V МЕХАНИКА ВЗРЫВОВ

«Молния Трех» – что это значит, понял бы лучше всех христиан, за последние семь веков, Данте. Если не прошлому и не настоящему, то будущему Данте ближе, чем кому-либо из христиан эти два слова, – одно, Гераклита: «молния – кормчий всего»[1]; другое, Иисуса:

Будет Сын человеческий в день Свой, как молния (Лк. 17, 24).

Что такое молния? Искра, соединяющая два электрических полюса; разряд двух противоборствующих, в грозовой туче накопленных сил; между Двумя – Третье; в мире вещественном нечто соответственное тому, что происходит в мире духовном, – огненное явление Трех. Молнийное число есть Три, и лучшее знаменье-символ Трех есть молния.

В мире, в человеке и в Боге, «противоположно-согласное» по Гераклитовой мудрости[2], или по Троичной алгебре Шеллинга: – А, полюс отрицательный, – Отец; + А, полюс положительный, Сын; А, соединяющая Отца и Сына молния, – Дух. Мир начинает Отец, продолжает Сын, кончает Дух.

«Будет Сын человеческий в день Свой, как молния», значит: Второе Пришествие, конец мира, будет молнией Трех.

Тот разряд полярно-противоположных сил, который в порядке вещественном – физике-химии – мы называем «взрывом», в порядке духовном – в политике – мы называем «революцией». Чувство «прорыва» или «взрыва», – внезапного, то страшного, то желанного, но всегда потрясающего перехода из прошлого мира в будущий испытывают, более или менее, все участники политических и социальных революций. Чувство это, доведенное до своего религиозного предела, совпадает с тем, что в религиозном опыте христианства переживается как Апокалипсис, конец всемирной истории. В этом смысле Данте, кажущийся на поверхности своей уходящим в прошлое, на самом деле весь уходит в будущее; весь революционен, потому что весь апокалипсичен. Если он «несовременен» ни своему веку, ни нашему, то, может быть, не потому, что уже был, а потому, что еще не был и только будет.

«Мы находимся уже в конце времен» – это чувство конца всемирной истории – Апокалипсиса, у него первого, не в Церкви, а в миру, так живо, как, может быть, ни у кого[3].

«Геометрический дух» Паскаля – воля к порядку и строю, к геометрической точности и правильности:

Я был тому геометру подобен,
Который ищет квадратуры круга[4], —

т. е. в последнем счете, воля к несвободе, к неподвижности, у Данте – только извне, а внутри – воля к движению, к освобождению, хотя бы ценою всех порядков и строев, т. е. в последнем счете,воля к Революции, в смысле религиозном, более глубоком и окончательном, чем только политический и социальный смысл всех доныне бывших революций.

В этом именно, самом глубоком, религиозно-революционном существе своем, Данте – одно из величайших явлений человеческой воли, чем и определяется особенность, единственность его художественного творчества. Только одному из четырех великих, по силе творческой воли равных ему поэтов, Эсхилу – Данте подобен, а трем остальным – Гомеру, Шекспиру и Гёте – противоположен. Эти трое – созерцатели; Данте – деятель. Эти широки; Данте глубок. Эти «центробежны» – идут от себя к миру; Данте «центростремителен» – идет от мира к себе или к Богу. Весь Данте, il Dante (в том смысле, в каком люди XIV века называют этим именем «Божественную комедию»), Данте весь, в жизни и в творчестве, – одна прямая, в глубь, в человека, и в высь, в Бога, идущая линия; одна, в одну точку бьющая молния.

«Болеенапряженного, чем Данте, я не знаю ничего», – глубоко и верно понял Карлейль. Творчество Данте, так же, как и вся его жизнь, есть нечто, по степени напряженности, в самом деле, единственное в мире. Весь Данте, il Dante, – как слишком натянутая на луке, готовая лопнуть тетива; может быть, лук так натянут умирающим на поле битвы бойцом для того, чтобы пустить в сердце врага, с последним усилием, последнюю из колчана стрелу: этот враг – Смерть, а победа над ним – Воскресение.

Крайняя сжатость, сгущенность, сосредоточенность всего, что Данте думает и чувствует, – главная, и тоже единственная, ни с чем у других великих поэтов, кроме Эсхила, несравнимая сила Данте, – происходит от этой напряженности. Самые сильные слова у него – самые краткие, как будто невольно, из крепко сомкнутых уст срывающиеся, – такие, как этот упрек, обращенный к Беатриче земной:

Жалость убивает ваш смех[5].
...Я смерть мою прощаю той,
Кто жалости ко мне не знала никогда[6],

и упрек, обращенный к Беатриче Небесной:

Мне боль такая растерзала душу,
Что я упал без чувств, и что со мною было,
Она одна лишь знает[7].

Или такие слова, как эти:

Ужели Ты, за нас распятый...
Святые очи отвратил от нас?[8] —

этот вопль человечества к Сыну, как будто отвечающий воплю Сына к Отцу: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты меня оставил?»

