Неведение отца Брауна
Сапфировый крест
Между серебряной лентой утреннего неба и зеленой блестящей лентой моря пароход причалил к берегу Англии и выпустил на сушу темный рой людей. Тот, за кем мы последуем, не выделялся из них — он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания, разве что праздничное щегольство костюма не совсем вязалось с деловой озабоченностью взгляда. Легкий серый сюртук, белый жилет и серебристая соломенная шляпа с серо–голубой лентой подчеркивали смуглый цвет его лица и черноту эспаньолки, которой больше бы пристали брыжи елизаветинских времен. Приезжий курил сигару с серьезностью бездельника. Никто бы не подумал, что под серым сюртуком — заряженный револьвер, под белым жилетом — удостоверение сыщика, а под соломенной шляпой — умнейшая голова Европы. Это был сам Валантэн, глава парижского сыска, величайший детектив мира. А приехал он из Брюсселя, чтобы изловить величайшего преступника эпохи.
Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец выследила его, от Гента до Брюсселя, от Брюсселя до Хук ван Холланда, и решила, что он поедет в Лондон, — туда съехались в те дни католические священники, и легче было затеряться в сутолоке приезжих. Валантэн не знал еще, кем он прикинется — мелкой церковной сошкой или секретарем епископа; никто ничего не знал, когда дело касалось Фламбо.
Прошло много лет с тех пор, как этот гений воровства перестал будоражить мир и, как говорили после смерти Роланда, на земле воцарилась тишина. Но в лучшие (то есть в худшие) дни Фламбо был известен не меньше, чем кайзер. Чуть не каждое утро газеты сообщали, что он избежал расплаты за преступление, совершив новое, еще похлеще. Он был гасконец, очень высокий, сильный и смелый. Об его великаньих шутках рассказывали легенды: однажды он поставил на голову следователя, чтобы «прочистить ему мозги»; другой раз пробежал по Рю де Риволи с двумя полицейскими под мышкой. К его чести, он пользовался своей силой только для таких бескровных, хотя и унижающих жертву дел. Он никогда не убивал — он только крал, изобретательно и с размахом. Каждую из его краж можно было счесть новым грехом и сделать темой рассказа. Это он основал в Лондоне знаменитую фирму «Тирольское молоко», у которой не было ни коров, ни доярок, ни бидонов, ни молока, зато были тысячи клиентов; обслуживал он их очень просто: переставлял к их дверям чужие бидоны. Большей частью аферы его были обезоруживающе просты. Говорят, он перекрасил ночью номера домов на целой улице, чтобы заманить кого–то в ловушку. Именно он изобрел портативный почтовый ящик, который вешал в тихих предместьях, надеясь, что кто–нибудь забредет туда и бросит в ящик посылку или деньги. Он был великолепным акробатом; несмотря на свой рост, он прыгал, как кузнечик, и лазал по деревьям не хуже обезьяны. Вот почему, выйдя в погоню за ним, Валантэн прекрасно понимал, что в данном случае найти преступника — еще далеко не все.
Но как его хотя бы найти? Об этом и думал теперь прославленный сыщик.
Фламбо маскировался ловко, но одного он скрыть не мог — своего огромного роста. Если бы меткий взгляд Валантэна остановился на высокой зеленщице, бравом гренадере или даже статной герцогине, он задержал бы их немедля. Но все, кто попадался ему на пути, походили на переодетого Фламбо не больше, чем кошка — на переодетую жирафу. На пароходе он всех изучил; в поезде же с ним ехали только шестеро: коренастый путеец, направлявшийся в Лондон; три невысоких огородника, севших на третьей станции; миниатюрная вдова из эссекского местечка и совсем низенький священник из эссекской деревни. Дойдя до него, сыщик махнул рукой и чуть не рассмеялся. Маленький священник воплощал самую суть этих скучных мест: глаза его были бесцветны, как Северное море, а при взгляде на его лицо вспоминалось, что жителей Норфолка зовут клецками. Он никак не мог управиться с какими–то пакетами. Конечно, церковный съезд пробудил от сельской спячки немало священников, слепых и беспомощных, как выманенный из земли крот. Валантэн, истый француз, был суровый скептик и не любил попов. Однако он их жалел, а этого пожалел бы всякий. Его большой старый зонт то и дело падал; он явно не знал, что делать с билетом, и простодушно до глупости объяснял всем и каждому, что должен держать ухо востро, потому что везет «настоящую серебряную вещь с синими камушками». Забавная смесь деревенской бесцветности со святой простотой потешала сыщика всю дорогу, когда же священник с грехом пополам собрал пакеты, вышел и тут же вернулся за зонтиком, Валантэн от души посоветовал ему помолчать о серебре, если он хочет его уберечь. Но с кем бы Валантэн ни говорил, он искал взглядом другого человека — в бедном ли платье, в богатом ли, в женском или мужском, только не ниже шести футов. В знаменитом преступнике было шесть футов четыре дюйма.
Как бы то ни было, вступая на Ливерпул–стрит, он был уверен, что не упустил вора. Он зашел в Скотланд–Ярд, назвал свое имя и договорился о помощи, если она ему понадобится, потом закурил новую сигару и отправился бродить по Лондону. Плутая по улочкам и площадям к северу от станции Виктория, он вдруг остановился. Площадь — небольшая и чистая — поражала внезапной тишиной; есть в Лондоне такие укромные уголки. Строгие дома, окружавшие ее, дышали достатком, но казалось, что в них никто не живет; а в центре — одиноко, словно остров в Тихом океане, — зеленел усаженный кустами газон. С одной стороны дома были выше, словно помост в конце зала, и ровный их ряд, внезапно и очень по–лондонски, разбивала витрина ресторана. Этот ресторан как будто бы забрел сюда из Сохо; все привлекало в нем — и деревья в кадках, и белые в лимонную полоску шторы. Дом был по–лондонски узкий, вход находился очень высоко, и ступеньки поднимались круто, словно пожарная лестница. Валантэн остановился, закурил и долго глядел на полосатые шторы.
Самое странное в чудесах то, что они случаются. Облачка собираются вместе в неповторимый рисунок человеческого глаза. Дерево изгибается вопросительным знаком как раз тогда, когда вы не знаете, как вам быть. И то и другое я видел на днях. Нельсон гибнет в миг победы, а некий Уильямс убивает случайно Уильямсона (похоже на сыноубийство!). Короче говоря, в жизни, как и в сказках, бывают совпадения, но прозаические люди не принимают их в расчет. Как заметил некогда Эдгар По, мудрость должна полагаться на непредвиденное.
Аристид Валантэн был истый француз, а французский ум — это ум, и ничего больше. Он не был «мыслящей машиной», ведь эти слова — неумное порождение нашего бескрылого фатализма: машина потому и машина, что не умеет мыслить. Он был мыслящим человеком, и мыслил он здраво и трезво. Своими похожими на колдовство победами он был обязан тяжелому труду, простой и ясной французской мысли. Французы будоражат мир не парадоксами, а общими местами. Они облекают прописные истины в плоть и кровь — вспомним их революцию. Валантэн знал, что такое разум, и потому знал границы разума. Только тот, кто ничего не смыслит в моторах, попытается ехать без бензина; только тот, кто ничего не смыслит в разуме, попытается размышлять без твердой, неоспоримой основы. Сейчас основы не было. Он упустил Фламбо в Норвиче, а здесь, в Лондоне, тот мог принять любую личину и оказаться кем угодно, от верзилы–оборванца в Уимблдоне до атлета–кутилы в отеле «Метрополь».
Когда Валантэн ничего не знал, он применял свой метод. Он полагался на непредвиденное. Если он не мог идти разумным путем, он тщательно и скрупулезно действовал вопреки разуму. Он шел не туда, куда следует, — не в банки, полицейские участки, злачные места, а туда, куда не следует: стучался в пустые дома, сворачивал в тупики, лез в переулки через горы мусора, огибал любую площадь, петлял. Свои безумные поступки он объяснял весьма разумно. Если у вас есть ключ, говорил он, этого делать не стоит; но если ключа нет — делайте только так. Любая странность, зацепившая внимание сыщика, могла зацепить и внимание преступника. С чего–то надо начать; почему же не начать там, где мог остановиться другой? В крутизне ступенек, в тихом уюте ресторана было что–то необычное. Романтическим нюхом сыщика Валантэн почуял, что тут стоит остановиться. Он взбежал по ступенькам, сел у окна и спросил черного кофе.
Было позднее утро, а он еще не завтракал. Остатки чужой еды на столиках напомнили ему, что он проголодался; он заказал яйцо всмятку и рассеянно положил в кофе сахар, думая о Фламбо. Он вспомнил, как тот использовал для побега то ножницы, то пожар, то доплатное письмо без марки, а однажды собрал толпу к телескопу, чтоб смотреть на мнимую комету. Валантэн считал себя не глупее Фламбо и был прав. Но он прекрасно понимал невыгоды своего положения. «Преступник — творец, сыщик — критик», — сказал он, кисло улыбнулся, поднес чашку к губам и быстро опустил. Кофе был соленый.
Он посмотрел на вазочку, из которой брал соль. Это была сахарница, предназначенная для сахара, точно так же, как бутылка предназначена для вина. Он удивился, что здесь держат в сахарницах соль, и посмотрел, нет ли где солонки. На столе стояли две, полные доверху. Может, и с ними не все в порядке? Он попробовал: в них был сахар. Тогда он окинул вспыхнувшим взглядом другие столики — не проявился ли в чем–нибудь и там изысканный вкус шутника, переменившего местами соль и сахар? Все было опрятно и приветливо, если не считать темного пятна на светлых обоях. Валантэн крикнул лакея.
Растрепанный и сонный лакей подошел к столику, и сыщик (ценивший простую, незамысловатую шутку) предложил ему попробовать сахар и сказать, соответствует ли он репутации заведения. Лакей попробовал, охнул и проснулся.
— Вы всегда шутите так тонко? — спросил Валантэн. — Вам не приелся этот розыгрыш?
Когда ирония дошла до лакея, тот, сильно запинаясь, заверил, что ни у него, ни у хозяина и в мыслях не было ничего подобного. Вероятно, они просто ошиблись. Он взял сахарницу и осмотрел ее; взял солонку и осмотрел ее, удивляясь все больше и больше. Наконец он быстро извинился, убежал и привел хозяина. Тот тоже обследовал сахарницу и солонку и тоже удивился.
Вдруг лакей захлебнулся словами.
— Я вот что думаю, — затараторил он. — Я думаю, это те священники. Те, двое, — пояснил лакей. — Которые стену супом облили.
— Облили стену супом? — переспросил Валантэн, думая, что это итальянская поговорка.
— Вот, вот, — волновался лакей, указывая на темное пятно. — Взяли и плеснули.
Валантэн взглянул на хозяина, и тот дал более подробный отчет.
— Да, сэр, — сказал он. — Так оно и было, только сахар и соль тут, наверно, ни при чем. Совсем рано, мы только шторы подняли, сюда зашли два священника и заказали бульон. Люди вроде бы тихие, приличные. Высокий расплатился и ушел, а другой собирал свертки, он какой–то был неповоротливый. Потом он тоже пошел к дверям и вдруг схватил чашку и вылил суп на стену. Я был в задней комнате. Выбегаю — смотрю: пятно, а священника нет. Убыток небольшой, но ведь какая наглость! Я побежал за ним, да не догнал, они свернули на Карстейрс–стрит.
Валантэн уже вскочил, надел шляпу и стиснул трость. Он понял: во тьме неведения надо было идти туда, куда направляет вас первый указатель, каким бы странным он ни был. Еще не упали на стол монеты, еще не хлопнула стеклянная дверь, а сыщик уже свернул за угол и побежал по улице.
К счастью, даже в такие отчаянные минуты он не терял холодной зоркости. Пробегая мимо какой–то лавки, он заметил в ней что–то странное и вернулся. Лавка оказалась зеленной; на открытой витрине были разложены овощи и фрукты, а над ними торчали ярлычки с ценами. В самых больших ячейках высились груда орехов и пирамида мандаринов. Надпись над орехами — синие крупные буквы на картонном поле — гласила: «Лучшие мандарины. Две штуки за пенни»; надпись над мандаринами: «Лучшие бразильские орехи. Четыре пенса фунт». Валантэн прочитал и подумал, что совсем недавно встречался с подобным юмором. Обратившись к краснолицему зеленщику, который довольно угрюмо смотрел вдаль, он привлек его внимание к прискорбной ошибке. Зеленщик не ответил, но тут же переставил ярлычки. Сыщик, небрежно опираясь на трость, продолжал разглядывать витрину. Наконец он спросил:
— Простите за нескромность, сэр, нельзя ли задать вам вопрос из области экспериментальной психологии и ассоциации идей?
Багровый лавочник грозно взглянул на него, но Валантэн продолжал, весело помахивая тростью:
— Почему переставленные ярлычки на витрине зеленщика напоминают нам о священнике, прибывшем на праздники в Лондон? Или — если я выражаюсь недостаточно ясно — почему орехи, поименованные мандаринами, таинственно связаны с двумя духовными лицами, повыше ростом и пониже?
Глаза зеленщика полезли на лоб, как глаза улитки; казалось, он вот–вот кинется на нахала. Но он сердито проворчал:
— А ваше какое дело? Может, вы с ними заодно? Так вы им прямо скажите: попы они там или кто, а рассыплют мне опять яблоки — кости переломаю!
— Правда? — посочувствовал сыщик. — Они рассыпали ваши яблоки?
— Это все тот, коротенький, — разволновался зеленщик. — Прямо по улице покатились. Пока я их подбирал, он и ушел.
— Куда? — спросил Валантэн.
— Налево, за второй угол. Там площадь, — быстро сообщил зеленщик.
— Спасибо, — сказал Валантэн и упорхнул, как фея. За вторым углом налево он пересек площадь и бросил полисмену:
— Срочное дело, констебль. Не видели двух патеров?
Полисмен засмеялся басом.
— Видел, — сказал он. — Если хотите знать, сэр, один был пьяный. Он стал посреди дороги и…
— Куда они пошли? — резко спросил сыщик.
— Сели в омнибус, — ответил полицейский. — Из этих, желтых, которые идут в Хемпстед.
Валантэн вынул карточку, быстро сказал: «Пришлите двоих, пусть идут за мной!» — и ринулся вперед так стремительно, что могучий полисмен волей–неволей поспешил выполнить его приказ. Через минуту, когда сыщик стоял на другой стороне площади, к нему присоединились инспектор и человек в штатском.
— Итак, сэр, — важно улыбаясь, начал инспектор, — чем мы можем…
Валантэн выбросил вперед трость.
— Я отвечу вам на империале вон того омнибуса, — сказал он и нырнул в гущу машин и экипажей.
Когда все трое, тяжело дыша, уселись на верхушке желтого омнибуса, инспектор сказал:
— В такси мы бы доехали в четыре раза быстрее.
— Конечно, — согласился предводитель. — Если б мы знали, куда едем.
— А куда мы едем? — ошарашенно спросил инспектор. Валантэн задумчиво курил; потом, вынув изо рта сигару, произнес:
— Когда вы знаете, что делает преступник, забегайте вперед. Но если вы только гадаете — идите за ним. Блуждайте там, где он; останавливайтесь, где он; не обгоняйте его. Тогда вы увидите то, что он видел, и сделаете то, что он сделал. Нам остается одно: подмечать все странное.
— В каком именно роде? — спросил инспектор.
— В любом, — ответил Валантэн и надолго замолчал. Желтый омнибус полз по северной части Лондона. Казалось, что прошли часы; великий сыщик ничего не объяснял, помощники его молчали, и в них росло сомнение. Быть может, рос в них и голод — давно миновала пора второго завтрака, а длинные улицы северных кварталов вытягивались одна за другой, словно колена какой–то жуткой подзорной трубы. Все мы помним такие поездки — вот–вот покажется край света, но показывается только Тэфнел–парк. Лондон исчезал, рассыпался на грязные лачуги, кабачки и хилые пустыри и снова возникал в огнях широких улиц и фешенебельных отелей. Казалось, едешь сквозь тринадцать городов. Впереди сгущался холодный сумрак, но сыщик молчал и не двигался, пристально вглядываясь в мелькающие мимо улицы. Когда Кэмден–таун остался позади, полицейские уже клевали носом. Вдруг они очнулись: Валантэн вскочил, схватил их за плечи и крикнул кучеру, чтобы тот остановился.
В полном недоумении они скатились по ступенькам и, оглядевшись, увидели, что Валантэн победно указует на большое окно по левую руку от них. Окно это украшало сверкающий фасад большого, как дворец, отеля; здесь был обеденный зал ресторана, о чем и сообщала вывеска. Все окна в доме были из матового узорного стекла; но в середине этого окна, словно звезды во льду, зияла дырка.
— Наконец! — воскликнул Валантэн, потрясая тростью. — Разбитое окно! Вот он, ключ!
— Какое окно? Какой ключ? — рассердился полицейский. — Чем вы докажете, что это связано с нами?
От злости Валантэн чуть не сломал бамбуковую трость.
— Чем докажу! — вскричал он. — О, Господи! Он ищет доказательств! Скорей всего, это никак не связано! Но что ж нам еще делать? Неужели вы не поняли, что нам надо хвататься за любую, самую невероятную случайность или идти спать?
Он ворвался в ресторан; за ним вошли полисмены. Все трое уселись за столик и принялись за поздний завтрак, поглядывая то и дело на звезду в стекле. Надо сказать, и сейчас она мало что объясняла.
— Вижу, у вас окно разбито, — сказал Валантэн лакею, расплачиваясь.
— Да, сэр, — ответил лакей, озабоченно подсчитывая деньги. Чаевые были немалые, и, выпрямившись, он явно оживился. — Вот именно, сэр, — сказал он, — Ну и дела, сэр!
— А что такое? — небрежно спросил сыщик.
— Пришли к нам тут двое, священники, — поведал лакей. — Сейчас их много понаехало. Ну, позавтракали они, один заплатил и пошел. Другой чего–то возится. Смотрю — завтрак–то был дешевый, а заплатили чуть не вчетверо. Я говорю: «Вы лишнее дали», — а он остановился на пороге и так это спокойно говорит: «Правда?» Взял я счет, хотел ему показать и чуть не свалился.
— Почему? — спросил сыщик.
— Я бы чем хотите поклялся, в счете было четыре шиллинга. А тут смотрю — четырнадцать, хоть ты тресни.
— Так! — вскричал Валантэн, медленно поднимаясь на ноги. Глаза его горели. — И что же?
— А он стоит себе в дверях и говорит: «Простите, перепутал. Ну, это будет за окно». — «Какое такое окно?» — говорю. «Которое я разобью», — и трах зонтиком!
Слушатели вскрикнули, инспектор тихо спросил:
— Мы что, гонимся за сумасшедшим?
Лакей продолжал, смакуя смешную историю:
— Я так и сел, ничего не понимаю. А он догнал того, высокого, свернули они за угол — и как побегут по Баллок–стрит! Я за ними со всех ног, да куда там — ушли!
— Баллок–стрит! — крикнул сыщик и понесся по улице так же стремительно, как таинственная пара, за которой он гнался.
Теперь преследователи быстро шли меж голых кирпичных стен, как по туннелю. Здесь было мало фонарей и освещенных окон; казалось, что все на свете повернулось к ним спиной. Сгущались сумерки, и даже лондонскому полисмену нелегко было понять, куда они спешат. Инспектор, однако, не сомневался, что рано или поздно они выйдут к Хемпстедскому Лугу. Вдруг в синем сумраке, словно иллюминатор, сверкнуло выпуклое освещенное окно, и Валантэн остановился за шаг до лавчонки, где торговали сластями. Поколебавшись секунду, он нырнул в разноцветный мирок кондитерской, подошел к прилавку и со всей серьезностью отобрал тринадцать шоколадных сигар. Он обдумывал, как перейти к делу, но это ему не понадобилось.
Костлявая женщина, старообразная, хотя и нестарая, смотрела с тупым удивлением на элегантного пришельца; но, увидев в дверях синюю форму инспектора, очнулась и заговорила.
— Вы, наверно, за пакетом? — спросила она. — Я его отослала.
— За пакетом?! — повторил Валантэн; пришел черед и ему удивляться.
— Ну, тот мужчина оставил, священник, что ли?
— Ради Бога! — воскликнул Валантэн и подался вперед; его пылкое нетерпение прорвалось наконец наружу. — Ради Бога, расскажите подробно!
— Ну, — не совсем уверенно начала женщина, — зашли сюда священники, это уж будет с полчаса. Купили мятных лепешек, поговорили про то про се, и пошли к Лугу. Вдруг один бежит: «Я пакета не оставлял?» Я туда, сюда — нигде нету. А он говорит: «Ладно. Найдете — пошлите вот по такому адресу». И дал мне этот адрес и еще шиллинг за труды. Вроде бы все обшарила, а ушел он, глядь — пакет лежит. Ну, я его и послала, не помню уж куда, где–то в Вестминстере. А сейчас я и подумала: наверное, в этом пакете что–то важное, вот полиция за ним и пришла.
— Так и есть, — быстро сказал Валантэн. — Близко тут Луг?
— Прямо идти минут пятнадцать, — сказала женщина. — К самым воротам выйдете.
Валантэн выскочил из лавки и понесся вперед. Полисмены неохотно трусили за ним.
Узкие улицы предместья лежали в тени домов, и, вынырнув на большой пустырь, под открытое небо, преследователи удивились, что сумерки еще так прозрачны и светлы. Круглый купол синевато–зеленого неба отсвечивал золотом меж черных стволов и в темно–лиловой дали. Зеленый светящийся сумрак быстро сгущался, и на небе проступали редкие кристаллики звезд. Последний луч солнца мерцал, как золото, на вершинах холмов, венчавших излюбленное лондонцами место, которое зовется Долиной Здоровья. Праздные горожане еще не совсем разбрелись — на скамейках темнели расплывчатые силуэты пар, а где–то вдалеке вскрикивали на качелях девицы. Величие небес осеняло густеющей синью величие человеческой пошлости. И, глядя сверху на Луг, Валантэн увидел наконец то, что искал.
Вдалеке чернели и расставались пары; одна из них была чернее всех и держалась вместе. Два человека в черных сутанах уходили вдаль. Они были не крупнее жуков; но Валантэн увидел, что один много ниже другого. Высокий шел смиренно и чинно, как подобает ученому клирику, но было видно, что в нем больше шести футов. Валантэн сжал зубы и ринулся вниз, рьяно вращая тростью. Когда расстояние сократилось и двое в черном стали видны четко, как в микроскоп, он заметил еще одну странность, которая и удивила его и не удивила. Кем бы ни был высокий, маленького Валантэн узнал: то был его попутчик по купе, неуклюжий священник из Эссекса, которому он посоветовал смотреть получше за своими свертками.
Пока что все сходилось. Сыщику сказали, что некий Браун из Эссекса везет в Лондон серебряный, украшенный сапфирами крест — драгоценную реликвию, которую покажут иностранному клиру. Это и была, конечно, «серебряная вещь с камушками», а Браун, без сомнения, был тот растяпа из поезда. То, что узнал Валантэн, прекрасно мог узнать и Фламбо — Фламбо обо всем узнавал. Конечно, пронюхав про крест, Фламбо захотел украсть его — это проще простого. И уж совсем естественно, что Фламбо легко обвел вокруг пальца священника со свертками и зонтиком. Такую овцу кто угодно мог бы затащить хоть на Северный полюс, так что Фламбо — блестящему актеру — ничего не стоило затащить его на этот Луг. Покуда все было ясно. Сыщик пожалел беспомощного священника и чуть не запрезирал Фламбо, опустившегося до такой доверчивой жертвы. Но что означали странные события, приведшие к победе его самого? Как ни думал он, как ни бился — смысла в них не было. Где связь между кражей креста и пятном супа на обоях? Перепутанными ярлычками? Платой вперед за разбитое окно? Он пришел к концу пути, но упустил середину. Иногда, хотя и редко, Валантэн упускал преступника; но ключ находил всегда. Сейчас он настиг преступника, но ключа у него не было.
Священники ползли по зеленому склону холма, как черные мухи. Судя по всему, они беседовали и не замечали, куда идут; но шли они в самый дикий и тихий угол Луга. Преследователям пришлось принимать те недостойные позы, которые принимает охотник, выслеживающий дичь: они перебегали от дерева к дереву, крались и даже ползли по густой траве. Благодаря этим неуклюжим маневрам охотники подошли совсем близко к дичи и слышали уже голоса, но слов не разбирали, кроме слова «разум», которое повторял то и дело высокий детский голос. Вдруг путь им преградили заросли над обрывом; сыщики потеряли след и плутали минут десять, пока, обогнув гребень круглого, как купол, холма, не увидели в лучах заката прелестную и тихую картину. Под деревом стояла ветхая скамья; на ней сидели, серьезно беседуя, священники. Зелень и золото еще сверкали у темнеющего горизонта, сине–зеленый купол неба становился зелено–синим, и звезды сверкали ярко, как крупные бриллианты. Валантэн сделал знак своим помощникам, подкрался к большому ветвистому дереву и, стоя там в полной тишине, услышал наконец, о чем говорили странные священнослужители.
Он слушал минуту–другую, и бес сомнения обуял его. А что, если он зря затащил английских полисменов в дальний угол темнеющего парка? Священники беседовали именно так, как должны беседовать священники, — благочестиво, степенно, учено о самых бестелесных тайнах богословия. Маленький патер из Эссекса говорил проще, обратив круглое лицо к разгорающимся звездам. Высокий сидел, опустив голову, словно считал, что недостоин на них взглянуть. Беседа их была невинней невинного; ничего более возвышенного не услышишь в белой итальянской обители или в черном испанском соборе.
Первым донесся голос отца Брауна:
— …то, что имели в виду средневековые схоласты, когда говорили о несокрушимости небес.
Высокий священник кивнул склоненной головой.
— Да, — сказал он, — безбожники взывают теперь к разуму. Но кто, глядя на эти мириады миров, не почувствует, что там, над нами, могут быть Вселенные, где разум неразумен?
— Нет, — сказал отец Браун, — разум разумен везде. Высокий поднял суровое лицо к усеянному звездами небу.
— Кто может знать, есть ли в безграничной Вселенной… — снова начал он.
— У нее нет пространственных границ, — сказал маленький и резко повернулся к нему, — но за границы нравственных законов она не выходит.
Валантэн сидел за деревом и молча грыз ногти. Ему казалось, что английские сыщики хихикают над ним — ведь это он затащил их в такую даль, чтобы послушать философскую чушь двух тихих пожилых священников. От злости он пропустил ответ высокого и услышал только отца Брауна.
— Истина и разум царят на самой далекой, самой пустынной звезде. Посмотрите на звезды. Правда, они как алмазы и сапфиры? Так вот, представьте себе любые растения и камни. Представьте алмазные леса с бриллиантовыми листьями. Представьте, что луна — синяя, сплошной огромный сапфир. Но не думайте, что все это хоть на йоту изменит закон разума и справедливости. На опаловых равнинах, среди жемчужных утесов вы найдете все ту же заповедь: «Не укради».
Валантэн собрался было встать — у него затекло все тело — и уйти потише; в первый раз за всю жизнь он сморозил такую глупость. Но высокий молчал как–то странно, и сыщик прислушался. Наконец тот сказал совсем просто, еще ниже опустив голову и сложив руки на коленях:
— А все же я думаю, что другие миры могут подняться выше нашего разума. Неисповедима тайна небес, и я склоняю голову. — И, не поднимая головы, не меняя интонации, прибавил: — Давайте–ка сюда этот крест. Мы тут одни, и я вас могу распотрошить, как чучело.
Оттого что он не менял ни позы, ни тона, эти слова прозвучали еще страшнее. Но хранитель святыни почти не шевельнулся; его глуповатое лицо было обращено к звездам. Может быть, он не понял или окаменел от страха.
— Да, — все так же тихо сказал высокий, — да, я Фламбо. — Помолчал и прибавил: — Ну, отдадите вы крест?
— Нет, — сказал Браун, и односложное это слово странно прозвенело в тишине.
И тут с Фламбо слетело напускное смирение. Великий вор откинулся на спинку скамьи и засмеялся негромко, но грубо.
— Не отдадите! — сказал он. — Еще бы вы отдали! Еще бы вы мне его отдали, простак–холостяк! А знаете, почему? Потому что он у меня в кармане.
Маленький сельский священник повернул к нему лицо — даже в сумерках было видно, как он растерян, — и спросил взволнованно и робко, словно подчиненный:
— Вы… вы уверены?
Фламбо взвыл от восторга.
— Ну, с вами театра не надо! — закричал он. — Да, достопочтенная брюква, уверен! Я догадался сделать фальшивый пакет. Так что теперь у вас бумага, а у меня — камешки. Старый прием, отец Браун, очень старый прием.
— Да, — сказал отец Браун и все так же странно, несмело пригладил волосы, — я о нем слышал.
Король преступников наклонился к нему с внезапным интересом.
— Кто? Вы? — спросил он. — От кого ж это вы могли слышать?
— Я не вправе назвать вам его имя, — просто сказал Браун. — Понимаете, он каялся. Он жил этим лет двадцать — подменял свертки и пакеты. И вот, когда я вас заподозрил, я вспомнил про него, беднягу.
— Заподозрили? — повторил преступник. — Вы что, действительно догадались, что я вас не зря тащу в такую глушь?
— Ну да, — виновато сказал Браун. — Я вас сразу заподозрил. Понимаете, у вас запястье изуродовано, это от наручников.
— А, черт! — заорал Фламбо. — Вы–то откуда знаете про наручники?
— От прихожан, — ответил Браун, кротко поднимая брови. — Когда я служил в Хартлпуле, там у двоих были такие руки. Вот я вас и заподозрил, и решил, понимаете, спасти крест. Вы уж простите, я за вами следил. В конце концов я заметил, что вы подменили пакет. Ну, а я подменил его снова и настоящий отослал.
— Отослали? — повторил Фламбо, и в первый раз его голос звучал не только победой.
— Да, отослал, — спокойно продолжал священник. — Я вернулся в лавку и спросил, не оставлял ли я пакета. И дал им адрес, куда его послать, если он найдется. Конечно, сначала я его не оставлял, а потом оставил. А она не побежала за мной и послала его прямо в Вестминстер, моему другу. Этому я тоже научился от того бедняги. Он так делал с сумками, которые крал на вокзалах. Сейчас он в монастыре. Знаете, в жизни многому научишься, — закончил он, виновато почесывая за ухом. — Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают…
Фламбо уже выхватил пакет из внутреннего кармана и рвал его в клочья. Там не было ничего, кроме бумаги и кусочков свинца. Потом он вскочил, взмахнув огромной рукой, и заорал:
— Не верю! Я не верю, что такая тыква может все это обстряпать! Крест у вас! Не дадите — отберу. Мы одни.
— Нет, — просто сказал отец Браун и тоже встал. — Вы его не отберете. Во–первых, его действительно нет. А во–вторых, мы не одни.
Фламбо замер на месте.
— За этим деревом, — сказал отец Браун, — два сильных полисмена и лучший в мире сыщик. Вы спросите, зачем они сюда пришли? Я их привел. Как? Что ж, я скажу, если хотите. Господи, когда работаешь в трущобах, приходится знать много таких штук! Понимаете, я не был уверен, что вы вор, и не хотел оскорблять своего брата–священника. Вот я и стал вас испытывать. Когда человеку дадут соленый кофе, он обычно сердится. Если же он стерпит, значит, он боится себя выдать. Я насыпал в сахарницу соль, а в солонку — сахар, и вы стерпели. Когда счет гораздо больше, чем надо, это, конечно, вызывает недоумение. Если человек по нему платит, значит, он хочет избежать скандала. Я приписал единицу, и вы заплатили.
Казалось, Фламбо вот–вот кинется на него, словно тигр. Но вор стоял, как зачарованный, — он хотел понять.
— Ну вот, — с тяжеловесной дотошностью объяснял отец Браун. — Вы не оставляли следов — кому–то надо же было их оставлять. Всюду, куда мы заходили, я делал что–нибудь такое, чтобы о нас толковали весь день. Я не причинял большого вреда — облил супом стену, рассыпал яблоки, разбил окно, — но крест я спас. Сейчас он в Вестминстере. Странно, что вы не пустили в ход ослиный свисток.
— Чего я не сделал?
— Как хорошо, что вы о нем не слышали! — просиял священник. — Это плохая штука. Я знал, что вы не опуститесь так низко. Тут бы мне не помогли даже пятна — я слабоват в коленках.
— Что вы несете? — спросил Фламбо.
— Ну уж про пятна–то, я думал, вы знаете! — обрадовался Браун. — Значит, вы еще не очень испорчены.
— А вы–то откуда знаете всю эту гадость? — воскликнул Фламбо.
— Наверное, потому, что я простак–холостяк, — сказал Браун. — Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Правда, не только практика, но и теория моего дела помогла мне понять, что вы не священник.
— Какая еще теория? — спросил изнемогающий Фламбо.
— Вы нападали на разум, — ответил Браун. — Это дурное богословие.
Он повернулся, чтобы взять свои вещи, и три человека вышли в сумерках из–за деревьев. Фламбо был талантлив и знал законы игры: он отступил назад и низко поклонился Валантэну.
— Не мне кланяйтесь, mon ami, — сказал Валантэн серебряно–звонким голосом. — Поклонимся оба тому, кто нас превзошел.
И они стояли, обнажив головы, пока маленький сельский священник шарил в темноте, пытаясь найти зонтик.
Тайна сада
Аристид Валантэн, начальник парижской полиции, опаздывал домой к званому обеду, и гости начали съезжаться без него. Их любезно встречал доверенный слуга Валантэна — Иван, старик со шрамом на лице, почти таком же сером, как его седые усы; он всегда сидел за столом в холле, сплошь увешанном оружием. Дом Валантэна был, пожалуй, не менее своеобразен и знаменит, чем его хозяин. Это был старинный особняк с высокими стенами и высокими тополями над самою Сеной, построенный довольно странно, хотя эта странность и была удобна для полицейских — никто не мог проникнуть в него, минуя парадный вход, где постоянно дежурил Иван со своим арсеналом. К дому примыкал сад, большой и ухоженный, туда вело множество дверей; от внешнего же мира его наглухо отгораживала высокая, неприступная стена, усаженная по гребню шипами. Такой сад как нельзя лучше подходил человеку, убить которого клялась не одна сотня преступников.
Как говорил Иван, хозяин звонил по телефону, что задержится минут на десять. Сейчас Валантэн занимался приготовлениями к смертным казням и прочими мерзкими делами; он всегда пунктуально выполнял эти обязанности, хотя они и были ему глубоко отвратительны. Беспощадность, с какой он разыскивал преступников, всегда сменялась у него снисходительностью, когда доходило до наказания. Поскольку он был величайшим во Франции, да и во всей Европе мастером сыщицких методов, его огромное влияние играло благотворную роль, когда речь шла о смягчении приговоров и улучшении тюремных порядков. Он принадлежал к числу великих вольнодумцев–гуманистов, которыми славится Франция; а упрекнуть их можно разве лишь в том, что их милосердие еще бездушнее, чем сама справедливость.
Валантэн приехал в черном фраке с алой розеткой (в сочетании с темной бородой, пронизанной первыми седыми нитями, они придавали ему весьма элегантный вид) и прошел прямо в свой кабинет, откуда вела дверь на садовую лужайку. Дверь эта была отворена, и Валантэн, тщательно заперев свой саквояж в служебном сейфе, постоял несколько минут около нее. Яркая луна боролась со стремительно летящими, рваными, клочковатыми тучами (недавно прошла гроза) и Валантэн глядел на небо с грустью, не свойственной людям сугубо научного склада. Возможно, однако, что такие люди могут предчувствовать самые роковые события своей жизни. Как бы там ни было, он быстро справился со своими потаенными переживаниями, ибо знал, что запаздывает и гости уже прибывают.
Впрочем, войдя в гостиную, он сразу же убедился, что главного гостя пока нет. Зато были все другие столпы маленького общества. Был английский посол лорд Гэллоузй, раздражительный старик с темным, похожим на сморщенное яблоко лицом и голубой ленточкой ордена Подвязки. Была леди Гэллоуэй, худая дама с серебряной головой и нервным, надменным лицом. Была их дочь, леди Маргарет Грэм, девушка с бледным личиком эльфа и волосами цвета меди. Были герцогиня Мон–сен–Мишель, черноглазая и пышная, и две ее дочери, тоже черноглазые и пышные. Был доктор Симон, типичный французский ученый, в очках и с острой каштановой бородкой; лоб его прорезали параллельные морщины — расплата за высокомерие, ибо образуются они от привычки поднимать брови. Был отец Браун из Кобхоула в графстве Эссекс; Валантэн недавно познакомился с ним в Англии. Увидел он — быть может, с несколько большим интересом — высокого человека в военной форме, который поклонился Гэллоуэям, встретившим его не особенно приветливо, и теперь направлялся к нему. Это был О'Брайен, майор французского Иностранного легиона — тощий, несколько чванливый человек, гладко выбритый, темноволосый и голубоглазый, и — что естественно для славного полка, известного блистательными поражениями, — одновременно и дерзкий, и меланхоличный на вид. Ирландский дворянин, он был с детства знаком с семейством Гэллоуэев, особенно с Маргарет Грэм. Родину он покинул после какой–то истории с долгами и теперь демонстрировал пренебрежение к английскому этикету, щеголяя форменной саблей и шпорами. На его поклон леди и лорд Гэллоуэй ответили сдержанным кивком, а леди Маргарет отвела глаза.
Однако и сами эти люди, и их отношения не слишком трогали Валантэна. Во всяком случае, не ради них он устроил званый обед. С особым нетерпением он ждал всемирно известного человека, с которым свел дружбу во время одной из своих триумфальных поездок в Соединенные Штаты. Это был Джулиус К. Брейн, мультимиллионер, чьи колоссальные, порой ошеломляющие пожертвования в пользу мелких религиозных общин столько раз давали повод для легковесного острословия и еще более легковесного славословия американским и английским газетчикам. Никто толком не понимал, атеист ли Брейн, мормон или приверженец христианской науки — он готов был наполнить звонкой монетой любой сосуд, лишь бы этот сосуд был новым. Между прочим, он ждал, не появится ли, наконец, в Америке свой Шекспир — ждал, сколь терпеливо, столь же и тщетно. Он восхищался Уолтом Уитменом, но считал, что Льюк Тэннер из города Парижа в Пенсильвании прогрессивнее его. Ему нравилось все, что казалось прогрессивным. Таковым он считал и Валантэна; и ошибался.
Появление Джулиуса Брейна было грозным и весомым, как звон обеденного гонга. У богача было редкое качество — его присутствие замечали не меньше, чем его отсутствие. Это был очень крупный человек, дородный и рослый, одетый во фрак, сплошную черноту которого не нарушали даже цепочка часов или кольцо. Седые волосы были гладко зачесаны назад, как у немца. Красное лицо, сердитое и простодушное, было бы просто младенческим, если бы не один–единственный темный пучок под нижней губой, в котором было что–то театральное и даже мефистофельское. Впрочем, в гостиной недолго разглядывали знаменитого американца. Опоздание уже нарушило ход вечера, и леди Гэллоуэй, подхватив его под руку, увлекла без промедления в столовую.
Супруги Гэллоуэй на все смотрели благодушно и снисходительно, но и у них был повод для беспокойства. Лорду очень не хотелось, чтобы дочь заговорила с этим проходимцем О'Брайеном; однако она вполне прилично прошествовала в столовую в обществе доктора Симона. И все–таки лорду было неспокойно, он вел себя почти грубо. Во время обеда он еще сохранял дипломатическое достоинство. Но когда настал черед сигар и трое мужчин помоложе — доктор Симон, священник Браун и ненавистный О'Брайен, отщепенец в иностранном мундире, — куда–то исчезли, не то поболтать с дамами, не то покурить в оранжерее, британский дипломатвовсе утратил дипломатическую стать. Ему не давала покоя мысль, что негодяй О'Брайен, может быть, где–то что–то нашептывает Маргарет. Его, лорда Гэллоуэя, оставили пить кофе в компании Брейна, выжившего из ума янки, который верит во всех богов, и Валантэна, сухаря–француза, который ни во что не верит! Пусть бы уж спорили между собой, сколько влезет, но у него–то с ними нет ничего общего. Через какое–то время, когда прогрессивные словопрения зашли в тупик, лорд встал и отправился искать гостиную. Он проплутал по длинным коридорам минут шесть, а то и восемь, пока не услышал наконец назидательный тенорок доктора, потом — скучный голос священника, а после него — общий смех. Вот и эти, подумал он и выругался про себя, и эти тоже спорят о науке и религии… Но, отворив дверь в гостиную, он заметил одно: там не было майора О'Брайена и леди Маргарет.
Нетерпеливо выскочив из гостиной, как перед тем из столовой, он опять затопал по коридорам. Стремление оградить дочь от ирландско–алжирского авантюриста овладело им, как маньяком. По пути в заднюю часть дома, где помещался кабинет Валантэна, он, к своему изумлению, увидел дочь, которая пробежала мимо с презрительной гримаской на бледном лице. Новая загадка! Если она была сейчас с О'Брайеном, куда же делся он? Если нет, где же была она? Весь во власти ревнивой старческой подозрительности, он пробирался наугад по неосвещенным коридорам и в конце концов набрел на предназначенный для прислуги выход в сад. Кривой ятаган луны разодрал и разметал последние клочья облаков. Серебристый свет озарил все уголки сада. Через лужайку, ко входу в кабинет, крупными шагами двигался высокий человек в синем; отблеск луны на знаках различия изобличил в нем майора О'Брайена.
Он вошел в дом, оставив лорда Гэллоуэя разъяренным и растерянным сразу. Сине–серебристый сад, похожий на сцену театра, дразнил его хрупким очарованием, нестерпимым для грубой властности. Сила и грация ирландца бесили его, как будто он — не отец Маргарет, а соперник офицера; лунный свет приводил в исступление. Его словно бы заманили колдовством в сад трубадуров, в сказочную страну Ватто 1, и, чтобы потоком слов развеять нежный дурман, он энергично двинулся вслед врагу. При этом он споткнулся не то о дерево, не то о камень в траве и наклонился, сперва с раздражением, затем — с любопытством. Еще через мгновение луна и высокие тополя стали свидетелями поразительного зрелища: пожилой английский дипломат бежал во всю прыть, оглашая воздух отчаянными воплями. На хриплые крики в дверях кабинета возникло бледное лицо доктора Симона — блик на стеклах очков, встревоженная бровь; он и услышал первые членораздельные слова.
— В саду труп… весь в крови! — воскликнул посол. О'Брайен начисто вылетел у него из головы.
— Надо немедленно сообщить Валантэну, — сказал доктор, когда Гэллоуэй сбивчиво поведал ему обо всем, что решился рассмотреть. — Хорошо еще, что он здесь.
При этих его словах в комнату вошел, привлеченный шумом, сам знаменитый детектив. Было почти забавно наблюдать, как он преобразился. Сперва он просто беспокоился как хозяин и джентльмен, что стало дурно кому–то из гостей или слуг. Когда же ему сказали о страшной находке, он со всей присущей ему уравновешенностью мгновенно превратился в энергичного и авторитетного эксперта, поскольку такое происшествие, при всей своей неожиданности и трагичности, было уже его профессиональным делом.
— Подумать только, — заметил он, когда они поспешили на поиски тела, — я изъездил весь свет, расследуя преступления, а теперь кто–то хозяйничает у меня в саду. Однако где же тело?
Они с трудом пересекли лужайку — от реки поднимался легкий туман, — но с помощью еще не оправившегося Гэллоуэя отыскали в высокой траве мертвое тело. Это был труп очень высокого и широкоплечего человека. Несчастный лежал ничком, и они увидели могучие плечи, черный фрак и большую голову, совсем лысую, если не считать нескольких прядей темных волос, прилипших к черепу, точно мокрые водоросли. Из–под уткнувшегося в землю лица ползла алая змейка крови.
— Ну что ж, — как–то странно произнес Симон, — во всяком случае, это не кто–нибудь из нас,
— Осмотрите его, доктор, — бросил Валантэн довольно резко, — возможно, он еще жив. Доктор наклонился над трупом.
— Он не совсем холодный, но, боюсь, вполне мертвый, — ответил он. — Помогите–ка мне приподнять его.
Они осторожно приподняли мертвого на дюйм от земли, и сразу же все сомнения были рассеяны самым ужасным образом: голова отвалилась от тела. Тот, кто перерезал неизвестному горло, сумел перерубить и шею.
Это потрясло даже Валантэна. «Силен, как горилла», — пробормотал он. Не без дрожи, хотя он был привычен к анатомированию трупов, доктор Симон поднял мертвую голову. На шее и подбородке виднелись порезы, но лицо осталось в общем неповрежденным. Грубое, желтое, изрытое впадинами, с орлиным носом и тяжелыми веками — это было лицо жестокого римского императора или, пожалуй, китайского мандарина. Все присутствующие взирали на него в полнейшем недоумении. Ничто больше не привлекло их внимания; разве только то, что, когда тело приподняли, в темноте забелела манишка и на ней заалела кровь. Убитый, как сказал доктор Симон, действительно не принадлежал к их компании, но, возможно, он собирался присоединиться к ней, поскольку был явно одет для такого случая.
Валантэн опустился на четвереньки и с величайшей профессиональной тщательностью исследовал траву и землю вокруг тела. Его примеру, хотя и не так ловко, последовал доктор, а также — совсем уж вяло — и английский посол. Их поиски не увенчались находками, если не считать обломленных или отрезанных веточек, которые Валантэн поднял и, бегло осмотрев, отбросил прочь.
— Так, — мрачно проговорил он, — кучка веток и совершенно посторонний человек с отрубленной головой. Больше ничего.
Нависла нервная тишина, и тут потерявший самообладание Гэллоуэй вдруг пронзительно вскрикнул:
— Кто это там? Вон, у забора!
В осветившейся под луной туманной поволоке к ним нерешительно приблизился человечек с несуразно большой головой. Его можно было принять за домового, но он оказался безобидным священником, которого они оставили в гостиной.
— Вот удивительно, — кротко проговорил он, — ведь здесь нет ни калитки, ни ворот…
Валантэн раздраженно насупил черные брови, как всегда при виде сутаны. Но он был справедлив и согласился.
— Да, вы правы, — сказал он. — Прежде, чем мы выясним, что это за убийство, придется установить, как он здесь оказался. А теперь, господа, вот что. Если смотреть без предубеждений на мою должность и долг, то согласимся, что некоторых высокопоставленных лиц вполне можно и не вмешивать. Среди нас есть дамы и иностранный посол. Поскольку нам приходится констатировать преступление, придется и расследовать его соответствующим образом. Но пока я могу поступать по собственному усмотрению. Я начальник полиции, лицо настолько официальное, что могу действовать частным образом. Надеюсь, я очищу от подозрения всех гостей до единого, прежде чем вызову своих сотрудников. Господа, под ваше честное слово прошу вас не покидать дом до завтрашнего полудня; спальни есть для всех. Симон, вы, должно быть, знаете, где найти моего слугу Ивана. Я доверяю ему во всем. Передайте, чтобы он оставил на своем месте кого–нибудь из слуг и сейчас же шел сюда. Лорд Гэллоуэй, никто не сможет лучше вас сообщить всё дамам так, чтобы не вышло паники. Им тоже нельзя будет уезжать. Мы с отцом Брауном останемся у тела.
Когда в Валантэне говорил командирский дух, ему подчинялись, как боевой трубе. Доктор Симон отправился в вестибюль и прислал Ивана — частного детектива на службе у детектива государственного. Гэллоуэй проследовал в гостиную и сумел сообщить о трагических событиях так деликатно, что к тому времени, когда все собрались там, дамы успели и ужаснуться, и успокоиться. Тем временем верный служитель церкви и правоверный безбожник застыли в головах и в ногах трупа, словно изваяния, олицетворяющие две философии смерти.
Из дома, как пушечное ядро, вылетел Иван, доверенный слуга со шрамом и усами, и бросился через лужайку к хозяину. Его серая физиономия так и сияла оттого, что в доме разыгрывается криминальный роман, и было что–то отталкивающее в том оживлении, с каким он спросил, нельзя ли осмотреть останки.
— Что ж, посмотрите, если хотите, — сказал Валантэн, — только поторопитесь. Нам надо идти в дом и кое–что выяснить.
Иван поднял мертвую голову и чуть не выронил.
— Господи! — разинув рот, выдохнул он. — Да это же… нет, не может быть! Вы знаете, кто это?
— Нет, — безразлично ответил Валантэн. — Но хватит, нам пора.
Вдвоем они внесли тело в кабинет, положили его на диван и пошли в гостиную.
Детектив сел за письменный стол неторопливо и даже как бы с нерешительностью, но взгляд его был тверд, как у председателя суда. Он что–то быстро записал на лежавшем перед ним листе бумаги, а затем коротко спросил:
— Все ли собрались?
— Нет мистера Брейна, — ответила, оглядевшись, герцогиня Мон–сен–Мишель.
— Да–да, — резким, хриплым голосом прибавил лорд Гэллоуэй, — и еще, заметьте, нет мистера Нила О'Брайена. А я видел его в саду, когда труп еще не остыл.
— Иван, — распорядился Валантэн, — пойдите и приведите майора О'Брайена и мистера Брейна. Мистер Брейн, должно быть, сидит с сигарой в столовой. А майор, я думаю, сейчас прогуливается по оранжерее, хотя точно не знаю.
Его верный оруженосец бросился исполнять приказание, а Валантэн продолжал в том же, по–военному скупом и решительном тоне:
— Все присутствующие знают, что в саду найден труп с отсеченной головой. Доктор Симон, вы осматривали его. Как, по вашему мнению, должен ли убийца обладать большой силой? Или, может быть, достаточно иметь очень острый нож?
— Я бы сказал, — отвечал доктор, совсем бледный, — что этого вообще нельзя сделать ножом.
— Не знаете ли вы в таком случае, — продолжал Валантэн, — каким орудием это можно сделать?
— Из современных, полагаю, никаким, — сказал доктор, страдальчески выгибая брови. — Шею и вообще так просто не перерубишь, а тут к тому же срез очень гладкий, как будто действовали алебардой, или старинным топором палача, или же двуручным мечом.
— Господи Боже мой! — истерически вскрикнула герцогиня. — Ну откуда же здесь двуручные мечи?
Валантэн по–прежнему не отрывался от бумаги, лежавшей перед ним.
— Скажите, — спросил он, продолжая торопливо записывать, — а нельзя ли это сделать длинной саблей французских кавалеристов?
В дверь негромко постучали, и у всех в комнате похолодела кровь, словно от стука в шекспировском «Макбете». И среди мертвой тишины доктор Симон с трудом выговорил:
— Саблей — пожалуй, да.
— Благодарю вас, — сказал Валантэн. — Войдите, Иван!
Иван отворил дверь и доложил о приходе майора Нила О'Брайена. Слуга обнаружил его, когда тот снова бродил по саду. Вид у офицера был расстроенный и раздраженный.
— Что вам от меня надо? — выкрикнул он.
— Садитесь, пожалуйста, — спокойно и любезно сказал Валантэн. — А что же с вами нет сабли? Где она?
— Оставил в библиотеке на столе, — ответил О'Брайен, у которого от растерянности стал заметнее ирландский акцент. — Она мне надоела и…
— Иван, — сказал Валантэн, — пожалуйста, пойдите и принесите из библиотеки саблю майора. — Потом, когда лакей исчез, он продолжал: — Лорд Гэллоуэй утверждает, что видел, как вы вошли из сада в дом, а сразу после этого там обнаружили труп. Что вы делали в саду?
Майор плюхнулся на стул.
— А–а, — воскликнул он совсем уж по–ирландски, — любовался на луну! Общался с природой, всего и дела.
На какое–то время повисла тяжелая тишина, а потом снова раздался тот же обыденный и жуткий стук в дверь. Вернулся Иван, он принес пустые стальные ножны.
— Вот все, — сказал он.
— Положите на стол, — не поднимая головы, велел Валантэн.
Воцарилось ледяное молчание, сродни непроницаемому молчанию, окружающему в зале суда осужденного убийцу. Давно стихли невнятные восклицания герцогини. Клокочущая ненависть лорда Гэллоуэя была удовлетворена. И тут произошло неожиданное.
— Я вам скажу, — воскликнула леди Маргарет тем звонким голосом, какой бывает у смелых женщин, решающихся выступить публично, — я вам скажу, что делал в саду мистер О'Брайен, поскольку он принужден молчать. Он предлагал мне стать его женой. Я отказала — я сказала, что при моих семейных обстоятельствах могу предложить ему лишь уважение. Его это рассердило; видно, мое уважение ему не очень нужно. Что ж, — прибавила она с бледной улыбкой, — не знаю, станет ли он дорожить им теперь, но я и теперь скажу о своем уважении к нему. И поклянусь где угодно, что этого преступления он не совершал.
Лорд Гэллоуэй, нагнувшись к ней, пытался (как ему казалось, ни для кого не слышно) образумить ее.
— Придержи язык, Мэгги! — громоподобно зашептал он. — Чего ты его защищаешь? Ты хоть подумай, где его сабля! Эта проклятая…
Он замолчал под странным пристальным взглядом сверкающих глаз — взглядом, который поразил всех.
— Старый дурак! — тихо сказала она без тени почтения. — Что вы хотите доказать? Неужели не ясно, что он не убивал, пока стоял рядом со мной? А если он убил, я все равно была там. Кто же должен был это видеть или хотя бы знать об этом, как не я? Неужели вы так ненавидите Нила, что подозреваете собственную дочь…
Леди Гэллоуэй пронзительно взвизгнула. Остальные сидели в жарком ознобе, прикоснувшись к жестокой трагедии влюбленных, какие бывали в давно минувшие времена. Гордая бледная шотландская аристократка и ее возлюбленный, ирландский авантюрист, как бы сошли со старинных портретов в средневековом замке. Притихшую комнату надолго заполонили призрачные тени отравленных супругов и вероломных любовников.
И тогда, среди мрачного молчания, прозвучал простодушный голос:
— Скажите, а что — это очень длинная сигара? Вопрос был до того неожидан, что все обернулись посмотреть, от кого он исходил.
— Я имею в виду, — пояснил маленький отец Браун из своего угла, — я имею в виду сигару, которую докуривает мистер Брейн. Похоже, что она не меньше трости.
Валантэн поднял голову, и, несмотря на неуместность реплики, лицо его выразило согласие, смешанное, правда, с раздражением.
— В самом деле, — резко заметил он, — Иван, еще раз поищите мистера Брейна и сейчас же приведите его.
Когда дверь закрылась за слугой, Валантэн обратился к девушке с серьезностью, вызванной новым поворотом дела:
— Леди Маргарет, мы все признательны вам и восхищены тем, что вы переступили ложную гордость, разъяснив поведение майора. Однако одно осталось неясным. Насколько я понимаю, лорд Гэллоуэй встретил вас, когда вы шли из кабинета в гостиную, а вышел в сад, где увидел майора, только через несколько минут, не так ли?
— Вы, должно быть, помните, — ответила Маргарет с легкой иронией, — что я только что отказала ему, и вряд ли мы могли идти рука об руку. Он как–никак джентльмен, он остался в саду — вот на него и пало подозрение.
— Но в эти несколько секунд, — веско возразил Валантэн, — он вполне мог бы…
Снова раздался стук, и в дверях возникло изуродованное шрамом лицо.
— Виноват, сударь, — сказал он, — но мистер Брейн пропал из дома.
— Пропал! — воскликнул Валантэн и первый раз за все время поднялся из–за стола.
— Удрал. Смылся. Испарился, — продолжал Иван, смешно выговаривая французские слова. — Его шляпа и пальто тоже испарились. Но я вам скажу кое–что получше. Я выскочил из дома посмотреть, не оставил ли он каких следов. И я нашел — да еще какой!
— Что же вы нашли? — спросил Валантэн.
— Сейчас покажу, — сказал Иван; в следующее мгновение он появился снова с обнаженной кавалерийской саблей, и клинок ее был окровавлен. Присутствующие воззрились на нее, будто на влетевшую в комнату молнию. Но видавший виды Иван невозмутимо продолжал:
. — Вот что валялось в кустах, в полусотне ярдов отсюда, как ехать в Париж. Видно, ваш почтенный мистер Брейн бросил там эту штуку, когда убегал.
Снова настала тишина, но уже совсем иная. Валантэн взял саблю, осмотрел ее, потом некоторое время сосредоточенно размышлял и, наконец, почтительно обратился к О'Брайену:
— Майор, мы уверены, что вы в любое время представите свою саблю полиции, если это потребуется для экспертизы. Пока же, — прибавил он, энергично задвинув клинок в звонкие ножны, — позвольте возвратить вам ваше оружие.
Все, кто понял воинский символизм этой сцены, едва удержались от аплодисментов.
Эта сцена изменила все в жизни Нила О'Брайена. Когда он снова бродил по саду, еще хранившему свою тайну, но расцвеченному красками утра, в сердце его не осталось прежнего уныния. Теперь у него были причины чувствовать себя счастливым. Будучи джентльменом, лорд Гэллоуэй принес ему извинения. Леди Маргарет была не просто светская дама — она была женщина, и когда они перед завтраком прогуливались среди старых клумб, должно быть, нашла слова отраднее извинений. Все гости повеселели и смягчились — хотя кровавая тайна оставалась нераскрытой, тяжесть подозрения была со всех снята и переложена на бежавшего в Париж таинственного миллионера, которого они почти не знали. Дьявол был изгнан из дома; вернее, он сам себя изгнал.
И все же тайна оставалась; поэтому, когда О'Брайен присел на скамью подле доктора Симона, этот ученый хотел было заговорить о ней. Но молодой человек, занятый более приятными мыслями, был не склонен к такому разговору.
— Меня это мало интересует, — откровенно сказал он, — тем более что дело–то более или менее прояснилось. Должно быть, Брейн почему–то ненавидел того человека, заманил его в сад и убил моей саблей. Потом он сбежал в город, а саблю по дороге бросил. Кстати, Иван сказал мне, что в кармане убитого нашли американский доллар. Значит, он был соотечественником Брейна. Все сходится. По–моему, для следствия уже нет никаких затруднений.
— Есть пять затруднений, и очень серьезных, — спокойно возразил доктор, — они образуют целый лабиринт. Поймите меня правильно; я не сомневаюсь, что убийство совершил Брейн; это, на мой взгляд, доказывает его бегство. Но вот вопрос — как он его совершил?! Во–первых, зачем убийце брать громоздкую саблю, когда можно убить человека карманным ножом, который легко спрятать в карман? Во–вторых, почему не было слышно никакого шума или крика? Разве вы смолчите, если на вас набросятся с обнаженной саблей? В–третьих, парадная дверь весь вечер была под наблюдением слуги, в сад Валантэна и мышь не проскользнет. Как же тогда проник сюда убитый? В–четвертых — каким образом из сада выбрался Брейн?
— А в–пятых? — спросил молодой человек, следя глазами, как по дорожке к ним медленно приближается английский священник.
— Это, конечно, не так важно, однако, очень уж странно. Когда я, осматривая шею, увидел, как она искромсана, я решил было, что убийца нанес несколько ударов. Но исследовав ее подробно, я обнаружил, что и сам срез иссечен ударами, которые, стало быть, нанесены после того, как голову отрубили. Неужели Брейн так люто ненавидел своего врага, что стоял там под луной и полосовал саблей мертвого?
— Какой ужас! — передернулся О'Брайен. Отец Браун подошел во время разговора и ждал с обычной своей застенчивостью, пока они не закончат, а тогда заговорил:
— Простите, что перебиваю. Меня прислали сообщить вам новость.
— Новость? — нервно повторил Симон, уставясь на него сквозь пенсне.
— Да, — как бы извиняясь, сказал Браун. — Видите ли, обнаружилось еще одно убийство.
Оба собеседника вскочили столь стремительно, что скамья закачалась.
— И что особенно странно, — продолжал священник, глядя тусклыми глазами на рододендроны, — опять отрублена голова. В реке нашли вторую, еще кровоточащую голову, в считанных ярдах от дома, по пути в Париж. Так что предполагают…
— Боже праведный! — воскликнул О'Брайен. — Да что же, Брейн — маньяк?
— Кровная месть существует и в Америке, — бесстрастно заметил священник, а затем добавил: — Вас просят сейчас же идти в библиотеку, чтобы осмотреть сегодняшнюю находку.
Майор О'Брайен, последовавший за остальными в библиотеку, где начиналось дознание, чувствовал дурноту. Ему как солдату была отвратительна такая тайная резня. Где конец этой ни на что не похожей цепи усекновений? Одна голова отрублена, теперь вторая. «Вот уж не скажешь, — горько подумал он, — одна голова хорошо, а две — лучше».
В кабинете Валантэна, через который надо было пройти, его ждало новое потрясение: на столе он увидел еще одну окровавленную голову, на этот раз — самого хозяина. Это была цветная картинка в журнале националистов «Гильотина», где каждую неделю помещали рисунок, изображавший кого–нибудь из политических противников с выпученными глазами и искаженным лицом, как бы после казни; Валантэн же был видным деятелем антиклерикального направления. Но ирландец О'Брайен был способен даже в падении по–своему сохранять чистоту, и все его существо возмутилось сейчас против того интеллектуального скотства, которое можно встретить только во Франции. Весь Париж казался ему единым — от причудливых каменных фигур на средневековых храмах до грубых карикатур в газетах. На память пришли страшные игры времен Великой революции. Этот город был скопищем жестокой силы — от кровожадного рисунка у Валантэна на столе до собора Нотр–Дам, с высоты которого поверх готических чудищ скалится сам Сатана.
Библиотека была продолговатой, низкой и темной; только из–под опущенных штор пробивался снаружи по–утреннему розовый свет. Валантэн и его слуга Иван ожидали их, стоя у верхнего конца длинного и слегка наклонного стола, на котором лежали страшные останки, в полутьме казавшиеся огромными. Большое черное тело и желтое лицо человека, найденного в саду, были такими, как вчера. Вторая голова, которую утром выловили в речных камышах, лежала рядом, с нее обильно стекала вода. Люди Валантэна еще вели поиски тела, поскольку оно, вероятно, плавало где–то поблизости. Отец Браун, по–видимому, далеко не столь чувствительный, как О'Брайен, подошел ко второй голове и, как обычно, моргая, стал внимательно осматривать ее. Копну волос, сырых и седых, алый и ровный свет превратил в серебряный ореол; лицо, безобразное, багровое и как будто даже преступное, сильно пострадало в воде от ударов о деревья и камни.
— Доброе утро, майор О'Брайен, — сказал Валантэн со спокойной приветливостью. — Вы, полагаю, уже слышали о последнем подвиге этого головореза?
Отец Браун, склонившийся над седой головой, пробормотал, не подымая глаз:
— Видимо, эту голову тоже отрубил Брейн?
— Все говорит за это, — ответил Валантэн, который стоял, держа руки в карманах. — Убийство совершено точно так же, как и первое. Голова найдена в нескольких ярдах от первого убитого. Отрублена тою же саблей, которую, как мы знаем, он унес с собой.
— Все это так, — смиренно согласился отец Браун. — Но мне как–то не верится, чтобы Брейн мог отрубить эту голову.
— Почему? — спросил доктор Симон, пристально взглянув на него.
— Как вы думаете, доктор, — священник, мигая, поднял глаза, — может ли человек отрубить голову сам себе? Вот уж не знаю…
О'Брайену показалось, что с грохотом рушится весь обезумевший мир, а методичный доктор порывисто ринулся вперед и отбросил с мертвого лица мокрые белесые волосы.
— О, можете не сомневаться, это Брейн, — спокойно сказал священник, — у него и бугорок на левом ухе был такой же.
Детектив сверлил Брауна горящими глазами; сейчас он открыл плотно сжатый рот и резко бросил:
— Вы, по–видимому, много о нем знаете, отец Браун.
— Да, — просто отвечал тот, — мы с ним одно время встречались несколько недель подряд. Он подумывал о том, чтобы принять нашу веру.
В глазах Валантэна вспыхнул фанатический огонь, и, стиснув кулаки, он шагнул к священнику.
— Вот как! — произнес он с недоброй усмешкой. — А не собирался ли он вашей церкви и состояние завещать?
— Возможно, что и собирался, — флегматично отвечал Браун, — очень может быть.
— В таком случае, — Валантэн угрожающе осклабился, — вам, конечно, многое известно о нем. И о его жизни, и о его…
Майор О'Брайен положил Валантэну на плечо руку.
— Оставьте–ка этот вздор, — сказал он, — не то в ход опять пойдут сабли.
Но Валантэн, под спокойным мягким взглядом священника, уже овладел собой.
— Что ж, — сказал он, — подождем пока с частными мнениями. Вы, господа, по–прежнему связаны обещанием не покидать дом. Напомните об этом и другим. Все, что еще захотите узнать, вам скажет Иван. А мне пора заняться делами и написать рапорт. Умалчивать о происшествии больше нельзя. Если будет что–нибудь новое, вы найдете меня в кабинете.
— Есть ли сейчас что–нибудь новое, Иван? — спросил доктор Симон, когда начальник полиции вышел из комнаты.
— Только одно, сударь, — Иван сморщил бесцветное, старческое лицо, — но это важно. Вон тот старикан, которого вы нашли в саду, — и он без малейшего почтения ткнул пальцем в сторону грузного тела с желтой головой, — в общем, мы теперь знаем, кто это такой.
— Вот как? — воскликнул доктор. — Кто же это?
— Его звали Арнольд Беккер, — ответил подручный детектива, — хотя у него было много разных кличек. Этот мошенник — настоящий гастролер, он и в Америке бывал. Видать, это там Брейн что–то с ним не поделил. Мы сами мало им занимались, он больше работал в Германии. Само собой, мы держали связь с германской полицией. Но у него, представьте, имелся брат–близнец по имени Людвиг Беккер, с которым мы все–таки попотели. Как раз вчера мы отправили его на гильотину. И вот, господа, верите ли, когда я увидел в саду вот этого мертвеца, у меня просто глаза на лоб полезли. Если бы я этими самыми глазами не видел, как казнили этого Беккера, я бы поклялся, что на траве и лежит он сам. Потом я, понятно, вспомнил про его брата и…
Тут Иван прервал свою речь по той простой причине, что его уже никто не слушал. Майор и доктор удивленно взирали на отца Брауна, который вдруг неуклюже вскочил на ноги и стоял, плотно сжав виски, как от внезапной и сильной боли.
— Стойте, стойте, стойте! — закричал он. — Помолчите минутку, я начинаю понимать. Боже, помоги мне! Еще чуть–чуть, и я пойму! Силы небесные! Я же всегда неплохо соображал. Было время, мог пересказать любую страницу из Фомы Аквинского. Лопнет моя голова или я пойму? Наполовину я уже понял — но только наполовину.
Он закрыл лицо руками и стоял, точно окаменев, в мучительном размышлении или молитве, в то время как другим только и оставалось, что молча ожидать последнего потрясения всех этих безумных часов.
Когда отец Браун отнял руки от лица, оно было ясно и серьезно, как у ребенка. Он испустил глубокий вздох и произнес:
— Что ж, поскорей разложим все по местам. А чтоб вам было легче разобраться, сделаем вот как. — Он повернулся к доктору: — Доктор Симон, у вас голова хоть куда; вы уже перечисляли пять вопросов, на которые пока нет ответа. Так вот, задайте их теперь мне, и я отвечу.
У Симона от замешательства и удивления свалилось с носа пенсне, но он начал:
— Ну, во–первых, непонятно, зачем для убийства нужно прибегать к громоздкой сабле, когда можно обойтись и шилом.
— Шилом нельзя отрубить голову, — спокойно ответил Браун, — а для этого убийства отрубить голову совершенно необходимо.
— Почему? — спросил О'Брайен с живым интересом.
— Ваш следующий вопрос, — сказал отец Браун.
— Хорошо, почему жертва не подняла тревогу, не закричала? — спросил доктор. — По садам ведь не гуляют с обнаженными саблями.
— А вспомните поломанные ветки, — хмуро произнес священник и повернулся к окну, которое выходило как раз на место преступления. — Мы не поняли, откуда они взялись на лужайке — видите, так далеко от деревьев? Их не ломали, их рубили. Убийца развлекал своего врага какими–то трюками с саблей — показывал, как рассекает в воздухе ветку, или что–нибудь в этом роде. А когда тот наклонился посмотреть, нанес беззвучный удар.
— Что ж, — задумчиво сказал доктор, — правдоподобно. Вряд ли вы так же легко справитесь со следующими двумя вопросами.
Священник смотрел из окна в сад, ощупывая его пытливым взглядом, и ждал.
— Вы знаете, что сад изолирован от внешнего мира, как герметический сосуд, — продолжал доктор. — Как же тогда в него проник посторонний?
Не оборачиваясь, маленький священник ответил:
— А никого постороннего в саду и не было. Наступило напряженное молчание, которое вдруг разрядил взрыв неудержимого, почти детского смеха. Нелепость этих слов исторгла из Ивана поток насмешек:
— Вот как? Значит, и этого дохлого толстяка мы не притащили вчера в дом? Так он не входил в сад, не входил?
— Входил ли он в сад? — задумчиво повторил Браун. — Нет, полностью — нет.
— Черт побери! — воскликнул Симон. — Человек либо входит в сад, либо не входит.
— Да вот не обязательно, — ответил священник со слабой улыбкой. — Каков ваш следующий вопрос, доктор?
— Мне кажется, вы нездоровы, — раздраженно заметил доктор, — но я задам и следующий, извольте. Каким образом сумел Брейн выйти из сада?
— А он не вышел из сада, — сказал священник, все так же глядя в окно.
— Ах, не вышел!.. — взорвался Симон.
— Ну, не полностью, — отвечал священник. Симон затряс кулаками, как делают французские ученые, исчерпав все свои доводы.
— Человек либо выходит из сада, либо не выходит, — закричал он.
— Не всегда, — сказал отец Браун.
Доктор Симон в нетерпении поднялся.
— У меня нет времени на болтовню! — гневно крикнул он. — Если вы не понимаете, что человек либо по одну сторону забора, либо по другую, то я не стану больше донимать вас.
— Доктор, — сказал священник очень кротко, — мы с вами всегда отлично ладили. Хотя бы по старой дружбе подождите, задайте ваш пятый вопрос.
Взвинченный Симон присел на стул у двери и сказал:
— Голова и тело порезаны как–то странно и, кажется, уже после смерти.
— Да, — отвечал, стоя неподвижно, священник. — Да, так и было. Вас хотели ввести в заблуждение, впрочем, вполне естественное: вы ведь и не усомнились, что перед вами голова и тело одного человека.
Та окраина рассудка, на которой возникают чудовища, вдруг буйно задвигалась в голове О'Брайена. Все самые причудливые создания, порожденные воображением человека, сонмом окружили его. Ему слышался голос того, кто древнее древних пращуров: «Берегись сатанинского сада, где растет древо с двойным плодом. Сторонись зловещего сада, где умер человек о двух головах». Древнее зеркало ирландской души затмили непрошеные призраки, но офранцуженный ум сохранял бдительность, и он следил за странным священником не менее пристально и настороженно, чем все остальные.
Отец Браун наконец повернулся к ним и стоял против окна так, что его лицо оставалось в глубокой тени. Но и в этой тени они видели, что оно мертвенно–бледно. Тем не менее он говорил вполне рассудительно, как будто на земле и в помине не было сумрачных кельтских душ.
— Джентльмены, — сказал он, — в саду нашли не какого–то неизвестного нам Беккера. И вообще никого постороннего там не было. Вопреки рационализму доктора Симона, я утверждаю, что Беккер находился в саду лишь частично. Вот смотрите! — воскликнул он, указав на таинственное грузное тело. — Этого человека вы никогда в жизни не видели. А что вы скажете теперь?
Он быстро отодвинул в сторону голову с желтой плешью, а на ее место положил голову с седой гривой, что лежала рядом. И их взорам явился во всей завершенности, полноте и несомненности мистер Джулиус К. Брейн.
— Убийца, — спокойно продолжал Браун, — обезглавил своего врага и бросил саблю далеко за стену. Но он был достаточно умен и не ограничился этим. Голову он тоже бросил за стену. Осталось только приложить к телу другую голову, и вы решили (причем убийца сам упорно внушал эту мысль на частном дознании), что перед вами труп совсем другого человека.
— То есть как это — приложить другую голову? — О'Брайен вытаращил глаза. — Какую другую голову? Что они, растут на кустах, что ли?
— Нет, — глухо ответил Браун, глядя на свои ботинки, — есть только одно место, где они растут. Они растут в корзине под гильотиной, возле которой менее чем за час до убийства стоял начальник полиции Аристид Валантэн. Ах, друзья мои, послушайте меня еще минуту, прежде чем разорвать на куски. Валантэн — человек честный, если безрассудная приверженность своей политике есть честность. Но разве не видели вы хоть временами чего–то безумного в этих холодных серых глазах? Он сделал бы что угодно, абсолютно что угодно, лишь бы сокрушить то, что он считает христианским идолопоклонством. За это он боролся, этого он мучительно жаждал и теперь убил ради этого. До сих пор несчетные миллионы Брейна распылялись между столькими мелкими сектами, что порядок вещей не нарушался. Но до Валантэна дошли слухи, что Брейн, подобно многим легкомысленным скептикам, склоняется к нашей церкви, а это уже другое дело. Он стал бы щедро субсидировать обнищавшую, но воинственную церковь Франции; он мог бы содержать хоть и шесть журналов вроде «Гильотины». Все висело на волоске, и риск подействовал на фанатика, как искра на порох. Он решил уничтожить миллионера и сделал это так, как только и мог совершить свое единственное преступление величайший из детективов. Под каким–то криминологическим предлогом он изъял голову казненного и увез ее домой в саквояже. Потом у него произошел последний спор с Брейном, который не дослушал до конца лорд Гэллоуэй. Ничего не добившись, он повел его в свой потайной сад, завел разговор о фехтовании, пустив в ход веточки и саблю, и…
Иван подпрыгнул на месте.
— Да вы помешанный! — заорал он. — Я сейчас же пойду к хозяину, возьму вот вас…
— Я и сам собирался пойти к нему, — с трудом проговорил Браун. — Я должен просить его, чтобы он сознался и раскаялся.
Пропустив удрученного Брауна вперед, словно конвоируя заложника или жертву для заклания, они поспешили в кабинет, который встретил их неожиданной тишиной.
Великий детектив сидел за столом, очевидно, слишком погруженный в дела, и не заметил их появления. В дверях они замешкались, но что–то в неподвижной элегантной фигуре, повернутой к ним спиной, побудило доктора броситься вперед. Одного взгляда и прикосновения было довольно, чтобы обнаружить у локтя Валантэна коробочку с пилюлями и убедиться, что он мертв. На потухшем лице самоубийцы они прочли гордую непреклонность Катона.
Сокровенный сад
Аристид Валантэн, глава парижского сыска, опаздывал на званый обед в собственном доме. Гости уже начали прибывать, и старый слуга по имени Иван, которому хозяин всецело доверял, постарался успокоить прибывших. Иван был не только слугой, но и охранником — он всегда сидел за столиком в прихожей, на стенах которой висело самое разнообразное оружие. Лицо этого человека было отмечено шрамом и казалось таким же серым, как и свисающие усы.
Старинный дом Валантэна был, пожалуй, не менее знаменит, чем его владелец, и производил столь же странное впечатление. Участок окружала высокая стена; ветви могучих тополей нависали над Сеной. Странность же этого дома — и, быть может, немаловажное достоинство с точки зрения безопасности хозяина — заключалась в том, что в сад нельзя было попасть иначе чем через парадный подъезд, охранявшийся Иваном, в чьем распоряжении имелся целый арсенал. Сад отличался немалыми размерами и содержался весьма аккуратно. Из дома сюда вело множество выходов, однако с улицы войти было невозможно — участок окружала высокая неприступная стена с остриями на гребне. Именно таким, наверное, и должен быть сад человека, с которым поклялись расправиться сотни уголовников.
Иван сообщил гостям, что хозяин предупредил его по телефону: он задерживается на десять минут. По правде говоря, Валантэн был занят весьма неприятным делом: отдавал последние распоряжения относительно казни преступников; хотя подобные обязанности были ему глубоко противны, он ими не пренебрегал. Беспощадно охотясь за преступниками, он становился весьма снисходительным, когда речь шла о наказании. Во французских — и, более того, в европейских правоохранительных органах он завоевал большой авторитет и, к чести для себя, пользовался своим влиянием для смягчения приговоров и тем самым способствовал очищению тюрем. Этого человека можно было назвать одним из наиболее гуманных французских вольнодумцев, весьма достойных людей, единственным недостатком которых является то, что они оказывают милосердие ближнему своему с еще большим холодом в сердце, чем когда вершат над ним правый суд.
Наконец Валантэн прибыл. Он был одет в черную пару в петлице красовалась алая роза — элегантный и статный мужчина, ничего не скажешь, хотя в его черной бородке уже пробивалась седина. Валантэн прошел прямо к себе в кабинет, откуда можно было попасть в сад. Дверь как раз оказалась открыта. Хозяин дома убрал свой чемоданчик в ящик стола, запер его, затем подошел к выходу в сад и несколько мгновений простоял в дверном проеме, обозревая открывшуюся перед ним картину. Острый месяц нещадно рассекал лохмотья предвещавших грозу серых туч; Валантэн наблюдал за этим с задумчивостью, необычной для людей с научным складом ума. Быть может, подобные натуры способно обуревать предчувствие того, что им скоро предстоит оказаться перед самой немыслимой дилеммой в своей жизни. Однако какие бы невероятные мистические предвидения ни посетили начальника полиции, он быстро пришел в себя — ему ведь было известно, что он опоздал и гости уже начали собираться.
Войдя в гостиную, он с первого взгляда понял: самый долгожданный посетитель еще не прибыл. Остальные же были почти все налицо: лорд Гэллоуэй, английский посол — пожилой мужчина с холерическим темпераментом; его кирпично–красное лицо напоминало спелое яблоко, в петлице фрака голубела ленточка ордена Подвязки; рядом с лордом была супруга — изящная, хотя и худая, как спичка, с седыми волосами и запоминающимся лицом, выдававшим незаурядную и способную на глубокие чувства натуру; дочь посла тоже стояла неподалеку. Звали ее леди Маргарет Грэм; это была бледная хорошенькая девушка с медного оттенка волосами, судя по лицу, проказница. Присутствовала также черноглазая дородная герцогиня Монт–Сен–Мишель с двумя дочерьми, такими же черноглазыми и дородными. Был здесь доктор Симон, типичный француз–ученый — в очках, с бородкой клинышком и высоким лбом, который пересекали параллельные ряды морщин (наказание, уготованное людям высокомерным, имеющим обыкновение поднимать брови). Присутствовал также отец Браун из местечка Кобхоул в Эссексе — с ним Валантэн недавно встречался в Англии. Хозяин заметил среди собравшихся еще одного человека — и тот, вероятно, вызвал у него наибольший интерес. То был высокий мужчина в военной форме; в эту минуту он как раз раскланивался с семейством Гэллоуэй, хотя его ожидал здесь не слишком сердечный прием; сразу же после этого военный направился к хозяину дома, дабы засвидетельствовать ему свое почтение. Звали его О''Брайен, он служил во французском Иностранном легионе и имел высокий чин командора. О''Брайен был темноволос, голубоглаз, чисто выбрит, строен; осанка его выдавала привычку повелевать. Как то пристало офицеру подразделения, прославившегося триумфальными провалами и самоубийственными победами, он имел одновременно лихой и меланхоличный вид. По рождению этот человек был знатным ирландцем, в детстве и юности водил знакомство с Гэллоуэями, особенно с их дочерью, Маргарет Грэм. Долги вынудили его покинуть родину. Теперешний его наряд — военная форма, шпоры, сабля — демонстрировал полное пренебрежение британским этикетом. Когда он поклонился семье посла, лорд и леди Гэллоуэй ответили принужденным поклоном, а леди Маргарет отвела взгляд в сторону.
Однако по каким бы коренящимся в глубоком прошлом причинам гости ни проявляли интерес друг к другу, знаменитый хозяин дома выказал ко всему этому полное равнодушие. Никого из них он не мог бы назвать гвоздем программы; нет, это должен был быть другой человек, всемирно известный, чье расположение он снискал во время своего визита в Новый Свет, принесшего ему славу как выдающемуся борцу с преступностью. Этим человеком являлся Джулиус К. Блэйн, мультимиллионер, — его огромные, непомерные пожертвования в пользу приверженцев непопулярных религий дали возможность английским и американским газетчикам раздуть его славу. Никто не знал, был ли мистер Блэйн атеистом или мормоном, адвентистом седьмого дня или адептом Христианской Науки, однако он неизменно проявлял готовность сыпать деньги в любую бочку при условии, что ее только что перед ним поставили. Он ожидал того благословенного дня, когда в Америке появится свой Шекспир, — занятие, требующее больше терпения, чем даже рыбная ловля. Уолт Уитмен {Уитмен Уолт (1819 — 1892) — великий американский поэт, автор эпической книги «Листья травы», зачинатель современного верлибра, т. е. свободного стиха. — Примеч. перев.} приводил его в восхищение, однако он считал, что некий Льюк П. Тэннер из городка Парижа, что находится в штате Пенсильвания, гораздо более «прогрессивен», чем Уитмен. Миллиардеру нравились «прогрессивные люди». Он считал прогрессивным даже Валантэна, впрочем, совершенно несправедливо.
Появление в комнате массивной фигуры Джулиуса К. Блэйна оказалось столь же категорическим, как гонг, сзывающий гостей к столу. У этого человека имелась черта, не свойственная большинству из нас: его присутствие казалось не менее заметным, чем его отсутствие. Это был огромный мужчина, полный и высокий, одетый в черный фрак; черноту эту не умерял блеск часовой цепочки и массивного кольца на пальце. Седые волосы Блэйна были зачесаны назад на германский манер, лицо отличалось краснотой, черты его казались какими–то детскими и в то же время неприятными; пучок волос, свешивавшийся вниз с подбородка из–под самой нижней губы, придавал этому человеку с внешностью невинного младенца вид театрального злодея, чуть ли не Мефистофеля. Общество, впрочем, недолго любовалось знаменитым американцем — к его манере опаздывать все уже привыкли, так что ему почти сразу же предложили проследовать в столовую рука об руку с леди Гэллоуэй.
Если не считать одного больного вопроса, семейство английского посла было достаточно приветливо и общительно. Поскольку леди Маргарет сделала вид, что не замечает протянутой руки этого авантюриста О''Брайена, и вполне пристойно проследовала в столовую с доктором Симоном, отец ее был вполне удовлетворен. Однако, несмотря на это, старый лорд Гэллоуэй чувствовал беспокойство, даже нервничал и в разговоре с трудом заставлял себя быть учтивым. Во время обеда ему еще удавалось соблюдать приличия, но когда трое мужчин помоложе — доктор, отец Браун и О''Брайен, этот вредоносный отщепенец в чужом мундире, — закурив сигары, вышли из комнаты — то ли для того, чтобы присоединиться к дамам, то ли с целью спокойно покурить в оранжерее, английский дипломат дал волю своему раздражению. Его, не переставая, язвила мысль, что этот проходимец О''Брайен в эту самую минуту, быть может, пытается завязать разговор с Маргарет или, чего доброго, уже с ней беседует. Сам же посол остался пить кофе с Блэйном, седовласым янки, верившим во всех богов, и седеющим французом Валантэном, не верившим ни во что. Эти двое могли спорить сколько им угодно, но заставить посла ввязаться в свою дискуссию были бессильны. К тому времени, как спор о том, что считать прогрессивным, достиг своего апогея, то есть стал невыносимо скучен, лорд Гэллоуэй наконец поднялся и покинул комнату в надежде самостоятельно разыскать гостиную. Это, однако, оказалось не таким простым делом, и, лишь проблуждав минут пять–семь в бесконечных коридорах, лорд услышал высокий голос морализировавшего доктора, а затем глухо прозвучавший ответ отца Брауна, слова которого были встречены общим смехом. «И эти тоже, черт их возьми, спорят, — думал посол. — Вроде бы насчет взаимоотношений науки и религии». Однако в тот момент, когда лорд Гэллоуэй открыл дверь и вступил в гостиную, он заметил лишь единственное: в комнате кое–кого не хватало. А именно, командора О''Брайена и леди Маргарет.
Нетерпеливо покинув гостиную, как недавно столовую, лорд Гэллоуэй снова попал в длинный коридор. Намерение уберечь дочь от этого ирландского — или теперь алжирского? — мошенника прогнало все прочие мысли и воцарилось у него в голове как самодержец, как безумный властитель. Когда лорд оказался в задней части дома, где помещался кабинет Валантэна, ему вдруг, к его удивлению, попалась навстречу дочь — она неслышно проскользнула мимо, на бледном ее лице играла презрительная усмешка. Это озадачило посла не менее, чем недавнее отсутствие Маргарет. Если она говорила с О''Брайеном, куда тот делся? Если же она с ним не говорила, что она делала все это время? Со жгучей старческой подозрительностью Гэллоуэй на ощупь пробирался по полутемным коридорам в глубь дома. Тут он случайно набрел на один из выходов в сад, которым обычно пользовались слуги.
Ятаган месяца к этому времени распорол все штормовые паруса туч и разрезал их на мелкие клочки. Серебристый свет залил все углы сада; посол вдруг заметил высокую фигуру в голубом одеянии, двигавшуюся по газону в направлении одного из входов в дом. Вот на лицо этого человека пал один из ярких бликов — и этого оказалось достаточно, чтобы вполне отчетливо стали видны черты командора О''Брайена.
Молодой офицер прошел через балконную дверь и скрылся в доме; наблюдавший за ним Гэллоуэй пребывал в неописуемом настроении — он злился, но не мог понять, на кого именно. Серебристо–голубой сад, так похожий на театральные декорации, казалось, насмехается над ним, околдовывает насильственной своей нежностью, против которой восставало мирское величие посла. Широкая, исполненная грации походка ирландца вызвала в старом лорде ярость, как будто этот человек был его соперником в любви; лунное сияние сводило его с ума, завлекало в ловушку, заманивало в волшебные миры Ватто, {Ватто Антуан (1684 — 1721) — французский художник, автор отличающихся изысканной нежностью красочных полотен — бытовых и театральных сцен, «галантных празднеств». — Примеч. перев.} в вертоград трубадуров. Желая стряхнуть это идиотское наваждение, посол торопливо зашагал следом за недругом, но почти сразу же споткнулся о какой–то предмет в траве — то ли о камень, то ли о бревно. Он бросил на землю раздраженный взгляд, но раздражение тут же сменилось изумлением, затем ужасом. В следующее мгновение луна и стройные тополя могли наблюдать необычное зрелище: бегущего со всех ног пожилого английского дипломата, вдобавок что–то кричащего на бегу.
Его хриплые возгласы не остались без последствий — в окне кабинета рядом с балконной дверью появилось бледное лицо, заблестели стекла чьих–то очков. Это был доктор Симон, в конце концов разобравший, что именно выкрикивает высокородный англичанин. А кричал он вот что:
— Труп! Труп в траве! Окровавленный труп!
Об ирландце лорд Гэллоуэй наконец–то забыл.
— Надо немедленно известить Валантэна, — сказал доктор, когда посол сбивчиво описал то, что успел рассмотреть. — Нам повезло, что здесь сам начальник полиции.
Валантэн оказался легок на помине — услышав крики, он поспешил на место происшествия. Занятно было наблюдать, как изменилась его манера держаться: пришел он с видом заботливого хозяина, испугавшегося, что одному из гостей или слуг стало плохо; когда же ему рассказали о жуткой находке, он тотчас стал необыкновенно серьезен и даже деловит — как–никак, сие ужасное происшествие вернуло его к исполнению профессиональных обязанностей.
— Странно, господа, — произнес он, выходя со спутниками в сад, — я расследовал таинственные истории по всему свету, а тут одна из них происходит в моем собственном доме. Покажите, где найдено тело.
Они с трудом пересекли лужайку — с реки наплывала густая туманная дымка; однако с помощью дрожавшего, как банный лист, лорда им наконец удалось отыскать в высокой траве труп. Мертвец был рослым и плечистым мужчиной; лежал он лицом вниз, так что видны были лишь его черный костюм, массивная лысая голова, на которой сохранилось лишь несколько пучков темных волос, прилипших к коже, как влажные водоросли. Из–под обращенного к земле лица текла алая струйка крови.
— Что ж, — сказал Симон с особенно значительной, зловещей интонацией, — он, по крайней мере, не из числа гостей.
— Осмотрите его, доктор, — взволнованно воскликнул Валантэн, — быть может, он еще жив!
Врач склонился над телом.
— Еще не остыл, — сообщил он, — но боюсь, что надежды нет никакой — он мертвехонек. Помогите–ка мне его приподнять.
Совместными усилиями они подняли тело на несколько дюймов от земли, после чего произошло нечто ужасное, и все сомнения, мертв ли этот человек, развеялись: отделенная от тела голова осталась лежать на траве. Убийца, очевидно, перерезал жертве горло и нанес при этом столь сильный удар, что перерубил шею. Даже видавший виды Валантэн был потрясен.
— Преступник, похоже, силен, как горилла, — пробормотал он себе под нос.
Доктор Симон, хотя и посещавший изредка морги, поднял голову с земли с некоторым трепетом. Шею опоясывал разрез, но лицо осталось неповрежденным. Оно было мясистым и желтым, со впалыми щеками и выступающими скулами, ястребиным носом и тяжелыми веками. Такие черты могли быть у погрязшего в пороках римского императора; неуловимое сходство проглядывало даже с императорами китайскими. Никто из присутствующих не знал этого человека, да и в ближайшее время ничего нового о нем выяснить не удалось — приподняв тело, они увидели лишь, что белая сорочка на груди запачкана кровью. Как и сказал доктор Симон, покойник оказался не из числа гостей, хотя его наряд и заставлял предположить, что он, быть может, намеревался к ним присоединиться — одет он был соответствующим образом.
Валантэн опустился на корточки и со всей тщательностью обследовал траву и почву в радиусе двадцати ярдов вокруг тела; начальнику полиции пытались помочь доктор и английский посол, хотя от первого проку было мало, а второй вообще скорее мешал, чем помогал работать. Усердие этой троицы не дало никаких результатов — найдено было лишь несколько веток, разрезанных или разрубленных на мелкие кусочки. Валантэн поднял их, осмотрел и снова бросил на землю.
— М–да, ветки, — угрюмо сказал он, — одни лишь ветки и какой–то неизвестный с отрубленной головой; ничего здесь больше нет.
Воцарилось напряженное молчание, и вдруг заметно нервничавший лорд Гэллоуэй вскрикнул:
— Кто это? Кто там у стены?
К ним приближалась неровным шагом маленькая человеческая фигурка с непропорционально большой головой; в серебристой дымке лунного света казалось, что это какое–то волшебное существо, нечто вроде гоблина. При ближайшем рассмотрении, однако, выяснилось: это безобидный маленький священник, который до сих пор сидел в гостиной.
— Хочу вам напомнить, — просто сказал он, — что в этот сад нельзя попасть с улицы — здесь нет ни ворот, ни даже калитки.
Черные брови Валантэна, казалось, сошлись, когда он, по своему обыкновению, поморщился при виде сутаны. Но человек он был справедливый и потому отдал должное уместному замечанию священника.
— Вы совершенно правы, — заявил он. — Для того чтобы узнать причину убийства, нам, вероятно, придется выяснить, как этот человек здесь оказался. Согласитесь, господа, что мы должны по возможности уберечь моих гостей от ненужной огласки их имен. Среди них ведь уважаемые люди, несколько дам и к тому же вы, господин посол. Надеюсь, вы не поймете меня превратно и не будете считать, что я злоупотребляю своим положением. Когда факт преступления будет отмечен в полицейском рапорте, дело пойдет своим чередом, и тут уж ничего не поделаешь. Пока же этого не произошло, я могу действовать по своему усмотрению. Я занимаю пост начальника полиции и до такой степени нахожусь на виду, что могу себе позволить кое–что скрыть. Клянусь честью, я выясню все относительно поведения моих гостей, прежде чем вызову сюда моих подчиненных и прикажу им искать убийцу где–то еще. Господа, вы должны дать мне обещание не покидать этот дом до завтрашнего утра. У меня для каждого найдется спальня. Мсье Симон, вы, по–моему, знаете, где комната Ивана, моего телохранителя, — он человек надежный. Идите туда и скажите ему, чтобы он попросил кого–нибудь из слуг посторожить у входной двери, а сам шел сюда. Лорд Гэллоуэй, вы, конечно, лучше других сумеете сообщить дамам, что произошло, и убедить их не впадать в панику. Они также должны остаться в доме. Мы с отцом Брауном побудем здесь, у тела.
Коль скоро в начальнике полиции взыграл боевой дух, прочим осталось лишь повиноваться. Доктор Симон отправился в комнату, на стенах которой было развешано оружие, и вызвал на место происшествия Ивана, частного детектива на службе у детектива, облеченного властью. Посол отправился в гостиную и, насколько мог тактично, довел до сведения дам ужасную новость; так что, когда общество наконец было в полном сборе, дрожавшие от страха представительницы прекрасного пола успели уже немного успокоиться. Тем временем священник и вольнодумец несли вахту у тела: один в головах, другой — в ногах. Их неподвижные, облитые лунным светом фигуры казались статуями, символизирующими два мировоззрения, два разных восприятия смерти.
Иван, доверенный помощник Валантэна, выскочил из дома, как ядро из пушки, и помчался по траве к начальнику полиции, подобно собаке, откликнувшейся на зов хозяина. Это был усатый мужчина; на лице его, отмеченном шрамом, читалось почти нездоровое оживление: видно было, что таинственное происшествие в его собственном доме пробудило в нем охотничий азарт. С почти неуместным рвением он попросил патрона разрешить ему осмотреть труп.
— Да, пожалуйста, Иван, раз уж вам так хочется, — ответил Валантэн. — Но не задерживайтесь — нам надо вернуться в дом и заняться делом.
Иван поднял отрубленную голову, затем выпустил ее из рук, и она упала на землю.
— Как же это… — сдавленно прошептал он. — Нет, не может быть… Вы знаете, кто это, мсье?
— Нет, — без всяких эмоций отозвался Валантэн. — Пошли–ка лучше в дом.
Вдвоем они втащили труп в кабинет, положили его на диван, затем направились в гостиную.
Начальник полиции спокойно подошел к письменному столу и сел; в его походке ощущалась какая–то нерешительность, но во взгляде, которым он обвел собравшихся, был холод стали; такой взгляд бывает у судьи на выездной сессии суда присяжных. Валантэн торопливо сделал какие–то пометки в лежавшем на столе блокноте, затем отрывисто спросил:
— Здесь все?
— Кроме мистера Блэйна, — ответила герцогиня Монт–Сент–Мишель, оглядев комнату.
— Нет и еще одного, — хрипло проговорил лорд Гэллоуэй. — Если не ошибаюсь, мистера Нейла О''Брайена. Я видел, как сей джентльмен прогуливался по саду, когда там лежал еще не остывший труп.
— Иван, поищите командора О''Брайена и мистера Блэйна, — распорядился начальник полиции. — Последний, кажется, докуривает сигару в столовой, а командор, вероятно, прогуливается по оранжерее. Впрочем, это только мои предположения.
Верный помощник Валантэна умчался, а его шеф тотчас же, не дав никому времени на размышления, продолжал все с той же неумолимой стремительностью:
— Всем, кто здесь присутствует, должно быть известно: в саду найдено тело человека с отрубленной головой. Доктор Симон, вы осматривали труп. Скажите, для того, чтобы нанести такой удар, нужна богатырская сила? Или все дело в том, что у убийцы был очень острый нож?
— Ножом, знаете ли, голову не отрежешь, — отозвался бледный доктор.
— Как по–вашему, чем это можно сделать? — спросил Валантэн.
— В наше время — не знаю, — промолвил доктор, подняв брови, отчего на лице его появилось скорбное выражение. — Шею не так–то легко перерубить даже несколькими ударами, а здесь шрам ровный. Если б дело было пару веков назад, я бы сказал, что удар нанесен двуручным мечом, алебардой или топором палача.
— Господи помилуй! — раздался почти истерический крик герцогини. — Да здесь же нет никаких двуручных мечей и алебард!
Валантэн все еще торопливо записывал что–то в блокнот.
— Скажите, — спросил он, не отвлекаясь от работы, — можно ли сделать это длинной французской кавалерийской саблей?
Тут вдруг раздался глухой стук в дверь, который почему–то заставил всех присутствующих похолодеть, словно это была сцена из шекспировского «Макбета». В молчании, воцарившемся после того, как у всех по коже пробежал холодок, послышались слова доктора:
— Саблей — да. На мой взгляд, ею можно нанести такой удар.
— Благодарю вас, — ответил Валантэн. — Иван, входите!
Дверь распахнулась, и охранник пропустил вперед командора О''Брайена, которого он в конце концов нашел в саду, — тот снова вышел на воздух и беспокойно мерил шагами лужайку.
Расстроенный ирландец остановился на пороге. Вид у него был вызывающий.
— Что вам от меня надо? — воскликнул он.
— Будьте любезны, сядьте, — спокойно и доброжелательно сказал Валантэн. — Гм, а сабля–то не при вас! Где же она?
— На столе в библиотеке, — ответил О''Брайен, и оттого, что он пребывал в смятении, акцент его стал отчетливее. — Такая незадача, представьте, вышло так, что…
— Иван, — распорядился начальник полиции, — сходите, пожалуйста, в библиотеку и принесите саблю командора. — Затем, когда охранник удалился, Валантэн продолжал: — Лорд Гэллоуэй говорит, вы ушли из сада незадолго до того, как он обнаружил труп. Что вы делали в саду?
О''Брайен устало опустился в кресло.
— О, просто–напросто глядел на луну! — воскликнул он на ирландском диалекте. — Общался с природой, дорогой мой!
Воцарилось гробовое молчание. Через какое–то время его прервал стук в дверь, такой же обыденный, но пугающий, как раньше.
Вошел Иван с пустыми ножнами в руках.
— Больше там ничего не было, — объявил он.
— Положите их на стол, — буркнул Валантэн, не отрывая взгляда от блокнота
Молчание висело, как дамоклов меч, занесенный над головой осужденного убийцы. Герцогиня давно уже подавила рвавшееся с уст восклицание, скрытая ненависть лорда Гэллоуэя к ирландцу была утолена и даже начала понемногу ослабевать. Поэтому раздавшийся в тишине голос прозвучал неожиданно.
— Кажется, я могу дать вам исчерпывающее объяснение! — воскликнула леди Маргарет звучным, хотя и слегка дрожащим голосом, каким обычно говорит, обращаясь сразу ко многим людям, женщина, даже самая решительная. — Могу сказать, что делал в саду мистер О''Брайен, раз уж он решил молчать. Он просил моей руки. Я отказала ему, пояснив, что обстоятельства, да и мнение моих родных, заставляют меня дать ему такой ответ, хотя не могут поколебать моего глубокого к нему уважения. Мои слова вызвали у него досаду: похоже, уважение — не то, чем он мог бы удовлетвориться. Думаю, оно и сейчас его мало волнует, — сказала она с еле заметной улыбкой, — хотя я не отказываю ему в этом и в настоящий момент. Могу поклясться, он не совершал ничего такого, о чем здесь недавно говорилось.
Лорд Гэллоуэй повернулся к дочери и, думая, что говорит вполголоса, начал ее стращать:
— Придержи язык, Мэгги, — произнес он чуть ли не оглушительным шепотом. — Зачем ты защищаешь этого молодца? Ты знаешь, где его сабля? Где вся его проклятая амуниция?..
Тут он остановился — дочь одарила его уничтожающим взглядом, словно магнит, привлекшим внимание собравшихся.
— Дурень ты старый! — сказала она низким голосом без всякого почтения к родителю. — Ты думаешь, что говоришь?! Я же только что заявила: этот человек невиновен, все это время он провел со мной. Но если он окажется виновным, от этого ничего не изменится — он все равно был со мною. Если он в это время убил человека, в чьем присутствии, по–твоему, он это сделал? Кто окажется свидетелем, если не соучастником преступления? Неужели ты ненавидишь Нейла до такой степени, что готов из–за этого погубить собственную дочь?..
Леди Гэллоуэй застонала. Всех присутствующих объял трепет — им виделись любовные драмы давно минувших лет; побледневшие лица шотландской аристократки и ее возлюбленного, ирландского искателя приключений, казались им старинными портретами в галерее какого–нибудь древнего замка. В объятой молчанием комнате витали призраки погубленных мужей и тайных любовников.
Зловещее молчание внезапно нарушил чей–то спокойный голос, задавший наивный вопрос:
— А сигара очень длинная?
Вопрос так не вязался с предшествовавшим диалогом, что все невольно стали оглядываться, пытаясь понять, кто же его задал.
— Я имею в виду сигару, которую курит мистер Блэйн, — продолжал отец Браун, устроившийся на стуле в углу комнаты. — Судя по тому, сколько это продолжается, она должна быть длинной, как трость.
Несмотря на подобное непрошеное вмешательство, на лице Валантэна отразилось не только раздражение, но и понимание.
— Вы правы! — воскликнул он, оторвав взгляд от блокнота — Иван, сходите еще раз, поищите мистера Блэйна. Как найдете, немедленно приведите сюда.
Когда дверь за охранником закрылась, Валантэн с озабоченным выражением на лице обратился к девушке:
— Леди Маргарет, у меня нет сомнений в том, что все здесь восхищаются тем, что вы не побоялись уронить себя в глазах общества и объяснить поведение командора О''Брайена. Но есть здесь и еще один неясный момент. Лорд Гэллоуэй, насколько я понял, встретил вас, когда вы шли из кабинета в гостиную. Это произошло всего через несколько минут после того, как он покинул сад, где оставался мистер О''Брайен.
— Не забывайте, я ведь ответила Нейлу отказом, — с легкой иронией возразила леди Маргарет. — Так что вряд ли можно было ожидать, что мы вернемся рука об руку. Что ни говори, он поступил по–джентльменски — дал мне возможность вернуться первой. И тем самым навлек на себя обвинение в убийстве.
— За эти несколько минут он вполне мог… — мрачно заметил Валантэн, но закончить фразу ему не довелось.
Раздался стук в дверь, и в комнату заглянул Иван.
— Прошу прощения, мсье, но мистер Блэйн нас покинул, — доложил он.
— То есть как?! — вскочив, воскликнул Валантэн.
— Ушел. Исчез. Испарился, — ответил Иван, и французские слова в его устах прозвучали особенно забавно. — Его шляпа и пальто исчезли тоже. Кроме того, я обнаружил нечто удивительное. Когда я обежал вокруг дома в поисках следов мистера Блэйна, мне кое–что попалось на глаза. Может, это и есть его «след».
— О чем вы говорите? — спросил Валантэн.
— Сейчас покажу, — отозвался охранник.
Снова выйдя в коридор, он почти сразу появился с обнаженной кавалерийской саблей, блеснувшей на свету. Конец и часть лезвия были в крови. Все смотрели на нее с ужасом, как будто это была шаровая молния, летавшая по комнате. Иван тем временем более или менее спокойно продолжал;
— Вот что я нашел, когда продирался сквозь кустарник в пятидесяти ярдах от дома, у шоссе, ведущего из нашего предместья к центру города. Короче говоря, я нашел то, что бросил впопыхах мистер Блэйн, удирая отсюда.
Снова воцарилось молчание, хотя и не такое гнетущее. Валантэн взял саблю, осмотрел ее, на несколько минут погрузился в раздумье, затем повернулся к О''Брайену.
— Командор, — сказал он уважительно, — надеюсь, вы представите эту саблю в полицию, если возникнет надобность ее осмотреть. Пока же, — добавил он, убирая клинок в ножны, — позвольте вернуть вам ваше оружие.
Сцена была поистине символической, и присутствующие с трудом удержались от рукоплесканий.
Для О''Брайена этот момент стал поворотным в жизни. К тому времени, как он снова пошел прогуляться по сокровенному саду — на сей раз озаренный сиянием разгоравшегося утра, — трагическая маска как будто спала с его лица — у него появилось немало оснований чувствовать себя счастливым. Лорд Гэллоуэй, как джентльмен, принес ему извинения; леди Маргарет же была больше чем леди — она была женщиной и, очевидно, не удовольствовавшись извинениями, предложила ирландцу кое–что еще — по крайней мере, они до завтрака довольно долго гуляли среди цветов.
Общество в целом испустило вздох облегчения и настроилось на человеколюбивый лад. Хотя тайна загадочной смерти и не разъяснилась, подозрительность больше не лежала бременем на плечах гостей — казалось, ее увез в Париж этот странный миллионер, человек, которого они почти не знали. Дьявол был изгнан из дома, вернее, бежал сам.
Однако загадка пока разгадана не была, и, когда О''Брайен плюхнулся на скамейку рядом с доктором Симоном, сей ученый муж тотчас же об этом заговорил. Но ирландец был поглощен другими думами, вернее, приятными мечтаниями, потому и ответил доктору довольно кратко — и откровенно:
— Не могу сказать, что все это меня очень интересует. Тем более сейчас, когда почти все уже ясно. Наверное, Блэйн ненавидел этого незнакомца — уж не знаю почему. Он заманил его в сад и убил моей саблей; потом удрал в Париж, бросив оружие. Кстати, Иван сказал мне, что в кармане у мертвеца нашли американский доллар. Так что он янки, как и сам Блэйн, и это, по–моему, все объясняет. Не вижу тут ничего непонятного.
— В этом деле совершенно необъяснимы пять вещей, — спокойно сказал доктор. — Это как стены в пять рядов. Поймите меня правильно, я не сомневаюсь, что совершил убийство Блэйн — его бегство, на мой взгляд, это доказывает. Но все дело в том, как он это сделал. Прежде всего, неясно, почему убийство совершено огромной саблей — легче ведь сделать это ножом, а потом спрятать его в карман. Непонятно и другое: почему не было ни шума, ни криков? Неужели убитый спокойно смотрел, как кто–то приближается к нему, размахивая саблей, и даже не вскрикнул? Третья несообразность вот какая: у входной двери весь вечер нес вахту охранник; мимо него и мышь не прошмыгнула бы, не только человек. Каким же образом тогда попал в сад убитый? И четвертая: учитывая то, о чем я только что сказал, каким образом выбрался из дома Блэйн?
— Вы назвали четыре несообразности, — сказал командор, глядя на медленно приближавшегося к ним по тропе маленького священника. — Скажите же, какая пятая.
— О, по сравнению с теми четырьмя это пустяк, — ответил доктор, — хотя и весьма странного свойства. Когда я впервые осмотрел тело, у меня создалось впечатление, что убийца нанес несколько ударов. При повторном же осмотре на шее оказалось множество зарубок. Другими словами, они появились, очевидно, после того, как голова была отсечена. Неужели мистер Блэйн так люто ненавидел своего врага, что рубил саблей безглавое тело?
— Жуть какая–то! — воскликнул ирландец и поежился.
Пока они говорили, патер Браун успел уже к ним подойти и теперь со свойственной ему застенчивостью дожидался паузы в разговоре.
— Простите, что вмешиваюсь, — проговорил он наконец как–то сбивчиво. — Меня просили сообщить вам новости.
— Какие новости? — уставился на него доктор из–за стекол своих очков.
— Дело в том, — кротко сказал отец Браун, — что произошло еще одно убийство.
Двое мужчин так резко вскочили, что скамейка аж подпрыгнула.
— Но самое странное, — продолжал маленький священник, уставив взгляд на кустики рододендрона, — что убийство это совершено так же, как и первое, — снова найдена отрубленная голова, на сей раз в реке, чуть дальше по парижскому шоссе. Из раны еще течет кровь, поэтому они думают, что…
— Господи помилуй! — вскричал ирландец. — Да что этот Блэйн, маньяк?!
— В некоторых слоях американского общества, знаете ли, принята вендетта, — бесстрастно отозвался патер Браун и добавил: — Вас обоих просят пройти в библиотеку и кое на что взглянуть.
Командор О''Брайен проследовал за доктором и священником в комнату, где проводилось дознание. Настроение у него испортилось. Как и все солдаты, он питал отвращение к тайным убийствам. Когда же кончатся эти жуткие усекновения голов? Сначала одна, потом другая, с горечью думал он. И ведь в данном случае не скажешь, как в пословице: одна голова — хорошо, две — лучше. Войдя в библиотеку, ирландец вздрогнул при виде неожиданного зрелища: на столе начальника полиции лежала цветная картинка и на ней была изображена еще одна кровоточащая отрубленная голова — третья! И это была голова самого Валантэна! Офицер пригляделся — и увидел, что это всего лишь газета, орган партии националистов, называющийся «Гильотина». Каждую неделю лихие газетчики изображали на первой странице своего издания голову одного из политических противников с закатившимися глазами и искаженными чертами, как будто после казни. Валантэн, будучи воинствующим атеистом, не избежал подобной участи.
О''Брайен, как большинство ирландцев, при всех своих недостатках (или даже пороках) был по–детски простодушен, и подобное «интеллектуальное» глумление над соперником, на которое, кстати, способны лишь французы, вызвало у него глубокое отвращение. Он воспринимал Париж как единое целое — начиная с гротескного уродства химер собора Нотр–Дам и вплоть до непристойных карикатур в газетах. Он вспомнил зловещий комизм Французской революции. Город виделся ему сгустком сатанинской энергии — от кровавой картинки на столе Валантэна до фантастических чудищ на водосточных трубах готических зданий и злобной ухмылки огромного каменного дьявола, украшающего Нотр–Дам.
Библиотека была полутемной прямоугольной комнатой с низким потолком; свет пробивался сюда из–под опущенных штор; он имел слегка красноватый оттенок — солнце взошло совсем еще недавно. Валантэн и его помощник ожидали пришедших у дальнего конца стола — длинного, чуть наклонного. На столе лежали человеческие останки, при слабом освещении выглядевшие неестественно большими. Огромное черное туловище и желтое лицо покойника, найденного в саду, произвели на вошедших то же впечатление, что и вечером. Еще одна голова, которую обнаружили в реке среди камышей, лежала рядом; с нее капала вода, смешанная с кровью. Подручные Валантэна все еще искали безглавое тело второго покойника, надеясь выловить его в реке. Отец Браун, который не был так чувствителен, как командор, подошел к столу и стал внимательно осматривать голову второго покойника, по своему обыкновению, часто моргая. Волос на этой голове было немного, они топорщились мокрыми седыми космами и в бледно–розовом утреннем свете казались сребротканой бахромой. Лицо же — багровое, уродливое, с запечатлевшимися на нем следами страстей, быть может, преступных, — было все избито камнями или корнями деревьев, когда головою играл прибой.
— Доброе утро, командор О''Брайен, — спокойно и приветливо заговорил начальник полиции. — Ну что, слышали вы о том, как наш приятель Блэйн еще раз выступил в роли мясника?
Отец Браун, все еще склонившийся над седовласой головой, проговорил, не глядя на Валантэна:
— У вас, кажется, нет сомнений, что эту голову тоже отсек Блэйн?
— По всему выходит, что так, — ответил начальник полиции, засунув руки в карманы. — Убийство совершено так же, как предыдущее, тем же оружием, да и покойник обнаружен рядом.
— Да–да, я все понимаю, — кротко проговорил маленький священник. — И все же, представьте себе, сомневаюсь, что это второе убийство совершил Блэйн.
— Почему? — поинтересовался доктор Симон, пристально глядя на отца Брауна.
— Как по–вашему, доктор, — сказал тот, подняв голову и непроизвольно моргнув, — может ли человек сам себя обезглавить? Что–то я себе этого не представляю.
О''Брайену показалось, будто перед ним разорвалась бомба; доктор же вскочил, стремительно подошел к столу и отбросил с мертвого лица прядь седых волос.
— О, это Блэйн, ошибки быть не может, — спокойно сказал маленький священник. — У него точно такой шрам на левом ухе.
Валантэн стиснул зубы и уставил на отца Брауна пристальный взгляд своих блестящих глаз, затем недовольно заметил:
— Похоже, вы многое о нем знаете, отец Браун!
— Это действительно так, — просто ответил тот. — Мы много беседовали с ним в последние несколько недель. Он подумывал о том, чтобы присоединиться к нашей церкви.
Глаза Валантэна загорелись безумным огнем; он сжал кулаки и подступил к священнику.
— Так, может, он и деньги свои подумывал передать вашей церкви?! — спросил он со злобной усмешкой.
— Не исключено, — флегматично ответил отец Браун. — Даже вполне возможно.
— В таком случае вы действительно должны много о нем знать! О его жизни и…
Командор О''Брайен положил руку на плечо француза и веско проговорил:
— Перестаньте говорить гадости, Валантэн, иначе снова засверкают сабли!
Однако начальник полиции успел уже снова взять себя в руки.
— Что ж, — заявил он, — разглашать пока ничего не будем. Вы, господа, не забывайте о своем обещании не выходить из этого дома. Постарайтесь с этим смириться. Иван будет держать вас в курсе дела, я же должен вернуться к работе и написать отчет для префектуры. Откладывать это долее нельзя. Если захотите мне что–нибудь сообщить, я у себя в кабинете.
Начальник полиции вышел. Доктор Симон спросил его помощника:
— Удалось узнать что–нибудь еще?
— Только одну вещь, мсье, — ответил Иван, морща свое землисто–бледное стариковское лицо, — но, сдается мне, довольно любопытную. Этот старый хрыч, которого вы нашли в саду, — тут он без всякого пиетета к покойнику показал пальцем на массивное тело в черном костюме, — так вот, мы узнали–таки, кто он такой.
— Да ну! — воскликнул удивленный доктор. — И кто же?
— Имя его Арнольд Беккер, — ответил помощник Валантэна, — хотя прозвища он менял, как перчатки. Это был отъявленный мерзавец, он какое–то время жил в Америке; там–то Блэйн ему чем–то и досадил. Нам с Беккером возиться не пришлось — он обретался все больше в Германии. Мы, конечно, связались с немецкой полицией. Удивительнее всего, что у этого человека был брат–близнец, которого звали Луи — Луи Беккер. Вот он как раз довольно долго задавал нам жару. Наконец его приговорили к смерти и на вчерашний день назначили казнь. Скажу вам честно, господа, увидев, как голова этого типа покатилась в корзину, я подпрыгнул от радости. Если б я не присутствовал при казни, то готов был бы поклясться, что перед нами труп Луи Беккера. Потом, конечно, я вспомнил о его брате–близнеце в Германии, и это помогло мне разобраться…
Иван оборвал свою многословную речь, поскольку заметил: его никто не слушает. О''Брайен и доктор уставились на маленького священника, который вдруг вскочил и сжал ладонями виски, как человек, терзаемый внезапной острой болью.
— Хватит! Довольно! Остановитесь! — восклицал он. — Подождите минуту! Мне понятно пока не все! Дарует ли мне силы Всевышний? Позволит ли внезапное озарение моему разуму постигнуть все в целом? Боже, помоги мне! Раньше я неплохо умел соображать, мог пересказать любую главу, вспомнить любую страницу сочинений Фомы Аквинского. Расколется ли моя голова — или я пойму суть дела? Я понимаю пока лишь половину, все в целом же осмыслить не могу!
Он обхватил руками голову и стоял в напряженной позе, то ли мучительно размышляя, то ли творя молитву; прочим же оставалось лишь удивленно лицезреть сие последнее за этот безумный день удивительное происшествие.
Когда маленький священник наконец опустил руки, лицо его было по–детски серьезно, черты разгладились. Глубоко вздохнув, он сказал:
— Что ж, давайте подводить итоги. Чем скорее с этим будет покончено, тем лучше. Мне пришло в голову, каким образом вам проще будет вникнуть в суть дела. — Он повернулся к врачу: — Доктор Симон, у вас отлично развито логическое мышление. Сегодня утром мне довелось слышать, как вы задали пять вопросов относительно несообразностей этой загадочной истории. Если вы любезно согласитесь их повторить, я на них отвечу.
Удивленный доктор недоверчиво покачал головой и чуть было не потерял пенсне; однако заговорил сразу:
— Итак, первый вопрос, если помните, таков: почему злоумышленник совершил убийство огромной саблей, хотя проще было воспользоваться ножом?
— Ножом человека нельзя обезглавить, — спокойно ответил отец Браун. — А для убийцы отрубить жертве голову было совершенно необходимо.
— Почему? — с интересом спросил О''Брайен.
— Теперь второй вопрос, — не ответив ирландцу, сказал священник.
— Отчего убитый не кричал, не издал даже никакого возгласа? — продолжал доктор. — Ведь появление в саду человека с обнаженной саблей — событие довольно необычное, оно должно было напугать жертву.
— Помните веточки на траве? — мрачно спросил отец Браун и повернулся к окну, из которого открывался вид на лужайку, где произошло убийство — Никто не обратил на них никакого внимания. А они ведь лежали посреди лужайки, очень далеко от деревьев. Почему? К тому же, если присмотреться к ним, видно, что они были не разломаны на мелкие кусочки, а нарублены. Убийца отвлек внимание спутника, показывая какие–то фокусы с саблей, должно быть, демонстрируя, как можно перерубить ветку на лету; когда же тот нагнулся, чтобы оценить результат, достаточно было одного сильного удара саблей — и голова оказалась отсечена.
— М–да, — медленно проговорил доктор. — Это похоже на правду. Но следующие два вопроса поставят в тупик кого угодно.
Отец Браун молча стоял у окна и глядел на лужайку.
— Вам известно, что сад обнесен глухой стеной, а вход в дом находится под контролем охранника, — снова заговорил доктор. — Так что сад отгорожен от внешнего мира, словно вакуумная камера. Как же туда попал посторонний, встретивший там смерть?
Не поворачиваясь, маленький священник отозвался:
— В саду не было никаких посторонних.
Воцарилось молчание, затем атмосферу разрядил странный, кудахчущий, какой–то детский смех Ивана — он посчитал последнюю реплику нелепой и не удержался от издевки.
— А–а! — воскликнул он. — Так значит, мы не волочили вчера этот огромный тяжеленный труп, не укладывали его на кушетку?! Этого человека, по–вашему, не было в саду?
— Не было в саду? — машинально повторил отец Браун. — Да нет, он там был, но не весь.
— Дьявольщина! — вскричал доктор Симон. — Человек либо находится в саду, либо его там нет.
— Не обязательно, — отозвался маленький священник, и улыбка скользнула по его устам. — Ваш следующий вопрос, доктор.
— По–моему, вы не в себе, — с сердцем воскликнул доктор. — Но если вы так настаиваете, вопрос я задам. Каким образом Блэйн вышел из сада?
— Он оттуда не выходил, — ответил Браун, все еще глядя в окно.
— Не выходил?! — взревел доктор.
— Впрочем, можно сказать, что вышел, но не весь.
Симон, чья чисто французская логика мышления не выдержала последнего тезиса, потряс кулаками в воздухе:
— Человек либо выходит из сада, либо не выходит!
— Не всегда, — откликнулся священник.
Доктор нетерпеливо вскочил.
— Не желаю тратить время на пустую болтовню, — яростно воскликнул он. — Если вы не понимаете, что человек может находиться либо по одну сторону стены, либо по другую, мне не о чем больше с вами говорить.
— Доктор, — мягко произнес патер Браун, — мы с вами всегда неплохо ладили. Будьте добры, не уходите и задайте пятый вопрос. Хотя бы во имя нашей старой дружбы.
Импульсивный доктор бросился в кресло у самой двери и сказал:
— На голове и шее жертвы видны какие–то странные рубцы. Похоже, нанесенные после того, как голова была отсечена
— Верно, — проговорил маленький священник, не меняя позы. — Это сделано для того, чтобы вас обмануло то, что в конечном счете вас и обмануло. Чтобы вы уверились в том, что голова и тело раньше составляли единое целое.
Пограничье разума, где рождаются чудовища, неотвратимо затопляло темную кельтскую душу О''Брайена. Ему представлялся безумный хоровод кентавров, русалок, всех сказочных монстров, которых когда–либо порождало неисчерпаемое человеческое воображение. Голос праотцев звучал в его ушах: «Избегай проклятого сада, где деревья рождают двуликие плоды. Отринь сад зла, где встретил смерть человек с двумя головами». И все же, пока происходило это прискорбное мелькание призраков в древнем затуманенном зеркале ирландской души, офранцузившийся ум О''Брайена был начеку — командор взирал на странного маленького человечка так же пристально и недоверчиво, как и остальные.
Отец Браун наконец отвернулся от окна; лицо его оказалось в густой тени, но, несмотря на это, все присутствующие заметили: оно бледно, как пепел. Вот он заговорил, и слова его, вопреки всему, звучали взвешенно, словно не было на свете впечатлительных кельтских душ.
— Господа, — сказал он, — хочу заявить: мы с вами вовсе не обнаружили в саду труп незнакомого человека — Беккера. Это вообще не тело неизвестного. Перед лицом трезвомыслящего доктора Симона я все же утверждаю: Беккер в саду был не весь. Взгляните–ка сюда, — сказал маленький священник, указывая на огромное мертвое тело в черном фраке. — Этого человека вы никогда в жизни не видели, так? Ну, а этого вы видели?
Маленький священник быстро откатил голову незнакомца с желтоватой лысиной и приставил к туловищу седую взлохмаченную голову, лежавшую неподалеку.
Перед собравшимися, без всякого сомнения, лежало составлявшее некогда единое целое тело миллионера Джулиуса К. Блэйна.
— Убийца отрубил ему голову, — спокойно продолжал отец Браун, — и перебросил саблю через стену. Но он был человеком очень умным, и потому вслед за саблей последовало и еще кое–что. А именно, голова жертвы. Убийце осталось лишь приставить к туловищу другую голову — и готово! — вы решили, что перед вами труп незнакомого человека.
— Приставить другую голову! — воскликнул О''Брайен, вытаращив глаза — Какую голову? Можно подумать, головы растут на деревьях!
— Нет, — хрипло ответил маленький священник, разглядывая свои ботинки, — на деревьях они не растут, но я могу назвать место, где они имеются в изобилии. Это корзина у гильотины, около которой мсье Аристид Валантэн, начальник полиции, стоял всего за час до убийства. Подождите, друзья мои, послушайте меня еще одну минуту, прежде чем разорвать на клочки. Валантэн — человек честный, если это понятие применимо к тому, кто страдает мономанией. Неужели вы не замечали в его холодных серых глазах искру безумия? А помешался он вот на чем: ему не терпелось сделать все, да–да, все, чтобы избавить мир от того, что он называл «зловещей тенью креста». За это он боролся, не боясь лишений и голода, ради этого он убил. До недавнего времени шальные миллионы Блэйна распределялись между столь многими сектами, что не могли изменить положения вещей. Однако до Валантэна дошел слух, что Блэйн, как и многие легкомысленные скептики, склоняется к католической вере, а это уже совсем другое дело. Деньги Блэйна влили бы свежие соки в жилы обнищавшей, но не утратившей боевого задора французской церкви. Миллионер поддержал бы, в частности, шесть газет французских националистов, таких как «Гильотина». Судьба сражения висела на волоске, и этот фанатик вознамерился собственноручно решить исход дела. Перед ним стояла задача устранить Блэйна, и справился он с ней мастерски. Если б величайшему в мире детективу надо было совершить убийство, он бы обставил все именно так. Забрав отрубленную голову Луи Беккера якобы на криминологическую экспертизу, он спрятал ее в чемоданчик и унес домой. Оставшись с глазу на глаз с миллионером в гостиной, хозяин дома затеял с ним какой–то спор — лорд Гэллоуэй к тому времени уже покинул комнату и не мог слышать их разговора. Затем Валантэн вывел гостя в сад, завел разговор о холодном оружии, продемонстрировал, как можно саблей разрубить ветку в воздухе, и когда тот нагнулся…
Тут разъяренный Иван вскочил и завизжал:
— Да вы спятили! Я сейчас отведу вас к хозяину, даже силком потащу, если понадобится!
— А я как раз к нему и собираюсь, — сурово проговорил священник. — Мой долг — спросить его, не хочет ли он облегчить душу покаянием.
Все присутствующие нестройными рядами ринулись в кабинет Валантэна. Отец Браун оказался впереди — словно заложник или обреченная на заклание жертва.
Кабинет встретил их гробовой тишиной. Великий детектив сидел за письменным столом, очевидно, слишком поглощенный делом, чтобы хоть как–то прореагировать на неожиданное и сумбурное вторжение гостей. Они выждали несколько мгновений, затем доктор, уловив нечто подозрительное в слишком прямой линии спины сидящего, метнулся к столу.
Прежде всего ему бросилась в глаза маленькая коробочка с пилюлями возле локтя Валантэна. Доктор взглянул на хозяина дома, коснулся его руки — и понял: этот человек мертв. На лице самоубийцы, взиравшего на мир невидящими глазами, запечатлелась гордость, превосходящая гордость Катона.
Странные шаги
Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», входящего в Вернон–отель на свой ежегодный обед, то, когда он снимет пальто, вы заметите, что на нем не черный, а зеленый фрак. Предположим, у вас хватит дерзости обратиться к нему и вы спросите его, чем вызвана эта причуда. Тогда, возможно, он ответит вам, что одевается так, чтобы его не приняли за лакея. Вы отойдете уничтоженный, оставляя неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать.
Если (продолжая наши неправдоподобные предположения) вам случится встретить скромного труженика, маленького священника по имени Браун, и вы спросите, что он считает величайшей удачей своей жизни, он, по всей вероятности, ответит вам, что самым удачным был случай в Вернон–отеле, где он предотвратил преступление, а возможно, и спас грешную душу только тем, что прислушался к шагам в коридоре. Может быть, он даже слегка гордится своей удивительной догадливостью и, скорее всего, сошлется именно на нее. Но так как вам, конечно, не удастся достигнуть такого положения в высшем свете, чтобы встретиться с кем–либо из «Двенадцати верных рыболовов» или опуститься до мира трущоб и преступлений, чтобы встретить там отца Брауна, то боюсь, вы никогда не услышите этой истории, если я вам ее не расскажу.
Вернон–отель, в котором «Двенадцать верных рыболовов» обычно устраивали свои ежегодные обеды, принадлежал к тем заведениям, которые могут существовать лишь в олигархическом обществе, где здравый смысл заменен требованиями хорошего тона. Он был — как это ни абсурдно — «единственным в своем роде», то есть давал прибыль, не привлекая, а, скорее, отпугивая публику. В обществе, подпавшем под власть богачей, торгаши проявили должную смекалку и перехитрили свою клиентуру. Они создали множество препон, чтобы богатые и пресыщенные завсегдатаи могли тратить деньги и время на их преодоление. Если бы существовал в Лондоне такой фешенебельный отель, куда не впускали бы ни одного человека ростом ниже шести футов, высшее общество стало бы покорно устраивать там обеды, собирая на них исключительно великанов. Если бы существовал дорогой ресторан, который, по капризу своего хозяина, был бы открыт только во вторник вечером, каждый вторник он ломился бы от посетителей. Вернон–отель незаметно притулился на углу площади в Бельгравии. Он был не велик и не очень комфортабелен, но самое его неудобство рассматривалось как достоинство, ограждающее избранных посетителей. Из всех неудобств особенно ценилось одно: в отеле одновременно могло обедать не более двадцати четырех человек. Единственный обеденный стол стоял под открытым небом, на веранде, выходившей в один из красивейших старых садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами можно было пользоваться только в хорошую погоду, что, еще более затрудняя удовольствие, делало его тем более желанным. Владелец отеля, по имени Левер, заработал почти миллион именно тем, что сделал доступ в него крайне затруднительным. Понятно, он умело соединил недоступность своего заведения с самой тщательной заботой о его изысканности. Вина и кухня были поистине европейскими, а прислуга была вышколена в точном соответствии с требованиями английского высшего света. Хозяин знал лакеев как свои пять пальцев. Их было всего пятнадцать. Гораздо легче было стать членом парламента, чем лакеем в этом отеле. Каждый из них прошел курс молчания и исполнительности и был не хуже, чем личный камердинер истого джентльмена. Обычно на каждого обедающего приходилось по одному лакею.
Клуб «Двенадцать верных рыболовов» не согласился бы обедать ни в каком другом месте, так как он требовал полного уединения, и все его члены были бы крайне взволнованы при одной мысли, что другой клуб в тот же день обедает в том же здании. Во время своего ежегодного обеда рыболовы привыкли выставлять все свои сокровища, словно они обедали в частном доме; особенно выделялся знаменитый прибор из рыбных ножей и вилок, своего рода реликвия клуба. Серебряные ножи и вилки были отлиты в форме рыб, и ручки их украшали массивные жемчужины. Прибор этот подавали к рыбной перемене, а рыбное блюдо было самым торжественным моментом торжественного пира. Общество соблюдало ряд церемоний и ритуалов, но не имело ни цели, ни истории, в чем и заключалась высшая степень его аристократизма. Для того чтобы стать одним из двенадцати рыболовов, особых заслуг не требовалось; но если человек не принадлежал к определенному кругу, он никогда и не услыхал бы об этом клубе. Клуб существовал уже целых двенадцать лет. Президентом его был мистер Одли. Вице–президентом — герцог Честерский.
Если я хоть отчасти сумел передать атмосферу неприступности отеля, читатель, естественно, может поинтересоваться, откуда же я знаю все это и каким образом такая заурядная личность, как мой друг — отец Браун, оказалась в столь избранной компании. Ответ мой будет прост и даже банален. В мире есть очень древний мятежник и демагог, который врывается в самые сокровенные убежища с ужасным сообщением, что все люди — братья, и где бы ни появился этот всадник на коне бледном, дело отца Брауна — следовать за ним. Одного из лакеев, итальянца, хватил паралич в самый день обеда, и хозяин, исполняя волю умирающего, велел послать за католическим священником. Умирающий просил исполнить свою последнюю волю: озаботиться немедленной отправкой письма, которое заключало, должно быть, какое–то признание или заглаживало причиненное кому–то зло. Как бы то ни было, отец Браун — с кроткой настойчивостью, которую, впрочем, он проявил бы и в самом Бекингемском дворце, — попросил, чтобы ему отвели комнату и дали письменные принадлежности. Мистер Левер раздирался надвое. Он был мягок, но обладал и оборотной стороной этого качества — терпеть не мог всяких сцен и затруднений. А в тот вечер присутствие постороннего было подобно грязному пятну на только что отполированном серебре. В Вернон–отеле не было ни смежных, ни запасных помещений, ни дожидающихся в холле посетителей или случайных клиентов. Было пятнадцать лакеев. И двенадцать гостей. Встретить в тот вечер чужого было бы не менее потрясающе, чем познакомиться за семейным завтраком со своим собственным братом. К тому же наружность у священника была слишком заурядна, одежда слишком потрепана; один вид его, просто мимолетный взгляд на него, мог привести отель к полному краху. Наконец мистер Левер нашел выход, который если и не уничтожал, то, по крайней мере, прикрывал позор. Если вы проникнете в Вернон–отель (что, впрочем, вам никогда не удастся), сперва вам придется пройти короткий коридор, увешанный потемневшими, но, надо полагать, ценными картинами, затем — главный вестибюль, откуда один проход ведет направо, в гостиные, а другой — налево, в контору и кухню. Тут же, у левой стены вестибюля, стоит углом большая стеклянная будка, как бы дом в доме; вероятно, раньше в ней находился бар. Теперь тут контора, где сидит помощник Левера (в этом отеле никто никогда не попадается на глаза без особой нужды); а позади, по дороге к помещению прислуга, находится мужская гардеробная, последняя граница господских владений. Но между конторой и гардеробной есть еще одна маленькая комнатка, без выхода в коридор, которой хозяин иногда пользуется для щекотливых и важных дел — например, дает в долг какому–нибудь герцогу тысячу фунтов или отказывается одолжить ему шесть пенсов. Мистер Левер выказал высшую терпимость, позволив простому священнику осквернить это священное место и написать там письмо. То, что писал отец Браун, было, вероятно, много интереснее моего рассказа, но никогда не увидит света. Я могу лишь отметить, что тот рассказ был не короче моего и что две–три последние страницы были, очевидно, скучнее прочих.
Дойдя до них, отец Браун позволил своим мыслям отвлечься от работы, а своим чувствам (обычно достаточно острым) пробудиться от оцепенения. Смеркалось. Близилось время обеда. В уединенной комнатке почти стемнело, и, возможно, сгущавшаяся тьма до чрезвычайности обострила его слух. Когда отец Браун дописывал последнюю страницу, он поймал себя на том, что пишет в такт доносившимся из коридора звукам, как иногда в поезде думаешь под стук колес. Когда он понял это и прислушался, он убедился, что шаги — самые обыкновенные, просто кто–то ходит мимо двери, как нередко бывает в гостиницах. Тем не менее он уставился в темнеющий потолок и прислушался снова. Через несколько секунд он поднялся и стал вслушиваться еще внимательней, слегка склонив голову набок. Потом снова сел и, подперев голову, слушал и размышлял.
Шаги в коридоре отеля — дело обычное, но эти шаги казались в высшей степени странными. Больше ничего не было слышно, дом был на редкость тихий — немногочисленные гости немедленно расходились по своим комнатам, а тренированные лакеи были невидимы и неслышимы, пока их не вызывали. В этом отеле меньше всего можно было ожидать чего–нибудь необычного. Однако эти шаги казались настолько странными, что слова «обычный» и «необычный» не подходили к ним. Отец Браун как бы следовал за ними, постукивая пальцами по краю стола, словно пианист, разучивающий фортепьянную пьесу.
Сперва слышались быстрые мелкие шажки, не переходившие, однако, в бег, — так мог бы идти участник состязания по ходьбе. Вдруг они прерывались и становились мерными, степенными, раза в четыре медленнее предыдущих. Едва затихал последний медленный шаг, как снова слышалась частая торопливая дробь и затем опять замедленный шаг грузной походки. Шагал, безусловно, один и тот же человек — и при медленной ходьбе, и при быстрой одинаково поскрипывала обувь. Отец Браун был не из тех, кто постоянно задает себе вопросы, но от этого, казалось бы, простого вопроса у него чуть не лопалась голова. Он видел, как разбегаются, чтобы прыгнуть; он видел, как разбегаются, чтобы прокатиться по льду. Но зачем разбегаться, чтобы перейти на медленный шаг? Для чего идти, чтобы потом разбежаться? И в то же время именно это проделывали невидимые ноги. Их обладатель очень быстро пробегал половину коридора, чтобы медленно проследовать по другой половине; медленно доходил до половины коридора, с тем, чтобы доставить себе удовольствие быстро пробежать другую половину. Оба предположения не имели ни малейшего смысла. В голове отца Брауна, как и в комнате, становилось все темнее и темнее.
Однако когда он сосредоточился, сама темнота каморки словно окрылила его мысль. Фантастические ноги, шагавшие по коридору, стали представляться ему в самых неестественных или символических положениях. Может быть, это языческий ритуальный танец? Или новое гимнастическое упражнение? Отец Браун упорно обдумывал, что бы могли означать эти шаги. Медленные шаги, безусловно, не принадлежали хозяину. Люди его склада ходят быстро и деловито или не трогаются с места. Это не мог быть также ни лакей, ни посыльный, ожидающий распоряжений. В олигархическом обществе неимущие ходят иной раз вразвалку — особенно когда выпьют, но много чаще, особенно в таких местах, они стоят или сидят в напряженной позе. Нет, тяжелый и в то же время упругий шаг, не особенно громкий, но и не считающийся с тем, какой шум он производит, мог принадлежать лишь одному обитателю земного шара: так ходит западноевропейский джентльмен, который, по всей вероятности, никогда не зарабатывал себе на жизнь.
Как раз когда отец Браун пришел к этому важному заключению, шаг снова изменился и кто–то торопливо, по–крысиному, пробежал мимо двери. Однако хотя шаги стали гораздо быстрее, шума почти не было, точно человек бежал на цыпочках. Но отцу Брауну не почудилось, что тот хочет скрыть свое присутствие, — для него звуки связывались с чем–то другим, чего он не мог припомнить. Эти воспоминания, от которых можно было сойти с ума, наконец вывели его из равновесия. Он был уверен, что слышал где–то эту странную, быструю походку, — и не мог припомнить, где именно. Вдруг у него мелькнула новая мысль; он вскочил и подошел к двери. Комната его не сообщалась непосредственно с коридором: одна дверь вела в застекленную контору, другая — в гардеробную. Дверь в контору была заперта. Он посмотрел в окно, светлевшее во мраке резко очерченным четырехугольником, полным сине–багровых облаков, озаренных зловещим светом заката, и на мгновение ему показалось, что он чует зло, как собака чует крысу.
Разумное (не знаю, благоразумное ли) начало победило. Он вспомнил, что хозяин запер дверь, обещав прийти попозже и выпустить его. Он убеждал себя, что двадцать разных причин, которые не пришли ему в голову, могут объяснить эти странные шаги в коридоре. Он напомнил себе о недоконченной работе и о том, что едва успеет дописать письмо засветло. Пересев к окну, поближе к угасавшему свету мятежного заката, он снова углубился в работу. Он писал минут двадцать, все ниже склоняясь к бумаге, по мере того как становилось темнее, потом внезапно выпрямился. Снова послышались странные шаги. На этот раз прибавилась третья особенность. Раньше незнакомец ходил, ходил легко и удивительно быстро, но все же ходил. Теперь он бегал. По коридору слышались частые, быстрые, скачущие шаги, словно прыжки мягких лап пантеры. Чувствовалось, что бегущий — сильный, энергичный человек, взволнованный, однако сдерживающий себя. Но едва лишь, прошелестев, словно смерч, он добежал до конторы, снова послышался медленный, размеренный шаг.
Отец Браун отбросил письмо и, зная, что дверь в комнату закрыта, прошел в гардеробную, по другую сторону комнаты. Служитель временно отлучился, должно быть, потому, что все гости уже собрались, давно сидели за столом и его присутствие не требовалось. Пробравшись сквозь серый лес пальто, священник заметил, что полутемную гардеробную отделяет от ярко освещенного коридора барьер, вроде прилавка, через который обычно передают пальто и получают номерки. Как раз над аркой этой двери горела лампа. Отец Браун был едва освещен ею и темным силуэтом вырисовывался на фоне озаренного закатом окна. Зато весь свет падал на человека, стоявшего в коридоре.
Это был элегантный мужчина, в изысканно простом вечернем костюме, высокий, но хорошо сложенный и гибкий; казалось, там, где он проскользнул бы как тень, люди меньшего роста были бы заметнее его. Ярко освещенное лицо его было смугло и оживленно, как у иностранца–южанина. Держался он хорошо, непринужденно и уверенно. Строгий критик мог бы отметить разве только, что его фрак не вполне соответствовал стройной фигуре и светским манерам, был несколько мешковат и как–то странно топорщился. Едва увидев на фоне окна черный силуэт отца Брауна, он бросил на прилавок номерок и с дружелюбной снисходительностью сказал:
— Пожалуйста, шляпу и пальто. Я ухожу.
Отец Браун молча взял номерок и пошел отыскивать пальто. Найдя, он принес его и положил на прилавок; незнакомец порылся в карманах и сказал, улыбаясь:
— У меня нет серебра. Возьмите вот это, — и, бросив золотой полусоверен, он взялся за пальто.
Отец Браун неподвижно стоял в темноте, и вдруг он потерял голову. С ним это случалось; правда, глупей от этого он не становился, скорее наоборот. В такие моменты, сложив два и два, он получал четыре миллиона. Католическая церковь (согласная со здравым смыслом) не всегда одобряла это. Он сам не всегда это одобрял. Но порой на него находило истинное вдохновение, необходимое в отчаянные минуты: ведь потерявший голову свою да обретет ее.
— Мне кажется, сэр, — сказал он вежливо, — в кармане у вас все же есть серебро.
Высокий джентльмен уставился на него.
— Что за чушь! — воскликнул он. — Я даю вам золото, чем же вы недовольны?
— Иной раз серебро дороже золота, — скромно сказал священник. — Я хочу сказать — когда его много.
Незнакомец внимательно посмотрел на него. Потом еще внимательней глянул вдоль коридора. Снова перевел глаза на отца Брауна и с минуту смотрел на светлевшее позади него окно. Наконец, решившись, он взялся рукой за барьер, перескочил через него с легкостью акробата и, нагнувшись к крохотному Брауну, огромной рукой сгреб его за воротник.
— Тихо! — сказал он отрывистым шепотом. — Я не хочу вам грозить, но…
— А я буду грозить вам, — перебил его отец Браун внезапно окрепшим голосом. — Грозить червем неумирающим и огнем неугасающим.
— Чудак! Вам не место здесь, — сказал незнакомец.
— Я священник, мсье Фламбо, — сказал Браун, — и готов выслушать вашу исповедь.
Высокий человек задохнулся, на мгновение замер и тяжело опустился на стул.
Первые две перемены обеда «Двенадцати верных рыболовов» следовали одна за другой без всяких помех и задержек. Копии меню у меня нет, но если бы она и была, все равно бы вы ничего не поняли. Меню было составлено на ультрафранцузском языке поваров, непонятном для самих французов. По традиции клуба, закуски были разнообразны и сложны до безумия. К ним отнеслись вполне серьезно, потому что они были бесполезным придатком, как и весь обед, как и самый клуб. По той же традиции суп подали легкий и простой — все это было лишь введением к предстоящему рыбному пиру. За обедом шел тот странный, порхающий разговор, который предрешает судьбы Британской империи, столь полный намеков, что рядовой англичанин едва ли понял бы его, даже если бы и подслушал. Министров величали по именам, упоминая их с какой–то вялой благосклонностью. Радикального министра финансов, которого вся партия тори, по слухам, ругала за вымогательство, здесь хвалили за слабые стишки или за посадку в седле на псовой охоте. Вождь тори, которого всем либералам полагалось ненавидеть как тирана, подвергался легкой критике, но о нем отзывались одобрительно, как будто речь шла о либерале. Каким–то образом выходило, что политики — люди значительные, но значительно в них все, что угодно, кроме их политики. Президентом клуба был добродушный пожилой мистер Одли, все еще носивший старомодные воротнички времен Гладстона. Он казался символом этого призрачного и в то же время устойчивого общественного уклада. За всю свою жизнь он ровно ничего не сделал — ни хорошего, ни даже дурного; не был ни расточителен, ни особенно богат. Он просто всегда был «в курсе дела». Ни одна партия не могла обойти его, и если бы он вздумал стать членом кабинета, его, безусловно, туда ввели бы. Вице–президент, герцог Честерский, был еще молод и подавал большие надежды. Иными словами, это был приятный молодой человек с прилизанными русыми волосами и веснушчатым лицом. Он обладал средними способностями и несметным состоянием. Его публичные выступления были всегда успешны, хотя секрет их был крайне прост. Если ему в голову приходила шутка, он высказывал ее, и его называли остроумным. Если же шутки не подвертывалось, он говорил, что теперь не время шутить, и его называли глубокомысленным. В частной жизни, в клубе, в своем кругу он был радушен, откровенен и наивен, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несравненно серьезнее. Иногда он даже смущал общество, намекая на то, что существует некоторая разница между либералом и консерватором. Сам он был консерватором даже в частной жизни. Его длинные седые кудри скрывали на затылке старомодный воротничок, точь–в–точь как у былых государственных мужей, и со спины он выглядел человеком, на которого может положиться империя. А спереди он казался тихим, любящим комфорт холостяком, из тех, что снимают комнаты в Олбени, — таким он и был на самом деле.
Как мы уже упоминали, за столом на веранде было двадцать четыре места, но сидело всего двенадцать членов клуба. Все они весьма удобно разместились по одну сторону стола, и перед ними открывался вид на весь сад, краски которого все еще были яркими, хотя вечер и кончался несколько хмуро для этого времени года. Президент сидел у середины стола, а вице–президент — у правого конца. Когда двенадцать рыболовов подходили к столу, все пятнадцать лакеев должны были (согласно неписаному клубному закону) чинно выстраиваться, вдоль стены, как солдаты, встречающие короля. Толстый хозяин должен был стоять тут же, сияя от приятного удивления, и кланяться членам клуба, словно он раньше никогда не слыхивал о них. Но при первом же стуке ножей и вилок вся эта наемная армия исчезала, оставляя одного или двух лакеев, бесшумно скользивших вокруг стола и незаметно убиравших тарелки. Мистер Левер тоже скрывался, весь извиваясь в конвульсиях вежливых поклонов. Было бы преувеличением, даже прямой клеветой сказать, что он может появиться снова. Но когда подавалось главное, рыбное блюдо, тогда — как бы мне выразить это получше? — тогда казалось, что где–то парит ожившая тень или отражение хозяина. Священное рыбное блюдо было (конечно, для непосвященного взгляда) огромным пудингом, размером и формой напоминавшим свадебный пирог, в котором несметное количество разных видов рыбы вконец потеряло свои естественные свойства. «Двенадцать верных рыболовов» вооружались знаменитыми ножами и вилками и приступали к пудингу с таким благоговением, словно каждый кусочек стоил столько же, сколько серебро, которым его ели. И, судя по тому, что мне известно, так оно и было. С этим блюдом расправлялись молча, жадно и с полным сознанием важности момента. Лишь когда тарелка его опустела, молодой герцог сделал обычное замечание:
— Только здесь умеют как следует готовить это блюдо.
— Только здесь, — отозвался мистер Одли, поворачиваясь к нему и покачивая своей почтенной головой. — Только здесь — и нигде больше. Правда, мне говорили, что в кафе «Англэ»… — Тут он был прерван и на мгновение даже озадачен исчезновением своей тарелки, принятой лакеем. Однако он успел вовремя поймать нить своих ценных мыслей. — Мне говорили, — продолжал он, — что это блюдо могли бы приготовить и в кафе «Англэ». Но не верьте этому, сэр. — Он безжалостно закачал головой, как судья, отказывающий в помиловании осужденному на смерть преступнику. — Нет, не верьте этому, сэр.
— Преувеличенная репутация, — процедил некий полковник Паунд с таким видом, словно он открыл рот впервые за несколько месяцев.
— Ну что вы! — возразил герцог Честерский, по натуре оптимист. — В некоторых отношениях это премилое местечко. Например, нельзя отказать им…
В комнату быстро вошел лакей и вдруг остановился, словно окаменев. Сделал он это совершенно бесшумно, но вялые и благодушные джентльмены привыкли к тому, что невидимая машина, обслуживавшая их и поддерживавшая их существование, работает безукоризненно, и неожиданно остановившийся лакей испугал их, словно фальшивая нота в оркестре. Они чувствовали то же, что почувствовали бы мы с вами, если бы неодушевленный мир проявил непослушание: если бы, например, стул вдруг бросился убегать от нашей руки.
Несколько секунд лакей простоял неподвижно, и каждого из присутствующих постепенно охватывала странная неловкость, типичная для нашего времени, когда повсюду твердят о гуманности, а пропасть между богатыми и бедными стала еще глубже. Настоящий родовитый аристократ, наверное, принялся бы швырять в лакея чем попало, начав с пустых бутылок и, весьма вероятно, кончив деньгами. Настоящий демократ спросил бы, какого черта он стоит тут, как истукан. Но эти новейшие плутократы не могли переносить возле себя неимущего — ни как раба, ни как товарища. Тот факт, что с лакеем случилось нечто странное, был для них просто скучной и досадной помехой. Быть грубыми они не хотели, а в то же время страшились проявить хоть какую–то человечность. Они желали одного; чтобы все это поскорее кончилось. Лакей простоял неподвижно несколько секунд, словно в столбняке, вдруг повернулся и опрометью выбежал с веранды.
Вскоре он снова появился на веранде или, вернее, в дверях в сопровождении другого лакея, что–то шепча ему и жестикулируя с чисто итальянской живостью. Затем первый лакей снова ушел, оставив в дверях второго, и опять появился, уже с третьим. Когда и четвертый лакей присоединился к этому сборищу, мистер Одли почувствовал, что во имя такта необходимо нарушить молчание. За неимением председательского молотка он громко кашлянул и сказал:
— А ведь молодой Мучер прекрасно работает в Бирме. Какая нация в мире могла бы…
Пятый лакей стрелою подлетел к нему и зашептал на ухо:
— Простите, сэр. Важное дело. Может ли хозяин поговорить с вами?
Президент растерянно повернулся и увидел мистера Левера, приближавшегося к нему своей обычной ныряющей походкой. Но лицо почтенного хозяина никто не назвал бы обычным. Всегда сияющее и медно–красное, оно окрасилось болезненной желтизной.
— Простите меня, мистер Одли, — проговорил он, задыхаясь, — случилась страшная неприятность. Скажите, ваши тарелки убрали вместе с вилками и ножами?
— Надеюсь, — несколько раздраженно протянул президент.
— Вы видели его? — продолжал хозяин. — Видели вы лакея, который убрал их? Узнали бы вы его?
— Узнать лакея? — негодующе переспросил мистер Одли. — Конечно, нет.
Мистер Ливер в отчаянии развел руками.
— Я не посылал его, — простонал он. — Я не знаю, откуда и зачем он явился. А когда я послал своего лакея убрать тарелки, он увидел, что их уже нет.
Решительно, мистер Одли чересчур растерялся для человека, на которого может положиться вся империя. Да и никто другой из присутствующих не нашелся, за исключением грубоватого полковника Паунда, внезапно воспрянувшего к жизни. Он поднялся с места и, вставив в глаз монокль, проговорил сипло, словно отвык пользоваться голосом:
— Вы хотите сказать, что кто–то украл наш серебряный рыбный прибор?
Хозяин снова развел руками, и в ту же секунду все присутствующие вскочили на ноги.
— Где лакеи? — низким глухим голосом спросил полковник. — Они все тут?
— Да, все, это я заметил, — воскликнул молодой герцог, протискиваясь в центр группы. — Всегда считаю их, когда вхожу. Они так забавно выстраиваются вдоль стены.
— Да, но трудно сказать с уверенностью… — в тяжелом сомнении начал было мистер Одли.
— Говорю вам, я прекрасно помню, — возбужденно повторил герцог, — здесь никогда не было больше пятнадцати лакеев, и ровно столько же было и сегодня. Ни больше, ни меньше.
Хозяин повернулся к нему, дрожа всем телом.
— Вы говорите… вы говорите… — заикался он, — что видели пятнадцать лакеев?
— Как всегда, — подтвердил герцог, — что ж в этом особенного?
— Ничего, — сказал Левер, — только всех вы не могли видеть. Один из них умер и лежит наверху.
На секунду в комнате воцарилась тягостная тишина. Быть может (так сверхъестественно слово «смерть»), каждый из этих праздных людей заглянул в это мгновение в свою душу и увидел, что она маленькая, как сморщенная горошина. Кто–то, кажется, герцог, сказал с идиотским состраданием богача:
— Не можем ли мы быть чем–нибудь полезны?
— У него был священник, — ответил расстроенный хозяин.
И — словно прозвучала труба Страшного суда — они подумали о таинственном посещении. Несколько весьма неприятных секунд присутствующим казалось, что пятнадцатым лакеем был призрак мертвеца. Неприятно им стало потому, что призраки были для них такой же помехой, как и нищие. Но мысль о серебре вывела их из оцепенения. Полковник отбросил ногою стул и направился к двери.
— Если здесь был пятнадцатый лакей, друзья мои, — сказал он, — значит, этот пятнадцатый и был вором. Немедленно закрыть парадный и черный ходы. Тогда мы и поговорим. Двадцать четыре жемчужины клуба стоят того, чтобы из–за них похлопотать.
Мистер Одли снова как будто заколебался, пристойно ли джентльмену проявлять торопливость. Но, видя, как герцог кинулся вниз по лестнице с энтузиазмом молодости, он последовал за ним, хотя и с большей солидностью.
В эту минуту на веранду вбежал шестой лакей и заявил, что он нашел груду тарелок от рыбы без всяких следов серебра. Вся толпа гостей и прислуги гурьбой скатилась по лестнице и разделилась на два отряда. Большинство рыболовов последовало за хозяином в вестибюль. Полковник Паунд с президентом, вице–президентом и двумя–тремя членами клуба кинулись в коридор, который вел к лакейской, — вероятнее всего, вор бежал именно так. Проходя мимо полутемной гардеробной, они увидели в глубине ее низенькую черную фигурку, стоявшую в тени.
— Эй, послушайте, — крикнул герцог, — здесь проходил кто–нибудь?
Низенький человек не ответил прямо, но просто сказал:
— Может быть, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены?
Они остановились, колеблясь и удивляясь, а он скрылся во мраке гардеробной и появился снова, держа в обеих руках груду блестящего серебра, которое и выложил на прилавок спокойно, как приказчик, показывающий образцы. Серебро оказалось дюжиной ножей и вилок странной формы.
— Вы… Вы… — начал окончательно сбитый с толку полковник. Потом, освоившись с полумраком, он заметил две вещи: во–первых, низенький человек был в черной сутане и мало походил на слугу и, во–вторых, окно гардеробной было разбито, точно кто–то поспешно из него выскочил.
— Слишком ценная вещь, чтобы хранить ее в гардеробной, — заметил священник.
— Так вы… вы… значит, это вы украли серебро? — запинаясь, спросил мистер Одли, с недоумением глядя на священника.
— Если я и украл, то, как видите, я его возвращаю, — вежливо ответил отец Браун.
— Но украли не вы? — заметил полковник, вглядываясь в разбитое окно.
— По правде сказать, я не крал его, — сказал священник несколько юмористическим тоном и спокойно уселся на стул.
— Но вы знаете, кто это сделал? — спросил полковник.
— Настоящего его имени я не знаю, — невозмутимо ответил священник. — Но я знаю кое–что о его силе и очень много о его душевных сомнениях. Силу его я ощутил на себе, когда он пытался меня задушить, а о его моральных качествах я узнал, когда он раскаялся.
— Скажите пожалуйста, раскаялся! — с надменным смехом воскликнул герцог Честерский.
Отец Браун поднялся и заложил руки за спину.
— Не правда ли, странно, на ваш взгляд, — сказал он, — что вор и бродяга раскаялся, тогда как много богатых людей закоснели в мирской суете и никому от них нет прока? Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот вам ваши ножи и вилки. Вы «Двенадцать верных рыболовов», и вот ваши серебряные рыбы. Видите, вы все же выловили их. А я–ловец человеков.
— Так вы поймали вора? — хмурясь, спросил полковник.
Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное, суровое лицо.
— Да, я поймал его, — сказал он, — поймал невидимым крючком на невидимой леске, такой длинной, что он может уйти на край света и все же вернется, как только я потяну.
Они помолчали. Потом джентльмены удалились обратно на веранду, унося серебро и обсуждая с хозяином странное происшествие. Но суровый полковник по–прежнему сидел боком на барьере, болтая длинными ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он спокойно сказал священнику:
— Вор был неглупый малый, но, думается, я знаю человека поумнее.
— Он умный человек, — ответил отец Браун, — но я не знаю, кого вы считаете умнее.
— Вас, — сказал полковник и коротко рассмеялся. — Будьте спокойны, я не собираюсь сажать вора в тюрьму. Но я дал бы гору серебряных вилок за то, чтобы толком узнать, как вы–то замешались во всю эту кашу и как вам удалось отнять у него серебро. Думается мне, что вы большой хитрец и проведете любого.
Священнику, по–видимому, понравилась грубоватая прямота военного.
— Конечно, полковник, — сказал он, улыбаясь, — я ничего не могу сообщить вам об этом человеке и его частных делах. Но я не вижу причин скрывать от вас внешний ход дела, насколько я сам его понял.
