сказала она. — Какое отношение ко всему этому имеет Карл-Артур? Ведь он же не Лёвеншёльд!
— В предсказании точно не говорится о том, что все три жертвы должны носить имя Лёвеншёльд, они должны быть лишь потомками моей бабушки.
— И вы, кузен, полагаете, что из-за этой жалкой, мерзкой старой сказки я не попробую перемолвиться словом с Карлом-Артуром, если встречусь с ним нынче вечером? И не посмею разлучить его с Теей, и вообще не посмею сделать ничего ради того, чтобы вернуть его к более пристойному образу жизни?
Взгляд барона Адриана все с тем же выражением ожидания и боязни был прикован к лицу Шарлотты, и даже голос его выдавал крайнее отчаяние.
— А я и не собираюсь запретить тебе, кузина Шарлотта, такую попытку. Я только говорю, что все равно это ни к чему не приведет. Я видел Карла-Артура несколько часов тому назад и могу заверить тебя, что он скоро кончит смертью в придорожной канаве, как мой брат. Лютая скоропостижная смерть во цвете лет!
— Не понимаю, как это вы, кузен, можете внушать себе такие нелепости.
Мрачным взглядом барон Адриан всматривался вперед.
— Ах, кузина Шарлотта, разве мы понимаем все, что творится вокруг нас? Почему у одного все идет плохо, а у другого хорошо? И сколько есть в мире неискупленной вины, которая взывает об искуплении!
Несмотря на сострадание, которое испытывала Шарлотта, она начала уже терять терпение.
— Ну, а после того как Тея разделается с Карлом-Артуром, настанет, верно, ваш черед, кузен Адриан?
— Да, потом настанет мой черед, но это ровно ничего не значит. Заверяю тебя, что будь у меня сын, я охотно отдал бы свою жизнь ради искупления греха, тяготеющего над Лёвеншёльдами. Мой сын, кузина, смог бы тогда жить счастливо, он возвеличил бы наш род. Ничто не помешало бы ему стать преуспевающим и всеми почитаемым человеком. Мы трое — мой брат, Карл-Артур и я сам — мы так ничего и не достигли, потому что над нами тяготело проклятие, а мой сын, кузина, мой сын не был бы отягощен этим бременем.
Лундман снова повернулся к седокам и, подняв кнут, указал на дорогу.
Барон Адриан даже не шелохнулся. Откинувшись назад, он молча сидел в своем углу саней, не выказывая ни малейшего интереса к погоне. Шарлотта могла видеть только его профиль, но ей все же показалось, будто выражение его лица стало снова таким же, каким было всю прошлую неделю — угрюмым, недовольным и суровым.
«Что мне делать? — подумала она. — На него снова нашла меланхолия».
Так они ехали довольно долго. Дорога, по которой катились сани, была на редкость ухабистой и извилистой. То она бежала вдоль самого берега озера Лёвен, то углублялась в лес, то теснилась меж прижавшимися друг к другу крестьянскими домишками. Нигде простор не открывался взгляду. Сани, которые они преследовали, показывались на миг и тут же исчезали.
Хотя Шарлотта почти не верила безумным фантазиям барона Адриана, однако ею все сильнее овладевало чувство сострадания к нему. И она поспешно решила прибегнуть к единственному средству, которое могла придумать ему в утешение. Правда, сделала она это, разумеется, без всякой надежды на успех, а лишь потому, что чувствовала непреодолимое стремление хотя бы что-нибудь сделать.
— Кузен Адриан!
— Что тебе угодно, кузина Шарлотта?
— Мне нужно поговорить кое о чем.
— Сделай милость, кузина! Ты выказала такое удивительное терпение, выслушав мою глупую историю!
Тон его был недружелюбен и ироничен, но Шарлотта была все же благодарна барону за то, что он ей ответил.
— Прости меня боже, если я поступаю дурно, но я должна рассказать об этом. Человек, которого вы, кузен, послали на север к цыганам, вернувшись в Хедебю, попросил разрешения побеседовать с баронессой с глазу на глаз. Он хотел сообщить ей, что у Йёрана Лёвеншёльда, вашего брата, кузен, остался сын.
Рука барона Адриана в огромной рукавице волчьего меха снова тяжело легла на плечо Шарлотты.
— Ты все это выдумываешь, кузина?
— Да надо быть чудовищем, чтобы тут солгать. Нет, кузен Адриан, там, в горах, и в самом деле есть мальчик. Ему шесть лет, он рослый и хорошо сложен. Не так красив, как его сестра, а больше похож на старого Бенгта на портрете. Так вот, управитель хотел прежде всего спросить баронессу, можно ли ему вообще рассказать вам, кузен, о том, что есть на свете такой мальчик. Но у него имеется изъян.
— Он идиот?
— Нет, кузен, разумом он не обижен, не хуже всякого другого, он весел и добр, но он…
Шарлотта была так взволнована, что ей изменил голос. Она не в силах была вымолвить это слово.
— Он слепой, кузен, — наконец прошептала она.
— Да как же так?
