Сигрид Унсет. Королева слова
Целиком
Aa
На страничку книги
Сигрид Унсет. Королева слова

***

Откровенно признаюсь, я ничего не имею против уничтожения всех немцев — мужчин, женщин и детей: тем самым мир бы очистился от расы господ.[755]

Устроившись с мольбертом на «своем» месте с видом на Конкапутский водопад, она на пару часов забыла о реальности. Рисунок никак не получался. Зато ранее ей удалось воссоздать вяз во всей его красе — лучше, чем на любой фотографии, как она сама считала. Может, тряхнуть стариной и всерьез заняться рисованием? Но окружавшее ее буйство цветов она даже не пыталась передать.

На дворе стояла поздняя осень 1942 года, и хотя Унсет отложила отъезд, наслаждаясь последними деньками на природе, пора было покидать Монтерей. Конечно, Нью-Йорк, а с ним и остальной мир добирались до писательницы и здесь — приходила почта, иногда навещали знакомые. Альберт Кнопф в письме предлагал прислать пару бутылок шотландского виски, дабы подсластить одиночество, но Унсет, поблагодарив, отказалась и объяснила, что здесь, в «Брукбенд Инн», она старается жить, как жила ее бабушка, а значит — никакого виски[756]. Теперь же от нее ожидали, что она пустит в ход свое влияние и украсит своей знаменитой личностью публичные мероприятия в защиту правого дела. Пакуя чемоданы в ожидании очередной встречи с общественностью, писательница больше всего мечтала о том, чтобы эта зима кончилась как можно скорее.

На первом месте в ее списке стояла помощь евреям. Унсет уже поставила свою подпись под разными петициями, и от нее ждали участия в выступлениях по еврейскому вопросу и в сборе средств, желательно на первых ролях. После собрания, организованного еврейскими женщинами Нью-Йорка, писательнице, бывшей главным оратором, предложили включиться в активную кампанию. Надо было торопиться: речь шла о спасении по крайней мере четырех миллионов жизней в Европе. В особенности тревожило положение евреев в Венгрии. Активисты планировали организовать масштабную конференцию, задумывались тайные акции и прямые обращения к Рузвельту и Черчиллю. У Сигрид Унсет много связей за рубежом, может быть, стоит подключить и их, предлагали ей. Она без колебаний согласилась сделать все, что в ее силах, с одним условием, которое выдвигал и «Чрезвычайный комитет по спасению евреев»{110}: чтобы ничего не попало в газеты. Одну из таких тайных операций удалось осуществить благодаря ее хорошим связям в Швеции. Вскоре под грифом «совершенно секретно» пришло подтверждение: шведы согласились выдать венгерским евреям 700 шведских паспортов и обязались принять всех еврейских детей, которые имели возможность покинуть Венгрию. Унсет лично участвовала в составлении обращения к шведскому правительству.

Писательница с нетерпением ждала окончания войны. Если ранее медлительность американцев, не желавших ввязываться в конфликт, приводила ее в отчаяние, то теперь в воздухе носились совсем иные настроения. Уже к Рождеству 1942 года Унсет была убеждена в скорой победе союзников. Выступление союзных войск в Западной Африке и победа генерала Монтгомери над генералом Роммелем привели ее в восторг. Каждое утро Унсет спешила развернуть «Нью-Йорк таймс» и прочесть свежие новости с фронта: «Как встаю, так в ночной рубашке и бегу за газетой, даже раньше, чем наполню ванну и поставлю греться воду»[757].

Она уже начала обдумывать способы привлечения немцев к ответственности за содеянное. Особенно активно Сигрид Унсет сотрудничала с евреями, работавшими в «Чрезвычайном комитете по спасению». Снова составлялись тайные планы, принимались секретные резолюции. Унсет тщательно прорабатывала каждый документ, среди них и обращение к союзникам с предложениями относительно будущих наказаний. В 1941 году, говоря о союзе свободных наций всего мира, президент Рузвельт пустил в оборот выражение «Объединенные нации», а в 1942 году его уже употребляли все. Среди предложений, обращенных к новому международному органу, было и такое: принять секретную резолюцию, по которой за каждого еврея или нееврея, убитого или депортированного за время войны, сослать на какой-нибудь тропический остров или в африканские тропики по одному немцу. «Чрезвычайный комитет по спасению евреев» предлагал ООН проголосовать за такую резолюцию, с тем чтобы по окончании войны немецкое правительство признало ее.

Рузвельту и Черчиллю посылались обращения с призывом спасти четыре миллиона евреев, приговоренных Гитлером к смерти. По мнению комитета, их еще можно было спасти. Одной из четырех знаменитостей, поставивших свою подпись под обращениями к обоим лидерам, была и Сигрид Унсет. Со временем она превратилась в ведущего оратора на многочисленных конференциях, которые устраивал комитет, и теперь ее имя фигурировало на официальных бланках рассылаемых писем: норвежская писательница стала постоянным членом исполнительного совета «Чрезвычайного комитета по спасению евреев» с момента его возникновения — то есть с лета 1943 года. Другие еврейские организации критиковали комитет за поддержку террористических актов в Палестине, но Сигрид Унсет это явно не волновало.

Ее занимало прежде всего отчаянное положение евреев в Европе. Она была информирована обо всем до мелочей и получала секретные отчеты о ситуации непосредственно из оккупированных стран. В то, что следует подставить другую щеку, Сигрид Унсет не верила и призывала применить к Гитлеру и немцам их собственные эффективные методы. Писательница участвовала в составлении новой резолюции, пересланной и президенту Рузвельту, в которой предлагалось предостеречь Гитлера о таких последствиях: «Настоящим возмездием за убийство Германией невинных и беззащитных людей будет уничтожение невинных и беззащитных граждан самой Германии». Для участия в бомбардировках гражданских целей в Германии следовало отдавать предпочтение пилотам-добровольцам, говорилось далее в резолюции, а в идеале эти акции должны проводиться под эгидой ООН[758].

В начале 1943 года Унсет слегла с гайморитом, но болезнь не помешала ей вместе со всеми радоваться победе русских под Сталинградом. Наступлению Гитлера определенно был положен конец. Должно быть, он со смешанными чувствами встретил десятилетие своего пребывания у власти, с ликованием писала Сигрид сестре Рагнхильд: «Только представь себе, самолеты „Москит“ появились аккурат когда Толстяк[759]произносил свою праздничную речь, так что заканчивать ее пришлось уже в бомбоубежище»[760].

Наконец-то пришла весточка от Саги и Ярла Хеммеров, коллег-писателей из Финляндии, что тоже обрадовало Унсет. Некоторые из ее посылок с помощью дошли до них, и ее финские приемыши были более-менее в порядке.

«Я к ним так привязалась», — писала она в ответном письме, интересуясь, помнят ли еще Эльми и Тойми свою «Сигри-Таати»[761]. Хеммерам также повезло, что пока их сына не призвали на войну: «Целое поколение молодых людей выросло в условиях, когда гражданской обязанностью и делом совести является попрание всех публичных и государственных авторитетов, ибо все эти авторитеты — не более чем насильники и предатели»[762].

Оправившись от тяжелой простуды, Сигрид Унсет с воодушевлением взялась за работу и дала согласие на участие в целом ряде выступлений, хотя меньше всего сейчас ей хотелось стоять на трибуне. Лучше уж пустить в ход самое, по ее собственному мнению, эффективное оружие — пишущую машинку.


Одним была плоха Публичная библиотека на Пятой авеню — там запрещалось курить. А в остальном у Сигрид складывалось ощущение, будто она сидит дома, окруженная собственными книгами, с наслаждением погружаясь в излюбленные громадные энциклопедии. Конечно, библиотека была намного больше и просторнее ее Бьеркебека, однако темно-коричневая деревянная обшивка стен и корешки книг как будто воссоздавали знакомую атмосферу. Писательнице недоставало только словаря Фритцнера, который обычно лежал на столе в ее «светелке». И каждый раз, когда ей хотелось выкурить сигаретку-другую-третью, ей приходилось спускаться вниз по роскошной мраморной лестнице. С особой дотошностью она относилась к датам — единственному, что ускользало от ее цепкой памяти, — и записывала их в маленький блокнот в кожаной обложке. «Харальд Хардрада — 1152 — Франция», — встречаем мы на одной странице. А еще она записывала ключевые слова к темам, к которым собиралась обратиться в будущем, когда-нибудь. Например, «отмена смертной казни», «всеобщий призыв в армию». И ей удалось собрать довольно много оружия для грядущих битв.