С неожиданной для него легкостью он перепрыгнул через барьер, сел рядом с полковником Паундом и, в свою очередь, заболтал короткими ножками, словно мальчишка на заборе. Рассказ свой он начал так непринужденно, как если бы беседовал со старым другом у рождественского камелька.
— Видите ли, — начал он, — меня заперли в той маленькой каморке, и я писал письмо, когда услышал, что пара ног отплясывает по этому коридору такой танец, какого не спляшешь и на виселице. Сперва слышались забавные мелкие шажки, словно кто–то ходил на цыпочках; за ними следовали шаги медленные, уверенные — словом, шаги солидного человека, разгуливающего с сигарой во рту. Но шагали одни и те же ноги, в этом я готов был поклясться: легко, потом тяжело, потом опять легко. Сперва я прислушивался от нечего делать, а потом чуть с ума не сошел, стараясь понять, для чего понадобилось одному человеку ходить двумя походками. Одну походку я знал, она была вроде вашей, полковник. Это была походка плотно пообедавшего человека, джентльмена, который расхаживает не потому, что взволнован, а, скорее, потому, что вообще подвижен. Другая походка казалась мне знакомой, только я никак не мог припомнить, где я ее слышал и где раньше встречал странное существо, носящееся на цыпочках подобным образом. Скоро до меня донесся стук тарелок, и ответ представился до глупости очевидным: это была походка лакея, когда, склонившись вперед, опустив глаза, загребая носками сапог, он несется подавать к столу. Затем я поразмыслил с минуту. И мне показалось, что я понял замысел преступления так же ясно, как если бы сам собирался его совершить.
Полковник внимательно посмотрел на священника, но кроткие серые глаза были безмятежно устремлены в потолок.
— Преступление, — продолжал он медленно, — то же произведение искусства. Не удивляйтесь: преступление далеко не единственное произведение искусства, выходящее из мастерских преисподней. Но каждое подлинное произведение искусства, будь оно небесного или дьявольского происхождения, имеет одну непременную особенность; основа его всегда проста, как бы сложно ни было выполнение. Так, например, в «Гамлете» фигуры могильщиков, цветы сумасшедшей девушки, загробное обаяние Йорика, бледность духа и усмешка черепа — все сплетено венком для мрачного человека в черном. И то, что я вам рассказываю, — добавил он, улыбаясь и медленно слезая с барьера, — тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, — продолжал он, видя, что полковник смотрит на него с удивлением, — вся эта история сводится к черному костюму. В ней, как и в «Гамлете», немало всевозможных наслоений, вроде вашего клуба, например. Есть мертвый лакей, который был там, где быть не мог; есть невидимая рука, собравшая с вашего стола серебро и растаявшая в воздухе. Но каждое умно задуманное преступление основано в конце концов на чем–нибудь вполне заурядном, ничуть не загадочном. Таинственность появляется позже, чтобы увести нас в сторону по ложному следу. Сегодняшнее дело — крупное, тонко задуманное и (на взгляд заурядного вора) весьма выгодное. Оно было построено на том общеизвестном факте, wo вечерний костюм джентльмена как две капли воды похож на костюм лакея, — оба носят черный фрак. Все остальное была игра, и притом удивительно тонкая.
— И все же, — заметил полковник, слезая с барьера и хмуро разглядывая свои ботинки, — все же я не вполне уверен, что понял вас.
— Полковник, — сказал отец Браун, — вы еще больше удивитесь, когда я скажу вам, что демон наглости, укравший ваши вилки, все время разгуливал у вас на глазах. Он прошел по коридору раз двадцать взад и вперед — и это при полном освещении и на виду у всех. Он не прятался по углам, где его могли бы заподозрить. Напротив, он беспрестанно двигался и, где бы он ни был, везде, казалось, находился по праву. Не спрашивайте меня, как он выглядел, потому что вы сами видели его сегодня шесть или семь раз. Вы вместе с другими высокородными господами дожидались обеда в гостиной, в конце прохода, возле самой веранды. И вот, когда он проходил среди вас, джентльменов, он был лакеем, с опущенной головой, болтающейся салфеткой и развевающимися фалдами. Он вылетал на веранду, поправлял скатерть, переставлял что–нибудь на столе и мчался обратно по направлению к конторе и лакейской. Но едва он попадал в поле зрения конторского клерка и прислуги, как — и видом и манерами, с головы до ног — становился другим человеком. Он бродил среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они так привыкли видеть у своих патронов. Их не должно было удивлять, что гость разгуливает по всему дому, словно зверь, снующий по клетке в зоологическом саду. Они знали: ничто так не выделяет людей высшего круга, как именно привычка расхаживать всюду, где им вздумается. Когда он пресыщался прогулкой по коридору, он поворачивал и снова проходил мимо конторы. В тени гардеробной ниши он, как по мановению жезла, разом менял свой облик и снова услужливым лакеем мчался к «Двенадцати верным рыболовам». Не пристало джентльменам обращать внимание на какого–то лакея. Как может прислуга заподозрить прогуливающегося джентльмена?.. Раз он выкинул фокус еще почище. У конторы он величественно потребовал сифон содовой воды, сказав, что хочет пить. Он добавил непринужденно, что возьмет сифон с собой. Он так и сделал — быстро и ловко пронес его среди всех вас, джентльменов, лакеем, выполняющим обычное поручение. Понятно, это не могло длиться до бесконечности, но ему ведь нужно было дождаться лишь конца рыбной перемены. Самым опасным для него было начало обеда, когда все лакеи выстраивались в ряд, но и тут ему удалось прислониться к стене как раз за углом, так что лакеи и тут приняли его за джентльмена, а джентльмены — за лакея. Дальше все шло как по маслу. Лакей принимал его за скучающего аристократа, и наоборот. За две минуты до того, как рыбная перемена была закончена, он снова обратился в проворного слугу и быстро собрал тарелки. Посуду он оставил на полке, серебро засунул в боковой карман, отчего тот оттопырился, и, как заяц, помчался по коридору, покуда не добрался до гардеробной. Тут он снова стал джентльменом, внезапно вызванным по делу. Ему оставалось лишь сдать свой номерок гардеробщику и выйти так же непринужденно, как пришел. Только случилось так, что гардеробщиком был я.
— Что вы сделали с ним? — воскликнул полковник с необычным для него жаром. — И что он вам сказал?
— Простите, — невозмутимо ответил отец Браун, — тут мой рассказ кончается.
— И начинается самое интересное, — пробормотал Паунд. — Его профессиональные приемы я еще понимаю. Но как–то не могу понять ваши.
— Мне пора уходить, — проговорил отец Браун. Вместе они дошли до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с веселым видом бежавшего искать их.
— Скорее, скорее, Паунд! — запыхавшись, кричал он. — Скорее идите к нам! Я всюду искал вас. Обед продолжается как ни в чем не бывало, и старый Одли сейчас скажет спич в честь спасенных вилок. Видите ли, мы предполагаем создать новую церемонию, чтобы увековечить это событие. Серебро снова у нас. Можете вы что–нибудь предложить?
— Ну что ж, — не без сарказма согласился полковник, оглядывая его. — Я предлагаю, чтобы отныне мы носили зеленые фраки вместо черных. Мало ли что может случиться, когда ты одет так же, как лакей.
— Глупости, — сказал герцог, — джентльмен никогда не выглядит лакеем.
— А лакей не может выглядеть джентльменом? — беззвучно смеясь, отозвался полковник Паунд. — В таком случае и ловок же ваш приятель, — сказал он, обращаясь к Брауну, — если он сумел сойти за джентльмена.
Отец Браун наглухо застегнул скромное пальто — ночь была холодная и ветреная — и взял в руки скромный зонт.
— Да, — сказал он, — должно быть, очень трудно быть джентльменом. Но, знаете ли, я не раз думал, что почти так же трудно быть лакеем.
И, промолвив «добрый вечер», он толкнул тяжелую дверь дворца наслаждений. Золотые врата тотчас же захлопнулись за ним, и он быстро зашагал по мокрым темным улицам в поисках омнибуса.
Летучие звезды
«Мое самое красивое преступление, — любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, — было, пo странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе «Риц». Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле.
Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка — преступление в духе Чарльза Диккенса. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни, в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией… Впрочем, довольно, — вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей–богу, я тогда очень смело и вполне литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью».
И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась по меньшей мере странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.
***
Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем — с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка.
Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с другой начиналась аллея, вернее, галерея из сплетающихся вверху лавровых деревьев, которая уводила в большой сад за домом. Юная девушка накрошила птицам хлеб (в четвертый или пятый раз за день, потому что его съедала собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла по лавровой аллее в сад, где мерцали листья вечнозеленых деревьев. Здесь она вскрикнула от изумления — искреннего или притворного, неизвестно, — ибо, подняв глаза, увидела, что на высоком заборе, словно наездник на коне, в фантастической позе сидит фантастическая фигура.
— Ой, только не прыгайте, мистер Крук! — воскликнула девушка в тревоге. — Здесь очень высоко.
Человек, оседлавший забор, точно крылатого коня, был долговязым, угловатым юношей с темными волосами, с лицом умным и интеллигентным, но совсем не по–английски бледным, даже бескровным. Бледность эту особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого оттенка — единственная явно обдуманная деталь его костюма. Он не внял мольбе девушки и, рискуя переломать себе ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика.
— По–моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома и сады, — спокойно объявил он, очутившись рядом с нею. — И так бы, без сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по соседству с вами. Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу.
— Как вы можете так говорить? — с укором воскликнула девушка.
— Понимаете ли, если родился не по ту сторону забора, где тебе требуется, по–моему, ты вправе через него перелезть.
— Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете.
— Я и сам частенько не знаю, — ответил мистер Крук. — Во всяком случае, сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть.
— А по какую сторону забора вам следует быть? — с улыбкой спросила юная девица.
— По ту, где вы, — ответил молодой человек. И они пошли назад по лавровой аллее. Вдруг трижды протрубил, приближаясь, автомобильный гудок: элегантный автомобиль светло–зеленого цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился.
— Ого, — сказал молодой человек в красном галстуке, — вот уж кто родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адаме, что у вашей семьи столь новомодный Дед Мороз.
— Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к нам на Рождество.
И после невольной паузы, выдававшей недостаток воодушевления, Руби Адаме добавила:
— Он очень добрый.
Журналист Джон Крук был наслышан о крупном дельце из Сити, сэре Леопольде Фишере, и если крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то уж, во всяком случае, не по вине последнего, ибо тот неоднократно и весьма непримиримо отзывался о сэре Леопольде на страницах «Призыва» и «Нового века». Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова и с мрачным видом наблюдал за разгрузкой автомобиля, — а это была длительная процедура. Сначала открылась передняя дверца, и из машины вылез высокий элегантный шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца, и из машины вылез низенький элегантный слуга в сером, затем они вдвоем извлекли сэра Леопольда и, взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать, словно ценный, тщательно увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что их хватило бы на целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех цветов радуги обнаружилось наконец нечто, напоминающее человеческую фигуру, нечто, оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на иностранца старым джентльменом с седой козлиной бородкой и сияющей улыбкой, который стал потирать руки в огромных меховых рукавицах.
Но еще задолго до конца этой процедуры двери дома отворились и на крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и ввести в дом почетного гостя. Это был высокий, смуглый и очень молчаливый человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему сходство с английским сардаром или египетским пашой. Вместе с ним вышел его шурин, молодой фермер, недавно приехавший из Канады, — крепкий и шумливый мужчина со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна весьма скромная личность — католический священник из соседнего прихода. Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как принято в таких случаях, воспитывались в католичестве. Священник этот был ничем не примечателен, даже фамилия у него была заурядная — Браун. Однако полковник находил его общество приятным и часто приглашал к себе.
В просторном холле было довольно места даже для сэра Леопольда и его многочисленных оболочек. Холл этот, непомерно большой для такого дома, представлял собой огромное помещение, в одном конце которого находилась наружная дверь с крыльцом, а в другом — лестница на второй этаж. Здесь, перед камином с висящей над ним шпагой полковника, процедура раздевания нового гостя была завершена, и все присутствующие, в том числе и мрачный Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру. Однако почтенный финансист все еще продолжал сражаться со своим безукоризненно сшитым одеянием. Он долго рылся во внутреннем кармане фрака и наконец, весь светясь от удовольствия, извлек оттуда черный овальный футляр, заключавший, как он пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым и потому обезоруживающим тщеславием он высоко поднял футляр, так, чтобы все могли его видеть, затем слегка нажал пружину — крышка откинулась, и все замерли, ослепленные: фонтан кристаллизованного света вдруг забил у них перед глазами. На оранжевом бархате, в углублении, словно три яйца в гнезде, лежали три чистых сверкающих бриллианта, и казалось, даже воздух загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись в благожелательной улыбке, упиваясь изумлением и восторгом девушки, сдержанным восхищением и немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных.
— Пока что я положу их обратно, милочка, — сказал Фишер, засовывая футляр в задний карман своего фрака. — Мне пришлось вести себя очень осторожно, когда я ехал сюда. Имейте в виду, что это — три знаменитых африканских бриллианта, которые называются «летучими звездами», потому что их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их. У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно.
— Я бы сказал, вполне естественно, — сердито заметил молодой человек в красном галстуке. — И я бы никого не стал винить в этом. Когда люди просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю, они имеют право сами взять себе этот камень.
— Не смейте так говорить! — с непонятной запальчивостью воскликнула девушка. — Вы говорите так только с тех пор, как стали этим ужасным… ну, как это называется? Как называют человека, который готов обниматься с трубочистом?
— Святым, — сказал отец Браун.
— Я полагаю, — возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, — что Руби имеет в виду социалистов.
— Радикал — это не тот, кто извлекает корни, — заметил Крук с некоторым раздражением, — а консерватор вовсе не консервирует фрукты. Смею вас уверить, что и социалисты совершенно не жаждут якшаться с трубочистами. Социалист — это человек, который хочет, чтобы все трубы были прочищены и чтобы всем трубочистам платили за работу.
— Но который считает, — тихо добавил священник, — что ваша собственная сажа вам не принадлежит.
Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением.
— Кому может понадобиться собственная сажа? — спросил он.
— Кое–кому, может, и понадобится, — ответил Браун серьезно. — Говорят, например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на Рождество доставил немало радости шестерым ребятишкам, которые ожидали Деда Мороза, исключительно с помощью сажи, примененной как наружное средство.
— Ах, как интересно! — вскричала Руби. — Вот бы вы повторили это сегодня для нас!
Энергичный канадец мистер Блаунт возвысил свой и без того громкий голос, присоединяясь к предложению племянницы; удивленный финансист тоже возвысил голос, выражая решительное неодобрение, но в это время кто–то постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и глазам присутствующих вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными деревьями, теперь уже темнеющими на фоне великолепного фиолетового заката. Этот вид, как бы вставленный в раму раскрытой двери, был настолько красив и необычен, что казался театральной декорацией. Несколько мгновений никто не обращал внимания на человека, остановившегося на пороге. Это был, видимо, обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто.
— Кто из вас мистер Блаунт, джентльмены? — спросил он, протягивая письмо. Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив своего одобрительного возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо; при этом лицо его сначала омрачилось, затем просветлело, и он повернулся к своему зятю и хозяину.
— Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник, — начал он с веселой церемонностью Нового Света, — но не злоупотреблю ли я вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет сюда по делу один мой старый приятель? Впрочем, вы, наверно, слышали о нем — это Флориан, знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне какое–то дело, хотя убей не знаю, какое.
— Полноте, полноте, дорогой мой, — любезно ответил полковник. — вы можете приглашать кого угодно. К тому же он, без сомнения, будет как раз кстати.
— Он вымажет себе лицо сажей, если вы это имеете в виду, — смеясь, воскликнул Блаунт, — и всем наставит фонарей под глазами. Я лично не возражаю, я человек простой и люблю веселую старую пантомиму, в которой герой садится на свой цилиндр.
— Только не на мой, пожалуйста, — с достоинством произнес сэр Леопольд Фишер.
— Ну ладно, ладно, — весело вступился Крук, — не будем ссориться. Человек на цилиндре — это еще не самая низкопробная шутка!
Неприязнь к молодому человеку в красном галстуке, вызванная его грабительскими убеждениями и его очевидным ухаживанием за хорошенькой крестницей Фишера, побудила последнего заметить саркастически повелительным тоном:
— Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли вы нам в пример хоть одну?
— Извольте: цилиндр на человеке, — отвечал социалист.
— Ну, ну, ну! — воскликнул канадец с благодушием истинного варвара. — Не надо портить праздник. Давайте–ка повеселим сегодня общество. Не будем мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем что–нибудь в том же роде. Почему бы нам не разыграть настоящую старую английскую пантомиму — с клоуном, Коломбиной и всем прочим? Я видел такое представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать, и у меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году вернулся, оказалось, что пантомим больше не играют. Ставят одни только плаксивые волшебные сказки. Я хочу видеть хорошую потасовку, раскаленную кочергу, полисмена, которого разделывают на котлеты, а мне преподносят принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц и тому подобную ерунду. Синяя Борода — это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде Панталоне.
— Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисмена на котлеты, — сказал Джон Крук, — это гораздо более удачное определение социализма, чем то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль — дело, конечно, слишком сложное.
— Да что вы! — с увлечением закричал на него мистер Блаунт. — Устроить арлекинаду? Ничего нет проще! Во–первых, можно нести любую отсебятину, а во–вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая домашняя утварь — столы, вешалки, бельевые корзины и так далее.
— Да, это верно. — Крук оживился и стал расхаживать по комнате. — Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно уж не убивал я полисмена.
Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке.
— Достанем! — воскликнул он. — Тут в письме есть телефон Флориана, а он знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему и велю захватить с собой костюм полисмена.
И он кинулся к телефону.
— Ах, как чудесно, крестный, — Руби была готова заплясать от радости, — я буду Коломбиной, а вы — Панталоне.
Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества.
— Я полагаю, моя милая, — сухо проговорил он, — что вам лучше поискать кого–нибудь другого для роли Панталоне.
— Я могу быть Панталоне, если хочешь, — в первый и последний раз вмешался в разговор полковник Адаме, вынув изо рта сигару.
— Вам за это нужно памятник поставить, — воскликнул канадец, с сияющим лицом вернувшийся от телефона. — Ну вот, значит, все устроено. Мистер Крук будет клоуном — он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я могу быть Арлекином — для этого нужны только длинные ноги и умение прыгать. Мой друг Флориан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм полисмена и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а публику мы посадим на ступеньки лестницы. Входные двери будут задником; если их закрыть, у нас получится внутренность английского дома, а открыть — освещенный луною сад. Ей–богу, все устраивается точно по волшебству.
И, выхватив из кармана кусок мела, унесенного из бильярдной, он провел на полу черту, отделив воображаемую сцену.
Как им удалось подготовить в такой короткий срок даже это дурацкое представление — остается загадкой. Но они принялись за дело с тем безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в тот вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и в чьих сердцах она горела. Как всегда бывает в таких случаях, затея становилась все безумнее при всей буржуазной благонравности ее происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой торчащей юбке, до странности напоминавшей большой абажур из гостиной. Клоун и Панталоне набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами, тоже позаимствованными у кого–то из домашних, пожелавшего (как и подобает истинному благодетелю–христианину) остаться неизвестным. Арлекина, уже нарядившеюся в, костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков, с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он бы наверняка осуществил свой замысел, если бы Руби не откопала для него где–то поддельные драгоценности, украшавшие когда–то на маскараде костюм бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до того разошелся, что с ним никакого сладу не было; он вел себя, как озорной школьник. Он нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес это и к тому же изобрел какой–то способ шевелить ее ушами. Блаунт сделал также попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера, но на сей раз его выходка была принята куда менее благосклонно.
— Дядя Джеймс слишком уж развеселился, — сказала Руби, с серьезным видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. — Что это он?
— Он Арлекин, а вы Коломбина, — ответил Крук. — Ну, а я только клоун, который повторяет устарелые шутки.
— Лучше бы вы были Арлекином, — сказала она, и сосиски, раскачиваясь, повисли у него на шее.
Хотя отцу Брауну, успевшему уже вызвать аплодисменты искусным превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее за кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям и уселся среди них с выражением торжественного оживления на лице, словно ребенок, впервые попавший в театр.
Зрителей было немного — родственники, кое–кто из соседей и слуги. Сэр Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем загородила сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при этом потерял священник, театральная критика не знает. Пантомима являла собой нечто совершенно хаотическое, но все–таки она была не лишена известной прелести, — ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука. В обычных условиях Крук был просто умным человеком, но в тот вечер он чувствовал себя всеведущим и всемогущим — неразумное чувство, мудрое чувство, которое приходит к молодому человеку, когда он на какой–то миг уловит на некоем лице некое выражение. Считалось, что он исполняет роль клоуна; на самом деле он был еще автором (насколько тут вообще мог быть автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром. Во время коротких перерывов в этом безумном представлении он в своих клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из популярных песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю.
Кульминационным пунктом спектакля, а также и всех событий, было мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись и зрителям открылся сад, залитый лунным светом, на фоне которого отчетливо вырисовывалась фигура знаменитого Флориана. Клоун забарабанил хор полицейских из оперетты «Пираты из Пензанса», но звуки рояля потонули в оглушительной овации: великий комик удивительно точно и почти совсем естественно воспроизводил жесты и осанку полисмена. Арлекин подпрыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл «Где ты раздобыл такую шляпу?» — а он только озирался вокруг, с потрясающим мастерством изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил его; а пианист сыграл несколько тактов из песенки «А затем еще разок…». Потом Арлекин бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на пол. Тогда–то французский комик и показал свой знаменитый номер «Мертвец на полу», память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал его, как мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку, — и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука. Когда Арлекин с натугой оторвал от пола тело комика–констебля, шут за роялем заиграл «Я восстал ото сна, мне снилася ты», когда он взвалил его себе на спину, послышалось «С котомкой за плечами», а когда, наконец, Арлекин с весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист, вне себя от восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие — как полагают по сей день — слова: «Письмо я милой написал и бросил по дороге».
Приблизительно в то же время — в момент, когда безумство на импровизированной сцене достигло апогея, — отец Браун совсем перестал видеть актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь рост и принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся, все еще роясь в карманах, потом опять встал и вознамерился было перешагнуть через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд на клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала.
В течение нескольких последующих минут священник имел полную возможность следить за дикой, но не лишенной известного изящества пляской любителя–Арлекина над артистически бесчувственным телом его врага. С подлинным, хотя и грубоватым искусством Арлекин танцевал теперь в распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и дальше в глубь сада, наполненного тишиной и лунным светом. Его наскоро склеенное из бумаги одеяние, слишком уж сверкающее в огнях рампы, становилось волшебно–серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном сиянии.
Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене, но в это время отец Браун почувствовал, что кто–то тронул его за рукав и шепотом попросил пройти в кабинет полковника.
Он последовал за слугой со все возрастающим чувством беспокойства, которое отнюдь не уменьшилось при виде торжественно–комической сцены, представившейся ему, когда он вошел в кабинет. Полковник Адаме, все еще наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом китового уса, и в старых его глазах была печаль, которая могла бы отрезвить вакханалию. Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер; вид у него был перепуганный и важный.
— Произошла очень неприятная история, отец Браун, — сказал Адаме. — Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга из заднего кармана. А так как вы…
— А так как я, — продолжил отец Браун, простодушно улыбнувшись, — сидел позади него…
— Ничего подобного, — с нажимом сказал полковник Адаме, в упор глядя на Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано. — Я только прошу вас как джентльмена оказать нам помощь.
— То есть вывернуть свои карманы, — закончил отец Браун и поспешил это сделать, вытащив на свет Божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада.
Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал:
— Признаться, содержимое вашей готовы интересует меня гораздо больше, чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь — ваша воспитанница. Так вот, в последнее время она… — Он не договорил.
— В последнее время, — выкрикнул почтенный Фишер, — она открыла двери отцовского дома головорезу–социалисту, и этот малый открыто заявляет, что всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами богатый человек, которого обокрали!
— Если вас интересует содержимое моей головы, то я могу вас с ним познакомить, — бесстрастно сказал отец Браун. — Чего оно стоит, судите сами. Вот что я нахожу в этом старейшем из моих карманов: люди, намеревающиеся украсть бриллианты, не провозглашают социалистических идей. Скорее уж, — добавил он кротко, — они станут осуждать социализм.
Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал:
— Видите ли, мы знаем этих людей. Социалист, о котором идет речь, так же не способен украсть бриллианты, как и египетскую пирамиду. Нам сейчас следует заняться другим человеком, тем, который нам незнаком. Тем, кто играет полисмена. Хотелось бы мне знать, где именно он находится в данную минуту.
Панталоне вскочил с места и большими шагами вышел из комнаты. Вслед за этим последовала интерлюдия, во время которой миллионер смотрел на священника, а священник смотрел в свой требник. Панталоне вернулся и отрывисто сказал:
— Полисмен все еще лежит на сцене. Занавес поднимали шесть раз, а он все еще лежит.
Отец Браун выронил книгу, встал и остолбенел, глядя перед собой, словно пораженный внезапным умственным расстройством. Но мало–помалу его серые глаза оживились, и тогда он спросил, казалось бы, без всякой связи с происходящим:
— Простите, полковник, когда умерла ваша жена?
— Жена? — удивленно переспросил старый воин. — Два месяца назад. Ее брат Джеймс опоздал как раз на неделю и уже не застал ее.
Маленький священник подпрыгнул, как подстреленный кролик.
— Живее! — воскликнул он с необычной для себя горячностью. — Живее! Нужно взглянуть на полисмена!
Они нырнули под занавес, чуть не сбив с ног Коломбину и клоуна (которые мирно шептались в полутьме), и отец Браун нагнулся над распростертым комиком–полисменом.
— Хлороформ, — сказал он, выпрямляясь. — И как я раньше не догадался!
Все молчали в недоумении. Потом полковник медленно произнес:
— Пожалуйста, объясните толком, что все это значит? Отец Браун вдруг громко расхохотался, потом сдержался и проговорил, задыхаясь и с трудом подавляя приступы смеха:
— Джентльмены, сейчас не до разговоров. Мне нужно догнать преступника. Но этот великий французский актер, который играл полисмена, этот гениальный мертвец, с которым вальсировал Арлекин, которого он подбрасывал и швырял во все стороны, — это… — Он не договорил и заторопился прочь.
— Это — кто? — крикнул ему вдогонку Фишер.
— Настоящий полисмен, — ответил отец Браун и скрылся в темноте.
В дальнем конце сада сверкающие листвой купы лавровых и других вечнозеленых деревьев даже в эту зимнюю ночь создавали на фоне сапфирового неба и серебряной луны впечатление южного пейзажа. Ярко–зеленые колышущиеся лавры, глубокая, отливающая пурпуром синева небес, луна, как огромный волшебный кристалл, — все было исполнено легкомысленной романтики. А вверху, по веткам деревьев, карабкалась какая–то странная фигура, имеющая вид не столько романтический, сколько неправдоподобный. Человек этот весь искрился, как будто облаченный в костюм из десяти миллионов лун; при каждом его движении свет настоящей луны загорался на нем новыми вспышками голубого пламени. Но, сверкающий и дерзкий, он ловко перебирался с маленького деревца в этом саду на высокое развесистое дерево в соседнем и задержался там только потому, что чья–то тень скользнула в это время под маленькое дерево и чей–то голос окликнул его снизу.
— Ну, что ж, Фламбо, — произнес голос, — вы действительно похожи на летучую звезду, но ведь звезда летучая в конце концов всегда становится звездой падучей.
Наверху, в ветвях лавра, искрящаяся серебром фигура наклоняется вперед и, чувствуя себя в безопасности, прислушивается к словам маленького человека.
— Это — самая виртуозная из всех ваших проделок, Фламбо. Приехать из Канады (с билетом из Парижа, надо полагать) через неделю после смерти миссис Адамс, когда никто не расположен задавать вопросы, — ничего не скажешь, ловко придумано. Еще того ловчей вы сумели выследить «летучие звезды» и разведать день приезда Фишера. Но в том, что за этим последовало, чувствуется уже не ловкость, а подлинный гений. Выкрасть камни для вас, конечно, не составляло труда. При вашей ловкости рук вы могли бы и не привешивать ослиный хвост к фалдам фишеровского фрака. Но в остальном вы затмили самого себя.
Серебристая фигура в зеленой листве медлит, точно загипнотизированная, хотя путь к бегству открыт; человек на дереве внимательно смотрит на человека внизу.
— Да–да, — говорит человек внизу, — я знаю все. Я знаю, что вы не просто навязали всем эту пантомиму, но сумели извлечь из нее двойную пользу. Сначала вы собирались украсть эти камни без лишнего шума, но тут один из сообщников известил вас о том, что вас выследили и опытный сыщик должен сегодня застать вас на месте преступления. Заурядный вор сказал бы спасибо за предупреждение и скрылся. Но вы — поэт. Вам тотчас же пришла в голову остроумная мысль спрятать бриллианты среди блеска бутафорских драгоценностей. И вы решили, что если на вас будет настоящий наряд Арлекина, то появление полисмена покажется вполне естественным. Достойный сыщик вышел из полицейского участка в Путни, намереваясь поймать вас, и сам угодил в ловушку, хитрее которой еще никто не придумывал. Когда отворились двери дома, он вошел и попал прямо на сцену, где разыгрывалась рождественская пантомима и где пляшущий Арлекин мог его толкать, колотить ногами, кулаками и дубинкой, оглушить и усыпить под дружный хохот самых респектабельных жителей Путни. Да, лучше этого вам никогда ничего не придумать. А сейчас, кстати говоря, вы можете отдать мне эти бриллианты.
Зеленая ветка, на которой покачивается сверкающая фигура, шелестят, словно от изумления, но голос продолжает:
— Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью. У вас еще есть молодость, и честь, и юмор, но при вашей профессии их недостанет. Можно держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном уровне зла. Этот путь ведет под гору.
Добрый человек пьет и становится жестоким; правдивый человек убивает и потом должен лгать. Много я знавал людей, которые начинали, как вы, благородными разбойниками, веселыми грабителями богатых и кончали в мерзости и грязи. Морис Блюм начинал как анархист по убеждению, отец бедняков, а кончил грязным шпионом и доносчиком, которого обе стороны эксплуатировали и презирали. Гарри Бэрк, организатор движения «Деньги для всех», был искренне увлечен своей идеей — теперь он живет на содержании полуголодной сестры и пропивает ее последние гроши. Лорд Эмбер первоначально очутился на дне в роли странствующего рыцаря, теперь же самые подлые лондонские подонки шантажируют его, и он им платит. А капитан Барийон, некогда знаменитый джентльмен–апаш, умер в сумасшедшем доме, помешавшись от страха перед сыщиками и скупщиками краденого, которые его предали и затравили.
Я знаю, у вас за спиной вольный лес, и он очень заманчив, Фламбо. Я знаю, что в одно мгновение вы можете исчезнуть там, как обезьяна. Но когда–нибудь вы станете старой седой обезьяной, Фламбо. Вы будете сидеть в вашем вольном лесу, и на душе у вас будет холод, и смерть ваша будет близко, и верхушки деревьев будут совсем голыми.
Наверху было по–прежнему тихо; казалось, маленький человек под деревом держит своего собеседника на длинной невидимой привязи. И он продолжал:
— Вы уже сделали первые шаги под гору. Раньше вы хвастались, что никогда не поступаете низко, но сегодня вы совершили низкий поступок. Из–за вас подозрение пало на честного юношу, против которого и без того восстановлены все эти люди. Вы разлучаете его с девушкой, которую он любит и которая любит его. Но вы еще не такие низости совершите, прежде чем умрете.
Три сверкающих бриллианта упали с дерева на землю. Маленький человек нагнулся, чтобы подобрать их, а когда он снова глянул наверх — зеленая древесная клетка была пуста: серебряная птица упорхнула.
Бурным ликованием было встречено известие о том, что бриллианты случайно подобраны в саду. И подумать, что на них наткнулся отец Браун. А сэр Леопольд с высоты своего благоволения даже сказал священнику, что хотя сам он и придерживается более широких взглядов, но готов уважать тех, кому убеждения предписывают затворничество и неведение дел мирских.
Невидимка
В холодной вечерней синеве кондитерская на углу двух крутых улиц в Кемден–тауне сверкала в темноте, как кончик раскуриваемой сигары. Вернее сказать, даже как целый фейерверк, потому что бесчисленные огни всех цветов радуги дробились в бесчисленных зеркалах и плясали на бесчисленных тортах и конфетах, сиявших позолоченными и многоцветными фантиками. Эту ослепительную витрину облепили уличные мальчишки — шоколадки были в тех блестящих золотых, красных и зеленых обертках, которые едва ли не соблазнительней самого шоколада, а громадный белоснежный свадебный торт в витрине был недоступен и заманчив, как будто весь Северный полюс превратился в громадный лакомый кус. Понятно, что столь радужные соблазны не могли не привлечь к себе всю окрестную детвору в возрасте до десяти, а то и двенадцати лет. Но эта угловая лавка не лишена была привлекательности и для кое–кого постарше: от витрины не отрывался молодой человек по крайней мере лет двадцати четырех от роду. Лавка эта была и для него ослепительным чудом, но манили его не только шоколадки, хотя, к слову сказать, их он тоже не прочь был бы отведать.
Это был рослый, крепкий юноша с рыжими волосами и решительным, но каким–то безучастным видом. Под мышкой он держал папку с рисунками, которые запродал по сходной цене издателям, после того как дядя (который был адмиралом) лишил его наследства за сочувствие социализму, тогда как на самом деле он выступил с докладом против этой экономической теории. Прозывался юноша Джон Тэрнбул Энгус.
Войдя наконец в лавку, он направился к двери за стойкой, через которую попал в своего рода кафе–кондитерскую, и едва приподнял шляпу, здороваясь с молоденькой официанткой. Это была смуглая, тонкая, расторопная девушка в черном платье, на лице ее играл румянец, а глаза ярко блестели; выждав сколько положено, она подошла к молодому человеку принять заказ.
Заказ, по–видимому, не изменялся день ото дня.
— Прошу вас, дайте булочку за полпенса и чашку черного кофе, — деловито попросил он. Но не успела девушка отойти, как он добавил: — И еще я прошу вашей руки.
Смуглолицая красавица бросила на него высокомерный взгляд и сказала:
— Не люблю таких шуток!
Рыжеволосый юноша с неожиданной серьезностью посмотрел на нее.
— Клянусь вам, я не шучу, — сказал он, — это так же несомненно… так же несомненно, как вот эта булочка за полпенса. Это отнюдь не дешевле булочки: за это надо расплачиваться. Это так же вредно, как булочка. От этого пищеварение расстраивается.
Смуглая красавица долго не сводила с него темных глаз, мучительно силясь его понять. Наконец на ее лице мелькнуло какое–то подобие улыбки, и она опустилась на стул.
— Вам не кажется, — непринужденно рассуждал Энгус, — что поедать эти булочки, когда они стоят всего полпенса, поистине жестоко? Ведь они могли бы дорасти до пенса. Я брошу эту варварскую забаву, как только мы поженимся.
Девушка встала со стула и подошла к окну. Видно было, что она глубоко задумалась, но не испытывала к юноше никакой неприязни. А когда наконец она решительно обернулась, то с изумлением увидела, что Энгус уже опустошил витрину и раскладывает на столе свою добычу. Тут были и пирамиды конфет в ярких фантиках, и несколько блюд с бутербродами, и два графина, наполненных теми таинственными напитками — портвейном и хересом, — которые незаменимы в кондитерском деле. Старательно разместив все это, он водрузил в центре белоснежный обливной торт, служивший главным украшением витрины.
— Что это вы делаете? — спросила она.
— То, что положено, дорогая Лаура… — начал он.
— Ах, ради Бога, погодите минутку! — воскликнула она. — И не разговаривайте со мной в таком тоне. Я спрашиваю, что это такое?
— Торжественный ужин, мисс Хоун.
— А это что? — спросила она, нетерпеливо указывая на белоснежную обсахаренную гору.
— Свадебный торт, миссис Энгус.
Девушка подошла к столу, схватила торт и отнесла на место, в витрину; затем вернулась и, изящно опершись локтями о стол, взглянула на молодого человека не без благосклонности, но с изрядной досадой.
— Вы даже не даете мне подумать, — сказала она.
— Я не так глуп, — ответил он. — У меня свой понятия о христианском смирении.
Она не сводила с него глаз, но, несмотря на улыбку, лицо ее становилось все серьезнее.
— Мистер Энгус, — спокойно произнесла она, — прежде чем вы снова приметесь за свои глупости, я должна вкратце рассказать вам о себе.
— Я польщен, — отвечал Энгус серьезно. — Но уж если так, расскажите заодно и обо мне тоже.
— Да помолчите, выслушайте меня, — сказала она. — Мне нечего стыдиться и даже сожалеть не о чем. Но что вы запоете, если узнаете, что со мной приключилась история, которая меня ничуть не трогает, но преследует, как кошмар?
— Ну, если на то пошло, — серьезно ответил он, — стало быть, надо принести торт обратно.
— Нет, вы сперва послушайте, — настаивала Лаура. — Начнем с того, что мой отец держал гостиницу под названием «Золотая рыбка» в Ладбери, а я работала за стойкой бара.
— А я–то гадаю, — ввернул он, — отчего именно в этой кондитерской царит столь благочестивый, христианский дух 1.
— Ладбери — это сонная, захолустная, поросшая бурьяном дыра в одном из восточных графств, и «Золотую рыбку» посещали только заезжие коммивояжеры да еще — самая неприятная публика, какую только можно вообразить, хотя вы этого и вообразить не можете. Я говорю о мелких, ничтожных людишках, у которых еще хватает денег, чтобы бездельничать да околачиваться по барам или играть на скачках, причем все они одеты с вызывающей бедностью, хотя последний бедняк несравненно достойнее их всех. Но даже эти юные шалопаи редко удостаивали нас посещением, а те двое, что заходили чаще прочих, были не лучше, а хуже остальных завсегдатаев решительно во всех отношениях. У обоих водились деньги, и меня злил их вечно праздный вид и безвкусная манера одеваться. Но я все–таки жалела их: мне почему–то казалось, что они пристрастились к нашему маленькому, почти никем не посещаемому бару оттого, что каждый из них страдал физическим пороком — из тех, над которыми любит насмехаться всякая деревенщина. Это были даже не пороки, а скорее особенности. Один из них был удивительно мал ростом, почти карлик, во всяком случае, не выше любого жокея. Впрочем, с жокеем он не имел ничего общего: круглая черноволосая голова, аккуратно подстриженная бородка, блестящие, зоркие, как у птицы, глаза; он позванивал деньгами в карманах, позвякивал массивной золотой цепью от часов и всегда слишком старался одеваться, как джентльмен, чтобы сойти за истого джентльмена. Меж тем глупцом этого шалопая не назовешь: он был редкостный мастак на всякие пустые затеи, — например, то показывал ни с того ни с сего фокусы, то устраивал настоящий фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигались подряд одна от другой, то вырезал из банана танцующих человечков. Прозывался он Изидор Смайс, и я, как сейчас, вижу его маленькую чернявую физиономию: вот он подходит к стойке и мастерит из пяти сигар скачущего кенгуру.
Второй больше молчал и был попроще, но почему–то беспокоил меня куда сильнее, чем бедный малютка Смайс. Рослый, сухопарый, нос с горбинкой — я даже назвала бы его красивым, хоть он и смахивал на привидение, но он был невообразимо косоглаз, ничего подобного я в жизни своей на видывала. Бывало, как глянет, места себе не находишь, а уж куда он глядит, и вовсе не понятно. Похоже на то, что это уродство ожесточило беднягу, и, в отличие от Смайса, всегда готового выкинуть какой–нибудь трюк, Джеймс Уэлкин (так звали этого косоглазого малого) только потягивал вино в нашем баре да бродил в одиночестве по плоской, унылой округе. Думается мне, Смайс тоже страдал из–за своего маленького роста, хотя держался молодцом. И вот однажды они удивили, напугали и глубоко огорчили меня: оба чуть ли не в один день попросили моей руки.
Теперь–то я понимаю, что поступила тогда довольно глупо. Но ведь в конце концов эти пугала были в некотором роде моими друзьями, и я боялась, как бы они не догадались, что я отказываю им из–за их отталкивающего уродства. И тогда для отвода глаз я сказала, что выйду только за человека, который сам себе пробил дорогу в жизни. Такие уж у меня взгляды, сказала я, не могу жить на деньги, которые просто–напросто достались им по наследству. Я сказала это с самыми благими намерениями, а два дня спустя начались все злоключения. Сперва я узнала, что они отправились искать счастья, будто в какой–то глупой детской сказке.
И вот с тех самых пор и по сей день я не видела ни того, ни другого. Правда, я получила два письма от малютки Смайса — и письма эти были прелюбопытные.
— А о втором вы что–нибудь слыхали? — спросил Энгус.
— Нет, он мне так и не написал ни разу, — ответила девушка, слегка поколебавшись. — В первом письме Смайс сообщил только, что отправился с Уэлкином пешком в Лондон, но Уэлкин оказался отличным ходоком, малыш Смайс никак не поспевал за ним и присел отдохнуть у дороги. По счастливой случайности, его подобрал бродячий цирк — и отчасти потому, что он был почти карлик, отчасти же потому, что он в самом деле был ловкий малый, ему вскоре удалось обратить на себя внимание, и его взяли в «Аквариум» показывать какие–то фокусы, не упомню уж, какие. Об этом он сообщил в первом письме. Второе оказалось еще удивительнее — я получила его на прошлой неделе.
Известный нам юноша по фамилии Энгус допил кофе и поглядел на девушку с кротким терпением. А она продолжала свой рассказ, слегка скривив губы в невеселой улыбке.
— Вы, наверное, видели на заборах крикливую рекламу: «Бессловесная прислуга фирмы «Смайс»? Если нет, то вы, должно быть, единственный, кто ее не видел. Право, в таких делах я мало что смыслю, но это какие–то заводные машины, которые выполняют любую домашнюю работу. Ну, сами понимаете: «Нажмите кнопку — и вот вам Непьющий Дворецкий», «Поверните рычажок — и перед вами десять Благонравных Горничных». Да вы наверняка видели рекламу. Так вот, какими бы эти самые машины ни были, но это золотое дно, и огребает все шустрый малютка, которого я знала в Ладбери. Я, конечно, рада, что бедняге так повезло, но вместе с тем мне очень страшно: ведь в любую минуту он может заявиться сюда и сказать, что пробил себе дорогу, и это будет сущая правда.
— А что же второй? — со спокойной настойчивостью повторил Энгус.
Лаура Хоуп внезапно встала.
— Друг мой, — сказала она, — Кажется, вы настоящий колдун и видите меня насквозь. Что ж, ваша правда. Да, от второго я не получила ни строчки и представления не имею, где он и что с ним. Но его–то я и боюсь. Он–то и преследует меня. Он–то и сводит меня с ума. Мне даже кажется, что уже свел: он повсюду мерещится мне, хотя никак не может быть рядом, его голос слышится мне, хотя он никак не может со мной разговаривать.
— Ну, милочка, — весело сказал молодой человек. — Да будь это хоть сам Сатана, ему все равно крыть нечем, раз уж вы рассказали о нем. С ума сходят только в одиночку. А когда именно вам померещился или послышался наш косоглазый приятель?
— Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же ясно, как слышу сейчас вас, — спокойно ответила девушка. — Именно его, потому что рядом никого не было. Я стояла на углу, у дверей кондитерской, и могла видеть разом обе улицы. Я уже позабыла, как он смеется, хотя смех у него не менее своеобразный, чем его косоглазие. Почти год я не вспоминала о нем. И клянусь всем святым: не прошло и минуты, как я получила первое письмо от его соперника.
— А удалось вам вытянуть из этого призрака хоть слово или возглас? — полюбопытствовал Энгус.
Лаура содрогнулась, но совладала с собой и ответила спокойно:
— Да. Как только я дочитала второе письмо Изидора Смайса, где он сообщал, что добился успеха, в ту самую минуту я услыхала слова Уэлкина: «Все равно вы ему не достанетесь». Он произнес это так отчетливо, словно был рядом, в комнате. Вот ужас! Наверное, я сошла с ума.
— Если бы вы в самом деле сошли с ума, — сказал молодой человек, — вы никогда не признали бы этого. Впрочем, в истории с этой невидимой личностью действительно есть нечто странное. Но одна голова — хорошо, а две — лучше, я не говорю уже о прочих частях тела, дабы пощадить вашу скромность, и, право, если вы позволите мне, человеку верному и практичному, опять принести из витрины свадебный торт…
Не успел он договорить, как с улицы донесся металлический скрежет и у дверей кондитерской резко затормозил подлетевший на бешеной скорости крохотный автомобиль. В тот же миг маленький человечек в блестящем цилиндре уже стоял на пороге и в нетерпении переминался с ноги на ногу.
До сих пор Энгус не хотел портить себе нервы и держался беспечно, но теперь ему не удалось скрыть волнения — он встал и шагнул из задней комнаты навстречу незваному гостю. Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы оправдать худшие подозрения влюбленного. Шикарная одежда и крохотный рост, задиристо выставленная вперед бороденка, умные, живые глаза, холеные, дрожащие от волнения руки, — конечно же, это был тот самый человек, о котором только что говорила девушка, — не кто иной, как Изидор Смайс, некогда мастеривший игрушки из банановой кожуры и спичечных коробков, Изидор Смайс, ныне наживавший миллионы на металлических непьющих дворецких и благонравных горничных. В мгновение ока оба чутьем угадали ревность, обуревавшую каждого из них, и минуту смотрели друг на друга с той особой холодной снисходительностью, которая ярче всего выражает самый дух соперничества.
Мистер Смайс, однако, и словом не обмолвился об истинной причине их вражды, а только произнес с горячностью:
— Мисс Хоуп видела, что там прилеплено на витрине?
— На витрине? — удивленно переспросил Энгус.
— С вами мы объяснимся позже, а сейчас мне недосуг, — резко бросил коротышка–миллионер. — Здесь заварилась какая–то дурацкая каша, которую надо расхлебать.
Он ткнул полированной тростью в сторону витрины, недавно опустошенной матримониальными приготовлениями мистера Энгуса, и тот с удивлением заметил, что на стекле со стороны улицы приклеена длинная полоса бумаги, которой наверняка не было совсем недавно, когда он эту витрину созерцал. Он вышел на улицу вслед за уверенно шагавшим Смайсом и увидел, что к стеклу аккуратно прилеплена полоса гербовой бумаги в добрых полтора ярда длиной, а на ней размашистая надпись: «Если Вы выйдете за Смайса, ему не жить».
— Лаура, — сказал Энгус, просунув рыжую голову в кондитерскую, — успокойтесь, вы в здравом уме.
— Сразу видать руку этого негодяя Уэлкина, — буркнул Смайс. — Я не встречался с ним вот уже несколько лет, но он всячески мне докучает. За последние две недели он пять раз подбрасывал в мою квартиру письма с угрозами, и я даже не могу выяснить, кто же их туда приносит, разве что сам Уэлкин. Швейцар божится, что не видал никаких подозрительных личностей, и вот теперь этот тип приклеивает к витрине чуть ли не некролог, а вы сидите себе здесь в кондитерской…
— Вот именно, — скромно ввернул Энгус. — Мы сидим себе здесь в кондитерской и преспокойно пьем чай. Что ж, сэр, я высоко ценю здравый смысл, с которым вы перешли прямо к сути дела. Обо всем остальном мы поговорим после. Этот тип не мог далеко уйти: когда я в последний раз глядел на витрину, а это было минут десять — пятнадцать назад, никакой бумаги там не было, смею заверить. Но догнать его нам не удастся: мы даже не знаем, в какую сторону он скрылся. Послушайтесь моего совета, мистер Смайс, и немедленно поручите это дело какому–нибудь энергичному сыщику — лучше всего частному. Я знаю одного толкового малого — на вашей машине мы доедем до его конторы минут за пять. Его фамилия Фламбо, и хотя молодость его прошла несколько бурно, теперь он безупречно честен, а голова у него просто золотая. Он живет на улице Лакнау–Мэншенс, в Хэмстеде.
— Поразительное совпадение, — сказал маленький человек, подняв черные брови. — Я живу рядом, за углом, на Гималайя–Мэншенс. Вы не откажетесь поехать со мной? Я зайду к себе и соберу эти дурацкие письма от Уэлкина, а вы тем временем сбегаете за вашим другом сыщиком.
— Это очень любезно с вашей стороны, — вежливо заметил Энгус. — Что ж, чем скорее мы возьмемся за дело, тем лучше.
В порыве необычайного великодушия оба вдруг церемонно раскланялись и вскочили в быстроходный автомобильчик. Как только Смайс включил скорость и машина свернула за угол, Энгус с улыбкой взглянул на гигантский плакат фирмы «Бессловесная прислуга Смайса» — там была изображена огромная железная кукла без головы, с кастрюлей в руках, а пониже красовалась надпись: «Кухарка, которая никогда не ворчит».
— Я сам пользуюсь ими у себя дома, — сказал чернобородый человечек, усмехнувшись, — отчасти для рекламы, а отчасти и впрямь для удобства. Верьте слову, мои заводные куклы действительно растапливают камин и подают вино или расписание поездов куда проворнее, чем любой слуга из плоти и крови, с которым мне приходилось иметь дело. Нужно только не путать кнопки. Но не скрою, у этой прислуги есть свои недостатки.
— Да что вы? — сказал Энгус. — Разве они не все могут делать?
— Нет, не все, — ответил Смайс невозмутимо. — Они не могут рассказать мне, кто подбрасывает в мою квартиру эти письма.
Его автомобиль, такой же маленький и быстрый, как он сам, тоже был собственным его изобретением наравне с металлической прислугой. Даже если этот человек был ловкач, который умел делать себе рекламу, все равно сам он свято верил в свой товар. Ощущение миниатюрности и стремительности возрастало по мере того, как они мчались по крутой, застроенной белыми домами улице, преодолевая бесчисленные повороты при мертвенном, но все еще прозрачном предвечернем свете. Вскоре повороты стали еще круче и головокружительней: они возносились по спирали, как любят выражаться теперь приверженцы мистических учений. И в самом деле, машина очутилась в той возвышенной части Лондона, где улицы крутизной почти не уступают Эдинбургу и, пожалуй, могут даже соперничать с ним в красоте. Уступ вздымался над уступом, а величественный дом, куда они направлялись, высился над ними, словно египетская пирамида, позолоченная косыми лучами заката. Когда они свернули за угол и въехали на изогнутую полумесяцем улицу, известную под названием Гималайя–Мэншенс, картина изменилась так резко, словно перед ними внезапно распахнули широкое окно: многоэтажная громада господствовала над Лондоном, а там, внизу, как морские волны, горбились зеленые черепичные крыши. Напротив дома, по другую сторону вымощенной гравием и изогнутой полумесяцем дороги, виднелся кустарник, больше похожий на живую изгородь, чем на садовую ограду; а пониже блестела полоска воды — что–то вроде искусственного канала, напоминавшего оборонительный ров вокруг этой неприступной крепости. Промчавшись по дуге, автомобиль миновал разносчика с лотком, торговавшего каштанами на углу, а подальше, у другого конца дуги, Энгус смутно разглядел синеватый силуэт полисмена, прохаживавшегося взад и вперед. Кроме них, на этой безлюдной окраине не было ни души; но Энгусу почему–то показалось, что люди эти олицетворяют собой безмятежную поэзию Лондона. И у него появилось ощущение, будто они — герои какого–то рассказа.
Автомобильчик подлетел к дому, и тотчас из распахнувшейся дверцы пулей вылетел хозяин. Первым делом он опросил рослого швейцара в сверкающих галунах и низенького дворника в жилетке, не искал ли кто его квартиру. Его заверили, что здесь не было ни души с тех пор, как он расспрашивал в последний раз; после этого вместе с несколько озадаченным Энгусом он ракетой взлетел в лифте на самый верхний этаж.
— Зайдите ненадолго, — сказал запыхавшийся Смайс. — Я хочу показать вам письма Уэлкина. А потом бегите за угол и ведите своего приятеля.
Он нажал в стене потайную кнопку, и дверь сама собой отворилась.
За дверью оказалась длинная, просторная передняя, единственной достопримечательностью которой были ряды высоких механических болванов, отдаленно напоминавших людей, — они стояли по обеим сторонам, словно манекены в портняжной мастерской. Как и у манекенов, у них не было голов; как и у манекенов, у них были непомерно могучие плечи и грудь колесом; но если не считать этого, в них было не больше человеческого, чем в любом вокзальном автомате высотой в человеческий рост. Вместо рук у них было по два больших крюка, чтоб держать подносы, а дабы они отличались друг от друга, их выкрасили в гороховый, алый или черный цвет; во всем остальном это были обыкновенные автоматы, на которые вообще долго смотреть не стоит, а в данном случае и подавно: меж двумя рядами манекенов лежало нечто поинтереснее всех механизмов в мире. Там оказался клочок белой бумаги, на котором красными чернилами было что–то нацарапано, — хитроумный изобретатель вцепился в него, едва отворилась дверь. Без единого слова он протянул листок Энгусу. Красные чернила еще не успели просохнуть. Записка гласила: «Если Вы виделись с ней сегодня, я Вас убью».
Наступило короткое молчание, потом Изидор Смайс тихо промолвил:
— Хотите, я велю подать виски? Для меня это сейчас далеко не лишнее.
— Спасибо, я предпочел бы поскорее подать сюда Фламбо, — мрачно ответил Энгус. — Сдается мне, что дело принимает серьезный оборот. Я сейчас же иду за ним.
— Ваша правда, — сказал Смайс с восхитительной беспечностью. — Ведите его сюда.
Затворяя за собой дверь, Энгус увидел, как Смайс нажал кнопку; один из механических истуканов сдвинулся с места и заскользил по желобу в полу, держа в руках поднос с графинчиком и сифоном. Энгусу стало немного не по себе при мысли, что он оставляет маленького человечка среди неживых слуг, воскресающих, как только закрывается дверь.
Шестью ступеньками ниже площадки, на которой жил Смайс, дворник в жилете возился с каким–то ведром. Энгус задержался, чтобы взять с него слово, посулив щедрые чаевые, что тот с места не сойдет, пока Энгус не вернется вместе с сыщиком, и проследит за всяким незнакомцем, который поднимется по лестнице. Потом он сбежал вниз, приказав глядеть в оба стоявшему у подъезда швейцару, который сообщил ему, что в доме нет черного хода, а это значительно упрощает дело. Мало того: он поймал полисмена, который прохаживался тут же, и уговорил его последить за парадной дверью; наконец он задержался еще на минуту, купил на пенни каштанов и спросил у лоточника, сколько времени он здесь пробудет. Сей почтенный коммерсант в пальто с поднятым воротником сообщил, что вскоре намерен уйти, потому что вот–вот повалит снег. В самом деле, становилось все темнее, все холоднее, но Энгус пустил в ход свое красноречие и уломал продавца повременить немного.
— Грейтесь у жаровни с каштанами, — серьезно сказал он. — Можете съесть все, что у вас осталось, расходы за мой счет. Получите соверен, если дождетесь меня, а когда я вернусь, скажете, не входил ли кто–нибудь вон в тот дом, где стоит швейцар, — будь то мужчина, женщина или ребенок, все равно.
С этими словами он заспешил прочь, бросив последний взгляд на осажденную крепость.
— Ну, теперь его квартира обложена со всех сторон, — сказал он. — Не могут же все четверо оказаться сообщниками мистера Уэлкина.
Улица Лакнау–Мэншенс лежала, так сказать, в предгорьях той гряды домов, вершиной которой можно считать Гималайя–Мэншенс. Частная контора мистера Фламбо располагалась на первом этаже и во всех отношениях являла собой полную противоположность по–американски механизированной и по–гостиничному роскошной и неуютной квартире владельца «Бессловесной прислуги». Своего приятеля Фламбо Энгус нашел в помещавшемся позади приемной кабинете, пышно обставленном в стиле рококо. Кабинет украшали сабли, аркебузы, всякие восточные диковины, бутылки с итальянским вином, первобытные глиняные горшки, пушистый персидский кот и невзрачный, запылившийся католический священник, который в такой обстановке выглядел совсем уж нелепо.
— Это мой друг, отец Браун, — сказал Фламбо. — Я давно хотел вас познакомить. Прекрасная сегодня погода, только для меня, южанина, немного холодновато.
— Да, похоже, что в ближайшие дни небо будет безоблачным, — отозвался Энгус, присаживаясь на восточную, всю в лиловых полосах, оттоманку.
— Нет. — тихо возразил священник, — с неба уже сыплет снег.
И в самом деле, как и предсказал продавец каштанов, за потемневшими окнами кружили первые хлопья.
— Ну ладно, — мрачно сказал Энгус, — я, к сожалению, пришел по делу, и притом по очень скверному делу. Видите ли, Фламбо, неподалеку от вас живет человек, которому позарез нужна ваша помощь. Его все время преследует и запугивает невидимый враг — негодяй, которого никто и в глаза не видел.
Тут Энгус подробно изложил историю Смайса и Уэлкина, причем начал с признания Лауры, а под конец присовокупил от себя рассказ о смеющемся привидении на углу двух безлюдных улиц и о странных словах, отчетливо прозвучавших в пустой комнате. И чем дальше, тем с большим вниманием слушал его Фламбо, а священник с безразличным видом сидел в стороне, словно его это вовсе не касалось. Когда дело дошло до записки, приклеенной к витрине, Фламбо встал, и от его широких плеч в комнате стало тесно.
— Думается мне, — сказал он, — что лучше вам досказать остальное по дороге. Пожалуй, нам не стоит терять времени.
— Прекрасно, — сказал Энгус и тоже встал. — Правда, покамест он в относительной безопасности. За единственным входом в его убежище следят четверо.
Они вышли на улицу; священник семенил за ними, как послушная собачонка. Он лишь сказал бодро, словно продолжал разговор:
— Как много намело снега.
Шагая по крутым улицам, уже запорошенным серебристым снежком, Энгус закончил свой рассказ. Когда они подошли к изогнутой полумесяцем улице, застроенной многоэтажными домиками, он уже успел опросить своих наблюдателей. Продавец каштанов — как до, так и после получения соверена — клялся всеми святыми, что не спускал глаз с двери, но никого не видел. Полисмен высказался еще определенней. Он заявил, что ему приходилось иметь дело с разными жуликами — и в шелковых цилиндрах, и в грязных лохмотьях; он стреляный воробей и знает, что не всякий подозрительный тип подозрительно выглядит; если бы кто–нибудь тут проходил, он заметил бы непременно: ведь он глядел в оба, но, видит Бог, никого здесь не было. А когда все трое подошли к швейцару в золотых галунах, который все с той же улыбкой стоял у подъезда, то услыхали самый решительный ответ.
— Мне дано право спросить любого, что ему нужно в этом доме, будь то герцог или мусорщик, — сказал добродушный великан, сверкая золотыми галунами. — И клянусь, что с тех пор, как этот джентльмен ушел, спросить было решительно некого.
Тут скромнейший отец Браун, который стоял позади, застенчиво потупив взгляд, отважился спросить с кротостью:
— Стало быть, никто не проходил по этой лестнице с тех пор, как пошел снег? Он начал падать, когда все мы сидели у Фламбо.
— Никто не входил и не выходил, сэр, будьте благонадежны, — уверенно отвечал швейцар, сияя снисходительной улыбкой.
— В таком случае любопытно бы знать: а вот это откуда? — спросил священник, глядя на землю тусклыми рыбьими глазами.
Все проследили за его взглядом, и Фламбо крепко выругался, размахивая руками, как истый француз. Видно было совершенно отчетливо: по самой середине ступенек, охраняемых здоровенным швейцаром в золотых галунах, прямо меж его важно расставленных ног, тянулись по белому снегу грязновато–серые отпечатки следов.
— Вот черт! — вырвалось у Энгуса. — Невидимка!
Не вымолвив больше ни слова, он повернулся и припустил вверх по ступенькам, и Фламбо следом за ним; а отец Браун остался внизу, на заснеженной улице. Он стоял, озираясь по сторонам, как будто ответ на его вопрос уже не представлял для него решительно никакого интереса.
Фламбо хотел было сгоряча высадить дверь могучим свои плечом, но шотландец Энгус с присущим ему благоразумием обшарил стену подле двери, нащупал потайную кнопку, и дверь медленно отворилась.
Перед ними была, казалось, та же прихожая, с теми же шеренгами манекенов, с той только разницей, что в ней стало темнее, хотя кое–где мерцали запоздалые блики заката; некоторые из безголовых манекенов зачем–то были сдвинуты с места и тускло отсвечивали в сумерках. В полумраке яркость их красных и золотых торсов как–то скрадывалась, и темноватые силуэты еще более походили на человеческие. А посреди них, на том самом месте, где еще недавно валялся исписанный красными чернилами клочок бумаги, виднелось что–то очень похожее на красные чернила, пролитые из пузырька. Но то были не чернила.
Проявив чисто французское сочетание быстроты и практичности, Фламбо произнес одно лишь слово: «Убийство!» — ворвался в квартиру и за какие–нибудь пять минут обшарил все углы и чуланы. Но если у него была надежда найти труп, он ошибался. Изидора Смайса в квартире не было — ни живого, ни мертвого. Перевернув все вверх дном, Энгус и Фламбо снова сошлись вместе и ошалело уставились друг на друга, утирая пот.
— Друг мой, — сказал Фламбо, переходя от волнения на французский, — этот убийца не только сам невидимка, он еще ухитрился превратить в невидимку и убитого.
Энгус оглядел полутемную переднюю, заставленную манекенами, и в каком–то кельтском уголке его шотландской души шевельнулся ужас. Один из огромных манекенов стоял прямо над кровавым пятном, — быть может, Смайс подозвал его за мгновение до того, как упал мертвым. Железный крюк, торчавший из высокого плеча и заменявший руку, был слегка приподнят, и Энгус вдруг с ужасом представил себе, как бедный Смайс погибает от удара своего собственного стального детища. Бунт вещей — машины убивают своего хозяина. Но даже если так, куда они его дели?
«Сожрали?» — мелькнула у него кошмарная мысль, и ему на секунду стало дурно, когда он подумал о растерзанных останках, перемолотых и поглощенных этими безголовыми механизмами.
Нечеловеческим усилием Энгус заставил себя успокоиться.
— Ну вот, — обратился он к Фламбо, — бедняга растаял, как облачко, осталась только красная лужа на полу. Это, право же, сверхъестественно.
— Остается только одно, — сказал Фламбо, — естественно это или сверхъестественно, а я должен пойти вниз и поговорить со своим другом.
Они спустились по лестнице, миновали дворника с ведром, который еще раз клятвенно заверил, что мимо него не проходил ни один незнакомец; швейцар у подъезда и вертевшийся тут же лоточник еще раз побожились, что не спускали с этого подъезда глаз. Но когда Энгус стал искать четвертого стража и не нашел его, он спросил с некоторым беспокойством:
— А где же полисмен?
— Простите великодушно, — сказал отец Браун, — это моя вина. Только что я попросил его спуститься вниз по улице и кое–что выяснить: мне пришла в голову некая мысль.
— Ладно, только пускай он скорей возвращается, — резко сказал Энгус. — Там, наверху, не только убили, но и бесследно уничтожили этого несчастного человека.
— Каким образом? — осведомился священник.
— Достопочтимый отец, — сказал Фламбо, помолчав немного, — провалиться мне на месте, но я убежден, что это скорей по вашему ведомству, нежели по моему. Ни один друг или враг в этот дом не входил, а Смайс исчез, словно его похитил нечистый. И если тут обошлось без вмешательства сверхъестественных сил…
Их разговор был прерван поразительным событием: из–за угла вынырнул рослый полисмен в голубой форме. Он подбежал прямо к отцу Брауну.
— Вы правы, сэр, — произнес он сдавленным голосом. — Труп мистера Смайса только что нашли в канале, возле дороги.
Энгус спросил, в ужасе схватившись за голову:
— Он что — побежал туда и утопился?
— Готов поклясться, что он не выходил из дома, — сказал полисмен, — и уж во всяком случае он не утопился, а умер от удара ножом в сердце.
— Но ведь вы стояли здесь и за это время в дом никто не входил? — сурово спросил Фламбо.
— Давайте спустимся к каналу, — предложил священник.
Когда они дошли до поворота, он вдруг воскликнул:
— Какую же я сделал глупость! Совершенно позабыл задать полисмену один важный вопрос. Любопытно знать: нашли они светло–коричневый мешок или нет?
— Какой еще светло–коричневый мешок? — изумился Энгус.
— Если окажется, что мешок иного цвета, все придется начать сызнова, — сказал отец Браун, — но если мешок светло–коричневый… что ж, тогда делу конец.
— Рад это слышать, — не скрывая иронии, буркнул Энгус. — А я–то думал, дело еще и не начиналось.
— Вы должны рассказать нам все, — со странным ребяческим простодушием произнес Фламбо.
Невольно ускоряя шаги, они шли вниз по длинной дугообразной улице. Впереди быстро шагал отец Браун, храня гробовое молчание.
Наконец он сказал с почти трогательной застенчивостью:
— Боюсь, все это покажется вам слишком прозаическим. Мы всегда начинаем с абстрактных умозаключений, а в этой истории можно исходить только из них.
Вы, наверно, замечали, что люди никогда не отвечают именно на тот вопрос, который им задают? Они отвечают на тот вопрос, который услышали или ожидают услышать. Предположим, одна леди гостит в усадьбе у другой и спрашивает: «Кто–нибудь сейчас живет здесь?» На это хозяйка никогда не ответит: «Да, конечно, — дворецкий, три лакея, горничная, — ну и все прочее, хотя горничная может хлопотать тут же в комнате, а дворецкий стоять за ее креслом. Она ответит: «Нет, никто», имея в виду тех, кто мог бы вас интересовать. Зато если врач во время эпидемии спросит ее: «Кто живет в вашем доме?» — она не забудет ни дворецкого, ни горничную, ни всех остальных. Так уж люди разговаривают: вам никогда не ответят на вопрос по существу, даже если отвечают сущую правду. Эти четверо честнейших людей утверждали, что ни один человек не входил в дом; но они вовсе не имели в виду, что туда и в самом деле не входил ни один человек. Они хотели сказать — ни один из тех, кто, по их мнению, мог бы вас заинтересовать. А между тем человек и вошел в дом, и вышел, но они его не заметили.
— Так что же он, невидимка? — спросил Энгус, приподняв рыжие брови.
— Да, психологически он ухитрился стать невидимкой, — сказал отец Браун.
Через несколько минут он продолжал все тем же бесстрастным тоном, будто размышляя вслух:
— Разумеется, вы никогда не заподозрите такого человека, пока не задумаетесь о нем всерьез. На это он и рассчитывает. Но меня натолкнули на мысль о нем две–три мелкие подробности в рассказе мистера Энгуса. Во–первых, Уэлкин умел без устали ходить пешком. А во–вторых — эта длинная лента гербовой бумага на стекле витрины. Но самое главное — два обстоятельства, о которых упоминала девушка, — невозможно допустить, чтобы в них заключалась правда. Не сердитесь, — поспешно добавил он, заметив, что шотландец укоризненно покачал головой, — она–то была уверена, что говорит правду. Но никто не может оставаться на улице в одиночестве за секунду до получения письма. Никто не может оставаться на улице в полном одиночестве, когда начинает читать только что полученное письмо. Кто–то, несомненно, должен стоять рядом, просто он психологически ухитрился стать невидимкой.
— А почему кто–то непременно должен был стоять рядом? — спросил Энгус.
— Так ведь не почтовый же голубь принес ей это письмo! — ответил отец Браун.
— Уж не хотите ли вы сказать, — решительно вмешался Фламбо, — что Уэлкин приносил девушке письма своего соперника?
— Да, — сказал священник, — Уэлкин приносил девушке письма своего соперника. Обязан был приносить.
— Ну, с меня довольно! — взорвался Фламбо. — Кто этот тип? Каков он собой? Как одеваются эти психологические невидимки?
— Он одет очень красиво, в красное и голубое с золотом, — быстро и точно отвечал священник. — И в этом ярком, даже кричащем костюме он заявляется сюда на глазах у четырех человек, хладнокровно убивает Смайса и вновь выходит на улицу, неся в руках труп…
— Отец Браун! — вскричал Энгус, остановившись как вкопанный. — Кто из нас сошел с ума — вы или я?
— Нет, вы не сошли с ума, — сказал отец Браун. — Просто вы не слишком наблюдательны. Вы не заметили, например, такого человека, как этот.
Он быстро сделал три шага вперед и положил руку на плечо обыкновенного почтальона, который прошмыгнул мимо них в тени деревьев.
— Почему–то никто никогда не замечает почтальонов, — задумчиво произнес он. — А ведь их обуревают те же страсти, что и всех остальных людей, а кроме того, они носят почту в просторных мешках, где легко поместится труп карлика.
Вместо того чтобы просто обернуться, почтальон отпрянул в сторону и налетел на садовую изгородь. Это был сухопарый светлобородый мужчина самой заурядной наружности, но, когда он повернул к ним испуганное лицо, всех троих поразило его чудовищное косоглазие.
Фламбо вернулся к своим саблям, пурпурным коврам и персидскому коту — у него были дела. Джон Тэрнбул Энгус вернулся в кондитерскую к девушке, с которой этот беспечный молодой человек ухитрился недурно проводить время А отец Браун долгое часы бродил под звездами по заснеженным крутым улицам с убийцей, но о чем они говорили–этого никто никогда не узнает.
Честь Израэля Гау
Оливково–серебристые сумерки сменялись ненастной тьмой, когда отец Браун, укутавшись в серый шотландский плед, дошел до конца серой шотландской долины и увидел причудливый замок. Обиталище графов Гленгайл срезало край лощины или ущелья, образуя тупик, похожий на край света. Как многие замки, воплотившие вкус французов или шотландцев, он был увенчан зелеными крышами и шпилями, напоминавшими англичанину об остроконечных колпаках ведьм; сосновые же леса казались рядом с ним черными, как стаи воронов, летавших над башнями. Однако не только пейзаж внушал ощущение призрачной, словно сон, чертовщины, — это место и впрямь окутали тучи гордыни, безумия и скорби, которые душат знатных сынов Шотландии чаще, чем прочих людей. Ведь в крови у шотландца двойная доза яда, называемого наследственностью, — он верит в свою родовитость, как аристократ, и в предопределенность посмертной участи, как кальвинист.
Священник с трудом вырвался на сутки из Глазго, где был по делу, чтобы повидать друга своего Фламбо, сыщика–любителя, который вместе с сыщиком–профессионалом расследовал в Гленгайле обстоятельства жизни и смерти последнего из владельцев замка. Таинственным графом кончался род, сумевший выделиться отвагой, жестокостью и сумасбродством даже среди мрачной шотландской знати XVI века. Никто не забрел дальше, чем Гленгайлы, в тот лабиринт честолюбия, в те анфилады лжи, которые возвели вокруг Марии, королевы шотландцев.
Причину и плод их стараний хорошо выражал стишок, сложенный в округе:
Копит, копит смолоду Наш помещик золото.
За много веков в замке не было ни одного достойного графа. Когда наступила викторианская эра, казалось, что странности их исчерпаны. Однако последний в роду поддержал семейную традицию, сделав единственное, что ему осталось: он исчез. Не уехал, а именно исчез, ибо, судя по всему, был в замке. Но хотя имя значилось в церковных книгах и в книге пэров, никто на свете не видел его самого.
Если кто его и видел, то лишь угрюмый слуга, соединявший обязанности садовника и кучера. Слуга этот был таким глухим, что деловые люди считали его немым, а люди вдумчивые — слабоумным. Бессловесный рыжий крестьянин с упрямым подбородком и ярко–черными глазами звался Израэлем Гау и, казалось, жил один в пустынном поместье. Но рвение, с которым он копал картошку, и точность, с какою он скрывался в кухне, наводили на мысль о том, что он служит хозяину. Если нужны были другие доказательства, всякий мог считать ими то, что на все вопросы слуга отвечал: «Нету дома». Однажды в замок позвали мэра и пастора (Гленгайлы принадлежали к пресвитерианской церкви), и те обнаружили, что садовник, кучер и повар стал еще и душеприказчиком и заколотил в гроб своего высокородного хозяина.
Что было немедленно вслед за этим, никто толком не знал, ибо никто узнать не пытался, пока на север, дня через два–три, не прибыл Фламбо. К этому времени тело графа Гленгайла (если то было его тело) покоилось на маленьком кладбище, у вершины холма.
Когда отец Браун прошел сумрачным садом в самую тень замка, тучи сгустились и в воздухе пахло грозой. На фоне последней полоски золотисто–зеленого неба он увидел черный силуэт — человека в цилиндре, с большой лопатой на плече. Такое нелепое сочетание напоминало о могильщике; но отец Браун припомнил глухого слугу, копающего картошку, и не удивился. Он неплохо знал шотландских крестьян; он знал, что по своей респектабельности они способны надеть сюртук и шляпу для официальных гостей; он знал, что по своей бережливости они не потеряют даром и часа. Даже то, как пристально глядел слуга на проходящего священника, прекрасно увязывалось с их недоверчивостью и обостренным чувством долга.
Парадную дверь открыл сам Фламбо, рядом с которым стоял высокий седой человек, инспектор Крэвен из Скотланд–Ярда. В зале почти не было мебели, но с темных холстов из–под темных париков насмешливо глядели бледные и коварные Гленгайлы.
Проследовав в комнаты, отец Браун увидел, что официальные лица сидят за дубовым столом. Тот конец, где они трудились, был всплошную покрыт бумагами, сигарами и бутылками виски; дальше, во всю длину, на равном расстоянии, красовались исключительно странные предметы: кучка осколков, кучка какой–то темной пыли, деревянная палка и что–то еще.
— У вас тут прямо геологический музей, — сказал отец Бpayн, усаживаясь на свое место.
— Не столько геологический, сколько психологический, — отвечал Фламбо.
— Ради Бога, — воскликнул сыщик, — не надо этих длинных слов!
— Вы не жалуете психологию? — удивился Фламбо. — Напрасно. Она нам понадобится.
— Не совсем понимаю, — сказал инспектор. — О лорде Гленгайле, — объяснил француз, — мы знаем только одно: он был маньяк.
Мимо окна, черным силуэтом на лиловых тучах, прошел человек с лопатой и в цилиндре. Отец Браун рассеянно поглядел на него и сказал:
— Конечно, он был со странностями, иначе он не похоронил бы себя заживо и не велел бы похоронить так быстро после смерти. Однако почему вам кажется, что он сумасшедший?
— Послушайте, что нашел в этом доме мистер Крэвен, — ответил Фламбо.
— Надо бы мне свечу, — сказал Крэвен. — Темнеет, трудно читать.
— А свечек вы не нашли? — улыбнулся отец Браун. Фламбо серьезно посмотрел на своего друга.
— Как ни странно, — сказал он, — здесь двадцать пять свечей и ни одного подсвечника.
Темнело быстро, и быстро поднимался ветер. Священник встал и направился вдоль стола туда, где лежали свечи. Проходя, он наклонился к бурой пыли — и сильно чихнул.
— Да это нюхательный табак! — воскликнул он.
Потом он взял свечу, бережно зажег ее, вернулся и вставил в бутылку из–под виски. Пламя затрепетало на сквозняке, как флажок. На много миль кругом шумели черные сосны, словно море било о скалу замка.
— Читаю опись, — серьезно сказал Крэвен и взял одну из бумаг. — Поясню вначале, что почти все комнаты были заброшены, кто–то жил только в двух. Обитатель этот, несомненно, не слуга по фамилии Гау. В этих комнатах мы нашли странные веши, а именно:
1. Довольно много драгоценных камней, главным образом — бриллиантов, без какой бы то ни было оправы. Неудивительно, что у Гленгайлов были драгоценности; но камни обычно оправляют в золото или серебро. В этой семье их, по–видимому, носили в карманах, как мелочь.
2. Много нюхательного табака — не в табакерках и даже не в мешочках, а прямо на столе, на рояле и на буфете, словно хозяину было лень сунуть руку в карман или поднять крышку.
3. Маленькие кучки железных пружинок и колесиков, словно здесь разобрали несколько механических игрушек.
4. Восковые свечи, которые приходится вставлять в бутылки, потому что вставлять их не во что.
Прошу вас, обратите внимание на то, что ничего подобного мы не ожидали. Основная загадка была нам известна. Мы знали, что с покойным графом не все ладно, и явились, чтобы установить, жил ли он здесь, и умер ли, и как связано со всем этим рыжее пугало, похоронившее его. Предположим самое дикое и театральное. Быть может, слуга убил его, или он вообще жив, или слуга — это он, а настоящий Гау — в могиле. Вообразим любой наворот событий в духе Уилки Коллинза, и мы все равно не сможем объяснить, почему свечи — без подсвечников и почему старый аристократ брал понюшку прямо с рояля. Словом, суть дела представить себе можно; детали нельзя. Человеческому уму не под силу связать табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм.
— Почему же? — сказал священник. — Извините, я свяжу их. Граф Гленгайл помешался на французской революции. Он был предан монархии и пытался восстановить в своем замке быт последних Бурбонов. В восемнадцатом веке нюхали табак, освещали комнаты свечами. Людовик Шестнадцатый любил мастерить механизмы, бриллианты предназначались для ожерелья королевы.
Крэвен и Фламбо уставились на него круглыми глазами.
— Поразительно! — вскричал француз. — Неужели так оно и есть?
— Конечно, нет, — отвечал отец Браун. — Я просто показал вам, что можно связать воедино табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм. На самом деле все сложнее.
Он замолчал и прислушался к громкому шуму сосен; потом произнес:
— Граф Гленгайл жил двойной жизнью, он был вором. Свечи он вставлял в потайной фонарь, табак швырял в глаза тем, кто его застанет, — вы знаете, французские воры швыряют перец. А главная улика — алмазы и колесики. Ведь только ими можно вырезать стекло.
Обломанная ветка сосны тяжко ударилась о стекло за их спинами, словно изображая вора в зловещем фарсе, но никто на нее не глядел. Все глядели на священника.
— Бриллианты и колесики, — медленно проговорил Крэвен. — Из–за них вы и пришли к такому объяснению?
— Я к нему не пришел, — мягко ответил священник, — но вы сказали, что никак нельзя объединить вот эти вещи. На самом деле, конечно, все гораздо проще. Гленгайл нашел клад на своей земле — драгоценные камни. Колесиками он шлифовал их или гранил, не знаю. Ему приходилось работать быстро, и он пригласил себе в подмогу здешних пастухов. Табак — единственная роскошь бедного шотландца, больше его ничем не подкупишь. Подсвечники им были не нужны, они держали свечи в руке, когда искали в переходах, под замком, нет ли там еще камней.
— И это все? — не сразу спросил Фламбо. — Это и есть простая, скучная истина?
— О, нет! — отвечал отец Браун.
Ветер взвыл на прощание в дальнем бору, словно насмехаясь над ними, и замолк. Отец Браун продолжал задумчиво и спокойно:
— Я говорю все это лишь потому, что вы считаете невозможным связать табак с бриллиантами или свечи с колесиками. Десять ложных учений подойдут к миру; десять ложных теорий подойдут к тайне замка, но нам нужно одно, истинное объяснение. Нет ли там чего–нибудь еще?
Крэвен засмеялся, Фламбо улыбнулся, встал и пошел вдоль стола.
— Пункты пять, шесть и семь, — сказал он, — совершенно бессмысленны. Вот стержни от карандашей. Вот бамбуковая палка с раздвоенным концом. Может быть, ими и совершили преступление — но какое? Преступления нет. И загадочных предметов больше нет, кроме молитвенника и нескольких миниатюр, которые хранятся здесь со средних веков, — по–видимому, фамильная спесь у графов сильнее пуританства. Мы приобщили эти вещи к делу лишь потому, что они как–то странно попорчены.
Буря за окном пригнала к замку валы темных туч, и в длинной комнате было совсем темно, когда отец Браун взял в руки молитвенник. Тьма еще не ушла, когда он заговорил, но голос его изменился.
— Мистер Крэвен, — сказал он так звонко, словно помолодел на десять лет, — вы ведь имеете право осмотреть могилу? Поспешим, надо скорей разгадать это страшное дело. Я бы сейчас и пошел на вашем месте!
— Почему? — удивленно спросил сыщик.
— Потому что оно серьезней, чем я думал, — ответил священник. — Табак и камни могут быть здесь по сотне причин. Но этому есть только одна причина. Смотрите, молитвенник и миниатюры не портили, как мог бы испортить пуританин. Из них осторожно вынули слово «Бог» и сияние над головой Младенца Христа. Так что берите свою бумагу и идем осмотрим могилу. Вскроем гроб.
— О чем вы говорите? — спросил инспектор.
— Я говорю о том, — отвечал священник, перекрывая голосом рев бури, — что сам Сатана, быть может, сидит сейчас на башне замка и ревет, как сто слонов. Мы столкнулись с черной магией.
— Черная магия, — тихо повторил Фламбо, слишком образованный, чтобы в нее не верить. — А что же тогда означает все остальное?
— Какую–нибудь мерзость, — нетерпеливо отвечал Браун. — Откуда мне знать? Может быть, табак и бамбук нужны для какой–то пытки. Может быть, безумцы едят воск и стальные колесики. Может быть, из графита делают гнусный наркотик. Проще всего решить загадку там, на кладбище.
Собеседники едва ли поняли его, но послушались и шли, пока вечерний ветер не ударил им в лицо. Однако слушались и шли они, как автоматы. Крэвен держал в правой руке топорик, а левой рукой ощупывал в кармане нужную бумагу. Фламбо схватил по пути заступ. Отец Браун взял маленькую книгу, из которой вынули имя Божье.
На кладбище вела извилистая короткая тропинка; однако в такой ветер она казалась крутой и длинной. Путников встречали все новые сосны, клонившиеся в одну и ту же сторону, и поклон их казался бессмысленным, словно это происходило на необитаемой планете. Серовато–синий лес оглашала пронзительная песнь ветра, исполненная языческой печали. В шуме ветвей слышались стоны погибших божеств, которые давно заблудились в этом бессмысленном лесу и никак не найдут пути на небо.
— Понимаете, — тихо, но спокойно сказал отец Браун, — шотландцы до Шотландии были занятными людьми. Собственно, они и сейчас занятны. Но до начала истории они, наверное, и впрямь поклонялись бесам. Потому, — незлобиво прибавил он, — они приняли так быстро пуританскую теологию.
— Друг мой, — воскликнул Фламбо, гневно обернувшись к нему, — что за чушь вы городите?
— Друг мой, — все так же серьезно отвечал отец Браун, — у настоящих религий есть одна непременная черта: вещественность, весомость. Сами видите, бесопоклонство — настоящая религия.
Они взобрались на растрепанную макушку холма, одну из немногих лужаек среди ревущего леса. Проволока на деревянных кольях пела под ветром, оповещая пришельцев о том, где проходит граница кладбища. Инспектор Крэвен быстро подбежал к могиле; Фламбо вонзил в землю заступ и оперся на него, хотя ветер качал и тряс обоих сыщиков, как сотрясал он проволоку и сосны. В ногах могилы рос серебряно–сизый репейник. Когда ветер срывал с него колючий шарик, Крэвен отскакивал, словно то была пуля.
Фламбо вонзил заступ в свистящую траву и дальше, в мокрую землю. Потом остановился, облокотясь на него, как на посох.
— Ну, что же вы? — мягко сказал священник. — Мы хотим узнать истину. Чего вы боитесь?
— Я боюсь ее узнать, — ответил Фламбо. Лондонский сыщик произнес высоким, надсадным голосом, который ему самому казался бодрым:
— Нет, почему он так прятался? Что за пакость? Может, он прокаженный?
— Думаю, что–нибудь похуже, — сказал Фламбо.
— Что же хуже проказы? — спросил сыщик.
— Представить себе не могу, — ответил Фламбо.
Ветер унес тяжелые серые тучи, обложившие холмы, словно дым, и открыл взору серые долины, освещенные слабым звездным светом, когда Фламбо обнажил наконец крышку грубого гроба и пообчистил ее от земли.
Крэвен шагнул вперед, держа топорик, коснулся репейника и вздрогнул. Но он не отступил и трудился с такой же силой, как Фламбо, пока не сорвал крышку и не сказал:
— Да, это человек, — словно ожидал чего–то иного.
— У него все в порядке? — нервным голосом спросил Фламбо.
— Вроде бы да, — хрипло ответил сыщик. — Нет, постойте…
Тяжкое тело Фламбо грузно содрогнулось.
— Ну, что с ним может быть? — вскричал он. — Что с нами такое? Что творится с людьми на этих холодных холмах? Наверное, это потому, что все тут темное и все как–то глупо повторяется. Леса и древний ужас перед тайной, словно сон атеиста… Сосны, и снова сосны, и миллионы сосен…
— О, Господи! — крикнул Крэвен. — У него нет головы. Фламбо не двинулся, но священник впервые шагнул к могиле.
— Нет головы! — повторил он. — Нет головы? — словно он думал, что нет чего–то другого.
Полубезумные образы пронеслись в сознании собравшихся. У Гленганлов родился безголовый младенец; безголовый юноша прячется в замке; безголовый старик бродит по древним залам или по пышному парку. Но даже теперь они не принимали разгадки, ибо в ней не было смысла, и стояли, внимая гулу лесов и воплю небес, словно истуканы или загнанные звери. Мыслить они не могли; мысль была для них велика, и они ее упустили.
— У этой могилы, — сказал отец Браун, — стоят три безголовых человека.
Бледный сыщик из Лондона открыл было рот и не закрыл его, словно деревенский дурачок. Воющий ветер терзал небо. Сыщик взглянул на топорик, его не узнавая, и уронил на землю.
— Отец, — сказал Фламбо каким–то детским, горестным голосом, — что нам теперь делать?
Друг его ответил так быстро, словно выстрелил из ружья.
— Спать! — крикнул он. — Спать. Мы пришли к концу всех дорог. Вы знаете, что такое сон? Вы знаете, что спящий доверяется Богу? Сон — таинство, ибо он питает нас и выражает нашу веру. А нам сейчас нужно таинство, хотя бы естественное. На нас свалилось то, что нечасто сваливается на человека; быть может, самое худшее, что может на него свалиться.
Крэвен разжал сомкнувшиеся губы и спросил:
— Что вы имеете в виду?
Священник повернулся к замку и сказал:
— Мы нашли истину, и в истине нет смысла.
А потом пошел по дорожке тем беззаботным шагом, каким ходил очень редко, и, придя в замок, кинулся в сон с простотою пса.
Несмотря на славословие сну, встал он раньше всех, кроме бессловесного садовника, и сыщики застали его в огороде, где он курил трубку и смотрел, как трудится над грядками этот загадочный субъект. Под утро гроза сменилась ливнем, и день выдался прохладный. По–видимому, садовник только что беседовал с пастырем, но, завидев сыщиков, угрюмо воткнул лопату в землю, проворчал что–то про завтрак и скрылся в кухне, прошествовав мимо рядов капусты.
— Почтенный человек, — сказал отец Браун. — Прекрасно растит картошку. Однако, — беспристрастно и милостиво прибавил он, — и у него есть недостатки, у кого их нет? Эта грядка не совсем прямая. Вот, смотрите. — И он тронул землю ногой. — Какая странная картошка…
— А что в ней такого? — спросил Крэвен, которого забавляло новое увлечение низкорослого клирика.
— Я отметил ее потому, — сказал священник, — что ее отметил и Гау. Он копал всюду, только не здесь.
Фламбо схватил лопату и нетерпеливо вонзил в загадочное место. Вместе с пластом земли на свет вылезло то, что напоминало не картофелину, а огромный гриб. Но лопата звякнула; а находка покатилась словно мяч.
— Граф Гленгайл, — печально сказал Браун и посмотрел на череп.
Он подумал минутку, взял у Фламбо лопату и со словами «Надо его закопать» это и сделал. Потом оперся на большую ручку большой головой и маленьким телом и уставился вдаль пустым взором, скорбно наморщив лоб.
— Ах, если б я мог понять, — пробормотал он, — что значит весь этот ужас!..
И, опираясь о ручку стоящей торчком лопаты, закрыл лицо руками, словно в церкви.
Все уголки неба светлели серебром и лазурью; птицы щебетали в деревцах так громко, словно сами деревца беседовали друг с другом. Но трое людей молчали.
— Ладно, — взорвался наконец Фламбо, — с меня хватит. Мой мозг и этот мир не в ладу, вот и все. Нюхательный табак, испорченные молитвенники, музыкальные шкатулки… Да что же это?..
Отец Браун откинул голову и с не свойственным ему нетерпением дернул рукоятку лопаты.
— Стоп, стоп, стоп! — закричал он. — Это все проще простого. Я понял табак и колесики, как только открыл глаза. А потом я поговорил с Гау, он не так глух и не так глуп, как притворяется. Там все в порядке, все хорошо. Но вот это… Осквернять могилы, таскать головы… вроде бы это плохо? Вроде бы тут не без черной магии? Никак не вяжется с простой историей о табаке и свечах. — И он задумчиво закурил.
— Друг мой, — с мрачной иронией сказал Фламбо, — будьте осторожны со мною. Не забывайте, недавно я был преступником. Преимущество — в том, что всю историю выдумывал я сам и разыгрывал как можно скорее. Для сышика я нетерпелив. Я француз, и ожидание не по мне. Всю жизнь я, к добру ли, к худу ли, действовал сразу. Я назначал поединок на следующее утро, немедленно платил по счету, даже к зубному врачу…
Трубка упала на гравий дорожки и раскололась на куски. Отец Браун вращал глазами, являя точное подобие кретина.
— Господи, какой же я дурак! — повторял он. — Господи, какой дурак! — И начал смеяться немного дребезжащим смехом. — Зубной зрач! — сказал он. — Шесть часов я терзался духом, и все потому, что не вспомнил о нем! Какая простая, какая прекрасная, мирная мысль! Друзья мои, мы провели ночь в аду, но сейчас встало солнце, поют птицы, и сияние зубного врача озаряет мир.
— Я разберусь, что тут к чему! — крикнул Фламбо. — Пытать вас буду, а разберусь!
Отец Браун подавил, по всей видимости, желание пройтись в танце вокруг светлой лужайки и закричал жалобно, как ребенок:
— Ой, дайте мне побыть глупым! Вы не знаете, как я мучился. А теперь я понял, что истинного греха в этом деле нет. Только невинное сумасбродство, это ведь не страшно.
Он повернулся вокруг оси, потом серьезно посмотрел на спутников.
— Это не преступление, — сказал он. — Это история о странной, искаженной честности. Должно быть, мы повстречали единственного человека на свете, который не взял ничего, кроме того, что ему причитается. Он проявил ту дикую житейскую последовательность, которой поклоняется его народ.
Старый стишок о Гленгайлах не только метафора, но и правда. Он говорит не только о тяге к богатству. Графы собирали именно золото, они собрали много золотой утвари и золотых узоров. Они были скупцами, свихнувшимися на этом металле. Посмотрим теперь, что мы нашли. Алмазы без колец; свечи без подсвечников; стержни без карандашей; трость без набалдашника; часовые механизмы без часов — наверное, маленьких. И как ни дико это звучит, молитвенники без имени Бога, ибо его выкладывали из чистого золота.
Сад стал ярче, трава — зеленее, когда прозвучала немыслимая истина. Фламбо закурил; друг его продолжал.
— Золото взяли, — говорил отец Браун, — взяли, но не украли. Воры ни за что не оставили бы такой тайны. Они взяли бы табак, и стержни, и колесики. Но здесь был человек со странной совестью — и все же с совестью. Я встретил безумного моралиста в огороде, и он мне многое рассказал.
Покойный лорд Гленгайл был лучше всех, кто родился в замке. Но его скорбная праведность обратилась в мизантропию. Мысль о несправедливости предков привела его к мыслям о неправедности всех людей. Особенно ненавидел он благотворительность; и поклялся, что, если встретит человека, который берет только свое, он отдаст ему золото Гленгайлов. Бросив этот вызов человечеству, он заперся, не ожидая ответа. Однажды глухой идиот из дальней деревни принес ему телеграмму, и Гленгайл, мрачно забавляясь, дал ему новый фартинг. Вернее, он думал, что дал фартинг, но, перебирая монеты, увидел, что дал по рассеянности соверен. Он стал прикидывать, исчезнет ли деревенский дурак или продемонстрирует честность; вором окажется он или ханжой, ищущим вознаграждения. Ночью его поднял стук (он жил один), и ему пришлось открыть дверь. Дурак принес не соверен, а девятнадцать шиллингов одиннадцать пенсов три фартинга сдачи.
Дикая эта точность поразила разум безумца. Как Диоген, искал он человека — и нашел! Тогда он изменил завещание. Я его видел. Молодого буквалиста он взял к себе, в большой и запущенный дом. Тот стал его слугой и, как ни странно, наследником. Что бы ни понимало это создание, оно прекрасно поняло две навязчивые идеи хозяина: буква закона — все, а золото принадлежит ему. Вот вам наша история; она проста. Он забрал золото, и больше не взял ничего, даже понюшки табаку. Он ободрал золото с миниатюр, радуясь, что они остались, как были. Это я понимал; но я не понял про череп. Голова среди картошки озадачила меня — пока Фламбо не вспомнил о враче. Все в порядке. Садовник положит голову в могилу, когда снимет золотую коронку.
И впрямь, когда, немного позже, Фламбо шел по холму, он увидел, как странная тварь, честный скряга, копает оскверненную могилу. Шея его была укутана пледом — в горах дует ветер; на голове красовался черный цилиндр.
Неверный контур
Дороги северных окраин Лондона и за чертою города выглядят как призрачные улицы — неровный и растянутый пунктир домов упорно держит строй. За кучкой лавок тянется пустырь или лужок с живой изгородью, подальше — модный кабачок, питомник или огород, за ними особняк, очередной лужок, очередной трактир и так до бесконечности. Гуляя по одной такой дороге–улице, нельзя не заприметить дом, который, Бог весть почему, всегда манит к себе прохожих, — растянутое, невысокое, бело–салатное строение с верандой, шторами на окнах и несуразными навесами, похожими на деревянные зонты, какими прикрывали двери в старину. Это и впрямь старинный дом: добротный, загородный, истинно английский, как строили в богатом старом Клэпеме. Но кажется, что создан он для тропиков: его белые стены и светлые шторы приводят на ум пальмы и тюрбаны. Его строителем, наверное, был англоиндус.
Дом этот почему–то вас притягивает, вы ощущаете, что здесь произошла какая–то история. Да так оно и есть, и вы ее сейчас узнаете. Вот она, эта история, цепь странных, впрочем, подлинных событий, случившихся на Троицу в тысяча восемьсот не помню точно каком году.
В четверг, за два дня до праздника, в половине пятого пополудни двери светло–зеленого дома широко распахнулись, и оттуда, попыхивая длинной трубкой, вышел отец Браун, священник церквушки святого Мунго, в сопровождении своего друга француза Фламбо, высоченного детины с крошечной сигареткой в зубах. Возможно, вам неинтересны эти двое, но за их спинами виднелось нечто более занятное — в светло–зеленом доме водились всяческие чудеса. С дома мы и начнем, чтобы читатель мог вообразить и происшедшую трагедию, и то, что открывалось взору в раме распахнутых дверей.
Дом в плане походил на перевернутую букву «Т» с довольно длинной перекладиной на относительно короткой ножке. Перекладиной служил стоявший вдоль дороги двухэтажный особняк с парадной дверью посредине, где размещались все жилые комнаты. Сзади, как раз против крыльца, к нему примыкала короткая одноэтажная пристройка, ножка этого «Т», состоявшая из двух вытянутых, переходивших одна в другую зал. В первой — кабинете — великий Квинтон творил свои буйные восточные песнопения, вторая, дальняя, была оранжереей и утопала в экзотических цветах неповторимой и зловещей красоты, а в ясные, погожие деньки, вроде сегодняшнего, переливалась в ярких лучах. Стоило открыть входную дверь, и у случайного прохожего захватывало дух: внутри, как в сцене из волшебной сказки, в анфиладе богато убранных комнат среди лиловых облаков алели звезды и сияли золотые солнца, до боли яркие, далекие, сквозистые, как кружево.
Этот эффект во всех деталях был продуман Квинтоном, который был поэтом, и вряд ли он хоть раз так полно выразил себя в поэзии. Ибо Квинтон принадлежал к тем, кто упивается цветом, купается в цвете, и ради цвета готов забыть о самой совершенной форме. Его душой всецело завладел Восток — восточное искусство. Его манил счастливый хаос красок, в котором кружатся, без обобщений и без поучений, узоры радужных ковров и пестрых вышивок. Ему достало и умения, и выдумки — чего не скажешь о художественном вкусе — изобразить мятеж неистовых, порою беспощадных красок. Он создал эпопеи и любовные элегии, где пламенело золотом и наливалось кровью закатное тропическое небо, где раджи в многоярусных тюрбанах сидели на зелено–синих и сиреневых слонах, где горы сказочных сокровищ, под тяжестью которых гнулись спины сотен негров, горели древним, многоцветным жаром.
Словом, Квинтон витал в небесах Востока, где пострашней, чем в преисподней Запада. Он прославлял владык Востока, которые нам показались бы безумцами, и восхвалял восточные сокровища, в которых ювелир с Бонд–стрит — случись туда добраться каравану изнемогающих невольников — увидел бы фальшивку. При всей своей болезненности, дар Клинтона был гениален. Впрочем, его болезненность сильнее сказывалась в жизни, чем в искусстве. Нервозный и некрепкий, он изнурял себя и опиумом, чему противилась его жена, миловидная, работящая женщина, как водится, замученная жизнью. Тяжелее всего ей было присутствие в доме индуса–отшельника, безмолвной тени, менявшего белые и желтые одежды, которого Квинтон месяцами удерживал при себе, видя в нем своего Вергилия, проводника по духовным безднам и высям Востока.
Из этих поэтических чертогов вышли отец Браун и Фламбо и с явным облегчением перевели дух. Фламбо знал Квинтона еще по Парижу, по бурным студенческим дням. Недавно они провели вместе уик–энд, но и теперь, ступив на стезю добродетели, Фламбо с ним не сдружился: пары опиума и эротические стансы на веленевой бумаге Фламбо не привлекали, он полагал, что джентльмены попадают в ад другой дорогой. Высокий и коротенький замешкались, сворачивая в сад, но тут калитка громко стукнула, и на крыльцо, сгорая от нетерпения, ввалился беспутного вида малый в съехавшем на затылок котелке и ярко–красном галстуке, который был так смят и перекручен, словно владелец спал, не раздеваясь. В руках юнец вертел складную трость.
— Я к старине Квинтону, — вскричал он, задыхаясь. — Он у себя? Я по неотложному делу.
— Он у себя, — ответил отец Браун, не прекращая чистить трубку, — только вряд ли вас пустят. У него сейчас врач.
Нетвердым шагом пьяного новоприбывший двинулся в холл, но наперерез ему спешил доктор. Плотно прикрыв за собой дверь, он стал натягивать перчатки.
— К Квинтону? — осведомился он холодно. — Ни под каким видом, он только что принял снотворное.
— Поймите же, дружище, я совершенно на бобах. — С этими словами юнец в пунцовом галстуке попытался завладеть отворотами докторова сюртука.
— Не затрудняйте себя, мистер Аткинсон. — И доктор стал подталкивать пришельца к выходу. — Я пущу вас только, если вы сумеете отменить действие снотворного. — Решительно надвинув шляпу, он вышел в освещенный солнцем сад. Фламбо и отец Браун двинулись за ним. Наружность Хэрриса, благодушного крепыша с широким затылком и маленькими усиками, была невзрачна, но дышала силой.
Владелец котелка, который только и умел, что повисать на сюртуках у ближних, стоял под дверью, как побитый пес, и ошарашенно глядел вслед удалявшимся.
— Я прибегнул ко лжи во спасение, — смеясь, признался доктор. — Правду сказать, еще не время принимать снотворное. Но я не дам на растерзание беднягу Квинтона. Этот прохвост только и знает, что клянчит деньги, а заведись вдруг свои собственные, и не подумает вернуть долги. Отпетый негодяй, хотя и брат такой чудесной женщины, как миссис Квинтон.
— Да, она славная, — кивнул отец Браун.
— Побродим по саду, пока этот тип не уберется восвояси, а позже я отнесу лекарство, — продолжал доктор. — Я запер дверь, и Аткинсону внутрь не пробраться.
— Свернем к оранжерее, — предложил Фламбо. — Правда, из сада в нее не попасть, но зато полюбуемся снаружи, она того стоит.
— А я взгляну одним глазком на больного. Он очень любит возлежать на оттоманке в глубине оранжереи, среди кроваво–красных орхидей. От одного их вида, — засмеялся Хэррис, — мороз по коже продирает. Что это вы делаете?
Склонившись на ходу, священник что–то поднял — почти скрытый густой травой, на земле лежал кривой восточный нож, инкрустированный драгоценными камнями и металлическими накладками.
— Откуда он тут? — Отец Браун неодобрительно смотрел на странный клинок.
— Небось, игрушка Квинтона, — небрежно бросил доктор. — У него весь дом набит китайскими безделушками. А может, нож и не его, а этого тихони–индуса, которого он держит при себе и днем, и ночью.
— Индуса? — удивился патер, не отрывая взгляд от кинжала.
— Да, не то мага, не то плута, — беззаботно объяснил доктор.
— А вы не верите в магию? — Священник так и не поднял глаз от лезвия.
— Еще чего, в магию! — последовал ответ.
— Хорош! Какие краски! — мечтательно и тихо произнес отец Браун. — А вот линии не годятся.
— Для чего не годятся? — удивился Фламбо.
— Ни для чего. Не годятся сами по себе. Вы никогда не замечали, как завораживает цвет и как дурны и безобразны линии, причем намеренно дурны и безобразны, в произведениях восточного искусства? Я видел зло в узоре одного ковра.
— Mon Dieu — засмеялся Фламбо.
— Мне не знакомы эти письмена, — все тише и тише продолжал отец Браун, — но смысл их мне понятен: в них есть угроза. Этот изгиб идет не в ту сторону, как у змеи, готовой к бегству.
— Что вы такое бормочете? — прервал его громким смехом доктор.
Ему ответил трезвый голос Фламбо:
— На отца Брауна находит иногда мистический туман, но должен вас предупредить, что всякий раз это бывает лишь тогда, когда и вправду рядом зреет зло.
— Ну и ну! — воскликнул человек науки.
— Да вы взгляните сами, — отец Браун держал кривой клинок на отлете, словно живую змею, — Взгляните на эти линии. Для чего он создан, этот нож? Каково его назначение, прямое и честное? В нем нет ни остроты дротика, ни плавного изгиба косы. Это скорее орудие пытки, а не брани.
— Ну, раз он вам не по душе, — сказал развеселившийся Хэррис, — вернем его законному владельцу. Что это мы никак не добредем до этой чертовой оранжереи? Осмелюсь заявить, тут и дом такой же подлой формы.
— Нет, вы меня не поняли, — священник покачал головой. — Дом этот, может быть, нелеп и даже смехотворен, но в нем нет ничего дурного.
Беседуя, они пришли к оранжерее, в стеклянном полукружии которой не было ни одного проема — ни дверного, ни оконного. Сквозь чистое стекло на ярком предзакатном солнце пылали красные соцветия, а в глубине, на оттоманке в бессильной позе простерлась хрупкая фигурка в коричневой бархатной куртке — поэт, должно быть, задремал над книжкой. Он был бледен, строен, с массой рассыпанных каштановых кудрей, и узкая бахромка бороды отнюдь не прибавляла ему мужественности. Все это много раз случалось видеть доктору и прочим, но даже будь это не так, они сейчас не одарили бы Квинтона и беглым взглядом, ибо глаза их были прикованы к другому.
На тропе, за круглым выступом оранжереи стоял высокий человек в ниспадающих до земли белых одеждах, и заходящее солнце играло в прекрасной темной бронзе его гладкого черепа, лица и шеи. Он был недвижен, как гора, и пристально смотрел на спящего.
— Кто это? — воскликнул отец Браун, и голос его упал до шепота.
— Тот самый каналья индус, — проворчал Хэррис. — Какого дьявола ему здесь нужно?
— Похоже на гипноз, — сказал Фламбо, покусывая черный ус.
— Ну почему невежды в медицине так любят сваливать все на гипноз? — взорвался доктор. — Грабеж, а не гипноз, вот чем это попахивает.
— Что ж, спросим у него самого. — И не терпевший проволочек Фламбо одним прыжком покрыл разделявшее их расстояние. С высоты своего роста он кивнул менее рослому индусу и сказал миролюбиво, но дерзко: — Добрый вечер, сэр! Что вам угодно?
Медленно, словно корабль, идущий в гавань, к ним обратилось крупное и смуглое лицо, чтобы тотчас застыть над полотняной белизной плеча. Поразительней всего было то, что желтоватые веки были смежены, точно у спящего.
— Благодарю вас, — без малейшего акцента произнесло лицо, — мне ничего не нужно. — Слегка открыв глаза, как будто для того, чтоб показать опаловую полоску белков, оно еще раз повторило: — Мне ничего не нужно. — И широко раскрыв глаза, светившиеся удивлением, сказало вновь: — Мне ничего не нужно. — И с тихим шелестом исчезло среди густевших теней сада.
— Христианин скромнее, ему что–то нужно, — пробормотал священник.
— Что он все–таки тут делал? — насупившись, спросил Фламбо.
— Поговорим позже, — бросил патер.
Солнце еще сияло, но то был красный свет заката, на фоне которого ветки кустов и деревьев быстро сливались в черные пятна. Оставив позади оранжерею, все трое тихо шли к крыльцу. В темном углу между фасадом и пристройкой послышался неясный шорох, как будто завозилась вспугнутая птица, и белый хитон факира, вынырнув из тьмы, скользнул вдоль дома к двери. Но в темноте был кто–то еще. Гулявшие вздохнули с облегчением, когда оттуда выступила миссис Клинтон. Ее белое широкое лицо под пышным золотом волос смотрело строго, но голос был приветлив.
— Добрый вечер, доктор, — промолвила она.
— Добрый вечер, миссис Квинтон, — тепло отозвался маленький человечек, — я как раз иду к вашему мужу со снотворным.
— По–моему, пора, — звучно ответила она и, улыбнувшись всем троим, стремительно прошествовала в дом.
— Напряжена, как струна, — заметил священник. — Она из тех, кто двадцать лет несет свой крест, чтобы на двадцать первом, взбунтовавшись, сотворить нечто ужасное.
Доктор впервые окинул священника заинтересованным взглядом:
— Вы изучали медицину?
— Нет, но врачующему душу нужно знать и тело, ведь и врачам необходимо понимать не только тело.
— Пожалуй. Пойду дам Квинтону лекарство, — сказал Хэррис.
Они обошли дом и поднялись на крыльцо. В дверях им в третий раз попался человек в хитоне. Он шел прямо на них, как будто только что покинул кабинет, чего быть не могло — кабинет был заперт. Ни отец Браун, ни Фламбо не высказали вслух недоумения, а доктор был не из тех, кто иссушает ум бесплодными догадками. Пропустив вперед вездесущего индуса, он поспешил в холл. Тут взгляд его упал на полузабытого им Аткинсона, который что–то бормотал себе под нос, слоняясь из угла в угол и тыча в воздух узловатой бамбуковой тросточкой. По лицу Хэрриса пробежала гримаса гадливости, тотчас сменившаяся выражением крайней решимости. Он быстро зашептал своим спутникам:
— Придется снова запереть, иначе эта крыса проберется внутрь. Вернусь через минуту.
И он в мгновение ока открыл и снова запер дверь, успев одновременно отразить неловкую атаку Аткинсона, после чего тот с размаху плюхнулся в кресло. Фламбо загляделся на персидскую миниатюру, украшавшую стену, патер туповато уставился на дверь, которая отворилась ровно через четыре минуты. На этот раз Аткинсон был начеку. Он ринулся вперед, вцепился в ручку и заорал что было мочи:
— Это я, Квинтон. Я пришел за…
Издалека, превозмогая то ли смех, то ли зевоту, ясным голосом отозвался Квинтон:
— Знаю, знаю, зачем вы пришли. Берите и идите. Я занят песнью о павлинах. — И, совершив полет, полсоверена оказались в руке у рванувшегося вперед и выказавшего недюжинную прыть Аткинсона.
— Ну, этот своего добился, — воскликнул доктор и, яростно щелкнув ключом, проследовал в сад.
— Бедняга Квинтон наконец немного отдохнет, — сказал Хэррис отцу Брауну. — Дверь заперта, и час, а то и два его не будут беспокоить.
— Голос у него довольно бодрый. — Священник обвел глазами сад. Вблизи маячила нескладная фигура Аткинсона, поигрывающего монетой в кармане, а в глубине сада, среди лиловых сумерек, виднелась прямая, как стрела, спина индуса, который сидел на зеленом пригорке, обратясь лицом к закату.
— А где миссис Клинтон? — встрепенулся патер.
— Наверху, у себя, видите тень на гардине? — показал доктор.
Священник поглядел на темный силуэт в светившемся окне:
— И верно. — Сделав несколько шагов, он опустился на скамейку Фламбо сел рядом, а непоседа доктор, закурив на ходу, исчез во тьме. Друзья остались вдвоем, и Фламбо спросил по–французски:
— Что с вами, отец?
Священник помолчал, потом ответил:
— Религия не терпит суеверий, но что–то здесь разлито в воздухе. Быть может, дело в индусе, а, может, и не только. — Он смолк и стал разглядывать индуса, казалось, погруженного в молитву. Его тело, на первый взгляд неподвижное, на самом деле совершало мерные, легчайшие поклоны, как будто повинуясь ветру, трогавшему верхушки деревьев и кравшемуся по засыпанным листвой мглистым дорожкам сада.
Как бывает перед бурей, тьма надвигалась быстро, но патеру и Фламбо еще видны были все четверо: все так же, привалясь к стволу, томился безучастный Аткинсон, тень миссис Квинтон лежала на гардине, доктор бродил у оранжереи — блуждающий огонек его сигары посверкивал вдали, все так же, словно вросши в землю, подрагивал в траве факир, и ветви у него над головой качались все сильнее и сильнее. Гроза висела в воздухе.
— Когда индус заговорил с вами, — доверительно и тихо начал патер, — на меня словно озарение нашло. Он просто трижды повторил одно и то же, а я вдруг увидал и его самого, и все его мироздание. Он в первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», и я почувствовал, что ни его, ни Азию нельзя постигнуть. Он повторил: «Мне ничего не нужно», и это значило, что он, как космос: ни в ком и ни в чем не нуждается — в Бога не верит, греха не признает. Блеснув глазами, он повторил свои слова еще раз. Теперь их следовало понимать буквально: ничто — его обитель и заветное желание, он алчет пустоты, как пьяница — вина. И эту жажду разрушения и отрицания…
Фламбо, на которого упали первые дождевые капли, вздрогнул, как от пчелиного укуса, и перевел глаза на небо. Выкрикивая на ходу что–то невнятное, к ним через весь сад бежал доктор. Промчавшись пулей мимо двух друзей, он, словно коршун, налетел на Аткинсона — тот никак не мог устоять на месте и все норовил перебраться поближе к крыльцу — и закричал, тряся его за шиворот:
— Кончайте вашу грязную игру! Что вы с ним сделали?
Священник резко выпрямился и голосом, звеневшим сталью, словно на разводе, внушительно сказал:
— Пустите его, доктор. Нас тут достаточно, чтоб задержать любого. Что там стряслось?
— Неладно с Квинтоном, — ответил побледневший доктор. — Я заглянул в окно и увидал, что он лежит в какой–то странной позе, не в той, в которой я его оставил.
— Пошли, — отрывисто распорядился патер. — И не держите Аткинсона. С тех пор, как Квинтон говорил с ним, он все время был на виду.
— Я постерегу его, — вызвался Фламбо, — а вы идите вместе.
Доктор и священник быстро прошли в дом и, отперев кабинет, поспешили внутрь. С размаху налетев на большой письменный стол красного дерева — тьму озарял лишь тусклый жар камина, согревавший больного, — они заметили белевший на виду листок бумаги. Доктор рывком поднес его к глазам, прочел и, сунув Брауну со словами «Бог ты мой, вы только гляньте!», кинулся в оранжерею. В зловещих алых лепестках словно сгустились отблески заката.
Патер перечел записку трижды. «Я убиваю себя сам, но все–таки меня убили», — написано было характерным, неясным почерком Квинтона. С запиской в руке священник направился в оранжерею. Навстречу шел его собрат–доктор с лицом взволнованным и не оставляющим надежды. «Он совершил непоправимое», — были его слова.
Тело Леонарда Квинтона, мечтателя и поэта, лежало в чаще азалий и кактусов, чьей пышной красоте недоставало жизни. Голова его свесилась с тахты, кольца медных волос лежали на полу, из раны в боку торчал тот самый странный кривой нож, который попался им в саду, и слабая рука еще сжимала рукоять.
Гроза налетела сразу, как ночь у Колриджа, и под густой завесой дождя стеклянная крыша и сад сразу потемнели. Окинув беглым взглядом труп, священник снова взялся за записку. Он близко поднес ее к глазам, силясь прочесть ее при слабых вечерних лучах, потом стал против света, но в белом блеске молнии, на миг озарившей окно, бумага стала казаться черной.
Вернувшаяся тьма пальнула громом и затихла. И тотчас же из черноты донесся голос патера:
— Этот листок какой–то странной формы.
— Что вы хотите сказать? — Доктор нахмурился.
— Это неправильный квадрат, один из уголков отрезан. Зачем бы это, как вы думаете?
— Черт его знает! — сердито бросил доктор. — Подымем беднягу, он кончился.
— Лучше оставим его как есть и известим полицию. — Браун по–прежнему не отрывал глаз от записки. Выходя, он задержался у стола и взял маленькие ножницы. — Ага, вот чем он это сделал. — Открытие, казалось, обрадовало его. — Но только зачем? — По лбу его побежали морщинки.
— Не забивайте себе голову пустяками, — горячо запротестовал Хэррис. — То была блажь, очередная блажь, каких у него были тысячи. К тому же вся бумага так обрезана. — И он указал на небольшую стопку чистой бумаги, лежавшей на маленьком столике поодаль. Священник взял один листок — он был такой же формы, как записка.
— Точно такой же, — сказал он, — а вот недостающие кусочки. — К возмущению доктора, он стал их пересчитывать.
— Ну вот, — отец Браун виновато улыбнулся, — двадцать три листка и двадцать два обрезка. Вы, я вижу, торопитесь вернуться в дом.
— Кому из нас пойти к жене? Я думаю, лучше вам. А я вызову полицию.
— Как скажете, — бесстрастно бросил Браун и вышел на крыльцо. Там он застал другую драму, или, скорее, бурлеск. Главный ее герой, рослый друг Брауна, Фламбо, стоял в давно забытой им бойцовской позе над распростертым на земле Аткинсоном, который барахтался у ступенек, мелькая ботинками в воздухе. Его прогулочная тросточка и котелок валялись на дорожке. Не выдержав наконец отеческой опеки бывшего короля воров, Аткинсон попытался сбить его с ног, что было несколько рискованно даже после того, как монарх отрекся от трона. Фламбо приготовился к ответному прыжку, но тут его плеча коснулась рука патера:
— Не ссорьтесь с Аткинсоном, мой друг. Простите его, примите его извинения и отпустите спать. Не смеем вас задерживать, сударь.
Тот неуверенно встал на ноги, собрал разбросанные вещи и зашагал прочь.
— А где индус? — спросил священник уже без тени юмора. К ним присоединился доктор и, не сговариваясь, все трое повернули в сад к поросшему травой бугру под беспокойными лиловыми кронами, где только что в молитвенном экстазе покачивался темнокожий факир. Но его там не было.
— Ну вот, все ясно, его прикончил этот темнолицый истукан. — Доктор в бешенстве топнул ногой.
— Вы ведь не верите в магию, — спокойно возразил священник.
— Нимало! Я с самого начала терпеть его не мог, всегда считал мошенником, но если он и вправду чудодей, он мне еще стократ противнее. — Доктор яростно вращал глазами.
— Он убежал, но что из этого? — возразил Фламбо. — Вину его тем не докажешь, в суд не вызовешь и с россказнями о самоубийстве по внушению к констеблю не пойдешь.
Священник скрылся в доме — пора было сказать о случившемся жене. Вскоре он появился, осунувшийся и расстроенный, но и потом, когда все разъяснилось, их разговор остался в тайне.
Фламбо, тихо переговаривавшийся с доктором, умолк при приближении друга, которого не ждал назад так быстро. Но, даже не взглянув на приятеля, тот отвел в сторону Хэрриса:
— Вы вызвали полицию?
— Да, она прибудет минут через десять.
— У меня к вам просьба, — бесстрастно продолжал священник. — Я, знаете ли, коллекционер — собираю диковинные истории. Почти всегда в них есть какая–нибудь малость, которую не вставишь в полицейский протокол, вроде нашего нынешнего приятеля–индуса. Вот я и хочу вас просить, чтоб вы описали все случившееся, но только для меня — без права на огласку. Дело у вас тонкое, и, сдается, вы опустили многие подробности. Священникам, как и врачам, положено хранить секреты, и, что бы вы ни написали, это останется между нами. Прошу вас, напишите все, что знаете.
Чуть склонив голову набок, врач напряженно слушал, потом, в упор взглянув на собеседника, сказал: «Согласен», — и устремился в кабинет. За ним хлопнула дверь.
— Пойдемте на веранду, Фламбо, — сказал французу Браун. — Там сухо, и мы покурим на скамейке. У меня никого нет ближе вас, и я хочу потолковать или, вернее, помолчать с вами.
Они устроились поудобнее, и, вопреки обыкновению, отец Браун принял предложенную ему сигару. Он молча думал, а дождь стучал у них над головами.
— Да, друг мой, странная история, — сказал он наконец.
— Невероятно странная. — Фламбо поежился, словно от холода.
— Вы говорите «странная», и я говорю «странная», но понимаем мы под этим разное, — возразил священник. — Новейший здравый смысл смешал в одно два разных понятия: мы называем тайной все чудесное и в то же время запутанное. От чуда замирает сердце, но суть проста. На то оно и чудо и послано нам Богом или дьяволом, а не петляет кривыми тропами природы и людских желаний. Вы полагаете, что увидали чудо из–за того, что здесь случилось непонятное: пришел злокозненный индус и приманил несчастье. Я вовсе не хочу сказать, что дело обошлось без рая или ада, — лишь им известна цепь причин и следствий, из–за которых люди совершают странные грехи. Но мне понятно лишь одно: если вы правы и дело в магии, значит, это чудо, и нет никакой тайны, вернее, нет ничего сложного, ибо чудо непостижимо, но пути его просты. Однако простотой тут и не пахнет.
Утихшая было гроза вернулась с новой силой, и с мощным шумом дождя слился негромкий рокот грома. Священник подождал, пока с сигары упал пепел, и вновь заговорил:
— Все тут запутано, все до безобразия сложно и очень далеко от прямизны ударов неба или ада. Как по петляющему следу узнают улитку, так и здесь я чую хитрую повадку человека.
Мигнув гигантским белым оком, небесный свод опять покрылся тьмой, и патер продолжал:
— И самое тут подлое, подлее всего остального, этот обрезанный листок бумаги. Он хуже, чем кинжал, проткнувший Квинтону сердце.
— Это вы о записке, где он написал, что кончает счеты с жизнью?
— Да, о листке, где написано: «Я убиваю себя сам, но все–таки меня убили». Он скверно обрезан, друг мой, ничего хуже я не встречал в этом падшем мире.
— Там просто не хватает уголка. Квинтон, видно, обрезал так свою бумагу.
— Значит, он обрезал ее странно и, более того, мерзко. Послушайте, Фламбо, конечно, Квинтон, упокой, Господи, его душу, человек был испорченный, но художник настоящий. Он замечательно владел и кистью, и пером. Даже в его неясном почерке видны изящество и смелость линий. Не могу вам доказать — я не умею доказывать, — но чем хотите поручусь: он никогда не обкарнал бы так листок бумаги. Задумай он его обрезать, подогнать, переплести, да что угодно, рука его сделала бы совсем другое движение. Вы только вообразите себе этот листок, какой ужасный, дикий, возмутительный обрез — вот такой! Неужели не помните? — Горящим кончиком сигары патер быстро чертил в воздухе неправильные квадраты.
«Как огненные письмена в нощи, — подумалось Фламбо, — загадочные письмена, таящие угрозу, которую он вспоминал недавно». Откинувшись на спинку скамьи, священник затянулся сигарой и вперил взор в крышу. Фламбо отвлек его:
— Положим, углы обрезал не он, но при чем тут самоубийство?
Отец Браун продолжал смотреть вверх, не отвечая. Наконец он вынул сигару изо рта и сказал:
— Никакого самоубийства не было.
Фламбо удивленно воззрился на него:
— Тогда зачем он в нем признался? Священник снова подался вперед, поставил локти на колени, потупил взгляд и внятно, но тихо выговорил:
— Он в нем не признавался.
Сигара выпала из рук Фламбо.
— Значит, это подлог?
— Нет, писано его рукой.
— То–то же, — запальчиво сказал Фламбо, — человек своей рукой пишет на листке бумаги: «Я убиваю себя сам»…
— На скверно–обрезанном листке бумаги, — спокойно яоправил его Браун.
— Какое это имеет значение, черт подери?
— Там было двадцать три листка и двадцать два обрезка, — патер сидел, не шевелясь, — один кусочек уничтожен. Легко предположить — как раз его недостает в записке. Вас это не наводит ни на какие размышления?
Свет мысли озарил лицо Фламбо:
— Наверное, там было что–то написано, что–нибудь вроде: «Не верьте, если скажут» или «Хотя…»
— Как говорят дети, теперь теплее, — кивнул священник. — Только кусочек был крохотный, на нем не уместишь и слова. Вам не приходит в голову какой–нибудь значок, чуть больше запятой, который мог бы стать уликой? Его–то и пришлось убрать тому, кто продал душу дьяволу…
— Что–то не соображу, — ответил, помолчав, Фламбо.
— А что бы вы сказали о кавычках? — спросил Браун, отшвырнув сигару, огонек которой прорезал тьму, как падающая звезда.
От удивления Фламбо как будто онемел, а Браун терпеливо продолжал, словно втолковывал начатки грамоты:
— Не нужно забывать, что Квинтон жил воображением. Он писал повесть о ведовстве и магии Востока, ему…
Сзади с треском распахнулась дверь, и вышел доктор в шляпе. Он на ходу протянул отцу Брауну пухлый конверт:
— Вот документ, который вы просили. А мне пора. Прощайте.
— Доброй ночи, — в спину ему ответил Браун. Тот удалялся быстрым шагом. Из раскрытой двери на двух друзей падал сноп газового света. Священник распечатал конверт и прочел следующее послание:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galiloee 1. Иначе говоря, будь прокляты ваши всевидящие глаза! Неужто что–то кроется за этим бредом — за поповской болтовней?
Всю жизнь, с самого детства моим богом была природа, я верил лишь в инстинкты и функции человеческого организма, не думая о том, морально это или аморально. Еще мальчишкой, не помышляя о карьере медика, я разводил мышей и пауков и видел в человеке совершенное животное, что полагал наиболее завидной участью. Неужто в ваших бреднях что–то есть? По–моему, я заболеваю.
Я полюбил жену Квинтона. Что тут дурного? Я следовал велению природы — мир движется любовью — и честно полагал, что ей со мною будет лучше, чем с Квинтоном, ибо безумец и мучитель много хуже, чем опрятное животное вроде меня. В чем я ошибся? Я рассмотрел все факты с беспристрастием ученого — со мной ей, несомненно, было б лучше.
Мои воззрения позволяли мне убить его. От этого выигрывали все, даже он сам. Но, как здоровое животное, я вовсе не желал, чтобы убили и меня. Я положил ждать случая, когда меня никто не заподозрит. И случай этот представился нынче утром.
Я трижды заходил сегодня к Квинтону. В первый раз он говорил, не умолкая, о своей новой мистической повести «Проклятие отшельника». Я застал его над рукописью. Он тотчас отложил ее, рассказал сюжет — английский полковник кончает жизнь самоубийством, поддавшись внушению индуса–отшельника; показал последние страницы и прочитал вслух заключительные строки, что–то вроде: «Гроза Пенджаба превратился в желтую пергаментную мумию, все еще поражавшую гигантским ростом. С усилием опершись о локоть, он приподнялся и шепнул племяннику на ухо: «Я убиваю себя сам, но все–таки меня убили». Последней фразой начиналась чистая страница. То был редчайший шанс — один из тысячи. Я вышел, как в чаду, меня пьянила страшная доступность задуманного.
Тут два других обстоятельства сложились в мою пользу: вы заподозрили индуса и нашли кинжал, который мог служить ему орудием. Я незаметно запихнул кинжал в карман, вернулся к Квинтону и дал ему снотворное. Он не хотел говорить с Аткинсоном, но я его заставил, мне важно было показать, что он был жив, когда я выходил. Квинтон лег в оранжерее, а я немного задержался в кабинете. Потребовалось полторы минуты, чтоб сделать все необходимое, — на руку я скор. Рукопись я отправил в камин — остался только пепел. Кавычки портили дело, и я обрезал угол. Для полного правдоподобия я отхватил углы у всей столки чистой бумаги и вышел, твердо зная, что Квинтон жив и спит в оранжерее и что его признание в самоубийстве лежит на видном месте на столе.
Последний шаг был самым дерзким. Солгав, что я обнаружил труп, я бросился в оранжерею первым, задержал вас запиской и воткнул в Квинтона кинжал — на руку я скор. Из–за снотворного он был в забытьи, и я положил его кисть на рукоятку. Никто, кроме хирурга, не мог бы так направить кривой нож, чтобы попасть прямо в сердце. Неужто вы заметили и это?
Но тут случилось непредвиденное — природа отвернулась от меня. Я словно бы заболеваю. Я чувствую, что совершил дурное, и мне отказывает разум: при мысли, что вы все знаете и я не буду жить под этим бременем один, если женюсь и обзаведусь детьми, меня охватывает безрассуднейшая радость. Не знаю, что это? Безумие? Возможно ли, что угрызения совести и в самом деле существуют — как у героев Байрона? Кончаю, больше не могу.
Джеймс Эрскин Хэррис».
Старательно сложенное письмо уже лежало в нагрудном кармане отца Брауна, когда послышался звонок дверного колокольчика и на пороге заблестели мокрые плащи полицейских.
Грехи графа Сарадина
Когда Фламбо уезжал, чтобы отдохнуть от своей конторы в Вестминстере, он проводил обычно этот месяц вакаций в ялике, таком крошечном, что нередко идти на веслах в нем было проще, чем под парусом. К тому же уезжал он обычно в графства Восточной Англии, где текли речушки такие крошечные, что издали ялик казался волшебным корабликом, плывущим на всех парусах посуху, меж полей и заливных лугов. В ялике могли с удобством разместиться лишь два человека, а всего остального места едва хватало для самого необходимого. Фламбо и грузил в него то, что собственная жизненная философия приучила его считать самым необходимым. Он довольствовался четырьмя вещами: консервированная семга — на случай, если ему захочется есть; заряженные пистолеты — на случай, если ему захочется драться; бутылка бренди — скорее всего, на случай обморока; и священник — скорее всего, на случай смерти.
С этим легким грузом он и скользил потихоньку по узеньким норфолкским речушкам, держа путь к побережью и наслаждаясь видом склонившихся над рекой деревьев и зеленых лугов, отраженных в воде поместий и поселков, останавливаясь, чтобы поудить в тихих заводях, и прижимаясь, если можно так выразиться, к берегу.
Как истинный философ Фламбо не ставил себе на время путешествия никакой цели; вместе с тем, как у истинного философа, у него был некий предлог. У него было некое намерение, к которому он относился достаточно серьезно, чтобы при успехе обрадоваться достойному завершению путешествия, но и достаточно легко, чтобы неудача его не испортила. Много лет назад, когда он был королем воров и самой известной персоной в Париже, он часто получал самые неожиданные послания с выражением одобрения, порицания или даже любви; одно из них он не забыл до сих пор. Это была визитная карточка в конверте с английским штемпелем. На обороте зелеными чернилами было написано по–французски: «Если когда–нибудь вы уйдете от дел и начнете респектабельную жизнь, навестите меня. Я хотел бы познакомиться с вами, ибо я знаком со всеми другими великими людьми нашего времени. Остроумие, с которым вы заставили одного сыщика арестовать другого, составляет великолепнейшую страницу истории Франции».
На лицевой стороне карточки было изящно выгравировано: «Граф Сарадин, Камышовый замок, Камышовый остров, графство Норфолк».
В те дни Фламбо не очень–то задумывался об этом приглашении; правда, он навел справки и удостоверился, что в свое время граф принадлежал к самым блестящим кругам светского общества Южной Италии.
Ходили слухи, что в юности он бежал с замужней женщиной знатного рода, весьма обычная история в его кругу, если бы не одно трагическое обстоятельство, благодаря которому оно запомнилось: как говорили, муж этой женщины покончил с собой, бросившись в пропасть в Сицилии. Какое–то время граф прожил в Вене; последние же годы он провел в беспрестанных и беспокойных странствиях. Но когда Фламбо, подобно самому графу, перестал привлекать внимание европейской публики и поселился в Англии, он как–то подумал, что неплохо было бы нанести, конечно, без предупреждения, визит этому знатному изгнаннику, поселившемуся среди норфолкских долин.
Он не знал, удастся ли ему отыскать поместье графа, настолько оно было мало и прочно забыто. Впрочем, случилось так, что он нашел его гораздо быстрее, чем предполагал.
Однажды вечером они причалили к берегу, поросшему высокими травами и низкими подстриженными деревьями. После тяжелого дня сон рано одолел их, но по странной случайности оба проснулись на рассвете. Строго говоря, день еще не занялся, когда они проснулись; огромная лимонная луна только садилась в чащу высокой травы у них над головами, а небо было глубокого сине–лилового цвета — ночное, но светлое небо. Обоим вспомнилось детство — неизъяснимая, волшебная пора, когда заросли трав смыкаются над нами, словно дремучий лес. Маргаритки на фоне гигантской заходящей луны казались какими–то огромными фантастическими цветами, а одуванчики — огромными фантастическими шарами. Все это напомнило им почему–то рисунок на обоях в детской. Река подмывала снизу высокий берег, и они смотрели вверх на траву, словно прячась в корнях зарослей и кустарников.
— Ну и ну! — воскликнул Фламбо. — Словно заколдованное царство!
Отец Браун порывисто сел и перекрестился. Движения его были так стремительны, что Фламбо взглянул на него с удивлением и спросил, в чем дело.
— Авторы средневековых баллад, — отвечал священник, — знали о колдовстве гораздо больше, чем мы с вами. В заколдованных царствах случаются не одни только приятные вещи.
— Чепуха! — воскликнул Фламбо. — Под такой невинной луной могут случаться только приятные вещи. Я предлагаю плыть тотчас же дальше — посмотрим, что будет! Мы можем умереть и пролежать целую вечность в могилах — а такая луна и такое колдовство не повторятся!
— Что ж, — сказал отец Браун. — Я и не думал говорить, что в заколдованное царство вход всегда заказан. Я только говорил, что он всегда опасен.
И они тихо поплыли вверх по светлеющей реке; лиловый багрянец неба и тусклое золото луны все бледнели, пока, наконец, не растаяли в безграничном бесцветном космосе, предвещающем буйство рассвета. Первые нежные лучи серо–алого золота прорезали из края в край горизонт, как вдруг их закрыли черные очертания какого–то городка или деревни, возникшие впереди на берегу. В светлеющем сумраке рассвета все предметы были явственно видны — подплыв поближе, они разглядели повисшие над водой деревенские крыши и мостики. Казалось, что дома с длинными, низкими, нависшими крышами столпились на берегу, словно стадо огромных серо–красных коров, пришедших напиться из реки, а рассвет все ширился и светлел, пока не превратился в обычный день, но на пристанях и мостах молчаливого городка не видно было ни души. Спустя какое–то время на берегу появился спокойный человек преуспевающего вида, с лицом таким же круглым, как только что зашедшая луна, с лучиками красно–рыжей бороды вокруг нижнего его полукружия; стоя без пиджака у столба, он следил за ленивой волной. Повинуясь безотчетному порыву, Фламбо поднялся в шатком ялике во весь свой огромный рост и зычным голосом спросил, не знает ли он, где находится Камышовый остров. Тот только шире улыбнулся и молча указал вверх по реке, за следующий поворот. Не говоря ни слова, Фламбо поплыл дальше.
Ялик обогнул крутой травянистый выступ, потом другой, третий и миновал множество поросших осокой укромных уголков; поиски не успели им наскучить, когда, пройдя причудливой излучиной, они оказались в тихой заводи или озере, вид которого заставил их тут же остановиться. В центре этой водной глади, окаймленной по обе стороны камышом, лежал низкий длинный остров, на котором стоял низкий длинный дом из бамбука или какого–то иного прочного тропического тростника. Вертикальные стебли бамбука в стенах были бледно–желтыми, а диагональные стебли крыши — темно–красными или коричневыми, только это и нарушало монотонное однообразие длинного дома. Утренний ветерок шелестел в зарослях камыша вокруг острова, посвистывая о ребра странного дома, словно в огромную свирель бога Пана.
— Д–да! — воскликнул Фламбо. — Вот мы и приехали! Вот он, Камышовый остров! А это, конечно, Камышовый замок — ошибиться тут невозможно. Должно быть, тот толстяк с бородой был просто волшебник.
— Возможно, — спокойно заметил отец Браун, — Но только злой волшебник!
Нетерпеливый Фламбо подвел уже ялик меж шуршащих камышей к берегу, и они ступили на узкий, загадочный остров прямо возле старого притихшего дома.
К единственному на острове причалу и к реке дом стоял глухой стеной; дверь была с противоположной стороны и выходила прямо в сад, вытянутый вдоль всего острова. Двое друзей направились к двери тропкой, огибающей дом с трех сторон прямо под низким карнизом крыши. В три разных окна в трех разных стенах дома им видна была длинная светлая зала, обшитая панелями из светлого дерева, с множеством зеркал и с изящным столом, словно накрытым для завтрака. Подойдя к двери, они увидали, что по обе стороны ее стоят две голубые, словно бирюза, вазы для цветов. Дверь отворил дворецкий унылого вида — сухопарый, седой и апатичный, — пробормотавший, что граф Сарадин в отъезде, что его ждут с часу на час и что дом готов к приезду его самого и его гостей. При виде карточки, исписанной зелеными чернилами, мрачное и бледное, как пергамент, лицо верного слуги на миг оживилось, и с внезапной учтивостью он предложил им остаться.
— Мы ждем его сиятельство с минуты на минуту. Они будут в отчаянии, если узнают, что разминулись с господами, которых они пригласили. У нас всегда наготове холодный завтрак для графа и его гостей, и я не сомневаюсь, что его сиятельство пожелали бы, чтобы вы откушали у нас.
Побуждаемый любопытством, Фламбо с благодарностью принял предложение, и последовал за стариком, который торжественно ввел их в длинную светлую залу. В ней не было ничего особо примечательного — разве что несколько необычное чередование длинных узких окон с длинными узкими зеркалами в простенках, что придавало зале на удивление светлый, эфемерный вид. Впечатление было такое, будто садишься за стол под открытым небом. По углам висели неяркие портреты: фотография юноши в военном мундире, выполненный красными мелками эскиз, на котором были изображены два длинноволосых мальчика. На вопрос Фламбо, не граф ли этот юноша в военном мундире, дворецкий отвечал отрицательно. Это младший брат графа, капитан Стефан Сарадин, пояснил он. Тут он внезапно замолк и, казалось, потерял последнее желание продолжать разговор.
Покончив с завтраком, за которым последовал отличный кофе с ликером, гости ознакомились с садом, библиотекой и домоправительницей — красивой темноволосой женщиной с величавой осанкой, похожей на Мадонну из подземного царства Плутона. По–видимому, от прежнего menage графа, вывезенного им из–за границы, остались лишь она да дворецкий, все же остальные слуги были наняты ею в Норфолке. Эту даму все звали миссис Антонии, но в речи ее слышался легкий итальянский акцент, и Фламбо ни минуты не сомневался в том, что «Антони» — это норфолкский вариант имени более южного звучания. В манере мистера Поля (так звали дворецкого) также был легкий налет чего–то чужеземного; впрочем, по языку и воспитанию он несомненно был англичанином, как это нередко бывает со старыми слугами знатных космополитов.
Вокруг дома — при всей его необычности и красоте — витала какая–то странная светлая печаль. Часы тянулись в нем, словно дни. Длинные комнаты с высокими окнами были залиты светом, но в свете этом было что–то мертвенное. И, покрывая все случайные звуки — голоса, звон стаканов, шаги слуг, слышался неумолчный и грустный плеск реки.
— Недобрый это был поворот и недоброе это место, — сказал отец Браун, глядя из окна на серовато–зеленые травы и серебристый ток воды. — Впрочем, кто знает? Порой добрый человек в недобром месте может сделать немало добра.
Отец Браун, хоть и был обычно молчалив, обладал странным даром притяжения, и в эти несколько часов, что тянулись целую вечность, он невольно проник в тайны Камышового дворца гораздо глубже, чем его друг–профессионал с его профессиональным чутьем. Он умел дружелюбно молчать, чем невольно вызывал людей на беседу, и, почти не раскрывая рта, узнавал все, что его новые знакомые хотели бы поведать. Правда, дворецкий совсем не склонен был к разговорам. В нем чувствовалась безрадостная и почти собачья преданность графу, с которым, если верить его словам, поступили очень дурно. Основным обидчиком был, судя по всему, брат его сиятельства; произнося его имя, дворецкий презрительно морщил свой выгнутый, словно клюв попугая, нос и кривил насмешкой бледные губы. Капитан Стефан, по словам дворецкого, был бездельником и шалопаем, он промотал большую часть состояния своего великодушного брата; это из–за него графу пришлось оставить свет и скромно доживать свой век в глуши. Больше дворецкий ничего не захотел им сообщить; несомненно, он был очень предан графу.
Итальянка–домоправительница была несколько более склонна к признаниям; очевидно, потому, что была, как показалось Брауну, несколько менее довольна своим положением. Когда она говорила о своем господине, в голосе ее звучала легкая язвительность, впрочем, приглушаемая чем–то вроде ужаса. Фламбо и отец Браун стояли в зеркальной зале, разглядывая эскиз, на котором были изображены два мальчика, как вдруг быстрыми шагами в нее вошла домоправительница, словно торопясь по какому–то делу. В этой сверкающей стеклянными поверхностями зале каждый входящий отражался одновременно в четырех или пяти зеркалах, — и отец Браун, не повернув головы, умолк на середине начатой фразы. Однако Фламбо, нагнувшийся к эскизу, в эту минуту громко произнес:
— Это, верно, братья Сарадин. У обоих такой невинный вид. Трудно сказать, кто из них хороший, а кто — дурной.
Тут он осознал, что они в зале не одни и поспешно перевел разговор; после нескольких ничего не значащих фраз он вышел в сад. Отец Браун остался в зале. Он стоял, не отводя глаз от эскиза, а миссис Антони тоже осталась и стояла, не отводя глаз от отца Брауна.
Ее огромные карие глаза приобрели трагическое выражение, а оливковые щеки покрыл густой румянец; казалось, ее охватило какое–то горестное недоумение, как бывает, когда, встретившись с незнакомцем, задумаешься над тем, кто он и что ему надо. То ли облачение и сан отца Брауна пробудили в ней далекие воспоминания об исповеди в родных краях, то ли ей показалось, что он знает больше, чем то было на самом деле, только она вдруг шепнула ему тихо, словно сообщнику:
— В одном ваш друг совершенно прав. Он говорит, что трудно решить, кто из них хороший, а кто дурной. Да, трудно, необычайно трудно было бы решить, кто же из них хороший.
— Я вас не понимаю, — промолвил отец Браун и повернул к дверям.
Она шагнула к нему, грозно хмуря брови и как–то странно, дико пригнувшись, словно бык, опустивший рога.
— Оба дурны, — прошипела она. — Нехорошо, что капитан взял все эти деньги, но то, что граф отдал их, не лучше. Не у одного только капитана совесть нечиста.
Лицо священника на мгновение озарилось, и губы его беззвучно прошептали одно слово: «шантаж».
В ту же минуту домоправительница быстро оглянулась, побелела, как полотно, и чуть не упала. Двери в залу неслышно распахнулись, и на пороге, словно привидение, вырос Поль. Роковые стены отразили пять бледных Полей, появившихся в пяти дверях замка.
— Его сиятельство прибыли, — молвил он.
В то же мгновение мимо залитого светом окна, словно по ярко освещенной сцене, прошел мужчина. Через секунду он прошел мимо второго окна, и множество зеркал воспроизвели в сменяющихся рамах его орлиный профиль и быстрый шаг. Он был строен и скор в движениях, но волосы у него были седые, а цвет лица напоминал пожелтевшую слоновую кость. У него был короткий римский нос с горбинкой, худое длинное лицо, щеки и подбородок прикрывали усы с эспаньолкой. Усы были гораздо темнее, чем борода, что придавало ему слегка театральный вид; одет он был также весьма живописно: белый цилиндр, орхидея в петлице, желтый жилет и желтые перчатки, которыми он размахивал на ходу. Собравшиеся в зале слышали, как он подошел к входу, и Поль церемонно распахнул перед ним дверь.
— Что ж, — промолвил граф весело, — как видишь, я вернулся.
Поль церемонно поклонился и что–то тихо ответил. Последовавшего разговора не было слышно. Затем дворецкий сказал:
— Все готово к вашему приему.
Граф Сарадин вошел в залу, весело помахивая желтыми перчатками. И снова им предстало призрачное зрелище — пять графов ступили в комнату сквозь пять дверей.
Граф уронил белый цилиндр и желтые перчатки на стол и протянул руку своему гостю.
— Счастлив видеть вас у себя, мистер Фламбо, — произнес он весело. Надеюсь, вы позволите мне сказать, что я хорошо знаю вас по слухам.
— С удовольствием позволяю, — ответил со смехом Фламбо. — Ничего не имею против. О людях с безукоризненной репутацией редко услышишь что–нибудь интересное.
Граф бросил на Фламбо пронзительный взгляд, однако, поняв, что в его ответе не было никакого намека, рассмеялся, предложил всем сесть и уселся сам.
— Здесь очень мило, — сказал граф рассеянно. — Боюсь только, делать тут особенно нечего. Впрочем, рыбная ловля хороша.
Какое–то странное, непонятное чувство мучило отца Брауна, не отрывавшего от графа напряженного, как у младенца, взгляда. Он смотрел на седые, тщательно завитые волосы, на желто–белые щеки, на стройную, фатоватую фигуру. Во всем его облике не было явной нарочитости, разве что известная подчеркнутость, словно в фигуре актера, залитой светом рампы. Безотчетный интерес вызывало что–то другое, возможно, само строение лица; Брауна мучило смутное воспоминание, словно он уже где–то видел этого человека раньше, словно то был старый знакомый, надевший маскарадный костюм. Тут он вспомнил про зеркала, и решил, что странное это чувство вызвано психологическим эффектом бесчисленного умножения человеческих масок.
Граф Сарадин занялся своими гостями с величайшим вниманием и тактом. Узнав, что Фламбо любит рыбную ловлю и мечтает поскорее заняться ею, он проводил его на реку и показал наилучшее место. Оставив там Фламбо вместе с его яликом, он вернулся в собственном челноке; через двадцать минут он уже сидел с отцом Брауном в библиотеке, с той же учтивостью погрузясь в философские интересы священника. Казалось, он был одинаково сведущ и в рыбной ловле, и в книгах, правда, не самого поучительного свойства, и говорил языках на шести, правда, преимущественно в жаргонном варианте. Судя по всему, он живал в самых различных городах и общался с самой разношерстной публикой, ибо в самых веселых его историях фигурировали игорные притоны и курильщики опиума, беглые австралийские каторжники и итальянские бандиты. Отец Браун знал, что граф Сарадин, бывший когда–то светским львом, провел последние годы в почти беспрестанных путешествиях, но он и не подозревал, что путешествия эти были столь забавны и столь малопочтенны.
Такой чуткий наблюдатель, каким был отец Браун, ясно ощущал, что при всем достоинстве светского человека графу Сарадину был присущ особый дух беспокойства и даже безответственности. Лицо его было благообразным, однако во взгляде таилось что–то необузданное; он то и дело барабанил пальцами или нервно вертел что–нибудь в руках, словно человек, здоровье которого подорвали наркотики или спиртное; к тому же кормила домашней власти были не в его руках, чего, впрочем, он и не скрывал. Всем в доме заправляли домоправительница и дворецкий, особенно последний, на котором, несомненно, и держался весь дом. Мистер Поль был, безусловно, не дворецким, а, скорее, управляющим или даже камергером; обедал он отдельно, но почти с той же торжественностью, что и его господин; слуги перед ним трепетали; и хоть он для приличия и советовался с графом, но делал это строго и церемонно, словно был поверенным в делах, а отнюдь не слугой. Рядом с ним мрачная домоправительница казалась просто тенью; она совсем стушевалась и была всецело им поглощена, так что Брауну не пришлось больше услышать ее страстного шепота, приоткрывшего ему тайну о том, как младший брат шантажировал старшего. Он не знал, верить ли этой истории об отсутствующем капитане, но в графе Сарадине было нечто ускользающее, потаенное, так что история эта не казалась вовсе невероятной.
Когда они вернулись наконец в длинную залу с окнами и зеркалами, желтый вечер уже лег на прибрежные ивы; вдалеке ухала выпь, словно лесной дух бил в крошечный барабан. И снова, словно серая туча, в уме священника всплыла мысль о печальном и злом колдовстве.
— Хоть бы Фламбо вернулся, — пробормотал он.
— Вы верите в судьбу? — внезапно спросил его граф Сарадин.
— Нет, — отвечал его гость. — Я верю в Суд Господень.
Граф отвернулся от окна и как–то странно, в упор взглянул на священника; лицо его на фоне пламенеющего заката покрывала густая тень.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил он.
— Только то, что мы стоим по сю сторону завесы, — отвечал отец Браун. — Все, что здесь происходит, казалось бы, не имеет никакого смысла; но оно имеет смысл где–то в другом месте. Там настоящего преступника ждет возмездие. Здесь же оно нередко падает не на того, на кого следует.
Граф издал какой–то странный звук, словно раненое животное, глаза его на затененном лице как–то странно засветились. Новая и острая догадка внезапно, словно бесшумный взрыв, озарила священника. Возможно, блеск и рассеянность, так странно смешавшиеся в манере Сарадина, имели другое объяснение? Неужто граф?.. В полном ли он рассудке? Граф все повторял:
— Не того, кого следует… Не того, кого следует…
И это странно противоречило обычной светскости его манер.
Тут отец Браун с опозданием заметил и другое. В зеркалах напротив он увидел, что дверь в залу беззвучно распахнулась, а в ней беззвучно встал мистер Поль, с застывшим, мертвенно–бледным лицом.
— Я подумал, что мне следует немедля сообщить вам, — сказал он все с тем же церемонным почтением, словно старый семейный адвокат, — что к причалу подошла лодка с шестью гребцами. На корме сидит джентльмен.
— Лодка? — повторил граф. — Джентльмен?
И он поднялся.
Во внезапно наступившей тишине слышался лишь зловещий крик птицы в камышах, и тут же — не успел никто и слова сказать — мимо трех солнечных окон мелькнула новая фигура и новый профиль, подобно тому, как часа два назад мимо них промелькнул сам граф. Но если не считать того совпадения, что у обоих носы были орлиные, во внешности их не было никакого сходства. Вместо нового белого цилиндра Сарадина на голове у незнакомца была черная шляпа устаревшего или, возможно, чужеземного фасона; юным и строгим лицом, гладко выбритыми щеками, чуть синеющим решительным подбородком он отдаленно напоминал молодого Наполеона. Впечатление это усиливалось некоей старообразностью и странностью общего облика, словно незнакомец никогда не задумывался о том, чтобы изменить одежду предков. На нем был старый синий фрак, красный жилет, чем–то напоминающий военный, а жесткие белые панталоны, какие носили в начале царствования королевы Виктории, выглядели сейчас весьма неуместно. По сравнению с этим нелепым одеянием, словно взятым напрокат из лавки старьевщика, лицо его казалось удивительно юным и чудовищно искренним.
— Дьявольщина! — вскричал граф.
Быстро надев свой белый цилиндр, он направился к двери и широко распахнул ее в залитый заходящим солнцем сад.
Незнакомец и его спутники выстроились на лужайке, словно небольшая армия на театральной сцене. Шестеро гребцов вытянули лодку на берег и выстроились вокруг, чуть не угрожающе подняв, словно копья, весла. Это были смуглые люди: у некоторых в ушах сверкали серьги. Один из них, держа в руках большой черный футляр необычной формы, вышел вперед и стал возле юноши с оливковым лицом.
— Ваше имя Сарадин? — спросил юноша.
Сарадин небрежно кивнул.
Глаза незнакомца, спокойные и карие, как у породистого пса, были совсем не похожи на бегающие блестящие глаза графа. Но отца Брауна снова охватило болезненное ощущение, будто он уже где–то видел такое же точно лицо; и снова он вспомнил о бесконечном повторе лиц в зеркальной зале и объяснил им это странное совпадение.
— Да пропади он пропадом, этот хрустальный дворец! — пробормотал он. — Все в нем повторяется, словно во сне!
— Если вы граф Сарадин, — сказал юноша, — я могу сообщить вам, что мое имя — Антонелли.
— Антонелли, — проговорил граф медленно. — Это имя мне почему–то знакомо.
— Разрешите представиться, — сказал молодой итальянец.
Левой рукой он учтиво снял шляпу, а правой так сильно ударил Сарадина по лицу, что белый цилиндр скатился вниз по ступеням и одна из синих ваз закачалась на своей подставке.
Кем–кем, но трусом граф не был: он схватил своего противника за горло и чуть не повалил его на траву. Но юноша высвободился с видом торопливой учтивости, казавшейся в данном случае на удивление неуместной.
— Все правильно, — сказал он, тяжело дыша и неуверенно выговаривая английские слова. — Я нанес оскорбление. Я дам вам сатисфакцию. Марко, открой футляр.
Стоявший рядом с ним итальянец с серьгами в ушах и большим черным футляром открыл его и вынул оттуда две длинные итальянские рапиры, с превосходными стальными рукоятками и сверкающими лезвиями, которые он вонзил остриями в землю. Незнакомец со смуглым лицом мстителя, стоящий против дверей, две шпаги, стоящие, словно два могильных креста, вертикально в дерне, и ряд гребцов позади придавали всей этой странной сцене вид какого–то варварского судилища. Но так стремительно было это вторжение, что кругом все оставалось как было. Золотой закат все сиял на лужайке, а выпь кричала, будто пророча хоть и невеликую, но непоправимую утрату.
— Граф Сарадин, — сказал юноша, назвавшийся Антонелли, — когда я был младенцем, вы убили моего отца и похитили мать; из них обоих отцу моему более повезло. Вы убили его не в честном поединке, как собираюсь убить вас я. Вместе с моей матерью–злодейкой вы завезли его на прогулке в пустынное место в горах Сицилии и сбросили там со скалы, а затем отправились дальше своим путем. Я мог бы последовать вашему примеру, если бы это не было столь низко. Я искал вас по всему свету, но вы все время ускользали от меня. Наконец я настиг вас здесь — на краю света, на краю вашей погибели. Теперь вы в моих руках, и я даю вам возможность, в которой вы отказали моему отцу. Выбирайте, какой из этих шпаг вы будете драться.
Граф Сарадин сдвинул брови и, казалось, мгновение колебался; однако в ушах у него все еще звенело от пощечины; он бросился вперед и схватил рукоять одной из шпаг. Отец Браун также бросился вперед и попытался предотвратить схватку; он скоро, однако, понял, что его присутствие лишь ухудшает положение. Сарадин принадлежал к французским масонам и был ярым атеистом; вмешательство священника лишь подогревало его пыл. Что же до молодого человека — его никто не смог бы остановить. Этот юноша с карими глазами и лицом Буонапарте был тверже любого пуританина — он был язычником. Он был готов убить просто, как убивали на заре веков; он был человеком каменного века — нет, каменным человеком.
Оставалось одно — созвать всех домочадцев; отец Браун бросился в дом. Тут он, однако, узнал, что мистер Поль своей властью отпустил всех слуг на берег; одна лишь мрачная миссис Антони бродила, как призрак, по длинным комнатам. Однако в тот миг, когда она обратила к нему свое мертвенно–бледное лицо, отец Браун разгадал одну из загадок зеркального дворца. Большие карие глаза Антонелли были так похожи на большие карие глаза миссис Антони, что половина тайны открылась ему, словно в озарении.
— Ваш сын здесь, — сказал он без долгих слов. — Либо он, либо граф будут убиты. Где мистер Поль?
— Он у причала, — ответила она тихо. — Он… он… зовет на помощь.
— Миссис Антони, — сказал отец Браун твердо, — сейчас не время для пустяков. Мой друг ушел на ялике вниз по течению. Лодку вашего сына охраняют его гребцы. Остается один челнок. Зачем он мистеру Полю?
— Святая Мария! Откуда мне знать? — проговорила она и упала на покрытый циновками пол.
Отец Браун уложил ее на диван, плеснул ей в лицо воды, крикнул слуг и бросился к пристани. Но челнок был уже на середине реки, и старый Поль гнал его вверх по течению с силой, казавшейся невероятной для его лет.
— Я спасу своего господина, — кричал он, сверкая глазами, словно помешанный. — Я еще спасу его!
Отцу Брауну ничего не оставалось, как только поглядеть вслед челноку, рывками идущему вверх по течению, и понадеяться, что Поль успеет разбудить городок и вовремя вернуться.
— Дуэль — это, конечно, плохо, — пробормотал он, откидывая со лба свои жесткие волосы цвета пыли. — Но что–то в этой дуэли не так. Я сердцем чувствую. Что бы это могло быть?
Так он стоял у реки, глядя на воду, это дрожащее зеркало заката, и тут с другого конца сада до него долетели негромкие звуки — ошибиться было невозможно, то было холодное бряцание стали. Он повернул голову.
На дальнем вытянутом конце длинного островка, на полоске травы за последним рядом роз, дуэлянты скрестили шпаги. Над ними пламенел чистый золотой купол вечернего неба, и, несмотря на расстояние, отец Браун отчетливо видел все детали. Дуэлянты сбросили фраки, но желтый жилет и белые волосы Сарадина и красный жилет и белые панталоны Антонелли блестели в ровном свете заката, словно яркие одежды заводных танцующих кукол. Две шпаги сверкали от рукояти до самого острия, словно две бриллиантовые булавки. В двух этих фигурках, казавшихся такими маленькими и такими веселыми, было что–то страшное. Они похожи были на двух бабочек, пытающихся насадить друг друга на булавку.
