Благотворительность
Введение в изучение св. Григория Паламы
Целиком
Aa
На страничку книги
Введение в изучение св. Григория Паламы

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Василий Лурье

Чтение книги закончилось, однако, несмотря на то, что мы постоянно отвлекали внимание от авторского текста на разнообразные примечания, остаются еще некоторые вопросы, разъяснение которых могло бы помочь современному читателю, ищущему «введения в изучение св. Григория Паламы».

Насколько помнили св. Григория Паламу в России и Греции?

Ссылаясь на основательные труды русских авторов конца прошлого века, посвященные византийской исихастской традиции, о. Иоанн не упустил заметить, что само наличие подобных трудов опровергает мнение о. Мартина Жюжи([312]), будто о св. Григории Паламе православные забыли (ч. II, гл. V, прим. 2). Конечно, в этом замечании была правда, но была правда и на стороне о. Жюжи. Симптоматично уже то, что указанные о. Иоанном работы (равно как и труды преосв. Порфирия Успенского) все лежали в области светских наук (истории и филологии) и лишь боковым образом затрагивали богословие([313]). Авторы же богословских учебников и ученых работ оказывались совершенно незатронутыми богословскими идеями св. Григория — и это очень хорошо понимали римско–католические специалисты по русскому богословию. Более того: в русских церковных изданиях встречались даже упоминания о «ереси гезихастов» (написание последнего слова выдает, откуда оно списано, — из антиправославной западной историографии). Пионерский труд игумена Модеста Стрельбицкого как раз и начинается с сетований по поводу таких публикаций([314]). Продолжала служиться служба св. Григорию во Вторую Неделю Великого Поста, но из печатных проповедей прошлого века на этот день легко убедиться, что содержание праздника сводилось к его «дофилофеевскому» субстрату — к первому евангелию на литургии.

В Греции дело обстояло лучше. После того, как во второй половине XVII в. Православие стало оправляться от шоковых ударов латинства и кальвинизма([315]), в богословии св. Григория Паламы ищут опору наиболее здоровые силы. Симптоматично, что в одном из первых опубликованных самими греками фундаментальных богословских сводов — вТомосе любви против латинянИерусалимского патриарха Досифея — выходят материалы исихастских соборов (1692). Лучшие греческие богословы уже XVII, но особенно XVIII в. стремятся к полному включению учения св. Григория Паламы в систематические изложения православной догматики. Эта тенденция подхватывается в конце XVIII в. знаменитыми «колливадами» — как называли тогда, по имени одного афонского спора, всех святых безмолвников того времени. Среди возглавителей последних был преп. Никодим Святогорец, издавший в 1782 г. греческоеДобротолюбие.Именно этот святой отец к 1798 г. подготовил для издания в Вене трехтомное собрание творений св. Григория Паламы. Трудно сказать, как сложилась бы в следующем столетии судьба Православия, если бы этот замысел реализовался. Но Бог судил иначе. Когда единственная рукопись собрания была доставлена на корабль, какие–то греческие повстанцы спрятали в этом грузе оружие. Их обман был обнаружен, и груз оказался конфискован. От подготовленного преп. Никодимом собрания сохранилось одно только предисловие([316]), а издание нового собрания задержалось, примерно, на 200 лет — как раз до нашего времени([317]).

В XIX в. национально–политические заботы настолько подчинили себе церковную жизнь Греции, что, несмотря на значительное расширение возможностей, святоотеческие штудии и издательские предприятия «колливадов» не получили развития. Однако, интерес к творениям св. Григория Паламы у православных людей — тех, кто смог остаться таковыми в атмосфере одержимости идеями европейского прогресса и национализма, — не ослабевал. Ему мы обязаны изданием двух сборников проповедей св. Григория Паламы, которыми мы пользуемся поныне, — Иерусалимским 1857 г. и Константинопольским 1861 г., причем, в первое из них вошли также двапохвальных словасв. Григорию — патриархов Филофея и Нила. Первое из этих изданий было перепечатано в 1865 г. вПатрологииМиня, благодаря чему стало общедоступным([318]). Второе остается более редким, но скоро его должен будет заместить один из томов выходящего сейчас в Греции собрания творений св. Григория. Константинопольское издание примечательно еще и тем, что его осуществил один из лучших греческих богословов прошлого века — Константин Икономос (1780–1857)([319]).

В чисто интеллектуальном отношении Греция XIX в. имела не слишком большие преимущества перед Россией для изучения св. Григория Паламы. Они сводились, в основном, к большей доступности источников на греческом языке для природных греков, нежели для русских. Но как раз в этом отношении дистанция между Грецией и Россией начинала быстро сокращаться благодаря все возраставшему интересу к патристике и все улучшавшемуся преподаванию греческого языка в русских духовных академиях([320]). Происходило также сближение греческих богословов и русских. Если еще в середине века эти связи возникали, главным образом, на политической почве (как, например, в случае К. Икономоса, который некоторое время был даже советником по греческим делам Николая I и очень хорошо знал русскую церковную среду), то к концу века укрепляются связи в области духовного образования. Одним из таких греков — близко связанных по своей научной судьбе с Россией — стал Григорий Папамихаил (1874–1956), работами которого был ознаменован следующий этап изучения исихастских споров и богословия св. Григория Паламы([321]). Главный его труд — подготовленная в С. — Петербурге монография, которая до 1930–х гг. сохраняла значение основного обобщающего труда([322]). Вслед за тем он впервые издал по рукописям два послания св. Григория (Акиндину и Варлааму)([323]). Представления ученых о богословских спорах XIV в. и о самом богословии св. Григория Паламы, наконец, приобрели известную целостность.

Эта работа затянулась более чем на полвека. Почти вся она была проделана вне профессиональной богословской среды, хотя и была начата именно в ней (игум. Модестом), — и возвратилась в нее лишь на последнем этапе (в лице Г. Папамихаила). Естественно, что на развитие академического богословия в дореволюционный период подобные исследования оказать влияния не успели. В то же время, в силу своего специального характера, они не вызывали интереса и в среде ревнителей святоотеческой аскетики. В год выхода монографии Папамихаила (1911) было бы трудно поверить, что пройдет каких–нибудь 2–3 года — и литература об исихазме внезапно понадобится всем: и академическим богословам, и «религиозным философам»([324]), и монахам. Прежде чем обратиться к этим событиям, рассмотрим вкратце еще одну линию передачи исихастской традиции до XX в.

Исихазм XVII–XIX вв. и наследие св. Григория Паламы

Греция сохранила духовную преемственность с «колливадами», хотя и почти утратила интеллектуальную. В среде греческого монашества хотя и не находилось более лиц, достаточно ученых для создания великих богословских, агиографических, канонических трудов или для подготовки изданий патристики, но оно не оскудело святыми подвижниками([325]), и для этих подвижников именно труды «колливадов» превратились в универсальное мерило церковности для всех случаев жизни. В то же время, поскольку в Греции, в отличие от России, не существовало зараженных западными учениями духовных академий, подобные настроения монашества гораздо легче передавались иерархии. Именно с тех пор основным каноническим сводом греческих церквей считаетсяПидалионпреп. Никодима. Той же эпохе весь православный мир обязан важнейшим догматическим документом последних столетий —Посланием Восточных Патриархов1848 г. В 1830–е гг., с возрождением афонского монашества после жестокого разгрома во время греческого восстания (1821–1829), Греция оказалась готова передавать это достояние России и всему православному миру([326]).

Что касается России, то к 1830–м гг. в русском монашестве сформировалась настоятельная потребность в подобных знаниях.

Возрождение русского монашества происходило в это время, главным образом, на основе двух разных традиций, ни одна из которых не предполагала слишком глубоких занятий изучением догматики. Из этих традиций довольно хорошо изучена лишь одна — как ни странно, та, которая лишь незадолго, с 1790–х гг., стала проникать в Россию. Это традиция преп. Паисия Величковского. Фактически, она представляла собой славяно–румынское ответвление движения «колливадов», с которым была связана непосредственно. Однако, другие, нежели у греческого монашества, культурные и исторические условия в Румынии и Молдавии обусловили и существенные отличия этой ветви. Яркой иллюстрацией может служить сравнение греческого и славянскогоДобротолюбийпо составу. — Преп. Паисий ориентировался на среду славяноязычную (к которой все еще относились и румыны, не успевшие утратить до конца свою средневековую славяноязычную культуру), а в этой среде не возникало тех догматических и канонических споров, которые сотрясали тогда Афон. Она была и довольно свободна от давления западных конфессий, и этим условия ее бытия также отличались от греческих. Поэтому преп. Паисий последовательно исключил почти всю «высокую догматику». Усиленная заинтересованность афонских исихастов в догматических творениях св. Григория Паламы не передавалась через учеников преп. Паисия ни в Румынию, ни в Россию.

