XI ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ?

Я очень хорошо помню лицо Верочки, когда она отворила дверь и почти шёпотом сказала, не глядя на меня:

— Здравствуйте.

Она уже слышала о моём отъезде. Я это знал и пришёл с ней попрощаться.

Я расскажу вам, как умею, о том, что произошло в этот памятный вечер, но сумею ли передать самое важное, вскрыть самую главную черту того, что произошло, этого я не знаю. Вообще, чем глубже я вникаю в самого себя, тем яснее чувствую всю неуловимость самых основных начал психической жизни. Остаётся говорить о фактах жизни, а чуть захочешь заговорить об их источниках, сейчас же упираешься в загадочнейшее слово «индивидуальность».

Это альфа и омега всего.

С первого же взгляда на Верочку я заметил в ней что-то особенное.

Теперь, когда я вспоминаю её глаза, сиявшие какой-то скрытой радостью, непривычно сдвинутые чёрные брови и нежно-розовые полудетские губы, мне хочется безумно рыдать, не знаю от чего — от нестерпимой жалости или от ужаса перед всем случившимся много спустя после того далёкого вечера. Но тогда, о, тогда я не был так сантиментален, и хотя я не понял причин её перемены, но инстинктивно чувствовал неприязнь к ней.

Она молча провела меня в свою комнату, так похожую на детскую, маленькую, уютную, тихую, усадила на диван, с какой-то новой для меня заботливостью и с необычайной неловкостью движений.

— Вы едете... я слышала, — отрывисто сказала она.

— Да, еду.

Мы помолчали.

Опять начиналась ложь — явная, несообразная ни с чем и, вместе с тем, верьте мне, так бесконечно похожая на правду! Судите меня, как хотите, но опять я буду клясться вам, что, сидя в «детской» Верочки, зная, что она видит во мне героя, едущего в Македонию умирать, и не только не разубеждая её в этом, а наоборот, разыгрывая комедию, рисуясь, если хотите, своим несуществующим благородством, — я искренно трепетал весь от тех чувств, которые были бы совершенно такими же, поезжай я в Македонию на самом деле.

— Я не понимаю вас, — каким-то бессильным шёпотом говорила Верочка, — зачем... почему в Македонию, разве здесь нельзя?.. разве здесь мало дела?..

— Если бы вы знали, что делается в Македонии, вы не сказали бы этого, — с искренним упрёком сказал я.

— По-моему, вам ехать умирать в чужую страну — это... это подлость!

Слова её вырвались с внезапной неудержимой силой, и столько было в них напряжённой жгучей ненависти, что я совершенно растерялся.

Секунду, одну только секунду, мы в упор смотрели друг другу в глаза и, как по уговору, оба встали со своих мест.

Я не узнавал Верочку. Бледная, суровая, со сжатыми плотно губами, она была так нова, взрослая, сильная. Мне стало жутко; между нами начиналось нечто такое сложное, роковое, чему я, слабый, растерянный, помешать был не в силах.

— Вы не понимаете меня... вам очень стыдно говорить так, — начал я, чувствуя, что медленно, мучительно краснею.

— Вы едете туда напоказ! — в каком-то исступлении, задыхаясь, кричала она мне прямо в лицо. — Напоказ! из самолюбия, тщеславия — вы жалкий, ничтожный урод... помните, как тогда... Это тогда вы о себе говорили, я отлично понимаю теперь... Это у вас в душе такая грязь, такая мерзость...

— Послушайте... замолчите... это ложь!..

— Ложь, ложь? — сверкая глазами, с истерической усмешкой спрашивала она меня в упор.

— Ложь! — почти кричал я.

— Так зачем же вы едете? — неожиданно мягко дрогнувшим голосом сказала она. — Ну зачем, что вам Македония? Нет, у меня голова кругом идёт.

Я ничего не понимал. Смутно, по-прежнему с неприязнью, я не то чтобы догадывался, а как-то предчувствовал глубоко скрытую причину совершенно неожиданных выходок Верочки.

— Я не могу жить здесь, когда эти зверства, эти нечеловеческие зверства там, в горах — за несколько сотен вёрст...

— Что же вы, спасать пойдёте?

— Да...

— Хотела бы я вас посмотреть в полном вооружении, — с коротким злобным смехом сказала она.

Я молчал.

— Что же вы молчите... Говорите, что вы меня любите, что вы умираете от отчаяния, покидая меня, что вы обо мне будете думать всю дорогу, и когда вас будут мучить турки, вы будете думать обо мне, обо мне одной. Ну говорите же, говорите!..

— Верочка, что с вами, успокойтесь, — бормотал я, в изумлении смотря на неё.

— Отвечайте мне, понимаете ли вы, как вы смешны, худой, узкогрудый, с больным лицом, усталыми глазами, в воинских доспехах с саблей, револьвером, винтовкой? Вы карикатура... вы...

Послушайте, вы способны оскорбить, — внезапно приходя в прежнее почти истеричное состояние, прокричала она. — Или вы Христосик всепрощающий... Так знайте же, что я ненавижу, ненавижу вас всеми силами души!