Иногда Унсет доходила до Бродвея, чтобы посмотреть кинохронику из воюющей Европы, отснятую американскими кинооператорами. Во время таких прогулок по городу писательница буквально на себе почувствовала разницу между шерстяными колготками и нейлоновыми чулками, по которым так вздыхали все норвежки. И безбожно мерзла, пока не перешла на свое старое шерстяное белье. Домой она предпочитала добираться на автобусе, чтобы избежать толкучки в метро в час пик.

Она решила снова привлечь внимание к сагам, прежде всего к столь любимым ею исландским сагам. По мнению Сигрид Унсет, по сравнению с исландскими сагами ни одному произведению не удалось достичь столь высокой степени реализма, в особенности в изображении детей. Шекспиру до них далеко. Унсет критикует Георга Брандеса, которого когда-то считала учителем; если судить по его анализу детских портретов в литературе, он вряд ли читал старинные исландские саги: «Брандеса почти не интересовала средневековая литература, в которой он мало что понимал». По мнению Сигрид Унсет, даже ведьмы в сагах представляют собой «тип злобной женщины, молодой или старой, встречающийся в скандинавской глуши, то же можно сказать о призраках и сверхъестественных существах»[763]. К тому же в скандинавской литературе издавна было принято одобрительно относиться к детям, ведущим себя независимым и естественным образом, в противоположность немецкой культуре, где воспевались либо не по годам взрослые книжные черви, либо «забияки — маленькие Гитлеры».

— Подумать только, мам, и тогда писали книжки для мальчиков! — воскликнул одиннадцатилетний Андерс, когда она читала ему вслух однотомное собрание саг Форнальда[764].

Унсет была искренне убеждена, что саги далеко превосходят популярную литературу и по части увлекательных сюжетов. Теперь она сама писала книгу для детей — «Сигурд и его храбрые друзья». И приводила малоизвестную сагу о Торгильсе{111}в качестве еще одного примера того, «с каким мастерством древние авторы саг передавали речь ребенка, умели посмотреть на происходящее его глазами. На страницах саг перед нами проходит целая процессия хорошеньких девочек, храбрых, милых, рыцарственных мальчиков, а также трудных строптивцев и настоящих маленьких разбойников»[765].


Больше всего она любила побродить по Бруклинскому мосту, а потом сесть на скамейку и курить, глядя на реку. Однако той зимой мост закрыли для пешеходов в связи с резким увеличением движения речного транспорта из-за войны. Унсет пришлось выбрать для своих прогулок соседние улицы. Ее особенно привлекли лавки итальянских зеленщиков на Блекер-стрит: «А еще здесь можно было приобрести кролика или козленка»[766]. Обычно она сама готовила себе обед — чаще всего потому, что, когда она заканчивала работу, идти куда-либо было уже поздно. В случае же если удавалось купить у итальянцев кролика, она, практичная по натуре, варила рагу, которого хватало на несколько дней. Тогда можно было работать почти без помех, только время от времени разогревая еду.

Когда не намечалось важных встреч и норвежские журналисты не обращались с просьбами выступить по радио, дни Унсет были заполнены чтением, творчеством, прогулками и «разговорами» с черепахами — писательница купила четырех. Изредка она спускалась в гостиную отеля — обычно чтобы разложить пасьянс. От Ханса вестей почти не было, да и нельзя сказать, чтобы его редкие письма радовали ее. А после налета на Перл-Харбор письма из Норвегии и Швеции вообще перестали доходить. Скрашивали жизнь Унсет маленькие посылки с апельсинами, которые присылала ее новая подруга из Флориды, писательница Марджори Роулингс, а также письма с приветами от Хоуп Аллен, к которым нередко добавлялись цветы и черенки. «Ты не представляешь себе, как я обрадовалась твоим цветам», — не уставала повторять Унсет Хоуп Аллен. В письмах речь чаще всего идет о цветах и суевериях, обсуждается и ход войны. Известно ли Хоуп, что Италии пришлось вывести из обращения марку с Гитлером и Муссолини? Потому что итальянцы почему-то плевали не на ту сторону…[767]Цветы, которые ей присылали, Унсет обычно ставила рядом с фотографиями Андерса и Моссе.

Новости с родины приходили с большим запозданием. Помимо прочего, Сигрид узнала, что Нини Ролл Анкер и Карин Бойе ушли из жизни. Шведская поэтесса, которую Сигрид считала родственной душой, покончила с собой, сведения относительно обстоятельств смерти старинной подруги были довольно противоречивыми. Однако у Нини было слабое здоровье. Оставалось только гадать, скольких друзей Сигрид больше никогда не увидит. Она поверяла свои тревоги и тоску по родине Хоуп Аллен. Тревожиться приходилось не только за старых, но и за молодых. Например, за племянницу Шарлотту и ее жениха Мартина Блиннхейма, томящегося в немецком концлагере. С друзьями Андерса и Ханса тоже могло случиться что угодно — большинство так или иначе участвовали в Сопротивлении.

Унсет получила известие, что лучший друг Ханса Уле Хенрик Му, которого она сама когда-то учила ухаживать за цветами, арестован. Какое-то время его держали в концлагере Грини, а потом послали в Заксенхаузен. Тревога и беспокойство питали ее пламенные выступления против немцев, страх превращался в ярость. Писательница работала над громкой статьей о «Гитлере и десяти заповедях» и не упускала случая разразиться гневной тирадой. Напрасно Кнопф старался убедить ее оставить это дело: «Не понимаю, что публикации подобного рода могут дать писателю твоего масштаба», — писал он, в очередной раз уговаривая Унсет вернуться к художественному творчеству.

Сигрид Унсет оправдывалась обязанностями по отношению к тем, кого она именовала «норвежской общественностью»[768]. Ей было не впервой действовать наперекор советам своего влиятельного друга, однако Бланш и Альфред Кнопфы по-прежнему приглашали ее к себе и стремились познакомить с ведущими американскими интеллектуалами.

В речи, с которой она выступила на торжественном предрождественском обеде для лауреатов Нобелевской премии в изгнании, Унсет напомнила собравшимся о неизменной верности духовным ценностям, которой отличалась Карин Бойе, и привела цитату из ее стихотворения об искренности: «Останься от всей жизни только день, я провела бы его в поисках прекраснейшего на свете. А прекраснее всего на свете — искренность».

Бойе была поэтом, бескомпромиссным в своей честности, «она наложила на себя руки, потому что утратила веру в силы разума и человечности, в то, что они переживут это чудовищное попрание правды и справедливости»[769].

Всякий раз, когда Унсет просили сказать несколько слов о скандинавской литературе и норвежской истории, дело заканчивалось атакой на немецкую культуру и все немецкое. В одном выступлении по радио, которое затем «Нью-Йорк таймс» перепечатала в своем воскресном приложении, писательница похвально отозвалась об Эрлинге Скьялгссоне и его практике обхождения с рабами. Унсет ссылалась на древние норвежские законы, которые давали рабам возможность заработать освобождение, и уже в XIV веке, то есть на полвека раньше, чем в соседних странах, рабство в Норвегии практически исчезло. Но теперь «немцы пытаются развернуть ход истории вспять, чтобы мы снова очутились чуть ли не на заре времен»[770].

Сигрид Унсет довольно часто получала приглашения выступить, случалось даже, что у нее совсем не было времени подготовиться. «Я немного научилась блефовать», — признавалась она своей подруге Хоуп Аллен. Писательница полагала, что пропагандистские выступления дают ей возможность поколебать представления о норвежцах — плюшевых мишках и девушках в национальных костюмах, какими они показались, в частности, Стейнбеку[771]. Когда же Унсет спросили, не собирается ли она написать роман об Америке, она с ехидством ответила, что не хочет повторять ошибок Стейнбека.


Она снова позволила журналисту переступить порог своего номера в Бруклине. Увидев фотографию красивого молодого человека в униформе, Эррол Брант сразу же сообразил, с чего лучше начать интервью:

— Это мой сын Ханс, он сражается в рядах норвежской армии в Шотландии, — пояснила Сигрид Унсет и не дрогнув принялась рассказывать о сыне, борющемся за свободу своей страны.