Традиция преп. Паисия до сих пор заслоняет в глазах историков не менее важную исихастскую традицию собственно русскую — сохранившуюся от разгрома русского монашества при Екатерине II (1764 г.) в некоторых монастырях, особенно в Сенаксарском и Саровском, с которой близко связаны были и другие подвижники, иногда имевшие огромное влияние на всех, ищущих спасения (напр., старица Досифея, проживавшая под мужским именем затворника Досифея в Киево–Печерской лавре, — известная по указанию монашеского пути преп. Серафиму Саровскому, — или Антоний, архиеп. Воронежский). Пожалуй, наиболее целостное представление о ней могут дать начальные главыЛетописи Серафимо–Дивеевского монастыряархим. (впоследствии митрополита) Серафима Чичагова. Корни этой традиции восходят к подвижникам–одиночкам второй пол. XVII в., иногда основывавшим монастыри. Вся эта традиция предполагала очень суровую аскезу, иногда юродство и благословения на такие подвиги, которые заставляют вспомнить подвижников Сирии IV–VI вв. (недаром и св. Серафим прошел подвиг столпничества)… Тем не менее, она нисколько не меньше, чем традиция преп. Паисия, была утверждена в опыте молитвы Иисусовой. В XVII в. носители этой традиции спасли русское монашество от очередной катастрофы, которой обернулся для него раскол.

В то время Соловецкий монастырь, остававшийся к началу XVII в. основной духовной школой исихазма в Московской Руси, превратился в цитадель раскольников и был поэтому разгромлен физически. Если в целом по населению Московской Руси в раскол совратилось около двух третей народа, то естественно, что для монашеской среды этот процент был гораздо выше. Этим объясняется появление огромного количества раскольничьих монастырей в XVIII в. (не давших, однако, по понятиям самих же раскольников, ни одного святого!) и создание братьями Андреем и Семеном Денисовыми секты беспоповцев, провозгласившей необходимость перехода на отшельничество и умное делание даже для всех мирян. (Секта беспоповцев — это отнюдь не домашний наш протестантизм, а принудительное для всех отшельничество или скитское житие с «духовным причащением», якобы по книге Исаака Сирского!). В раскольнической и, еще более, беспоповской среде исихазм выродился до уровня канонической кодификации того, как следует творить непрестанную молитву Иисусову, находясь в отхожем месте.

Но почти вовсе в стороне от соблазнов раскола оставались монахи малороссийские. Они еще прежде 1654 г. (воссоединения Украины с Россией) начали эмигригровать на Московскую Русь — главным образом, после незаконного низложения митрополита Киевского, авторитетного подвижника и исповедника Исаии Копинского([327]) узурпатором Киевской кафедры Петром Могилой (1633 г.), в котором не без основания подозревали еретика([328]). Малороссийское монашество (слишком мало известное нам сейчас — за исключением одного имени преп. Иова Почаевского; но там были и преп. Иоанн Вышенский, вдохновлявший всю Западную Русь на борьбу с унией и обличивший отпавшую в 1596 г. иерархию, и великий созерцатель Иов Княгиницкий…) абсолютно не принимало не только униатства, но и «среднего пути» между Православием и унией (которого искала возглавленная Петром Могилой новая иерархия); оно составляло единое целое с исихастской средой Румынии, где тогда создались самые свободные условия для жизни Православия. Именно духовные преемники малороссийского исихазма — отчасти у себя в Малороссии, отчасти же в южных областях Московской Руси — возродили в России традицию исихазма как раз в эпоху пресечения прямой традиции Заволжских старцев.

Малороссийские подвижники, подобно молдавским, были не особенно книжными. Еще на рубеже XVI и XVII вв., когда православное духовное образование в Речи Посполитой было сосредоточено в братских школах, братства разошлись с монашеством и, тем самым, лишились духовной опоры и иммунитета по отношению к западным влияниям. Ссора преп. Ивана Вышенского с руководителем самого крупного из братств — Львовского([329]) — оказалась роковой: Львовское братство, в конечном итоге, стало униатским, а монашество не только во Львове, но и всюду — по аналогичным причинам — оказалось отделено от дела образования. Что касается высшего богословского образования, на которое братские школы даже не претендовали, — то его православные почти всегда получали непосредственно из рук латинян. Создание Петром Могилы Киевской академии только углубило разрыв между верой и образованием — и не столько по причине устройства преподавания по иезуитскому образцу, сколько по содержанию преподававшихся учений([330]). Славяно–греко–латинская академия в Москве лишь первое время противостояла «могилянским» тенденциям. После смерти патриарха Адриана (1701) началось засилье «хлебопоклонника» Стефана Яворского (Иерусалимский патр. Досифей даже прекратил с ним сношения как с еретиком, о чем он упоминает в недавно опубликованных документах); Софроний Лихуд и Новогородский митрополит Иов еще несколько лет удерживают православное направление в новой духовной школе в Новгороде…([331]) Но к концу царствования Петра битва за духовное образование в России Православием уже проиграна.

Итак, возрождение исихастской традиции в России XIX в. поначалу идет вне связи с богословским образованием — а значит, без обращения к догматическим творениям св. Григория Паламы. Даже происходящее в то же время становление русской патрологии приводит к сосредоточению интересов либо на великих отцах древности, либо (в монастырях, особенно в Оптиной) — на аскетических произведениях. Как показал в 1844 г. в своей знаменитой диссертации («Стефан Яворский и Феофан Прокопович») Ю. Ф. Самарин, русское школьное богословие состояло в это время из учений протестантских, заимствованных для опровержения латинства, и учений латинских, заимствованных для опровержения протестантства, — что же до собственно православнойшколы, то она все еще заставляла себя ждать. В подобных условиях важность такой темы, как учение св. Григория Паламы, могла быть скорее осознана светскими учеными, нежели церковными. Появление книги игумена Модеста именно из духовной академии можно считать событием тем более замечательным, чем менее оно было закономерным. Оно, впрочем, не получило почти никакого отзвука в духовной среде. Но в эти же годы формируется еще один, полуизолированный от России, островок русского исихазма — русское монашество на Афоне.

На Афоне русское монашество было всегда, но в XIX в. его роль существенно изменилась. Его влияние заметно перевесило влияние греческого элемента. Возрожденный русскими монастырь св. Пантелеимона (Руссик) превратился в самый большой монастырь Афона — почти в городок. Возникали другие русские монашеские поселения, в том числе, Ильинский скит, превратившийся de facto в значительный монастырь. В отличие от более позднего времени, в середине века состав братии русских монастырей не был исключительно национальным, и в них возникала особого рода общность между русскими и греками. Русские духовные академии почти не имели влияния на монашество на Афоне: большинство монахов были из простецов, а немногие из образованных — подобно св. Игнатию Брянчанинову в России — зачастую имели образование светское и изучали святых отцов самостоятельно, а к академической науке относились более чем прохладно. Для этой эпохи русского монашества на Афоне особенно характерна фигура основателя Ильинского скита и одного из главных обновителей Руссика старца о. Аникиты (1783–1837), в миру князя Ширинского–Шихматова, когда–то известного поэта–шишковца. В России он был послушником (и постриженником) новгородского Юрьевского архимандрита Фотия, так что пришел на Афон прямо из «эпицентра» борьбы со всеми западными влияниями([332]). Итак, на Афоне, в отличие от России, русское монашество было менее затронуто сформировавшейся в чересполосице латинских и протестантских влияний русской системой духовного образования и, в то же время, было довольно близко знакомо с культурным достоянием монашества греческого — а этим достоянием было наследие «колливадов». Это обстоятельство будет иметь отношение не только к истории Православия, но и к настоящей книге о. И. Мейендорфа.