— В таком случае мне остаётся... — Я повернулся, чтоб идти.

— Постойте... Ради Бога, скажите мне, только так, чтобы я поняла вас, почему вы решили ехать?

Я остановился.

— Я не знаю, сумею ли я объяснить. Ведь Македония... Балканский полуостров... Болгары... турки... всё это такие далёкие безжизненные слова... Но представьте себе всех этих болгар такими же живыми людьми, как мы с вами... Лица у них открытые, добрые, чисто славянские. Ребятишки бойкие, весёлые... Так вот, видите ли, пусть это не Болгария, не Македония, а Тверская и Московская губернии. Только представьте себе это ясно, отчётливо. Пусть обесчещена девушка не какая-то там болгарка, а ваша сестра, пусть по деревням на копьях носят не каких-то македонцев, а ваших братьев, Николая Эдуардовича. Не думайте, ведь и у них бывают братья, сёстры, невесты. Заполните, Бога ради, эти мёртвые картины живыми образами, представьте себе несчастную страну, сжатую со всех сторон грубой варварской силой, терзаемую до издевательства; обиженных, обесчещенных людей, которым не к кому обратиться за правдой, — и вы поймёте, что нельзя жить, когда всё это творится на земле, жить, не бросившись туда, хотя бы затем, смейтесь сколько хотите, чтобы целовать ноги так страдающих людей...

Я замолчал. Я был уверен, что, как тогда, перед нашим объяснением, она поддастся моей власти. Я ждал, что она в раскаянии, со стыдом будет молить меня о прощении.

— Я вам не верю, — едва внятно произнесла она.

Я молча повернулся и пошёл прочь.

Но Верочка быстро встала между мной и дверью.

— Уходите? — как в ознобе, дрожа всем телом, совершенно чужим голосом сказала она.

— Вам будет стыдно...

— Хорошо, идите. — Она отворила передо мной дверь. — Только знайте... — И наклонившись ко мне, так что лицо её скользнуло по моей щеке, неслышно, одними губами она прошептала какое-то слово.

Я не расслышал, но понял его.

Я нелепый, дикий, а не «странный» человек! Любовь выражает человеческую личность! Ну, а что такое любовь-то! Поцелуи, объятья, сладкие улыбки. Или, может быть, любовь — это мучительство, это потребность бить, терзать, издеваться? Я не знаю, что такое любовь, и думаю, что люди выражаются не столько в любви, сколько в том, что ониназываютлюбовью. Для одного любовь — это полнолуние с соловьём, для другого — слёзы, кровь, неистовое безумие, а для третьего любовь —отвращение. Не верите, думаете, автор на фальшивые психологические тонкости пускается? О, я насквозь вижу всю суть «обыденных» рассуждений, которые так же далеки от жизни, как египетские пирамиды. Но если вы до сих пор верили мне и хоть сколько-нибудь понимали мои странности, то поверьте и этому.

Неожиданный, застенчивый, почти детский шёпот Верочки о любви меня, странного человека, не наполнил ни блаженством, ни страстью. Испугом и холодом вошли слова её в моё сердце. Но я, автомат, мёртвая форма мёртвой жизни, мог ли я, как на каких-то пружинах, не обнять её, не прижать к своей груди, словом, не поступить как влюблённый? И я всё это сделал порывисто, страстно, как полагается, сделал механически, не думая, если хотите, не притворяясь, а как-то само собой — в то время как на душе, кроме тяжёлого непонятного испуга, ничего не было.

Я прижимал её к себе и чувствовал, какое худенькое у неё плечо, как вздрагивает её тело. Она в полузабытьи говорила что-то, пряча от меня своё лицо, которое я с холодом на душе и страстью в движениях искал своими губами.

Она быстро откинулась от меня, обвила мою шею руками и крепко поцеловала. Чувство, похожее на физическое отвращение, внезапно кольнуло меня, ведь это лицо — обтянутый череп, тело это — мясо, говядина. Целовать, любить, ласкать труп: что может быть противнее, страшнее этого? Мне почудилось, что сквозь платье я ощущаю её холодное от волнения тело, противное, мягкое.

И в бешеном порыве я обнял её за плечи и стал целовать без конца её мёртвое лицо, её чёрные глазные впадины, её холодные восковые руки! Что это было? Любовь? Ненависть? Отвращение? Или и в самом деле безумие «странного человека»? О, говорите скорее — безумие, ведь это так удобно, так разом решит всё.

Как хотите называйте, но таких мук, такого, всё существо потрясающего, исступленья — я не хотел бы здоровым людям...

Мёртвый человек и мёртвая любовь. Так мне и нужно. Я ушёл измученный, ушёл и, как тогда, после первого объясненья, проходил по улицам целую ночь.

Угадайте, о чём я думал? О смерти? Нет, на этот раз ошибаетесь. Понимайте как знаете, только всю ночь, изнемогая от волненья, я купался в сладостных грёзах и, вспоминая каждую черту своего любовного объяснения с Верочкой, её фигуру, её глаза, мягкие волосы, худенькие плечи, я мысленно предавался разнузданнейшим, преступнейшим наслаждениям.

Литературный эффект, не правда ли?