Отец Браун побежал к месту дуэли с такой быстротой, что ноги его замелькали, будто спицы в колесе. Однако, добежав до лужайки, он увидел, что явился слишком поздно — и в то же время слишком рано: поздно, ибо дуэли, осененной тенью опирающихся на весла сицилийцев, было не остановить; рано, ибо до трагической развязки было еще далеко. Оба дуэлянта были прекрасными фехтовальщиками; граф дрался с циничной самоуверенностью, сицилиец — с убийственным расчетом. Едва ли когда–либо набитый битком амфитеатр видел на сцене поединок, подобный тому, который звенел и сверкал здесь, на затерявшемся островке среди поросшей камышами реки. Блистательная схватка продолжалась так долго, что в груди взволнованного священника начала оживать надежда: с минуты на минуту должен был, по обычным расчетам, появиться мистер Поль с полицией. Отец Браун обрадовался бы и Фламбо; ибо Фламбо один мог с легкостью справиться с четырьмя мужчинами. Но Фламбо не появлялся, и — что было уже совсем странно — не появлялся и Поль с полицией. На островке не было больше ни лодчонки, ни даже доски; они были так же прочно отрезаны от всего мира на этом погибельном клочке земли, затерянном в безвестной заводи, как на коралловом рифе в Тихом океане.
Внезапно звон рапир ускорился, послышался глухой удар, и граф вскинул руки — острие шпаги итальянца показалось у него меж лопаток. Граф качнулся всем телом вправо, словно хотел, как мальчишка, пройтись колесом, но, не закончив фигуры, повалился на траву. Шпага вылетела у него из руки и полетела, словно падающая звезда, в поникшую воду, а сам он с такой силой ударился о землю, что сломал своим телом большой розовый куст, подняв в воздух облако красной пыли, словно дым от курений на языческом алтаре. Сицилиец принес кровавую жертву духу своего отца.
Священник упал на колени у бездыханного тела, однако сомнений не было: граф и вправду был мертв. В то время как Браун пытался, без всякой на то надежды, применить какие–то последние, отчаянные средства, с реки наконец–то послышались голоса, и он увидел, как к причалу подлетел полицейский катер с констеблями и прочими немаловажными лицами, среди которых был и взволнованный Поль. Маленький священник поднялся с гримасой недоумения, которую он и не пытался скрыть.
— Почему, — пробормотал он, — почему он не появился раньше?
Через каких–нибудь семь минут островок заполнили горожане и полицейские; последние взяли под стражу победоносного дуэлянта, с ритуальной торжественностью напомнив ему, что все, что он скажет, может быть использовано против него.
— Я ничего не скажу, — ответил этот одержимый с сияющим, просветленным лицом. — Я больше ничего никогда не скажу. Я очень счастлив, и я хочу только, чтобы меня повесили.
Он замолчал, и его увели, и, как ни странно, он и вправду в этой жизни ничего больше не сказал, за исключением одного слова на суде, и слово это было: «Виновен».
Отец Браун недвижно взирал на то, как внезапно сад наполнился людьми, как арестовали мстителя, как унесли покойного, когда врач удостоверил смерть,словно в страшном сне, он не мог пошевельнуть и пальцем. Он сообщил свое имя и адрес полицейским, но отклонил предложение вернуться вместе с ними в город, — и остался один в саду, глядя на сломанный розовый куст и на зеленую площадку, на которой столь быстро разыгралась эта таинственная трагедия. На реке померкли отблески вечерней зари; с лугов поднялся туман; несколько запоздалых птиц поспешно пролетели на тот берег.
В подсознании Брауна (необычайно активном подсознании) крылась уверенность в том, что во всей этой истории что–то осталось невыясненное. Чувство это, которое он не мог выразить словами, но которое преследовало его весь день, невозможно было объяснить одной лишь фантазией о «зеркальном царстве». То, что он видел, не было реальностью, это был спектакль, игра. Но разве люди идут на виселицу или дают проткнуть себя шпагой ради шарады?
Он размышлял о случившемся, сидя на ступеньках причала, как вдруг увидел длинную тень паруса, бесшумно скользившего по сверкающей реке, и вскочил на ноги с таким внезапно затопившим его чувством, что слезы чуть не брызнули у него из глаз.
— Фламбо! — вскричал он, как только Фламбо сошел со своими удочками на берег, и бросился жать ему руки, чем привел того в величайшее удивление. Фламбо, так, значит, вас не убили?
— Убили? — отвечал тот с нескрываемым удивлением. — А почему меня должны были убить?
— Ах, потому хотя бы, что убили почти всех остальных, — отвечал Браун словно в бреду. — Сарадина закололи, Антонелли хочет, чтобы его повесили, его мать без сознания, а что до меня, так я просто не пойму, где я — на том свете или на этом. Но, слава Богу, где бы я ни был, вы со мной!
И он взял озадаченного Фламбо под руку.
От причала они свернули к дому и, проходя под низко нависшим карнизом крыши, заглянули, как и в первый раз, в одно из окон. Глазам их открылась залитая светом ламп сцена, словно рассчитанная на то, чтобы привлечь их внимание. Стол в длинной зале был накрыт к обеду, когда убийца Сарадина явился словно гром среди ясного неба на остров. Сейчас здесь спокойно обедали: в конце стола расположилась чем–то недовольная миссис Антони, а напротив, во главе стола восседал мистер Поль, графский major domo, — он смаковал изысканные кушанья и вина, его потускневшие голубые глаза как–то странно светились, а длинное лицо было непроницаемым, но не лишено удовлетворения.
Фламбо забарабанил по стеклу, рванул на себя раму и с возмущением заглянул в ярко освещенную залу.
— Это уж слишком! — воскликнул он. — Вполне допускаю, что вам захотелось подкрепиться, но, знаете ли, украсть обед своего господина в то время, как он лежит бездыханный в саду…
— В своей долгой и не лишенной приятности жизни я совершил много краж, невозмутимо отвечал мистер Поль. — Этот обед — одно из немногих исключений. Он не украден. Так же, как и этот сад, и дом, он по праву принадлежит мне.
В глазах Фламбо мелькнула догадка.
— Вы, верно, хотите сказать, — начал он, — что в завещании графа Сарадина…
— Граф Сарадин — это я, — сказал старик, дожевывая соленую миндалину.
Отец Браун, который в эту минуту разглядывал птиц в саду, подпрыгнул, словно подстреленный, и сунул в окно свое бледное лицо, похожее на репу.
— Кто? — спросил он пронзительно.
— Граф Поль Сарадин, a votre service, — отвечал тот учтиво, подымая бокал с вином. — Я живу здесь чрезвычайно уединенно, так как по природе я домосед; называюсь из скромности мистер Поль, в отличие от своего злосчастного брата Стефана. Говорят, он только что умер в саду. Разумеется, это не моя вина, если враги гонятся за ним до самого дома. А все из–за прискорбной рассеянности его жизни. Он никогда не был домоседом.
Он погрузился в молчание, уставившись в противоположную стену прямо над мрачно склоненной головой миссис Антони. Тут им впервые открылось семейное сходство, так поразившее их в умершем. Внезапно плечи старого Сарадина дрогнули и заколыхались, словно он чем–то подавился, хотя лицо и оставалось по–прежнему бесстрастным.
— Боже! — воскликнул Фламбо, помолчав. — Да ведь он смеется!
— Пойдемте, — сказал побледневший, как полотно, отец Браун. — Пойдемте из этого приюта греха. Вернемся в наш честный ялик.
Мгла окутала камни и реку, когда ялик отошел от острова; в темноте они плыли вниз по течению, согреваясь двумя огромными сигарами, пламеневшими, словно два багровых фонаря на корме. Отец Браун вынул сигару изо рта и произнес:
— Верно, вы уже разгадали всю эту историю? Ведь она достаточно проста. У человека было два врага. Он был человеком умным. И потому он сообразил, что два врага лучше, чем один.
— Я не совсем понимаю, — ответил Фламбо.
— О, это очень просто, — сказал его друг. — Просто, хоть и совсем не невинно. И тот, и другой — мерзавцы, но граф, старший из братьев, принадлежит к тем мерзавцам, что одерживают победу, а младший — к тем, что идут на дно. Этот бесчестный офицер сначала выпрашивал подачки у своего брата, а потом стал шантажировать его, и в один далеко не прекрасный день граф попался ему в руки. Дело, конечно, было не пустячное, ибо Поль Сарадин не скрывал своих похождений, — репутации его не могло повредить ни одно из обычных светских прегрешений. Иными словами, за это дело он мог попасть и на виселицу, и Стефан буквально накинул веревку на шею брата. Каким–то образом ему удалось узнать правду о той сицилийской истории, — он, видно, мог доказать, что Поль убил старшего Антонелли, заманив его в горы. Десять лет капитан сорил деньгами, получаемыми за молчание, пока даже огромное состояние графа не стало стремительно таять.
Но, помимо брата–кровопийцы, у графа Сарадина было и другое бремя. Он знал, что сына Антонелли, который был ребенком во время убийства, взрастили в свирепых сицилийских традициях и что он жил одной мыслью: отомстить убийце своего отца — не виселицей (у него, в отличие от Стефана, не было доказательств), но испытанным оружием вендетты. Мальчик занимался фехтованием, пока не овладел этим смертельным искусством в совершенстве; когда он достаточно вырос, чтобы применить шпагу на деле, графом Сарадином, как писали светские газеты, овладела страсть к путешествиям. На деле он просто спасал свою жизнь: словно преступник, за которым гонится полиция, он поменял десятки мест; но неутомимый юноша всюду следовал за ним. Таково было положение, в котором находился граф Сарадин, положение, далеко не веселое. Чем больше денег тратил он на то, чтобы скрыться от Антонелли, тем меньше оставалось на то, чтобы платить за молчание Стефану. Чем больше отдавал он Стефану, тем меньше шансов оставалось у него избежать неминуемой встречи с Антонелли. Тут он показал себя великим человеком — гением, подобным Наполеону.
Вместо того чтобы продолжать борьбу с двумя врагами, он внезапно сдался обоим. Он отступил, словно в японской борьбе, и неприятели пали перед ним. Он объявил о своем намерении прекратить бегство, объявил свой адрес юному Антонелли, а затем объявил, что отдает все, чем владеет, брату. Он отправил Стефану сумму, достаточную для проезда и для того, чтобы обзавестись порядочным гардеробом, и письмо, в котором говорилось примерно следующее: «Вот все, что у меня осталось. Ты начисто меня обобрал. Но в Норфолке у меня есть небольшой дом со слугами и винным погребом; если ты на что–нибудь еще претендуешь, возьми этот дом. Если хочешь, приезжай и вступи во владение, а я буду скромно жить при тебе как друг, как управляющий или еще как–то». Он знал, что сицилиец никогда не видел ни одного из них, разве что на фотографиях; знал он также и то, что они с братом похожи, у обоих были седые эспаньолки. Затем он начисто обрил подбородок и принялся ждать. Капкан сработал. Злосчастный капитан в новом, с иголочки, наряде торжественно вступил в дом в качестве графа Сарадина — и накололся на шпагу сицилийца.
Во всем этом плане было только одно непродуманное обстоятельство, и оно делает честь человеческой природе. Злые духи, подобно Сарадину, часто ошибаются, ибо они всегда забывают о людских добродетелях. Он и не думал сомневаться в том, что месть итальянца, подобно свершенному им преступлению, будет безжалостной, безымянной и тайной, что жертва падет бессловесно — либо от ночного удара ножом, либо от выстрела из–за угла. Когда же рыцарственный Антонелли предложил дуэль с соблюдением всех правил, что могло повлечь за собой разоблачение, графу Полю стало страшно. Тогда–то я и увидел, как он с расширенными от ужаса глазами отчаливает в своем челноке от берега. Он просто бежал, как был, простоволосый, в жалкой лодчонке, в страхе, что Антонелли узнает, кто он.
Но, несмотря на свое волнение, он не до конца потерял надежду. На своем веку он знавал достаточно авантюристов и достаточно фанатиков. Вполне возможно, думал он, что авантюрист Стефан будет держать язык за зубами — из чисто актерского азарта, из желания сохранить свой новый уютный дом, из веры подлеца в удачу и в свое фехтовальное искусство. Ну, а фанатик Антонелли, конечно, будет держать язык за зубами и так и пойдет на виселицу, не сказав ни слова о семейной тайне. Поль медлил в лодке на реке до тех пор, пока не понял, что дуэль окончена. Тогда он поднял на ноги весь город, вернулся с полицейскими, увидел, как два его поверженных врага навеки исчезли из его жизни и уселся обедать с улыбкой на устах.
— С улыбкой? Да он смеялся! — воскликнул Фламбо, содрогаясь. — Кто ему подал такую идею? Сам дьявол, должно быть!
— Эту идею подали ему вы, — отвечал священник.
— Боже сохрани! — вскричал Фламбо. — Я? Что вы хотите этим сказать?
Священник вынул из кармана визитную карточку и поднес ее к мерцающему огню сигары — она была написана зелеными чернилами.
— Разве вы забыли его необычное приглашение? — спросил он — И похвалы вашему преступному подвигу? «Остроумие, с которым вы заставили одного сыщика арестовать другого», — пишет он. Да он просто повторил ваш прием. Когда враги стали наступать на него с двух сторон, он быстро сделал шаг назад, а они столкнулись и уничтожили друг друга.
Фламбо вырвал визитную карточку Сарадина из рук священника и с яростью изорвал ее в мелкие клочки.
— Покончим с этим старым бандитом, — воскликнул он, швыряя клочки бумаги в темные волны реки, которые были еле видны в темноте. — Однако как бы рыбы от этого не стали дохнуть.
Последний клочок белой бумаги, исписанной зелеными чернилами, мелькнул и исчез; слабый, дрожащий свет окрасил, словно напоминая о рассвете, небо, и луна за высокими травами побледнела. Они плыли в молчании.
— Отец, — внезапно спросил Фламбо, — как по–вашему, это был сон?
Священник покачал головой, то ли в знак отрицания, то ли сомнения, но промолчал. Из темноты к ним долетело благоухание боярышника и фруктовых садов, поднимался ветер; он качнул суденышко, наполнил парус и понес их вперед по изгибам реки к местам посчастливее, где живут безобидные люди.
Молот Господень
Деревенька Боэн Бикон пристроилась на крутом откосе, и высокий церковный шпиль торчал, как верхушка скалы. У самой церкви стояла кузница, обычно пышущая огнем, вокруг нее свалка всевозможных молотков и обрезков железа, а напротив — один на всю деревню кабак «Синий боров». На этом–то перекрестке в свинцово–серебряный рассветный час встретились два брата: один восстал ото сна, а другой еще не ложился. Преподобный и досточтимый Уилфрид Боэн был человек набожный и шел предаться молитве и созерцанию. Его старшему брату, достопочтенному полковнику Норману Боэну, было не до набожности: он сидел в смокинге на лавочке возле «Синего борова» и выпивал не то напоследок, не то для начала — это уж как на чей философский взгляд. Сам полковник в такие тонкости не вдавался.
Боэны были настоящие, древние аристократы крови, и предки их и вправду воевали в Палестине. Только не нужно думать, что рыцарями рождаются. Рыцарство — удел бедняков. Знати благородные заветы нипочем, их дело — мода. Боэны были элегантными бандитами при королеве Анне и жеманными вертопрахами при королеве Виктории. Словом, они, по примеру других знатных родов, за последние два столетия стали порослью пропойц и щеголеватых ублюдков, а был такой шепоток, что и вовсе посвихивались. И то сказать, полковник был сластолюбив не по–людски, а скорее по–волчьи: он без устали рыскал по ночам, одержимый какой–то гнусной бессонницей. У этого крупного, породистого пожилого животного были светло–желтые волосы, не тронутые сединой. Его бы назвать белокурым, с львиной осанкой; только синие глаза его запали так глубоко, что стали черными щелками. К тому же они были чересчур близко посажены. Его висячие желтые усы были очерчены косыми складками от ноздрей к подбородку: ухмылка словно врезана в лицо. Поверх смокинга он натянул светлое халатообразное пальто, а странную широкополую шляпу ярко–зеленого цвета и какого–то восточного вида сбил на затылок. Он любил красоваться в нелепых нарядах, тем более что они всегда ему шли.
Брат его, как и он, желтоволосый и хранивший аристократическую осанку, был в своем черном облачении, застегнут наглухо и свежевыбрит; в его тонком лице сквозила нервозность. Он словно бы только и жил что своей религией; но говорили о нем (особенно сектант–кузнец), что не Бог ему нужен, а старинная архитектура, потому–то он, мол, и бродит по церкви призраком, что церковь ему — все равно что брату вино и женщины, та же заразная прелесть, только что изысканная, а в общем, одно и то же. Мало ли что говорили, но набожность его все–таки была неподдельная. Надо думать, что людям попросту невдомек была его тяга к уединению и молитве, странно было вечно видеть его на коленях — и не то что пред алтарем, а где–нибудь на хорах, галереях или вовсе на колокольне. Он как раз и шел в храм задним двором кузницы, но остановился и нахмурился, увидев, куда исподлобья поглядывает брат. Не на церковь, конечно, — это и думать было нечего. Стало быть, на кузницу, и хотя кузнец–пресвитерианин со своей сектантской религией был не из его паствы, все же Уилфрид Боэн слышал про его красавицу жену много разных историй и не мог пройти мимо. Он посмотрел, нет ли кого за сараем, а полковник встал и рассмеялся.
— Доброе утро, Уилфрид, — сказал он. — Народ мой спит, а я, видишь, на ногах, как и подобает помещику. Вот кузнеца хочу навестить.
Уилфрид опустил взгляд и сказал:
— Кузнеца нет. Он ушел в Гринфорд.
— Знаю, — беззвучно хохотнул полковник. — Визит ко времени.
— Норман, — сказал священник, упершись взглядом в дорожный гравий, — а ты грома небесного не боишься?
— Грома? — переспросил тот. — Ты что, у нас теперь погоду предсказываешь?
— Да нет, — сказал Уилфрид, не поднимая глаз, — не погоду, а как бы тебя громом не поразило.
— Ах, прошу прощения, — сказал полковник. — Я и забыл, ты ведь у нас сказочник.
— А ты у нас, конечно, богохульник, — отрезал задетый за живое священнослужитель. — Что ж, Бога не боишься, так хотя человека остерегись.
Старший брат вежливо поднял брови.
— Какого то есть человека? — спросил он.
— На сорок миль в округе, — жестко сказал священник, некому тягаться силой с кузнецом Барнсом. Я знаю, ты не из трусливых и за себя постоять можешь, только смотри, плохо тебе придется.
Это были отнюдь не пустые слова, и складки у рта полковника обозначились резче. Его вечная ухмылка стала угрюмой. Но он тут же снова обрел свою свирепую веселость и рассмеялся, оскалив из–под желтых усов крепкие песьи клыки.
— Ты прав, любезный Уилфрид, — беспечно сказал он, — так порадуйся же, что последний мужчина в нашем роду надел кое–какой ратный доспех.
Он снял свою нелепую шляпу, и ее круглая тулья оказалась легким стальным шлемом в зеленой обшивке, китайским, не то японским. Уилфрид узнал фамильный трофей со стены гостиной.
— Какая подвернулась, — небрежно пояснил брат. — У меня со шляпами так же, как и с женщинами.
— Сейчас кузнец в Гринфорде, — тихо сказал Уилфрид, — но вернуться может в любую минуту.
Он побрел в церковь, склонив голову и крестясь, словно отгоняя нечистого духа. Скорей бы забыть об этой мерзости в прохладном сумраке, под готическими сводами; но в то утро все шло не по–обычному, всюду что–нибудь подстерегало. В такой час церковь всегда была пуста, а тут вдруг кто–то в глубине вскочил с колен и заспешил из полутьмы на залитую светом паперть. Священник едва поверил глазам: этот ранний богомолец был деревенский идиот, племянник кузнеца, и ему явно нечего было делать в церкви, как и вообще на белом свете. Жил он без имени, с прозвищем Джо–дурачок; это был дюжий малый, сутулый и чернявый, лицо тестяное, рот вечно разинут. Он прошагал мимо священника, и по его дурацкой физиономии никак нельзя было понять, что он делал, о чем думал в церкви. В жизни его никто здесь не видел. Что у него могли быть за молитвы? Даже представить себе трудно.
Уилфрид Боэн стоял неподвижно и глядел, как идиот вышел на солнце, потом, как его беспутный брат приветствовал дурачка с издевательским дружелюбием, наконец, как полковник принялся швырять медяки в разинутый рот Джо и, кажется, в самом деле примерялся попасть.
От этой яркой уродливой картины земной глупости и грубости он обратился к молитве об очищении своей души и обновлении помыслов. Он углубился в галерею и прошел к любимому цветному витражу с белым ангелом, несущим лилии; этот витраж всегда проливал покой в его душу. Здесь перед его глазами постепенно померкло одутловатое лицо слабоумного с разинутым по–рыбьи ртом. Здесь он постепенно отвлекся от мыслей о нераскаянном брате, который метался, как зверь за решеткой, снедаемый скотской похотью.
Там его через полчаса и нашел деревенский сапожник Гиббс, наспех посланный за ним. Он быстро поднялся с колен: он знал, что Гиббс не явился бы ни с того ни с сего. Как во многих деревнях, здешний сапожник в Бога не верил и в церкви бывал не чаще дурачка Джо. Дурачок еще мог забрести невзначай, но появление сапожника сбило бы с толку любого богослова.
— В чем дело? — довольно строго спросил Уилфрид Боэн и встревоженно потянулся за шляпой.
Местный безбожник ответил на удивление уважительно, с какой–то даже смутной симпатией.
— Уж не взыщите, сэр, — сказал он хрипловатым полушепотом, — но мы решили вас потревожить, тут, в общем, довольно жуткое дело приключилось. Ваш, в общем, брат…
Уилфрид с хрустом стиснул руки.
— Ну, что он еще натворил? — почти выкрикнул он.
— Да как бы вам сказать, сэр, — кашлянув, сказал сапожник. — Он, в общем–то, ничего такого не сделал… и уж не сделает. Вообще–то, он мертвый. Надо бы вам туда пойти, сэр.
Уилфрид спустился следом за сапожником по короткой винтовой лестнице к боковому выходу на пригорок над улицей. Отсюда все было видно как на ладони. Человек пять–шесть стояли во дворе кузницы, почти все в черном, и среди них полицейский инспектор. Был там доктор, был пресвитер и патер из окрестной католической церкви, куда ходила жена кузнеца. Сама она, статная, золотисто–рыжая женщина, заходилась от плача на лавочке, а патер ей что–то вполголоса быстро втолковывал. Посредине, возле груды молотков, простерся ничком труп в смокинге. Уилфрид с первого взгляда узнал все, вплоть до фамильных перстней на пальцах; но вместо головы был кровавый сгусток, запекшийся черно–алой звездой.
Уилфрид Боэн, не мешкая, кинулся вниз по ступенькам. Доктор был их семейным врачом, но Уилфрид не ответил на его поклон. Он еле выговорил:
— Брата убили. Что здесь было? Как ужасно, как непонятно…
Все неловко молчали, и только сапожник высказался с обычной прямотой:
— Ужасно — это да, сэр, только чего тут непонятного, все понятно.
— Что понятно? — спросил Уилфрид, и лицо его побелело.
— Куда уж яснее, — отвечал Гиббс. — На сорок миль в округе только одному под силу эдак пристукнуть человека. А почему пристукнул — опять же ясно.
— Не будем судить раньше времени, — нервно перебил его высокий, чернобородый доктор. — Впрочем, что касается удара, то мистер Гиббс прав — удар поразительный. Мистер Гиббс говорит, что это только одному под силу. Я бы сказал, что это никому не под силу.
Тщедушный священник вздрогнул от суеверного ужаса.
— Не совсем понимаю, — сказал он.
— Мистер Боэн, — вполголоса сказал доктор, — извините за такое сравнение, но череп попросту раскололся, как яичная скорлупа. И осколки врезались в тело и в землю, словно шрапнель. Это удар исполина.
Он чуть помолчал, выразительно поглядел сквозь очки и добавил:
— Хотя бы лишних подозрений быть не может. Обвинять в этом преступлении меня или вас, вообще любого заурядного человека — все равно что думать, будто ребенок утащил мраморную колонну.
— А я что говорю? — поддакнул сапожник. — Я и говорю, что кто пристукнул, тот и пристукнул. А где кузнец Симеон Барнс?
— Но он же в Гринфорде, — выдавил священник.
— Если не во Франции, — буркнул сапожник.
— Нет, он и не в Гринфорде, и не во Франции, — раздался нудный голосок, и коротышка патер подошел к ним. — Собственно говоря, вон он идет сюда.
На толстенького патера, на его невзрачную физиономию и темно–русые, дурно обстриженные волосы и так–то особенно глядеть было незачем, но тут уж никто бы на него не поглядел, будь он хоть прекрасней Аполлона. Все как один повернулись и уставились на дорогу, которая вилась через поле по склону и по которой в самом деле вышагивал кузнец Симеон с молотом на плече. Был он широченный, ширококостый, темная борода клином, темный взгляд исподлобья. Он неспешно беседовал с двумя своими спутниками; веселым его вообще не видели, и сейчас он был не мрачнее обычного.
— Господи! — вырвалось у неверующего сапожника. — И с тем же самым молотом!
— Нет, — вдруг промолвил инспектор, рыжеусый человек смышленого вида, — тот самый — вон там, у церковной стены. Лежит как лежал, мы не трогали ни труп, ни молоток.
Все обернулись к церкви, а низенький патер сделал несколько шагов и, склонившись, молча оглядел орудие убийства. Это был совсем неприметный железный молоточек, только на окровавленной насадке желтел налипший клок волос.
Потом он заговорил, и тусклый голосок его словно бы немного оживился:
— Мистер Гиббс, пожалуй, зря думает, что здесь все понятно. Вот, например, как же это такой великан схватился за этакий молоточек?
— Было бы о чем говорить, — нетерпеливо отмахнулся Гиббс. — Чего зря стоим, вон Симеон Барнс!
— Вот и подождем, — ответил коротышка. — Он как раз сюда идет. Спутников его я знаю, они из Гринфорда, люди хорошие, пришли по своим пресвитерианским делам.
В это самое время рослый кузнец обогнул собор и оказался у себя на дворе. Тут он встал как вкопанный и обронил молот. Инспектор, сохраняя должную непроницаемость, сразу шагнул к нему.
— Не спрашиваю вас, мистер Барнс, — сказал он, — известно ли вам, что здесь произошло. Вы не обязаны отвечать. Надеюсь, что неизвестно и что вы сможете это доказать. А пока что я должен, как положено, арестовать вас именем короля по обвинению в убийстве полковника Нормана Боэна.
— Не обязан ты им ничего отвечать! — в восторге от законности подхватил сапожник. — Это они обязаны доказывать. А как они докажут, что это полковник Боэн, когда у него вместо головы невесть что?
— Ну, это уж слишком, — заметил доктор священнику–коротышке. — Это уж для детективного рассказа. Я лечил полковника и знал его тело вдоль и поперек лучше, чем он сам. У него были очень изящные и весьма странные руки. Указательный и средний пальцы одинаковой длины. Да нет, конечно же, это полковник.
Он посмотрел на труп с размозженным черепом; тяжелый взгляд неподвижного кузнеца обратился туда же.
— Полковник Боэн умер, — спокойно сказал он. — Стало быть, он в аду.
— Ты, главное дело, молчи! Пусть они говорят! — выкрикивал сапожник, приплясывая от восхищения перед английской законностью. Никто так не ценит закон, как завзятый безбожник.
Кузнец бросил ему через плечо с высокомерием фанатика:
— Это вам, нечестивцам, надо юлить по–лисьи, ибо ваш закон в мире сем. Господь сам хранит и сберегает верных своих, да узрите нынче воочию. — И, указав на мертвеца, добавил: — Когда этот пес умер во гресех своих?
— Выбирайте выражения, — сказал доктор.
— Я их выбираю из Библии. Когда он умер?
— Сегодня в шесть утра он был еще жив, — запинаясь, выговорил Уилфрид Боэн.
— Велика благость Господня, — сказал кузнец. — Давайте, инспектор, забирайте меня на свою же голову. Мне–то что, меня по суду наверняка оправдают, а вот вас за такую службу наверняка не похвалят.
Степенный инспектор поглядел на кузнеца слегка озадаченно, как и все прочие, кроме чудака–священника, который все разглядывал смертоносный молоток.
— Вон там стоят двое, — веско продолжал кузнец, — два честных мастеровых из Гринфорда, да вы все их знаете. Они присягнут, что я никуда не отлучался с полуночи: у нас было собрание общины, и мы радели о спасении души всю ночь напролет. В самом Гринфорде найдется еще человек двадцать свидетелей. Был бы я язычник, мистер инспектор, я бы и глазом не моргнул — пусть вам будет хуже. Но я христианин и обязан вас пожалеть, а потому сами решайте, когда хотите слушать моих свидетелей, — сейчас или на суде.
Инспектор, видимо, озадачился всерьез и сказал:
— Разумеется, лучше бы отвести подозрения с самого начала.
Кузнец пошел со двора тем же ровным, широким шагом и привел своих друзей, и вправду всем хорошо знакомых. Много говорить им не пришлось. Через несколько слов невиновность Симеона была так же очевидна, как и громада храма.
Воцарилось то особое молчание, которое нестерпимей всяких слов. Чтобы сказать хоть что–нибудь, Уилфрид Боэн бессмысленно заметил католическому священнику:
— Вас явно очень занимает этот молоток, отец Браун.
— Да, очень, — сказал отец Браун. — Почему он такой маленький?
Доктор вдруг дернулся к нему.
— А ведь верно! — воскликнул он. — Кто возьмет такой молоток, когда кругом столько больших?
Он понизил голос и сказал на ухо Уилфриду:
— Тот, кому большой не с руки. Мужчины вовсе не тверже и не отважнее женщин. У них всего–навсего сильнее плечи. Отчаянная женщина запросто пришибет таким молотком десять человек, а тяжелым молотом ей и жука не убить.
Уилфрид Боэн в ужасе уставился на него, а отец Браун внимательно прислушивался, склонив голову набок. Врач продолжал еще тише и еще настойчивее:
— Какой идиот выдумал, что любовника ненавидит именно обманутый муж? В девяти случаях из десяти его ненавидит сама обманщица–жена. Почем знать, как он ее предал, как оскорбил? Взгляните!
Он коротким кивком указал на скамью, где сидела пышноволосая рыжая женщина. Теперь она подняла голову, и слезы высыхали на ее миловидном лице. Она не сводила взгляда с мертвеца, и в ее глазах был какой–то неистовый блеск.
Преподобный Уилфрид Боэн провел рукой перед глазами, словно заслоняясь, а отец Браун стряхнул с рукава хлопья золы, налетевшей из кузни, и занудил на свой лад.
— Вот ведь как оно выходит, — сказал он, — что у вас, что у других врачей: пока про душу — все очень складно, а как до тела дойдет, то ни в какие ворота. Спору нет, преступница всегда хочет убить сообщника, а потерпевший — не всегда. И нет спору, что женщине больше с руки молоток, чем молот. Все так. Только она никак не могла этого сделать. Ни одной женщине на свете не удастся эдак разнести череп молотком. — Он поразмыслил и продолжал: — Кое–что покамест и вообще в расчет не принято. Мертвец–то был в железном шлеме, и шлем разлетелся как стеклышко. И это, по–вашему, сделала вон та женщина, с ее–то ручками?
Они снова погрузились в молчание. Наконец доктор проворчал:
— Может, я и ошибаюсь: возражения в конце концов на все найдутся. Одно, по–моему, бесспорно: только идиот схватит молоточек, когда рядом валяется молот.
Уилфрид Боэн судорожно вскинул тощие руки ко лбу и взъерошил свои жидкие светлые волосы. Потом отдернул ладони от лица и вскрикнул:
— Слово, вы мне как раз подсказали слово! — Он продолжал, кое–как одолевая волнение: — Вы сказали: «Только идиот схватит молоточек».
— Ну да, — сказал доктор. — А что?
— Это и был идиот, — проговорил настоятель собора. Чувствуя, что к нему прикованы все взгляды, он продолжал чуть ли не истерично: — Я священник, — захлебывался он, — а священнику не пристало проливать кровь… То есть я… мы не вправе отправлять людей на виселицу. Слава Богу, я вот теперь понял, кто преступник, и слава Богу, казнь ему не грозит.
— То есть вы поняли и промолчите? — спросил доктор.
— Я не промолчу, нет; но его не повесят, — отвечал Уилфрид с какой–то блуждающей улыбкой. — Нынче утром я вошел в храм, а там молился наш дурачок, бедный Джо, он слабоумный от рождения. Бог знает, о чем он молился: у сумасшедших, у них ведь все навыворот, и молитвы, наверное, тоже. Помолится — и пойдет убивать. Я видел, как мой брат донимал беднягу Джо, издевался над ним.
— Так–так! — заинтересовался доктор. — Вот это уже разговор. Да, но как же вы объясните…
Уилфрид Боэн прямо трепетал — наконец–то для него все разъяснилось.
— Понимаете, понимаете, — волновался он, — ведь тогда долой все странности, обе загадки разрешаются! И маленький молоток, и страшный удар. Кузнец мог бы так ударить, но не этим же молотком. Жена взяла бы этот молоток, но где же ей так ударить? А если сумасшедший — то все понятно. Молоток он схватил, какой попался. А насчет силы… известно же, — правда, доктор? — что в припадке безумия силы удесятеряются.
— Ах, будь я проклят! — выдохнул доктор. — Да, ваша правда.
А отец Браун смотрел на Боэна долгим, пристальным взглядом, и стало заметно, как выделяются на его невзрачном лице большие круглые серые глаза. Он сказал вслед за доктором как–то особенно почтительно:
— Мистер Боэн, из всех объяснений только ваше сводит концы с концами. Потому–то я и скажу вам напрямик: оно неверное, и я это твердо знаю.
Затем чудной человечек отошел в сторонку и снова стал рассматривать молоток.
— Всезнайку из себя корчит, — сердито прошептал доктор Уилфриду. — Уж эти мне католические попы: хитрющий народ!
— Нет, нет, — твердил как заведенный Боэн. — Дурачок его убил. Дурачок его убил.
Два священника и доктор стояли в стороне от служителя закона и арестованного, и когда их разговор прервался, стал слышен зычный голос кузнеца:
— Ну, вроде мы с вами договорились, мистер инспектор. Сила у меня есть, это вы верно, только и мне не под силу зашвырнуть сюда молот из Гринфорда. Молот у меня без крыльев, как же он полетит за полмили над полями да околицами?
Инспектор дружелюбно рассмеялся и сказал:
— Нет, ваше дело чистое, хотя сходится все, конечно, на редкость. Попрошу вас только оказывать всяческое содействие в отыскании человека вашего роста и вашей силы. Да чего там! Хоть поможете его задержать. Сами–то вы ни на кого не подумали?
— Подумать подумал, — сурово сказал кузнец, — только виновника–то зря ищете. — Он заметил, что кое–кто испуганно поглядел на его жену, шагнул к скамейке и положил ручищу ей на плечо. — И виновницы не ищите.
— Кого же тогда искать? — ухмыльнулся инспектор. — Не корову же — где ей с молотком управиться?
— Не из плоти была рука с этим молотком, — глухо сказал кузнец, — по–вашему говоря, он сам умертвился.
Уилфрид подался к нему, и глаза его вспыхнули.
— Это как же, Барнс, — съязвил сапожник, — ты что же, думаешь, молот сам его пристукнул?
— Смейтесь и насмехайтесь, — выкрикнул кузнец, — смейтесь, священнослужители, даром что вы же по воскресеньям повествуете, как Господь сокрушил Сеннахирима . Он во всяком дому, и призрел мой дом, и поразил осквернителя на пороге его. Поразил с той самой силою, с какою Он сотрясает землю.
— Я сегодня грозил Норману громом небесным, — сдавленно проговорил Уилфрид.
— Ну, этот подследственный не в моем ведении, — усмехнулся инспектор.
— Зато вы в Его ведении, — отрезал кузнец, — не забывайте об этом, — и пошел в дом, обратив к собравшимся могучую спину.
Потрясенного Уилфрида заботливо взял под руку отец Браун.
— Уйдемте куда–нибудь с этого страшного места, мистер Боэн, — говорил он. — Покажите мне, пожалуйста, вашу церковь. Я слышал, она чуть ли не самая древняя в Англии. А мы, знаете, — он шутливо подмигнул, — интересуемся древнеангликанскими церквами.
Шуток Уилфрид не ценил и шутить не умел, но показать церковь согласился охотно: он рад был поговорить о красотах готики с человеком, понимающим в ней все–таки побольше, чем сектант–кузнец и сапожник–атеист.
— Да–да, — сказал он, — пойдемте, вот здесь.
Он повел отца Брауна к высокому боковому крыльцу, но едва тот поставил ногу на первую ступеньку, как кто–то взял его сзади за плечо. Отец Браун обернулся и оказался лицом к лицу с худым смуглым доктором, который глядел темно и подозрительно.
— Вот что, сэр, — резко сказал врач, — вид у вас такой, будто вы тут кое в чем разобрались. Вы что же, позвольте спросить, решили помалкивать про себя?
— Понимаете, доктор, — дружелюбно улыбнулся отец Браун, — есть ведь такое правило: не все знаешь — так и молчи, тем более что в нашем–то деле положено молчать, именно когда знаешь все. Но если вам кажется, что я обидел вас или не только вас своими недомолвками, то я, пожалуй, сделаю вам два очень прозрачных намека.
— Слушаю вас, — мрачно откликнулся врач.
— Во–первых, — сказал отец Браун, — это дело вполне по вашей части. Никакой мистики, сплошная наука. Кузнец не в том ошибся, что преступника настигла кара свыше, — это–то да, только уж никаким чудом здесь и не пахнет. Нет, доктор, никакого особого чуда здесь нет, разве что чудо — сам человек, его непостижимое, грешное, дерзновенное сердце. А череп–то раздробило самым естественным образом, по закону природы, ученые его на каждом шагу поминают.
Доктор пристально и хмуро глядел на него.
— Второй намек? — спросил он.
— Второй намек такой, — сказал отец Браун. — Помните: кузнец, он в чудеса–то верит, а сказок дурацких не любит — как, дескать, его молот полетит, раз он без крыльев?
— Да, — сказал доктор. — Это я помню.
— Так вот, — широко улыбнулся отец Браун, — эта дурацкая сказка ближе всего к правде.
И он засеменил по ступенькам вслед за настоятелем.
Уилфрид Боэн нетерпеливо поджидал его, бледный до синевы, словно эта маленькая задержка его доконала; он сразу повел гостя в свою любимую галерею, под самый свод, в сияющую сень витража с ангелом. Маленький патер осматривал все подряд и всем неумолчно, хоть и негромко восхищался. Он обнаружил боковой выход на винтовую лестницу, по которой Уилфрид спешил вниз к телу брата; отец Браун, однако, с обезьяньей прытью кинулся не вниз, а наверх, и вскоре его голос донесся с верхней наружной площадки.
— Идите сюда, мистер Боэн, — позвал он. — Вам хорошо подышать воздухом!
Боэн поднялся и вышел на каменную галерейку, балкончик, лепившийся у стены храма. Вокруг одинокого холма расстилалась бескрайняя равнина, усеянная деревнями и фермами; лиловый лес густел на горизонте. Далеко–далеко внизу рисовался четкий квадратик двора кузни, где все еще что–то записывал инспектор и, как прибитая муха, валялся неубранный труп.
— Вроде карты мира, правда? — сказал отец Браун.
— Да, — очень серьезно согласился Боэн и кивнул.
Под ними и вокруг них готические стены рушились в пустоту, словно призывали к самоубийству. В средневековых зданиях есть такая исполинская ярость — на них отовсюду смотришь, как на круп бешено мчащейся лошади. Собор составляли древние, суровые камни, поросшие лишайниками и облепленные птичьими гнездами. И все же внизу казалось, что стены фонтаном взмывают к небесам, а оттуда, сверху, — что они водопадом низвергаются в звенящую бездну. Два человека на башне были пленниками неимоверной готической жути: все смещено и сплющено, перспектива сдвинута, большое уменьшено, маленькое увеличено — окаменелый мир наизнанку, повисший в воздухе. Громадные каменные завитки — и мелкий рисунок крохотных ферм и лугов. Изваяния птиц и зверей, словно драконы, парящие или ползущие над полями и селами. Все было страшно и невероятно, будто они стояли между гигантских крыл парящего над землей чудища. Старая соборная церковь надвинулась на солнечную долину, как грозовая туча.
— По–моему, на такой высоте и молиться–то опасно, — сказал отец Браун. — Глядеть надо снизу вверх, а не сверху вниз.
— Вы думаете, здесь так уж опасно? — спросил Уилфрид.
— Я думаю, отсюда опасно падать — упасть ведь может не тело, а душа, — ответил маленький патер.
— Я что–то вас не очень понимаю, — пробормотал Уилфрид.
— Взять хоть того же кузнеца, — невозмутимо сказал отец Браун. — Хороший человек, жаль не христианин. Вера у него шотландская — так веровали те, кто молился на холмах и скалах и смотрел вниз, на землю, чаще, чем на небеса. А величие — дитя смирения. Большое видно с равнины, а с высоты все кажется пустяками.
— Но ведь он, он не убийца, — выговорил Боэн.
— Нет, — странным голосом сказал отец Браун, — мы знаем, что убийца не он.
Он помолчал и продолжил, светло–серые глаза его были устремлены вдаль.
— Я знал человека, — сказал он, — который сперва молился со всеми у алтаря, а потом стал подниматься все выше и молиться в одиночку — в уголках, галереях, на колокольне или у шпиля. Мир вращался, как колесо, а он стоял над миром: у него закружилась голова, и он возомнил себя Богом. Хороший он был человек, но впал в большой грех.
Уилфрид глядел в сторону, но его худые руки, вцепившиеся в парапет, стали иссиня–белыми.
— Он решил, что ему дано судить мир и карать грешников. Если б он стоял внизу, на коленях, рядом с другими — ему бы это и в голову не пришло. Но он глядел сверху — и люди казались ему насекомыми. Ползало там одно ярко–зеленое, особенно мерзкое и назойливое, да к тому же и ядовитое.
Стояла тишина, только грачи кричали у колокольни; и снова послышался голос отца Брауна:
— К вящему искушению во власти его оказался самый страшный механизм природы — сила, с бешеной быстротой притягивающая все земное к земному лону. Смотрите, вон прямо под нами расхаживает инспектор. Если я кину отсюда камушек, камушек ударит в него пулей. Если я оброню молоток… или молоточек…
Уилфрид Боэн перекинул ногу через парапет, но отец Браун оттянул его назад за воротник.
— Нет, — сказал он. — Это выход в ад .
Боэн попятился и припал к стене, в ужасе глядя на него.
— Откуда вы все это знаете? — крикнул он. — Ты дьявол?
— Я человек, — строго ответил отец Браун, — и значит, вместилище всех дьяволов. — Он помолчал. — Я знаю, что вы сделали — вернее догадываюсь почти обо всем. Поговорив с братом, вы разгорелись гневом — не скажу, что неправедным, — и схватили молоток, почти готовые убить его за его гнусные слова. Но вы отпрянули перед убийством, сунули молоток за пазуху и бросились в церковь. Вы отчаянно молились — у окна с ангелом, потом еще выше, еще и потом здесь — и отсюда увидели, как внизу шляпа полковника ползает зеленой тлей. В душе вашей что–то надломилось, и вы обрушили на него гром небесный.
Уилфрид прижал ко лбу дрожащую руку и тихо спросил:
— Откуда вы знаете про зеленую тлю?
По лицу отца Брауна мелькнула тень улыбки.
— Да это как–то само собой понятно, — сказал он. — Слушайте дальше. Мне все известно, но никто другой не узнает ничего, вам самому решать, я отступаюсь и сохраню эту тайну, как тайну исповеди. Тому много причин, и лишь одна вас касается. Решайте, ибо вы еще не стали настоящим убийцей, не закоснели во зле. Вы боялись, что обвинят кузнеца, боялись, что обвинят его жену. Вы попробовали свалить все на слабоумного, зная, что ему ничто не грозит. Мое дело замечать такие проблески света в душе убийцы. Спускайтесь в деревню и поступайте, как знаете; я сказал вам свое последнее слово.
Они в молчании спустились по винтовой лестнице и вышли на солнце к кузнице. Уилфрид Боэн аккуратно отодвинул засов деревянной калитки, подошел к инспектору и сказал:
— Прошу вас арестовать меня. Брата убил я.
Око Аполлона
Таинственная спутница Темзы, искрящаяся дымка, и плотная, и прозрачная сразу, светлела и сверкала все больше по мере того, как солнце поднималось над Вестминстером, а два человека шли по Вестминстерскому мосту. Один был высокий, другой — низенький, и мы, повинуясь причуде фантазии, могли бы сравнить их с гордой башней парламента и со смиренным, сутулым аббатством, тем более что низкорослый был в сутане. На языке же документов высокий звался Эркюлем Фламбо, занимался частным сыском и направлялся в свою новую контору, расположенную в новом многоквартирном доме напротив аббатства; а маленький звался отцом Дж. Брауном , служил в церкви св. Франциска Ксаверия и, причастив умирающего, прибыл из Камберуэла, чтобы посмотреть контору своего друга.
Дом, где она помещалась, был высок, словно американский небоскреб, и по–американски оснащен безотказными лифтами и телефонами. Его только что достроили, заняты были три квартиры — над Фламбо, под Фламбо и его собственная; два верхних и три нижних этажа еще пустовали. Но тот, кто смотрел впервые на свежевыстроенную башню, удивлялся не этому. Леса почти совсем убрали, и на голой стене, прямо над окнами Фламбо, сверкал огромный, окна в три, золоченый глаз, окруженный золотыми лучами.
— Господи, что это? — спросил отец Браун и остановился.
— А, это новая вера! — засмеялся Фламбо. — Из тех, что отпускают нам грехи, потому что мы вообще безгрешны. Что–то вроде «Христианской науки» . Надо мной живет некий Калон (это он себя так называет, фамилий таких нет!). Внизу, подо мной, — две машинистки, а наверху — этот бойкий краснобай. Он, видите ли, новый жрец Аполлона, солнцу поклоняется.
— Посмотрим на него, посмотрим… — сказал отец Браун. — Солнце было самым жестоким божеством. А что это за страшный глаз?
— Насколько я понял, — отвечал Фламбо, — у них такая теория. Крепкий духом вынесет что угодно. Символы их — солнце и огромный глаз. Они говорят, что истинно здоровый человек может прямо смотреть на солнце.
— Здоровому человеку, — заметил отец Браун, — это и в голову не придет.
— Ну, я что знал, то сказал, — беспечно откликнулся Фламбо. — Конечно, они считают, что их вера лечит все болезни тела.
— А лечит она единственную болезнь духа? — серьезно и взволнованно спросил отец Браун.
— Что же это за болезнь? — улыбнулся Фламбо.
— Уверенность в собственном здоровье, — ответил священник.
Тихая, маленькая контора больше привлекала Фламбо, чем сверкающее святилище. Как все южане, он отличался здравомыслием, вообразить себя мог лишь католиком или атеистом и к новым религиям — победным ли, призрачным ли — склонности не питал. Зато он питал склонность к людям, особенно — к красивым, а дамы, поселившиеся внизу, были еще и своеобразны. Там жили две сестры, обе — худые и темноволосые, одна к тому же — высокая ростом и прекрасная лицом. Профиль у нее был четкий, орлиный; таких, как она, всегда вспоминаешь в профиль, словно они отточенным клинком прорезают путь сквозь жизнь. Глаза ее сверкали скорее стальным, чем алмазным блеском, и держалась она прямо, так прямо, что несмотря на худобу изящной не была. Младшая сестра, ее укороченная тень, казалась тусклее, бледнее и незаметней. Обе носили строгие черные платья с мужскими манжетами и воротничками. В лондонских конторах — тысячи таких резковатых, энергичных женщин; но этих отличало не внешнее, известное всем, а истинное их положение.
Полина Стэси, старшая сестра, унаследовала герб, земли и очень много денег. Она росла в садах и замках, но, по холодной пылкости чувств, присущей современным женщинам, избрала иную, высшую, нелегкую жизнь. От денег она, однако, не отказалась — этот жест, достойный монахов и романтиков, претил ее трезвой деловитости. Деньги были ей нужны, чтобы служить обществу. Она открыла контору — как бы зародыш образцового машинного бюро, а остальное раздала лигам и комитетам, борющимся за то, чтобы женщины занимались именно такой работой. Никто не знал, в какой мере младшая, Джоан, разделяет этот несколько деловитый идеализм. Во всяком случае, за своей сестрой и начальницей она шла с собачьей преданностью, более приятной все же, чем твердость и бодрость старшей, и даже немного трагичной. Полина Стэси трагедий не знала; по–видимому, ей казалось, что их и не бывает.
Когда Фламбо встретил свою соседку впервые, сухая ее стремительность и холодный пыл сильно его позабавили. Он ждал внизу лифтера, который развозил жильцов по этажам. Но девушка с соколиными глазами ждать не пожелала. Она резко сообщила, что сама разбирается в лифтах и не зависит от мальчишек, а кстати — и от мужчин. Жила она невысоко, но за считанные секунды довольно полно ознакомила сыщика со своими воззрениями, сводившимися к тому, что она — современная деловая женщина и любит современную, дельную технику. Ее черные глаза сверкали холодным гневом, когда она помянула тех, кто науку не ценит и вздыхает по ушедшей романтике. Каждый, говорила она, должен управлять любой машиной, как она управляет лифтом. Она чуть не вспыхнула, когда Фламбо открыл перед ней дверцу; а он поднялся к себе, вспоминая с улыбкой о такой взрывчатой самостоятельности.
Действительно, нрав у нее был пылкий, властный, раздражительный, и худые тонкие руки двигались так резко, словно она собиралась все разрушить. Как–то Фламбо зашел к ней, хотел что–то напечатать и увидел, что она швырнула на пол сестрины очки и давит их ногой. При этом она обличала «дурацкую медицину» и слабых, жалких людей, которые ей поддаются. Она кричала, чтобы сестра и не думала больше таскать домой всякую дрянь. Она вопрошала, не завести ли ей парик, или деревянную ногу, или стеклянный глаз; и собственные ее глаза сверкали стеклянным блеском.
Пораженный такой нетерпимостью, Фламбо не удержался и, рассудительный, как все французы, спросил ее, почему очки — признак слабости, а лифт — признак силы. Если наука вправе помогать нам, почему ей не помочь и на сей раз?
— Что тут общего! — надменно ответила Полина. — Да, мсье Фламбо, машины и моторы — признак силы. Техника пожирает пространство и презирает время. Все люди — и мы, женщины, — овладевают ею. Это возвышенно, это прекрасно, это — истинная наука. А всякие подпорки и припарки — отличительный знак малодушных! Доктора подсовывают нам костыли, словно мы родились калеками или рабами. Я не рабыня, мсье Фламбо. Люди думают, что все это нужно, потому что их учат страху, а не смелости и силе. Глупые няньки не дают детям смотреть на солнце, а потом никто и не может прямо на него смотреть. Я гляжу на звезды, буду глядеть и на эту. Солнце мне не хозяин, хочу — и смотрю!
— Ваши глаза ослепят солнце, — сказал Фламбо, кланяясь с иностранной учтивостью. Ему нравилось говорить комплименты этой странной, колючей красавице, отчасти потому, что она немного терялась. Но, поднимаясь на свой этаж, он глубоко вздохнул, присвистнул и проговорил про себя: «Значит, и она попала в лапы к этому знахарю с золотым глазом…» Как бы мало он ни знал о новой религии, как бы мало ею ни интересовался, о том, что адепты ее глядят на солнце, он все же слышал.
Вскоре он заметил, что духовные узы между верхней и нижней конторой становятся все крепче. Тот, кто именовал себя Калоном, был поистине великолепен, как и подобает жрецу солнечного бога. Он был ненамного ниже Фламбо, но гораздо красивее. Золотой бородой, синими глазами, откинутой назад львиной гривой он походил как нельзя больше на белокурую бестию , воспетую Ницше, но животную его красоту смягчали, возвышали, просветляли мощный разум и сила духа. Он походил на саксонского короля, но такого, который прославился святостью. Этому не мешала деловая, будничная обстановка — контора в многоэтажном доме на Виктория–стрит, аккуратный и скучный клерк в приемной, медная табличка, золоченый глаз вроде рекламы окулиста. И тело его и душа сияли сквозь пошлость властной, вдохновенной силой. Всякий чувствовал при нем, что это — не мошенник, а мудрец. Даже в просторном полотняном костюме, который он носил в рабочие часы, он был необычен и величав. Когда же он славословил солнце в белых одеждах, с золотым обручем на голове, он был так прекрасен, что толпа, собравшаяся поглазеть на него, внезапно умолкала. Каждый день, три раза, новый солнцепоклонник выходил на небольшой балкон и перед всем Вестминстером молился своему сверкающему господину — на рассвете, в полдень и на закате. Часы еще не пробили двенадцать раз на башне парламента, колокола еще не отзвонили, когда отец Браун, друг Фламбо, впервые увидел белого жреца, поклонявшегося Аполлону.
Фламбо его видел не впервые и скрылся в высоком доме, не поглядев, идет ли за ним священник; а тот — из профессионального интереса к обрядам или из личного, очень сильного интереса к шутовству — загляделся на жреца, как загляделся бы на кукольный театр. Пророк, именуемый Калоном, в серебристо–белых одеждах стоял, воздев кверху руки, и его на удивление властный голос, читающий литанию, заполнял суетливую, деловитую улицу. Вряд ли солнечный жрец что–нибудь видел; во всяком случае, он не видел маленького, круглолицого священника, который, помаргивая, глядел на него из толпы. Наверное, это и отличало друг от друга таких непохожих людей: отец Браун мигал всегда, на что бы ни смотрел; служитель Аполлона смотрел, не мигая, на полуденное солнце.
— О, солнце! — возглашал пророк. — Звезда, величайшая из всех звезд! Источник, безбурно струящийся в таинственное пространство! Ты, породившее всякую белизну — белое пламя, белый цветок, белый гребень волны! Отец, невиннейший невинных и безмятежных детей, первозданная чистота, в чьем покое…
Что–то страшно затрещало, словно взорвалась ракета, и сразу же раздались пронзительные крики. Пять человек кинулись в дом, трое выбежало, и, столкнувшись, они оглушили друг друга громкой, сбивчивой речью. Над улицей повисла несказанная жуть, страшная весть, особенно страшная от того, что никто не знал, в чем дело. Все бегали и кричали, только двое стояли тихо: наверху — прекрасный жрец Аполлона, внизу — неприметный служитель Христа.
Наконец в дверях появился Фламбо, могучий великан, и небольшая толпа присмирела. Громко, как сирена в тумане, он приказал кому–то (или кому угодно) бежать за врачом и снова исчез в темном, забитом людьми проходе, а друг его, отец Браун, незаметно скользнул за ним. Ныряя сквозь толпу, он слышал глубокий, напевный голос, взывавший к радостному богу, другу цветов и ручейков.
Добравшись до места, священник увидел, что Фламбо и еще человек пять стоят у клетки, в которую обычно спускался лифт. Но его там не было. Там была та, которая обычно спускалась в лифте.
Фламбо уже четыре минуты глядел на размозженную голову и окровавленное тело красавицы, не признававшей трагедий. Он не сомневался, что это Полина Стэси, и хотя послал за доктором, не сомневался, что она мертва.
Ему никак не удавалось вспомнить, нравилась она ему или нет; скорее всего, она и привлекала его, и раздражала. Но он о ней думал; и невыносимо трогательный образ ее привычек и повадок пронзил его сердце крохотными кинжалами утраты. Он вспомнил ее нежное лицо и уверенные речи с той поразительной четкостью, в которой — вся горечь смерти. Мгновенно, как гром с ясного неба, как молния с высоты, прекрасная, гордая женщина низринулась в колодец лифта и разбилась о дно. Что это, самоубийство? Нет, она слишком дерзко любила жизнь. Убийство? Кому же убить в полупустом доме? Хрипло и сбивчиво стал он спрашивать, где же этот Калон, и вдруг понял, что слова его не грозны, а жалобны. Тихий, ровный, глубокий голос ответил ему, что Калон уже четверть часа славит солнце у себя на балконе. Когда Фламбо услышал этот голос и ощутил руку на плече, он обратил к другу потемневшее лицо и резко спросил:
— Если его нет, кто же это сделал?
— Пойдем наверх, — сказал отец Браун. — Может, там узнаем. Полиция придет только через полчаса.
Препоручив врачам тело убитой, Фламбо кинулся в ее контору, никого не увидел и побежал к себе. Теперь он был очень бледен.
— Ее сестра, — сказал он другу с недоброй значительностью, — пошла погулять.
Отец Браун кивнул.
— Или поднялась к этому солнечному мужу, — предположил он. — Я бы на вашем месте это проверил, а уж потом мы все обсудим тут, у вас. Нет! — спохватился он. — Когда же я поумнею? Конечно, там, у них.
Фламбо ничего не понял, взглянул на него, но покорно проводил его в пустую контору. Загадочный пастырь сел в красное кожаное кресло у самого входа, откуда были видны и лестница, и все три площадки, и стал ждать. Вскоре по лестнице спустились трое, все — разные, все — одинаково важные. Первой шла Джоан, сестра покойной; значит, она и впрямь была наверху, во временном святилище солнца. Вторым шел солнечный жрец, завершивший славословия и спускавшийся по пустынным ступеням во всей своей славе; белым одеянием, бородой и расчесанной на две стороны гривой он напоминал Христа, выходящего из претории, с картины Доре . Третьим шел мрачный, озадаченный Фламбо.
Джоан Стэси — хмурая и смуглая, седеющая раньше времени, направилась к своему столу и деловито шлепнула на него бумаги. Все очнулись. Если мисс Джоан и была убийцей, хладнокровие ей не изменило. Отец Браун взглянул на нее и, не отводя от нее глаз, обратился не к ней.
— Пророк, — сказал он, по–видимому, Калону, — я бы хотел, чтобы вы поподробнее рассказали мне о своей вере.
— С превеликой гордостью, — отвечал Калон, склоняя увенчанную голову. — Но я не совсем вас понимаю…
— Дело вот в чем, — простодушно и застенчиво начал священник. — Нас учат, что, если у кого–нибудь плохие, совсем плохие принципы, он в этом и сам виноват. Но все же мы меньше спросим с того, кто замутнил совесть софизмами. Считаете ли вы, что убивать нельзя?
— Это обвинение? — очень спокойно спросил Калон.
— Нет, — мягко ответил Браун, — это защита.
Все удивленно молчали. Жрец Аполлона поднялся медленно, как само солнце. Он заполнил комнату светом и силой, и казалось, что точно так же он заполнил бы Солсбери–Плейн. Всю комнату украсили белые складки его одежд, рука величаво простерлась вдаль, и маленький священник в старой сутане стал нелепым и неуместным, словно черная, круглая клякса на белом мраморе Эллады.
— Мы встретились, Кайафа ! — сказал пророк. — Кроме вашей церкви и моей, нет ничего на свете. Я поклоняюсь солнцу, вы — мраку. Вы служите умирающему, я — живому богу. Вы подозреваете меня, выслеживаете, как и велит вам ваша вера. Все вы — ищейки и сыщики, злые соглядатаи, стремящиеся пыткой или подлостью вырвать у нас покаяние. Вы обвините человека в преступности, я обвиню его в невинности. Вы обвините его в грехе, я — в добродетели. Еще одно я скажу вам, читатель черных книг, прежде чем опровергнуть пустые, мерзкие домыслы. И в малой мере не понять вам, как безразличен мне ваш приговор. То, что вы зовете бедой и казнью, для меня — как чудище из детской сказки для взрослого человека. Мне так безразлично марево этой жизни, что я сам себя обвиню. Против меня есть одно свидетельство, и я назову его. Женщина, умершая сейчас, была мне подругой и возлюбленной — не по закону ваших игрушечных молелен, а по закону, который так чист и строг, что вам его не понять. Мы пребывали с ней в ином, не вашем мире, в сияющих чертогах, пока вы шныряли по тесным, запутанным проулкам. Я знаю, стражи порядка — и обычные, и церковные — считают, что нет любви без ненависти. Вот вам первый повод для обвинения. Но есть и второй, посерьезнее, и я не скрою его от вас. Полина не только любила меня, — сегодня утром, перед смертью, она за этим самым столом завещала моей церкви полмиллиона. Ну, где же оковы? Вам не понять, что мне безразличны ваши нелепые кары. В тюрьме я буду ждать, как на станции, скорого поезда к ней. Виселица доставит меня еще скорее.
Он говорил с ораторской властностью, Фламбо и Джоан в немом восхищении глядели на него. Лицо отца Брауна выражало только глубокую печаль; он смотрел в пол, и лоб его прорезала морщина. Пророк, легко опершись о доску стола, завершал свою речь:
— Я изложил свое дело коротко, больше сказать нечего. Еще меньше слов понадобится мне, чтобы опровергнуть обвинение. Правда проста: убить я не мог. Полина Стэси упала с этого этажа в пять минут первого. Человек сто подтвердят под присягой, что я стоял на своем балконе с двенадцати, ровно четверть часа. Я всегда совершаю в это время молитву на глазах у всего света. Мой клерк, простой и честный человек, никак со мной не связанный, скажет, что сидел в приемной все утро, и никто от меня не выходил. Он скажет, что я пришел без четверти двенадцать, когда о несчастье никто еще не думал, и не уходил с тех пор из конторы. Такого полного алиби ни у кого не было: показания в мою пользу даст весь Вестминстер. Как видите, оков не нужно. Дело закончено.
Но под конец я скажу вам все, что вы хотите выведать, и разгоню последние клочья нелепейшего подозрения. Мне кажется, я знаю, как умерла моя несчастная подруга. Воля ваша, вините в том меня, или мое учение, или мою веру. Но обвинить меня в суде нельзя. Все, прикоснувшиеся к высшим истинам, знают, что люди, достигшие высоких степеней посвящения, обретали иногда дар левитации, умели держаться в воздухе. Это лишь часть той победы над материей, на которой зиждется наша сокровенная мудрость. Несчастная Полина была порывиста и горда. По правде говоря, она постигла тайны не так глубоко, как думала. Когда мы спускались в лифте, она часто мне говорила, что, если воля твоя сильна, ты слетишь вниз, как перышко. Я искренне верю, что, воспаривши духом, она дерзновенно понадеялась на чудо. Но воля или вера изменили ей, и низший закон, страшный закон материи, взял свое. Вот и все, господа. Это печально, а по–вашему — и самонадеянно, и дурно, но преступления здесь нет, и я тут ни при чем. В отчете для полиции лучше назвать это самоубийством. Я же всегда назову это ошибкой подвижницы, стремившейся к большему знанию и к высшей, небесной жизни.
Фламбо впервые видел, что друг его побежден. Отец Браун сидел тихо и глядел в пол, страдальчески хмурясь, словно стыдился чего–то. Трудно было бороться с ощущением, которое так властно поддержали крылатые слова пророка: тот, кому положено подозревать людей, побежден гордым, чистым духом свободы и здоровья. Наконец священник сказал, моргая часто, как от боли:
— Ну что ж, если так, берите это завещание. Где же она, бедняжка, его оставила?
— На столе, у двери, — сказал Калон с той весомой простотой, которая сама по себе оправдывала его. — Она мне говорила, что напишет сегодня утром, да я и сам видел ее, когда поднимался на лифте к себе.
— Дверь была открыта? — спросил священник, глядя на уголок ковра.
— Да, — спокойно ответил Калон.
— Так ее и не закрыли… — сказал отец Браун, прилежно изучая ковер.
— Вот какая–то бумажка, — проговорила непонятным тоном мрачная Джоан Стэси. Она прошла к столу сестры и взяла листок голубой бумаги. Брезгливая ее улыбка совсем не подходила к случаю, и Фламбо нахмурился, взглянув на нее.
Пророк стоял в стороне с тем царственным безразличием, которое его всегда выручало. Бумагу взял Фламбо и стал ее читать, все больше удивляясь. Поначалу было написано, как надо, но после слов «отдаю и завещаю все, чем владею в день смерти» буквы внезапно сменялись царапинами, а подписи вообще не было. Фламбо в полном изумлении протянул это другу, тот посмотрел и молча передал служителю солнца.
Секунды не прошло, как жрец, взвихрив белые одежды, двумя прыжками подскочил к Джоан Стэси. Синие его глаза вылезли из орбит.
— Что это за шутки? — орал он. — Полина больше написала!
Страшно было слышать его новый, по–американски резкий говор. И величие, и велеречивость упали с него, как плащ.
— На столе ничего другого нет, — сказала Джоан и все с той же благосклонно–язвительной улыбкой прямо посмотрела на него.
Он разразился мерзкой, немыслимой бранью. Страшно и стыдно было видеть, как упала с него маска, словно отвалилось лицо.
— Эй, вы! — заорал он, отбранившись. — Может, я и мошенник, а вы — убийца! Вот вам и разгадка, без всяких этих левитаций! Девочка писала завещание… оставляла все мне… эта мерзавка вошла… вырвала перо… потащила ее к колодцу и столкнула! Да, без наручников не обойдемся!
— Как вы справедливо заметили, — с недобрым спокойствием произнесла мисс Джоан, — ваш клерк — человек честный и верит в присягу. Он скажет в любом суде, что я приводила в порядок бумаги за пять минут до смерти сестры и через пять минут после ее смерти. Мистер Фламбо тоже скажет, что застал меня там, у вас.
Все помолчали.
— Значит, Полина была одна! — воскликнул Фламбо. — Она покончила с собой!
— Она была одна, — сказал отец Браун, — но с собой не покончила.
— Как же она умерла? — нетерпеливо спросил Фламбо.
— Ее убили.
— Так она же была одна! — возразил сыщик.
— Ее убили, когда она была одна, — ответил священник.
Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком–то или за кого–то стыдился. Голос его был ровен и печален.
Калон снова выругался.
— Нет, вы скажите, — крикнул он, — когда придут за этой кровожадной гадиной? Убила родную сестру, украла у меня полмиллиона…
— Ладно, ладно, пророк, — усмехнулся Фламбо, — чего там, этот мир — только марево…
Служитель солнечного бога попытался снова влезть на пьедестал.
— Не в деньгах дело! — возгласил он. — Конечно, на них я распространил бы учение по всему свету. Но главное — воля моей возлюбленной. Для нее это было святыней. Полина видела…
Отец Браун вскочил, кресло зашаталось. Он был страшно бледен, но весь светился надеждой, и глаза его сияли.
— Вот! — звонко воскликнул он. — С этого и начнем! Полина видела…
Высокий жрец суетливо, как сумасшедший, попятился перед маленьким священником.
— Что такое? — визгливо повторял он. — Да как вы смеете?
— Полина видела… — снова сказал священник, и глаза его засияли еще ярче. — Говорите… ради Бога скажите все! Самому гнусному преступнику, совращенному бесом, становится легче после исповеди. Покайтесь, я очень вас прошу! Как видела Полина?
— Пустите меня, черт вас дери! — орал Калон, словно связанный гигант. — Какое вам дело? Ищейка! Паук! Что вы меня путаете?
— Схватить его? — спросил Фламбо, кидаясь к выходу, ибо Калон широко распахнул дверь.
— Нет, пусть идет, — сказал отец Браун и вздохнул так глубоко, словно печаль его всколыхнула глубины Вселенной. — Пусть Каин идет, он — Божий.
Когда он уходил, все молчали, и быстрый разум Фламбо томился в недоумении. Мисс Джоан с превеликим спокойствием прибирала бумаги на своем столе.
— Отец, — сказал наконец Фламбо, — это долг мой, не только любопытство… Я должен узнать, если можно, кто совершил преступление.
— Какое? — спросил священник.
— То, которое сегодня случилось, — отвечал его порывистый друг.
— Сегодня случилось два преступления, — сказал отец Браун. — Они очень разные, и совершили их разные люди.
Мисс Джоан сложила бумаги, отодвинула их и стала запирать шкаф. Отец Браун продолжал, обращая на нее не больше внимания, чем она обращала на него.
— Оба преступника, — говорил он, — воспользовались одним и тем же свойством одного и того же человека, и боролись они за одни и те же деньги. Преступник покрупнее споткнулся о преступника помельче, и деньги получил тот.
— Не тяните вы, как на лекции, — взмолился Фламбо. — Скажите попросту.
— Я скажу совсем просто, — согласился его друг.
Мисс Джоан, деловито и невесело хмурясь, надела перед зеркальцем невеселую, деловитую шляпку, неторопливо взяла сумку и зонтик и вышла из комнаты.
— Правда очень проста, — сказал отец Браун. — Полина Стэси слепла.
— Слепла… — повторил Фламбо, медленно встал и распрямился во весь свой огромный рост.
— Это у них в роду, — продолжал отец Браун. — Сестра носила бы очки, но она ей не давала. У нее ведь такая философия, или такое суеверие… она считала, что слабость нужно преодолеть. Она не признавала, что туман сгущается, хотела разогнать его волей. От напряжения она слепла еще больше, но самое трудное было впереди. Этот несчастный пророк, или как его там, заставил ее глядеть на огненное солнце. Они это называли «вкушать Аполлона». О, Господи, если бы эти новые язычники просто подражали старым! Те хоть знали, что в чистом, беспримесном поклонении природе немало жестокого. Они знали, что око Аполлона может погубить и ослепить .
Священник помолчал, потом начал снова, тихо и даже с трудом:
— Не пойму, сознательно ли ослепил ее этот дьявол, но слепотой он воспользовался сознательно. Убил он ее так просто, что невозможно об этом подумать. Вы знаете, оба они спускались и поднимались на лифте сами; знаете вы и то, как тихо эти лифты скользят. Калон поднялся до ее этажа и увидел в открытую дверь, что она медленно, выводя буквы по памяти, пишет завещание. Он весело крикнул, что лифт ее ждет, и позвал, когда она допишет, к себе. А сам нажал кнопку, беззвучно поднялся выше и молился в полной безопасности, когда она, бедная, кончила писать, побежала в лифт, чтобы скорей попасть к возлюбленному, и ступила…
— Не надо! — крикнул Фламбо.
— За то, что он нажал кнопку, он получил бы полмиллиона, — продолжал низкорослый священник тем ровным голосом, которым он всегда говорил о страшных вещах. — Но ничего не вышло. Не вышло ничего потому, что еще один человек хотел этих денег и знал о Полининой болезни. Вот вы не заметили в завещании такой странности: оно не дописано и не подписано, а подписи свидетелей — Джоан и служанки — там стоят. Джоан подписалась первой и с женским пренебрежением к формальностям сказала, что сестра подпишется потом. Значит, она хотела, чтобы сестра подписалась без настоящих, чужих свидетелей. С чего бы это? Я вспомнил, что Полина слепла, и понял: Джоан хотела, чтобы ее подписи вообще не было.
Такие женщины всегда пишут вечным пером, а Полина и не могла писать иначе. Привычка, и воля, и память помогали ей писать совсем хорошо; но она не знала, есть ли в ручке чернила. Наполняла ручку сестра — а на сей раз не наполнила. Чернил хватило на несколько строк, потом они кончились. Пророк потерял пятьсот тысяч фунтов и совершил зря самое страшное и гениальное преступление на свете.
Фламбо подошел к открытым дверям и услышал, что по лестнице идет полиция. Он обернулся и сказал:
— Как же вы ко всему присматривались, если так быстро его разоблачили!
Отец Браун удивился.
— Его? — переспросил он. — Да нет! Мне было трудно с этой ручкой и с мисс Джоан. Что Калон преступник, я знал еще там, на улице.
— Вы шутите? — спросил Фламбо.
— Нет, не шучу, — отвечал священник. — Я знал, что он преступник раньше, чем узнал, каково его преступление.
— Как это? — спросил Фламбо.
— Языческих стоиков, — задумчиво сказал отец Браун, — всегда подводит их сила. Раздался грохот, поднялся крик, а жрец Аполлона не замолчал и не обернулся. Я не знал, что случилось; но я понял, что он этого ждал.
Сломанная шпага
Тысячи рук леса были серыми, а миллионы его пальцев — серебряными. В сине–зеленом сланцевом небе, как осколки льда, холодным светом мерцали звезды. Весь этот лесистый и пустынный край был скован жестоким морозом. Чернью промежутки между стволами деревьев зияли бездонными черными пещерами неумолимого скандинавского ада — ада безмерного холода. Даже прямоугольная каменная башня церкви была обращена на север, как языческие постройки, и походила на вышку, сложенную первобытными племенами в прибрежных скалах Исландии. Ничто не располагало в такую ночь к осмотру кладбища. И все–таки, пожалуй, его стоило осмотреть.
Кладбище лежало на холме, который вздымался над пепельными пустынями леса наподобие горба или плеча, покрытого серым при звездном свете дерном. Большинство могил расположено было по склону, тропа, взбегавшая к церкви, крутизною напоминала лестницу. На приплюснутой вершине холма, в самом заметном месте, стоял памятник, который прославил всю округу. Он резко выделялся среди неприметных могил, ибо создал его один из величайших скульпторов современной Европы, однако слава художника померкла в блеске славы того, чей образ он воссоздал.
Звездный свет очерчивал своим серебряным карандашом массивную металлическую фигуру простертого на земле солдата, сильные руки были сложены в вечной мольбе, а большая голова покоилась на ружье. Исполненное достоинства лицо обрамляла борода, вернее, бакенбарды в старомодном, тяжеловесном вкусе служаки–полковника. Мундир, намеченный несколькими скупыми деталями, был обычной формой современных войск. Справа лежала шпага с отломанным концом, слева — Библия. В солнечные летние дни сюда наезжали в переполненных линейках американцы и просвещенные местные жители, чтобы осмотреть памятник. Но даже и в такие дни их угнетала необычайная тишина одинокого круглого холма, заброшенного кладбища и церкви, возвышавшихся над чащами.
В эту темную морозную ночь, казалось, каждый бы мог ожидать, что останется наедине со звездами. Но вот в тишине застывших лесов скрипнула деревянная калитка: по тропинке к памятнику солдата поднимались две смутно чернеющие фигуры. При тусклом холодном свете звезд видно было только, что оба путника в черных одеждах и что один из них непомерно велик, а другой (возможно, по контрасту) удивительно мал. Они подошли к надгробью знаменитого воина и несколько минут разглядывали его. Вокруг не было ни единого живого существа; человек с болезненно–мрачной фантазией мог бы даже усомниться, смертен ли он сам. Начало их разговора, во всяком случае, было весьма странным. После минутного молчания маленький путник сказал большому:
— Где умный человек прячет камешек?
И большой тихо ответил:
— На морском берегу.
Маленький кивнул головой и, немного помолчав, снова спросил:
— А где умный человек прячет лист?
И большой ответил:
— В лесу.
Опять наступила тишина, затем большой заговорил снова:
— А когда умному человеку понадобилось спрятать настоящий алмаз, он спрятал его среди поддельных, — вы намекаете на это, не правда ли?
— Нет, нет, — смеясь, возразил маленький, — не будем поминать старое.
Он потопал замерзшими ногами и продолжал:
— Я думаю не об этом, о другом, о совсем необычном. А ну–ка, зажгите спичку.
Большой порылся в кармане, вскоре чиркнула спичка, и пламя ее окрасило желтым светом плоскую грань памятника. На ней черными буквами были высечены хорошо известные слова, с благоговением прочитанные толпами американцев.
В священную память
ГЕНЕРАЛА СЭРА АРТУРА СЕНТ–КЛЭРА,
героя и мученика, всегда побеждавшего своих врагов и всегда щадившего их, но предательски сраженного ими. Да вознаградит его господь, на которого он уповал, и да отметит за его погибель.
Спичка обожгла большому пальцы, почернела и упала. Он хотел зажечь еще одну, но товарищ остановил его:
— Не надо, Фламбо, я видел все, что хотел. Точнее сказать, не видел того, чего не хотел. А теперь нам предстоит пройти полторы мили до ближайшей гостиницы; там я расскажу вам обо всем. Видит бог, только за кружкой эля у камелька осмелишься рассказать такую историю.
Они спустились по обрывистой тропе, заперли ветхую калитку и, звонко топая, зашагали по мерзлой лесной дороге. Они прошли не меньше четверти мили, прежде чем маленький заговорил снова
— Умный человек прячет камешек на морском берегу, — сказал он. — Но что ему делать, если берега нет? Знаете ли вы что–нибудь о несчастье, постигшем прославленного Сент–Клэра?
— Об английских генералах я ничего не знаю, отец Браун, — рассмеявшись, ответил большой, — только немного знаком с английскими полицейскими. Зато я отлично знаю, какую уйму времени потратил, таскаясь с вами по всем местам, связанным с именем этого молодца, кто бы он ни был. Можно подумать, его похоронили в шести разных могилах. В Вестминстерском аббатстве я видел памятник генералу Сент–Клэру. На набережной Темзы — статую генерала Сент–Клэра на вздыбленном коне. Один барельеф генерала Сент–Клэра я видел на улице, где он жил, другой — на улице, где он родился, а теперь, в глухую полночь, вы притащили меня на это сельское кладбище. Эта блистательная особа начинает мне чуточку надоедать, тем более что я понятия не имею, кто он такой. Что вы так упорно разыскиваете среди всех этих склепов и изваяний?
— Я ищу одно слово, — сказал отец Браун, — слово, которого здесь нет.
— Может быть, вы что–нибудь расскажете? — спросил Фламбо.
— Свой рассказ мне придется разделить на две части, — заметил священник, — первая часть — это то, что знают все, вторая — то, что знаю только я. Первую можно изложить коротко и ясно. Но она далека от истины.
— Прекрасно, — весело сказал большой человек, которого звали Фламбо. — Давайте начнем с того, что знают все, — с неправды.
— Если это и не совсем ложно, то, во всяком случае, мало соответствует истине, — продолжал отец Браун. — В сущности, все, что известно широкой публике, сводится к следующему… Ей известно, что Артур Сент–Клэр был выдающимся английским генералом. Известно, что после ряда блестящих, хотя и достаточно осторожных кампаний в Индии и в Африке он был назначен командующим войсками, сражавшимися против бразильцев, когда Оливье, великий бразильский патриот, предъявил свой ультиматум. Известно, что Сент–Клэр незначительными силами атаковал Оливье, у которого были превосходящие силы, и после героического сопротивления был захвачен в плен. Известно также, что после своего пленения генерал, к негодованию всего цивилизованного человечества, был повешен на ближайшем дереве. После ухода бразильцев его нашли в петле, на шее у него висела поломанная шпага.
— И эта версия неверна? — поинтересовался Фламбо.
— Нет, — спокойно сказал его приятель, — все, что я успел рассказать, верно.
— Мне кажется, вы успели рассказать довольно много, — сказал Фламбо. — Если это верно, то в чем же тайна?
Они миновали много сотен серых, похожих на призраки деревьев, прежде чем священник ответил. Задумчиво покусывая палец, он сказал:
— Тайна тут — в психологии, вернее сказать, в двух психологиях. В этом бразильском деле двое знаменитейших людей современности действовали вопреки своему характеру. Заметьте, оба они, Оливье и Сент–Клэр, были героями — в этом не приходится сомневаться. Это был поединок между Ахиллом и Гектором. Что бы вы сказали о схватке, в которой Ахилл оказался бы нерешительным, а Гектор предателем?
— Продолжайте, — нетерпеливо промолвил Фламбо, когда рассказчик снова начал покусывать палец.
— Сэр Артур Сент–Клэр был солдатом старого религиозного склада, одним из тех, кто спас нас во время Большого бунта 1, — продолжал Браун. — Превыше всего для него был долг, а не показная храбрость. При всей своей личной отваге он был, безусловно, осторожным военачальником и особенно негодовал, узнавая о бесполезных потерях живой силы. Однако в этой последней битве он предпринял действия, нелепость которых очевидна даже ребенку. Не надо быть стратегом, чтобы понять всю безрассудность его затеи, как не надо быть стратегом, чтобы не попасть под автобус. Вот первая тайна: что сталось с разумом английского генерала? Вторая загадка: что сталось с сердцем бразильского генерала? Президента Оливье можно называть мечтателем или опасным фанатиком, но даже его враги признавали, что он великодушен, как странствующий рыцарь. Он отпускал на свободу почти всех, кто когда–либо попадал к нему в плен, а многих даже осыпал знаками своей милости. Люди, которые причинили ему бесспорное зло, уходили, тронутые его простотой и добросердечием. Зачем же, черт возьми, решился он впервые в своей жизни на такую дьявольскую месть, да еще за нападение, которое не могло ему повредить? Вот в чем тайна. Один из разумнейших людей на свете без всякого основания поступил как идиот. Один из великодушнейших людей на свете без всякого основания поступил как изверг. Вот и все. Об остальном, мой друг, вы можете догадаться сами.
— Э, нет, — ответил его спутник, фыркнув. — Я предоставляю это вам. Расскажите–ка мне обо всем.
— Тогда слушайте, — начал отец Браун. — Было бы несправедливо утверждать, будто все сведения исчерпываются тем, что я рассказал, и обойти молчанием два сравнительно недавних события. Нельзя сказать, чтобы они пролили свет на это дело, ибо никто не может уяснить себе их значения. Но, если так можно выразиться, они еще более затемнили его; обнаружились новые, покрытые мраком обстоятельства. Первое событие. Врач Сент–Клэров рассорился с этим семейством и начал публиковать целую серию резких статей, в которых доказывает, что покойный генерал был религиозным маньяком; впрочем, поскольку можно судить по его собственным словам, это означает лишь чрезмерную религиозность. Как бы то ни было, его нападки кончились ничем. Разумеется, все и так знали, что Сент–Клэр был излишне строг в своем пуританском благочестии. Второе происшествие заслуживает большего внимания: в злосчастном, лишенном поддержки полку, который бросился в отчаянную атаку у Черной реки, служил некий капитан Кийт; в то время он был помолвлен с дочерью генерала и впоследствии на ней женился. Он был среди тех, кто попал в плен к Оливье; надо думать, что с ним, как и со всеми остальными, кроме генерала, обошлись великодушно и вскоре отпустили на свободу. Около двадцати лет спустя Кийт — теперь уже полковник — выпустил в свет нечто вроде автобиографии, озаглавленной «Британский офицер в Бирме и Бразилии». В том месте книги, где читатель жадно ищет сведений о причинах поражения Сент–Клэра, он находит следующие слова: «Везде в своей книге я описывал события точно так, как они происходили в действительности, придерживаясь того устарелого взгляда, что слава Англии не нуждается в прикрасах. Исключение из этого правила я делаю только для поражения при Черной реке. Для этого у меня есть основания, хотя и личные, но вполне добропорядочные и чрезвычайно веские. Однако, чтобы отдать должное памяти двух выдающихся людей, я добавлю несколько слов. Генерала Сент–Клэра обвиняли в бездарности, которую он якобы проявил в этом сражении: могу засвидетельствовать, что его действия — если только их правильно понимать — едва ли не самые талантливые и дальновидные в его жизни. По тем же источникам президент Оливье обвиняется в чудовищной несправедливости. Считаю своим долгом восстановить честь врага, заявив, что в данном случае он проявил даже больше добросердечия, чем обычно. Изъясняясь понятнее, хочу заверить своих соотечественников в том, что Сент–Клэр вовсе не был таким глупцом, а Оливье таким злодеем, какими их изображают. Вот все, что я могу сообщить, и никакие земные побуждения не заставят меня прибавить ни слова».
Большая замерзшая луна, похожая на блестящий снежный ком, проглядывала сквозь путаницу ветвей, и при ее свете рассказчик, чтобы освежить память, заглянул в клочок бумаги, вырванный из книги капитана Кийта. Когда он сложил и убрал его в карман, Фламбо вскинул руку — жест, свойственный экспансивным французам.
— Минутку, обождите минутку! — закричал он возбужденно. — Мне кажется, я догадываюсь.
Он шел большими шагами, тяжело дыша, вытянув вперед бычью шею, как спортсмен, участвующий в состязаниях по ходьбе. Священник — повеселевший и заинтересованный — семенил сбоку, едва поспевая за ним. Деревья расступились. Дорога сбегала вниз по залитой лунным светом поляне и, точно кролик, ныряла в стоявший сплошной стеной лес. Издали вход в этот лес казался маленьким и круглым, как черная дыра железнодорожного туннеля. Но когда Фламбо заговорил снова, отверстие было всего в нескольких сотнях ярдов от путников и зияло, как пещера.
— Понял! — вскричал он, ударяя ручищей по бедру. — Четыре минуты размышлений — и теперь я сам могу изложить все происшедшее.
— Отлично, — согласился его друг, — рассказывайте.
Фламбо поднял голову, но понизил голос.
— Генерал Артур Сент–Клэр, — сказал он, — происходил из семьи, страдавшей наследственным сумасшествием. Он во что бы то ни стало хотел скрыть это от своей дочери и даже, если возможно, от будущего зятя. Верно или нет, но он думал, что наступает час полного затмения рассудка, и потому решил покончить с собой. Обычное самоубийство привело бы к огласке, которой он так страшился. Когда начались военные действия, разум его помутился, и в приступе безумия он пожертвовал общественным долгом ради своей личной чести. Генерал стремительно бросился в битву, рассчитывая пасть от первого же выстрела. Но когда он обнаружил, что не добился ничего, кроме позора и плена, безумие, как взрыв бомбы, поразило его сознание, он сломал собственную шпагу и повесился.
Фламбо уставился на серую стену леса с единственным черным отверстием, похожим на могильную яму, — туда ныряла их тропа. Должно быть, в том, что дорогу проглатывал лес, было что–то жуткое, он еще ярче представил себе трагедию и вздрогнул.
— Страшная история, — проговорил он.
— Страшная история, — наклонив голову, подтвердил священник. — Но на самом деле произошло совсем другое. — В отчаянии откинув голову, он воскликнул: — О, если бы все было так, как вы описали!
Фламбо повернулся и посмотрел на него с удивлением.
— В том, что вы рассказали, нет ничего дурного, — глубоко взволнованный, заметил отец Браун. — Это рассказ о хорошем, честном, бескорыстном человеке, светлый и ясный, как эта луна. Сумасшествие и отчаяние заслуживают снисхождения. Все значительно хуже.
Фламбо бросил испуганный взгляд на луну, которую отец Браун только что упомянул в своем сравнении, — ее пересекал изогнутый черный сук, похожий на рог дьявола.
— Отец, отец! — с порывистым жестом вскричал Фламбо и быстрее зашагал вперед. — Еще хуже?
— Еще хуже, — как эхо, мрачно откликнулся священник.
И они вступили в черную галерею леса, словно задернутую по бокам дымчатым гобеленом стволов, — такие темные проходы могут привидеться разве что в кошмаре.
Вскоре они достигли самых потаенных недр леса, здесь ветвей уже не было видно, путники только чувствовали их прикосновение. И снова раздался голос священника:
— Где умный человек прячет лист? В лесу. Но что ему делать, если леса нет?
— Да, да, — отозвался Фламбо раздраженно, — что ему делать?
— Он сажает лес, чтобы спрятать лист, — сказал священник приглушенным голосом. — Страшный грех!
— Послушайте! — воскликнул его товарищ нетерпеливо, так как темный лес и темные недомолвки стали действовать ему на нервы. — Расскажете вы эту историю или нет? Что вы еще знаете?
— У меня имеются три свидетельских показания, — начал его собеседник, — которые я отыскал с немалым трудом. Я расскажу о них скорее в логической, чем в хронологической последовательности. Прежде всего о ходе и результате битвы сообщается в донесениях самого Оливье, которые достаточно ясны. Он вместе с двумя–тремя полками окопался на высотах у Черной реки, оба берега которой заболочены. На противоположном берегу, где местность поднималась более отлого, располагался первый английский аванпост. Основные части находились в тылу, на значительном от него расстоянии. Британские войска во много раз превосходили по численности бразильские, но этот передовой полк настолько оторвался от базы, что Оливье уже обдумывал план переправы через реку, чтобы отрезать его. Однако к вечеру он решил остаться на прежней позиции, исключительно выгодной. На рассвете следующего дня он был ошеломлен, увидев, что отбившаяся, лишенная поддержки с тыла горсточка англичан переправляется через реку — частично по мосту, частично вброд — и группируется на болотистом берегу, чуть ниже того места, где находились его войска.
То, что англичане с такими силами решились на атаку, было само по себе невероятным, но Оливье увидел нечто еще более поразительное. Солдаты сумасшедшего полка, своей безрассудной переправой через реку отрезавшие себе путь к отступлению, даже не пытались выбраться на твердую почву, они бездействовали, завязнув в болоте, как мухи в патоке. Не стоит и говорить, что бразильцы пробили своей артиллерией большие бреши в рядах врагов; англичане могли противопоставить ей лишь оживленный, но слабеющий ружейный огонь. И все–таки они не дрогнули, краткий рапорт Оливье заканчивается горячим восхищением загадочной отвагой этих безумцев. «Затем мы стали продвигаться вперед развернутым строем, — пишет Оливье, — и загнали их в реку: мы взяли в плен самого генерала Сент–Клэра и нескольких других офицеров. Полковник и майор — оба пали в этом сражении. Не могу удержаться, чтобы не отметить, что история видела не много таких прекрасных зрелищ, как последний бой этого доблестного полка; раненые офицеры подбирали ружья убитых солдат, сам генерал сражался на коне, с непокрытой головой, шпага его была сломана». О том, что случилось с генералом позднее, Оливье умалчивает, как и капитан Кийт.
— А теперь, — проворчал Фламбо, — расскажите мне о следующем показании.
— Чтобы разыскать его, — сказал отец Браун, — мне пришлось потратить много времени, но рассказ о нем будет короток. В одной из линкольнширских богаделен мне удалось найти старого солдата, который был не только ранен у Черной реки, но стоял на коленях перед командиром части, когда тот умирал. Этот последний, некий полковник Кланси, здоровеннейший ирландец, надо думать, умер не столько от ран, сколько от ярости. Он–то, во всяком случае, не несет ответственности за нелепую вылазку, — вероятно, она была навязана ему генералом. Солдат передал мне предсмертные слова полковника: «Вон едет проклятый старый осел. Жаль, что он сломал шпагу, а не голову». Обратите внимание, все замечают эту шпагу, хотя большинство людей выражается о ней более почтительно, чем покойный полковник Кланси. Перехожу к последнему показанию…
Тропа, идущая сквозь лесную чащу, стала подниматься вверх, и священник остановился, чтобы передохнуть, прежде чем возобновить рассказ.
Затем он продолжал тем же деловым тоном:
— Всего один или два месяца назад в Англии скончался высокопоставленный бразильский чиновник. Поссорившись с Оливье, он уехал из родной страны. Это была хорошо известная личность как здесь, так и на континенте, — испанец по фамилии Эспадо, желтолицый крючконосый щеголь; я был с ним лично знаком. По некоторым причинам частного порядка я добился разрешения просмотреть оставшиеся после него бумаги. Разумеется, он был католиком, и я находился с ним до самой кончины. Среди его бумаг не нашлось ничего, что могло бы осветить темные места сент–клэровского дела, за исключением пяти–шести школьных тетрадей, оказавшихся дневником какого–то английского солдата. Я могу только предположить, что он был найден бразильцами на одном из убитых. К сожалению, записи обрываются накануне стычки.
Но описание последнего дня в жизни этого бедного малого, несомненно, стоит прочесть. Оно при мне, но сейчас так темно, что ничего не разобрать. Перескажу его вкратце. Первая часть наполнена шуточками, которые, как видно, были в ходу у солдат, по адресу одного человека, прозванного Стервятником. Кто он, сказать трудно; по–видимому, он не принадлежал к их рядам и даже не был англичанином. Не говорят о нем и как о враге. Скорее всего, это был какой–то нейтральный посредник из местных жителей, возможно, проводник или журналист. Он о чем–то совещался наедине со старым полковником Кланси, но значительно чаще видели, как он беседует с майором. Этот майор занимает видное место в повествовании моего солдата. По описанию, это был худощавый темноволосый человек по фамилии Меррей, пуританин, родом из Северной Ирландии. Во многих остротах суровость этого олстерца противопоставляется общительности полковника Кланси. Встречаются также словечки, высмеивающие яркую и пеструю одежду Стервятника.
Но все это легкомыслие рассеивается при первых признаках тревоги. Позади английского лагеря, почти параллельно реке, проходила одна из немногочисленных больших дорог. На западе она сворачивала к реке, пересекая ее по мосту. К востоку дорога снова углублялась в дикие лесные заросли, а двумя милями дальше стоял следующий английский аванпост. В тот вечер солдаты заметили в этом направлении блеск оружия и услышали топот легкой кавалерии; даже неискушенный автор дневника догадался, что едет генерал со своим штабом. Он восседал на большом белом коне, которого мы часто видели в иллюстрированных газетах и на академических полотнах. Можете не сомневаться, что приветствие, которым его встретили солдаты, было не пустой церемонией. Сам он между тем не тратил времени на церемонии: соскочив с седла, он присоединился к группе офицеров и принялся оживленно и конфиденциально беседовать с ними. Наш друг, автор дневника, заметил, что генерал охотнее всего обсуждает дела с майором Мерреем, но такое предпочтение, пока оно не стало подчеркнутым, казалось вполне естественным. Эти люди были словно созданы, для взаимного понимания: оба они, как говорится, «читали свои библии», оба были офицерами старого евангелического толка. Во всяком случае, достоверно, что когда генерал снова садился в седло, он продолжал серьезный разговор с Мерреем, а когда пустил лошадь медленным шагом по дороге, высокий олстерец все еще шел у повода коня, поглощенный беседой. Солдаты наблюдали за ними, пока они не скрылись в небольшой рощице, где дорога поворачивала к реке. Полковник Кланси возвратился к себе в палатку, солдаты отправились на посты, автор дневника задержался еще на несколько минут и увидел изумительное зрелище.
Прямо по направлению к лагерю несся большой белый конь, который только что, словно на параде, медленно выступал по дороге. Он летел стрелой, точно приближаясь на скачках к финишу. Сперва солдаты подумали, что он сбросил седока, но скоро увидели, что это сам генерал — превосходный наездник — гнал его во весь опор. Конь и всадник вихрем подлетели к солдатам; круто осадив скакуна, генерал повернул к ним лицо, от которого, казалось, исходило пламя, и голосом, подобным звукам трубы в день Страшного суда, потребовал к себе полковника.
Замечу, кстати, что в головах таких людей, как наш солдат, потрясающие события этой катастрофы громоздятся друг на друга, словно груда бревен. Не успев опомниться после сна, солдаты становятся, едва не падая, в строй и узнают, что должны немедленно переправиться через реку и начать атаку. Им сообщают: генерал и майор обнаружили что–то у моста, и теперь для спасения жизни остается одно: незамедлительно напасть на врага. Майор срочно отправился в тыл вызвать резервы, стоящие у дороги. Однако сомнительно, чтобы подкрепления подошли вовремя, даже несмотря на спешку. Ночью полк должен форсировать реку и к утру овладеть высотами. Этой тревожной и волнующей картиной романтического ночного марша дневник внезапно заканчивается…
Лесная тропа делалась все уже, круче и извилистей, пока не стала походить на винтовую лестницу. Отец Браун шел впереди, и теперь его голос доносился сверху.
— Там упоминается еще об одной небольшой, но очень важной подробности. Когда генерал призывал их к атаке, он наполовину вытащил шпагу из ножен, но потом, устыдившись своего мелодраматического порыва, вдвинул ее обратно. Как видите, опять эта шпага!
Слабый полусвет прорывался сквозь сплетение сучьев над головами путников и отбрасывал к их ногам призрачную сеть: они снова приближались к тусклому свету открытого неба. Истина окутывала Фламбо, как воздух, но он не мог выразить ее. Он ответил в замешательстве:
— Что же тут особенного? Офицеры обычно носят шпаги, не так ли?
— В современной войне о них не часто упоминают, — бесстрастно произнес рассказчик, — но в этом деле повсюду натыкаешься на проклятую шпагу.
— Ну и что же из этого? — пробурчал Фламбо. — Дешевая сенсация: шпага старого воина ломается в его последней битве. Готов побиться об заклад, что газеты прямо–таки набросились на этот случай. На всех этих гробницах и тому подобных штуках шпагу генерала всегда изображают с отломанным концом. Надеюсь, вы потащили меня в эту полярную экспедицию не только из–за того, что два романтически настроенных человека видели сломанную шпагу Сент–Клэра?
— Нет! — Голос отца Брауна прозвучал резко, как револьверный выстрел. — Но кто видел шпагу целой?
— Что вы хотите сказать? — воскликнул его спутник и остановился как вкопанный.
Они не заметили, как вышли из серых ворот леса на открытое место.
— Я спрашиваю, кто видел его шпагу целой? — настойчиво повторил отец Браун. — Только не тот, кто писал дневник: генерал вовремя убрал ее в ножны.
Освещенный лунным сиянием, Фламбо огляделся вокруг невидящим взглядом — так человек, пораженный слепотой, смотрит на солнце, — а его товарищ, в голосе которого впервые зазвучали страстные нотки, продолжал:
— Даже обыскав все эти могилы, Фламбо, я ничего не могу доказать. Но я уверен в своей правоте. Разрешите мне добавить к своему рассказу одну небольшую подробность, которая переворачивает все вверх дном. По странной случайности одним из первых пуля поразила полковника. Он был ранен задолго до того, как войска вошли в непосредственное соприкосновение. Но он видел уже сломанную шпагу Сент–Клэра. Почему она была сломана? Как она была сломана? Мой друг, она сломалась еще до сражения!
— О! — заметил его товарищ с напускной веселостью. — А где же отломанный кусок?
— Могу вам ответить, — быстро сказал священник, — в северо–восточном углу кладбища при протестантском соборе в Белфасте.
— В самом деле? — переспросил его собеседник. — Вы уже искали его там?
— Это невозможно, — с искренним сожалением ответил Браун. — Над ним находится большой мраморный памятник — памятник майору Меррею, который пал смертью храбрых в знаменитой битве при Черной реке.
Казалось, по телу Фламбо пробежал гальванический ток.
— Вы хотите сказать, — сиплым голосом воскликнул он, — что генерал Сент–Клэр ненавидел Меррея и убил его на поле сражения, потому что…
— Вы все еще полны чистых, благородных предположений, — сказал священник. — Все было гораздо хуже.
— В таком случае, — сказал большой человек, — запас моего дурного воображения истощился.
Священник, видимо, раздумывал, с чего начать, и наконец сказал:
— Где умный человек прячет лист? В лесу.
Фламбо молчал.
— Если нет леса, он его сажает. И, если ему надо спрятать мертвый лист, он сажает мертвый лес.
Ответа опять не последовало, и священник добавил еще мягче и тише:
— А если ему надо спрятать мертвое тело, он прячет его под грудой мертвых тел.
Фламбо шагал вперед так, словно малейшая задержка во времени или пространстве была ему ненавистна, но отец Браун продолжал говорить, развивая свою последнюю мысль.
— Сэр Артур Сент–Клэр, как я уже упоминал, был одним из тех, кто «читает свою библию». Этим сказано все. Когда наконец люди поймут, что бесполезно читать только свою библию и не читать при этом библии других людей? Наборщик читает свою библию, чтобы найти опечатки, мормон читает свою библию и находит многобрачие; последователь «христианской науки» читает свою библию и обнаруживает, что наши руки и ноги — только видимость. Сент–Клэр был старым англо–индийским солдатом протестантского склада. Подумайте, что это может означать, и, ради всего святого, отбросьте ханжество! Это может означать, что он был распущенным человеком, жил под тропическим солнцем среди отбросов восточного общества и, никем духовно не руководимый, без всякого разбора впитывал в себя поучения восточной книги. Без сомнения, он читал Ветхий завет охотнее, чем Новый. Без сомнения, он находил в Ветхом завете все, что хотел найти, похоть, насилие, измену. Осмелюсь сказать, что он был честен в общепринятом смысле слова. Но что толку, если человек честен в своем поклонении бесчестности?
В каждой из таинственных знойных стран, где довелось побывать этому человеку, он заводил гарем, пытал свидетелей, накапливал грязное золото. Конечно, он сказал бы с открытым взором, что делает это во славу господа. Я выражу свои сокровенные убеждения, если спрошу: какого господа? Каждый такой поступок открывает новые двери, ведущие из круга в круг по аду. Не в том беда, что преступник становится необузданней и необузданней, а в том, что он делается подлее и подлее. Вскоре Сент–Клэр запутался во взяточничестве и шантаже, ему требовалось все больше и больше золота. Ко времени битвы у Черной реки он пал уже так низко, что место ему было лишь в последнем кругу Данте.
— Что вы хотите сказать? — спросил его друг.
— А вот что, — решительно вымолвил священник и вдруг указал на лужицу, затянутую ледком, поблескивающим под лунным светом. — Вы помните, кого Данте поместил в последнем, ледяном кругу ада?
— Предателей, — сказал Фламбо и невольно вздрогнул. Он обвел взглядом безжизненные, дразняще–бесстыдные деревья и на миг вообразил себя Данте, а священника с журчащим, как ручеек, голосом — Вергилием, своим проводником в краю вековечных грехов.
Голос продолжал:
— Как известно, Оливье отличался донкихотством: он запретил секретную службу и шпионаж. Однако запрещение, как это часто бывает, обходили за его спиной. И нарушителем был не кто иной, как наш старый друг Эспадо, тот самый пестро одетый хлыщ, которого прозвали Стервятником за его крючковатый нос. Напялив на себя маску благотворителя, он прощупывал солдат английской армии, пока не натолкнулся на единственного продажного человека. И, о боже, он оказался тем, кто стоял на самом верху! Генералу Сент–Клэру позарез требовались деньги — целые горы денег. Незадачливый врач Сент–Клэров уже тогда угрожал теми необычайными разоблачениями, с которыми выступил впоследствии, но почему–то они были внезапно прекращены, носились слухи о чудовищных злодеяниях, совершенных некогда английским евангелистом с Парк–лейн 1, — преступлениях ничуть не менее гнусных, чем человеческие жертвоприношения или продажа людей в рабство. К тому же деньги нужны были на приданое дочери: слава, которая сопутствует богатству, была ему так же дорога, как само богатство. Порвав последнюю нить, он шепнул слово бразильцам — и золото потекло к нему от врагов Англии. Но не только он, еще один человек говорил с Эспадо–Стервятником. Каким–то образом угрюмый молодой майор из Олстера сумел догадаться об этой отвратительной сделке, и, когда они не спеша двигались по дороге к мосту, Меррей заявил генералу, что тот должен немедленно выйти в отставку, иначе он будет судим военно–полевым судом и расстрелян.
Генерал оттягивал решительный ответ, пока они не подошли к тропической роще у моста. И здесь, на берегу журчащей реки, у залитых солнцем пальм, — я отчетливо вижу это, генерал выхватил шпагу и заколол майора…
Лютый мороз сковал зимнюю дорогу, окаймленную зловещими черными кустами и деревьями. Путники приближались к тому месту, где дорога переваливала через гребень холма, и Фламбо увидел далеко впереди неясный ореол, возникший не от лунного или звездного света, а от огня, зажженного человеческой рукой. Рассказ уже близился к концу, а он все не мог оторвать взгляд от далекого огонька.
— Сент–Клэр был исчадием ада, сущим исчадием ада. Никогда — я готов в этом поклясться! — не проявил он такой ясности ума и такой силы воли, как в ту минуту, когда бездыханное тело бедного Меррея лежало у его ног. Никогда, ни в одном из своих триумфов, как правильно отметил капитан Кийт, не был так прозорлив этот одареннейший человек, как в последнем позорном сражении. Он хладнокровно осмотрел свое оружие, чтобы убедиться, что на нем не осталось следов крови, и увидел, что конец шпаги, которой он заколол Меррея, отломался и остался в теле жертвы. Спокойно — так, словно он глядел на происходящее из окна клуба, — Сент–Клэр обдумал все возможные последствия. Он понял, что рано или поздно люди найдут подозрительный труп, извлекут подозрительный обломок, заметят подозрительную сломанную шпагу. Он убил, но не заставил замолчать. Его могучий разум восстал против этого непредвиденного затруднения, оставался еще один выход: сделать труп менее подозрительным, скрыть его под горою трупов! Через двадцать минут восемьсот английских солдат двинулись навстречу гибели…
Теплый свет, мерцающий за черным зимним лесом, стал сильнее и ярче, и Фламбо зашагал быстрее. Отец Браун также ускорил шаг, но казалось, он целиком поглощен своим рассказом.
— Таково было мужество этих английских солдат и таков гений их командира, что, если бы они без промедления атаковали холм, сумасшедший бросок мог бы увенчаться успехом. Но у злой воли, которая играла ими, как пешками, была совсем другая цель. Они должны были торчать в топях у моста до тех пор, пока трупы британских солдат не станут привычным зрелищем. Потом — величественная заключительная сцена: седовласый солдат, непорочный, как святой, отдает свою сломанную шпагу, чтобы прекратить дальнейшее кровопролитие. О, для экспромта это было недурно выполнено! Но я предполагаю — не могу этого доказать, — я предполагаю, что, пока они сидели в кровавой трясине, у кого–то зародились сомнения и кто–то угадал правду… — Он замолчал, а потом добавил: — Внутренний голос подсказывает мне, что это был жених его дочери, ее будущий муж.
— Но почему же тогда Оливье повесил Сент–Клэра? — спросил Фламбо.
— Отчасти из рыцарства, отчасти из политических соображений Оливье редко обременял свои войска пленными, — объяснил рассказчик. — В большинстве случаев он всех отпускал. И в тот раз он отпустил всех.
— Всех, кроме генерала, — поправил высокий человек.
— Всех, — повторил священник.
Фламбо нахмурил черные брови.
— Я не совсем понимаю вас, — сказал он.
— А теперь я нарисую вам другую картину, Фламбо, — таинственным полушепотом начал Браун. — Я ничего не могу доказать, но — и это важнее! — я вижу все. Представьте себе военный лагерь, который снимается поутру с голых, выжженных зноем холмов, и мундиры бразильцев, выстроенных в походные колонны. На ветру развеваются красная рубаха и длинная черная борода Оливье, в руке он держит широкополую шляпу. Он прощается со своим врагом и отпускает его на свободу — простого английского ветерана с белой, как снег, головой, который благодарит его от имени своих солдат. Оставшиеся в живых англичане стоят навытяжку позади генерала, рядом — запасы провианта и повозки для отступления. Рокочут барабаны — бразильцы трогаются в путь, англичане стоят как изваяния. Они не шевелятся до того момента, пока бразильцы не скрываются за тропическим горизонтом и не затихает топот их ног. Тогда, встрепенувшись, они сразу ломают строй, к генералу обращаются пятьдесят лиц — лиц, которые нельзя забыть.
Фламбо подскочил от возбуждения.
— О! — воскликнул он. — Неужели?..
— Да, — сказал отец Браун глубоким взволнованным голосом. — Это рука англичанина накинула петлю на шею Сент–Клэра, — думаю, та же рука, которая надела кольцо на палец его дочери. Это руки англичан подтащили его к древу позора, руки тех самых людей, которые преклонялись перед ним и шли за ним, веря в победу. Это глаза англичан — да простит и укрепит нас господь — смотрели на него, когда он висел в лучах чужеземного солнца на зеленой виселице — пальме! И это англичане молились о том, чтобы душа его провалилась прямо в ад.
Как только путники достигли гребня холма, навстречу им хлынул яркий свет, пробивавшийся сквозь красные занавески гостиничных окон. Гостиница стояла у обочины дороги, маня прохожих своим гостеприимством. Три ее двери были приветливо раскрыты, и даже с того места, где стояли отец Браун и Фламбо, слышались говор и смех людей, которым посчастливилось найти приют в такую ночь.
— Вряд ли нужно рассказывать о том, что случилось дальше, — сказал отец Браун. — Они судили его и там же, на месте, казнили; потом, ради славы Англии и доброго имени его дочери, поклялись молчать о набитом кошельке изменника и сломанной шпаге убийцы. Должно быть — помоги им в этом небо! — они попытались обо всем забыть. Попытаемся забыть и мы. А вот и гостиница.
— Забыть? С удовольствием! — сказал Фламбо. Он уже стоял перед входом в шумный, ярко освещенный бар, как вдруг попятился и чуть не упал. — Посмотрите–ка, что за чертовщина! — закричал он, указывая на прямоугольную деревянную вывеску над входом. На ней красовалась грубо намалеванная шпага с укороченным лезвием и псевдоархаичными буквами было начертано: «Сломанная шпага».
— Что ж тут такого? — пожал плечами отец Браун. — Он — кумир всей округи; добрая половина гостиниц, парков и улиц названа в честь генерала и его подвигов.
— А я–то думал, мы покончили с этим прокаженным! — вскричал Фламбо и сплюнул на дорогу.
— В Англии с ним никогда не покончат, — ответил священник, — до тех пор пока тверда бронза и не рассыпался камень. Столетиями его мраморные статуи будут вдохновлять души гордых наивных юношей, а его сельская могила станет символом верности, подобно цветку лилии. Миллионы людей, никогда не знавших его, будут, как родного отца, любить этого человека, с которым поступили как с дерьмом те, кто его знал. Его будут почитать как святого и никто не узнает правды — так я решил. В разглашении тайны много и плохих и хороших сторон, — правильность своего решения я проверю на опыте. Все эти газеты исчезнут, антибразильская шумиха уже кончилась, к Оливье повсюду относятся с уважением. Но я дал себе слово если хоть где–нибудь появится надпись — на металле или на мраморе, долговечном, как пирамиды, — несправедливо обвиняющая в смерти генерала полковника Кланси, капитана Кийта, президента Оливье или другого невинного человека, тогда я заговорю. А если все ограничится незаслуженным восхвалением Сент–Клэра, я буду молчать. И я сдержу свое слово!
Они вошли в таверну, которая оказалась не только уютной, но даже роскошной. На одном из столов стояла серебряная копия памятника с могилы Сент–Клэра — серебряная голова склонена, серебряная шпага сломана. Стены таверны были увешаны цветными фотографиями — одни изображали все ту же гробницу, другие — экипажи, в которых приезжали осматривать ее туристы. Отец Браун и Фламбо уселись в удобные мягкие кресла.
— Ну и холод! — воскликнул отец Браун — Выпьем вина или пива?
— Лучше бренди, — сказал Фламбо.
Три орудия смерти
По роду своей деятельности, а также и по убеждениям отец Браун лучше, чем большинство из нас, знал, что всякого человека удостаивают почестей и всяческого внимания, когда человек этот мертв. Но даже он был потрясен дикой нелепостью происшедшего, когда на рассвете его подняли с постели и сообщили, что сэр Арон Армстронг стал жертвой убийства. Было что–то бессмысленное и постыдное в тайном злодеянии, совершенном над столь обворожительной и прославленной личностью. Ведь сэр Арон был обворожителен до смешного, а слава его стала почти легендарной. Новость произвела такое впечатление, словно вдруг стало известно, что Солнечный Джим повесился или мистер Пиквик умер в Хэнуэлле. Дело в том, что, хотя сэр Арон и был филантропом, а стало быть, соприкасался с темными сторонами нашего общества, он гордился тем, что соприкасается с ними в духе самого искреннего добродушия, какое только возможно. Его речи на политические и общественные темы представляли собой каскад шуток и «громового смеха»; его здоровье было поистине цветущим, его нравственность зиждилась на неистребимом оптимизме, соприкасаясь с проблемой пьянства (это была излюбленная тема его рассуждений), он выказывал неувядаемую и даже несколько однообразную веселость, столь часто присущую человеку, который в рот не берет спиртного и не испытывает ни малейшей потребности выпить.
Общеизвестную историю его обращения в трезвенники постоянно поминали с самых пуританских трибун и кафедр, рассказывая, как он еще в раннем детстве был отвлечен от шотландского богословия пристрастием к шотландскому виски, как он вознесся превыше того и другого и стал (по собственному его скромному выражению) тем, кем он есть. Правда, глядя на его пышную седую бороду, лицо херувима и очки, поблескивающие на бесчисленных обедах и заседаниях, где он неизменно присутствовал, трудно было поверить, что он мог когда–либо являть собою нечто столь тошнотворное, как умеренно пьющий человек или истовый кальвинист. Сразу чувствовалось, что это самый серьезный весельчак из всех представителей рода человеческого.
Жил он в тихом предместье Хэмстеда, в красивом особняке, высоком, но очень тесном, с виду похожем на башню, вполне современную и ничем не примечательную. Самая узкая из всех узких стен этого дома выходила прямо к крутой, поросшей дерном железнодорожной насыпи и содрогалась всякий раз, когда мимо проносились поезда. Сэр Арон Армстронг, как с большой горячностью уверял он сам, был человеком, совершенно лишенным нервов. Но если проходящий поезд часто потрясал дом, то в это утро все было наоборот, — дом причинил потрясение поезду.
Локомотив замедлил ход и остановился в том самом месте, где угол дома нависал над крутым травянистым откосом. Остановить эту самую бездушную из мертвых машин удается далеко не сразу; неживая душа, бывшая причиной остановки, действовала поистине стремительно. Некий человек, одетый во все черное, вплоть до (как запомнилось очевидцам) такой мелочи, как леденящие душу черные перчатки, вынырнул словно из–под земли у края железнодорожного полотна и замахал черными руками, словно какая–то жуткая мельница. Сами по себе подобные действия едва ли могли бы остановить поезд даже на малом ходу. Но при этом человек испустил вопль, который впоследствии описывали как нечто совершенно дикое и нечеловеческое. Вопль был из тех звуков, которые едва внятны, даже если они слышны вполне отчетливо. В данном случае было выкрикнуто слово: «Убийство!»
Однако машинист клянется, что остановил бы поезд в любом случае, даже если бы услышал не слово, а лишь зловещий, неповторимый голос, который его выкрикнул.
Едва поезд затормозил, сразу же обнаружились многие подробности недавней трагедии. Мужчина в черном, появившийся на краю зеленого откоса, был лакей сэра Арона Армстонга, угрюмый человек по имени Магнус. Баронет со свойственной ему беззаботностью частенько посмеивался над черными перчатками своего мрачного слуги; но теперь никто не склонен был над ними смеяться.
Когда несколько любопытствующих спустились с насыпи и прошли за почернелую от сажи изгородь, они увидели скатившееся почти до самого низу откоса тело старика в желтом домашнем халате с ярко–алой подкладкой. Нога убитого была захлестнута веревочной петлей, накинутой, по–видимому, во время борьбы. Были замечены и пятна крови, правда, весьма немногочисленные; но труп был изогнут или, вернее, скорчен и лежал в позе, какую немыслимо принять живому существу. Это и был сэр Арон Армстонг. Через несколько минут подоспел рослый светлобородый человек, в котором кое–кто из ошеломленных пассажиров признал личного секретаря покойного, Патрика Ройса, некогда хорошо известного в богемных кругах и даже прославленного в богемных искусствах. Выказывая свои чувства более неопределенным, но при этом и более убедительным образом, он стал вторить горестным причитаниям лакея. А когда из дома появилась еще и третья особа, Элис Армстронг, дочь умершего, которая бежала неверными шагами и махала рукой в сторону сада, машинист решил, что долее медлить нельзя. Он дал свисток, и поезд, пыхтя, тронулся к ближайшей станции за помощью.
Так получилось, что отца Брауна срочно вызвали по просьбе Патрика Ройса, этого рослого секретаря, в прошлом связанного с богемой. По происхождению Ройс был ирландец; он принадлежал к числу тех легкомысленных католиков, которые никогда и не вспоминают о своем вероисповедании, покуда не попадут в отчаянное положение. Но вряд ли просьбу Ройса исполнили бы так быстро, не будь один из официальных сыщиков другом и почитателем непризнанного Фламбо: ведь невозможно быть другом Фламбо и при этом не наслушаться бесчисленных рассказов про отца Брауна. А посему когда молодой сыщик (чья фамилия была Мертон) вел маленького священника через поля к линии железной дороги, беседа их была гораздо доверительней, нежели можно было бы ожидать от двоих совершенно незнакомых людей.
— Насколько я понимаю, — заявил Мертон без обиняков, — разобраться в этом деле просто немыслимо. Тут решительно некого заподозрить. Магнус — напыщенный старый дурак; он слишком глуп для того, чтобы совершить убийство. Ройс вот уже много лет был самым близким другом баронета, ну а дочь, без сомнения, души не чаяла в своем отце. И, помимо прочего, все это — сплошная нелепость. Кто стал бы убивать старого весельчака Армстонга? У кого поднялась бы рука пролить кровь безобидного человека, который так любил застольные разговоры? Ведь это все равно что убить рождественского деда.
— Да, в доме у него действительно царило веселье, — согласился отец Браун. — Веселье это не прекращалось, покуда хозяин оставался в живых. Но как вы полагаете, сохранится ли оно теперь, после его смерти?
Мертон слегка вздрогнул и взглянул на собеседника с живым любопытством.
— После его смерти? — переспросил он.
— Да, — бесстрастно продолжал священник, — хозяин–то был веселым человеком. Но заразил ли он своим весельем других? Скажите откровенно, есть ли в доме еще хоть один веселый человек, кроме него?
В мозгу у Мертона словно приоткрылось оконце, через которое проник тот странный проблеск удивления, который вдруг как бы проясняет то, что было известно с самого начала. Ведь он часто заходил к Армстронгам по делам, которые старый филантроп вел с полицией, и теперь он вспомнил, что атмосфера в доме действительно была удручающая. В комнатах с высокими потолками стоял холод, обстановка отличалась дурным вкусом и дешевой провинциальностью; в коридорах, где гулял сквозняк, горели слабые электрические лампочки, светившие не ярче луны. И хотя румяная физиономия старика, обрамленная серебристо–седой бородой, озаряла, как яркий костер, каждую комнату и каждый коридор, она не оставляла по себе ни капли тепла. Разумеется, это ощущение могильного холода до известной степени порождалось самою жизнерадостностью и кипучестью владельца дома, ему не нужны печи или лампы, сказал бы он, потому что его согревает собственное тепло. Но когда Мертон вспомнил других обитателей дома, ему пришлось признать, что они были лишь тенями хозяина. Угрюмый лакей с его чудовищными черными перчатками вполне мог бы привидеться в ночном кошмаре, Ройс, личный секретарь, здоровяк в твидовых брюках, смахивающий на быка, носил коротко подстриженную бородку, но в этой соломенно–желтой бородке уже странным образом пробивалась ранняя седина, а широкий лоб избороздили морщины. Конечно, он был вполне добродушен, но добродушие это было какое–то печальное, почти скорбное, — у него был такой вид, словно в жизни его постигла жестокая неудача. Ну а если взглянуть на дочь Армстронга, трудно поверить, что она и в самом деле приходится ему дочерью; лицо у нее такое бледное, с болезненными чертами. Она не лишена изящества, но во всем ее облике ощущается затаенный трепет, который делает ее похожей на осу. Иногда Мертон думал, что она, вероятно, очень пугается грохота проходящих поездов.
— Видите ли, — сказал отец Браун, едва заметно подмигивая, — я отнюдь не уверен, что веселость Армстронга доставляла большое удовольствие… м–м… его ближним. Вот вы говорите, что никто не мог убить такого славного старика, а я в этом далеко не убежден: ne nos inducas in tentationem 1. Я лично если бы и убил человека, — добавил он с подкупающей простотой, — то уж непременно какого–нибудь оптимиста, смею заверить.
— Но почему? — вскричал изумленный Мертон. — Неужели вы считаете, что людям не по душе веселый нрав?
— Людям по душе, когда вокруг них часто смеются, — ответил отец Браун, — но я сомневаюсь, что им по душе, когда кто–либо всегда улыбается. Безрадостное веселье очень докучливо.
На этом разговор прервался, и некоторое время они молча шли, обдуваемые ветром, вдоль рельсов по травянистой насыпи, а когда добрались до длинной тени от дома Армстронга, отец Браун вдруг сказал с таким видом, словно хотел отбросить тревожную мысль, а вовсе не высказать ее всерьез.
— Разумеется, в пристрастии к спиртному как таковом нет ни хорошего, ни дурного. Но иной раз мне невольно приходит на ум, что людям вроде Армстронга порою нужен бокал вина, чтобы стать немного печальней.
Начальник Мертона по службе, седовласый сыщик с незаурядными способностями, стоял на травянистом откосе, дожидаясь следователя, и разговаривал с Патриком Рейсом, чьи могучие плечи и всклокоченная бородка возвышались над его головою. Это было тем заметней еще и потому, что Ройс имел привычку слегка горбить крепкую спину и, когда отправлялся по церковным или домашним делам, двигался тяжело и неторопливо, словно буйвол, запряженный в прогулочную коляску.
При виде священника Ройс с несвойственной ему приветливостью поднял голову и отвел его на несколько шагов в сторону. А Мертон тем временем обратился к старшему сыщику не без почтительности, но по–мальчишески нетерпеливо.
— Ну как, мистер Гилдер, далеко ли вы продвинулись в раскрытии этой тайны?
— Никакой тайны здесь нет, — отозвался Гилдер, сонно щурясь на грачей, которые сидели поблизости.
— Ну, мне, по крайней мере, кажется, что тайна все же есть, — возразил Мертон с улыбкой.
— Дело совсем простое, мой мальчик, — обронил старший сыщик, поглаживая седую остроконечную бородку. — Через три минуты после того как вы по просьбе мистера Ройса отправились за священником, вся история стала ясна, как день. Вы знаете одутловатого лакея в черных перчатках, того самого, который остановил поезд?
— Как не знать. При виде его у меня мурашки поползли по коже.
— Итак, — промолвил Гилдер, — когда поезд исчез из виду, человек этот тоже исчез. Вот уж поистине хладнокровный преступник! Удрал на том самом поезде, который должен был вызвать полицию, ведь ловко?
— Стало быть, вы совершенно уверены, — заметил младший сыщик, — что он действительно убил своего хозяина?
— Да, сынок, совершенно уверен, — ответил Гилдер сухо, — уже хотя бы по той пустяковой причине, что он прихватил двадцать тысяч фунтов наличными из письменного стола хозяина. Нет, теперь единственное затруднение, если только это вообще можно так назвать, состоит в том, чтобы выяснить, как именно он его убил. Похоже, что череп проломлен каким–то тяжелым предметом, но поблизости тяжелых предметов не обнаружено, а унести оружие с собой было бы для убийцы обременительно, разве что оно очень маленькое и потому не привлекло внимания.
— Возможно, оно, напротив, очень большое и потому не привлекло внимания, — произнес маленький священник со странным, отрывистым смешком.
Услышав такую нелепость, Гилдер повернулся и сурово спросил отца Брауна, как понимать его слова.
— Я сам знаю, что выразился глупо, — сказал отец Браун со смущением. — Получается как в волшебной сказке. Но бедняга Армстронг убит дубиной, которая по плечу только великану, большой зеленой дубиной, очень большой и потому незаметной, ее обычно называют землей. Он расшибся насмерть вот об эту зеленую насыпь, на которой мы сейчас стоим.
— Куда это вы клоните? — с живостью спросил сыщик.
Отец Браун обратил круглое, как луна, лицо к фасаду дома и поглядел вверх, близоруко сощурив глаза. Проследив за его взглядом, все увидели на самом верху этой глухой части дома, в мезонине, распахнутое настежь окно.
— Разве вы не видите, — сказал он, указывая на окно пальцем с какой–то детской неловкостью, — что он упал вон оттуда?
Гилдер, насупясь, глянул на окно и произнес:
— Да, это вполне вероятно. Но я все–таки не понимаю, откуда у вас такая уверенность.
Отец Браун широко открыл серые глаза.
Ну как же, — сказал он, — ведь на ноге у трупа обрывок веревки. Разве вы не видите, что вон там из окна свисает другой обрывок?
На такой высоте все предметы казались крохотными пылинками или волосками, но проницательный старый сыщик остался доволен объяснением.
— Вы правы, сэр, — сказал он отцу Брауну. — Очко в вашу пользу.
Едва он успел вымолвить эти слова, как экстренный поезд, состоявший из единственного вагона, преодолел поворот слева от них, остановился и изверг из себя целый отряд полисменов, среди которых виднелась отталкивающая рожа Магнуса, беглого лакея.
— Вот это ловко, черт возьми! Его уже арестовали! — вскричал Гилдер и устремился вперед с неожиданной живостью.
— А деньги были при нем? — крикнул он первому полисмену.
Тот посмотрел ему в лицо несколько странным взглядом и ответил:
— Нет. — Помолчав, он добавил. — По крайней мере, здесь их нету.
— Кто будет инспектор, осмелюсь спросить? — сказал меж тем Магнус.
Едва он заговорил, все сразу поняли, почему его голос остановил поезд. Внешне это был человек мрачного вида, с прилизанными черными волосами, с бесцветным лицом, чуть раскосыми, как у жителей Востока, глазами и тонкогубым ртом. Его происхождение и настоящее имя вряд ли были известны с тех пор, как сэр Арон «спас» его от работы официанта в лондонском ресторане, а также (как утверждали некоторые) заодно и от других, куда более неблаговидных обстоятельств. Но голос у него был столь же впечатляющий, сколь лицо казалось бесстрастным. То ли из–за тщательности, с которой он выговаривал слова чужого языка, то ли из предупредительности к хозяину (который был глуховат) речь Магнуса отличалась необычайной резкостью и пронзительностью, и когда он заговорил, окружающие чуть не подскочили на месте.
— Я так и знал, что это случится, — произнес он во всеуслышание, вызывающе и невозмутимо. — Мой покойный хозяин потешался надо мной, потому что я ношу черную одежду, но я всегда говорил, что зато мне не надо будет надевать траур, когда наступит время идти на его похороны.
Он сделал быстрое, выразительное движение руками в черных перчатках.
— Сержант, — сказал инспектор Гилдер, с бешенством уставившись на черные перчатки. — Почему этот негодяй до сих пор гуляет без наручников? Ведь сразу видно, что перед нами опасный преступник.
— Позвольте, сэр, — сказал сержант, на лице которого застыло бессмысленное удивление. — Я не уверен, что мы имеем на это право.
— Как прикажете вас понимать? — резко спросил инспектор. — Разве вы его не арестовали?
Тонкогубый рот тронула едва уловимая презрительная усмешка, и тут, словно вторя этой издевке, раздался свисток подходящего поезда.
— Мы арестовали его, — сказал сержант серьезно, — в тот самый миг, когда он выходил из полицейского участка в Хайгейте, где передал все деньги своего хозяина в руки инспектора Робинсона.
Гилдер поглядел на лакея с глубочайшим изумлением.
— Чего ради вы это сделали? — спросил он у Магнуса.
— Ну, само собой, чтоб деньги не попали в руки преступника, а были в целости и сохранности, — ответил тот с невозмутимым спокойствием.
— Без сомнения, сказал Гилдер, — деньги сэра Арона были бы в целости и сохранности, если б вы передали их его семейству.
Последние слова потонули в грохоте колес, и поезд, лязгая и подрагивая, промчался мимо, но этот адский шум, то и дело раздававшийся подле злополучного дома, был перекрыт голосом Магнуса, чьи слова прозвучали явственно и гулко, как удары колокола.
— У меня нет оснований доверять семейству сэра Арона.
Все присутствующие замерли на месте, ощутив, что некто, бесшумно, как призрак, появился рядом, и Мертон ничуть не удивился, когда поднял голову и увидел поверх плеча отца Брауна бледное лицо дочери Армстронга. Она была еще молода и хороша собою, вся светилась чистотой, но каштановые ее волосы заметно поблекли и потускнели, а кое–где в них даже просвечивала седина.
— Будьте поосторожней в выражениях, — сердито сказал Ройс, — вы напугали мисс Армстронг.
— Смею надеяться, что мне это удалось, — отозвался Магнус своим зычным голосом.
Пока девушка непонимающе глядела на него, а все остальные предавались удивлению, каждый на свой лад, он продолжал:
— Я как–то привык к тому, что мисс Армстронг частенько трясется. Вот уже много лет у меня на глазах ее время от времени бьет дрожь. Одни говорили, будто она дрожит от холода, другие утверждали, что это со страху, но я–то знаю, что дрожала она от ненависти и низменной злобы — этих демонов, которые сегодня утром наконец восторжествовали. Если бы не я, ее след бы уже простыл, сбежала бы со своим любовником и со всеми денежками. С тех самых пор как мой покойный хозяин не позволил ей выйти за этого гнусного пьянчугу…
— Замолчите, — сказал Гилдер сурово. — Все эти ваши выдумки или подозрения о семейных делах нас не интересуют. И если у вас нет каких–либо вещественных доказательств, то голословные утверждения…
— Ха! Я представлю вам вещественные доказательства, — прервал его Магнус резким голосом. — Извольте, инспектор, вызвать меня в суд, и я не премину сказать правду. А правда вот она: через секунду после того, как окровавленного старика вышвырнули в окно; я бросился в мезонин и увидел там его дочку, она валялась в обмороке на полу, и в руке у нее был кинжал, красный от крови. Позвольте мне заодно передать властям вот эту штуку.
Тут он вынул из заднего кармана длинный нож с роговой рукояткой и красным пятном на лезвии и вручил его сержанту. Потом он снова отступил в сторону, и щелки его глаз почти совсем заплыли на пухлой китайской физиономии, сиявшей торжествующей улыбкой.
При виде этого Мертона едва не стошнило; он сказал Гилдеру вполголоса:
— Надеюсь, вы поверите на слово не ему, а мисс Армстронг?
Отец Браун вдруг поднял лицо, необычайно свежее и розовое, словно он только что умылся холодной водой
— Да, — сказал он, источая неотразимое простодушие. — Но разве слово мисс Армстронг непременно должно противоречить слову свидетеля?
Девушка испустила испуганный, отрывистый крик; все взгляды обратились на нее. Она окаменела, словно разбитая параличом, только лицо, обрамленное тонкими каштановыми волосами, оставалось живым, потрясенное и недоумевающее. Она стояла с таким видом, как будто на шее у нее затягивалась петля.
— Этот человек, — веско промолвил мистер Гилдер, — недвусмысленно заявляет, что застал вас с ножом в руке, без чувств, сразу же после убийства.
— Он говорит правду, — отвечала Элис.
Когда присутствующие опомнились, они увидели, что Патрик Ройс, пригнув массивную голову, вступил в середину круга, после чего произнес поразительные слова:
— Ну что ж, если мне все равно пропадать, я сперва хоть отведу душу.
Его широкие плечи всколыхнулись, и железный кулак нанес сокрушительный удар по благодушной восточной физиономии мистера Магнуса, который тотчас же распростерся на лужайке плашмя, словно морская звезда. Несколько полисменов немедленно схватили Ройса, остальным же от растерянности почудилось, будто все разумное летит в тартарары и мир превращается в сцену, на которой разыгрывается нелепое шутовское зрелище.
— Бросьте эти штучки, мистер Ройс, — властно сказал Гилдер. — Я арестую вас за оскорбление действием.
— Ничего подобного, — возразил ему Ройс голосом, гулким, как железный гонг. — Вы арестуете меня за убийство.
Гилдер с тревогой взглянул на поверженного, но тот уже сел, вытирая редкие капли крови с почти не поврежденного лица, и потому инспектор только спросил отрывисто:
— Что это значит?
— Этот малый сказал истинную правду, — объяснил Ройс. — Мисс Армстронг лишилась чувств и упала с ножом в руке. Но она схватила нож не для того, чтобы совершить покушение на своего отца, а для того, чтобы его защитить.
— Защитить! — повторил Гилдер серьезно. — От кого же?
— От меня, — отвечал Ройс.
Элис взглянула на него ошеломленно и испуганно, потом проговорила тихим голосом:
— Ну что ж, в конце концов я рада, что вы не утратили мужества.
Мезонин, где была комната секретаря (довольно тесная келья для такого исполинского отшельника), хранил все следы недавней драмы. Посреди комнаты, на полу, валялся тяжелый револьвер, по–видимому, кем–то отброшенный в сторону; чуть левее откатилась к стене бутылка из–под виски, откупоренная, но не допитая. Тут же лежала скатерть, сорванная с маленького столика и растоптанная, а обрывок веревки, такой же самой, какую обнаружили на трупе, был переброшен через подоконник и нелепо болтался в воздухе. Осколки двух разбитых вдребезги ваз усеивали каминную полку и ковер.
— Я был пьян, — сказал Ройс; простота, с которой держался этот преждевременно состарившийся человек, выглядела трогательно, как первое раскаяние нашалившего ребенка.
— Все вы слышали про меня, — продолжал он хриплым голосом. — Всякий слышал, как началась моя история, и теперь она, видимо, кончится столь же печально. Некогда я слыл умным человеком и мог бы быть счастлив. Армстронг спас остатки моей души и тела, вытащил меня из кабаков и всегда по–своему был ко мне добр, бедняга! Только он ни в коем случае не позволил бы мне жениться на Элис, и надо прямо признать, что он был прав. Ну, а теперь сами делайте выводы, не принуждайте меня касаться подробностей. Вон там, в углу, моя бутылка с виски, выпитая наполовину, а вот мой револьвер на ковре, уже разряженный. Веревка, которую нашли на трупе, лежала у меня в ящике, и труп был выброшен из моего окна. Вам незачем пускать по моему следу сыщиков, чтобы проследить мою трагедию, она не нова в этом проклятом мире. Я сам обрекаю себя на виселицу, и, видит бог, этого вполне достаточно!
Инспектор сделал едва уловимый знак, и полисмены окружили дюжего человека, готовясь увести его незаметно; но им это не вполне удалось ввиду поразительного появления отца Брауна, который внезапно переступил порог, двигаясь по ковру на четвереньках, словно он совершал некий кощунственный обряд. Совершенно равнодушный к тому впечатлению, которое его поступок произвел на окружающих, он остался в этой позе, но повернул к ним умное круглое лицо, похожий на забавное четвероногое существо с человеческой головою.
— Послушайте, — сказал он добродушно, — право же, это ни в какие ворота не лезет, согласитесь сами. Сначала вы заявили, что не нашли оружия. Теперь же мы находим его в избытке: вот нож, которым можно зарезать, вот веревка, которой можно удавить, и вот револьвер, а в конечном итоге старик разбился, выпав из окна. Нет, я вам говорю, это ни в какие ворота не лезет. Это уж слишком.
И он тряхнул опущенной головой, словно конь на пастбище.
Инспектор Гилдер открыл рот, преисполненный решимости, но не успел слова вымолвить, потому что забавный человек, стоявший на четвереньках, продолжал свои пространные рассуждения:
— И вот перед нами три немыслимых обстоятельства. Первое — это дыры в ковре, куда угодили шесть пуль. С какой стати кому–то понадобилось стрелять в ковер? Пьяный дырявит голову врагу, который скалит над ним зубы. Он не ищет повода ухватить его за ноги или взять приступом его домашние туфли. А тут еще эта веревка…
Оторвавшись от ковра, отец Браун поднял руки, сунул их в карманы, но продолжал стоять на коленях.
— В каком умопостижимом опьянении может человек захлестывать петлю на чьей–то шее, а в результате захлестнуть ее на ноге? И в любом случае Ройс не был так уж сильно пьян, иначе он сейчас спал бы беспробудным сном. Но самое явное свидетельство — это бутылка с виски. По–вашему, выходит, что алкоголик дрался за бутылку, одержал верх, а потом швырнул ее в угол, причем половину пролил, а ко второй половине даже не притронулся. Смею заверить, никакой алкоголик, так не поступит.
Он неуклюже встал на ноги и с явным сожалением сказал мнимому убийце, который оговорил сам себя:
— Мне очень жаль, любезнейший, но ваша версия, право же, неудачна.
— Сэр, — тихонько сказала Элис Армстронг священнику, — вы позволите поговорить с вами наедине?
Услышав эту просьбу, словоохотливый пастырь прошел через лестничную площадку в другую комнату, но прежде чем он успел открыть рот, девушка заговорила сама, и в голосе ее звучала неожиданная горечь.
— Вы умный человек, — сказала она, — и вы хотите выручить Патрика, я знаю. Но это бесполезно. Подоплека у этого дела прескверная, и чем больше вам удастся выяснить, тем больше будет улик против несчастного человека, которого я люблю.
— Почему же? — спросил Браун, твердо глядя ей в лицо.
— Да потому, — ответила она с такой же твердостью, — что я своими глазами видела, как он совершил преступление.
— Так! — невозмутимо сказал Браун. — И что же именно он сделал?
— Я была здесь, в этой самой комнате, объяснила она. — Обе двери были закрыты, но вдруг раздался голос, какого я не слыхала в жизни, голос, похожий на рев. «Ад! Ад! Ад!» — выкрикнул он несколько раз кряду, а потом обе двери содрогнулись от первого револьверного выстрела. Прежде чем я успела распахнуть эту и ту дверь, грянули три выстрела, а потом я увидела, что комната полна дыма и револьвер в руке моего бедного Патрика тоже дымится, и я видела, как он выпустил последнюю страшную пулю. Потом он прыгнул на отца, который в ужасе прижался к оконному косяку, сцепился с ним и попытался задушить его веревкой, которую накинул ему на шею, но в борьбе веревка соскользнула с плеч и упала к ногам. Потом она захлестнула одну ногу, а Патрик, как безумный, поволок отца. Я схватила с полу нож, кинулась между ними и успела перерезать веревку, а затем лишилась чувств.
— Понятно, — сказал отец Браун все с той же бесстрастной любезностью. — Благодарю вас.
Девушка поникла под бременем тяжких воспоминаний, а священник спокойно ушел в соседнюю комнату, где оставались только Гилдер и Мертон с Патриком Рейсом, который в наручниках сидел на стуле. Отец Браун скромно сказал инспектору:
— Вы позволите мне поговорить с арестованным в вашем присутствии? И нельзя ли на минутку освободить его от этих никчемных наручников?
— Он очень силен, — сказал Мертон вполголоса. — Зачем вы хотите снять наручники?
— Я хотел бы, — смиренно произнес священник, — удостоиться чести пожать ему руку.
Оба сыщика уставились на отца Брауна в недоумении, а тот продолжал:
— Сэр, вы не расскажете им, как было дело?
Сидевший на стуле покачал взъерошенной головой, а священник нетерпеливо обернулся.
— Тогда я расскажу сам, — проговорил он. — Человеческая жизнь дороже посмертной репутации. Я намерен спасти живого, и пускай мертвые хоронят своих мертвецов.
Он подошел к роковому окну и, помаргивая, продолжал:
— Я уже говорил вам, что в данном случае перед нами слишком много оружия и всего лишь одна смерть. А теперь я говорю, что все это не служило оружием и не было использовано, дабы причинить смерть. Эти ужасные орудия — петля, окровавленный нож, разряженный револьвер, служили своеобразному милосердию. Их употребили отнюдь не для того, чтобы убить сэра Арона, а для того, чтобы его спасти.
— Спасти! — повторил Гилдер. — Но от чего?
— От него самого, — сказал отец Браун. — Он был сумасшедший и пытался наложить на себя руки.
— Как? — вскричал Мертон, полный недоверия. — А наслаждение жизнью, которое он исповедовал?
— Это жестокое вероисповедание, — сказал священник, выглядывая за окно. — Почему ему не давали поплакать, как плакали некогда его предки? Лучшим его намерениям не суждено было осуществиться, душа стала холодной, как лед, под веселой маской скрывался пустой ум безбожника. Наконец, для того, чтобы поддержать свою репутацию весельчака, он снова начал выпивать, хотя бросил это дело давным–давно. Но в подлинном трезвеннике неистребим ужас перед алкоголизмом: такой человек живет в прозрении и ожидании того психологического ада, от которого предостерегал других. Ужас этот безвременно погубил беднягу Армстронга. Сегодня утром он был в невыносимом состоянии, сидел здесь и кричал, что он в аду, таким безумным голосом, что собственная дочь его не узнала. Он безумно жаждал смерти и с редкостной изобретательностью, свойственной одержимым людям, разбросал вокруг себя смерть в разных обличьях: петлю–удавку, револьвер своего друга и нож. Ройс случайно вошел сюда и действовал немедля. Он швырнул нож на ковер, схватил револьвер и, не имея времени его разрядить, выпустил все пули одна за другой прямо в пол. Но тут самоубийца увидел четвертое обличье смерти и метнулся к окну. Спаситель сделал единственное, что оставалось, — кинулся за ним с веревкой и попытался связать его по рукам и по ногам. Тут–то и вбежала несчастная девушка и, не понимая, из–за чего происходит борьба, попыталась освободить отца. Сперва она только полоснула ножом по пальцам бедняги Ройса, отсюда и следы крови на лезвии. Вы, разумеется, заметили, что, когда он ударил лакея, кровь на лице была, хотя никакой раны не было? Перед тем как упасть без чувств, бедняжка успела перерезать веревку и освободить отца, а он выпрыгнул вот в это окно и низвергся в вечность.
Наступило долгое молчание, которое наконец нарушило звяканье металла — это Гилдер разомкнул наручники, сковывавшие Патрика Ройса, и заметил:
— Думается мне, сэр, вам следовало сразу сказать правду. Вы и эта юная особа заслуживаете большего чем упоминание в некрологе Армстронга.
— Плевать мне на этот некролог! — грубо крикнул Ройс. — Разве вы не понимаете — я молчал, чтобы скрыть от нее!
— Что скрыть? — спросил Мертон
— Да то, что она убила своего отца, болван вы этакий! — рявкнул Ройс. — Ведь когда б не она, он был бы сейчас жив. Если она узнает, то сойдет с ума от горя.
— Право, не думаю, — заметил отец Браун, берясь за шляпу. — Пожалуй, я лучше скажу ей сам. Даже роковые ошибки не отравляют жизнь так, как грехи. И во всяком случае, мне кажется, впредь вы будете гораздо счастливее. А я сейчас должен вернуться в школу для глухих.
Когда он вышел на лужайку, где трава колыхалась от ветра, его окликнул какой–то знакомый из Хайгейта:
— Только что приехал следователь. Сейчас начнется дознание.
— Я должен вернуться в школу, — сказал отец Браун. — К сожалению, мне недосуг, и я не могу присутствовать при дознании.
Мудрость отца Брауна
Отсутствие мистера Кана
Кабинет Ориона Гуда, видного криминолога и консультанта по нервным и нравственным расстройствам, находился в Скарборо, и за окнами его — как и за другими огромными и светлыми окнами — сине–зеленой мраморной стеной стояло Северное море. В таких местах морской вид однообразен, как орнамент; а здесь и в комнатах царил невыносимый, поистине морской порядок. Не надо думать, что речь идет о бедности или скуке, — и роскошь, и даже поэзия были там, где им положено. Роскошь была тут — на столике стояло коробок десять самых лучших сигар, но те, что покрепче, лежали у стены, а слабые — поближе. Был здесь и набор превосходных напитков, но люди с воображением утверждали, что уровень виски, бренди и рома никогда не понижается. Была и поэзия — в левом углу стояло столько же английских классиков, сколько стояло в правом английских и прочих филологов. Но если кто–нибудь брал оттуда Шелли или Чосера, пустое место зияло, словно вырванный передний зуб. Нельзя сказать, что книги не читали — читали, наверное; и все же казалось, что они прикреплены цепью, как Библия в старых церквах. Доктор Гуд чтил свою библиотеку, как чтут библиотеки публичные. И если профессорская строгость охраняла стихи и бутылки, нечего и говорить, с каким торжественным почтением служили здесь ученым трудам и хрупким, как в сказке, ретортам.
Доктор Орион Гуд мерил шагами пространство, ограниченное (как говорят в учебниках) Северным морем с востока, а с запада — рядами книг по социологии и криминалистике. Он был в бархатной куртке, как художник, но носил ее без всякой небрежности. Волосы его сильно поседели, но не поредели; лицо было худое, но бодрое. И он и его жилище казались и тревожными, и строгими, как море, у которого он (ради здоровья, конечно) построил себе дом.
Судьба, по–видимому, шутки ради впустила в длинные, строгие, очерченные морем комнаты человека, до удивления непохожего на них и на их владельца. В ответ на вежливое, краткое «прошу» дверь открылась вовнутрь, и в кабинет вошел бесформенный человечек, безуспешно боровшийся с зонтиком и шляпой. Зонтик был черный, старый, давно не ведавший починки; шляпа — широкополая, редкая в этих краях; владелец же их казался воплощением беззащитности.
Хозяин со сдержанным удивлением глядел на него, как глядел бы на громоздкое, безвредное чудище, выползшее из моря. Пришелец смотрел на хозяина, сияя и отдуваясь, словно толстая служанка, втиснувшаяся в омнибус; как она, он светился наивным торжеством и никак не мог управиться с вещами. Когда он сел в кресло, шляпа упала, упал и зонтик; он наклонился, чтоб их поднять, но круглое, радостное лицо было обращено к хозяину.
— Моя фамилия Браун, — проговорил он. — Простите меня, пожалуйста. Я из–за Макнэбов. Говорят, вы в этих делах помогаете. Простите, если что не так.
Он изловил шляпу и как–то смешно кивнул, словно радовался, что все в порядке.
— Я не совсем понимаю, — сказал ученый сдержанно и холодновато. — Боюсь, вы ошиблись адресом. Я — доктор Гуд. Я пишу и преподаю. Действительно, несколько раз полиция обращалась ко мне по особо важным вопросам…
— Это как раз очень важно! — прервал его странный гость. — Вы подумайте, ее мать не дает им пожениться! — И он откинулся в кресле, явно торжествуя.
Ученый мрачно сдвинул брови. В глазах его поблескивал гнев, а может, и смех.
— Понимаете, они хотят пожениться, — говорил человечек в удивительной шляпе. — Мэгги Макнэб и Тодхантер хотят пожениться. Что на свете важнее?
Профессорские триумфы отняли у Гуда многое — скажем, здоровье, а может, и веру; однако он еще умел дивиться нелепости. При последнем доводе что–то щелкнуло у него внутри, и он опустился в кресло, улыбаясь немного насмешливо, как врач на приеме.
— Мистер Браун, — серьезно сказал он, — прошло четырнадцать с половиной лет с тех пор, как со мной советовались по частному вопросу. Тогда дело шло о попытке отравить президента Франции на банкете у лорд–мэра. Сейчас, как я понимаю, речь идет о том, годится ли в невесты некоему Тодхантеру ваша знакомая по имени Мэгги. Что ж, мистер Браун, я люблю риск. Берусь вам помочь. Семейство Макнэбов получит совет, такой же ценный, как тот, что получили французский президент и английский король.
Нет, лучший — на четырнадцать лет. Сегодня я свободен.
Итак, что же у вас случилось?
Гость–коротышка поблагодарил его искренне, но как–то несерьезно (так благодарят соседа, передавшего спички, а не прославленного ботаника, который обещал найти редчайшую травку), и сразу, без перерыва, перешел к рассказу.
— Я уже говорил, моя фамилия — Браун. Служу я в католической церковке, вы ее видели, наверное, — там, за мрачными улицами, в северном конце. На самой последней и самой мрачной улице, которая идет вдоль моря, словно плотина, живет одна моя прихожанка, миссис Макнэб, женщина достойная и довольно строптивая. Она сдает комнаты, и у нее есть дочь, и эта дочь, и она, и постояльцы… ну, каждый по–своему прав. Сейчас там только один жилец, зовут его Тодхантер. С ним еще больше хлопот, чем с другими.
Он хочет жениться на дочери.
— А дочь? — спросил Гуд, искренне забавляясь. — Чего же хочет она?
— Как — чего? — воскликнул священник и выпрямился в кресте. — Выйти за него, конечно! В том–то и сложность.
— Да, загадка страшная, — сказал доктор Гуд.
— Джеймс Тодхантер, — продолжал священник, — человек хороший, насколько мне известно, а известно о нем немного. Он невысокий, веселый, ловкий, как обезьяна, бритый, как актер, и вежливый, как чичероне. Денег у него хватает, но никому не известно, чем он занимается. Миссис Макнэб, женщина мрачная, уверена, что чем–нибудь ужасным, скорее всего — делает бомбы. Наверное, бомбы эти очень смирные — он, бедняга, просто сидит часами взаперти. Он говорит, что это временно, так надо, до свадьбы все разъяснится. Больше ничего и нету, но миссис Макнэб твердо знает еще многое. Вам ли объяснять, как быстро порастают легендой пути неведения! Рассказывают, что из–за дверей слышны два голоса, а когда дверь открыта — жилец всегда один. Рассказывают, что человек в цилиндре вышел из тумана, чуть ли не из моря, тихо пересек пляж и садик и говорил с Тодхантером у заднего окна. Кажется, беседа обернулась ссорой — хозяин захлопнул окно, а гость растворился в тумане. Семья в это верит, но у миссис Макнэб есть и своя версия: тот, «другой» (кем бы он ни был), выходит по ночам из сундука, который днем заперт. Как видите, за дверью скрыты чудеса и чудища, достойные «Тысячи и одной ночи». А маленький жилец в приличном пиджаке точен и безвреден, как часы. Он аккуратно платит, он не пьет, он терпелив и кроток с детьми и может развлекать их без конца, а главное, он пленил старшую, и она готова хоть сейчас выйти за него замуж.
Люди, преданные важной теории, любят применять ее к пустякам. Знаменитый ученый не без гордости снизошел к простодушию священника. Усевшись поудобнее, он начал рассеянным тоном лектора:
— В любом, даже ничтожном случае следует учитывать законы природы. Тот или иной цветок может к зиме и не увянуть, но цветы вянут. Та или иная песчинка может устоять перед прибоем, но прибой есть. Для ученого история — цепь сменяющих друг друга миграций. Людские потоки приходят, затем — исчезают, как исчезают осенью мухи и птицы. Основа истории — раса. Она порождает и веры, и споры, и законы. Один из лучших примеров тому — дикая, исчезающая раса, которую мы зовем кельтской. К ней принадлежат ваши Макнэбы. Кельты малорослы, смуглы, ленивы и мечтательны; они легко принимают любое суеверие — скажем (простите, конечно), то, которому учит ваша церковь.
Надо ли удивляться, если такие люди, убаюканные шумом моря и звуками органа (простите!), объяснят фантастическим образом самые обычные вещи? Круг ваших забот ограничен, и вам видна только эта конкретная хозяйка, перепуганная выдумкой о двух голосах и выходце из моря. Человек же науки видит целый клан таких хозяек, одинаковых, словно птицы одной стаи. Он видит, как тысячи старух в тысячах домов вливают ложку кельтской горечи в чайную чашку соседки. Он видит…
Тут за дверью снова раздался голос, на сей раз — нетерпеливый. По коридору, свистя юбкой, кто–то пробежал, и в кабинет ворвалась девушка. Одета она была хорошо, но не совсем аккуратно. Ее светлые волосы развевались, а лицо назвали бы прелестным, если бы скулы, как у многих шотландцев, не были шире и ярче, чем следует.
— Простите, что помешала! — воскликнула она так резко, словно приказывала, а не просила прощения. — Я за отцом Брауном. Дело страшное.
— Что случилось, Мэгги? — спросил священник, неуклюже поднимаясь.
— Кажется, Джеймса убили, — ответила она, переводя дух. — Этот Кан опять приходил. Я слышала через дверь два голоса. У Джеймса голос низкий, а у этого — тонкий, злой…
— Кан? — повторил священник в некотором замешательстве.
— Его так зовут! — нетерпеливо крикнула Мэгги. — Я слышала, они ругались. Из–за денег, наверное. Джеймс говорил все время: «Так… так… мистер Кан… нет, мистер Кан… два, три, мистер Кан»… Ах, что мы болтаем! Идите скорее, еще можно успеть!
— Куда именно? — спросил ученый, с интересом глядевший на гостью. — Почему денежные дела мистера Кана требуют такой срочности?
— Я хотела выломать дверь, — сказала девушка, — и не смогла. Тогда я побежала во двор и влезла на подоконник. В комнате было совершенно темно, вроде бы пусто, но, честное слово, в углу лежал Джеймс. Его отравили, задушили…
— Это очень серьезно, — сказал священник и встал, не без труда собрав непокорные вещи. — Я сейчас говорил о вашем деле доктору, и его точка зрения…
— Сильно изменилась, — перебил ученый. — Кажется, в нашей гостье не так уж много кельтского. Сейчас я свободен. Надену–ка я шляпу и пойду с вами в город.
Несколько минут спустя они достигли мрачного устья нужной им улицы. Девушка ступала твердо и неутомимо, как горцы; ученый двигался мягко, но ловко, как леопард; священник семенил бодрой рысцой, не претендуя на изящество. Эта часть города в какой–то мере оправдывала рассуждения о навевающей печаль среде. Дома тянулись вдоль берега прерывистым, неровным рядом; сгущались ранние, мрачные сумерки; море, лиловое, как чернила, шумело тихо и грозно. В жалком садике, спускавшемся к берегу, стояли черные, голые деревья, словно черти вскинули лапы от удивления. Навстречу бежала хозяйка, взметнув к небу худые руки; ее суровое лицо было темным в тени, и сама она чем–то походила на черта. Доктор и священник слушали, кивая, как она сообщает уже известные им вещи, прибавляя жуткие детали и требуя отмщения незнакомцу за то, что он убил, и жильцу — за то, что он убит, и за то, что он сватался к дочери, и за то, что так и не дожил до свадьбы. Потом по узким коридорам они дошли до запертой двери, и доктор ловко, как старый сыщик, выломан ее плечом.
В комнате было тихо и страшно. Первый же взгляд неоспоримо доказывал, что тут отчаянно боролись по меньшей мере два человека. На столике и на полу валялись карты, словно кто–то внезапно прервал игру. Два стакана стояли на столике — вино налить не успели, — а третий звездой осколков сверкал на ковре. Неподалеку от него лежал длинный нож, верней — короткая шпага с причудливой, узорной рукоятью; на матовое лезвие падал серый свет из окна, за которым чернели деревья на свинцовом фоне моря. В другом углу поблескивал цилиндр, должно быть, сбитый с головы; и казалось, что он еще катится. В третий же угол небрежно, как куль картошки, кинули Джеймса Тодхантера, обвязав его, однако, словно багаж, и заткнув шарфом рот, и скрутив руки и ноги. Темные его глаза бегали по сторонам.
Доктор Орион Гуд постоял у порога, глядя туда, где все беззвучно говорило о насилии. Потом, быстро ступая по ковру, он пересек комнату, поднял цилиндр и, глядя очень серьезно, примерил его связанному Тодхантеру. Цилиндр был так велик, что закрыл едва ли не все лицо.
— Шляпа мистера Кана, — сказал ученый, разглядывая подкладку в лупу. — Почему же шляпа здесь, а владельца нет? Кан не грешит небрежностью в одежде, цилиндр — очень модный, хотя и не новый, его часто чистят. По–видимому, Кан — старый денди.
— О Господи! — выкрикнула Мэгги. — Вы б лучше его развязали.
— Я намеренно говорю «старый», — продолжал Гуд, — хотя, быть может, доводы мои немного натянуты. Волосы выпадают у людей по–разному, но все же выпадают, и я бы различил через лупу мелкие волоски. Их нет. Потому я и считаю, что мистер Кан — лысый. Сопоставим это с высоким, резким голосом, который так живо описала мисс Макнэб (потерпите, мой друг, потерпите!), сопоставим лысый череп с истинно старческой сварливостью — и мы посмеем, мне кажется, сделать свои выводы. Кроме того, мистер Кан подвижен и почти несомненно — высок. Я мог бы сослаться на рассказ о высоком человеке в цилиндре, но есть и более точные указания. Стакан разбит, и один из осколков лежит на консоле, над камином. Он бы туда не попал, если б разбился в руке такого невысокого человека, как Тодхантер.
— Кстати, — вмешался священник, — не развязать ли его?