Афонский спор и предыстория «моды на паламизм»

Выше (в примечаниях к гл. V ч. II) нам пришлось уже указать, что настоящей книгой о. Иоанн завершил дело своих ближайших предшественников и учителей — В. Н. Лосского и о. Георгия Флоровского — по опровержению «софиологии» С. Н. Булгакова. Паламитское богословие свидетельствует не только не в пользу, а и прямо против «софиологии». Но откуда взялись ссылки на св. Григория Паламу у «софиологов»? В случае Булгакова ответ прост — от П. А. Флоренского, который составил собственную «софиологию» еще раньше и очаровал ею Булгакова. А у Флоренского — откуда? Если мы возьмем ту книгу, которая знаменует первый этап эволюции богословской мысли Флоренского, то обнаружим там византийский исихазм как раз на том месте, где его следовало ожидать, — в мелком примечании по совершенно другому поводу([333]). Это аккуратная ссылка с полной библиографией вопроса и почти без всякого к нему интереса. Пространная глава о божественном свете, к которой относится данное примечание, легко обходится без использования всей этой литературы, хотя бы и известной автору. Как и повсюду в книге, автор предпочитает не отвлекать внимания от своих оккультных авторитетов. После написания «Столпа» пройдет совсем немного времени, и Флоренский начнет смотреть на исихазм совсем иначе. Произойдет событие, которое откроет ему «паламизм» с существенно иной стороны. Не оставляя своего увлечения оккультизмом, он сделается теперь еще и богословом–исихастом… Из этой смеси, кипевшей в их учителе, почерпнут вдохновение два главных ученика и продолжателя — каждый в своем направлении — идей Флоренского: С. Н. Булгаков и А. Ф. Лосев. Событием же, о котором было упомянуто, станут афонские споры о Имени Божием.

В другом месте (ч. I, гл. V, прим.iii) мы кратко изложили суть догматической полемики и указали основную историографию спора. Дополним это лишь двумя замечаниями.

Первое касается непосредственно происхождения той «моды на Паламу», которая со времен русских «религиозных философов» стала усваиваться разными богословами и, в конечном итоге, получила значение краеугольного камня современного «неоправославного» богословия. Поиски истоков этой моды вне всякого сомнения приводят к Флоренскому, а сам Флоренский хватается за Паламу в краткий период сотрудничества с иеросхим. Антонием Булатовичем.([334])

Второе касается русского монашества на Афоне. Именно в этой среде, заведомо наиболее подготовленной к пониманию богословия св. Григория Паламы, возникла, наконец, практическая потребность его более полного усвоения, и именно в этой среде были созданы — в рамках богословско–полемической литературы — первыепроблемные(а не чисто описательные) и, как представляется автору этих строк, догматически безупречные патрологические исследования на эту тему. Таковы были труды иеросхимонаха Антония Булатовича (1870–1919)([335]). Следует особенно подчеркнуть, что в этих трудах учение св. Григория было развернуто к читателю именно той его стороной, которая хуже всего умещалась в тогдашние учебники православной догматики. Как уже было показано, о. Антоний был вынужден отвечать на типичные возражения антипаламитов, но только не древних и византийских, а современных и русских (а также греческих). Новый антипаламизм не представлял собой какого–то единого учения (что, кстати, тоже роднило его с византийским), и это лучше всего доказывает, что он не мог быть почерпнут из учебников. Тем не менее, учебники догматики были виноваты постольку, поскольку не содержали важнейших частей православного богословского Предания и, когда потребовалась их помощь,вкупе неключими быша([336]).(Теперь уже написаны достаточно содержательные учебники православной догматики — это, прежде всего, книги св. Юстина Поповича и о. Думитру Станилоаэ; жаль только, что ни одной такой книги не появилось на русском).

Подведем некоторый итог. В Афонском споре сформировался тот интерес к наследию св. Григория Паламы, который будет характерен для всего XX в. С одной стороны, спор вызвал объединение двух прежде независимых линий изучения наследия византийских исихастов — изучения практического (которое не прекращалось в монашестве) и изучения научного (главным образом, исторического и филологического). С другой стороны, впервые пробудился жизненный, а не только ученый, интерес к догматико–полемической стороне этого учения. Такой интерес возник, прежде всего, в среде монашествующих, а также в среде богословов, так или иначе связанных с традицией «русской религиозной философии» и Вл. Соловьева. Нужно заметить, что к последней категории принадлежали и те, чей приход в Православие был путемотрицаниянаследия Соловьева в корне (самое яркое в ряду таких имен — о. Георгия Флоровского). Академическое же богословие всего периода до второй мировой войны так и не успело вобрать в себя исихастские темы.

Ближайшие предшественники о. Иоанна Мейендорфа

С конца 1920–х и до конца 1930–х гг. появился ряд новых работ, для которых достигнутый к предвоенному времени уровень знаний служил в качестве отправного([337]). Именно эти работы сформируют ту совокупность знаний об исихастской традиции и св. Григории Паламе, из которой будет исходить в 1950–е гг. о. Иоанн Мейендорф.

Сказанное выше позволяет выстроить главную линию научного и богословского преемства, заключительным звеном которой стала настоящая книга о. Иоанна:

…Афонское имяславие (иеросхим. Антоний) — Флоренский, Булгаков — о. Г. Флоровский, Лосский — о. И. Мейендорф.

В том, что именно эта линия была главной, убедиться несложно([338]). Но, сделав это, мы хотели бы сказать и о некоторых других потоках научной и богословской мысли, не вобрав которые, о. Иоанн не смог бы написать своего «Введения».

Прежде всего тут следует назвать еще одного православного автора, влияние которого особенно чувствуется в изложении учения об энергиях Божиих во взаимосвязи с аскетикой. Это афонский монах Василий Кривошеин (1900–1985)([339]) — в 1950–е гг. архимандрит в Оксфорде, один из «отцов–основателей» Оксфордских конференций по патристике, на которых выступал и о. Мейендорф; впоследствии — архиепископ Брюссельский и Бельгийский (Московской патриархии), бельгийский византинист, главным делом жизни которого стало издание и изучение творений преп. Симеона Нового Богослова. О. Иоанн ссылается в настоящей книге только на одну статью вл. Василия — единственную, написанную к тому времени специально о св. Григории Паламе. Но эта статья стоила и поныне стоит многих монографий. В ней разобран только один момент учения св. Григория — но момент узловой, от понимания которого будет зависеть успех всего дальнейшего изучения. Изложение вл. Василия сохраняет едва ли не полностью свое значение в наши дни — достоинство, которым даже лучшие работы ученых обладают весьма и весьма редко. Главное же в статье вл. Василия — это ее непосредственная принадлежность к исихастской традиции, «взгляд изнутри», который в данном случае, в отличие от предшествовавших опытов иеросхим. Антония Булатовича, сочетается и с научным академизмом. По этой статье уже можно было догадываться, какое место «монах Василий» сможет занять среди православных патрологов, и которое он действительно занимал к 1959 г., — почти единственного богослова со строго православными и, в то же время, устойчивыми по отношению ковсякому ветру учения(Еф. 4, 14) воззрениями([340]), абсолютно свободного и от той атмосферы богословского модернизма, которая господствовала в Свято–Сергиевском богословском институте в Париже, и в которой находился о. Иоанн Мейендорф([341]). После выхода книги о св. Григории критика со стороны вл. Василия, вероятно, помогла о. Иоанну в будущем избавляться от модернизации воззрений святых отцов([342]).

Еще один православный автор — по духу близкий вл. Василию «патриарх» современного православного богословия о. Думитру Станилоаэ (1902–1994; его фамилия содержит труднопроизносимый румынский трифтонг и потому нередко ее пишут упрощенно — Staniloe). Влияние его книги([343]), хотя и написанной весьма сжато, трудно переоценить. Фактически, в ней впервые был реализован тот проект, который в настоящей книге о. Мейендорфа было решено углубить и расширить. — Она также представляет собой «введение» сразу и в историческую эпоху и биографию, и в учение св. Григория Паламы, причем, впервые учение анализируется на основе неопубликованных рукописей основных сочинений. После выхода этой книги отпали все сомнения, если таковые могли быть, в важности обращения к рукописным источникам для понимания мысли св. Григория. В дальнейшем о. Станилоаэ внесет еще очень существенный вклад в понимание самых трудных вопросов учения св. Григория([344]), но ко времени выхода книги о. Иоанна ему пришлось, по его собственному выражению, сократить научное изучение исихазма в пользу практического: как раз начался его 5–летний срок в лагерях Чаушеску.

Кроме православных ученых, очень много дали автору настоящей книги двое из его старших римско–католических коллег. Первый из них — упоминавшийся выше о. Мартин Жюжи. Значение его работ для книги о. Мейендорфа не исчерпывается, конечно же, постоянными поводами к богословской полемике. В начале 1930–х гг. двумя статьями о. Жюжи вDictionnaire de la thйologie catholique, которые фактически представляли собой монографию, был обозначен новый уровень исторических представлений как о самих спорах, так и о биографии св. Григория. Несмотря на некоторые поправки, предложенные еще о. Станилоаэ, к 1950–м гг. уровень научного знания все еще определялся этими работами.