Самые деятельные люди – самые молчаливые; меньше всех говорит тот, кто больше всех делает. Данте – один из самых молчаливых, потому что один из самых деятельных людей в мире. Как это ни странно, главная сила этого великого художника слова не в слове, а в молчании.

Внутренняя жизнь человека безгранична; слово ограниченно: это чувствует Данте лучше других художников слова; лучше из всех чувствует, как относится то, что можно и надо сказать, к тому, о чем надо молчать. Чем глубже чувство, тем безмолвнее. Правда в чувстве, ложь в словах. Данте – самый молчаливый, потому что самый правдивый из всех говорящих художников. Так, как никто из них (может быть, опять кроме Эсхила), умеет он останавливаться там, где нужно; сдерживать самое неудержимое в себе, как всадник уздою сдерживает коня над пропастью:

...Узда искусства
Не позволяет дальше мне идти[9].

Лучше Данте никто не исполнил мудрую заповедь древних мистерий «скрывать глубины», kryptein ta bathea.

Только о предпоследнем, главном для него, он говорит, а о последнем, главнейшем, молчит. В слове для него весь мир, а в молчании – Бог.

Творчество Данте взрывчато, потому что дух его революционен, а революция есть взрыв. Внутренний огонь для Данте горит не как лампада тихим и ровным пламенем, а внутренними вспышками, взрывами, как порох.

Данте, большой любитель всех точных знаний, мог бы согласиться с определением главного творческого метода своего, какмеханики взрывов. Лучше многих нынешних философов понял бы он, что значит бергсоновская «мистика механики»[10], потому что Бог для него есть «Первый Двигатель» небесных тел, «великих колес», rote magne[11], и необходимость механики – законов движения, есть божественное чудо «любви, движущей солнце и другие звезды».

Только поняв эту «механику-мистику» взрывов, мы поймем главную особенность, единственность Дантова творчества.

Две геометрические точки – два слова, и между ними – молчание, на устах поэта, а в сердце читателя – взрыв; две грозовые тучи, а между ними – соединяющая молния. Главное искусство здесь заключается как бы в астрономической точности, верности этих двух слов, двух точек, между которыми находится взрывчатая область молчания, с пороховою миною, проложенной от сердца поэта – «делателя» – к сердцу читателя, с которым поэт хочет что-то сделать, а хочет он всегда одного – «взорвать», возмутить, опрокинуть, вознести на небо или низвергнуть в ад.

В этом астрономически точном искусстве Данте похож на того «старого портного», который «в темной лавке, в ушко иголки продевает нитку»; но здесь «нитка» – молния страсти в великом сердце поэта, а «ушко иголки» – малое и бесстрастное сердце читателя. Какая сила нужна, чтобы с такою точностью управлять молнией!

Может быть, все отдельные человеческие души уходят корнями своими, как растения в землю, в одну великую общую Душу человечества. Если так, то к ней-то и прокладывает путь Данте, как рудокоп к драгоценной руде; с нею-то он и говорит, ее-то и спрашивает в своих молчаниях, и она отвечает ему тоже молча, глухими, подземными гулами или огненными взрывами чувств, таких же простых, общих и вечных, как она сама.

Прелюбодейная жена, Франческа да Римини, вспоминает свою преступную в глазах людей и Богом осужденную, наказанную адом, но для нее самой, и здесь, в аду, все еще святую любовь к мужнину брату, Паоло Малатеста:

Любовь, что благородным сердцем рано
Овладевает, – овладела им
К недолговечной прелести моей,
Так у меня похищенной жестоко,
Что все еще о том мне вспомнить больно[12].

«К прелести моей» (в подлиннике сказано вернее, «верным голосом»: «к моему лицу прекрасному», de la bella persona, потому что для любящего все тело любимой так же лично, как лицо) – вот одна из двух геометрических точек, а другая: «все еще мне больно», ancor m’offende; и между этими двумя точками, двумя словами, – молчание – «взрыв»: молния того лезвия, которым застигший любовников муж пронзает вместе обоих. В смерти соединятся они так же, как в любви; были «два одною плотью» в мгновенном вихре страсти, и будут – в вечном вихре ада:

...Те двое неразлучны в вечном вихре,
И так легко-легко несутся в нем[13].

Если бы Шекспир или Гёте написали трагедию о любви Франчески, то, может быть, сказанное там было бы слабее, чем умолчанное здесь. Душу человечества Данте спрашивает молча, и она отвечает ему, тоже молча, только символами-знаками, а если бы ответила словами, то, может быть, это были бы его же собственные слова:

Я узнаю любви древнейшей пламя[14].

Нарушив новую заповедь, человеческую, в браке, – нарушила ли Франческа, или исполнила заповедь Божию, древнейшую: «Да будут два одною плотью»? На этот безмолвный вопрос Данте могла бы ответить Душа человечества так же, как ответил Сын человеческий:

Женщина! Где твои обвинители? Никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи. Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши (Ио. 8, 10—11).

Как потрясен сам Данте этим ответом, видно из последних стихов песни:

Меж тем, как говорил один из духов, —
Другой, внимая молча, плакал так,
Что я, от жалости лишившись чувств,
Как тело мертвое, упал на землю[15].