— Стаканы говорят не только об этом, — продолжал эксперт. — Я сказал бы сразу, что мистер Кан лыс или раздражителей не столько от лет, сколько от разгульной жизни.
Как известно, Тодхантер тих, скромен, бережлив, он не пьет и не играет. Следовательно, карты и стаканы он припас для данного гостя. Но этого мало. Пьет он или не пьет, вина у него нету. Что же было в стаканах? Осмелюсь предположить, что там было бренди или виски, по–видимому, дорогого сорта, а наливал его мистер Кан из своей фляжки. Мы узнаем определенный тип: человек высокий, немолодой, элегантный, немного потрепанный, игрок и пьяница. Такие люди часто встречаются на обочине общества.
— Вот что, — закричала девушка, — если вы меня к нему не пустите, я побегу звать полицию!
— Не советовал бы вам, мисс Макнэб, — серьезно сказал Гуд, — спешить за полицией. Мистер Браун, прошу вас, успокойте своих подопечных — ради них, не ради меня. Итак, мы знаем главное о мистере Кане. Что же мы знаем о Тодхантере? Три вещи: он скуповат, он довольно состоятелен, у него есть тайна. Всякому ясно, что именно это — характеристика жертвы шантажа. Не менее ясно, что поблекший лоск, дурные привычки и озлобленность — неоспоримые черты шантажиста. Перед вами типичные персонажи трагедии этого типа: с одной стороны, приличный человек, скрывающий что–то, с другой — стареющий стервятник, чующий добычу. Сегодня они встретились, столкнулись, и дело дошло до драки, верней, до кровопролития.
— Вы развяжете веревки? — упрямо спросила девушка.
Доктор Гуд бережно поставил цилиндр на столик и направился к пленнику. Он осмотрел его, даже подвинул и повернул немного, но ответил только:
— Нет. Я не развяжу их, пока полицейские не принесут наручников.
Священник, тупо глядевший на ковер, обратил к нему круглое лицо.
— Что вы хотите сказать? — спросил он.
Ученый поднял с ковра странную шпагу и, отвечая, внимательно разглядывал ее.
— Ваш друг связан, — начал он, — и вы решаете, что его связал Кан. Связал и сбежал. У меня же — четыре возражения. Во–первых, с чего бы такому щеголю оставлять по своей воле цилиндр? Во–вторых, — он подошел к окну, — это единственный выход, а он заперт изнутри. В–третьих, на клинке капля крови, а на Тодхантере нет ран. Противник, живой или мертвый, унес эту рану на себе. И наконец, вспомним то, с чего мы начали. Скорей жертва шантажа прикончит своего мучителя, чем шантажист зарежет курицу, несущую золотые яйца. Кажется, довольно логично.
— А веревки? — спросил священник, восхищенно и растерянно глазевший на него.
— Ах, веревки… — протянул ученый. — Мисс Макнэб очень хотела узнать, почему я не развязываю ее друга. Что ж, отвечу. Потому что он и сам может высвободиться когда угодно.
— Что? — воскликнули все, удивляясь каждый по–своему.
— Я осмотрел узлы, — спокойно пояснил эксперт. — К счастью, я в них немного разбираюсь, криминологам это нужно. Каждый узел завязал он сам, ни одного не смог сделать посторонний. Уловка умная. Тодхантер притворился, что жертва — он, а не злосчастный Кан, чье тело зарыто в саду или скрыто в камине.
Все уныло молчали; становилось темнее; искривленные морем ветви казались чернее, суше и ближе, словно морские чудища выползли из пучины к последнему акту трагедии, как некогда выполз оттуда загадочный Кан, злодей или жертва, чудище в цилиндре. Смеркалось, словно сумерки — темное зло шантажа, гнуснейшего из преступлений, где подлость покрывает подлость черным пластырем на черной ране.
Приветливое и даже смешное лицо коротышки–священника вдруг изменилось. Его искривила гримаса любопытства — не прежнего, детского, а того, с какого начинаются открытия.
— Повторите, пожалуйста, — смущенно сказал он. — Вы считаете, что мистер Тодхантер сам себя связал и сам развяжет?
— Вот именно, — ответил ученый.
— О Господи! — воскликнул священник. — Неужели правда?
Он засеменил по комнате, как кролик, и с новым, пристальным вниманием воззрился на полузакрытое цилиндром лицо. Затем обернул к собравшимся свое лицо, довольно простоватое.
— Ну конечно! — взволнованно вскричал он. — Разве вы не видите? Да посмотрите на его глаза!
И ученый и девушка посмотрели и увидели, что верхняя часть лица, не закрытая шарфом, как–то странно кривится.
— Да, глаза странные, — заволновалась Мэгги. — Звери!
Ему больно!
— Нет, не то, — возразил ученый. — Выражение действительно особенное… Я бы сказал, что эти поперечные морщины свидетельствуют о небольшом психологическом сдвиге…
— Боже милостивый! — закричал Браун. — Вы что, не видите? Он смеется!
— Смеется? — повторил доктор. — С чего бы ему смеяться?
— Как вам сказать… — виновато начал Браун. — Не хочется вас обидеть, но смеется он над вами. Я бы и сам посмеялся, раз уж все знаю.
— Что вы знаете? — не выдержал Гуд.
— Чем он занимается, — ответил священник.
Он семенил по комнате, как–то бессмысленно глядя на вещи и бессмысленно хихикая над каждой, что, естественно, всех раздражало. Сильно смеялся он над черным цилиндром, еще сильней — над осколками, а капля крови чуть не довела его до судорог. Наконец он обернулся к угрюмому Гуду.
— Доктор! — восторженно вскричал он. — Вы — великий поэт! Вы, словно Бог, вызвали тварь из небытия. Насколько это чудесней, чем верность фактам! Да факты просто смешны, просто глупы перед этим!
— Не понимаю, — высокомерно сказал Гуд. — Факты мои неоспоримы, хотя и недостаточны. Я отдаю должное интуиции (или, если вам угодно, поэзии) только потому, что собраны еще не все детали. Мистера Кана нет…
— Вот–вот! — весело закивал священник. — В том–то и дело — его нет. Его совсем нет, — прибавил он задумчиво, — совсем, совершенно.
— Вы хотите сказать, его нет в городе? — спросил Гуд.
— Его нигде нет, — ответил Браун. — Он отсутствует по сути своей, как говорится.
— Вы действительно полагаете, — улыбнулся ученый, — что такого человека нет вообще?
Священник кивнул.
Орион Гуд презрительно хмыкнул.
— Что ж, — сказал он, — прежде чем перейти к сотне с лишним других доказательств, возьмем первое — то, с чем мы сразу столкнулись. Если его нет, кому тогда принадлежит эта шляпа?
— Тодхантеру, — ответил Браун.
— Она ему велика! — нетерпеливо крикнул Гуд. — Он не мог бы носить ее.
Священник с бесконечной кротостью покачал головой.
— Я не говорю, что он ее носит, — ответил он. — Я сказал, что это его шляпа. Небольшая, но все же разница.
— Что такое? — переспросил криминолог.
— Нет, подумайте сами! — воскликнул кроткий священник, впервые поддавшись нетерпению. — Зайдите в ближайшую лавку — и вы увидите, что шляпник вовсе не носит своих шляп.
— Он извлекает из них выгоду, — возразил Гуд. — А что извлекает из шляпы Тодхантер?
— Кроликов, — ответил Браун.
— Что? — закричал Гуд.
— Кроликов, ленты, сласти, рыбок, серпантин, — быстро перечислил священник. — Как же вы не поняли, когда догадались про узлы? И со шпагой то же самое. Вы сказали, что на нем нет раны. И правда — рана в нем.
— Под рубашкой? — серьезно спросила хозяйка.
— Нет, в нем самом, внутри, — ответил священник.
— А, черт, что вы хотите сказать?
— Мистер Тодхантер учится, — мягко пояснил Браун, — Он хочет стать фокусником, жонглером и чревовещателем.
Шляпа — для фокусов. На ней нет волос не потому, что ее носил лысый Кан, а потому, что ее никто не носил. Стаканы — для жонглирования. Тодхантер бросал их и ловил, но еще не наловчился как следует и разбил один об потолок. И шпагой он жонглировал, а кроме того, учился ее глотать.
Глотанье шпаг — почетное и трудное дело, но тут он тоже не наловчился и поцарапал горло. Там — ранка, довольно легкая, а то бы он был печальней. Еще он учился освобождаться от пут и как раз собирался высвободиться, когда мы ворвались. Карты, конечно, для фокусов, а на пол они упали, когда он упражнялся, метал их. Понимаете, он хранит тайну, фокусникам нельзя иначе. Когда прохожий в цилиндре заглянул в окно, он его прогнал, а люди наговорили таинственного вздора, и мы поверили, что его мучает щеголеватый призрак.
— А как же два голоса? — удивленно спросила Мэгги.
— Разве вы никогда не видели чревовещателя? — спросил Браун. — Разве вы не знаете, что он говорит нормально, а отвечает тем тонким, скрипучим, странным голосом, который вы слышали?
Все долго молчали. Доктор Гуд внимательно смотрел на священника, странно улыбаясь.
— Да, вы умны, — сказал он. — Лучше и в книге не напишешь. Только одного вы не объяснили: имени. Мисс Макнэб ясно слышала: «Мистер Кан».
Священник по–детски захихикал.
— А, — сказал он, — это глупее всего. Наш друг бросал стаканы и считал, сколько словил, а сколько упало. Он говорил: «Раз–два–три — мимо стакан, раз–два–три — мимо стакан…»
Секунду стояла тишина, потом все засмеялись. Тогда лежащий в углу с удовольствием сбросил веревки, встал, поклонился и вынул из кармана красно–синюю афишу, сообщавшую, что Саладин, первый в мире фокусник, жонглер, чревовещатель и прыгун, выступит с новой программой в городе Скарборо в понедельник, в восемь часов.
Разбойничий рай
Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев. Лакеи в белых фартуках расставляла на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон–Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он не был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может — преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться.
Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них не больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем были пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно–мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и, несмотря на жуткие несгибаемые одежды, поэт понял, что перед ним — старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его.
— Эцца! — воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. — В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты — англичанин!
— Почему же англичанин? — серьезно переспросил Эцца. — Так будут одеваться итальянцы.
— Мне больше нравится их прежний костюм, — сказал поэт.
Эцца покачал головой.
— Это старая твоя ошибка, — сказал он, — и старая ошибка Италии. В шестнадцатом веке погоду делали мы, тосканцы: мы создавали новый стиль, новую скульптуру, новую науку. Почему бы сейчас нам не поучиться у тех, кто создал новые заводы, новые машины, новые банки и новые моды?
— Потому что нам все это ни к чему, — отвечал Мускари. — Итальянца не сделаешь прогрессивным, он слишком умен. Тот, кто знает короткий путь к счастью, не поедет в объезд по шоссе.
— Для меня итальянец — Маркони, — сказал Эцца. — Вот я и стал футуристом и гидом.
— Гидом! — засмеялся Мускари. — Кто же твои туристы?
— Некий Харрогит с семьей, — ответил Эцца.
— Неужели банкир? — заволновался Мускари.
— Он самый, — сказал гид.
— Что ж, это выгодно? — спросил Мускари.
— Выгода будет, — странно улыбнулся Эцца и перевел разговор. — У него дочь и сын.
— Дочь — богиня, — твердо сказал Мускари. — Отец и сын, наверное, люди. Но ты пойми, это все доказывает мою, а не твою правоту. У Харрогита — миллионы, у меня — дыра в кармане. Однако даже ты не считаешь, что он умнее меня, или храбрее, или энергичней. Он не умен; у него глаза, как голубые пуговицы. Он не энергичен; он переваливается из кресла в кресло. Он нудный старый дурак, а деньги у него есть, потому что он их собирает, как школьник собирает марки. Для дела у тебя слишком много мозгов. Ты не преуспеешь, Эцца. Пусть даже для делового успеха и нужен ум, но только глупый захочет делового успеха.
— Ничего, я достаточно глуп, — сказал Эцца. — А банкира доругаешь потом, вот он идет.
Проставленный финансист действительно входил в зал, но никто на него не смотрел. Грузный, немолодой, с тускло–голубыми глазами и серо–бурыми усами, он походил бы на полковника в отставке, если бы не тяжелая поступь. Сын его Фрэнк был красив, кудряв, он сильно загорел и двигался легко; но никто и на него не смотрел. Все, как всегда, смотрели на золотую греческую головку и розовое, как заря, лицо, возникшее, казалось, прямо из сапфировой пены. Поэт Мускари глубоко вздохнул, словно сделал глубокий глоток.
Так оно и было; он упивался античной красотой, созданной его предками. Эцца глядел на Этель так же пристально, но куда наглее.
Мисс Харрогит лучилась в то утро радостью, ей хотелось поболтать, и семья ее, подчинившись европейскому обычаю, разрешила чужаку Мускари и даже слуге Эцце разделить их беседу и трапезу. Сама же она была не только благовоспитанной, но и поистине сердечной. Она гордилась успехами отца, любила развлечения, легко кокетничала, но доброта и радость смягчали и облагораживали даже гордость ее и светский блеск.
Беседа шла о том. опасно ли ехать в горы, причем опасностью грозили не обвалы и не бездны, а нечто еще более романтическое. Этель серьезно верила, что там водятся настоящие разбойники, истинные герои современного мифа.
— Говорят, — радовалась она, как склонная к ужасам школьница, — здесь правит не король Италии, а король разбойников. Кто же он такой?
— Он великий человек, синьорина, — отвечал Мускари, — равный вашему Робин Гуду. Зовут его Монтано, и мы услышали о нем лет десять назад, когда никто уже и не думал о разбойниках. Власть его распространилась быстро, как бесшумная революция. В–каждой деревне появились его воззвания, на каждом перевале — его вооруженные часовые.
Шесть раз пытались власти его одолеть и потерпели шесть поражений.
— В Англии, — уверенно сказал банкир, — таких вещей не потерпели бы. Быть может, нам надо было выбрать другую дорогу, но гид считает, что и здесь опасности нет.
— Никакой, — презрительно подтвердил гид. — Я там проезжал раз двадцать. Во времена наших бабушек, кажется, был какой–то бандит по кличке Король, но теперь это — история, если не легенда. Разбойников больше не бывает.
— Уничтожить их нельзя, — сказал Мускари. — Вооруженный протест — естественное занятие южан. Наши крестьяне — как наши горы: они добры и приветливы, но внутри у них огонь. На той ступени отчаяния, когда северный бедняк начинает спиваться, наш берет кинжал.
— Хорошо вам, поэтам, — сказал Эцца и криво усмехнулся. — Будь синьор Мускари англичанином, он искал бы разбойников под Лондоном. Поверьте, в Италии столько же шансов попасть к разбойникам, как в Бостоне — к индейцам, снимающим скальпы.
— Значит, не обращать на них внимания? — хмурясь, спросил мистер Харрогит.
— Ох, как страшно! — ликовала его дочь, глядя на Мускари сияющими глазами. — Вы думаете, там и вправду опасно ехать?
Мускари встряхнул черной гривой.
— Я не думаю, — сказал он, — я знаю. Я сам туда завтра еду.
Харрогит–сын задержался у столика, чтобы допить вино и раскурить сигару, а красавица ушла с банкиром, гидом и поэтом.
Примерно в то же время священники, сидевшие в углу, встали, и тот, что повыше — седой итальянец, — тоже ушел.
Тот, что пониже, направился к сыну банкира, который удивился, что католический священник — англичанин, и смутно припомнил, что видел его у каких–то своих друзей.
— Мистер Фрэнк Харрогит, если не ошибаюсь, — сказал он. — Мы знакомы, но я подошел не потому. Такие странные вещи лучше слышать от незнакомых. Пожалуйста, берегите сестру в ее великой печали.
Даже по–братски равнодушный Фрэнк заметил сверкание и радость сестры; смех ее и сейчас доносился из сада, и он в удивлении поглядел на странного советчика.
— Вы о чем, о разбойниках? — спросил он и прибавил, вспомнив свои смутные опасения: — Или о поэте?
— Никогда не знаешь, откуда придет горе, — сказал удивительный священник. — Нам дано одно: быть добрыми, когда оно приходит.
Он быстро вышел из зала, а его собеседник ошалело глядел ему вслед.
На следующий день лошади с трудом тащили наших путников по кручам опасного горного хребта. Эцца презрительно отрицал опасность, Мускари бросал ей вызов, семейство банкира упорно хотело ехать, и все поехали вместе.
Как ни странно, на станции они встретили низенького священника, и он сказал, что и ему надо ехать туда же по делу.
Харрогит–младший поневоле связал это со вчерашним разговором.
Сидели все в каком–то особом открытом вагончике, который изобрел и приспособил склонный к технике гид, руководивший поездкой деловито, учено и умно. О разбойниках больше не говорили, но меры предосторожности приняли: у гида и у сына были револьверы, у Мускари — шпага.
Поместился он чуть поодаль от прекрасной англичанки; по другую сторону сидел священник, представившийся как Браун и больше не сказавший ни слова. Банкир с сыном и гидом сидели напротив. Мускари был очень счастлив, и Этель вполне могло показаться, что он — в маниакальном экстазе. Но здесь, на кручах, поросших деревьями, как клумба — цветами, она и сама воспаряла с ним в алые небеса, к золотому солнцу. Белая дорога карабкалась вверх белой кошкой, огибала петлей темные бездны и острые выступы, взбиралась все выше, а горы по–прежнему цвели, как розовый куст. Залитая солнцем трава была зеленой, как зимородок, как попугай, как колибри; цветы пестрели всеми красками мира. Самые красивые луга и леса — в Англии, самые красивые скалы и пропасти — на Слоудоне и Гленкоу; но Этель никогда не видела южных лесов, растущих на круче, и ей казалось, что фруктовый сад вырос на приморских утесах. Здесь не было и в помине тоски и холода, которые у нас, англичан, связаны с высотой. Горы походили на мозаичный дворец после землетрясения или на тюльпановый сад после взрыва. Этель сказала об этом романтику Мускари.
— Наша тайна, — отвечал он, — тайна вулкана, тайна мятежа: и ярость приносит плоды.
— В вас немало ярости, — сказала она.
— Но плодов я не принес, — сказал он. — Если я сегодня умру, я умру холостым и глупым.
Она помолчала, потом неловко произнесла:
— Я не виновата, что вы поехали.
— Да, — кивнул поэт. — Вы не виноваты, что пала Троя.
Пока они беседовали, лошади вошли под сень скал, нависших, словно туча, над особенно опасным поворотом, и остановились, испугавшись внезапной тьмы. Кучер спрыгнул на землю, чтобы перерезать постромки, и потерял власть над ними. Одна из них встала на дыбы, во всю высоту коня, когда он становится двуногим. Вагонетка заскользила куда–то, как корабль, проломила кусты и упала с откоса. Мускари обнял Этель, она прижалась к нему и закричала. Ради таких минут он и жил на свете.
Горные стены багровой мельницей закружились вокруг него, но тут случилось нечто еще более странное. Сонный старый банкир встал во весь рост и прыгнул из вагонетки в пропасть прежде, чем она сама туда упала. На первый взгляд то было самоубийство; на второй оказалось, что это так же разумно, как внести деньги в банк. По–видимому, богач был энергичней и умнее, чем думал поэт: он приземлился на мягкой, зеленой, поросшей клевером лужайке, словно созданной для таких прыжков. Правда, и остальные упали туда же, хотя и не в такой достойной позе. Прямо под опасным поворотом находился кусочек земли, прекрасный, как подводный луг, — зеленый бархатный карман долгополого одеяния горы. Туда они и упали без особого для себя ущерба, только мелкие вещи рассыпались по траве. Вагонетка зацепилась за кусты, лошади с трудом сползли по склону. Первым поднялся на ноги священник и глупо и удивленно потер голову. Фрэнк Харрогит услышал, что он бормочет:
«Господи, почему мы именно здесь упали?»
Моргая, священник огляделся и нашел свой нелепый зонтик. Рядом с ним лежала широкополая шляпа Мускари, подальше — запечатанное письмо, которое он, взглянув на адрес, отдал банкиру. В другой стороне, в траве виднелся отнюдь не нелепый зонтик мисс Этель и тут же рядом — маленький флакончик. Священник взял его, быстро открыл, понюхал, и его простодушное лицо стало серым, как земля.
— Господи, помилуй! — тихо сказал он. — Неужели беда уже пришла? — Он спрятал флакончик в карман и прибавил: — Наверное, я имею на это право, пока не узнаю побольше.
Горестно глядя на девушку, он увидел, как она встает из цветов и Мускари говорит ей:
— Мы упали в небо. Это неспроста. Смертные карабкаются вверх, падают — вниз. Вверх падают только боги.
Она встала из цветочного моря таким блаженным видением, что священник совсем успокоился. «В конце концов, — подумал он, — Мускари может носить с собой яд, он любит мелодраму».
Когда дама встала, держась за руку поэта, он низко ей поклонился, вынул кинжал и перерезал постромки. Лошади поднялись на ноги, сильно дрожа; и тут случилась еще одна удивительная вещь. Спокойный темнолицый человек в лохмотьях вышел из кустов. На поясе у него был странный нож, изогнутый и широкий; поэт спросил его, кто он, и он не ответил.
Поэт огляделся и увидел, что откуда–то снизу, опираясь локтями о край лужайки, на него смотрит еще один оборванец с дубленым лицом и коротким ружьем. Сверху, с дороги, в них целились четыре карабина, а над ними темнели четыре лица и сверкали восемь неподвижных глаз.
— Разбойники! — закричал Мускари. — Ловушка! Эцца, застрели–ка кучера, а я займусь вот ими. Их всего шесть штук.
— Кучера, — сказал Эцца, не вынимая рук из карманов, — нанял мистер Харрогит.
— Тем более! — нетерпеливо сказал поэт. — Значит, его подкупили. Застрели, потом вы окружите даму, и мы пробьемся.
Он бесстрашно пошел по траве и цветам прямо на карабины, но никто не последовал за ним, кроме Фрэнка. Гид стоял посреди лужайки, держа руки в карманах, и его длинное лицо становилось все длиннее в предвечернем свете.
— Ты думал, Мускари, что из меня ничего не вышло, — сказал он, — а из тебя вышло. Но я тебя обогнал, слава моя больше твоей. Я творил поэмы, пока ты их писал.
— Да что ты встал? — закричал Мускари. — Что ты порешь чушь? Надо спасать женщину! Кто же ты такой, честное слово?
— Я Монтано, — громко сказал странный гид. — Король разбойников. Рад видеть вас в моем летнем дворце.
Пока он говорил, еще пять человек вышли из кустов и встали, ожидая его приказаний. Один держал в руке какую–то бумагу.
— Гнездышко это, — продолжал царственный гид, — и пещеры там, пониже, называются разбойничьим раем. Его не видно ни снизу, ни сверху. Здесь я живу, здесь умру, если жандармы найдут меня. Смертью своей я распоряжаюсь сам.
Все глядели на него, не дыша, только отец Браун облегченно вздохнул.
— Слава тебе, Господи! — пробормотал он. — Это его яд.
Он не хочет попасть в руки врага, как Катон.
Король разбойников тем временем говорил все с той же грозной вежливостью:
— Остается объяснить, на каких условиях я буду развлекать моих гостей. Достопочтенного отца Брауна и прославленного Мускари я отпущу завтра утром, и мой эскорт проводит их до безопасного места. У священников и поэтов денег нет. Поэтому я позволю себе выразить свое благоговение перед высокой поэзией и апостольской церковью.
Он неприятно улыбнулся, а отец Браун заморгал и стал слушать внимательней. Монтано взял у разбойников бумагу и говорил, заглядывая в нее:
— Все прочее ясно выражено в этом документе, который я дам вам прочитать, после чего его вывесят во всех деревнях долины и на всех развилках в горах. Суть его вот в чем: я сообщаю, что взял в плен английского миллионера, мистера Сэмюела Харрогита и обнаружил у него две тысячи фунтов, которые он мне вручил. Безнравственно говорить неправду доверчивым людям, так что придется это осуществить. Надеюсь, мистер Харрогит–старший сам вручит мне эти две тысячи.
По–видимому, беда возродила в банкире угасшее было мужество: он сунул красную, дрожащую руку в жилетный карман и вручил разбойнику пачку бумаг и писем.
— Прекрасно! — воскликнул тот. — Теперь — о выкупе.
Друзья Харрогитов должны передать мне еще три тысячи, что до оскорбления мало, принимая во внимание ценность этой семьи. Не скрою, если денег не будет, могут произойти неприятные для всех вещи; но сейчас, господа и дамы, я обеспечу вам все удобства, включая вино и сигары. Рад вас приветствовать в разбойничьем раю.
Пока он говорил, сомнительные люди в грязных шляпах вылезали буквально отовсюду, так что даже Мускари понял, что пробиться сквозь них нельзя. Он огляделся. Этель утешала отца, ибо ее любовь к нему была сильнее, чем не лишенная снобизма гордость за него. Поэта, нелогичного, как все влюбленные, это и умилило, и раздосадовало. Он сунул шпагу в ножны и бросился на траву. Священник присел рядом с ним.
— Ну как? — сердито спросил поэт. — Романтик я? Есть в горах разбойники?
— Может, и есть, — отвечал склонный к сомнению священник.
— Что вы хотите сказать? — резко спросил Мускари.
— Я хочу сказать, что Эцца, или Монтано, очень меня удивляет, — отвечал Браун.
— Сайта Мария! — воскликнул поэт. — Чем же именно?
— Тремя вещами, — тихо сказал священник. — Я рад вам о них рассказать и узнать ваше мнение. Во–первых, там, в ресторане, когда вы выходили, мисс Харрогит шла с вами впереди, отец с гидом — сзади, и я услышал, как Эцца говорит: «Пускай повеселится. Беда может прийти каждую минуту». Мистер Харрогит не ответил, так что слова эти что–нибудь да значили. Я предупредил ее брата, что ей угрожает беда, но я и сам не знал, какая. Если он имел в виду происшествие в горах, это просто чепуха — не станет же сам разбойник предупреждать жертву! Какая же беда должна случиться с мисс Харрогит?
— Беда с мисс Харрогит? — с яростью повторил поэт.
— Все мои загадки упираются в нашего гида, — продолжал священник. — Вот вторая. Почему он так подчеркивает в этой бумаге, что взял у банкира две тысячи? Выкуп от этого скорей не явится. Наоборот, друзья Харрогита больше испугались бы за него, если бы разбойники были бедны, то есть дошли бы до крайности.
— Да, это странно, — сказал Мускари и впервые совсем не театрально почесал за ухом. — Вы мне не объясняете, вы меня совсем запутали. Какая же у вас третья загадка?
— Эта лужайка, — раздумчиво сказал отец Браун. — На нее очень удобно падать и приятно смотреть, она не видна ни сверху, ни снизу, это хороший тайник, но никак не крепость. Какая там крепость! Хуже не придумаешь. Проще простого взять ее оттуда, с дороги, а полиция по дороге и придет. Да нас самих тут удержало четыре карабина. Несколько солдат легко сбросили бы нас в пропасть. Что бы ни значил этот зеленый закуток, он совершенно беззащитен.
Это не крепость, тут что–то другое, он ценен чем–то другим, а чем — не пойму. Скорее, это похоже на артистическую уборную, или на подмостки для какой–то комедии, или…
Низенький священник вел свою нудную, искреннюю речь, а Мускари, наделенный звериной остротой чувств, услышал далеко в горах цокот копыт и приглушенные далью крики. Задолго до того, как эти звуки достигли слуха англичан, Монтано вспрыгнул на дорогу и встал у дерева. Обратившись в разбойничьего короля, он надел причудливую шляпу и перевязь со шпагой, которые никак не сочетались с грубошерстным костюмом.
Он повернул к разбойникам длинное зеленоватое лицо, взмахнул рукой, и оборванцы с карабинами, повинуясь каким–то военным соображениям, попрятались в кусты. Цокот становился все громче, дорога тряслась, чей–то голос выкликал команды.
В кустах трещало и позвякивало, словно разбойники взводили курки или точили ножи о камень. Наконец звуки эти встретились: кроме того, затрещали ветви, заржали кони, закричали люди.
— Мы спасены! — воскликнул Мускари, вскакивая на ноги и размахивая шляпой. — Неужели мы все предоставим полиции? Нападем на мерзавцев с тыла! Жандармы спасают нас, спасем же и мы жандармов!
Он закинул шляпу на дерево, снова выхватил шпагу и полез на дорогу, наверх. Фрэнк побежал за ним, но отец властно окликнул его:
— Стой. Не вмешивайся.
— Ну, что ты! — мягко возразил Фрэнк. — Разве ты хочешь, чтобы англичанин отстал от итальянца?
— Не вмешивайся, — повторил старик, сильно дрожа. — Покоримся судьбе.
Отец Браун посмотрел на него и схватился как будто бы за сердце; но, ощутив под пальцами стекло флакона, облегченно вздохнул, словно спасся от гибели.
Мускари, не дожидаясь помощи, вылез на дорогу и ударил кулаком короля разбойников. Тот пошатнулся, сверкнули клинки, но не успели они скреститься, бывший гид засмеялся и опустил руки.
— Да ладно! — сказал он по–итальянски. — Скоро этому балагану конец.
— Ты о чем, негодяй? — закричал огнедышащий поэт. — Твоя храбрость — такой же обман, как твоя честь?
— У меня нет ничего настоящего, — благодушно отвечал Эцца. — Я актер, и если были у меня свои качества, я о них забыл. Я не разбойник и не гид. Я — маска на маске, а с личинами не сражаются.
Стемнело, но все же было видно, что разбойники скорее пугают коней, чем убивают людей, словно городская толпа, мешающая полиции проехать. Поэт в удивлении глядел на них, когда кто–то коснулся его локтя. Рядом стоял низенький священник, похожий на игрушечного Ноя в широкополой шляпе.
— Синьор Мускари, — сказал он, — простите мне мою нескромность. Не обижайтесь на меня и не помогайте жандармам. Любите ли вы эту девушку? То есть достаточно ли вы ее любите, чтобы жениться на ней и быть ей хорошим мужем?
— Да, — сказал Мускари.
— А она вас любит? — продолжал отец Браун.
— Наверное, да, — серьезно ответил Мускари.
— Тогда идите к ней, — сказал священник, — предложите ей все, что у вас есть. Время не терпит.
— Почему? — удивился поэт.
— Потому, — сказал священник, — что беда скачет к ней по дороге.
— По дороге скачет спасение, — возразил Мускари.
— Вы идите, — повторил священник, — и спасите ее от спасения.
Тем временем разбойники, ломая кусты, кинулись врассыпную в густую зелень, а над кустами возникли треуголки жандармов. Снова раздалась команда, люди спешились, и высокий офицер с седой эспаньолкой появился там, где все недавно падали в разбойничий рай. И вдруг банкир закричал:
— Меня обокрали!
— Тебя давно обокрали, — удивился его сын. — Прошло часа два, как они забрали деньги.
— У меня забрали не деньги, а маленький флакон, — в спокойном отчаянии сказал банкир.
Офицер с эспаньолкой шел к ним. Проходя мимо бывшего короля, он не то ударил, не то похлопал его по плечу и сказал:
— За такие шутки может и не поздоровиться.
Поэту показалось, что великих разбойников ловят не совсем так. Офицер подошел к Харрогитам и четко произнес:
— Сэмюел Харрогит, именем закона я арестую вас за растрату банковских фондов.
Банкир деловито кивнул, подумал, повернулся, ступил на край лужайки и прыгнул точно так же, как несколько часов назад. Но теперь внизу не было зеленого рая.
Итальянский жандарм выразил священнику и возмущение свое и восхищение.
— Великий был разбойник, — сказал он. — Какую штуку выдумал! Сбежал с деньгами в Италию и нанял этих типов.
В полиции многие поверили, что речь идет о выкупе. Он и раньше творил Бог знает что. Большая потеря!..
Мускари уводил несчастную дочь, и она держалась за него так же крепко, как и много лот спустя. Но даже в таком горе он улыбнулся, проходя мимо Эццы, и спросил:
— Куда же ты теперь отправишься?
— В Бирмингем, — отвечал актер, раскуривая сигарету. — Я тебе сказал, я — человек будущего. Если я во что–то верю, я верю в перемены, в хватку, в новизну. Поеду в Манчестер, в Ливерпуль, в Халл, в Хадерсфилд, в Глазго, в Чикаго — в современный, деловой, цивилизованный мир.
— Словом, — сказал Мускари, — в разбойничий рай.
Поединок доктора Хирша
Месье Морис Брюн и месье Арман Арманьяк бодро шествовали по залитым солнцем Елисейским полям. Это были бойкие приземистые молодцы с черными бородками. Бородки их соответствовали требованиям причудливой французской моды, по которой бороды и усы должны казаться накладными. У месье Брюна под нижней губой чернела словно бы приклеенная эспаньолка. Месье Арманьяк, как будто для оригинальности, украсил свой выдвинутый подбородок двумя бородами — по одной с каждой стороны. Молодые люди были атеистами. Суждения их отличались гнетущей непререкаемостью и непоследовательностью. Оба месье были учениками знаменитого ученого, публициста и моралиста доктора Хирша.
Месье Брюн прославился тем, что предложил изгнать из французской литературы слово «Adieu!» и запретить его употребление в повседневной жизни под угрозой небольшого штрафа. «Таким образом, — считал он, — самое слово, обозначающее мифического бога, будет предано забвению».
Месье Арманьяк же не покладая рук боролся с милитаризмом. Он даже считал, что следует изменить слова «Марсельезы» и вместо «Aux armes, citoyens» петь «Aux greves, citoyens». Но пацифизм его был какой–то по–галльски чудной. Однажды из Англии приехал известный состоятельный квакер, чтобы обсудить с Арманьяком, как им лучше всего споспешествовать всеобщему разоружению. После разговора с французом квакер был немало раздосадован: по мнению Арманьяка, первым делом следовало настроить солдат, чтобы они перестреляли своих офицеров.
Не таков был их учитель и духовный наставник. Доктор Хирш родился во Франции, здесь же стяжал громкую славу за свои научные труды, но характером от своих соотечественников отличался. Был он мягок, добродушен, склонен к мечтательности, а его философские взгляды, несмотря на изрядную долю скептицизма, не были чужды метафизике.
Короче говоря, он был скорее немцем, чем французом, и хотя ученики его боготворили, в глубине своей галльской души они порицали учителя за то, что он проповедует установление мира на земле с такой миролюбивостью. И все–таки последователи его учения по всей Европе только что не молились на него. Поражаясь грандиозности и смелости его научных теорий, они проявляли интерес к личности их создателя. Доктор Хирш был известен своим аскетизмом и гуманностью — правда, несколько отвлеченной. В убеждениях его чувствовалось и влияние Дарвина, и влияние Толстого.
Однако он не был ни анархистом, ни космополитом, а в вопросе разоружения придерживался умеренных взглядов и не забывал об эволюционном подходе. Правительство республики высоко ценило его открытия в химии. Последним его открытием было бесшумное взрывчатое вещество, способ изготовления которого правительство сохраняло в строжайшей тайне.
Дом доктора Хирша стоял на живописной улице близ Елисейских полей. Вдоль улицы росли каштаны, и сейчас, в самый разгар лета, она походила на тенистый парк: солнце едва пробивалось сквозь густую листву. Только площадка перед большим кафе была свободна от деревьев. Напротив кафе и располагался дом великого ученого. На окнах были белые и зеленые шторы, а вдоль второго этажа тянулся балкон с железными перилами, выкрашенными в зеленый цвет.
Арка под балконом вела во дворик, где на фоне кирпичной кладки ярко зеленел кустарник. Оживленно беседуя, приятели вошли в арку.
Дверь открыл старый слуга доктора Симон. По виду он и сам мог сойти за доктора: строгий черный костюм, очки, седина, вкрадчивый голос. Да что там говорить — Симон куда больше подходил на роль ученого, чем его неказистый хозяин, который сложением напоминал расщепленную с острого конца морковку с крупной головой — луковицей. Торжественно, словно знаменитый врач, вручающий больному рецепт, Симон передал месье Арманьяку письмо. Тот с истинно французским нетерпением вскрыл конверт и пробежал письмо глазами. Доктор Хирш писал:
«Я не могу выйти. Ко мне заявился некий офицер по имени Дюбоск, страшный шовинист. Я не хочу его принимать, а он торчит на лестнице и не уходит. Учинил в доме кавардак. Я заперся от него в кабинете, что выходит окнами на кафе. Если вы мне преданы, подождите за столиком возле кафе: я пришлю его к вам для переговоров. Сам я с ним разговаривать не могу. Не могу и не желаю.
Похоже, назревает новое дело Дрейфуса.1
П.Хирш».
Месье Арманьяк посмотрел на месье Брюна. Месье Брюн взял письмо, прочел и посмотрел на месье Арманьяка. Не теряя ни минуты, они пересекли улицу, расположились за столиком под каштанами и заказали по большому стакану омерзительного зеленого абсента, который они имели обыкновение пить в любую погоду и в любое время дня. Посетителей в кафе было мало. За одним столиком пил кофе какой–то солдат, за другим сидели высокий мужчина, который попивал сироп, и священник, который вообще ничего не пил.
Морис Брюн откашлялся.
— Конечно, — начал он, — мы должны во что бы то ни стало помочь мэтру, но…
Воцарилось молчание.
— Да, — подал голос Арманьяк, — ясно, что он неспроста избегает встречи с этим офицером, но…
Не успел он договорить, как из арки донесся шум. Видно, хозяину все–таки удалось избавиться от незваного гостя.
Кусты во дворе зашелестели, раздвинулись, и нарушитель спокойствия пулей вылетел на улицу.
На голове у незнакомца криво сидела тирольская шапочка, да и фигура была самая что ни на есть тирольская. Был он коренаст, широкоплеч, скор на ногу. На смуглом, точно лесной орех, лице сверкали быстрые карие глаза. Черные усищи закручены вверх, как бизоньи рога, волосы зачесаны и сзади коротко острижены, так что голова казалась массивной, угловатой. Судя по этой голове, у незнакомца была крепкая бычья шея, но шею скрывал разноцветный шарф восточной работы — незнакомец замотался им чуть не по самые уши. В раскраске шарфа сочетались густые тяжелые цвета: вишневый, фиолетовый, тускло–золотой. Незнакомец носил тужурку наподобие причудливого камзола, бриджи и вязаные чулки. Во всем его облике было что–то варварское, он походил скорее на венгерского помещика, чем на французского офицера. Однако выговор у него был чисто французский, а патриотического пыла хватило бы на двух французов. Выскочив из арки, он первым делом издал клич:
— Где вы, граждане Франции?! — будто христианин в Мекке, созывающий своих единоверцев.
Арманьяк и Брюн вскочили, но было уже поздно. Со всех сторон на призыв усатого незнакомца бежали люди.
Собралась небольшая, но бурная толпа. Похоже, незнакомец хорошо поднаторел во французском искусстве уличного витийства. Он подбежал к кафе, вспрыгнул на столик, ухватился за ветку каштана и вскричал голосом Камиля Демулена1, бросающего в толпу дубовые листья:
— Граждане Франции! Я не умею говорить речей. Но поэтому я и обращаюсь к вам с речью, Это политиканы в своих гнусных парламентах учатся разводить рацеи. Но они учатся и отмалчиваться. Отмалчиваться, как шпион, который затаился в этом доме. Как отмалчивался он, когда я стучал в его дверь. Как отмалчивается он и сейчас, хотя наверняка слышит меня. О, как красноречиво молчат наши златоусты! Но пришла пора заговорить даже самым косноязычным. Сограждане, вас предали пруссакам! Предатель живет в этом доме. Я Жюль Дюбоск, полковник артиллерии из Бельфора. Вчера в Вогезах мы поймали немецкого лазутчика. У него обнаружена записка — вот она! Кое–кто пытался замять эту историю, но я прямиком пошел к человеку, который написал эту записку, к человеку, который живет в этом доме. Это его почерк. Это его инициалы. В записке сообщается, где можно раздобыть рецепт нового изобретения — Бесшумного Пороха. Порох изобрел доктор Хирш.
Записку написал тоже доктор Хирш. Записка написана по–немецки, найдена в кармане у немца. «Передайте своему агенту, что рецепт изготовления пороха хранится в Военном министерстве, в первом ящике шкафа слева от стола секретаря. Он записан красными чернилами и лежит в сером конверте. Пусть агент действует осторожно. П.Х.».
Рубленые фразы трещали, как пулеметная очередь. Но было ясно, что Дюбоск или бредит, или говорит чистую правду. Мнения толпы разделились. Большинство, которое составляли националисты, подняло грозный гвалт. Интеллектуалы во главе с Арманьяком и Брюном, оставшись в меньшинстве, столь же горячо вступились за доктора Хирша, но это только раззадорило их противников.
— Если это военная тайна, — кричал Брюн, — зачем вы трубите о ней на улицах?
— Зачем? А вот зачем! — ревел Дюбоск, возвышаясь над бурлящей толпой. — Я без всяких околичностей пошел к Хиршу. Я вежливо попросил объяснить мне все с глазу на глаз. Но он не желает ничего объяснять, а посылает меня сюда, в кафе, к каким–то двум своим прихвостням. Он выставил меня из дома! Ну ничего, я вернусь — и не один, а с толпой парижан!
От крика толпы содрогнулись фасады домов. В воздухе просвистели два камня, один угодил в стекло балконной двери. Взбешенный полковник снова нырнул в арку, и теперь его вопли и проклятия гремели во дворе. Толпа все прибывала, она уже подступила к самой ограде дома, к самому порогу. Еще немного — и дом изменника постигла бы участь Бастилии. Но тут балконная дверь распахнулась и перед собравшимися предстал доктор Хирш. Неистовство толпы сменилось почти хохотом. В нынешних драматических обстоятельствах внешность доктора и впрямь казалась презабавной. Длинная голая шея, узкие плечи — точь–в–точь бутылка из–под шампанского. Но это была единственная черта его внешности, которая хоть сколько–нибудь напоминала о празднике. Пальто на нем висело, как на вешалке, на голове росли длинные космы морковного цвета, а щеки и подбородок окаймляла гаденькая бородка, как будто она предпочитала расти не на лице, а поближе к шее. Глаза доктора были скрыты синими стеклами очков.
Доктор был бледен, но голос его звучал строго и уверенно. Толпа утихомирилась и уже третью фразу его речи слушала в полном молчании.
— …Обратиться к моим врагам и друзьям. Врагам я хочу сказать следующее. Да, я не стану разговаривать с месье Дюбоском, и напрасно он сейчас беснуется за дверью этой комнаты. Да, я просил своих друзей переговорить с ним. И вот почему. Я не желаю, не имею права встречаться с ним, ибо это противно правилам чести и приличия. Когда дело дойдет до суда, моя невиновность станет очевидна для всех.
Но долг чести требует, чтобы прежде наш спор был разрешен иным способом. Поэтому, назвав месье Дюбоску своих секундантов, я полностью…
Арманьяк и Брюн в восторге размахивали шляпами. Даже противники доктора одобрили этот неожиданный вызов и разразились рукоплесканиями. Шум заглушил голос доктора, но вскоре толпа опять успокоилась.
— Теперь несколько слов моим друзьям, — продолжал Хирш. — Мне больше пристало отстаивать свою правоту доводами рассудка. Когда–нибудь человечество достигнет такого уровня развития, что они будут единственным оружием в решении споров. Но истина, от которой мы никогда не отступимся, — основополагающие законы материи и наследственности. Мои труды пользуются авторитетом, мои научные теории снискали всеобщее признание, но в политике я постоянно страдаю от националистических предрассудков, которые у французов вошли в плоть и кровь. Я не умею говорить, как Клемансо1 Дерулед2, потому что их речи — отголоски пистолетных выстрелов. У французов дуэлянты в таком же почете, в каком у англичан — спортсмены. Что ж, я готов доказать свою невиновность: я заплачу дань этому варварскому обычаю, а после уже ничто не отвлечет меня от научных занятий.
Когда полковник Дюбоск, вполне удовлетворенный словами доктора, снова вышел на улицу, ему не пришлось долго искать секундантов. Первым предложил свои услуги тот самый солдат, который пил кофе за столиком. Он был немногословен:
— Можете рассчитывать на меня, сударь. Я герцог де Валов.
Другой посетитель кафе — высокий господин, пивший сироп, — вызвался стать вторым секундантом. Его приятель священник взялся было его отговаривать, но потом махнул рукой и удалился.
В кафе «Шарлемань» был накрыт легкий ужин. Столики стояли прямо на улице, но не совсем под открытым небом.
Правда, над головами посетителей не было ни стеклянного, ни золоченого потолка, однако нарядные деревья, под которыми размещались столики, росли так плотно, что листва их образовала легкую и зыбкую крышу, и кафе, светлое и тенистое, напоминало маленький сад. За столиком посредине в полном одиночестве сидел толстенький невысокий священник. Перед ним стояла полная тарелка серебристых снетков, а вокруг нее — блюдца с неизменной снедью: красные перцы, лимоны, черный хлеб, масло. Священник ел не спеша, смакуя каждую рыбку. Жизнь его отличалась простотой и умеренностью, и он умел ценить редкие неожиданные удовольствия: он был неприхотливым эпикурейцем.
На столик легла длинная тень. Священник поднял глаза от тарелки. Это был его приятель Фламбо. Он с угрюмым видом сел напротив и пробурчал:
— Похоже, мне следует выйти из игры. Я всей душой на стороне таких французских солдат, как Дюбоск, и не перевариваю французских атеистов вроде Хирша, но здесь произошла какая–то ошибка. Хорошо еще, что мы с герцогом сообразили проверить, насколько справедливо обвинение.
— И записка оказалась фальшивой? — спросил отец Браун.
— Поди тут разберись. Написана она почерком Хирша, это признали все. Но писал ее не Хирш. Если он французский патриот, он не стал бы передавать Германии секретные сведения. А если он немецкий шпион, то зачем ему передавать сведения, от которых Германии не будет никакого проку?
— То есть это ложные сведения?
— То–то и оно, что ложные. Причем писавший эту записку не знает именно того, что известно доктору Хиршу: где хранится тайна его изобретения. При содействии Хирша Военное министерство разрешило нам осмотреть ящик, где спрятан рецепт. Кроме Хирша, военного министра да нас с герцогом о его местонахождении не знает ни одна живая душа. Да и нас министр посвятил в эту тайну лишь для того, чтобы предотвратить поединок. И раз обвинения Дюбоска — чистейший вздор, мы ему не помощники.
— Вздор? — переспросил отец Браун.
— Самый настоящий, — хмуро кивнул Фламбо. — Тот, кто состряпал эту нелепую фальшивку, понятия не имел, где спрятан рецепт. В записке сказано, что его надо искать в шкафу. А шкаф, оказывается, стоит чуть правее стола. Если верить записке, рецепт в сером конверте — это большой лист, исписанный красными чернилами. А рецепт написан не красными, а обычными черными чернилами. Кто же поверит, будто доктор Хирш так ошибся в описании документа, о котором только он один и знал? Или что он из сочувствия к вражескому агенту указал не тот ящик? Как видно, нам придется выйти из игры и принести извинения рыжему прощелыге.
Отец Браун задумался. Поддев вилкой серебристую рыбешку, он спросил:
— А вы не ошибаетесь, серый конверт действительно лежал в шкафу справа от стола?
— Тут никакой ошибки. Серый конверт — кстати, он не серый, а белый — действительно…
Отец Браун положил вилку и уставился на приятеля.
— Что? — произнес он изменившимся голосом.
— А что такое? — спросил Фламбо, с аппетитом продолжая трапезу.
— Не серый! Фламбо, вы меня пугаете.
— Вот еще новости! Что это вас так напугало?
— Белый конверт, — озабоченно сказал священник. — Надо же ему оказаться белым! Ну почему, почему не серый? Раз он белый, значит, доктор и впрямь затеял черное дело. Вот грешная душа!
— Говорю я вам, не мог он написать эту записку! — воскликнул Фламбо. — В ней же все наоборот. А доктор — виновен он или нет — знал всю подноготную.
— А записку и написал тот, кто знал всю подноготную, — ответствовал священник. — Иначе он не смог бы так полно извратить всю картину. Чтобы переврать каждый факт, нужна поистине дьявольская осведомленность.
— Это значит, что…
— Это значит, что человек, который врет, как Бог на душу положит, нет–нет, да и скажет правду. Представьте, что вам поручили отыскать дом с зеленой дверью и голубыми ставнями. Вас предупредили, что перед домом — не позади него! — разбит садик, что хозяева держат собаку, а кошек терпеть не могут, и всегда пьют чай, но не кофе. Вы не нашли такого дома и решаете, что его и на свете–то нет. Но я скажу: «Не спешите. Не попадался ли вам дом с голубой дверью и зелеными ставнями, с садиком позади, а не впереди? Дом, где кошкам раздолье, а собаку пристрелят при первом появлении, где с утра до вечера пьют только кофе, а чая и в заводе нет? Если вы видели такой дом, он–то вам и нужен. Тот, кто послал вас, должен его хорошо знать, а то как бы он сумел так правильно нарисовать неправильную картину?»
— Но что за всем этим кроется? — допытывался Фламбо.
— Ума не приложу. В этой истории с Хиршем я уже ничего не понимаю. Пока речь шла о перепутанных ящиках да о цвете чернил, я так же, как и вы, считал, что это оплошность мошенника, который подделал записку. Но три — мистическое число. Оно замыкает круг. И круг замкнулся. Поскольку ни расположение ящика, ни цвет чернил, ни цвет конверта не совпали с тем, что говорилось в записке, это неслучайное несовпадение.
— Значит, все–таки измена? — спросил Фламбо, вновь принимаясь за еду.
— И в этом я не уверен. — Отец Браун был не на шутку озадачен. — Знаете, для меня до сих пор остается загадкой дело Дрейфуса. Невещественные доказательства всегда говорят мне больше, чем вещественные. Вы ведь помните: я сужу о человеке по глазам, по голосу, по тому, счастлива его семья или нет, на какие темы он любит поговорить, а каких избегает. Так вот, в деле Дрейфуса мне многое казалось непонятным. Я не про ужасные обвинения, которые предъявляли друг другу сторонники и противники Дрейфуса: мне ведомо (хотя это звучит несколько старомодно), что и сегодня среди сильных мира сего могут появиться новые Ченчи или Борджиа1. Нет, меня поразила искренность обеих сторон. Я имею в виду не рядовых членов политических партий — это в большинстве своем люди честные и легко поддаются на обман. Я говорю о непосредственных участниках дела. О заговорщиках, если против Дрейфуса действительно был составлен заговор. Об изменнике, если действительно была совершена измена. Я говорю о тех, кто должен знать правду. Дрейфус, судя по всему, знал, что его оклеветали. А политики и военные, судя по всему, знали, что это не клевет?. Я говорю не об их поступках, а об их уверенности в своей правоте. Мои рассуждения звучат не очень складно, однако смысл их ясен.
— Мне — нет. И какое отношение они имеют к Хиршу?
— Предположим, некое хорошо осведомленное лицо стало передавать врагу сведения — ложные сведения. Предположим даже, что этот человек действует из лучших побуждений: обманывая врага, хочет помочь своей стране. Он завязывает связи с вражеской разведкой, получает за сведения небольшое вознаграждение, обрастает некоторыми обязательствами. Он оказывается в двойственном положении и, чтобы избежать прямого предательства, не сообщает врагам всю правду, но ведет себя так, что она все больше и больше выходит наружу. Его чистая совесть (вернее, то, что от нее осталось) спокойна: «Я не изменник, я сказал, что документ лежит в левом ящике». А нечистая тут как тут: «Они уж сообразят, что искать, значит, надо в правом». По–моему, с точки зрения психологии, такое объяснение вполне возможно в наш просвещенный век.
— Возможно, — согласился Фламбо. — Вы все объяснили: и почему Дрейфус был уверен в своей невиновности, и почему судьи были уверены в его виновности. Но это с психологической точки зрения. А с исторической ваше объяснение никуда не годится. Ведь в документе Дрейфуса (предположим, что это его документ) содержались точные сведения.
— Да я не о Дрейфусе, — сказал отец Браун.
Кафе уже опустело, шум стих, но солнце не спешило садиться: оно будто запуталось в ветвях. Фламбо резко передвинул стул (в затихшем кафе громыхнуло эхо), закинул локоть на спинку и сурово произнес:
— Ну, если этот Хирш сродни какому–нибудь трусливому изменнику…
— Напрасно вы их так осуждаете, — мягко заметил отец Браун. — Не так уж они и виноваты. Просто они не чувствуют опасности. Как дама, которая отказывает кавалеру, пригласившему ее на танец. Или делец, который понемногу отщипывает от средств, вложенных в предприятие. Им внушили, что «чуть–чуть не считается».
— Все равно, моему подопечному этот доктор не чета, — выпалил Фламбо. — Нет, дуэль так дуэль. Я полковника, пожалуй, не оставлю. Может, он и сумасброд, но все–таки им движет любовь к отечеству.
Отец Браун невозмутимо расправлялся со снетками.
Его невозмутимость почему–то не понравилась Фламбо.
Он поднял на отца Брауна сверкающие черные глаза и воскликнул:
— Да что с вами? Дюбоска не в чем упрекнуть. Вы и его в чем–то подозреваете?
— Друг мой, — произнес священник с ледяным отчаянием и отложил вилку и нож, — мне все кажется подозрительным. Все, что сегодня произошло. Вся эта история, хоть она и разыгралась на моих глазах. Каждый ее эпизод. Это не рядовое криминальное дело, где один наполовину говорит правду, а другой наполовину лжет. Тут оба… Я вам только что изложил свою версию. Так вот, она меня не устраивает.
— Меня и подавно, — нахмурился Фламбо, наблюдая, как отец Браун преспокойно закусывает. — Это ведь про то, что противнику следовало понимать записку в обратном смысле? Не знаю, как вам, а мне эта версия представляется очень остроумной, но не очень…
— …не очень убедительной, — подхватил отец Браун. — Я тоже так считаю. И вот чего я не могу понять. Почему эта фальшивка выполнена так грубо? Пока у нас есть три объяснения происшедшему: версия Дюбоска, версия Хирша и мои измышления. Либо записку написал французский офицер, чтобы погубить французского ученого, либо ее написал французский ученый, чтобы помочь германской разведке, либо ее написал французский ученый, чтобы обмануть германскую разведку. Пусть так. Только не очень–то эта записка похожа на секретный документ, предназначенный для таких целей. Секретный документ должен быть зашифрован, в нем непременно будут какие–нибудь сокращения и уж конечно узкоспециальные научные термины. А эта писулька нарочито проста. Прямо из бульварного романа: «В пурпурном гроте ты увидишь золотой ларец». Такое впечатление, что… написавший записку сам хотел, чтобы в ней сразу распознали подлог.
Не успели собеседники хорошенько обдумать сказанное, как к столику вихрем подлетел невысокий человек в армейской форме и плюхнулся на стул.
— Поразительная новость, — сообщил герцог де Валон. — Я прямо от нашего полковника. Он собирает вещи и сегодня же уезжает за границу. Просил нас явиться на место поединка и передать противнику его извинения.
— Что? — Фламбо не поверил своим ушам. — Извинения?
— Представьте себе, — бушевал герцог. — Причем на глазах у всех, в то самое время и на том самом месте, где должен состояться поединок. Он перед самой дуэлью уезжает, а мы за него отдувайся!
— Да что же это такое, в самом деле? — вскричал Фламбо. — Ведь не испугался же он этого хлюпика Хирша!
Черт побери, да разве Хирша можно испугаться? — Даже в минуту гнева рассудительность не изменяла Фламбо.
— Это все чьи–то происки, — отрезал герцог. — Не иначе — козни жидо–масонов. Они хотят сделать из Хирша героя…
Отец Браун вел себя так, будто ничего особенного не произошло, но глаза у него почему–то были довольные. За время знакомства Фламбо хорошо изучил выражение лица отца Брауна. Иногда на этом лице было написано недоумение, иногда оно освещалось догадкой. Выражения сменяли друг друга в мгновение ока: раз — и вместо растерянного простачка перед Фламбо оказывается всезнающий мудрец.
Вот и сейчас Фламбо понял, что отца Брауна осенила догадка. Но священник ничего не сказал, только доел рыбу.
— И где вы расстались с нашим милейшим полковником? — раздраженно спросил Фламбо.
— Там, куда мы его отвезли, — в отеле «Сен Луи», возле Елисейских полей. Я же говорю, что он укладывает вещи.
Фламбо нахмурился.
— Как по–вашему, мы его еще застанем?
— Едва ли он так быстро собрался. Он ведь отправляется в дальний путь…
— Нет, — спокойно произнес отец Браун и встал с места. — Вовсе не дальний. Напротив, очень близкий. Мы успеем с ним повидаться, если возьмем такси.
По дороге отец Браун не отвечал на вопросы. Наконец такси повернуло за угол и остановилось возле отеля «Сен Луи». В сгущающихся сумерках незадачливые секунданты вслед за отцом Брауном вошли в переулок. Тут герцог, которому не терпелось узнать правду, спросил священника, действительно ли доктор Хирш совершил предательство.
— Нет, — ответил отец Браун, думая о своем. — Его грех не предательство, а честолюбие. Как у Цезаря. Он живет один, значит, ему пришлось все делать самому, — добавил священник без видимой связи.
— Теперь–то он вдоволь натешит свое честолюбие, — буркнул Фламбо. — Парижане готовы носить его на руках, а наш проклятый полковник поджал хвост.
— Тише, — прошептал отец Браун. — Вон он, ваш проклятый полковник.
Секунданты вытаращили глаза и юркнули в тень стены.
Действительно, впереди маячила мощная фигура беглого дуэлянта с двумя саквояжами в руках. Шаркающей походкой он удалялся от притаившихся секундантов. Одет он был так же, как и при первом появлении, только сменил экзотические бриджи на обычные брюки. Сомнений не оставалось: он спешил убраться из отеля.
Преследователи крадучись двинулись за ним.
Переулок, по которому они крались — самые что ни на есть задворки, — походил на изнанку театральных декораций. По одну сторону тянулась длинная стена неопределенного цвета, а в ней то здесь, то там темнели запертые грязные двери, на которых мелом были выведены каракули — работа уличных мальчишек. Кое–где над стеной торчали макушки унылых елей, а дальше в лилово–сизых сумерках возвышались длинные ряды домов, обращенных фасадами на какую–то улицу. Хотя до них было рукой подать, они казались недосягаемыми, как гряда мраморных гор. По другую сторону переулка за высокой позолоченной решеткой располагался угрюмый парк.
Фламбо удивленно озирался.
— А знаете что, — начал он, — по–моему, этот переулок…
— Стойте, полковник пропал! — крикнул герцог. — Как сквозь землю провалился!
— У него был ключ, — пояснил священник. — Он отпер какую–то дверь и проник в сад.
В ту же секунду до них донеслось щелканье замка.
Фламбо бросился вперед, но мрачная деревянная дверь захлопнулась прямо перед его носом. Снедаемый любопытством Фламбо постоял у двери, кусая свой черный ус, потом ухватился длинными руками за край стены и с обезьяньей ловкостью взлетел на нее. Теперь его огромная фигура чернела на фоне пурпурного неба, как верхушки елей.
Герцог посмотрел на священника.
— Дюбоск придумал более хитрый план бегства, чем мы предполагали, — сказал он. — Похоже, он теперь во Франции не задержится.
— Не только во Франции, но и на этом свете, — ответил отец Браун.
— Самоубийство? — упавшим голосом спросил герцог.
— Тело можете не искать.
Сверху донесся возглас Фламбо.
— Боже мой! — воскликнул он по–французски. — И как я сразу не узнал? Это же двор дома, где живет Хирш! А я–то считал, что могу опознать дом со двора так же легко, как человека со спины.
Герцог хлопнул себя по ляжке.
— Ага, вот куда направился Дюбоск! Значит, они все–таки сойдутся в поединке.
В тот же миг он с галльским проворством вспорхнул на стену и уселся рядом с Фламбо, болтая ногами от возбуждения. Священник, оставшись в одиночестве, не удостоил место действия и взглядом. Он прислонился к стене и задумчиво рассматривал последние отблески заката, играющие на листве деревьев за оградой парка.
Даже в такую минуту герцог сохранял повадки аристократа: он наблюдал за домом, но подсматривать в окна счел бы ниже своего достоинства. Фламбо же, сохраняя повадки бывшего грабителя (а ныне сыщика), перескочил со стены на ветку одинокого дерева и пополз к единственному освещенному окну. Опущенная красная штора сбилась на сторону. С риском для жизни Фламбо подобрался по хрупкой ветке поближе и увидел, как полковник Дюбоск входит в ярко освещенную роскошную спальню. Но и здесь, у окна, Фламбо слышал разговор герцога и священника и шепотом повторял их слова.
— Итак, они все–таки сойдутся!
— Им никогда не сойтись, — отвечал отец Браун. — Хирш не зря сказал, что не может встретиться со своим противником лицом к лицу. Вы не читали любопытный психологический этюд Генри Джеймса1 о двух людях, которым никак не удается свидеться? Их встрече постоянно что–то мешает, и в конце концов они начинают бояться друг друга и видят в этом перст судьбы. Вот и на наших глазах разыгрывается похожая история, только еще занятнее.
— Ничего, в Париже найдутся люди, которые излечат их от этих бредней, — произнес герцог, пылая жаждой мести. — Поединок все равно состоится, даже если нам придется сводить их насильно.
— Они не сойдутся и на Страшном суде, даже если сам Господь Вседержитель укажет им место поединка, а сигнал подаст труба Михаила–архангела. Даже и тогда, сколько бы один из них ни дожидался противника, тот все равно не явится.
При этих словах герцог потерял всякое терпение.
— Что это еще за мистика? — вскричал он. — С какой это стати они не могут встретиться как нормальные люди?
— Слишком уж они несхожи, — ответил отец Браун с загадочной улыбкой. — Слишком много в них взаимоисключающего. Они, так сказать, друг друга отрицают.
Он по–прежнему не сводил глаз с темнеющих деревьев, а Валон резко обернулся, услышав сдавленное восклицание Фламбо. Тот увидел, как полковник идет по комнате, на ходу снимая тужурку. Сначала Фламбо решил, что полковник и впрямь готовится к поединку, но дело обернулось иначе.
Под тужуркой не было ни крутых плеч, ни мощной груди: они оказались просто–напросто толстым слоем плотного материала, которым была подбита тужурка. Сухощавый господин остался в рубашке и в брюках. Судя по дальнейшим действиям, никаких воинственных намерений у него не было — он просто прошел в ванную и умылся. Склонившись над раковиной, он вытер лицо и руки полотенцем и, когда он повернулся к свету, Фламбо заметил, что облик его преобразился. От смуглости не осталось и следа, усы исчезли.
Сухощавый господин был бледен и гладко выбрит. Лишь одна черта напоминала о прежнем полковнике — яркие, острые, карие глаза.
Из–за стены доносился задумчивый голос отца Врауна.
Священник словно беседовал сам с собой.
— Это–то я и пытался втолковать Фламбо. Такие противоположности не совсем противоположны. Они не сталкиваются. Не враждуют. Если где–то черному непременно противопоставляют белое, жидкому — твердое, и так по всем пунктам, дело нечисто, месье, — да, нечисто. У одного дуэлянта волосы светлые, у другого темные, один дородный, другой щуплый, одному силы не занимать, другой — в чем душа держится. Один носит только усы, так что губ не видать, другой — только бороду, так что подбородок скрыт.
Один стрижется коротко и кутает шею шарфом, другой ходит с открытой шеей, а волосы отпускает длинные. Слишком уж точное и полное несовпадение, месье, а значит, дело нечисто. Какие уж тут ссоры, какой разлад, когда у двух предметов такая несхожая форма, что где у одного выпуклость, у другого вогнутость? Как у лица и маски. Как у замка и ключа…
Белый, как мел, Фламбо во все глаза глядел на человека в комнате. Тот стоял перед зеркалом, спиной к окну, и напяливал рыжие космы и бороду. На обрамленном рыжими волосами лице играла зловещая ухмылка. Казалось, в зеркале отражается бледное лицо Иуды, который заливается жутким смехом среди языков адского пламени. Фламбо с содроганием видел, как бегают его бешеные карие, с красноватым отливом, глаза, но вот они скрылись за синими стеклами очков. Натянув широкое черное пальто, человек вышел из комнаты. Минуту спустя восторженные аплодисменты толпы, грянувшие на улице, возвестили, что доктор Хирш опять появился на балконе.
Человек в проулке
В узкий проулок, идущий вдоль театра «Аполлон» в районе Адельфи, одновременно вступили два человека. Предвечерние улицы щедро заливал мягкий невесомый свет заходящего солнца. Проулок был довольно длинный и темный, и в противоположном конце каждый различал лишь темный силуэт другого. Но и по этому черному контуру они сразу друг друга узнали, ибо наружность у обоих была весьма приметная и притом они люто ненавидели друг друга.
Узкий проулок соединял одну из крутых улиц Адельфи с бульваром над рекой, отражающей все краски закатного неба. Одну сторону проулка образовала глухая стена — в доме этом помещался старый захудалый ресторан при театре, в этот час закрытый. По другую сторону в проулок в разных его концах выходили две двери. Ни та, ни другая не были обычным служебным входом в театр, то были особые двери, для избранных исполнителей, и теперь ими пользовались актер и актриса, игравшие главные роли в шекспировском спектакле. Такие персоны любят, когда у них есть свой отдельный вход и выход, — чтобы принимать или избегать друзей.
Двое мужчин, о которых идет речь, несомненно, были из числа таких друзей, дверь в начале проулка была им хорошо знакома, и оба рассчитывали, что она не заперта, ибо подошли к ней каждый со своей стороны равно спокойные и уверенные. Однако тот, что шел с дальнего конца проулка, шагал быстрее, и заветной двери оба достигли в один и тот же миг. Они обменялись учтивым поклоном, чуть помедлили, и наконец тот, кто шел быстрее и, видно, вообще отличался менее терпеливым нравом, постучал.
В этом, и во всем прочем тоже, они были полной противоположностью друг другу, но ни об одном нельзя было сказать, что он в чем–либо уступает другому. Если говорить об их личных достоинствах, оба были хороши собой, отнюдь не бездарны и пользовались известностью. Если говорить об их положении в обществе, оба находились на высшей его ступени. Но все в них от славы и до наружности было несравнимо и несхоже.
Сэр Уилсон Сеймор принадлежал к числу тех важных лиц, чей вес в обществе прекрасно известен всем посвященным. Чем глубже вы проникаете в круг адвокатов, врачей, а также тех, кто вершит дела государственной важности, и людей любой свободной профессии, тем чаще встречаете сэра Уилсона Сеймора. Он единственный толковый человек во множестве бестолковых комиссий, которые разрабатывают самые разнообразные проекты — от преобразования Королевской академии наук до введения биметаллизма для вящего процветания процветающей Британии. Во всем же, что касалось искусства, могущество его не знало границ. Его положение было столь исключительно, что никто не мог понять, то ли он именитый аристократ, который покровительствует искусству, то ли именитый художник, которому покровительствуют аристократы.
Но стоило поговорить с ним пять минут, и вы понимали, что, в сущности, он повелевал вами всю вашу жизнь.
Наружность у него тоже была выдающаяся, — словно бы и обычная и все же исключительная. К его шелковому цилиндру не мог бы придраться и самый строгий знаток моды, и, однако, цилиндр этот был не такой, как у всех, — быть может, чуть повыше, и еще немного прибавлял ему роста. Высокий и стройный, он слегка сутулился, и, однако, вовсе не казался хилым, — совсем напротив. Серебристо–седые волосы отнюдь не делали его стариком, он носил их несколько длиннее, чем принято, но оттого не казался женственным, они были волнистые, но не казались завитыми. Подчеркнуто остроконечная бородка прибавляла его облику мужественности, совсем как адмиралам на сумрачных портретах кисти Веласкеса, которыми увешан был его дом. Его серые перчатки чуть больше отдавали голубизной, а трость с серебряным набалдашником была чуть длиннее десятков подобных тростей, которыми помахивали и щеголяли в театрах и ресторанах.
Второй мужчина был не так высок, однако никто не назвал бы его малорослым, зато всякий бы заметил, что он крепкого сложения и хорош собой.
Волосы и у него были вьющиеся, но светлые, коротко стриженные; а голова крепкая, массивная — такой в самый раз прошибать дверь, как сказал Чосер про своего мельника. Военного образца усы и разворот плеч выдавали в нем солдата, хотя такой открытый пронзительный взгляд голубых глаз скорее присущ морякам. Лицо у него было почти квадратное, и подбородок квадратный, и плечи квадратные, даже сюртук и тот квадратный. И, уж разумеется, сумасбродная школа карикатуристов той поры не упустила случая, — и мистер Макс Бирбом изобразил его в виде геометрической фигуры из четвертой книги Евклида.
Ибо он тоже был заметной личностью, хотя успех его был совсем иного рода. Чтобы прослышать про капитана Катлера, про осаду Гонконга и знаменитый китайский поход, вовсе не требовалось принадлежать к высшему свету. О нем говорили все и всюду, портрет его печатался на почтовых открытках, картами и схемами его сражений пестрили иллюстрированные журналы, песни, сложенные в его честь, исполнялись чуть не в каждой программе мюзик–холла и чуть не на каждой шарманке. Слава его, быть может, не столь долговечная, как у сэра Уилсона, была куда шире, общедоступней и безыкусственней. В тысячах английских семей его ставили столь же высоко, как Нельсона. И, однако, сэр Уилсон Сеймор был неизмеримо влиятельней.
Дверь им отворил старый слуга или костюмер, его болезненная внешность и темный поношенный сюртук и брюки странно не вязались со сверкающим убранством театральной уборной великой актрисы. Помещение это было сплошь увешано и уставлено множеством зеркал под самыми разными углами, можно было принять их за несчетные грани одного огромного бриллианта — если б только кто–то сумел забраться в самую его середину. И когда слуга, шаркая по комнате, откидывал створку или плотней прислонял к стене то одно зеркало, то другое, прочие признаки роскоши, разбросанные там и сям, — цветы, разноцветные подушки, театральные костюмы — бесконечно множились, точно в сказке, непрестанно плясали и менялись местами, так что голова шла кругом.
Оба гостя заговорили с неказисто одетым слугой, как со старым знакомым, называя его Паркинсоном, и осведомились о его госпоже, мисс Авроре Роум.
Паркинсон сказал, что она в другой комнате, но он тотчас ей доложит. По лицу обоих посетителей прошла тень — ведь вторая комната принадлежала знаменитому артисту, партнеру мисс Авроры, а она была из тех женщин, которыми нельзя пылко восхищаться, не пылая при этом ревностью. Однако внутренняя дверь тотчас распахнулась, и мисс Аврора появилась, как появлялась всегда, не только на сцене, но и в жизни сама тишина, казалось, загремела аплодисментами, притом вполне заслуженными. Причудливое шелковое одеяние цвета павлиньего пера мерцало переливами синего и зеленого — цветами, какие всегда так восхищают детей и эстетов, а ее тяжелые ярко–каштановые волосы обрамляли одно из тех волшебных лиц, что опасны для всех мужчин, особенно же — для юных и стареющих. Вместе со своим партнером, знаменитым американским актером Изидором Бруно, она создала необычайно поэтичную и фантастичную трактовку «Сна в летнюю ночь», оттенила значительность Оберона и Титании, иными словами, Бруно и свою. Среди изысканных призрачных декораций, в таинственных танцах ее зеленый костюм, напоминающий полированные крылья стрекозы, превосходно передавал непостижимую ускользающую сущность королевы эльфов. Однако, столкнувшись с ней при свете дня, даже и угасающего, любой мужчина уже не видел ничего, кроме ее лица.
Она одарила обоих своей лучезарной загадочной улыбкой, что держала столь многих мужчин на одном и том же весьма опасном расстоянии от нее. Она приняла от Катлера цветы, тропические и дорогие, как его победы, и совсем иное подношение от сэра Уилсона Сеймора, врученное позднее и небрежней.
Воспитание не позволяло ему выказывать излишнее рвение, а условная чуждость условностям не позволяла делать подарки столь банальные, как цветы. Ему попалась одна безделица, сказал он, старинная вещица греческий кинжал эпохи Крито–Микенской культуры, его вполне могли носить во времена Тезея и Ипполита. Как все оружие тех легендарных героев, он медный, но, представьте, еще достаточно остер и может пронзить кого угодно. Кинжал привлек его своей формой — он напоминает лист и прекрасен, как греческая ваза. Если эта игрушка понравится мисс Роум или как–то пригодится для пьесы, он надеется, что она…
Тут распахнулась дверь в соседнюю комнату, и на пороге возник высокий человек, еще большая противоположность увлекшемуся объяснениями Сеймору, чем даже капитан Катлер. Шести с половиной футов ростом, могучий, сплошь выставленные напоказ мышцы, в великолепной леопардовой шкуре и золотисто–коричневом одеянии Оберона, Изидор Бруно казался поистине языческим богом. Он оперся о подобие охотничьего копья — со сцены оно казалось легким серебристым жезлом, а в маленькой, набитой людьми комнате производило впечатление настоящего и по–настоящему грозного оружия. Живые черные глаза Бруно неистово сверкали, а красивое бронзово–смуглое лицо с выступающими скулами и ослепительно белыми зубами приводило на память высказывавшиеся в Америке догадки, будто он родом с плантаций Юга.
— Аврора, — начал он глубоким и звучным, как бой барабана, исполненным страсти голосом, который столько раз потрясал театральный зал, — вы не могли бы…
Тут он в нерешительности замолк, ибо в дверях вдруг появился еще один человек, фигура до того здесь неуместная, что впору было рассмеяться.
Коротышка, в черной сутане католического священника, он казался (особенно рядом с Бруно и Авророй) грубо вырезанным из дерева Ноем с игрушечного ковчега. Впрочем, сам он, видно, не ощутил всю несообразность своего появления здесь и с нудной учтивостью произнес:
— Мисс Роум как будто хотела меня видеть.
Проницательный наблюдатель заметил бы, что от этого бесстрастного вторжения страсти только еще больше накалились. Отрешенность священника, связанного обетом безбрачия, вдруг открыла остальным, что они обступили Аврору кольцом влюбленных соперников; так, когда входит человек в заиндевелом пальто, все замечают, что в комнате можно задохнуться от жары.
Стоило появиться священнику, который не питал к мисс Роум никаких чувств, и она еще острей ощутила, что все остальные в нее влюблены, причем каждый на свой опасный лад: актер — с жадностью дикаря и избалованного ребенка; солдат с откровенным эгоизмом натуры, привыкшей не столько размышлять, сколько действовать; сэр Уилсон — с той день ото дня растущей поглощенностью, с какой гедонисты предаются своему любимому увлечению, и даже это ничтожество Паркинсон, который знал ее еще до того, как она прославилась, — даже он следил за ней собачьим обожающим взглядом или следовал по пятам.
Проницательный наблюдатель заметил бы и нечто еще более странное. И человечек, похожий на черного деревянного Ноя (а он не лишен был проницательности), заметил это с изрядным, но сдержанным удовольствием.
Прекрасная Аврора, которой отнюдь не безразлично было почитание другой половины рода человеческого, явно желала отделаться от всех своих почитателей и остаться наедине с тем, кто не был ее почитателем, во всяком случае, почитателем в том смысле, как все прочие, ибо маленький священник на свой лад, безусловно, почитал ее и даже восхищался той решительной, чисто женской ловкостью, с какой она приступила к делу. Лишь в одном, пожалуй, Аврора действительно знала толк — в другой половине рода человеческого. Как за наполеоновской кампанией, следил маленький священник за тем, с какой стремительной безошибочностью она избавилась ото всех, никого при этом не выгнав. Знаменитый актер Бруно был так ребячлив, что ей ничего не стоило его разобидеть, и он ушел, хлопнув дверью. Катлер, британский офицер, был толстокож и не слишком сообразителен, но в поведении безупречен. Он не воспринял бы никаких намеков, но скорей бы умер, чем не исполнил поручение дамы. Что же до самого Сеймора, с ним следовало обращаться иначе, его следовало отослать после всех. Подействовать на него можно было только одним способом, обратиться к нему доверительно, как к старому другу, посвятить его в суть дела. Священник и вправду был восхищен тем, как искусно, одним ловким маневром мисс Роум выпроводила всех троих.
Она подошла к капитану Катлеру и премило с ним заговорила:
— Мне дороги эти цветы, ведь они, наверно, ваши любимые. Но знаете, букет не полон, пока в нем нет и моих любимых цветов. Прошу вас, пойдите в магазин за углом и принесите ландышей, вот тогда будет совсем прелестно.
Первая цель ее дипломатии была достигнута — взбешенный Бруно сейчас же удалился. Он успел уже величественно, точно скипетр, вручить свое копье жалкому Паркинсону и как раз собирался расположиться в кресле, точно на троне. Но при столь явном предпочтении, отданном сопернику, в непроницаемых глазах его вспыхнуло высокомерие скорого на обиду раба, огромные смуглые кулаки сжались, он кинулся к двери, распахнул ее и скрылся в своих апартаментах. А меж тем привести в движение британскую армию оказалось не так просто, как представлялось мисс Авроре. Катлер, разумеется, тотчас решительно поднялся и, как был, с непокрытой головой, словно по команде, зашагал к двери. Но что–то, быть может, какое–то нарочитое изящество в позе Сеймора, который лениво прислонился к одному из зеркал, вдруг остановило Катлера уже на пороге, и он, точно озадаченный бульдог, беспокойно завертел головой.
— Надо показать этому тупице, куда идти, — шепнула Аврора Сеймору и поспешила к двери — поторопить уходящего гостя.
Не меняя изящной и словно бы непринужденной позы, Сеймор, казалось, прислушивался; вот Аврора крикнула вслед Катлеру последние наставления, потом круто обернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, выходящий к улице над Темзой, — Сеймор вздохнул с облегчением, но уже в следующее мгновенье лицо его снова омрачилось. Ведь у него столько соперников, а дверь в том конце проулка ведет в комнату Бруно. Не теряя чувства собственного достоинства, Сеймор сказал несколько вежливых слов отцу Брауну — о возрождении византийской архитектуры в Вестминстерском соборе, и как ни в чем не бывало направился в дальний конец проулка. Теперь в комнате оставались только отец Браун и Паркинсон, и ни тот, ни другой не склонны были заводить пустые разговоры. Костюмер ходил по комнате, придвигал и вновь отодвигал зеркала, и его темный поношенный сюртук и брюки казались еще невзрачней оттого, что в руках у него было волшебное копье царя Оберона.
Всякий раз, как он поворачивал еще одно зеркало, возникала еще одна фигура отца Брауна; в этой нелепой зеркальной комнате полным–полно было отцов Браунов — они парили в воздухе, точно ангелы, кувыркались, точно акробаты, поворачивались друг к другу спиной, точно отъявленные невежи.
Отец Браун, казалось, совсем не замечал этого нашествия свидетелей, словно от нечего делать внимательным взглядом следовал он за Паркинсоном, пока тот не скрылся вместе со своим несуразным копьем в комнате Бруно. Тогда он предался отвлеченным размышлениям, которые всегда доставляли ему удовольствие, — стал вычислять угол наклона зеркала, угол каждого отражения, угол, под каким каждое зеркало примыкает к стене… и вдруг услышал громкий, тут же подавленный вскрик.
Он вскочил и замер, вслушиваясь. В тот же миг в комнату ворвался белый как полотно сэр Уилсон Сеймор.
— Кто там в проулке? — крикнул он. — Где мой кинжал?
Отец Браун еще и повернуться не успел в своих тяжелых башмаках, а Сеймор уже метался по комнате в поисках кинжала. И не успел он найти кинжал или иное оружие, как по тротуару за дверью затопали бегущие ноги и в дверях появилось квадратное лицо Катлера. Рука его нелепо сжимала букет ландышей.
— Что это? — крикнул он. — Что за тварь там в проулке? Опять ваши фокусы?
— Мои фокусы! — прошипел его бледный соперник и шагнул к нему.
А меж тем отец Браун вышел в проулок, посмотрел в другой его конец и поспешно туда зашагал.
Двое других тотчас прекратили перепалку и устремились за ним, причем Катлер крикнул:
— Что вы делаете? Кто вы такой?
— Моя фамилия Браун, — печально ответил священник, потом склонился над чем–то и сразу выпрямился. — Мисс Роум посылала за мной, я спешил, как мог.
И опоздал.
Трое мужчин смотрели вниз, и в предвечернем свете, по крайней мере для одного из них, жизнь кончилась. Свет золотой дорожкой протянулся по проулку, и посреди этой дорожки лежала Аврора Роум, блестящий зеленый наряд ее отливал золотом, и мертвое лицо было обращено вверх.
Платье разодрано, словно в борьбе, и правое плечо обнажено, но рана, из которой лила кровь, была с другой стороны. Медный, чуть поблескивающий кинжал валялся примерно в ярде от убитой.
На какое–то время воцарилась тишина, слышно было, как поодаль, за Черринг–кросс, смеялась цветочница и на одной из улиц, выходящих на Стренд, кто–то нетерпеливо свистел, подзывая такси. И вдруг капитан то ли в порыве ярости, то ли прикидываясь разъяренным схватил за горло Уилсона Сеймора.
Сеймор не испугался, не пробовал освободиться, только посмотрел на него в упор.
— Вам нет нужды меня убивать, — невозмутимо сказал он. — Я сам это сделаю.
Рука, стиснувшая его горло, разжалась и опустилась, а Сеймор прибавил с той же ледяной откровенностью.
— Если у меня не достанет духу заколоться этим кинжалом, я за месяц доконаю себя вином.
— Ну нет, вина мне недостаточно, — сказал Катлер. — Прежде чем я умру, кто–то заплатит за ее гибель кровью. Не вы… но, сдается мне, я знаю кто.
И не успели еще они понять, что у него на уме, как он схватил кинжал, подскочил ко второй двери, вышиб ее, влетел в уборную Бруно и оказался с ним лицом к лицу. И в эту минуту из комнаты вышел своей ковыляющей неверной походкой старик Паркинсон. Увидев труп, он, пошатываясь, подошел ближе, лицо у него задергалось, он снова заковылял, пошатываясь, в комнату Бруно и вдруг опустился на подушки одного из мягких кресел. Отец Браун подбежал к нему, не обращая внимания на Катлера и великана–актера, которые уже боролись, стараясь схватить кинжал, и в комнате гулко отдавались удары их кулаков.
Сеймор, сохранивший долю здравого смысла, стоял в конце проулка и свистел, призывая полицию.
Когда полицейские прибыли, им пришлось разнимать двух мужчин, вцепившихся друг в друга, точно обезьяны; после нескольких заданных по форме вопросов они арестовали Изидора Бруно, которого разъяренный противник обвинил в убийстве. Сама мысль, что преступившего закон задержал собственными руками национальный герой, была, без сомнения, убедительна для полиции, ибо полицейские в чем–то сродни журналистам. Они обращались к Катлеру с почтительной серьезностью и отметили, что на руке у него небольшая рана. Когда Катлер тащил к себе Бруно через опрокинутый стол и стул, актер ухитрился выхватить у него кинжал и ударил пониже запястья. Рана была, в сущности, пустяковая, но пока озверевшего пленника не вывели из комнаты, он смотрел на струящуюся кровь и с губ его не сходила улыбка.
— Вот уж злодей так злодей, а? — доверительно заметил констебль Катлеру.
Катлер не ответил, но немного погодя резко сказал:
— Надо позаботиться об умершей. — Голос его прервался, последнее слово он выговорил беззвучно.
— О двух умерших, отозвался из дальнего угла комнаты священник. — Этот бедняга был уже мертв, когда я к нему подошел.
Отец Браун стоял и смотрел на старика Паркинсона, черным бесформенным комом осевшего в роскошном кресле. Он тоже отдал свою дань умершей, и сделал это достаточно красноречиво.
Первым нарушил молчание Катлер, и в голосе его послышалась грубоватая нежность.
— Завидую ему, — хрипло сказал он. — Помню, он всегда следил за ней взглядом… Он дышал ею — и остался без воздуха. Вот и умер.
— Мы все умерли, — странным голосом сказал Сеймор, глядя на улицу.
На углу они простились с отцом Брауном, небрежно извинившись за грубость, которой он был свидетелем. Лица у обоих были трагические и загадочные.
Мозг маленького священника всегда напоминал кроличий садок, самые дикие, неожиданные мысли мелькали так быстро, что он не успевал их ухватить.
Будто ускользающий белый хвост кролика, метнулась мысль, что горе их несомненно, а вот невиновность куда сомнительней.
— Лучше нам всем уйти, — с трудом произнес Сеймор, — мы, как могли, постарались помочь.
— Поймете ли вы меня, — негромко спросил отец Браун, — если я скажу, что вы, как могли, постарались повредить?
Оба вздрогнули, словно от укола нечистой совести, и Катлер резко спросил.
— Повредить? Кому?
— Самим себе, — ответил священник, — я бы не стал усугублять ваше горе, но не предупредить вас было бы просто несправедливо. Если этот актер будет оправдан, вы сделали все, чтобы угодить на виселицу. Меня вызовут в качестве свидетеля, и мне придется сказать, что, когда раздался крик, вы оба как безумные кинулись в комнату актрисы и заспорили из–за кинжала. Если основываться на моих показаниях, убить ее мог любой из вас. Вы навредили себе, а капитан Катлер к тому же повредил себе руку кинжалом.
— Повредил себе руку! — с презрением воскликнул капитан Катлер. — Да это ж просто царапина.
— Но из нее шла кровь, — кивнув, возразил священник — На кинжале сейчас следы крови, это мы знаем. Зато нам уже никогда не узнать, была ли на нем кровь до этого.
Все молчали, потом Сеймор сказал взволнованно, совсем не так, как говорил обычно:
— Но я видел в проулке какого–то человека.
— Знаю, — с непроницаемым лицом сказал отец Браун. — И капитан Катлер тоже его видел. Это–то и кажется неправдоподобным.
И, еще прежде чем они взяли в толк его слова и сумели хоть что–то возразить, он вежливо извинился, подобрал свой неуклюжий старый зонт и, тяжело ступая, побрел прочь.
В нынешних газетах все поставлено так, что самые важные и достоверные сообщения исходят от полиции. Если в двадцатом веке убийству и вправду уделяется больше места, чем политике, на то есть веские основания, убийство предмет куда более серьезный. Но даже этим едва ли можно объяснить широчайшую известность, какую приобрело «Дело Бруно», или «Загадочное убийство в проулке», и его подробнейшее освещение в лондонской и провинциальной прессе. Волнение охватило всю страну, и потому несколько недель газеты писали чистую правду, а отчеты о допросах и перекрестных допросах, хоть и чудовищно длинные, порой просто невозможные, во всяком случае заслуживали доверия. Объяснялось же все, разумеется, тем, какие имена замешаны были в этом деле. Жертва — популярная актриса, обвиняемый — популярный актер, и обвиняемого, что называется, схватил на месте преступления самый популярный воин этой патриотической эпохи. При столь чрезвычайных обстоятельствах прессе приходилось быть честной и точной; вот почему все остальное, что касается этой единственной в своем роде истории, можно поведать по официальным отчетам о процессе Бруно.
Суд шел под председательством судьи Монкхауза, одного из тех, над кем потешаются, считая их легковесными, но кто на самом деле куда серьезней серьезных судей, ибо легкость их рождена неугасимой нетерпимостью к присущей судейскому клану мрачной торжественности, серьезный же судья, по существу, легкомыслен, ибо исполнен тщеславия. Поскольку главные действующие лица пользовались широкой известностью, обвинителя и защитника подобрали особенно тщательно. Обвинителем выступал сэр Уолтер Каудрей, мрачный, но уважаемый страж закона, из тех, кто умеет производить впечатление истого англичанина и притом внушать совершенное доверие и не слишком увлекаться красноречием.
Защищал подсудимого мистер Патрик Батлер, королевский адвокат, — те, кто не понимает, что такое ирландский характер, и те, кого он ни разу не допрашивал, ошибочно принимали его за фланеур1. Медицинское заключение не содержало никаких противоречий: доктор, которого вызвал Сеймор, чтобы осмотреть убитую на месте преступления, был согласен со знаменитым хирургом, который осмотрел тело позднее. Аврору Роум ударили каким–то острым предметом, вероятно, ножом или кинжалом, во всяком случае, каким–то орудием с коротким клинком. Удар пришелся в самое сердце, и умерла жертва мгновенно.
Когда доктор впервые увидал ее, она была мертва не больше двадцати минут. А значит, отец Браун подошел к ней минуты через три после ее смерти.
Затем оглашено было заключение официального следствия; оно касалось главным образом того, предшествовала ли убийству борьба; единственный признак борьбы — разорванное на плече платье, но разорвано оно было не в соответствии с направлением и силой удара. После того как все эти подробности были сообщены, но не объяснены, вызвали первого важного свидетеля.
Сэр Уилсон Сеймор давал показания, как он делал все, если уж делал, не просто хорошо, но превосходно. Сам куда более видный деятель, нежели королевский судья, он, однако, держался с наиболее уместной здесь долей скромности, и хотя все глазели на него, будто на премьер–министра либо на архиепископа Кентерберийского, он вел себя как частное лицо, только вот имя у него было громкое. К тому же говорил он на редкость ясно и понятно, как говорил во всех комиссиях, в которых он заседал. Он шел в театр навестить мисс Роум, встретил у нее капитана Катлера, к ним ненадолго присоединился обвиняемый, который потом вернулся в свою уборную; кроме того, к ним присоединился католический священник, назвавшийся Брауном. Потом мисс Роум вышла из своей уборной в проулок, чтобы показать капитану Катлеру, где находится цветочный магазин, — он должен был купить ей еще цветов; сам же свидетель оставался в комнате и перемолвился несколькими словами со священником. Затем он отчетливо услышал, как покойная, отослав капитана Катлера, повернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, куда выходит уборная обвиняемого. Из праздного любопытства к столь стремительным движениям своих друзей свидетель тоже отправился в тот конец проулка и посмотрел в сторону двери обвиняемого. Увидел ли он что–нибудь в проулке?
Да, увидел.
Сэр Уолтер Каудрей позволил себе внушительную паузу, а свидетель мене тем стоял, опустив глаза, и, несмотря на присущее ему самообладание, казался бледней обычного. Наконец обвинитель спросил совсем негромко голосом, и сочувственным и бросающим в дрожь:
— Вы видели это отчетливо?
Как ни был сэр Уилсон Сеймор взволнован, его великолепный мозг работал безупречно.
— Что касается очертаний — весьма отчетливо, все же остальное нет, совсем нет. Проулок такой длинный, что на светлом фоне противоположного выхода всякий, кто стоит посредине, кажется просто черным силуэтом. — Свидетель, только что твердо смотревший в лицо обвинителя, вновь опустил глаза и прибавил. — Это я заметил еще прежде, когда в проулке впервые появился капитан Катлер.
Опять наступило короткое молчание, судья подался вперед и что–то записал.
— Итак, — настойчиво продолжал сэр Уолтер, — что же это был за силуэт?
Не был ли он похож, скажем, на фигуру убитой?
— Ни в коей мере, — спокойно ответил Сеймор.
— Каков же он был?
— Он был похож на высокого мужчину.
Сидящие в зале суда уставились кто на ручку кресла, кто на зонтик, кто на книгу, кто на башмаки — одним словом, кто куда. Казалось, они поставили себе целью не глядеть на обвиняемого, но все ощущали его присутствие на скамье подсудимых, и всем он казался великаном. Огромный рост Бруно сразу бросался в глаза, но стоило глаза отвести, и он словно бы становился с каждым мгновением все огромней.
Каудрей, мрачно–торжественный, расправил свою черную шелковую мантию и белые шелковистые бакенбарды и сел. Сэр Уилсон ответил еще на несколько вопросов касательно кое–каких подробностей, известных и другим свидетелям, и уже покидал место свидетеля, но тут вскочил защитник и остановил его.
— Я задержу вас всего на минуту, — сказал мистер Батлер, с виду он казался деревенщиной, брови рыжие, лицо какое–то сонное. — Не скажете ли вы его чести, откуда вы знаете, что это был мужчина?
По лицу Сеймора скользнула тень утонченной улыбки.
— Прощу прощения, дело решила столь вульгарная подробность, как брюки, — сказал он. — Когда я увидел просвет меж длинных ног, я в конце концов понял, что это мужчина.
Сонные глаза Батлера вдруг раскрылись — это было подобно беззвучному взрыву.
— В конце концов! — медленно повторил он. — Значит, поначалу вы все–таки думали, что это женщина?
Впервые Сеймору изменило спокойствие.
— Это вряд ли имеет отношение к делу, но, если его честь пожелает, чтобы я сказал о своем впечатлении, я, разумеется, скажу, — ответил он. — Этот силуэт был не то чтобы женский, но словно бы и не мужской — какие–то не те изгибы. И у него было что–то вроде длинных волос.
— Благодарю вас, — сказал королевский адвокат Батлер и неожиданно сел, как будто услышал именно то, что хотел.
Капитан Катлер в качестве свидетеля владел собой куда хуже и внушал куда меньше доверия, чем сэр Уилсон, но его показания о том, что происходило вначале, полностью совпадали с показаниями Сеймора. Капитан рассказал, как Бруно ушел к себе, а его самого послали за ландышами, как, возвращаясь в проулок, он увидел, что там кто–то есть, и заподозрил Сеймора, и, наконец, о схватке с Бруно. Но он не умел выразительно описать черную фигуру, которую видел и он и Сеймор. На вопрос о том, каков же был загадочный силуэт, он ответил, что он не знаток по части искусства, и в ответе прорвалась, пожалуй, чересчур откровенная насмешка над Сеймором. На вопрос — мужчина то был или женщина, он ответил, что больше всего это походило на зверя, и в ответе его была откровенная злоба на обвиняемого. Но при этом он был явно вне себя от горя и непритворного гнева, и Каудрей не задерживал его, не заставил подтверждать и без того ясные факты.
Защитник тоже, как и в случае с Сеймором, не стал затягивать перекрестный допрос, хотя казалось, — такая уж у него была манера, — что он отнюдь не спешит.
— Вы престранно выразились, — сказал он, сонно глядя на Катлера. — Что вы имели в виду, когда говорили, что тот неизвестный больше походил не на женщину и не на мужчину, а на зверя?
Катлер, казалось, всерьез разволновался.
— Наверно, я зря так сказал, — отвечал он, — но у этого скота могучие сгорбленные плечи, как у шимпанзе, а на голове — щетина торчком, как у свиньи…
Мистер Батлер прервал на полуслове эту странно раздраженную речь.
— Свинья тут ни при чем, а скажите лучше, может, это было похоже на волосы женщины?
— Женщины! — воскликнул капитан. — Да ничуть не похоже!
— Предыдущий свидетель сказал, похоже, — быстро подхватил защитник, беззастенчиво сбросив маску сонного тугодума. — А в очертаниях фигуры были женственные изгибы, на что нам тут красноречиво намекали. Нет? Никаких женственных изгибов? Если я вас правильно понял, фигура была скорее плотная и коренастая?
— Может, он шел пригнувшись, — осипшим голосом едва слышно произнес капитан.
— А может, и нет, — сказал мистер Батлер и сел так же внезапно, как и в первый раз.
Третьим свидетелем, которого вызвал сэр Уолтер Каудрей, был маленький католический священник, по сравнению с остальными уж такой маленький, что голова его еле виднелась над барьером, и казалось, будто перекрестному допросу подвергают малого ребенка. Но, на беду, сэр Уолтер отчего–то вообразил (виной тому, возможно, была вера, которой придерживалась его семья), будто отец Браун на стороне обвиняемого, — ведь обвиняемый нечестивец, чужак, да к тому же в нем есть негритянская кровь. И он резко обрывал отца Брауна всякий раз, как этот заносчивый посланец папы римского пытался что–то объяснить; велел ему отвечать только «да» и «нет» и излагать одни лишь факты безо всякого иезуитства. Когда отец Браун в простоте душевной стал объяснять, кто, по его мнению, был человек в проулке, обвинитель заявил, что не желает слушать его домыслы.
— В проулке видели темный силуэт. И вы говорите, вы тоже видели темный силуэт. Так каков же он был?
Отец Браун мигнул, словно получил выговор, но он давно и хорошо знал, что значит послушание.
— Силуэт был низенький и плотный, — сказал он, — но по обе стороны головы или на макушке были два острых черных возвышения, вроде как рога, и…
— А, понятно, дьявол рогатый! — с веселым торжеством воскликнул Каудрей и сел. — Сам дьявол пожаловал, дабы пожрать протестантов.
— Нет, — бесстрастно возразил священник, — я знаю, кто это был.
Всех присутствующих охватило необъяснимое, но явственное предчувствие чего–то чудовищного. Они уже забыли о подсудимом и помнили только о том, кого видели в проулке. А тот, в проулке, описанный тремя толковыми и уважаемыми очевидцами, словно вышел из страшного сна: один увидал в нем женщину, другой — зверя, а третий — дьявола…
Судья смотрел на отца Брауна хладнокровным пронизывающим взглядом.
— Вы престранный свидетель, — сказал он, — но есть в вас что–то вынуждающее меня поверить, что вы стараетесь говорить правду. Так кто же был тот человек, которого вы видели в проулке?
— Это был я, — отвечал отец Браун.
В необычайной тишине королевский адвокат Батлер вскочил и совершенно спокойно сказал:
— Ваша честь, позвольте допросить свидетеля. — И тут же выстрелил в Брауна вопросом, который словно бы не шел к делу; — Вы уже слышали, здесь говорилось о кинжале; эксперты считают, что преступление совершено с помощью короткого клинка, вам это известно? — Короткий клинок, — подтвердил Браун и кивнул с мрачной важностью, точно филин, — но очень длинная рукоятка. Еще прежде, чем зал полностью отказался от мысли, что священник своими глазами видел, как сам же вонзает в жертву короткий клинок с длинной рукоятью (отчего убийство казалось еще чудовищней), он поспешил объясниться. — Я хочу сказать, короткие клинки бывают не только у кинжалов. У копья тоже короткий клинок. И копье поражает точно так же, как кинжал, если оно из этих причудливых театральных копий; вот таким копьем бедняга Паркинсон и убил свою жену — как раз в тот день, когда она послала за мной, чтобы я уладил их семейные неурядицы, — а я пришел слишком поздно, да простит меня господь.
Но, умирая, он раскаялся, раскаяние и повлекло за собою смерть. Он не вынес того, что совершил. Всем в зале казалось, что маленький священник, который стоял на свидетельском месте и нес совершенную околесицу, просто сошел с ума. Но судья, по–прежнему смотрел на него в упор с живейшим интересом, а защитник невозмутимо задавал вопросы. — Если Паркинсон убил ее этим театральным копьем, он должен был бросить его с расстояния в четыре ярда, — сказал Батлер… — Как же тогда вы объясните следы борьбы — разорванное на плече платье? — Защитник невольно стал обращаться к свидетелю как к эксперту, но никто этого уже не замечал.
— Платье несчастной женщины было порвано потому, что его защемила створкой, когда она пробегала мимо, — сказал свидетель. — Она пыталась высвободить платье, и тут Паркинсон вышел из комнаты обвиняемого и нанес ей удар.
— Створкой? — удивленно переспросил обвинитель.
— Это была створка двери, замаскированной зеркалом, — объяснил отец Браун. — Когда я был в уборной мисс Роум, я заметил, что некоторые из зеркал, очевидно, служат потайными дверьми и выходят в проулок.
Снова наступила долгая неправдоподобно глубокая тишина. И на этот раз ее нарушил судья.
— Значит, вы действительно полагаете, что когда смотрели в проулок, вы видели там самого себя — в зеркале?
— Да, милорд, именно это я и пытался объяснить, — ответил Браун. — Но меня спросили, каков был силуэт, а на наших шляпах углы похожи на рога, вот я и…
Судья подался вперед, его стариковские глаза заблестели еще ярче, и он сказал особенно отчетливо:
— Вы в самом деле полагаете, что когда сэр Уилсон Сеймор видел нечто несуразное, как бишь его, с изгибами, женскими волосами и в брюках, он видел сэра Уилсона Сеймора?
— Да, милорд, — отвечал отец Браун.
— И вы полагаете, что когда капитан Катлер видел сгорбленного шимпанзе со свиной щетиной на голове, он просто видел самого себя?
— Да, милорд.
Судья, очень довольный, откинулся на спинку кресла, и трудно было понять, чего больше в его лице — насмешки или восхищения.
— А не скажете ли вы, почему вы сумели узнать себя в зеркале, тогда как два столь выдающихся человека этого не сумели? — спросил он.
Отец Браун заморгал еще растерянней, чем прежде.
— Право, не знаю, милорд, — с запинкой пробормотал он. — Разве только потому, что я не так часто гляжусь в зеркало.
Машина ошибается
Фламбо и его друг, маленький священник, в предзакатный час сидели на садовой скамейке в Темпл–гарденс. Подействовала ли на них окружающая обстановка или какие–то другие, случайные флюиды, неизвестно, но только разговор этих двоих зашел о правосудии. Признав, что перекрестный допрос обвиняемого адвокатом и прокурором заключает в себе элемент случайности, они заговорили о пытках, вспомнили Древний Рим и средневековье, истязания по приговору французского магистрата и американский допрос третьей степени.
— Мне доводилось читать о пресловутой психометрии, то есть о детекторе лжи, — сказал Фламбо. — В последнее время по этому поводу подняли много шума, особенно за океаном. Вы, наверное, знаете, что я имею в виду: испытуемому надевают на запястье манжетку пульсомера, затем произносят вслух самые разные слова и ждут, не станет ли его сердце биться чаще после некоторых из этих слов. Что вы думаете об этом методе?
— На мой взгляд, он весьма занятен, — отозвался отец Браун. — Кстати, наш разговор напомнил мне одну интересную идею, возникшую в глубокой древности: в те времена верили, что, если убийца коснется тела жертвы, из ран хлынет кровь.
— Неужели вы хотите сказать, что считаете оба этих метода равноценными?
— Один стоит другого, — ответил маленький священник. — В мертвом ли, в живом ли теле кровь все равно течет то быстрее, то медленнее, и причин тут много. Тайна сия велика есть, и, боюсь, мы никогда в нее не проникнем. Могу лишь сказать вам о себе: скорее кровь человеческая затопит альпийский пик Маттерхорн, чем я решусь ее пролить.
— Но ведь американский метод превозносят крупнейшие заокеанские ученые! — не отставал Фламбо.
— Наивные они люди, эти ученые! — воскликнул отец Браун. — А самые наивные из них — именно американцы. Кому еще, кроме янки, могло прийти в голову судить о чем бы то ни было по частоте сердечных сокращений? Да эти ваши ученые не менее наивны, чем самонадеянный мужчина, полагающий, что если женщина краснеет в его присутствии, то, значит, любит его. Кстати, вот вам еще один тест, основанный на законах кровообращения, открытых великим Гарвеем. Такой же дурацкий, как и первые два.
— Но вы должны признать, — настаивал Фламбо, — что психометрия дает определенный результат: она прямо указывает, правду говорит человек или нет.
— А что хорошего в том, что она «прямо указывает»? — вопросил отец Браун. — Что это, в сущности, значит? Когда один конец указки на что–то нацелен, другой в это время показывает в совершенно ином направлении. Все зависит от того, сумеете ли вы взять указку за нужный конец. Один раз я уже попадал в такое положение и с тех пор не верю в пользу подобных методов.
И маленький священник приступил к рассказу о том, как его постигло разочарование.
История эта случилась лет двадцать назад, когда он служил капелланом в чикагской тюрьме, где томилось множество его единоверцев. Люди эти были одинаково способны на злодеяние и на раскаяние, так что работы у него было немало. Шерифом округа губернатор сделал бывшего сыщика по имени Грейвуд Ашер, бледного, молчаливого, склонного к философствованию янки, на лице которого обычное для него суровое выражение порой сменялось странной смущенной улыбкой. Отца Брауна этот человек любил и относился к нему немного покровительственно. Маленький священник платил ему такой же симпатией, хотя терпеть не мог его теорий, по сути весьма сложных, хотя и излагаемых достаточно просто.
Как–то вечером Ашер послал за капелланом. Тот, по своему обыкновению, молча сел у стола, заваленного бумагами, и стал ждать. Шериф извлек из кипы бумаг газетную вырезку и протянул ее Брауну. Тот внимательно прочел текст. Это был напечатанный на розовом фоне столбец светской хроники из одной американской газеты. В заметке говорилось:
Самый блистательный из светских вдовцов снова появился в обществе, на этот раз — на «Обеде чудаков». Всем нашим именитым гражданам должен вспомниться другой обед, названный «Парадом детских колясок», на котором мистер Тодд, по прозванию Очередной Фортель, в роскошном своем особняке посреди поместья «Пруд пилигрима» дал возможность очаровательным дебютанткам этого сезона казаться даже моложе своих лет. Не менее радушным, нетривиальным и изысканным был и прошлогодний прием в особняке Тодда, получивший название «Завтрак каннибалов», на котором сласти по форме напоминали человеческие руки и ноги, а один из остроумнейших гостей вслух высказал желание съесть своего собеседника. Дух непринужденного юмора будет царить и на новом приеме, ибо он свойствен сдержанной манере поведения мистера Тодда, а может быть, таится и под сверкающими бриллиантами в булавках на галстуках самых высокопоставленных весельчаков нашего города. Говорят, на приеме будут пародировать манеру поведения и разговоры горожан, находящихся на противоположном полюсе социального спектра. Пародия обещает быть весьма выразительной — ведь перед гостеприимным мистером Тоддом стоит задача потешить не кого иного, как лорда Бекасла, знаменитого путешественника и чистокровного аристократа, чье родовое гнездо находится в самом сердце английских дубрав. Путешествовать лорд начал раньше, чем ему вернули полагающийся по праву рождения титул. В нашем отечестве он уже однажды побывал — в молодые годы, — и молва утверждает, что вернулся он к нам не без причины. С именем лорда связывают имя мисс Этты Тодд, одной из самых прекрасных и великодушных обитательниц Нью–Йорка, наследницы состояния, оцениваемого почти в сто миллионов долларов.
— Ну как, — спросил Ашер, — интересно?
— Даже говорить об этом не хочется, — отозвался отец Браун. — Трудно придумать что–нибудь менее интересное для меня, чем эта заметка. Не понимаю, зачем вы ее вырезали. Если только не собираетесь, конечно, сажать на электрический стул борзописцев, подобных ее автору.
— Гм–м, — недовольно хмыкнул мистер Ашер и положил поверх статьи еще одну газетную вырезку. — Ну, а это вас заинтересует?
Заметка была озаглавлена «Зверское убийство охранника. Злодей на свободе».
Сегодня утром, на рассвете, в каторжной тюрьме в местечке Секва, штат Нью–Йорк, раздался крик о помощи. Охранники, подоспевшие к месту происшествия, обнаружили труп часового, дежурившего на вершине ограждающей тюрьму широкой стены. Северная часть стены — самая высокая, и этот участок считался самым труднопреодолимым для тех, кто мог бы задумать побег, поэтому здесь дежурил всего один охранник. Как раз его–то и сбросили со стены; он упал головой вниз, и мозги его брызнули во все стороны, словно их вышибли дубиной. Ружье охранника было похищено. На утренней поверке обнаружилось, что одного арестанта недостает. Пустующую камеру занимал некий угрюмый головорез, назвавшийся в свое время Оскаром Райаном. Ему дали небольшой срок за самое обычное для этих мест разбойное нападение, но он произвел на всех впечатление человека с жутким прошлым и совершенно непредсказуемым будущим. Когда забрезжил дневной свет, на стене над самым телом убитого обнаружили довольно невнятное послание, нацарапанное, очевидно, смоченным в крови пальцем: «Это самозащита — у него было ружье. Не желаю зла ни ему, ни другим, кроме одного человека. Когда попаду в «Пруд пилигрима», пуля у меня найдется. О. Р.» Чтобы штурмовать такую стену, охраняемую к тому же вооруженным часовым, нужно быть отчаянным человеком или, на худой конец, иметь сообщников.
— Ну, что касается литературного стиля, эта заметка написана лучше, — усмехнулся маленький священник, — но все же не понимаю, чем тут смогу помочь я. Боюсь, если я пущусь вдогонку за этим атлетом–убийцей на своих коротеньких ножках, то буду являть собою жалкое зрелище. Да и вообще, сомневаюсь, что кому–нибудь удастся отыскать этого человека. Насколько я знаю, отсюда до каторжной тюрьмы в Секве тридцать миль по безлюдной пересеченной местности, да и вокруг дикие прерии. Этот человек может прятаться в любой яме, на каждом дереве.
— Он не в яме и не на дереве, — сказал шериф.
— Откуда вы знаете? — поинтересовался отец Браун, моргая.
— Хотите с ним поговорить? — спросил Ашер.
Маленький священник широко раскрыл свои наивные глаза:
— Да неужто он здесь? Как же ваши люди до него добрались?
— Добрался до него я сам, — медлительно проговорил американец, вытягивая длинные ноги к камину. — Подцепил крючком моей трости. Да–да, не удивляйтесь, именно так. Знаете, у меня есть обыкновение бродить вечерами на природе, подальше от этих мрачных мест. Так вот, сегодня вечером я поднимался в гору по аллее, с обеих сторон которой за живой изгородью были вспаханные поля. Луна освещала дорожку серебристым светом. И вот вижу: прямо по полю к аллее бежит человек. Пригнувшись бежит и с хорошей скоростью, как легкоатлет, специализирующийся в беге с препятствиями. Мне показалось, что он уже выдохся, однако, приблизившись к дорожке, он с ходу проскочил сквозь редкую изгородь, как сквозь паутину, или, вернее, как будто сам он был сделан из камня — я ведь ясно слышал треск ломающихся веток. Чуть только его силуэт показался на фоне луны на аллее, я бросил трость ему под ноги. Он споткнулся и упал. Я же достал свисток и во всю мочь засвистел. Тут подоспели наши ребята и скрутили этого типа.
— М–да, вот была бы история, если б оказалось, что это действительно какой–нибудь известный спортсмен, — заметил отец Браун.
— Никакой он не спортсмен, — мрачно пробурчал Ашер. — Мы вскоре узнали, что это за птица, хотя я все понял, как только его осветила луна.
— Вы решили, что это беглый каторжник, поскольку утром того самого дня прочли в газете о его побеге, — спокойно сказал священник.
— Ну, нет, у меня были более веские причины так думать, — холодно ответил шериф. — Отбросим даже самое простое: профессиональный спортсмен не стал бы бежать по вспаханному полю и продираться сквозь живую изгородь, рискуя выколоть себе глаза. Не стал бы он и пригибать голову, как побитый пес. Но были и еще кое–какие детали, не укрывшиеся от моего наметанного глаза. Одежда на этом человеке была ветхая и местами рваная, более того, он выглядел в ней на редкость уродливо. Когда его силуэт появился на фоне луны, огромный стоячий воротник показался мне горбом, а свободно свисающие длинные рукава создавали впечатление, что у этого человека нет рук. Мне пришло в голову, что ему каким–то образом удалось сменить тюремную робу на гражданскую одежду, вернее, на лохмотья, которые он кое–как на себя напялил. К тому же в лицо ему дул сильный ветер, но разметавшихся по ветру волос я, как ни старался, так и не заметил — значит, они было очень коротко острижены. Потом я вспомнил, что как раз за этим вспаханным полем располагается «Пруд пилигрима», в хозяина которого этот каторжник, как вы, должно быть, помните, собирался всадить пулю. И тогда я бросил ему под ноги мою трость.
— Блестящий образчик искусства моментально делать умозаключения, — отозвался отец Браун. — Однако скажите, было ли у него ружье?
Ашер, меривший шагами комнату, резко остановился, и священник добавил извиняющимся тоном:
— Боюсь, что без ружья всадить в кого–то пулю затруднительно.
— Нет, ружья у него не было, — хмуро ответил ему собеседник, — но, очевидно, только по случайности или потому, что его планы изменились. Должно быть, он решил, что переодеться мало, надо еще избавиться от оружия. Скорее всего, он не раз вспоминал об окровавленной куртке охранника, оставшейся под стеною.
— Похоже, что так, — откликнулся отец Браун.
— Однако нам вряд ли стоит все это обсуждать, — заявил, Ашер. — Теперь уже точно известно, что это тот самый человек.
— Как вы это узнали? — тихо прозвучал вопрос священника.
И тогда Грейвуд Ашер скинул со стола газеты и снова положил на него все те же вырезки.
— Ну, раз уж вы так дотошно вникаете во все мелочи, давайте начнем с начала. Если вы еще раз пробежите глазами эти две заметки, то обнаружите: их объединяет лишь одна вещь, а именно, упоминание поместья миллионера Айртона Тодда, которое, как вы знаете, называется «Пруд пилигрима». Вам также должно быть известно, что хозяин этого имения — человек в высшей степени необычный, один из тех, возвышению которых послужили…
— Загубленные души его ближних, — закончил за него отец Браун. — Да, мне это известно. Кажется, он нажил состояние на торговле бензином.
— Во всяком случае, — отозвался шериф, — пресловутый Тодд Очередной Фортель играет важную роль в этой загадочной истории.
Он снова уселся в кресло, протянул ноги к камину и продолжил свой рассказ — столь же эмоционально, но не упуская ни малейших подробностей.
— На первый взгляд в деле этом теперь не осталось ничего таинственного. В том, что каторжник собирается явиться с ружьем в «Пруд пилигрима», нет ничего необъяснимого или даже странного. Мы, американцы, не похожи на англичан, готовых простить толстосума, если он не жалеет денег на больницы или на скаковых лошадей. Своей карьерой Тодд обязан самому себе, своим незаурядным способностям. Не сомневаюсь, что многие из тех, кому он эти способности продемонстрировал, жаждут продемонстрировать ему свои — по части искусства обращения с ружьем. Тодда вполне мог бы подстрелить человек, о котором он даже никогда не слышал, — какой–нибудь рабочий, уволенный им в числе других, или клерк фирмы, которая по милости Тодда обанкротилась. Очередной Фортель — человек с незаурядными умственными способностями и сильным характером, но в нашей стране взаимоотношения тружеников и работодателей очень напряженные.
Таким образом, складывается впечатление, что этот Райан направлялся в «Пруд пилигрима», чтобы покончить с Тоддом. Так мне казалось до того момента, когда развитие событий заставило меня вспомнить, что я не только шериф, но и детектив. Когда пленника увели в тюрьму, я поднял свою трость и пошел дальше. Извилистая аллея в конце концов привела меня к одной из боковых калиток в ограде вокруг владений Тодда. Калитка эта — ближайшая к пруду, или озерцу, в честь которого, собственно, и названо поместье. Все это происходило часа два назад. Было около семи вечера, лунный свет стал ярче и высветил длинные белые полосы на таинственной черноте водоема, окаймленного сизыми илистыми берегами. Говорят, наши предки заставляли ходить по этому илу женщин, подозревавшихся в колдовстве, пока те не тонули. Я не помню, что еще говорили об этом месте — вы, наверное, представляете себе, где оно расположено. Если взять за ориентир особняк Тодда, к водоему надо идти на север, в сторону пустоши, которая начинается сразу за ним. Там еще растут два странных приземистых дерева, похожих на огромные грибы. Так вот, я стоял, завороженный мистическим видом этого пруда, когда мне вдруг померещилось: от дома к пруду кто–то идет. Однако то, что казалось мне человеческой фигурой, было настолько скрыто туманом да и так далеко от меня, что я не только не мог присмотреться внимательнее, но даже засомневался, не привиделось ли мне это. К тому же мое внимание было отвлечено событиями, происходившими гораздо ближе ко мне. Я притаился за оградой, которая тянулась от этого места до одного из флигелей огромного особняка. По счастью, в ней кое–где были дыры, как будто специально для того, чтобы мне удобнее было наблюдать за тем, что происходит по ту ее сторону. На темном фасаде флигеля вдруг мелькнул свет — открылась дверь, и в проеме показался темный силуэт. Человек, то ли укутавший голову платком, то ли накинувший капюшон, пристально вглядывался во тьму, при этом даже чуть нагнувшись вперед. Затем дверь закрылась, и по садовой дорожке стала перемещаться чья–то тень, перед которой двигалось желтое пятно света — очевидно, от фонаря. Я разглядел, что фигура женская. Незнакомка с фонарем закуталась в обтрепанный плащ и, должно быть, хотела остаться незамеченной. Все это было очень странно — и принятые ею меры предосторожности, и ее ветхая одежда, очертания которой вырисовывались в теплых желтых лучах света. Женщина осторожно свернула на извилистую садовую тропинку и вскоре оказалась от меня всего лишь в полусотне ярдов; затем она на мгновение остановилась у торфяной террасы, обращенной к илистому берегу пруда. Подняв фонарь над головой, она трижды повела им из стороны в сторону, очевидно, подавая кому–то сигнал. В этот момент фонарь осветил ее лицо. Оно было мне знакомо. Несмотря на неестественную бледность женщины и повязанную вокруг головы дешевую шаль, без сомнения, позаимствованную у кого–то из слуг, я узнал мисс Этту Тодд, дочь миллионера.
Подав сигнал, она сразу же пошла обратно, так же стараясь не привлекать к себе внимания, и вскоре дверь за нею закрылась. Я хотел было перелезть через ограду и последовать за мисс Тодд, когда мне вдруг пришло в голову, что детективный раж, подбивавший меня на подобную авантюру, чуть не заставил меня совершить недостойный поступок, к тому же совершенно ненужный — ведь у меня и так были все козыри на руках. Но только я собрался повернуть назад, как ночную тишину вдруг нарушил новый звук. В одном из верхних этажей распахнулось окно — оно было, очевидно, за углом, потому что я ничего не увидел, — и кто–то громовым голосом осведомился, куда подевался лорд Бекасл и почему его нет ни в одной из комнат. Голос этот, отчетливо выговаривавший слова и затопивший весь сад своими раскатами, я узнал сразу — слишком часто я слышал его на избирательных митингах и совещаниях воротил нашего бизнеса. Это был голос самого Айртона Тодда. Кто–то из обитателей дома, должно быть, подошел к окну или вышел в сад, после чего крикнул хозяину дома, что лорд час назад отправился на прогулку в направлении пруда и с тех пор его не видели. Тодд взревел: «Да его же убили!» — и с силой закрыл окно. Послышался топот ног по лестнице — хозяин дома, по всей вероятности, спускался вниз. Решив все–таки избрать прежний и, прямо скажем, разумный план действий, я постарался, чтобы меня не заметили при начинавшемся прочесывании местности, в результате чего благополучно улизнул и около восьми часов был уже здесь.
Теперь, прошу вас, вспомните ту маленькую заметку о нравах нашего высшего общества, которая показалась вам совершенно неинтересной. Если каторжник не собирался разделаться с Тоддом — а он, судя по всему, действительно изменил свои намерения, — то разумно было бы предположить, что он избрал жертвой лорда Бекасла Похоже, он намеревался расквитаться со всеми, кто ему не по нраву. Трудно найти более подходящее место для убийства, чем берега этого зловещего пруда, где ил быстро засосет тело жертвы и оно бесследно исчезнет. Таким образом, рискнем предположить, что наш коротко остриженный приятель явился к пруду, чтобы убить лорда Бекасла, а вовсе не Тодда. Хочу еще раз обратить ваше внимание вот на что: у многих людей в нашей стране есть причины разделаться с Тоддом, однако зачем американцу убивать английского лорда, лишь недавно прибывшего в нашу страну? Может быть, дело в том, что лорд этот, как было сказано в заметке, ухаживает за дочерью Тодда? Наш коротко остриженный приятель, хотя он и разгуливает в лохмотьях, — скорее всего страстный воздыхатель этой девицы.
Понимаю, это мое утверждение покажется вам нелепым, даже сметным, но это лишь потому, что вы англичанин. Мои слова для вас сравнимы лишь с утверждением, что дочь архиепископа Кентерберийского венчается в церкви святого Георгия на Ганновер–сквер с бывшим дворником, досрочно освобожденным из заключения. Не способны вы отдать должное неуемной энергии и жизненной силе наших замечательных соотечественников. Когда вы видите благообразного седого американца в смокинге, пользующегося большим влиянием в обществе и занимающего в нем видное положение, вам сразу приходит в голову, что он из родовитого семейства. А вот и нет! Вам трудно себе представить, что каких–нибудь два года назад вы могли бы обнаружить его в дешевых меблированных комнатах, а то и в тюрьме. Упускаете вы из виду нашу национальную черту — способность держаться на плаву, а при удобном случае выбираться на берег успеха. Многие из наиболее влиятельных наших граждан возвысились совсем недавно, причем в довольно немолодом возрасте. Дочери Тодда было уже восемнадцать, когда ее отец впервые загреб много денег. Так что не удивлюсь, если ее поклонником окажется человек из низов и она будет верна ему по–прежнему, что следует из эпизода с фонарем. Мне кажется, женщина с фонарем и мужчина с ружьем должны быть сообщниками. История эта, без сомнения, наделает много шума.
— Ну, и что же вы предприняли дальше? — спокойно спросил священник.
— Думаю, вас это шокирует, — отозвался Грейвуд Ашер. — Насколько я понимаю, вы не одобряете научный прогресс в некоторых областях человеческой деятельности. Мне была предоставлена полная свобода выбора, и я совершил довольно смелый поступок. Мне показалось, что данный случай как раз из тех, когда есть смысл применить детектор лжи. Я вам рассказывал, что это за штуковина Теперь я убежден: эта машина не лжет!
— Машина и не может лгать, — заметил отец Браун. — Но и говорить правду не может тоже.
— Ну, в нашем случае она таки сказала правду, — уверенно продолжал шериф. — Я усадил этого человека в удобное кресло, надел ему на запястье манжетку и стал писать мелом слова на грифельной доске; машина регистрировала частоту его пульса, я же наблюдал за его реакцией на разные слова. Весь фокус в том, что в беспорядочной их череде некоторые слова в большей или меньшей степени связаны с преступлением, которое, возможно, совершил подозреваемый, причем попадаться они должны неожиданно. Ну вот я и написал сначала «цапля», потом «орел», затем «сокол»; когда же я начал писать слово «бекас», этот человек очень занервничал, а когда я вывел на конце слова букву «л», стрелку прибора зашкалило. У кого еще в Штатах найдется причина подскочить на стуле, прочтя фамилию только что прибывшего на наш континент англичанина, кроме человека, который его убил? Разве можно сравнить невнятное бормотание свидетелей с таким неопровержимым доказательством, как показания абсолютно надежного аппарата?
— Все почему–то забывают, — заметил маленький священник, — что надежным аппаратом всякий раз управляет аппарат ненадежный.
— То есть как? Что вы имеете в виду? — удивился шериф.
— Я имею в виду человека — самый ненадежный из всех известных мне аппаратов. Я не хочу быть невежливым и надеюсь, что вы не примете мои слова на свой счет. Я хочу сказать вот что: по вашим словам, вы наблюдали за поведением этого человека, но кто даст гарантию, что вы все сделали правильно? Вы говорите, подбор слов был естественным, но откуда вы знаете, что вели себя во время испытания должным образом? Если уж на то пошло, можете ли вы быть уверены, что он сам в это время не наблюдал за вами? Кто подтвердит, что вы не были в это время взволнованы? На вашем запястье ведь не было манжетки!
— Говорю вам, я был невозмутим, как пень! — вскричал взбудораженный американец.
— Преступник порою тоже бывает невозмутим, как пень, — усмехнулся отец Браун, — а иногда даже — как шериф!
— Ну, уж этот спокоен не был, — заявил Ашер и швырнул на стол бумаги, которые держал в руках. — Ох, утомили вы меня!
— Прошу прощения, — отозвался маленький священник. — Я только указал вам на очевидную возможность ошибки. Если вы сумели по его поведению выделить слово, которое может привести его на виселицу, то почему бы ему по вашему поведению не догадаться: вот оно, роковое слово! На вашем месте я бы основывался на чем–нибудь более существенном, чем слова, когда решается вопрос о жизни и смерти.
Ашер грохнул кулаком по столу и вскочил с торжествующим видом.
— Ну, так я и выдам вам сейчас нечто более существенное, — воскликнул он. — Я потом проверял машину на других людях и могу сказать с полной уверенностью, сэр, что она не ошибается.
Он сделал небольшую паузу и затем продолжал уже с меньшим пылом:
— Хочу особо подчеркнуть, что до сих пор испытание машины интересовало меня лишь в качестве научного эксперимента. У меня не было никаких улик против этого человека. Хотя одежда его была потрепанной, наши бедняки обычно одеваются еще хуже, а он, судя по всему, из их числа. Больше того, если не считать пятен и маленьких дырочек на одежде — а он ведь, как вы, должно быть, помните, бежал по вспаханному полю и продирался сквозь изгородь, — этот человек был не так уж и грязен. Это, конечно, может означать, что он только недавно вырвался из тюрьмы, но мне почему–то это напомнило отчаянные потуги некоторых бедняков иметь благопристойный вид. Его манера поведения, должен признать, вполне подтверждала мое предположение. Он был молчалив и держался с достоинством, как все они; казалось, его терзает какая–то тайная печаль, а это вообще можно назвать отличительным признаком неимущих. О преступлении и вообще обо всем этом деле он якобы ничего не знал и с угрюмым нетерпением ждал каких–нибудь событий, которые дали бы ему возможность выйти из затруднительного положения. Не раз он просил у меня разрешения связаться по телефону с адвокатом, который когда–то давно помог ему в деле, связанном с некой сомнительной торговой сделкой. Вел он себя как совершенно невиновный человек. Против него не было никаких улик, если не считать стрелки детектора лжи, которая, словно пальцем, указала, что сердце его в тот момент стало биться чаще.
Затем, сэр, я проверил машину. Оказалось, она в полном порядке. Когда я вышел вместе с этим человеком в холл, где было много людей, ожидавших допроса, он, по–моему, надумал облегчить душу чем–то вроде признания. Повернувшись ко мне, он тихо сказал:
«Ох, не в силах я больше молчать! Если вам хочется, чтобы я подробно рассказал о себе…»
Но в этот самый момент одна из плохо одетых женщин, сидевших на длинной скамье, вскочила, показала пальцем на моего спутника и крикнула:
«Дурманщик Дэвис! Они сцапали Дурманщика Дэвиса!»
Никогда в жизни я не слышал более отчетливо произнесенных слов. Каждый слог был четок, как стук часов, и даже подвывающая интонация не помешала мне сразу разобрать, какие прозвучали слова. Тощий палец женщины, казалось, сейчас проткнет этого человека, как спица.
Все женщины, сидевшие на лавке, — а это были в основном воровки и проститутки, — повернули головы и обратили к моему спутнику примерно двадцать физиономий, на которых ясно читались ненависть и злорадство. Если б я даже не разобрал, что сказала женщина, то все равно бы понял, что человек, которого мы условно называли Оскаром Райаном, услышал свое настоящее имя. Не так я прост, как вы, возможно, изволите думать. Дурманщик Дэвис — закоренелый и бессовестный преступник, долго водивший за нос полицию. Не сомневаюсь, что на его совести не одна загубленная человеческая жизнь, даже если не считать историю со стражником. Но, как ни странно, его никогда не задерживали по подозрению в убийстве — быть может, потому, что он совершал эти преступления так же, как и остальные — менее тяжкие, но более гнусные, — за которые его, наоборот, арестовывали часто. Он статный, смазливый парень, по сей день таким остался, хотя времени с тех пор, когда он начинал, прошло немало. Крутился он все больше среди молоденьких продавщиц и судомоек, тративших на него свои сбережения. Часто он преступал закон: опаивал своих подружек снотворным и очищал их кошельки. Потом как–то раз одну из его девиц нашли мертвой, но мотивы убийства выяснить не смогли, да и преступника, как обычно, не поймали. До меня дошли слухи, что Дэвис впоследствии избрал несколько иной род деятельности, можно сказать, противоположный прежнему — не отнимал у людей деньги, а давал их в долг под процент. Клиентура его осталась прежней: неимущие вдовы и девицы, которых он покорял своим обаянием и для которых все кончалось не менее плачевно, чем раньше. Вот каков он, этот человек, которого вы считаете невиновным, причем с такой уверенностью, что сомневаетесь в правильности показаний детектора лжи. С тех пор как он у нас, его опознали трое надзирателей и четверо заключенных. Они тоже наслышаны о его подвигах. Ну, так что вы теперь скажете о моей бедной, обиженной машине? Разве не она его разоблачила? Или вам приятнее думать, что его вывели на чистую воду мы с этой женщиной?
— Насчет того, куда или откуда вы его вывели, — отвечал отец Браун, встав и лениво потянувшись, — я бы сказал, что вывели вы его из–под виселицы. Едва ли найдется судья, который решится казнить Дэвиса на основании туманных россказней об умершей девице. Что же касается каторжника, который сбросил со стены надзирателя, его вы, без сомнения, упустили. Уж в этом–то преступлении ваш Дурманщик неповинен.
— Что вы хотите этим сказать? — удивился шериф. — Почему он в нем неповинен?
— Почему, почему?! — воскликнул священник, которого неожиданно охватило возбуждение. — Да потому, что он виновен в других преступлениях! Странная у некоторых людей логика: им кажется, что все грехи на Земле хранятся в одном мешке. По–вашему, человек может в понедельник вести себя как последний скряга, а во вторник — как бесшабашный мот! Вы ведь сами сказали мне, что Дэвис месяцами обхаживал нуждающихся женщин, чтобы выманивать у них их жалкие гроши, что он пользовался в лучшем случае снотворным, а в худшем — ядом, что он стал мелким ростовщиком и обманывал таких же точно бедняков, действуя в той же манере — методично и спокойно.
Давайте на время допустим — в порядке предположения, — что он действительно все это делал. Если так, тогда я скажу вам, чего он не делал: не взбирался на отвесную стену, которую охранял вооруженный часовой; не делал надписи на стене, чтобы взять на себя ответственность за смерть этого человека; не объяснял, что это была самозащита и что он не имел ничего против несчастного часового; не изображал своих инициалов пальцем, смоченным в крови убитого. Господи помилуй! Неужели вы не понимаете, что это совершенно другой характер, иначе проявляющийся и в добре, и в зле, а следовательно, и другой человек?! Из особого теста, что ли, вы сделаны, не из того, что я? Можно подумать, сами вы никогда не грешили!
Ошеломленный американец не сразу сумел даже раскрыть рот, чтобы выразить протест, но тут в дверь его кабинета, смежного со спальней, кто–то забарабанил, причем так громко и неистово, что не привыкший к подобной бесцеремонности шериф вздрогнул.
Затем дверь рывком отворилась. Перед этим Грейвуд Ашер успел подумать, что маленький священник, должно быть, спятил. Но теперь ему показалось, что сходит с ума он сам: в комнату ворвался человек в совершенно непристойных лохмотьях и надетой набекрень засаленной фетровой шляпе, под которой яростно сверкали тигриные глаза. Остальная часть лица была скрыта клочковатой бородой и огромными бакенбардами, из гущи которых выглядывал нос; нижняя часть бороды уходила под повязанный вокруг шеи замусоленный красный шарф или платок. Мистер Ашер гордился тем, что повидал на своем веку — надо признать, прошедшем довольно спокойно, — самое разное отребье рода человеческого, но такой образины лицезреть ему еще не доводилось. К тому же это огородное пугало посмело заговорить с шерифом, и как заговорить!
— Послушай, Ашер, старый хрен, мне это надоело! — проорало чучело в красном платке. — Хватит играть со мной в прятки, тебе меня не провести. Оставь в покое моих гостей, иначе у тебя будет куча неприятностей. Если же сделаешь по–моему, не пожалеешь. Ты ведь знаешь, у меня неограниченные возможности.
Осанистый Ашер внимал этому рыкающему чудищу с изумлением, которое вытеснило все остальные чувства. Он был настолько поражен видом посетителя, что просто не понял смысла его слов. Наконец он пришел в себя и резко дернул шнур звонка.
Пронзительный звон еще не отзвучал, когда послышался тихий, но отчетливый голос отца Брауна:
— Мне кажется, я должен поделиться с вами своей догадкой. Она, правда, несколько обескураживающая. С этим джентльменом я не знаком, но… но мне кажется, что я его знаю. Да и вы его знаете… очень хорошо знаете… хотя на самом деле с ним незнакомы… Мои слова, разумеется, кажутся парадоксом.
— По–моему, весь мир спятил! — воскликнул Ашер и повернулся в кресле боком.
— Послушай, не суй нос в мои дела! — заорал незнакомец и грохнул кулаком по шерифскому столу. Голос его прозвучал как–то загадочно — это явно был голос разумного и воспитанного, хотя и совершенно необузданного человека. — Я хочу…
— Да кто вы такой, черт возьми? — возопил Ашер, внезапно сев очень прямо.
— По–моему, фамилия этого джентльмена — Тодд, — заявил священник. С этими словами он взял со стола газетную вырезку и сказал шерифу: — Боюсь, вы плохо читаете прессу, — после чего монотонно стал бубнить: — «… или эту тайну хранят самые богатые и одновременно самые веселые из столпов нашего общества. Ходят слухи, что они сговорились пародировать представителей наших обездоленных социальных низов». Вчера вечером в поместье «Пруд пилигрима» состоялся «Большой трущобный обед», во время которого исчез один из гостей. Мистер Айртон Тодд, как и подобает хорошему хозяину, проследил дальнейший его путь до этого дома, мистер Ашер. Он даже решил не терять времени на то, чтобы снять свой маскарадный костюм.
— Чей путь?! О ком вы говорите?
— О мужчине в нелепых лохмотьях, который на ваших глазах бежал по вспаханному полю. Не пойти ли вам его проведать? Ему, должно быть, не терпится вернуться к недопитому шампанскому, в дом, от которого он с такой скоростью убегал, чуть завидев вдали каторжника с ружьем.
— Вы что, на самом деле хотите сказать… — начал было шериф.
— Знаете, мистер Ашер, — спокойно молвил отец Браун, — вы ведь сами заявили, что ваша машина не ошибается, и в известном смысле так оно и было. Однако ошиблась другая машина — та, которая управляла первой. Вы решили, что человек в лохмотьях подскочил при упоминании имени лорда Бекасла потому, что он его убил. На самом же деле это произошло по той причине, что он и есть лорд Бекасл.
— Так какого дьявола он это скрывал? — вопросил шериф и удивленно уставился на священника.
— Он понял, что вел себя не по–аристократически — струсил, да еще бежал, — ответил отец Браун. — Так что первым его побуждением было скрыть свое имя. Впрочем, он уже собрался вам его сообщить, когда… — тут священник смущенно потупил взор, — … когда та женщина назвала его другим именем.
— Да вы что, совсем спятили? По–вашему, лорд Бекасл и есть Дурманщик Дэвис? — спросил очень бледный шериф.
Отец Браун посмотрел на него с серьезным видом, и лицо его при этом было совершенно непроницаемым.
— Ну, я ведь этого не сказал, — отозвался он. — Все в ваших руках. Из этой розовой газетной вырезки следует, что титул он получил недавно, но на газеты ведь полагаться нельзя. Там говорится также, что юность свою он провел в Америке, но ведь вся эта история совершенно неправдоподобна. Как Дэвис, так и Бекасл — порядочные трусы, но ведь трусов на свете много. Я бы не стал в данном случае делать чересчур поспешных выводов. Однако хочу сказать вот что, — задумчиво продолжал священник, и голос его зазвучал еще тише: — Мне кажется, вы, американцы, чрезмерно скромны. Идеализируете вы нашу английскую аристократию — она кажется вам слишком уж благородной. Когда вы видите благообразного англичанина в смокинге и знаете, что этот человек — член палаты лордов, вам сразу же приходит в голову, что он всего достиг только за счет родителей. Упускаете вы из виду нашу национальную черту — способность держаться на плаву, а при удобном случае выбираться на берег успеха. Многие из наиболее влиятельных наших граждан выдвинулись совсем недавно, но…
— О, довольно, довольно! — ломая руки, как грешник в аду, взмолился Ашер, поджариваемый на нестерпимо жгучем пламени иронии.
— Да хватит вам болтать с этим помешанным! — яростно взревел Тодд. — Отведите меня к моему другу.
На следующее утро отец Браун снова появился в кабинете шерифа. В руке у него была еще одна розовая газетная вырезка.
— Боюсь, вы пренебрегаете чтением светской хроники, — проговорил он, кладя вырезку на стол. — Между тем, эта заметка может вас заинтересовать.
Ашеру бросился в глаза заголовок: «Заблудившиеся участники застолья у Тодда Очередного Фортеля».
В заметке было напечатано:
Вчера вечером у гаража Уилкинсона произошел забавный эпизод. Дежурный полисмен заметил человека в одежде каторжника, который с самым невозмутимым видом садился за руль новенькой машины марки «Пэнхард». С ним была девушка, чье лицо скрывала рваная шаль. Когда полисмен и механики приблизились, девушка откинула шаль с лица, и все узнали дочь миллионера Тодда — она только недавно встала из–за стола после «Большого трущобного обеда», на котором и остальные гости были в подобных же deshabille {Здесь: туалетах (франц.)}. Эта дама и ее спутник, облачившийся в наряд каторжника, собирались, как обычно, отправиться на увеселительную прогулку.
Под этой заметкой Ашер обнаружил еще одну. Заголовок гласил: «Ошеломляющее бегство дочери миллионера с каторжником после «Большого трущобного обеда». Парочке удалось скрыться».
Шериф поднял голову, но отца Брауна в комнате уже не было.
Ошибка машины
Однажды под вечер Фламбо и его друг священник сидели в Темпл–гарденс, и то ли из–за соседства адвокатских контор, то ли по какой иной причине, речь у них зашла о законности в судопроизводстве. Сперва они говорили о злоупотреблениях при перекрестном допросе, затем — о древнеримских и средневековых пытках, о французских следователях и, наконец, об американских допросах третьей степени.
— Я недавно читал, — сказал Фламбо, — об этом новом психометрическом методе, о котором столько разговоров, особенно в Америке. Ну, вы знаете: на запястье укрепляют особое устройство и следят, как бьется сердце при произнесении тех или иных слов. Какого вы об этом мнения?
— Что же, — ответил отец Браун, — это интересно. Знаете, в средние века считали, что раны на теле убитого кровоточат, если к нему прикоснется убийца.
— Неужели, по–вашему, — удивился его друг, — эти методы равно достоверны?
— По–моему, они равно недостоверны, — ответил Браун. — И у живых, и у мертвых кровь течет или не течет по самым разным причинам. Да пусть она что угодно вытворяет, пусть потечет хоть вверх по Монблану — я все равно не пролью человеческую кровь по такой причине.
— Однако же, — возразил Фламбо, — этот метод одобрили виднейшие американские ученые.
— Ученые так сентиментальны! — воскликнул отец Браун. — Американские — и подавно! Кому, кроме янки, придет в голову строить доказательства на биении сердца?
Они чувствительны, как тот простак, который думает, что женщина в него влюблена, если она краснеет. Гадание по крови, по кровообращению, открытому бессмертным Гарвеем, — дело пустое.
— Однако, — настаивал Фламбо, — этот признак на что–то же указывает!
— Палка тоже на что–то указывает, — отвечал его собеседник, — и все же она может подвести, другой–то ее конец указывает в другую сторону. Все зависит от того, каким концом держать палку. Я когда–то видел такой эксперимент и теперь настроен недоверчиво.
И он поведал историю своего разочарования.
Это произошло лет двадцать назад, когда отец Браун был духовным пастырем своих единоверцев в одной из чикагских тюрем, ирландское население которой проявляло не меньшую способность к покаянию, чем к преступлению, так что без дела он не оставался. Начальником тюрьмы был отставной сыщик по имени Грейвуд Ашер, тощий и вежливый философ в американском стиле, у которого суровое выражение иногда, как–то вдруг, сменялось виноватым. К отцу Брауну он относился с несколько снисходительной симпатией, и тот симпатизировал ему, впрочем, не одобряя его теорий. Теории эти были до крайности сложны, и Ашер исповедовал их с крайней простотой.
Как–то вечером он послал за священником. Тот, по своему обыкновению, молча уселся перед столом, заваленным бумагами, и ждал, пока Ашер отыщет среди бумаг газетную вырезку, а потом сосредоточенно прочитал ее. Это была статья в одной из самых чувствительных и бойких газет, и в ней сообщалось вот что:
«Самый блестящий вдовец нашего общества решил опять закатить умопомрачительный вечер. Все наши избранные граждане, конечно, припомнят «Парад младенцев», который Затейник Тодд устроил в своем роскошном доме на Пруду Пилигрима, когда многие наши дебютантки резвились, как козочки. А каким элегантным, неподражаемым, щедрым был банкет за год перед тем! Мы имеем в виду «Обед каннибалов», во время которого подавались сласти, приготовленные в виде рук и ног, и наши превосходные остроумцы то и дело предлагали друг другу кусочек ближнего. Новая выдумка мистера Тодда пока скрывается в его молчаливом уме, да еще, может быть, в золотых душах неунывающих отцов города, но публика поговаривает о прелестной пародии на манеры и нравы городского дна. Если это правда, то тем более пикантно, что радушный Тодд принимает сейчас у себя лорда Гриффитса, знаменитого путешественника и чистокровного аристократа, буквально только что из–под сени английских дубов. Лорд Гриффитс пустился в свои путешествия еще до того, как получил свой древний титул. В молодости он жил в нашей Республике, и в обществе есть слушок, что он вернулся неспроста. Мисс Эмма Тодд — девушка утонченная, родом из Нью–Йорка, да еще унаследует доход почти в миллиард двести долларов».
— Ну как? — спросил Ашер. — Интересная заметка?
— Просто не знаю, что и сказать, — ответил отец Браун. — Я и вообразить не могу ничего менее интересного. Не пойму, чем бы она могла привлечь ваше внимание… Разве только Республика ваша в праведном гневе не решила казнить журналистов за такой слог.
— Так, — сухо молвил мистер Ашер, передавая священнику другую газетную вырезку. — А что вы скажете об этом?
Шапка была: «Страшное убийство тюремного стражника. Бежал заключенный», а статья — такая:
«Сегодня утром перед самым рассветом каторжная тюрьма города Секуаха в нашем штате огласилась криком о помощи. Представители власти, поспешившие на крик, обнаружили труп караульного, чей пост находился на верху северной стены, настолько неприступной, что ее всегда охранял один человек. Несчастный часовой, однако, был сброшен с высокой стены, череп его размозжен тупым орудием, а карабин исчез. Дальнейшее расследование выявило, что одна из камер пуста; в ней содержался некий мерзкий субъект, назвавшийся Оскаром Райяном. Он был задержан за какой–то довольно незначительный проступок, но производил впечатление человека с темным прошлым и угрожающим будущим. Позднее, когда совсем рассвело, оказалось, что на стене рядом с телом убийца оставил короткую надпись, очевидно, сделанную пальцем, смоченным в крови: «Я защищался. Он был вооружен. Я не хотел его убить. Моя пуля для «Приюта Пилигрима». О.Р.». Какое дьявольское коварство и какая дикая ярость! Броситься на штурм такой стены, да еще с вооруженным часовым наверху!»
— Что ж, стиль уже получше, — весело заметил священник. — Но мне все же неясно, чего вы от меня ждете. Представляю, как бы я выглядел, пустившись на своих коротких ногах в погоню за дюжим головорезом. Его и вообще вряд ли найдешь. Тюрьма в тридцати милях отсюда. Местность эта пустынна, изрыта оврагами, а за Секуахом и вообще ничейная земля до самых прерий. Наверное, туда он и подался.
Там он может спрятаться в любой яме, на любом дереве.
— Он не в яме, — сказал тут начальник тюрьмы, — и не на дереве.
— Откуда вы знаете? — озадаченно спросил отец Браун.
— Хотите поговорить с ним? — осведомился Ашер.
Простодушные круглые глаза священника широко раскрылись.
— Как, он здесь? — воскликнул он. — Неужели ваши люди уже поймали его?
— Я сам его поймал, — с расстановкой произнес американец, лениво вытягивая длинные ноги поближе к огню. — Я поймал его загнутой ручкой трости. Да–да, не удивляйтесь.
Понимаете, я иногда люблю отвлечься от дел и прогуляться по окрестным полям. Так вот, сегодня, в конце дня, шел я между темными изгородями из кустарника, за которыми простирались рыхлые пашни. Всходила молодая луна и светила на дорогу. В ее серебряном свете я увидел, что по полю, мне наперерез, бежит, пригнувшись, человек. Он, по–видимому, уже здорово устал, но пронизал густую изгородь, будто паутинку, или же — поскольку жесткие ветви упирались и ломались, как штыки, — будто он сам из камня. Когда он выскочил прямо передо мной на дорогу, я взмахнул тростью и ручкой поймал его за ноги. Он упал. Тогда я свистнул во всю мочь, прибежали наши ребята и отвели его куда следует.
— Вышло бы очень неловко, — спокойно заметил отец Браун, — если бы это оказался какой–нибудь известный спортсмен.
— Нет, он не спортсмен, — без улыбки отвечал Ашер. — Мы быстро выяснили, кто он такой. Впрочем, это я понял сразу, едва разглядел его в лунном свете.
— Вы решили, что это сбежавший преступник, — простодушно сказал отец Браун, — потому что читали утром о побеге.
— У меня были и более веские основания, — холодно ответил начальник тюрьмы. — Вряд ли стоит говорить о том, что и так очевидно: порядочные спортсмены не бегают по вспаханным полям и не продираются сквозь колючие изгороди. И уж подавно не стелются по земле, как провинившиеся собаки. Нет, опытный глаз приметил кое–что посущественнее: на бегуне была грубая и потрепанная одежда, и сидела она как–то слишком скверно. Когда я увидел в свете восходящей луны черный силуэт — огромный воротник горбом, длинные рукава болтаются, как у безрукого, мне сразу пришло в голову, что он сменил тюремную робу на платье сообщника и оно ему не впору. К тому же волосы у него не развевались на бегу, хотя дул довольно сильный ветер — значит, они были коротко острижены. Я вспомнил, что за этими полями и находится «Приют Пилигрима», для которого он, как вы помните, приберегал пулю. И пустил в ход свою трость.
— Блистательный образец мгновенного умозаключения, — сказал отец Браун. — А вот был ли при нем карабин?
Тут Ашер, расхаживавший по комнате, резко остановился, и потому священник добавил, как бы извиняясь:
— Без винтовки, я слышал, от пули мало толку.
— Карабина не было, — ответил его собеседник в некотором замешательстве. — Что ж, видно, у него изменились планы или что–то пошло не так. Вероятно, он бросил карабин по той же причине, по какой сменил одежду, — скажем, он пожалел, что оставил робу в крови убитого.
— Что ж, это возможно, — проронил священник.
— Ну, тут во всяком случае все ясно, — продолжал Ашер, занявшись какими–то бумагами. — Мы и так уже знаем — это он.
— Откуда же? — пробормотал Браун.
Грейвуд Ашер отбросил свои бумаги и снова взял газетные вырезки.
— Хорошо, начнем сначала, — сказал он. — Видите, в этих двух заметках упоминается «Приют Пилигрима», усадьба миллионера Айртона Тодда. Фигура незаурядная — из тех, кто поднялся вверх по лестнице…
— …оставив прежнее, вознесся вверх, — кивнул отец Браун. — Да, я понимаю. Вероятно, нефть?
— Во всяком случае, — сказал Ашер, — Затейник Тодд совсем не случайно оказался в центре событий.
Он опять потянулся перед камином и продолжал своим излюбленным тоном:
— Начнем с того, что никакой тайны, собственно, и нет.
Нет ничего таинственного, или даже странного, когда арестант угрожает владельцу богатой усадьбы. У нас народ не то, что в Англии, — это у вас богачу прощается богатство, если он швыряет деньги на больницы или лошадей. Затейник Тодд возвысился благодаря собственным способностям.
Что ж, многие жертвы этих способностей не прочь отыграться хотя бы и с помощью ружья. У Тодда есть враги, о которых он понятия не имеет, например, уволенные рабочие или конторщики разоренных им компаний. Он — человек незаурядного ума и видная в обществе фигура, но у нас в стране у рабочих с хозяевами довольно напряженные отношения.
Вот как обстоит дело, если считать, что Райян собирался в «Приюте Пилигрима» убить хозяина. Я так и полагал, пока новое маленькое открытие не пробудило во мне задремавший инстинкт детектива. Пристроив надежно своего пленника, я подобрал трость и пустился, не торопясь, по проселку; миновав два–три поворота, я оказался перед боковым входом во владения нашего миллионера, как раз неподалеку от озерца, или пруда, давшего название усадьбе. Это было часа два назад, около семи. Луна светила еще ярче, и длинные серебристые полосы лежали на поверхности таинственного озера, окруженного мрачными, болотистыми берегами, где, по преданию, наши прадеды топили ведьм.
Подробностей легенды я не помню, но вы знаете, где это — к северу от усадьбы, ближе к пустоши; там растут два кривых, уродливых дерева, похожих на огромные сморчки. Так стоял я у подернутого туманом озера, когда мне показалось, будто от дома к берегу движется человек, но из–за темноты и расстояния я не был в этом уверен и уж подавно не различал подробностей. Кроме того, мое внимание вдруг привлекло нечто, происходившее гораздо ближе. Я спрятался за забором, от которого до огромного особняка, стоявшего боком ко мне, не больше двух сотен ярдов; к счастью, в заборе нашлись щели, словно нарочно для любопытного глаза. В темной громаде левого крыла открылась дверь, и на фоне освещенного проема возник силуэт закутанного во что–то человека. Человек наклонился вперед, очевидно, вглядываясь в темноту. Дверь закрылась, и стало видно, что неизвестный несет в руке фонарь, от которого на него падает слабый свет.
Это была женщина в широкой и потрепанной шали, которую она накинула, вероятно, чтоб ее не узнали. Было что–то очень странное и в этой скрытности, и в скверной одежде — ведь женщина вышла из очень богатого дома. Она стала осторожно спускаться по изогнутой дорожке, а в полусотне ярдов от меня остановилась на дерновом уступе у воды и, подняв над головою фонарь, покачала им три раза, как бы подавая сигнал. Когда она взмахнула во второй раз, на лицо ее пал отблеск света — и я узнал ее. Она была неестественно бледна, шаль была явно чужая, приличная разве простолюдинке, но я уверен, что видел Эмму Тодд, дочь миллионера.
По–прежнему таясь, она вернулась обратно, и дверь закрылась за нею. Я хотел было перелезть через забор, однако сообразил, что детективный пыл мой заходит слишком далеко, тогда как у меня и так все карты в руках. Я собирался уйти, но вдруг ночь огласилась шумом. Во втором или третьем этаже распахнулось окно, но сбоку, за углом дома, куда я заглянуть не мог. По темному саду разнесся жутко знакомый голос, он спрашивал, где лорд Гриффитс, которого не могли найти. Ошибиться я тоже не мог — много я слышал этот голос на политических собраниях и на совещаниях директоров: это был сам Айртон Тодд. К окнам внизу или к крыльцу подбежали люди, они отвечали ему, что лорд отправился к озеру час назад и с тех пор его не видели. Тогда Тодд взревел: «Тьфу, пропасть!» — и с силой захлопнул окно; я слышал, как он прогрохотал по лестнице в недрах дома. Вспомнив теперь о прежней, более благоразумной цели своей прогулки, я поспешил ретироваться и вернулся сюда часам к восьми.
Теперь обратимся к той заметке о светской жизни, которая показалась вам столь безнадежно неинтересной. Если беглый преступник приберегал пулю не для Тодда, то, скорее всего, для лорда Гриффитса; и похоже, она попала по назначению. Не придумаешь лучше места для убийства, чем эти окрестности озера, где все, что упадет наземь, утопает в вязком иле. Итак, предположим, наш остриженный приятель собирался убить Гриффитса, а не Тодда. Однако, как я уже говорил, убить Тодда в Америке хотят многие, тогда как вряд ли здесь у кого–нибудь есть причины для убийства недавно приехавшего лорда, если не учитывать того, о чем упомянуто в газете, а именно — что лорд проявляет внимание к дочери миллионера. Так вот, наш подопечный, хотя он и дурно одет, — это ревнивый влюбленный.
Я знаю, вас такая мысль покоробит, а то и насмешит, но это потому, что вы англичанин. Для вас это все равно как если бы дочь архиепископа Кентерберийского венчалась в церкви святого Георгия на Ганновер–сквер с досрочно освобожденным вором, подметающим улицы. Но вы не вполне понимаете, сколько энергии и честолюбия в наших самых выдающихся согражданах. Вам покажут благообразного седого человека, во фраке и с властными повадками, а потом вы узнаете, что он — один из столпов штата, и предположите в нем отпрыска достойного рода. Но вы ошибетесь. Буквально несколько лет назад он вполне мог обретаться в ночлежном доме или, что весьма вероятно, в тюрьме. Вы не учитываете нашу напористость и хватку. Многие из самых влиятельных граждан выдвинулись совсем недавно, да притом и немолодыми. Дочери исполнилось восемнадцать лет, когда папаша наконец сколотил капитал. Так что совсем не удивительно, если ее домогается какой–нибудь голодранец, или она его домогается, о чем можно догадаться по ее прогулке с фонарем. В таком случае рука, державшая фонарь, и рука, державшая винтовку, — это руки единомышленников. Сегодняшнее происшествие еще наделает шуму!
— Так, — терпеливо вставил священник, — а что же вы делали дальше?
— Вы, наверно, будете шокированы, — отвечал Грейвуд Ашер, — вам ведь не по нутру, если наука вмешивается в такие дела. Но мне даны широкие полномочия, и я еще расширяю их по своему усмотрению. Теперь представился прекрасный случай испытать ту психометрическую машину, о которой я вам говорил. Я убежден, что машина не соврет.
— Машина и не может соврать, — заметил отец Браун, — так же, как сказать правду.
— На этот раз сказала, как вы сейчас убедитесь, — продолжал Ашер без колебания. — Я усадил субъекта в нелепом балахоне в удобное кресло и стал писать слова мелом на доске. Машина просто отмечала, какой у него пульс, а я наблюдал за ним. Хитрость тут в том, что среди слов, подбираемых по тому или иному принципу, вставляется — причем совершенно естественно — какое–то слово, связанное с предполагаемым преступлением. Я написал «цапля», потом «орел» и «сова», а затем «гриф», и тогда испытуемый заволновался. Я приписал еще одно «ф», и стрелка прибора прямо взбесилась. Кто бы еще во всей нашей Республике так забеспокоился при имени только что приехавшего англичанина, как не его убийца? Разве не лучше такое показание, чем бестолковая болтовня свидетелей? Показание совершенной машины!
— Вы все забываете, — проронил его собеседник, — что совершенной машиной, хочешь — не хочешь, управляет несовершенная машина.
— Это какая же?
— Да человек, — сказал отец Браун. — Он — самая несовершенная из всех известных мне машин. Не примите, ради Бога, это на свой счет, но вы сказали, что наблюдали за испытуемым. Откуда вы знаете, правильно ли вы толковали его поведение? Вы говорите, что слова должны сочетаться естественным образом, но откуда вы знаете, что вам это удалось? Кто докажет, что вы–то сами не были сильно взволнованы? Ведь за вашим пульсом не следила никакая машина.
— Да сказано вам, — воскликнул американец в крайнем возбуждении, — я был холоден, как огурец.
— И преступник может быть холоден, — улыбнулся отец Браун, — почти так же холоден, как вы.
— Ну, а этот не был, — раздраженно отбрасывая бумаги, возразил Ашер.