Второй — иезуит о. Ириней Осэр([345]), сотрудник Папского Восточного института (Pontificio Istituto Orientale) в Риме. Как ученый он посвятил свою жизнь изучению исихастской традиции на христианском Востоке (греческом, сирийском, коптском и армянском) с IV по XIV вв. Несмотря на свое крайнее неприятие психосоматического способа молитвы, он опубликовал критическое издание сочинения первостепенной важности —Способа священной молитвы и внимания, атрибутируемого в рукописях преп. Симеону Новому Богослову. Еще важнее был вклад о. Осэра в понимание концептуальной истории исихазма: в работах 1930–х и особенно 1950–х гг. (учтенных, в основном, в настоящей книге) он показал исторически, что исихазм Симеона Нового Богослова и его последователей представляет собой не экзотические увлечения схизматиков, а непосредственное продолжение великой традиции древних подвижников. В своей деятельности проповедника и духовника он также призывал римско–католическое монашество оставить аффектированную религиозность западного типа и обратиться к трезвению и молитвенному опыту восточных отцов([346]). Не будучи православным, о. Ириней сделал для ознакомления Запада с Православием больше, чем многие православные.

Историография исихазма с 1959 до середины 1970–х гг.

Книга о. Мейендорфа и одновременное издание имТриадвызвали множество прямых откликов и целый шквал — косвенных([347]). Об отклике вл. Василия мы уже упоминали. К сожалению, ни В. Н. Лосский († 1957), ни о. Думитру Станилоаэ своего отклика дать не могли. Что же касается о. Флоровского, то он был не настолько знаком с предметом книги, чтобы думать о научной рецензии. Вместо этого, явно под впечатлением книги, он сделал прекрасный богословский доклад о св. Григории Паламе и православной традиции на торжествах по поводу 600–летия блаженной кончины св. Григория([348]).

Интересно, что в рецензиях или в развернутых статьях по поводу монографии о. Мейендорфа почти сразу определились те позиции, которые будут характерны для разных «лагерей» как богословов, так и ученых, ведущих вплоть до сего дня споры вокруг наследия св. Григория Паламы. Некоторые из обнаружившихся тут позиций заявили о себе впервые, другие — не будучи новыми, заявили о себе с новой силой. Скажем, однако, заранее, что для изучения наследия св. Григория Паламы в последующие полтора десятка лет более всего сделают сам о. Иоанн Мейендорф и те ученые, которые будут работать в его фарватере.

Как можно было ожидать, не замедлила реакция в духекатолического антипаламизма. Она прозвучала в рецензии известного специалиста по исихастским спорам (на работы которого о. Мейендорф ссылается) иезуита Э. Кандала([349]). Ее суть остроумно выразил Д. Стирнон: о. Кандал «…сразу нахмурил брови, видя, как Палама важничает в патристическом собрании, и отказываясь допустить, чтобы учитель безмолвия находился в кильватере отцов Церкви»([350]). Но этому направлению мысли была теперь задана большая работа. К началу 1970–х ему придется признать, что некоторые «паламитские заблуждения» начинаются у Великих Каппадокийцев, и перед ним встанет трудноразрешимая (как оказалось) проблема переосмысления от начала до конца богословия св. Максима Исповедника. В более зрелой форме эта позиция будет сформулирована в специальном номере католического журналаIstina([351]). Сегодня можно признать, что данное направление дискуссии о паламизме не привело ни к каким существенным результатам для изучения паламизма как такового. Однако, очень значителен его вклад оказался в изучение св. Максима Исповедника (хотя основные концепции этой школы по поводу его богословия обосновываются очень слабо, их работы представляют, тем не менее, много интересного в историческом отношении и в различных второстепенных вопросах; велика также их заслуга в общем стимулировании интереса к научному изучению наследия этого отца). Разумеется, значение этой школы немало также и для определения позиций в отношении к паламизму среди римско–католических богословов. Вышедшее, наконец, в 1995 г. издание полемических сочинений Акиндина было осуществлено одним из авторов «Истины» — о. Надалем. Наиболее важная богословская проблема, вышедшая на первый план благодаря авторам «Истины» — триадологический аспект учения о обожении. На этом мы остановимся ниже.

Неожиданной для многих, но зато отвечавшей лучшим надеждам автора стала реакцияблагожелательного отношения к паламизму с римско–католической стороны. Ее выразил в пространной статье высокоавторитетный (и высокопоставленный) католический богослов кардинал Журне([352]). Дело было накануне II Ватиканского собора (1962–1965) и экуменических демаршей Афинагора Спиру и Папы Римского Павла VI; это не могло не сказаться на обострении церковно–политического интереса к имени св. Григория Паламы. И здесь сыграла некоторую роль книга о. Иоанна. В 1970 г. Павел VI решил изучить вопрос о возможности внесения имени св. Григория Паламы в святцы греко–католической (униатской) церкви. Для этого он обратился к двум трудам:Theologia dogmatica…о. М. Жюжи и к «Введению» о. Мейендорфа. Результат изучения был, правда, отрицательным: как подытожил решение Папы госсекретарь Ватикана кард. Вельо, «потом был бы Фотий, а там и Лютер»([353]). Однако, в отношении научном индуцированная о. Мейендорфом волна благожелательного интереса к наследию византийского исихазма среди римско–католических ученых была более плодотворна. С середины 1970–х гг. к изучению некоторых аспектов исихастской традиции обращается один из лучших патрологов XX в. (очень почитавшийся и о. Мейендорфом) — доминиканец о. Андре де Аллё (Лувен, Бельгия), — который не оставит этой темы до конца жизни([354]). Начиная с первой же статьи своего «околопаламитского» цикла([355]), о. де Аллё ставит два рода вопросов: различение между традицией паламизма и западным богословием и отношение паламитского богословия к учению отцов IV в. (о. де Аллё был прекрасным специалистом по эпохе II Вселенского собора, документы которой, включая сирийские и др. негреческие, знал досконально). Последний вопрос ставится им и решается совершенно беспристрастно и, как нам пришлось указать выше, разрешается гораздо убедительнее, чем это было сделано о. Мейендорфом. Очевидно, о. Мейендорф сразу же согласился с этой критикой. Что касается первого рода вопросов, то о. де Аллё приходит к выводу о несомненной законности преемства между «паламизмом» и более ранней традицией Церкви. Этот вывод коренным образом влияет на подход к устранению догматических разногласий между двумя конфессиями. Православных не следует убеждать отречься от «паламизма», а, вместо этого, следует представить паламитскую и западную традиции как два аспекта единого церковного учения… Мы еще вернемся к этому подходу, когда будем обсуждать его обоснование на современном этапе. Пока отметим, что, независимо от абсолютной достоверности такого воззрения, в римско–католической среде оно содействовало появлению многих научных работ, ценность которых велика и в глазах тех, кто такого воззрения не разделяет.

Критикасо стороны консервативных православныхпрозвучала наиболее весомо (со множеством конкретных и справедливых замечаний, особенно по неточностям цитирования) со стороны о. Иоанна Романидиса([356]) — почти ровесника о. Мейендорфа (род. в 1927 г.) и также ученика о. Георгия Флоровского, причем (в отличие от о. Мейендорфа), непосредственно учившегося у него в Америке([357]). Серьезного в научном отношении развития эта критика не получила. Тем не менее, это не дает основания ею пренебрегать, если мы имеем в виду не только научную, но и богословскую сторону монографии о. Иоанна. О. Романидис и, в менее резкой форме, вл. Василий Кривошеин указали на реально свойственный монографии о. Иоанна Мейендорфа недостаток — слишком откровенную попытку, скорее, вписать «паламизм» в мышление современного человека, нежели приспособить свое мышление к системе понятий святого отца. Никто не станет отрицать, что всегда необходимо сочетание обоих подходов: ведь даже если исследователь будет считать свои представления целиком греховными и будет стараться от них избавиться, первоначальные сведения о том, как это сделать, он сможет понять только на своем собственном, грешном языке. Но встает вопрос о пропорции… Возможная тут научная дискуссия оказывается лишь верхушкой айсберга богословского спора о понимании Предания — и, соответственно этому, научные рецензии лишь слегка отражают отношение, которое формируется в церковной среде.