— Он слепой! — повторила Шарлотта, почти выкрикнув на сей раз это слово. — Потому-то управитель и не смел рассказать вам об этом. Амелия же попросила его молчать и впредь. Она полагала, что сейчас еще не время явиться к вам, кузен, с такой вестью. Она хотела рассказать об этом позднее, когда к вам вернется хорошее расположение духа.
— Как была она дура, так и останется!
— Мальчик родился слепым. И излечить его невозможно.
Барон Адриан принялся трясти Шарлотту, словно хотел вытряхнуть из нее истину.
— И это правда? И ты можешь поклясться, кузина, в том, что там, в горах, в самом деле есть мальчик?
— Конечно, есть! А зовут его Бенгт-Адриан! Маленькая девочка часто говорит о каком-то братце. Это, конечно, он! Но что такое с вами, кузен?
В безумном восторге барон Адриан обнял Шарлотту и расцеловал ее в щеки и в губы. Громко смеясь, он наконец отпустил ее.
— Да, прости меня, Шарлотта, но ты просто клад. Не неженка, а отважна, как настоящий мужчина! Сразу видно, что ты, кузина, нашего рода! Даю слово! Когда ты в следующий раз приедешь в Хедебю, там все будет по-иному.
— Я так рада, кузен, так бесконечно рада, но не следует забывать, что мальчик слепой!
— Слепой! Эка беда, у меня ведь пять дочерей, которым и делать-то нечего, кроме как водить его и кормить, если это потребуется. Нынче же вечером я еду на север. Только сперва надобно вернуть девчонку. Эй, Лундман, не видать их?
— Они недалече от нас, господин барон!
— Тогда погоняй, Лундман, что есть мочи! Сейчас мы поравняемся с ними. О, боже правый! Так как его зовут?
— Бенгт-Адриан!
— У Йёрана все же сохранились какие-то чувства к прошлому. Так какой помощи Карлу-Артуру ты желала бы от меня, кузина?
— Но ведь ему суждено погибнуть!
— О черт! Неужто ты, кузина, и в самом деле веришь этой дурацкой фантазии, которую пытался внушить тебе меланхолический барон! С позволения сказать, наплевать нам на это проклятие! Стало быть, я позабочусь о Карле-Артуре. Ну, а что нам делать с Теей?
— Ее муж жив и тоскует по ней.
— Мы вернем ее ему, Шарлотта! А Карл-Артур прежде всего поедет в Хедебю и отъестся. Амелия позаботится о нем, ей по душе такие заботы. А вот и они! На следующем холме мы их схватим!
Шарлотта с бароном высунулись из саней, чтобы лучше видеть дорогу. Преследуемые находились как раз на крутом спуске холма, который вел прямо к берегу озера. Затем шла небольшая полоска ровной дороги, а потом снова начинался подъем. На этом-то холме барон и думал нагнать беглецов.
Карл-Артур все же опережал их. Он находился уже на гладкой дороге возле озера, в то время как лошади Шарлотты только еще мчались во весь опор по отвесному склону.
Меж тем беглецы, казалось, поняли, что их настигнут на ближнем холме, который уже круто вздымался перед ними. Карл-Артур резко повернул лошадь, съехал с дороги и очутился на льду озера.
— Ну, — сказал довольный барон Адриан, — тем легче мы схватим их там!
Лундман, недолго думая, также свернул на лед, который хотя и был покрыт вперемешку талой водой со снегом, но еще вполне держался.
Не успели они проехать и несколько саженей по льду, как барон Адриан испустил громкий крик:
— Стой, Лундман! Осади лошадей! О чем только думают эти господа! Ведь там же река!
Из саней Шарлотты, которые были довольно высоки, уже совершенно явственно можно было различить, как лед прямо перед ними стал гораздо темнее. По-видимому, это означало, что его разрушала бурливая речушка, струившаяся в озеро из лесной чащи.
Они остановились. Барон Адриан выскочил из саней и, сложив рупором ладони, стал кричать что есть мочи, предостерегая беглецов. Шарлотта дергала и рвала завязки медвежьей полости и наконец высвободилась. Теперь она могла двигаться.
Это произошло через несколько секунд. Послышался треск льда, и тут же лошадь Карла-Артура исчезла в полынье, а за нею последовали и сани.
Но в тот самый миг, когда лед подломился, Карл-Артур выскочил из саней, и сидевшая рядом с ним женщина последовала его примеру. Из саней Шарлотты можно было видеть, что они целые и невредимые стоят на краю полыньи.
Барон Адриан, рослый и тяжелый, как был в своей просторной шубе и огромных дорожных сапогах, пустился бежать к зияющей полынье.
— Ребенок! — кричал он. — Ребенок! Ребенок!
Шарлотта ринулась за бароном, а кучер Лундман, отбросив вожжи, тоже поспешил следом за ними. Барон опередил их. Он был уже почти у самой полыньи, и Шарлотте показалось, будто он крикнул, что видит девочку. И в этот же миг под ним подломился лед.