— Простите, — продолжал священник, — мне кажется, тут следует подумать. Если вы по его поведению могли видеть, какое из слов опасно для него, разве не мог он видеть этого по вашему поведению, когда вы писали это слово?
Мне бы потребовалось что–нибудь повесомее слов, чтобы решать вопрос о жизни и смерти.
Ашер хлопнул по столу и поднялся с каким–то свирепо–торжествующим видом.
— Именно это, — заявил он, — я вам сейчас и представлю. Я применил машину, собираясь проверить ее показания иным путем, и машина оказалась права.
Он помолчал немного и уже спокойнее продолжал:
— Видите ли, покамест я хотел только провести научный эксперимент. Против этого человека не было, собственно, никаких улик. Одежда сидела на нем плохо, но сама по себе выглядела много приличнее, чем носят у нас в низших слоях общества, к которым он явно принадлежал. Да вообще, если не считать грязи, приставшей, когда он бежал по вспаханным полям и продирался сквозь колючие изгороди, он казался довольно чистым. Конечно, и это могло указывать на то, что он недавно бежал из тюрьмы, но мне подумалось о гордых бедняках и о том, как нелегко им сохранять благопристойность. Да и держался он в точности как они, с достоинством, лишних слов не говорил, и так же, как они, словно скрывал глубоко в душе обиду. Он заявил, что знать не знает о преступлении и в толк не возьмет, о чем речь.
Казалось, он лишь ждет с угрюмым нетерпением, когда победит здравый смысл и кончится эта нелепая история. Он настойчиво спрашивал, нельзя ли ему вызвать по телефону адвоката, который много лет назад помог ему в деловом конфликте. И во всех отношениях он вел себя так, как должен вести себя невиновный. Против него не говорило абсолютно ничего, кроме тоненькой стрелки прибора, отметившего перемену в ритме его пульса.
Таким образом, мы подвергли машину испытанию, и она вышла из него с честью. Я повел задержанного по коридору, где ожидало допроса множество всякого народа. Видимо, он уже более или менее был готов сдаться — он обернулся ко мне и тихо сказал: «Ох, больше не могу. Если уж вам надо все обо мне знать…». В этот момент одна из бедно одетых женщин вскочила и пронзительно закричала, указывая на него пальцем. Ее костлявый палец прицелился в него, как пистолет, и каждый слог был отчетлив, как удар часов.
— Дурманщик Девис! — крикнула она. — Они взяли Дурманщика Девиса!
В унылой толпе, состоявшей преимущественно из воровок и уличных женщин, человек двадцать повернулись к нам, и лица их засветились жестокой радостью. Если б я никогда и не слышал о Дурманщике Девисе, то уже по гримасе Оскара Райяна мне стало бы ясно, что так его и зовут. Удивляйтесь — не удивляйтесь, а я кое–что знаю. Дурманщик Девис — один из самых отвратительных, растленных преступников, с какими только доводилось иметь дело нашей полиции. Как нам доподлинно известно, он убивал и раньше, задолго до своего недавнего подвига. За эти преступления его так ни разу и не удалось привлечь и, самое забавное, именно потому, что убийства он совершал точно таким же образом, как и обделывал свои более безобидные делишки, за которые привлекался довольно часто. Он был видный собой, галантен — таким он, собственно, и остался, — и вот обхаживал официанток и продавщиц, облегчая их кошельки. Однако он на этом не останавливался: девушек находили в обмороке, он подмешивал наркотики в сигареты или в сласти. Потом одна девушка погибла, но злой умысел не был доказан, и, что существеннее, не удалось разыскать его самого. Теперь он, по слухам, опять где–то появился, на сей раз — в противоположной роли: не берет деньги, а дает в рост, но по–прежнему обирает бедных вдовушек, которых пленяет внешностью и обхождением, с прежним, печальным для них исходом. Таков ваш безвинный страдалец, таков его почтенный послужной список. К тому же, четверо преступников и три надзирателя опознали его и все подтвердили.
— Ну–с, что вы теперь скажете о моей машине? Не она ли изобличила его? А может, мы с той женщиной оказали ему услугу?
— Конечно! — ответил отец Браун, подымаясь и неловко встряхиваясь. — И я скажу вам, какую. Вы спасли его от электрического стула. Вряд ли можно осудить Дурманщика Девиса на основании давнишней туманной истории. А каторжник, который убил часового, остался, судя по всему, на свободе. В этом преступлении по крайней мере мистер Девис не повинен.
— Это еще как? — изумился Ашер. — Как это он не повинен?
— Господи помилуй! — вскричал флегматичный священник. — Да потому, что он повинен в тех, других преступлениях! Диву даюсь, из чего сделаны люди! По–вашему, человек может быть скопищем всех грехов сразу. Вы рассуждаете так, точно сегодняшний скряга назавтра окажется мотом. Вы говорите, что этот человек годами обманывал беззащитных женщин и прикарманивал их гроши, что он использовал в лучшем случае наркотик, а в худшем — яд, что он заделался ростовщиком последнего разбора и тихо–мирно грабит бедняков. Приходится принять все на веру, но если это так, я вам скажу, чего он просто не мог сделать. Он не мог взять приступом тюремную стену, усаженную шипами и с вооруженным часовым наверху. Он не мог своей рукой сделать на стене надпись, удостоверяющую, что часового убил он. Он не стал бы задерживаться, чтобы в оправдание себе заявить о самозащите. Он не уверял бы, что у него не было ничего против стражника. Он не сообщил бы, что собирается навестить с ружьем такой–то дом. Он не написал бы своих инициалов человеческой кровью. Боже праведный!
Неужели вы не видите? Тут же совсем иной нрав, и в добром, и в дурном! Ничего не скажешь, далеко мне до вас — у вас, как видно, нет никаких пороков.
Ошеломленный американец открыл было рот, чтобы возразить, но в этот момент дверь его кабинета заходила ходуном от громких, бесцеремонных ударов, каких он не мог бы и вообразить.
Потом дверь распахнулась. Секундой раньше Грейвуд Ашер склонился к мысли, что отец Браун сошел с ума. Секундой позднее он засомневался, не помешался ли он сам. В кабинет ворвался человек в самых отвратительных лохмотьях. Засаленную фетровую шляпу он и не подумал снять; потертые зеленые поля были заломлены сбоку. Глаза горели тигриной яростью, лица было почти не видно — его скрывали затрепанный красный шарф и спутанные бакенбарды, сквозь которые едва пробивался нос. Мистер Ашер тешил свою гордыню тем, что знает в своем штате самую неотесанную публику, однако такую гнусную личность он видел впервые. И уж подавно за всю его ученую, почтенную жизнь субъект вроде этого не заговаривал с ним первым.
— Слушай, Ашер! — закричал неизвестный. — Этак не пойдет. Со мной в прятки не играй. Я тебе кто? Моих гостей не трожь, а то я прихлопну твой цирк. Давай его сейчас сюда, а то пожалеешь. Помни, с кем говоришь.
Ашер взирал на скандалиста с изумлением, вытеснившим все другие чувства. Видимо, от потрясения он потерял и слух. Наконец он протянул руку и неистово задергал колокольчик. Громкий и резкий звонок еще не затих, когда раздался мягкий, но вполне отчетливый голос отца Брауна.
— У меня есть предположение, — проговорил он, — только и сам не знаю, как выразиться. Я этого господина не знаю, но… но, мне кажется, я его знаю. А вот вы–то его знаете, очень хорошо знаете — но, собственно говоря, не знаете совсем. Да, конечно, звучит странновато.
— Господи, мир перевернулся! — сказал Ашер, откинувшись на спинку кресла.
— Эй, ты! — крикнул человек в красном шарфе и стукнул по столу; но в его голосе, хотя от него дрожали стены, зазвучала мягкая, увещевающая нотка. — Я ж без дураков. Мне только надо…
— Да кто вы такой?! — возопил Ашер, внезапно выпрямляясь.
— Полагаю, что перед нами мистер Тодд, — сказал священник и взял со стола газетную вырезку. — Вы невнимательны к светской хронике, — заметил он и принялся монотонно читать: — «…выдумка… скрывается… так… в золотых душах неунывающих отцов города. Публика поговаривает о прелестной пародии на манеры и нравы городского дна». Сегодня вечером в усадьбе «Приют Пилигрима» был большой «Трущобный обед». Исчез один из гостей. Мистер Айртон Тодд — хороший хозяин, он поспешил ему на выручку, не тратя даже времени, чтобы снять маскарадный костюм, и догадался поискать его здесь.
— Кто же тогда этот гость?
— Человек в смешном, мешковатом платье, который бежал через поле, когда попался вам на глаза. Может быть, вам стоит прямо спросить его? Наверное, ему не терпится вернуться к своему шампанскому, хотя он и покинул его, не мешкая, едва увидел каторжника с карабином.
— Да вы серьезно… — заговорил было Ашер.
— Помните, мистер Ашер, — спокойно сказал отец Браун, — вы утверждали, что машина не может ошибиться? Она и не ошиблась. Ошиблась другая машина — та машина, которая приводила ее в действие. Вы полагали, что ваш оборванец занервничал при имени лорда Гриффитса потому, что он его убил. На самом же деле он нервничал потому, что он сам — лорд Гриффитс.
— Какого же черта он так и не сказал? — удивился Ашер.
— Он считал, что паническое бегство и арест мало пристали аристократу, — отвечал священник, — и хотел скрыть свое имя. Потом он решил было назвать себя, — отец Браун опустил глаза и стал глядеть на свои ботинки, — однако женщина произнесла другое его имя.
Грейвуд Ашер был бледен, как мел.
— Что, по–вашему, — выговорил он, — лорд Гриффитс и есть Дурманщик Девис? Вы в своем уме?
Священник взглянул на него вполне серьезно, но лицо его было загадочно и непроницаемо.
— Ну, об этом не мне судить, — сказал он. — Выводы делайте сами. У вас там в газетке сказано, что титул он получил недавно — но газеты так недостоверны. Там говорится, что он в юности жил в Штатах — однако многое в статье звучит как–то удивительно. Конечно, и Девис, и Гриффитс — изрядные трусы, но разве нет на свете других трусов? Нет, оставим мое мнение в стороне. Только вот что, — продолжал он мягко и задумчиво, — вы, американцы, все–таки скромничаете. Вы идеализируете английскую аристократию, причем даже в том, что приписываете ей особый аристократизм. Вам покажут благообразного англичанина во фраке, скажут, что он заседает в Палате лордов, и вы предположите в нем отпрыска достойного рода. Вы не учитываете английской напористости и хватки. Многие из самых влиятельных вельмож возвысились не только недавно, но и…
— Довольно! — вскрикнул Грейвуд Ашер, мучительно стискивая худую руку, когда по лицу отца Брауна скользнула улыбка.
— Ладно болтать с этим малохольным! — рявкнул Тодд. — Пошли! Где мой друг?
На следующее утро в кабинете Ашера снова появился тихий отец Браун; он принес новую газетную вырезку.
— Похоже, вы не очень–то жалуете светскую хронику, — сказал он, — но тут есть кое–что для вас.
Ашер прочел шапку: «Заблудившиеся гости Затейника Тодда», под которой было написано:
«Вчера вечером у гаража Уилкинсона приключился забавный случай. Уличные зеваки привлекли внимание полицейского к человеку в тюремной одежде, который преспокойно садился за руль первоклассного паккарда. С ним была девушка, закутанная в изодранную шаль. Когда полицейский вмешался, девушка откинула шаль, и все узнали дочь миллионера Тодда; она только что покинула «Трущобный обед» в отцовской усадьбе, где все самые избранные гости щеголяли в рубищах. Она и ее спутник, переодетый каторжником, просто собрались совершить автомобильную прогулку».
К этой заметке была приложена вырезка из газеты, вышедшей немного позднее; заголовок гласил: «Сенсационный побег дочери миллиардера с беглым преступником». И ниже:
«Она устроила костюмированный вечер. Теперь они скрылись…».
Мистер Грейвуд Ашер поднял глаза, но отца Брауна уже не было в комнате.
Профиль Цезаря
Есть где–то в Бромптоне или в Кенсингтоне нескончаемо длинная улица, вся застроенная высокими, но большей частью пустующими особняками, улица, похожая на аллею гробниц. Даже крутые ступени, ведущие к темным, угрюмым входным дверям, напоминают уступы пирамид. В такую дверь не постучишься сразу, а помедлишь немного — вдруг да ее откроет мумия. Но больше всего удручает, что сплошная серая стена домов непрерывна и бесконечна. Путнику, бредущему по улице, начинает казаться, что ему уже никогда не встретится просвет или поворот. Однако исключение, одно–единственное, все–таки имеется, и пилигрим приветствует его чуть ли не криками восторга. Между двумя особняками, буквально в щели, если сравнить с протяженностью улицы, помещается нечто вроде извозчичьего двора.
И сюда же в тупичок ухитрилась втиснуться игрушечного вида пивная, или трактирчик, милостиво дозволенный богатыми господами своим кучерам.
В один осенний вечер, тоже в своем роде сказочный и таинственный, можно было увидеть, как некая рука отодвинула в окне красную занавеску, которая вместе с крупной белой надписью на стекле скрывала внутренность трактира, и в окне показалось лицо, точь–в–точь как у добродушного домового. На самом же деле обладатель этого лица носил вполне человеческое и безобидное имя Браун, был в прошлом священником в Эссексе, а ныне исполнял те же обязанности в Лондоне. Его друг, Фламбо, частный сыщик, сидел напротив него, занося в записную книжку последние заметки по делу, которое только что кончил распутывать здесь, по–соседству. Они сидели за столиком вплотную к окну. И тут вдруг священник отодвинул занавеску и выглянул на улицу. Он подождал, пока единственный прохожий минует окно, и тогда опустил занавеску на место. Его круглые глаза уставились на неясную белую надпись на стекле над его головой, затем перебежали к соседнему столику, у которого сидел рудокоп за пивом и сыром и рыжеволосая молодая женщина за стаканом молока. Потом, увидев, что друг его спрятал записную книжку, он мягко сказал:
— Если у вас найдется десять минут, я бы попросил вас проследить за тем человеком с фальшивым носом.
Фламбо с удивлением посмотрел на него, рыжеволосая девушка тоже взглянула, но сказать «с удивлением» — этого мало. Она была одета в простое, свободное, как мешок, платье песочного цвета, но в ней определенно чувствовалась аристократка, а если приглядеться, то, может быть, даже излишне надменная.
— За человеком с фальшивым носом? — воскликнул Фламбо. — Да кто он такой?
— Понятия не имею, — ответил отец Браун, — вот я и прошу вас это выяснить. Окажите мне такую услугу. Человек этот направился туда, — патер ткнул большим пальцем через плечо (один из его невыразительных жестов), — и, верно, не ушел еще дальше третьего фонарного столба. Меня интересует только общее направление.
Фламбо с минуту, пристально глядел на своего друга, то ли недоумевая, то ли забавляясь, потом встал из–за стола, протиснул свое огромное тело в узенькую дверь, которая вела из карликового трактира на улицу, и растворился в сумерках.
Отец Браун вынул из кармана книжечку и погрузился в чтение; он, видимо, был так поглощен чтением, что не заметил, когда рыжеволосая дама перешла за его столик и уселась напротив него. Наконец она перегнулась к нему и спросила тихо, но настойчиво:
— Почему вы так сказали? Откуда вы знаете, что нос фальшивый?
Он поднял свои толстые веки и в замешательстве заморгал. Потом нерешительно перевел взгляд на белую надпись на стекле. Глаза молодой женщины проследили за его взглядом и с полным недоумением остановились на буквах.
— Нет, — проговорил отец Браун, отвечая на ее невысказанный вопрос, — ничего загадочного там не написано, никакой это не «овип», я сперва по рассеянности и сам так прочел, пока не вгляделся. Там написано «пиво».
— Ну и что? — сказала девушка, широко раскрыв глаза. — При чем тут надпись?
Его задумчивый взгляд передвинулся на легкий холщовый рукав, по краю которого бежала узенькая полоска с изящным узором ручной работы, позволяя думать, что это не платье простой работницы, а рабочее платье дамы, занимающейся художеством.
— Видите ли, сударыня, снаружи это место выглядит не то чтобы… конечно, здесь вполне благопристойно… но дамы, подобные вам, обычно… обычно думают иначе. Они никогда не заходят в такие заведения по своей охоте… разве что…
— Ну–ну, что? — нетерпеливо поторопила девушка.
— Разве что это несчастные, которые заходят… не для того, чтобы выпить молока…
— Вы поразительный человек, — сказала молодая женщина, — к чему вы все это говорите?
— Не для того, чтобы нарушать ваш покой, — ответил он очень мягко. — А затем лишь, чтобы вооружаться знанием и помочь вам, если вы когда–либо по своей доброй воле попросите моей помощи.
— А почему мне вдруг может понадобиться помощь?
Сонным голосом он продолжал свой задумчивый монолог.
— Вы зашли сюда не затем, чтобы, скажем, повидать хозяев, которым покровительствуете, — в таком случае вы прошли бы во внутренние помещения… И вы зашли не потому, что почувствовали себя дурно, — тогда вы обратились бы к хозяйке, вполне почтенной женщине… да вы и не выглядите больной, а только встревоженной… Улица эта — единственная в своем роде старинная улица, которая тянется прямо, нигде не сворачивая, а дома по обе стороны заперты… Я могу только предполагать, что вы увидели кого–то, с кем не желали встретиться, и трактир оказался единственным прибежищем в этой каменной пустыне. Надеюсь, я не превысил прав постороннего, взглянув на единственного прохожего, проследовавшего вскоре после вас. А поскольку он мне показался человеком, не внушающим доверия, а вы — внушаете доверие… то я приготовился помочь вам. Вот и все! Что же касается моего друга, то он скоро вернется — что тут выяснишь, шагая по такой улице… Я и не надеялся на это.
— Так зачем же вы его послали?! — воскликнула она, подаваясь вперед и уже не скрывая любопытства.
В первый раз он посмотрел на нее прямо и пристально и сказал:
— Я ждал, что вы захотите поговорить со мной.
— Ну, уж раз вам так хочется со мной побеседовать, может быть, вы ответите на мой вопрос. — И, помолчав, она добавила: — Я имела честь спросить вас, почему вы считаете нос того человека фальшивым?
— Воск в такую погоду чуть–чуть подтаивает, — с неподражаемой простотой ответил священник.
— Но кто будет себе делать такой кривой нос? — запротестовала рыжеволосая девушка.
Священник, в свою очередь, слегка улыбнулся.
— Да, действительно, такой нос вряд ли будешь заводить из фатовства, — согласился он. — Я склонен думать, что этот человек завел себе такой нос потому, что его настоящий нос не в пример красивее.
— Но зачем это ему? — настаивала девушка.
— Как там говорится в детских стишках? — рассеянно уронил отец Браун, — встал однажды человек на кривые ножки и пошел он в тот же час по кривой дорожке… Мне думается, этот человек пошел по очень кривой дорожке, взяв себе в проводники собственный кривой нос.
— А что же он такого сделал? — чуть дрогнувшим голосом спросила она.
— Мне не хочется вынуждать вас к откровенности, — сказал очень спокойно отец Браун, — но, по–моему, вы могли бы рассказать об этом человеке куда больше, чем я.
Девушка вскочила и застыла на месте, сжав кулаки, как будто собиралась вот–вот убежать, но тут же пальцы ее медленно разжались, и она опять села за столик.
— Я расскажу вам все, — твердо сказала рыжая девушка. — Не могу сказать вам только одного: почему я вам это рассказываю. Этого я не знаю.
Перебирая пальцами старенькую заштопанную скатерть, она начала:
— Мне кажется, вы способны различать, где снобизм, а где нет, и если я скажу, что происхожу из старинного аристократического рода, вы поймете, что это необходимая предпосылка к моей истории. В самом деле, пожалуй, главная угроза для меня и кроется в допотопных понятиях моего брата — noblesse oblige1 и всякое такое. Да, меня зовут Кристабел Корстэрс, отец мой был тем самым полковником Корстэрсом, о котором вы, возможно, слышали: он собрал знаменитую коллекцию римских монет. Не буду и пытаться описать отца, вернее будет, если скажу, что он и сам очень походил на римскую монету. Такой же красивый и подлинный, такой же ценный и металлический, и такой же устаревший. Он больше гордился своей коллекцией, чем гербом, — точнее, пожалуй, не скажешь. Его сумасбродный характер как нельзя ярче проявился в завещании. У него было два сына и дочь. С одним из сыновей, моим братом Джайлзом, он поссорился и услал его в Австралию, положив ему мизерное содержание. После этого он сделал завещание, в котором коллекцию и еще более мизерное содержание отказывал другому сыну — Артуру. Он искренне считал, что это лучшая награда, высочайшая честь, какую он мог оказать Артуру за его преданность, высокую нравственность и те успехи, каких брат достиг в математике и экономике в Кембридже. Мне он оставил фактически все свое значительное состояние и, уверена, сделал это в знак пренебрежения. Вы скажете, Артур имел все основания быть недовольным, но Артур — точная копия отца. Правда, в ранней юности у него были какие–то несогласия с отцом, но, получив в руки коллекцию, он как будто превратился в жреца языческого храма. Эти жалкие римские монетки стали для него олицетворением доброго имени Карстэрсов, и он служил им с тем же педантичным идолопоклонством, что и отец. Он вел себя так, словно римские деньги требуют от своего стража всех римских добродетелей. Он не позволял себе никаких удовольствий, ничего не тратил на себя, он жил только для коллекции. Зачастую он даже не брал на себя труд переодеться к обеду, состоявшему, кстати, из самых неприхотливых блюд, и в поношенном буром халате проводил целые дни среди обвязанных бечевкой пакетиков в бурой оберточной бумаге, до которых никому, кроме него, не разрешалось дотрагиваться.
Так вот, если вам приходилось иметь дело с молодыми людьми, вас не удивит, когда я скажу, что пришла в дурное настроение от всего происходящего. Настроение, при котором начинаешь думать, что древние римляне, может, и были хороши в свое время, но кому они нужны сейчас! Я не похожа на моего брата Артура, я люблю получать удовольствие от удовольствий и ничего не могу с этим поделать. От матери мне достались в наследство не только рыжие волосы, но и куча романтической чепухи. Бедняга Джайлз был такой же, и мне кажется, вся эта римская атмосфера нашего дома может отчасти служить ему оправданием, хотя он и в самом деле поступил дурно и чуть не угодил в тюрьму. Но он, как вы сейчас услышите, вел себя ничуть не хуже, чем я.
Теперь я перехожу к нелепой части моего рассказа. Думаю, вы как человек умный догадаетесь, какого рода события способны внести разнообразие в жизнь своевольной девицы семнадцати лет. Сама я сейчас настолько сбита с толку вещами просто ужасными, что не могу разобраться в своих чувствах: то ли я отвергаю это, как пустой флирт, то ли у меня разбито сердце. Мы тогда жили на небольшом морском курорте в Южном Уэльсе. У отставного капитана, жившего по соседству с нами, был сын пятью годами старше меня. Бывший товарищ Джайлза, который к тому времени уже уехал в колонии. Имя его для моей истории не столь существенно, но раз уж я рассказываю вам все, то не утаю: его звали Филипп Хоукер. Мы с ним вместе ловили креветок и говорили, а думали, что влюблены друг в друга: по крайней мере он говорил, что влюблен, а я думала, что влюблена.
Если я скажу, что у него были бронзового цвета кудри и чеканное, бронзовое от загара лицо, то скажу это не потому, что мне хочется о нем говорить, уверяю вас, а необходимости ради, так как это послужило причиной очень странного стечения обстоятельств.
Как–то летом, к вечеру, когда мы с Филиппом сговорились пойти за креветками, я с нетерпением ждала в первой гостиной, когда Артур кончит возиться с новыми монетами.
Он только что привез их и теперь неторопливо, по одной, по две, переносил в свой мрачный кабинет, он же музей, находившийся в задней части дома. Едва только тяжелая дверь кабинета захлопнулась за ним в последний раз, я поспешно схватила сеть для ловли креветок и свой шотландский берет и только собралась незаметно выскользнуть из дома, как вдруг заметила, что брат забыл в гостиной одну монетку, и она лежит, поблескивая на длинной скамье под окном. Монета была бронзовая, и ее цвет в сочетании с линией римского носа и гордо закинутой назад головой на длинной мускулистой шее сделали профиль Цезаря точной копией профиля Филиппа Хоукера. И тут мне вспомнилось, как Джайлз когда–то рассказал Филиппу о том, что существует монета, очень похожая на Филиппа, и тому захотелось ее иметь. Может быть, вам удастся представить себе, какой вихрь сумасбродных нелепых фантазий закружился при этом у меня в голове. Я вообразила, будто получила в руки бесценный дар. Мне пришла на ум шальная идея, что если сейчас взять монету и отнести ее Филиппу как некий знак обручения, то это соединит нас навеки. И еще тысячи подобных мыслей нахлынули на меня враз. Потом передо мною словно разверзлась глубокая яма — ужасное, необъятное сознание того, что я делаю. И наконец, невыносимая мысль, которая жгла, как раскаленное железо: как отнесется к этому Артур? Член семьи Карстэрсов — вор, и вор, укравший сокровище Карстэрсов! Брат, я подозреваю, позволил бы меня сжечь на костре, как ведьму, за такой поступок. И тут же само предположение о столь фанатичной жестокости вызвало прилив к моей давнишней неприязни к его суетливой скряжнической возне с древностями и моей тяги к молодости и свободе, которые ждали меня у моря. Живой мир и коллекция Карстэрсов вступили в решительный бой.
Но мир древнее коллекции Карстэрсов. Когда я мчалась по улочкам к морю, зажав монету в руке, мне казалось, что за мной по пятам гонятся не только все предки Карстэрсов, но и вся Римская империя в придачу. Не только серебристый лев с нашего герба, но и сам Цезарь неслись вдогонку за мной по воздуху, завывая и хлопая на ветру, как бумажный змей, пока я наконец не домчалась до сухих рыхлых дюн и до плотного сырого песчаного пляжа, где уже стоял по щиколотку в мелкой сверкающей воде ярдах в ста от берега Филипп. Небо в той стороне было красно от заката, и широкая полоса мелководья, остававшаяся на протяжении полумили не глубже щиколотки, казалась озером, охваченным рубиновым пламенем. Только когда, сорвав с ног туфли и чулки, я добралась туда, где стоял Филипп, что было довольно–таки далеко от суши, я оглянулась назад. Между нами и линией берега не было ни души. И тогда я протянула ему голову Цезаря.
В тот же миг меня пронзило ощущение, что на меня пристально смотрит какой–то человек, стоящий вдали на дюнах. Тут же я поняла, что это просто ничем не оправданная игра нервов; человек этот был буквально черной точкой, и я могла видеть только, что он стоит совершенно неподвижно и смотрит перед собой, слегка наклонив голову набок. Не было ровно никаких разумных доказательств, что он смотрит именно на меня. Он мог глядеть на корабль где–то у горизонта, на закат, на чаек, наконец на любого из гулявших по берегу между ним и нами. И все же, откуда бы ни взялось мое мгновенное ощущение, оно оказалось пророческим. В то время, как я глядела на него, он быстро зашагал прямо на нас через мокрые пески. Чем ближе он подходил, тем яснее я различала, что он темноволос и бородат и что глаза его прикрыты черными очками. Одет он был бедно, но солидно, во все черное, начиная с поношенного черного цилиндра и кончая прочными черными башмаками.
Так, прямо в башмаках, ни секунды не колеблясь, он и вошел в воду и продолжал идти прямо на меня с неуклонностью летящей пули.
Незнакомец шел, пока не очутился в двух ярдах от меня, когда вода уже достигала ему середины икр.
И тогда он проговорил, как–то жеманно отчеканивая слова:
— Не сочтете ли вы уместным для себя пожертвовать и другому лицу монету с экстраординарным изображением?
За одним исключением, в его наружности, собственно, не было ничего ненормального: темные очки, не совсем непроницаемые, обыкновенного синего цвета глаза, и глаза эти не бегали, а глядели на меня в упор. Темная борода не какая–нибудь особенно длинная или запущенная, и все–таки он производил впечатление человека заросшего, так как борода начиналась очень высоко, сразу под скулами. Кожа не была ни болезненно–желтой, ни мертвенно–бледной, напротив, цвет лица довольно свежий, бело–розовый, молодой и, однако, при этом восковой, что каким–то образом (уж не знаю, почему) придавало незнакомцу еще более жуткий вид. Единственной определенно странной чертой в его лице был нос, в общем–то красивой формы, но со слегка свернутым на сторону кончиком, как будто его пристукнули игрушечным молоточком, когда он еще не затвердел. Кривизну эту даже нельзя было назвать уродством, и все же не могу выразить, каким это явилось для меня кошмаром. В тот момент, когда он стоял так в окрашенной закатом воде, он показался мне злобным морским чудовищем, только что вынырнувшим с ревом из глубины кровавого моря. Не понимаю, почему такой ничтожный штрих — легкая кривизна носа — так взбудоражил мое воображение. У меня было такое чувство, что он может шевелить носом, как пальцем. И что в этот момент он именно так и сделал.
— Впрочем, любое вспомоществование, — продолжал он, так же неестественно и педантично выговаривая слова, — может отвратить необходимость снестись с остальной семьей.
И тут до меня дошло, что меня шантажируют, зная о краже бронзовой монеты. И все мои глупые суеверные страхи и подозрения поглотил один всеподавляющий практический вопрос: как он узнал?
— Филипп! — жалобно закричала я. — Что этому человеку от меня надо?
Когда Филипп поднял наконец голову от сети, которую чинил, лицо его, как мне показалось, покраснело, будто он сердился или ему было стыдно, но, возможно, причиной послужила его поза или отсвет заката. А может быть, и это была одна из болезненных причуд воображения, которое сыграло со мной уже несколько нехороших шуток. Филипп на мой вопль сказал незнакомцу резко:
— Бросьте вы это! — И только.
И, кивнув мне, чтобы я следовала за ним, зашагал к берегу, не обращая внимания на незнакомца. Потом он ступил на сложенный из камней волнорез, начинавшийся от подножия дюн, и пустился к дому, быть может, надеясь, что нашему преследователю будет труднее идти по неровным, позеленевшим и скользким от водорослей камням, чем нам, молодым и привычным к этой дороге. Но тот шел так же аккуратно, как и говорил, и по–прежнему шел именно за мной, тщательно выбирая свой путь и слова. Позади меня все время раздавался ненавистный вежливый и въедливый голос, и только когда мы наконец взобрались на дюны, поразительное долготерпение Филиппа, отнюдь не свойственное ему в других случаях, в конце концов лопнуло. Он вдруг обернулся и сказал:
— Уйдите. Я не могу тут с вами разговаривать.
И когда человек открыл рот и замешкался, собираясь что–то сказать, Филипп нанес ему удар в челюсть, отчего тот покатился кубарем с верхушки самой высокой дюны.
Через минуту я увидела, как он на четвереньках выкарабкивается из песка.
Эта выходка Филиппа меня почему–то немного успокоила, хотя могла еще ухудшить дело. Однако по Филиппу было незаметно, чтоб собственная доблесть радовала его, как бывало в иных случаях. Он был, как всегда, нежен со мной, но настроение у него явно упало, и, прежде чем я успела прямо спросить, в чем дело, он расстался со мной у своей калитки, сказав на прощание две вещи, которые показались мне очень странными. Он сказал, что, принимая все во внимание, мне следует положить монету на место, но «пока» он ее подержит у себя. И тут совершенно неожиданно и непоследовательно вскрикнул:
— Ты знаешь, что Джайлз вернулся из Австралии?
Дверь трактира отворилась, и гигантская тень сыщика Фламбо легла на столик. Отец Браун представил его даме в своей мягкой, неназойливой манере, упомянув про его опыт и отзывчивость в подобных делах, и вскоре, сама не замечая, как это получилось, девушка пересказывала свою историю с самого начала уже двум слушателям. Поклонившись и садясь за столик, Фламбо протянул священнику клочок бумаги. Отец Браун с некоторым удивлением взял его и прочел: «Кэб до Уэгга–Уэгга, 379, Мэфкинд–авеню, Путни».
Девушка между тем продолжала:
— Пока я поднималась вверх по крутой улочке к своему дому, в голове у меня стоял туман, не рассеялся он и тогда, когда я наконец дошла до дверей дома и на ступеньках увидела молочный бидон… и человека с кривым носом. Бидон дал мне понять, что прислуга уже ушла, а Артур, погруженный в мрачные раздумья в мрачном одиночестве в своем мрачном кабинете, естественно, звонков не слышит.
Итак, в доме помощи ждать было не от кого, кроме как от брата, а его помощь означала погибель для меня. В полном отчаянии я сунула два шиллинга в руку омерзительного существа и пробормотала, чтобы он заглянул через несколько дней, когда я все обдумаю. Он удалился с недовольным видом, но послушнее, чем я ожидала, может быть, он еще не успел прийти в себя после падения. Я с каким–то мерзким мстительным чувством следила, как удаляется его спина, на которой белела нашлепка песка. Примерно через шесть домов он завернул за угол.
Только тогда я отперла дверь, вошла, согрела себе чаю и попыталась привести мысли в порядок. Я уселась в гостиной у окна, выходившего в сад, освещенный предзакатным солнцем.
Человек или монстр, которого я недавно отослала прочь, стоял неподвижно посредине сада. Конечно, мы все читали уйму книг про мертвеннолицых призраков во мгле, но этот призрак был в тысячу раз страшнее тех.
Однако, заметив, что я шевельнулась, он тут же повернулся и выбежал вон через заднюю калитку, распахнутую настежь, через которую он, несомненно, и проник в сад. Робость эта так не походила на дерзость, с какой он вошел в воду, что я вздохнула свободнее. Я вообразила, будто он по какой–то причине боится встречи с Артуром. Как бы там ни было, я совсем успокоилась, пообедала в приятном одиночестве (Артура, когда он наводил порядок в музее, тревожить не полагалось), и мысли мои, обретя некоторую свободу, умчались к Филиппу, да там, видно, и остались. Я сидела с блаженной улыбкой, тупо уставясь на другое, незанавешенное окно, за которым к этому времени окончательно стемнело, и оно чернело, как грифельная доска. Мне почудилось, что снаружи к стеклу прилипло что–то вроде улитки. Но, вглядевшись, решила, что скорее это похоже на человеческий палец, прижатый к стеклу, — что–то вроде слегка изогнутого большого пальца. Страх и отвага проснулись во мне одновременно, я бросилась к окну и отпрянула со сдавленным криком, который услыхал бы любой, кроме Артура.
Ибо это был не палец, равно как и не улитка. Это был побелевший кончик кривого носа, приплюснутый к стеклу; лицо и широко раскрытые глаза, сперва неразличимые во тьме, показались мне потом мертвыми, как у привидения.
Пожалуй, лучше всего было все–таки пойти к Артуру.
Раз это чудовище, как кошка, кралось вокруг дома, у него могли быть намерения и похуже шантажа. Позже брат мог выгнать меня из дома, проклясть вовеки, но сейчас, сразу, он, будучи джентльменом, защитил бы меня.
Кресло стояло пустое, брата в комнате не было. Но зато человек с кривым носом нагло, не снимая цилиндра, сидел под лампой и преспокойно читал одну из книг брата, явно дожидаясь его возвращения. Лицо его было покойно и сосредоточенно, но кончик носа по–прежнему казался самой подвижной его частью и как будто только что перекинулся вправо.
Кажется, я закричала пронзительно и протяжно, но это не существенно. Важнее другое: я отдала ему все свои деньги, в том числе и порядочную сумму в бумагах, которые, кстати говоря, я не имела права трогать, хотя они и принадлежали мне. Наконец он убрался прочь с лицемерно тактичными и многословными извинениями, а я села, понимая, что теперь меня постиг полный крах. И, однако, той же ночью по чистой случайности пришло спасение. Артур, по своему обыкновению так внезапно уехавший в Лондон за покупками, воротился поздно, сияя от счастья, так как ему удалось закрепить за собой еще одно сокровище, способное украсить даже фамильную коллекцию Карстэрсов. Артур находился в таком приподнятом настроении, что я чуть–чуть не созналась в изъятии драгоценной жемчужины коллекции, но у меня ничего не вышло: он был так полон собственных планов, что все прочие темы его не интересовали.
Поскольку сделка могла еще в любой момент сорваться, он настаивал, чтобы я немедленно уложила чемодан и отправилась вместе с ним на квартиру, которую он уже снял в Фулэме, желая находиться как можно ближе к антикварной лавке. Так, неожиданно для себя, я бежала чуть ли не самой глубокой ночью от своего врага… но тем самым и от Филиппа. Брат проводил много времени в Южно–Кенсингтонском музее, а я, пытаясь создать себе видимость самостоятельной жизни, поступила в платные классы живописи. Сегодня вечером я как раз возвращалась с занятий, когда вдруг увидела, что по длинной улице навстречу мне движется этот ходячий мертвец. Дальше все было так, как предположил вот этот джентльмен.
Мне осталось сказать только одно. Помощи я не заслуживаю, на наказание не жалуюсь, сомнению его не подвергаю, оно справедливо, так и должно было случиться. Но я до боли ломаю себе голову над вопросом: как это могло произойти? Откуда идет наказание?
— Проблема небывалая, — согласился Фламбо.
— А решение и подавно, — довольно хмуро заметил отец Браун. — Мисс Карстэрс, будете ли вы дома, если мы заглянем к вам в Фулэм часа через полтора?
Девушка молча взглянула на него, потом поднялась, натягивая перчатки.
— Да, — сказала она, — я буду дома. — И в ту же минуту покинула трактир.
К вечеру сыщик и священник, продолжая обсуждать этот случай, как будто беседа и не прерывалась, приблизились к дому в Фулэме, дому, надо сказать, отнюдь не подобающему для членов семьи Карстэрс даже в качестве временного жилья.
— Разумеется, — говорил Фламбо, — человек поверхностный подумал бы в первую очередь о таинственном австралийском братце: ведь однажды он уже в чем–то попался, теперь так же неожиданно вернулся на родину и вообще должен иметь именно жалких соучастников. Но я отказываюсь понять, как он оказался замешан в этом деле, разве только…
— Что? — терпеливо спросил его спутник.
Фламбо понизил голос:
— Разве только возлюбленный тут тоже замешан, и он то и есть главный негодяй. Австралиец знал, что Хоукеру хотелось иметь монету, но одному черту известно, как брат мог разнюхать, что Хоукер ее получил. Разве только Хоукер подал сигнал на берег ему или его помощнику.
— Вы правы, — почтительно подтвердил священник.
— А заметили вы еще одну вещь? — с энтузиазмом продолжал Фламбо. — Этот Хоукер слышит, как досаждают его любимой, но ничего не предпринимает, а наносит удар, только добравшись до мягких песчаных дюн, где ему легко сыграть роль победителя в притворной драке. Если бы он ударил противника на камнях, он рисковал покалечить его.
— И опять вы правы. — Отец Браун кивнул.
— А теперь начнем сначала. Тут требуется несколько участников, не слишком много, но и не менее трех. Для самоубийства нужен один участник, для убийства — два, для шантажа — по крайней мере три.
— Почему? — кротко спросил священник.
— Ну как же! — воскликнул его друг. — Один, чтобы было кого разоблачить, второй — кто угрожает разоблачением, и по меньшей мере еще один — для кого разоблачение явится ударом.
После долгой паузы отец сказал:
— Вы делаете логическую ошибку. Три человека нужны как носители идеи. Но агентов достаточно двух.
— Как это понимать?
— Почему бы шантажисту, — продолжал отец Браун тихим голосом, — не внушать жертве страх перед самим собой? Предположим, жена становится поборницей трезвости и тем самым заставляет мужа скрывать, что он посещает трактиры, а потом сама пишет ему измененным почерком шантажирующие письма, угрожая открыть все жене. Какая разница, кто пишет? Или, предположим, отец запрещает сыну играть на деньги, а потом в переодетом виде угрожает юноше родительским гневом? Предположим… Но вот, мы и пришли, мой друг.
— Боже мой! — воскликнул Фламбо. — Неужели вы думаете…
Кто–то проворно сбежал по ступенькам, и в золотистом свете фонаря друзья увидели профиль, носивший бесспорное сходство с профилем на римской монете.
— Мисс Карстэрс, — сказал Хоукер без дальнейших церемоний, — не хотела входить в дом, пока вы не придете.
— Скажите, — доверительно заметил отец Браун, — а вам не кажется, что для нее самое лучшее — вообще не входить туда и оставаться под вашей защитой? Видите ли, я, пожалуй, догадываюсь, что вы уже догадались обо всем сами.
— Да, — понизив голос, ответил молодой человек, — я догадался еще на дюнах, потому–то я тогда и ударил его на мягком песке.
Взяв ключ от входной двери у девушки и монету у Хоукера, Фламбо впустил всех внутрь и быстро прошел в первую гостиную. В ней находился только один человек. Тот, кого отец Браун видел из окна трактира, стоял теперь, прижавшись к стене, словно загнанный зверь.
— Мы пришли, — вежливо сказал отец Браун, — вернуть эту монету владельцу. — И он показал на человека с кривым носом.
Фламбо вытаращил глаза.
— Он что, нумизмат? — спросил он.
— Это мистер, Артур Карстэрс, — уверенно сказал священник, — он коллекционирует монеты несколько странным образом.
Человек так ужасно побледнел, что кривой нос выделялся теперь на его лице как некая самостоятельная комическая деталь.
Он вдруг повернулся и вышел в соседнюю комнату, с силой захлопнув за собой дверь.
— Остановите его! — закричал отец Браун, бросаясь вперед и налетая на стул. Со второго рывка Фламбо распахнул дверь. Но было уже поздно. В мертвой тишине Фламбо прошел через комнату и позвонил по телефону доктору и в полицию.
Пустой лекарственный пузырек валялся на полу. Поперек стола лежало тело человека в буром халате, прямо на лопнувших, прорвавшихся пакетиках из оберточной бумаги, откуда сыпались и раскатывались никакие не римские, а самые современные английские монеты.
Священник взял у Фламбо и поднял вверх бронзовую голову Цезаря.
— Вот и все, что осталось от коллекции Карстэрсов, — сказал он. После довольно длительной паузы он продолжал со своей более чем обычной мягкостью: — Завещание, которое оставил дурной отец, было жестоким и, как видите, сын затаил обиду. Он ненавидел оставленные ему римские деньги… и все сильнее любил обыкновенные деньги, которых был лишен. Он не только понемногу, штука за штукой, распродал всю коллекцию, но так же понемногу опустился до самых недостойных способов добывать желанный металл, вплоть до того, чтобы в переодетом виде шантажировать своих родных. Он шантажировал своего брата, вернувшегося из Австралии, за его давнишний забытый проступок (для этого–то он и взял кэб до Уэгта–Уэгга в Путни). Он шантажировал сестру за кражу, которую один он мог заметить.
Кстати, поэтому у него и смогла возникнуть та «сверхъестественная» догадка, когда он стоял так далеко от них на дюнах. Бывает, что силуэт или поза, как бы вы удалены ни были, скорее напомнят вам кого–нибудь, чем умело загримированное лицо вблизи.
Опять наступило молчание.
— Вот так штука, — проворчал сыщик, — выходит, великий нумизмат и коллекционер был обыкновеннейший скряга.
— А так ли уж велика разница? — спросил Браун все тем же странно терпеливым тоном. — И что есть плохого в скряге, чего бы не было в коллекционере? Что в них плохого, кроме… не сотвори себе кумира и никакого изображения… не поклоняйся им и не служи им, ибо Я…1 Однако надо пойти посмотреть, как чувствуют себя бедные молодые люди.
— Я подозреваю, — отозвался Фламбо, — что, несмотря ни на что, бедные молодые люди чувствуют себя превосходно.
Лиловый парик
Мистер Натт, усердный редактор газеты «Дейли реформер», сидел у себя за столом и под веселый треск пишущей машинки, на которой стучала энергичная барышня, вскрывал письма и правил гранки.
Мистер Натт работал без пиджака. Это был светловолосый мужчина, склонный к полноте, с решительными движениями, твердо очерченным ртом и не допускающим возражений тоном. Но в глазах его, круглых и синих, как у младенца, таилось выражение замешательства и даже тоски, что никак не вязалось с его деловым обликом. Выражение это, впрочем, было не вовсе обманчивым. Подобно большинству журналистов, облеченных властью, он и вправду жил под непрестанным гнетом одного чувства — страха. Он страшился обвинений в клевете, страшился потерять клиентов, публикующих объявления в его газете, страшился пропустить опечатку, страшился получить расчет.
Жизнь его являла собой непрерывную цепь самых отчаянных компромиссов между выжившим из ума стариком мыловаром, которому принадлежала газета (а значит, и сам редактор), и, теми талантливыми сотрудниками, которых он подобрал в свою редакцию; среди них были блестящие журналисты с большим опытом, которые к тому же (что было совсем неплохо) относились к политической линии газеты серьезно и искренне.
Письмо от одного из них лежало сейчас перед мистером Наттом, и он, несмотря на всю свою твердость и натиск, казалось, не решался вскрыть его.
Вместо того он взял полосу гранок, пробежал ее своими синими глазами, синим карандашом заменил «прелюбодеяние» на «недостойное поведение», а слово «еврей» на «инородца», позвонил и спешно отправил гранки наверх.
Затем, с видом серьезным и сосредоточенным, он разорвал конверт с девонширской печатью и стал читать письмо одного из наиболее видных своих сотрудников.
«Дорогой Натт, — говорилось в письме. — Вы, как я вижу, равно интересуетесь привидениями и герцогами. Может, поместим статью об этой темной истории с Эрами из Эксмура, которую местные сплетницы называют «Чертово Ухо Эров»? Глава семейства, как вам известно, — герцог Эксмур, один из тех настоящих старых аристократов и чопорных тори, которых уже немного осталось в наши дни. «Дейли реформер» всегда старалась не давать спуску этим несгибаемым старым тиранам, и, кажется, я напал на след одной истории, которая хорошо нам послужит.
Разумеется, я не верю в старую легенду про Якова I; а что до Вас, то Вы вообще ни во что не верите, даже в газетное дело. Эта легенда, как Вы, вероятно, помните, связана с самым черным событием в английской истории — я имею в виду отравление Оуэрбери1 этим колдуном Фрэнсисом Говардом и тот таинственный ужас, который заставил короля помиловать убийц. В свое время считали, что тут не обошлось без колдовства; рассказывают, что один из слуг узнал правду, подслушав сквозь замочную скважину разговор между королем и Карром2, и ухо его, приложенное к двери, вдруг чудом разрослось, приняв чудовищную форму, — столь ужасна была подслушанная им тайна. Пришлось щедро наградить его землями и золотом, сделав родоначальником целой герцогской фамилии, однако Чертово Ухо нет–нет да и появится в этой семье. В черную магию Вы, конечно, не верите, да если б и верили, все равно не поместили бы ничего такого в Вашей газете. Свершись у Вас в редакции чудо, Вы бы и его постарались замолчать, ведь в наши дни и среди епископов немало агностиков.
Впрочем, не в этом суть. Суть в том, что а семье Эксмуров и вправду дело нечисто; что–то, надо полагать, вполне естественное, хоть и из ряда вон выходящее. И думается мне, что какую–то роль во всем этом играет Ухо, — может быть, это символ или заблуждение, а может быть, заболевание или еще что–нибудь. Одно из преданий гласит, что после Якова I кавалеры из этого рода стали носить длинные волосы только для того, чтобы спрятать ухо первого лорда Эксмура. Впрочем, это тоже, конечно, всего лишь вымысел.
Все это я сообщаю Вам вот почему; мне кажется, что мы совершаем ошибку, нападая на аристократов только за то, что они носят бриллианты и пьют шампанское. Людям они потому нередко и нравятся, что умеют наслаждаться жизнью. Я же считаю, что мы слишком многим поступаемся, соглашаясь, что принадлежность к аристократии делает хотя бы самих аристократов счастливыми.
Я предлагаю Вам цикл статей, в которых будет показано, какой мрачный, бесчеловечный и прямо–таки дьявольский дух царит в некоторых из этих великих дворцов. За примерами дело не станет; для начала же лучшего, чем «Ухо Эксмуров», не придумаешь. К концу недели я Вам раскопаю всю правду про него.
Всегда ваш Франсис Финн».
Мистер Натт подумал с минуту, уставившись на свой левый ботинок, а затем произнес громко, звучно и совершенно безжизненно, делая ударение на каждом слоге:
— Мисс Барлоу, отпечатайте письмо мистеру Финну, пожалуйста.
«Дорогой Финн, думаю, это пойдет. Рукопись должна быть у нас в субботу днем. Ваш Э. Натт».
Это изысканное послание он произнес одним духом, точно одно слово, а мисс Барлоу одним духом отстучала его на машинке, точно это и впрямь было одно слово. Затем он взял другую полосу гранок и синий карандаш и заменил слово «сверхъестественный» на «чудесный», а «расстреляны на месте» на «подавлены».
Такой приятной и полезной деятельностью мистер Натт занимался до самой субботы, которая застала его за тем же самым столом, диктующим той же самой машинистке и орудующим тем же самым карандашом над первой статьей из цикла задуманных Финном разоблачений. Вначале Финн обрушивался на аристократов и вельмож с их гнусными тайнами и духом безнадежности и отчаяния. Написано это было прекрасным стилем, хотя и в весьма сильных выражениях; однако редактор, как водится, поручил кому–то разбить текст на короткие отрывки с броскими подзаголовками — «Яд и герцогиня», «Ужасное Ухо», «Стервятники в своем гнезде», и прочее, и прочее, в том же духе на тысячу ладов. Затем следовала легенда об «Ухе», изложенная гораздо подробнее, чем в первом письме Финна, а затем уже содержание его последних открытий. Вот что он писал:
«Я знаю, что среди журналистов принято ставить конец рассказа в начало и превращать его в заголовок. Журналистика нередко в том–то и состоит, что сообщает «лорд Джонс скончался» людям, которые до того и не подозревали, что лорд Джонс когда–либо существовал. Ваш покорный слуга полагает, что этот, равно как и многие другие приемы журналистов не имеют ничего общего с настоящей журналистикой и что «Дейли реформер» должна показать в данном случае достойный пример. Автор намерен излагать события так, как они в действительности происходили. Он назовет подлинные имена действующих лиц, многие из которых готовы подтвердить достоверность рассказа. Что же до громких выводов и эффектных обобщений, то о них Вы услышите в конце.
Я шел по проложенной для пешеходов дорожке через чей–то фруктовый сад в Девоншире, всем своим видом наводящий на мысли о девонширском сидре, и, как нарочно, дорожка и привела меня к длинной одноэтажной таверне, — зданий, собственно, там было три: небольшой низкий коттедж, с прилегающими к нему двумя амбарами под одной соломенной кровлей, похожей на темные пряди волос с сединой, бог весть как попавшие сюда еще в доисторические времена. У дверей была укреплена вывеска с надписью: «Голубой дракон», а под вывеской стоял длинный деревенский стол, какие некогда можно было видеть у дверей каждой вольной английской таверны, до того как трезвенники вкупе с пивоварами погубили нашу свободу. За столом сидели три человека, которые могли бы жить добрую сотню лет назад.
Теперь, когда я познакомился с ними поближе, разобраться в моих впечатлениях не составляет труда, но в ту минуту эти люди показались мне тремя внезапно материализовавшимися призраками. Центральной фигурой в группе — как по величине, ибо он был крупнее других во всех трех измерениях, так и по месту, ибо он сидел в центре, лицом ко мне, — был высокий тучный мужчина, весь в черном, с румяным, пожалуй, даже апоплексическим лицом, высоким с залысинами лбом и озабоченно нахмуренными бровями. Вглядевшись в него попристальнее, я уж и сам не мог понять, что натолкнуло меня на мысль о старине, — разве только старинный крой его белого пасторского воротника да глубокие морщины на лбу. Ничуть не легче передать впечатление, которое производил человек, сидевший у правого края стола. По правде говоря, вид у него был самый заурядный, таких встречаешь повсюду, — круглая голова, темные волосы и круглый короткий нос; однако одет он был также в черное платье священника, правда, более строгого покроя. Только увидев его шляпу с широкими загнутыми полями, лежавшую на столе возле него, я понял, почему его вид вызвал у меня в сознании представление о чем–то давнем: это был католический священник.
Пожалуй, главной причиной странного впечатления был третий человек, сидевший на противоположном конце стола, хотя он не выделялся ни ростом, ни обдуманностью костюма. Узкие серые брюки и рукава прикрывали (я бы мог даже сказать: стягивали) его тощие конечности. Лицо, продолговатое и бледное, с орлиным носом, казалось особенно мрачным оттого, что его впалые щеки подпирал старомодный воротник, подвязанный шейным платком. А волосы, которым следовало быть темно–каштановыми, в действительности имели чрезвычайно странный тусклый багряный цвет, так что в сочетании с желтым лицом они выглядели даже не рыжими, а скорее лиловыми. Этот неяркий, но совершенно необычный оттенок тем более бросался в глаза, что волосы вились и отличались почти неестественной густотой и длиной. Однако, поразмыслив, я склонен предположить, что впечатление старины создавали высокие бокалы, да пара лимонов, лежащих на столе, и две длинные глиняные трубки. Впрочем, возможно, виной всему было то уходящее в прошлое дело, по которому я туда прибыл.
Таверна, насколько я мог судить, была открыта для посетителей, и я, как бывалый репортер, не долго думая, уселся за длинный стол и потребовал сидра.
Тучный мужчина в черном оказался человеком весьма сведущим, особенно когда речь зашла о местных достопримечательностях, а маленький человек в черном, хотя и говорил значительно меньше, поразил меня еще большей образованностью.
Мы разговорились; однако третий из них, старый джентльмен в узких брюках, держался надменно и отчужденно и не принимал участия в нашей беседе до тех пор, пока я не завел речь о герцоге Эксмуре и его предках.
Мне показалось, что оба моих собеседника были несколько смущены этой темой, зато третьего она сразу же заставила разговориться. Тон у него был весьма сдержанный, а выговор такой, какой бывает только у джентльменов, получивших самое высокое образование. Попыхивая длинной трубкой, он принялся рассказывать мне разные истории, одна другой ужаснее, — как некогда один из Эксмуров повесил собственного отца, второй привязал свою жену к телеге и протащил через всю деревню, приказав стегать ее плетьми, третий поджег церковь, где было много детей, и так далее, и так далее.
Некоторые из его рассказов — вроде происшествия с Алыми монахинями, или омерзительной истории с Пятнистой собакой, или истории о том, что произошло в каменоломне, — ни в коем случае не могут быть напечатаны. Однако он спокойно сидел, потягивая вино из высокого тонкого бокала, перечислял все эти кровавые и кощунственные дела, и лицо его с тонкими аристократическими губами не выражало ничего, кроме чопорности.
Я заметил, что тучный мужчина, — сидевший напротив меня, делал робкие попытки остановить старого джентльмена; но, видимо, питая к нему глубокое почтение, не решался прервать его. Маленький же священник на другом конце, хотя и не выказывал никакого смущения, сидел, глядя упорно в стол, и слушал все это, по–видимому, с болью, — что, надо признать, было вполне естественно.
— Вам как будто не слишком нравится родословная Эксмуров, — заметил я, обращаясь к рассказчику.
С минуту он молча глядел на меня, чопорно поджав побелевшие губы, затем разбил о стол свою длинную трубку и бокал и поднялся во весь рост — настоящий джентльмен с безупречными манерами и дьявольски вспыльчивым характером.
— Эти господа вам скажут, — проговорил он, — есть ли у меня основания восхищаться их родословной. С давних времен проклятие Эров тяготеет над этими местами, и многие от него пострадали. Этим господам известно, что нет никого, кто пострадал бы от него больше, чем я.
С этими словами он раздавил каблуком осколок стекла, упавший на землю, и зашагал прочь. Вскоре он исчез в зеленых сумерках среди мерцающих яблоневых стволов.
— Чрезвычайно странный джентльмен, — обратился я к оставшимся. — Не знаете ли вы случайно, чем ему досадило семейство Эксмуров? Кто он такой?
Тучный человек в черном дико уставился на меня, словно бык, загнанный на бойню; видимо, он не сразу понял мой вопрос. Наконец он вымолвил:
— Неужто вы не знаете, кто он?
Я заверил его в своем неведении, и за столом снова воцарилось молчание; спустя какое–то время маленький священник, все еще не поднимая глаз от стола, сказал:
— Это герцог Эксмур.
И, прежде чем я успел собраться с мыслями, он прибавил с прежним спокойствием, словно ставя все на свои места:
— А это доктор Малл, библиотекарь герцога. Мое имя — Браун.
— Но, — проговорил я, заикаясь, — если это герцог, зачем он так поносит своих предков?
— Он, по–видимому, верит, что над ним тяготеет наследственное проклятие, — ответил священник по имени Браун. И затем добавил, казалось, без всякой связи: — Вот потому–то он и носит парик.
Только через несколько секунд смысл его слов дошел до моего сознания.
— Неужто вы имеете в виду эту старую сказку про диковинное ухо? — удивился я. — Конечно, я слышал о ней, но не сомневаюсь, что это все суеверие и вымысел, не более, хотя, возможно, она и возникла на какой–то достоверной основе. Иногда мне приходит в голову, что это, наверное, фантазия на тему о наказаниях, которым подвергали в старину преступников; в шестнадцатом веке, например, им отрубали уши.
— Мне кажется, дело не в этом, — в раздумье произнес маленький священник. — Как известно, наука и самые законы природы не отрицают возможности неоднократного повторения в семье одного и того же уродства, когда, например, одно ухо значительно больше другого.
Библиотекарь, стиснув большую лысую голову большими красными руками, сидел в позе человека, размышляющего о том, в чем состоит его долг.
— Нет, — проговорил он со стоном, — вы все–таки несправедливы к этому человеку. Поймите, у меня нет никаких оснований защищать его или хотя бы хранить верность его интересам. По отношению ко мне он был таким же тираном, как и ко всем другим. Не думайте, что если он сидел здесь запросто с нами, то он уже перестал быть настоящим лордом в самом худшем смысле этого слова.
Он позовет слугу, находящегося от него за милю, и велит ему позвонить в звонок, висящий в двух шагах от него самого, для того только, чтобы другой слуга, находящийся за три мили, принес ему спички, до которых ему надо сделать три шага. Ему необходим один ливрейный лакей, чтобы нести его трость, и другой, чтобы подавать ему в опере бинокль…
— Зато ему не нужен камердинер, чтобы чистить его платье, — вставил священник на удивление сухо. — Потому что камердинер вздумал бы почистить и парик.
Библиотекарь взглянул на него, очевидно, совсем забыв о моем существовании; он был глубоко взволнован и, как мне показалось, несколько разгорячен вином.
— Не знаю, откуда вам это известно, отец Браун, — сказал он, — но это правда. Он заставляет других все делать за себя, но одевается он сам. И всегда в полном одиночестве; за этим он следит неукоснительно. Стоит кому–нибудь оказаться неподалеку от дверей его туалетной комнаты, как его тотчас изгоняют из дома и даже рекомендаций не дают.
— Приятный старичок, — заметил я.
— О, нет, отнюдь не приятный, — отвечал доктор Малл просто. — И все же именно это я и имел в виду, когда сказал, что со всем тем вы к нему несправедливы. Джентльмены, герцога действительно мучает горечь проклятия, о котором он говорил. С искренним стыдом и ужасом прячет он под лиловым париком нечто ужасное, созерцание чего, как он думает, не под силу сынам человеческим. Я знаю, что это так; я также знаю, что это не просто клеймо преступника или наследственное уродство, а что–то совсем другое. Я знаю, что это нечто гораздо страшнее. Я слышал об этом из уст очевидца, присутствовавшего при сцене, которую выдумать невозможно, когда человек, гораздо мужественнее любого из нас, пытался проникнуть в эту ужасную тайну и в страхе бежал прочь.
Я открыл было рот, но Малл продолжал, по–прежнему сжимая ладонями лицо и совершенно забыв о моем присутствии:
— Я могу рассказать вам об этом, отец мой, потому что это будет скорее защитой, чем изменой бедному герцогу. Вам никогда не приходилось слышать о тех временах, когда он едва не лишился всех своих владений?
Священник отрицательно покачал головой; и библиотекарь рассказал нам длинную историю, — он слышал ее от своего предшественника, который был ему покровителем и наставником и к которому он питал, как было ясно из его рассказа, безграничное доверие. Вначале это была обычная история о разорении древнего рода и о семейном адвокате. У адвоката, надо отдать ему должное, хватило ума обманывать честно — надеюсь, читатель понимает, что я хочу сказать. Вместо того чтобы просто воспользоваться доверенными ему суммами, он воспользовался неосмотрительностью герцога и вовлек всю семью в финансовую ловушку, так что герцог был поставлен перед необходимостью отдать ему эти суммы уже не на хранение, а в собственность.
Адвокат носил имя Исаак Грин, но герцог всегда звал его Елисеем1, очевидно, потому что человек этот был совершенно лыс, хотя ему и не исполнилось еще тридцати. Поднялся он стремительно, начав, однако, с весьма темных делишек: некогда он был доносчиком, или осведомителем, а потом занимался ростовщичеством; однако, став поверенным Эксмуров, он обнаружил, как я уже сказал, достаточно здравого смысла и строго держался формальностей, покуда не подготовил решительный удар. Он нанес его во время обеда: старый библиотекарь говорил, что до сих пор помнит, как блестели хрустальные люстры и графины, когда безродный адвокат с неизменной улыбкой на устах предложил старому герцогу, чтобы тот отдал ему половину своих владений. Того, что последовало за этим, забыть невозможно: в гробовой тишине герцог схватил графин и запустил его в лысую голову адвоката так же стремительно, как сегодня он разбил свой бокал о стол в саду. На черепе адвоката появилась треугольная рана, выражение его глаз изменилось, однако улыбка осталась прежней. Покачиваясь, он встал во весь рост и нанес ответный удар, что и следовало ожидать от подобного человека.
— Это меня радует, — сказал он, — ибо теперь я смогу получить ваши владения целиком. Их отдаст мне закон.
Говорят, что лицо Эксмура стало серым, как пепел, но глаза его все еще горели.
— Закон их вам отдаст, — отвечал он, — но вы их не получите… — Почему? Да потому, что для меня это было бы концом. И если вы вздумаете их взять, я сниму парик… Да, жалкий общипанный гусь, твою лысину каждый может видеть. Но всякий, кто увидит мою, погибнет.
Можете говорить все, что угодно, и делать из этого какие угодно выводы, но Малл клянется, что мгновение адвокат стоял, потрясая в воздухе сжатыми кулаками, а затем попросту выбежал из залы и никогда больше не возвращался в эти края; с тех пор Эксмур внушает людям еще больший ужас как колдун, чем как судья и помещик.
Доктор Малл сопровождал свой рассказ весьма театральными жестами, вкладывая в повествование пыл, который мне показался по меньшей мере излишним. Я же думал о том, что вся эта история скорее всего была плодом фантазии старого сплетника и хвастуна. Однако, прежде чем закончить первую половину отчета о моих открытиях, я должен по справедливости сознаться, что, решив навести справки, я тут же получил подтверждение его рассказа. Старый деревенский аптекарь поведал мне однажды, что ночью к нему явился какой–то лысый человек во фраке, который назвался Грином, и попросил залепить пластырем треугольную рану у себя на лбу. А из судебных отчетов и старых газет я узнал, что некто Грин угрожал герцогу Эксмуру судебным процессом, который в конце концов и был возбужден».
Мистер Натт, редактор газеты «Дейли реформер», начертал несколько в высшей степени непонятных слов на первой странице рукописи, наставил на полях несколько в высшей степени загадочных знаков и своим ровным, громким голосом обратился к мисс Барлоу.
— Отпечатайте письмо мистеру Финну.
«Дорогой Финн, Ваша рукопись пойдет, только пришлось разбить ее на абзацы с подзаголовками. И потом, наша публика не потерпит в рассказе католического священника — надо учитывать настроения предместий. Я исправил его на мистера Брауна, спиритуалиста.
Ваш Э. Натт».
Вторник застал этого энергичного и предусмотрительного редактора за изучением второй половины рассказа мистера Финна о тайнах высшего света. Чем дальше он читал, тем шире раскрывались его синие глаза. Рукопись начиналась словами:
«Я сделал поразительное открытие. Смело признаюсь, что оно превзошло все мои ожидания и будет потрясающей сенсацией. Без тщеславия позволю себе сказать, что то, о чем я сейчас пишу, будет читаться во всей Европе и, уж конечно, во всей Америке и колониях. А узнал я это за тем же скромным деревенским столом, в том же скромном яблоневом саду.
Своим открытием я обязан маленькому священнику Брауну, он необыкновенный человек. Тучный библиотекарь оставил нас, возможно, устыдившись своей болтливости, а возможно, обеспокоившись тем приступом ярости, в котором удалился его таинственный хозяин, как бы то ни было, он последовал, тяжело ступая, за герцогом и вскоре исчез среди деревьев. Отец Браун взял со стола лимон и принялся рассматривать его с непонятным удовольствием.
— Какой прекрасный цвет у лимона! — сказал он. — Что мне не нравится в парике герцога, так это его цвет.
— Я, кажется, не совсем понимаю, — ответил я.
— Надо полагать, у него есть свои основания прятать уши, как были они и у царя Мидаса, — продолжал священник с веселой простотой, звучавшей, однако, в данных обстоятельствах весьма легкомысленно. — И я вполне понимаю, что гораздо приятнее прятать их под волосами, чем под железными пластинами или кожаными наушниками. Но если он выбрал волосы, почему бы не сделать, чтобы они походили на волосы? Ни у кого на свете никогда не было волос такого цвета. Этот парик больше похож на озаренную закатным солнцем тучку, спрятавшуюся за деревьями, чем на парик. Почему он не скрывает свое родовое проклятие получше, если он действительно его стыдится? Сказать вам, почему?
Да потому, что он вовсе его не стыдится. Он им гордится.
— Трудно гордиться таким ужасным париком и такой ужасной историей, — сказал я.
— Это зависит от того, — сказал странный маленький человечек, — как к этому относиться. У вас, полагаю, снобизма и тщеславия не больше, чем у других; так вот, скажите сами, нет ли у вас смутного чувства, что древнее родовое проклятие — совсем не такая уж плохая вещь? Не будет ли вам скорее лестно, чем стыдно, если наследник ужасных Глэмисов назовет вас своим другом? Или если семейство Байронов доверит вам, и одному только вам, греховные тайны своего рода? Не судите же так сурово и аристократов за их слабости и за снобизм в отношении к собственным несчастьям, ведь и мы страдали бы на их месте тем же.
— Честное слово, — воскликнул я, — все это истинная правда! В семье моей матери была собственная фея смерти, и признаюсь, что в трудные минуты это обстоятельство часто служило мне утешением.
— Вы только вспомните, — продолжал он, — какой поток крови и яда излился из тонких губ герцога, стоило вам лишь упомянуть его предков. Зачем бы ему рассказывать обо всех этих ужасах первому встречному, если он не гордится ими? Он не скрывает того, что носит парик, он не скрывает своего происхождения, он не скрывает своего родового проклятия, он не скрывает своих предков, но…
Голос маленького человечка изменился так внезапно, он так резко сжал кулак и глаза его так неожиданно стали блестящими и круглыми, как у проснувшейся совы, что впечатление было такое, будто перед глазами у меня вдруг разорвалась небольшая бомба.
— Но, — закончил он, — герцог блюдет тайну своего туалета!
Напряжение моих нервов достигло в эту минуту предела, потому что внезапно из–за угла дома показался в сопровождении библиотекаря герцог в своем парике цвета заката; неслышными шагами он молча прошел меж мерцающих стволов яблонь. Прежде чем он приблизился настолько, чтобы разобрать наши слова, отец Браун спокойно добавил:
— Почему же он так оберегает тайну своего лилового парика? Да потому, что эта тайна совсем не то, что мы предполагаем.
Меж тем герцог приблизился и с присущим ему достоинством снова занял свое место у стола. Библиотекарь в замешательстве топтался на месте, как большой медведь на задних лапах, не решаясь сесть.
С превеликой церемонностью герцог обратился к маленькому священнику.
— Отец Браун, — сказал он, — доктор Малл сообщил мне, что вы приехали сюда, чтобы обратиться ко мне с просьбой. Не стану утверждать, что все еще исповедую религию своих предков; но, в память о них и в память о давних днях нашего первого знакомства, я готов выслушать вас. Однако вы, вероятно, предпочли бы говорить без свидетелей…
То, что осталось во мне от джентльмена, побудило меня встать. А то, что есть во мне от журналиста, побудило меня застыть на месте. Но, прежде чем я успел выйти из своего оцепенения, маленький священник быстрым жестом остановил меня.
— Если ваша светлость соблаговолит выслушать мою просьбу, — сказал он, — и если я сохранил еще право давать вам советы, я бы настоятельно просил, чтобы при нашем разговоре присутствовало как можно больше народу.
Повсеместно я то и дело встречаю сотни людей, среди которых немало даже моих единоверцев, чье воображение поражено суеверием, которое я заклинаю вас разрушить. Я хотел бы, чтобы весь Девоншир видел, как вы это сделаете!
— Сделаю что? — спросил герцог, с удивлением поднимая брови.
— Снимете ваш парик, — ответил отец Браун.
Лицо герцога по–прежнему оставалось неподвижным; он только устремил на просителя остекленевший взор — страшнее выражения я не видел на человеческом лице. Я заметил, что массивные ноги библиотекаря заколебались, подобно отражению стеблей в пруду, и мне почудилось, — как ни гнал я эту нелепую фантазию из своей головы, — будто в тишине вокруг нас на деревьях неслышно рассаживаются не птицы, а духи ада.
— Я пощажу вас, — произнес герцог голосом, в котором звучало сверхчеловеческое снисхождение. — Я отклоняю вашу просьбу. Дай я вам хоть малейшим намеком понять, какое бремя ужаса я должен нести один, вы бы упали мне в ноги, с воплями умоляя меня не открывать остального. Я вас избавлю от этого. Вы не прочтете и первой буквы из той надписи, что начертана на алтаре Неведомого Бога.
— Я знаю этого Неведомого Бога, — сказал маленький священник со спокойным величием уверенности, твердой, как гранитная скала. — Мне известно его имя, это Сатана. Истинный Бог был рожден во плоти и жил среди нас. И я говорю вам: где бы вы ни увидели людей, коими правит тайна, в этой тайне заключено зло. Если дьявол внушает, что нечто слишком ужасно для глаза, — взгляните. Если он говорит, что нечто слишком страшно для слуха, — выслушайте. И если вам померещится, что некая истина невыносима, — вынесите ее. Я заклинаю вашу светлость покончить с этим кошмаром немедленно, раз и навсегда.
— Если я сделаю это, — тихо проговорил герцог, — вы содрогнетесь и погибнете вместе со всем тем, во что вы верите и чем вы живете. В один мимолетный миг вы познаете великое Ничто и умрете.
— Христово распятие да пребудет с нами, — сказал отец Браун. — Снимите парик!
В сильнейшем волнении слушал я эту словесную дуэль, опираясь о стол руками; внезапно в голову мне пришла почти неосознанная мысль.
— Ваша светлость! — вскричал я. — Вы блефуете! Снимите парик, или я собью его у вас с головы!
Вероятно, меня можно привлечь к суду за угрозу насилием, но я очень доволен, что поступил именно так. Все тем же каменным голосом он повторил «Я отказываюсь это сделать», — и тогда я кинулся на него.
Не менее трех долгих минут он сопротивлялся с таким упорством, как будто все силы ада помогали ему, я запрокидывал его голову назад, покуда наконец шапка волос не свалилась с нее. Должен признаться, что в эту минуту я зажмурил глаза.
Пришел я в себя, услышав громкое восклицание Малла, подбежавшего к нам.
Мы оба склонились над обнажившейся лысиной герцога. Молчание было прервано возгласом библиотекаря:
— Что это значит? Этому человеку нечего было прятать. У него точно такие же уши, как и у всех.
— Да, сказал отец Браун, — вот это ему и приходилось прятать.
Священник подошел вплотную к герцогу, но, как ни странно, даже не взглянул на его уши. С почти комической серьезностью он уставился на его лысый лоб, а затем указал на треугольный рубец, давно заживший, но все еще различимый.
— Мистер Грин, насколько я понимаю, — учтиво произнес он. — В конце концов он все же получил герцогские владения целиком.
А теперь позвольте мне сообщить читателям нашей газеты то, что представляется мне наиболее удивительным во всей этой истории. Эти превращения, в которых вы, наверно, склонны будете увидеть безудержную фантазию на манер персидских сказок, на деле с самого начала (не считая нанесенного мною оскорбления действием) были вполне законны и формально безупречны. Человек с необычным шрамом и обычными ушами не самозванец. Хотя он и носит (в известном смысле) чужой парик и претендует на чужие уши, он не присвоил себе чужого титула. Он действительно и неоспоримо является герцогом Эксмуром. Вот как это произошло, У старого герцога Эксмура и вправду была небольшая деформация уха, которая и вправду была в какой–то мере наследственной. Он и вправду относился к ней весьма болезненно и вполне мог назвать ее проклятием во время той бурной сцены (вне всякого сомнения, имевшей место), когда он запустил в адвоката графином. Но завершилось это сражение совсем не так, как говорят. Грин вчинил иск и получил владения герцога, обнищавший герцог застрелился, не оставив потомства. Через приличествующий промежуток времени прекрасное британское правительство воскресило «угасший» герцогский род Эксмуров и, как водится, присвоило их древнее имя и титул наиболее значительному лицу — тому, к кому перешла собственность Эксмуров.
Этот человек воспользовался средневековыми баснями, — возможно, что, привыкнув склоняться перед знатью, в глубине души он и впрямь восхищался ею и завидовал Эксмурам. И вот тысячи бедных англичан трепещут перед одним из представителей старинного рода и древним проклятием, что тяготеет над его головой, увенчанной герцогской короной из зловещих звезд. На деле же они трепещут перед тем, чьим домом некогда была сточная канава и кто был кляузником и ростовщиком каких–нибудь двенадцать лет назад.
Думается мне, что вся эта история весьма типична для нашей аристократии, как она есть сейчас и каковой пребудет до той поры, пока господь не пошлет нам людей решительных и храбрых».
Мистер Натт положил на стол рукопись и с необычной резкостью обратился к мисс Барлоу:
— Мисс Барлоу, письмо мистеру Финну, пожалуйста.
«Дорогой Финн, Вы, должно быть, сошли сума, мы не можем этого касаться.
Мне нужны были вампиры, недобрые старые времена и аристократия вместе с суевериями. Такие вещи нравятся. Но Вы должны понять, что этого Эксмуры нам никогда не простят. А что скажут наши, хотел бы я знать? Ведь сэр Саймон и Эксмур — давнишние приятели. А потом, такая история погубит родственника Эксмуров, который стоит за нас горой в Брэдфорде. Кроме того, старик Мыльная Водица и так был зол, что не получил титула в прошлом году. Он уволил бы меня по телеграфу, если бы снова лишился его из–за нашего сумасбродства. А о Даффи вы подумали? Он пишет для нас цикл сенсационных статей «Пята норманна». Как же он будет писать о норманнах, если это всего лишь стряпчий?
Будьте же благоразумны.
Ваш Э. Натт».
И пока мисс Барлоу весело отстукивала послание на машинке, он смял рукопись в комок и швырнул ее в корзину для бумаг; но прежде он успел, автоматически, просто в силу привычки, заменить слово «Бог» на «обстоятельства».
Конец Пендрагонов
Отец Браун не испытывал тяги к приключениям. Не так давно он слег от переутомления, и едва стал поправляться, как старинный приятель Фламбо уговорил его совершить небольшую прогулку на яхте. Вместе с ними в путешествие отправился сэр Сесил Фэншоу, молодой помещик из Корнуолла, влюбленный в свой романтический край.
Отец Браун и в лучшие времена не относился к большим любителям морской романтики. Хотя не в его привычках было роптать и сетовать на судьбу, на этот раз даже простая вежливость, учтивое внимание к собеседнику давались ему с усилием. Спутники патера восхищались лиловыми просветами облаков на закате, причудливыми изломами вулканических пород — он лишь соглашался. Фламбо обратил внимание на скалу, очертаниями напоминавшую дракона.
Взглянув в указанном направлении, отец Браун подтвердил это. Если Фэншоу в приливе восторга говорил, что какая–нибудь глыба вызывает в его воображении образ Мерлина, отец Браун и тут не возражал, а когда Фламбо спросил его, не напоминают ли скалы в устье реки ворота, открывающие путь в волшебную страну, священник лишь пробормотал:
«Да–да, конечно». С видом одинаково безучастным он пропускал мимо ушей и пустяки, и вещи, мало–мальски заслуживавшие внимания, — разговор о том, что далеко не всякому удается пройти в этих местах возле самого берега, не напоровшись на мель, и о том, что кошка, которую держали на яхте, улеглась спать. Фламбо посетовал на то, что мундштук куда–то запропастился, а лоцман удивил всех загадочным присловьем: «Глянет в оба — верна дорога, одним моргнул — корабль ко дну».
Фламбо предположил, что поговорка, по всей видимости, напоминает лоцману об осмотрительности. Однако Фэншоу заметил, что, как это ни странно, смысл поговорки совершенно иной, ибо речь в ней идет о сигнальных огнях на берегу: если с моря видны оба — один ближе к кромке воды, другой в отдалении, — судно движется по фарватеру, но если огни закрывают один другой, — корабль вынесет на камни. «Великое множество самобытных поговорок, затейливых речений бытует в здешних местах, где все дышит поэзией», — продолжал Фэншоу. Он готов был биться об заклад, что своей славой первой морской державы Англия Елизаветинской эпохи обязана вовсе не Девонширу, а этому уголку Корнуолла. Сам Фрэнсис Дрейк1, по словам юноши, показался бы скромным дилетантом в сравнении с капитанами, знавшими, как свои пять пальцев, каждую бухту, каждый островок у изрезанных девонширских берегов.
Фламбо со смешком поинтересовался, не означает ли старинный боевой клич «На Запад, хэй–хоу!» всего–навсего желание девонширцев перебраться в Корнуолл. Фэншоу отвечал, что не стал бы подшучивать над отважными моряками Корнуолла, дух которых и поныне витает на открытых всем ветрам просторах Юго–Западной Англии. Взять хотя бы старого адмирала, который живет неподалеку. Этот израненный в баталиях морской волк еще в юности открыл Тихоокеанский архипелаг. Восемь островов, не известные дотоле, появились благодаря ему на карте мира. Сесил Фэншоу принадлежал к тому типу людей, которые все на свете готовы принимать с наивной восторженностью. Трудно было вообразить себе людей более несхожих между собой, чем хрупкий белокурый юноша аристократического сложения с мальчишеским азартом и нежным девичьим румянцем, и широкоплечий Фламбо, чей облик мушкетера подчеркивали густые черные брови и развязность.
Отец Браун слушал и наблюдал, хотя слова спутников проходили мимо его сознания, точно так же, как перестук колес не мешает усталому пассажиру, как примелькавшийся рисунок обоев в комнате человека, прикованного к постели, больше не останавливает на себе взгляда. Разве можно знать заранее, когда наступит решающий перелом в настроении человека, медленно поправляющегося после болезни?
Хандра, в которой пребывал отец Браун, очевидно, усугублялась непривычкой к морским путешествиям, ибо по мере того, как яхта заходила все глубже в устье реки, сужавшееся наподобие бутылочного горлышка, волны успокаивались, а с суши стал долетать теплый, ласковый ветерок, отец Браун оживлялся буквально на глазах и с детским любопытством всматривался в окружающий пейзаж. Наступил краткий предвечерний миг, когда небо и море вдруг светлеют, озаренные последними лучами заходящего солнца, а берег, покрытый растительностью, сливается в сплошную черную массу. Все вокруг было пронизано предчувствием необычного. Погода стояла редкостная. Казалось, будто чья–то рука отвела в сторону тончайшее дымчатое стекло, скрадывающее подлинную сочность и богатство природных красок. Даже темные цвета в такой день обнаруживают больше глубины и блеска, чем светлые краски в обычную погоду. Утоптанная полоса земли по краю берега, торфяные пятна на поверхности заводей вместо грязно–бурых стали охристо–золотыми. Роща, терявшаяся в сплошной серой мгле, походила на поле ярких лиловых цветов, колеблемых ветром. Сказочное пиршество красок, неизъяснимая таинственность природы подействовали на отца Брауна самым притягательным образом. От сковывавшего дотоле сонного оцепенения не осталось и следа.
Легкое прогулочное суденышко пока еще без опаски скользило по заметно сузившемуся устью, однако стремительно надвигавшиеся неровные берега угрожали вот–вот сомкнуться. Деревья по обеим сторонам реки, сбегая почти к самой воде, тянулись друг к другу вершинами, их кроны то сходились, то расходились над головами путешественников наподобие изломанных пролетов фантастического моста, ведущего из волшебной долины в загадочный сумрак лагуны.
И все же, несмотря на вею прелесть этих мест, созерцания одного лишь пейзажа, не оживленного присутствием человека, было недостаточно для того, чтобы занять вновь пробудившийся к активной деятельности пытливый ум священника. Между тем на берегу не было никого, если не считать кучки цыган, которые вышли из леса с охапками хвороста в руках. Темноволосая девушка с непокрытой головой сидела на веслах в маленькой лодке. Ничего особенного в том, что девушка правила лодкой, возможно, не было, но в такой глуши, как эта, самостоятельность юной особы не могла не привлечь внимания. Если движение на берегу и вблизи него заинтересовало священника, то, по–видимому, ненадолго, так как за следующим поворотом реки взорам путешественников открылось удивительное зрелище.
Лесистый островок, словно громадная черная рыбина, застрявшая посередине реки, рассекал устье на два рукава.
Яхта шла, не сбавляя скорости, и остров плыл ей навстречу, точно корабль с высоко поднятой носовой частью или очень высокой трубой. Оказалось, что на ближайшей к ним оконечности островка торчит постройка весьма необычного вида и непонятного назначения. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что высота громады создавалась по контрасту с небольшим диаметром строения, представлявшего собой башню, сложенную как попало. Брусья из старого, крепкого дуба соседствовали здесь с наспех оструганными досками, черными, просмоленными, уложенными вкривь и вкось, отчего башня становилась похожа на шутовской балаган. Одно или два окна с цветными витражами в чугунных переплетах обращали на себя внимание хорошей старинной работой. Диковинная башня притягивала к себе все взгляды.
Так иной раз мы напряженно всматриваемся в предмет, без сомнения, впервые увиденный нами, пытаясь отыскать в нем сходство с чем–то смутно знакомым. Но с чем?
Явления, выходившие за рамки привычного, никогда не ставили патера в тупик, ибо он привык задумываться над их истоками. И теперь отец Браун вдруг понял: необъяснимая странность всего облика причудливой башни вызывалась несоответствием материала, из которого она была сложена, и приданной ему архитектурной формы, как если бы кому–то вздумалось отлить цилиндр из олова или сшить сюртук из клетчатой шотландки. Он силился припомнить, где и при каких обстоятельствах встречалась ему подобная смесь несочетаемых материалов и деталей. Еще секунда — и он с облегчением рассмеялся. Бросив взгляд сквозь заросли кустарника, он получил ответ. В просвете меж листвой выглянул старинный деревянный дом, обшитый черными панелями, — такие усадьбы и поныне сохранились во многих уголках Англии, хотя большинству из нас они знакомы скорее по макетам на панорамах «Средневековый Лондон» или «Шекспировская Англия». Нескольких мгновений священнику было достаточно, чтобы отметить старомодный и в то же время вполне благоустроенный и ухоженный вид усадьбы, засаженной цветами и нисколько не похожей на несуразную, диковинную башню, на которую, как видно, пошла всякая всячина, оставшаяся после строительства усадьбы.
— Это еще что такое? — спросил Фламбо, поглощенный созерцанием башни.
Фэншоу просиял.
— Ага! Такого вы уж точно не видывали! Понимаете ли вы теперь, почему я пригласил вас сюда? Судите сами, слишком ли я преувеличил заслуги корнуоллских мореходов. Перед вами поместье старого Пендрагона1. Здесь его все зовут адмиралом, хоть он вышел в отставку, не дослужившись до адмиральского чина. И если предания об Уолтере Рэли2 и Джоне Хокинсе3 сохранились лишь в памяти девонширцев, то славный боевой дух Корнуолла и по сей день живет в роду Пендрагонов. О, если бы вдруг воскресла королева Елизавета и ее золоченая барка причалила к этим берегам! Адмирал с почетом проводил бы ее в свой дом, в точности воспроизводящий архитектуру тех построек, какие возводились во времена Елизаветы. Все здесь — от массивных оконных переплетов до обшивки стен в комнатах, от столовой утвари до последнего гвоздя — было бы привычно королеве. И как в ту давнюю пору, когда королева проводила время в обществе Дрейка, в старинном зале раздавались бы пламенные речи настоящего английского моряка, избороздившего на легком суденышке морские просторы во славу Британской короны.
— Зато в саду королеву ожидал бы весьма неприятный сюрприз, — вмешался отец Браун. — Нелепая сторожевая вышка, совершенно выпадающая из стиля Елизаветинской эпохи, портит все впечатление от усадьбы.
— Не скажите, — немедленно отозвался Фэншоу. — Башня не только связана с романтической историей, но и служит напоминанием о Елизаветинской эпохе. Дело в том, что Пендрагоны построили ее во времена Испанской войны.
Разумеется, ее не раз ремонтировали и даже перестраивали — на то была особая причина, но всякий раз башню восстанавливали в ее первоначальном виде. Говорят, что она была заложена на этом самом месте супругой сэра Питера Пендрагона и по высоте равнялась той, что стоит здесь сегодня. С ее вершины хорошо видна излучина реки, переходящая в устье, а леди Пендрагон желала самой первой увидеть корабль мужа, возвращавшегося из Испанского Мейна4.
— Вы упомянули некую особую причину, по которой башню пришлось перестраивать, — заметил отец Браун.
— И на этот счет существует весьма любопытная легенда, с видимым удовольствием продолжил свой рассказ молодой сквайр. — Позвольте напомнить вам, что вы находитесь в краю живых преданий, который в незапамятные времена был населен феями, где пировали рыцари короля Артура и являлся таинственный Мерлин. Сэр Питер Пендрагон, как утверждает молва, будучи отважным моряком, не брезговал и пиратским промыслом. Однажды в плен к нему попали три испанских гранда, которых он намеревался с почетом доставить ко двору королевы Елизаветы. Будучи от природы нрава свирепого и необузданного, сэр Питер не поладил с одним из своих пленников. В ссоре он схватил испанца за глотку и — по случайности или по злому умыслу — выбросил за борт. Второй испанец, приходившийся братом погибшему, обнажил свой меч и ринулся на Пендрагона. Яростная схватка длилась лишь несколько секунд, до первой крови с обеих сторон, когда сэр Питер вонзил клинок в тело противника. Корабль тем временем входил в залив, приближаясь к мелководью. Последний из испанцев, оставшийся живым, перемахнул через борт и бросился в воду, намереваясь вплавь достичь суши. Вскоре он выбрался на мель, где вода едва доходила ему до пояса, и, воздев руки к небесам, повернулся к англичанам, выбежавшим на палубу корабля.
Ветер далеко разносил слова жуткого пророчества, обращенного к Пендрагону. Проклятому англичанину не удалось убить его, он жив и будет жить вечно, и отныне страшную месть испанца испытают на себе многие поколения Пендрагонов. Нет, его они больше не увидят и не услышат о нем, но пусть знают: всякий раз, как на дом Пендрагонов обрушится беда, — то взывает к отмщению невинно пролитая кровь. Едва испанец произнес эти слова, набежавшая волна накрыла его с головой. Неизвестно, утонул ли он, или спасся, проплыв под водой, только больше его никто не видел.
— А вот и еще одна девушка в лодке, — невпопад заметил Фламбо, который при виде хорошенькой молодой женщины терял нить любого разговора. — Похоже, загадочная постройка интересует ее не меньше, чем нас.
Лодка и в самом деле огибала таинственный остров. Девушка вела свой челнок медленно, почти не взмахивая веслами, и ее смуглое, нежного овала лицо, обращенное к башне, выражало крайнюю степень любопытства.
Фэншоу досадливо отмахнулся.
— Мир полон девушек, а второй такой башни не сыскать. Подумать только, какое несметное число суеверных домыслов и преданий породило проклятие рода Пендрагонов! Простодушные сельские жители, без сомнения, приписывают злому року все дурное, что когда–либо случалось в этой семье. Мне известно, во всяком случае, что башня дважды, если не трижды сгорала дотла. Да и в остальном семейство старого адмирала счастливым не назовешь. Двое из этого рода погибли на море, причем одна из трагедий повторилась на том же самом месте, где когда–то сэр Питер выбросил за борт испанца.
— Какая жалость! Она поворачивает обратно, — вырвалось у Фламбо.
Отец Браун спросил:
— Когда же ваш друг адмирал поведал вам эту историю?
Девушка тем временем направляла лодку прочь от острова, и яхта, которую Фламбо подводил бортом к этому клочку суши, не вызывала ни малейшего интереса у девушки, чье внимание по–прежнему было поглощено башней.
— Много лет назад, — отвечал Фэншоу. — Адмирал давно уже не выходит в море, хотя морская стихия для него — по–прежнему все. Какая–то история, связанная с семейным договором. Вот и пристань. Давайте сойдем на берег и наведаемся к старику.
Они сошли вслед за молодым сквайром и направились к башне. Отец Браун необычайно оживился. Возможно, настроение поднялось у него потому, что он почувствовал наконец под ногами твердую почву, но не исключено также, что на него подействовало зрелище некоего предмета на противоположном берегу, в направлении которого священник несколько раз бросал пристальные взгляды.
Перед ними открылся вход в тенистую аллею, пролегавшую между двумя оградами из толстых, посеревших досок, какими часто бывают обнесены сады и парки. Темные кроны деревьев колыхались в вышине, «словно черно–лиловые плюмажи гигантского катафалка. Вблизи башня производила еще более несуразное впечатление. Ей как будто недоставало чего–то. Они не сразу поняли, что недоставало пары: обычно вход в аллею украшают двумя башнями, располагая их по обеим сторонам дорожки, здесь же торчала лишь одна.
В остальном аллея ничем не отличалась от тех, какие обычно ведут к помещичьему дому, разве что поворачивала несколько раз, и усадьба, в которую упиралась аллея, иногда скрывалась из виду. От того, что дорожка петляла, деревья, которыми она была обсажена, представлялись частью громадного, нескончаемого парка, хотя в действительности подобный парк просто не смог бы поместиться на крохотном островке. Быть может, под влиянием усталости или недомогания отец Браун утратил способность воспринимать вещи такими, каковы они были на самом деле. Ему вдруг показалось, как бывает в тяжелом сне, что все вокруг вырастает до устрашающих размеров. Они кружили по тропинке, точно влекомые монотонным хороводом ритуального танца, как вдруг Фэншоу резко остановился и указал на торчавший из ограды предмет. Он напоминал рог какого–то зверя, застрявший в дереве. При ближайшем рассмотрении рог оказался чуть погнутым металлическим клинком, который слабо поблескивал в догоравшем свете дня.
Фламбо, когда–то служивший в армии, склонился над клинком и удивленно воскликнул:
— Подумать только, настоящая сабля. Могу даже сказать, какая именно: такие тяжелые кривые сабли раньше носили артиллеристы. В кавалерии тоже были похожие, но те короче…
Не успел он договорить, как некто высвободил застрявший в щели клинок, и на деревянный забор обрушился новый мощный удар. После этого саблю вновь извлекли из доски, и клинок еще раз сверкнул над забором несколькими футами дальше. Первый же удар по новому месту рассек доску до половины. Пока саблю доставали из проема, вечерняя тишина оглашалась проклятиями, затем последовал новый удар, рассекший доску до самой земли. Толчок нечеловеческой силы вышиб кусок дерева, а образовавшуюся брешь заполнила упругая темная листва.
— Ба! Дорогой мой адмирал! Неужто вы прорубаете новый вход всякий раз, когда вам вздумается подышать воздухом в саду? — не удержался Фэншоу, заглянув в отверстие.
В сумрачной глубине кто–то еще раз чертыхнулся и послышался раскатистый смех.
— Ну конечно, нет. Этот забор заслоняет свет растениям, мне давно хотелось разделаться с ним. А кто справится с такой работенкой, кроме меня? Вот только отхвачу еще немного, и я к вашим услугам, джентльмены.
Сказано — сделано: сабля вновь блеснула в темноте и, взметнувшись вверх, дважды обрушилась на забор, отверстие в котором теперь достигало футов четырнадцати в ширину. Только после этого из мрака леса шагнул в пробоину сам адмирал, держа в руке саблю, на которой была длинная щепа.
Вид этого человека как нельзя более соответствовал образу старого морского волка, который нарисовал им Фэншоу. Однако таково было лишь первое впечатление. При более внимательном взгляде оказалось, что детали, так удачно складывавшиеся в цельную картину, не связаны ничем, кроме случайного сходства. К примеру, треуголка, наподобие той, что носил Нельсон, была самой обычной шляпой, широкие поля которой спереди залихватски загибались кверху, а по бокам обвисали, отчего издали шляпа могла сойти за треуголку, надвинутую на лоб. Простая синяя куртка, даже без всяких блестящих пуговиц, в сочетании с белыми полотняными брюками ничуть не отличалась от морского кителя. Высокий, угловатый, он шагал небрежно, чуть раскачиваясь, как заправский моряк. Сабля у него в руке могла бы сойти за офицерский кортик, несмотря на то, что была вдвое короче. Они увидели перед собой острое лицо с резкими чертами и орлиным носом, гладко выбритое, почти лишенное бровей, как будто опаленное солнцем южных морей. Глаза навыкате смотрели пристально и настороженно.
Своеобразную привлекательность этому лицу сообщал смуглый тропический загар, в котором полнокровный сангвинический румянец соединялся с пламенеющей яркостью спелого апельсина, и даже матовый оттенок его ничуть не портил, ибо в этой желтизне, напоминавшей скорее блеск золотых яблок в сказочном саду Гесперид1, не было и толики болезненной бледности. Ни разу еще отцу Брауну не доводилось встречать человека, столь ярко и красочно воплощавшего в себе самый дух романтики южных морей.
Представив своих спутников хозяину дома, Фэншоу вновь взял несколько легкомысленный тон и принялся на все лады вышучивать происшествие с оградой, навлекшей на себя непритворный гнев адмирала. Тот сперва отмахивался, отмечая, что докучный круг садовых забот навряд ли может послужить поводом к веселью, но вскоре и его лицо осветилось улыбкой. С добродушным смешком, в котором все же чувствовалась свойственная этому человеку нетерпеливая горячность, он воскликнул:
— Готов согласиться, что я и вправду немного перехватил. Но какое же это наслаждение — крушить без разбору все, что попадется под руку! Понять меня сможет лишь тот, кто всю жизнь бороздил тропические моря в поисках новых земель и встал на якорь возле жалкого клочка суши, затерявшегося в этом болоте. Да, в прежние времена я прорубал себе путь в непроходимых, пропитанных ядовитыми испарениями джунглях, а в руке у меня был лишь кортик, кстати, не такой острый, как моя сабля. Тогда мне ничего не стоило положить мили полторы диких зарослей, а теперь что? Теперь из–за проклятого договора, записанного в нашей семейной Библии, я должен торчать на приколе и развлекаться, обламывая спичечную соломку. Я…
Тут он взмахнул тяжелым клинком и обрушил его на деревянную ограду.
— Вот так–то. А теперь пойдемте в дом, вы, должно быть, проголодались.
На овальной лужайке перед домом выделялись три круглые клумбы: одна — расцвеченная ярко–красными тюльпанами, другая — желтыми, а третья изумила гостей не виданными ранее белыми, восковой прозрачности цветами, очевидно, вывезенными из какой–нибудь экзотической страны. Грузный, с всклокоченными волосами садовник угрюмо разматывал тяжелый шланг. Последние. отблески догоравшего заката играли на стенах дома, озаряя куртины в глубине сада. На открытой площадке перед домом, с той его стороны, что выходила на реку, возвышался громоздкий медный треножник с установленной на нем подзорной трубой, тоже медной. Выкрашенный в зеленый цвет садовый столик как будто напоминал о том, что незадолго перед тем здесь пили чай. Вход в дом украшали два грубых каменных исполина с прорезями вместо глаз и едва намеченными чертами — что–то вроде идолов, которым поклоняются туземцы на островах южных морей. Потемневшая от времени дубовая перекладина над входом была испещрена неясными знаками, по–видимому, также туземного происхождения.
Гости уже входили в дом, как вдруг низкорослому священнику вздумалось взобраться на столик, что он и проделал, ни секунды не медля, причем столь непринужденно, словно ничего не могло быть естественнее, чем вот так, стоя на столе и поблескивая стеклами очков, рассматривать резной брус над дверью. Адмирал Пендрагон замер от неожиданности, однако недовольства не выказал. Зрелище, напоминавшее танец лилипута на эстраде, показалось Фэншоу столь забавным, что он не удержался от смеха. Отца Брауна отнюдь не смутили удивление одного и смех другого.
Изображения, которые созерцал священник, полустертые от времени и плохо различимые, заключали в себе некий смысл, понятный ему одному. На одном из них угадывались контуры башни, увенчанной как бы гирляндой из вьющихся лент. Второе, более отчетливое, запечатлело галеру елизаветинских времен среди живописных волн. Канавка с неровными краями, ведущая к самому центру изображения, могла означать пробоину в судне, если только не была следствием естественного старения. На третьем рисунке была изображена человеческая фигура, полускрытая волнами, которые должна была символизировать проведенная горизонтально зубчатая линия. Черты лица были смазаны, обе руки человека воздеты к небесам.
— Так–так, — сощурился отец Браун, — если я правильно понимаю, мы видим иллюстрации к той самой легенде о пленнике–испанце. Вот здесь он произносит свое проклятие, а вот как оно сбывается: пожар в башне и кораблекрушение.
Пендрагон с вежливым вниманием покачал головой.
— А сколько еще интересных вещей можно было бы увидеть здесь! Скажем, в этой фигуре, рассеченной до половины, усмотреть сходство с мифическим кентавром или получеловеком–полульвом, который часто встречается в старинных геральдических сюжетах. Или взять полосу, перечеркивающую корабль, ну чем не вертикальное сечение геральдического щита? Труднее всего приложить геральдику к третьему сюжету, и все же естественнее в таком случае предположить, что над башней вздымаются вовсе не клубы дыма, а традиционный лавровый венок.
— Странно, что рисунки точно воспроизводят старинное предание, — заметил Фламбо.
— Можно ли утверждать с уверенностью, что сама легенда не родилась под влиянием этих рисунков? — скептически спросил хозяин дома. — Кроме того, легенду, о которой вы говорите, у нас рассказывают по–разному. Фэншоу знает толк в старине, он не даст мне соврать. Каких только ужасов не выдумают! Кто говорит, что злосчастный мой предок разрубил испанца пополам. Между прочим, эту прелестную картинку можно понимать и таким образом. Другие договорились до того, что в башне якобы нашли пристанище несметные полчища змей, отсюда и эти завитки.
Третьи готовы усмотреть молнию в косой черте, перерезающей корпус корабля. Уже этот разнобой подскажет человеку, склонному к логическому мышлению, сколь обманчивы кажущиеся совпадения.
— Почему же? — вставил Фэншоу.
— Да потому, — пояснил без особого желания адмирал, — что ни одно из кораблекрушений, которые приносили горе нашей семье, насколько я знаю, не было связано с молнией.
— Вот как! — привнес отец Браун, спрыгивая со столика.
Все помолчали, и только плеск волн нарушал тишину.
— По–вашему, значит, рассказы о пожарах в башне нельзя воспринимать всерьез? — огорченно спросил Фэншоу.
— Всякие есть истории, — пожав плечами, ответил адмирал. — Бывает, такого наговорят… Кто–то из местных возвращался домой лесом, и ему привиделось зарево над башней, или пастуху с горы показалось, что башня горит. Большей глупости, чем пожар в этом треклятом болоте, и представить нельзя.
— Что это горит вон там? — спросил вдруг отец Браун в своей обычной мягкой манере и указал на левый берег реки, покрытый лесом.
Все трое опешили, когда их взорам представилась длинная струйка голубого дыма на фоне тускнеющего вечернего неба. Впечатлительный Фэншоу не сразу пришел в себя, но Пендрагон пренебрежительно скривился.
— Подумаешь, невидаль. Цыгане. Они стоят здесь табором уже неделю. Но прошу вас к столу, джентльмены.
С этими словами он повернулся, намереваясь проводить гостей в дом. Однако Фэншоу, чье доверие к старинной легенде было поколеблено, поторопился удержать его вопросом:
— Вы слышите эти странные звуки? Как будто неподалеку разгорается костер.
— Должен вас разочаровать, — с усмешкой бросил адмирал, входя в дом, — плеск воды, и ничего больше. Какая–нибудь лодка проходит мимо.
На пороге вырос дворецкий — тощий субъект с желтоватой лошадиной физиономией и длинными черными волосами, и доложил, что обед подан.
Столовая в доме адмирала походила на кают–компанию, но не елизаветинского парусника, а вполне современного корабля. Правда, над камином красовались три старинные сабли, а на стене висела пожелтевшая карта XVI века, на которой можно было различить тритонов1 и точечки кораблей, затерявшихся на морских просторах. Антиквариат, однако, проигрывал в сравнении с искусно выполненными чучелами южноамериканских птиц причудливой окраски, сказочными раковинами с берегов Тихого океана и устрашающего вида инструментами, которые вполне могли бы служить людоедам для изощренного умерщвления своих жертв.
Наиболее экзотическую окраску в убранство зала вносили двое слуг–негров, одетых в узкие желтые ливреи. По привычке невольно анализировать свои впечатления, отец Браун заключил, что цвет их нарядов вкупе с аккуратным разрезом фалд наводит на мысль о канарейках, а от канареек мысль переходит к Канарским островам, так что от желтых ливрей до странствий по южным морям рукой подать. Когда обед близился к концу, чернокожие в желтых ливреях скрылись, уступив место желтолицему дворецкому в темном фраке.
— Вы чересчур легкомысленно относитесь к древним преданиям, — обратился Фэншоу к хозяину. — А я, по правде говоря, привез своих друзей в надежде, что они окажутся вам полезны. Разгадывать загадки они мастера. Неужто вы и в самом деле не верите в вашу семейную легенду?
— Ни во что я не верю, — отрезал Пендрагон, созерцая алое оперение тропической птички. — И вообще я человек науки.
К изрядному удивлению Фламбо, почтенный патер обнаружил неподдельный интерес и солидные познания в области естественных наук. Поймав адмирала на слове, он завел с ним долгую беседу на эту тему, продолжавшуюся пока не подали десерт и напитки, а дворецкий не удалился окончательно. Тем же тоном, каким до этого он рассуждал об отвлеченных предметах, священник как бы между прочим обронил:
— Боюсь, адмирал, вы сочтете мой вопрос бестактным, но, поверьте, он продиктован отнюдь не пустым любопытством. Не получив на него ответа, я рискую попасть впросак либо причинить вам неудобство. Прав ли я, полагая, что вы не склонны касаться семейных дел в присутствии вашего дворецкого?
Лишенные растительности надбровья адмирала поползли вверх от удивления.
— Не имею представления, как вы могли об этом догадаться, но я и в самом деле не выношу этого типа, хотя, видит Бог, причины рассчитать слугу, который много лет верой и правдой трудился на благо нашей семьи, у меня не было и нет. Наш друг Фэншоу, который свято верит во всякий вздор, покрытый пылью веков, без труда объяснит неприязнь фамильной ненавистью к черноволосым людям, похожим на испанцев.
Фламбо занес над столом тяжелый кулак.
— Да ведь у той красотки тоже черные волосы!
— Надеюсь, сегодня же вечером, когда возвратится мой племянник, все разрешится само собой, — продолжал адмирал. — Я вижу, вы удивлены. Позвольте мне кое–что объяснить вам. Видите ли, у моего отца было двое сыновей. Я так и не обзавелся семьей, а мой старший брат женился, и его сын, единственный наследник в нашем роду, избрал профессию моряка, которой отдали дань мы все. Мой отец, джентльмены, был престранным человеком. В нем самым непостижимым образом уживались склонность к суевериям, которой грешит наш друг Фэншоу, и скептицизм, не чуждый мне самому, причем оба эти начала непрестанно боролись в нем.
Когда я начинал плавать, он придумал способ разрешить загадку легендарного пророчества, над которой бились многие до него. Он вознамерился выяснить, что же все–таки стоит за проклятием испанца — ряд случайных совпадений или карающая десница возмездия. Суть его идеи состояла в следующем: пока все мужчины из рода Пендрагонов выходят в море, вероятность кораблекрушения, вызванного вполне естественными причинами, достаточно осязаема. Если же Пендрагоны станут выходить в море по одному, да еще в строгом порядке наследования, тогда, полагал отец, роковое предопределение, если оно в действительности тяготеет над нашей семьей, проявит себя в полной мере. Чепуха несусветная, вот что я вам скажу. Из–за этого я и поссорился с отцом, тем более что я всегда хочу быть первым — характер у меня такой, — а тут пришлось дожидаться очереди, да еще уступить место собственному племяннику.
— Простите меня, — негромко произнес священник, — но ваши брат и отец погибли в море?
— Да, — вздохнул адмирал. — И в том. и в другом случае причиной послужило трагическое стечение обстоятельств.
Источником диких суеверий, в которых погрязло человечество, являются подобные истории, лишь кажущиеся сверхъестественными. Корабль, на котором отец возвращался из Атлантики, разбился о рифы у самых берегов Корнуолла.
Судно, на котором находился брат, затонуло по пути из Тасмании. Тело его так и не нашли. Ни в том, ни в другом трагическом происшествии вам не удастся найти ничего такого, что не имело бы самого простого объяснения. Подумайте о том, что на этих же судах встретили свой конец не только мои несчастные родные, но и множество других людей, не имеющих отношения к нашей семье. Мы, мореходы, хорошо знаем, как случаются подобные вещи. Но после этих событий суеверные страхи ожили в наших краях с новой силой, и теперь все готовы судачить о том, что видели объятую огнем башню. Поэтому я очень рассчитываю на благополучное возвращение Уолтера. Девушка, с которой он помолвлен, тоже хотела приехать сегодня, но я представил себе, как встревожит ее малейшая задержка племянника — всякое ведь может случиться в пути, — и телеграммой просил ее повременить с приездом до тех пор, пока я сам не уведомлю ее о том, что племянник сошел на берег. Уверен, что не далее как сегодня вечером он присоединится к нашей компании, и если уж что–нибудь непременно должно зажечься, пусть это будут наши сигары. И за бутылкой шампанского мы навсегда покончим с глупой выдумкой.
— Превосходное у вас шампанское, — отметил священник, торжественно поднимая бокал, — хотя, должен признаться, я не большой любитель вина. О, простите великодушно, — добавил он, так как несколько капель напитка пролилось на скатерть.
Он отпил глоток и поставил бокал, сохраняя торжественно–непроницаемое выражение лица, но был момент, когда рука, державшая бокал, чуть дрогнула: за спиной адмирала в окне показалось смуглое женское лицо, обрамленное черными волосами. Если бы не живые темные глаза, это юное лицо походило бы на застывшую маску греческой трагедии.
Помолчав, священник заговорил в обычной для него благожелательной манере:
— Дорогой адмирал, не откажите мне в любезности. Позвольте мне и моим друзьям провести сегодняшнюю ночь в вашей башне. Надеюсь, вы знаете, что изгнание демонов зла — первейшая обязанность для человека моей профессии.
Пендрагон вскочил на ноги и принялся расхаживать по комнате. Лицо девушки еще раз мелькнуло в окне и скрылось.
— Я уже говорил вам, — сказал он, — что все эти старые сказки — выдумки чистейшей воды. Готов повторить. Можете считать меня атеистом — согласен, я атеист. Но знайте, никакой дьявольщины вы здесь не найдете. Трагедии, постигшие наше семейство, объясняются естественным ходом событий.
Он резко обернулся и устремил на священника сосредоточенный взгляд.
— Тем более, — просиял отец Браун, — у вас нет причин отказывать мне.
— Что за нелепая фантазия! — бросил адмирал, выбивая пальцами дробь по спинке стула.
— Простите меня за все. И за пролитое вино тоже, — обратился к хозяину отец Браун с самой подкупающей улыбкой. — У меня все же создалось впечатление, что слухи о горящей башне тревожат вас гораздо сильнее, чем вы хотите показать.
Адмирал Пендрагон сел столь же внезапно, как перед тем вскочил со стула. Но когда он заговорил, голос его звучал спокойно, он уже вполне овладел собой.
— Вы искушаете судьбу. Ей–богу, вы бы сами стали здесь атеистами, чтобы не свихнуться от всей этой чертовщины.
Спустя три часа Фламбо и Фэншоу все еще бродили по темному саду вместе с маленьким священником. До них стало постепенно доходить, что отец Браун вовсе не имеет намерения отправляться на покой ни в башню, ни в дом.
— Недурно бы взрыхлить газон, — сонно пробормотал достопочтенный патер. — Сейчас я и займусь этим, вот только мотыгу добуду.
Прикрывая досаду ироническими улыбками, друзья следовали за священником. Проповедь, с которой обратился к ним отец Браун, приняв позу, полную достоинства, могла бы и святого вывести из себя.
— Человек всегда может найти себе необременительное занятие, полезное для ближних, — назидательно произнес он.
Мотыги он не нашел и, вооружившись жидкой метелкой из веток, принялся энергично сгребать в кучу опавшие листья.
— Лениться не годится, — приговаривал он с шутовским воодушевлением. — Вспомним, что сказал Джордж Герберт1:
«Всяк, выметающий сад адмиральского дома у моря, дело благое вершит пред Тобой и законом Твоим».
Он отбросил метлу.
— Займемся цветами. Придется их полить.
Спутников преподобного отца одновременно смешила и раздражала сосредоточенность, с которой он разматывал длинное кольцо поливочного шланга, как бы вслух напоминая самому себе:
— Польем сначала красные, потом желтые тюльпаны.
Земля совсем сухая.
Он отвернул кран, и мощная струя воды ударила из шланга.
— Вы не могли бы поосторожнее? — крикнул Фламбо. — Вот и цветок сломали.
Отец Браун с нескрываемым огорчением посмотрел на беспомощно повисшую головку тюльпана и почесал затылок.
— Признаться, я с ними не очень церемонюсь, — сказал он. — Здоровым растениям небольшой душ на пользу. Жаль, что мотыги я не нашел. Я бы показал вам, как надо работать! Кстати, об орудиях, дорогой Фламбо. При вас ли трость со стилетом, которую вы часто берете с собой? Прекрасно. В таком случае сэр Сесил может воспользоваться той саблей, которую адмирал оставил у ограды. Как быстро стемнело!
— Туман поднимается с реки, — произнес Фламбо, всматриваясь в сгустившиеся сумерки.
В эту минуту на верхней гряде лужайки, устроенной в виде террасы с проложенными вдоль нее стоками для воды, выросла громоздкая фигура косматого садовника, который свирепо крикнул, размахивая граблями:
— А ну, положите шланг и быстро отсюда!
— Простите мою неловкость, — стал застенчиво оправдываться отец Браун, — я ведь, знаете, даже вино за столом умудрился разлить.
Сжимая в руках шланг, из которого хлестала тугая струя, он несмело повернулся к садовнику, и холодная вода картечью полоснула того по лицу. Садовник поскользнулся и рухнул, потеряв равновесие. В воздухе мелькнули ноги в громадных башмаках.
— Какой ужас! — вскричал почтенный патер, удивленный таким оборотом дел. — Неужели я сбил человека?
Он еще немного постоял, как бы присматриваясь или прислушиваясь к чему–то вдалеке, а затем двинулся к деревянной башне, волоча за собой шланг. Хотя башня была совсем рядом, контуры ее терялись в тумане.
— Туман, говорите, поднимается, — бормотал он на ходу. — Что–то он подозрительно пахнет, этот ваш туман.
— Вы правы, клянусь всеми святыми! — воскликнул сильно побледневший Фэншоу. — Не хотите же вы сказать, что…
— Вот именно, — кивнул патер. — Полагаю, сегодня сбудется один из высоконаучных прогнозов адмирала, и фамильная легенда завершится в дыму и пламени.
Не успел он договорить, как перед ними расцвело изумительное алое зарево. Оно распускалось гигантским цветком под оглушительное громыхание и скрежет, подобный сатанинскому хохоту.
— Боже праведный! Что это? — выдохнул сэр Сесил.
— Знамение горящей башни, — отвечал отец Браун, прицеливаясь шлангом в самую сердцевину огненного цветка.
— Какая удача, что мы не легли спать! — воскликнул Фэншоу. — Только подумать, что случилось бы, если бы пожар перекинулся в дом.
— Надеюсь, вы помните, — сосредоточенно сказал священник, — что деревянный забор, по которому пламя могло бы беспрепятственно достигнуть дома, был разрушен не далее как сегодня.
Фламбо бросил на своего товарища горящий возбуждением взгляд.
Фэншоу произнес растерянно:
— Хотелось бы верить, что на этот раз жертв не будет.
— Между прочим, эта башня не совсем обычная, — промолвил отец Браун, — она убивает даже на расстоянии.
Устрашающий силуэт с взлохмаченной бородой вновь появился на фоне ночного неба. Он будто подзывал кого–то, но в руках у него были не грабли, а старинная сабля.
За спиной садовника появились два негра, вооруженные кривыми трофейными саблями из коллекции адмирала. Фигуры в желтых ливреях и с черными, как сажа, лицами, на которые падал кровавый отблеск пламени, более всего напоминали дьяволов, явившихся из преисподней с орудиями своих пыток. Зычный голос, раздававшийся из кромешной тьмы, посылал им отрывистые команды. Тень пробежала по лицу священника, едва он услышал этот голос.
Спокойствие, однако, не изменило ему, и он продолжал все так же напряженно следить за островком пламени, который на глазах съежился под струей воды, разрезавшей огонь, словно серебряный меч. Он с силой прижимал пальцем наконечник шланга, заботясь только об одном — о том, чтобы струя воды достигала цели. Это занятие целиком поглотило его, и о захватывающих событиях, разыгравшихся тем временем в ночном саду, он мог судить лишь по звукам, которые раздавались в чаще деревьев, да улавливать самую малость боковым зрением. Друзья услышали от него два кратких распоряжения. Одно звучало так: «Схватите этих негодяев и свяжите покрепче. Веревку снимите с вязанки хвороста. Подумать только, они покушались на мой замечательный шланг!». Затем последовало второе распоряжение:
«Позовите девушку, которую мы с вами видели в лодке. Она сейчас на том берегу, у цыган. Пусть она попросит их натаскать ведрами воды». Высказав то, что он считал необходимым, священник замолчал и подтянул шланг к новому огненному цветку, который полил с тем же безжалостным упорством, с каким незадолго до этого поливал клумбу красных тюльпанов.
Он не обернулся, чтобы взглянуть на загадочное сражение, в котором сошлись поджигатели и те, кто защищал дом от огня. Ему почудилось, что он ощутил подземный толчок, когда Фламбо коршуном налетел на могучего садовника, и они покатились по земле, вцепившись друг в друга мертвой хваткой, поднимая облака пыли. Затем он услышал торжествующий крик Фламбо, который расправился со своим главным противником и принялся за одного из негров. Жалобные вопли чернокожих подсказали священнику, что с ними тоже покончено. Исход схватки, в которой численное превосходство было на стороне врага, решила неимоверная физическая сила Фламбо, тем более что четвертый из поджигателей предпочитал держаться под зашитой дома, выдавая свое присутствие лишь звуками да колеблющейся тенью. До слуха священника донесся плеск воды, вздымаемой веслами, голос девушки, которая обращалась к цыганам, их гортанные ответы, брезжание пустых ведер, с шумом опускаемых в реку, и наконец — шлепание множества ног, свидетельствовавшее о том, что к месту пожара спешат люди. Но вся эта кутерьма все равно не смогла бы отвлечь его от главного: от единоборства с пунцово рдеющим огненным пятном, которое, несмотря на все его старания, норовило расползтись.
Лишь однажды он едва не поддался искушению полюбопытствовать, как разворачиваются события в дальнем конце сада. Фламбо вместе с Фэншоу и цыганами, бросившимися к ним на подмогу, устремились в погоню за неизвестным, который все это время пытался укрыться в доме. Вскоре за деревьями раздался вопль изумления и ужаса, который не смог сдержать Фламбо. Затем последовал не то стон, не то вой, весьма отдаленно напоминавший человеческий крик.
Тот, кто издал его, вырвался из цепких объятий преследователей и теперь лихорадочно метался по саду. Раза три он обежал весь островок по периметру, а погоня, не отстававшая от него, напоминала преследование безумца, ускользнувшего из сумасшедшего дома: жертва исходила криком, в руках преследователей были веревки. Зловещий вид этой сцене придавало ее сходство с детской игрой в догонялки, в которую ни с того ни с сего вдруг принялись играть взрослые. Беглец, теснимый со всех сторон, взлетел на высокий берег и бросился в темную воду реки, со всплеском сомкнувшуюся над его головой.
— Боюсь, на этот раз все кончено, — произнес отец Браун с едва заметным волнением. — Он нашел конец, разбившись о камни, где столь многих по его вине постигла смерть.
Ничего не скажешь, умел пользоваться семейной легендой.
— Прошу вас, оставьте свои иносказания, — с нетерпением воззвал к нему Фламбо. — Неужели вы не можете выражаться проще?
Отец Браун до сих пор еще не расправился с огненными цветами.
— Можно и проще, — согласился он. — Например, так:
«Глянет в оба — верна дорога, одним моргнул — корабль ко дну».
Языки пламени с шипением гасли под напором воды, которая обрушивалась теперь не только из садового шланга, но и из множества ведер, которые подносили цыгане. Внимательно наблюдая за тем, как тушат пожар, отец Браун закончил свою мысль:
— Жаль, что еще не рассвело, иначе я посоветовал бы молодой леди взглянуть в подзорную трубу. Может статься, она увидела бы кое–что интересное для себя. Скажем, очертания судна на горизонте, а то и мистера Уолтера Пендрагона собственной персоной, направляющего свои стопы к родным пенатам. Не исключено, что фигура жениха представилась бы ей по пояс в воде, ибо теперь, когда он избавился от смертельной опасности, молодой Пендрагон мог бы добраться до берега и вброд. Он ведь был на волосок от смерти, и если бы его невеста не заподозрила неладное в телеграмме, которую ей прислал адмирал, и не поспешила навстречу суженому, еще одно кораблекрушение подтвердило бы семейную легенду. Но оставим в покое старого адмирала. Не надо больше о нем. Вам все станет ясно, если я скажу, что, если смотреть с моря, контур полыхающей в огне башни из просмоленного дерева был точь–в–точь как один из зажженных маяков.
— Вот при каких обстоятельствах погибли отец и брат адмирала. Прямо коварный дядюшка из старой сказки, завладевший богатствами семьи.
Отец Браун не проронил ни слова больше — если не считать ничего не значащих вежливых фраз — до тех пор, пока все трое с комфортом не расположились в каюте яхты перед коробкой с сигарами. Тогда он проводил взглядом последние отблески гаснущего костра. Задержаться на берегу он отказался, хотя, конечно, слышал приветственные возгласы, которыми люди, высыпавшие на пристань, приветствовали молодого хозяина. Будь у отца Брауна романтическая жилка, он, несомненно, задержался бы, чтобы принять благодарность от моряка и его невесты. Но усталость и слабость овладели им с новой силой. Он встрепенулся лишь однажды, когда Фламбо обратил его внимание на брюки, испачканные пеплом от сигары.
— Да нет же, — возразил он устало, — это я во время пожара. Но вы удовлетворились именно таким объяснением, поскольку оба курите сигары. Теперь понимаете, почему у меня зародились первые подозрения насчет карты?
— Вы говорите о карте Тихого океана, что висела в гостиной? — полюбопытствовал Фэншоу.
— Вам казалось, — сказал священник, — что перед вами географическая карта. Попробуйте положить птичье перо рядом с обломком коралла и каким–нибудь ископаемым, и любой скажет вам, что это музейный экспонат. Возьмем это же перо, присовокупим к нему искусственный цветок, яркую ленточку — обязательно вспомнятся украшения дамской шляпки. Но этого мало. Положите перо возле чернильницы, добавьте фолиант и стопку бумаги. Готово! Рабочий стол писателя. Точно таков был ход вашей мысли, когда вы заметили карту среди раковин и тропических птиц. Разумеется, вы сочли, что это — карта южных морей, на деле же перед вами был план здешних мест, на котором тщательно прослеживались все изгибы речного русла.
— Как вы догадались об этом? — изумился Фэншоу.
— Я узнал скалистые утесы, среди которых пролегал путь нашей яхты. Вы же сами их мне показывали: скала, похожая на голову дракона, и еще одна, в очертаниях которой вам почудился скрюченный Мерлин.
— Как же много вы успели заметить, пока мы шли сюда! — удивился сэр Сесил. — А вид у вас был такой безразличный и рассеянный.
Ответ священника был немногословен и прост:
— Меня укачало на яхте, и чувствовал я себя самым скверным образом. Но скверное самочувствие и невнимательность совсем не одно и то же, — прибавил он, закрывая глаза.
— Не многим удалось бы разгадать, что изображено на этой карте, — промолвил Фламбо.
Священник ничего не сказал. Он крепко спал.
Бог гонгов
Стоял один из тех неприветливых, холодных дней ранней зимы, когда солнечный свет отливает не золотом, а, скорее, серебром, или нет — не серебром, а свинцом. Мрачное уныние охватило выстуженные конторы и дремлющие гостиные, но каким же унылым выглядело побережье Эссекса в эту пору! Безлюдное однообразие пейзажа лишь подчеркивали редкие фонарные столбы, напоминавшие о городской цивилизации меньше, чем лесные деревья, и деревья, оставлявшие более несуразное впечатление, нежели фонарные столбы. Тонкий снежный покров стаял, и теперь полоски талого снега, вновь прихваченного печатью мороза, тоже отливали свинцом, а не серебром. Незапорошенная еще свежим снегом полоса огибала самую кромку побережья, почти сливаясь с бледной, пенистой лентой прибоя.
Водная гладь ненатурально яркого цвета представлялась застывшей; так синеет кровеносный сосуд на обмороженном пальце. Ни единой живой души на многие мили вокруг, куда ни кинь взгляд, лишь два путника торопливо двигались вдоль берега. Один из них, высокий, длинноногий, шел широким, размашистым шагом.
И место, и время года не располагали к отдыху, но отец Браун нечасто отправлялся куда–нибудь отдыхать. Он уезжал, когда позволяли обстоятельства, предпочитая общество своего давнего друга Фламбо, в прошлом преступника, а теперь детектива. Священнику вздумалось наведаться в свой старый приход, и путники направлялись в Кобхоул на северо–востоке побережья.
Пройдя еще несколько миль, они отметили, что морской берег становится более ухоженным и обретает несомненное сходство с курортной набережной, уродливые фонари попадаются все чаще, не становясь, однако, изящнее от избытка украшений. Они миновали еще около полумили, и отец Браун изумленно воззрился на миниатюрный лабиринт, составленный из цветочных горшков, засаженных вместо цветов блеклыми, полого стелющимися растениями. Это походило не столько на садик, сколько на выложенные мозаикой клумбы между извилистыми тропами, на которых располагались скамейки с выгнутыми спинками. В атмосфере этого места он ощутил нечто, говорившее о близости приморского курортного городка, что, впрочем, не представляло для него особенного интереса. Бросив взгляд в глубь набережной, он увидел сооружение, не оставлявшее никаких сомнений.
Массивная курортная эстрада выделялась в серой дымке, словно гигантский гриб на шести ножках.
– Я полагаю, — заметил отец Браун, поднимая воротник пальто и плотнее заматываясь шерстяным шарфом, — мы приближаемся к курорту.
– Боюсь, — отозвался Фламбо, — перед нами один из тех прелестных уголков, которые уже мало кого прельщают.
Все старания оживить такое место зимой оканчиваются крахом. Исключение составляют, пожалуй, Брайтон да еще несколько известных городов. А это, должно быть, Сивуд, где проводит свои эксперименты лорд Пули. На Рождество он зазвал сюда сицилийских певцов, теперь, говорят, предстоит грандиозный матч по боксу. Да легче сразу утопить это стоячее болото! Здесь так же весело, как в заброшенном железнодорожном вагоне.
Круглая площадка возвышалась прямо перед ними, и священник рассматривал ее с непонятным любопытством, по–птичьи склонив голову набок. Эстрада отличалась обычной для таких построек вычурностью — немного приплюснутый, куполообразный свод, покрытый позолотой, нависал над шестью стройными колоннами, а все вместе вздымалось футов на пять выше уровня набережной на сферической деревянной платформе, напоминая очертаниями барабан. Необыкновенное сочетание снега с искусственным золотом крыши пробудило в памяти Фламбо и его товарища какое?то смутное, ускользающее воспоминание, одновременно изысканное и экзотическое.
– Понимаю, — вырвалось у Фламбо, — это Япония. Помните эти затейливые японские рисунки, на которых снег, покрывающий вершины гор, напоминает сахар, а позолота на крышах пагод блестит, словно пряничная глазурь? Посмотрите?ка, эта сцена точь?в?точь крохотный языческий храм.
– Похоже, — подтвердил отец Браун. — Давайте взглянем на божество этого храма.
С проворством, которого никак нельзя было ожидать от маленького священника, он вскочил на деревянную платформу.
– Великолепно, — отметил Фламбо, и в одну секунду его внушительная фигура тоже появилась на возвышении.
Сколь ни мала казалась разница в высоте между площадкой и набережной, можно было много увидеть в этих пустынных краях. Насквозь продуваемые зимним ветром сады сливались в серое марево подлеска, за ним тянулись приземистые строения одинокой фермы, а за ней не было видно ничего, кроме нескончаемых равнин Восточной Англии.
Взгляд, обращенный в сторону моря, упирался в безжизненное пространство, покой которого не нарушало даже случайное суденышко; чайки, и те как будто не летали, а плавно скользили над водой, словно тающие снежинки.
Возглас, раздавшийся сзади, заставил Фламбо резко обернуться. Голос, как это ни удивительно, исходил откуда?то снизу и потому адресовался скорее к подошвам Фламбо, нежели к нему самому. Он протянул руку и не смог удержаться от смеха. По неизвестной причине помост осел под ногами отца Брауна, и тот провалился вниз ровно на пять футов, отделявших площадку от набережной. Священник, однако, оказался как раз подходящего, а может быть, напротив, недостаточно высокого роста, ибо голова его выглядывала из отверстия в дощатом полу, точно голова Иоанна Крестителя на блюде. Крайнее изумление на лице священника, по?видимому, дополняло сходство.
Фламбо расхохотался.
– Дерево, должно быть, совсем прогнило, — заметил он. — Впрочем, странно, что эти доски выдержали меня, а вам удалось?таки отыскать непрочное место. Сейчас я помогу вам выбраться.
Вместо ответа священник с нескрываемым интересом разглядывал края провалившейся под ним доски, той самой, что казалась прогнившей, и лицо его принимало все более обеспокоенное выражение.
– Пойдемте же, — торопил Фламбо, все еще протягивая к нему руку. — Или вы не собираетесь выходить?
Священник по?прежнему молчал, сжимая в руке обломок щепки. Наконец он задумчиво ответил:
– Выходить? Нет, зачем же. Я намереваюсь войти сюда.
Он нырнул во мрак деревянного подпола с такой поспешностью, что большая шляпа слетела с его головы и шлепнулась поодаль. Теперь только шляпа, лежавшая у самого отверстия, напоминала о том, что секунду назад из него торчала голова достойного пастыря.
Фламбо еще раз огляделся и снова не увидел ничего, кроме морского простора, столь же неприветливого, как заснеженная равнина, и снежной равнины, столь же однообразной, как морская гладь.
Сзади послышалась возня, и маленький священник выбрался наружу еще стремительнее, чем скрылся недавно под обломками доски. Обеспокоенное выражение на его лице уступило место суровой решимости, а чрезмерную бледность можно было объяснить снежным отсветом.
– Ну как? — осведомился его рослый спутник. — Вы увидели божество языческого храма?
– Нет, — ответил отец Браун, — мне удалось найти кое?что поважнее. Я обнаружил следы жертвоприношения.
– Что вы хотите этим сказать, черт побери?
Отец Браун промолчал. Он нахмурился, всматриваясь в расстилавшуюся перед ними даль, и внезапно вытянул палец:
– Что это за дом? Вон там…
Проследив взглядом в указанном направлении, Фламбо увидел угол дома, стоявшего перед фермой, но почти полностью скрытого купами деревьев. Домик был неказистый, довольно далеко от набережной, однако его кричащая отделка позволяла предположить, что он являет собой такую же часть местных художественных изысков, как эстрада, миниатюрные садики и скамейки с изогнутыми спинками.
Отец Браун спрыгнул с деревянного помоста, Фламбо поспешил за ним. Заросли деревьев поредели, и путники увидели перед собой небольшую, но претендующую на дешевую роскошь гостиницу, каких очень много на курортах.
Подобное заведение в лучшем случае могло похвастать баром или закусочной, но уж никак не рестораном. Фасад украшали цветные витражи и блестящая облицовка, а свинцовая поверхность моря и колдовской сумрак деревьев придавали этой мишуре призрачность и печаль. Друзьям подумалось, что если бы в этой харчевне им и предложили трапезу, то их ожидал бы бутафорский окорок и пустая пивная кружка из тех, что идут в ход на сцене.
Впрочем, что можно сказать заранее? Подойдя ближе, они заметили перед буфетом, по всей видимости, закрытым, одну из тех чугунных скамеек, что украшали садовые дорожки, но эта была значительно длиннее и размещалась вдоль всего фасада гостиницы. Вероятно, ее поместили здесь для того, чтобы посетители могли, сидя на открытом воздухе, наслаждаться видом на море, хотя в такую погоду желающих провести время на воздухе, пожалуй, трудно было сыскать. И все же на круглом столике у самого конца скамейки стояла бутылка шабли, а рядом с ней — тарелка с изюмом и миндалем. Темноволосый молодой человек с непокрытой головой сидел за столиком и смотрел на море, поражая своей неподвижностью.
На расстоянии четырех ярдов незнакомец мог бы сойти за восковую фигуру, но как только путники приблизились к нему еще на ярд, он вскочил, точно чертик из табакерки, и произнес весьма учтиво, хотя и не без достоинства:
– Добро пожаловать, джентльмены. К сожалению, в данный момент я без прислуги, но могу приготовить вам что–нибудь на скорую руку.
– Весьма признательны, — отозвался Фламбо. — Значит, вы хозяин этого заведения?
– Да, — сказал темноволосый, вновь обретая свой бесстрастный вид. — Видите ли, мои официанты сплошь итальянцы, и, мне кажется, будет справедливо, если я дам им увидеть, как их соотечественник (лишь бы он не подкачал, конечно) уложит черномазого. Вы слышали, что поединок между Мальволи и Черным Недом все?таки состоится?
– Боюсь, мы не располагаем временем, чтобы подвергнуть серьезному испытанию вашу любезность, — отозвался отец Браун, — мой друг удовольствуется бокалом шерри, чтобы разогреться и выпить за итальянского чемпиона.
Достоинства шерри никогда не прельщали Фламбо, однако сейчас он не возражал против этого напитка и вежливо поблагодарил хозяина.
– Шерри, сэр, да?да, конечно, — повторял тот, направляясь к дому. — Вы простите меня, если я задержу вас на несколько минут. Как я уже говорил вам, в настоящий момент я без прислуги…
Он двинулся к мертвым окнам погруженного в темноту здания.
– Не стоит беспокоиться, — запротестовал Фламбо.
Хозяин обернулся к нему:
– У меня есть ключи, а дорогу в темноте я найду.
– Я вовсе не хотел… — начал отец Браун.
Его слова были прерваны рокочущим басом, который раздался из самого чрева пустой гостиницы. Оглушительно и неразборчиво прозвучало некое иностранное имя, и хозяин гостиницы рванулся навстречу обладателю грозного баса намного проворнее, чем направлялся за шерри для Фламбо.
Все происшедшее в эту и последующие минуты подтвердило, что он говорил своим гостям правду и ничего, кроме правды. Как потом частенько признавался Фламбо, да и сам отец Браун, ни одно из пережитых ими (иной раз самых отчаянных) приключений не приводило их в трепет, подобный тому, который они испытали, услышав рык великана?людоеда, разнесшийся в безлюдной тишине гостиницы.
– Мой повар! — заторопился хозяин. — Я совсем забыл про него. Он уходит! Шерри, сэр?
И в самом деле, на пороге появилась бесформенная громада, облаченная, как и подобает повару, в белый фартук и белый колпак; однако черная физиономия была преувеличенно важной. Фламбо уже доводилось слышать, что негры бывают превосходными кулинарами, и все?таки неуловимое противоречие между всем обликом негра и его поварскими атрибутами делало еще более странным то обстоятельство, что хозяин откликался на зов своего повара, а не наоборот.
Поразмыслив, Фламбо отнес все эти чудеса на счет крутого нрава — ведь капризы поваров экстра–класса давно вошли в поговорку. Появился хозяин с бокалом шерри в руке, и это было хорошо.
– Интересно, — как бы между прочим бросил отец Браун, — отчего на побережье так мало народу? Ведь бой предстоит грандиозный. Мы прошагали несколько миль и встретили только одного человека.
Владелец гостиницы пожал плечами.
– Видите ли, зрители приедут со стороны вокзала, это в трех милях отсюда. Им только бокс и нужен, остановятся в гостинице всего на одну ночь. В такую погоду не очень?то позагораешь на берегу.
– Да и на скамейке тоже, — добавил Фламбо, указывая на круглый столик.
– Приходится следить за тем, что происходит вокруг, — отозвался собеседник с непроницаемым видом.
Это был весьма сдержанный молодой человек с правильными чертами болезненно бледного лица. Его темный костюм не привлек бы их внимания, если бы не черный галстук, повязанный слишком высоко, словно подпиравший шею, и заколотый золотой причудливой булавкой. В лице его тоже не было ничего примечательного, кроме одной особенности, впрочем, вполне объяснимой излишней нервозностью, — он щурил один глаз, из–за чего другой заметно увеличивался и даже казался искусственным.
Последовавшее молчание было прервано небрежным вопросом хозяина:
– Так где же вы встретили этого прохожего?
– Самое любопытное, — ответил священник, — что мы встретились неподалеку, близ курортной эстрады.
Фламбо, который, расположившись на скамье, допивал свой шерри, в мгновение ока вскочил на ноги, изумленно воззрившись на своего товарища. Он открыл было рот, собираясь что?то сказать, но тут же закрыл его.
– Очень интересно… — задумчиво протянул темноволосый. — И как он выглядел?
– Я видел его в темноте, — начал отец Браун, — но он был… Как уже упоминалось, хозяин гостиницы говорил исключительно правду, и это всякий раз подтверждалось. Слова о том, что повар уходит, в самом буквальном смысле соответствовали истине, ибо в то время, как они беседовали, повар действительно вышел из дома, на ходу натягивая перчатки. Тот, кто в эту минуту красовался перед ними, не имел ни малейшего сходства с бесформенной черной глыбой, закутанной в белое. Теперь повар был щегольски изыскан, одет с иголочки, затянут во фрак последней моды так, что его глаза, и без того навыкате, выпирали из орбит. Высокий черный цилиндр на массивной черной голове был с шиком сдвинут набекрень. Меткий галльский юмор уподобил бы такую шляпу восьмерке зеркал. Да и сам негр чем?то напоминал свою глянцево блестевшую шляпу. Его темная, лоснящаяся физиономия отражала блики света под всеми восемью углами. Излишне упоминать о белых гетрах и белой манишке. Красный цветок дерзко торчал в петлице, будто только что распустился там. Манера, с которой он держал трость в одной руке и сигару в другой, была подчеркнуто нарочитой. Подобная нарочитость приходит на ум всякий раз, когда речь заходит о расовых предрассудках, — эдакое сочетание наивности и бесстыдства.
– Меня ничуть не удивляют суды Линча, — заметил Фламбо, гладя ему вслед.
– А меня, — ответил отец Браун, — перестали удивлять дела, замысел которых нашептан в преисподней. Но, как я уже говорил, — продолжал он в то время, как негр, демонстративно натягивая желтые перчатки, быстро двигался в сторону набережной, немыслимый персонаж мюзик?холла в обрамлении мрачного зимнего ландшафта. — Итак, как я уже говорил вам, мне трудно описать внешность встреченного нами человека. Могу сказать лишь, что у него были пышные старомодные усы и бакенбарды, очень темные, возможно, крашеные, ну, знаете, как на фотографиях банкиров?иностранцев. Был длинный лиловый шарф, повязанный вокруг шеи и трепетавший на ветру. У самого горла шарф скреплен наподобие того, как няньки закалывают на ребенке теплый шарф английской булавкой. Только это, — безмятежно продолжал патер, — была не английская булавка.
Человек, сидевший на длинной чугунной скамье, все так же невозмутимо вглядывался в морскую даль. Теперь, когда он застыл в прежней позе, Фламбо готов был спорить, что один глаз у него и впрямь больше другого. Глаза незнакомца были широко раскрыты, и Фламбо показалось, что под его пристальным взором левый глаз увеличивается.
– Это была длинная золотая булавка с выточенной обезьяньей головкой, — рассказывал священник, — заколотая весьма необычным образом. Еще на нем было пенсне и широкий черный…
Владелец гостиницы продолжал неподвижно всматриваться вдаль. Глаза на застывшем лице как будто принадлежали двум различным людям. Внезапно он сделал молниеносное движение.
Отец Браун, повернувшийся к собеседнику спиной, мог бы в следующее мгновение ничком упасть замертво. Фламбо не был вооружен, его крупные загорелые руки покоились на самом краю длинной скамьи. Вдруг плечи его напряглись, и он занес чугунную громаду высоко над головой, словно топор палача, готовый вот?вот опуститься. Вертикально вставшая скамья, которую он удерживал руками, походила на железную лестницу, по которой он вот?вот взберется к звездам, приглашая за собой всех остальных. Долговязая тень в мягком полумраке сумерек напоминала фигуру сказочного великана, размахивающего Эйфелевой башней. Эта чудовищная тень и лишь затем предощущение страшного удара испугали хозяина гостиницы. Бросив плоский, блестящий кинжал, он ретировался в дом.
– Бежим скорее! — крикнул Фламбо, яростно отшвыривая уже ненужную скамью.
Он подхватил под руку своего низкорослого спутника и потащил его сквозь оголенную пустошь сада, упиравшегося в закрытую калитку. Здесь Фламбо пригнулся, помолчал, затем произнес:
– Дверь на замке.
В это время с верхушки одной из декоративных елей слетело черное перо и опустилось наземь, задев поля его шляпы. Это испугало его сильнее, чем негромкий хлопок, прозвучавший в отдалении за секунду до того. Последовал еще один хлопок, и дверь, которую пытался открыть Фламбо, вздрогнула от всаженной в нее пули. Фламбо вновь распрямил напрягшиеся плечи, фигура его изменила привычные очертания. Три скобы и замок были сорваны в один миг, и он вылетел на безлюдную дорожку, высоко поднимая над собой дверную раму, подобно Самсону , несущему врата Газы.
Он как раз перебрасывал выломанную дверь через изгородь, когда третий выстрел взрыхлил снег у него под ногами. Более не церемонясь, он подхватил маленького патера, усадил его к себе на плечи и помчался по направлению к городу со всей скоростью, на которую был способен этот длинноногий великан. Так он пробежал не менее двух миль, прежде чем опустил священника на землю. Бегство друзей трудно было назвать достойным отступлением, хотя в памяти возникал классической образ Анхиса , но отец Браун все–таки расплылся в улыбке.
– Послушайте, — произнес Фламбо, когда они снова перешли на размеренный шаг в одном из переулков, где можно было не опасаться внезапного нападения, — я совершенно не понимаю, что все это значит, но если глаза не обманывают меня, то человек, которого вы так подробно описали, вам не встречался.
– В определенном смысле я встретился с ним, — ответил священник, нервно покусывая палец, — но было темно, и я не смог как следует рассмотреть его. Это произошло под той самой деревянной эстрадой. Боюсь, мое описание страдало неточностью, все?таки его пенсне было разбито, а тонкая золотая булавка вонзалась не в лиловый шарф, а прямо в сердце.
– По?видимому, этот тип с оловянными глазами как?то с ним связан, — заметил Фламбо, понизив голос.
– Если он имеет ко всему этому отношение, то весьма отдаленное, — с озабоченным видом промолвил отец Браун. — Может быть, я поступил неверно, повинуясь минутному порыву. Вероятно, у истории этой — тайная и зловещая подоплека.
Молча они миновали еще несколько улочек. В холодных голубоватых сумерках зажигались желтые фонари, все говорило о близости центра. Стены домов украшали броские афиши, извещавшие о поединке между Черным Недом и Мальволи.
– Знаете, — сказал Фламбо, — мне ни разу не доводилось убивать, даже в те времена, когда я был не в ладах с законом, но я почти сочувствую тому, кто пошел на убийство в этих ужасных местах. Из множества забытых Богом углов больше всего надрывают душу такие, как эта курортная эстрада, задуманная для развлечений, а теперь заброшенная. Я представляю себе некую личность с больной психикой, которая в окружении этого издевательски безлюдного пейзажа ощущает непреодолимую жажду убийства. Помню, я бродил среди ваших знаменитых холмов Суррея, не думая ни о чем, кроме жаворонков да полевого дрока, что попадался у меня на пути. Внезапно моему взору открылось округлое пространство, и тут же надо мною вздыбилась безгласная многоярусная громада, колосс, напоминающий римский амфитеатр, и при этом совершенно пустой. Высоко в небе парила птица. Это был стадион в Эпсоме . И я вдруг почувствовал, что ни один человек никогда больше не будет здесь счастлив.
– Как странно, что вы завели речь об Эпсоме, — отозвался патер. — Вы припоминаете так называемое саттонское преступление? Оба подозреваемых, мороженщики, если мне не изменяет память, жили в Саттоне. Впоследствии, правда, их освободили. Говорили, что убитый был найден задушенным как раз в той части Эпсома. Мне стало известно от одного ирландского полицейского, моего приятеля, что жертву обнаружили близ эпсомского стадиона. Тело было скрыто за одной из распахнутых дверей.
– И впрямь странно, — согласился Фламбо, — хотя это подтверждает мою мысль о том, что опустевшие места развлечений наводят невыносимую тоску. Если бы это было не так, навряд ли бы здесь совершилось убийство.
– Я не вполне уверен, что убийство… — начал отец Браун и запнулся.
– Не уверены в том, что это убийство? — спросил его спутник.
– В том, что оно совершено в таком уж безлюдном месте, — просто закончил священник. — Разве вам не кажется, что в этом?то безлюдье и заключается подвох? Неужели матерому убийце и впрямь необходимо полное уединение? А ведь человек почти никогда не остается совершенно один.
Более того, чем пустыннее местность, тем легче заметить человека. Нет, я думаю, тут другое… Кстати, вот и дворец или как он здесь называется.
Они вышли на небольшую, ярко освещенную площадь, самое приметное здание на которой украшали кричащие афиши и огромные фотографии.
– Ну и ну! — в величайшем изумлении вскричал Фламбо, наблюдая, как священник взбирается по широким ступеням. — Я и не знал, что в последнее время вы увлеклись кулачным боем. Хотите посмотреть матч?
– Не думаю, что матч состоится, — бросил отец Браун.
Они стремительно миновали фойе, анфиладу помещений и, наконец, зрительный зал, расчерченный рядами поднимавшихся мягких сидений и лож, опутанных канатами. Патер шел все тем же быстрым шагом и не глядя по сторонам, пока они не приблизились к конторке с надписью «Комитет». Лишь тогда он остановился и попросил служащего проводить его к лорду Пули.
Посетителям сообщили, что лорд чрезвычайно занят перед началом поединка, однако священник выказал способность добродушно и терпеливо повторять одно и то же, чему люди с бюрократическим складом ума, как правило, не способны противостоять. Спустя несколько мгновений совершенно сбитый с толку Фламбо предстал перед человеком, который выкрикивал указания вслед другому человеку, выходившему из комнаты: «Поосторожнее там с канатами после четвертого… А вам что здесь нужно?»
Лорд Пули был джентльменом и, подобно большинству уцелевших представителей этого сословия, вечно мучался денежными проблемами. Его льняные волосы припорошило сединой, глаза горели нетерпеливым блеском, нос был какой?то обмороженный.
– Всего несколько слов, — проговорил отец Браун. — Я пришел сюда, чтобы не совершилось убийство.
Лорд Пули подскочил в кресле, будто подброшенный пружиной.
– Черт меня побери, больше не вынесу, — закричал он.
Да?да, всех вас с вашими петициями, комитетами и святошами! Можно подумать, раньше, когда боксеры бились голыми руками, святых отцов это просто не касалось. Теперь у них есть защитные перчатки, так о каком же убийстве вы ведете речь?
– Я не имел в виду выступающих, — пояснил маленький патер.
– Так–так, — заметил аристократ с ледяным сарказмом. — Кого же тут собираются убить? Не судью ли?
– Я не знаю, кто именно будет убит, — ответил отец Браун, задумчиво гладя перед собой. — Если бы я знал, не пришлось бы лишать вас удовольствия, я бы просто помог ему скрыться. Собственно говоря, я не имею ничего против подобных состязаний, однако сейчас вынужден обратиться к вам с просьбой. Отмените матч!
– Всего–навсего? — иронически осведомился лорд, лихорадочно блестя глазами. — Как же вы объясните это двум тысячам зрителей?
– Я бы сказал им, — ответил патер, — что после боя в живых останутся одна тысяча девятьсот девяносто девять человек.
Лорд Пули бросил взгляд на Фламбо.
– Ваш приятель, по?видимому, не в себе? — спросил он.
– Ничего подобного! — возмутился сыщик.
– Послушайте, — продолжал беспокойный Пули, — дело гораздо серьезнее. Болеть за Мальволи съехалась целая шайка итальянцев, или кто они там, чернявенькие такие, нахальные субъекты. Вы представляете себе, что за народ эти южане? Стоит мне только заикнуться о том, что поединок отменяется, сюда нагрянет вся корсиканская банда во главе с Мальволи.
– Боже мой, речь идет о жизни и смерти, — произнес священник. — Скорее звоните в свой колокольчик и передайте объявление. И посмотрим, кто здесь появится первым.
На лице аристократа проступила заинтересованность; он потянулся к колокольчику, стоявшему на столе. Служащий явился почти мгновенно, и лорд Пули бросил ему:
– Мне нужно сделать важное сообщение для публики.
Будьте любезны, предупредите обоих претендентов, что бой придется отложить.
Некоторое время клерк смотрел на него остановившимся взглядом, словно перед ним вдруг возникло привидение, а затем исчез за дверью.
– Какие доказательства вы можете представить? — отрывисто произнес лорд Пули. — От кого вы получили эти сведения?
– Сведения я получил на курортной эстраде, — признался отец Браун, почесывая затылок. — Впрочем, нет, не только там. Я вычитал их в книге, которую приобрел в Лондоне, и весьма недорого, кстати.
Он извлек из кармана пухлый томик небольшого формата в кожаном переплете, и Фламбо, заглянув через плечо, отметил, что это старинное описание путешествий. Один лист в книге был загнут.
– «Единственной формой, в которой культ вуду …» — начал вслух читать отец Браун.
– В которой что? — переспросил аристократ.
– «…культ вуду, — не без удовольствия повторил отец Браун, — широко распространился за пределами Ямайки, служит поклонение духу Обезьяны или богу Гонгов. Эта форма культа имеет большое влияние в обеих частях американского континента, в особенности среди метисов, многие из которых по внешнему виду неотличимы от белых. Такая разновидность поклонения злым духам посредством человеческого жертвоприношения отличается от других тем, что кровь жертвы проливают не на алтаре во время торжественного обряда, но в гуще людской толпы. Под оглушительные звуки гонгов отворяются двери святилища, и бог Обезьян предстает восторженным взорам молящихся, а после этого…»
Дверь комнаты распахнулась, и на пороге, словно в портретной раме, вырос элегантный негр. Глаза его просто выкатывались из орбит, черный шелковый цилиндр был все так же чуть сдвинут набок.
– Эй, — завопил он, по–обезьяньи обнажая зубы, — эй, вы что тут? Грабите цветного джентльмена, отбираете его приз? Хотите спасти этого труса–итальяшку?
– Поединок всего лишь откладывается, — спокойно ответил лорд Пули. — Через несколько минут я вам все объясню.
– А вы кто такой, чтобы… — вскричал Черный Нед, приходя в бешенство.
– Я лорд Пули, — отозвался аристократ с достойной сдержанностью, — секретарь организационного комитета.
Советую вам немедленно выйти из комнаты.
– А это еще кто? — чернокожий боксер презрительно указал на священника.
– Меня зовут Браун, — промолвил тот, — и я советую вам незамедлительно покинуть эту страну.
Несостоявшийся чемпион в ярости застыл на месте, но вдруг, к вящему изумлению Фламбо, как, впрочем, и всех остальных, рванулся прочь, с шумом захлопнув за собой дверь.
– Вы любите Леонардо да Винчи? — спросил отец Браун, разглядывая плакат и ероша тусклые волосы. — Великолепная итальянская голова.
– Знаете что, — не выдержал лорд Пули, — поверив вам на слово, я поступил на свой страх и риск. Теперь, я полагаю, вы объясните нам, в чем дело.
– Вы совершенно правы, милорд, — ответил патер, — и мой рассказ не будет слишком долгим.
Он засунул кожаный томик в карман пальто.
– Я думаю, мы и без того уже многое понимаем, но, чтобы убедиться в моей правоте, вам стоило бы заглянуть сюда. Негр, который только что удалился, принадлежит к числу опаснейших людей на свете, ибо ум европейца сочетается в нем с кровожадными инстинктами дикаря. Аккуратную маленькую бойню, столь привычную его соплеменникам, он превратил в тайное сообщество убийц, пользующихся самыми последними достижениями науки. Правда, ему неизвестно ни то, что я знаю об этом, ни тем более то, что у меня нет доказательств.
Все молчали, и священник продолжил свой рассказ.
– Допустим, я хочу кого–нибудь убить. Разумно ли остаться наедине с жертвой?
Лорд Пули взглянул на маленького патера, и глаза его вновь блеснули ледяным сарказмом, но вслух он произнес:
– Если вы хотите кого–то убить, я бы посоветовал вам поступить именно так.
Отец Браун отрицательно покачал головой, будто был весьма искушен в убийствах.
– Вот и Фламбо так считает, — со вздохом вымолвил он. — Но подумайте сами: чем сильнее человек ощущает свое одиночество, тем менее он должен быть уверен, что он действительно один. На самом деле его окружает пустое пространство, и он особенно заметен. Вы видели когда?нибудь с вершины холма, как пахарь одиноко бредет за плугом? А пастуха среди долины? Приходилось ли вам, взобравшись на скалу, видеть одного?единственного человека на песчаном берегу? Вы бы заметили, если бы он расправился с крабом? Так неужели от вас ускользнуло бы, если бы он расправился с кредитором? Нет, нет и нет! Умный убийца, скажем, вы или я, никогда бы не стал искать полного одиночества, ведь это невозможно.
– А что бы он сделал?
– Только одно, — ответил маленький священник. — Он сделал бы так, чтобы окружающие смотрели в совершенно ином направлении. Человек задушен прямо у стадиона в Эпсоме. Да будь стадион пустым, всякий мог бы случайно увидеть преступление, — от бродяги, устроившегося под забором, до мотоциклиста на проселочной дороге. Но никто ничего не заметил на переполненном стадионе, когда трибуны бушевали, а всеобщий фаворит выходил, или не выходил, в финал. Галстук жертвы превращается в удавку, тело спрятано за распахнутой настежь дверью — и все это в один момент, в тот самый, нужный момент. Именно так, должно быть, случилось, — продолжал он, обращаясь к Фламбо, — с тем беднягой, чье тело я обнаружил под деревянным настилом. Убитого сбросили в провал, который отнюдь не был случайным, в кульминационный миг концерта, скажем, в ту минуту, когда смычок знаменитого скрипача с силой ударил по струнам или великий певец взял необыкновенную ноту.
Точно так же в нашем поединке удар, который отправил бы противника в нокаут, оказался бы не единственным в этом зале. Вот такой маленький фокус перенял у своего бога Гонгов чернокожий боец.
– Кстати, итальянец… — начал лорд Пули.
– Он к этой истории не имеет никакого отношения, — заверил отец Браун. — Да, он привез сюда нескольких своих соотечественников, но наши милейшие приятели — не итальянцы. Это мулаты, квартероны, окероны, африканские полукровки, хотя для нас, англичан, все иностранцы, если они грязны и темноволосы, на одно лицо. Кроме того, — добавил он, улыбнувшись, — боюсь, англичане не слишком склонны различать заповеди моей религии и дикарские верования вуду.
Прежде чем обоим друзьям довелось вновь побывать в Сивуде, и задолго до того, как полностью утихла буря погони за тайным обществом, в маленький курортный городок нагрянул весенний сезон. Прибрежную полосу заполонили семьи отдыхающих, купальщики, странствующие проповедники, негры–оркестранты.
Заговорщики вместе с их странными целями рассеялись в неизвестности. Тело человека из гостиницы обнаружили на мелководье, запутавшимся в морских водорослях; правый глаз его был мирно прикрыт, левый же, поблескивавший, как стекло в лунном свете, смотрел в небо.
Черного Неда удалось схватить, но он ударом левой руки уложил на месте троих стражей порядка. Оставшийся в живых полицейский был поражен в прямом и в переносном смысле, и негр сумел скрыться. После этого инцидента всю английскую прессу начало лихорадить, и еще несколько месяцев спустя во всей Британской империи не было важнее заботы, чем помешать черному тузу (каковым во всех отношениях был негр) ускользнуть через морские ворота страны.
Все, кто хотя бы отдаленно напоминал его, подвергались допросам с пристрастием, и многим приходилось тереть лицо, дабы подтвердить, что его бледность не вызвана толстым слоем белил. Всех до единого негров, живущих в Англии, обязали подчиняться строгому режиму и регулярно отмечаться в полицейском участке. Капитан корабля, выходящего в море, скорее предпочел бы иметь на борту исчадие ада, нежели чернокожего пассажира. Люди наконец осознали, насколько чудовищна, всеохватна и незаметна власть дикарского сообщества. Словом, к тому времени, когда Фламбо и отец Браун, остановясь у парапета набережной, наслаждались апрельским днем, слова «черный человек» означали в Англии почти то же самое, что они некогда значили в Шотландии .
– Он, должно быть, все еще в Англии, — заметил Фламбо, — и при этом здорово прячется. Попытайся он отбелить лицо, его бы непременно задержали в одном из портов.
– Видите ли, — виновато ответил священник, — он умный человек. Конечно, он не станет делать лицо светлее.
– Как же он поступил бы? — спросил Фламбо.
– Я полагаю, — ответил отец Браун, — он постарается сделать его еще темнее.
Фламбо остановился, взявшись за парапет, и захохотал.
Отец Браун, тоже опершись о перила, шевельнул пальцем, указывая на мнимых негров, которые пели внизу, в дюнах .
