Об условностях

Циники (нежные агнцы) говорят: опыт и годы убеждают нас в том, что все на свете искусственно и пусто. В юности, говорят они, мы видим повсюду розы; но вот мы их срываем и убеждаемся, что они бумажные. Надеюсь, все живые люди знают, что дело обстоит как раз наоборот. Действительно, с годами мы становимся консервативней; но не потому, что много нового оказывается на поверку фальшивым, а потому, что много старого оказалось истинным.

Вначале все условия и традиции кажутся нам бессмысленными. Потом условность за условностью, традиция за традицией наполняются смыслом, оживают под рукой. Сперва нам кажется, что все они кое–как приметаны к жизни; потом мы убеждаемся, что у них есть корни. Мы думаем, что снимать шляпу перед женщиной — просто утомительное правило; с годами мы узнаем, что это — чистое рыцарство, слава Европы.

Мы думаем, что глупо и искусственно переодеваться к обеду; с годами мы постигаем идею пиршественных одежд, которая естественней самой природы. Да, циники неправы. В пору пылкой юности все кажется нам мертвым; в пору зрелости все оказывается живым. Просыпаясь в саду, мы думаем, что кругом бумага. Потом мы трогаем цветок и узнаем, что это роза.

Очень хороший тому пример — великий поэт, который был единственной опорой и мне, и многим другим и навсегда останется одной из наших опор. Думаю, нечего и спорить, что Уолт Уитмен — величайший из сынов Америки. К тому же он — один из величайших сынов XIX века. Ибсен хорош, и Золя хорош, и Метерлинк хорош; но они вроде бы уже начинают приедаться.

А Уитмена даже еще не сумели как следует понять и полюбить. Его обвиняют в эгоизме; на самом же деле никто после Христа не ощущал так остро бесконечную ценность человека. Его обвиняют в грубости; на самом деле после Христа ни один мудрец не решался говорить так прямо — и просто.

И все же, медленно обретая с годами радостную консервативность, мы начинаем понимать, что он был неправ, когда пренебрег условностью стиха. Он был неправ, отказавшись от мерного ритма. Ему казалось, что он отбросил что–то искусственное, как накладное украшение. На самом же деле он отверг вещь естественную и дикую, гнездящуюся в душе, как гнев, и необходимую, как мясо.

Он забыл, что все живое движется ритмично, что сердце ритмично бьется и ритму послушны моря. Он забыл, что все дети изобретают ритм и рифму и самый дикий их танец состоит из повторов. Вся природа ритмична, как музыка; цивилизации приходится много потрудиться, чтобы этот ритм сбить. Весь мир говорит стихами; только мы в надсадной нашей простоте ухитряемся говорить прозой.

То же самое, хотя и помягче, можно сказать об уитменовском отказе от свойства, обычно называемого скромностью. Культ пристойности — штука не очень хорошая; нередко он говорит об упадке нравов. Этот культ — мораль безнравственного общества. Те, кто особенно печется о скромности, не слишком сильно пекутся об истинной чистоте; вспомним восточные дворцы и лондонские салоны.

И все же Уитмен неправ. Он неправ, потому что, пусть подсознательно, считал пристойность и скромность искусственными. А это не так. Как милосердие и другие общепризнанные добродетели, скромность уходит корнями в самую естественную глубь бытия. Дичатся, робеют, замыкаются именно Те, кто проще всех, — дети, дикари, даже звери.

Скрывать хоть что–то — первый из уроков природы. Скрывать — куда естественней, чем все обнажать и объяснять. Если женщины и впрямь скромней и достойней нас, мужчин, если они сдержанней и, в полном смысле слова, «умеют держать себя» — если они таковы (а они таковы, я знаю), причина очень проста: они сильней и проще нас. Жить, вывернув кишки наружу, — неестественно и нелегко.

Для истинного самовыявления нужна истинная скромность, и, как ни усложнялись общественные и философские системы, люди не могли додуматься до полной, принципиальной беззастенчивости, пока не дошли до нашей, сверхцивилизованной жизни.

Скрывать — естественно, как есть хлеб. Свободно говорить обо всем кажется естественным только в эпоху моторов.