Но пространное интервью вышло под совершенно другим заголовком: «Женщины Германии не лучше своих мужей. Германию следовало бы подвергнуть перманентной оккупации». Подзаголовок гласил: «Немецкий народ — мечта для психиатра. Визит к Сигрид Унсет»[772]. Судя по вступительной части интервью, вопрос журналиста о том, возможно ли было избежать войны, если бы женщины имели больше влияния, не очень вдохновил Унсет. «Я совершенно убеждена, что немецкая женщина ничуть не лучше мужчины. Она восторгается воинственностью мужа, а вид сыновей в военной униформе трогает ее. Так было всегда, и всего лишь сорок лет назад немецкая женщина с ума сходила от гордости при виде того, как ее мужчина дерется на дуэли. Власть и жестокость приводят их в восхищение, они поощряют самые низменные инстинкты своих мужей и поэтому в той же мере несут ответственность за эту войну, что и мужчины», — объясняла норвежская писательница.

«Самое поразительное в ее внешности — это глаза, огромные, серо-голубые, по цвету напоминающие горные озера, только более теплого оттенка. В них отражаются искренняя доброта и внимание, озаряющие все ее лицо особым светом. Ее светло-голубое платье, каштановые волосы, слегка тронутые сединой, румяные щеки и алые губы вкупе со всей манерой держаться делали ее облик настолько притягательным, что, несмотря на мое обычное равнодушие по отношению к знаменитостям, я был очарован…»

Эррол Брант попытался переключить ее внимание на различия между европейскими и американскими женщинами, но очень скоро понял, что она не собирается отвлекаться от любимой темы.

«Немцы — безумный народ, — стояла на своем Сигрид Унсет. — Абсолютно безумный. Конечно, они могут быть и вежливыми, и приятными, когда требуется. Они очень приятные люди, пока ты им не противоречишь. Их совершенно невозможно заставить прислушаться к голосу разума, да и вообще бесполезно пускаться с ними в какие-то дискуссии. Мне еще не доводилось встречать абсолютно нормального немца».

Она привела несколько примеров комичности немецкого характера, того, как немцы склонны все преувеличивать. В частности, один немецкий патер утверждал, что комната, в которой он брал у нее интервью, освещалась факелами, когда на самом деле освещение было электрическим. Сама же она, согласно тому же интервьюеру, «была одета в викингский наряд, хотя я припоминаю, что это был костюм, купленный мной на Бонд-стрит».

Гитлеровская Германия, по мнению Унсет, заслуживала только одного: «Народ, во время войны опускающийся до истребления мирных жителей, должен быть уничтожен. У норвежцев есть старинная поговорка: „Мы ненавидим, но презираем в тысячу раз больше, чем ненавидим“». Она излагает план, предполагающий перманентную оккупацию и обращение к Красному Кресту и психиатрам, чьей обязанностью будет изучить немецкую проблему, исходя из предпосылки поголовного сумасшествия всего народа. «В Германии, стране, где безумие представляется нормой, психиатрам представилась бы уникальная возможность изучить этот феномен».

Журналиста, скорее всего, шокировали подобные заявления, однако он предпочел завершить статью словами сочувствия: «Я знал, что слова, исполненные ненависти к немцам, произросли из истекающего кровью материнского сердца, и, возможно, еще тысячам матерей предстоит повторить их в будущем»[773]. Позже, когда ей прислали статью, Сигрид Унсет аккуратно сложила ее в коричневый конверт, где хранила другие газетные материалы, представляющие особый интерес.

Так же методично она собирала и письма нового типа, которые приходили на ее адрес в гостинице. Это были письма незнакомых людей, критикующих ее за односторонние представления о немцах и пропаганду упрощенного образа врага. Издатель Унсет был не одинок в своем мнении, что, превращаясь в солдата пропаганды, она портит свою репутацию как писателя. Однако новости, которые она получала из Норвегии, только ожесточали ее сердце, так что она не видела причин менять тон. В Бьеркебеке поселились немцы, и той весной писательница еще не знала, что «добрым друзьям» удалось спасти ее книги. Ей оставалось только молиться Богу и надеяться, что немцы не пустили на растопку бесценные издания саг XVIII века и прочие редкие книги, которыми она имела обыкновение хвастаться перед гостями. Потом Унсет узнала, что Эйлиф Му при участии Юхана Анстейнссона из Норвежского научного общества в Тронхейме попытался спрятать самые ценные книги под предлогом их перевозки в Тронхейм, в чем им усердно помогал старший библиотекарь университетской библиотеки Вильям Мюнте. При мысли о любимых книгах перед внутренним взором Сигрид особенно отчетливо представала полка с ее детскими книгами. Ни библиотекарь Хьер, в свое время составивший полный каталог ее библиотеки, ни Анстейнссон, ни Мюнте или Му не могли понять, что значат для писательницы эти потрепанные томики, первые книги в ее жизни. Среди них — и «Норвежская иллюстрированная книга для детей» со ставшими классикой изображениями всего, что только можно придумать: от троллей до куриц и Пера-скрипача. Это была первая книга, подаренная ей отцом, — и с его дарственной надписью. А также потрепанный томик поэзии Китса и По, неизменный спутник ее юности. С этим дешевым изданием в руках она валялась на травке горного Хёврингена, когда ей было семнадцать. «Больше я их уже не увижу, — уверена была теперь Сигрид. — Мы знаем, что они [немцы] намереваются уничтожить после себя все, когда им придется покинуть Норвегию. Так они поступили в Италии. Ну и ладно, я все равно отлично помню, как выглядит каждая страница моих любимых книг, каковы они на ощупь, и уж этого-то у меня никому не отнять»[774].

Сигрид Унсет по большому счету ничего не знала о стараниях Эйлифа Му оградить ее Бьеркебек от нависшей угрозы принудительного аукциона. От сестер ей стало известно, что совместными усилиями Матеи и Фредрика Бё и самой сестры Сигне удалось спрятать ценные вещи, включая картины и столовое серебро. А племянница Сигрид самостоятельно провернула операцию по спасению рукописей знаменитой тетки. Теперь они были надежно спрятаны в хранилище Университетской библиотеки под фальшивым именем. Известие о том, что ее писательскую «светелку», гостиную и роскошную ванную комнату заняла сотрудница немецкой тайной полиции из местных, некая фру Нерол с матерью и сыном, вызвало у Унсет еще более сильный приступ ненависти по отношению к немцам. В письмах к Хоуп Аллен она пишет о «немецкой вони», что остается после немцев, где бы они ни побывали, а теперь они осквернили и Бьеркебек.

Писательница снова с головой окунулась в мир саг, но ей очень не хватало привычных консультантов. Хоуп Аллен великолепно разбиралась в европейском Средневековье, но ответы на вопросы, связанные с древнескандинавской и особенно норвежской историей, могли дать только письменные источники. Больше всего ей не хватало Фредрика Поске, который всегда с искренним интересом следил за ее историческими изысканиями. Время от времени он с ней не соглашался — и, как правило, лучше помнил даты. Теперь же их переписка по большей части была посвящена обсуждению повседневных забот и перипетий войны.

«Ах да, мои черепашки — три из них сдохли, — писала Унсет, — да и я уже перестала ими интересоваться, честно говоря. Мозг у них не больше булавочной головки, но посмотреть на них, конечно, приятно»[775]. Поске с семьей перебрались в Уппсалу, профессор устроился на работу в местном университете, но много разъезжал по стране, выполняя антифашистские задания. Летом 1943 года, когда Унсет писала книгу для американского юношества про середину XIII века, времена Хокона Хоконссона, мысли ее часто обращались к старым друзьям вроде Поске.

Все лето писательница неутомимо трудилась и даже ответила отказом на приглашение Хоуп Аллен съездить в Онейду под предлогом того, что должна закончить работу над крупным проектом. Унсет присудили степень почетного доктора еще одного колледжа, однако ее занятость объяснялась совсем не этим. Помимо работы над детской книгой она выполняла тайное поручение, к которому относилась не менее ревностно, чем к помощи евреям.