Шарлотта была так близко от него, что трещины в ломающейся ледяной коре протянулись почти к самым ее ногам. Но Шарлотта не обратила на это внимания, она думала лишь о том, как бы ей пробраться дальше и прийти на помощь барону Адриану и ребенку, но подоспевший Лундман обхватил ее сзади:
— Стойте, фру Шагерстрём! Ни шагу дальше. Ползите, ради бога, ползите!
Они оба бросились на лед и поползли на коленях к полынье. Но так ничего и не увидели.
— Течение тут ух какое сильное, вон оно как, — сказал Лундман. — Их уже затянуло под лед.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Шарлотта едет по дороге в непроглядной тьме. Она все время плачет и всхлипывает. Носовой платок, которым она утирает слезы, мало-помалу промок насквозь. Ночь стоит морозная, и он совсем заледенел. Шарлотта поспешно сует его в шубу, чтобы он снова оттаял.
Но что ни делает Шарлотта — плачет ли, утирает ли слезы, прячет ли носовой платок, — все это происходит совершенно машинально и бессознательно. Все время она ждет только ответа на молитву, которую твердит без конца.
Рядом с ней нет больше барона Адриана, как при выезде из Хедебю. Вблизи вообще нет никого, кто мог бы быть ей опорой и утешением, никого — кроме кучера. Правда, Лундман и Шарлотта — добрые друзья, и он считает своим долгом время от времени, повернувшись на облучке, выказать ей свое участие.
— Да и то сказать, фру Шагерстрём, хуже такого я и не видывал.
Наверное, так оно и есть, но Шарлотта не позволяет себе ответить ему. Она все повторяет одну и ту же молитву и ждет ответа на нее.
Сани скользят совсем беззвучно. Лундман снял связки бубенчиков с коней и сложил их в ящик под сиденьем. На всех рытвинах и ухабах бубенчики дребезжат, но звон их — глухой и зловещий — под стать всей поездке. Они не наигрывают больше своих веселых мелодий, как тогда, когда висели на шеях коней.
Казалось, кони знают, что возвращаются домой, и хотят прибавить ходу, но Лундман считает это непристойным и сдерживает их прыть. Хотя никто этого не видит, сани тащатся почти так же медленно, как погребальные дроги.
— Эх и человек же был этот барон Адриан, — говорит Лундман, — да и смерть принял славную!
Но и эти слова не находят отклика у Шарлотты. Она думает о чем-то совсем ином и молится, молится неустанно и ждет ответа.
Лундман и Шарлотта — не одни в санях. Когда Шарлотта поворачивает голову, рядом с собой на сиденье она может разглядеть какой-то огромный узел, в котором, кажется, скрыт человек. Это, разумеется, не кто-либо из утонувших — не барон Адриан и не ребенок, а кто-то живой. Хотя оттуда, где он лежит, не доносится ни единого слова, хотя там не видно ни малейшего движения, но сани скользят так беззвучно и вокруг стоит такая глубокая тишина, что Шарлотта порой явственно может слышать слабые хрипы дышащего рядом человека.
Она пытается думать о бароне Адриане и о маленьком ребенке. Это было бы облегчением. Они мертвы и ушли в мир иной, но воспоминание о них вызывает не ужас, а одну лишь скорбь. Шарлотте, однако же, нельзя отвлекаться, ей нужно по-прежнему молиться. Ей нужно пробиться со своей молитвой до самого престола господня. Ей нужно молиться о том, чтобы эта ужасная беда, которая стряслась нынче вечером, послужила бы началом какого-то благоденствия.
Когда Шарлотта с Лундманом достигли наконец края полыньи и тщетно пытались высмотреть там хотя бы малейшие следы утонувших, они услыхали, как Карл-Артур крикнул им, что побежит на берег и позовет на помощь людей. Он так и сделал, а Тея последовала за ним. Маленький железоплавильный завод, приводимый в движение той самой речушкой — виновницей несчастья, находился совсем близко, и оттуда вниз, на лед, и ринулись люди. Они притащили с собой длинные багры и обшарили ими озеро под ледяным покровом, но с самого начала все было безнадежно. Сильное течение далеко унесло тела утонувших. Чтобы отыскать их, понадобилось бы, наверно, взломать весь лед на озере.
Тею Сундлер Шарлотта так больше и не видала, но Карл-Артур вернулся назад и был одним из самых ревностных среди тех, кто пытался оказать помощь, не раз даже по-настоящему рискуя собственной жизнью. Все это время он избегал Шарлотты, стараясь не приближаться к ней. Лишь когда все было кончено и многие из самых ретивых помощников, удрученные и павшие духом, побрели назад к берегу, он осмелился приблизиться к ней.
Шел он медленно и нерешительно, опустив, по своему обыкновению, веки. А подойдя вплотную, чуть приоткрыл глаза, так что смог увидеть платье и шубу, но отнюдь не лицо Шарлотты. Он произнес несколько слов, которые должны были, по-видимому, означать то ли утешение, то ли просьбу о прощении:
— Да, Йёран хотел, вероятно, вернуть свою девчонку! А еще, может, хотел поблагодарить своего богача брата за пышные похороны.
— Карл-Артур!