Сторонник «осовременивания» святых отцов может спросить своего оппонента: как он сможет проверить, что усваивает именно «этос» отцов (любимый термин о. Флоровского), а не занимается стилизацией? Вот та проблема, при разрешении которой так сильно разошлись пути учеников о. Георгия Флоровского. Почти всем участникам постигшего православное богословие XX в. «патристического возрождения» (термин журналистов), кроме, быть может, самых поверхностных, общая форма ответа была ясна: гарантию подлинности всегда дает Священное Предание и только оно одно. Но где было Предание между XIV (или хоть XV) и XX в.? Школа о. Флоровского оставляла этот вопрос едва ли не на одну интуицию, т. к. о. Георгий преуспел, главным образом, в выяснении того, где и в чем Предания в это времяне было.Думается, что именно в поисках Предания расходились пути учеников. Скажем, забегая вперед, что у о. Мейендорфа до конца жизни представления об этом не отличались определенностью, и это не могло не настораживать тех, кто таковую определенность имел или искал, и кого поэтому в буквальном смысле слова можно назвать традиционалистами. К этому вопросу мы вернемся в конце.

Особняком (как всегда!) стоитвосприятие книги на родине автора— в России. Книга была довольно легко доступна (т. к. серия, в которой она вышла, поступала в крупные библиотеки Москвы и Ленинграда), и влияние ее было широко и разнообразно. Видимо, самым первым был тот экземпляр, который был прислан в редакцию «Византийского временника» на рецензию. Б. Т. Горянов — советский специалист по эпохе, с которым слегка полемизирует в своей книге о. Иоанн — к этому времени уже, фактически, отошел от научных дел, и поэтому редакция переслала книгу в Свердловск (Екатеринбург) М. Я. Сюзюмову. Он и написал рецензию([358]). Тем не менее, история с рецензией или, точнее, с книгой, полученной в Екатеринбурге, имела большие последствия для тогдашнего студента Сюзюмова — И. П. Медведева([359]). Близкое знакомство в годы учебы с книгой о. Иоанна приковало к эпохе противостояния тех групп, которые именно о. Иоанн определил как «гуманистов» и «исихастов» (XIV–XV вв.), его дальнейшие научные интересы. Несмотря на свое тогдашнее неприятие исихазма как идеологии (которое потом все более и более смягчалось), Медведев сразу принял сторону о. Иоанна в бесконечных спорах о том, что считать «византийским гуманизмом». В первой половине 1970–х гг. начали выходить его основные работы, очень важные для понимания идеологии антипаламитского лагеря и вообще той среды, в которой развивалось все это противостояние, а также многочисленных вопросов источниковедения палеологовской эпохи([360]). Выходя за хронологические рамки этого раздела, упомянем имя Н. Д. Барабанова — одного из последних учеников М. Я. Сюзюмова, который также посвятил себя, главным образом, истории эпохи исихастских споров; его работы стали выходить с конца 1970–х гг([361]). Идеологическое влияние Сюзюмова в них постепенно вытеснялось непосредственным влиянием о. Мейендорфа, который следил за работой Барабанова с большой симпатией. С конца 1960–х гг. стали выходить работы Г. М. Прохорова, но о них лучше будет сказать чуть ниже, т. к. этот ученый был прямым учеником о. Мейендорфа и даже, своего рода, его «агентом влияния» в СССР.

В русских церковных кругах книга была встречена с жадным интересом, и в духовных академиях довольно быстро были сделаны рукописные переводы([362]). (Когда началась подготовка настоящего издания, все попытки их разыскать оказались тщетными, так что переводить пришлось заново. Но, по условиям нашей жизни, это нужно принять как знак чрезвычайного внимания). Однако, по причине глубокого упадка науки и образования в советских духовных школах, отсюда не вышло ровно никаких последствий ни для науки, ни для богословия([363]).

В 1970–е гг. книга о. Иоанна стимулировала моду на «паламизм» и в кругах светской интеллигенции, занятой «духовными проблемами», но либо вообще не, либо как–то не по–церковному принимавшими Православие. В работах по «семиотике» или еще чему–нибудь стало хорошим тоном цитировать Паламу — обычно по все той же книге о. Мейендорфа. Этому интересу мы обязаны единственным полным русским переводомТриад, выполненному в 1970–е гг. В. Вениаминовым (псевдоним В. В. Бибихина), но опубликованным только в 1995([364]).

Обсудив вкратце вклад в изучение паламизма тех, кто не согласился или не вполне согласился с автором книги, перечислим кратко и то, что было сделано в качествепрямого развития идей и методов о. Иоанна Мейендорфа. Вклад этих исследователей самый значительный, но о нем не нужно будет слишком распространяться, поскольку основные результаты их работ были приведены в соответствующих местах комментария.

Самым главным вкладом этих исследователей было начавшееся в Фессалонике в 1962 г. под общей редакцией проф. П. К. Христу († 1995) изданиеСобрания сочиненийсв. Григория (в которое вошли, в несколько обновленном виде, и подготовленные в 1950–е гг. издания о. Мейендорфа). Последний насегодня IV том этого издания вышел в 1988; к моменту неожиданной кончины проф. Христу V том был близок к завершению, но пока что не вышел. Издание объявлено как критическое, хотя, по современным научным меркам, не является таковым. Издатели стремятся издавать текст по всем известным им рукописям, но при этом осуществляют выбор между разночтениями субъективно, не используя критериев текстологии (так, они почти не выясняют соотношения между рукописями и не выстраивают их стеммы). Надо сказать, что единственное творение св. Григория Паламы, которому посчастливилось выйти в критическом издании, — этоГлавы физические…, изданные внеСобрания сочиненийР. Синкевичем (1988). Эти и другие недостаткиСобрания, сколь бы ни были они велики, с избытком перевешиваются его достоинствами. Большей частью, в него вошли не издававшиеся ранее произведения, а для немногих в его составе переизданий текст дан все–таки более надежный. Пусть и за счет качества издания, упрощение методики подготовки текстов сделало возможным не растягивать их выход на многие десятилетия и сделать их доступными для читателей уже сейчас (скажем для сравнения, что о. Надаль работал над своим изданиемАнтирритикАкиндина более 20 лет). ПараллельноСобраниюсв. Григория Паламы, греческие ученые постепенно издают творения св. Филофея Коккина и уже издали Иосифа Калофета (на все вышедшие тома мы ссылались в примечаниях к книге).

В развитие исторической части монографии о. Мейендорфа наиболее важные работы за последующее 15–летие принадлежали самому автору([365]). В отношении богословском особенно выделялись две монографии —PalamikavИ. Манцаридиса([366]) (ученика П. К. Христу и его сотрудника по изданиюСобраниятворений св. Григория) и «Таинство Святыя Троицы согласно святому Григорию Паламе» иером. Амфилохия Радовича (одного из непосредственных учеников св. Юстина Поповича; ныне митроп. Черногорский), на которую мы часто ссылались([367]). Для обеих работ характерно продолжение и расширение наблюдений о. Мейендорфа, но без методологических инноваций.

Среди ближайших продолжателей о. Мейендорфа нужно назвать и Г. М. Прохорова, чьи интересы были особенно близки занятиям о. Иоанна со второй пол. 1970–х гг. (исихазм и церковная и политическая история Руси XIV–XV вв.), которые лишь намечались в монографии о св. Григории. Кроме того, ему принадлежит ряд публикаций средневековых славянских версий произведений св. Григория Паламы и других авторов его круга (Иоанна Кантакузина, Давида Дисипата)([368]). Одновременно с Прохоровым к изучению славянских переводов исихастской литературы, а также оригинальных произведений исихастской традиции на славянском обращаются другие исследователи — главным образом, в Болгарии и Югославии([369]). Кроме того, большое значение в области изучения исихазма у славян имеют работы А. — Э. Тахиаоса. К сожалению, до сих пор остается без всякого изучения история исихазма и даже просто история монашества в третьем «секторе» православной икумены нашего тысячелетия — арабоязычном (Антиохийский патриархат).

Историография исихазма с конца1970–х гг. до 1995 г.

В конце жизни о. Иоанн Мейендорф занимался византийским исихазмом не очень много. Главные его интересы сосредотачивались сначала в области византино–русских церковных и политических отношений, а потом на эпохе св. императора Юстиниана([370]). Ниже мы остановимся только на тех именах, которые впервые заявили о себе (по крайней мере, в области изучения исихазма) не ранее середины 1970–х. Мы не будем также касаться изданий, которые важны для всех областей византиноведения и только в частности — для изучения исихастской традиции (о них см. вступительную заметку «От издателей» и список сокращений).