Однако по ночам писательница урывала часок, чтобы написать американской подруге. Почти в каждом письме она возвращается к двум темам, к которым сводится теперь ее личная жизнь: это сын Ханс и цветы. Ханс и его лондонские друзья сгорают от нетерпения и рвутся в бой с немцами, читала Хоуп Аллен. Сигрид Унсет была к этому готова. Она потеряла одного сына и могла потерять и второго, и тем не менее она была счастлива, что ее сын — норвежец. И жалела сестру, живущую в Швеции, чей сын — швед[776].

В своих редких письмах Ханс никогда не забывал попросить денег; Унсет иронизировала над подобным «коммунистическим» отношением сына к деньгам матери, доставшимся ей тяжким трудом.

Единственной незамутненной радостью оставался мир цветов. Писательница с воодушевлением открывала для себя новые американские виды, при этом вспоминая, как она когда-то возмечтала, что в честь нее могут назвать цветок. Ей показалось, что она открыла новый вид колокольчиков, рассказывала она Хоуп Аллен, и с этим открытием обратилась к одному профессору. К великому разочарованию Унсет, выяснилось, что речь идет о цветке, завезенном из Восточной Европы[777]. А вообще звание самого красивого цветка Америки она бы присудила рудбекии, известной в Америке как «черноглазая Сьюзен». Писательница мечтала по возвращении домой разбить американский садик и с радостью думала о будущих экскурсиях по сбору цветов разных видов вместе со своей подругой из Онейды. Но сначала надо было закончить работу, которую она поклялась «держать в тайне»[778].

Это секретное задание позволяло ей ощутить свою причастность к борьбе за главные сокровища Норвегии. Общество «Оборона Америки, Гарвардская группа» поручило выдающейся норвежке составить список важнейших культурных ценностей страны, о сохранности которых союзники должны позаботиться в первую очередь — когда выступят против немецких захватчиков. Все лето Унсет неутомимо трудилась над этим списком. Несмотря на изнурительную нью-йоркскую жару, каждый день ездила в Публичную библиотеку, где, к немалой своей радости, обнаружила экземпляр истории культуры авторства Гарри Фетта. Задание получило название «Защита памятников». Прежде чем приступить непосредственно к перечислению мест, заслуживающих защиты в первую очередь, Унсет написала обширное введение. «Именно католическая церковь ввела в обиход человечества искусство для искусства, то есть искусство как средство выражения образов, возникающих в сознании человека, — писала она в этом введении. — Лютеранская Реформация на какое-то время положила конец строительству новых церквей и украшению старых»[779]. Писательница подчеркивает, что среди широкой публики наблюдается живой интерес к искусству, что во имя приобретения произведений искусства люди готовы пойти на жертвы. Многие самые известные творения доступны для всеобщего обозрения, а их репродукциями украшаются интерьеры общественных зданий. В годы, предшествующие оккупации, «эта тенденция норвежской демократии — превратить национальное искусство в общественное достояние» особенно усилилась. Неудивительно, что наиболее подробного описания удостоились области Опланн и Трёнделаг. Однако первый и весьма подробный вариант ей вернули с решительной резолюцией заказчиков: «Не очень подходит для использования в военных целях». Ее просили выражаться покороче и поточнее; кроме того, требовались обоснования ценности того или иного памятника для народа[780]. Этим возражения не ограничились. Так, в следующий раз ее попросили датировать памятники и прислать список источников, на которые она опиралась при составлении своего списка. В конце июля рукопись вернули в третий раз — с вопросом «как она могла забыть Собрание древностей?». От нее также потребовали указать ближайшие к памятникам административные центры. И напоминали, что надо пометить наиболее ценные тремя звездочками[781]. О’Нил Хенкен не был вполне доволен и четвертой редакцией списка. В частности, он не понимал, как Унсет могла пропустить деревянную церковь, которую он сам как-то навещал в Фантофте[782]. В этот раз к возвращенной работе прилагался список итальянских культурных ценностей с просьбой по возможности взять его за образец. И только первого сентября составленный писательницей список наконец получил добро, а она сама — слова благодарности за проделанную обширную работу. Однако на последовавшую за этим просьбу направить список в информационный центр норвежского правительства в изгнании ей ответили отказом. Она не должна забывать, что ее работа помечена грифом «совершенно секретно», как и большинство заданий, которые она выполняла в рамках помощи евреям.

Унсет буквально потрясли кадры кинохроники — в новых выпусках на Бродвее показывали, какому опустошению подвергся ее любимый монастырь Монте-Кассино. Имея, так сказать, на руках список важнейших культурных ценностей Италии, она теперь наблюдала, как уничтожаются многие из них. «Известие о бомбардировках Рима вызвало у меня смешанное чувство, — писала она Хоуп Аллен, — то есть ужас и удовлетворение одновременно»[783]. Особенно жаль ей было скромную, но просторную монтекассинскую библиотеку, в которой она когда-то работала. У библиотеки был внутренний дворик, где двенадцатилетний Андерс играл в футбол с мальчишками из монастырской школы. Теперь, если верить кадрам кинохроники, от этого места остались только стены, все остальное было стерто с лица земли. У Монте-Кассино проходили некоторые из самых ожесточенных боев за всю итальянскую кампанию. Фашисты засели в близлежащих горах напротив Монте-Кайро. Возможно, местная церковь и не принадлежала к шедеврам архитектуры, однако в памяти Сигрид навсегда осталась живописная процессия обаятельных итальянских крестьян, направлявшихся туда на мессу в Страстную пятницу.


Приехав домой от Хоуп Аллен, у которой она провела заслуженный «длинный уикенд», Сигрид Унсет обнаружила конверт со знакомым почерком. Это было письмо от падчерицы Эббы. «Пишу Вам, чтобы сообщить — сегодня утром умер отец»[784]. Унсет знала, что Сварстад болен, но не догадывалась, насколько тяжело. Перед смертью у него отказала печень, последние дни он провел в церковной больнице «Диаконхьеммет».

Гуннхильд, младшая падчерица, вместе с дочерью Брит приехала на велосипеде из самого Рингерике и заночевала в комнате Унсет в «Доме Святой Катарины». Верная Эбба просидела у больничного ложа отца до самой его кончины. Теперь ей предстояло разбираться с наследством — мастерской.

Известие о смерти мужа оглушило ее, признавалась Сигрид Унсет Хоуп Аллен, к тому же она знала, как будет горевать Ханс. И в эти осенние дни 1943 года писательница укрылась в своем любимом убежище — гостинице «Брукбенд Инн» в Беркшире и снова взяла в руки блокнот. Так много мыслей нужно было привести в порядок. Смерть Сварстада лишний раз подтвердила, что ничто уже не будет как прежде. В письме домой писательница попыталась изложить свои мысли о будущем. Сама она успела привыкнуть к простому быту и маленьким комнатам, ей не хотелось возвращаться в Бьеркебек. Но как быть с Хансом, который привык к роскоши, к тому, что у него всегда водятся деньги? Мать знала, что и Сварстад по возможности посылал сыну переводы. Вдруг теперь Ханс начнет требовать от нее больше, чем она в состоянии ему дать? «Он явно не понимает, что моя жизнь круто переменилась, и в отношении доходов в том числе», — писала она Рагнхильд[785]. А судьба продолжала наносить Сигрид все новые и новые удары. Самолет Тико, старшего сына четы Му, подбили в небе над Берлином. До отъезда в Англию он нередко звонил писательнице, оживленно треща в трубку. Потом пришло письмо от Стины Поске с шокирующим известием: скончался Фредрик Поске. Ему исполнилось всего пятьдесят семь лет. Ушел из жизни старый друг, с которым Сигрид переписывалась более тридцати лет, верный соратник по борьбе с нацизмом. Возможно, именно из-за потерь ей снилось так много снов.

«Недавно мне снилось, что пришла Моссе и перевернула аквариум с черепахами, а потом растоптала одну из них, но я подобрала двух оставшихся, снова налила в аквариум воды и запустила их туда. Мне вообще часто снится Моссе»[786].

Второго декабря 1943 года над Берлином был сбит самолет Нурдаля Грига. Это тоже был удар, не только для Сигрид лично, но и для всей литературной Норвегии, и писательница включила рассказ о его гибели во многие из своих статей и речей, посвященных бескомпромиссной борьбе норвежских писателей с фашизмом.