Брачный закон человеческий Франческа нарушила, а монна Пия исполнила; но и эта, невинная, так же погибла, как та, виновная.

Знатный гражданин Сиены, мессер Нэлло дэлла Пьетра, сначала нежно любил жену свою, монну Пию, а потом, изменив ей для другой, заточил ее в замок среди лихорадочных болот Мареммы, где умирала она недостаточно скоро для мужа и его любовницы. Духу не имея убить ее сам, потому ли, что был трусом, или потому, что все еще помнил былую любовь свою, мессер Нэлло подкупил слугу для этого убийства, и тот, когда монна Пия стояла однажды у открытого окна, подкравшись к ней сзади, схватил ее и выбросил на площадь замка с такой высоты, что она разбилась насмерть[16].

Встреченная Данте в преддверии Чистилища, тень ее молит жалобно:

Увы! Когда вернешься ты на землю
И отдохнешь от долгого пути,
То вспомни обо мне. Я – Пия;
В Сиене родилась, убита я в Маремме, —
Как, знает тот, кто камень драгоценный,
В знак верности, мне на руку надел[17].

Снова и здесь, все в той же «механике взрывов», – две точки – два слова: «убита» и «камень драгоценный», а между этими словами – вся умолчанная трагедия любви: между прозрачною голубизною сапфира на обручальном кольце – знаке, увы, обманувшей верности, и тусклою голубизною болотных туманов, – «черно-красная», perso, как воздух ада, на серых камнях замковой площади запекшаяся кровь.

Кто может вместить, да вместит (Мт. 19, 12), – брачную заповедь Отца и Сына. «Кто может?» – на этот безмолвный вопрос во всех трагедиях любви отвечает Душа человечества: «Я не могу», – с тем огненным взрывом – возмущением, восстанием, – «революцией пола», – который, может быть, некогда поколеблет силы небесные» в душе человечества.

В каменных, раскаленных докрасна, зияющих гробах мучаются еретики и вольнодумцы, восставшие на Бога; в их числе Дантова «первого друга» отец, флорентинец Кавальканти. Услышав тосканскую речь Данте, «высунул он из гроба голову до подбородка и оглядывался» так, как будто надеялся увидеть с Данте еще кого-то другого; когда же увидел, что нет никого, – сказал ему, плача:

«Коль в эту мрачную темницу путь
Тебе открыт певца высоким даром,
То где ж мой сын? Зачем он не с тобой?»
И я ему: «Не сам сюда пришел я,
Но тот, кто ожидает там, —
Меня привел; а сын ваш, Гвидо,
Его, быть может, презирал».

В подлиннике: «имел презрение», ebba a disdegno.

Тогда, вскочив, он вскрикнул: «Как,
Его уж нет в живых, и сладостное солнце
Как ты сказал? «Имел»? Так значит,
Его очей потухших не ласкает?»
И видя, что замедлил я ответом,
Он навзничь пал во гроб и больше не вставал[18], —

как бы второю смертью умер.

Снова и здесь, все в той же «механике взрывов», две точки – два слова: «имел – упал», ebbe – ricadde: и между ними молчание – взрыв:

Великая меня смутила жалость[19].

Богом осужденных грешников жалеть – значит восставать на правосудие Божие: Данте это знает, и все-таки жалеет Франческу, Пию, Кавальканти, Фаринату, Уголино, отца невинных, в земном аду замученных детей; жалеет все «обиженные души»[20], – всех «мучеников» ада[21].

Злейший в мире человек не пожелает врагу своему злейшему вечных мук ада. А Бог пожелал? Если вечно будет грызть Уголино череп Руджиеро, «как жадный пес грызет обглоданную кость»[22]; если муки ада вечны, то, в лучшем случае, Бог и дьявол – два равных в поединке бойца, а в худшем, – дьявол сильнее Бога.

«Как оправдается человек перед Богом?» – это один вопрос Иова-Данте (Иов. 9, 2); но есть и другой, умолчанный Данте, произнесенный Иовом: как оправдается Бог перед человеком?

О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий – с близким своим. Вот я кричу: «обида», и никто не слушает; вопию, и нет суда (Иов. 18, 21; 19, 7).

Или Бог, или ад; чтобы оправдать Бога, надо разрушить ад: вот к чему ведет вся Дантова «механика-мистика взрывов». Этого он сам не знает, и этого не хочет; но противиться этому не может так же, как все, одержимые Духом, не могут противиться тому, что с ними делает Дух. Самое глубокое в Данте есть воля к разряду полярно противоположных сил в мире, в человеке и в Боге, – к той молнии, соединяющей отца и сына в Духе, которой кончится мир: «Будет Сын человеческий в день Свой, как молния».

Тайное имя будущего Данте есть имя ближайшего к нему ученика господня, Иоанна:Боанергес, «Сын Грома», «Сын Молнии» (Мк. 3, 17).

Я все хотел постигнуть и не мог, —
Что значит Три...
Вдруг молнией был поражен мой ум, —
Я понял все...

Понял Данте, как никто из христиан за семь последних веков, что значит «молния Трех».