Салат полковника Крэя
Отец Браун шел домой, отслужив раннюю мессу. Медленно испарялся туман; начиналось странное белое утро, когда самый свет кажется невиданным и новым. Редкие деревья становились все четче, словно их нарисовали серым мелком, а теперь обводили углем. Впереди зубчатой стеною возникли дома предместья, и тоже становились четче, пока священник не различил те, чьих хозяев он знал сам или понаслышке. Двери и окна были закрыты, здесь никто не встал бы так рано, тем более — к мессе; но когда отец Браун проходил мимо красивого особняка с верандой и садом, он услышал удивительные звуки и остановился. Кто–то стрелял из пистолета, револьвера или карабина; однако удивительным было не это, а то, что выстрелам вторили звуки послабее. Священник насчитал их шесть, принял за эхо и тут же отказался от этой мысли, ибо они ничуть не походили на самый звук. Они вообще ни на что не походили, и священник растерянно перебирал в уме фырканье сифона, подавленный смешок и какой–то из неисчислимых звуков, издаваемых животными. Все было не то.
Отец Браун состоял из двух людей. Один, прилежный, как первый ученик, скромный, как подснежник, и точный, как часы, тихо и неуклонно выполнял свои смиренные обязанности. Другой, мудрец и созерцатель, был много сложней и много проще. Мы позволим себе назвать его свободомыслящим в единственно разумном смысле этого слова: он задавал себе все вопросы, до которых додумался, и отвечал на те из них, на какие мог ответить. Это шло само собой, как работа сердца или легких; однако он не позволял размышлениям вывести его за пределы долга. Сейчас он оказался на распутье. Он уговаривал себя, что незачем лезть не в свое дело, и в то же время перебирал десятки домыслов и сомнений. Когда серое небо Сдало серебряным, он увидел, что стоит у дома, принадлежащего майору Пэтнему, служившему прежде в Индии, и вспомнил, что выстрелы нередко вызывают последствия, до которых ему есть дело. Он повернулся, вошел в калитку и направился к дому.
На полдороге, в стороне, стоял невысокий навес (как выяснилось позже, там были мусорные ящики). Рядом с ним появилась серая тень и, в свою очередь, становясь все четче, сгустилась в лысого коренастого человека с багровым лицом, которое обретают те, кто долго и упорно пытается совместить восточный климат с западной неумеренностью. Лицо это окружала неуместным сиянием шляпа из пальмовых листьев; вообще же человек еще не оделся или, если хотите, еще не снял ярко–желтой пижамы в малиновую полоску.
По–видимому, он выскочил из дома, и священник не удивился, когда он спросил без церемоний:
— Слышали?
— Слышал, — отвечал отец Браун. — Потому и зашел.
Может быть, нужно помочь?
Майор как–то странно поглядел на него и снова спросил:
— Что это, по–вашему?
— Револьвер, — предположил священник. — Только эхо очень странное…
Хозяин смотрел на него, но тут дверь распахнулась, свет ринулся потоком сквозь белый туман, и в сад выбежал еще один человек в пижаме. Он был выше хозяина, стройнее, сильнее, а пижама у него была поскромней — белая с бледно–желтым. Орлиный нос, глубокие глазницы и странное сочетание очень темных волос с рыжеватыми усами свидетельствовали о том, что он и красивей майора; но все это отец Браун разглядел позже. Сейчас он заметил одно — револьвер в его руке.
— Крэй! — воскликнул майор. — Это вы стреляли?
— Я, — ответил темноволосый человек, — Вы бы и сами выстрелили! Покоя не дают, мерзавцы!..
Майор поспешил прервать его.
— Вы не знакомы с полковником Крэем? — спросил он священника. — Он артиллерист.
— Я о нем слышал, — простодушно сказал священник и обратился к Крэю: — Попали?
— Кажется, да, — серьезно ответил Крэй.
— А он что? — спросил майор, почему–то понизив голос.
— Чихнул, — отвечал полковник.
Отец Браун поднял руку, словно хотел хлопнуть себя по лбу, так бывает, когда человек вспомнит чью–то фамилию.
Теперь он знал, какой звук и похож, и не похож на фырканье сифона или собаки.
— Кто же это был? — спросил он. — Грабитель?
— Пойдемте в дом, — довольно резко сказал майор Пэтнем.
Даже после того, как майор выключил свет, в доме было светлее, чем в саду, — так бывает очень ранним утром. Отец Браун удивился, что стол накрыт по–праздничному, салфетки в кольцах сверкают белизной и возле каждого прибора стоит шесть причудливых бокалов. В такое время суток можно обнаружить остатки вчерашнего пиршества, но не приготовления к сегодняшнему.
Пока он думал об этом, майор пробежал мимо него и оглядел стол.
— Украли серебро! — крикнул он, тяжело дыша. — Рыбные ножи и вилки… Старинный судок… Даже мисочку для сметаны… Теперь я отвечу вам, отец Браун. Да, это грабитель.
— Нет, — упрямо сказал Крэй. — Я знаю, почему лезут в этот дом. Я знаю, почему…
Майор похлопал его по плечу, словно больного ребенка, и проговорил:
— Вор, вор. Кому же еще?
Когда неугомонный гость снова понесся к выходу, он тихо прибавил:
— Не знаю, вызывать ли полицию. Мой друг, говоря строго, не имел права стрелять. Понимаете, он долго жил в диких краях и теперь ему что–то мерещится.
Они окунулись снова в утренний свет, чуть потеплевший от солнца, и увидели, что полковник согнулся вдвое, изучая траву газона или гравий дорожки. Майор направился к нему, а священник обошел дом и направился к навесу.
Минуты полторы он разглядывал помойку, потом подошел к ней вплотную, поднял крышку и заглянул в ящик.
Пыль окутала его, но он замечал все на свете, кроме собственной внешности. Стоял он так, словно ушел в молитву, а когда очнулся, присыпанный прахом, рассеянно побрел прочь.
У калитки он увидел маленькую группу людей, и это рассеяло его печальную озабоченность, как солнце рассеяло туман. В людях не было ничего особенно утешительного, они просто рассмешили его, словно диккенсовские персонажи. Майор оделся, и теперь на нем был пунцовый индийский пояс и клетчатый пиджак. Он пылко спорил с поваром, уроженцем Мальты, чье горестное, изможденное, желтое лицо не совсем удачно сочеталось со снежно–белым колпаком. Повар горевал не зря: майор увлекался кулинарией и, как все любители, знал больше, чем профессионал. Полковник Крэй, все еще в пижаме, ползал по саду, выискивая следы вора, и часто в порыве гнева хлопал ладонью по земле. Увидев его, священник подумал, что «мерещится» — слишком мягкий эвфемизм.
Рядом с поваром стояла женщина, которую священник знал, Одри Уотсон. Майор был ее опекуном, она вела его хозяйство. Судя по переднику и засученным рукавам, сейчас она выступала во второй из своих ролей.
— Вот и прекрасно, — говорила она. — Давно собираюсь выбросить этот старомодный судок.
— А мне он нравился, — возражал майор. — Я сам старомоден.
— Что ж, — сказала Одри, — вам нет дела до вора, а мне нет дела до завтрака. В воскресенье не купишь уксуса и горчицы. Неужели вы, восточные люди, обойдетесь без острых приправ? Жаль, что вы попросили Оливера проводить меня к поздней мессе. Она кончится к половине первого, полковник уедет раньше. Как вы тут справитесь одни?
— Справимся, справимся, — сказал майор, ласково глядя на нее. — У Марко много соусов, да мы и сами себя неплохо кормили в довольно диких местах. А вам надо развлечься, все хозяйничаете. Я ведь знаю, что вы хотите послушать музыку.
— Я хочу пойти в церковь, — сказала она. Глаза ее были суровы.
Она была одной из тех женщин, которые никогда не утратят красоты, ибо красота их не в свежести и не в красках, а в самих чертах. Волосы ее напоминали о Тициане и пышностью своей, и цветом, но около рта и вокруг глаз уже лежали тени, свидетельствовавшие о том, что какая–то печаль точит ее, как точит ветер развалины греческого храма. Происшествие, о котором она говорила так серьезно и твердо, было скорее смешным, чем печальным. Отец Браун понял из разговора, что одержимый полковник должен уехать до полудня, а Пэтнем, не желая отказаться от прощального пира, приказал подать особенно роскошный завтрак, пока Одри пребывает в храме. Она шла туда под присмотром своего старого друга и дальнего родственника, доктора Оливера Омана — мрачного и ученого врача, который, однако, так любил музыку, что готов был ради нее пойти даже в церковь. Все это никак не оправдывало трагической маски; и, ведомый чутьем, священник направился к безумцу, ползавшему по траве.
Завидев коротенькую фигурку, полковник поднял взлохмаченную голову и удивленно уставился на непрошеного гостя. И впрямь отец Браун по какой–то причине пробыл здесь гораздо дольше, чем требовала, — нет, гораздо дольше, чем позволяла вежливость.
— Думаете, я спятил? — резко спросил Крэй.
— Думал, а теперь не думаю, — спокойно отвечал отец Браун.
— Что это значит? — вскричал полковник.
— Сумасшедший лелеет свою манию, — объяснил священник. — А вы все ищете следы вора, хотя их нет. Вы боретесь с наваждением. Вы хотите того, чего не хочет ни один безумец.
— Чего же? — спросил Крэй.
— Доказательств против себя, — сказал отец Браун.
Он еще не кончил фразы, когда полковник вскочил на ноги, глядя на него встревоженным взором.
— Ах ты, вот это правда! — вскричал он. — Они твердят мне, что вор хотел украсть серебро. И она, — он указал на Одри, хотя священник понял и без того, о ком идет речь, — и она говорит мне, что жестоко стрелять в бедного безобидного вора и обижать бедных безобидных индусов… А я ведь был веселым… таким же веселым, как Пэтнем!
Он помолчал и начал снова:
— Вот что, я вас никогда не видел, но рассудить все это попрошу вас. Мы с Пэтнемом вместе служили, но я участвовал в одной операции, на афганской границе, и стал полковником раньше других. Мы оба были ранены, и нас отправили домой. Одри была тогда моей невестой, она тоже ехала с нами. В дороге случились странные вещи. Из–за них Пэтнем требует, чтобы мы расстались, и она сама в нерешительности… а я знаю, о чем они думают. Я знаю, кем они меня считают. И вы это знаете.
А случилось вот что. Когда кончился наш последний день в большом индийском городе, я спросил Пэтнема, можно ли купить мои любимые сигары, и он показал мне лавочку напротив дома. «Напротив» — туманное слово, если один мало–мальски пристойный дом стоит среди пяти–шести хижин. Должно быть, я ошибся дверью, поддалась она туго, внутри было темно и, когда я повернулся, она за мной захлопнулась с лязгом, словно кто–то задвинул несколько засовов. Пришлось двигаться вперед. Я долго шел по темным коридорам. Наконец я нащупал ногой ступеньки, а за ними была дверь, изукрашенная — это я понял на ощупь — сплошной восточной резьбой. Я открыл ее не без труда, и попал в полумрак, где маленькие светильники лили зеленоватый свет. В этом свете я смутно разглядел ноги или пьедестал какой–то большой статуи. Прямо передо мной возвышалась истинная глыба, я чуть не ударился об нее, и понял, что это — идол, стоящий спиной ко мне.
Судя по плоской головке, а главное — по какому–то хвосту или по отростку, идол этот не очень походил на человека. Отросток, словно палец, изогнутый кверху, указывал на символ, вырезанный в каменной спине. Я не без страха попытался разобрать, что это за символ, когда случилось самое страшное. Бесшумно открылась другая дверь, и вошел темнолицый человек в черном костюме. Губы его изгибались, кожа была медная, зубы — ярко–белые; но больше всего ужаснуло меня, что он одет по–европейски. Я был готов увидеть пышно одетого жреца или обнаженного факира.
Но это как бы значило, что бесовщина завладела всем светом. Так оно и оказалось.
«Если бы ты видел обезьяньи ноги, — сказал он мне, — мы были бы милостивы к тебе — пытали бы, пока ты умрешь. Если бы ты видел лицо, мы были бы еще милостивей, и пытали бы тебя не до смерти. Но ты видел хвост, и приговор наш суров. Иди!»
При этих словах я услышал лязг засовов. Они открылись сами, и далеко за темными проходами распахнулась дверь.
«Не проси о пощаде, — говорил улыбающийся человек. — Ты обречен на свободу. С этой поры волос будет резать тебя, как меч, воздух жалить, как змея. Оружие вылетит на тебя ниоткуда, и ты умрешь много раз».
Крэй замолчал, отец Браун опустился на траву и принялся рвать ромашки.
— Конечно, здравомыслящий Пэтнем посмеялся надо мной, — снова заговорил полковник, — и стал сомневаться, в своем ли я уме. Я вам расскажу всего три вещи, которые потом случились, а вы судите, кто из нас прав.
Первый случай произошел в индийской деревне, на краю джунглей, за сотни миль от храма и от города, и от тех обычаев и племен. Я проснулся посреди ночи, в полной тьме, и лежал, ни о чем не думая, когда моего горла коснулось что–то тонкое, как волос. Я вздрогнул и, естественно, вспомнил слова в храме. Потом я встал, зажег свет, посмотрел в зеркало и увидел на шее полоску крови.
Второй случай произошел в гостинице, в Порт–Саиде. Я проснулся и почувствовал — нет, иначе не скажешь: воздух жалил меня, как змея. Мучился я долго, бился головой об стену, пока не пробил стекло и, скорее, вывалился, чем упал в сад. Бедному Пэтнему пришлось заволноваться, когда он нашел меня без чувств в траве. Но я боюсь, что испугало его «состояние моей психики», а не то, что со мной случилось.
Третий случай произошел на Мальте. Мы жили в замке, окна наши выходили на море, оно подступало бы к подоконникам, если бы не белая голая стенка. Снова я проснулся, но было светло. Светила полная луна, когда я подошел к окну, и я увидел бы птичку на башне или парус на горизонте.
На самом деле я увидел, что в воздухе кружит сама собой какая–то палка. Она влетела в мое окно и разбила лампу у самой подушки, на которой я только что лежал. Это было странное оружие, такими палицами сражаются многие восточные племена. Но в меня ее метал не человек.
Отец Браун положил на траву недоделанный венок, и встал.
— Есть у майора Пэтнема, — спросил он, — восточные диковинки, идолы, оружие? Я хотел бы на них поглядеть.
— Да, есть, хотя он их не особенно любит, — ответил Крэй. — Пойдемте, посмотрим.
По пути, в передней, они увидели мисс Уотсон, которая застегивала перчатки, собираясь в церковь, и услышали голос майора, обучавшего повара поварскому искусству. В кабинете хозяина они встретили еще одного человека, который как–то виновато оставил книгу, которую листал.
Крэй вежливо представил его как доктора Омана, но по его изменившемуся лицу Браун догадался, что они — соперники, знает о том Одри или нет. Священник и сам понял его предубеждение, и строго сказал себе, что надо любить даже тех, у кого острая бородка, маленькие руки и низкий, хорошо поставленный голос.
По–видимому, Крэя особенно раздражало, что доктор Оман держит молитвенник.
— Вот не знал, что и вы этим увлекаетесь, — резко сказал он.
Оман не обиделся и засмеялся.
— Да, это бы мне больше подошло, — сказал он, кладя руку на большую книгу. — Справочник ядов. Но для церкви он великоват.
— Откуда эти штуки, из Индии? — спросил священник, явно стремившийся переменить тему.
— Из разных мест, — отвечал доктор. — Пэтнем служит давно, был и в Мексике, и в Австралии, и на каких–то островах, где есть людоеды.
— Надеюсь, стряпать он учился не там, — сказал Браун, глядя на странные предметы, висевшие на стене.
Тот, о ком они беседовали, сунул в дверь веселое, красное лицо.
— Идем, Крэй! — крикнул он. — Завтрак на столе. А для вас, святош, уже звонят колокола.
Крэй пошел наверх переодеться. Доктор Оман и мисс Уотсон двинулись вниз по улице, и Браун заметил, что врач дважды оглянулся, а потом даже выглянул из–за угла.
«Он там быть не мог… — растерянно подумал священник. — Не в этой же одежде! А может, он побывал там раньше?»
Когда отец Браун общался с людьми, он был чувствителен, как барометр; но сегодня он больше походил на носорога. Ни по каким светским правилам он не мог остаться к завтраку, но он остался, прикрывая свою невоспитанность потоками занятной и ненужной болтовни. Это было тем более странно, что завтракать он не стал. Перед майором и полковником сменялись замысловатые блюда, но он повторял, что сегодня — пост, жевал корку и даже не пил воды, хотя налил полный стакан. Однако говорил он много.
— Вот что! — восклицал он. — Я приготовлю вам салат!
Сам я его не ем, но делать умею! Салатные листья у вас есть…
— К сожалению, больше нет ничего, — сказал благодушный майор. — Горчица, уксус и масло исчезли вместе с судком.
— Знаю, знаю, — отвечал Браун. — Этого я всегда боялся. Потому я и ношу с собой судки. Я так люблю салат.
К удивлению остальных, он вынул из кармана перечницу и поставил на стол.
— Не пойму, зачем вору горчица, — продолжал он, извлекая горчицу из другого кармана. — Для горчичника, наверное… А уксус? (И он вынул уксус.) А масло? (И он вынул масло.)
Болтовня его на миг прервалась, когда он поднял глаза и увидел то, чего никто не видел: черная фигура стояла на ярком газоне и глядела в комнату. Пока он глядел на нее, Крэй вставил слово:
— Странный вы человек, — сказал он. — Надо бы послушать ваши проповеди, если они так же занятны, как ваши манеры. — Голос чуть изменился, и его шатнуло назад.
— Проповедь есть и в судке, — серьезно сказал отец Браун. — Вы слышали о вере с горчичное зерно и об елее милости? А что до уксуса, забудет ли солдат того солдата, который…
Полковника шатнуло вперед, и он вцепился в скатерть.
Отец Браун бросил в воду две ложки горчицы, встал и строго сказал:
— Пейте!
В ту же минуту неподвижный доктор Оман крикнул из сада:
— Я нужен? Отравили его?
— Да нет, — сказал Браун, едва заметно улыбаясь, ибо рвотное уже подействовало. Крэй лежал в кресле, тяжело дыша, но был жив.
Майор Пэтнем вскочил, его багровое лицо посинело.
— Я иду за полицией! — хрипло выкрикнул он.
Священник услышал, как он хватает с вешалки пальмовую шляпу, бежит к выходу, хлопает калиткой. Но сам он стоял и смотрел на Крэя, а потом произнес:
— Я не буду много говорить, но скажу вам то, что вам нужно узнать. На вас нет проклятия. Обезьяний храм — или совпадение, или часть заговора, а заговор задумал белый человек. Только одно оружие режет до крови, едва коснувшись: бритва белых людей. Только одним способом можно сделать так, чтобы воздух жалил: открыть газ; это — преступление белых, Только одна палица летит сама, вращается в воздухе и возвращается: бумеранг. Они у Пэтнема есть.
Он вышел в сад и остановился, чтобы поговорить с доктором. Через минуту в дом вбежала Одри и упала на колени перед Крэем. Браун не слышал слов, но лица их говорили об удивлении, а не о печали. Доктор и священник медленно пошли к калитке.
— Наверное, майор ее тоже любил, — сказал священник, а доктор кивнул, и он продолжил: — Вы благородно вели себя, доктор. Почему вы это заподозрили?
— В церкви я беспокоился, и пошел посмотреть, все ли в порядке, — сказал Оман. — Понимаете, та книга — о ядах, и когда я ее взял, она открылась на странице, на которой говорится, что от некоторых ядов, очень сильных и незаметных, противоядие — любое рвотное. Вероятно, он об этом недавно читал.
— И вспомнил, что рвотное — в судках, — сказал Браун. — Вот именно. Он выбросил судки в мусорный ящик, а я их потом нашел. Но если вы взглянете на перечницу, вы увидите дырочку. Туда ударила пуля Крэя, и преступник чихнул.
Они помолчали, потом доктор Оман невесело заметил:
— Что–то майор долго ищет полицию.
— Полиция дольше проищет майора, — сказал священник. — До свидания.
Странное преступление Джона Боулнойза
Мистер Кэлхоун Кидд был весьма юный джентльмен с весьма старообразной физиономией — физиономия была иссушена служебным рвением и обрамлена иссиня–черными волосами и черным галстуком–бабочкой. Он представлял в Англии крупную американскую газету «Солнце Запада», или, как ее шутливо называли, «Восходящий закат». Это был намек на громкое заявление в печати (по слухам, принадлежащее самому мистеру Кидду): он полагал, что «Солнце еще взойдет на западе, если только американцы будут действовать поэнергичнее». Однако те, кто насмехается над американской журналистикой, придерживаясь несколько более мягкой традиции, забывают об одном парадоксе, который отчасти ее оправдывает. Ибо хотя в американской прессе допускается куда большая внешняя вульгарность, чем в английской, она проявляет истинную заинтересованность в самых глубоких интеллектуальных проблемах, которые английским газетам вовсе неведомы, а вернее, просто не по зубам. «Солнце» освещало самые серьезные темы, причем самым смехотворным образом На его страницах Уильям Джеймс1 соседствует с «Хитрюгой Уилли», и в длинной галерее его портретов прагматисты чередуются с кулачными бойцами.
И потому, когда весьма скромный оксфордский ученый Джон Боулнойз поместил в весьма скучном журнале «Философия природы», выходящем раз в три месяца, серию статей о некоторых якобы сомнительных положениях дарвиновской теории эволюции, редакторы английских газет и ухом не повели, хотя теория Боулнойза (он утверждал, что вселенная сравнительно устойчива, но время от времени ее потрясают катаклизмы) стала модной в Оксфорде и ее даже назвали «теорией катастроф»; зато многие американские газеты ухватились за этот вызов, как за великое событие, и «Солнце» отбросило на свои страницы гигантскую тень мистера Боулнойза. В соответствии с уже упомянутым парадоксом, статьям, исполненным ума и воодушевления, давали заголовки, которые явно сочинил полоумный невежда, например: «Дарвин сел в калошу.
Критик Боулнойз говорит «Он прохлопал скачки», или «Держитесь катастроф, советует мудрец Боулнойз». И мистеру Кэлхоуну Кидду из «Солнца Запада», с его галстуком–бабочкой и мрачной физиономией было велено отправиться в домик близ Оксфорда, где мудрец Боулнойз проживал в счастливом неведении относительно своего титула.
Философ, жертва роковой популярности, был несколько ошеломлен, но согласился принять журналиста в тот же день в девять вечера. Свет заходящего солнца освещал уже лишь невысокие, поросшие лесом холмы; романтичный янки не знал толком дороги, притом ему любопытно было все вокруг — и, увидев настоящую старинную деревенскую гостиницу «Герб Чэмпиона», он вошел в отворенную дверь, чтобы все разузнать.
Оказавшись в баре, он позвонил в колокольчик, и ему пришлось немного подождать, пока кто–нибудь выйдет. Кроме него, тут был еще только один человек — тощий, с густыми рыжими волосами, в мешковатом крикливом костюме, он пил очень скверное виски, но сигару курил отличную. Выбор виски принадлежал, разумеется, «Гербу Чэмпиона», а сигару он, вероятно, привез с собой из Лондона. Беззастенчиво небрежный в одежде, он с виду казался разительной противоположностью щеголеватому, подтянутому молодому американцу, но карандаш и раскрытая записная книжка, а может быть, и что–то в выражении живых голубых глаз навели Кидда на мысль, что перед ним собрат по перу, — и он не ошибся.
— Будьте так любезны, — начал Кидд с истинно американской обходительностью, — вы не скажете, как пройти к Серому коттеджу, где, как мне известно, живет мистер Боулнойз?
— Это в нескольких шагах отсюда, дальше по дороге, — ответил рыжий, вынув изо рта сигару. — Я и сам сейчас двинусь в ту сторону, но я хочу попасть в Пендрегон–парк и постараюсь увидеть все собственными глазами.
— А что это за Пендрегон–парк? — спросил Кэлхоун Кидд.
— Дом сэра Клода Чэмпиона. А вы разве не за тем же приехали? — спросил рыжий, подняв на него глаза. — Вы ведь тоже газетчик?
— Я приехал, чтоб увидеться с мистером Боулнойзом, — ответил Кидд.
— А я — чтоб увидеться с миссис Боулнойз. Но дома я ее ловить не буду.
— И он довольно противно засмеялся.
— Вас интересует теория катастроф? — спросил озадаченный янки.
— Меня интересуют катастрофы, и кое–какие катастрофы не заставят себя ждать, — хмуро ответил его собеседник. — Гнусное у меня ремесло, и я никогда не прикидываюсь, будто это не так.
Тут он сплюнул на пол, но даже по тому, как он это сделал, сразу видно было, что он происхождения благородного.
Американский репортер посмотрел на него внимательней. Лицо бледное и рассеянное, лицо человека сильных и опасных страстей, которые еще вырвутся наружу, но при этом умного и легко уязвимого; одежда грубая и небрежная, но духи тонкие, пальцы длинные и на одном — дорогой перстень с печаткой. Зовут его, как выяснилось из разговора, Джеймс Делрой; он сын обанкротившегося ирландского землевладельца и работает в умеренно либеральной газетке «Светское общество», которую от души презирает, хотя и состоит при ней в качестве репортера и, что мучительней всего, почти соглядатая.
Должен с сожалением заметить, что «Светское общество» осталось совершенно равнодушным к спору Боулнойза с Дарвином, спору, который так заинтересовал и взволновал «Солнце Запада», что, конечно, делает ему честь.
Делрой приехал, видимо, затем, чтобы разведать, чем пахнет скандал, который вполне мог завершиться в суде по бракоразводным делам, а пока назревал мене Серым коттеджем и Пендрегон–парком.
Читателям «Солнца Запада» сэр Клод Чэмпион был известен не худее мистера Боулнойза. Папа римский и победитель дерби тоже им были известны; но мысль, что они знакомы между собой, показалась бы Кидду столь же несообразной. Он слышал о сэре Клоде Чэмпионе и писал, да еще в таком тоне, словно хорошо его знает, как «об одном из самых блестящих и самых богатых англичан первого десятка» это замечательный спортсмен, который плавает на яхтах вокруг света; знаменитый путешественник — автор книг о Гималаях, политик, который получил на выборах подавляющее большинство голосов, ошеломив избирателей необычайной идеей консервативной демократии, и в придачу — талантливый любитель–художник, музыкант, литератор и, главное, актер. На взгляд любого человека, только не американца, сэр Клод был личностью поистине великолепной. В его всеобъемлющей культуре и неуемном стремлении к славе было что–то от гигантов эпохи Возрождения; его отличала не только необычайная широта интересов, но и страстная им приверженность. В нем не было ни на волос того верхоглядства, которое мы определяем словом «дилетант».
Фотографии его безупречного орлиного профиля с угольно–черным, точно у итальянца, глазом постоянно появлялись и в «Светском обществе» и в «Солнце Запада» — и всякий сказал бы, что человека этого, подобно огню или даже недугу, снедает честолюбие. Но хотя Кидд немало знал о сэре Клоде, по правде сказать, знал даже то, чего и не было, ему и во сне не снилось, что между столь блестящим аристократом и только–только обнаруженным основателем теории катастроф существует какая–то связь, и, уж конечно, он и помыслить не мог, что сэра Клода Чэмпиона и Джона Боулнойза связывают узы дружбы. И, однако, Делрой уверял, что так оно и есть. В школьные и студенческие годы они были неразлучны, и, несмотря на огромную разницу в общественном положении (Чэмпион крупный землевладелец и чуть ли не миллионер, а Боулнойз бедный ученый, до самого последнего времени вдобавок никому не известный), они и теперь постоянно встречались. И домик Боулнойза стоял у самых ворот Пендрегон–парка.
Но вот надолго ли еще они останутся друзьями — теперь в этом возникали сомнения, грязные сомнения. Года два назад Боулнойз женился на красивой и не лишенной таланта актрисе, которую любил на свой лад — застенчивой и наводящей скуку любовью; соседство Чэмпиона давало этой взбалмошной знаменитости вдоволь поводов к поступкам, которые возбуждали страсти мучительные и довольно низменные. Сэр Клод в совершенстве владел искусством привлекать к себе внимание широкой публики, и, казалось, он получал безумное удовольствие, столь же нарочито выставляя напоказ интригу, которая отнюдь не делала ему чести. Лакеи из Пендрегона беспрестанно отвозили миссис Боулнойз букеты, кареты и автомобили беспрестанно подъезжали к коттеджу за миссис Боулнойз, в имении сэра Клода беспрестанно устраивались балы и маскарады, на которых баронет гордо выставлял перед всеми миссис Боулнойз, точно королеву любви и красоты на рыцарских турнирах. В тот самый вечер, который Кидд избрал для разговора о теории катастроф, сэр Клод Чэмпион устраивал под открытым небом представление «Ромео и Джульетта», причем в роли Ромео должен был выступать он сам, а Джульетту и называть незачем.
— Без столкновения тут не обойдется. — С этими словами рыжий молодой человек встал и встряхнулся. — Старика Боулнойза могли обтесать, или он сам обтесался. Но если он и обтесался, он глуп… уж вовсе дубина. Только я в это не очень верю.
— Это глубокий ум, — проникновенно произнес Кэлхоун Кидд.
— Да, — сказал Делрой, — но даже глубокий ум не может быть таким непроходимым болваном. Вы уже идете? Я тоже сейчас двинусь.
Но Кэлхоун Кидд допил молоко с содовой и быстрым шагом направился к Серому коттеджу, оставив своего циничного осведомителя наедине с виски и табаком. День угасал, небеса были темные, зеленовато–серые, цвета сланца, кое–где уже проглянули звезды, слева небо светлело в предчувствии луны.
Серый коттедж, который, так сказать, засел за высокой прочной изгородью из колючего кустарника, стоял в такой близости от сосен и ограды парка, что поначалу Кидд принял его за домик привратника. Однако, заметив на узкой деревянной калитке имя «Боулнойз» и глянув на часы, он увидел, что время, назначенное «мудрецом», настало, вошел и постучал в парадное. Оказавшись во дворе, он понял, что дом, хотя и достаточно скромный, больше и роскошней, чем представлялось с первого взгляда, и нисколько не похож на сторожку.
Собачья конура и улей стояли здесь как привычные символы английской сельской жизни; из–за щедро увешанных плодами грушевых деревьев поднималась луна, пес, вылезший из конуры, имел вид почтенный и явно не желал лаять; и просто одетый пожилой слуга, отворивший дверь, был немногословен, но держался с достоинством.
— Мистер Боулнойз просил передать вам свои извинения, сэр, но он вынужден был неожиданно уйти, — сказал слуга.
— Но послушайте, он же назначил мне свидание, — повысил голос репортер.
— А вам известно, куда он пошел?
— В Пендрегон–парк, сэр, — довольно хмуро ответил слуга и стал затворять дверь.
Кидд слегка вздрогнул. И спросил сбивчиво:
— Он пошел с миссис… вместе со всеми?
— Нет, сэр, — коротко ответил слуга. — Он оставался дома, а потом пошел один. — И решительно, даже грубо захлопнул дверь, но вид у него при этом был такой, словно он поступил не так, как надо.
Американца, в котором забавно сочетались дерзость и обидчивость, взяла досада. Ему очень хотелось немного их всех встряхнуть, пусть научатся вести себя по–деловому, — и дряхлого старого пса, и седеющего угрюмого старика дворецкого в допотопной манишке, и сонную старушку луну, а главное рассеянного старого философа, который назначил час, а сам ушел из дома.
— Раз он так себя ведет, поделом ему, он не заслуживает привязанности жены, — сказал мистер Кэлхоун Кидд. — Но, может, он пошел устраивать скандал. Тогда, похоже, представитель «Солнца Запада» будет там очень кстати.
И, выйдя за ворота, он зашагал по длинной аллее погребальных сосен, ведущей в глубь парка. Деревья чернели ровной вереницей, словно плюмажи на катафалке, а меж ними в небе светили звезды. Кидд был из тех людей, кто воспринимает природу не непосредственно, а через литературу, и ему все вспоминался «Рейвенсвуд». Виной тому отчасти были чернеющие, как вороново крыло, мрачные сосны, а отчасти и непередаваемо жуткое ощущение, которое Вальтеру Скотту почти удалось передать в его знаменитой трагедии; тут веяло чем–то, что умерло в восемнадцатом веке; веяло пронизывающей сыростью старого парка, и разрушенных гробниц, и зла, которое уже вовек не поправить, — чем–то неизбывно печальным, хотя и странно нереальным.
Он шел по этой строгой черной аллее, искусно настраивающей на трагический лад, и не раз испуганно останавливался: ему чудились впереди чьи–то шаги. Но впереди видны были только две одинаковые мрачные стены сосен да над ними клин усыпанного звездами неба. Сначала он подумал, что это игра воображения или что его обманывает эхо его собственных шагов. Но чем дальше, тем определеннее остатки разума склоняли его к мысли, что впереди в самом деле шагает кто–то еще. Смутно подумалось: уж не призрак ли там, и он даже удивился — так быстро представилось ему вполне подходящее для этих мест привидение: с лицом белым, как у Пьеро, только в черных пятнах. Вершина темно–синего небесного треугольника становилась все ярче и светлей, но Кидд еще не понимал, что это все ближе огни, которыми освещены огромный дом и сад. Он лишь все явственней ощущал вокруг что–то недоброе, все сильней его пронизывали токи ожесточения и тайны, все сильней охватывало предчувствие… он не сразу подыскал слово и наконец со смешком его произнес — катастрофы.
Еще сосны, еще кусок дороги остались позади, и вдруг он замер на месте, словно волшебством внезапно обращенный в камень. Бессмысленно говорить, будто он почувствовал, что все это происходит во сне; нет, на сей раз он ясно почувствовал, что сам угодил в какую–то книгу. Ибо мы, люди, привыкли ко всяким нелепостям, привыкли к вопиющим несообразностям; под их разноголосицу мы засыпаем. Если же случится что–нибудь вполне сообразное с обстоятельствами, мы пробуждаемся, словно вдруг зазвенела какая–то до боли прекрасная струна. Случилось нечто, чему впору было случиться в такой вот аллее на страницах какой–нибудь старинной повести.
За черной сосной пролетела, блеснув в лунном свете, обнаженная шпага — такой тонкой сверкающей рапирой в этом древнем парке могли драться на многих поединках. Шпага упала на дорогу далеко впереди и лежала, сияя, точно огромная игла. Кидд метнулся, как заяц, и склонился над ней. Вблизи шпага выглядела как–то уж очень безвкусно; большие рубины на эфесе вызывали некоторое сомнение. Зато другие красные капли, на клинке, сомнений не вызывали.
Кидд как ужаленный обернулся в ту сторону, откуда прилетел ослепительный смертоносный снаряд, — в этом месте траурно–черную стену сосен рассекла узкая дорожка; Кидд пошел по ней, и глазам его открылся длинный, ярко освещенный дом, а перед домом — озеро и фонтаны. Но Кидд не стал на все это смотреть, ибо увидел нечто более достойное внимания.
Над ним, в укромном местечке, на крутом зеленом склоне расположенного террасами парка притаился один из тех живописных сюрпризов, которые так часто встречаются в старинных, прихотливо разбитых садах и парках — подобие круглого холмика или небольшого купола из травы, точно жилище крота–великана, опоясанное и увенчанное тройным кольцом розовых кустов, а наверху, на самой середине, солнечные часы. Кидду видна была стрелка циферблата — она выделялась на темном небосводе, точно спинной плавник акулы, и к бездействующим этим часам понапрасну льнул лунный луч. Но на краткий сумасбродный миг к ним прильнуло и нечто другое: какой–то человек.
И хотя Кидд видел его лишь одно мгновение, и хотя на нем было чужеземное диковинное одеяние — от шеи до пят он был затянут во что–то малиновое с золотой искрой, — при проблеске света Кидд узнал этого человека.
Запрокинутое к небу очень белое лицо, гладко выбритое и такое неестественно молодое, точно Байрон с римским носом, черные, уже седеющие кудри. Кидд тысячу раз видел портреты сэра Клода Чэмпиона. Человек в нелепом красном костюме покачнулся, и вдруг покатился по крутому склону, и вот лежит у ног американца, и только рука его слабо вздрагивает. При виде броско и странно украшенного золотом рукава Кидд разом вспомнил про «Ромео и Джульетту»; конечно же, облегающий малиновый камзол — это из спектакля. Но по склону, с которого скатился странный человек, протянулась красная полоса — это уже не из спектакля. Он был пронзен насквозь.
Мистер Кэлхоун Кидд закричал, еще и еще раз. И снова ему почудились чьи–то шаги, и совсем близко вдруг очутился еще один человек. Человека этого он узнал и, однако, при виде его похолодел от ужаса. Беспутный юноша, назвавшийся Делроем, был пугающе спокоен; если Боулнойза не оказалось там, где он же назначил встречу, у Делроя была зловещая способность появляться там, где встречи с ним никто не ждал. Лунный свет все обесцветил: в рамке рыжих волос изнуренное лицо Делроя казалось уже не столько бледным, сколько бледно–зеленым.
Гнетущая и жуткая картина должна извинить грубый, ни с чем не сообразный выкрик Кидда:
— Это твоих рук дело, дьявол?
Джеймс Делрой улыбнулся своей неприятной улыбкой, но не успел вымолвить ни слова, — лежащий на земле вновь пошевелил рукой, слабо махнул в сторону упавшей шпаги, потом простонал и наконец через силу заговорил:
— Боулнойз… Да, Боулнойз… Это Боулнойз из ревности… он ревновал ко мне, ревновал…
Кидд наклонился, пытаясь расслышать как можно больше, и с трудом уловил:
— Боулнойз… моей же шпагой… он отбросил ее…
Слабеющая рука снова махнула в сторону шпаги и упала неживая, глухо ударившись оземь. Тут в Кидде прорвалась та резкость, что дремлет на дне души его невозмутимого племени.
— Вот что, — распорядился он, — сходите–ка за доктором. Этот человек умер.
— Наверно, и за священником, кстати, — с непроницаемым видом сказал Делрой. — Все эти Чэмпионы — паписты.
Американец опустился на колени подле тела, послушал, не бьется ли сердце, положил повыше голову и как мог попытался привести Чэмпиона в сознание, но еще до того, как второй журналист привел доктора и священника, он мог с уверенностью сказать, что они опоздали.
— И вы сами тоже опоздали? — спросил доктор, плотный, на вид преуспевающий джентльмен в традиционных усах и бакенбардах, но с живым взглядом, которым он подозрительно окинул Кидда.
— В известном смысле да, — с нарочитой медлительностью ответил представитель «Солнца». — Я опоздал и не сумел его спасти, но, сдается мне, я пришел вовремя, чтобы услышать нечто важное. Я слышал, как умерший назвал своего убийцу.
— И кто же убийца? — спросил доктор, сдвинув брови.
— Боулнойз, — ответил Кэлхоун Кидд и негромко присвистнул.
Доктор хмуро посмотрел на него в упор и весь побагровел, но возражать не стал. Тогда священник, маленький человечек, державшийся в тени, сказал кротко:
— Насколько я знаю, мистер Боулнойз не собирался сегодня в Пендрегон–парк.
— Тут мне опять есть что сообщить старушке Англии, — жестко сказал янки. — Да, сэр, Джон Боулнойз собирался весь вечер быть дома. Он по всем правилам назначил мне встречу у себя. Но Джон Боулнойз передумал. Час назад, или около того, он неожиданно и в одиночестве вышел из дому и двинулся в этот проклятый Пендрегон–парк. Так мне сказал его дворецкий. Сдается мне, у нас в руках то, что всезнающая полиция называет ключом… а за полицией вы послали?
— Да, — сказал доктор, — но больше мы пока никого не стали тревожить.
— Ну, а миссис Боулнойз знает? — спросил Джеймс Делрой. И Кидд снова ощутил безрассудное желание стукнуть кулаком по этим кривящимся в усмешке губам.
— Я ей не сказал, — угрюмо ответил доктор. — А сюда едет полиция.
Маленький священник отошел было на главную аллею и теперь вернулся с брошенной шпагой, — в руках этого приземистого человечка в сутане, да притом такого с виду буднично заурядного, она выглядела нелепо огромной и театральной.
— Пока полицейские еще не подошли, у кого–нибудь есть огонь? — спросил он, будто извиняясь.
Кидд достал из кармана электрический фонарик, священник поднес его поближе к середине клинка и, моргая от усердия, принялся внимательно его рассматривать, потом, не взглянув ни на острие, ни на головку эфеса, отдал оружие доктору.
— Боюсь, я здесь бесполезен, — сказал он с коротким вздохом. — Доброй ночи, джентльмены.
И он пошел по темной аллее к дому, сцепив руки за спиной и в задумчивости склонив крупную голову.
Остальные заторопились к главным воротам, где инспектор и двое полицейских уже разговаривали с привратником. А в густой тени под сводами ветвей маленький священник все замедлял и замедлял шаг и наконец, уже на ступенях крыльца, вдруг замер Это было молчаливое признание, что он видит молча приближающуюся к нему фигуру; ибо навстречу ему двигалось видение, каким остался бы доволен даже Кэлхоун Кидд, которому требовался призрак аристократический и притом очаровательный. То была молодая женщина в костюме эпохи Возрождения, из серебристого атласа, золотые волосы ее спадали двумя длинными блестящими косами, лицо поражало бледностью — она казалась древнегреческой статуей из золота и слоновой кости. Но глаза ярко блестели, и голос, хотя и негромкий, звучал уверенно.
— Отец Браун? — спросила она.
— Миссис Боулнойз? — сдержанно отозвался священник. Потом внимательно посмотрел на нее и прибавил. — Я вижу, вы уже знаете о сэре Клоде.
— Откуда вы знаете, что я знаю? — очень спокойно спросила она.
Он ответил вопросом на вопрос:
— Вы видели мужа?
— Муж дома, — сказала миссис Боулнойз. — Он здесь ни при чем.
Священник не ответил, и женщина подошла ближе, лицо ее выражало какую–то удивительную силу.
— Сказать вам еще кое–что? — спросила она, и на губах ее даже мелькнула несмелая улыбка. — Я не думаю, что это сделал он, и вы тоже не думаете.
Отец Браун ответил ей долгим серьезным взглядом и еще серьезней кивнул.
— Отец Браун, — сказала она, — я расскажу вам все, что знаю, только сперва окажите мне любезность. Объясните, почему вы не поверили, как все остальные, что это дело рук несчастного Джона? Говорите все, как есть. Я… я знаю, какие ходят толки, и, конечно, по видимости, все против него.
Отец Браун, явно смущенный, провел рукой по лбу.
— Тут есть два совсем незначительных соображения, сказал он. — По крайней мере, одно совсем пустячное, а другое весьма смутное. И, однако, они не позволяют думать, что убийца — мистер Боулнойз. — Он поднял свое круглое непроницаемое лицо к звездам и словно бы рассеянно продолжал: — Начнем со смутного соображения. Я верю в смутные соображения. Все то, что «не является доказательством», как раз меня и убеждает. На мой взгляд, нравственная невозможность — самая существенная из всех невозможностей. Я очень мало знаю вашего мужа, но это преступление, которое все приписывают ему, в нравственном смысле совершенно невозможно. Только не думайте, будто я считаю, что Боулнойз не мог так согрешить. Каждый может согрешить…
Согрешить, как ему заблагорассудится. Мы можем направлять наши нравственные побуждения, но коренным образом изменить наши природные наклонности и поведение мы не в силах. Боулнойз мог совершить убийство, но не такое. Он не стал бы выхватывать шпагу Ромео из романтических ножен, не стал бы разить врага на солнечных часах, точно на каком–то алтаре, не стал бы оставлять его тело среди роз, не стал бы швырять шпагу. Если бы Боулнойз убил, он сделал бы это тихо и тягостно, как любое сомнительное дело — как он пил бы десятый стакан портвейна или читал непристойного греческого поэта. Нет, романтические сцены не в духе Боулнойза. Это скорей в духе Чэмпиона.
— Ах! — вырвалось у женщины, и глаза ее заблестели, точно бриллианты.
— А пустячное соображение вот какое, — сказал Браун. — На шпаге остались следы пальцев. На полированной поверхности, на стекле или на стали, их можно обнаружить долго спустя. Эти следы отпечатались на полированной поверхности. Как раз на середине клинка. Чьи они, понятия не имею, но кто и почему станет держать шпагу за середину клинка? Шпага длинная, но длинная шпага тем и хороша, ею удобней поразить врага. По крайней мере, почти всякого врага. Всех врагов, кроме одного.
— Кроме одного! — повторила миссис Боулнойз.
— Только одного–единственного врага легче убить кинжалом, чем шпагой, — сказал отец Браун.
— Знаю, — сказала она. — Себя.
Оба долго молчали, потом негромко, но резко священник спросил:
— Значит, я прав? Сэр Клод сам себя убил?
— Да, — ответила она, и лицо ее оставалось холодно и неподвижно. — Я видела это собственными глазами.
— Он умер от любви к вам? — спросил отец Браун.
Поразительное выражение мелькнуло на бледном лице женщины, отнюдь не жалость, не скромность, не раскаяние; совсем не то, чего мог бы ожидать собеседник; и она вдруг сказала громко, с большой силой:
— Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа.
— Почему? — спросил Браун и повернулся к ней — до этой минуты круглое лицо его было обращено к небу.
— Он ненавидел моего мужа, потому что это так необычно, я просто даже не знаю, как сказать… потому что…
— Да? — терпеливо промолвил Браун.
— Потому что мой муж его не ненавидел.
Отец Браун лишь кивнул и, казалось, все еще слушал; одна малость отличала его почти от всех детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов, — когда он ясно понимал, в чем дело, он не притворялся, будто не понимает.
Миссис Боулнойз подошла еще на шаг ближе к нему, лицо ее освещала все та же сдержанная уверенность.
— Мой муж — великий человек, — сказала она. — А сэр Клод Чэмпион не был великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда не был ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте — ни о чем таком он вовсе не мечтал, — это чистая правда. Он не ждет, что его мысли принесут ему славу, все равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В этом отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все еще любит Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался бы, если бы кто–нибудь за обедом проделал ловкий фокус. Но ничто не могло пробудить в нем зависть к Чэмпиону. А Чэмпион жаждал, чтобы ему завидовали.
На этом он совсем помешался, из–за этого покончил с собой.
— Да, мне кажется, я начинаю понимать, — сказал отец Браун.
— Ну, неужели, вы не видите? — воскликнула она. — Все рассчитано на это… и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в домике у самого своего порога, точно нахлебника… чтобы Джон почувствовал себя неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни о чем таком и не думает, все равно как ну, как рассеянный лев. Чэмпион вечно врывался к Джону в самую неподходящую пору или во время самого скромного обеда и старался изумить каким–нибудь роскошным подарком или праздничным известием или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль–Рашид, а Джон очень мило принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один ленивый школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и Джон ни разу бровью не повел, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался.
— И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, — произнес отец Браун. — И он сказал: «Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских».
— Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить мне отослать в журнал некоторые его гипотезы, — продолжала миссис Боулнойз. — Ими заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять у Джона интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но когда он узнал, что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве, досталась еще и эта кроха успеха, лопнуло последнее звено, которое сдерживало его бесовскую ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви и чести, что стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь гнусное ухаживание. Я отвечу, отклонить его я могла лишь одним способом, — объяснив все мужу, но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу не дано летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и сейчас. Если вы всеми словами скажете ему «Чэмпион хочет украсть у тебя жену», — он сочтет, что шутка грубовата, а что это отнюдь не шутка — такая мысль не найдет доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен был прийти посмотреть наш спектакль, но когда мы уже собрались уходить, он сказал, что не пойдет: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг потерял всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там в парке, он погиб от зависти и оттого, что не сумел возбудить зависть, а Джон сидит в столовой и читает книгу.
Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал:
— В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое место, миссис Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает книгу. Тот самый американский репортер сказал мне, что был у вас дома и ваш дворецкий объяснил ему, что мистер Боулнойз все–таки отправился в Пендрегон–парк.
Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули еще ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх.
— Как? Что вы хотите сказать? — воскликнула она. — Слуг никого не было дома, они все смотрели представление. И мы, слава богу, не держим дворецкого!
Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой–то нелепый волчок.
— Что? Что? — закричал он, словно подброшенный электрическим током. — Послушайте… скажите… ваш муж услышит, если я позвоню в дверь?
— Но теперь уже вернулись слуги, — озадаченно сказала миссис Боулнойз.
— Верно, верно! — живо согласился священник и резво зашагал по тропинке к воротам. Только раз он обернулся и сказал: — Найдите–ка этого янки, не то «Преступление Джона Боулнойза» будет завтра красоваться большими буквами во всех американских газетах.
— Вы не понимаете, — сказала миссис Боулнойз. — Джона это ничуть не взволнует. По–моему, Америка для него пустой звук.
Когда отец Браун подошел к дому с ульем и сонным псом, чистенькая служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под абажуром, — в точности так, как говорила его жена. Тут же стоял графин с портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.
«Он сидит так по меньшей мере полчаса», — подумал отец Браун. По правде говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с тех самых пор, как со стола убрали обеденную посуду.
— Не вставайте, мистер Боулнойз, — как всегда приветливо и обыденно сказал священник. — Я вас не задержу. Боюсь, я помешал вашим ученым занятиям.
— Нет, — сказал Боулнойз, — я читал «Кровавый палец».
При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил в нем глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием.
Он отложил кровожадный роман в желтой обложке, совсем не думая, как неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не пошутил по этому поводу.
Джон Боулнойз был рослый, медлительный в движениях, с большой седой, лысеющей головой и крупными, грубоватыми чертами лица. На нем был поношенный и очень старомодный фрак, который открывал лишь узкий треугольник крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался смотреть свою жену в роли Джульетты.
— Я не стану надолго отрывать вас от «Кровавого пальца» или от иных потрясающих событий, — с улыбкой произнес отец Браун. — Я пришел только спросить вас о преступлении, которое вы совершили сегодня вечером.
Боулнойз смотрел на него спокойно и прямо, но его большой лоб стал наливаться краской, казалось, он впервые в жизни почувствовал замешательство.
— Я знаю, это было странное преступление, — негромко сказал Браун. — Возможно, более странное, чем убийство… для вас. В маленьких грехах иной раз трудней признаться, чем в больших… но потому–то так важно в них признаваться. Преступление, которое вы совершили, любая светская дама совершает шесть раз в неделю, и, однако, слова не идут у вас с языка, словно вина ваша чудовищна.
— Чувствуешь себя последним дураком, — медленно выговорил философ.
— Знаю, — согласился его собеседник, — но нам часто приходится выбирать: или чувствовать себя последним дураком, или уж быть им на самом деле.
— Не понимаю толком, почему я так поступил, — продолжал Боулнойз, — но я сидел тут и читал и был счастлив, как школьник в день, свободный от уроков. Так было беззаботно, блаженно… даже не могу передать… сигары под боком… спички под боком… впереди еще четыре выпуска этого самого «Пальца»… это был не просто покой, а совершенное довольство. И вдруг звонок в дверь, и долгую, бесконечно тягостную минуту мне казалось — я не смогу подняться с кресла… буквально физически, мышцы не сработают. Потом с неимоверным усилием я встал, потому что знал — слуги все ушли. Отворил парадное и вижу: стоит человечек и уже раскрыл рот — сейчас заговорит, и блокнот раскрыл — сейчас примется записывать. Тут я понял, что это газетчик–янки, я про него совсем забыл, Волосы у него были расчесаны на пробор, и, поверьте, я готов был его убить…
— Понимаю, — сказал отец Браун. — Я его видел.
— Я не стал убийцей, — мягко продолжал автор теории катастроф, — только лжесвидетелем. Я сказал, что я ушел в Пендрегон–парк, и захлопнул дверь у него перед носом. Это и есть мое преступление, отец Браун, и уж не знаю, какое наказание вы на меня наложите.
— Я не стану требовать от вас покаяния, — почти весело сказал священник, явно очень довольный, и взялся за шляпу и зонтик. — Совсем наоборот. Я пришел как раз для того, чтобы избавить вас от небольшого наказания, которое, в противном случае, последовало бы за вашим небольшим проступком.
— Какого же небольшого наказания мне с вашей помощью удалось избежать?
— с улыбкой спросил Боулнойз.
— Виселицы, — ответил отец Браун.
Волшебная сказка отца Брауна
Живописный город–государство Хейлигвальденштейн был одним из тех игрушечных королевств, которые и по сей день составляют часть Германской империи. Он попал под господство Пруссии довольно поздно, лет за пятьдесят до того погожего летнего дня, когда Фламбо и отец Браун оказались в здешнем парке и попивали здешнее пиво. И, как будет ясно из дальнейшего, еще совсем недавно тут не было недостатка ни в войнах, ни в скором суде и расправе. Но при взгляде на город поневоле начинало казаться, будто от него веет детством; в этом самая большая прелесть Германии — этих маленьких, словно из рождественского представления патриархальных монархий, где король кажется таким же привычно домашним, как повар. Немецкие солдаты — часовые у бесчисленных будок странно напоминали немецкие игрушки, а четко вырезанные зубчатые стены замка, позолоченные солнцем, больше всего напоминали золоченый пряник. Ибо денек выдался на редкость солнечный: небо той ярчайшей берлинской лазури, какой и в самом Потсдаме остались бы довольны, а еще вернее — той щедрой густой синевы, какую дети извлекают из грошовой коробочки с красками. Даже деревья со стволами в серых рубцах от старости казались молодыми в уборе все еще розовых остроконечных почек и на фоне ярко–синего неба напоминали бесчисленные детские рисунки.
Несмотря на скучную внешность и по преимуществу прозаический уклад жизни, отец Браун не лишен был романтической жилки, хотя, как многие дети, обычно хранил свои грезы про себя. Среди бодрящих ярких красок этого дня, в этом городе, словно уцелевшем от рыцарских времен, ему и в самом деле казалось, что он попал в волшебную сказку. С чисто детским удовольствием, будто младший братишка, он косился на внушительную трость, своего рода деревянные ножны со шпагой внутри, которой Фламбо размахивал при ходьбе и которая сейчас была прислонена к столу подле высокой кружки с мюнхенским пивом. Больше того, в этом состоянии ленивого легкомыслия отец Браун вдруг поймал себя на том, что даже узловатый неуклюжий набалдашник ветхого зонта смутно напоминает ему дубинку великана — людоеда с картинки из детской книжки. Но сам он так ни разу ничего и не сочинил, если не считать истории, которая сейчас будет рассказана.
— Хотел бы я знать, — заметил он, — в таком вот королевстве человек и правда рискует головой, если вдруг подставит ее под удар? Это великолепный фон для истинных приключений, но мне все кажется, что солдаты накинутся на смельчака не с настоящими грозными шпагами, а с картонными мечами.
— Ошибаетесь, — возразил его друг. — Они здесь не только дерутся на настоящих шпагах, но и убивают безо всяких шпаг. А бывает и похуже.
— Да что вы? — спросил отец Браун.
— А вот так–то, — был ответ. — Это, пожалуй, единственное место в Европе, где человека застрелили без огнестрельного оружия.
— Стрелой из лука? — удивился отец Браун.
— Пулей в голову, — ответил Фламбо. — Неужели вы не слышали, что случилось с покойным здешним правителем? Лет двадцать назад это была одна из самых непостижимых полицейских загадок. Вы, разумеется, помните, что во времена самых первых бисмарковских планов объединения город этот был насильственно присоединен к Германской империи — да, насильственно, но отнюдь не с легкостью. Империя (или государство, желавшее стать империей) прислала князя Отто Гроссенмаркского править королевством в ее имперских интересах. Мы видели его портрет в картинной галерее — такой старый господин, был бы даже недурен собой, не будь он лысый, безбровый и весь в морщинах, точно ястреб; но, как вы сейчас узнаете, забот и тревог у него хватало. Он был искусный и заслуженный воин, но с этим городишком хлебнул лиха. В нескольких битвах ему нанесли поражение знаменитые братья Арнольд — три патриота–партизана, которым Суинберн1 посвятил стихи, вы их, конечно, помните:
Волки в мантиях из горностая,
Венчанные вороны и короли,
Пускай их тучи, целая стая,
Но три брата все это снесли.
Или что–то в этом роде. Весьма сомнительно, удалось ли бы захватить это княжество, но один из трех братьев, Пауль, постыдно, зато вполне решительно отказался все это сносить и, выдав все планы восстания, погубил его и тем самым возвысился — получил пост гофмейстера при князе Отто. Людвиг, единственный настоящий герой среди героев Суинберна, пал с мечом в руках при захвате города, а третий, Генрих (он, хоть и не предатель, всегда был в сравнении с воинственными братьями вял и даже робок), нашел себе подобие отшельнической пустыни, начал исповедовать христианский квиетизм, чуть ли не квакерского толка, и перестал общаться с людьми, только прежде отдал беднякам почти все, что имел. Говорят, еще недавно его иногда встречали поблизости, — в черном плаще, почти слепой, седая растрепанная грива, но лицо поразительно кроткое.
— Знаю, — сказал отец Браун. — Я однажды его видел.
Фламбо поглядел на него не без удивления.
— Я не знал, что вы бывали здесь прежде, — сказал он. — Тогда, возможно, вы знаете эту историю не хуже меня. Как бы там ни было, это рассказ об Арнольдах, и он единственный из трех братьев еще жив. Да он пережил и всех остальных действующих лиц этой драмы.
— Так, значит, князь тоже давно умер?
— Умер, — подтвердил Фламбо. — Вот, пожалуй, и все, что тут можно сказать. Понимаете, к концу жизни у него стали пошаливать нервы — такое нередко случается с тиранами. Он все умножал дневную и ночную стражу вокруг замка, так что под конец караульных будок стало, кажется, больше, чем домов в городе, и всех, кто вызывал подозрение, пристреливали на месте. Князь почти все время жил в небольшой комнатке, которая находилась в самой середине огромного лабиринта, состоявшего из бесчисленных комнат, да еще посреди этой каморки велел соорудить подобие каюты или будки, обшитой сталью, точно сейф или военный корабль. Говорят, в этой комнате был тайник под полом, где мог поместиться лишь он один, — словом, он так боялся могилы, что готов был добровольно залезть в такую же гробовую яму. Но и это еще не все. Предполагалось, что с тех самых пор, как было подавлено восстание, все жители разоружены, но князь Отто настоял (чего правительства обычно не делают) на разоружении полном и безоговорочном. В тесных границах княжества, где им знаком был каждый уголок и закоулок, отлично вымуштрованные люди исполнили свою задачу, — и если сила и наука вообще могут быть в чем–то совершенно уверены, князь Отто был совершенно уверен, что в руки жителей Хейлигвальденштейна не попадет отныне никакое оружие, будь то даже игрушечный пистолет.
— Ни в чем таком наука никогда не может быть уверена, — промолвил отец Браун, все еще глядя на унизанные розовыми почками ветви над головой, — хотя бы из–за сложности определений и неточности нашего словаря. Что есть оружие?
Людей убивали самыми невинными предметами домашнего обихода — чайниками уж наверняка, а возможно, и стеганой покрышкой для чайника. С другой стороны, если бы показать древнему бритту револьвер, вряд ли бы он понял, что это — оружие (разумеется, пока бы в него не выстрелили). Возможно, у кого–нибудь было наиновейшее огнестрельное оружие, которое вовсе и не походило на огнестрельное оружие. Возможно, оно походило на наперсток, да на что угодно.
А пуля была какая–нибудь особенная?
— Ничего такого не слыхал, — ответил Фламбо. — Но я знаю далеко не все и только со слов моего старого друга Гримма. Он был очень толковый детектив здесь, в Германии, и пытался меня арестовать, а я взял и арестовал его самого, и мы с ним не раз очень интересно беседовали. Ему тут поручили расследовать убийство князя Отто, но я забыл расспросить его насчет пули. По словам Гримма, дело было так.
Фламбо умолк, залпом выпил чуть не полкружки темного легкого пива и продолжал:
— В тот вечер князь как будто должен был выйти из своего убежища — ему предстояло принять посетителей, которых он и вправду хотел видеть. То были знаменитые геологи, их послали разобраться, верно ли, что в окрестных горах скрыто золото, — уверяли, будто именно благодаря этому золоту крохотный город–государство сохранял свое влияние и успешно торговал с соседями, хоть на него и обрушивались снова и снова армии куда более могучих врагов. Пока еще золота этого не могли обнаружить никакие самые дотошные изыскатели.
— Хотя они ничуть не сомневались, что сумеют обнаружить игрушечный пистолет, — с улыбкой сказал отец Браун. — А как же брат, который стал предателем? Разве ему нечего было рассказать князю?
— Он всегда клялся, что ничего об этом не знает, — отвечал Фламбо, — что это — единственная тайна, в которую братья его не посвятили. Надо сказать, его клятву отчасти подтверждают отрывочные слова, которые произнес великий Людвиг в смертный час. Он посмотрел на Генриха, но указал на Пауля и вымолвил. «Ты ему не сказал…» — но больше уже не в силах был говорить.
Итак, князя Отто ждала группа известных геологов и минералогов из Парижа и Берлина, соответственно случаю в полном параде, ибо никто так не любит надевать все свои знаки отличия, как ученью, — это известно всякому, кто хоть раз побывал на званом вечере Королевской академии. Общество собралось блистательное, но уже совсем поздно и не сразу гофмейстер — его портрет вы тоже видели: черные брови, серьезные глаза и бессмысленная улыбка, — так вот, гофмейстер заметил, что на приеме есть все, кроме самого князя. Он обыскал все залы, потом, вспомнив безумные приступы страха, которые нередко овладевали князем, поспешил в его заветное убежище. Там тоже было пусто, но стальную башенку или будку удалось открыть не сразу. Он заглянул в тайник под полом, — как он сам потом рассказывал, эта дыра показалась ему на сей раз глубже, чем обычно, и еще сильней напомнила могилу. И в эту минуту откуда–то из бесконечных комнат и коридоров донеслись крики и шум.
Сперва это был отдаленный гул толпы, взволнованной каким–то невероятным событием, случившимся, скорее всего, за пределами замка. Потом, пугающе близко, беспорядочные возгласы, такие громкие, что, если б они не сливались друг с другом, можно было бы разобрать каждое слово. Потом, с ужасающей ясностью, донеслись слова — ближе, ближе, и наконец в комнату ворвался человек и выпалил новость — такие вести всегда кратки.
Отто, князь Хейлигвальденштейна и Гроссенмарка, лежал в густеющих сумерках за пределами замка, в лесу на сырой росистой траве, раскинув руки и обратив лицо к луне. Из простреленного виска и челюсти толчками била кровь, вот и все, что было в нем живого. Он был в парадной бело–желтой форме, одетый для приема гостей, только перевязь, отброшенная, смятая, валялась рядом. Он умер еще прежде, чем его подняли Но, живой или мертвый, он был загадкой, — он, который всегда прятался в своем потаенном убежище в самом сердце замка, вдруг очутился в сыром лесу, один и без оружия.
— Кто нашел тело? — спросил отец Браун.
— Одна девушка, состоявшая при дворе, Хедвига фон… не помню, как там дальше, — ответил его друг. — Она рвала в лесу цветы.
— И нарвала? — спросил священник, рассеянно глядя на переплеты ветвей над головой.
— Да, — ответил Фламбо. — Я как раз запомнил, что гофмейстер, а может, старина Гримм или кто–то еще говорил, как это было ужасно: они прибежали на ее зов и видят — девушка склонилась над этим… над этими кровавыми останками, а в руках у нее весенние цветы. Но главное — он умер до того, как подоспела помощь, и надо было, разумеется, сообщить эту новость в замок. Она поразила всех безмерным ужасом, еще сильнее, чем поражает обычно придворных падение властелина. Иностранных гостей, в особенности специалистов горного дела, обуяли растерянность и волнение, так же как и многих прусских чиновников, и вскоре стало ясно, что поиски сокровища занимают в этой истории гораздо более значительное место, чем предполагалось. Геологам и чиновникам были загодя обещаны огромные премии и международные награды, и, услыхав о смерти князя, кое–кто даже заявил, что его тайное убежище и усиленная охрана объясняются не страхом перед народом, а секретными изысканиями, поисками…
— А стебли у цветов были длинные? — спросил отец Браун.
Фламбо уставился на него во все глаза.
— Ну и странный же вы человек! — сказал он. — Вот и старина Гримм про это говорил. Он говорил — по его мнению, отвратительней всего, отвратительней и крови и пули, были эти самые цветы на коротких стеблях, почти что одни сорванные головки.
— Да, конечно, — сказал священник, — когда взрослая девушка рвет цветы, она старается, чтоб стебель был подлинней. А если она срывает одни головки, как маленький ребенок, похоже, что… — Он в нерешительности умолк.
— Ну? — спросил Фламбо.
— Ну, похоже, что она рвала цветы второпях, волнуясь, чтоб было чем оправдать свое присутствие там после… ну, после того, как она уже там была.
— Я знаю, к чему вы клоните, — хмуро сказал Фламбо. — Но это подозрение, как и все прочие, разбивается об одну мелочь — отсутствие оружия. Его могли убить чем угодно, как вы сказали, даже его орденской перевязью, но ведь надо объяснить не только как его убили, но и как застрелили. А вот этого–то мы объяснить не можем. Хедвигу самым безжалостным образом обыскали, — по правде сказать, она вызывала немалые подозрения, хотя ее дядей и опекуном оказался коварный старый гофмейстер Пауль Арнольд. Она была девушка романтичная, поговаривали, что и она сочувствует революционному пылу, издавна не угасавшему в их семье. Однако романтика романтикой, а попробуй всади пулю человеку в голову или в челюсть без помощи пистолета или ружья. А пистолета не было, хотя было два выстрела. Вот и разгадайте эту загадку, друг мой.
— Откуда вы знаете, что выстрелов было два? — спросил маленький священник.
— В голову попала только одна пуля, — ответил его собеседник, — но перевязь тоже была пробита пулей.
Безмятежно гладкий лоб отца Брауна вдруг прорезали морщины.
— Вторую пулю нашли? — требовательно спросил он.
Фламбо опешил.
— Что–то не припомню, — сказал он.
— Стойте! Стойте! Стойте! — закричал отец Браун, необычайно удивленный и озабоченный, все сильней морща лоб. — Не сочтите меня за невежу. Дайте–ка я все это обдумаю.
— Сделайте одолжение, — смеясь, ответил Фламбо и допил пиво.
Легкий ветерок шевелил ветви распускающихся деревьев, гнал белые и розовые облачка, отчего небо казалось еще голубей и все вокруг еще красочней и причудливей. Должно быть, это херувимы летели домой, к окнам своей небесной детской. Самая старая башня замка. Башня Дракона, возвышалась нелепая, точно огромная пивная кружка, и такая же уютная. А за ней насупился лес, в котором тогда лежал убитый.
— Что дальше стало с этой Хедвигой? — спросил наконец священник.
— Она замужем за генералом Шварцем, — ответил Фламбо. — Вы, без сомнения, слышали, он сделал головокружительную карьеру. Он отличился еще до своих подвигов при Садовой и Гравелотте. Он ведь выдвинулся из рядовых, а это очень большая редкость даже в самом крохотном немецком…
Отец Браун вскочил.
— Выдвинулся из рядовых! — воскликнул он и чуть было не присвистнул. — Ну и ну, до чего же странная история! До чего странный способ убить человека… но, пожалуй, никаких других возможностей тут не было. И подумать только, какая ненависть — так долго ждать…
— О чем вы говорите? — перебил Фламбо. — Каким это способом его убили?
— Его убили с помощью перевязи, — сдержанно произнес Браун. И, выслушав протесты Фламбо, продолжал: — Да, да, про пулю я знаю. Наверно, надо сказать так: он умер оттого, что на нем была перевязь. Эти слова не столь привычны для слуха, как, скажем: он умер оттого, что у него был тиф…
— Похоже, у вас в голове шевелится какая–то догадка, — сказал Фламбо, — но как же быть с пулей в голове Отто — ее оттуда не выкинешь. Я ведь вам уже говорил: его с легкостью могли бы задушить. Но его застрелили. Кто? Как?
— Застрелили по его собственному приказу, — сказал священник.
— Вы думаете, это самоубийство?
— Я не сказал «по его воле», — возразил отец Браун. — Я сказал «по его собственному приказу»
— Ну хорошо, как вы это объясняете?
Отец Браун засмеялся.
— Я ведь сейчас на отдыхе, — сказал он. — И никак я это не объясняю.
Просто эти места напоминают мне сказку, и, если хотите, я и сам расскажу вам сказку.
Розовые облачка, похожие на помадки, слились и увенчали башни золоченого пряничного замка, а розовые младенческие пальчики почек на деревьях, казалось, растопырились и тянулись к ним изо всех сил; голубое небо уже по–вечернему лиловело, и тут отец Браун вдруг снова заговорил.
— Был мрачный, ненастный вечер, с деревьев еще капало после дождя, а траву уже покрывала роса, когда князь Отто Гроссенмаркский поспешно вышел из боковой двери замка и быстрым шагом направился в лес. Один из бесчисленных часовых при виде его взял на караул, но он этого не заметил. Он предпочел бы, чтобы и его сейчас не замечали. Он был рад, когда высокие деревья, серые и уже влажные от дождя, поглотили его, как трясина. Он нарочно выбрал самый глухой уголок своих владений, но даже и здесь было не так глухо и пустынно, как хотелось бы князю. Однако можно было не опасаться, что кто–нибудь не в меру навязчивый или не в меру услужливый последует за ним по пятам, ведь он вышел из замка неожиданно даже для самого себя. Разряженные дипломаты остались в замке, он потерял к ним всякий интерес. Он вдруг понял, что может обойтись без них.
Его главной страстью был не страх смерти (он все же много благороднее), но странная жажда золота. Ради этого легендарного золота он покинул Гроссенмарк и захватил Хейлигвальденштейн. Ради золота и только ради золота он подкупил предателя и зверски убил героя, ради золота упорно и долго допрашивал вероломного гофмейстера, пока наконец не пришел к заключению, что изменник не солгал. Он и в самом деле ничего об этом не знал. Ради того, чтобы заполучить это золото, он уже не раз платил, не слишком, правда, охотно, и обещал заплатить еще, если большая часть его достанется ему; и ради золота сейчас, точно вор, тайно выскользнул из замка под дождь, ибо ему пришла на ум другая возможность завладеть светом очей своих, и завладеть задешево.
Поодаль от замка, в конце петляющей горной тропы, по которой князь держал путь, среди круто вздымающихся вверх, точно колонны, выступов кряжа, нависшего над городом, приютилось убежище отшельника — всего лишь пещера, огороженная колючим кустарником; здесь–то уже долгие годы и скрывался от мира третий из знаменитых братьев, Отчего бы ему и не открыть тайну золота, — думал князь Отто. Давным–давно, еще до того, как сделаться аскетом и отказаться от собственности и всех радостей жизни, он знал, где спрятано сокровище, и, однако, не стал его искать. Правда, они когда–то были врагами, но ведь теперь отшельник в силу веры своей не должен иметь врагов. Можно в чем–то пойти ему навстречу, воззвать к его устоям, и он, пожалуй, откроет тайну, которая касается всего лишь мирского богатства. Несмотря на сеть воинских постов, выставленных по его же приказу, на бесчисленные меры предосторожности, Отто был не трус, и, уж во всяком случае, алчность говорила в нем громче страха. Да и чего, в сущности, бояться? Ведь во всем княжестве ни у кого из жителей наверняка нет оружия, и уж стократ верней, что его нет в тихом горном убежище этого святоши, который питается травами, живет здесь с двумя старыми неотесанными слугами и уже многие годы не слышит человеческого голоса. С какой–то зловещей улыбкой князь Отто посмотрел вниз на освещенный фонарями квадратный лабиринт города. Всюду, насколько хватал глаз, стоят под ружьем его друзья, а у его врагов — ни щепотки пороха.
Часовые так близко подступают даже к этой горной тропе, что стоит ему крикнуть — и они кинутся сюда, вверх, не говоря уж о том, что через определенные промежутки времени лес и горный кряж прочесывают патрули; часовые начеку и в отдалении, за рекой, в смутно очерченном лесу, который отсюда кажется просто кустарником, — и никакими окольными путями врагу сюда не проникнуть. А вокруг замка часовые стоят и у западных ворот и у восточных, и у северных и у южных, и со всех четырех сторон они цепью окружают замок. Нет, он, Отто, в безопасности.
Это стало ему особенно ясно, когда он поднялся на гребень и увидел, как голо вокруг гнезда его старого врага. Он оказался на маленькой каменной платформе, которая с трех сторон круто обрывалась вниз. Позади чернел вход в пещеру, полускрытый колючим кустарником и совсем низкий, даже не верилось, что туда может войти человек. Впереди — крутой скалистый склон, и за ним, смутно видная в туманной дали, раскинулась долина. На небольшом каменном возвышении стоял старый бронзовый то ли аналой, то ли пюпитр, казалось, он с трудом выдерживает огромную немецкую Библию. Бронза (а может быть, это была медь) позеленела в разреженном горном воздухе, и Отто тотчас подумал «Даже если тут и были ружья, их давно разъела ржавчина». Луна, всходившая за гребнями и утесами, озарила все вокруг мертвенным светом, дождь перестал.
За аналоем стоял глубокий старик в черном одеянии — оно круто ниспадало с плеч прямыми недвижными складками, точно утесы вокруг, но белые волосы и слабый голос, казалось, одинаково бессильно трепетали на ветру, взгляд его был устремлен куда–то вдаль, поверх долины. Он, видимо, исполнял какой–то ежедневный непременный обряд.
— «Они полагались на своих коней…»
— Сударь, — с несвойственной ему учтивостью обратился князь к старику, — я хотел бы сказать вам несколько слов.
— «…и на свои колесницы», — чуть внятно продолжал старик, — «а мы полагаемся на господа сил…»
Последние слова совсем нельзя было расслышать, старик благоговейно закрыл книгу, почти слепой, он ощупью отыскал край аналоя и ухватился за него. Тотчас же из темного низкого устья пещеры выскользнули двое слуг и поддержали его. Они тоже были в тускло–черных балахонах, но в волосах их не светилось морозное серебро и черты лица не сковала холодная утонченность. То были крестьяне, хорваты или мадьяры с широкими грубыми лицами и туповато мигающими глазами. Впервые князю стало немного не по себе, но мужество и привычное умение изворачиваться не изменили ему.
— Пожалуй, с той ужасной канонады, при которой погиб ваш несчастный брат, мы с вами не встречались, — сказал он.
— Все мои братья умерли, — ответил старик; взгляд его по–прежнему был устремлен куда–то вдаль, поверх долины. Потом, на миг обратив к Отто изможденное тонкое лицо — белоснежные волосы низко свисали на лоб, точно сосульки, — он прибавил: — Да и сам я тоже мертв.
— Надеюсь, вы поймете, что я пришел сюда не затем, чтобы преследовать вас, точно тень тех страшных раздоров, — сдерживая себя, чуть ли не доверительно заговорил князь. — Не станем обсуждать, кто был тогда прав и кто виноват, но в одном, по крайней мере, мы всегда были правы, потому что в этом вы никогда не были повинны. Какова бы ни была политика вашей семьи, никому никогда не приходило в голову, что вами движет всего лишь жажда золота. Ваше поведение поставило вас вне подозрений, будто…
Старик в строгом черном облачении смотрел на князя слезящимися голубыми глазами, и в лице его была какая–то бессильная мудрость. Но при слове «золото» он вытянул руку, словно что–то отстраняя, и отвернулся к горам.
— Он говорит о золоте, — вымолвил старик. — Он говорит о запретном.
Пусть умолкнет.
Отто страдал извечной истинно прусской слабостью: он воображал, что успех — не случайность, а врожденный дар. Он твердо верил, что он и ему подобные рождены побеждать народы, рожденные покоряться. А потому чувство изумления было ему незнакомо, и то, что произошло дальше, застигло его врасплох. Он хотел было возразить отшельнику, и не смог произнести ни слова — что–то мягкое вдруг закрыло ему рот и накрепко, точно жгутом, стянуло голову. Прошло добрых сорок секунд, прежде чем он сообразил, что сделали это слуги–венгры, и притом его же собственной перевязью.
Старик снова неуверенными шагами подошел к огромной Библии, покоящейся на бронзовой подставке, с каким–то ужасающим терпением принялся медленно переворачивать страницы, пока не дошел до Послания Иакова, и стал читать.
— «…так и язык небольшой член, но…»
Что–то в его голосе заставило князя вдруг повернуться и кинуться вниз по тропе. Лишь на полпути к парку, окружавшему замок, впервые попытался он сорвать перевязь, что стягивала шею и челюсти. Попытался раз, другой, третий, но тщетно: те, кто заткнул ему рот, знали, что одно дело развязывать узел, когда он у тебя перед глазами, и совсем другое — когда он на затылке.
Ноги Отто были свободны — прыгай по горам, как антилопа, руки свободны — маши, подавай любой сигнал, а вот сказать он не мог ни слова. Дьявол бесновался в его душе, но он был нем.
Он уже совсем близко подошел к парку, обступавшему замок, и только тогда окончательно понял, к чему его приведет бессловесность и к чему его с умыслом привели. Мрачно посмотрел он на яркий, освещенный фонарями лабиринт города внизу и теперь уже не улыбнулся. С убийственной насмешкой вспомнил он все, что недавно говорил себе совсем в ином настроении. Далеко, насколько хватал глаз, — ружья его друзей, и каждый пристрелит его на месте, если он не отзовется на оклик. Ружей так много и они так близко, лес и горный кряж неустанно прочесывают днем и ночью, а потому в лесу не спрячешься до утра.
Часовые и на таких дальних подступах, что враг не может ни с какой стороны обойти их и проникнуть в город, а потому нет надежды пробраться в город издалека, в обход. Стоит только закричать — и его солдаты кинутся к нему на помощь. Но закричать он не может.
Луна поднялась выше и засияла серебром, и ночное небо ярко синело, прочерченное черными стволами сосен, обступавших замок. Какие–то цветы, широко распахнутые, с перистыми лепестками, и засветились и словно вылиняли в лунном сиянии — никогда прежде он ничего подобного не замечал, — и эти цветы, что теснились к стволам деревьев, словно обвивали их вокруг корней, казались ему пугающе неправдоподобными. Быть может, злая неволя, внезапно завладевшая им, помрачила его рассудок, но в лесу этом ему всюду чудилось что–то бесконечно немецкое — волшебная сказка. Ему чудилось, будто он приближается к замку людоеда — он забыл, что людоед — владелец замка — это он сам. Вспомнилось, как в детстве он спрашивал мать, водятся ли в старом парке при их родовом замке медведи. Он наклонился, чтобы сорвать цветок, словно надеялся этим талисманом защититься от колдовства. Стебель оказался крепче, чем он думал, и сломался с легким треском. Отто хотел было осторожно засунуть цветок за перевязь на груди — и тут раздался оклик.
— Кто идет?
И тогда Отто вспомнил, что перевязь у него не там, где ей положено быть.
Он пытался крикнуть — и не мог. Последовал второй оклик, а за ним выстрел — пуля взвизгнула и, ударившись в цель, смолкла. Отто Гроссенмаркский мирно лежал среди сказочных деревьев — теперь он уже не натворит зла ни золотом, ни сталью, а серебряный карандаш луны выхватывал и очерчивал тут и там то замысловатые украшения на его мундире, то глубокие морщины на лбу. Да помилует господь его душу.
Часовой, который стрелял согласно строжайшему приказу по гарнизону, понятно, кинулся отыскивать свою жертву Это был рядовой по фамилии Шварц, позднее ставший среди военного сословия личностью небезызвестной, и нашел он лысого человека в воинском мундире, чье лицо, туго обмотанное его же перевязью, было точно в маске — виднелись только раскрытые мертвые глаза, холодно поблескивавшие в лунном свете. Пуля прошла через перевязь, стягивающую челюсть, вот почему в ней тоже осталось отверстие, хотя выстрел был всего один Повинуясь естественному побуждению, хотя так поступать и не следовало, молодой Шварц сорвал загадочную шелковую маску и отбросил на траву; и тогда он увидел, кого убил.
Как события развивались дальше, сказать трудно. Но я склонен верить, что в этом небольшом лесу и вправду творилась сказка, — как ни ужасен был случай, который положил ей начало. Был ли девушке по имени Хедвига еще прежде знаком солдат, которого она спасла и за которого после вышла замуж, или она ненароком оказалась на месте происшествия и знакомство их завязалось в ту ночь, — этого мы, вероятно, никогда не узнаем. Но мне кажется, что эта Хедвига — героиня и она заслуженно стала женой человека, который сделался в некотором роде героем. Она поступила смело и мудро. Она уговорила часового вернуться на свой пост, где уже ничто не будет связывать его со случившимся: он окажется лишь одним из самых верных и дисциплинированных среди полусотни часовых, стоящих поблизости. Она же осталась подле тела и подняла тревогу, и ее тоже ничто не могло связывать с несчастьем, так как у нее не было и не могло быть никакого огнестрельного оружия. — Ну и, надеюсь, они счастливы, — сказал отец Браун, весело поднимаясь. — Куда вы? — спросил Фламбо. — Хочу еще разок взглянуть на портрет гофмейстера, того самого, который предал своих братьев, — ответил священник. — Интересно, в какой мере… интересно, если человек предал дважды, стал ли он от этого меньше предателем? И он долго размышлял перед портретом седовласого чернобрового старика с любезнейшей, будто наклеенной улыбкой, которую словно оспаривал недобрый, предостерегающий взгляд.
Недоверчивость отца Брауна
Воскресение отца Брауна
Одно время отец Браун купался — а вернее сказать, тонул — в лучах громкой славы. Имя его не сходило со страниц газет и даже склонялось в еженедельных критических обзорах, а подвиги стали предметом оживленных дискуссий и толков в клубах и светских салонах, особенно за океаном.
И что самое поразительное для всех, его знавших, — в журналах стали появляться детективные рассказы с его участием.
В центре внимания, как ни странно, он оказался, живя в одном из самых глухих или, во всяком случае, отдаленных мест, где ему когда–либо доводилось бывать. В качестве миссионера и одновременно приходского священника его отправили в одну из тех стран на севере Южной Америки, что, с одной стороны, тянутся к Европе, а с другой, — прячась под гигантской тенью президента Монро, постоянно грозятся стать независимой республикой. Население этих стран в основном составляют краснокожие и темнокожие — люди, в чьих жилах смешалась испанская и индейская кровь; но есть там немало (и с каждым годом становится все больше) и североамериканцев — выходцев из Англии, Германии, других европейских стран. Началось все с того, что один приезжий, совсем недавно сошедший на берег и сильно раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, двинулся к дому миссионера с примыкавшей к нему часовней — первому зданию, попавшемуся ему на глаза. Перед домом протянулась веранда, увитая черными спутанными виноградными лозами с квадратными, по–осеннему красными листьями. За длинным рядом оплетенных виноградом столбов на веранде расположились, тоже в ряд, люди, почти такие же неподвижные, как столбы, с красными, под стать виноградным листьям, лицами. Широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, а кожа грубостью и цветом напоминала темно–красную кору гигантских американских деревьев. Многие курили очень длинные, тонкие черные сигары, и если бы не подымавшийся в небо табачный дым, эти люди казались бы нарисованными. Приезжий, по всей видимости, назвал бы их аборигенами, хотя некоторые из них очень гордились своей испанской кровью.
Он, однако, был не из тех, кто видит большую разницу между испанцами и индейцами, и местных жителей за людей не считал.
Это был репортер из Канзас–Сити, долговязый блондин с предприимчивым, как сказал бы Мередит, носом; и впрямь казалось, что он то и дело принюхивается, действуя носом, словно муравьед хоботком. Родители долго ломали голову, как назвать сына, и в результате к фамилии Снейт присовокупили имя Сол, которого молодой человек имел все основания стесняться и в конце концов заменил Сол на Пол, руководствуясь, впрочем, совсем иными соображениями, чем апостол язычников. Ему же, разбирайся он в этом, больше подошло бы имя гонителя Савла, а не апостола Павла, ибо к официальной религии он относился со сдержанным презрением, в духе скорее Ингерсолла, чем Вольтера. Впрочем, сдержанность, как оказалось, не была определяющей чертой его характера, всю силу которого вскоре пришлось испытать на себе как миссионеру, так и сидевшим на веранде. Что–то в их неподобающе расслабленных позах и равнодушных взглядах внезапно вывело его из себя, и, не дождавшись ответа на свои первые вопросы, он с жаром заговорил сам.
Судорожно стиснув в руке саквояж, он остановился на самом солнцепеке, в панаме и в наглухо застегнутом безупречном костюме, и стал поносить сидевших в тени, на веранде. Очень громким голосом он попытался объяснить им, почему они ленивы, грязны, чудовищно невежественны и так низко пали — пусть задумаются сейчас, если раньше недосуг было. По его мнению, из–за пагубного влияния церкви они обнищали и опустились настолько, что могут себе позволить бездельничать средь бела дня.
— Эти церковники на голову вам сели! — возмущался он. — Делают с вами, что хотят. Ходят задрав нос в своих митрах и тиарах, разоделись в пух и прах, а вы и клюнули.
Прямо как дети в цирке! У вашего местного божка вид такой, будто он — пуп земли. Вы с него глаз не сводите, а лучше бы на себя посмотрели. В кого вы превратились?! Вот поэтому–то вы и дикари, даже читать и писать не умеете и…
В этот момент из дома миссионера торопливо выбежал местный божок. Напоминал он не столько пуп земли, сколько небольшой валик, завернутый в черную материю не первой свежести. Вместо тиары на голове у него красовалась поношенная широкополая шляпа, отдаленно напоминавшая сомбреро испанских индейцев. Впопыхах он нахлобучил ее на затылок. Он уже собирался было обратиться к местным жителям, безмолвно застывшим на веранде, как вдруг увидел незнакомца и быстро проговорил:
— Я не могу вам чем–нибудь помочь? Пожалуйста, заходите.
Мистер Пол Снейт вошел в дом миссионера, где ему предстояло в самое ближайшее время значительно расширить свой кругозор. По всей вероятности, нюх газетчика, как это часто бывает у ловких журналистов, оказался у Снейта сильнее предрассудков, и на свои многочисленные вопросы он получил весьма любопытные и неожиданные ответы. Выяснилось, к примеру, что индейцы умеют читать и писать, и научил их не кто иной, как миссионер. Если же к этому навыку они прибегали лишь в самых крайних случаях, то лишь потому, что от природы предпочитали более непосредственную связь с действительностью. Выяснилось также, что подозрительные личности, которые бездельничали на веранде, на своей земле умеют работать не покладая рук, в особенности те, у кого испанской крови больше, чем индейской. В этой информации Снейта главным образом поразил тот факт, что у этих людей есть земля, да еще собственная. Но так уж издавна велось, и местные жители, как и любые местные жители на их месте, не видели ничего дурного в том, чтобы обрабатывать собственную землю. Надо сказать, что и в земельном вопросе миссионер сказал свое слово, хотя в роли политика, пусть даже политика местного масштаба, он выступал в первый и последний раз в жизни.
Дело в том, что не так давно страну охватил один из тех приступов атеистического, чуть ли не анархического радикализма, которые периодически вспыхивают в странах латинской культуры; обычно такой приступ начинался тайным обществом и кончался гражданской войной. Лидером местных либералов был некий Альварес, довольно колоритный авантюрист, выходец из Португалии, но с негритянской, как утверждали его враги, кровью. Альварес возглавлял какие–то масонские ложи и тайные братства, которые в таких странах даже атеизму придают мистическую окраску.
А лидером консерваторов был фабрикант Мендоса, человек не такой яркий, зато весьма состоятельный и почтенный.
Все сходились на том, что стражи законности и порядка потерпели бы сокрушительное поражение, не заручись они поддержкой крестьян, желавших сохранить землю, в чем их с самого начала неустанно поддерживал скромный миссионер отец Браун.
Его беседа с журналистом была прервана приходом Мендосы, лидера консерваторов. Это был плотный, смуглый господин с лысой, смахивающей на грушу головой и такой же фигурой. Курил Мендоса необычайно ароматную сигару, однако перед тем, как подойти к священнику, он выбросил ее несколько театральным жестом, словно входил в церковь, после чего поклонился с совершенно неожиданным для такого тучного джентльмена изяществом. Вообще, все формальности он неизменно соблюдал с исключительной серьезностью, особенно по отношению к служителям церкви.
Это был один из тех мирян, которые гораздо больше похожи на священников, чем сами священники, что отца Брауна очень раздражало, особенно при личном общении. «Я и сам — антиклерикал, — любил с едва заметной улыбкой говорить он, — но если бы в дела клерикалов не вмешивались, клерикализма было бы куда меньше».
— Послушайте, мистер Мендоса, — воскликнул журналист, вновь воодушевившись, — по–моему, мы с вами где–то встречались. Вы случайно не были в прошлом году на Промышленном конгрессе в Мехико?
— Да, и мне знакомо ваше лицо. — Тяжелые веки мистера Мендосы вздрогнули, а рот медленно растянулся в улыбке.
— Сколько дел мы там провернули! — ударился в воспоминания Снейт. — И всего за каких–нибудь два часа. Вроде бы и вы внакладе не остались, а?
— Да, мне повезло, — скромно подтвердил Мендоса.
— Еще бы! — не унимался Снейт. — Деньги любят хватких. А у вас хватка железная. Простите, я вам не помешал?
— Вовсе нет, — ответил Мендоса. — Я частенько захожу перекинуться словом с падре. Просто так, поболтать о пустяках.
Узнав, что отец Браун на короткой ноге с таким преуспевающим и даже знаменитым дельцом, дальновидный мистер Снейт окончательно примирился с существованием священника. По всей видимости, он проникся уважением к миссионеру и его обязанностям и готов был даже закрыть глаза на такие неопровержимые свидетельства религиозного культа, как часовня и алтарь. Он всецело поддержал программу священника, по крайней мере ее социальную часть, и даже вызвался, если понадобится, выступить в роли живого телеграфа, сообщая миру о том, как эта программа выполняется. Что же касается отца Брауна, то он счел, что, сменив гнев на милость, журналист стал еще более обременителен.
Тем временем мистер Снейт стал изо всех сил рекламировать отца Брауна: отсылал в свою газету на Средний Запад громкие и многословные панегирики, фотографировал несчастного миссионера, что называется, в неофициальной обстановке и помещал эти фотографии в увеличенном виде на страницах толстых воскресных американских газет. Высказывания священника он преподносил миру как «откровения преподобного отца из Южной Америки», и не будь американская публика столь восприимчива и падка на впечатления, отец Браун очень скоро ей бы наскучил. Священник, однако, стал получать очень выгодные и трогательные предложения прочесть в Соединенных Штатах курс лекций, а когда он отказывался, его с почтительным недоумением уговаривали приехать на еще более выгодных условиях. По инициативе мистера Снейта про отца Брауна начали сочинять детективные истории в духе Шерлока Холмса, и к герою этих историй стали обращаться за помощью и поддержкой. С этой минуты бедный священник хотел только одного — чтобы его оставили в покое. И тогда мистер Снейт стал подумывать о том, не пора ли отцу Брауну последовать примеру друга доктора Уотсона и не исчезнуть на время, бросившись, как знаменитый сыщик, со скалы. Священник, со своей стороны, был готов на все, лишь бы истории о нем хотя бы на время прекратились. Ответы на письма, нескончаемым потоком шедшие из Соединенных Штатов, с каждым разом становились все короче, а когда отец Браун писал последнее письмо, он то и дело тяжко вздыхал.
Было бы странно, если бы невиданный ажиотаж, поднявшийся на севере, не дошел до южного городка, где отец Браун рассчитывал пожить в тишине и покое. Англичане и американцы, составлявшие значительную часть населения этой южноамериканской страны, преисполнились гордостью от того, что в непосредственной близости от них живет столь знаменитая личность. Американские туристы, из тех, что с ликующими возгласами рвутся в Вестминстерское аббатство, рвались к отцу Брауну. Дай им волю, и они бы пустили к нему, словно к только что открывшемуся памятнику, экскурсионные поезда его имени, до отказа набитые любителями достопримечательностей. Больше всего ему доставалось от энергичных и честолюбивых коммерсантов и лавочников, которые требовали, чтобы он покупал и расхваливал их товар. И даже если на рекомендации священника рассчитывать не приходилось, они продолжали засыпать его письмами в надежде на автограф. А поскольку человек он был безотказный, они делали с ним все, что хотели. Когда же отец Браун по просьбе франкфуртского виноторговца Экштейна набросал на бумаге несколько незначащих слов, он и не подозревал, чем это чревато.
Экштейн, маленький, суетливый, курчавый человечек в пенсне, настаивал, чтобы священник не только попробовал его знаменитый целебный портвейн, но и дал ему знать, где и когда он это сделал. Отец Браун настолько привык к причудам рекламы, что просьба виноторговца его нисколько не удивила, и он, черкнув Экштейну пару строк, занялся делом, представлявшимся ему несколько более осмысленным.
Но тут он вновь вынужден был отвлечься, ибо принести записку, и не от кого–нибудь, а от самого Альвареса, его политического противника, приглашавшего миссионера прийти на совещание, которое должно было состояться вечером в кафе за городскими воротами и на котором враждующие стороны рассчитывали наконец–то прийти к обоюдному согласию по одному из принципиальных вопросов. Проявив покладистость и тут, отец Браун передал с ожидавшим ответа краснолицым, по–военному подтянутым курьером, что непременно будет, после чего, имея в запасе еще около двух часов, решил заняться своими непосредственными обязанностями. Когда же пришло время уходить, он налил себе знаменитый целебный портвейн господина Экштейна, бросил лукавый взгляд на «ясы, осушил бокал и растворился в ночи.
Городок был залит лунным светом, и когда священник подошел к городским воротам с претенциозной аркой, за которой виднелись экзотические верхушки пальм, ему показалось, что он стоит на сцене в испанской опере. Один длинный пальмовый лист с зазубренными краями, свисавший по другую сторону арки, в ярком лунном свете напоминал черную пасть крокодила. Впрочем, у священника, быть может, и не возникла бы столь странная ассоциация, не обрати он внимания еще на одну вещь. Ветра не было, воздух был совершенно неподвижен, а между тем своим наметанным глазом исследователя отчетливо видел, как вздрогнул похожий на пасть крокодила пальмовый лист.
Отец Браун огляделся по сторонам и убедился, что кругом никого нет. Последние дома, большей частью с закрытыми дверьми и опущенными ставнями, остались позади; всю дорогу он шел узким проходом между длинных, идущих параллельно друг другу, глухих стен из крупного, бесформенного, но гладкого камня, из–под которого выбивались пучки колючей сорной травы. От ворот огней кафе видно не было; вероятно, оно было еще далеко. Из–под арки виднелся лишь залитый тусклым лунным светом, вымощенный большими каменными плитами тротуар да несколько стоявших вдоль дороги раскидистых грушевых деревьев. Внезапно его охватило мрачное предчувствие, ему стало не по себе, но он продолжал путь — отцу Брауну никак нельзя было отказать в смелости, а уж в любопытстве и подавно. Всю жизнь он испытывал потребность любой ценой доискаться истины даже в мелочах. Ему часто приходилось себя сдерживать, но справиться с этой потребностью он не мог. Твердым шагом священник прошел под аркой, и тут с пальмы, словно обезьяна, спрыгнул человек и бросился на него с ножом. Одновременно другой человек, отделившись от стены, кинулся сзади и, размахнувшись, хватил его дубинкой по голове.
Отец Браун повернулся, покачнулся и рухнул на землю с выражением кроткого и в то же время неизъяснимого удивления.
В том же городке, в то же самое время жил еще один молодой американец, антипод мистера Пола Снейта. Это был Джон Адаме Рейс, инженер–электрик, которого Мендоса пригласил провести электричество в старой части города. В международных сплетнях и в политической игре он ориентировался гораздо хуже, чем американский журналист, как, впрочем, и большинство его соотечественников: ведь в Америке на миллион Рейсов приходится, в сущности, всего один Снейт. Исключение Рейс составлял лишь в том смысле, что исключительно хорошо работал, в остальном же это был самый обыкновенный человек. Начинал он фармацевтом в аптеке на Дальнем Западе и всего добился только усердием и порядочностью. Свой родной город он и по сей день считал центром Вселенной. Религия, которую он ребенком усваивал по семейной Библии, сидя у матери на коленях, была протестантской разновидностью христианства, и он верил до сих пор — насколько вообще мог верить столь занятой человек. Даже ослепленный новейшими, самыми дерзновенными открытиями, ставя самые рискованные опыты, творя чудеса со светом и звуком, словно Бог, создающий новые звезды и Вселенные, он по–прежнему свято верил в то, что на свете нет ничего лучше домашнего очага, матери, семейной Библии и причудливых нравов родного городка. К своей матери он относился с таким искренним и глубочайшим почтением, словно был легкомысленным французом. Рейс был абсолютно уверен: Библия — это именно то, что нужно, хотя, путешествуя по свету, он заметил, что его уверенность разделяют далеко не все. Было бы странно, если бы обрядность католиков пришлась ему по душе; митры и епископские посохи претили ему не меньше, чем мистеру Снейту, хотя свою неприязнь он никогда не выражал столь заносчиво. Поклоны и расшаркивания Мендосы его раздражали точно так же, как и масонский мистицизм атеиста Альвареса. А может быть, все дело было просто в том, что жизнь тропической страны, где красный цвет индейской кожи сливался с желтым цветом испанского золота, была для него слишком экзотической. Во всяком случае, он не хвастался, когда говорил, что нет на свете места лучше, чем его родной город. Под этим подразумевалось, что где–то далеко есть нечто простое, непритязательное и трогательное, к чему он тянется всей душой. Тем более странным и необъяснимым явилось чувство, которое с недавнего времени стал испытывать Джон Адаме Рейс: ничто, оказывается, так живо не напоминало ему в его скитаниях о старой поленнице, о добропорядочных провинциальных нравах и о Библии, которую он читал по складам, сидя у матери на коленях, как круглое лицо и старомодный черный зонтик отца Брауна.
Он поймал себя на том, что стал следить за суетливо пробегающим по улице, вполне заурядным и даже смешным на вид человечком в черном; причем следить с каким–то нездоровым любопытством, словно тот — ходячая загадка или парадокс. Казалось, во всем, что ему ненавистно, вдруг обнаружилось нечто, вызывающее невольную симпатию. Рейс испытал такое чувство, будто дьявол, в отличие от мелких чертей, оказался самым обычным существом.
И вот, выглянув лунной ночью в окно, он увидел, как по улице в сторону городских ворот семенит, шаркая ногами по тротуару, в широкой черной шляпе и в длинном черном плаще тот самый дьявол, демон непостижимой беспорочности. Заинтересовавшись, сам не зная почему, Рейс стал гадать, куда шел священник и каковы его планы, да так увлекся, что маленькая черная фигурка уже давно скрылась из виду, а он все стоял у окна, гладя на залитую лунным светом улицу. Но тут он увидел нечто еще более интригующее. Мимо прошли, как по освещенной сцене, два человека, которых он сразу же узнал. Голубоватый, призрачный свет луны, словно софитом, выхватил из темноты густую копну курчавых волос, стоявших торчком на голове маленького виноторговца Экштейна, а также очертания еще одного, более высокого и смуглого человека с орлиным носом, в высоком, старомодном, надетом набекрень черном цилиндре, отчего вся его фигура чем–то напоминала привидение в театре теней. Однако в следующий момент Рейс устыдился того, что позволил луне сыграть с собой столь злую шутку, ибо, присмотревшись, он узнал густые черные бакенбарды и крупные черты лица доктора Кальдерона, почтенного городского эскулапа, которого он однажды застал у постели заболевшего Мендосы. И все же в том, как они перешептывались, как вглядывались в темноту, было что–то подозрительное. Неожиданно для самого себя Рейс перемахнул через подоконник, выпрыгнул из низкого окна на улицу и, как был, с непокрытой головой, двинулся вслед за ними. Он видел, как они скрылись в темном проеме городских ворот, а через мгновение оттуда раздался жуткий крик, громкий и пронзительный, причем Рейсу он показался особенно душераздирающим потому, что кричавший отчетливо произнес несколько слов на каком–то неизвестном языке.
В следующую минуту раздался топот ног, крики, а затем башенки на воротах и высокие пальмы вздрогнули от оглушительного — яростного или горестного — рева, собравшаяся толпа отпрянула назад, к воротам; казалось, она вот–вот ринется обратно, в город. А затем под погруженными во тьму сводами арки гулким и печальным эхом разнеслась весть:
— Отец Браун мертв!
Рейс так и не понял, почему от этих слов внутри у него все оборвалось, отчего ему показалось, что все его самые заветные надежды рухнули; так или иначе, он со всех ног побежал в сторону ворот, где столкнулся со своим соотечественником, газетчиком Снейтом. Снейт возвращался в город; он был бледен, как полотно, и нервно пощелкивал пальцами.
— Это чистая правда, — подтвердил он, и в его голосе прозвучало нечто, отдаленно напоминающее скорбь. — Приказал долго жить. Врач говорит, что надежды нет. Какие–то здешние черномазые, будь они прокляты, ударили священника дубинкой по голове, когда тот проходил через ворота.
Почему — неизвестно. А жаль, для города это большая потеря.
Рейс ничего не ответил (а может, просто не смог ответить) и побежал за ворота. На широких каменных плитах, из–под которых пробивались зеленые колючки, неподвижно лежала, на том самом месте, где упала, маленькая фигурка в черном, а огромную толпу сдерживал, в основном жестами, какой–то стоящий на переднем плане гигант. Стоило ему поднять руку, как толпа подавалась вперед или назад, как будто он был волшебником.
Альварес, диктатор и демагог, был действительно очень высок, осанист и разодет, как попугай. На этот раз он облачился в зеленый мундир с яркой тесьмой,. серебряными змейками разбегавшейся по сукну, а на шее у него на бордовой ленточке красовался орден. Его короткие вьющиеся волосы уже поседели и, по контрасту с кожей, которую друзья называли оливковой, а враги — темной, казались отлитыми из чистого золота. Его крупное лицо, обычно такое живое и энергичное, на этот раз выражало неподдельное горе и гнев.
По его словам, он ждал отца Брауна в кафе, как вдруг услышал шум, звук падающего тела, выбежал на улицу и обнаружил лежавший на мостовой труп.
— Я прекрасно знаю, что думают некоторые из вас, — сказал он, с высокомерным видом обводя глазами собравшихся, — и если вы меня боитесь, а ведь вы боитесь, могу вас заверить: я к этому убийству непричастен. Я — атеист, а потому не могу призвать в свидетели Бога, но готов поклясться честью солдата и порядочного человека — моей вины здесь нет. Если бы убийцы были у меня в руках, я собственноручно повесил бы их на этом дереве.
— Разумеется, нам приятно слышать это от вас, — с церемонным поклоном отвечал ему старик Мендоса, стоявший у тела своего погибшего единомышленника, — но мы так потрясены случившимся, что сейчас нам нелегко разобраться в своих чувствах. Приличия, мне кажется, требуют унести тело моего друга и разойтись. Насколько я понимаю, — с грустью добавил он, обращаясь к доктору, — надежды, увы, нет?
— Нет, — отозвался доктор Кальдерой.
Джон Рейс вернулся домой в полной растерянности. В это трудно было поверить, но ему не хватало человека, с которым он и знаком–то не был. Он узнал, что похороны назначены на следующий же день: вероятность бунта росла буквально с каждым часом, и всем хотелось, чтобы критический момент поскорее миновал. Когда Снейт видел застывших на веранде индейцев, они были похожи на деревянные фигуры древних ацтеков. Но он не видел, что с ними стало, когда они узнали о смерти священника.
Н; соблюдай они траур по своему религиозному вождю, они бы обязательно взбунтовались и линчевали вождя республиканцев. Что же касается непосредственных убийц, линчевать которых было бы делом совершенно естественным, то они словно под землю провалились. Никто не знал их имен, никто никогда не узнает, видел ли перед смертью отец Браун их лица. Однако неизъяснимое удивление, навсегда застывшее на лице покойного, могло означать, что своих убийц он все же узнал. Альварес настаивал, что это не его рук дело; за гробом он шел в своем роскошном, расшитом серебряными галунами зеленом мундире, с выражением подчеркнутого подобострастия на лице.
За верандой каменная лестница круто поднималась на высокую насыпь, окруженную живой изгородью из кактусов. Внизу дорога была запружена народом: осиротевшие аборигены молились и плакали. Но, несмотря на вызывающее поведение местных жителей, Альварес держался достойно, с завидным самообладанием, и, как впоследствии отметил про себя Рейс, ничего бы не произошло, если бы его не задевали остальные.
Старик Мендоса, с горечью вынужден был признать Рейс, всегда вел себя как последний болван, а на этот раз превзошел самого себя. По обычаю, распространенному у примитивных народов, гроб оставили открытым, и с лица покойного сняли покрывало, отчего местные жители по простоте душевной заголосили еще громче. Но таков был традиционный обряд похорон, и все бы обошлось без последствий, если бы в свое время с легкой руки какого–то заезжего умника в этой стране не укоренился обычай произносить надгробные речи на манер французских вольнодумцев. Первым с длинной речью выступил Мендоса, и чем дольше он говорил, тем больше унывал Джон Рейс, тем меньше нравился ему здешний обычай. С въедливой монотонностью банкетного оратора, который может говорить часами, Мендоса стал, не жалея весьма заезженных эпитетов, перечислять исключительные достоинства покойного. Мало того. По своей неисправимой глупости Мендоса не нашел ничего лучше, как критиковать и даже клеймить своих политических противников. Не прошло и трех минут, как разразился скандал, причем скандал с самыми неожиданными последствиями.
— Мы вправе задаться вопросом, — распинался он, с важным видом глядя по сторонам. — Мы вправе задаться вопросом: могут ли подобными добродетелями обладать те из нас, кто по безрассудству отказался от веры своих отцов?
Когда среди нас появляются безбожники, когда эти безбожники пробиваются в вожди, чтобы не сказать — в диктаторы, мы воочию убеждаемся, что их постыдная философия приводит к преступлениям сродни этому. И если мы спросим себя, кто же истинный убийца этого святого человека, то ответ напрашивается…
В этот момент в глазах полукровки и авантюриста Альвареса вспыхнул свирепый африканский огонек. В конечном счете, подумалось Рейсу, этот человек — дикарь, собой он не владеет, а все его искрометные теории отдают шаманством. Как бы то ни было, Мендоса так и не смог закончить свою мысль, ибо Альварес во всю мощь своих необъятных легких стал кричать на старика и перекричал его.
— И вы еще спрашиваете, кто его убил?! — гремел он. — Ваш Бог убил его! Его убил его собственный Бог! Вы же сами говорите, что Он убивает всех своих самых верных и глупых слуг так же, как Его. — И он в ярости ткнул пальцем, но не в сторону гроба, а в сторону распятия. Затем, несколько умерив свой пыл, он не без раздражения, но уже спокойнее продолжал: — Не я, а вы в это верите. Не лучше ли вообще не верить в Бога, чем терпеть от него лишения?
Я, со своей стороны, не боюсь во всеуслышание заявить, что никакого Бога нет. Во всей этой слепой и бессмысленной Вселенной нет силы, что услышит вашу молитву и воскресит вашего друга. Вы можете сколько угодно просить небеса, чтобы они вернули его к жизни, — он не воскреснет. Я могу сколько угодно требовать от небес, чтобы они вернули его к жизни, — он все равно не воскреснет. Итак, я бросаю Богу вызов: пусть Тот, Кого нет, оживит усопшего!
Наступила гнетущая тишина — слова демагога возымели свое действие.
— Как же мы сразу не догадались, что таким, как вы… — хриплым, клокочущим от ярости голосом начал было Мендоса.
Но тут его вновь перебили, на этот раз — крикливый, высокий голос с американским акцентом.
— Смотрите! Смотрите! — завопил газетчик Снейт. — Чудо! Клянусь, я собственными глазами видел, как он пошевелился!
С этими словами он стремглав кинулся вверх к стоявшему на постаменте гробу, а внизу в совершенном неистовстве ревела толпа. В следующий момент он повернул перекошенное от удивления лицо и поманил к себе доктора Кальдерона, который тут же к нему присоединился. Когда врач и газетчик отошли в сторону, все увидели, что голова покойного лежит иначе. Толпа ахнула от восторга и тут же вновь замерла на полувздохе, ибо покойник вдруг застонал, приподнялся на локте и обвел стоявших вокруг затуманенным взором.
Прошли годы, а Джон Адаме Рейс, который прежде сталкивался с чудесами лишь в науке, так и не смог описать, что творилось потом в городке. У него создалось впечатление, будто из реального мира он угодил в сказочный, где нет ни времени, ни пространства. Не прошло и получаса, как с населением города и его окрестностей начало твориться такое, чего не бывало уже тысячу лет; казалось, вновь наступило средневековье, и целый народ, став свидетелем невероятного чуда, постригся в монахи; казалось, на древнегреческий город сошло с небес божество. Тысячи людей прямо на дороге валились на колени, сотни, не сходя с места, принимали монашеский обет, и даже приезжие, в том числе и оба американца, не могли говорить и думать ни о чем, кроме свершившегося чуда. Даже Альварес, и тот — что, впрочем, неудивительно — был потрясен до глубины души и сидел, обхватив голову руками.
В этой вакханалии благодати тонул слабый голосок маленького священника, порывавшегося что–то сказать. Никто его не слушал, и по тем робким знакам, какие он делал, чувствовалось, что раздражен он не на шутку. Миссионер подошел к краю парапета и, взмахнув ручками, словно пингвин — плавниками, попытался утихомирить бушевавшую толпу. Наконец, улучив момент, когда наступило минутное затишье, отец Браун сказал своей пастве все, что он о ней думает.
— Эх вы, глупые люди! — выкрикнул он с дрожью в голосе. — Глупые, глупые люди!
Но тут, как видно, он взял себя в руки, двинулся к лестнице своей торопливой походкой и засеменил вниз.
— Куда же вы, отец? — с еще большей, чем обычно, почтительностью поинтересовался Мендоса.
— На почту, — второпях бросил отец Браун. — Что? Нет, разумеется, чуда не было. С чего вы взяли? Чудеса так просто не совершаются.
И он побежал вниз, а люди падали перед ним " на колени и умоляли его благословить их.
— Благословляю, благословляю, — тараторил на ходу отец Браун. — Да благословит вас Бог! Может, хоть тогда поумнеете.
Он пулей помчался на почту и дал епископу телеграмму следующего содержания:
«Здесь ходят невероятные слухи о чуде. Надеюсь, Его преосвященство не даст этой истории ход. Она того не стоит».
Он так разволновался, что, кончив писать, покачнулся, и Джон Рейс подхватил его под руку.
— Позвольте, я провожу вас домой, — сказал он. — Вы заслуживаете большего внимания, чем вам здесь оказывают.
Джон Рейс и отец Браун сидели в библиотеке. Стол священника, как и накануне, был завален бумагами. Бутылка вина и пустой бокал стояли на том же самом месте.
— А теперь, — с какой–то мрачной решимостью сказал отец Браун, — можно и подумать.
— Сейчас, по–моему, вам не стоит перенапрягаться, — возразил американец. — Вам необходимо как следует отдохнуть. И потом, о чем вы собираетесь думать?
— Между прочим, мне довольно часто приходилось расследовать убийства, — заметил отец Браун. — И вот теперь мне предстоит выяснить, кто убил меня самого.
— Я бы на вашем месте сначала выпил вина, — посоветовал Рейс.
Отец Браун встал, наполнил, уже во второй раз, свой бокал, поднял его, задумчиво посмотрел в пустоту и опять поставил бокал на стол. Затем снова сел и сказал:
— Знаете, какое чувство я испытал перед смертью? Вы не поверите, но, умирая, я испытал несказанное удивление.
— Вы, надо полагать, удивились, что вас ударили по голове?
— Наоборот, — придвинувшись к собеседнику, доверительно шепнул отец Браун. — Я удивился, что меня не ударили по голове.
Некоторое время Рейс смотрел на священника с таким видом, будто решил, что удар по голове не прошел для него бесследно, а затем спросил:
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что первый убийца занес надо мной дубину, но так и не опустил ее мне на голову. И второй убийца лишь сделал вид, что собирается пырнуть меня ножом — на теле и царапины не осталось. Все было прямо как в театре. Однако самое поразительное произошло потом.
Он задумчиво взглянул на заваленный бумагами стол и продолжал:
— Несмотря на то, что ни нож, ни дубинка меня не коснулись, я вдруг почувствовал дурноту и чудовищную слабость в ногах. Дубинка и нож тут, разумеется, ни при чем.
Знаете, что я подумал?
И с этими словами отец Браун показал на бокал с вином.
Рейс поднял бокал и понюхал вино.
— Думаю, вы правы, — сказал он. — В свое время я работал в аптеке и изучал химию. Без специального исследования говорить наверняка не берусь, но запах у этого вина довольно странный. Есть снадобья, которыми на Востоке пользуются, когда хотят усыпить человека. Сон наступает такой глубокий, что кажется, будто человек мертв.
— Совершенно верно, — спокойно сказал священник. — Все это чудо по какой–то причине было подстроено. Сцену похорон тщательно отрепетировали и рассчитали по минутам. Я подозреваю, что история эта каким–то образом связана с той громкой рекламой, которую создал мне Снейт. Он совершенно сошел с ума, и все же не верится, чтобы только ради этой шумихи он мог так далеко зайти. Одно дело торговать мной, выдавая за второго Шерлока Холмса, а…
Между тем лицо священника на глазах переменилось, он вдруг прикрыл веки и встал, как будто задыхался, а затем выбросил вперед дрожащую руку и, пошатываясь, двинулся к двери.
— Куда вы? — удивился Рейс.
— Я? С вашего разрешения, я хотел пойти помолиться Богу, вернее, поблагодарить Его.
— Простите, я не совсем понимаю. Что с вами?
— Я хотел поблагодарить Господа за то, что Он таким непостижимым образом спас меня в самый последний момент.
— Послушайте! — воскликнул Рейс. — Я не католик, но, поверьте, я достаточно набожен и понимаю — вам есть за что благодарить Бога, ведь Он спас вас от смерти.
— Нет, — поправил его священник, — не от смерти. От позора.
Рейс смотрел на него широко открытыми глазами. Следующая реплика отца Брауна совсем ошеломила его:
— Пусть бы еще опозорили меня! Позор угрожал всему, что мне дорого. Они замахнулись на святая святых. Даже подумать страшно! Ведь мог разразиться самый страшный скандал со времен Титуса Оутса.
— Не понимаю, о чем вы? — воскликнул Рейс.
— Простите, я, кажется, совсем заморочил вам голову, — сказал священник, садясь. Он немного пришел в себя и продолжал: — Меня самого осенило, лишь когда речь зашла о Шерлоке Холмсе. Теперь я вспоминаю, что я написал в связи с его безумным планом. Тогда фраза «Я готов умереть и воскреснуть, как Шерлок Холмс» не показалась мне подозрительной, сейчас же я понимаю, что за ней стояло.
Как только это пришло мне в голову, я сообразил, что меня не зря заставляли писать такие фразы, ведь они сводились к одному и тому же. Точно так же, сам того не подозревая, я написал, словно бы обращаясь к сообщнику, что в назначенное время выпью отравленного вина. Ну, теперь поняли?
— Да, кажется, начинаю понимать, — воскликнул Рейс, вскакивая на ноги и не сводя глаз со священника.
— В их планы входило сначала устроить вокруг чуда ажиотаж, а потом самим же это чудо опровергнуть. И что самое худшее, они бы доказали, что я был с ними заодно.
Получилось бы, что церковь сознательно пошла на подлог. В этом–то и заключалась их цель. Дьявольская цель.
Помолчав, он добавил уже совсем тихо:
— Да, мои автографы им бы очень пригодились.
Рейс метнул взгляд на лежавшие на столе бумаги и мрачно спросил:
— И сколько же негодяев замешано в этом деле?
— Увы, немало. — Священник покачал головой. — Правда, некоторые были всего лишь марионетками. Возможно, Альварес счел, что на войне все средства хороши, ведь он человек своеобразный. Я сильно подозреваю, что Мендоса — старая лиса, я ему никогда не доверял, да и он был крайне раздосадован тем, что я не поддержал его начинаний. Но все это несущественно. Главное, я должен поблагодарить Бога за свое спасение, а особенно за то, что Он надоумил меня дать телеграмму епископу.
Джон Рейс пребывал в глубокой задумчивости.
— Вы рассказали мне массу вещей, о которых я понятия не имел, — сказал он наконец, — а теперь, вероятно, и мне стоит рассказать вам ту единственную вещь, которую не знаете вы. Сейчас я довольно хорошо представляю себе, на чем строился их план. Они полагали, что любой человек, который проснулся в гробу и обнаружил, что он канонизирован при жизни и стал ходячим чудом, позволит носить себя на руках и будет упиваться нежданно свалившейся на него славой. Надо отдать им должное, в своих расчетах они учитывали особенности человеческой психики. Мне доводилось встречаться с самыми разными людьми в самых разных местах, и могу вас заверить, что на тысячу человек едва ли найдется один, который в подобной ситуации сохранил бы самообладание и, еще толком не проснувшись, проявил достаточно здравомыслия, простоты, смирения, чтобы… — Тут Рейс вдруг обнаружил, что расчувствовался и у него, против обыкновения, дрожит голос.
Отец Браун покосился на стоявшую на столе бутылку и как бы невзначай сказал:
— Послушайте, а как вы смотрите на то, чтобы распить бутылку настоящего вина?
Небесная стрела
Боюсь, не меньше ста детективных историй начинаются с того, что кто–то обнаружил труп убитого американского миллионера, — обстоятельство, которое почему–то повергает всех в невероятное волнение. Счастлив, кстати, сообщить, что и наша история начинается с убитого миллионера, а если говорить точнее, с целых трех, что даже можно счесть embarras de richesse1. Но именно это совпадение или, может быть, постоянство в выборе объекта и выделили дело из разряда банальных уголовных случаев, превратив в проблему чрезвычайной сложности.
Не вдаваясь в подробности, молва утверждала, что все трое пали жертвой проклятия, тяготеющего над владельцами некой ценной исторической реликвии, ценность которой была, впрочем, не только исторической. Реликвия эта представляла собой нечто вроде украшенного драгоценными камнями кубка, известного под названием «коптская чаша». Никто не знал, как она оказалась в Америке, но полагали, что прежде она принадлежала к церковной утвари.
Кое–кто приписывал судьбу ее владельцев фанатизму какого–то восточного христианина, удрученного тем, что священная чаша попала в столь материалистические руки. О таинственном убийце, который, возможно, был совсем даже и не фанатик, ходило много слухов и часто писали газеты.
Безымянное это создание обзавелось именем, вернее, кличкой. Впрочем, мы начнем рассказ лишь с третьего убийства, так как лишь тогда на сцене появился некий священник Браун, герой этих очерков.
Сойдя с палубы атлантического лайнера и ступив на американскую землю, отец Браун, как многие англичане, приезжавшие в Штаты, с удивлением обнаружил, что он знаменитость. Его малорослую фигуру, его малопримечательное близорукое лицо, его порядком порыжевшую сутану на родине никто бы не назвал необычными, разве что необычайно заурядными. Но в Америке умеют создать человеку славу, участие Брауна в распутывании двух–трех любопытных уголовных дел и его старинное знакомство с экс–преступником и сыщиком Фламбо создали ему в Америке известность, в то время как в Англии о нем лишь просто кое–кто слыхал. С недоумением смотрел он на репортеров, которые, будто разбойники, напали на него со всех сторон уже на пристани и стали задавать ему вопросы о вещах, в которых он никак не мог считать себя авторитетом, например, о дамских модах и о статистике преступлений в стране, где он еще и нескольких шагов не сделал. Возможно, по контрасту с черным, плотно сомкнувшимся вокруг него кольцом репортеров, отцу Брауну бросилась в глаза стоявшая чуть поодаль фигура, которая также выделялась своей чернотой на нарядной, освещенной ярким летним солнцем набережной, но пребывала в полном одиночестве, — высокий, с желтоватым лицом человек в больших диковинных очках. Дождавшись, когда репортеры отпустили отца Брауна, он жестом остановил его и сказал:
— Простите, не ищете ли вы капитана Уэйна?
Отец Браун заслуживал некоторого извинения, тем более что сам он остро чувствовал свою вину. Вспомним: он впервые увидел Америку, главное же — впервые видел такие очки, ибо мода на очки в массивной черепаховой оправе еще не дошла до Англии. В первый момент у него возникло ощущение, будто он смотрит на пучеглазое морское чудище, чья голова чем–то напоминает водолазный шлем. Вообще же незнакомец одет был щегольски, и простодушный Браун подивился, как мог такой щеголь изуродовать себя нелепыми огромными очками. Это было все равно, как если бы какой–то денди для большей элегантности привинтил себе деревянную ногу. Поставил его в тупик и предложенный незнакомцем вопрос. В длинном списке лиц, которых Браун надеялся повидать в Америке, и в самом деле значился некий Уэйн, американский авиатор, друг живущих во Франции друзей отца Брауна, но он никак не ожидал, что этот Уэйн встретится ему так скоро.
— Прошу прощения, — сказал он неуверенно, — так это вы капитан Уэйн?
Вы… вы его знаете?
— Что я не капитан Уэйн, я могу утверждать довольно смело, — невозмутимо отозвался человек в очках — Я почти не сомневался в этом, оставлял его в автомобиле, где он сейчас вас дожидается. На ваш второй вопрос ответить сложнее. Я полагаю, что я знаю Уэйна, его дядюшку и, кроме того, старика Мертона. Я старика Мертона знаю, но старик Мертон не знает меня. Он видит в этом свое преимущество, я же полагаю, что преимущество — за мной. Вы поняли меня?
Отец Браун понял его не совсем. Он, помаргивая, глянул на сверкающую гладь моря, на верхушки небоскребов, затем перевел взгляд на незнакомца.
Нет, не только потому, что он прятал глаза за очками, лицо его выглядело столь непроницаемым. Было в этом желтоватом лице что–то азиатское, даже монгольское, смысл его речей, казалось, наглухо был скрыт за сплошными пластами иронии. Среди общительных и добродушных жителей этой страны нет–нет да встретится подобный тип — непроницаемый американец.
— Мое имя Дрейдж, — сказал он, — Норман Дрейдж, и я американский гражданин, что все объясняет. По крайней мере остальное, я надеюсь, объяснит мой друг Уэйн; так что не будем нынче праздновать четвертое июля1.
Ошеломленный Браун позволил новому знакомцу увлечь себя к находившемуся неподалеку автомобилю, где сидел молодой человек с желтыми всклокоченными волосами и встревоженным осунувшимся лицом. Он издали приветствовал отца Брауна и представился: Питер Уэйн. Браун не успел опомниться, как его втолкнули в автомобиль, который, быстро промчавшись по улицам, выехал за город. Не привыкший к стремительной деловитости американцев, Браун чувствовал себя примерно так, словно его влекли в волшебную страну в запряженной драконами колеснице. И как ни трудно ему было сосредоточиться, именно здесь ему пришлось впервые выслушать в пространном изложении Уэйна, которое Дрейдж иногда прерывал отрывистыми фразами, историю о коптской чаше и о связанных с ней двух убийствах.
Как он понял, дядя Уэйна, некто Крейк, имел компаньона по фамилии Мертон, и этот Мертон был третьим по счету богатым дельцом, в чьи руки попала коптская чаша. Когда–то первый из них, Титус П. Трэнт, медный король, стал получать угрожающие письма от неизвестного, подписывавшегося Дэниел Рок. Имя, несомненно, было вымышленным, но его носитель быстро прославился, хотя доброй славы и не приобрел. Робин Гуд и Джек Потрошитель вместе не были бы более знамениты, чем этот автор угрожающих писем, не собиравшийся, как вскоре стало ясно, ограничиться угрозами. Все закончилось тем, что однажды утром старика Трэнта нашли в его парке у пруда, головой в воде, а убийца бесследно исчез. По счастью, чаша хранилась в сейфе банка и вместе с прочим имуществом перешла к кузену покойного, Брайану Хордеру, тоже очень богатому человеку, также вскоре подвергшемуся угрозам безымянного врага. Труп Брайана Хордера нашли у подножия скалы, неподалеку от его приморской виллы, дом же был ограблен, на сей раз — очень основательно. И хотя чаша не досталась грабителю, он похитил у Хордера столько ценных бумаг, что дела последнего оказались в самом плачевном состоянии.
— Вдове Брайана Хордера, — рассказывал дальше Уэйн, — пришлось продать почти все ценности. Наверно, именно тогда Брандер Мертон и приобрел знаменитую чашу. Во всяком случае, когда мы познакомились, она уже находилась у него. Но, как вы сами понимаете, быть ее владельцем довольно обременительная привилегия.
— Мистер Мертон тоже получает угрожающие письма? — спросил отец Браун, помолчав.
— Думаю, что да, — сказал мистер Дрейдж, и что–то в его голосе заставило священника взглянуть на него повнимательнее: Дрейдж беззвучно смеялся, да так, что у священника побежали по коже мурашки.
— Я почти не сомневаюсь, что он получал такие письма, — нахмурившись, сказал Питер Уэйн. — Я сам их не читал: его почту просматривает только секретарь, и то не полностью, поскольку Мертон, как все богачи, привык держать свои дела в секрете. Но я видел, как он однажды рассердился и огорчился, получив какие–то письма; он, кстати, сразу же порвал их, так что и секретарь их не видел. Секретарь тоже обеспокоен; по его словам, старика кто–то преследует. Короче, мы будем очень признательны тому, кто хоть немного нам поможет во всем этом разобраться. А поскольку ваш талант, отец Браун, всем известен, секретарь просил меня безотлагательно пригласить вас в дом Мертона.
— Ах, вот что, — сказал отец Браун, который наконец–то начал понимать, куда и зачем его тащат. — Но я, право, не представляю, чем могу вам помочь.
Вы ведь все время здесь, и у вас в сто раз больше данных для научного вывода, чем у случайного посетителя.
— Да, — сухо заметил мистер Дрейдж, — наши выводы весьма научны, слишком научны, чтобы поверить в них. Сразить такого человека, как Титус П.
Трэнт, могла только небесная кара, и научные объяснения тут ни при чем. Как говорится, гром с ясного неба.
— Неужели вы имеете в виду вмешательство потусторонних сил! — воскликнул Уэйн.
Но не так–то просто было угадать, что имеет в виду Дрейдж; впрочем, если бы он сказал о ком–нибудь: «тонкая штучка», — можно было бы почти наверняка предположить, что это значит «дурак». Мистер Дрейдж хранил молчание, непроницаемый и неподвижный, как истый азиат; вскоре автомобиль остановился, видимо, прибыв к месту назначения, и перед ними открылась странная картина. Дорога, которая до этого шла среди редко растущих деревьев, внезапно вывела их на широкую равнину, и они увидели сооружение, состоявшее лишь из одной стены, образуя круг вроде защитного вала в военное лагере римлян, постройка чем–то напоминала аэродром. На вид ограда не был похожа на деревянную или каменную и при ближайшем рассмотрении оказалась металлической.
Все вышли из автомобиля и после некоторых манипуляций, подобных тем, что производятся при открывании сейфа, в стене тихонько отворилась дверца. К немалому удивлению Брауна, человек по имени Норман Дрейдж не проявил желания войти.
— Нет уж, — заявил он с мрачной игривостью. — Боюсь, старик Мертон не выдержит такой радости Он так любит меня, что, чего доброго, еще умрет от счастья.
И он решительно зашагал прочь, а отец Браун, удивляясь все больше и больше, прошел в стальную дверцу, которая тут же за ним защелкнулась. Он увидел обширный, ухоженный парк, радовавший взгляд веселым разнообразием красок, но совершенно лишенный деревьев, высоких кустов и высоких цветов. В центре парка возвышался дом, красивый и своеобразный, но так сильно вытянутый вверх, что скорее походил на башню. Яркие солнечные блики играли там и сям на стеклах расположенных под самой крышей окон, но в нижней части дома окон, очевидно, не было. Все вокруг сверкало безупречной чистотой, казалось, присущей самому воздуху Америки, на редкость ясному. Пройдя через портал, они увидели блиставшие яркими красками мрамор, металлы, эмаль, но ничего похожего на лестницу. Только в самом центре находилась заключенная в толстые стены шахта лифта. Доступ к ней преграждали могучего вида мужчины, похожие на полисменов в штатском.
— Довольно фундаментальная система охраны, не спорю, — сказал Уэйн. — Вам, возможно, немного смешно что Мертон живет в такой крепости, — в парке нет ни единого дерева, за которым кто–то мог бы спрятаться. Но вы не знаете этой страны, здесь можно ожидать всего. К тому же вы, наверное, себе не представляете, что за величина Брандер Мертон. На вид он скромный, тихий человек, такого встретишь на улице — не заметишь; впрочем, встретить его на улице теперь довольно мудрено: если он когда и выезжает, то в закрытом автомобиле. Но если что–то с ним случится, волна землетрясений встряхнет весь мир от тихоокеанских островов до Аляски. Едва ли был когда–либо император или король, который обладал бы такой властью над народами. А ведь, сознайтесь, если бы вас пригласили в гости к царю или английскому королю, вы пошли бы из любопытства. Как бы вы ни относились к миллионерам и царям, человек, имеющий такую власть, не может не быть интересен. Надеюсь, ваши принципы не препятствуют вам посещать современных императоров, вроде Мертона.
— Никоим образом, — невозмутимо отозвался отец Браун Май долг — навещать узников и всех несчастных, томящихся в заключении.
Молодой человек нахмурился и промолчал, на его худом лице мелькнуло странное, не очень–то приветливое выражение. Потом он вдруг сказал:
— Кроме того, не забывайте, что Мертона преследует не просто мелкий жулик или какая–то там «Черная рука». Этот Дэниел Рок — сущий дьявол Вспомните, как он прикончил Трэнта в его же парке, а Хордера — возле самого дома, и оба раза ускользнул.
Стены верхнего этажа были невероятно толсты и массивны, комнат же имелось только две: прихожая и кабинет великого миллионера. В тот момент, когда Браун и Уэйн входили в прихожую, из дверей второй комнаты показались два других посетителя. Одного из них Уэйн назвал дядей, это был невысокий, но весьма крепкий и энергичный человек, с бритой головой, которая казалась лысой, и до того темным лицом, что оно, казалось, никогда не было белым. Это был прославившийся в войнах с краснокожими старик Крейк, обычно именуемый Гикори Крейком, в память еще более знаменитого старика Гикори1. Совсем иного типа господин был его спутник — вылощенный, верткий, с черными, как бы лакированными волосами и с моноклем на широкой черной ленте — Бернард Блейк, поверенный старика Мертона, приглашенный компаньонами на деловое совещание.
Четверо мужчин, из которых двое почтительно приближались к святая святых, а двое других столь же почтительно оттуда удалялись, встретившись посреди комнаты, вступили между собой в непродолжительный учтивый разговор. А за всеми этими приближениями и удалениями из глубины полутемной прихожей, которую освещало только внутреннее окно, наблюдал плотный человек с лицом негроида и широченными плечами. Таких, как он, шутники–американцы именуют злыми дядями, друзья называют телохранителями, а враги — наемными убийцами.
Он сидел, не двигаясь, у двери кабинета и даже бровью не повел при их появлении. Зато Уэйн, увидев его, всполошился.
— Что, разве хозяин там один? — спросил он.
— Успокойся, Питер, — со смешком ответил Крейк. — С ним его секретарь Уилтон. Надеюсь, этого вполне достаточно. Уилтон стоит двадцати телохранителей. Он так бдителен, что, наверно, никогда не спит. Очень добросовестный малый, к тому же быстрый и бесшумный, как индеец.
— Ну, по этой части вы знаток, — сказал племянник. — Помню, еще в детстве, когда я увлекался книгами об индейцах, вы обучали меня разным приемам краснокожих. Правда, в этих моих книгах индейцам всегда приходилось худо.
— Зато в жизни — не всегда, — угрюмо сказал старый солдат.
— В самом деле? — любезно осведомился мистер Блейк. — Разве они могли противостоять нашему огнестрельному оружию?
— Я видел, как, вооруженный только маленьким ножом, индеец, в которого целились из сотни ружей, убил стоявшего на крепостной стене белого, — сказал Крейк.
— Убил ножом? Но как? — спросил Блейк.
— Он его бросил, — ответил Крейк. — Метнул прежде, чем в него успели выстрелить. Какой–то новый, незнакомый мне прием.
— Надеюсь, вы с ним так и не ознакомились, — смеясь, сказал племянник Крейка.
— Мне кажется, — задумчиво проговорил отец Браун, — из этой истории можно извлечь мораль.
Пока они так разговаривали, из смежной комнаты вышел и остановился чуть поодаль секретарь Мертона мистер Уилтон, светловолосый, бледный человек с квадратным подбородком и немигающими собачьими глазами, в нем и вправду было что–то от сторожевого пса.
Он произнес одну лишь фразу: «Мистер Мертон примет вас через десять минут», — но все тут же стали расходиться. Старик Крейк сказал, что ему пора, племянник вышел вместе с ним и адвокатом, и Браун на какое–то время остался наедине с секретарем, поскольку едва ли можно было считать человеческим или хотя бы одушевленным существом верзилу–негроида, который, повернувшись к ним спиной, неподвижно сидел, вперив взгляд в дверь хозяйского кабинета.
— Предосторожностей хоть отбавляй, — сказал секретарь. — Вы, наверно, уже слышали о Дэниеле Роке и знаете, как опасно оставлять хозяина надолго одного.
— Но ведь сейчас он остался один? спросил Браун, Секретарь взглянул на него сумрачными серыми глазами.
— Всего на пятнадцать минут, — ответил он. — Только четверть часа в сутки он проводит в полном одиночестве, он сам этого потребовал, и не без причины.
— Что же это за причина? — полюбопытствовал гость.
Глаза секретаря глядели так же пристально, не мигая, но суровая складка у рта стала жесткой.
— Коптская чаша, — сказал он. — Вы, может быть, о ней забыли. Но хозяин не забывает, он ни о чем не забывает. Он не доверяет ее никому из нас. Он где–то прячет ее в комнате, но где и как — мы не знаем, и достает ее, лишь когда остается один. Вот почему нам приходится рисковать те пятнадцать минут, пока он молится там на свою святыню, думаю, других святынь у него нет. Риск, впрочем, невелик, я здесь устроил такую ловушку, что и сам дьявол не проберется в нее, а верней — из нее не выберется. Если этот чертов Рок пожалует к нам в гости, ему придется тут задержаться. Все эти четверть часа я сижу как на иголках и если услышу выстрел или шум борьбы, я нажму на эту кнопку, и металлическая стена парка окажется под током, смертельным для каждого, кто попытается через нее перелезть. Да выстрела и не будет, эта дверь — единственный вход в комнату, а окно, возле которого сидит хозяин, тоже единственное, и карабкаться к нему пришлось бы на самый верх башни по стене, гладкой, как смазанный жиром шест. К тому же все мы, конечно, вооружены и даже если Рок проберется в комнату, живым он отсюда не выйдет.
Отец Браун помаргивал, разглядывая ковер. Затем, вдруг как–то встрепенувшись, он повернулся к Уилтону.
— Надеюсь, вы не обидетесь. У меня только что мелькнула одна мысль.
Насчет вас.
— В самом деле? — отозвался Уилтон. — Что же это за мысль?
— Мне кажется, вы человек, одержимый одним стремлением, — сказал отец Браун. — Простите за откровенность, но, по–моему, вы больше хотите поймать Дэниела Рока, чем спасти Брандера Мертона.
Уилтон слегка вздрогнул, продолжая пристально глядеть на Брауна, потом его жесткий рот искривила странная улыбка.
— Как вы об этом… почему вы так решили? — спросил он.
— Вы сказали, что, едва услышав выстрел, тут же включите ток, который убьет беглеца, — произнес священник. — Вы, наверное, понимаете, что выстрел лишит жизни вашего хозяина прежде, чем ток лишит жизни его врага. Не думаю, что, если бы это зависело от вас, вы не стали бы защищать мистера Мертона, но впечатление такое, что для вас это вопрос второстепенный.
Предосторожностей хоть отбавляй, как вы сказали, и, кажется, все они изобретены вами. Но изобрели вы их, по–моему, прежде всего для того, чтобы поймать убийцу, а не спасти его жертву.
— Отец Браун, — негромко заговорил секретарь. — Вы умны и проницательны, но, главное, у вас какой–то дар — вы располагаете к откровенности. К тому же, вероятно, вы и сами об этом вскоре услышите. Тут у нас все шутят, что я маньяк, и поимка этого преступника — мой пунктик.
Возможно, так оно и есть. Но вам я скажу то, чего никто из них не знает. Мое имя — Джон Уилтон Хордер.
Отец Браун кивнул, словно подтверждая, что уж теперь–то ему все стало ясно, но секретарь продолжал:
— Этот субъект который называет себя Роком, убил моего отца и дядю и разорил мою мать. Когда Мертону понадобился секретарь, я поступил к нему на службу, рассудив, что там, где находится чаша, рано или поздно появится и преступник. Но я не знал, кто он, я лишь его подстерегал. Я служил Мертону верой и правдой.
— Понимаю, — мягко сказал отец Браун. — Кстати, не пора ли нам к нему войти?
— Да, конечно, ответил Уилтон и снова чуть вздрогнул, как бы пробуждаясь от задумчивости; священник решил, что им на время снова завладела его мания. — Входите же, прощу вас.
Отец Браун не мешкая прошел во вторую комнату. Гость и хозяин не поздоровались друг с другом — в кабинете царила мертвая тишина, спустя мгновение священник снова появился на пороге.
В тот же момент встрепенулся сидевший у двери молчаливый телохранитель; впечатление было такое будто ожил шкаф или буфет. Казалось, самая поза священника выражала тревогу. Свет падал на его голову сзади, и лицо было в тени.
— Мне кажется вам следует нажать на вашу кнопку, — сказал он со вздохом.
Уилтон вскочил, очнувшись от своих мрачных размышлений.
— Но ведь выстрела же не было, — воскликнул он срывающимся голосом.
— Это, знаете ли, зависит от того, — ответил отец Браун, — что понимать под словом «выстрел»
Уилтон бросился к двери и вместе с Брауном вбежал во вторую комнату.
Она была сравнительно невелика и изящно, но просто обставлена. Прямо против двери находилось большое окно, из которого открывался вид на сад и поросшую редким лесом равнину. Окно было распахнуто, возле него стояли кресло и маленький столик. Должно быть, наслаждаясь краткими мгновениями одиночества, узник стремился насладиться заодно и воздухом и светом.
На столике стояла коптская чаша; владелец поставил ее поближе к окну явно для того, чтобы рассмотреть получше. А посмотреть было на что — в сильном и ярком солнечном свете драгоценные камни горели многоцветными огоньками, и чаша казалась подобием Грааля. Посмотреть на нее, несомненно, стоило, но Брандер Мертон на нее не смотрел. Голова его запрокинулась на спинку кресла, густая грива седых волос почти касалась пола, остроконечная бородка с проседью торчала вверх, как бы указывая в потолок, а из горла торчала длинная коричневая стрела с красным оперением.
— Беззвучный выстрел, — тихо сказал отец Браун. — Я как раз недавно размышлял об этом новом изобретении — духовом ружье. Лук же и стрелы изобретены очень давно, а шума производят не больше. — Помолчав, он добавил:
— Боюсь, он умер. Что вы собираетесь предпринять?
Бледный как мел секретарь усилием воли взял себя в руки.
— Как что? Нажму кнопку, — сказал он. — И если я не прикончу Рока, разыщу его, куда бы он ни сбежал.
— Смотрите, не прикончите своих друзей, — заметил Браун. — Они, наверное, неподалеку. По–моему, их следует предупредить.
— Да нет, они отлично все знают, — ответил Уилтон, — и не полезут через стену. Разве что кто–то из них… очень спешит.
Отец Браун подошел к окну и выглянул из него. Плоские клумбы сада расстилались далеко внизу, как разрисованная нежными красками карта мира.
Вокруг было так пустынно, башня устремлялась в небо так высоко, что ему невольно вспомнилась недавно услышанная странная фраза.
— Как гром с ясного неба, — сказал он. — Что это сегодня говорили о громе с ясного неба и о каре небесной? Взгляните, какая высота; поразительно, что стрела могла преодолеть такое расстояние, если только она не пущена с неба.
Уилтон ничего не ответил, и священник продолжал, как бы разговаривая сам с собой.
— Не с самолета ли… Надо будет расспросить молодого Уэйна о самолетах.
— Их тут много летает, — сказал секретарь.
— Очень древнее или же очень современное оружие, — заметил отец Браун.
— Дядюшка молодого Уэйна, я полагаю, тоже мог бы нам помочь; надо будет расспросить его о стрелах. Стрела похожа на индейскую. Уж не знаю, откуда этот индеец ее пустил, но вспомните историю, которую нам рассказал старик. Я еще тогда заметил, что из нее можно извлечь мораль.
— Если и можно, — с жаром возразил Уилтон, — то суть ее лишь в том, что индеец способен пустить стрелу так далеко, как вам и не снилось. Глупо сравнивать эти два случая.
— Я думаю, мораль здесь несколько иная, — сказал отец Браун.
Хотя уже на следующий день священник как бы растворился среди миллионов ньюйоркцев и, по–видимому, не пытался выделиться из ряда безымянных номерков, населяющих номерованные нью–йоркские улицы, в действительности он полмесяца упорно, но незаметно трудился над поставленной перед ним задачей.
Браун боялся, что правосудие покарает невиновного. Он легко нашел случай переговорить с двумя–тремя людьми, связанными с таинственным убийством, не показывая, что они интересуют его больше остальных. Особенно занимательной и любопытной была его беседа со старым Гикори Крейком. Состоялась она на скамье в Центральном парке. Ветеран сидел, упершись худым подбородком в костлявые кулаки, сжимавшие причудливый набалдашник трости из темно–красного дерева, похожей на томагавк.
— Да, стреляли, должно быть, издали, — покачивая головой, говорил Крейк, — но вряд ли можно так уж точно определить дальность полета индейской стрелы. Я помню случаи, когда стрела пролетала поразительно большое расстояние и попадала в цель точнее пули. Правда, в наше время трудно встретить вооруженного луком и стрелами индейца, а в наших краях и индейцев–то нет. Но если бы кто–нибудь из старых стрелков–индейцев вдруг оказался возле мертоновского дома и притаился с луком ярдах в трехстах от стены… я думаю, он сумел бы послать стрелу через стену и попасть в Мертона. В старое время мне случалось видеть и не такие чудеса.
— Я не сомневаюсь, — вежливо сказал священник, — что чудеса вам приходилось не только видеть, но и творить.
Старик Крейк хмыкнул.
— Что уж там ворошить старое, — помолчав, отрывисто буркнул он.
— Некоторым нравится ворошить старое, — сказал Браун. — Надеюсь, в вашем прошлом не было ничего такого, что дало бы повод для кривотолков в связи с этой историей.
— Как вас понять? — рявкнул Крейк и грозно повел глазами, впервые шевельнувшимися на его красном, деревянном лице, чем–то напоминавшем рукоятку томагавка.
— Вы так хорошо знакомы со всеми приемами и уловками краснокожих, — медленно начал Браун.
Крейк, который до сих пор сидел, ссутулившись, чуть ли не съежившись, уткнувшись подбородком в свою причудливую трость, вдруг вскочил, сжимая ее, как дубинку, — ни дать ни взять, готовый ввязаться в драку бандит.
— Что? — спросил он хрипло. — Что за чертовщина? Вы смеете намекать, что я убил своего зятя?
Люди, сидевшие на скамейках, с любопытством наблюдали за спором низкорослого лысого крепыша, размахивающего диковинной палицей, и маленького человечка в черной сутане, застывшего в полной неподвижности, если не считать слегка помаргивающих глаз. Был момент, когда казалось, что воинственный крепыш с истинно индейской решительностью и хваткой уложит противника ударом по голове, и вдали уже замаячила внушительная фигура ирландца–полисмена. Но священник лишь спокойно сказал, словно отвечая на самый обычный вопрос:
— Я пришел к некоторым выводам, но не считаю необходимым ссылаться на них прежде, чем смогу объяснить все до конца.
Шаги ли приближающегося полисмена или взгляд священника утихомирили старого Гикори, но он сунул трость под мышку и, ворча, снова нахлобучил шляпу. Безмятежно пожелав ему всего наилучшего, священник не спеша вышел из парка и направился в некий отель, в общей гостиной которого он рассчитывал застать Уэйна. Молодой человек радостно вскочил, приветствуя Брауна. Он выглядел еще более измотанным, чем прежде казалось, его гнетет какая–то тревога; к тому же у Брауна возникло подозрение, что совсем недавно его юный друг пытался нарушить — увы, с несомненным успехом — последнюю поправку к американской конституции1. Но Уэйн сразу оживился, как только речь зашла о его любимом деле. Отец Браун как бы невзначай спросил, часто ли летают над домом Мертона самолеты, и добавил, что, увидев круглую стену, сперва принял ее за аэродром.
— А при вас разве не пролетали самолеты? — спросил капитан Уэйн. — Иногда они роятся там, как мухи, эта открытая равнина прямо создана для них, и я не удивлюсь, если в будущем ее изберут своим гнездовьем пташки вроде меня. Я и сам там частенько летаю и знаю многих летчиков, участников войны, но теперь все какие–то новые появляются, я о них никогда не слыхал. Наверно, скоро у нас в Штатах самолетов разведется столько же, сколько автомобилей, — у каждого будет свой.
— Поскольку каждый одарен создателем, — с улыбкой сказал отец Браун, — правом на жизнь, свободу и вождение автомобилей не говоря уже о самолетах.
Значит, если бы над домом пролетел незнакомый самолет, вполне вероятно, что на него не обратили бы особого внимания.
— Да, наверно, — согласился Уэйн.
— И даже если б летчик был знакомый, — продолжал священник, — он, верно, мог бы для отвода глаз взять чужой самолет. Например, если бы вы пролетели над домом в своем самолете, то мистер Мертон и его друзья могли бы вас узнать по машине; но в самолете другой системы или, как это у вас называется, вам бы, наверно, удалось незаметно пролететь почти мимо окна, то есть так близко, что до Мертона практически было бы рукой подать.
— Ну да, — машинально начал капитан и вдруг осекся и застыл, разинув рот и выпучив глаза.
— Боже мой! — пробормотал он. — Боже мой!
Потом встал с кресла, бледный, весь дрожа, пристально глядя на Брауна.
— Вы спятили? — спросил он. — Вы в своем уме?
Наступила пауза, затем он злобно прошипел:
— Да как вам в голову пришло предположить…
— Я лишь суммирую предположения, — сказал отец Браун, вставая. — К некоторым предварительным выводам я, пожалуй, уже пришел, но сообщать о них еще не время.
И, церемонно раскланявшись со своим собеседником, он вышел из отеля, дабы продолжить свои удивительные странствия по Нью–Йорку.
К вечеру эти странствия привели его по темным улочкам и кривым, спускавшимся к реке ступенькам в самый старый и запущенный район города. Под цветным фонариком у входа в довольно подозрительный китайский ресторанчик он наткнулся на знакомую фигуру, но не много же осталось в ней знакомого!
Мистер Норман Дрейдж все так же сумрачно взирал на мир сквозь большие очки, скрывавшие его лицо, как стеклянная темная маска. Но если не считать очков, он очень изменился за месяц, истекший со дня убийства. При их первой встрече Дрейдж был элегантен до предела, до того самого предела, где так трудно уловить различие между денди и манекеном в витрине магазина. Сейчас же он каким–то чудом ухитрился впасть в другую крайность: манекен превратился в пугало. Он все еще ходил в цилиндре, но измятом и потрепанном, одежда износилась, цепочка для часов и все другие украшения исчезли. Однако Браун обратился к нему с таким видом, словно они встречались лишь накануне, и, не раздумывая, сел рядом с ним на скамью в дешевом кабачке, где столовался Дрейдж. Впрочем, начал разговор не Браун.
— Ну, — буркнул Дрейдж, — преуспели ли вы в отмщении за смерть блаженной памяти миллионера? Ведь миллионеры все причислены к лику святых, едва какой–нибудь из них преставится — газеты сообщают, что путь его жизни был озарен светом семейной Библии, которую ему в детстве читала маменька.
Кстати, в этой древней книжице встречаются истории, от которых и у маменьки мороз бы пошел по коже, да и сам миллионер, думаю, струхнул бы. Жестокие тогда царили нравы, теперь они уже не те. Мудрость каменного века, погребенная под сводами пирамид. Вы представьте, например, что Мертона вышвыривают из окошка его знаменитой башни на съедение псам. А ведь с Иезавелью поступили не лучше. Или вот Самуил разрубил Агага, когда он просто «подошел дрожа». Мертон тоже продрожал всю жизнь, пока наконец до того издрожался, что и ходить перестал. Но стрела господня нашла его, как, бывало, в той древней книге, нашла и в назидание другим поразила смертию в его же башне.
— Стрела была вполне материальная, — заметил священник.
— Пирамиды еще материальнее, а обитают там мертвые фараоны, — усмехнулся человек в очках. — Очень любопытны эти древние материальные религии. В течение тысячелетий боги и цари на барельефах натягивают свои выдолбленные на камне луки, такими ручищами, кажется, можно и каменный лук натянуть. Материал, вы скажете, — но какой материал! Бывало с вами так — глядишь, глядишь на эти памятники Древнего Востока, и вдруг почудится а что, если древний господь бог и сейчас этаким черным Аполлоном разъезжает по свету в своей колеснице и стреляет в нас черными лучами смерти?
— Если и разъезжает, сказал отец Браун, — то имя ему вовсе не Аполлон.
Впрочем, я сомневаюсь, что Мертона убили черным лучом и даже каменной стрелой.
— Он вам, наверно, представляется святым Себастьяном, павшим от стрел, — ехидно сказал Дрейдж. — Все миллионеры ведь великомученики. А вам не приходило в голову, что он получил по заслугам? Подозреваю, вы не так уж много знаете о вашем мученике–миллионере. Так вот, позвольте вам сообщить: он получил только сотую долю того, что заслуживал.
— Отчего же, — тихо спросил отец Браун, — вы его не убили?
— То есть как отчего не убил? — изумился Дрейдж. — Нечего сказать, милый же вы священник.
— Ну что вы, — сказал Браун, словно отмахиваясь от комплимента.
— Уж не имеете ли вы в виду, что это я его убил? — прошипел Дрейдж. — Что ж, докажите. Но я вам прямо скажу: невелика потеря.
— Ну нет, потеря крупная, — жестко ответил Браун. — Для вас. Поэтому–то вы его и не убили. — И, не взглянув на остолбеневшего владельца очков, отец Браун вышел.
Почти месяц миновал, прежде чем отец Браун вновь посетил дом миллионера, павшего третьей жертвой Дэниела Рока. Причастные к делу лица собрались там на своего рода совет. Старик Крейк сидел во главе стола, племянник — справа от него, адвокат — слева, грузный великан негроидного типа, которого, как оказалось, звали Харрис, тоже присутствовал, по–видимому, всего лишь в качестве необходимого свидетеля; остроносый рыжий субъект, отзывавшийся на фамилию Диксон, был представителем то ли пинкертоновского, то ли еще какого–то частного агентства, отец Браун скромно опустился на свободный стул рядом с ним.
Газеты всех континентов пестрели статьями о гибели финансового колосса, зачинателя Большого Бизнеса, опутавшего своей сетью мир, но у тех, кто был возле него накануне гибели, удалось выяснить весьма немногое. Дядюшка с племянником и адвокат заявили, что к тому времени, когда подняли тревогу, они были уже довольно далеко от стены; охранники, стоявшие возле ворот и внутри дома, отвечали на вопросы не совсем уверенно, но в целом их рассказ не вызывал сомнений. Заслуживающим внимания казалось лишь одно обстоятельство. То ли перед убийством, то ли сразу после него какой–то неизвестный околачивался у ворот и просил впустить его к мистеру Мертону.
Что ему нужно, трудно было понять, поскольку выражался он весьма невразумительно, но впоследствии и речи его показались подозрительными, так как говорил он о дурном человеке, которого покарало небо.
Питер Уэйн оживленно подался вперед, и глаза на его исхудалом лице заблестели.
— Норман Дрейдж. Готов поклясться, — сказал он.
— Что это за птица? — спросил дядюшка.
— Мне бы тоже хотелось это выяснить, — ответил молодой Уэйн. — Я как–то спросил его, но он на редкость ловко уклоняется от прямых ответов. Он и в знакомство ко мне втерся хитростью — что–то плел о летательных машинах будущего, но я никогда ему особенно не доверял.
— Что он за человек? — спросил Крейк.
— Мистик–дилетант, — с простодушным видом сказал отец Браун. — Их не так уж мало, он из тех, кто, разглагольствуя в парижских кафе, туманно намекает, что ему удалось приподнять покрывало Изиды или проникнуть в секрет Стоунхенджа. А уж в случае, подобном нашему, они непременно подыщут какое–нибудь мистическое истолкование.
Темная прилизанная голова мистера Бернарда Блейка учтиво наклонилась к отцу Брауну, но в улыбке проскальзывала враждебность.
— Вот уж не думал, сэр, — сказал он, — что вы отвергаете мистические истолкования.
Наоборот, — кротко помаргивая, отозвался Браун. — Именно поэтому я и могу их отвергать. Любой самозваный адвокат способен ввести меня в заблуждение, но вас ему не обмануть, вы ведь сами адвокат. Каждый дурак, нарядившись индейцем, может убедить меня, что он–то и есть истинный и неподдельный Гайавата, но мистер Крейк в одну секунду разоблачит его. Любой мошенник может мне внушить, что знает все об авиации, но он не проведет капитана Уэйна. Точно так вышло и с Дрейджем, понимаете? Из–за того, что я немного разбираюсь в мистике, меня не могут одурачить дилетанты. Истинные мистики не прячут тайн, а открывают их. Они ничего не оставят в тени, а тайна так и останется тайной. Зато мистику–дилетанту не обойтись без покрова таинственности, сняв который находишь нечто вполне тривиальное. Впрочем, должен добавить, что Дрейдж преследовал и более практическую цель, толкуя о небесной каре и о вмешательстве свыше.
— Что за цель? — спросил Уэйн. — В чем бы она ни состояла, я считаю, что мы должны о ней знать.
— Видите ли, — медленно начал священник, — он хотел внушить нам мысль о сверхъестественном вмешательстве, так как в общем, так как сам он знал, что ничего сверхъестественного в этих убийствах не было.
А–а, — сказал, вернее, как–то прошипел Уэйн. — Я так и думал. Попросту говоря, он преступник.
— Попросту говоря, он преступник, но преступления не совершил.
— Вы полагаете, что говорите попросту? — учтиво осведомился Блейк.
— Ну вот, теперь вы скажете, что и я мистик–дилетант, — несколько сконфуженно, но улыбаясь проговорил отец Браун. — Это вышло у меня случайно.
Дрейдж не повинен в преступлении… в этом преступлении. Он просто шантажировал одного человека и поэтому вертелся у ворот, но он, конечно, не был заинтересован ни в разглашении тайны, ни в смерти Мертона, весьма невыгодной ему. Впрочем, о нем позже. Сейчас я лишь хотел, чтобы он не уводил нас в сторону.