Прежде всего тут следует назвать два имени: итальянского исследователя Антонио Риго и канадского — Роберта Синкевича. В наших прибавлениях к тексту мы изложили, хотя и с неодинаковой полнотой, результаты всех их работ, имеющих отношение к теме византийского исихазма (за исключением рецензий и тех публикаций, которые полностью перекрываются более поздними) по состоянию на начало или середину 1996 г. Столь большого внимания их работы заслуживают, на наш взгляд (который, впрочем, разделялся и о. Мейендорфом), потому, что они по–новому взглянули на источники и настолько обогатили наши сегодняшние знания, что теперь мы можем говорить о новом этапе изучения византийского исихазма. Не перечисляя заново их работ (читатель может сам отыскивать их по указателю), мы лишь подведем итог их деятельности.

Роберт Синкевич.Его работы группируются вокруг двух осуществленных им издательских проектов —Глав физических…св. Григория Паламы и проповедей св. Феолипта Филадельфийского. Первый проект стимулировал уточнение хронологии ряда произведений св. Григория (как самихГлав, так и некоторых других) и подробное изучение контекста (естественнонаучного, философского, богословского) издаваемого сочинения св. Григория. Наиболее интересные результаты последнего — опровержение общепринятой до Синкевича гипотезы о влиянии на св. Григория психологической триадологической модели блаж. Августина (были указаны подлинные источники) и оценка его научных познаний в историко–научной и историко–философской перспективе (она оказалась довольно высокой, как то и утверждал агиограф — св. Филофей). Издание св. Феолипта сопровождалось подробным изучением его биографии и отношений с современниками, в особенности его позиции по отношению к арсенитскому расколу. Р. Синкевичу удалось завершить долгожданный труд извлечения из забвения творений этого великого святителя, начатый еще о. С. Салявиллем (на которого ссылается о. Мейендорф в этой книге), но прервавшийся за его смертью. Особняком стоит по–своему также очень важное исследование «догматического» (и антиеретического) толкования на молитву Иисусову (с изданием текстов ранних редакций), важное также и для истории текста этой молитвы (одно из обвинений со стороны Варлаама строилось на принятии исихастами якобы искаженного ее текста). Впрочем, история текста молитвы Иисусовой — область долговременных занятий А. Риго. ИзданиеОтветовВарлаама Георгию Лапифу дало повод для новой инвентаризации всех греческих произведений Варлаама (крит. изд. которых начала в 1995 г. ученица Р. Синкевича Тия Кольбаба), а также для пересмотра начала исихастских споров — как в историческом отношении, так и в концептуальном. Со стороны исторической предложена существенно иная хронология начальных событий (Р. Синкевич опирался, впрочем, на наблюдения о. Даррузеса) и иная концепция взаимоотношения и хронологии соответствующих полемических произведений. Со стороны концептуальной было гораздо точнее описано то свойственное Варлааму представление, которое о. Иоанн не слишком удачно назвал «номинализмом»([371]).

Антонио Риго.Этот исследователь посвятил себя изучению аскетических учений и форм молитвенной практики, а также персоналиям. Его постоянный интерес — сходство и различие между византийским исихазмом как таковым и исихазмом ложным, который в поздней Византии нередко называли мессалианством (т. е. богумильством), несмотря на его значительное отличие от подобных сект. Изучение этой византийской эзотерической традиции находится в самом начале. Риго не только значительно продвинул его, но и показал, что именно в контексте «охоты на мессалиан» выстраивались обвинения против исихастов. Что касается персоналий, то особенно значительными можно считать его портреты преп. Никифора Исихаста, преп. Григория Синаита и св. патр. Исидора (портрет Синаита создан на основе, подготовленной Бэлфуром). Добавим еще, что именно у Риго можно найти наиболее полный свод всего, что нам известно по истории делания молитвы Иисусовой за всю византийскую историю.

Некоторые другие исследователи (особ. Г. — В. Байер, А. К. Геро, Д. Бэлфур; см. также выше о греческих ученых, группировавшихся вокруг П. К. Христу) издавали некоторые важные источники — как исихастские, так и антипаламитские — и содействовали выяснению многих частных вопросов. В России, помимо упоминавшихся выше имен, нужно назвать еще Е. М. Ломизе (исихазм и церковная политика Византии сер. XIV–сер. XV вв.; проблема православного отношения к власти монарха–еретика).

В 1984 г. в Фессалонике прошел симпозиум, посвященный св. Григорию Паламе. Большинство опубликованных затем работ([372]) не отличаются академической строгостью и полнотой, но зато среди них оказалась и очень важная статья о. Мейендорфа — его итоговая публикация по триадологии св. Григория([373]).

Следует особо сказать о тех работах, в которых на основании исторических исследований выясняетсябогословское значение исихазма. В отличие от предшествующего периода, католическая историография принесла здесь больше нового, нежели православная (а протестантская — совсем мало). Как было видно из наших примечаний, основной вклад в изучение богословия св. Григория Паламысо стороны православныхвнесли о. Иоанн Мейендорф и особенно о. Думитру Станилоаэ. Важным событием был также выход монографии Аристида Пападакиса о св. Григории Кипрском (1983), но в ней исторический анализ преобладает над историко–богословским. Самым же заметным богословским «развитием» паламизма в номинально православной среде стала деятельность Христоса Яннараса, которая постепенно приобрела совершенно скандальный характер… Но анализ всех этих богословских тенденций завел бы нас слишком далеко от истинного учения св. Григория Паламы. Поэтому обратимся лучше к работам католиков, авторы которых не претендуют на звание православных, но зато искренне стремятся узнать правду о паламитской традиции.

С римско–католической стороныособенно важные труды были предложены в рамках обоих упомянутых выше направлений — как антипаламитского, так и нового «про–паламитского».

Из «антипаламитских» трудов особенно много для понимания исихастской традиции дают работы немецкого иезуита о.Герхарда Подскальского(этот автор, впрочем, нисколько не зависит от круга авторов «Истины»)([374]). Как мне кажется, надо признать, что значение их о. Мейендорфом недооценивалось (он всегда отдавал должное эрудиции о. Подскальского, особенно библиографической, но совсем не принимал его концепций). О. Подскальский считает, что гуманизм (понятый в смысле гуманитарных занятий) — лучшее, что было в Византии и что сказывалось во всех переменах к лучшему в Православной церкви. «Паламизм», традицию которого он представляет в исторической перспективе до XIX (и отчасти XX) в., — это «элемент торможения». Паламизму органически свойственен дух обскурантизма и самодостаточности и, следовательно, непримиримости. По мнению о. Подскальского, в Православной церкви есть очень много хорошего и без паламизма, и остается надеяться, что православные когда–нибудь преодолеют свой паламизм… Такие воззрения автора не препятствуют его трудам содержать огромное количество важных конкретных сведений. Но, самое главное, трудно и едва ли возможно было бы доказать, будто выводы о. Подскальского совсем уж не следуют из его материала. Если мы возьмем святоотеческое (и «паламитское») учение о познании Бога и о видении Духа святыми непосредственно — хотя бы в том объеме, в котором это учение изложил для нас выше о. Мейендорф, — то возникает «детский» вопрос, на который прямо, честно и цитируя святых отцов, живших из столетия в столетие, отвечает о. Подскальский, и который, в лучшем случае, замалчивается (так у о. Мейендорфа) или грубо извращается (см. ниже) у тех современных «паламитов», кого носит ветер экуменизма: могут ли святые — и не в одиночку, а многие и многие — ошибаться, говоря, что в таких–то сообществах, именующих себя христианскими, благодати Божией нет и Церкви нет? Могут ли они именно в данном вопросе из поколения в поколение обходиться без боговидения? О. Подскальский формулирует свой ответ в форме обвинений, но от этого суть не становится менее верной: абсолютная Истина не может не претендовать на абсолютную исключительность. Исторические обстоятельства или богословская терминология служат к прояснению границ между Церковью и не–Церковью, но граница эта существует объективно, независимо от того, насколько она ясна для внешнего наблюдателя. Для экуменистов протестантской закваски (вроде Болотова) все наблюдатели тут могут быть только внешними… Но не странно ли держаться того же мнения, будучи «паламитом»? И если притом ты сам не имеешь необходимого тут непосредственного боговидения, то не естественно ли обратиться к тем, кто его имел и имеет, — т. е. к святым отцам, а не к изучению истории? Итак, в «паламизм» можно верить или не верить, но в том и в другом случае нужно понимать, к каким выводам он ведет. К этому создает большое препятствие экуменическая ангажированность, в атмосфере которой происходило «патристическое возрождение». И поэтому приходится признать, что иезуит о. Подскальский не только как библиограф, но и как богослов в определенном отношении оказался хорошим, а то и лучшим специалистом по исихастской традиции.