Тут он поднял глаза, и величайшее смятение отобразилось на его лице. Он явно не ожидал встретить здесь Шарлотту, думая, что дама, сопровождавшая барона Адриана, была его жена.
Карл-Артур не вымолвил больше ни слова, а лишь молча стоял, глядя Шарлотте в лицо; она так же молча глядела на него. Вся ее душевная боль и весь ужас, которые она испытала при виде его низости и грубости, были написаны у нее на лице, и ему невольно пришлось прочесть это.
Но в этот миг Карл-Артур вдруг так переменился в лице, как это на памяти Шарлотты случалось с ним не раз при сердечных припадках. Взгляд стал диким и неподвижным, рот раскрылся, как будто Карлу-Артуру было не удержаться от крика, а руки он крепко прижал к груди.
Простояв так одно мгновение, он вдруг зашатался и непременно рухнул бы на землю, если бы Шарлотта не обхватила его обеими руками.
Еще несколько мгновений он шатался из стороны в сторону, но Шарлотта поспешила позвать на помощь; несколько человек подбежали к Карлу-Артуру, подняли его и понесли к ее саням. Когда Карла-Артура уложили на сиденье, он был уже в беспамятстве.
Шарлотта немедля поехала с ним на берег и провела несколько часов на маленьком железоплавильном заводе. Карлу-Артуру нужен был уход. Лундман и Шарлотта промокли до нитки, ползая по льду в талом снегу. Им необходимо было обсушиться, а коней надо было покормить и дать им выстояться. Но из того, что происходило в эти часы, в памяти Шарлотты не сохранилось ни малейшей подробности. Все это время она только молилась Богу, умоляя его помочь ей спасти Карла-Артура и разлучить его с женщиной, навлекшей на него погибель.
Карла-Артура не удалось привести в чувство до самого отъезда, но было ясно, что он еще жив, и Шарлотта велела завернуть его в медвежью полость и отнести в сани.
Тихая мглистая ночь, на небе ни звезды. Шарлотта вздыхает. Ни разу за всю свою жизнь не ждала она в такой страстной тоске ответа на свою мольбу. Но, окутанный ночным безмолвием, всемогущий молчит.
Совершенно неожиданно она замечает, что Карл-Артур, лежавший без чувств, чуть шевелится.
— Карл-Артур, — шепчет она, — как ты себя чувствуешь?
Сначала Шарлотта не получает ответа, но потом, стоит ей заметить, что Карл-Артур приходит в себя, ею вновь овладевает страх. Как он себя поведет? Будет ли говорить так же грубо и зло, как недавно на льду? Ей нельзя забывать о том, что перед ней совсем другой человек.
Вскоре Шарлотта услыхала, как Карл-Артур слабым, едва слышным голосом задал ей вопрос:
— Кто сидит рядом со мной в санях? Это Шарлотта?
— Да! — ответила она. — Да, Карл-Артур, это я, Шарлотта!
Голос его звучит теперь совсем как прежде. Она слышит, что голос его очень слаб, но вовсе не груб. Он так же красив, как в былые времена, и, как ни странно, голос Карла-Артура звучит деланно и вкрадчиво, напоминая детский лепет.
— Я так и думал, что это Шарлотта, — сказал он. — От Шарлотты всегда так и веет жизнью и здоровьем. Я выздоровел только оттого, что сижу рядом с Шарлоттой.
— Стало быть, тебе лучше?
— Мне очень хорошо, Шарлотта. Сердце у меня сейчас совсем не болит. Никаких страданий; уже много лет я не чувствовал себя таким здоровым.
— Ты был, верно, очень болен, Карл-Артур?
— Да, Шарлотта, очень!
Потом он некоторое время не произносил ни слова, а Шарлотта тоже молча сидела и ждала.
Вскоре он снова завел разговор.
— Знаешь что, Шарлотта? — спросил он все тем же кротким, лепечущим голосом. — Я сижу и тешусь тем, что произношу самому себе надгробное слово.
— Что такое ты говоришь? Надгробное слово?
— Да, да, именно так, Шарлотта! Ты никогда не думала над тем, что скажет пастор над твоей могилой, когда ты умрешь?
— Никогда, Карл-Артур. Я и не думаю вовсе о смерти.
— Не попросишь ли ты пастора, Шарлотта, который станет держать речь над моей могилой, чтобы он сказал своим прихожанам так. Здесь, мол, покоится богатый юноша, который, повинуясь заповедям Христовым, расточил все свои имения и стал нищим.
— Да, да, конечно, Карл-Артур, но теперь ты не умрешь!
— Может быть, не теперь, Шарлотта! Редко чувствовал я себя таким здоровым. Но ты ведь можешь вспомнить об этом позже. И еще я хочу, чтобы пастор напомнил прихожанам о том, что я был тем апостолом, который вышел на дороги и тропы, дабы нести людям весть о царствии небесном прямо в их будничную жизнь, в их увеселения и в их труд.
Шарлотта не ответила. Она спрашивала себя, не глумится ли над ней Карл-Артур.