— В сторону от чего? — полюбопытствовал его собеседник.
— В сторону от истины, — ответил священник, спокойно глядя на него из–под полуопущенных век.
— Вы имеете в виду, — заволновался Блейк, — что вам известна истина?
— Да, пожалуй, — скромно сказал отец Браун.
Стало очень тихо, потом Крейк вдруг крикнул:
— Да куда ж девался секретарь? Уилтон! Он должен быть здесь.
— Мы с мистером Уилтоном поддерживаем друг с другом связь, — сообщил священник. — Мало того я просил его позвонить сюда и вскоре жду его звонка.
Могу добавить также, что в определенном смысле мы и до истины докапывались совместно.
— Если так, то я спокоен, — буркнул Крейк. — Уилтон, как ищейка, шел по следу за этим неуловимым мерзавцем, так что лучшего спутника для охоты вам не найти. Но каким образом вы, черт возьми, докопались до истины? Откуда вы ее узнали?
— От вас, — тихо ответил священник, кротко, но твердо глядя в глаза рассерженному ветерану. — Я имею в виду, что к разгадке меня подтолкнул ваш рассказ об индейце, бросившем нож в человека, который стоял на крепостной стене.
— Вы уже несколько раз это говорили, — с недоумением сказал Уэйн. — Но что тут общего? Что дом этот похож на крепость и, значит, стрелу, как и тот нож, забросили рукой? Так ведь стрела прилетела издалека. Ее не могли забросить на такое расстояние. Стрела–то полетела далеко, а мы все топчемся на месте.
— Боюсь, вы не поняли, что с чем сопоставить, — сказал отец Браун. — Дело вовсе не в том, как далеко можно что–то забросить. Оружие было использовано необычным образом — вот что главное. Люди, стоявшие на крепостной стене, думали, что нож пригоден лишь для рукопашной схватки, и не сообразили, что его можно метнуть, как дротик. В другом нее, известном мне случае люди считали оружие, о котором шла речь, только метательным и не сообразили, что стрелой можно заколоть, как копьем. Короче говоря, мораль здесь такова если нож мог стать стрелой, то и стрела могла стать ножом.
Все взгляды были устремлены теперь на Брауна, но, как будто не замечая их, он продолжал все тем же обыденным тоном:
— Мы пытались догадаться, кто стрелял в окно, где находился стрелок, и так далее. Но никто ведь не стрелял. Да и попала стрела в комнату вовсе не через окно.
— Как же она туда попала? — спросил адвокат, нахмурившись.
— Я думаю, ее кто–то принес, — сказал Браун. — Внести стрелу в дом и спрятать ее было нетрудно. Тот, кто это сделал, подошел к Мертону, вонзил стрелу ему в горло, словно кинжал, а затем его осенила остроумная идея разместить все так, чтобы каждому, кто войдет в комнату, сразу же представилось, что стрела, словно птица, влетела в окошко.
— Кто–то, — голосом тяжелым, как камни, повторил старик Крейк.
Зазвонил телефон, резко, настойчиво, отчаянно. Он находился в смежной комнате, и никто не успел шелохнуться, как Браун бросился туда.
— Что за чертовщина? — раздраженно вскрикнул Уэйн.
Он говорил, что ему должен позвонить Уилтон, — все тем же тусклым, глухим голосом ответил дядюшка.
— Так, наверно, это он и звонит? — заметил адвокат, явно только для того, чтобы заполнить паузу. Но никто ему не ответил. Молчание продолжалось, пока в комнате внезапно снова не появился Браун. Не говоря ни слова, он прошел к своему стулу.
— Джентльмены, — начал он. — Вы сами меня просили решить для вас эту загадку, и сейчас, решив ее, я обязан сказать вам правду, ничего не смягчая.
Человек, сующий нос в подобные дела, должен оставаться беспристрастным.
— Я думаю, это значит, — сказал Крейк, первым прервав молчание, — что вы обвиняете или подозреваете кого–то из нас.
— Мы все под подозрением, — ответил Браун. — Включая и меня, поскольку именно я нашел труп.
— Еще бы не подозревать нас, — вспыхнул Уэйн. — Отец Браун весьма любезно объяснил мне, каким образом я мог обстрелять из самолета окно на верхнем этаже.
— Вовсе нет, — сказал священник, вы сами мне описали, каким образом могли бы все это проделать. Сами — вот в чем суть.
— Он, кажется, считает вполне вероятным, — загремел Крейк, — что я своей рукой пустил эту стрелу, спрятавшись где–то за оградой.
— Нет, я считал это практически невероятным, — поморщившись, ответил Браун. — Извините, если я обидел вас, но мне не удалось придумать другого способа проверки. Предполагать, что в тот момент, когда совершалось убийство, мимо окна в огромном самолете проносится капитан Уэйн и остается незамеченным — нелепо и абсурдно. Абсурднее этого только предположить, что почтенный старый джентльмен затеет игру в индейцев и притаится с луком и стрелами в кустах, чтобы убить человека, которого мог бы убить двадцатью гораздо более простыми способами. Но я должен был установить полную непричастность этих людей к делу, вот мне и пришлось обвинить их в убийстве, чтобы убедиться в их невиновности.
— Что же убедило вас в их невиновности? — спросил Блейк, подавшись вперед.
— То, как они приняли мое обвинение, — ответил священник.
— Как прикажете вас понять?
— Да будет мне позволено заметить, — спокойно заговорил Браун, — что я считал своей обязанностью подозревать не только их двоих, но и всех остальных. Мои подозрения относительно мистера Крейка и мои подозрения относительно капитана Уэйна выражались в том, что я пытался определить, насколько вероятна и возможна их причастность к убийству. Я сказал им, что пришел к некоторым выводам, что это были за выводы, я сейчас расскажу. Меня интересовало — когда и как выразят эти господа свое негодование, и едва они возмутились, я понял они не виновны. Пока им не приходило в голову, что их в чем–то подозревают, они сами свидетельствовали против себя, даже объяснили мне, каким образом могли бы совершить убийство. И вдруг, потрясенные страшной догадкой, с яростными криками набрасывались на меня, а догадались они оба гораздо позже, чем могли бы, но задолго до того, как я их обвинил.
Будь они и в самом деле виноваты, они бы себя так не вели. Виновный или с самого начала начеку, или до конца изображает святую невинность. Но он не станет сперва наговаривать на себя, а затем вскакивать и негодующе опровергать подкрепленные его же собственными словами подозрения. Так вести себя мог лишь тот, кто и в самом деле не догадывался о подоплеке нашего разговора. Мысль о содеянном постоянно терзает убийцу; он не может на время забыть, что убил, а потом вдруг спохватиться и отрицать это. Вот почему я исключил вас из числа подозреваемых. Других я исключил по другим причинам, их можно обсудить позже. К примеру, секретарь. Но сейчас не о том. Только что мне звонил Уилтон и разрешил сообщить вам важные новости. Вы, я думаю, уже знаете, кто он такой и чего добивался.
— Я знаю, что он ищет Дэниела Рока, — сказал Уэйн. — Охотится за ним, как одержимый. Еще я слышал, что он сын старика Хордера и хочет отомстить за его смерть. Словом, точно известно одно: он ищет человека, назвавшегося Роком.
— Уже не ищет, сказал отец Браун. — Он нашел его.
Питер Уэйн вскочил.
— Нашел! — воскликнул он. — Нашел убийцу! Так его уже арестовали?
— Нет, — ответил Браун, и его лицо сделалось суровым и серьезным. — Новости важные, как я уже сказал, они важнее, чем вы полагаете. Мне думается, бедный Уилтон взял на себя страшную ответственность. Думается, он возлагает ее и на нас. Он выследил преступника, и когда наконец тот оказался у него в руках, Уилтон сам осуществил правосудие.
— Вы имеете в виду, что Дэниел Рок… — начал адвокат.
— Дэниел Рок мертв, — сказал священник. — Он отчаянно сопротивлялся, и Уилтон убил его.
— Правильно сделал, — проворчал мистер Гикори Крейк.
— Я тоже не сужу его — поделом мерзавцу. Тем более, Уилтон мстил за отца, — подхватил Уэйн. — Это все равно что раздавить гадюку.
— Я не согласен с вами, — сказал отец Браун. — Мне кажется, мы все сейчас пытаемся скрыть под романтическим покровом беззаконие и самосуд, но, думаю, мы сами пожалеем, если утратим наши законы и свободы. Кроме того, по–моему, нелогично, рассуждая о причинах, толкнувших Уилтона к преступлению, не попытаться даже выяснить причины, толкнувшие к преступлению самого Рока. Он не похож на заурядного грабителя, скорее это был маньяк, одержимый одной всепоглощающей страстью, сперва он действовал угрозами и убивал, лишь убедившись в тщетности своих попыток, вспомните обе жертвы были найдены почти у дома. Оправдать Уилтона нельзя хотя бы потому, что мы не слышали оправданий другой стороны.
— Сил нет терпеть этот сентиментальный вздор, — сердито оборвал его Уэйн. — Кого выслушивать — гнусного подлеца и убийцу? Уилтон кокнул его, и молодец, и кончен разговор.
— Вот именно, вот именно, — энергично закивал дядюшка.
Отец Браун обвел взглядом своих собеседников, и лицо его стало еще суровее и серьезнее.
— Вы в самом деле так думаете? — спросил он.
И тут все вспомнил, что он на чужбине, что он — англичанин. Все эти люди — чужие ему, хоть и друзья. Его землякам неведомы страсти, кипевшие в этом кружке чужаков, — неистовый дух Запада, страны мятежников и линчевателей, порой объединявшихся в одном лице. Вот и сейчас они объединились.
— Что ж, — со вздохом сказал отец Браун, — я вижу, вы безоговорочно простили бедняге Уилтону его преступление, или акт личного возмездия, или как уж вы там это назовете. В таком случае ему не повредит, если я подробнее расскажу вам о деле.
Он резко поднялся, и все, не зная еще, что он хочет сделать, почувствовали что–то изменилось, словно холодок пробежал по комнате.
— Уилтон убил Рока довольно необычным способом, — начал Браун.
— Как он убил его? — резко спросил Крейк.
— Стрелой, — ответил священник.
В продолговатой комнате без окон становилось все темнее по мере того, как тускнел солнечный свет, который проникал в нее из смежной комнаты, той самой, где умер великий миллионер. Все взгляды почти машинально обратились туда, но никто не произнес ни звука. Затем раздался голос Крейка, надтреснутый, старческий, тонкий, не голос, а какое–то квохтанье.
— Как это так? Как это так? Брандера Мертона убили стрелой. Этого мошенника — тоже стрелой.
— Той же самой стрелой, — сказал Браун. — И в тот же момент.
Снова наступила тишина, придушенная, но и набухающая, взрывчатая, а потом несмело начал молодой Уэйн:
— Вы имеете в виду…
— Я имею в виду, — твердо ответил Браун, — что Дэниелом Роком был ваш друг Мертон, и другого Дэниела Рока нет. Ваш друг Мертон всю жизнь бредил этой коптской чашей, он поклонялся ей, как идолу, он молился на нее каждый день. В годы своей необузданной молодости он убил двух человек, чтобы завладеть этим сокровищем, но, должно быть, он не хотел их смерти, он хотел только ограбить их. Как бы там ни было, чаша досталась ему. Дрейдж все знал и шантажировал Мертона. Совсем с другой целью преследовал его Уилтон. Мне кажется, он узнал правду лишь тогда, когда уже служил здесь, в доме, во всяком случае, именно здесь, вон в той комнате, окончилась охота, и Уилтон убил убийцу своего отца.
Все долго молчали. Потом старый Крейк тихо забарабанил пальцами по столу, бормоча:
— Брандер, наверное, сошел с ума. Он, наверное, сошел с ума.
— Но бог ты мой! — не выдержал Питер Уэйн. — Что мы теперь будем делать? Что говорить? Ведь это все меняет! Репортеры… воротилы бизнеса… как с ними быть? Брандер Мертон — такая же фигура, как президент или папа римский.
— Да, несомненно, это кое–что меняет, — негромко начал Бернард Блейк. — Различие прежде всего состоит…
Отец Браун так ударил по столу, что звякнули стаканы; и даже таинственная чаша в смежной комнате, казалось, откликнулась на удар призрачным эхом.
— Нет! — вскрикнул он резко, словно выстрелил из пистолета. — Никаких различий! Я предоставил вам возможность посочувствовать бедняге, которого вы считали заурядным преступником. Вы и слушать меня не пожелали. Вы все были за самосуд. Никто не возмущался тем, что Рока без суда и следствия прикончили, как бешеного зверя, — он, мол, получил по заслугам. Что ж, прекрасно, если Дэниел Рок получил по заслугам, то по заслугам получил и Брандер Мертон. Если Рок не вправе претендовать на большее, то и Мертон не вправе. Выбирайте что угодно, — ваш мятежный самосуд или нашу скучную законность, но, ради господа всемогущего, пусть уж будет одно для всех беззаконие или одно для всех правосудие.
Никто ему не ответил, только адвокат прошипел:
— А что скажет полиция, если мы вдруг заявим, что намерены простить преступника?
— А что она скажет, если я заявлю, что вы его уже простили? — отпарировал Браун. — Поздновато вы почувствовали уважение к закону, мистер Бернард Блейк. — Он помолчал и уже мягче добавил. — Сам я скажу правду, если меня спросят те, кому положено, а вы вольны поступать, как вам заблагорассудится. Это, собственно, как вам угодно. Уилтон позвонил сюда с одной лишь целью — он сообщил мне, что уже можно обо всем рассказать.
Отец Браун медленно прошел в смежную комнату и остановился возле столика, за которым встретил свою смерть миллионер. Коптская чаша стояла на прежнем месте, и он помедлил немного, вглядываясь в ее радужные переливы и дальше — в голубую бездну небес.
Вещая собака
— Да, — сказал отец Браун, — собаки — славные создания, только не путайте создание с создателем.
Словоохотливые люди часто невнимательны к словам других. Даже блистательность их порою оборачивается тупостью. Друг и собеседник отца Брауна, восторженный молодой человек по фамилии Финз, постоянно готов был низвергнуть на слушателя целую лавину историй и мыслей, его голубые глаза всегда пылали, а светлые кудри, казалось, были отметены со лба не щеткой для волос, а бурным вихрем светской жизни. И все же он замялся и умолк, не в силах раскусить простенький каламбур отца Брауна.
— Вы хотите сказать, что с ними слишком носятся? — спросил он. — Право же, не уверен. Это удивительные существа. Временами мне кажется, что они знают много больше нашего.
Отец Браун молчал, продолжая ласково, но несколько рассеянно поглаживать по голове крупного охотничьего пса, приведенного гостем.
— Кстати, — снова загорелся Финз, — в том деле, о котором я пришел вам рассказать, участвует собака. Это одно из тех дел, которые называют необъяснимыми. Странная история, но, по–моему, самое странное в ней — поведение собаки. Хотя в этом деле все загадочно. Прежде всего как могли убить старика Дрюса, когда в беседке, кроме него, никого не было?
Рука отца Брауна на мгновение застыла, он перестал поглаживать собаку.
— Так это случилось в беседке? — спросил он равнодушно.
— А вы не читали в газетах? — отозвался Финз. — Подождите, по–моему, я захватил с собой одну заметку, там есть все подробности.
Он вытащил из кармана газетную страницу и протянул ее отцу Брауну, который тут же принялся читать, держа статью в одной руке у самого носа, а другой все так же рассеянно поглаживая собаку. Он как бы являл собой живую иллюстрацию притчи о человеке, у коего правая рука не ведает, что творит левая.
«Истории о загадочных убийствах, когда труп находят в наглухо запертом доме, а убийца исчезает неизвестно как, не кажутся такими уж невероятными в свете поразительных событий, имевших место в Крэнстоне на морском побережье Йоркшира. Житель этих мест полковник Дрюс убит ударом кинжала в спину, и орудие убийства не обнаружено ни на месте преступления, ни где–либо в окрестностях.
Впрочем, проникнуть в беседку, где умер полковник, было несложно вход в нее открыт, и вплотную к порогу подходит дорожка, соединяющая беседку с домом. В то же время ясно, что незаметно войти в беседку убийца не мог, так как и тропинка и дверь постоянно находились в поле зрения нескольких свидетелей, подтверждающих показания друг друга. Беседка стоит в дальнем углу сада, где никаких калиток и лазов нет. По обе стороны дорожки растут высокие цветы, посаженные так густо, что через них нельзя пройти, не оставив следов. И цветы и дорожка подходят к самому входу в беседку, и совершенно невозможно подобраться туда незаметно каким–либо обходным путем.
Секретарь убитого Патрик Флойд заявил, что видел весь сад с той минуты, когда полковник Дрюс в последний раз мелькнул на пороге беседки, и до того момента, когда был найден труп, все это время он стоял на самом верху стремянки и подстригал живую изгородь. Его слова подтверждает дочь убитого, Дженет Дрюс, которая сидела на террасе и видела Флойда за работой. В какой–то мере ее показания подтверждает и Дональд Дрюс, ее брат, который, проспав допоздна, выглянул, еще в халате, из окна своей спальни. И, наконец, все эти показания совпадают со свидетельством соседа Дрюсов, доктора Валантэна, который ненадолго зашел к ним и разговаривал на террасе с мисс Дрюс, а также свидетельством стряпчего, мистера Обри Трейла. По всей видимости, он последним видел полковника в живых, — исключая, надо полагать, убийцу. Все эти свидетели единодушно утверждают, что события развивались следующим образом: примерно в половине третьего пополудни мисс Дрюс зашла в беседку спросить у отца, когда он будет пить чай. Полковник ответил, что чай пить не будет, потому что ждет своего поверенного мистера Трейла, которого и велел прислать к себе, когда тот явится. Девушка вышла и, встретив на дорожке Трейла, направила его к отцу. Поверенный пробыл в беседке около получаса, причем полковник проводил его до порога и, судя по всему, пребывал не только в добром здравии, но и в отличном расположении духа. Незадолго до того мистер Дрюс рассердился на сына, узнав, что тот еще не вставал после ночного кутежа, но довольно быстро успокоился и чрезвычайно любезно встретил и стряпчего, и двух племянников, приехавших к нему погостить на денек.
Полиция не стала допрашивать племянников, поскольку в то время, когда произошла трагедия, они были на прогулке. По слухам, полковник был не в ладах с доктором Валантэном, впрочем, доктор зашел лишь на минутку повидаться с мисс Дрюс, в отношении которой, кажется, имеет самые серьезные намерения.
По словам стряпчего Трейла, полковник остался в беседке один, это подтвердил и мистер Флойд, который, стоя на своем насесте, отметил, что в беседку больше никто не входил. Спустя десять минут мисс Дрюс снова вышла в сад и, еще не дойдя до беседки, увидела на полу тело отца: на полковнике был белый полотняный френч, заметный издали. Девушка вскрикнула, сбежались все остальные и обнаружили, что полковник лежит мертвый возле опрокинутого плетеного кресла. Доктор Валантэн который еще не успел отойти далеко, установил, что удар нанесен каким–то острым орудием вроде стилета, вонзившимся под лопатку и проткнувшим сердце. В поисках такого орудия полиция обшарила всю окрестность, но ничего не обнаружила»
— Значит, на полковнике был белый френч? — спросил отец Браун, откладывая заметку.
Да, он привык к такой одежде в тропиках, — слегка опешив, ответил Финз.
— С ним там случались занятные вещи, он сам рассказывал. Кстати, Валантэна он, по–моему, недолюбливал потому, что и тот служил в тропиках. Уж не знаю отчего — но так мне кажется. В этом деле ведь все загадочно. Заметка довольно точно излагает обстоятельства убийства. Меня там не было, когда обнаружили труп, — мы с племянниками Дрюса как раз ушли гулять и захватили с собой собаку, помните, ту самую, о которой я хотел вам рассказать. Но описано все очень точно: прямая дорожка среди высоких синих цветов, по ней идет стряпчий в черном костюме и цилиндре, а над зеленой изгородью — рыжая голова секретаря. Рыжего заметно издали, и если люди говорят, что видели его все время, значит, правда видели. Этот секретарь — забавный тип: никогда ему не сидится на месте, вечно он делает чью–то работу, — вот и на этот раз он заменял садовника. Мне кажется, он американец. У него американский взгляд на жизнь, или подход к делам, как говорят у них в Америке.
— Ну, а поверенный? — спросил отец Браун.
Финз ответил не сразу.
— Трейл произвел на меня довольно странное впечатление, — проговорил он гораздо медленнее, чем обычно. — В своем безупречном черном костюме он выглядит чуть ли не франтом, и все же в нем есть что–то старомодное.
Зачем–то отрастил пышные бакенбарды, каких никто не видывал с времен королевы Виктории. Лицо у него серьезное, держится он с достоинством, но иногда, как бы спохватившись, вдруг улыбнется, сверкнет своими белыми зубами, и сразу все его достоинство словно слиняет, и в нем появляется что–то слащавое. Может, он просто смущается и потому все время то теребит галстук, то поправляет булавку в галстуке. Кстати, они такие же красивые и необычные, как он сам. Если бы я хоть кого–то мог… да нет, что толку гадать, это совершенно безнадежно. Кто мог это сделать? И как? Неизвестно.
Правда, за одним исключением, о котором я и хотел вам рассказать. Знает собака.
Отец Браун вздохнул и с рассеянным видом спросил:
— Вы ведь у них гостили как приятель молодого Дональда? Он тоже ходил с вами гулять?
— Нет, — улыбнувшись, ответил Финз. — Этот шалопай только под утро лег в постель, а проснулся уже после нашего ухода, Я ходил гулять с его кузенами, молодыми офицерами из Индии. Мы болтали о разных пустяках.
Старший, кажется, Герберт, большой любитель лошадей. Помню, он все время рассказывал нам, как купил кобылу, и ругал ее прежнего хозяина. А его братец Гарри все сетовал, что ему не повезло в Монте–Карло. Я упоминаю это только для того, чтобы вы поняли, что разговор шел самый тривиальный. Загадочной в нашей компании была только собака.
— А какой она породы? — спросил Браун.
— Такой же, как и моя, — ответил Финз. — Я ведь вспомнил всю эту историю, когда вы сказали, что не надо обожествлять собак. Это большой черный охотничий пес; зовут его Мрак, и не зря, по–моему, — его поведение еще темней и загадочнее, чем тайна самого убийства. Я уже говорил вам, что усадьба Дрюса находится у моря. Мы прошли по берегу примерно с милю, а потом повернули назад и миновали причудливую скалу, которую местные жители называют Скалой Судьбы. Она состоит из двух больших камней, причем верхний еле держится, тронь — и упадет. Скала не очень высока, но силуэт у нее довольно жуткий. Во всяком случае, на меня он подействовал угнетающе, а моих молодых веселых спутников навряд ли занимали красоты природы. Возможно, я уже что–то предчувствовал. Герберт спросил, который час и не пора ли возвращаться, и мне уже тогда показалось, что надо непременно узнать время, что это очень валено. Ни у Герберта, ни у меня не было с собой часов, и мы окликнули его брата, который остановился чуть поодаль у изгороди раскурить трубку. Он громко крикнул «Двадцать минут пятого», — и его трубный голос в наступающих сумерках показался мне грозным. Это вышло у него ненамеренно и потому прозвучало еще более зловеще, а потом, конечно, мы узнали, что именно в эти секунды уже надвигалась беда. Доктор Валантэн считает, что бедняга Дрюс умер около половины пятого.
Братья решили, что можно еще минут десять погулять, и мы прошлись чуть подальше по песчаному пляжу, кидали камни, забрасывали в море палки, а собака плавала за ними. Но меня все время угнетали надвигающиеся сумерки, и даже тень, которую отбрасывала причудливая скала, давила на меня как тяжкий груз. И тут случилась странная вещь. Герберт забросил в воду свою трость, Мрак поплыл за ней, принес, и тут же Гарри бросил свою Собака снова кинулась в воду и поплыла, но вдруг остановилась, причем, кажется, все это было ровно в половине пятого. Пес вернулся на берег, встал перед нами, а потом вдруг задрал голову и жалобно завыл, чуть ли не застонал, — я такого воя в жизни не слышал «Что с этой чертовой собакой?» — спросил Герберт. Мы не знали.
Тонкий жалобный вой, огласив безлюдный берег, оборвался и замер Наступила тишина, как вдруг ее нарушил новый звук. На сей раз мы услышали слабый отдаленный крик, казалось, где–то за изгородью вскрикнула женщина. Мы тогда не поняли, кто это, но потом узнали. Это закричала мисс Дрюс, увидев тело отца.
— Вы, я полагаю, сразу же вернулись к дому, — мягко подсказал отец Браун. — А потом?
— Я расскажу вам, что было потом, — угрюмо и торжественно ответил Финз.
— Войдя в сад, мы сразу увидели Трейла. Я отчетливо помню черную шляпу и черные бакенбарды на фоне синих цветов, протянувшихся широкой полосой до самой беседки, помню закатное небо и странный силуэт скалы. Трейл стоял в тени, лица его не было видно, но он улыбался, клянусь, я видел, как блестели его белые зубы.
Едва пес заметил Трейла, он сразу бросился к нему и залился бешеным, негодующим лаем, в котором так отчетливо звучала ненависть, что он скорее походил на брань. Стряпчий съежился и побежал по дорожке.
Отец Браун вскочил с неожиданной яростью.
— Стало быть, его обвинила собака? Разоблачил Вещий пес? А не заметили вы, летали в то время птицы и, главное, где: справа или слева? Осведомлялись вы у авгуров, какие принести жертвы? Надеюсь, вы вспороли собаке живот, чтобы исследовать ее внутренности? Вот какими научными доказательствами пользуетесь вы, человеколюбцы–язычники, когда вам взбредет в голову отнять у человека жизнь и честное имя.
Финз на мгновение потерял дар речи, потом спросил:
— Постойте, что это вы? Что я вам такого сделал?
Браун испуганно взглянул на него — так же испуганно и виновато люди смотрят на столб, наткнувшись на него в темноте.
— Не обижайтесь, — сказал он с неподдельным огорчением. — Простите, что я так набросился на вас Простите, пожалуйста.
Финз взглянул на него с любопытством.
— Мне иногда кажется, что самая загадочная из загадок — вы, — сказал он. — А все–таки сознайтесь: пусть, по–вашему, собака непричастна к тайне, но ведь сама тайна остается. Не станете же вы отрицать, что в тот миг, когда пес вышел на берег и завыл, его хозяина прикончила какая–то невидимая сила, которую никому из смертных не дано ни обнаружить, ни даже вообразить. Что до стряпчего, дело не только в собаке; есть и другие любопытные моменты. Он мне сразу не понравился — увертливый, слащавый, скользкий тип, и я вот что вдруг заподозрил, наблюдая за его ухватками. Как вы знаете, и врач и полицейские прибыли очень быстро: доктора Валантэна вернули с полпути, и он немедля позвонил в полицию. Кроме того, дом стоит на отлете, людей там немного, и было нетрудно всех обыскать. Их тщательно обыскали, но оружия не нашли.
Обшарили дом, сад и берег — с тем же успехом. А ведь спрятать кинжал убийце было почти так же трудно, как спрятаться самому.
— Спрятать кинжал, — повторил отец Браун, кивая. Он вдруг стал слушать с интересом.
— Так вот, — продолжал Финз, — я уже говорил, что этот Трейл все время поправлял то галстук, то булавку в галстуке… особенно булавку. Эта булавка напоминает его самого — щегольская и в то же время старомодная. В нее вставлен камешек — вы такие, наверное, видели — с цветными концентрическими кругами, похожий на глаз. Меня раздражало, что внимание Трейла так сконцентрировано на этом камне. Мне чудилось, что он циклоп, а камень — его глаз. Булавка была не только массивная, но и длинная, и мне вдруг пришло в голову: может быть, он так ей занят оттого, что она еще длинней, чем кажется? Может, она длиною с небольшой кинжал?
Отец Браун задумчиво кивнул.
— Других предположений насчет орудия убийства не было? — спросил он.
— Было еще одно, — ответил Финз. — Его выдвинул молодой Дрюс — не сын, а племянник. Глядя на Герберта и Гарри, никак не скажешь, что они могут дать толковый совет сыщику. Герберт и впрямь бравый драгун, украшение конной гвардии и завзятый лошадник, но младший, Гарри, одно время служил в индийской полиции и кое–что смыслит в этих вещах. Он ловко взялся за дело, пожалуй, даже слишком ловко, — пока полицейские выполняли всякие формальности, Гарри начал вести следствие на свой страх и риск. Впрочем, он в каком–то смысле сыщик, хоть и безработный, и вложил в свою затею не только любительский пыл. Вот с ним–то мы и поспорили насчет орудия убийства, и я узнал кое–что новое. Я упомянул, что собака лаяла на Трейла, а он возразил, если собака очень злится, она не лает, а рычит.
— Совершенно справедливо, — вставил священник.
— Младший Дрюс добавил, что он сам не раз слышал, как этот пес рычит на людей, к примеру — на Флойда, секретаря полковника. Я очень резко возразил, что это опровергает его собственные доводы — нельзя обвинить в одном и том же преступлении несколько человек, тем паче Флойда, безобидного, как школьник. К тому же он был все время на виду, над зеленой оградой, и его рыжая голова бросалась всем в глаза. «Да, — отвечал Гарри Дрюс, — здесь у меня не совсем сходятся концы с концами, но давайте на минутку прогуляемся в сад. Я хочу показать вам одну вещь, которую, по–моему, никто еще не видел».
Это было в самый день убийства, и в саду все оставалось без перемен стремянка по–прежнему стояла у изгороди, и, подойдя к ней вплотную, мой спутник наклонился и что–то вынул из густой травы. Оказалось, что это садовые ножницы; на одном из лезвий была кровь.
Отец Браун помолчал, потом спросил:
— А зачем приходил стряпчий?
— Он сказал нам, что за ним послал полковник, чтобы изменить завещание, — ответил Финз. — Кстати, о завещании: его ведь подписали не в тот день.
— Надо полагать, что так, — согласился отец Браун. — Чтобы оформить завещание, нужны два свидетеля.
— Совершенно верно. Стряпчий приезжал накануне, и завещание оформили, но на следующий день Трейла вызвали снова — старик усомнился в одном из свидетелей и хотел это обсудить.
— А кто были свидетели? — спросил отец Браун.
— В том–то и дело, — с жаром воскликнул Финз. — Его свидетелями были Флойд и Валантэн — вы помните, врач–иностранец, или уж не знаю, кто он там такой. И вдруг они поссорились. Флойд ведь постоянно суется в чужие дела. Он из тех любителей пороть горячку, которые, к сожалению, употребляют весь свой пыл лишь на то, чтобы кого–нибудь разоблачить; он из тех, кто никогда и никому не доверяет. Такие, как он, обладатели огненных шевелюр и огненных темпераментов, всегда или доверчивы без меры, или безмерно недоверчивы, а иногда и то и другое вместе. Он не только мастер на все руки, он даже учит мастеров. Он не только сам все знает, он всех предостерегает против всех.
Зная за ним эту слабость, не следовало бы придавать слишком большое значение его подозрениям, но в данном случае он, кажется, прав. Флойд утверждает, что Валантэн на самом деле никакой не Валантэн. Он говорит, что встречал его прежде и тогда его звали де Вийон. Значит, подпись его недействительна.
Разумеется, он любезно взял на себя труд растолковать соответствующую статью закона стряпчему, и они зверски переругались.
Отец Браун засмеялся.
— Люди часто ссорятся, когда им нужно засвидетельствовать завещание.
Первый вывод, который тут можно сделать, что им самим ничего не причитается по этому завещанию. Ну, а что говорит Валантэн? Ваш всеведущий секретарь, несомненно, больше знает об его фамилии, чем он сам Но ведь даже у доктора могут быть кое–какие сведения о собственном имени.
Финз немного помедлил, прежде чем ответить.
— Доктор Валантэн странно отнесся к делу. Доктор вообще странный человек. Он довольно интересен внешне, но сразу чувствуется иностранец. Он молод, но у него борода, а лицо очень бледное, страшно бледное и страшно серьезное. Глаза у него страдальческие — то ли он близорукий и не носит очков, то ли у него голова болит от мыслей, но он вполне красив и всегда безупречно одет — в цилиндре, в темном смокинге с маленькой красной розеткой. Держится он холодно и высокомерно и, бывает, так на вас глянет, что не знаешь, куда деваться. Когда его обвинили в том, что он скрывается под чужим именем, он, как сфинкс, уставился на секретаря, а затем сказал, что, очевидно, американцам незачем менять имена, за неимением таковых. Тут рассердился и полковник и наговорил доктору резкостей думаю, он был бы сдержаннее, если бы Валантэн не собирался стать его зятем. Но вообще я не обратил бы внимания на эту перепалку, если бы не один разговор, который я случайно услышал на следующий день, незадолго до убийства. Мне неприятно его пересказывать, ведь я сознаюсь тем самым, что подслушивал. В день убийства, когда мы шли к воротам, направляясь на прогулку, я услышал голоса доктора Валантэна и мисс Дрюс. По–видимому, они ушли с террасы и стояли возле дома в тени за кустами цветов. Переговаривались они жарким шепотом, а иногда просто шипели — влюбленные ссорились. Таких вещей не пересказывают, но, на беду, мисс Дрюс повторила несколько раз слово «убийство». То ли она просила не убивать кого–то, то ли говорила, что убийством нельзя защитить свою честь.
Не так уж часто обращаются с такими просьбами к джентльмену, заглянувшему на чашку чая.
— Вы не заметили, — спросил священник, — очень ли сердился доктор после той перепалки с секретарем и полковником?
— Да вовсе нет, — живо отозвался Финз, — он и вполовину не был так сердит, как секретарь. Это секретарь разбушевался из–за подписей.
— Ну, а что вы скажете, — спросил отец Браун, — о самом завещании?
— Полковник был очень богатый человек, и от его воли многое зависело.
Трейл не стал нам сообщать, какие изменения внесены в завещание, но позже, а точнее — сегодня утром, я узнал, что большая часть денег, первоначально отписанных сыну, перешла к дочери. Я уже говорил вам, что разгульный образ жизни моего друга Дональда приводил в бешенство его отца.
— Мы все рассуждаем об убийстве, — задумчиво заметил отец Браун, — а упустили из виду мотив. При данных обстоятельствах скоропостижная смерть полковника выгоднее всего мисс Дрюс.
— Господи! Как вы хладнокровно говорите, — воскликнул Финз, взглянув на него с ужасом. — Неужели вы серьезно думаете, что она…
— Она выходит замуж за доктора? — спросил отец Браун.
— Кое–кто не одобряет этого, — последовал ответ. — Но доктора любят и ценят в округе, он искусный, преданный своему делу хирург.
— Настолько преданный, — сказал отец Браун, — что берет с собой хирургические инструменты, отправляясь в гости к даме. Ведь был же у него хоть ланцет, когда он осматривал тело, а до дому он, по–моему, добраться не успел.
Финз вскочил и удивленно уставился на него.
— То есть вы предполагаете, этим же самым ланцетом он…
Отец Браун покачал головой.
— Все наши предположения пока что — чистая фантазия, — сказал он. — Тут не в том вопрос — кто или чем убил, а — как? Заподозрить можно многих, и даже орудий убийства хоть отбавляй — булавки, ножницы, ланцеты. А вот как убийца оказался в беседке? Как даже булавка оказалась там?
Говоря это, священник рассеянно разглядывал потолок, но при последних словах его взгляд оживился, словно он вдруг заметил на потолке какую–то необыкновенную муху.
— Ну, так как же все–таки, по–вашему? — спросил молодой человек. — Что вы посоветуете мне, у вас такой богатый опыт?
— Боюсь, я мало чем могу помочь, — сказал отец Браун, вздохнув. — Трудно о чем–либо судить, не побывав на месте преступления, да и людей я не видел. Пока вы только можете возвратиться туда и продолжить расследование.
Сейчас, как я понимаю, это в какой–то мере взял на себя ваш друг из индийской полиции. Я бы вам посоветовал поскорее выяснить, каковы его успехи. Посмотрите, что там делает ваш сыщик–любитель. Может быть, уже есть новости.
Когда гости — двуногий и четвероногий — удалились, отец Браун взял карандаш и, вернувшись к прерванному занятию, стал составлять план проповеди об энциклике «Rerum novarum»1. Тема была обширна, и план пришлось несколько раз перекраивать, вот почему за тем же занятием он сидел и двумя днями позже, когда в комнату снова вбежала большая черная собака и стала возбужденно и радостно прыгать на него. Вошедший вслед за нею хозяин был также возбужден, но его возбуждение выражалось вовсе не в такой приятной форме, голубые глаза его, казалось, готовы были выскочить из орбит, лицо было взволнованным и даже немного побледнело.
— Вы мне велели, — начал он без предисловия, — выяснить, что делает Гарри Дрюс. Знаете, что он сделал?
Священник промолчал, и гость запальчиво продолжил:
— Я скажу вам, что он сделал. Он покончил с собой.
Губы отца Брауна лишь слегка зашевелились, и то, что он пробормотал, не имело никакого отношения ни к нашей истории, ни даже к нашему миру.
— Вы иногда просто пугаете меня, — сказал Финз. — Вы неужели вы этого ожидали?
— Считал возможным, — ответил отец Браун. — Я именно поэтому и просил вас выяснить, чем он занят. Я надеялся, что время еще есть.
— Тело обнаружил я, — чуть хрипловато начал Финз. — Никогда не видел более жуткого зрелища. Выйдя в сад, я сразу почувствовал — там случилось еще что–то, кроме убийства. Так же, как прежде, колыхалась сплошная масса цветов, подступая синими клиньями к черному проему входа в старенькую серую беседку, но мне казалось, что это бесы пляшут перед входом в преисподнюю. Я поглядел вокруг; все как будто было на месте, но мне стало мерещиться, что как–то изменились самые очертания небосвода. И вдруг я понял, в чем дело. Я привык к тому, что за оградой на фоне моря видна Скала Судьбы. Ее не было.
Отец Браун поднял голову и слушал очень внимательно.
— Это было все равно, как если бы снялась с места гора или луна упала с неба, а ведь я всегда, конечно, знал, что эту каменную глыбу очень легко свалить. Что–то будто обожгло меня, я пробежал по дорожке и прорвался напролом через живую изгородь, как сквозь паутину. Кстати, изгородь и вправду оказалась жиденькой, она лишь выглядела плотной, поскольку до сих пор никто сквозь нее не ломился. У моря я увидел каменную глыбу, свалившуюся с пьедестала, бедняга Гарри Дрюс лежал под ней, как обломок разбитого судна.
Одной рукой он обхватывал камень, словно бы стаскивая его на себя; а рядом на буром песке большими расползающимися буквами он нацарапал: «Скала Судьбы да падет на безумца».
— Все это случилось из–за завещания, — заговорил отец Браун. — Сын попал в немилость, и племянник решил сыграть ва–банк, особенно — после того, как дядя пригласил его к себе в один день со стряпчим и очень ласково принял. Это был его последний шанс, из полиции его выгнали, он проигрался дотла в Монте–Карло. Когда же он узнал, что убил родного дядю понапрасну, он убил и себя.
— Да погодите вы! — крикнул растерянный Финз. — Я за вами никак не поспею.
— Кстати о завещании, — невозмутимо продолжал отец Браун, — пока я не забыл или мы с вами не перешли к более важным темам. Мне кажется, эта история с доктором объясняется просто. Я даже припоминаю, что слышал где–то обе фамилии. Этот ваш доктор — французский аристократ, маркиз де Вийон. Но при этом он ярый республиканец и, отказавшись от титула, стал носить давно забытое родовое имя. Гражданин Рикетти1 на десять дней сбил с толку всю Европу.
— Что это значит? — изумленно спросил молодой человек.
— Так, ничего, — сказал священник. — В девяти случаях из десяти люди скрываются под чужим именем из жульнических побуждений, здесь же соображения — самые высокие. В том–то и соль шутки доктора по поводу американцев, не имеющих имен — то есть титулов. В Англии маркиза Хартингтона никто не называет мистером Хартингтоном, но во Франции маркиз де Вийон сплошь и рядом именуется мсье де Вийоном. Вот ему и пришлось заодно изменить и фамилию. А что до разговора влюбленных об убийстве, я думаю, и в том случае повинен французский этикет. Доктор собирался вызвать Флойда на дуэль, а девушка его отговаривала.
— Вот оно что! — встрепенувшись, протянул Финз. — Ну, тогда я понял, на что она намекала.
— О чем вы это? — с улыбкой спросил священник.
— Видите ли, — отозвался молодой человек, — это случилось прямо перед тем, как я нашел тело бедного Гарри, но я так переволновался, что все забыл.
Разве станешь помнить об идиллической картинке после того, как столкнулся с трагедией? Когда я шел к дому полковника, я встретил его дочь с доктором Валантэном. Она, конечно, была в трауре, а доктор всегда носит черное, будто собрался на похороны; но вид у них был не такой уж похоронный. Мне еще не приходилось встречать пары, столь радостной и веселой и в то же время сдержанной. Они остановились поздороваться со мной, и мисс Дрюс сказала, что они поженились и живут в маленьком домике на окраине городка, где доктор продолжает практиковать. Я удивился, так как знал, что по завещанию отца дочери досталось все состояние. Я деликатно намекнул на это, сказав, что шел в усадьбу, где надеялся ее встретить. Но она засмеялась и ответила «Мы от всего отказались. Муж не любит наследниц». Оказывается, они и в самом деле настояли, чтобы наследство отдали Дональду, надеюсь, встряска пойдет ему на пользу и он наконец образумится. Он ведь, в общем–то, не так уж плох, просто очень молод, да и отец вел себя с ним довольно неумно. Я все это вспоминаю потому, что именно тогда мисс Дрюс обронила одну фразу, которую я в то время не понял; но сейчас я убежден, что ваша догадка правильна. Внезапно вспыхнув, она сказала с благородной надменностью бескорыстия: «Надеюсь, теперь этот рыжий дурак перестанет беспокоиться о завещании. Мой муж ради своих принципов отказался от герба и короны времен крестоносцев. Неужели он станет из–за такого наследства убивать старика?» Потом она снова рассмеялась и сказала: «Муж отправляет на тот свет одних лишь пациентов. Он даже не послал своих друзей к Флойду». Теперь мне ясно, что она имела в виду секундантов.
— Мне это тоже в какой–то степени ясно, — сказал отец Браун. — Но, если быть точным, что означают ее слова о завещании? Почему оно беспокоит секретаря?
Финз улыбнулся.
— Жаль, что вы с ним незнакомы, отец Браун Истинное удовольствие смотреть, как он берется «встряхнуть кого–нибудь как следует»! Дом полковника он встряхнул довольно основательно. Страсти на похоронах разгорелись, как на скачках. Флойд и без повода готов наломать дров, а тут и впрямь была причина. Я вам уже рассказывал, как он учил садовника ухаживать за садом и просвещал законника по части законов. Стоит ли говорить, что он и хирурга принялся наставлять по части хирургии, а так как хирургом оказался Валантэн, наставник обвинил его и в более тяжких грехах, чем неумелость. В его рыжей башке засела мысль, что убийца — именно доктор, и когда прибыли полицейские, Флойд держался весьма покровительственно. Стоит ли говорить, что он вообразил себя величайшим из всех сыщиков–любителей? Шерлок Холмс со всем своим интеллектуальным превосходством и высокомерием не подавлял так Скотланд–Ярд, как секретарь полковника Дрюса третировал полицейских, расследующих убийство полковника. Видели бы вы его! Он расхаживал с надменным, рассеянным видом, гордо встряхивал рыжей гривой и раздражительно и резко отвечал на вопросы. Вот эти–то его фокусы и взбесили так сильно мисс Дрюс. У него, конечно, была своя теория — одна из тех, которыми кишат романы, но Флойду только в книге и место, он был бы там куда забавнее и куда безвреднее.
— Что же это за теория? — спросил отец Браун.
— О, теория первосортная, — хмуро ответил Финз. — Она вызвала бы сенсацию, если бы продержалась еще хоть десять минут. Флойд сказал, что полковник был жив, когда его нашли в беседке, и доктор заколол его ланцетом, разрезая одежду.
— Понятно, — произнес священник. — Он, значит, просто отдыхал, уткнувшись лицом в грязный пол.
— Напористость — великое дело, — продолжал рассказчик. — Думаю, Флойд любой ценою протолкнул бы свою теорию в газеты и, может быть, добился бы ареста доктора, если бы весь этот вздор не разлетелся вдребезги, когда Гарри Дрюса нашли под Скалой Судьбы. Это все, чем мы располагаем. Думаю, что самоубийство почти равносильно признанию. Но подробностей этой истории не узнает никто и никогда.
Наступила пауза, затем священник скромно сказал:
— Мне кажется, я знаю и подробности.
Финз изумленно взглянул на него.
— Но послушайте! — воскликнул он. — Как вы могли их выяснить и почему вы уверены, что дело было так, а не иначе? Вы сидите здесь за сотню миль от места происшествия и сочиняете проповедь. Каким же чудом могли вы все узнать? А если вы и впрямь до конца разгадали загадку, скажите на милость, с чего вы начали? Что вас натолкнуло на мысль?
Отец Браун вскочил. В таком волнении его мало кому доводилось видеть.
Его первое восклицание прогремело как взрыв.
— Собака! — крикнул он. — Ну конечно, собака. Если бы там, на берегу, вы уделили ей достаточно внимания, то без моей помощи восстановили бы все с начала до конца.
Финз в еще большем удивлении воззрился на священника.
— Но вы ведь сами назвали мои догадки чепухой и сказали, что собака не имеет никакого отношения к делу.
— Она имеет самое непосредственное отношение к делу, — сказал отец Браун, — и вы бы это обнаружили, если бы видели в ней собаку, а не бога–вседержителя, который вершит над нами правый суд. — Отец Браун замялся, потом продолжал смущенно и как будто виновато. — По правде говоря, я до смерти люблю собак. И мне кажется, люди, склонные окружать их каким–то мистическим ореолом, меньше всего думают о них самих. Начнем с пустяка — отчего собака лаяла на Трейла и рычала на Флойда? Вы спрашиваете, как я могу судить о том, что случилось за сотню миль отсюда, но ведь это, собственно, ваша заслуга — вы так хорошо описали всех этих людей, что я совершенно ясно их себе представил. Люди вроде Трейла, которые вечно хмурятся, а иногда вдруг ни с того ни с сего улыбаются и что–то вертят в пальцах, это люди нервные, легко теряющие самообладание. Не удивлюсь, если и незаменимый Флойд очень возбудим и нервозен, таких немало среди деловитых янки. Почему иначе, услыхав, как вскрикнула Джэнет Дрюс, он поранил руку ножницами и уронил их?
Ну, а собаки, как известно, терпеть не могут нервных людей. То ли их нервозность передается собакам, то ли собаки — они ведь все–таки звери — по–звериному агрессивны, то ли им просто обидно, что их не любят, — собаки ведь очень самолюбивы. Как бы там ни было, бедняга Мрак невзлюбил и того и другого просто потому, что оба они его боялись. Вы, я знаю, очень умны, а над умом грех насмехаться, но по временам мне кажется, вы чересчур умны, чтобы понимать животных. Или людей, особенно, если они ведут себя почти так же примитивно, как животные. Животные незамысловатые существа, они живут в мире трюизмов. Возьмем наш случай: собака лает на человека, а человек убегает от собаки. Так вот, вам, по–моему, не хватает простоты, чтобы правильно это понять: собака лает потому, что человек ей не нравится, а человек убегает потому что боится собаки. Других причин у них нет, да и зачем они? Вам же понадобилось все усложнить, и вы решили, что собака — ясновидица, какой–то глашатай судьбы. По–вашему, стряпчий бежал не от собаки, а от палача. Но ведь если подумать толком, все эти измышления просто на редкость несостоятельны. Если бы собака и впрямь так определенно знала, кто убил ее хозяина, она не тявкала бы на него, а вцепилась бы ему в горло.
С другой стороны, неужели вы и вправду считаете, что бессердечный злодей, способный убить своего старого друга и тут же на глазах его дочери и осматривавшего тело врача расточать улыбки родственникам жертвы — неужели, по–вашему, этот злодей выдаст себя в приступе раскаяния лишь потому, что на него залаяла собака? Он мог ощутить зловещую иронию этого совпадения. Оно могло потрясти его, как всякий драматичный штрих. Но он не стал бы удирать через весь сад от свидетеля, который, как известно, не умеет говорить. Так бегут не от зловещей иронии, а от собачьих зубов. Ситуация слишком проста для вас. Что до случая на берегу, то здесь все обстоит гораздо интереснее.
Сперва я ничего не мог понять. Зачем собака влезла в воду и тут же вылезла обратно? Это не в собачьих обычаях. Если бы Мрак был чем–то сильно озабочен, он вообще не побежал бы за палкой. Он бы, пожалуй, побежал совсем в другую сторону, на поиски того, что внушило ему опасения Но если уж собака кинулась за чем–то — за камнем, за палкой, за дичью, я по опыту знаю, что ее можно остановить, да и то не всегда, только самым строгим окриком. И уж ни в коем случае она не повернет назад потому, что передумала.
— Тем не менее она повернула, — возразил Финз, — и возвратилась к нам без палки.
— Без палки она возвратилась по весьма существенной причине, — ответил священник. — Она не смогла ее найти и поэтому завыла. Кстати, собаки воют именно в таких случаях. Они свято чтут ритуалы. Собаки так же придирчиво требуют соблюдения правил игры, как дети требуют повторения всех подробностей сказки. На этот раз в игре что–то нарушилось. И собака вернулась к вам, чтобы пожаловаться на палку, с ней никогда еще ничего подобного не случалось. Впервые в жизни уважаемый и достойный пес потерпел такую обиду от никудышной старой палки.
— Что же натворила эта палка? — спросил Финз.
— Утонула, — сказал отец Браун.
Финз молча и недоуменно глядел на отца Брауна, и тот продолжил:
— Палка утонула, потому что это была собственно не палка, а остроконечный стальной клинок, скрытый в тростниковой палке. Иными словами, трость с выдвижной шпагой. Наверно, ни одному убийце не доводилось так естественно спрятать орудие убийства — забросить его в море, играя с собакой.
— Кажется, я вас понял, — немного оживился Финз. — Но пусть даже это трость со шпагой, мне совершенно не ясно, как убийца мог ею воспользоваться.
— У меня забрезжила одна догадка, — сказал отец Браун, — в самом начале вашего рассказа, когда вы произнесли слово «беседка». И еще больше все прояснилось, когда вы упомянули, что полковник носил белый френч. То, что пришло мне в голову, конечно, просто неосуществимо, если полковника закололи кинжалом, но если мы допустим, что убийца действовал длинным орудием, вроде рапиры, это не так уж невозможно.
Отец Браун откинулся на спинку кресла, устремил взгляд в потолок и начал излагать давно уже, по–видимому, обдуманные и тщательно выношенные соображения.
— Все эти загадочные случаи вроде истории с Желтой комнатой1, когда труп находят в помещении, куда никто не мог проникнуть, не похожи на наш, поскольку дело происходило в беседке. Говоря о Желтой комнате и о любой другой, мы всегда исходим из того, что ее стены однородны и непроницаемы.
Иное дело беседка; тут стены часто сделаны из переплетенных веток и планок, и, как бы густо их ни переплетать, всегда найдутся щели и просветы. Был такой просвет и в стене за спиной полковника. Сидел он в кресле, а оно тоже было плетеное, в нем тоже светились дырочки. Прибавим еще, что беседка находилась у самой изгороди, изгородь же, как вы только что говорили, была очень реденькой. Человек, стоявший по другую ее сторону, легко мог различить сквозь сетку веток и планок белое пятно полковничьего френча, отчетливое, как белый круг мишени.
Должен сказать, вы довольно туманно описали место действия; но, прикинув кое–что в уме, я восполнил пробелы. К примеру, вы сказали, что Скала Судьбы не очень высока; но вы же говорили, что она, как горная вершина, нависает над садом. А все это значит, что скала стоит очень близко от сада, хотя путь до нее занимает много времени. Опять же, вряд ли молодая леди завопила так, что ее было слышно за полмили. Она просто вскрикнула, и все же, находясь на берегу, вы ее услыхали. Среди прочих интересных фактов вы, позвольте вам напомнить, сообщили и такой: на прогулке Гарри Дрюс несколько приотстал от вас, раскуривая у изгороди трубку. Финз слегка вздрогнул. — Вы хотите сказать, что, стоя там, он просунул клинок сквозь изгородь и вонзил его в белое пятно? Но ведь это значит, что он принял решение внезапно, не раздумывая, почти не надеясь на успех. К тому же он не знал наверняка, что ему достанутся деньги полковника. Кстати, они ему и не достались. Отец Браун оживился. — Вы не разбираетесь в его характере, — сказал он с таким видом, будто сам всю жизнь был знаком с покойным Гарри Дрюсом. — Он своеобразный человек, но мне такие попадались. Если бы он точно знал, что деньги перейдут к нему, он едва ли стал бы действовать. Тогда он бы видел, как это мерзко.
— Вам не кажется, что это несколько парадоксально? — спросил Финз.
— Он игрок, — сказал священник, — он и по службе пострадал за то, что действовал на свой риск, не дожидаясь приказов. Вероятно, он прибегал к недозволенным методам, ведь во всех странах полицейская служба больше похожа на царскую охранку, чем нам хотелось бы думать. Но он слишком далеко зашел и сорвался. Для людей такого типа вся прелесть в риске. Им очень важно сказать: «Только я один мог на это решиться, только я один мог понять — вот оно! Теперь или никогда! Лишь гений или безумец мог сопоставить все факты: старик сердится на Дональда; он послал за стряпчим; в тот же день послал за Гербертом и за мной… и это все, — прибавить можно только то, что он при встрече улыбнулся мне и пожал руку. Вы скажете — безумие, но так и делаются состояния. Выигрывает тот, у кого хватит безумия предвидеть». Иными словами, он гордился наитием. Это мания величия азартного игрока. Чем меньше надежды на успех, чем поспешнее надо принять решение, тем больше соблазна. Случайно увидев в просвете веток белое пятнышко френча, он не устоял перед искушением. Его опьянила самая обыденность обстановки. «Если ты так умен, что связал воедино ряд случайностей, не будь же трусом и не упускай возможности», — нашептывает игроку дьявол. Но и сам дьявол едва ли побудил бы этого несчастного убить, обдуманно и осторожно, старика дядю, от которого он всю жизнь дожидался наследства. Это было бы слишком респектабельно.
Он немного помолчал, затем продолжал с каким–то кротким пылом:
— А теперь попытайтесь заново представить себе всю эту сцену. Он стоял у изгороди, в чаду искушения, а потом поднял глаза и увидел причудливый силуэт, который мог бы стать образом его смятенной души: большая каменная глыба чудом держалась на другой, как перевернутая пирамида, и он вдруг вспомнил, что ее называют Скалой Судьбы. Попробуйте себе представить, как воспринял это зрелище именно в этот момент именно этот человек. По–моему, оно не только побудило его к действию, а прямо подхлестнуло. Тот, кто хочет вознестись, не должен бояться падения. Он ударил не раздумывая; ему осталось только замести следы. Если во время розысков, которые, конечно, неизбежны, у него обнаружат шпагу, да еще с окровавленным клинком, он погиб. Если он ее где–нибудь бросит, ее найдут и, вероятно, выяснят, чья она. Если он даже закинет ее в море, его спутники это заметят. Значит, надо изобрести какую–нибудь уловку, чтобы его поступок никому не показался странным. И он придумал такую уловку, как вы знаете, весьма удачную. Только у него одного были часы, и вот он сказал вам, что еще не время возвращаться, и, отойдя немного дальше, затеял игру с собакой. Представляете, с каким отчаянием блуждал его взгляд по пустынному берегу, прежде чем он заметил собаку!
Финз кивнул, задумчиво глядя перед собой. Казалось, его больше всего волнует самая отвлеченная сторона этой истории.
— Странно, — сказал он, — что собака все же имеет отношение к делу.
— Собака, если бы умела говорить, могла бы рассказать чуть ли не все об этом деле, — сказал священник. — Вас же я осуждаю за то, что вы, благо пес говорить не умеет, выступаете от его имени, заставляя его изъясняться языками ангельскими и человеческими. Вас коснулось поветрие, которое в наше время распространяется все больше и больше. Оно узурпаторски захватило власть над умами. Я нахожу его и в газетных сенсациях, и даже в модных словечках. Люди с готовностью принимают на веру любые голословные утверждения. Оттесняя ваш старинный рационализм и скепсис, лавиною надвигается новая сила, и имя ей — суеверие. — Он встал и, гневно нахмурясь, продолжал, как будто обращаясь к самому себе: — Вот оно, первое последствие неверия. Люди утратили здравый смысл и не видят мир таким, каков он есть.
Теперь стоит сказать «О, это не так просто!» — и фантазия развертывается без предела, словно в страшном сне. Тут и собака что–то предвещает, и свинья приносит счастье, а кошка — беду, и жук — не просто жук, а скарабей. Словом, возродился весь зверинец древнего политеизма, — и пес Анубис, и зеленоглазая Пахт, и тельцы васанские. Так вы катитесь назад, к обожествлению животных, обращаясь к священным слонам, крокодилам и змеям, и все лишь потому, что вас пугает слово «человек».
Финз встал, слегка смущенный, будто подслушал чужие мысли. Он позвал собаку и вышел, что–то невнятно, но бодро пробормотав на прощанье. Однако звать собаку ему пришлось дважды, ибо она, не шелохнувшись, сидела перед отцом Брауном и глядела на него так же внимательно, как некогда глядел волк на святого Франциска.
Чудо «Полумесяца»
«Полумесяц» был задуман в своем роде столь же романтичным, как и его название; и события, которые в нем произошли, по–своему были тоже романтичны. Он был выражением того подлинного чувства, исторического и чуть ли не героического, какое прекрасно уживается с торгашеским духом в старейших городах восточного побережья Америки. Первоначально он представлял собой полукруглое здание классической архитектуры, поистине воскрешающее атмосферу ХVIII века, когда аристократическое происхождение таких людей, как Вашингтон и Джефферсон, не только не мешало, но помогало им быть истыми республиканцами. Путешественники, встречаемые неизменным вопросом — что они думают о нашем городе, с особой осторожностью должны были отвечать на вопрос — что они думают о нашем «Полумесяце». Даже появившиеся со временем несообразности, нарушившие первоначальную гармонию оригинала, свидетельствовали о его жизнеспособности. На одном конце, то есть роге, «Полумесяца» крайние окна выходили на огороженный участок, что–то вроде помещичьего сада, где деревья и кусты располагались чинно, как в английском парке времен королевы Анны. И тут же за углом другие окна тех же самых комнат, или, вернее, номеров, упирались в глухую неприглядную стену громадного склада, имевшего отношение к какой–то промышленности. Комнаты в этом конце «Полумесяца» были перестроены по унылому шаблону американских отелей, и вся эта часть дома вздымалась вверх, не достигая, правда, высоты соседнего склада, но, во всяком случае, достаточно высоко, чтобы в Лондоне ее окрестили небоскребом. Однако колоннада, которая шла по всему переднему фасаду, отличалась несколько пострадавшей от непогоды величественностью и наводила на мысль о том, что духи отцов республики, возможно, еще разгуливают под ее сенью. Внутри же опрятные, блиставшие новизной номера были меблированы по последнему слову нью–йоркской моды, в особенности в северной оконечности здания, между аккуратным садом и глухой стеной. Это были, в сущности, миниатюрные квартирки, как бы мы выразились в Англии, состоявшие из гостиной, спальни и ванной комнаты и одинаковые, как ячейки улья. В одной из таких ячеек за письменным столом восседал знаменитый Уоррен Уинд, он разбирал письма и рассылал приказания с изумительной быстротой и четкостью. Сравнить его можно было бы лишь с упорядоченным смерчем.
Уоррен Уинд был маленький человечек с развевающимися седыми волосами и остроконечной бородкой, на вид хрупкий, но при этом бешено деятельный. У него были поразительные глаза, ярче звезд и притягательнее магнитов, и кто их раз видел, тот не скоро забывал. И вообще, как реформатор и организатор многих полезных начинаний, он доказал, что не только глаза, но и вся голова у него самого высшего качества. Ходили всевозможные легенды о той сверхъестественной быстроте, с какой он мог составить здравое суждение о чем угодно, в особенности о людях. Передавали, что он нашел себе жену (долго потом трудившуюся рядом с ним на общее благо), выбрав ее мгновенно из целого батальона женщин, одетых в одинаковое форменное платье и маршировавших мимо него во время какого–то официального торжества, по одной версии, это были девушки–скауты, по другой — женская полиция. Рассказывали еще о том, как трое бродяг, одинаково грязных и оборванных, явились к нему однажды за подаянием. Ни минуты не колеблясь, он одного послал в нервную клинику, другого определил в заведение для алкоголиков, а третьего взял к себе лакеем, и тот с успехом и не без выгоды нес свою службу в течение многих лет. Ходили, разумеется, и неизбежные анекдоты об его молниеносных суждениях и колких, находчивых ответах в беседах с Рузвельтом, Генри Фордом, миссис Асквит и со всеми теми, с кем у американского общественного деятеля неминуемо бывают исторические встречи, хотя бы только на страницах газет.
Благоговейного трепета в присутствии этих особ он, естественно, никогда не испытывал, а потому и теперь, в описываемый момент, он хладнокровно крутил свой центробежный бумажный смерч, хотя человек, стоявший перед ним, был почти столь же значителен, как и вышеупомянутые исторические деятели.
Сайлас Т. Вэндем, миллионер и нефтяной магнат, был тощий мужчина с длинной желтой физиономией и иссиня–черными волосами, краски эти сейчас были не очень ясно различимы, так как он стоял против света, на фоне окна и белой стены склада, но тем не менее весьма зловещи. Его узкое элегантное пальто, отделанное каракулем, было застегнуто на все пуговицы. На энергичное же лицо и сверкающие глаза Уинда падал яркий свет из другого окна, выходящего в сад, так как стул и письменный стол были обращены к этому окну. Хотя лицо филантропа и казалось озабоченным, озабоченность эта, бесспорно, не имела никакого отношения к миллионеру. Камердинер Уинда, или его слуга, крупный, сильный человек с прилизанными светлыми волосами, стоял сбоку от своего господина с пачкой писем в руке. Личный секретарь Уинда, рыжий молодой человек с умным острым лицом, уже держался за ручку двери, как бы на лету подхватив какую–то мысль хозяина или повинуясь его жесту. Комната, не только скромно, но даже аскетически обставленная, была почти пуста, — со свойственной ему педантичностью. Уинд снял и весь верхний этаж, обратив его в кладовую, все его бумаги и имущество хранились там в ящиках и обвязанных веревками тюках.
— Уилсон, отдайте их дежурному по этажу, — приказал Уинд слуге, протягивая ему письма. — А потом принесите мне брошюру о ночных клубах Миннеаполиса, вы найдете ее в пакете под буквой «Г». Мне она понадобится через полчаса, а до тех пор меня не беспокойте. Так вот, мистер Вэндем, предложение ваше представляется мне весьма многообещающим, но я не могу дать окончательного ответа, пока не ознакомлюсь с отчетом. Я получу его завтра к вечеру и немедленно позвоню вам. Простите, что пока не могу высказаться определеннее.
Мистер Вэндем, очевидно, догадался, что его вежливо выпроваживают, и по его болезненно–желтому мрачному лицу скользнуло подобие усмешки — он оценил иронию ситуации.
— Видимо, мне пора уходить, — сказал он.
— Спасибо, что заглянули, мистер Вэндем, — вежливо откликнулся Уинд. — Извините, что не провожаю вас, — у меня тут дело, которое не терпит отлагательства. Феннер, — обратился он к секретарю, — проводите мистера Вэндема до автомобиля и оставьте меня одного на полчаса. Мне надо кое–что обдумать самому. После этого вы мне понадобитесь.
Трое вышли вместе в коридор и притворили за собой дверь Могучий слуга Уилсон направился к дежурному, а двое других повернули в противоположную сторону, к лифту, поскольку кабинет Уинда находился на четырнадцатом этаже.
Не успели они отойти от двери и на ярд, как вдруг увидели, что коридор заполнен надвигающейся на них внушительной фигурой. Человек был высок и широкоплеч, его массивность особенно подчеркивал белый или очень светлый серый костюм, очень широкополая белая шляпа и почти столь же широкий ореол почти столь же белых волос. В этом ореоле лицо его казалось сильным и благородным, как у римского императора, если не считать мальчишеской, даже младенческой яркости глаз и блаженной улыбки.
— Мистер Уоррен Уинд у себя? — бодро осведомился он.
— Мистер Уоррен Уинд занят, — ответил Феннер. — Его нельзя беспокоить ни под каким видом. Если позволите, я его секретарь и могу передать любое поручение.
— Мистера Уоррена Уинда нет ни для папы римского, ни для коронованных особ, — проговорил нефтяной магнат с кислой усмешкой. — Мистер Уоррен Уинд чертовски привередлив. Я зашел вручить ему сущую безделицу — двадцать тысяч долларов на определенных условиях, а он велел мне зайти в другой раз, как будто я мальчишка, который прибежит по первому зову.
— Прекрасно быть мальчишкой, — заметил незнакомец, — а еще прекраснее услышать зов. Я вот пришел передать ему зов, который он обязан услышать. Это зов великой, славной страны, там, на Западе, где выковывается истинный американец, пока все вы тут спите без просыпу. Вы только передайте ему, что Арт Олбойн из Оклахома–сити явился обратить его.
— Я повторяю никому не велено входить, — резко возразил рыжий секретарь. — Он распорядился, чтобы никто не беспокоил его в течение получаса.
— Все вы тут, на Востоке, не любите, когда вас беспокоят, — возразил жизнерадостный мистер Олбойн, — но похоже, что на Западе подымается сильный ветер, и уж он–то вас побеспокоит. Ваш Уинд высчитывает, сколько денег пойдет на ту или другую затхлую религию, а я вам говорю: всякий проект, который не считается с новым движением Великого Духа в Техасе и Оклахоме, не считается с религией будущего.
— Как же! Знаем мы эти религии будущего, — презрительно проронил миллионер. — Я по ним прошелся частым гребнем. Запаршивели, как бродячие собаки. Была такая особа по имени София, ей бы зваться Сапфирой1.
Надувательство чистой воды. Привязывают нитки к столам и тамбуринам. Потом была еще компания, «Невидимая Жизнь», — они утверждали, будто могут исчезать, когда захотят. И исчезли–таки, и сотня тысяч моих долларов вместе с ними. Знавал я и Юпитера Иисуса из Денвера, виделся с ним несколько недель кряду, а он тоже оказался обыкновенным жуликом. Был и пророк–патагонец, — он давно уже дал тягу в свою Патагонию. Нет, с меня хватит — отныне я верю только тому, что вижу своими глазами. Кажется, это называется атеизмом.
— Да нет, вы меня не так поняли, — пылко запротестовал человек из Оклахомы. — Я, похоже, ничуть не меньше атеист, чем вы. В нашем движении никакой сверхъестественной или суеверной чепухи не водится, одна чистая наука. Единственно настоящая, правильная наука — это здоровье, а единственно настоящее, правильное здоровье — уметь дышать. Наполните ваши легкие просторным воздухом прерий, и вы сдуете ваши затхлые восточные города в океан. Вы сдуете ваших великих мужей, как пух чертополоха. Вот чем мы занимаемся у себя на родине: мы дышим. Мы не молимся, мы дышим.
— Не сомневаюсь, — утомленно произнес секретарь. На его умном, живом лице ясно проступала усталость. Однако он выслушал оба монолога с примечательным терпением и вежливостью (в опровержение легенд о нетерпимости и наглости американцев).
— Никакой мистики, — продолжал Олбойн, — великое естественное явление природы. Оно и стоит за всеми мистическими домыслами. Для чего был нужен иудеям бог? Для того, чтобы вдохнуть в ноздри человека дыхание жизни. А мы в Оклахоме впиваем это дыхание собственными ноздрями. Само слово «дух» означает «дыхание». Жизнь, прогресс, пророчество — все сводится к одному: к дыханию.
— Некоторые скажут, что все сводится к болтовне, — заметил Вэндем, — но я рад, что вы хотя бы обошлись без религиозных фокусов.
На умном лице секретаря, особенно бледном по контрасту с рыжими волосами, промелькнуло какое–то странное выражение, похожее на затаенную горечь.
— А я вот не рад, — сказал он. — Но ничего не могу поделать. Вам, я вижу, доставляет удовольствие быть атеистами, поэтому вы можете верить во что хотите. А для меня… видит бог, я хотел бы, чтобы он существовал. Но его нет. Такое уж мое везение.
И вдруг у них мурашки побежали по коже они осознали, что к их группе, топтавшейся перед кабинетом Уинда, неслышно и незаметно прибавился еще один человек. Давно ли этот четвертый стоял подле них, никто из увлеченных разговором участников диспута сказать не мог, но вид у него был такой, будто он почтительно и даже робко дожидается возможности ввернуть что–то очень важное. Им, взбудораженным спором, показалось, что он возник из–под земли внезапно и бесшумно, как гриб. Да и сам он был вроде большого черного гриба, коротенький, приземистый и неуклюжий, в нахлобученной на лоб большой черной шляпе. Сходство было бы еще полнее, если бы грибы имели обыкновение носить с собой потрепанные бесформенные зонтики.
Секретарь удивился еще и тому, что человек этот был священником. Но когда тот обратил к нему свое круглое лицо, выглядывающее из–под круглой шляпы, и простодушно спросил, может ли он видеть мистера Уоррена Уинда, Феннер ответил по–прежнему отрицательно и еще отрывистей, чем раньше.
Священник, однако, не сдался.
— Мне действительно очень нужно видеть мистера Уинда, — сказал он. — Как ни странно, это все, что мне нужно. Я не хочу говорить с ним. Я просто хочу убедиться, что он у себя и что его можно увидеть.
— А я вам говорю: он у себя, но видеть его нельзя, — проговорил Феннер с возрастающим раздражением. — Что это значит — «убедиться, что он у себя»?
Ясно, он у себя. Мы оставили его там пять минут назад и с тех пор не отходим от двери.
— Хорошо, но я хочу убедиться, что с ним все благополучно, — упрямо продолжал священник.
— А в чем дело? — с досадой осведомился секретарь.
— Дело в том, что у меня есть важные, я бы сказал, веские причины сомневаться, все ли с ним благополучно.
— О господи! — в бешенстве воскликнул Вэндем. — Никак, опять суеверия!
— Я вижу, мне надо объясниться, — серьезно сказал священник. — Я чувствую, вы не разрешите мне даже в щелочку заглянуть, пока я всего не расскажу.
Он в раздумье помолчал, а затем продолжил, не обращая внимания на удивленные лица окружающих:
— Я шел по улице вдоль колоннады и вдруг увидел оборванца, вынырнувшего из–за угла на дальнем конце «Полумесяца». Тяжело топая по мостовой, он мчался навстречу мне. Я разглядел высокую костлявую фигуру и узнал знакомое лицо — лицо одного шального ирландца, которому я когда–то немного помог.
Имени его я не назову. Завидев меня, он отшатнулся и крикнул. «Святые угодники, да это отец Браун! И напугали же вы меня! Надо же вас встретить как раз сегодня». Из этих слов я понял, что он учинил что–то скверное.
Впрочем, он не очень струхнул при виде меня, потому что тут же разговорился.
И странную он рассказал мне историю. Он спросил, знаком ли мне некий Уоррен Уинд, и я ответил, что нет, хотя и знал, что тот занимает верх этого дома. И он сказал: «Уинд воображает себя господом богом, но если б он слышал, что я так про него говорю, он бы взял и повесился». И повторил истерическим голосом несколько раз. «Да, взял бы и повесился». Я спросил его, не сделал ли он чего худого Уинду, и он дал очень заковыристый ответ. Он сказал: «Я взял пистолет и зарядил его не дробью и не пулей, а проклятием». Насколько я понял, он всего лишь пробежал по переулку между этим зданием и стеной склада, держа в руке старый пистолет с холостым зарядом, и выстрелил в стенку, точно это могло обрушить дом. «Но при этом, — добавил он, — я проклял его страшным проклятием и пожелал, чтоб адская месть схватила его за ноги, а правосудие божие — за волосы и разорвали его надвое, как Иуду, чтоб духу его на земле больше не было». Не важно, о чем еще я говорил с этим несчастным сумасшедшим; он ушел в более умиротворенном состоянии, а я обогнул дом, чтобы проверить его рассказ. И что же вы думаете — в переулке под стеной валялся ржавый старинный пистолет. Я достаточно разбираюсь в огнестрельном оружии, чтобы понять, что пистолет был заряжен лишь малой толикой пороха: на стене виднелись чернью пятна пороха и дыма и даже кружок от дула, но ни малейшей отметины от пули. Он не оставил ни единого следа разрушения, ни единого следа вообще, кроме черных пятен и черного проклятия, брошенного в небо. И вот я явился сюда узнать, все ли в порядке с Уорреном Уиндом.
Феннер усмехнулся:
— Могу вас успокоить, он в полном порядке. Всего несколько минут назад мы оставили его в кабинете — он сидел за столом и писал. Он был абсолютно один, его комната — на высоте ста футов над улицей и расположена так, что никакой выстрел туда не достанет, даже если бы ваш знакомый стрелял не холостыми. Имеется только один вход в комнату — вот этот, а мы не отходили от двери ни на минуту.
— И все–таки, — серьезно произнес отец Браун, — я хотел бы зайти и взглянуть на него своими глазами.
— Но вы не зайдете, — отрезал секретарь. — Господи, неужели вы и впрямь придаете значение проклятиям!
— Вы забываете, — насмешливо сказал миллионер, — что занятие преподобного джентльмена — раздавать благословения и проклятия. За чем же дело, сэр? Если его упекли с помощью проклятия в ад, почему бы вам не вызволить его оттуда с помощью благословения? Что проку от ваших благословений, если они не могут одолеть проклятия какого–то ирландского проходимца?
— Кто же нынче верит в подобные вещи? — запротестовал пришелец с Запада.
— Отец Браун, я думаю, много во что верит, — не отставал Вэндем, у которого взыграла желчь от недавней обиды и от теперешних пререканий. — Отец Браун верит, что отшельник переплыл реку на крокодиле, выманив его заклинаниями неизвестно откуда, а потом повелел крокодилу сдохнуть, и тот послушно издох. Отец Браун верит, что какой–то святой угодник преставился, а после смерти утроился, дабы осчастливить три прихода, возомнившие себя местом его рождения. Отец Браун верит, будто один святой повесил плащ на солнечный луч, а другой переплыл на плаще Атлантический океан. Отец Браун верит, что у святого осла было шесть ног и что дом в Лорето летал по воздуху. Он верит, что сотни каменных дев могли плакать и сетовать дни напролет. Ему ничего не стоит поверить, будто человек исчез через дверную скважину или испарился из запертой комнаты. Надо полагать, он не слишком–то считается с законами природы.
— Но зато я обязан считаться с законами Уоррена Уинда, — устало заметил секретарь, — а в его правила входит оставаться одному, когда он пожелает.
Уилсон скажет вам то же самое. — Рослый слуга, посланный за брошюрой, как раз в этот момент невозмутимо шел по коридору с брошюрой в руках. — Уилсон сядет на скамью рядом с коридорным и будет сидеть, пока его не позовут, и тогда только войдет в кабинет, но не раньше. Как и я. Мы с ним прекрасно понимаем, чей хлеб едим, и сотни святых и ангелов отца Брауна не заставят нас забыть об этом.
— Что касается святых и ангелов… — начал священник.
— То все это чепуха, — закончил за него Феннер. — Не хочу сказать ничего обидного, но такие фокусы хороши для часовен, склепов и тому подобных диковинных мест. Сквозь дверь американского отеля духи проникнуть не могут.
— Но люди могут открыть даже дверь американского отеля, — терпеливо возразил отец Браун. — И, по–моему, самое простое — открыть ее.
— А еще проще потерять свое место, — отпарировал секретарь, — Уоррен Уинд не станет держать в секретарях таких простаков. Во всяком случае, простаков, верящих в сказки, в которые верите вы.
— Ну что ж, — серьезно сказал священник, — это правда, я верю во многое, во что вы, вероятно, не верите. Но мне пришлось бы долго перечислять это и доказывать, что я прав. Открыть же дверь и доказать, что я не прав, можно секунды за две.
Слова эти, очевидно, нашли отклик в азартной и мятежной душе пришельца с Запада.
— Признаюсь, я не прочь доказать, что вы не правы, — произнес Олбойн, решительно шагнув к двери, — и докажу.
Он распахнул дверь и заглянул в комнату. С первого же взгляда он убедился, что кресло Уоррена Уинда пусто. Со второго взгляда он убедился, что кабинет Уоррена Уинда тоже пуст.
Феннер, словно наэлектризованный, кинулся вперед.
— Уинд в спальне, — отрывисто бросил он, — больше ему быть негде. — И он исчез в глубине номера.
Все застыли в пустом кабинете, озираясь кругом. Их глазам предстала суровая, вызывающе аскетическая простота меблировки, уже отмеченная ранее.
Бесспорно, в комнате и мыши негде было спрятаться, не то что человеку. В ней не было драпировок и, что редкость в американских гостиницах, не было шкафов. Даже письменный стол был обыкновенной конторкой. Стулья тут стояли жесткие, с высокой спинкой, прямые, как скелеты. Мгновение спустя из недр квартиры возник секретарь, обыскавший две другие комнаты. Ответ можно было ясно прочесть по его глазам, но губы его шевельнулись механически, сами по себе, и он резко, как бы утверждая, спросил:
— Он не появлялся?
Остальные даже не нашли нужным отвечать на его вопрос. Разум их будто натолкнулся на глухую стену, подобную той, которая глядела в одно из окон и постепенно, по мере того, как медленно надвигался вечер, превращалась из белой в серую.
Вэндем подошел к подоконнику, у которого стоял полчаса назад, и выглянул в открытое окно. Ни трубы, ни пожарной лестницы, ни выступа не было на стене, отвесно спускавшейся вниз, в улочку, не было их и на стене, вздымавшейся над окном на несколько этажей вверх. По другую же сторону улицы тянулась лишь унылая пустыня беленой стены склада. Вэндем заглянул вниз, словно ожидая увидеть останки покончившего самоубийством филантропа, но на мостовой он разглядел лишь небольшое темное пятно — по всей вероятности, уменьшенный расстоянием пистолет. Тем временем Феннер подошел к другому окну в стене, в равной степени неприступной, выходившему уже не на боковую улицу, а в небольшой декоративный сад. Группа деревьев мешала ему как следует осмотреть местность, но деревья эти оставались где–то далеко внизу, у основания жилой громады. И Вэндем и секретарь отвернулись от окон и уставились друг на друга, в сгущающихся сумерках на полированных крышках столов и конторок быстро тускнели последние отблески солнечного света Феннер повернул выключатель, как будто сумерки раздражали его, и комната, озаренная электрическим светом, внезапно обрела четкие очертания.
— Как вы недавно изволили заметить, — угрюмо произнес Вэндем, — никаким выстрелом снизу его не достать, будь даже пистолет заряжен. Но если бы в него и попала пуля, не мог же он просто лопнуть, как мыльный пузырь.
Секретарь, еще более бледный, чем обычно, досадливо взглянул на желчную физиономию миллионера.
— Откуда у вас такие гробовые настроения? При чем тут пули и пузыри?
Почему бы ему не быть в живых?
— Действительно, почему? — ровным голосом переспросил Вэндем. — Скажите мне, где он, и я скажу вам, как он туда попал.
Поколебавшись, секретарь кисло пробормотал:
— Пожалуй, вы правы. Вот мы и напоролись на то, о чем спорили. Будет забавно, если вы или я вдруг придем к мысли, что проклятие что–то да значит!
Но кто мог добраться до Уинда, замурованного тут, наверху?..
Мистер Олбойн из Оклахомы до этого момента стоял посреди комнаты, широко расставив ноги, и казалось, что и белый ореол вокруг его головы, и круглые глаза излучают изумление. Теперь он сказал рассеянно, с безответственной дерзостью балованного ребенка:
— Похоже, вы не очень–то его долюбливали, а, мистер Вэндем?
Длинное желтое лицо мистера Вэндема еще больше помрачнело и оттого еще больше вытянулось, однако он улыбнулся и невозмутимо ответил.
— Что до совпадений, если на то пошло, именно вы сказали, что ветер с Запада сдует наших великих мужей, как пух чертополоха.
— Говорить–то я говорил, — простодушно подтвердил мистер Олбойн, — но как это могло случиться, черт побери?
Последовавшее молчание нарушил Феннер, крикнувший неожиданно запальчиво, почти с исступлением:
— Одно только можно сказать: этого просто не было. Не могло этого быть.
— Нет, нет, — донесся вдруг из угла голос отца Брауна, — это именно было.
Все вздрогнули. По правде говоря, они забыли о незаметном человечке, который подбил их открыть дверь. Теперь же, вспомнив, сразу переменили свое отношение к нему. На них нахлынуло раскаяние: они пренебрежительно сочли его суеверным фантазером, когда он позволил себе только намекнуть на то, в чем теперь они убедились собственными глазами.
— Ах черт! — выпалил импульсивный уроженец Запада, привыкший, видимо, говорить все, что думает. — А может, тут и в самом деле что–то есть?
— Должен признать, — проговорил Феннер, хмуро уставясь в стол, — предчувствия его преподобия, видимо, обоснованны. Интересно, что он еще скажет нам по этому поводу?
— Он скажет, может быть, — ядовито заметил Вэндем, — что нам делать дальше, черт побери!
Маленький священник, казалось, отнесся к сложившейся ситуации скромно, по–деловому.
— Единственное, что я могу придумать, — сказал он, это сперва поставить в известность владельцев отеля, а потом поискать следы моего знакомца с пистолетом. Он исчез за тем углом «Полумесяца», где сад. Там стоят скамейки, облюбованные бродягами.
Переговоры с администрацией отеля, приведшие к окольным переговорам с полицейскими властями, отняли довольно много времени, и, когда они вышли под своды длинной классической колоннады, уже наступила ночь. «Полумесяц» выглядел таким же холодным и ущербным, как и его небесный тезка; сияющий, но призрачный, тот как раз поднимался из–за черных верхушек деревьев, когда они завернули за угол и очутились у небольшого сада. Ночь скрыла все искусственное, городское, что было в саду, и, когда они зашли вглубь, слившись с тенями деревьев, им почудилось, будто они вдруг перенеслись за сотни миль отсюда. Некоторое время они шли молча, но вдруг Олбойн, который был непосредственней других, не выдержал.
— Сдаюсь, — воскликнул он, — пасую. Вот уж не думал, что когда–нибудь наскочу на этакое! Но что поделаешь, если оно само на тебя наскочит! Прошу простить меня, отец Браун, перехожу на вашу сторону. Отныне я руками и ногами за сказки. Вот вы, мистер Вэндем, объявили себя атеистом и верите только в то, что видите. Так что же вы видите? Вернее, чего же вы не видите?
— Вот именно! — угрюмо кивнул Вэндем.
— Бросьте, это просто луна и деревья действуют вам на нервы, — упорствовал Феннер. — Деревья в лунном свете всегда кажутся диковинными, ветки торчат как–то странно. Поглядите, например, на эту…
— Да, — сказал Браун, останавливаясь и всматриваясь вверх сквозь путаницу ветвей. — В самом деле, очень странная ветка.
Помолчав, он добавил:
— Она как будто сломана.
На этот раз в его голосе послышалась такая нотка, что его спутники безотчетно похолодели. Действительно, с дерева, вырисовывавшегося черным силуэтом на фоне лунного неба, безвольно свисало нечто, казавшееся сухой веткой. Но это не была сухая ветка. Когда они подошли ближе, Феннер, громко выругавшись, отскочил в сторону. Затем снова подбежал и снял петлю с шеи жалкого, поникшего человечка, с головы которого перьями свисали седые космы.
Еще до того, как он с трудом спустил тело с дерева, он уже знал, что снимает мертвеца. Ствол был обмотан десятками футов веревки, и лишь короткий отрезок ее шел от ветки к телу. Большая садовая бочка откатилась на ярд от ног трупа, как стул, вышибленный ногами самоубийцы.
— Господи, помилуй! — прошептал Олбойн, и не понять было, молитва это или божба. — Как там сказал этот тип: «Если б он слышал, он бы взял и повесился»? Так он сказал, отец Браун?
— Так, — ответил священник.
— Да, — глухо выговорил Вэндем. — Мне никогда и не снилось, что я увижу или признаю что–нибудь подобное. Но что тут еще добавить? Проклятие осуществилось.
Феннер стоял, закрыв ладонями лицо. Священник дотронулся до его руки.
— Вы были очень привязаны к нему?
Секретарь отнял руки; его бледное лицо в лунном свете казалось мертвым.
— Я ненавидел его всей душой, — ответил он, — если его убило проклятие, уж не мое ли?
Священник крепче сжал его локоть и сказал с жаром, какого до того не выказывал:
— Пожалуйста, успокойтесь, вы тут ни при чем.
Полиции пришлось нелегко, когда дошло до опроса четырех свидетелей, замешанных в этом деле. Все четверо пользовались уважением и заслуживали полного доверия, а один, Сайлас Вэндем, директор нефтяного треста, обладал авторитетом и властью. Первый же полицейский чин, попытавшийся выразить недоверие к услышанному, мгновенно вызвал на себя гром и молнии со стороны грозного магната.
— Не смейте мне говорить, чтобы я держался фактов, — обрезал его миллионер. — Я держался фактов, когда вас еще и на свете не было, а теперь факты сами держатся за меня. Я вам излагаю факты, лишь бы у вас хватило ума правильно их записать.
Полицейский был молод летами и в небольших чинах, и ему смутно представлялось, что миллионер — фигура настолько государственная, что с ним нельзя обращаться, как с рядовым гражданином. Поэтому он передал магната и его спутников в руки своего более закаленного начальника, некоего инспектора Коллинза, седеющего человека, усвоившего грубовато–успокаивающий тон; он словно заявлял своим видом, что он добродушен, но вздора не потерпит.
— Так, так, — проговорил он, глядя на троих свидетелей весело поблескивающими глазами, — странная выходит история.
Отец Браун уже вернулся к своим повседневным обязанностям, но Сайлас Вэндем соблаговолил отложить исполнение своих ответственнейших обязанностей нефтяного заправилы еще на час или около того, чтобы дать показания о своих потрясающих впечатлениях. Обязанности Феннера, как секретаря, фактически прекратились со смертью патрона, что же касается великолепного Арта Олбойна, то, поскольку ни в Нью–Йорке, ни в каком другом месте у него не было иных обязанностей, кроме как сеять религию Дыхания Жизни или Великого Духа, ничто не отвлекало его в настоящий момент от выполнения гражданского долга. Вот почему все трое выстроились в кабинете инспектора, готовые подтвердить показания друг друга.
— Пожалуй, для начала скажу вам сразу, — бодро заявил инспектор, — бесполезно морочить мне голову всякой мистической дребеденью. Я человек практический, я полицейский. Оставим эти штуки для священников и всяких там служителей храмов. Этот ваш патер взвинтил вас всех россказнями про страшную смерть и Страшный суд, но я намерен целиком исключить из этого дела и его, и его религию. Если Уинд вышел из комнаты, значит, кто–то его оттуда выпустил.
И если Уинд висел на дереве, значит, кто–то его повесил.
— Совершенно верно, — сказал Феннер. — Но поскольку все мы свидетельствуем, что его никто не выпускал, то весь вопрос в том, как же его ухитрились повесить.
— А как ухитряется нос вырасти на лице? — вопросил инспектор. — На лице у него вырос нос, а на шее оказалась петля. Таковы факты, а я, повторяю, человек практический и руководствуюсь фактами. Чудес на свете не бывает. Значит, это кто–то сделал.
Олбойн держался на заднем плане, и его крупная, широкая фигура составляла естественный фон для его более худощавых и подвижных спутников.
Он стоял, склонив свою белую голову, с несколько отсутствующим видом, но при последних словах инспектора вскинул ее, по–львиному тряхнул седой гривой и окончательно очнулся, хотя и сохранил ошеломленное выражение. Он вдвинулся в середину группы, и у всех возникло смутное ощущение, будто он стал еще более громоздким, чем раньше. Они слишком поспешно сочли его дураком или фигляром, однако он был не так уде глуп, утверждая, что в нем таится скрытая сила, как у западного ветра, который копит свою мощь, чтобы однажды смести всякую мелочь.
— Стало быть, мистер Коллинз, вы человек практический. — Голос его прозвучал одновременно и мягко и с нажимом. — Вы, кажется, два или три раза за свою короткую речь упомянули, что вы человек практический, так что ошибиться трудно. Что ж, весьма примечательный факт для того, кто займется вашей биографией, описав вашу ученость и застольные беседы с приложением портрета в возрасте пяти лет, дагерротипа бабушки и видов родного города.
Надеюсь, ваш биограф не забудет упомянуть, что у вас был нос, как у мопса, и на нем прыщ, и что вы были так толсты, что из–за живота ног не видели. Ну, раз вы такой ходячий практик, может, вы допрактикуетесь до того, что оживите Уоррена Уинда и выясните доподлинно у него самого, как человек практический проникает сквозь дощатую дверь? Но мне сдается, вы ошибаетесь. Вы не ходячий практик, а ходячее недоразумение, вот вы кто Господь всемогущий решил нас посмешить, когда придумал вас.
С присущей ему театральностью он плавным шагом двинулся к двери, прежде чем ошарашенный инспектор обрел дар речи, и никакие запоздалые возражения уже не могли отнять у Олбойна его торжества.
— По–моему, вы совершенно правы, — поддержал его Феннер. — Если таковы практические люди, мне подавайте священников.
Еще одна попытка установить официальную версию события была сделана, когда власти полностью осознали, кто свидетели этой истории и каковы вытекающие из нее последствия. Она уже просочилась в прессу в самой что ни на есть сенсационной и даже бесстыдно идеалистической форме. Многочисленные интервью с Вэндемом по поводу его чудесного приключения, статьи об отце Брауне и его мистических предчувствиях вскоре побудили тех, кто призван направлять общественное мнение, направить его в здоровое русло. В следующий раз нашли более окольный и тактичный подход к неудобным свидетелям: при них как бы невзначай упомянули, что подобными анормальными происшествиями интересуется профессор Вэр и этот поразительный случай привлек его внимание.
Профессор Вэр, весьма выдающийся психолог, особое пристрастие питал к криминологии, и только спустя некоторое время они обнаружили, что он самым тесным образом связан с полицией.
Профессор оказался обходительным джентльменом, одетым в спокойные светло–серые тона, в артистическом галстуке и со светлой заостренной бород кой — любой, не знакомый с таким типом ученого, принял бы его скорее за пейзажиста. Манеры его создавали впечатление не только обходительности, но и искренности.
— Да, да, понимаю, — улыбнулся он. — Могу догадаться, что вам пришлось испытать. Полиция не блещет умом при расследованиях психологического свойства, не правда ли? Разумеется, старина Коллинз заявил, что ему нужны только факты. Какое нелепое заблуждение! В делах подобного рода требуются не только факты, гораздо существеннее игра воображения.
— По–вашему, — угрожающе проговорил Вэндем, — все, что мы считаем фактами, лишь игра воображения?
— Ничуть не бывало, — возразил профессор. — Я просто хочу сказать, что полиция глупо поступает, исключая в таких делах психологический момент.
Конечно же, психологический элемент — главнейшее из главных, хотя у нас это только начинают понимать. Возьмите, к примеру, элемент, называемый индивидуальностью. Я, надо сказать, и раньше слышал об этом священнике, Брауне, — он один из самых замечательных людей нашего времени. Людей, подобных ему, окружает особая атмосфера, и никто не может сказать, насколько нервы и разум других людей подпадают под ее временное влияние. Гипнотизм незаметно присутствует в каждодневном человеческом общении, люди оказываются загипнотизированными, когда гипноз достигает определенной степени. Не обязательно гипнотизировать с помоста, в публичном собрании, во фраке.
Религия Брауна знает толк в психологическом воздействии атмосферы и умеет воздействовать на весь организм в целом, даже на орган обоняния, например.
Она понимает значение всяких любопытных влияний, производимых музыкой на животных и людей, она может…
— Да бросьте вы! — огрызнулся Феннер. — Что же, по–вашему, он прошел по коридору с церковным органом под мышкой?
— О нет, ему нет нужды прибегать к таким штукам! — засмеялся профессор.
— Он умеет сконцентрировать сущность всех этих спиритуалистических звуков и даже запахов в немногих скупых жестах искусно, как в школе хороших манер.
Без конца ставятся научные эксперименты, показывающие, что люди, чьи нервы перенапряжены, сплошь и рядом считают, будто дверь закрыта, когда она открыта, или наоборот. Люди расходятся во мнении насчет количества дверей и окон перед их глазами. Они испытывают зрительные галлюцинации среди бела дня. С ними это случается даже без гипнотического влияния чужой индивидуальности, а тут мы имеем дело с очень сильной, обладающей даром убеждения индивидуальностью, задавшейся целью закрепить всего один образ в вашем мозгу образ буйного ирландского бунтовщика, посылающего в небо проклятье и холостой выстрел, эхо которого обрушилось громом небесным.
— Профессор! — воскликнул Феннер — Я бы на смертном одре мог поклясться, что дверь не открывалась.
— Последние эксперименты, — невозмутимо продолжал профессор, — наводят на мысль о том, что наше сознание не является непрерывным, а представляет собой последовательную цепочку быстро сменяющих друг друга впечатлений, как в кинематографе. Возможно, кто–то или что–то проскальзывает, так сказать, между кадрами. Кто–то или что–то действует только на тот миг, когда наступает затемнение. Вероятно, условный язык заклинаний и все виды ловкости рук построены как раз на этих, так сказать, вспышках слепоты между вспышками видения. Итак, этот священник и проповедник трансцендентных идей начинил вас трансцендентными образами, в частности, образом кельта, подобно титану обрушившего башню своим проклятием. Возможно, он сопровождал это каким–нибудь незаметным, но властным жестом, направив ваши глаза в сторону неизвестного убийцы, находящегося внизу. А может быть, в этот момент произошло еще что–то или кто–то еще прошел мимо.
— Уилсон, слуга, прошел по коридору, — пробурчал Олбойн, — и уселся ждать на скамье, но он вовсе не так уж нас и отвлек.
— Как раз об этом судить трудно, — возразил Вэр, — может быть, дело в этом эпизоде, а вероятнее всего, вы следили за каким–нибудь жестом священника, рассказывающего свои небылицы. Как раз в одну из таких черных вспышек мистер Уоррен Уинд и выскользнул из комнаты и пошел навстречу своей смерти. Таково наиболее правдоподобное объяснение. Вот вам иллюстрация последнего открытия: сознание не есть непрерывная линия, а скорее — пунктирная.
— Да уж, пунктирная — проворчал Феннер — Я бы сказал, одни черные промежутки.
— Ведь вы не верите, в самом деле, — спросил Вэр, — будто ваш патрон был заперт в комнате, как в камере?
— Лучше уж верить в это, чем считать, что меня надо запереть в комнату, которая выстегана изнутри, — возразил Феннер. — Вот что мне не нравится в ваших предположениях, профессор. Я скорее поверю священнику, который верит в чудо, чем разуверюсь в праве любого человека на доверие к факту. Священник мне говорит, что человек может воззвать к богу, о котором мне ничего не известно, и тот отомстит за него по законам высшей справедливости, о которой мне тоже ничего не известно. Мне нечего возразить, кроме того, что я об этом ничего не знаю. Но, по крайней мере, если просьбу и выстрел ирландского бедняги услышали в горнем мире, этот горний мир вправе откликнуться столь странным, на наш взгляд, способом. Вы, однако, убеждаете меня не верить фактам нашего мира в том виде, в каком их воспринимают мои собственные пять органов чувств. По–вашему выходит, что целая процессия ирландцев с мушкетами могла промаршировать мимо, пока мы разговаривали, стоило им лишь ступать на слепые пятна нашего рассудка. Послушать вас, так простенькие чудеса святых, — скажем, материализация крокодилов или плащ, висящий на солнечном луче, покажутся вполне здравыми и естественными.
— Ах так! — довольно резко произнес профессор Вэр. — Ну, раз вы твердо решили верить в вашего священника и в его сверхъестественного ирландца, я умолкаю. Вы, как видно, не имели возможности познакомиться с психологией.
— Именно, — сухо ответил Феннер, — зато я имел возможность познакомиться с психологами.
И, вежливо поклонившись, он вывел свою делегацию из комнаты. Он молчал, пока они не очутились на улице, но тут разразился бурной речью.
— Психопаты несчастные! — вне себя закричал он. — Соображают они или нет, куда покатится мир, если никто не будет верить собственным глазам?
Хотел бы я прострелить его дурацкую башку, а потом объяснить, что сделал это в слепой момент. Может, чудо у отца Брауна и сверхъестественное, но он обещал, что оно произойдет, и оно произошло. А все эти чертовы маньяки увидят что–нибудь, а потом говорят, будто этого не было. Послушайте, мне кажется, мы просто обязаны довести до всеобщего сведения тот небольшой урок, который он нам преподал. Мы с вами нормальные, трезво мыслящие люди, мы никогда ни во что не верили. Мы не были тогда пьяны, не были объяты религиозным экстазом. Просто все случилось так, как он предсказал.
— Совершенно с вами согласен, — отозвался миллионер. — Возможно, это начало великой эпохи в сфере религии. Как бы то ни было, отец Браун, принадлежащий именно к этой сфере, несомненно, оставит в ней большой след.
Несколько дней спустя отец Браун получил очень вежливую записку, подписанную Сайласом Т. Вэндемом, где его приглашали в назначенный час явиться на место исчезновения, чтобы засвидетельствовать это непостижимое происшествие. Само происшествие, стоило ему только проникнуть в газеты, было повсюду подхвачено энтузиастами оккультизма. По дороге к «Полумесяцу» отец Браун видел броские объявления, гласившие «Самоубийца нашелся» или «Проклятие убивает филантропа». Поднявшись на лифте, он нашел всех в сборе.
Вэндема, Олбойна и секретаря. И сразу заметил, что тон их по отношению к нему стал совсем иным, почтительным и далее благоговейным. Когда он вошел, они стояли у стола Уинда, где лежал большой лист бумаги и письменные принадлежности. Они обернулись, приветствуя его.
— Отец Браун, — сказал выделенный для этой цели оратор, седовласый пришелец с Запада, несколько повзрослевший от сознания ответственности своей роли, — мы пригласили вас сюда прежде всего, чтобы принести вам наши извинения и нашу благодарность. Мы признаем, что именно вы первый угадали знак небес. Мы все показали себя твердокаменными скептиками, все без исключения, но теперь мы поняли, что человек должен пробить эту каменную скорлупу, чтобы постичь великие тайны, скрытые от нашего мира. Вы стоите за эти тайны, вы стоите за сверхобыденные объяснения явлений, и мы признаем ваше превосходство над нами. Кроме того, мы считаем, что этот документ будет неполным без вашей подписи. Мы передаем точные факты в Общество спиритических исследований, потому что сведения в газетах никак не назовешь точными. Мы описали, как на улице было произнесено проклятие, как человек, находившийся в закупоренной со всех сторон комнате, в результате проклятия растворился в воздухе, а потом непостижимым образом материализовался в труп вздернувшего себя самоубийцы. Вот все, что мы можем сказать об этой истории, но это мы знаем, это мы видели своими глазами. А так как вы первый поверили в чудо, то мы считаем, что вы первый и должны подписать этот документ.
— Право, я совсем не уверен, что мне хочется это делать, — в замешательстве запротестовал отец Браун.
— Вы хотите сказать — подписаться первым?
— Нет, я хочу сказать, вообще подписываться, — скромно ответил отец Браун. — Видите ли, человеку моей профессии не очень–то пристало заниматься мистификациями.
— Как, но ведь именно вы назвали чудом все, что произошло! — воскликнул Олбойн, вытаращив глаза.
— Прошу прощения, — твердо сказал отец Браун, — тут, боюсь, какое–то недоразумение. Не думаю, чтобы я назвал это чудом. Я только сказал, что это может случиться. Вы же утверждали, что не может, кроме как чудом. Но это случилось. И тогда вы заговорили о чуде. Я от начала до конца ни слова не сказал ни про чудеса, ни про магию, ни про что иное в этом роде.
— А я думал, что вы верите в чудеса, — не выдержал секретарь.
— Да, — ответил отец Браун, — я верю в чудеса. Я верю и в тигров–людоедов, но они мне не мерещатся на каждом шагу. Если мне нужны чудеса, я знаю, где их искать.
— Не понимаю я этой вашей точки зрения! — горячо вступился Вэндем. — В ней есть узость, а в вас, мне кажется, ее нет, хоть вы и священник. Да разве вы не видите, ведь этакое чудо перевернет весь материализм вверх тормашками!
Оно громогласно объявит всему миру, что потусторонние силы могут действовать и действуют. Вы послужите религии, как ни один священник до вас.
Отец Браун чуть–чуть выпрямился, и вся его коротенькая, нелепая фигурка исполнилась бессознательного достоинства, к которому не примешивалось ни капли самодовольства.
— Я не совсем точно понимаю, что вы разумеете этой фразой, и, говоря откровенно, не уверен, что вы сами хорошо понимаете. Вы же не захотите, чтобы я послужил религии с помощью заведомой лжи? Вполне вероятно, ложью можно послужить религии, но я твердо уверен, что богу ложью не послужишь. И раз уж вы так настойчиво толкуете о том, во что я верю, неплохо было бы иметь хоть какое–нибудь представление об этом, правда?
— Я что–то не совсем понимаю вас, — обиженно заметил миллионер.
— Я так и думал, — просто ответил отец Браун. — Вы говорите, что преступление совершили потусторонние силы. Какие потусторонние силы? Не думаете ли вы, будто ангелы господни взяли и повесили его на дереве? Что же касается демонов, то… Нет, нет. Люди, сделавшие это, поступили безнравственно, но дальше собственной безнравственности они не пошли. Они недостаточно безнравственны, чтобы прибегать к помощи адских сил. Я кое–что знаю о сатанизме, вынужден знать. Я знаю, что это такое. Поклонник дьявола горд и хитер; он любит властвовать и пугать невинных непонятным; он хочет, чтобы у детей мороз подирал по коже. Вот почему сатанизм — это тайны, и посвящения, и тайные общества, и все такое прочее. Сатанист видит лишь себя самого, и каким бы великолепным и важным он ни казался, внутри него всегда прячется гадкая, безумная усмешка. — Священник внезапно передернулся, как будто прохваченный ледяным ветром. — Полно, они не имели к сатанизму ни малейшего отношения. Неужели вы думаете, что моему жалкому, сумасшедшему ирландцу, который бежал сломя голову по улице, а потом, увидев меня, со страху выболтал половину секрета и, боясь выболтать остальное, удрал прочь, — неужели вы думаете, что Сатана поверяет ему свои тайны? Я допускаю, что он участвовал в сговоре с еще двумя людьми, вероятно, худшими, чем он. Но когда, пробегая переулком, он выстрелил из пистолета и прокричал проклятие, он просто не помнил себя от злости.
— Но что же значит вся эта чертовщина? — с досадой спросил Вэндем. — Игрушечный пистолет и бессмысленное проклятие не могут сделать того, что они сделали, если только тут нет чуда. Уинд от этого не исчез бы, как эльф. И не возник бы за четверть мили отсюда с веревкой на шее.
— Именно, — резко сказал отец Браун, — но что они могут сделать?
— Опять я не понимаю вас, — мрачно проговорил миллионер.
— Я говорю что они могут сделать? — повторил священник, впервые выходя из себя. — Вы твердите, что холостой выстрел не сделает того и не сделает другого, что, будь это все так, убийства не случилось бы или чуда не произошло бы. Вам, видно, не приходит в голову спросить себя: а что случилось бы? Как бы вы поступили, если бы у вас под окном маньяк выпалил ни с того ни с сего из пистолета?
Вэндем задумался.
— Должно быть, прежде всего я бы выглянул из окна, — ответил он.
— Да, — сказал отец Браун, — вы бы выглянули из окна. Вот вам и вся история. Печальная история, но теперь она закончилась. И к тому имеются смягчающие обстоятельства.
— Ну и что плохого в том, что он выглянул? — допытывался Олбойн. — Он ведь не выпал, а то бы труп оказался на мостовой.
— Нет, — тихо сказал Браун, — он не упал. Он вознесся.
В голосе его послышался удар гонга, отзвук гласа судьбы, но он продолжал как ни в чем не бывало:
— Он вознесся, но не на крыльях, это не были крылья ни ангелов, ни демонов. Он поднялся на конце веревки, той самой, на которой вы видели его в саду, петля захлестнула его шею в тот миг, когда он высунулся из окна. Вы помните Уилсона, слугу, человека исполинской силы, а ведь Уинд почти ничего не весил. Разве не послали Уилсона за брошюрой этажом выше, в комнату, полную тюков и веревок? Видели вы Уилсона с того дня? Смею думать, что нет.
— Вы хотите сказать, — проговорил секретарь, — что Уилсон выдернул его из окна, как форель на удочке?
— Да, — ответил священник, — и спустил его через другое окно вниз, в парк, где третий сообщник вздернул его на дерево. Вспомните, что переулок всегда пуст, вспомните, что стена напротив глухая; вспомните, что все было кончено через пять минут после того, как ирландец подал сигнал выстрелом. В этом деле, как вы поняли, участвовали трое. Интересно, можете ли вы догадаться, кто они?
Троица во все глаза глядела на квадрат окна и на глухую белую стену за ним, и никто не отозвался.
— Кстати, — продолжал отец Браун, — не думайте, что я осуждаю вас за ваши сверхъестественные выводы. Причина, собственно, очень проста. Вы все клялись, что вы твердокаменные материалисты, а, в сущности говоря, вы все балансируете на грани веры вы готовы доверить почти во что угодно. В наше время тысячи людей балансируют так, но находиться постоянно на этой острой грани очень неудобно. Вы не обретете покоя, пока во что–нибудь не уверуете.
Потому–то мистер Вэндем прошелся по новым религиям частым гребнем, мистер Олбойн прибегает к Священному писанию, строя свою новую религию, а мистер Феннер ворчит на того самого бога, которого отрицает. Вот в этом–то и есть ваша двойственность. Верить в сверхъестественное естественно и, наоборот, неестественно признавать лишь естественные явления. Но хотя понадобился лишь легкий толчок, чтобы склонить вас к признанию сверхъестественного, на самом–то деле эти явления были самыми естественными. И не просто естественными, а прямо–таки неестественно естественными. Мне думается, проще истории не придумаешь.
Феннер засмеялся, потом нахмурился.
— Одного не понимаю, — сказал он. — Если это был Уилсон, то как получилось, что Уинд держал при себе такого человека? Как получилось, что его убил тот, кто был у него на глазах ежедневно, несколько лет подряд? Ведь он славился умением судить о людях.
Отец Браун стукнул о пол зонтиком со страстью, какую редко выказывал. — Вот именно, сказал он почти свирепо, — за это его и убили. Его убили именно за это. Его убили за то, что он судил о людях, вернее, судил людей.
Трое в недоумении уставились на него, а он продолжал, как будто их здесь не было.
— Что такое человек, чтобы ему судить других? — спросил он. — В один прекрасный день перед Уиндом предстали трое бродяг, и он быстро, не задумываясь, распорядился их судьбами, распихав их направо и налево, как будто ради них не стоило утруждать себя вежливостью, не стоило добиваться их доверия, незачем было предоставлять им самим выбирать себе друзей. И вот за двадцать лет не иссякло их негодование, родившееся в ту минуту, когда он оскорбил их, дерзнув разгадать с одного взгляда.
— Ага, — пробормотал секретарь, — понимаю… И еще я понимаю, откуда вы понимаете… всякие разные вещи.
— Будь я проклят, если я что–нибудь понимаю! — пылко воскликнул неугомонный джентльмен с Запада. — Ваш Уилсон просто–напросто жестокий убийца, повесивший своего благодетеля. В моей морали, религия это или не религия, нет места кровожадному злодею.
— Да, он кровожадный злодей, — спокойно заметил Феннер. — Я его не защищаю, но, наверное, дело отца Брауна молиться за всех, даже за такого, как…
— Да, — подтвердил отец Браун, — мое дело молиться за всех, даже за такого, как Уоррен Уинд.
Проклятие золотого креста
Шесть человек, сидящих вокруг небольшого столика, столь мало подходили друг к другу, что были похожи на потерпевших кораблекрушение и оказавшихся случайно вместе на одном и том же необитаемом острове. Во всяком случае, вокруг действительно было море и, собственно говоря, их остров был заключен внутри другого острова, большого и летающего, как Лапута. Дело в том, что маленький столик был одним из множества маленьких столиков, расставленных в обеденном салоне чудовищного гиганта «Моравия», прокладывающего свой путь сквозь ночную тьму и вечную пустоту Атлантики. Члены маленькой группы не имели ничего общего между собой, кроме того, что все они плыли из Америки в Англию. Двоих из них можно было бы назвать знаменитостями; остальных же — людьми малозаметными, а в одном–двух случаях — и подозрительными.
К первой категории относился известный профессор Смейл, крупный авторитет в области археологии поздневизантийского периода. Лекции, прочитанные им в Американском университете, высоко оценили даже самые авторитетные научные центры Европы. В его работах отразился такой необычайно поэтичный взгляд, проникнутый глубокой симпатией к древней истории Европы, что впервые встретившему его человеку было странно услышать американский акцент. И все же он был, в своем роде, настоящий американец. У него были длинные, белокурые, зачесанные назад волосы, открывающие высокий квадратный лоб, удлиненные черты лица, и голову он держал по–особому, словно скрывая, что вот–вот устремится куда–то. Все это вместе делало его похожим на льва, готовящегося к прыжку.
В группе была только одна дама, как ее часто называли журналисты — «сама себе голова», готовая играть роль хозяйки, если не сказать властительницы, за этим и за любым столом. То была леди Диана Вейлс, путешественница по тропикам и другим странам, но в ее облике и в том, как она себя держала за обедом, не было ничего резкого или мужеподобного. Красота ее — скажем, тяжелая копна медно–золотых волос — наводила на мысль о тропиках, манеру одеваться журналисты назвали бы смелой, но лицо у нее было умное, а глаза светились тем особым блеском, каким они светятся у дам, задающих вопросы на политических митингах.
В сиянии этого блеска другие четверо казались тенями; но при ближайшем рассмотрении можно было различить особенности каждого. Один из них был молодой человек, зарегистрировавшийся в корабельном журнале под именем Пол Т. Таррент. Он принадлежал к тому типу американцев, который можно скорее назвать антитипом. Вероятно, у каждой нации есть антитип, исключительностью своею подтверждающий общее правило. Американцы действительно почитают труд, как европейцы почитают войну. Труд в Америке окружен ореолом героизма, и того, кто уклоняется от него, считают как бы получеловеком. Антитип легко распознать ввиду его крайней редкости. Это денди, богатый прожигатель жизни, слабовольный негодяй американских романов.
Казалось, у Пола Таррента нет другого занятия, как менять костюмы, что он и делал раз шесть на дню, переходя то к более бледным, то к более густым оттенкам светло–серого, словно старое серебро мерцало в меняющемся свете сумерек. В отличие от большинства американцев, он носил короткую курчавую бородку, за которой тщательно ухаживал; в отличие от большинства денди его типа, казался скорее угрюмым, чем наглым. Наверное, было что–то байроническое в его молчании и мрачности.
Двух других путешественников естественно объединить, хотя бы потому, что оба они были английскими лекторами, возвращающимися из турне по Америке. Один из них, Леонард Смит, незначительный поэт, но известный журналист, был длиннолицым, светловолосым, прекрасно одетым и воспитанным. Другой составлял ему комичный контраст — коренастый, плотный, с черными усами, свисающими, как у моржа, и настолько же молчаливый, насколько первый словоохотлив. Но так как, с одной стороны, его когда–то обвиняли в грабеже, а с другой стороны, было известно, что он спас от ягуара румынскую принцессу во время одного из своих турне (и благодаря этому фигурировал в великосветской хронике), само собой разумелось, что мнения его о Боге, прогрессе, своей собственной жизни в молодые годы, а также о будущем англо–американских отношений должны представлять неоценимый интерес для жителей Миннеаполиса и Омахи. Шестым и наименее значительным был маленький английский священник, путешествующий под фамилией Браун. Он вслушивался в разговор с почтительным вниманием, и к описываемому моменту у него как раз сложилось впечатление, что в беседе есть какая–то странность.
— Полагаю, ваши изыскания о Византии, — говорил Леонард Смит, — помогут пролить свет на эту историю с захоронением, обнаруженным где–то на южном побережье, недалеко от Брайтона? Разумеется, от Брайтона до Византии большое расстояние, но сейчас пишут что–то об особенностях бальзамирования или чего–то еще, напоминающего Византию…
— Наука моя, — сухо ответил профессор, — может помочь многому. Говорят, необходимы хорошие специалисты.
Но я думаю, что нет ничего более условного, чем специализация. Например, в нашем случае: как можно говорить о Византии, не зная досконально Рима до нее и ислама после нее? В большинстве случаев науки арабов имеют истоки в древней Византии. Возьмите, например, алгебру…
— Не хочу я брать алгебру! — воскликнула решительно леди Диана. — Она меня не интересовала и не интересует.
Но меня очень интересует бальзамирование. Я была с Гаттоном, когда он нашел вавилонские гробницы. И потом я не раз находила мумии и нетленные тела. Это ужасно интересно! Расскажите нам об этой новой находке.
— Гаттон был интересный человек, — произнес профессор. — Вся его семья чрезвычайно интересна. Его брат, член парламента, не был заурядным политиком. Я не понимал фашистов до тех пор, пока он не произнес своей известной речи об Италии.
— Кажется, мы сейчас плывем не в Италию, — настойчиво перебила леди Диана. — Полагаю, вы направляетесь в эту деревню, где нашли гробницу. В Сассексе, не так ли?
— Сассекс — довольно большой район по английским масштабам, — ответил профессор, — по нему можно бродить и бродить. Это хорошее место для пеших прогулок… Удивительно, какими высокими кажутся эти низкие холмы, когда взберешься на них.
Воцарилось напряженное молчание, после чего леди сказала:
— Я иду на палубу, — и поднялась.
Мужчины поднялись за нею. Но профессор задержался, а маленький священник медлил выйти из–за стола, тщательно сворачивая салфетку. Когда они, таким образом, остались одни, профессор неожиданно обратился к священнику:
— Как вы считаете, в чем смысл этого разговора?
Отец Браун улыбнулся.
— Раз уж вы меня спросили, — сказал он, — я скажу вам, что мне кажется в нем забавным. Может быть, я не прав, но мне показалось, что вас трижды пытались склонить на разговор о бальзамированном теле, найденном в Сассексе, а вы очень любезно переводили его сначала на алгебру, потом на фашистов, потом на английский ландшафт.
— Короче говоря, — подхватил профессор, — вам показалось, что я готов беседовать о чем угодно, только не об этом. Вы правы.
Профессор немного помолчал, опустив глаза на скатерть, затем поднял их и заговорил громко и порывисто, опять напомнив готового к прыжку льва.
— Знаете, отец Браун, — сказал он, — я считаю вас самым мудрым и самым чистым человеком из тех, кого я встречал.
Отец Браун был настоящий англичанин. Как все англичане, он терялся перед комплиментом, брошенным в лицо прямо и просто, по–американски. В ответ он только пробормотал нечто бессвязное, а профессор продолжал так же серьезно и искренне:
— До определенной точки дело довольно просто. В Далэме, на побережье Сассекса, под небольшой церковью нашли христианскую гробницу времен средневековья — вероятно, похоронен там епископ. Местный священник сам оказался неплохим археологом, и ему удалось установить кое–что новое для меня. Прошел слух, что тело забальзамировано особым способом, аналогичным греческому или египетскому, но не известным на Западе в те времена. Поэтому мистер Уолтере (так зовут священника), естественно, подозревает влияние Византии. Он также упоминает об одной детали, вызвавшей у меня особый интерес.
Серьезное, печальное лицо профессора удлинилось еще больше, когда он мрачно опустил глаза. Водя пальцем по узорам скатерти, он как будто вычерчивал планы мертвых городов, их храмы и гробницы.
— Итак, я хочу рассказать вам, и никому более, почему именно я должен быть осторожен в малознакомой компании и почему, чем настойчивее они пытались склонить меня к этой теме, тем осторожнее я становился. Утверждают, что в гробу нашли цепь с крестом, с виду довольно обычным, но на тыльной стороне его есть тайный символ. Относится он к символике ранней христианской Церкви и, как полагают, был знаком святого апостола Петра, когда тот утверждал свою кафедру в Антиохии, прежде чем отправиться в Рим.
Во всяком случае, я думаю, что в мире известен еще только один такой крест, и принадлежит он мне. Ходят легенды о каком–то проклятии, связанном с этим крестом, но я не придаю им значения. Однако есть проклятие или нет его, заговор в некотором смысле налицо, причем участвует в заговоре только один человек.
— Один человек? — почти машинально повторил отец Браун.
— Один психически больной человек, насколько я могу судить, — сказал профессор Смейл. — Это длинный рассказ и отчасти, возможно, нелепый.
Он опять помолчал, водя пальцем по загадочной карте на скатерти, как по линиям архитектурных чертежей, и продолжал:
— Пожалуй, лучше начать с самого начала, чтобы от вас не ускользнула никакая сколько–нибудь важная деталь, которая могла показаться мне малозначительной. Это началось много лет назад, когда я на свои средства проводил раскопки, исследуя древности Крита и греческих островов.
Практически я работал в одиночку, лишь иногда пользуясь случайной и неквалифицированной помощью местных жителей. Именно когда я работал один, я открыл подземный лабиринт, который привел меня к богатейшей груде обломков, кусков орнамента и рассыпанных гемм, которую я принял за руины подземного алтаря. Там и нашел я замечательный крест. На тыльной стороне его я увидел изображение «ихтоса», то есть рыбы, известный символ первых христиан, но форма его значительно отличалась от обычной. На мой взгляд, она гораздо реалистичней, словно древнего мастера не удовлетворяло чисто декоративное сочетание рельефа и ниши, и он стремился сделать рыбу как можно более похожей на настоящую. Мне показалось, понижение рельефа к одной его стороне не оправдано требованиями искусства; скорее, оно было данью грубому, почти дикарскому реализму — художник хотел передать движение живого тела.
Чтобы объяснить вам вкратце, почему я считал эту находку очень важной, укажу на особый характер раскопок. В некотором смысле я раскапывал былые раскопки. Мы не только раскапывали древности, мы шли по следу древних археологов. У нас были основания полагать (по крайней мере, некоторые из нас считали, что такие основания есть), что подземные ходы, относящиеся главным образом к крито–минойскому периоду (в том числе знаменитый лабиринт, который мы связывали с мифическим лабиринтом Минотавра), не были забыты и заброшены после Минотавра, до нынешних раскопок. Мы полагали, что в эти подземные пространства (я почти готов сказать — подземные города и деревни) уже проникали какие–то люди с какими–то определенными целями. Цели эти разные школы археологов определяли по–разному: одни полагали, что это — научные раскопки, предпринятые по указанию императоров; другие считали, что необузданная тяга к темным азиатским суевериям на закате Римской империи породила манихейскую или другую мерзкую секту, которая скрывала от света дня свои безумные оргии. Я же принадлежал к той группе ученых, которые считали, что эти лабиринты использовались в тех же целях, что и римские катакомбы. Иными словами, я считал, что в период гонений, распространившихся, как пожар, по всей Империи, в этих древних языческих лабиринтах скрывались христиане. Вот почему, когда я нашел и поднял этот крест, радостная дрожь, подобно молнии, пронизала меня. Еще больше обрадовался я, когда, возвращаясь к выходу, увидел еще более грубое и реалистичное изображение рыбы, выцарапанное на бесконечной каменной стене низкого коридора.
Впечатление было такое, словно это — ископаемая рыба или иной вымерший организм, навсегда сохранившийся в застывшем море. Я не сразу уразумел, каким образом возникла у меня эта аналогия, в общем мало связанная с изображением, выцарапанным на камне. Потом я понял, что я подсознательно связал рисунок с первыми христианами, которые, подобно немым рыбам, обитали в этом мире молчания и неверного света, глубоко под землей. Наверху, над ними, при дневном свете ходили другие люди, они же двигались и жили во тьме, сумерках и безмолвии.
Кто бродил в коридорах каменных подземелий, тот знает о возникающей там иллюзии — кажется, что кто–то следует за вами или идет впереди. Иллюзию создает эхо подземелья, и она настолько реальна, что одинокому путнику трудно поверить, что он действительно один. Я привык к этому и не беспокоился, пока не увидел на стене символическую рыбу. Увидев, я остановился, и в ту же секунду сердце у меня тоже почти остановилось, ибо я стоял на месте, а эхо моих шагов не умолкло.
Я побежал, и мне показалось, что призрак впереди меня тоже побежал, но звук его шагов не повторял в точности звука моих шагов. Я опять остановился, и шаги впереди меня затихли, но я мог поклясться, что затихли они на мгновение позже. Я вопросительно крикнул и услышал ответ. Но это был не мой голос.
Звук доносился оттуда, где поворачивал кольцеобразный коридор; и за все время этой жуткой, таинственной гонки кто–то всегда останавливался и говорил на одном и том же расстоянии от меня, за поворотом каменной стены. Небольшое пространство впереди меня, освещаемое светом моего фонарика, всегда оставалось пустым, как пустая комната.
Вот при каких обстоятельствах я вел переговоры не знаю с кем, вплоть до того момента, когда забрезжил первый луч дневного света, но даже и тогда я не понял, каким образом тот человек выбрался наружу. Впрочем, там, где лабиринт выходил на поверхность, было много боковых отверстий, расселин и трещин, и ему нетрудно было, выкарабкавшись наружу, вновь нырнуть в одно из таких отверстий (и опять оказаться под землей. Как бы то ни было, выбравшись на поверхность, я оказался на одной из мраморных террас ступенчатого склона высокой горы. Островки растительности казались сочными, почти тропическими, на фоне идеально чистого камня, словно спорадические проявления восточного духа на склоне великой Эллинской цивилизации. Внизу простиралось голубовато–стальное море. Лучи слепящего солнца падали вниз на безлюдный и безмолвный мир. Ни самое легкое шевеление травы, ни самая слабая, призрачная тень не выдавали присутствия только что скрывшегося человека.
То был страшный диалог — и сближающий нас, и глубокий, и, в каком–то смысле, непосредственный. Некто, не имевший ни тела, ни лица, ни имени, называл меня по имени в этих каменных склепах и щелях, где мы были заживо похоронены, и говорил так спокойно, так бесстрастно, словно мы сидели друг против друга в мягких креслах какого–нибудь клуба. Он сказал мне тем не менее, что убьет меня или любого другого, кто взял этот крест со знаком рыбы. Он откровенно признался, что не настолько глуп, чтобы напасть на меня здесь, в лабиринте, зная, что у меня заряженный револьвер и шансы наши одинаковы. В той же бесстрастной манере он поведал мне, что составит план моего убийства, исключив возможность неудачи, равно как и опасность для себя лично, — составит его с искусством китайского ремесленника или японской вышивальщицы, вкладывающих все свое мастерство в то, что должно стать итогом их жизни.
И все же мой собеседник не был жителем Востока. Он был представителем белой расы и, подозреваю, моим соотечественником.
С тех пор время от времени я получаю странные анонимные письма, иногда обычные, иногда — в виде знаков и символов. Они убедили меня наконец, что если этот человек одержим манией, то, во всяком случае, это мономания. В письмах он всегда уверяет меня легко и бесстрастно, что приготовления к моей смерти и похоронам идут удовлетворительно и предотвратить их успешное завершение я могу лишь отказавшись от реликвии, от уникального креста, найденного в подземелье. Ни из чего не видно, чтобы автором владели религиозная сентиментальность или фанатизм. Похоже, что у него нет другой страсти, кроме страсти собирателя редкостей, и это одна из причин, по которой я заключаю, что он человек Запада, а не Востока. Как видно, эта страсть совершенно свела его с ума.
Затем пришло сообщение, пока еще не проверенное, о находке второго такого же креста на забальзамированном теле в сассекской гробнице.
Если считать, что до сих пор он был одержим одним бесом, то теперь в него вселились семеро. Сознание, что у кого–то, но не у него, есть эта редчайшая реликвия, он и ранее переносил с трудом, но весть о появлении второго обладателя сделало муку нестерпимой.
Безумные послания стали пространными и следовали одно за другим, как дождь отравленных стрел. В каждом последующем сильнее, чем в предыдущих, звучала истерическая угроза: смерть настигнет меня в тот момент, когда я протяну руку к кресту в гробнице.
«Вы никогда не узнаете, кто я, — писал он, — Вы никогда не произнесете моего имени; Вы никогда не увидите моего лица; Вы умрете, и никто не будет знать, кто убил Вас. Я могу быть кем угодно и в каком угодно обличье среди окружающих Вас людей, но я буду тем единственным, на кого не падет Ваше подозрение.»
Из этих угроз я заключил, что он, возможно, преследует меня в этом плавании, чтобы украсть реликвию или как–нибудь отомстить мне. Но так как я никогда не видел этого человека, логично подозревать почти каждого. Это может быть официант, который меня обслуживает, или любой из пассажиров, сидящих со мной за столом.
— Это может быть я, — сказал отец Браун, беззаботно нарушив грамматические правила.
— Это может быть кто угодно, кроме вас, — серьезно ответил Смейл. — Вот что я и хотел сказать вам. Вы — единственный человек, в котором я уверен.
От этих став отец Браун опять смутился. Затем он улыбнулся и сказал:
— Действительно, как ни странно, это не я. Нам нужно с вами обдумать, как установить, действительно ли он преследует вас, прежде чем… прежде чем он причинит какую–либо неприятность.
— Я думаю, есть только один способ, — грустно заметил профессор. — Как только мы прибудем в Саутгемптон, я сразу же возьму таксомотор, чтобы проехать по всему побережью. Я был бы вам признателен, если бы вы согласились сопровождать меня. Вся наша застольная компания должна разъехаться по своим делам. Если кого–то из них мы обнаружим во дворе сассекской церкви, то это и есть он.
Программа профессора была исполнена в точности, во всяком случае таксомотор наняли и разместили в нем груз, то есть отца Брауна. С одной стороны дороги, по которой они ехали, было море; с другой — холмы Хэмпшира и Сассекса. Никаких признаков преследования замечено не было.
По прибытии в Далэм им повстречался человек, имеющий некоторое отношение к делу. Это был журналист, который только что побывал в храме и кому священник любезно показал подземную часовню. Впечатления и замечания журналиста не поднимались выше обычного газетного репортажа. Однако воображение профессора было, вероятно, немного возбуждено, так как он не мог отделаться от впечатления, что в наружности и манерах журналиста есть что–то странное и не внушающее доверия. Это был высокий, неряшливо одетый человек с крючковатым носом, глубоко запавшими глазами и усами, свисающими по углам рта. В тот момент, когда его остановили расспросы наших путешественников, он стремительно уходил прочь, желая как можно скорее покинуть это место и только что осмотренные достопримечательности.
— Все дело в проклятии, — объяснил он, — место это проклято, если верить путеводителю, или священнику, или кому–то еще… И будьте уверены, здесь что–то неладно. Проклятие или не проклятие, но я рад убраться отсюда.
— Вы верите в проклятия? — спросил отец Браун.
— Я ни во что не верю. Я — журналист, — ответил угрюмый субъект. — Бун из газеты «Вечерний Телеграф». Но есть что–то зловещее в этом склепе, у меня мурашки поползли по коже.
И с этими словами он еще быстрее зашагал в сторону железнодорожной станции.
— Похож на ворона, — заметил профессор, когда они повернули к церковной ограде. — Говорят, такая птица может накаркать беду.
Путешественники медленно вступили на церковное кладбище. Глаза американского любителя старины с удовольствием переходили с крыши уединенной надвратной часовни на тисовое дерево, такое черное и неприглядное, как будто это сама ночь, оставшаяся здесь, чтобы не уступать своей власти окружающему ее дневному свету. Тропинка поднималась вверх, изгибаясь между кочками, среди которых были разбросаны выпирающие под разными углами надгробные плиты, подобные каменным плотам, плывущим в зеленом море, пока наконец она не привела к гребню холма, с которого открывался вид на настоящее море, похожее на чугунный брус, отливающий кое–где блеском стали. Прямо под их ногами густая трава сменялась пучками прибрежного остролиста за которыми виднелась полоска желто–серого песка, а футах в двух от остролиста, на фоне мнимо стального моря стояла неподвижная фигура. Из–за темно–серого цвета ее вполне можно было принять за надгробный памятник, однако отец Браун сразу же узнал элегантную линию плечей и печально вздернутую короткую бородку.
— Эге, — воскликнул археолог, — да этот человек — Таррент, если, конечно, считать его человеком! Могла ли вам прийти в голову мысль во время нашей беседы, что разгадка тайны придет так быстро?
— Мне пришло в голову, что у вас будет много разгадок, — ответил отец Браун.
— Что вы имеете в виду?! — воскликнул профессор, метнув на него взгляд через плечо.
— Я имею в виду, — мягко проговорил священник, — что мне послышались голоса за тисовым деревом. Полагаю, Таррент не так одинок, как кажется, или не так одинок, как хочет казаться.
Не успел еще Таррент медленно повернуться в своей задумчивой манере, как пришло подтверждение словам священника. Другой голос, высокий, властный и вместе с тем женственный, произнес с наигранной шутливостью:
— О, никогда бы не подумала, кого мы здесь увидим!
Профессор догадался, что это игривое восклицание обращено не к нему и что, следовательно, здесь, как ни странно, еще и третий человек. Когда леди Диана Вейлс, как всегда, блистательная и решительная, вышла из тени тиса, то оказалось, что она имеет собственную и притом живую тень.
Щеголеватый тощий Смит, этот «человек литературного труда» (каким он всегда и во всем хотел себя показать), немедленно появился из–за спины ослепительной дамы. Он улыбался, держа голову немного набок, как собака.
— Змеи, — пробормотал Смейл, — они все здесь. Все, кроме этого коротышки, балаганщика с моржовыми усами.
Он услышал, как отец Браун тихо засмеялся за его спиной. И в самом деле, ситуация становилась более чем комичной. Казалось, что все идет наоборот или переворачивается вверх ногами, словно акробат, крутящий колесо. Профессор еще не закончил, как слова его были самым смешным образом опровергнуты. Круглая голова с гротескным черным полумесяцем усов неожиданно возникла прямо из земли. Мгновением позже стало понятно, что в земле — большое отверстие, а в нем — уходящая вглубь приставная лестница; это и был вход в то самое подземелье, ради которого все сюда приехали. Обладатель моржовых усов первым нашел этот вход и уже спустился на две–три ступеньки, но высунул голову наружу, чтобы обратиться к своим компаньонам. Он походил на могильщика из пародийной постановки «Гамлета». Густым басом из–под густых усов он проговорил только: «Это здесь». Лишь теперь, совершенно неожиданно, члены маленькой группы осознали, что они никогда раньше не слышали его голоса, и хотя он был английским лектором, говорил он с никому не известным иностранным акцентом.
— Вот видите, дорогой профессор, — громко, с веселой язвительностью произнесла леди Диана, — ваша византийская мумия слишком интересна, чтобы ее пропустить. Я решила поехать сюда и увидеть все своими глазами. И джентльмены решили так же. Расскажите же нам теперь об этом все, что вы знаете.
— Я не знаю об этом всего, — мрачно, если не сказать угрюмо, проговорил профессор. — Более того, я вообще в некотором смысле ничего не понимаю. Мне представляется странным, что мы так быстро снова вес встретились. Видимо, жажда информации у современных людей не имеет границ. Если уж нам всем так необходимо ознакомиться с этим открытием, то надо бы сделать это должным образом и, извините меня, под должным руководством. Прежде всего надо уведомить руководителя раскопок и по крайней мере занести наши имена в книгу посетителей.
Последовали краткие дебаты, ибо леди была нетерпелива, профессор — законопослушен. Настойчивая апелляция ученого к официальным правам викария и местных властей взяла верх. Приземистый обладатель усов неохотно выкарабкался из могилы и покорился тому, что придется уйти в нее менее стремительно. К счастью, тут появился сам викарий. Это был седой джентльмен с благообразным лицом и немного потупленным взглядом, что подчеркивали двойные стекла очков. Быстро войдя с профессором в теплые отношения как с коллегой–антикваром, он отнесся к пестрой группе его спутников с некоторой опаской, проявлявшейся в снисходительном юморе.
— Надеюсь, никто из вас не суеверен? — любезно спросил он. — Для начала должен предупредить вас, что зловещие предзнаменования и проклятия витают над нашими бедными головами, коль скоро мы включились в это дело. Я только что закончил расшифровку латинской надписи над входом в подземную часовню и нашел не менее трех проклятий: проклятие тому, кто откроет замурованный вход; двойное проклятие тому, кто откроет гроб; и тройное, самое ужасное, тому, кто дотронется до золотого креста. Первым двум проклятиям я сам должен подвергнуться, — добавил он, улыбаясь, — но, боюсь, и вы, если желаете хоть что–нибудь увидеть, подпадете под первое, самое слабое. Согласно легенде, проклятия должны осуществиться не сразу, а через длительные промежутки времени и при подходящих обстоятельствах. Не знаю, утешит ли это вас. — И преподобный мистер Уолтере снова благосклонно улыбнулся, потупив глаза и склонив голову.
— Согласно легенде… — повторил профессор Смейл. — О какой легенде вы говорите?
— У всех легенд есть варианты, — ответил викарий, — однако бесспорно, что она так же стара, как гробница. Частично легенда изложена в упомянутой надписи и примерно говорит вот что: Гаю де Гисору, владельцу здешнего поместья в тринадцатом веке, понравился превосходный черный конь, хозяином которого был генуэзский посланник. Тот, будучи типичным вельможей купеческой страны, заломил за коня огромную цену. Желание купить коня и жадность к деньгам довели Гая де Гисора до того, что он ограбил склеп и, как говорят, убил местного епископа. Но епископ успел проклясть того, кто будет держать у себя золотой крест, взятый из его склепа. Феодал достал необходимую сумму, продав золотой крест городскому ювелиру. Но в первый же раз, когда он попытался сесть на коня, тот взвился на дыбы и сбросил его перед крыльцом храма. Между тем ювелир, до тех пор богатый и процветающий, разорился по вине многих необъяснимых случайностей и попал в кабалу к ростовщику–еврею, проживавшему в поместье. Видя, что, кроме голода, в будущем его ничто не ждет, несчастный ювелир повесился на яблоне. Золотой крест со всем прочим его имуществом — домом, мастерской — давно уже перешли к ростовщику. Сын и наследник феодала, пораженный карой, свершившейся над его отцом, превратился в религиозного фанатика в духе того темного и сурового времени. Он счел своим долгом преследовать ереси и неверие среди своих вассалов.
В результате еврея, которого цинично терпел бывший владелец, безжалостно сожгли, и таким образом он, в свою очередь, поплатился за обладание реликвией, которую, когда исполнились эти три кары, вернули в гробницу. С тех пор ни один человеческий глаз не видел ее и ни одна рука до нее не дотрагивалась.
На леди Диану Вэйлс рассказ, казалось, произвел большее впечатление, чем можно было ожидать.
— Подумать страшно, что мы попадем туда первыми после викария, — сказала она.
Обладателю акцента и больших усов не пришлось воспользоваться найденной им приставной лестницей, которую, как выяснилось, оставили рабочие, ведущие раскопки.
Викарий отвел всю группу подальше ярдов на сто, где находился другой вход, более широкий и удобный, из которого он сам как раз и появился, прервав на время свои археологические изыскания.
Спуск здесь был довольно пологий и не представлял трудностей, если не считать того, что становилось все темнее. Вскоре пришлось идти гуськом по непроглядно темному коридору, прежде чем они увидели впереди слабый проблеск света. Один раз за время их молчаливого пути раздался звук, как будто у кого–то перехватило дыхание (невозможно было определить, у кого), а один раз они услышали проклятие на незнакомом языке, прозвучавшее как глухой взрыв.
Они вошли в овальное помещение, похожее на базилику, образованное кольцом круглых арок, ибо часовня была вырыта еще до того, как первая готическая арка, подобно копью, пронзила нашу цивилизацию. Зеленоватый свет наверху, между колоннами, указывал на другой выход во внешний мир, и казалось, что ты — глубоко под водами моря. Одна или две случайные детали (возможно, вызванные возбужденным воображением) усиливали это чувство. Вокруг арок был выбит зубчатый норманнский орнамент, и арки, обнимавшие тьму, походили на пасти чудовищных акул, а щель, образованная приподнятой крышкой каменного гроба, стоящего посредине, весьма напоминала челюсти Левиафана.
То ли из любви к красоте, то ли за неимением других, более совершенных средств освещения, археолог–викарий использовал только четыре высокие свечи, стоящие на полу в больших деревянных подсвечниках. Но в тот момент, когда посетители вошли в часовню, горела только одна, бросая тусклый свет на тяжелые камни. Когда все собрались вместе, священник зажег остальные свечи, отчего наружный вид и внутренность саркофага стали видны более отчетливо.
Глаза всех устремились на лицо лежащего в саркофаге человека, сохранившее в течение всех протекших веков живые черты благодаря тайному восточному искусству, заимствованному, как объяснил священник, из языческой древности и неизвестному незамысловатым кладбищам нашего острова. Профессор едва мог подавить возглас изумления, ибо, несмотря на восковую бледность, лицо мертвеца походило на лицо только что закрывшего глаза, спящего человека. Суровое и четкое, оно могло принадлежать аскету или даже фанатику. Облаченное в пышные одежды тело укрывала золотая парча, а у самого горла, на золотой цепочке, короткой, словно ожерелье, сиял знаменитый золотой крест.
Приподнятая в изголовье крышка гроба опиралась всей своей тяжестью на два деревянных бруса, а те упирались нижними концами в углы гроба. Поэтому нижнюю часть туловища разглядеть было трудно, зато лицо было освещено светом свечи и — бледное, цвета слоновой кости — составляло контраст кресту, сиявшему, как огонь.
С того момента, как викарий поведал легенду о заклятиях, со лба профессора не сходила глубокая морщина — признак упорной работы мысли или внутренней борьбы. Женщина, наделенная интуицией, не лишенной истерии, лучше других поняла смысл этих раздумий. В безмолвии пещеры, озаряемой свечой, вдруг раздался крик леди Дианы:
— Не троньте!
Но профессор уже совершил свой львиный прыжок, склонившись над головой покойного. В следующее мгновение кто–то подался вперед, кто–то отпрянул назад, присев и втянув голову в плечи, словно вот–вот упадет небо.
Как только профессор прикоснулся к золотому кресту, деревянные брусья, наклоненные чуть под углом к каменной крышке, вдруг дернулись, будто от толчка, лишив крышку опоры. У всех перехватило дыхание, словно они падали в пропасть. Смейл дернулся назад, но было поздно. Он упал у гроба, весь в крови.
Древний каменный гроб был вновь закрыт, как был он закрыт в течение многих веков. Только два–три обломка подпорок торчали из щели, под крышкой, словно кости, раздробленные страшными челюстями. Левиафан захлопнул пасть.
Глаза леди Дианы, устремленные на страшную картину, светились безумным блеском, а рыжие волосы над бледным лицом в зеленоватом свете сумерек казались ярко–красными.
Смит смотрел на нее все с прежним, собачьим выражением, но то был взгляд собаки, не совсем понимающей, что случилось с хозяином. Таррент и иностранец застыли в своих обычных позах, однако лица их стали землистыми. Отец Браун на коленях пытался определить, в каком состоянии профессор.
К общему удивлению, байронический бездельник Таррент первым бросился ему на помощь.
— Нужно вынести его на воздух, — сказал он. — Может, еще есть надежда…
— Он жив, — тихо проговорил отец Браун, — но, думаю, состояние довольно тяжелое. Вы случайно не врач?
— Нет, хотя пришлось обучаться многому. Однако сейчас не время говорить обо мне. Моя профессия вас, вероятно бы, удивила.
— Отнюдь нет, — улыбнулся отец Браун. — Я стал размышлять об этом примерно с середины нашего морского путешествия. Вы сыщик и за кем–то следите. Впрочем, крест теперь в безопасности от воров.
Пока он говорил, Таррент с неожиданной силой и ловкостью поднял раненого и осторожно направился с ним к выходу. Обернувшись, он бросил через плечо:
— Крест и впрямь в безопасности.
— Вы хотите сказать, что все остальное в опасности? — спросил отец Браун. — Вы тоже верите в проклятие?
…Уже два часа отец Браун, подавленный и обескураженный, бродил вокруг поселка. Состояние его вряд ли можно было объяснить потрясением — он помог отнести раненого в расположенный прямо напротив церкви трактир, поговорил с доктором, узнал, что рана серьезна, но не смертельна, и поставил об этом в известность всех остальных, когда они собрались за круглым столом в зале. Однако загадка не становилась яснее: наоборот, она становилась все более и более таинственной. Вернее, главная тайна выступала все четче, когда разрешались второстепенные. Чем больше вырисовывалась роль отдельных людей, тем труднее становилось найти ключ к разгадке. Леонард Смит приехал сюда только потому, что сюда приехала леди Диана. Леди Диана приехала только потому, что ей этого захотелось. Их, безусловно, связывал банальный светский адюльтер, тем более пошлый, чем большую интеллектуальную окраску ему пытались придать. Однако романтизм леди Дианы, не чуждой суеверия, проявился и в том, что она была в немалой степени подавлена страшной развязкой. Пол Таррент — частный сыщик, нанятый для слежки за этой парой супругом или женой одного из них или за усатым лектором, весьма смахивающим на нежелательного иностранца. Однако если он или кто другой вознамерился украсть реликвию, намерение это в конце концов было предотвращено. Из возможных причин на ум приходили только две: простое совпадение и проклятие.
В полной растерянности от этих размышлений отец Браун стоял где–то посредине деревенской улицы и вдруг, к немалому своему изумлению, увидел знакомую фигуру. На отца Брауна глядели глубоко посаженные глаза журналиста, чье неряшливое платье при ярком свете дня еще больше напоминало оперение ворона. Священнику пришлось дважды внимательно взглянуть на лицо Буна, пока он убедился, что под длинными усами змеится неприятная, или, скорее, злобная усмешка.
— Я полагал, что вас уже здесь нет, — сказал отец Браун необычным для него резким тоном. — Я полагал, что вы уехали поездом два часа назад.
— Как видите, не уехал, — ответил Бун.
— Зачем вы вернулись? — жестко спросил его отец Браун.
— В этом сельском раю журналисту не следует торопиться. События здесь разворачиваются так быстро, что ими не стоит пренебрегать ради такого скучного места, как Лондон. Кроме того, я волей–неволей втянут в это дело. Я имею в виду второе дело. Ведь это я первый нашел труп или, по крайней мере, одежду. Разве тем самым я не навлек на себя подозрения? Не надеть ли ее, кстати? Из меня вышел бы неплохой пастор, как по–вашему?
С этими словами долговязый и длинноволосый шарлатан прямо посреди улицы вытянул вперед руки, словно бы благословляя кого–то, и произнес, как в пародийном спектакле:
«О, мои дорогие братья и сестры, я хотел бы заключить вас всех в объятия!»
— О чем это вы? — воскликнул отец Браун, стуча по булыжнику коротеньким зонтиком и проявляя необычное для себя нетерпение.
— Можете узнать у своих милых друзей в трактире, — презрительно ответил Бун. — Этот Таррент подозревает меня только потому, что я нашел одежду. Хотя, приди он минутой раньше, он бы сам ее нашел. Однако в этом деле немало загадочного, например, маленький человек с усами — по–моему, он значительней, чем представляется на первый взгляд. Или вы, например, — почему бы вам самому не убить беднягу?
Отца Брауна это замечание не столько раздражило, сколько обескуражило.
— Вы хотите сказать, — с наивной простотой спросил он, — что это я убил профессора Смейла?
— Ну что вы, конечно нет, — ответил Бун, примирительно помахивая рукой. — Для вас припасено немало мертвецов. Только выбирайте. Не обязательно Смейл. Разве вы не знаете, что кое–кто другой уже познакомился со смертью гораздо ближе чем профессор? Не вижу, почему бы вам не разделяться с ним втихую. Конфессиональные распри, прискорбная особенность христианства… Вам ведь всегда хотелось заполучить обратно англиканские приходы.
— Я пойду в трактир, — спокойно сказал священник. — Вы, кажется, упомянули, что они знают, что вы имеете в виду. Надеюсь по крайней мере, что они смогут мне это вразумительно объяснить.
И действительно, ошеломляющее известие о новой беде вытеснило недоумение отца Брауна. Едва войдя в залу трактира, где собралась вся компания, он понял по их бледным лицам, что они потрясены чем–то происшедшим после несчастья со Смейлом. В тот момент, когда священник входил в залу, Леонард Смит говорил:
— Когда же этому придет конец?
— Никогда, — произнесла леди Диана, уставившись в пространство остекленевшим взглядом. — Никогда, пока не придет конец всем нам. Проклятие будет настигать нас одного за другим, возможно — не сразу, как и говорил бедный викарий, но оно настигнет нас, как настигло его самого.
— Ради всего святого, что случилось? — вопросил отец Браун.
Воцарилось молчание; наконец заговорил Таррент.
— Мистер Уолтере, викарий, покончил с собой, — сказал он каким–то не своим голосом. — Беда произвела на него слишком глубокое впечатление. Сомневаться, боюсь, не приходится. Мы только что обнаружили его черную шляпу и рясу на той скале, над морем. Видимо, он бросился в море.
Мне еще в пещере показалось, что после всего произошедшего у него стал просто безумный вид. Нам не следовало оставлять его. Однако у нас было столько других забот…
— Вы ничего бы не смогли сделать, — произнесла леди Диана. — Разве вы не понимаете: это злой рок, который действует с неумолимой последовательностью? Профессор дотронулся до креста и стал первым. Викарий открыл гробницу и стал вторым. Мы только вошли в гробницу и будем…
— Довольно! — сказал отец Браун тем резким тоном, каким говорил крайне редко. — Прекратите сейчас же!
Его лицо еще хранило выражение глубокого раздумья, но в глазах уже не было неразгаданной тайны. Пелена спала, они светились, ибо он понял все.
— Какой же я глупец, — бормотал он. — Я должен был понять гораздо раньше. Легенда могла мне все открыть…
— Вы полагаете, — настойчиво перебил Таррент, — что нас ждет гибель от того, что случилось в тринадцатом веке?
Отец Браун покачал головой и ответил спокойно и твердо:
— Я не собираюсь обсуждать, может или не может принести гибель то, что случилось в тринадцатом веке. Но я уверен, то, что не случалось в тринадцатом веке и вообще никогда не случалось, убить не может.
— Свежие веяния, — удивленно заметил Таррент. — Священник сомневается в сверхъестественном.
— Совсем нет, — спокойно ответил отец Браун. — Мои сомнения касаются не сверхъестественного, а естественного.
Я полностью согласен с человеком, который сказал: «Я могу поверить в невозможное, но не в невероятное».
— Это и есть то, что вы называете парадоксом? — спросил Таррент.
— Это то, что я называю здравым смыслом, — ответил священник. — Гораздо естественнее поверить в то, что за пределами нашего разума, чем в то, что не переходит этих пределов, а просто противоречит ему. Если вы скажете мне, что великого Гладстона в его смертный час преследовал призрак Парнела, я предпочту быть агностиком и не скажу ни да, ни нет. Но если вы будете уверять меня, что Гладстон на приеме у королевы Виктории не снял шляпу, похлопал королеву по спине и предложил ей сигару, я буду решительно возражать. Я не скажу, что это невозможно; я скажу, что это невероятно. Я уверен в том, что этого не было, тверже, чем в том, что не было призрака, ибо здесь нарушены законы того мира, который я понимаю. Так и с легендой о проклятии. Я сомневаюсь не в сверхъестественном, а в самой этой истории.
Леди Диана несколько оправилась от пророческого транса Кассандры, и неистощимое любопытство вновь заиграло в ее ярких больших глазах.
— Какой вы интересный человек! — воскликнула она. — Почему вы не верите в эту историю?
— Я не верю в нее, потому что она противоречит Истории, — отвечал отец Браун. — Для каждого, кто хоть немного знаком со средними веками, она так же невероятна, как рассказ о Гладстоне, предлагающем сигару королеве. Но кто у нас знает средние века? Вы знаете, что такое гильдия? Вы «по слыхали когда–нибудь о «Salvo Managio Suo»1? Вы знаете, кто такие «Servi Regis»2?
— Конечно нет, — сказала леди с явным неудовольствием. — Сколько латинских слов!
— Да–да, конечно, — согласился отец Браун. — Вот если бы дело касалось Тутанхамона или иссохших африканцев, невесть почему сохранившихся на другом конце света; если бы это был Вавилон, или Китай, или какая–нибудь раса, столь же далекая и таинственная, как «лунный человек», — вот тогда ваши газеты поведали бы об этом все, вплоть до зубной щетки или запонки. Но о людях, которые построили ваши приходские храмы, дали названия вашим городам и ремеслам, даже дорогам, по которым вы ходите, — о них вам никогда не хотелось что–либо узнать. Я не говорю, что сам знаю много, но я знаю достаточно для того, чтобы понять: вся история, рассказанная в легенде, — чушь от начала и до конца. Отнимать за долги мастерскую и инструмент ремесленника запрещал закон. Да и вообще невероятно, чтобы гильдия не спасла своего члена от крайнего разорения, особенно если его довел до этого еврей. У людей средних веков были свои пороки и свои трагедии. Иногда они мучили и сжигали друг друга. Но образ человека, лишенного Бога и надежды в этом мире, человека, ползущего, как червь, навстречу смерти, потому что никому нет дела, существует он или нет, — это не образ средневекового сознания. Это продукт нашей научной экономической системы и нашего прогресса. Еврей не мог быть вассалом феодала. У евреев, как правило, был особый статус «слуг короля». Кроме того, невероятно, чтобы еврея сожгли за его веру.
— Парадоксы накапливаются, — заметил Таррент, — но вы не будете, конечно, отрицать, что евреев преследовали в средние века?
— Ближе к истине, — сказал отец Браун, — что евреи были единственными, кого не преследовали в средние века.
Если бы кому–то захотелось сатирически изобразить средневековые нравы, неплохой иллюстрацией был бы рассказ о несчастном христианине, которого могли сжечь живьем за некоторые оплошности в рассуждении о вере, в то время как богатый еврей мог спокойно идти по улице, открыто хуля Христа и Божию Матерь. Теперь судите о том, что за рассказ предложен нам в легенде. Это не рассказ из истории средних веков; это и не легенда о средних веках. Ее сочинил человек, чьи представления почерпнуты из романов и газет.
Мало того — он сочинил ее быстро, сразу.
Пассивные участники разговора, несколько обескураженные подобным экскурсом, гадали, почему священник придает всему этому такое значение. Но Таррент, чья профессия предусматривала умение распутывать клубок с разных концов, вдруг насторожился.
— Вот как! — сказал он. — Быстро и сразу!
— Возможно, я преувеличил, — признал отец Браун, — лучше было бы сказать, что она составлена более поспешно и менее тщательно, чем весь остальной исключительно продуманный заговор. Заговорщик не предусмотрел, что детали средневековой истории возбудят у кого–нибудь подозрения.
И он был почти прав в своем расчете, как и во всех остальных расчетах.
— Чьи расчеты? Кто был прав? — с нетерпеливой страстностью потребовала ответа леди Диана. — О ком вы говорите? По–вашему, с нас мало всего пережитого? Вы хотите, чтобы мы насмерть испугались ваших «он» и «его»?
— Я говорю об убийце, — сказал отец Браун.
— О каком убийце? — резко спросила она. — Вы хотите сказать, что профессора кто–то убил?
— Однако, — хрипло проговорил Таррент, в упор глядя на священника, — мы не можем сказать «убил», он ведь не умер.
— Убийца убил другого человека, не профессора, — печально произнес священник.
— Позвольте, кого же еще? — возразил собеседник.
— Он убил его преподобие Джона Уолтерса, викария из Далэма, — ответил отец Браун тоном человека, дающего официальную справку. — Ему необходимо было убить только этих двоих, потому что оба они владели редкостной реликвией. Убийца — своего рода мономан, одержимый этой манией.
— Все это довольно странно, — пробормотал Таррент. — О викарии мы тоже не можем сказать с уверенностью, что он мертв. Ведь мы не видели тела.
— Видели, — сказал отец Браун.
Воцарилось молчание, внезапное, как удар гонга. Благодаря тишине подсознание леди Дианы, всегда весьма активное, породило догадку, и рыжая дама едва не вскрикнула.
— Именно это вы и видели, — пояснил священник. — Вы видели тело. Вы не видели его самого, живого, но вы несомненно видели тело. Вы внимательно рассматривали его при свете четырех больших свечей. Волны не били его о берег, как труп самоубийцы, оно лежало неподвижно, как подобает Князю Церкви, в гробнице, высеченной еще до крестовых походов.
— Говоря проще, — сказал Таррент, — вы хотите уверить нас, что забальзамированное тело — на самом деле тело убитого?
Отец Браун немного помолчал, затем заговорил таким безразличным тоном, как будто речь шла о чем–то постороннем:
— Первое, что вызвало у меня особый интерес, это крест, вернее — то, на чем он держался. Естественно, что большинство из вас увидело лишь нитку бусинок, ведь это, скорее, по моей части, чем по вашей. Вы заметили, что она прямо под подбородком, на виду только несколько бусинок, как будто это очень короткое ожерелье. Однако бусинки, которые были видны, располагались особым образом: одна, потом промежуток, потом три подряд, промежуток, снова одна и так далее. Я с первого взгляда понял, что это четки–розарии с крестом в конце. Однако в этих четках пятьдесят бусинок и есть еще дополнительные бусинки. Естественно, я сразу же стал гадать, где остальные. Тогда я этого не разгадал, только потом я понял, куда ушла остальная длина. Нитка была обернута вокруг деревянных подпорок, поддерживавших крышку гроба. Когда бедный профессор Смейл, ничего не подозревая, потянул за крест, подпорки сместились, и тяжелая каменная крышка ударила его по голове.
— Ну и ну! — сказал Таррент. — Клянусь святым Георгием, какая–то доля правды во всем этом есть. Однако и невероятный же случай!
— Когда я это понял, — продолжал отец Браун, — я смог более или менее восстановить все остальное. Прежде всего вспомним, что никаких сколько–нибудь авторитетных публикаций о данной находке в солидной печати не было, кроме коротких сообщений о раскопках. Бедный старый Уолтере был честный ученый. Он вскрыл склеп только для того, чтобы проверить, забальзамировано ли тело. Все остальное — просто слухи, которые нередко опережают или преувеличивают истинное открытие. На самом деле он лишь установил, что тело не забальзамировано, оно давно распалось в прах. Но когда он работал в подземной часовне, при свете одинокой свечи, свет ее в какой–то момент отбросил на стену другую тень, не его тень.
— О! — воскликнула леди Диана. — Я поняла! Вы хотите сказать, что мы видели убийцу, говорили и шутили с ним, позволили ему рассказать нам романтическую сказку и беспрепятственно исчезнуть.