Что касается обвинения исихастов в тенденции к обскурантизму, то повод к нему есть (даже о. Мейендорф признал нечто подобное — см. выше, ч. I, гл. I, раздел «Монахи и гуманисты»). С другой стороны, и о. Подскальский отдает себе отчет, что среди исихастов были люди, весьма преуспевшие вhumanitas.([375]) Так что спор лишь о том, насколько исихазму присущ обскурантизм внутренне. Здесь автор настоящего Послесловия склонен присоединиться к позиции о. И. Мейендорфа и И. П. Медведева: исихазм не допускает черпать во внешних науках основу для веры и мировоззрения, во всем же остальном он не связывает. Естественно, что в условиях, когда получение образования сопряжено с большими опасностями для веры и благочестия, лучше пожертвовать образованием. Но это вовсе не значит, что не нужно стремиться к образованию — в разумных пределах.

Со стороны «про–паламитской» из работ римско–католических богословов о паламизме в 1980–е гг. основное значение имели работы о. Андре де Аллё (см. выше), в 1990–е — его ученика, тоже доминиканца, но канадского, о.Жака Лисона. Заняться изучением триадологии св. Григория Паламы его побудил когда–то никто иной, как о. Иоанн Мейендорф, помяти которого он посвятил свою монографию([376]). Выше мы упоминали о том, как разрешаются в монографии о. Лисона некоторые наиболее трудные вопросы учения св. Григория([377]). Поэтому здесь ограничимся лишь общими соображениями о его труде.

Для о. Лисона «паламизм» — это не только вполне оправданное продолжение святоотеческой традиции, но даже более — сама святоотеческая традиция. Св. Григорий Палама прямо именуется «святым отцом»([378]). В отличие от работ о. де Аллё, проблематика его исследования состоит не в том, чтобы выяснить принципиальную допустимость «паламизма», а уже в следующей за этим задаче: постараться проследить внутреннюю логику богословского учения как системы и соотнести его с привычными формами западной богословской мысли. Странным образом, это поставило автора под огонь критики как с Запада, так и с Востока. Упрек «с Запада»: «…можно пожалеть о том, что аргументация противников Паламы представлена только через самого Паламу, что, очевидно, искажает перспективу… не следует жертвовать научной строгостью во имя похвального стремления католического богослова к экуменическому пониманию»([379]). Действительно, в этом отношении книга о. Лисона отличается от книги о. Мейендорфа почти полным отказом от использования антипаламитских источников. Но едва ли это является методологической ошибкой: ведь автор не занимается историей споров и не пытается оценивать, насколько паламиты были правы. Единственная его цель — проследить внутреннюю логику рассуждений св. Григория. Упрек «с Востока»: стремление о. Лисона найти «точки соприкосновения» между восточным и западным богословием, вольно или невольно, «…ставит на один уровень богословие святых безмолвников и богословие рационалистов, что неизбежно приводит к релятивизации догматов — не таково ли печальное следствие межконфессиональных диалогов? — и к отрицанию реальности мистического опыта, на котором догматы основаны. Ведь именно последнее побудило святого Григория оставить свое афонское уединение как раз для того, чтобы отстаивать реальность этого опыта, пережитого святыми»([380]). Этот упрек был бы оправдан, будь он обращен к православному автору. Но можно ли требовать от католика, чтобы он, при искреннем желании понять чуждые ему богословские воззрения, исходил из чего–то другого, а не из того, что ему знакомо? И разве не приспосабливал христианское учение к слушателям ап. Павел, когда проповедывал в Афинах «Неведомого Бога», а св. Григорий Палама — к латинянам, когда выражал согласие на сохранение ими в Символе filioque, лишь бы толкование было православное? На наш взгляд, главный недостаток книги, — отсутствие внимания к триадологическому измерению обожения, несмотря на то, что некоторыми современными патрологами на это было указано. Но систематическое изложение всех остальных аспектов пневматологии св. Григория Паламы о. Лисон дает тщательное и подробное, со множеством интересных частных наблюдений, что доставляет его книге почетное место в историографии. Пожалуй, она должна стать одним из нескольких трудов (наряду с книгами Манцаридиса и вл. Амфилохия Радовича), которые можно рекомендовать для чтения непосредственно после настоящего «Введения» о. Мейендорфа. Что же касается недостатков книги о. Лисона, то еще вопрос, полностью ли в них виноват он сам. Почему о. Лисон не читал о. Станилоаэ (кроме одной работы по не очень близкой теме) и св. Юстина Поповича, но зато рассыпал по своей книге имена из того «джентельменского набора», который в сознании большинства западных читателей от начала и до конца забивает книжную полку с надписью «Православие»? Вопрос, конечно, риторический, потому что ответ известен: без специальных раскопок западному читателю, даже специалисту, очень трудно установить, что бывает еще какое–то православное богословие, помимо «неоправославного» и экуменического. Обрывки этого богословия, все–таки попадающие на западный рынок идей, совершенно тонут в разливах экуменизма… И поэтому, говоря объективно, не католиков и, тем паче, не таких католиков, как о. Лисон, следовало бы упрекать за плохое знакомство с Православием. В XX в. в старое противостояние двух конфессий вмешалась третья сила, ведущая свою собственную игру и мешающая двум старым противникам видеть друг друга. Этой силе одни богословы предались безраздельно, другие (как о. Мейендорф) увлекались в той или иной мере([381]), третьи исповеднически противостояли. Эта сила — экуменизм, который мы бы определилиad hocкак стремление игнорировать Священное Предание в области отношений к неправославным (но на практике всегда — также и в других областях). Это вновь возвращает нас к тому вопросу, с которого началось это Послесловие, — месту паламизма в действительной жизни Православной Церкви.

Где Священное Предание?

Бросающейся в глаза особенностью «патристического возрождения» XX в. было игнорирование или отталкивание от всего православного богословия между св. Григорием Паламой и современными патрологами. Невольным манифестом такого подхода прозвучали «Пути русского богословия» о. Флоровского (с их критической частью можно соглашаться во всем или даже считать ее чересчур слабой, но охваченной картины отнюдь нельзя считать представительной и, следовательно, обобщений — достаточно надежными)([382]). В наиболее вульгарных версиях такой подход превращает «исторический путь Православия» в эпоху всеобщего упадка и помрачения. Одно утешение — отсчет «темных веков» начинают с XIV в. — или с VI, или с IV — но все ж–таки не с I, а пробуждение от сна усваивают «неоправославным» богословам, а не Мартину Лютеру. В то же время, даже «неоправославное» богословие не находит объяснений тому, как это Церковь столько веков могла простоять почти без всякого богословия. И естественно, что как у православных, так и у неправославных (среди которых нужно с особой признательностью назвать о. Подскальского) возникает желание узнать, как же там было «на самом деле» — в эти «темные века» отсутствия «неоправославного» просвещения. У православных, однако, есть и совершенно особый стимул это сделать: Православная Церковь, в отличие от латинства, почитает Священное Предание не как второсортное по степени богодухновенности пояснение к Священному Писанию, а напротив — как источник всякой Истины и, в том числе, самого Священного Писания, равно как и источник разумения этого Писания в его единственно верном толковании — авторском . К Священному Писанию Православная Церковь относит все вообще богодухновенные писания, независимо от того, включены они или нет в библейский канон (который поэтому довольно свободно варьировался по временам и местностям), включая, как это само собой разумеется, все богословские творения святых отцов, кроме тех редких случаев, когда у одного из отцов встречается противоречие всем остальным и самой Истине([383]). Поэтому, рассуждая богословски, следует вопросить: есть ли вообще надежда понять св. Григория Паламу, если мыпредварительноне будем знать, у кого искать восходящую к нему традицию? Для ученого–патролога отстутствие такого знания создает лишь технические трудности, хотя бы и значительные. Для православного же богослова, для которого понять святого отца означает сделать правильные выводы из его богословия для сегодняшней церковной жизни (как своей личной, так и не только своей), — возникающее в таком случае препятствие абсолютно непреодолимо. То, что он сможет понять как патролог, останется мертвой буквой для него же как для богослова или просто верующего. Конечно, в таких случаях бывает помощь от общей православной интуиции — но у патрологов она работает как–то хуже, чем у нормальных людей…

Те годы, на которые пришлось становление о. Мейендорфа как патролога, были эпохой начала церковных смут, конца которым не видно до сих пор, и которые можно сравнить разве что с эпохой церковной анархии времен арианства (между I и II Вселенскими соборами). Занявшие Константинопольский престол Мелетий Метаксакис (на лже–соборе 1923 г.)([384]) и Афинагор Спиру (в энциклике 1949 г.) провозгласили такие учения, которые заставляют вспомнить даже не антипаламитов, а Плифона и Николая Кузанского: «Мы заблуждаемся и погрешаем, если думаем, будто Православная вера снизошла к нам с небес, а другие учения не являются истинными. Триста миллионов человек избрали в качестве своего пути к Богу магометанство, а другие сотни миллионов — протестанты, католики и буддисты. Цель каждой религии — сделать человека лучше»([385]). Какую же позицию заняли пред лицом этого исихасты, и какую — богословы?