А он продолжал говорить тем же деланным тоном:
— Я полагаю также, что отлично было бы, если бы пастор сказал немного и о том, что я, подобно самому господу Иисусу Христу, выказал свое смирение, когда ел и пил вместе с мытарями и грешниками.
— Замолчи, ради бога, Карл-Артур! Ты и Христос!.. Ведь это же святотатство!
Прошло некоторое время, прежде чем Карл-Артур ответил Шарлотте:
— Мне вовсе не нравится такое возражение, — сказал он. — Но я могу примириться с тем, что пастор ничего не скажет о мытарях. Это могло бы быть ложно истолковано. А упоминания о грешниках, пожалуй, достаточно, дабы объяснить, почему я стал говорить проповеди на проселках проезжему люду. Разумеется, недостатка в возможностях распространить свою деятельность и на другие поприща у меня не было.
Шарлотта молча сидит в санях, и ей хочется громко крикнуть от ужаса. Неужто все это вправду? А может быть, он говорил так лишь для того, чтобы произвести на нее впечатление своим высокомерием? Неужели он утратил всякую способность рассуждать?
— Быть может, ты помнишь, Шарлотта, что у меня был друг, который стал потом миссионером?
— Понтус Фриман?
— Да, Шарлотта, совершенно верно! Он шлет письмо за письмом, уговаривая поехать к туземцам и помогать ему. Мне было очень соблазнительно! Я ведь так люблю путешествовать! Да и изучение языков меня тоже интересует. Мне всегда весьма легко давались разные науки. Ну, что скажешь на это, Шарлотта?
— Я все раздумываю, не насмехаешься ли ты надо мной, Карл-Артур. Если нет, то я полагаю, разумеется, что это превосходная идея.
— Я насмехаюсь над тобой? Нет, я всегда говорю правду, и тебе, Шарлотта, следовало бы знать об этом издавна. Но ты, видно, и впрямь не вполне меня понимаешь. Не ожидал я этого после такой долгой разлуки. Боюсь, что эта встреча принесет нам разочарование.
— Это было бы очень горько, Карл-Артур, — сказала Шарлотта, которая совершенно была сбита с толку неописуемым высокомерием и самодовольством этого несчастного оборванца.
— Я знаю, Шарлотта, что ты очень богата, а богатый человек легко становится поверхностным и судит по внешнему виду. Ты не понимаешь, что я сам избрал бедность по доброй воле. У меня ведь есть жена…
Когда он упомянул о жене, Шарлотта сделала попытку вмешаться и заговорить с ним о том, что могло бы пробудить его интерес.
— А теперь послушай меня, Карл-Артур! Слыхал ли ты о том, что матушка твоя в последние годы своей жизни желала, чтобы ей читали лишь твои студенческие письма. Жакетта читала их ей вслух изо дня в день. Но однажды Жакетте это, должно быть, надоело, и знаешь, что она тогда сделала? Она поехала в Корсчюрку и отыскала там Анну Сверд и твоего маленького сына. Она увезла их с собой в Карлстад и показала полковнице ребенка.
— Необыкновенно прекрасно и трогательно, Шарлотта!
— С тех пор Жакетте больше не было нужды читать твои письма. Матушка твоя пожелала, чтобы ребенок всегда был при ней. Она играла с ним, она восхищалась им, она ни о чем больше не думала. Ее невозможно было разлучить с ребенком, и твоей жене пришлось перебраться в Карлстад. Кажется, к Анне теперь благоволят все и вся, а больше всех твой отец. Ну, а после того как матушка твоя умерла, Анна снова переехала назад в Корсчюрку. Она и все ее приемыши снова хозяйничают в твоей лачуге. Они превратили ее уже в добрый крестьянский двор. Ну, а твой собственный сын, кажется, по большей части находится у Жакетты, которая живет теперь в Эльвснесе. Он прелестный ребенок, У тебя нет желания увидеть сына, Карл-Артур?
— О, я прекрасно знаю, что жена моя чуть не извелась от тоски по мне, да и все другие мои родственники тоже. Но оттого, что ты, Шарлотта, пробуешь говорить за них, толку не будет. Я люблю волю, люблю жизнь на проселочных дорогах, люблю разные приключения.
«В сердце у него нет места для добра, — подумала Шарлотта. — Он выскальзывает у меня из рук. Я никак не могу ухватить его».
Но она все же сделала еще одну попытку.
— Ты как будто всем доволен, Карл-Артур?
— Как же мне не быть довольным, когда я вновь нашел тебя, Шарлотта!
— Ты ничуть не раскаиваешься, что украл ребенка? Ведь из-за этого погибли две человеческие жизни!
— Две жизни! — повторил Карл-Артур. — Два человека! У тебя, Шарлотта, такие странные резоны. Что мне за дело, если даже два человека и погибли! Я ненавижу всех людей. Самое большое для меня удовольствие — это собрать вокруг себя толпу, чтобы изругать людей на чем свет стоит, чтобы сказать им, что все они жалкие скоты.
— Молчи, Карл-Артур! Ты просто страшен!