Сигрид Унсет чувствовала себя как спортсмен перед финишным рывком. Вопрос был только в том, сколько жизней еще потребуется для того, чтобы окончательно поставить Германию на место. В декабре 1943 года писательница была уверена, что совсем скоро переберется домой, на другую сторону Атлантики. Она выступала с речами, которые транслировались в том числе и на Данию, и вспоминала свою мать-датчанку. Сигрид Унсет была только рада, что мать не дожила до начала фашистской агрессии, но теперь сожалела, что Шарлотте не довелось увидеть, как немцы наконец получат по заслугам. С самого детства у Сигрид сложилось мнение о немцах как об опасном народе, стремящемся, подобно опухоли, захватить всю Европу: «Какой народ, в течение последнего тысячелетия живущий по соседству с Германией, не подписался бы под характеристикой, данной тевтонцам Свеном{112}[787]Когда она узнала, что пятьдесят два ребенка из семей датских евреев были высланы в Германию, ее голос во время радиовыступлений дрожал от ярости. В это время Дания казалась ей как никогда близкой. Как там дела у ее семьи? При мысли о родных она сразу вспомнила тетушку Агнес и погрузилась в воспоминания о своем датском прошлом, которое для нее ассоциировалось с забавной фигурой любимой тети, страдавшей маниакально-депрессивным психозом. У Агнес была отличная память, но она не всегда различала явь и фантазию, а «с шестнадцати лет периодически страдала от приступов душевной болезни <…> в перерывах между госпитализациями тетя Агнес была милейшим человеком, очень здравомыслящим и с отменным чувством юмора. При этом она, конечно, была довольно странной — в самый раз, чтобы общение с ней никогда не казалось скучным. <…> Она громко пела и кричала, а в любое время, когда ей приспичивало пообщаться с кем-нибудь из нас, врывалась в комнату и будила свою жертву»[788].

Унсет в мельчайших подробностях помнила прогулки с тетей на заре по притихшим улочкам, которые растворялись в полях на окраине, вкусную свежесть утреннего воздуха. «Солнце, встающее над холмом Мёллебаккен, озаряло все вокруг и ложилось бликами на желтые и белые домики с их заросшими мхом красными крышами. По острым камням мостовой скользили наши тени, фантастические, неестественно вытянутые. В каждом дворе голосили петухи, в листве деревьев порхали и пели птицы». Писательница с юмором описывает попытку тети свести ее со священником — заперев их вдвоем в саду. Тогда Сигрид считала себя свободомыслящей — как и большинство образованной молодежи. «Мы услышали, как заскрипели петли калитки и заскрежетал запираемый теткой замок. Пастор Рёддинге покраснел до самых корней своих светлых кудряшек…»


Поздняя осень проходила как обычно, за работой над статьями и эссе. Описание красот Америки и собственных наблюдений над здешней природой стало для Унсет приятным развлечением. И все же, чем больше она узнавала и любила Америку, тем яснее понимала: даже при всем своем желании она не смогла бы стать американкой. Об этом Сигрид Унсет писала и в своей статье в «Харперс базар», вслед за героем Гуннара Хейберга она говорит: «У меня такое ощущение, что я живу в Норвегии вот уже две тысячи лет. Я должна вернуться, чтобы меня похоронили в Норвегии, и тогда я буду уверена: пока мой народ живет на моей земле, продолжается и моя жизнь»[789]{113}.

За статью в «Базар» ей заплатили 200 долларов. Эти деньги пришлись как нельзя кстати — как и полученный месяцем позднее гонорар за эссе-мемуары, озаглавленные «Флорида»[790]. Там она вспоминала о своей встрече с Теодором Киттельсеном в то время, когда еще мечтала стать художницей. На страницах эссе ее талант рассказчика развернулся в полную силу. Воспоминания казались столь же безоблачными и солнечными, как и описываемые писательницей летние дни: «Такие голубые, пронизанные жарким солнцем деньки, небосвод прочерчен перистыми облаками, а на горизонте кое-где появляются кучевые, они постепенно растут и принимают облик гор и свинцово-синих долин, сквозь которые пробивается красноватое сияние». Унсет с юмором повествовала о том, как приличия ради переодевалась в кустах, и о столь любимом моряками одеколоне «Флорида», по которому эссе и получило свое название. Стало быть, счастливее всего Сигрид Унсет чувствовала себя, когда с помощью пишущей машинки пускалась в путешествие по своему прошлому. Потому что ожидание возвращения на родину затянулось. Ненависть Унсет к немцам от этого только усилилась. По мере того как жажда мести все сильнее овладевала писательницей, холодный сарказм сменялся безудержными филиппиками. Все, что было в ее жизни связано с немцами, теперь решительно отторгалось. Она издевалась над немецкой ментальностью, какой она увидела ее во время поездки по Германии в 1909 году, и не жалела даже старинных коллег отца. Эти так называемые «хорошие немцы» не терпели, когда им противоречили. Унсет завела себе папку, которую озаглавила «Die Guten Deutschen»{114}, а подзаголовок гласил: «Добренькие норвежцы». Туда она складывала письма людей, критиковавших ее за антинемецкие высказывания. Например, письмо некоего мистера Херриджа, который считал, что она стрижет всех под одну гребенку и требует жестокой кары. Однако Сигрид Унсет считала, что проливать слезы по так называемым «хорошим немцам» просто глупо. И рассказывала для сравнения историю, которую слышала в детстве: одной маленькой девочке показали картинку, на которой были изображены христиане, брошенные на растерзание львам. Девочка начала плакать: «Мама, смотри, вон тому льву не досталось христианина!»[791]Унсет никогда не уставала приводить примеры поведения немцев, свидетельствующие о «глубоко укоренившемся безумии, от которого страдает весь немецкий народ»[792].

Это Рождество, совпавшее с бесконечным ожиданием возвращения, как ни парадоксально для такого светлого праздника, прошло под знаком бренности всего сущего. Писательницу не покидали мысли об «ушедшем, безвозвратно ушедшем времени»[793].


Когда часы возвестили о наступлении 1944 года, Сигрид подумала: «Год возвращения домой». А пока этот счастливый миг не настал, она взяла на себя новые обязанности — вошла в совещательный орган при «Обществе по предотвращению третьей мировой войны». Ее фамилия появилась на новых официальных бланках. Сама она видела свою задачу в том, чтобы помешать немецкому милитаризму снова набрать силу. «Важнейшей задачей нам представляется на корню уничтожить злокачественную опухоль, которую представляет собой немецкий милитаризм», — было записано в плане действий, что должен был вступить в силу после войны. Сигрид Унсет внимательно проанализировала план, подчеркнув те пункты, которые казались ей наиболее важными:

— смертная казнь для всех, так или иначе повинных в гибели военнопленных и мирных жителей;

— все материальные ценности, вывезенные из других стран, должны быть возвращены. Запрет на помощь по восстановлению страны, если это может привести к возвращению Германии в ряды промышленно развитых стран;

— помощь должна быть оказана прежде всего освобожденным странам и только потом — Германии, и обязательно под контролем ООН.

Вооружившись карандашом, исправляя и подчеркивая, Унсет приняла живейшее участие в разработке большинства пунктов плана послевоенных действий[794]. И снова выступила с речью по радио для Дании. Поводом была казнь Кая Мунка. Писательница не скрывала, что не принадлежит к числу почитателей его таланта и не верит, что его творчество обессмертит его имя. Но теперь его имя стало бессмертным благодаря бескомпромиссной борьбе с гестапо: «Всякий раз, как нечто, похожее на сочувствие по отношению к немцам, шевельнется в душе <…> приходит известие об очередном преступлении, заставляющее нас сказать — нет. Пусть русские давят их, пусть американцы и англичане бомбят их города — так мы просто уничтожаем паразитов»[795].