«…Мы должны молиться и бороться за то, чтобы Иерусалим стал местом диалога и мира. Чтобы вместе приготовить путь для возвращения Иисуса,махдиислама, Мессии Израиля, Господа нашего», — уже в 1960–е гг. (по свежим следам после взаимного «снятия анафем» между Римом и Константинополем в 1965 г.) записывает очередное вещание Афинагора Оливье Клеман([386]), друг юности о. Мейендорфа, с которым они вдвоем основали «Синдесмос», и которого он благодарит во Введении к настоящей книге. О. Мейендорф не разделял восторгов перед Афинагором (о чем сам рассказывал автору этих строк в связи с разными догматическими «беспорядками», учиненными Афинагором в Америке), но разделял атмосферу, в которой было возможнои это тоже.«Премудрые и разумные» специалисты по богословию почему–то называли «православием» и религию Афинагора, и религию св. Григория Паламы. В это же время другой очень крупный ученый нашего столетия и также эмигрант из России — но совершенно неверующий — мог бы квалифицировать религию Афинагора и Клемана гораздо точнее: «Язычники знали и смиренно признавали, что к великому таинству Божества нет исключительного пути: Non posse uno itinere ad tam grande secretum pervenire [Не может быть, чтобы столь великое таинство достигалось только одним путем]. Язычник Симмах, написавший эти слова христианскому императору в 394 г., тем самым сформулировал суть экуменической идеи, которая кажется столь новой и поэтому увлекательной сегодняшним церковным деятелям»([387]).

По какому–то непостижимому смотрению Божию, Афинагор — человек, возглавивший самую главную ересь XX столетия, — был в начале своего монашества духовным сыном ушедшего на покой по болезни митрополита бывшего Флоринского Хризостома († 1955), — которому предстояло обрести новые силы для епископского служения и возглавить гонимую Церковь Истинно–православных христиан Греции (1935 г.), тех христиан, которые не приняли еретическую иерархию вместе с ее папским календарем (вводившимся специально как печать принадлежности к новой экуменической церкви). Повторилась история Давида с Авессаломом или Григория Паламы с Акиндином. К тому очередному гонению, которое греческое правительство предприняло не без давления Афинагора, относится следующий рассказ. В 1951–1952 гг. митр. Хризостом содержался в изоляции в удаленном монастыре (где климат был тяжел для его больных легких), и у его кельи постоянно находился для наблюдения полицейский офицер. Однажды вечером он увидел митрополита молящимся с воздетыми руками, окруженного ослепительным светом. Офицер припал к его ногам, прося прощения, и с тех пор стал его преданнейшим духовным чадом([388]).

Ересиарх и святой поборник Православия — это, конечно, два крайних полюса, и большинство людей всегда оказывается где–то между. Поэтому важно знать, как выразилось это противостояние в среде русской эмиграции, в которую столь глубоко, как мы видели, уходит корнями книга о. Мейендорфа?

В эмиграции было разделение. Все интеллектуальные авторитеты, которых упоминает о. Иоанн, принадлежали либо к Русскому Патриаршему (Константинопольского патриархата) экзархату в Париже, либо к зарубежным епархиям Московской патриархии. Эти две юрисдикции, но, главным образом, первая, дали всех тех авторов книг о Православии, по которым знакомится с Православием Запад. Но эти юрисдикции не сделали ничего для приобщения Запада к православному монашеству — поскольку и сами его, практически, не имели (отдельные монахи, и даже строгой жизни, в этой части эмиграции были — как уже упоминавшийся вл. Василий Кривошеин — но не было монашеской традиции, тем более, такой, чтобы содействовать принятию православного монашества коренными жителями Запада). Монашество как живую традицию принесла на Запад другая часть эмиграции — Русская Зарубежная Церковь, и до недавнего времени именно она содействовала обращению в истинное святоотеческое (а не «неоортодоксальное») Православие западных людей и началу в их среде православного монашества. Когда писалась книга о. Иоанна, Западно–европейской епархией Русской Зарубежной Церкви управлял великий подвижник и проповедник Православия в Европе и Америке архиеп. Иоанн Максимович (1896–1966; канонизирован в 1994), которого также иногда видели молящимся в окружении Фаворского света…([389]) Но ни к личности этого святого отца, ни к духовно близким ему личностям (например, других иерархов Зарубежной церкви — Леонтия Чилийского и Аверкия Сиракузского) в парижском «Saint Serge» (как называют институт, воспитавший о. Мейендорфа) интереса не проявляли.

В Зарубежной Церкви — несмотря на многие недостатки и даже на типичные для эмигрантов черты национальной замкнутости, — несмотря на все подобное, в ней шла подлинная церковная жизнь, к которой было причастно столько святых, которая сохраняла в эмиграции традиции Оптиной и Валаама и приобщала к ним «конвертов», которая, наконец, не только не была националистической, но заложила основы собственных православных церквей во Франции и Голландии (особенно ревновал об этом св. Иоанн Максимович, служивший по–французски, по–английски и по–голландски и возобновивший православное почитание многих западноевропейских святых I тысячелетия). Едва ли можно спорить о том, которая часть эмиграции «полнее» сохранила у себя исихастскую традицию… И при всем том — даже о существовании этой жизни нельзя заподозрить, читая книги той части русской эмиграции, к которой принадлежал о. Иоанн Мейендорф. В конце гл. IV ч. II настоящей книги о. Иоанн изложил святоотеческое учение о значении монашества в православной Церкви. Ничего к этому не прибавляя, остается лишь сделать вывод о том, насколько церковным могло быть «неопатристическое возрождение», коль скоро оно не оказывалось в то же время возрождением монашества.

То, что может быть простительно современникам, которым бывает трудно сохранить беспристрастие в гуще конфликтов своей эпохи, перестает быть простительным для потомков. Мы не можем поддаваться иллюзии, будто с конца 1920–х гг. «столицей» православного богословия стал Париж. Напротив, мы не можем не видеть, насколько мало этот мирок — хотя бы и ставший органической частью международного сообщества профессиональных церковных деятелей и хотя бы и имевший глубокие корни в истории русской интеллигенции — насколько мало он соприкасался с реальной толщей православной церковной жизни. Из тех, кто был частью этого мира, немногие с такой же настойчивостью, как о. Мейендорф или о. Флоровский стремились узнать и принять истинное учение святых отцов, и таким людям приходилось жить в постоянном конфликте с «преданием» той среды, в которой они находились. Потому были возможны такие перемены церковной ориентации, которыми богата судьба о. Флоровского.

Но и те, кто стремится следовать исихастской традиции вслед за ее опытными наставниками, испытывают нужду не только в молитве, псалмопении и рукоделии, но и в чтении. Эта часть православного мира нуждается в догматической и патрологической «грамотности», о чем можно сделать вывод хотя бы из тех усилий, которые полагались для ее достижения такими людьми, как св. Юстин Попович или о. Думитру Станилоаэ.

В одном своем отзыве по поводу критики Бердяевым о. Флоровского о. Мейендорф сам определил, какой должна быть критика: «Если критик хочет критиковать, то… [ему] следовало делать это на том же научном уровне и с той же добросовестностью, как это делал Флоровский»([390]). Естественно, что о. Иоанн вправе требовать такого же отношения к себе. Едва ли он мог бы посчитать некритическое повторение его взглядов достойным продолжением своего дела.

В наследии о. Иоанна остается очень многое, и это многое только выигрывает, если его освободить от всевозможной сиюминутной шелухи, вроде экуменических иллюзий или предубеждений против некоторых истинно православных. Наследие о. Иоанна представляет сейчас проблему, сходную с той, которую одним веком раньше представляло наследие славянофилов. Тогда один великий православный мыслитель решил ее так:

«Нет! Не простопродолжатьнадо дело старых славянофилов; а надо развивать их учение, оставаясь вернымглавной мысли их[…]; надо видоизменять учение там, где оно было ни с чем несообразно. Надо уметь жертвовать частностями этого учения — для достижения главных целей…»([391]).