— Страшен? Я? Ну да, это вполне понятно, что ты так говоришь. Такова месть отвергнутой. Зелен виноград! Во всяком случае, тебе, Шарлотта, следовало бы признать, что тот, кто способен вызвать такую преданность к себе, как я… Знаешь ли, Шарлотта, я просто не понимаю, как это она до сих пор терпит. Я так и жду, что она явится и вырвет меня из твоих рук.
— Молчи ради бога, Карл-Артур!
— Но отчего же? Я так рад поговорить с тобой, Шарлотта!
— Ты мне мешаешь. Я молюсь богу. Я молилась не переставая с той самой минуты, как встретилась с тобой после полудня.
— Весьма похвальное занятие! Но о чем же ты молишься, Шарлотта?
— Чтобы я могла спасти тебя от этой женщины!
— От нее? Бесполезно, Шарлотта! Ничто в мире не может поколебать ее преданность.
Склонившись к Шарлотте, он прошептал ей на ухо:
— Я сам испробовал все возможное. Но спасения нет. Нет спасения, кроме смерти! Nemo nisi mors!
— Тогда я буду молить о смерти для тебя, Карл-Артур!
— Ты, Шарлотта, всегда была так удручающе откровенна. Не очень-то приятно знать, что ты молишь бога о смерти для меня, но я, разумеется, мешать не стану.
Довольно долго они ехали по дороге так же молча, как и раньше, покуда Карл-Артур не очнулся от беспамятства. Шарлотта пыталась собраться с мыслями, подумать о том, что ей делать с человеком, который так низко пал.
Но тут Лундман снова повернулся на козлах и сказал:
— Слышите, фру Шагерстрём, за нами погоня? И те, что гонятся за нами, видать, близко! Скачут во весь опор, нахлестывают лошадей и орут, перекрикивая друг дружку: «Сейчас мы их схватим!» Хотите, фру Шагерстрём, уйти от погони?
— Нет, Лундман, конечно, нет! Наоборот, мы остановимся. Мы их встретим, они нам кстати.
Спустя несколько мгновений преследователи уже настигли их. В ночной темноте перед Шарлоттой мелькнула пара небольших цыганских кибиток, которые вот уже поравнялись с ее санями. Темные фигуры выскочили из саней на дорогу. Двое людей подбежали и схватили коней под уздцы. Двое других — мужчина и женщина — подошли к ее саням.
— Это Шарлотта? Я хочу сказать: это коммерции советница Шагерстрём? — спросил шепелявый голос. — Я желала бы лишь узнать, не можете ли вы, фру советница, сообщить мне, где находится сейчас Карл-Артур? Перед тем как Карл-Артур снова побежал на лед, мы уговорились встретиться с ним у одного из кузнецов. Вот я и прождала несколько часов в кузнице. Наконец я наведалась в заводскую контору и узнала там, что Карл-Артур захворал, а вы, фру коммерции советница, увезли его с собой в своих санях. Какая любезность! Как бишь это говорится: «Старая любовь не ржавеет».
— Ты явилась с целой армией, Тея, — совершенно спокойно заметила Шарлотта.
— Мне посчастливилось, что двое лучших наших друзей как раз нынче вечером проезжали по этой дороге. Они обещали мне помочь вернуть Карла-Артура. Ах, фру советница, вы даже не можете себе представить, как благотворно влиял Карл-Артур на бродячий люд и как все его полюбили. Его во что бы то ни стало хотят вернуть назад.
— Насколько я понимаю, ты собираешься взять его силой, если я откажусь выдать его по доброй воле.
— Зачем же силой, фру советница, это вовсе не входит в мои намерения. Но мы хотим убедиться в том, что Карл-Артур волен поступать, как он захочет, и может возвратиться к нам, если того пожелает.
— То, чего желает Карл-Артур, не подлежит ни малейшему сомнению, Тея. Целый час до встречи с вами он вел со мной учтивую беседу; но она ему весьма наскучила, и он страшно рад, что ты явилась. Разумеется, я не держу его! Так что скажи своим друзьям, что им вовсе незачем вытаскивать ножи, которые так и сверкают во тьме вокруг меня. Можешь забрать его!
Тея Сундлер, ожидавшая, по всей вероятности, упорного сопротивления, была просто потрясена и не нашлась, что ответить.
— Забирай его! — громким голосом повторила Шарлотта. — Забирай и дальше делай что хочешь. Я думала, что могла бы помочь ему, но этого я сделать не могу. Он совсем ума решился. У него на совести две человеческие жизни, а он сидит здесь и едва ли догадывается об этом. Пусть убирается! Прочь! Пусть погрязает во лжи, в преступлениях и в нищете! Пусть валяется в грязи! Он радуется тому, что натворил нынче вечером. Это не ужасает его. Он не желает изменить свою жизнь. Он желает жить по-прежнему. Пусть убирается!
Шарлотта наклонилась над Карлом-Артуром, сорвала у него с ног меховой мешок и откинула медвежью полость, чтобы он мог вылезти из саней.
— Убирайся! Возвращайся к ней, к той, что сделала из тебя такого, какой ты есть! Между нами все кончено!