Создание ООН можно было считать уже свершившимся фактом — организация обзавелась и собственной радиостанцией, которая вещала на все страны союзных сил. Сигрид Унсет тоже приняла участие в работе этого радио, выступив в новогодней программе с речью о «норвежском духе». В качестве характерных особенностей такового она выделяла отсутствие классового неравенства и то, что «интеллектуалов с той же легкостью можно встретить среди рыбаков и фабричных рабочих, как и среди университетских сотрудников и предпринимателей». Это был прямой эфир, и когда ее попросили пояснить свою мысль на примере, писательница с редким для себя оживлением принялась рассказывать:

«Как-то в Норвегии у меня была служанка — замечательная девушка, владевшая очень интересной домашней библиотекой. Когда я спросила, что она читает, она перечислила лучших скандинавских писателей, книги об истории и современности. А уж о витаминах она знала куда больше меня. Я вот люблю поваляться на диване с детективом, но только не она. „Как же, хозяйка, у вас такая интересная работа, вы пишете книги — вы имеете право тратить время на такую чепуху, а я — нет“[796], — объяснила мне она». Что же касается моральных установок и боевого духа, то тут ее прислуга ничем не отличается от епископа Бергграва, считала Сигрид Унсет. Лучше всего норвежский дух в ее глазах олицетворял Нурдаль Григ. Его стихи Унсет могла цитировать по памяти.


Встав на тропу войны, Сигрид Унсет не собиралась щадить даже собратьев по вере. В том, что касалось еврейского вопроса и антисемитизма, она не терпела инакомыслия. Под горячую руку ей попался некий патер из Детройта. Одна из газет, освещавших скандал, вышла с заголовком: «Долой антисемитов: католичка Унсет обозвала Кафлина негодяем»[797]. Воинственная Унсет была запечатлена на фотографии зажигающей сигарету. Надпись под картинкой гласила: «Откройте двери Палестины». Писательница заявляла, что как католичка она возмущена поведением «негодяя» Кафлина. Автор статьи ссылался на одно из ее выступлений во время собрания женской группы «Чрезвычайного комитета по спасению евреев»: «К сожалению, нельзя отрицать существования в Америке антисемитских элементов. Я католичка, и поведение детройтского священника глубоко меня возмутило и напугало. Все живущие здесь европейские католики возмущены, как и я».

Ее презрение по отношению к политике нейтралитета, проводимой Швецией, нашло выражение в подзаголовке: «Швеция в трех словах». На вопрос, не шведка ли она, писательница выпалила: «Нет, слава Богу!» После таких статей на нее, а также и на «Чрезвычайный комитет по спасению евреев» обрушилась очередная волна писем протеста. Об отце Кафлине положительно отзывались самые разные люди — по какому праву Сигрид Унсет публично оскорбляет достойного священника, она, своей «нехристианской литературой» глубоко шокировавшая множество приличных девушек по всей стране? Пусть представит доказательства антисемитских воззрений патера! Самый резкий ответ пришел от Международного общества католической веры. Общество полагало, что не в ее компетенции осуждать священников и что ей следует искупить подобные нападки на ближнего гуманитарной работой[798]. Унсет так и не сообщила, в чем конкретно провинился патер. Однако у нее не оставалось сомнений в том, что он высказал неприемлемые антисемитские взгляды. В который раз Сигрид Унсет доказала, что католичка она не совсем ортодоксальная.


Пытаясь скрасить ожидание, она с головой погрузилась в работу. В гостинице никому не мешало, что она постоянно варила кофе и ночи напролет сидела за пишущей машинкой. Некоторое оживление внес неожиданный визит кузена Вольмера Гюта. Для Сигрид он был все равно что младший брат, а его рассказы о датском Сопротивлении придали ей новых сил. От истории чудесного спасения самого Вольмера захватывало дух: ему удалось оторваться от немцев и добраться до Швеции вплавь. Двоим родственникам, которые встретились так далеко от родной Скандинавии, было о чем поговорить. Они вспоминали минувшие дни, родителей: его отец приходился братом ее матери, а его мать была сестрой ее отцу. Таким образом, Вольмер и Сигрид были дважды двоюродными братом и сестрой. Она с облегчением узнала, что дальше Вольмер направляется в Лондон, где хочет навестить Ханса. Говоря о сыне, писательница дала волю привычным уже смешанным чувствам. У нее было четкое ощущение, что в Лондоне Ханс развлекается от души — в его письмах постоянно упоминались какие-то новые девушки. В то же время он был явно очень занят, потому что ему редко удавалось найти свободную минуту написать матери.

Зато Унсет получила новое письмо от падчерицы Эббы. Та перебралась из «Дома Святой Катарины» в мастерскую Сварстада, но, к несчастью, вскоре после этого взрывной волной от большого взрыва в порту Осло там выбило все стекла. Эббе помогали выжить посылки с едой, которые на велосипеде привозила из маленького хутора в Рингерике дочь Гуннхильд Брит. Из подобных писем и прочих известий о нужде и нехватке продовольствия в Норвегии в мыслях писательницы складывалась картина родины, опустошенной войной. Она со страхом думала о том, что еще ей предстоит узнать по возвращении домой. Когда же Германия наконец капитулирует? От нетерпения Унсет даже перестала спать по утрам: лежа в кровати с открытыми глазами, она ожидала, когда принесут свежие газеты. Но итальянская кампания затянулась, да и союзники не торопились с освобождением Северной Европы.

Но вот 6 июня 1944 года пришло долгожданное известие о высадке сил союзников в северной Франции. Шесть дней спустя союзникам удалось пробить «Атлантическую стену» немцев, предварительно обеспечив преимущество в воздухе. Сигрид Унсет торжествовала и немедленно согласилась принять участие в радиопередаче, где на пару с Хоконом Ли должна была комментировать открытие нового фронта.

— Дорогие мои сограждане, наконец-то союзники вступили на французскую землю, — произнесла Сигрид Унсет в микрофон, подглядывая в блокнот. — На самом деле вместо речей я должна была бы пасть на колени и возблагодарить Бога[799].

В тот день она предпочла забыть о своих политических разногласиях с Хоконом Ли: «Я его недолюбливаю, но здесь мы делаем вид, что все норвежцы — лучшие друзья, а полоскать грязное белье будем уже дома»[800]. В обычных условиях она резко отзывалась и о Хоконе Ли, и о Карле Эванге, «который теперь все время расхаживает в расстегнутой рубашке и вот-вот объявит крестовый поход против супружеской верности». Вообще, по мнению Сигрид Унсет, наблюдать за поведением апологетов советской идеологии было довольно забавно[801].

Скрепя сердце признав, что возвращение домой затягивается, она приняла приглашение Хоуп Аллен отправиться в совместную вылазку на озеро Твитчелл близ Адирондакских гор. Они устроились в простом охотничьем домике, а потом Хоуп Аллен села на весла, и они поехали кататься по озеру. Сигрид Унсет это живо напомнило озера Нурмарки. Чего еще можно пожелать, вздыхала она в письмах сестре Рагнхильд, только совесть мучает: пока она тут развлекается, люди в Европе страдают. «Меня гложет чувство вины»[802], — часто повторяла она. С собой оба эксперта по Средневековью взяли по стопке книг и письменные принадлежности. Они читали, писали, ходили в походы и на пару расчесывали комариные укусы.

Здешняя природа сильно напоминала ей норвежскую, тревожила в памяти «наши воспоминания о горах», как она недавно выразилась о картинах из Вэршей, запечатленных в сознании ее сыновей и их друзей: «У каждого из них было свое любимое местечко в горах, где они много раз загорали на камнях, глядя вниз и, в общем, не особенно замечая, что там видят: плоскогорье, где им известна каждая тропка, глубокие шрамы долин, разбегающиеся по сторонам реки, вековое кольцо скал — серых вблизи, синеющих вдали и постепенно растворяющихся в дымке горизонта»[803].