Без единого слова подошла Тея Сундлер к саням с той стороны, где сидел Карл-Артур, и он приподнялся ей навстречу. Но когда Тея протянула руку, чтобы помочь ему выбраться из саней, он оттолкнул эту руку. Он повернулся к Шарлотте и упал к ее ногам.
— Помоги мне, спаси меня! — громко молил он.
Голос его неожиданно зазвучал убежденно и правдиво.
— Слишком поздно теперь, Карл-Артур!
Он обнял колени Шарлотты и не отпускал ее.
— Спаси меня от нее, Шарлотта! Никто, кроме тебя, не может мне помочь!
Шарлотта наклонилась к Карлу-Артуру, пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Ты знаешь, чего это тебе будет стоить? — совсем тихо, с величайшей серьезностью в голосе спросила она.
— Да, я знаю, Шарлотта! — так же серьезно ответил ей он, стойко выдерживая ее взгляд.
— Лундман! — с внезапной радостью в голосе воскликнула Шарлотта. — Бери кнут и гони!
Кучер Лундман приподнялся на козлах, бородатый и могучий, такой, каким и подобает быть настоящему господскому кучеру; он стал хлестать своим длинным кнутом во все стороны. Темные фигуры с проклятиями метнулись прочь. Кони встали на дыбы и пустились вскачь. Те, кто держал их под уздцы, рванулись за ними, но кнут щелкал то по одному, то по другому, и они выпускали из рук поводья. Кони бешено мчали Шарлотту и ее спутников в Хедебю.
ОБРУЧАЛЬНОЕ КОЛЬЦО
Кто она такая, что должна помнить все то, что другие уже давно позабыли? Почему она должна вечно думать о том времени, когда он колесил по ярмаркам, как какой-нибудь бродяга? Почему она должна всякий миг видеть перед собой ту, которая тогда сопровождала его?
Она была убеждена, что он уехал как миссионер в 1842 году, а нынче шел лишь 1850 год. Стало быть, не прошло и восьми лет после его отъезда. И, однако, люди думали, что все должно быть забыто и прощено. Но ей, которая была его женой, нужно было бы, верно, иметь и собственное мнение на сей счет.
Да, подумать только, с той самой поры, как он недавно снова вернулся в Корсчюрку и нашел пристанище на Озерной Даче, к ней стали захаживать соседи из ближнего прихода и расспрашивать, не собирается ли она поехать с ним в Африку! Но такой уж был здесь на юге народ — ветреный да отходчивый, болтаются туда-сюда, точно дерьмо в проруби. Неужто же ей уехать с ним, ей, которая в довольстве и в почете жила теперь своим домом! Неужто она должна уехать из дому теперь, когда приемыши ее выросли и кормились уже сами, а она могла жить припеваючи, могла взять к себе матушку Сверд и покоить ее старость!
Она еще не встречалась с ним, хотя он приехал в Корсчюрку несколько дней тому назад. Настолько-то у него ума хватило, чтобы и не пытаться к ней наведаться. А сейчас ей думалось: не ходить бы ей нынче в церковь да не слушать бы его проповедь. Ведь это могли бы истолковать так, будто она сама старалась увидеться с ним. Но она-то пошла туда не по своей охоте. Это все фру Шагерстрём, которая зашла за ней и взяла ее с собой. А уж фру Шагерстрём нелегко было в чем-либо отказать.
Кто она такая, что не может избавиться от мыслей обо всем, что было? Фру Шагерстрём сказала ей, что он уже совершил доброе дело среди язычников в Африке. Наконец-то он обрел свое настоящее место в жизни. Точно затравленного зверя, гнал его господь Бог в западню, все пути были ему заказаны, кроме этого — единственного. А потом оказалось, что путь этот и был истинный, тот, который ему следовало бы избрать с самого первого дня.
Фру Шагерстрём не сказала Анне открыто, что ей следовало бы бросить все имущество и последовать за ним. Она лишь как бы невзначай обронила, что там, среди дикарей, ему приходилось не сладко и что хорошо, если бы при нем кто-нибудь был, кто мог бы стряпать ему хороший обед. А сам Шагерстрём, который до сих пор помогал ему деньгами в его тамошней жизни, вероятно не постоит за расходами и на помощника, если только им удастся кого-нибудь найти.
А еще фру Шагерстрём сказала, что теперь он научился любить ближнего. И это очень важно, ибо как раз этого-то ему и не хватало. Он любил Христа и доказал, что может пожертвовать всем на свете, дабы следовать ему. Но истинной любви к ближнему он не знал никогда. А тот, кто, не любя ближнего, желает следовать Христу, тот непременно ввергает в беду и самого себя и других!
А еще фру Шагерстрём сказала, что если Анна захочет сопровождать ее в церковь и послушать его проповедь, то сразу же заметит великую перемену, которая в нем совершилась. И услышит тогда, что он полюбил тех самых чернокожих, которых пытался обратить в христианство. И это была та самая любовь, которая сделала его совсем другим человеком.
Словом, как бы то ни было, а ее все-таки заманили в церковь.