Ближе к осени наконец-то объявился Ханс. Он прислал матери телеграмму с поздравлениями — 26 августа союзники вошли в Париж. И отправил письмо с Арне Скоуэном, который тем летом приехал в Нью-Йорк по делам Сопротивления. Унсет была немного знакома с Арне Скоуэном по Союзу писателей. Тот был ровесником Ханса, встречался с ним в Лондоне и передал писательнице горячий сыновний привет. От него она получила и свежие новости о событиях по ту сторону Атлантики, которые немного успокоили ее, но ей по-прежнему не терпелось отправиться домой. Однако судьба определила ей отпраздновать еще одно Рождество в Америке. Худшее Рождество в ее жизни, признавалась Сигрид Хоуп Аллен[804], приславшей ей в помощь сироп от кашля из белокудренника. Унсет устала проводить долгие дни и ночи за пишущей машинкой, мучиться от непрекращающихся хворей; теперь уже она с трудом могла разобраться в причинах болезней, одно было ясно: каждая зима дается тяжелее предыдущей. Писательница уже не верила, что осилит экскурсию за лесными анемонами в Онейду, когда весна даст о себе знать. И писала без остановки. Месть занимала все ее мысли. Она использовала такие слова, как «очищение от паразитов» и «уничтожение», — те же, какие немцы употребляли, говоря о судьбе четырех миллионов евреев, на спасение которых она раньше надеялась. А сейчас Унсет обратила против немцев их собственные слова. Она откровенно признавалась в письме Марджори Роулингс, что не возражала бы против уничтожения всего немецкого народа — мужчин, женщин и детей, — дабы избавить мир от расы господ[805].

Сигрид Унсет целиком и полностью поддерживала тех, кто требовал самого сурового наказания для Германии после войны. После прочтения книги психиатра Ричарда М. Брикнера «Германия неизлечима?» она объявила ее одним из важнейших трудов о войне. Брикнер указывал на нарушения в немецкой психике и описывал характер народа как параноидальный, находя в нем даже психопатические черты. Сигрид Унсет всей душой согласилась с таким диагнозом и в качестве решения проблемы предложила послать в Германию группу медиков из Красного Креста, а правовое преследование преступников осуществлять под наблюдением специалистов-психиатров. Она была твердо убеждена в том, что выражения вроде «злой как немец» появились не зря, — об этом говорил и ее жизненный опыт. Писательница заявляла, что «в течение многих столетий немцы считали психопатию нормой»[806], и была полностью согласна и с министром финансов Моргентау, составившим план по уничтожению производственного потенциала Германии. Призывая к покорению и суровому наказанию для целого народа во избежание повторения войны, Сигрид Унсет, должно быть, рассчитывала на широкую поддержку. Она не верила в то, что немцы позволят себя перевоспитать. И пропустила мимо ушей упрек разочарованного немецкого философа Карла Ясперса в том, что она поддалась обобщающему подходу к народам, столь характерному для национал-социалистов.

По заданию «Совета военных писателей»{115}Унсет написала статью, посвященную положению немецких женщин и детей. Она напоминала читателям, что большинство выживших немок тоже принимали участие в зверствах и поэтому должны понести наказание. Какое именно — не уточнялось, одно было ясно: никто не станет подвергать их унижениям и пыткам, подобно тому, как немцы и японцы поступали со своими жертвами. В случае с детьми небольшая помощь не помешала бы, однако помня, что получилось из голодающих немецких детей, для которых собирали продукты после Первой мировой, не стоило рассчитывать на благодарность: «Немцы на деле показали, какова их благодарность»[807].

Та же организация заказала Унсет статью о творчестве Томаса Манна к его семидесятилетию. В конце концов, норвежка была второй по знаменитости писательницей из тех, кто проживал в Нью-Йорке, — сразу после юбиляра. Она с огромным нежеланием принялась за работу. «Никогда не любила Томаса Манна», — признавалась она Хоуп Аллен[808]. Не в ее духе было и скрывать свои воззрения. Но в данной ситуации по крайней мере приходилось избегать высказываний на темы, где ее мнения были бы неуместны. В особенности в том, что касалось немецкого искусства, о котором она говорила: «Даже когда талантливо, оно неуклюже, а чаще всего и бездарно и неуклюже одновременно»[809].

«Хоть бы, хоть бы, хоть бы в Германии не осталось и камня на камне», — писала Сигрид Унсет Рагнхильд[810]. Ей было что возразить и авторам сердитых писем, которые она регулярно получала. В частности, немецкие католики утверждали, что ее неспособность простить — это грех. На это она давала недвусмысленный ответ: «Могу только сказать, что прощаю всем, кто причинил зло мне лично, а остальных Бог простит»[811]. С чего это она должна сочувствовать немцам, которые сами сделали все для того, чтобы очутиться в теперешней неприглядной ситуации? «И не подумаю», — говорила Сигрид Унсет[812]. И хотя она признавала за русскими определенные положительные качества, в отличие от немцев, но все равно оставалась критически настроенной по отношению к тем соотечественникам, кто бросился «приспосабливаться к нашим русским соседям». Унсет еще не забыла теплушек, забитых заключенными, которые видела на железнодорожном вокзале в Сибири; она повторяла, что Советский Союз был и остается диктатурой.

Ее непримиримая ненависть к немцам могла сравниться только с не менее беззаветной преданностью еврейскому вопросу. Писательница лично подписала несколько петиций к Уинстону Черчиллю, призывая английского премьера спасти евреев. Но в апреле 1944 года два молодых еврея застрелили в Каире близкого друга Черчилля, министра по делам Ближнего Востока лорда Мойна. Участвуя в работе «Американской лиги за свободу Палестины», Сигрид Унсет оказывала поддержку организации, к которой принадлежали убийцы. За это ее обвиняли в пособничестве террористам, однако Унсет стоически выдержала всю критику и подписала очередное обращение к Черчиллю. На сей раз с просьбой помиловать молодых убийц, осужденных на казнь, ведь ими «двигали боль и отчаяние, вызванные гибелью десяти миллионов евреев в Европе». Черчилль не прислушался к ее мольбам — осужденных казнили[813].

Унсет начала было писать продолжение к своим мемуарам «Одиннадцать лет», однако напряжение — война двигалась к развязке — мешало сосредоточиться на работе: «Последние несколько дней я пытаюсь перенести на бумагу некоторые воспоминания из моих школьных лет, но писать о том времени сейчас — все равно что писать о каменном веке. Такое впечатление, что это было невыразимо давно»[814]. Зато она с удовольствием дописала введение к книге «Правда и ложь» — своему пересказу народных сказок и быличек. Там она, можно сказать, изложила свое «кредо народного сказителя», как она его понимала. «Неплохое введение у меня получилось, как мне кажется», — писала Сигрид сестре Рагнхильд[815]. Ей не только удалось объяснить разницу между «лживой сагой» и остальными сагами, но и выразить свое восхищение могучей фигурой Асбьёрнсена. Великолепный повар и блистательный рассказчик, он жил среди книг и картин: «Когда мы, дети, проходили мимо „дома Асбьёрнсена“, нас всякий раз охватывало благоговение перед этим местом, источником драгоценнейших для нас даров»[816].


«Тот, кто в детстве научился различать дикие цветы, никогда уже не будет несчастлив», — писала год назад в «Нью-Йорк таймс»[817]Сигрид Унсет. Теперь, в марте, отправившись за лесными анемонами в Онейду, с растущим нетерпением ожидая заключения мира, она вспоминала свои слова. Поездка стала ее прощанием с Кенвудской общиной, но она взяла с собой клубни и семена цветов, да и с Хоуп Аллен прощаться навсегда не намеревалась.

Вскоре после этого, 7 мая, Сигрид Унсет сидела в гостях у Астри Стрёмстед и ее семьи в Нью-Джерси. Когда по радио начали передавать новости, все насторожились, и тут диктор объявил — Норвегия освобождена! «Фру Унсет сказала, что за все время в Америке не была так счастлива, и чуть не обняла меня от переизбытка чувств! Для меня тот день оказался вдвойне необычным — и счастливое известие из Норвегии, и почти что объятие со стороны фру Унсет!»[818]Правда, в следующем же выпуске новостей прозвучало опровержение, однако на следующий день освобождение Норвегии было признано фактом и о нем передавалось в каждом выпуске. Радость Унсет была омрачена известием о новой трагедии: незадолго до этого она узнала о гибели Хельге Фрёйсланна, единственного сына ее старинной подруги Хелены Фрёйсланн, отличавшейся хрупким здоровьем. Писательницу мучили дурные предчувствия относительно того, какие еще страшные вести ее ждут на родине. Что сталось с Уле-Хенриком, Мартином и многими другими?

Заключение мира ничуть не умерило ее ненависти по отношению к немцам. Девятого мая по радио она чуть ли не рычала в микрофон: «Сегодня исполняется пять лет и почти месяц с тех пор, как впервые завыли сирены <…>. [Немцы] были потрясены до глубины души, обнаружив с нашей стороны не одну только радость по тому поводу, что им пришло в голову нас изнасиловать. Мы же оказались столь безрассудными, что решили оказать им сопротивление»[819].