Когда он взошел на кафедру, она сперва даже не узнала его. Он облысел, а страдания избороздили его лицо морщинами. Он уже не был красив собой и на кафедру взошел тихо и смиренно. Когда она увидела его, на нее нашло вдруг странное желание заплакать. И все же он не казался удрученным, на лице его сияла кроткая улыбка — улыбка, которая озаряла всю церковь.
Нет, она вовсе не хочет сказать, что проповедь в тот день была какая-то особенная. На ее взгляд, в ней было мало слова евангельского. Он говорил лишь о том, каково жилось народу в языческих странах, но тогда это и надо называть не иначе, как отчет миссионера. И, конечно, она смогла понять, что он любил этих язычников в Африке, раз выдержал тамошнюю жизнь и снова хотел туда вернуться. Уж как туго ни приходилось ей и ее землякам в Медстубюн, все же их бедная жизнь была не в пример лучше африканской. У чернокожих не было в их лачугах ни дощатого пола, ни даже окон.
И покуда она так сидела, видя кроткую улыбку на его лице и слыша, как в каждом слове чувствовалась сердечная доброта, ей вдруг пришло на ум, что это и был тот самый человек, который честил людей на ярмарках и над которым все измывались. Потому что и с ней бывало так же. Она была не из Корсчюрки, а из Медстубюн, и к тому же приходилась племянницей Иобсу Эрику. Она была так же упряма и недоверчива, как и он.
Когда она вышла из церкви, она увидала, что перед входом поставлен стол, а на нем — медная кружка. Люди опускали в нее свои скудные пожертвования на обращение язычников.
Двое прихожан стояли рядом и караулили кружку, и ей показалось, будто они по-особому взглянули на нее, когда она проходила мимо. У нее не было при себе денег, потому что ей и в голову не приходило, что этому проповеднику удастся выманить у нее хотя бы эре. За неимением иного она быстро сняла с пальца обручальное кольцо и кинула его в кружку. Он подарил ей это кольцо, а теперь может с радостью взять его обратно.
И вот она сидела в одиночестве на кухне и раздумывала, что из этого выйдет.
Ведь он может все понять так, будто она считает, что брак их расторгнут и она знать его больше не желает.
А ежели он поймет это так, то не придет к ней; это она твердо знала. Тогда он, не обинуясь, уедет назад.
Но ведь он может истолковать это и так, будто она желает напомнить ему, что здесь, в Корсчюрке, у него есть жена, которая сидит и ждет его.
Да, теперь она увидит, как он все это поймет. Поймет ли он это так, а не иначе, зависит от того, как он думает.
Ну, а если он поймет это так, будто она сидит и ждет его, и придет к ней, что ей тогда ему ответить?
Да кто она такая и чего желает? Знает ли она сама, чего желает?
Все же сердце у нее сильно забилось от волнения. Вот чудная-то! Никак не может забыть, что это тот самый человек, которому она некогда посылала поклоны с перелетными птицами!
Но вот кто-то прошел мимо окна. Неужто он? Да, он!
И вот он вошел в сени. Вот он взялся за ручку двери. Что же ей ответить ему?
Notes
1. Скиллинг — мелкая медная монета, бывшая в ходу в Швеции с 1776 по 1855 г.
2. …где стояли шкафы, часы из Муры… — Жители Далекарлии издавна были известны как искусные мастера-умельцы. Изготовленные ими мебель, предметы домашнего обихода, утварь, ткани, а также их резьба по дереву и настенная роспись славились по всей Швеции. Часы из Муры — напольные часы с расписным деревянным футляром, изготовлявшиеся в приходе Мура.
3. Пивная похлебка - старинное шведское блюдо: молочный суп из пшеничной муки, в который добавляют пиво или квас.
4. Вестерйётландцы — жители Вестерйётланда, одной из самых густонаселенных областей южной Швеции.
5. Бердники — мастера, изготовляющие берда, то есть гребни для ткацкого станка.
6. Консистория — церковный орган, ведавший делами церковной епархии.
7. …он был похож на современного Пера Свинопаса, переодетого принца. — Речь идет о герое известной скандинавской сказки, который, переодевшись свинопасом, сумел жениться на своенравной принцессе.
8. …сам Польхем, великий изобретатель. — Имеется в виду Кристоффер Польхем (1661–1751), выдающийся шведский инженер-механик.
9. …рассказы о гордых подвигах «кавалеров»… — Кавалеры — персонажи романа «Сага о Йесте Берлинге».
10. Заводчики Синклеры, майоры и полковники из дома Хеденфельтов, немецкий органист Фабер, рыцарь Солнечный Свет, который некогда женился на легендарной красавице Марианне Синклер — персонажи романа «Сага о Йёсте Берлинге».
11. Экебю и Бьёрне — названия усадеб, в которых жили герои «Саги о Йёсте Берлинге». Под названием Экебю изображена усадьба Ротнерус.
12. Озеро Лёвен. — Под этим названием здесь, а также в романе «Сага о Йёсте Берлинге» С. Лагерлёф описывает озеро Фрикен, находящееся в центральной части Вермланда.