Она обратилась непосредственно к тем, кто нес бремя немецкой оккупации на родине, и тогда норвежскому народу вновь довелось услышать смиренную Сигрид Унсет: «Мы, кто жил за пределами Норвегии все это время, пока вы несли крест, выпавший нашей родине, мы, собственно, считаем, что у нас нет права к вам обращаться. Мы должны ждать, пока вы не заговорите с нами и не скажете, что нам делать». Писательница полагала, что в час суровых испытаний норвежский национальный характер показал себя во всей своей первозданной силе и цельности: «Стремление к закону и порядку, свободолюбие, реалистичность, заставляющая ценить вещи такими, какие они есть, — ведь даже если они и не отличаются особой красотой и гениальностью, они интереснее всех романтических измышлений и придуманных героев». Сигрид Унсет напоминала, что за каждым павшим, за каждой жертвой, принесенной во имя победы, стоят тени всех тех, кто когда-либо жил на этой земле, духи предков, поселившиеся в горах. Закончила она свою речь исландским стихотворением о вечном — «Песнью о Солнце»:

Владыка мой,
мертвых упокой
и залечи раны живых.

Пришла наконец пора паковать чемоданы. Унсет ходила по магазинам и делала покупки — шелковое нижнее белье для племянниц, горы нейлоновых чулок, ароматное мыло и все, что, на ее взгляд, могло потребоваться. Во время каждого такого похода по магазинам писательница думала о Норвегии, и покупки как будто приближали ее к тем, кто ждал ее на родине. Для близнецов Матеи, которых она еще не видела, были задуманы практичные подарки; она старалась никого не забыть. Отправила телеграмму Хансу на случай, если ее корабль будет останавливаться в Лондоне. Но пока он отозвался, прошло время, да и место среди счастливчиков, плывущих в Европу, удалось получить не сразу. Ожидание заполнялось новыми встречами и радиовыступлениями.

В конце мая в Карнеги-холле было организовано большое собрание норвежцев, и снова Сигрид Унсет взошла на сцену, и снова обратилась к собравшимся словами Нурдаля Грига:

Вспомним же павших,
Что жизнь положили за мир.
Моряка, утонувшего в море,
Солдата в снегу и крови.

«Эти строки Нурдаль Григ написал 17 мая 1940 года в Северной Норвегии, в поселке, где наши войска и добровольческие бригады наших союзников еще обороняли последнюю пядь свободной норвежской земли. <…> Нурдаль Григ и сам пал в воздушном бою над Германией, он, пославший слова последнего привета первым павшим норвежцам, он, который от лица всего народа поклялся: „Мы еще вернемся“»[820].

До сих пор прославленная писательница еще ни единым словом не упомянула другого знаменитого норвежского писателя — Кнута Гамсуна. Однако организация, в правлении которой состояла Унсет, «Общество по предотвращению третьей мировой войны», летом 1945 года пошла на довольно необычный шаг. В крупную кинокомпанию «Метро-Голдвин-Майер», купившую права на экранизацию романа Кнута Гамсуна «Виктория», было отправлено письмо с протестом.

«Вы должны иметь в виду, что мистер Гамсун был арестован в мае этого года в Осло по обвинению в пронемецкой деятельности», — говорилось в письме, и далее в качестве прямой противоположности Гамсуну приводился пример другой норвежской писательницы, Сигрид Унсет. Авторы письма заканчивали недвусмысленным призывом к компании пересмотреть свои планы: «Только в том случае, если подобные Гамсуну люди получат хороший урок, мы можем надеяться на мир в будущем»[821]. Копию письма отослали и Сигрид Унсет, а та сложила ее к остальным бумагам, связанным с деятельностью организации. Ожидая возвращения, писательница не отходит от пишущей машинки и постоянно отправляет новые письма редакторам, новые статьи. Шестого июня 1945 года «Нью-Йорк таймс» опубликовала еще одно ее открытое письмо, где Унсет продолжала настаивать на бессмысленности всех попыток перевоспитать немцев. Она вновь прошлась по немецким понятиям о благодарности, какими они ей виделись, и в конце язвительно заметила: «Исхожу из того, что немцам таки свойственно некое представление о благодарности, раз уж в их языке существует соответствующее слово. Однако это представление, судя по всему, настолько далеко от англосаксонского, что любой, кто желает Америке добра, вправе сказать: не дай вам бог заставить немцев почувствовать себя благодарными». Вскоре она получила письмо от секретаря «Чрезвычайного комитета по спасению евреев» с выражениями горячей благодарности за подобное описание положительных качеств высокоморального немецкого характера[822]. Сигрид Унсет написала пространную статью на ту же тему для «Америкен меркьюри», озаглавив ее «Перевоспитание немцев», однако редактор отклонил статью, аргументируя тем, что в ней нет ничего нового по сравнению с публикациями в «Нью-Йорк таймс». В письме с отказом, в частности, говорилось: «Я надеялся, что Вы поделитесь своими соображениями относительно способов или хотя бы возможности перевоспитания немецких детей. Или, если перевоспитать их невозможно, посоветуете, что нам делать»[823].


Хорошие новости не заставили себя ждать. Унсет узнала, что жених ее племянницы Шарлотты Мартин Блиннхейм жив — на его след напал Фольке Бернадотт. Писательнице в руки попали протоколы допросов с Виктория-террасе{116}, и она с облегчением поняла, что Эйлифу Му удалось сравнительно безболезненно выпутаться из затруднений. Но июнь тянулся как самая длинная зима, гора покупок росла; Альфред А. Кнопф, войдя в положение, выплатил Унсет солидный аванс в счет очередного переиздания «Кристин, дочери Лавранса». Теперь перед ней встала новая проблема — как поместить все подарки в ручном багаже? По крайней мере, нижнее белье для девушек она точно уложит в свой чемодан: «Молодым женщинам будет очень приятно получить красивое нижнее белье, после того как они в течение пяти лет были вынуждены обходиться старьем»[824]. Все остальное — книги и копии своих статьей и докладов — она упаковала в ящики. Писательница уже давно сидела на чемоданах, но еще в середине июня точная дата отъезда была неизвестна. В конце июня Унсет получила известие, что должна быть готова собраться в течение двадцати четырех часов.

Первого июля она написала прощальное письмо Хоуп Аллен: «Ну вот, пришла пора прощаться». Возможно, уже завтра она будет на борту корабля. Но прошло еще несколько бесконечных дней, и вот 12 июля ей наконец пришел приказ занять место на корабле в качестве члена команды. «По-моему, забавно», — писала Унсет в новом прощальном письме Хоуп Аллен. Вместе с ней ехал и Карл Эванг с семьей. Унсет шутила, что три мальчика Эвангов уж точно могут выдать себя за стюардов.

С собой писательница везла последний «цветочный» подарок от Хоуп Аллен — подруга послала ей цветок, который Унсет сама объявила прекраснейшим в Америке: «черноглазую Сьюзен».

Бросив последний взгляд на статую Свободы, Сигрид Унсет вспомнила, что пять лет назад, когда она приехала сюда из Швеции, она хотела написать о короле растений.

Время от времени она цитировала любимого Линнея в своих выступлениях по радио. Знакомство с американской флорой еще больше сблизило ее с мастером. «В старости Линней работал над книгой, которая была задумана как его завещание единственному сыну, красавчику и вертопраху. Книга должна была дать молодому Линнею представление о самом важном, что его отцу довелось увидеть и испытать за свою долгую жизнь. <…> Линней назвал свой труд „Nemesis Divina“, и вот как он объясняет свою веру: „У каждого побежденного есть оружие — они обращаются к Богу“». Унсет опиралась на Линнея не только когда говорила о цветах; она говорила и о Божьей мельнице, что мелет медленно, но верно, о том, что каждый, кто наносит вред ближнему, может быть уверен: рано или поздно возмездие настигнет и его. Таким образом, даже в своих речах о мести она находила опору в Линнее. Возможно, было и еще кое-что: тот самый «единственный сын, красавчик и вертопрах». И мечта, за которую хотела уцепиться Сигрид Унсет, снова отправляясь в открытое море.