— А свой маскарадный костюм он оставил на скале, — продолжал отец Браун. — Все это до ужаса просто. Этот человек опередил профессора на его пути к церкви и часовне, видимо, когда профессор задержался, беседуя с мрачным журналистом. Он напал на старого священника у пустого гроба и убил его. Затем переоделся в одежду убитого, труп одел в мантию, найденную в гробе, и положил его туда, обернув четки вокруг установленной им подпорки. Соорудив таким образом капкан для следующей жертвы, он вышел наружу и приветствовал нас с приятной любезностью сельского священника.
— Он подвергал себя большому риску, — заметил Таррент. — Кто–нибудь мог знать Уолтерса в лицо.
— Я считаю его полусумасшедшим, — согласился отец Браун, — но следует признать, что риск оправдался, ему удалось уйти.
— Я могу признать только, что он очень удачлив, — проворчал Таррент, — но кто же он такой, черт бы его побрал?
— Вы сами сказали, что он очень удачлив, и это касается не только бегства. Ведь кто он такой, мы тоже никогда не узнаем.
Отец Браун нахмурился, опустив глаза на стол, и продолжал:
— Он ходил вокруг профессора, угрожал много лет, но об одном он тщательно позаботился — о том, чтобы тайна его личности никогда не была раскрыта. До сих пор это ему удавалось. Впрочем, если бедный профессор поправится, а я на это надеюсь, то, по всей вероятности, мы еще услышим об этом человеке.
— Что же сделает профессор? — спросила леди Диана.
— Полагаю, прежде всего, — сказал Таррент, — пустит сыщиков, как собак, по следу этого дьявола. Я и сам не прочь поучаствовать в гонке.
— Мне кажется, — сказал отец Браун, улыбнувшись после долгой задумчивости, — я знаю, что ему следует сделать прежде всего.
— Что же? — спросила леди Диана с очаровательной нетерпеливостью.
— Ему следует, — сказал отец Браун, — попросить у всех вас прощения.
Не об этом, однако, говорил отец Браун некоторое время спустя, сидя у постели знаменитого археолога. Вернее, говорил не он, а профессор, который, приняв небольшую дозу стимулирующего лекарства, предпочитал использовать его для беседы со своим клерикальным другом. Отец Браун обладал способностью вызывать собеседника на откровенность собственным молчанием, и благодаря этому таланту профессор Смейл смог рассказать ему о многом таком, о чем вообще нелегко говорить, например о болезненных видениях и кошмарах, столь частых при выздоровлении.
Когда после тяжелой травмы головы у больного восстанавливается сознание, оно нередко порождает странные образы; а если при этом голова столь необычна и замечательна, как голова профессора Смейла, то даже аномалии рассудка подчас необыкновенно любопытны. Его видения были так же смелы и грандиозны, как то великое, но строгое и статичное искусство, которое он изучал. Он видел святых в треугольных и квадратных ореолах, темные лики на плоскости в тяжелом обрамлении золотых нимбов; орлов о двух головах; бородатых мужчин в высоких головных уборах, с косами, как у женщин. Но, как признавался он своему другу, все чаще и чаще в его воображении возникал иной, более простой образ. Тогда византийские образы блекли; золото, на фоне которого они проступали как бы из огня, тускнело, не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены со светящимся изображением рыбы, словно бы нарисованной пальцем, смоченным в фосфоресцирующей жидкости настоящих глубоководных рыб. Ибо это был тот самый символ, который он увидел, подняв глаза, когда за поворотом темного коридора впервые услышал голос своего врага.
— Только теперь наконец, — сказал он, — мне кажется, я понял значение этого символа и этого голоса — то значение, которого я не понимал раньше. Должен ли я волноваться, если среди миллионов нормальных людей нашелся один маньяк, против которого все общество, но который бахвалится, что будет преследовать меня и даже убьет? Того, кто на темной стене катакомб начертал этот символ, преследовали иначе. Этот был сумасшедший–одиночка. Общество нормальных людей объединилось не с тем, чтобы его спасти, но с тем, чтобы его погубить. Я тревожился, я размышлял и суетился, кто же он, мой преследователь. Таррент? Леонард Смит? Кто–нибудь другой? А что, если они все? Все пассажиры корабля, все пассажиры поезда, все жители деревни?
Предположим, я знаю, что все они — мои потенциальные убийцы. Я был вправе ужасаться при мысли, что там, в глубинах подземелья, — человек, который может меня убить. А если бы убийца находился не в подземелье, а наверху, обитал при дневном свете, владел всею землей, командовал всеми армиями и всеми народами? Если бы он мог заделать все отверстия в земле и выкурить меня из моей норы, и убить, как только я высуну нос на поверхность? Каково иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл про это, как он забыл о недавней войне.
— Да, — сказал отец Браун, — но война была. Рыба может снова оказаться под землей, а потом опять выйдет на поверхность. Как заметил святой Антоний Падуанский, только рыбы спасаются во время потопа.
Крылатый кинжал
Было время, когда отцу Брауну было трудно, не содрогнувшись, повесить шляпу на вешалку. Этой идиосинкразией он был обязан одной детали довольно сложных событий; но при его занятой жизни у него в памяти, быть может, и сохранилась лишь одна эта деталь. Связана она с обстоятельствами, которые в один особенно морозный декабрьский день побудили доктора Война, состоявшего при полицейской части, послать за священником.
Доктор Войн был рослый смуглый ирландец, один из тех неудачников–ирландцев, которых много на белом свете: они толкуют вкривь и вкось о научном скептицизме, о материализме и цинизме, но все, что касается религиозной обрядности, непременно приурочивают к традиционной религии своей родной страны. Трудно сказать, что для них эта религия — поверхностная полировка или солидная субстанция; вернее всего — то и другое вместе, с основательной прослойкой материализма. Как бы то ни было, только ему приходило в голову, что затронута данная область, он приглашал отца Брауна отнюдь не притворяясь, будто ему было бы приятно, если бы события приняли именно такую окраску.
— Знаете, я не совсем еще уверен, нужны ли вы мне, — сказал он. — Я ни в чем пока не уверен. Пусть меня повесят, если я знаю, кто тут нужен — доктор, полисмен или священник!
— Ну, что ж, — улыбнулся отец Браун, — поскольку вы соединяете в себе доктора и полисмена, я, очевидно, в меньшинстве.
— Допустим, вы — то, что политические деятели называют «просвещенным меньшинством», — отвечал доктор. — Мне известно, что вам приходилось работать и по нашей части. Но в том–то и дело, тут чертовски трудно сказать, по вашей или по нашей части эта история, а может быть, просто по части попечительства о сумасшедших. Мы только что получили письмо от человека, который живет поблизости, в том белом доме на холме. Он просит у нас защиты: жизни его угрожает опасность. Мы постарались, как могли, выяснить факты. Пожалуй, лучше всего рассказать вам все с самого начала.
Некий Элмер, богатый землевладелец одного из западных штатов, женился сравнительно поздно. У него родились три сына — Филип, Стивен и Арнольд. Еще холостяком, не рассчитывая, что у него будет прямой наследник, он усыновил мальчика, по его мнению — очень способного и многообещающего, по имени Джон Стрейк. Происхождения тот был довольно темного — кто говорил, что он подкидыш, кто считал его цыганом. Возможно, последний слух был связан с тем, что Элмер на старости лет ударился в мрачный оккультизм, хиромантию и астрологию и, по словам его сыновей, Стрейк поощрял эти увлечения. Впрочем, сыновья еще много чего рассказывали. Они говорили, будто Стрейк — редкостный негодяй, а главное — редкостный лжец; он гениально в один миг изобретал отговорки и преподносил их так, что мог обмануть любого сыщика. Но возможно, что это — предубеждение, довольно естественное, пожалуй. Вы, вероятно, уже догадываетесь, что произошло. Старик оставил решительно все приемному сыну, и после его смерти сыновья опротестовали завещание. Они доказывали, что отец был вконец запуган и потерял волю, если не разум. По их словам, несмотря на протесты сиделок и родных, Стрейк самыми дерзкими и необычными способами пробирался к нему и терроризировал его на смертном одре. Как бы то ни было, им удалось доказать, что покойный не владел своими умственными способностями, — суд признал духовное завещание недействительным, и сыновья получили наследство.
Говорят, Стрейк пришел в бешенство и поклялся, что убьет всех троих, одного за другим. К нашей защите обратился третий и последний из братьев, Арнольд Элмер.
— Третий и последний? — переспросил отец Браун, серьезно глядя на собеседника.
— Да, — сказал Войн. — Двое других умерли.
Они помолчали; потом он продолжал:
— Отсюда и начинается та часть истории, которая пока под сомнением. Нет доказательств, что они убиты, но возможно, что это и так. Старший, который зажил помещиком, якобы покончил с собой в саду. Другой, промышленник, попал головой в машину у себя на фабрике; возможно, он оступился, упал. Но, если убил их Стрейк, он очень ловко все проделал и ловко ускользнул. С другой стороны, возможна и мания преследования, которой дали пищу совпадения. Понимаете, что мне нужно? Мне нужен толковый человек, притом — лицо неофициальное, который мог бы подняться наверх, поговорить с Арнольдом Элмером и составить о нем впечатление. Вы сумеете отличить человека, одержимого навязчивой идеей, от человека, который говорит правду. Я хочу, чтобы вы произвели рекогносцировку, перед тем как мы возьмемся за дело.
— Странно, что вам не пришлось взяться за него раньше, — сказал отец Браун. — Тянется это, видимо, уже давно.
Почему он именно теперь обратился к вам?
— Мне это, разумеется, приходило в голову, — ответил доктор Войн. — Он приводит причину, но, сознаюсь, она такого рода, что поневоле спросишь, не фантазия ли тут больного мозга? По его словам, вся прислуга вдруг забастовала и ушла, вот он и вынужден просить, чтобы полиция взяла на себя охрану его дома. По наведенным справкам, великий исход прислуги действительно был. И в городе, разумеется, ходит много россказней, очень односторонних. Если верить слугам, хозяин стал совершенно невозможен — вечно тревожился, пугался, хотел, чтобы они сторожили дом, как часовые, или просиживали ночи напролет, как больничные сиделки. В общем им не удавалось остаться одним, потому что он не соглашался остаться один. В конце концов они сказали ему, что он сумасшедший, и потребовали расчет. Разумеется, это еще не доказывает, что он сумасшедший. Но только большой чудак может требовать в наше время от лакея и горничной, чтобы они несли обязанности вооруженной охраны.
— Словом, — улыбаясь, заметил отец Браун, — ему нужен полисмен, который выполнял бы обязанности горничной, потому что горничная не захотела исполнять обязанностей полисмена.
— Я тоже удивился, — кивнул доктор, — но не хотел отказывать, не попытавшись пойти на компромисс. Вы — этот компромисс.
— Прекрасно, — просто сказал отец Браун. — Я сейчас же навещу его, если хотите.
Холмистая местность, окружавшая городок, была скована морозом, а небо казалось ясным и холодным, как сталь, только на северо–востоке уже собирались тучи, отороченные бледным сиянием. На фоне этих зловещих пятен белел дом с недлинной колоннадой классического образца. Дорога, спиралью поднимавшаяся на холм, терялась в темной чаще кустарника. Когда отец Браун подходил к кустам, на него вдруг повеяло холодом, будто он приближался к леднику или Северному полюсу; но, человек в высшей степени трезвый, он на такие фантазии смотрел как на фантазии, и только весело заметил, покосившись на большую синевато–багровую тучу, медленно выползавшую из–за дома:
— Сейчас пойдет снег.
Миновав низкую кованую решетку итальянского стиля, он вошел в сад, на котором лежала та печать запустения, которая бывает свойственна лишь очень упорядоченным местам, когда там воцаряется беспорядок. Иней припудрил густо разросшийся зеленый кустарник; сорные травы длинной бахромой оторочили цветочные грядки, стирая контуры, и дом по пояс ушел в частую поросль мелких деревьев и кустов. Деревья тут росли только хвойные или особенно выносливые, они буйно разрослись, а пышными все же не казались, слишком они были холодные, северные, словно арктические джунгли. И при взгляде на дом думалось, что его классическому фасаду и светлым колоннам выходить бы на Средиземное море, а он чахнет и хиреет на суровых ветрах Севера. Классические орнаменты лишь подчеркивали контраст; кариатиды и маски печально взирали с углов здания на запущенные дорожки, и казалось, что они замерзают. А самые завитки капителей свернулись будто от холода.
По заросшим травой ступенькам отец Браун поднялся к входным дверям, с высокими колоннами по обеим сторонам, и постучал. Потом он подождал минуты четыре, постучал снова и стал терпеливо ждать, прислонившись спиной к дверям и гладя на ландшафт, медленно темневший по мере того, как надвигалась тень огромной тучи, ползшей с севера.
Над головой отца Брауна чернели колонны портика; опаловый край тучи балдахином навис над ним. Серый, с переливчатой бахромой балдахин опускался все ниже и ниже, и скоро от бледно–окрашенного зимнего неба осталось лишь несколько серебряных лент и клочков.
Отец Браун ждал, но из дома не доносилось ни звука.
Тогда он быстро спустился по ступенькам и обогнул дом, ища другого входа; набрел на низкую боковую дверь; побарабанил в нее; подождал. Потянув за ручку, он убедился, что дверь заперта на ключ или засов, и пошел вдоль стены, мысленно учитывая все возможности и гадая, не забаррикадировался ли эксцентричный мистер Элмер в глубине дома так основательно, что до него даже не доносится стук. А может быть, сейчас он и баррикадируется, полагая, что этим стуком дает о себе знать мстительный Стрейк.
Возможно, что слуги, оставляя дом, открыли всего одну дверь, которую хозяин и запер за ними; но скорее, уходя, они не особенно заботились о мерах охраны. Отец Браун продолжал обходить дом. Через несколько минут он вернулся к своей отправной точке — и тут же увидел то, что искал.
Застекленная дверь одной комнаты, снаружи занавешенная плющом, была неплотно прикрыта; очевидно, ее забыли запереть. Один шаг, и он очутился в комнате, комфортабельно, хотя и старомодно обставленной. Из этой комнаты шла лестница наверх; с другой стороны была дверь в соседнюю комнату, и вторая дверь, прямо против окон и гостя, — дверь с красными стеклами, пережиток былого великолепия.
Справа на круглом столике стояло нечто вроде аквариума — большая стеклянная чаша с зеленоватой водой, в которой плавали золотые рыбки, а прямо против аквариума — какая–то пальма с очень большими зелеными листьями. Все это было таким пыльным, таким викторианским, что телефон в углублении, полуприкрытом занавеской, казался совсем неуместным.
— Кто тут? — крикнул резкий голос из–за двери с красными стеклами. В тоне было недоверие.
— Могу я видеть мистера Элмера? — виновато спросил отец Браун.
Дверь распахнулась, и в комнату вошел человек в сине–зеленом халате. Волосы у него были растрепаны, спутаны, будто он только что встал с постели или непрерывно вставал, но глаза совсем проснулись, и взгляд был живой, пожалуй, даже встревоженный. Отец Браун знал, что такие противоречия естественны в человеке, который живет в постоянном страхе. Профиль был тонкий, орлиный; но прежде всего поражал неопрятный, даже дикий вид большой темной бороды.
— Я — мистер Элмер, — сказал он, — но я давно не жду посетителей.
Что–то в его беспокойных глазах побудило отца Брауна перейти прямо к делу. Если у хозяина — мания преследования, то он не будет в претензии.
— Никак не пойму, — мягко сказал отец Браун, — действительно ли вы перестали ждать посетителей?
— Вы правы, — спокойно согласился хозяин. — Одного посетителя я жду. Возможно, он будет последним.
— Надеюсь, что нет, — заметил отец Браун. — Во всяком случае я рад, что не особенно похож на него.
Мистер Элмер зло засмеялся.
— Ничуть не похожи, — подтвердил он.
— Мистер Элмер, — заговорил напрямик отец Браун, — прошу извинения за свою смелость, но один из моих друзей сообщил мне о ваших затруднениях и просил выяснить, не могу ли я быть вам чем–нибудь полезен. По правде сказать, у меня есть кое–какой опыт в таких делах.
— Нет и не было дел, подобных этому, — возразил Элмер.
— Вы хотите сказать, — сказал священник, — что ваши братья, трагически расставшиеся с жизнью, были убиты?
— И даже убийства эти не простые, — отвечал хозяин. — Человек, который загоняет нас на смерть, — порождение сатаны, и сила его — от ада.
— У всего зла одни корни, — серьезно сказал отец Браун, — но откуда вы знаете, что это не простые убийства?
Элмер ответил жестом, пригласив гостя присесть, а сам медленно опустился в другое кресло, обхватив руками колени.
Когда он поднял глаза, в них появилось более мягкое и задумчивое выражение, а голос звучал дружелюбно и уверенно.
— Поймите, — заговорил он, — я отнюдь не желаю, чтобы вы считали меня неразумным человеком. Разум привел меня к этим выводам, ибо, к сожалению, разум–то к ним и приводит. Я много книг перечитал, ведь я один унаследовал познания отца в этой темной области, а там — и его библиотеку. Но то, о чем я хочу вам рассказать, не вычитано из книг, я видел это собственными глазами.
Отец Браун кивнул, и собеседник его продолжал, как бы подыскивая слова.
— Относительно старшего брата я сначала был не совсем уверен. В том месте, где его нашли, не было никаких следов, никаких отпечатков ног. И револьвер лежал подле него.
Но он только что перед тем получил угрожающее письмо от нашего врага, это несомненно, на письме был знак, крылатый кинжал, одна из его проклятых кабалистических штучек. И служанка говорила, что в полумраке видела, как вдоль стены сада что–то ползло — не кошка, чересчур большое. Распространяться больше не буду. Скажу одно: если убийца и являлся, он умудрился не оставить никаких следов. А вот когда погиб брат Стивен, дело обстояло иначе, и с тех пор я все понял. Машина стояла на помосте, у подножия фабричной трубы. Я вскочил на помост тотчас после того, как он пал, убитый железным молотом. Я не видел, чтобы его ударило что–нибудь, но… я видел то, что видел. В тот миг большой клуб дыма закрывал от моих глаз фабричную трубу, но в одном месте вдруг образовался прорыв, и на самом верху стоял человек, завернувшись в черный плащ.
Сернистый дым на время заслонил его от меня. Когда дым рассеялся, я глянул на трубу. Там никого не было. Я человек разумный, пусть же разумные люди объяснят мне, как он попал на такую высоту и как спустился оттуда?
Он посмотрел на отца Брауна, улыбаясь, словно сфинкс, а затем, помолчав, сказал коротко:
— Череп у брата разлетелся, но тело не пострадало. И в одном из карманов мы нашли угрожающее письмо, полученное накануне, — письмо с крылатым кинжалом. Я уверен, — серьезно продолжал он, — что символ, крылатый кинжал, выбран не случайно. Что бы ни делал этот ужасный человек, все — преднамеренно. В уме у него перепутались и самые сложные планы и всякие, никому неведомые наречия, шифры, образы без названий. Он принадлежит к самому худшему на свете типу людей — к типу злых мистиков. Я, конечно, не утверждаю, что отгадал все скрытое под этим символом. Но есть какая–то связь между символом и необычными, преступными действиями этого человека, который парит, как ястреб, над нашей семьей. Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом и смертью Филипа — смертью на лужайке собственного дома, где не осталось ни малейших следов ни на траве, ни в пыли дорожек?
Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом, который летит, как стрела, и фигурой на фабричной трубе?
— Вы хотите сказать, что он летает? — задумчиво сказал отец Браун.
— Симон Волхв летал в свое время, — возразил Элмер, — и в былые, темные времена всегда утверждали, что антихрист будет летать. Как бы то ни было, на письмах изображен крылатый кинжал; мог он летать или нет — другой вопрос, но разить он умел.
— Вы не заметили, на какой бумаге написаны письма? — спросил отец Браун. — На обыкновенной, почтовой?
Сфинкс жестко расхохотался.
— Можете сами убедиться, — мрачно сказал он. — Я получил сегодня такое же письмо.
Он откинулся на спинку кресла, вытянув ноги из–под зеленого халата, который был ему коротковат, и опустив подбородок на грудь. Почти не шевелясь, он запустил руку в карман и, вытащив за уголок бумажку, несгибающейся рукой протянул ее. В его позе было что–то, напоминающее о параличе, который сопровождается и оцепенением, и расслаблением. Но следующее замечание священника страшно взбодрило его.
Отец Браун всматривался в письмо, как все близорукие люди, поднося его к самым глазам. Бумага была не простая, хотя и шероховатая, — нечто вроде листка, вырванного из тетради для этюдов. На ней красными чернилами был изображен кинжал с крылышками — такими, как на жезле Меркурия, а внизу стояли слова: «Смерть настигнет вас на следующий день, как настигла ваших братьев».
Отец Браун бросил бумажку на пол и выпрямился в кресле.
— Не давайте запугать себя такими вещами! — резковато молвил он. — Эти негодяи всегда стараются отнять у нас защиту, отняв надежду.
К его удивлению, развалившийся в кресле человек будто пробудился от сна и вскочил.
— Вы правы! Вы правы! — вскричал Элмер с неожиданным оживлением. — Они убедятся, что я не так уж беспомощен, не так безнадежен. Пожалуй, у меня больше и надежды, и защиты, чем вы думаете.
Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел сверху вниз на собеседника, который вдруг подумал, не повредился ли в уме этот человек, живущий в непрестанном страхе. Но, когда Элмер заговорил, голос его звучал совсем спокойно.
— Мои несчастные братья погибли, на мой взгляд, потому, что пользовались неподходящим оружием. У Филипа всегда был при себе револьвер, и смерть его объяснили самоубийством. Стивен прибегал к полицейской охране, но боялся быть смешным и не стал тащить полисмена на помост, куда поднялся на одну минуту. Оба они были скептики — это реакция на тот мистицизм, которому предался мой отец в последние дни своей жизни. Но я всегда знал, что они не понимали отца. Правда, изучая магию, он в конце концов попал под влияние черной магии, но братья ошиблись в выборе противоядия. Противоядие против черной магии — не грубый материализм, не суетная мудрость, а белая магия.
— Все дело в том, — заметил отец Браун, — что вы понимаете под белой магией.
— Магию серебра, — пояснил таинственным шепотом его собеседник, и добавил, помолчав: — Знаете, что я так называю? Одну минуту…
Он распахнул дверь с красными стеклами и вышел. Дом был не так велик, как предполагал отец Браун: дверь вела не во внутренние комнаты, а в коридор, в конце которого видна была другая дверь, выходившая в сад. По одну сторону коридора была еще одна дверь. «Наверное, в спальню хозяина, — подумал священник, — оттуда он и выскочил в халате». Дальше по эту сторону коридора не было ничего, кроме обыкновенной вешалки, на которой, как на всякой вешалке, висели в беспорядке старые шляпы, пальто, плащи.
Зато у противоположной стены стоял темного дуба буфет, инкрустированный старым серебром, а над ним развешено было старинное оружие. У этого буфета и остановился Арнольд Элмер, глядя на длинный старомодный пистолет с дулом в виде колокольчика.
Дверь в конце коридора была чуть приоткрыта, в щель пробивалась полоса света. Отец Браун всегда безошибочным чутьем угадывал, что происходит в природе. Он сразу понял, почему так необычайно ярка эта полоса — случилось то, что он предсказывал, когда подходил к дому. Он пробежал мимо удивленного хозяина и распахнул дверь. Сверкающая белизна ослепила его. Все склоны холма подернулись той бледностью, в которой есть что–то и старческое, и невинное.
— Вот вам и белая магия! — весело воскликнул отец Браун. А вернувшись в холл, прошептал: — Да и магия серебра…
В самом деле, белое сияние зажигало отблесками серебро и старую сталь пожелтевшего оружия, окружало серебряно–огненным венчиком взлохмаченную голову задумавшегося Элмера. Лицо его оставалось в тени; в руке он держал заморского вида пистолет.
— Знаете, почему я выбрал этот старый мушкет? — спросил он. — Оттого, что его можно заряжать вот такой пулей!
Он вынул из ящика буфета маленькую ложицу и с усилием отломал крошечную фигурку апостола.
— Вернемся в комнату, — добавил он.
— Случалось вам читать о смерти Денди? — спросил он, когда они снова уселись. — Помните, Грэхем из Клэверхауза, он преследовал пресвитериан в Шотландии и скакал на черном коне, которому были не страшны никакие пропасти?
Его могла взять лишь серебряная пуля, потому что он продал душу черту! В одном отношении с вами, пожалуй, приятно иметь дело — вы достаточно знаете, чтобы верить в черта.
— О да! — согласился отец Браун. — В черта я верю. Но зато я не верю в Денди. По крайней мере в Денди пресвитерианской легенды с его кошмарным конем. Джон Грэхем был просто солдатом семнадцатого столетия и лучше многих других. Если он кого–то преследовал, то потому, что был драгуном, не драконом. Судя по моему опыту, продают душу черту вовсе не такие бахвалы и вояки. Те поклонники его, каких я знавал, были люди совсем иного сорта. Не касаясь имен, которые могли бы ввести в смущение, упомяну лишь о современнике Денди. Слыхали вы о Дэлримпле из Стейра?
— Нет, — мрачно уронил Элмер.
— Во всяком случае вы слыхали о том, что он сделал, — продолжал отец Браун. — Это было хуже всего, когда–либо сделанного Денди. Он устроил бойню в Гленкоу. Человек он был ученый, сведущий юрист, государственный муж с очень широкими взглядами, притом — тихий человек, с лицом тонким и умным. Вот такие–то люди и продают душу черту.
Элмер привскочил на месте и пылко закивал головой.
— Ей–богу, вы правы! — крикнул он. — Тонкое умное лицо! У Джона Стрейка именно такое лицо.
Тут он поднялся и некоторое время странно, сосредоточенно всматривался в отца Брауна.
— Если вы немного подождете меня здесь, я покажу вам кое–что, — сказал он наконец.
Элмер вышел снова в среднюю дверь, прикрыв ее за собой.
«Направился, видно, к буфету или к себе в спальню», — подумал отец Браун.
Он не вставал с места и рассеянно смотрел на ковер, на который сквозь стекла двери падал бледный красноватый отсвет. На миг он принял было ярко–рубиновый оттенок, но потом снова потускнел, будто солнце выглянуло из–за тучи и спряталось вновь. В комнате было тихо, только водяные существа плавали взад и вперед в своей зеленой чаше.
Отец Браун напряженно думал.
Минуту–две спустя он поднялся, бесшумно скользнул к телефону, помещавшемуся в углублении за гардиной, и вызвал доктора Война по месту его службы. «Хотел бы сообщить вам кое–что по делу Элмера, — тихо сказал он. — История любопытная. На вашем месте я немедленно отправил бы сюда человек пять–шесть, чтобы они окружили дом».
Потом он вернулся на прежнее место и уселся, уставившись на темный ковер, который снова подернулся ярким кроваво–алым отблеском. Этот сочащийся сквозь стекла свет навел его на мысль о зарождении дня, предшествующем появлению красок, и о тайне, которая то открывается, то закрывается, словно дверь или окно.
Нечеловеческий вопль раздался из–за закрытых дверей и почти одновременно раздался выстрел. Не успели раскаты его замереть, как дверь распахнулась, и в комнату, шатаясь, вбежал хозяин дома, в разорванном у ворота халате, с дымящимся пистолетом в руке. Он не то дрожал с головы до ног, не то трясся от хохота, неестественного при данных обстоятельствах.
— Хвала белой магии! — кричал он. — Хвала серебряной пуле! Исчадие ада на этот раз ошиблось в расчетах. Мои братья отомщены!
И упал на стул, а пистолет выскользнул из руки и покатился на пол. Отец Браун бросился в коридор. Он взялся было за ручку двери, которая вела в спальню, будто собираясь войти, потом нагнулся, рассматривая что–то, подбежал к наружной двери и распахнул ее.
На снегу, недавно таком белом, что–то чернело, что–то вроде огромной летучей мыши. Но довольно было взглянуть снова, чтобы убедиться в том, что это — человек, лежащий навзничь, человек в широкополой шляпе, какие носят латиноамериканцы, и в широчайшем черном плаще, который случайно, может быть, лег так, что полы его — или рукава, — вытянувшись во всю длину, походили на крылья. Рук видно не было, но отец Браун угадал положение одной из них и заметил рядом, полуприкрытое платьем, какое–то металлическое оружие. Больше всего это напоминало какой–нибудь герб: черного орла на белом поле. Но, обойдя вокруг и заглянув под шляпу, отец Браун уголком глаз разглядел лицо, такое самое, о каком недавно упоминал его хозяин, — тонкое и умное, строгое лицо Джона Стрейка.
— Ну, сдаюсь, — пробормотал отец Браун. — Похоже на громадного вампира, птицей ринувшегося с небес.
— Как же бы он мог явиться иначе? — раздался голос от дверей. И священник, подняв глаза, увидел стоявшего на пороге Элмера.
— Он мог прийти, — уклончиво ответил отец Браун.
Элмер широко повел рукой, указывая на белый ковер.
— Взгляните на снег! — сказал он глухим, трепещущие голосом. — Он и сейчас незапятнан, вы сами только что назвали его белой магией. На целые мили кругом нет ни единого пятна, одна эта гнусная клякса. Никаких следов, если не считать наших с вами.
Он сосредоточенно и загадочно посмотрел на маленького священника, потом добавил:
— Скажу вам еще кое–что. Плащ, в котором он лежит, ему не по росту. Ходить в нем он не мог бы, плащ волочился бы по земле. Он был человек невысокий. Вытяните плащ вдоль ног, и вы сами убедитесь.
— Что произошло между вами? — коротко спроси.! отец Браун.
— Трудно описать, так быстро все случилось, — ответил Элмер. — Я выглянул в дверь и только собирался закрыть ее, как меня словно закружило вихрем, захватило в воздухе колесом. Я выстрелил не глядя, — и увидел то, что вы видите.
Но я убежден, все кончилось бы иначе, если бы пистолет мой не был заряжен серебряной пулей. Тогда он не лежал бы тут на снегу.
— Кстати, — заметил отец Браун, — мы оставим его тут, на снегу, или вы предпочтете перенести его к вам? Должно быть, это ваша спальня выходит в коридор?
— Нет–нет, — заторопился Элмер, — пусть лежит до прихода полиции. Довольно с меня всего этого! Силы не выдерживают. Что бы там еще ни случилось, надо чего–нибудь глотнуть. А там пусть хоть вешают меня, если им заблагорассудится.
Вернувшись в комнату, Элмер упал в кресло, стоявшее между пальмой и рыбками, причем едва не перевернул аквариум; графинчик с бренди он нашел лишь после того, как пошарил наугад в нескольких шкафах и по разным углам.
Он и раньше не казался аккуратным, но сейчас его рассеянность перешла всякие границы. Отпив большой глоток, он заговорил возбужденно, словно во что бы то ни стало хотел нарушить молчание.
— Вы еще сомневаетесь, хотя видели все собственными глазами. Поверьте, единоборство духа, единоборство Стрейка с домом Элмеров, глубже, чем вам кажется! Уж вам–то совсем не пристало быть Фомой Неверующим. Вы бы должны защищать все то, что эти дураки называют суевериями.
Да, в россказнях о талисманах, приворотах, серебряных пулях что–то кроется! Что вы, католик, скажете на это?
— Скажу, что я агностик, — улыбнулся отец Браун.
— Вздор! — нетерпеливо крикнул Элмер. — Ваше дело верить в разные штуки.
— Да, в некоторые штуки я верю, — согласился отец Браун. — Именно поэтому я не верю в другие.
Элмер нагнулся вперед и стал всматриваться в него напряженно, как гипнотизер.
— Вы верите в них, — говорил он. — Вы верите во все.
Все мы во все верим, даже когда отрицаем. Отрицающий верит. Разве вы в глубине души не чувствуете, что противоречия тут кажущиеся, что есть некий мир, который объемлет все. Душа кочует со звезды на звезду, все повторяется. Быть может, Стрейк и я боролись друг с другом в другой жизни, в другом виде — зверь со зверем, птица с птицей. Быть может, мы будем бороться вечно. Раз мы ищем друг друга, раз мы нужны один другому, наша вечная ненависть — та же любовь. Добро и зло чередуются в круговороте, они — едины. Не сознаете ли вы в глубине души, не верите ли, помимо всех ваших вер, в то, что есть лишь одна реальность, и мы — ее тени? Все на свете — грани одного и того же, единой сердцевины, где люди растворяются в Человеке, и Человек — в Боге?
— Нет, — ответил отец Браун.
Снаружи спускались сумерки; был тот час, когда на небе, отягченном снеговыми тучами, темнее, чем на земле.
Через окно с полузадернутой занавеской отец Браун смутно различал под колоннами портика, у главного входа, неясную фигуру. Бросив взгляд на застекленную дверь, в которую он вошел, он увидел и за ней две неподвижные фигуры.
Внутренняя, с красными стеклами, была приоткрыта, а за ней, в коридоре, ему были видны длинные тени — преломляющиеся на полу серые карикатуры на людей. Доктор Войн послушался его совета. Дом был окружен.
— К чему отрицать? — настаивал хозяин, по–прежнему не спуская с него гипнотизирующего взгляда. — Вы собственными глазами видели один из эпизодов вечной драмы.
Вы видели, как Джон Стрейк грозил уничтожить Арнольда Элмера черной магией. Вы видели, как Арнольд Элмер при помощи белой магии рассчитался с Джоном Стрейком. Вы видите перед собой живого Арнольда Элмера. Он говорит с вами — и вы не верите?
— Да, не верю, — твердо сказал отец Браун и поднялся с места, как посетитель, собравшийся уходить.
— Почему? — спросил хозяин.
Отец Браун едва повысил голос, но его слова колокольным звоном отдались во всех углах комнаты:
— Потому, что вы не Арнольд Элмер, — сказал он. — Я знаю, кто вы такой. Вас зовут Джон Стрейк, и вы убили последнего из братьев — того, что лежит там, на снегу.
Стрейк, видимо, призвал на помощь всю свою силу воли, в последний раз пытаясь подчинить своего противника. Даже зрачки его стянуло белыми кольцами. Потом он вдруг мотнулся в сторону. Но в этот самый момент позади него раскрылась дверь, и рослый детектив в штатском спокойно опустил руку ему на плечо. В другой, опущенной руке, он держал револьвер. Преступник обвел блуждающим взглядом тихую комнату и увидел в каждом углу по человеку в штатском.
Отец Браун в тот вечер долго беседовал с доктором Бойном о трагедии семьи Элмер. К этому времени всякие сомнения уже рассеялись: личность Джона Стрейка была установлена, и он сознался в своих преступлениях, — вернее говоря, бахвалился своими победами. По сравнению с тем, что он завершил свою жизненную задачу, покончив с последним Элмером, все остальное, видимо, было ему безразлично, даже вопрос о его собственном существовании.
— Собственно, он маньяк, одержимый одной идеей, — говорил отец Браун. — Больше ничто его не интересует, хотя бы и другое убийство. Это служило мне немалым утешением в те часы, что я провел с ним. Вам, несомненно, приходило в голову, что он мог не рассказывать сказки о крылатых вампирах и серебряных пулях, а просто всадить в меря обыкновенную свинцовую пулю и преспокойно выйти из дома. Поверьте, мне это в голову приходило.
— Почему же он этого не сделал? — спросил Войн. — Не понимаю. Впрочем, я пока вообще ничего не понимаю. Каким образом вы все это раскрыли? И что вы, собственно, раскрыли?
— О, вы дали мне много ценных сведений, — скромно ответил отец Браун. — В особенности ценно одно сообщение.
Я имею в виду ваши слова о том, что Стрейк изобретательнейший лгун и фантазер, с редким присутствием духа преподносящий свои измышления. Сегодня ему понадобилось немалое присутствие духа, и он оказался на высоте положения. Пожалуй, он в одном только ошибся — не надо было выдумывать сверхъестественной истории; но он решил, что я, священник, поверю чему угодно. Все так думают.
— Ничего не понимаю! — воскликнул доктор. — Вы бы начали с самого начала.
— Началось «с халата, — просто сказал отец Браун. — Удачнее маскарад трудно было придумать. Когда вы видите человека в халате, вы механически принимаете, что он у себя. Так случилось и со мной. Но затем начались странности.
Сняв пистолет, он далеко отставил его от себя и щелкнул курком. Он должен бы знать, заряжены или нет пистолеты, висевшие у него в коридоре. Не понравилось мне и то, как он искал бренди, как едва не налетел на аквариум. Когда в комнате есть такая хрупкая вещь, машинально вырабатывается привычка ее обходить. Впрочем, все это могло быть плодом моего воображения. Вот что дало мне первые реальные указания: он вышел ко мне из коридора, в котором, кроме наружной двери, была лишь одна дверь. Я решил, что это дверь в его спальню, откуда он и появился, и попробовал открыть ее; она была заперта. Мне это показалось странным. Я заглянул в замочную скважину. Комната — совсем пустая, ни кровати, ни другой мебели. Тогда я понял, что он пришел не из этой комнаты, а со двора. И мне ясно представилась вся картина.
Бедняга Арнольд Элмер, наверное, и жил, и спал наверху. Спустился зачем–то вниз в халате, открыл дверь с красными стеклами и в конце коридора увидел своего врага — высокого бородатого мужчину в шляпе с большими полями и широком черном плаще. Немного он видел после этого.
Стрейк бросился на него, либо задушил, либо заколол — это выяснит следствие. И в ту минуту, когда, стоя между вешалкой и буфетом, он с торжеством взирал на поверженного врага, последнего своего врага, он вдруг услыхал в гостиной чьи–то шаги. Это я вошел через застекленную дверь.
Он проявил чудеса проворства и ловкости. Он не только переоделся, но и сымпровизировал целую сказку. Он сбросил плащ и большую черную шляпу, надел халат убитого, а затем сделал ужасную вещь — подвесил тело, как пальто, на вешалку, прикрыл его своим плащом, нахлобучил на голову сбою шляпу. Нет другого способа скрыть тело в этом узеньком коридоре, с запертой дверью в единственную примыкавшую комнату. Но придумано очень умно. Я сам прошел мимо вешалки, ничего не заметив. Боюсь, меня всегда будет пробирать дрожь при этом воспоминании.
Пожалуй, он мог ограничиться этим, но боялся, как бы я не обнаружил тела. А тело, подвешенное подобным образом, требовало бы разъяснения, так сказать. Вот он и решил сделать смелый ход — он сам откроет и сам разъяснит.
Тут в его причудливом и страшно изобретательном мозгу и зародилась мысль поменяться ролями. Он должен выдать себя за Арнольда Элмера — почему бы ему не выдать убитого за Джона Стрейка? Ситуация просто должна была подействовать на его воображение. Получался зловещий маскарад, на который два смертельных врага явились, переодевшись друг другом; пляска смерти, ибо один из танцоров мертв. Так, мне кажется, он все это рисовал себе и, наверное, улыбался при этом.
Отец Браун задумался, рассеянно гладя прямо перед собой; в его лице только большие серые глаза и обращали на себя внимание, когда он их не щурил. Немного погодя он продолжал, все так же просто и серьезно:
— У этого человека был талант, благородный талант — сочинять и рассказывать. Он мог бы стать великим романистом, но пользовался своим даром для целей злых и корыстных — обманывал людей не праздными вымыслами, а вымышленными фактами. Началось с того, что он обманывал старого Элмера, придумывая оправдания для себя и преподнося ему с мельчайшими подробностями всякие лживые истории. Возможно, что вначале тут было много детского — ребенок ведь чистосердечно заявит, что он видел короля Англии или короля эльфов. Черта эта укоренилась в нем благодаря пороку, от которого пошли все другие пороки, — благодаря гордыне.
Он стал все больше и больше тщеславиться своим умением быстро придумывать истории, своеобразно и тщательно развертывать сюжет. Вот почему молодые Элмеры уверяли, будто он околдовал отца. Так околдовывала Шехерезада деспота «Тысячи и одной ночи». И прожил он свою жизнь, гордый сознанием, что он поэт, исполненный ложной, но беспредельной смелости великих лжецов. И сказки его, вероятно, бывали особенно хороши и причудливы, когда он, как сегодня, рисковал головой.
Я уверен, что в этой истории фантастика забавляла его не меньше, чем уголовщина. Он попробовал рассказать то, что случилось на самом деле, только наоборот — так, будто мертвый жил, а живой был мертв. Сначала он облекся в халат Элмера, потом попытался облечься в его душу и тело.
Глядя на тело, он воображал, будто его собственный труп лежит на снегу. Затем он придал ему странный вид, вызывающий представление о ястребе, ринувшемся с неба на добычу. Он одел его в свои развевающиеся мрачные одежды; он создал вокруг него мрачную сказку о черной птице, которую берет лишь серебряная пуля. Не знаю, что подсказало его художественному чутью тему о белой магии и о белом металле, губительном для чародеев, — блеск ли серебра, которым инкрустирован старый буфет, или сверкание снега, отблеск которого пробивался из–под двери. Но, как бы ни возникла тема, он претворил ее в себе, как истый поэт, и справился с этим быстро, как практичный человек. Он совершил обмен ролями, бросив тело на снег как тело Стрейка.
Он постарался внушить жуткое представление о крылатом когтистом орле, о гарпии, парящей в воздухе. Ведь надо было объяснить, почему нет следов на снегу. Одна его выдумка положительно приводит меня в восхищение. Он умудрился обратить в свою пользу то, что сильнее всего говорило против него. Он обратил мое внимание на то, что плащ убитому не впору, слишком длинен — ясно, убитый не ходил по земле, как обыкновенные люди. Но при этом он очень уж пристально смотрел на меня, и я невольно подумал, что он пытается навязать мне чудовищный блеф.
Доктор Войн размышлял.
— Вы успели уже разгадать правду к тому времени? — спросил он. — Все, что связано с тождеством личности, особенно действует на нервы. Не знаю, что лучше — быстро ли догадаться или подходить к истине постепенно. Когда же у вас зародилось первое подозрение и когда вы окончательно убедились?
— Кажется, я заподозрил его по–настоящему, когда телефонировал вам, — пояснил его друг, — а главную роль сыграли при этом красные отсветы на ковре. Они то тускнели, то разгорались, как брызги крови, вопиющие о мщении.
Почему же? Я знал, что солнце не выходило из–за туч; очевидно, в коридоре то открывали, то закрывали дверь, выходящую в сад. Но он сразу поднял бы тревогу, если бы, выйдя, заметил своего врага.
Между тем суматоха поднялась лишь спустя некоторое время. Я начал догадываться, что он выходил с какой–то целью, что–то готовил. Когда я окончательно убедился, сказать труднее. Помню, под конец он старался загипнотизировать меня черной магией глаз и чарами голоса. Видимо, он это не раз проделывал со старым Элмером. И важно было не только то, как он говорил, но и то, что он говорил, его философия и религия.
— Я — реалист, — заметил доктор, — религия и философия не по моей части.
— Какой же вы реалист в таком случае! — возразил отец Браун. — Послушайте, доктор. Вы знаете меня довольно хорошо; знаете, кажется, что я не ханжа. Не стану отрицать, бывают хорошие люди в дурной религии и дурные — в хорошей. Но одну вещь я усвоил из опыта, вполне реального, так, как узнают уловки животного или учатся различать марки хороших вин. Вряд ли мне попадался хотя бы один философствующий преступник, который не философствовал бы о Востоке и перевоплощении, о колесе судьбы и круговороте вещей, о змее, закусившей собственный хвост. Я на деле убедился, что над слугами этого змия тяготеет рок — они и сами обречены ходить на чреве своем и есть прах1. На такие темы может болтать любой шантажист и любой злодей. Первоистоки этого учения, быть может, иные; но в нашем реальном мире оно стало религией негодяев. И я знал, что говорит со мной негодяй.
— Мне кажется, — заметил доктор Войн, — негодяй может исповедовать любую религию.
— Да, — согласился его собеседник, — может или, вернее, мог бы, если бы тут было притворство, рассчитанное лицемерие. Любое лицо можно прикрыть любой маской.
Всякий заучит несколько фраз и скажет, что держится таких–то взглядов.
Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя уэслеаиским методистом или чем–нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны соответствовать тому, что в нем происходит. Он может черпать лишь из того, что есть у него в душе. Да, он мог бы назваться методистом, но не мог бы стать красноречивым методистом, а вот побыть красноречивым мистиком или фаталистом ему не трудно. Такой человек мог остановиться только на знакомом идеализме, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом построена вся его игра со мной. Такой человек, даже весь покрытый кровью, способен вполне искренне уверять вас, что буддизм — лучше христианства, мало того, что буддизм — христианней христианства. Вот и видно, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.
— Никак не возьму в толк, — смеясь, воскликнул доктор, — вы его защищаете или осуждаете?
— Сказать о человеке, что он гений, не значит защищать его, — пояснил отец Браун. — Отнюдь нет. Художник или поэт поневоле выдаст себя. Леонардо да Винчи не сумел бы нарисовать неумело. Как он ни старайся, получилась бы изысканная пародия на слабую картину. Так и методист в изображении Стрейка был бы уж слишком грозен и ярок.
Немного погодя отец Браун шел домой. Свежий морозный воздух стал еще холоднее, он даже пьянил. Деревья походили на серебряные подсвечники какого–то морозного Сретения. Холод пронизывал, как тот серебряный меч чистого страдания, что пронзил некогда сердце Неизреченной Чистоты1. Но холод был не убийственный, — разве в том смысле, что он убивал все смертные препоны нашей бессмертной и неисчерпаемой жизни. Бледно–зеленое послезакатное небо, на котором зажглась лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, представлялась светозарной пещерой, будто там, в глубине, зеленым пламенем пылало горнило холода, пробуждая все к жизни, словно тепло; и чем больше все погружалось в кристальные волны красок, тем становилось легче, подобно крылатым созданиям, и прозрачнее, подобно цветному стеклу.
Там возвещалась истина; там ложь отсекалась от нее ледяным лезвием, и в том, что оставалось, жизнь била ключом, словно ледяная гора заключила в себе всю радость мира, как прекрасную драгоценность.
Отец Браун сам не совсем разбирался в своем настроении, когда погружался в зеленый сумрак, глотками пил девственный, живительный воздух. Остались далеко позади муть и скорбь жизни. Они стерлись, исчезли, как исчезают занесенные снегом следы ног.
И, с трудом пробираясь по снегу к себе домой, священник шептал про себя: «А все–таки он прав, есть белая магия, только он ее не там ищет…»
Злой рок семьи Дарнуэй
Два художника–пейзажиста стояли и смотрели на морской пейзаж, и на обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по–разному. Одному из них, входящему в славу художнику из Лондона, пейзаж был вовсе не знаком и казался странным. Другой — местный художник, пользовавшийся, однако, не только местной известностью, — давно знал его и, может быть, именно поэтому тоже ему дивился.
Если говорить о колорите и очертаниях — а именно это занимало обоих художников, — то видели они полосу песка, а над ней полосу предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона мертвенно–зеленый, свинцовый, коричневый и густо–желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный — более таинственный, чем золото. Только в одном месте нарушались ровные линии: одинокое длинное здание вклинивалось в песчаный берег и подступало к морю так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие дом, почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома этого была одна странная особенность — верхняя его часть, наполовину разрушенная, зияла пустыми окнами и, словно черный остов, вырисовывалась на темном вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами — их контуры чуть намечались в сумеречном свете. Но одно окно было самым настоящим окном, и — удивительное дело — в нем даже светился огонек.
— Ну, скажите на милость, кто может жить в этих развалинах? — воскликнул лондонец, рослый, богемного вида молодой человек с пушистой рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем и каждому как Гарри Пейн.
— Вы думаете, призраки? — отвечал его друг, Мартин Вуд. — Ну что ж, люди, живущие там, действительно похожи на призраков.
Как это ни парадоксально, в художнике из Лондона, непосредственном и простодушном, было что–то пасторальное, тогда как местный художник казался более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со снисходительной улыбкой старшего, и правда, черный костюм и квадратное, тщательно выбритое, бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность.
— Разумеется, это только знамение времени, — продолжал он, — или, вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В этом доме живут последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний этаж: и ютятся где–то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие мыши или совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам войны Алой и Белой розы и первым образцам английской портретной живописи. Некоторые очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный, что смотришь на него — и мороз подирает по коже.
— Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, — промолвил Пейн.
— По правде сказать, и меня, — откликнулся его друг.
Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох в тростнике, и оба невольно вздрогнули, когда темная тень быстро, как вспугнутая птица, скользнула, вдоль берега. Но мимо них всего–навсего быстро прошел человек с черным чемоданчиком. У него было худое, землистого цвета лицо, а его проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона.
— Это наш доктор Барнет, — сказал Вуд со вздохом облегчения. — Добрый вечер. Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен?
— В таком месте, как это, все всегда больны, — пробурчал доктор. — Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый воздух заражен и зачумлен. Не завидую я молодому человеку из Австралии. — А кто этот молодой человек из Австралии? — как–то рассеянно спросил Пейн.
— Кто? — фыркнул доктор. — Разве ваш друг ничего вам не говорил? А ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего семейного соглашения, по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в башне, увитой плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него есть даже немного денег — единственный светлый момент во всей этой истории.
— А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом? — сухо спросил Мартин Вуд.
— То же, что и обо всем прочем, — отвечал доктор. — В этом заброшенном доме, вместилище старых преданий и предрассудков, вообще не думают, там только грезят и отдаются на волю судьбы. Должно быть, она принимает и семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего над семьей Дарнуэев. Право, я думаю, если он окажется одноглазым горбатым негром, да еще убийцей вдобавок, она воспримет это как еще один штрих, завершающий мрачную картину.
— Слушая вас, мой лондонский друг составит себе не слишком веселое представление о наших знакомых, — рассмеялся Вуд. — А я–то хотел представить его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты Дарнуэев. Но если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить визит.
— Нет, нет! Ради бога, навестите их, — сказал доктор Барнет, и в голосе его прозвучали теплые нотки. — Все, что может хоть немного скрасить их безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что объявился этот кузен из колоний, но его одного, пожалуй, недостаточно, чтобы оживить здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте, я сам вас представлю.
Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове — со всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской водой. По мосту они перешли на довольно широкую каменную площадку, исчерченную большими трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой передать самый дух запустения. Площадка служила как бы огромным порогом к входной двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой; дверь, открытая настежь, чернела, словно вход в пещеру.
Доктор, не задерживаясь, повел их прямо в дом, и тут еще одно неприятно поразило Пейна. Он ожидал, что придется подниматься по узкой винтовой лестнице в какую–нибудь полуразрушенную башню, но оказалось, что первые же ступеньки ведут не вверх, а куда–то вниз. Они миновали несколько коротких лестничных переходов, потом большие сумрачные комнаты; если бы не потемневшие портреты на стенах и не запыленные книжные полки, можно было бы подумать, что они идут по средневековым подземным темницам. То здесь, то там свеча в старинном подсвечнике вырывала из мрака случайную подробность истлевшей роскоши. Но Пейна угнетало не столько это мрачное искусственное освещение, сколько просачивающийся откуда–то тусклый отблеск дневного света.
Пройдя в конец длинного зала, Пейн заметил единственное окно — низкое, овальное, в прихотливом стиле конца XVII века. Это окно обладало удивительной особенностью: через него виднелось не небо, а только его отражение — бледная полоска дневного света, как в зеркале, отражалась в воде рва, под тенью нависшего берега. Пейну пришла на ум легендарная хозяйка шалотского замка, которая видела мир лишь в зеркале. Хозяйке этого замка мир являлся не только в зеркальном, но к тому же и в перевернутом изображении.
— Так и кажется, — тихо сказал Вуд, — что дом Дарнуэев рушится — и в переносном и в прямом смысле слова. Что его медленно засасывает болото или сыпучий песок и со временем над ним зеленой крышей сомкнется море.
Даже невозмутимый доктор Барнет слегка вздрогнул, когда к ним неслышно приблизился кто–то. Такая тишина царила в комнате, что в первую минуту она показалась им совершенно пустой. Между тем в ней было три человека — три сумрачные неподвижные фигуры в сумрачной комнате, одетые в черное и похожие на темные тени. Когда первый из них подошел ближе, на него упал тусклый свет из окна, и вошедшие различили бескровное старческое лицо, почти такое же белое, как окаймлявшие его седые волосы Это был старый Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis1 после смерти эксцентричного чудака — последнего лорда Дарнуэя. Если бы у него совсем не было зубов, он мог бы сойти за вполне благообразного старца. Но у него сохранился один–единственный зуб, который показывался изо рта всякий раз, как он начинал говорить, и это придавало старику весьма зловещий вид. Встретив доктора и его друзей с изысканной вежливостью, он подвел их к тому месту, где неподвижно сидели двое в черном. Один, на взгляд Пейна, как нельзя лучше соответствовал сумрачной старине замка, хотя бы уже потому, что это был католический священник, он словно вышел из тайника, в каких скрывались в старые, темные времена гонимые католики. Пейн живо представил себе, как он бормочет молитвы, перебирает четки, служит мессу или делает еще что–нибудь унылое в этом унылом доме. Сейчас он, видимо, старался преподать религиозные утешения своей молодой собеседнице, но вряд ли сумел ее утешить или хотя бы ободрить. В остальном священник ничем не привлекал внимания: лицо у него было простое и маловыразительное Зато лицо его собеседницы никак нельзя было назвать ни простым, ни маловыразительным. В темном обрамлении одежды, волос и кресла оно поражало ужасной бледностью и до ужаса живою красотой. Пейн долго не отрываясь смотрел на него; еще много раз в жизни суждено было ему смотреть и не насмотреться на это лицо.
Вуд приветливо поздоровался со своими друзьями и после нескольких учтивых фраз перешел к главной цели визита — осмотру фамильных портретов. Он попросил прощения за то, что позволил себе явиться в столь торжественный для семейства день. Впрочем, видно было, что их приходу рады. Поэтому он без дальнейших церемоний провел Пейна через большую гостиную в библиотеку, где находился тот портрет, который он хотел показать ему не просто как картину, но и как своего рода загадку. Маленький священник засеменил вслед за ними — он, по–видимому, разбирался не только в старых молитвах, но и в старых картинах.
— Я горжусь, что откопал портрет, — сказал Вуд. — По–моему, это Гольбейн2. А если нет, значит, во времена Гольбейна жил другой художник, не менее талантливый.
Портрет, выполненный в жесткой, но искренней и сильной манере того времени, изображал человека, одетого в черное платье с отделкой из меха и золота. У него было тяжелое, полное, бледное лицо, а глаза острые и проницательные.
— Какая досада, что искусство не остановилось, дойдя до этой ступени! — воскликнул Вуд. — Зачем ему было развиваться дальше? Разве вы не видите, что этот портрет реалистичен как раз в меру? Именно поэтому он и кажется таким живым. Посмотрите на лицо — как оно выделяется на темном, несколько неуверенном фоне! А глаза! Глаза, пожалуй, еще живее, чем лицо. Клянусь богом, они даже слишком живые. Умные, пронзительные — словно смотрят на вас сквозь прорези большой бледной маски.
— Однако скованность чувствуется в фигуре, — сказал Пейн. — На исходе средневековья художники, по крайней мере на севере, еще не вполне справлялись с анатомией. Обратите внимание на ногу — пропорции тут явно нарушены.
— Я в этом не уверен, — спокойно возразил Вуд. — Мастера, работавшие в те времена, когда реализм только начинался и им еще не стали злоупотреблять, писали гораздо реалистичней, чем мы думаем. Они передавали точно те детали, которые мы теперь воспринимаем как условность. Вы, может быть, скажете, что у этого типа брови и глаза посажены не совсем симметрично? Но если бы он вдруг появился здесь, вы бы увидели, что одна бровь у него действительно немного выше другой и что он хром на одну ногу. Я убежден, что эта нога намеренно сделана кривой.
— Да это просто дьявол какой–то! — вырвалось вдруг у Пейна. — Не при вас будь сказано, ваше преподобие.
— Ничего, ничего, я верю в дьявола, — ответил священник и непонятно улыбнулся. — Любопытно, кстати, что, по некоторым преданиям, черт тоже хромой.
— Помилуйте, — запротестовал Пейн, — не хотите же вы сказать, что это сам черт? Да кто он наконец, черт его побери?
— Лорд Дарнуэй, живший во времена короля Генриха Седьмого и короля Генриха Восьмого, — отвечал его друг. — Между прочим, о нем тоже сохранились любопытные предания. С одним из них, очевидно, связана надпись на раме.
Подробнее об этом можно узнать из заметок, оставленных кем–то в старинной книге, которую я тут случайно нашел. Очень интересная история.
Пейн приблизился к портрету и склонил голову набок, чтобы удобнее было прочесть старинную надпись по краям рамы. Это было, в сущности, четверостишие, и, если отбросить устаревшее написание, оно выглядело примерно так.
В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа.
Не сдержит гнева моего любовь,
Хозяйке сердца моего — беда.
— От этих стихов прямо жуть берет, — сказал Пейн, — может быть, потому что я их не понимаю.
— Вы еще не то скажете, когда поймете, — тихо промолвил Вуд. — В тех заметках, которые я нашел, подробно рассказывается, как этот красавец умышленно убил себя таким образом, что его жену казнили за убийство.
Следующая запись, сделанная много позднее, говорит о другой трагедии, происшедшей через семь поколений. При короле Георге еще один Дарнуэй покончил с собой и оставил для жены яд в бокале с вином. Оба самоубийства произошли вечером в семь часов. Отсюда, очевидно, следует заключить, что этот тип действительно возрождается в каждом седьмом поколении и, как гласят стихи, доставляет немало хлопот той, которая необдуманно решилась выйти за него замуж.
— Н–да, пожалуй, не слишком хорошо должен чувствовать себя очередной седьмой наследник, — заметил Пейн.
Голос Вуда сник до шепота:
— Тот, что сегодня приезжает, как раз седьмой.
Гарри Пейн сделал резкое движение, словно стремясь сбросить с плеч какую–то тяжесть.
— О чем мы говорим? Что за бред? — воскликнул он. — Мы образованные люди и живем, насколько мне известно, в просвещенном веке! До того как я попал сюда и надышался этим проклятым, промозглым воздухом, я никогда бы не поверил, что смогу всерьез разговаривать о таких вещах.
— Вы правы, — сказал Вуд. — Когда поживешь в этом подземном замке, многое начинаешь видеть в ином свете! Мне пришлось немало повозиться с картиной, пока я ее реставрировал, и, знаете, она стала как–то странно действовать на меня. Лицо на холсте иногда кажется мне более живым, чем мертвенные лица здешних обитателей. Оно, словно талисман или магнит, повелевает стихиями, предопределяет события и судьбы. Вы, конечно, скажете — игра воображения?
— Что за шум? — вдруг вскочил Пейн.
Они прислушались, но не услышали ничего, кроме отдаленного глухого рокота моря, затем им стало казаться, что сквозь этот рокот звучит голос, сначала приглушенный, потом все более явственный. Через минуту они были уже уверены кто–то кричал около, замка.
Пейн нагнулся и выглянул в низкое овальное окно, то самое, из которого не было видно ничего, кроме отраженного в воде неба и полоски берега. Но теперь перевернутое изображение как–то изменилось. От нависшей тени берега шли еще две темные тени — отражение ног человека, стоявшего высоко на берегу. Сквозь узкое оконное отверстие виднелись только эти ноги, чернеющие на бледном, мертвенном фоне вечернего неба. Головы не было видно — она словно уходила в облака, и голос от этого казался еще страшнее человек кричал, а что он кричал, они не могли ни расслышать как следует, ни понять.
Пейн, изменившись в лице, пристально всмотрелся в сумерки и каким–то не своим голосом сказал.
— Как странно он стоит!
— Нет, нет! — поспешно зашептал Вуд. — В зеркале все выглядит очень странно. Это просто зыбь на воде, а вам кажется.
— Что кажется? — резко спросил священник.
— Что он хром на левую ногу.
Пейн с самого начала воспринял овальное окно как некое волшебное зеркало, и теперь ему почудилось, что он видит в нем таинственные образы судьбы. Помимо человека, в воде обрисовывалось еще что–то непонятное, три тонкие длинные линии на бледном фоне неба, словно рядом с незнакомцем стояло трехногое чудище — гигантский паук или птица. Затем этот образ сменился другим, более реальным, Пейн подумал о треножнике языческого жертвенника. Но тут странный предмет исчез, а человеческие ноги ушли из поля зрения.
Пейн обернулся и увидел бледное лицо дворецкого, рот его был полуоткрыт, и из него торчал единственный зуб.
— Это он. Пароход из Австралии прибыл сегодня утром.
Возвращаясь из библиотеки в большую гостиную, они услышали шаги незнакомца, который шумно спускался по лестнице; он тащил за собой какие–то вещи, составлявшие его небольшой багаж. Увидев их, Пейн облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего–навсего складным штативом фотоаппарата, да и сам человек выглядел вполне реально и по–земному. Он был одет в свободный темный костюм и серую фланелевую рубашку, а его тяжелые ботинки довольно непочтительно нарушали тишину старинных покоев. Когда он шел к ним через большой зал, они заметили, что он прихрамывает. Но не это было главным. Пейн и все присутствующие не отрываясь смотрели на его лицо.
Он, должно быть, почувствовал что–то странное и неловкое в том, как его встретили, но явно не понимал, в чем дело. Девушка, помолвленная с ним, была красива и, видимо, ему понравилась, но в то же время как будто испугала его.
Дворецкий приветствовал наследника со старинной церемонностью, но при этом смотрел на него точно на привидение. Взгляд священника был непроницаем и уже поэтому действовал угнетающе. Мысли Пейна неожиданно получили новое направление: во всем происходящем ему почудилась какая–то ирония — зловещая ирония в духе древнегреческих трагедий. Раньше незнакомец представлялся ему дьяволом, но действительность оказалась, пожалуй, еще страшнее: он был воплощением слепого рока. Казалось, он шел к преступлению с чудовищным неведением Эдипа. К своему фамильному замку он приблизился в полной безмятежности и остановился, чтобы сфотографировать его, но даже фотоаппарат приобрел вдруг сходство с треножником трагической пифии.
Однако немного позже, прощаясь, Пейн с удивлением заметил, что австралиец не так уж слеп к окружающей обстановке. Он сказал, понизив голос:
— Не уходите, или хотя бы поскорее приходите снова. Вы похожи на живого человека. От этого дома у меня кровь стынет в жилах.
Когда Пейн выбрался из подземных комнат и вдохнул полной грудью ночной воздух и свежий запах моря, ему представилось, что он оставил позади царство сновидений, где события нагромождаются одно на другое тревожно и неправдоподобно. Приезд странного родственника из Австралии казался слишком неожиданным. В его лице, как в зеркале, повторялось лицо, написанное на портрете, и совпадение пугало Пейна, словно он встретился с двухголовым чудовищем. Впрочем, не все в этом доме было кошмаром, и не лицо австралийца глубже всего врезалось ему в память.
— Так вы говорите, — сказал Пейн доктору, когда они вместе шли по песчаному берегу вдоль темнеющего моря, — вы говорите, что есть семейное соглашение, в силу которого молодой человек из Австралии помолвлен с мисс Дарнуэй? Это прямо роман какой–то!
— Исторический роман, — сказал доктор Барнет. — Дарнуэй погрузились в сон несколько столетий тому назад, когда существовали обычаи, о которых мы теперь читаем только в книгах. У них в роду, кажется, и впрямь есть старая семейная традиция соединять узами брака — дабы не дробить родовое имущество — двоюродных или троюродных братьев и сестер если они подходят друг другу по возрасту. Очень глупая традиция, кстати сказать. Частые браки внутри одной семьи по закону наследственности неизбежно приводят к вырождению. Может, поэтому род Дарнуэев и пришел в упадок.
— Я бы не сказал, что слово «вырождение» уместно по отношению ко всем членам этой семьи, — сухо ответил Пейн.
— Да, пожалуй, — согласился доктор. — Наследник не похож на выродка, хоть он и хромой.
— Наследник! — воскликнул Пейн, вдруг рассердившись без всякой видимой причины. — Ну, знаете! Если, по–вашему, наследница похожа на выродка, то у вас у самого выродился вкус.
Лицо доктора помрачнело.
— Я полагаю, что на этот счет мне известно несколько больше, чем вам, — резко ответил он.
Они расстались, не проронив больше ни слова: каждый чувствовал, что был бессмысленно груб и потому сам напоролся на бессмысленную грубость. Пейн был предоставлен теперь самому себе и своим мыслям, ибо его друг Вуд задержался в замке из–за каких–то дел, связанных с картинами.
Пейн широко воспользовался приглашением немного перепуганного кузена из колоний. За последующие две–три недели он гораздо ближе познакомился с темными покоями замка Дарнуэев, впрочем, нужно сказать, что его старания развлечь обитателей замка были направлены не только на австралийского кузена. Печальная мисс Дарнуэй не меньше нуждалась в развлечении, и он готов был на все лады служить ей. Между тем совесть Пейна была не совсем спокойна, да и неопределенность положения несколько смущала его. Проходили недели, а из поведения нового Дарнуэя так и нельзя было понять, считает он себя связанным старым соглашением или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям и часами простаивал перед зловещей картиной. Старые тени дома–тюрьмы уже начали сгущаться над ним, и от его австралийской жизнерадостности не осталось и следа. А Пейну все не удавалось выведать то, что было для него самым важным. Однажды он попытался открыть сердце Мартину Вуду, возившемуся, по своему обыкновению, с картинами, но разговор не принес ничего нового и обнадеживающего.
— По–моему, вам нечего соваться, — отрезал Вуд, — они ведь помолвлены.
— Я и не стану соваться, если они помолвлены. Но существует ли помолвка? С мисс Дарнуэй я об этом, конечно, не говорил, но я часто вижу ее, и мне ясно, что она не считает себя помолвленной, хотя, может, и допускает мысль, что какой–то уговор существовал. А кузен тот вообще молчит и делает вид, будто ничего нет и не было. Такая неопределенность жестоко отзывается на всех.
— Ив первую очередь на вас, — резко сказал Вуд — Но если хотите знать, что я думаю об этом, извольте, я скажу: по–моему, он просто боится.
— Боится, что ему откажут? — спросил Пейн.
— Нет, что ответят согласием, — ответил Вуд. — Да не смотрите на меня такими страшными глазами! Я вовсе не хочу сказать, что он боится мисс Дарнуэй, — он боится картины.
— Картины? — переспросил Пейн.
— Проклятия, связанного с картиной. Разве вы не помните надпись, где говорится о роке Дарнуэев?
— Помню, помню. Но согласитесь, даже рок Дарнуэев нельзя толковать двояко. Сначала вы говорили, что я не вправе на что–либо рассчитывать, потому что существует соглашение, а теперь вы говорите, что соглашение не может быть выполнено потому, что существует проклятие. Но если проклятие уничтожает соглашение, то почему она связана им? Если они боятся пожениться, значит, каждый из них свободен в своем выборе — и дело с концом. С какой стати я должен считаться с их семейными обычаями больше, чем они сами? Ваша позиция кажется мне шаткой.
— Что и говорить, тут сам черт ногу сломит, — раздраженно сказал Вуд и снова застучал молотком по подрамнику.
И вот однажды утром новый наследник нарушил свое долгое и непостижимое молчание. Сделал он это несколько неожиданно, со свойственной ему прямолинейностью, но явно из самых честных побуждений. Он открыто попросил совета, и не у кого–нибудь одного, как Пейн, а сразу у всех. Он обратился ко всему обществу, словно депутат парламента к избирателям, «раскрыл карты», как сказал он сам. К счастью, молодая хозяйка замка при этом не присутствовала, что очень порадовало Пейна. Впрочем, надо сказать, австралиец действовал чистосердечно, ему казалось вполне естественным обратиться за помощью. Он собрал нечто вроде семейного совета и положил, вернее, швырнул свои карты на стол с отчаянием человека, который дни и ночи напролет безуспешно бьется над неразрешимой задачей. С тех пор как он приехал сюда, прошло немного времени, но тени замка, низкие окна и темные галереи странным образом изменили его — увеличили сходство, мысль о котором не покидала всех.
Пятеро мужчин, включая доктора, сидели вокруг стола, и Пейн рассеянно подумал, что единственное яркое пятно в комнате — его собственный полосатый пиджак и рыжие волосы, ибо священник и старый слуга были в черном, а Вуд и Дарнуэй всегда носили темно–серые, почти черные костюмы. Должно быть, именно этот контраст и имел в виду молодой Дарнуэй, назвав Пейна единственным в доме живым человеком. Но тут Дарнуэй круто повернулся в кресле, заговорил — и художник сразу понял, что речь идет о самом страшном и важном на свете.
— Есть ли во всем этом хоть крупица истины? — говорил австралиец. — Вот вопрос, который я все время задаю себе, задаю до тех пор, пока мысли не начинают мешаться у меня в голове. Никогда я не предполагал, что смогу думать о подобных вещах, но я думаю о портрете, и о надписи, и о совпадении, или… называйте это как хотите — и весь холодею. Можно ли в это верить?
Существует ли рок Дарнуэев, или все это дикая, нелепая случайность? Имею я право жениться, или я этим навлеку на себя и еще на одного человека что–то темное, страшное и неведомое?
Его блуждающий взгляд скользнул по лицам и остановился на спокойном лице священника, казалось, он теперь обращался только к нему. Трезвого и здравого Пейна возмутило, что человек, восставший против суеверий, просит помощи у верного служителя суеверия. Художник сидел рядом с Дарнуэем и вмешался, прежде чем священник успел ответить.
— Совпадения эти, правда, удивительны, — сказал Пейн с нарочитой небрежностью. — Но ведь все мы… — Он вдруг остановился, словно громом пораженный.
Услышав слова художника, Дарнуэй резко обернулся, левая бровь у него вздернулась, и на мгновение Пейн увидел перед собой лицо портрета, зловещее сходство было так поразительно, что все невольно содрогнулись. У старого слуги вырвался глухой стон.
— Нет, это безнадежно, — хрипло сказал он. — Мы столкнулись с чем–то слишком страшным.
— Да, — тихо согласился священник. — Мы действительно столкнулись с чем–то страшным, с самым страшным из всего, что я знаю, — с глупостью.
— Как вы сказали? — спросил Дарнуэй, не сводя с него глаз.
— Я сказал — с глупостью, — повторил священник. — До сих пор я не вмешивался, потому что это не мое дело. Я тут человек посторонний, временно заменяю священника в здешнем приходе и в замке бывал как гость по приглашению мисс Дарнуэй. Но если вы хотите знать мое мнение, что ж, я вам охотно отвечу. Разумеется, никакого рока Дарнуэев нет и ничто не мешает вам жениться по собственному выбору. Ни одному человеку не может быть предопределено совершить даже самый ничтожный грех, не говоря уже о таком страшном, как убийство или самоубийство. Вас нельзя заставить поступать против совести только потому, что ваше имя Дарнуэй. Во всяком случае, не больше, чем меня, потому что мое — Браун. Рок Браунов, — добавил он не без иронии, — или еще лучше «Зловещий рок Браунов».
— И это вы, — изумленно воскликнул австралиец, — вы советуете мне так думать об этом?
— Я советую вам думать о чем–нибудь другом, — весело отвечал священник.
— Почему вы забросили молодое искусство фотографии? Куда девался ваш аппарат? Здесь внизу, конечно, слишком темно, но на верхнем этаже, под широкими сводами, можно устроить отличную фотостудию. Несколько рабочих в мгновение ока соорудят там стеклянную крышу.
— Помилуйте, — запротестовал Вуд, — уж от вас–то я меньше всего ожидал такого кощунства по отношению к прекрасным готическим сводам! Они едва ли не лучшее из того, что ваша религия дала миру. Казалось бы, вы должны с почтением относиться к зодчеству. И я никак не пойму, откуда у вас такое пристрастие к фотографии?
У меня пристрастие к дневному свету, — ответил отец Браун. — В особенности здесь, где его так мало. Фотография же связана со светом. А если вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в мире, чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется.
Австралиец вскочил на ноги, словно почувствовал неожиданный прилив сил.
— Вот это я понимаю! Вот это настоящие слова! — воскликнул он. — Хотя, признаться, я никак не ожидал услышать их от вас. Знаете что, дорогой отец, я вот возьму и сделаю одну штуку — докажу, что я еще не совсем потерял присутствие духа.
Старый слуга не сводил с него испуганного, настороженного взгляда, словно в бунтарском порыве молодого человека таилась гибель.
— Боже, — пробормотал он, — что вы хотите сделать?
— Сфотографировать портрет, — отвечал Дарнуэй.
Не прошло, однако, и недели, а грозовые тучи катастрофы снова нависли над замком и, затмив солнце здравомыслия, к которому тщетно взывал священник, вновь погрузили дом в черную тьму рока. Оборудовать студию оказалось очень нетрудно. Она ничем не отличалась от любой другой студии — пустая, просторная и полная дневного света. Но когда человек попадал в нее прямо из сумрака нижних комнат, ему начинало казаться, что он мгновенно перенесся из темного прошлого в блистательное будущее.
По предложению Вуда, который хорошо знал замок и уже отказался от своих эстетических претензий, небольшую комнату, уцелевшую среди развалин второго этажа, превратили в темную лабораторию. Дарнуэй, удалившись от дневного света, подолгу возился здесь при свете красной лампы. Вуд однажды сказал, смеясь, что красный свет примирил его с вандализмом — теперь эта комната с кровавыми бликами на стенах стала не менее романтична, чем пещера алхимика.
В день, избранный Дарнуэем для фотографирования таинственного портрета, он встал с восходом солнца и по единственной винтовой лестнице, соединявшей нижний этаж с верхним, перенес портрет из библиотеки в свою студию. Там он установил его на мольберте, а напротив водрузил штатив фотоаппарата. Он сказал, что хочет дать снимок с портрета одному известному антиквару, который писал когда–то о старинных вещах в замке Дарнуэй. Но всем было ясно, что антиквар — только предлог, за которым скрывается нечто более серьезное.
Это был своего рода духовный поединок — если не между Дарнуэем и бесовской картиной, то, во всяком случае, между Дарнуэем и его сомнениями. Он хотел столкнуть трезвую реальность фотографии с темной мистикой портрета и посмотреть, не рассеет ли солнечный свет нового искусства ночные тени старого.
Может быть, именно потому Дарнуэй и предпочел делать все сам, без посторонней помощи, хотя из–за этого ему пришлось потратить гораздо больше времени. Во всяком случае, те, кто заходил к нему в комнату, встречали не очень приветливый прием он суетился около своего аппарата и ни на кого не обращал внимания. Пейн принес ему обед, поскольку Дарнуэй отказался сойти вниз; некоторое время спустя слуга поднялся туда и нашел тарелки пустыми, но когда он их уносил, то вместо благодарности услышал лишь невнятное мычание.
Пейн поднялся посмотреть, как идут дела, но вскоре ушел, так как фотограф был явно не расположен к беседе. Заглянул наверх и отец Браун — он хотел вручить Дарнуэю письмо от антиквара, которому предполагалось послать снимок с портрета — но положил письмо в пустую ванночку для проявления пластинок, а сам спустился вниз, своими же мыслями о большой стеклянной комнате, полной дневного света и страстного упорства — о мире, который, в известном смысле, был создан им самим, — он не поделился ни с кем. Впрочем, вскоре ему пришлось вспомнить, что он последним сошел по единственной в доме лестнице, соединяющей два этажа, оставив наверху пустую комнату и одинокого человека.
Гости и домочадцы собрались в примыкавшей к библиотеке гостиной, у массивных часов черного дерева, похожих на гигантский гроб.
— Ну как там Дарнуэй? — спросил Пейн немного погодя. — Вы ведь недавно были у него?
Священник провел рукой по лбу.
— Со мной творится что–то неладное, — с грустной улыбкой сказал он. — А может быть, меня ослепил яркий свет и я не все видел как следует. Но, честное слово, в фигуре у аппарата мне на мгновение почудилось что–то очень странное.
— Так ведь это его хромая нога, — поспешно ответил Барнет. — Совершенно ясно.
— Что ясно? — спросил Пейн резко, но в то же время понизив голос. — Мне лично далеко не все ясно. Что нам известно? Что у него с ногой? И что было с ногой у его предка?
— Как раз об этом–то и говорится в книге, которую я нашел в семейных архивах, — сказал Вуд. — Подождите, я вам сейчас ее принесу. — И он скрылся в библиотеке.
— Мистер Пейн, думается мне, неспроста задал этот вопрос, — спокойно заметил отец Браун.
— Сейчас я вам все выложу, — проговорил Пейн еще более тихим голосом. — В конце концов ведь нет ничего на свете, чему нельзя было бы подыскать вполне разумное объяснение, любой человек может загримироваться под портрет.
А что мы знаем об этом Дарнуэе! Ведет он себя как–то необычно…
Все изумленно посмотрели на него, и только священник, казалось, был невозмутим.
— Дело в том, что портрет никогда не фотографировали, — сказал он. — Вот Дарнуэй и хочет это сделать. Я не вижу тут ничего необычного.
— Все объясняется очень просто, — сказал Вуд с улыбкой, он только что вернулся и держал в руках книгу.
Но не успел художник договорить, как в больших черных часах что–то щелкнуло — один за другим последовало семь мерных ударов. Одновременно с последним наверху раздался грохот, потрясший дом, точно раскат грома. Отец Браун бросился к винтовой лестнице и взбежал на первые две ступеньки, прежде чем стих этот шум.
— Боже мой! — невольно вырвалось у Пейна. — Он там совсем один!
— Да, мы найдем его там одного, — не оборачиваясь сказал отец Браун и скрылся наверху.
Все остальные, опомнившись после первого потрясения, сломя голову устремились вверх по лестнице и действительно нашли Дарнуэя одного. Он был распростерт на полу среди обломков рухнувшего аппарата; три длинные ноги штатива смешно и жутко торчали в разные стороны, а черная искривленная нога самого Дарнуэя беспомощно вытянулась на полу. На мгновение эта темная груда показалась им чудовищным пауком, стиснувшим в своих объятиях человека.
Достаточно было одного прикосновения, чтобы убедиться: Дарнуэй был мертв.
Только портрет стоял невредимый на своем месте, и глаза его светились зловещей улыбкой.
Час спустя отец Браун, пытавшийся водворить порядок в доме, наткнулся на слугу, что–то бормотавшего себе под нос так же монотонно, как отстукивали время часы, пробившие страшный час. Слов священник не расслышал, но он и так знал, что повторяет старик.
В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа
Он хотел было сказать что–нибудь утешительное, но старый слуга вдруг опамятовался, лицо его исказилось гневом, бормотание перешло в крик.
— Это все вы! — закричал он. — Вы и ваш дневной свет! Может, вы и теперь скажете, что нет никакого рока Дарнуэев!
— Я скажу то же, что и раньше, — мягко ответил отец Браун. — И, помолчав, добавил: — Надеюсь, вы исполните последнее желание бедного Дарнуэя и проследите за тем, чтобы фотография все–таки была отправлена по назначению.
— Фотография! — воскликнул доктор. — А что от нее проку? Да, кстати, как ни странно, а никакой фотографии нет. По–видимому, он так и не сделал ее, хотя целый день провозился с аппаратом.
Отец Браун резко обернулся.
— Тогда сделайте ее сами, — сказал он. — Бедный Дарнуэй был абсолютно прав: портрет необходимо сфотографировать. Это крайне важно.
Когда доктор, священник и оба художника покинули дом и мрачной процессией медленно шли через коричнево–желтые пески, поначалу все хранили молчание, словно оглушенные ударом. И правда, было что–то подобное грому среди ясного неба в том, что странное пророчество свершилось именно в тот момент, когда о нем меньше всего думали, когда доктор и священник были преисполнены здравомыслия, а комната фотографа наполнена дневным светом. Они могли сколько угодно здраво мыслить и рассуждать, но седьмой наследник вернулся средь бела дня и в семь часов средь бела дня погиб.
— Теперь, пожалуй, никто уже не будет сомневаться в существовании рока Дарнуэев, — сказал Мартин Вуд.
— Я знаю одного человека, который будет, — резко ответил доктор. — С какой стати я должен поддаваться предрассудкам, если кому–то пришло в голову покончить с собой?
— Так вы считаете, что Дарнуэй совершил самоубийство? — спросил священник.
— Я уверен в этом, — ответил доктор.
— Возможно, что и так.
— Он был один наверху, а рядом в темной комнате имелся целый набор ядов. Вдобавок это свойственно Дарнуэям.
— Значит, вы не верите в семейное проклятие?
— Я верю только в одно семейное проклятие, — сказал доктор, — в их наследственность. Я вам уже говорил. Они все какие–то сумасшедшие. Иначе и быть не может: когда у вас от бесконечных браков внутри одного семейства кровь застаивается в жилах, как вода в болоте, вы неизбежно обречены на вырождение, нравится вам это или нет. Законы наследственности неумолимы, научно доказанные истины не могут быть опровергнуты. Рассудок Дарнуэев распадается, как распадается их родовой замок, изъеденный морем и соленым воздухом. Самоубийство… Разумеется, он покончил с собой. Более того: все в этом роду рано или поздно кончат так же. И это еще лучшее из всего, что они могут сделать.
Пока доктор рассуждал, в памяти Пейна с удивительной ясностью возникло лицо дочери Дарнуэев, — выступившая из непроницаемой тьмы маска, бледная, трагическая, но исполненная слепящей, почти бессмертной красоты. Пейн открыл рот, хотел что–то сказать, но почувствовал, что не может произнести ни слова.
— Понятно, — сказал отец Браун доктору. — Так вы, значит, все–таки верите в предопределение?
— То есть как это «верите в предопределение?» Я верю только в то, что самоубийство в данном случае было неизбежно — оно обусловлено научными факторами.
— Признаться, я не вижу, чем ваше научное суеверие лучше суеверия мистического, — отвечал священник. — Оба они превращают человека в паралитика, неспособного пошевельнуть пальцем, чтобы позаботиться о своей жизни и душе. Надпись гласила, что Дарнуэй обречены на гибель, а ваш научный гороскоп утверждает, что они обречены на самоубийство. И в том и в другом случае они оказываются рабами.
— Помнится, вы говорили, что придерживаетесь рационального взгляда на эти вещи, — сказал доктор Барнет. — Разве вы не верите в наследственность?
— Я говорил, что верю в дневной свет, — ответил священник громко и отчетливо. — И я не намерен выбирать между двумя подземными ходами суеверия — оба они ведут во мрак. Вот вам доказательство: вы все даже не догадываетесь о том, что действительно произошло в доме.
— Вы имеете в виду самоубийство? — спросил Пейн.
— Я имею в виду убийство, — ответил отец Браун. И хотя он сказал это только чуть–чуть громче, голос его, казалось, прокатился по всему берегу. — Да, это было убийство. Но убийство, совершенное человеческой волей, которую господь бог сделал свободной.
Что на это ответили другие, Пейн так никогда и не узнал, потому что слово, произнесенное священником, очень странно подействовало на него: оно его взбудоражило, точно призывный звук фанфар, и пригвоздило к месту.
Спутники Пейна ушли далеко вперед, а он все стоял неподвижно — один среди песчаной равнины; кровь забурлила в его жилах, и волосы, что называется, шевелились на голове. В то же время его охватило необъяснимое счастье.
Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привел его к решению, которое еще не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение. Постояв немного, он повернулся и медленно пошел обратно, через пески, к дому Дарнуэев.
Решительными шагами, от которых задрожал старый мост, он пересек ров, спустился по лестнице, прошел через всю анфиладу темных покоев и наконец достиг той комнаты, где Аделаида Дарнуэй сидела в ореоле бледного света, падавшего из овального окна, словно святая, всеми забытая и покинутая в долине смерти. Она подняла на него глаза, и удивление, засветившееся на ее лице, сделало это лицо еще более удивительным.
— Что случилось? — спросила она. — Почему вы вернулись?
— Я вернулся за спящей красавицей, — ответил он, и в голосе его послышался смех. — Этот старый замок погрузился в сон много лет тому назад, как говорит доктор, но вам не следует притворяться старой. Пойдемте наверх, к свету, и вам откроется правда. Я знаю одно слово, страшное слово, которое разрушит злые чары.
Она ничего не поняла из того, что он сказал. Однако встала, последовала за ним через длинный зал, поднялась по лестнице и вышла из дома под вечернее небо. Заброшенный, опустелый парк спускался к морю; старый фонтан с фигурой тритона еще стоял на своем месте, но весь позеленел от времени, и из высохшего рога в пустой бассейн давно уже не лилась вода. Пейн много раз видел этот печальный силуэт на фоне вечернего неба, и он всегда казался ему воплощением погибшего счастья. Пройдет еще немного времени, думал Пейн, и бассейн снова наполнится водой, но это будет мутно–зеленая горькая вода моря, цветы захлебнутся в ней и погибнут среди густых цепких водорослей. И дочь Дарнуэев обручится — обручится со смертью и роком, глухим и безжалостным, как море. Однако теперь Пейн смело положил большую руку на бронзового тритона и потряс его так, словно хотел сбросить с пьедестала злое божество мертвого парка.
— О чем вы? — спокойно спросила она. — Что это за слово, которое освободит нас?
— Это слово — «убийство», — отвечал он, — и оно несет с собой освобождение, чистое, как весенние цветы. Нет, нет, не подумайте, что я убил кого–то. Но после страшных снов, мучивших вас, весть, что кто–то может быть убит, уже сама по себе — освобождение. Не понимаете? Весь этот кошмар, в котором вы жили, исходил от вас самих. Рок Дарнуэев был в самих Дарнуэях; он распускался, как страшный ядовитый цветок. Ничто не могло избавить от него, даже счастливая случайность. Он был неотвратим, будь то старые предания Уэйна или новомодные теории Барнета… Но человек, который погиб сегодня, не был жертвой мистического проклятия или наследственного безумия. Его убили. Конечно, это — большое несчастье, requiescat in pace1, но это и счастье, потому что пришло оно извне, как луч дневного света.
Вдруг она улыбнулась.
— Кажется, я поняла, хотя говорите вы как безумец. Кто же убил его?
— Я не знаю, — ответил он спокойно. — Но отец Браун знает. И он сказал, что убийство совершила воля, свободная, как этот морской ветер.
— Отец Браун — удивительный человек, — промолвила она не сразу. — Только он один как–то скрашивал мою жизнь, до тех пор пока…
— Пока что? — переспросил Пейн, порывисто наклонился к ней и так толкнул бронзовое чудовище, что оно качнулось на своем пьедестале.
— Пока не появились вы, — сказала она и снова улыбнулась.
Так пробудился старый замок. В нашем рассказе мы не собираемся описывать все стадии этого пробуждения, хотя многое произошло еще до того, как на берег спустилась ночь. Когда Гарри Пейн наконец снова отправился домой, он был полон такого счастья, какое только возможно в этом бренном мире. Он шел через темные пески — те самые, по которым часто бродил в столь тяжелой тоске, но теперь в нем все ликовало, как море в час полного прилива.
Он представлял себе, что замок снова утопает в цветах, бронзовый тритон сверкает, как золотой божок, а бассейн наполнен прозрачной водой или вином.
И весь этот блеск, все это цветение раскрылись перед ним благодаря слову «убийство», смысла которого он все еще не понимал. Он просто принял его на веру и поступил мудро — ведь он был одним из тех, кто чуток к голосу правды.
Прошло больше месяца, и Пейн наконец вернулся в свой лондонский дом, где у него была назначена встреча с отцом Брауном: художник привез с собой фотографию портрета. Его сердечные дела подвигались успешно, насколько позволяла тень недавней трагедии, — потому она и не слишком омрачала его душу, впрочем, он все же помнил, что это — тень семейной катастрофы.
Последнее время ему пришлось заниматься слишком многими делами, и лишь после того как жизнь в доме Дарнуэев вошла в свою колею, а роковой портрет был водворен на прежнее место в библиотеке, ему удалось сфотографировать его при вспышке магния. Но перед тем как отослать снимок антиквару, он привез показать его священнику, который настоятельно просил об этом.
— Никак не пойму вас, отец Браун, — сказал Пейн. — У вас такой вид, словно вы давно разгадали эту загадку.
Священник удрученно покачал головой.
— В том–то и дело, что нет, — ответил он. Должно быть, я непроходимо глуп, так как не понимаю, совершенно не понимаю одной элементарнейшей детали в этой истории. Все ясно до определенного момента, но потом… Дайте–ка мне взглянуть на фотографию. — Он поднес ее к глазам и близоруко прищурился. — Нет ли у вас лупы? — спросил он мгновение спустя.
Пейн дал ему лупу, и священник стал пристально разглядывать фотографию; затем он сказал:
— Посмотрите, вот тут книга, на полке, возле самой рамы портрета…
Читайте название «Жизнь папессы Иоанны» Гм, интересно… Стоп! А вон и другая над ней, что–то про Исландию. Так и есть! Господи! И обнаружить это таким странным образом! Какой же я осел, что не заметил их раньше, еще там!
— Да что вы такое обнаружили? — нетерпеливо спросил Пейн.
— Последнее звено, — сказал отец Браун. — Теперь мне все ясно, теперь я понял, как развертывалась вся эта печальная история с самого начала и до самого конца.
— Но как вы это узнали? — настойчиво спросил Пейн.
— Очень просто, — с улыбкой отвечал священник. — В библиотеке Дарнуэев есть книги о папессе Иоанне и об Исландии и еще одна, название которой, как я вижу, начинается словами. «Религия Фридриха…» — а как оно кончается — не так уж трудно догадаться. — Затем, заметив нетерпение своего собеседника, священник заговорил уже более серьезно, и улыбка исчезла с его лица. — Собственно говоря, эта подробность не так уж существенна, хотя она и оказалась последним звеном. В этом деле есть детали куда более странные.
Начнем с того, что, конечно, очень удивит вас. Дарнуэй умер не в семь часов вечера. Он был мертв с самого утра.
— Удивит — знаете ли, слишком мягко сказано, — мрачно ответил Пейн, — ведь и вы и я видели, как он целый день расхаживал по комнате.
— Нет, этого мы не видели, — спокойно возразил отец Браун. — Мы оба видели или, вернее, предполагали, что видим, как он весь день возился со своим аппаратом. Но разве на голове у него не было темного покрывала, когда вы заходили в комнату? Когда я туда зашел — это было так. И недаром мне показалось что–то странное в его фигуре. Дело тут не в том, что он был хромой, а скорее в том, что он хромым не был. Он был одет в такой же темный костюм. Но если вы увидите человека, который пытается принять позу, свойственную другому, то вам обязательно бросится в глаза некоторая напряженность и неестественность всей фигуры.
— Вы хотите сказать, — воскликнул Пейн, содрогнувшись, — что это был не Дарнуэй?
— Это был убийца, — сказал отец Браун. — Он убил Дарнуэя еще на рассвете и спрятал труп в темной комнате, а она — идеальный тайник, потому что туда обычно никто не заглядывает, а если и заглянет, то все равно немного увидит. Но в семь часов вечера убийца бросил труп на пол, чтобы можно было все объяснить проклятием Дарнуэев.
— Но позвольте, — воскликнул Пейн, — какой ему был смысл целый день стеречь мертвое тело? Почему он не убил его в семь часов вечера?
— Разрешите мне, в свою очередь, задать вам вопрос, — ответил священник. — Почему портрет так и не был сфотографирован? Да потому, что преступник поспешил убить Дарнуэя до того, как тот успел это сделать. Ему, очевидно, было важно, чтобы фотография не попала к антиквару, хорошо знавшему реликвии этого дома.
Наступило молчание, затем священник продолжал более тихим голосом.
— Разве вы не видите, как все это просто? Вы сами в свое время сделали одно предположение, но действительность оказалась еще проще. Вы сказали, что любой человек может придать себе сходство с портретом. Но ведь еще легче придать портрету сходство с человеком… Короче говоря, никакого рока Дарнуэев не было. Не было старинной картины, не было старинной надписи, не было предания о человеке, лишившем жизни свою жену. Но был другой человек, очень жестокий и очень умный, который хотел лишить жизни своего соперника, чтобы похитить его невесту. — Священник грустно улыбнулся Пейну, словно успокаивая его. — Вы, наверно, сейчас подумали, что я имею в виду вас, — сказал он. — Не только вы посещали этот дом из романтических побуждений. Вы знаете этого человека или, вернее, думаете, что знаете. Но есть темные бездны в душе Мартина Вуда, художника и любителя старины, о которых никто из его знакомых даже не догадывается. Помните, его пригласили в замок, чтобы реставрировать картины? На языке обветшалых аристократов это значит, что он должен был узнать и доложить Дарнуэям, какими сокровищами они располагают.
Они ничуть бы не удивились, если бы в замке обнаружился портрет, которого раньше никто не замечал. Но тут требовалось большое искусство, и Вуд его проявил. Пожалуй, он был прав, когда говорил, что если это не Гольбейн, то мастер, не уступающий ему в гениальности.
— Я потрясен, — сказал Пейн, — но очень многое мне еще непонятно.
Откуда он узнал, как выглядит Дарнуэй? Каким образом он убил его? Врачи так и не разобрались в причине смерти.
— У мисс Дарнуэй была фотография австралийца, которую он прислал ей еще до своего приезда, — сказал священник. — Ну, а когда стало известно, как выглядит новый наследник, Вуду нетрудно было узнать и все остальное. Мы не знаем многих деталей, но о них можно догадаться. Помните, он часто помогал Дарнуэю в темной комнате, а ведь там легче легкого, скажем, уколоть человека отравленной иглой, когда к тому же под рукой всевозможные яды. Нет, трудность не в этом. Меня мучило другое: как Вуд умудрился быть одновременно в двух местах? Каким образом он сумел вытащить труп из темной комнаты и так прислонить его к аппарату, чтобы он упал через несколько секунд, и в это же самое время разыскивать в библиотеке книгу? И я, старый дурак, не догадался взглянуть повнимательнее на книжные полки! Только сейчас, благодаря счастливой случайности, я обнаружил вот на этой фотографии простейший факт — книгу о папессе Иоанне.
— Вы приберегли под конец самую таинственную из своих загадок, — сказал Пейн. — Какое отношение к этой истории может иметь папесса Иоанна?
— Не забудьте и про книгу об Исландии, а также о религии какого–то Фридриха. Теперь весь вопрос только в том, что за человек был покойный лорд Дарнуэй.
— И только–то? — растерянно спросил Пейн.
— Он был большой оригинал, широко образованный и с чувством юмора. Как человек образованный, он, конечно, знал, что никакой папессы Иоанны никогда не существовало. Как человек с чувством юмора, он вполне мог придумать заглавие «Змеи Исландии», их ведь нет в природе. Я осмелюсь восстановить третье заглавие «Религия Фридриха Великого», которой тоже никогда не было.
Так вот, не кажется ли вам, что все эти названия как нельзя лучше подходят к книгам, которые не книги, или, вернее, к книжным полкам, которые не книжные полки.
— Стойте! — воскликнул Пейн. — Я понял. Это потайная лестница.
— …ведущая наверх, в ту комнату, которую Вуд сам выбрал для лаборатории, — сказал священник. — Да, именно потайная лестница — и ничего тут не поделаешь. Все оказалось весьма банальным и глупым, а глупее всего, что я не разгадал этого сразу. Мы все попались на удочку старинной романтики — были тут и приходящие в упадок дворянские семейства, и разрушающиеся фамильные замки. Так разве могло обойтись дело без потайного хода! Это был тайник католических священников, и, честное слово, я заслужил, чтобы меня туда запрятали.
Призрак Гидеона Уайза
Этот случай отец Браун считал удивительным примером алиби, по которому никто, за исключением некоей птицы из древних ирландских мифов, не способен находиться одновременно в нескольких местах. Пожалуй, только журналист Джеймс Бирн мог бы, пусть с некоторой натяжкой, сойти за такую птицу, особенно если принять во внимание его ирландское происхождение. Он, как никто другой, был близок к тому, чтобы оказаться сразу в двух точках пространства, потому что за каких–то двадцать минут Бирну удалось побывать на противоположных полюсах общественной и политической жизни.
Первый из них располагался в просторном зале огромного отеля. Здесь встретились три промышленных магната, озабоченных тем, как организовать локаут на угольных шахтах и заставить горняков отказаться от забастовок. Второй полюс находился в своеобразной таверне, скрывавшейся под фасадом бакалейной лавки. Там проходило совещание другого триумвирата, члены которого с радостью обратили бы локаут в забастовку, а забастовку — в революцию. И нашему репортеру, словно гонцу, приходилось сновать то туда, то сюда — между миллионерами и социалистами.
Угольных королей Бирн нашел среди надежно укрывавщего их густого леса цветущих диковинных растений и витых позолоченных колонн. Высоко под расписными сводами между вершинами пальм были развешаны золоченые клетки. В них пели на разные голоса причудливые птицы с оперением всевозможных тонов. Но даже в самой безлюдной пустыне пение этих птиц и благоухание цветов было бы уместнее, чем здесь.
Промышленники, двое из которых были американцами, задыхаясь от яростных споров, расхаживали взад и вперед по всему залу и не замечали ничего вокруг себя. Они рассуждали о том, как богатство вырастает из предусмотрительности, бережливости, бдительности и самообладания.
Правда, один из них говорил меньше других, а чаще наблюдал за ними горящими глазами, которые, казалось, прочно скрепляло вместе пенсне. Под маленькими черными усиками у него все время блуждала легкая улыбка, похожая скорее на постоянную насмешку. Это был сам Джекоб П. Стейн, как известно, не привыкший тратить без особой надобности даже слова. Зато Гэллап, его пожилой компаньон из Пенсильвании, человек грузный, с почтенной сединой, но невыразительным лицом, говорил больше остальных. Он пребывал в веселом расположении духа и полушутя–полуугрожающе нападал на третьего из миллионеров, Гидеона Уайза, — сухощавого старца с торчащей седой бородой. Уайз относился к типу людей, которых его соотечественники любят сравнивать с американским орехом. Своей одеждой и манерами он напоминал обычного старого фермера из равнинных центральных штатов.
Спор между Гэллапом и Уайзом по поводу конкуренции и объединения капиталов тянулся давно.
Уайз сохранил привычки закоренелого индивидуалиста.
Поэтому Гэллап уже в который раз убеждал его не мешать другим, а объединить ресурсы в мировом масштабе.
— Рано или поздно вам придется пойти на союз с нами, старина, — весело произнес Гэллап," когда журналист вошел в зал. — Этого требует время. Теперь уже нельзя вернуться назад к мелким предприятиям с одним владельцем. Мы просто обязаны держаться вместе!
— Я бы тоже добавил несколько слов, если позволите, — с обычным спокойствием вмешался Стейн. — Существует нечто еще более важное, чем взаимная финансовая поддержка, — политическое единство. Я пригласил сюда мистера Бирна с определенной целью. Нам необходимо сплотиться и сообща решать политические вопросы, так как наши наиболее опасные враги уже объединились.
— Но ведь я вовсе не против политического союза, — проворчал Гидеон Уайз.
Стейн обратился к журналисту:
— Послушайте, мистер Бирн, насколько мне известно, вы можете проникать в разные темные места. И я хочу, чтобы вы совершенно неофициально сделали для нас кое–что.
Вы знаете, где встречаются социалисты. Нашего внимания заслуживают лишь двое–трое из них: Джон Элиас, Джейк Холкет, разглагольствующий больше других, да еще, может быть, поэт Генри Хорн.
— А ведь Хорн когда–то водил дружбу с Гидеоном, — насмешливо произнес Гэллап. — Кажется, он посещал класс старика в воскресной школе или что–то в этом роде.
— Тогда Хорна еще можно было считать христианином, — напыщенно заявил в ответ Гидеон Уайз. — Но когда человек начинает общаться с безбожниками, поневоле возникают сомнения. Я продолжал встречаться с ним время от времени, даже готовился поддержать его выступления против войны, воинской повинности и тому подобного. Ну, а теперь…
— Простите, — перебил его Стейн, — дело не терпит отлагательств. Мистер Бирн, открою вам секрет. У меня есть сведения, или, точнее, доказательства, с помощью которых можно надолго отправить в тюрьму за участие в заговорах во время войны по крайней мере двоих вожаков–социалистов. Мне бы не очень хотелось использовать эти документы. Поэтому прошу вас, мистер Бирн, пойти и конфиденциально сообщить лидерам заговорщиков, что если они не изменят отношения к нам, я воспользуюсь своими сведениями не далее как завтра.
— Но ведь вы предлагаете не что иное, как соучастие в уголовном преступлении, именуемом шантажом, — ответил Бирн. — Это опасно!
— Да, думаю, положение достаточно серьезно. Для господ социалистов, разумеется, — сухо ответил Стейн. — Вот и растолкуйте им это.
— Ну хорошо, — согласился репортер и с полушутливым вздохом встал. — Дело в общем–то привычное. Но если попаду в неприятную историю, то потяну за собой и вас, уж будьте уверены!
— Что ж, попробуйте, молодой человек, — саркастически усмехнулся Гэллап.
Встреча рабочих лидеров проходила в странной пустой комнате. На беленых стенах висели только два небрежных черно–белых рисунка, изображающих непонятно что. Единственное, что роднило оба собрания, — спиртные напитки, в нарушение сухого закона. Правда, перед миллионерами стояли разноцветные коктейли; Холкет же, относившийся к крайним радикалам, признавал только неразбавленное виски. Это был высокий, суровый на вид, но немного неуклюжий сутуловатый человек с резко выступающим вздернутым носом и вытянутыми губами. Он носил неопрятные рыжие усы, и во всем его облике читалось странное презрение к окружающим.
Джон Элиас, смуглый осторожный мужчина в очках, с небольшой черной бородой, привык в европейских кафе к абсенту. Журналисту сразу бросилось в глаза невероятное сходство между Джоном Элиасом и Джекобом П. Стейном.
Они были настолько похожи как лицом, так и манерами, что казалось, сам миллионер убежал тайком из отеля и каким–то подземным ходом пробрался в цитадель социалистов.
Третий из них предпочитал совсем другой напиток. Перед Хорном стоял стакан с молоком, выглядевшим в данной обстановке более зловеще, чем мертвенно–зеленоватый абсент. Но такое впечатление было обманчиво. Просто Генри Хорн отличался социальным происхождением от Холкета и Элиаса и пришел в лагерь заговорщиков иной дорогой. Он получил вполне приличное воспитание, в детстве ходил в церковь и на всю жизнь остался трезвенником, хотя затем порвал с–религией и семьей. У него были светлые волосы и тонкие черты лица. Каким–то непонятным образом короткая бородка придавала Хорну женственный вид.
Когда Бирн вошел в комнату, пресловутый Джейк Холкет привычно вел дискуссию, вызванную тем, что Хорн чисто машинально произнес вполне обычную фразу: «Не дай Бог». Ее оказалось достаточно, чтобы пробудить гнев Холкета.
— Не дай Бог! Да ведь Бог только и может, что не давать, — восклицал Джейк. — Он не дает бастовать, не дает бороться, не дает убивать кровопийц–эксплуататоров. Почему бы Ему хоть раз не запретить что–нибудь им? Неужели проклятые церковные проповедники не могут для разнообразия сказать правду о жестокости капиталистов?
Элиас тихо вздохнул, словно разговор успел наскучить ему, и произнес:
— Теперь наученные опытом буржуа предпочитают сами исполнять ту роль, которая прежде отводилась духовенству.
— Кстати, — прервал его репортер с мрачной иронией, — некоторые промышленники и вправду хотят затеять с вами игру.
И, не сводя взгляда с горящих, но будто неживых глаз Элиаса, Бирн поведал об угрозах Стейна.
— Я ждал чего–нибудь в этом роде, — с усмешкой ответил Элиас, не двигаясь с места. — И подготовился.
— Негодяи! — вскричал Холкет. — Сделай такое предложение бедняк — его сразу упрятали бы за решетку. Но, надеюсь, шантажисты в самом коротком времени попадут в местечко пострашнее тюрьмы. Куда же, черт возьми, им еще деваться, как не прямо в ад!
Хорн сделал протестующий жест, очевидно, относившийся не столько к уже сказанному, сколько к тому, что только собирался произнести Элиас. И потому последний предпочел завершить разговор.
— Нам просто необходимо отбить нападки противника, — сказал Элиас, уверенно глядя на Бирна сквозь очки. — Угрозы капиталистов на нас не действуют. Мы тоже предприняли кое–какие шаги, но раскрывать их пока не станем.
Бирну ничего не оставалось, как удалиться. Проходя по узкому коридору мимо бакалейной лавки, журналист вдруг обнаружил, что выход загораживает темный силуэт необычного и в то же время удивительно знакомого человека. Приземистый и плотный, с широкополой шляпой на круглой голове, он выглядел достаточно причудливо.
— Отец Браун?! — воскликнул репортер. — Вы ошиблись дверью или тоже относитесь к этой организации?
— О, я принадлежу к более древней тайной организации, — усмехнулся священник.
— Неужели вы считаете, что здесь кому–нибудь потребуется ваша помощь? — осведомился Бирн.
— Трудно сказать, — спокойно ответил отец Браун. — Это не исключено.
Полумрак, царивший в коридоре, поглотил священника, и изумленный журналист двинулся дальше. Однако прежде чем он вернулся к миллионерам, произошла любопытная встреча. В зал, где находились трое рассерженных капиталистов, вела широкая мраморная лестница, украшенная по бокам позолоченными фигурами нимф и тритонов. Вниз по ней, навстречу Бирну, сбежал энергичный темноволосый молодой человек со вздернутым носом и с цветком в петлице. Он схватил репортера за руку и отвел в сторону.
— Послушайте, — прошептал юноша, — меня зовут Поттер. Я — секретарь старика Гидеона. Говорят, буря вот–вот разразится. Скажите откровенно, это правда?
— Да, гиганты вроде бы решаются на серьезные действия в своей пещере. И не следует забывать, что они сильны.
Полагаю, социалисты…
До сих пор секретарь невозмутимо слушал Бирна. Но когда журналист произнес слово «социалисты», во взгляде Поттера вдруг отразилось изумление.
— Ну, а при чем здесь… Ах, так вот какую бурю вы имели в виду! Извините, я не понял. Перепутал пещеру с морозильником. Тут немудрено ошибиться!
С этими словами странный молодой человек исчез, сбежав по лестнице. Бирн двинулся дальше. Недоумение все больше овладевало им. В зале репортер обнаружил, что к трем миллионерам присоединился кто–то четвертый — мужчина с худым продолговатым лицом, редкими волосами цвета соломы и моноклем. Все называли его просто мистер Неарс. Он забросал журналиста вопросами, чтобы выяснить, хотя бы приблизительно, численность организации социалистов. Бирн мало знал об этом, а сказал и того меньше.
Наконец все встали со своих мест, и Стейн — самый неразговорчивый из промышленников, — складывая пенсне, сказал:
— Благодарю вас, мистер Бирн. У нас все подготовлено.
Завтра еще до полудня полиция арестует Элиаса на основании улик, которые я ей к тому времени предоставлю. А к ночи, надеюсь, и остальные двое окажутся в тюрьме. Вот, пожалуй, и все, джентльмены. Вам известно, что я хотел обойтись без подобных мер…
Однако на следующий день мистеру Джекобу П. Стейну не удалось никому передать имевшиеся у него сведения по причине, которая довольно часто мешает таким деятельным людям выполнять задуманное. Утренние газеты крупными заголовками сообщили на первых страницах: «Три ужасных убийства. Трое миллионеров убиты в одну ночь». Далее более мелким шрифтом шли фразы со множеством восклицательных знаков, указывавшие на необычность загадочного преступления. Все трое убиты в одно и то же время, но в разных местах, разделенных значительным расстоянием:
Стейн — в своем роскошном, напоминающем музей поместье, в доброй сотне миль от побережья; Уайз — прямо на морском берегу, рядом с небольшим домиком, где он предпочитал вести достаточно скромную жизнь и дышать морским воздухом; Гэллап — в зарослях недалеко от ворот его загородной усадьбы на другом конце графства.
Во всех трех случаях не оставалось никаких сомнений в насильственном характере смерти. Крупное, отталкивающего вида тело Гэллапа обнаружили висящим на дереве в небольшой рощице среди обломившихся под его весом веток.
Он напоминал бизона, ринувшегося на острия копий. Уайза, вне всякого сомнения, сбросили со скалы в морскую пучину.
Следы, сохранившиеся на самом краю обрыва, свидетельствовали о том, что старик сопротивлялся недолго. На мысль о трагедии наводила широкополая соломенная шляпа, которая плавала на волнах, хорошо заметная с высоких скал. Найти труп Стейна было тоже не просто, пока неясные кровавые следы не привели сыщиков к бане, возведенной в саду по древнеримскому образцу. Хозяин питал слабость ко всему античному…
Естественно, Бирн не считал Генри Хорна, молодого пацифиста с бледным лицом, способным на столь грубое и жестокое убийство. Но постоянно сыплющий проклятиями Джейк Холкет или вечно насмешливый Джон Элиас вполне могли пойти на тяжкое преступление.
Полицейским помогал мужчина, оказавшийся не кем иным, как мистером Неарсом, — загадочным человеком с моноклем, которого журналист впервые встретил накануне.
Ведущие следствие оценивали положение так же, как и Бирн. Они прекрасно сознавали, что сейчас предъявить подозреваемым обоснованное обвинение и убедить суд в их виновности нельзя. А оправдание за недостаточностью улик может вызвать скандал. Поэтому Неарс, тщательно все продумав, пригласил трех социалистов принять участие в неофициальном совещании. Расследование начали в самом близком из роковых мест — небольшом домике Уайза на берегу моря.
Бирн получил разрешение присутствовать на этой встрече. К удивлению репортера, среди собравшихся людей он обнаружил знакомого человека с круглой совиной головой.
То был отец Браун. Правда, до сих пор оставалось неясным, какова его роль во всем происходящем…
Появление молодого секретаря было куда более естественным, однако поведение его заметно отличалось от обычного. Он единственный из всех хорошо знал дом и окрестности. Однако помощи или каких–нибудь важных сведений от Поттера так и не дождались. Да и выражение его круглого курносого лица говорило скорее о плохом настроении, чем о скорби.
По обыкновению, больше других говорил Джейк Холкет.
Юный Хорн деликатно попытался остановить Холкета, когда тот принимался на чем свет стоит поносить убитых миллионеров. Совершенно безучастный Джон Элиас надежно укрыл глаза за стеклами очков.
— Ваши замечания в адрес погибших просто непристойны, — холодно произнес Неарс. — Вы фактически признали, что ненавидели покойного.
— И поэтому меня собираются упрятать за решетку? — презрительно усмехнулся Холкет. — Хорошо! Только если хотите посадить в тюрьму всех бедняг, имевших основание ненавидеть Гидеона Уайза, ее придется построить не меньше чем на миллион человек, согласны?
Неарс не ответил. Остальные тоже молчали. Наконец Элиас, слегка шепелявя, неторопливо сказал:
— Данная дискуссия абсолютно бесполезна для обеих сторон. Поймите, мы ничего не скрываем от вас. А подозрения будьте любезны держать при себе. Пока никто не привел ни малейшей улики, связывающей хоть одного из нас с этими трагедиями более тесно, чем, скажем, с убийством Юлия Цезаря. Думаю, что нет смысла оставаться здесь дольше.
Элиас встал и неторопливо застегнул пальто. Товарищи последовали его примеру. Когда социалисты уже подошли к дверям, Генри Хорн на миг повернул свое бледное лицо к ведущим следствие и произнес:
— Хочу напомнить, что я всю войну просидел в грязной камере, так как отказался убивать людей. — И удалился, а оставшиеся в комнате мрачно переглянулись.
— Думаю, сражение нельзя считать выигранным, хотя противник и отступил, — задумчиво промолвил отец Браун.
— Больше всего меня возмущают грубые выходки этого негодяя Холкета. Хорн — все–таки джентльмен. Однако, что бы там ни говорили, я твердо убежден, им есть о чем рассказать. Они замешаны в расправе над миллионерами, по крайней мере — большинство из них. Подозреваемые практически сознались: они форменным образом издевались не столько над самой ошибочностью наших обвинений, сколько над тем, что мы не можем подкрепить их доказательствами. А вы как считаете, отец Браун?
— Совершенно верно! — ответил священник. — Мне тоже показалось, что один из них знает больше, чем сообщил нам. Но, думаю, лучше сейчас не называть его по имени.
От удивления Неарс даже выронил монокль.
— Видите ли, пока мы беседуем неофициально, — предупредил он, внимательно глядя на священника, — но если и в дальнейшем вы станете скрывать правду от закона, то можете оказаться в сложном положении.
— О, мое положение крайне просто, — перебил его отец Браун. — Я защищаю здесь законные интересы моего знакомого, Холкета.
— Холкета? — недоверчиво воскликнул его собеседник. — Да ведь он ругает духовенство с утра до ночи!
— Мне кажется, вы не совсем понимаете людей такого рода, — мягко возразил отец Браун. — Джейк действительно обвиняет служителей церкви в том, что они не борются за справедливость. Однако мы собрались не для того, чтобы обсуждать подобные вопросы. Я упомянул об этом лишь для того, чтобы облегчить вашу задачу и по возможности сократить число подозреваемых.
— Если вы правы, то круг подозреваемых и в самом деле сузился до одного, насмехающегося над всеми проходимца Элиаса. И ничего удивительного! Столь коварного и невозмутимого дьявола мне еще не приходилось видеть.
— Он очень напоминает мне покойного Стейна. Вероятно, они родственники, — со вздохом сказал отец Браун.
— Но послушайте… — начал было Неарс.
Его протестующее восклицание оказалось прервано на полуслове. Дверь внезапно распахнулась, и на пороге появилась высокая, немного неряшливая фигура Генри Хорна.
Лицо его побледнело еще больше.
— Вот тебе на! — вымолвил Неарс, водворяя на место монокль. — Почему вы вернулись?
Хорн нетвердыми шагами пересек комнату и, не говоря ни слова, тяжело опустился в кресло.
— Я отстал… потерял остальных… заблудился и решил вернуться.
На столе еще стояли остатки ужина. Генри Хорн налил себе бренди и залпом осушил полный стакан, хотя всю жизнь считался трезвенником.
— Вас, вероятно, беспокоит что–нибудь? — осведомился отец Браун.
Хорн обхватил голову руками, так что его лицо оказалось в тени, и тихим голосом произнес:
— Могу рассказать. Мне явился призрак.
— Призрак? — переспросил удивленный Неарс. — Чей же?
— Гидеона Уайза, владельца этого дома, — уже более твердым голосом ответил Хорн. — Он восстал из бездны, в которую пал.
— Чепуха! — воскликнул Неарс. — Ни один здравомыслящий человек не станет верить в привидения.
— Вы не вполне точны, — возразил отец Браун с легкой усмешкой. — И для существования призраков можно найти доказательства, ничуть не уступающие тем, на которых вы часто строите обвинения…
— Охотиться за преступниками — моя обязанность, — резко ответил Неарс. — А от привидений пусть бегают другие.
— Так что же вы видели, мистер Хорн? — спросил отец Браун.
— Все произошло на самом краю осыпающихся прибрежных скал, совсем рядом с местом, откуда сбросили Уайза. Там еще есть какая–то расщелина или трещина. Остальные успели уйти далеко вперед, и я решил сократить путь, пройдя по заросшей тропинке вдоль самого берега.
Прежде мне часто приходилось пользоваться ею. Я любил наблюдать за волнами, бьющими в каменные утесы, но сегодня почти не обращал на них внимания, только удивился, что море столь неспокойно в такую ясную лунную ночь.
Морские брызги высоко взлетели в лунном свете раз, другой, третий. А затем случилось нечто непостижимое. Серебристая водяная пыль, взметнувшаяся вверх в четвертый раз, внезапно застыла в воздухе. Она не падала, хотя я с упорством безумца все ждал и ждал. Время словно остановилось. Я подумал, что и вправду сошел с ума, потом решил подойти ближе и, кажется, даже вскрикнул. Повисшие в пустоте капли, словно хлопья снега, стали слипаться вместе, образуя сияющую фигуру с мертвенно–бледным лицом.
— И по–вашему, то был Гидеон Уайз?
Хорн молча кивнул. Наступившую тишину внезапно нарушил Неарс. Он столь резко вскочил на ноги, что даже опрокинул стул.
— Чепуха! — воскликнул он. — Но лучше пойти взглянуть.
— О, нет! — сейчас же возразил Хорн с необъяснимой горячностью. — Ничто не заставит меня ступить на ту тропу.
— Мистер Хорн, — твердо сказал Неарс, — я — офицер полиции. Дом окружен моими людьми. Мы пытались избежать ненужной враждебности, но расследование необходимо довести до конца. Мой долг проверить все, даже такую нелепицу, как призрак. Требую отвести меня на то самое место, о котором вы говорили.
Снова воцарилось молчание. Хорн стоял, часто и тяжело дыша, словно под влиянием неизъяснимого страха. Потом вдруг опустился в кресло и произнес уже более спокойным голосом:
— Нет, не могу! Лучше сразу признаться! Все равно рано или поздно вы узнаете… Уайза убил я.
На мгновение в комнате стало тихо. Слова Хорна поразили всех, словно удар молнии. И тут в тишине послышался неправдоподобно слабый голос отца Брауна:
— А вы намеревались убить его?
— На подобный вопрос едва ли можно ответить, — произнес Хорн, нервно грызя ногти. — Полагаю, я обезумел от ярости. Старик вел себя просто невыносимо. Это происходило в его владениях. Уайз оскорбил и даже, кажется, ударил меня. Между нами завязалась схватка, и он упал со скалы.
Я пришел в себя, когда находился уже далеко от рокового места, и только тогда осознал, что совершил преступление, лишившее меня звания человека. Клеймо Каина горело на моем челе, прожигая до самого мозга. Я стал убийцей и неизбежно должен был сознаться в содеянном. — Тут он вдруг весь напрягся. — Но говорить о других я не вправе. Не пытайтесь расспрашивать меня о заговоре или сообщниках, все равно ничего не скажу.
Неарс подошел к входной двери и отдал приказание кому–то снаружи, потом тихо сказал секретарю погибшего:
— И все же мы осмотрим место происшествия, только преступника поведем под конвоем.
Все понимали, что отправляться к морю на поиски призрака после признания убийцы — в высшей степени глупо.
Неарс, конечно, тоже был настроен скептически. Но он как сыщик считал своей обязанностью, образно говоря, перевернуть все до последнего камешка, не делая исключения и для надгробных камней. Ведь скалистый обрыв на берегу фактически был не чем иным, как своего рода могильной плитой над несчастным Гидеоном Уайзом.
Последним из дома вышел Неарс. Он запер дверь и последовал за остальными по тропинке, ведущей к скалам, но вдруг с удивлением заметил, что навстречу ему бежит Поттер.
— Там действительно что–то есть, сэр, — сказал он, и то были его первые слова за весь вечер. — Что–то вроде Уайза…
— Вы просто бредите! — только и смог вымолвить сыщик. — Прямо сборище сумасшедших!
— По–вашему, я мог не узнать хозяина? — на удивление резко возразил секретарь.
— Неужели и вас следует отнести к числу тех, кто, говоря словами Холкета, должен просто ненавидеть старика? — раздраженно осведомился Неарс.
— Возможно, — ответил Поттер. — Но так или иначе, я знал его достаточно хорошо и, можете поверить, видел именно Гидеона Уайза, будто окаменевшего в лунном свете.
Юноша указал рукой на расщелину в скалах, где и в самом деле белело нечто вроде лунного света или всплеска пены, который по мере приближения к нему принимал все более реальные очертания. За время разговора они подошли уже на добрую сотню шагов, но светлое пятно не двигалось, только стало напоминать статую, отлитую из серебра.
Поттер не скрывал, что напуган не меньше Генри Хорна.
Даже Неарс заметно побледнел и остановился. Да и видавший виды журналист не торопился подходить ближе без особой необходимости. Только отец Браун спокойно продвигался вперед обычной ковыляющей походкой, словно направлялся к привычному рекламному щиту, чтобы прочесть объявления.
— Вы единственный из нас, верящий в призраки, — обратился к священнику Бирн, — и почему–то совершенно не обеспокоены…
— Одно дело верить в привидения вообще, и совсем другое — поверить в конкретное привидение, — загадочно произнес отец Браун.
Репортер смутился и украдкой бросил взгляд в сторону обрывистого мыса, залитого холодным светом луны.
— Я не верил, пока не увидел своими глазами, — сказал журналист.
— А я, наоборот, верил до тех пор, пока не увидел, — задумчиво произнес отец Браун.
Священник двинулся дальше. Бирн стоял и наблюдал, как он тяжелым неторопливым шагом пересекает обширную пустошь, которая, постепенно поднимаясь, переходила в скалистый мыс. Местность напоминала пологий холм с отрезанной морем половиной. В мертвенном блеске луны трава походила на длинные седые волосы, зачесанные ветром в одну сторону.
Там, где скала, выветрившись, обнажила мел, словно сияющая тень, высилась непонятная бледная фигура.
Внезапно Генри Хорн, оставив позади охранников, обогнал отца Брауна и с пронзительным криком упал на колени перед привидением.
— Я во всем сознался! Зачем же являться нам? — воскликнул поэт. — Вы пришли сказать, что я убил вас?
— Я пришел сказать, что вы меня не убили, — ответил призрак и протянул руку.
Вскочив на ноги, Хорн снова вскрикнул, но уже совсем по–иному, так что все поняли — рука, коснувшаяся его, была вовсе не бестелесна.
Такого не испытывали даже много повидавшие сыщик и журналист. Что же произошло? От скалы постепенно отслаивались мелкие камешки и падали в расщелину. Часть из них задерживалась в широкой трещине. Так со временем вместо пропасти здесь образовалось нечто вроде уступа в форме карниза. Старик Уайз был еще достаточно крепок.
Он упал как раз на эту небольшую площадку и провел там страшные двадцать четыре часа, пытаясь выбраться наверх по скале, которая постоянно крошилась и осыпалась под ним, пока, наконец, не образовала некое подобие лестницы.
Это кое–как объясняло и описанный Хорном зрительный обман с белой волной, то появлявшейся, то исчезавшей и в конце концов застывшей на месте.
Таким образом, перед ними стоял собственной персоной Гидеон Уайз из плоти и крови, с седыми волосами и грубым лицом, в белой пропылившейся одежде. Правда, на сей раз старик был не столь груб, как обычно. Вероятно, миллионерам иногда полезно провести сутки на скалистом обрыве, всего в каких–то тридцати сантиметрах от вечности. Во всяком случае Уайз не только отказался обвинять Генри Хорна в преступлении, но и совершенно по–иному описал случившееся. Оказывается, его совсем не сбросили вниз, просто край скалы обвалился под его тяжестью, а Хорн даже пытался прийти ему на помощь.
— Там, на уступе, ниспосланном мне Провидением, я поклялся прощать своих врагов, — торжественно произнес Уайз. — И таить злобу на Хорна за подобный проступок было бы совсем непорядочно.
Молодому поэту, правда, все же пришлось удалиться в сопровождении полицейских. Но Неарс был уверен, что тот скоро выйдет на свободу, отделавшись в худшем случае легким наказанием. Ведь не так часто обвиняемый в убийстве имеет возможность пригласить в суд саму жертву в качестве свидетеля защиты.
Когда сыщик и его спутники двинулись в город по тропе вдоль обрывистого берега, Бирн неожиданно сказал:
— Очень необычный случай!
— Да, — согласился отец Браун. — Возможно, это вовсе не наше дело, но хотелось бы кое–что обсудить с вами. Давайте немного постоим здесь.
После недолгого раздумья журналист согласился.
— Значит, вы уже подозревали Хорна, когда сказали, что еще не каждый рассказал все, что знает? — поинтересовался он.
— Нет. Говоря так, я имел в виду неправдоподобно молчаливого мистера Поттера, секретаря преждевременно оплаканного Гидеона Уайза.
— Мне пришлось разговаривать с Поттером один–единственный раз, — задумчиво произнес Бирн. — Он производил впечатление сумасшедшего, но кто бы мог подумать, что это — соучастник преступления? Поттер болтал какую–то чепуху о морозильнике.
— Да? Естественно, я предполагал, что он догадывался о многом, однако никогда и не помышлял обвинить его в причастности к убийству, — возразил отец Браун. — Меня больше интересует, достаточно ли силен Гидеон Уайз, чтобы выбраться из пропасти.
— Как прикажете вас понимать? — спросил удивленный репортер. — Разумеется, старик Уайз выбрался наверх, он же только сейчас стоял перед нами.
Вместо ответа священник поинтересовался:
— А каково ваше мнение о Хорне?
— Понимаете, его, в сущности, даже нельзя назвать преступником, — ответил Бирн. — Да Генри вовсе и не похож ни на одного из убийц, которых я видел. А у меня, поверьте, имеется некоторый опыт.
— А я, напротив, могу представить его лишь в подобном качестве, — спокойно произнес отец Браун. — В преступниках вы разбираетесь лучше. Но есть одна категория людей, о которой я знаю столько, сколько не известно ни вам, ни даже Неарсу. Я часто сталкиваюсь с ними и до мелочей изучил их привычки.
— Другая категория людей? — повторил озадаченный журналист. — Какая же именно?
— Кающиеся, — просто ответил отец Браун.
— Я не совсем понял. Вы хотите сказать, что не поверили в преступление Генри Хорна?
— Не в преступление, а в раскаяние, — поправил журналиста священник. — Мне приходилось слышать множество признаний, но сегодняшнее абсолютно не похоже на неподдельно искреннее. Оно чересчур романтично. Вспомните, как он говорил о клейме Каина! Прямо по книге. Поверьте мне, нынешние преступления слишком частны и прозаичны, чтобы быстро подыскивать им исторические параллели, пусть самые подходящие, Да и зачем Хорн так усердствовал, заявляя, что не предаст своих товарищей? Ведь этим он уже выдал их!
Отец Браун отвернулся от репортера и уставился в морскую даль.
— И все же непонятно, куда вы клоните, — воскликнул Бирн. — Стоит ли виться вокруг Хорна с какими–то подозрениями, если он прощен жертвой? Во всяком случае, он выпутался из дела об убийстве и теперь в полной безопасности.
Отец Браун резко, всем телом повернулся к собеседнику и в необъяснимом волнении схватил его за плащ.
— Вот именно! — воскликнул он. — Попробуйте уцепиться за это! Хорн в полной безопасности. Он вышел из воды сухим, но как раз поэтому в нем — ключ ко всей загадке.
— Не понимаю, — тихо произнес совершенно сбитый с толку Бирн.
— Хорн наверняка замешан в данном деле как раз потому, что выкрутился из него. Вот и все объяснение.
— И притом очень вразумительное, — съязвил журналист.
Некоторое время оба стояли и молча глядели на море.
Потом отец Браун сказал с усмешкой:
— Тогда давайте вернемся к морозильнику. Первую ошибку вы допустили там, где ее и полагалось сделать большинству газетчиков и политиков. А все потому, что вы давно внушили себе: в современном мире богачам нечего бояться, кроме социализма. Однако это злодеяние не имеет никакого отношения к социалистам. Они служили преступникам ширмой.
— Да, но ведь убили сразу трех миллионеров, — запротестовал Бирн.
— О, нет! — перебил его отец Браун звонким голосом. — В том–то все и дело. Убиты не трое миллионеров, а двое.
Третий очень даже жив и здоров и притом навсегда избавился от грозившей ему опасности. Гэллап и Стейн припугнули упрямого старомодного скрягу Уайза: если тот не войдет в их синдикат, с ним разделаются, иными словами, «заморозят». Отсюда и разговор о морозильнике.
После некоторой паузы отец Браун продолжил:
— В современном мире существует движение социалистов, имеющее своих сторонников и противников. Но почему–то наша пресса не замечает еще одного движения, не менее современного и мощного. Его цель — монополии и объединение всевозможных предприятий в тресты. Это тоже своего рода революция, и она во многом похожа на любую другую. Стороны, сражающиеся в ней, не останавливаются даже перед убийством. Промышленные магнаты, словно средневековые владыки, заводят себе придворных, личную охрану, наемных убийц и платных агентов в стане противника. Генри Хорн был не кем иным, как рядовым шпионом старика Уайза в среде социалистов, одном из неприятельских лагерей. Правда, в нашем случае его использовали как орудие для борьбы с другим врагом — конкурентами, попытавшимися разорить Уайза за несговорчивость.
— И все же непонятно, как им могли воспользоваться, — вмешался журналист. — И для чего?
— Неужели вы еще не догадались? — раздраженно воскликнул отец Браун. — Да ведь Хорн и Уайз обеспечили друг другу алиби!
Во взгляде Бирна еще чувствовалось сомнение, но на лице его начали появляться проблески догадки.
— Именно это я подразумевал, говоря, что они замешаны в происшедшем, так как ловко выпутались из всего. На первый взгляд они совершенно не причастны к двум другим убийствам — оба были на морском берегу! На самом же деле они, напротив, имеют прямое отношение к тем преступлениям, поскольку не могли участвовать в драме, которой вообще не было! Необычное алиби, и в этом его преимущество. Каждый поверит в искренность человека, сознающегося в убийстве или прощающего покушавшегося на его жизнь. И едва ли кому придет в голову, что никакого злодеяния на скалистом обрыве просто не было и одному не в чем каяться, а другому нечего прощать. Их не было в ту ночь здесь, на берегу. Хорн той ночью задушил в роще старого Гэллапа, в то время как Уайз убил в римской бане коротышку Стейна. Интересно, вы по–прежнему верите, что Уайз выбирался из пропасти?
— Нет… Но рассказ Хорна просто великолепен, — с сожалением произнес Бирн. — Вся история казалась такой убедительной!
— Даже чересчур, чтобы в нее поверить, — сказал отец Браун, покачав головой. — Как живо выглядели вскинувшиеся в лунном свете пенные брызги, превратившиеся затем в призрак. Словно в сказке! Да, Генри Хорн, конечно, негодяй и подлец, но не забывайте, что он к тому же еще и поэт.
Тайна отца Брауна
Тайна отца Брауна
Фламбо — один из самых знаменитых преступников Франции, а впоследствии частный сыщик в Англии, давно уже бросил обе эти профессии. Говорили, что преступное прошлое не позволяло ему стать строгим к преступнику. Так или иначе, покинув стезю романтических побегов и сногсшибательных приключений, он поселился, как ему и подобало, в Испании, в собственном замке. Замок, однако, был весьма основателен, хотя и невелик, а на буром холме чернел квадрат виноградника и зеленели полосы грядок. Несмотря на свои бурные похождения, Фламбо обладал свойством, присущим многим латинянам и незнакомым, например, американцам: он умел уйти от суеты. Так владелец крупного отеля мечтает завести на старости маленькую ферму, а лавочник из французского местечка останавливается в тот самый миг, когда мог бы стать мерзавцем–миллионером и скупить все лавки до единой, и проводит остаток дней дома за домино. Случайно и почти внезапно Фламбо влюбился в испанку, женился на ней, приобрел поместье и зажил семейною жизнью, не обнаруживая ни малейшего желания вновь пуститься в странствия. Но в одно прекрасное утро семья его заметила, что он сильно возбужден и встревожен. Он вышел погулять с мальчиками, но вскоре обогнал их и бросился вниз с холма навстречу какому–то человеку, пересекавшему долину, хотя человек этот казался не больше черной точки.
Точка постепенно увеличивалась, почти не меняя очертаний, — попросту говоря, она оставалась все такой же черной и круглой. Черная сутана не была тут в диковинку, но сутана приезжего выглядела как–то особенно буднично и в то же время приветливо по сравнению с одеждами местного духовенства, изобличая в новоприбывшем жителя британских островов. В руках он держал короткий пухлый зонтик с тяжелым круглым набалдашником, при виде которого Фламбо чуть не расплакался от умиления, ибо этот зонтик фигурировал во многих их совместных приключениях былых времен. Священник был английским другом Фламбо, отцом Брауном, который давно собирался приехать — и все никак не мог. Они постоянно переписывались, но не видались несколько лет.
Вскоре отец Браун очутился в центре семейства, которое было так велико, что казалось целым племенем. Его познакомили с деревянными позолоченными волхвами, которых дарят детям на рождество; познакомили с собакой, кошкой и обитателями скотного двора; познакомили с соседом, который, как и сам Браун, отличался от здешних жителей и манерами и одеждой.
На третий день пребывания гостя в маленьком замке туда явился посетитель и принялся отвешивать испанскому семейству поклоны, которым позавидовал бы испанский гранд. То был высокий, седовласый, очень красивый джентльмен с ослепительно сверкающими ногтями, манжетами и запонками. Однако в его длинном лице не было и следа той томности, которую наши карикатуристы связывают с белоснежными манжетами и маникюром. Лицо у него было удивительно живое и подвижное, а глаза смотрели зорко и прямо, что весьма редко сочетается с седыми волосами. Это одно могло бы уже определить национальность посетителя, равно как и некоторая гнусавость, портившая его изысканную речь, и слишком близкое знакомство с европейскими достопримечательностями. Да, это был сам Грэндисон Чейс из Бостона, американский путешественник, отдыхающий от путешествий в точно таком же замке на точно таком же холме. Здесь, в своем поместье, он наслаждался жизнью и считал своего радушного соседа одной из местных древностей. Ибо Фламбо, как мы уже говорили, удалось глубоко пустить в землю корни, и казалось, что он провел века среди своих виноградников и смоковниц. Он вновь назывался своим настоящим именем — Дюрок, ибо «Фламбо», то есть «факел», было только псевдонимом, под которым такие, как он, ведут войну с обществом.
Он обожал жену и детей, из дому уходил только на охоту и казался американскому путешественнику воплощением той респектабельной жизнерадостности, той разумной любви к достатку, которую американцы признают и почитают в средиземноморских народах. Камень, прикатившийся с Запада, был рад отдохнуть возле южного камня, который успел обрасти таким пышным мхом.
Мистеру Чейсу довелось слышать о Брауне, и он заговорил с ним особым тоном, к которому прибегал при встрече со знаменитостями. Инстинкт интервьюера — сдержанный, но неукротимый — проснулся в нем. Он вцепился в Брауна, как щипцы в зуб, — надо признать, абсолютно без боли и со всей ловкостью, свойственной американским дантистам.
Они сидели во дворике, под навесом, — в Испании часто входят в дом через наполовину крытые внутренние дворики. Смеркалось. После заката в горах сразу становится холодно, и потому здесь стояла небольшая печка, мигая красным глазом, словно гном, и рисуя на плоских плитах рдеющие узоры. Но ни один отсвет огня не достигал даже нижних кирпичей высокой голой стены, уходившей над ними в темно–синее небо. В полумраке смутно вырисовывались широкие плечи и большие, как сабли, усы Фламбо, который то и дело поднимался, цедил из бочки темное вино и разливал его в бокалы. Священник, склонившийся над печкой, казался совсем маленьким в его тени. Американец ловко нагнулся вперед, опершись локтем о колено; его тонкое, острое лицо было освещено, глаза по–прежнему сверкали умом и любопытством.
— Смею заверить вас, сэр, — говорил он, — что ваше участие в расследовании убийства человека о двух бородах — одно из величайших достижений научного сыска.
Отец Браун пробормотал что–то невнятное, а может быть, застонал.
— Мы знакомы, — продолжал американец, — с достижениями Дюпена, Лекока, Шерлока Холмса, Ника Картера и прочих вымышленных сыщиков. Но мы видим, что ваш метод очень отличается от методов других детективов — как вымышленных, так и настоящих. Кое–кто даже высказывал предположение, что у вас просто нет метода.
Отец Браун помолчал, потом слегка шевельнулся или просто подвинулся к печке — и сказал:
— Простите… Да… Нет метода… Боюсь, что у них нет разума…
— Я имел в виду строго научный метод, — продолжал его собеседник. — Эдгар По в превосходных диалогах пояснил метод Дюпена, всю прелесть его железной логики. Доктора Уотсону приходилось выслушивать от Холмса весьма точные разъяснения с упоминанием мельчайших деталей. Но вы, отец Браун, кажется, никому не открыли вашей тайны. Мне говорили, что вы отказались читать в Америке лекции на эту тему.
— Да, — ответил священник, хмуро глядя на печку, — отказался.
— Ваш отказ вызвал массу толков! — подхватил Чейс. — Кое–кто у нас говорил, что ваш метод нельзя объяснить, потому что он больше, чем метод.
Говорили, что вашу тайну нельзя раскрыть, так как она — оккультная.
— Какая она? — переспросил отец Браун довольно хмуро.
— Ну, непонятна для непосвященных, — пояснил Чейс. — Надо вам сказать, у нас в Штатах как следует поломали голову над убийством Галлупа и Штейна, и над убийством старика Мертона, и над двойным преступлением Дэлмона. А вы всегда попадали в самую гущу и раскрывали тайну, но никому не говорили, откуда вам все известно. Естественно, многие решили, что вы, так сказать, все знаете не глядя. Карлотта Браунсон иллюстрировала эпизодами из вашей деятельности свою лекцию о формах мышления. А «Общество сестер–духовидиц» в Индианополисе…
Отец Браун вес еще глядел на печку, наконец он сказал громко, но так, словно его никто не слышал:
— Ох! К чему это?!
— Этому горю не поможешь! — добродушно улыбнулся мистер Чейс. — У наших духовидиц хватка железная. По–моему, хотите покончить с болтовней — откройте вашу тайну.
Отец Браун шумно вздохнул. Он уронил голову на руки, словно ему стало трудно думать. Потом поднял голову и глухо сказал:
— Хорошо! Я открою тайну.
Он обвел потемневшими глазами темнеющий дворик — от багровых глаз печки до древней стены, на которой все ярче блистали ослепительные южные звезды.
— Тайна… — начал он и замолчал, точно не мог продолжать. Потом собрался с силами и сказал. — Понимаете, всех этих людей убил я сам.
— Что? — сдавленным голосом спросил Чейс.
— Я сам убил всех этих людей, — кротко повторил отец Браун. — Вот я и знал, как все было.
Грэндисон Чейс выпрямился во весь свой огромный рост, словно подброшенный медленным взрывом. Не сводя глаз с собеседника, он еще раз спросил недоверчиво:
— Что?
— Я тщательно подготовил каждое преступление, — продолжал отец Браун. — Я упорно думал над тем, как можно совершить его, — в каком состоянии должен быть человек, чтобы его совершить. И когда я знал, что чувствую точно так же, как чувствовал убийца, мне становилось ясно, кто он.
Чейс прерывисто вздохнул.
— Ну и напугали вы меня! — сказал он. Я на минуту поверил, что вы действительно их поубивали. Я так и увидел жирные заголовки во всех наших газетах «Сыщик в сутане — убийца. Сотни жертв отца Брауна» Что ж, это хороший образ… Вы хотите сказать, что каждый раз пытались восстановить психологию…
Отец Браун сильно ударил по печке своей короткой трубкой, которую только что собирался набить. Лицо его искривилось, а это бывало с ним очень редко.
— Нет, нет, нет! — сказал он чуть ли не гневно. — Никакой это не образ.
Вот что получается, когда заговоришь о серьезных вещах. Просто хоть не говори! Стоит завести речь о какой–нибудь нравственной истине, и вам сейчас же скажут, что вы выражаетесь образно. Один человек — настоящий, двуногий — сказал мне как–то: «Я верю в святого духа лишь в духовном смысле». Я его, конечно, спросил: «А как же еще в него верить?» — а он решил, что я сказал ему будто надо верить только в эволюцию, или в этическое единомыслие, или еще в какую–то чушь. Еще раз повторяю — я видел, как я сам, как мое «я» совершал все эти убийства. Разумеется, я не убивал моих жертв физически — но ведь дело не в том, их мог убить и кирпич. Я думал и думал, как человек доходит до такого состояния, пока не начинал чувствовать, что сам дошел до него, не хватает последнего толчка. Это мне посоветовал один друг — хорошее духовное упражнение. Кажется, он его нашел у Льва Тринадцатого, которого я всегда почитал.
— Боюсь, — недоверчиво сказал американец, глядя на священника, как на дикого зверя, — что вам придется еще многое объяснить мне, прежде чем я пойму о чем вы говорите. Наука сыска…
Отец Браун нетерпеливо щелкнул пальцами.
— Вот оно! — воскликнул он. — Вот где наши пути расходятся. Наука — великая вещь, если это наука. Настоящая наука — одна из величайших вещей в мире. Но какой смысл придают этому слову в девяти случаях из десяти, когда говорят, что сыск — наука, криминология — наука? Они хотят сказать, что человека можно изучать снаружи, как огромное насекомое. По их мнению, это беспристрастно, а это просто бесчеловечно. Они глядят на человека издали, как на ископаемое; они разглядывают «преступный череп», как рог у носорога.
Когда такой ученый говорит о «типе», он имеет в виду не себя, а своего соседа — обычно бедного. Конечно, иногда полезно взглянуть со стороны, но это не наука, для этого как раз нужно забыть то немногое, что мы знаем. В друге нужно увидеть незнакомца и подивиться хорошо знакомым вещам. Можно сказать, что у людей — короткий выступ посреди лица или что мы впадаем в беспамятство раз в сутки. Но то, что вы назвали моей тайной, — совсем, совсем другое. Я не изучаю человека снаружи. Я пытаюсь проникнуть внутрь.
Это гораздо больше, правда? Я — внутри человека. Я поселяюсь в нем, у меня его руки, его ноги, но я жду до тех пор, покуда я не начну думать его думы, терзаться его страстями, пылать его ненавистью, покуда не взгляну на мир его налитыми кровью глазами и не найду, как он, самого короткого и прямого пути к луже крови. Я жду, пока не стану убийцей.
— О! — произнес мистер Чейс, мрачно глядя на него. — И это вы называете духовным упражнением?
— Да, — ответил Браун. — Именно это. — Он помолчал, потом заговорил снова: — Это такое упражнение, что лучше бы мне о нем не рассказывать. Но, понимаете, не могу же я вас так отпустить. Вы еще скажете там, у себя, что я умею колдовать или занимаюсь телепатией. Я плохо объяснил, но все это сущая правда. Человек никогда не будет хорошим, пока не поймет, какой он плохой или каким плохим он мог бы стать; пока он не поймет, как мало права у него ухмыляться и толковать о «преступниках», словно это обезьяны где–нибудь в дальнем лесу; пока он не перестанет так гнусно обманывать себя, так глупо болтать о «низшем типе» и «порочном черепе»; пока он не выжмет из своей души последней капли фарисейского елея; пока надеется загнать преступника и накрыть его сачком, как насекомое.
Фламбо подошел ближе, наполнил большой бокал испанским вином и поставил его перед своим другом; точно такой же бокал стоял перед американцем. Потом Фламбо заговорил — впервые за весь вечер:
— Отец Браун, кажется, привез с собой много новых тайн. Мы вчера как раз говорили о них. За то время, что мы с ним не встречались, ему пришлось столкнуться с занятными людьми.
— Да, я слышал об этих историях! — сказал Чейс, задумчиво поднимая бокал. — Но у меня нет к ним ключа. Может быть, вы мне кое–что разъясните?
Может быть, вы расскажете, как вы проникали в душу преступника?
Отец Браун тоже поднял бокал, и в мерцании огня вино стало прозрачным, как кроваво–алый витраж с изображением мученика. Алое пламя приковало его взор: он не мог отвести от него глаз, словно в чаше плескалась, как море, кровь всех людей на свете, а его душа, как пловец, смиренно углублялась во тьму чудовищных помыслов, глубже самых страшных чудищ, на самое илистое дно.
В этой чаше, как в алом зеркале, он увидел много событий. Преступления последних лет промелькнули перед ним пурпурными тенями, то, о чем его просили рассказать, заплясало перед ним, он снова видел все, о чем рассказано в этой книге.
Вот алое вино обернулось алым закатом над красно–бурыми песками, над бурыми фигурками людей, один человек лежал, другой спешил к нему. Вот закат раскололся, и алые фонарики повисли на деревьях сада, алые блики заплясали в пруду. Вот свет фонариков слился в огромный прозрачный рубин, освещающий все вокруг, словно алое солнце, кроме тени высокого человека в высокой древней митре. Вот блеск угас, и только пламя рыжей бороды плескалось на ветру, над серой бесприютностью болот. Все это можно было увидеть и понять иначе, но сейчас, отвечая на вызов, он вспомнил это так — и образы стали складываться в доводы и сюжеты.
— Да, — сказал он, медленно поднося бокал к губам, — я как сейчас помню…
Зеркало судьи
Джеймс Бэгшоу и Уилфред Андерхилл были старыми друзьями и очень любили совершать ночные прогулки, во время которых мирно беседовали, бродя по лабиринту тихих, словно вымерших улиц большого городского предместья, где оба они жили. Первый из них — рослый, темноволосый, добродушный — мужчина с узкой полоской усов на верхней губе — служил профессиональным сыщиком в полиции, второй, невысокий блондин с проницательным, резко очерченным лицом, был любитель, который горячо увлекался розыском преступников. Читатели этого рассказа, написанного с подлинно научной точностью, будут поражены, узнав, что говорил профессиональный полисмен, любитель же слушал его с глубокой почтительностью.
— Наша работа, пожалуй, единственная на свете, — говорил Бэгшоу, — в том смысле, что действия профессионала люди заведомо считают ошибочными.
Воля ваша, но никто не станет писать рассказ о парикмахере, который не умеет стричь, и клиент вынужден прийти к нему на помощь, или об извозчике, который не в состоянии править лошадью до тех пор, пока седок не разъяснит ему извозчичью премудрость в свете новейшей философии. При всем том я отнюдь не намерен отрицать, что мы часто склонны избирать наиболее проторенный путь или, иными словами, безуспешно действуем в соответствии с общепринятыми правилами. Но ошибка писателей заключается в том, что они упорно не дают нам возможности успешно действовать в согласии с общепринятыми правилами.
Без сомнения, — заметил Андерхилл, — Шерлок Холмс, будь он сейчас здесь, сказал бы, что действует в согласии с правилами и по законам логики.
— Возможно, он был бы недалек от истины, — подтвердил полисмен, — но я имел в виду правила, которым следует многочисленная группа людей. Нечто вроде работы в армейском штабе. Мы собираем и накапливаем информацию.
— А вам не кажется, что и в детективных романах это не исключено? — осведомился его друг.
— Что ж, давайте возьмем в виде примера любое из вымышленных дел, раскрытых Шерлоком Холмсом и Лестрадом, профессиональным сыщиком.
Предположим, Шерлок Холмс может догадаться, что совершенно незнакомый ему человек, который переходит улицу, — иностранец, просто–напросто потому, что тот, опасаясь попасть под автомобиль, смотрит направо, а не налево, хотя в Англии движение левостороннее. Право, я охотно допускаю, что Холмс вполне способен сделать подобную догадку. И я глубоко убежден, что Лестраду подобная догадка никогда и в голову не придет. Но при этом не следует упускать из виду тот факт, что полисмен хоть и не может порой догадаться, зато вполне может заведомо знать наверняка. Лестрад мог точно знать, что этот прохожий — иностранец, хотя бы уже потому, что полиция, в которой он служит, обязана следить за иностранцами. Мне могут возразить, что полиция следит за всеми без различия. Поскольку я полисмен, меня радует, что полиция знает так много ведь всякий стремится работать на совесть. Но я к тому же гражданин своей страны и порой задаюсь вопросом — а не слишком ли много знает полиция?
— Да неужели вы можете всерьез утверждать, — воскликнул Андерхилл с недоверием, — что знаете все о любом встречном, который попадается вам на любой улице? Допустим, вон из того дома сейчас выйдет человек, — разве вы и про него все знаете?
— Безусловно, если он хозяин дома, — отвечал Бэгшоу. — Этот дом арендует литератор, румын по национальности, английский подданный, обычно он живет в Париже, но сейчас временно переселился сюда, чтобы поработать над какой–то пьесой в стихах. Его имя и фамилия — Озрик Орм, он принадлежит к новой поэтической школе, и стихи его неудобочитаемы, — разумеется, насколько я лично могу об этом судить.
— Но я имел в виду всех людей, которых встречаешь на улице, — возразил его собеседник. — Я думал о том, до чего все кажется странным, новым, безликим эти высокие, глухие стены, эти дома, которые утопают в садах, их обитатели. Право же, вы не можете знать их всех.
— Я знаю некоторых, — отозвался Бэгшоу. — Вот за этой оградой, вдоль которой мы сейчас идем находится сад, принадлежащий сэру Хэмфри Гвинну, хотя обыкновенно его называют просто судья Гвинн: он — тот самый старый судья, который поднял такой шум по поводу шпионажа во время мировой войны. Соседним домом владеет богатый торговец сигарами. Родом он из Латинской Америки, смуглый такой, сразу видна испанская кровь, но фамилия у него чисто английская — Буллер. А вон тот дом, следующий по порядку… постойте, вы слышали шум?
— Я слышал какие–то звуки, — ответил Андерхилл, — но, право, понятия не имею, что это было.
— Я знаю, что это было, — сказал сыщик. — Это были два выстрела из крупнокалиберного револьвера, а потом — крик о помощи. И донеслись эти звуки из сада за домом, который принадлежит судье Гвинну, из этого рая, где всегда царят мир и законность. — Он зорко оглядел улицу и добавил. — А в ограде одни–единственные ворота, и, чтобы до них добраться, надо сделать крюк в добрых полмили. Право же, будь эта ограда чуть пониже или я чуть полегче, тогда дело другое, но все равно я попытаюсь.
— Вон место, где ограда и впрямь пониже, — сказал Андерхилл, — и рядом дерево, оно там как нельзя более кстати.
Они пустились бежать вдоль ограды и действительно увидели место, где ограда круто понижалась, словно уходя в землю до половины, а дерево в саду, усеянное ярчайшими цветами, простирало наружу ветви, золотистые при свете одинокого уличного фонаря. Бэгшоу ухватился за кривой сук и перебросил ногу через невысокую ограду, мгновение спустя друзья уже стояли в саду, до колен утопая в ковре из цепких, стелющихся трав.
В этот ночной час сад судьи Гвинна выглядел весьма своеобразно. Он был обширен и тянулся по незастроенной окраине города, прилегая к высокому темному дому, который стоял последним, в конце улицы. Дом этот можно назвать темным в самом прямом смысле слова, потому что ставни были закрыты наглухо и ни один луч света не проникал наружу сквозь их щели, по крайней мере, со стороны палисадника. Зато в самом саду, который прилегал к дому и, казалось, тем более должен бы быть окутан тьмой, кое–где мерцали, догорая, искры, как будто после фейерверка, словно гигантская огненная ракета упала и рассыпалась меж деревьев. Продвигаясь вперед, друзья обнаружили, что это светились гирлянды цветных лампочек, которыми были унизаны деревья, подобно драгоценным плодам Аладдина, но в особенности свет изливался из круглого озерца или пруда, в воде которого блестели и переливались бледные, разноцветные огоньки, будто и там тоже горели лампочки.
— Может быть, у него торжественный прием? — спросил Андерхилл. — Похоже, что сад иллюминирован.
— Нет, — возразил Бэгшоу. — Просто у него такая прихоть, и, думается мне, он предпочитает наслаждаться этим зрелищем в одиночестве. Обожает забавляться своей собственной маленькой электрической сетью, а щит с переключателями находится вон в той отдельной пристройке или флигеле, где он работает и хранит свои бумаги. Буллер, близкий его приятель, утверждает, что, когда горят цветные лампочки, обычно это верный признак того, что его лучше не беспокоить.
— Нечто вроде красного сигнала, предупреждающего об опасности, — заметил Андерхилл.
— Боже правый! Боюсь, что это и есть именно такой сигнал!
Тут сыщик пустился бежать к пруду.
А еще через мгновение Андерхилл сам увидел то, что видел его друг.
Мерцающее световое кольцо, похожее на нимб, иногда окружающий луну, а здесь окаймлявшее круглый пруд, прерывали две черные черты, или полосы, — как оказалось, то были две длинные черные ноги человека, который лежал ничком у пруда, уронив голову в воду.
— Скорей! — отрывисто вскрикнул сыщик — Кажется мне…
Голос его смолк в отдалении, потому что он уже мчался во весь дух через широкую лужайку, едва различимую при слабом электрическом освещении, и дальше напрямик через весь сад к пруду, у которого лежал неизвестный человек. Андерхилл рысцой последовал по его стопам, но вдруг испугался, потому что произошла неожиданность. Бэгшоу, который по прямой линии, как стрела, летел к незнакомцу, распростертому подле светящегося пруда, круто свернул в сторону и, еще прибавив прыти, помчался к дому. Андерхилл никак не мог сообразить, почему его друг так резко и внезапно переменил направление.
Но еще через секунду, когда сыщик нырнул в тень дома, оттуда, из мрака, послышалась возня, сопровождаемая ругательствами, а потом Бэгшоу вновь вынырнул оттуда, волоча за собою упирающегося человечка, щуплого и рыжеволосого. Пойманный, видимо, хотел скрыться за домом, но острый слух сыщика уловил шорох его шагов, едва слышный, словно трепыхание птички в кустах.
— Андерхилл, сделайте милость, — сказал сыщик, — бегите к пруду и посмотрите, что и как. Ну, а вы кто такой будете? — спросил он, резко останавливаясь — Имя, фамилия?
— Майкл Флуд, — отвечал незнакомец вызывающим тоном. Был он маленький, тщедушный, с непомерно длинным крючковатым носом на узком и сухом, словно пергаментном личике, бледность которого была особенно заметна, оттененная огненно–рыжей шевелюрой. — Я тут, смею заверить, ни при чем. Когда я пришел, он уже лежал мертвый, и мне стало страшно. Я из газеты, хотел взять у него интервью.
— Когда вы, газетчики, берете интервью у знаменитостей, — заметил Бэгшоу, — разве принято у вас перелезать для этого через садовую ограду?
И он сурово указал на двойную цепочку следов, тянувшихся по аллее к цветочной клумбе.
Человечек, назвавшийся Флудом, тоже напустил на себя суровое выражение.
— Газетному репортеру порой приходится перелезать через ограды, чтобы взять интервью, сказал он. — Я долго стучал в парадную дверь но так и не достучался. Дело в том, что лакей отлучился куда–то.
— А почему вы знаете, что он отлучился! — спросил сыщик, глядя на него с подозрением.
— Да потому, — отвечал Флуд с явно напускным хладнокровием, — что не я один лазаю через садовые ограды. Весьма вероятно, что и вы сделали то же самое. Во всяком случае, и лакей это сделал, я только минуту назад видел, как он спрыгнул с ограды возле самой калитки, по ту сторону сада.
— Но отчего же он не воспользовался калиткой? — продолжал допрос Бэгшоу.
— А я почем знаю? огрызнулся Флуд. — Вероятно, оттого, что она заперта.
Спрашивайте у него, а не у меня, вон он как раз возвращается.
И в самом деле, близ дома показалась еще чья–то смутная тень, едва различимая в полутьме, пронизанной слабым электрическим светом, а потом стал виден широкоплечий человек в красной жилетке, надетой поверх заношенной до невероятия ливреи. Он торопливо, но спокойно и уверенно приближался к боковой дверке дома, когда окрик Бэгшоу заставил его остановиться. Он неохотно подошел, и можно было теперь разглядеть желтоватое лицо с азиатскими чертами, которым вполне соответствовали прилизанные иссиня–черные волосы.
Бэгшоу резко повернулся к человеку, назвавшему себя Флудом.
— Может ли кто–нибудь в этой округе удостоверить вашу личность?
— Таких и по всей стране немного отыщется, — недовольно буркнул Флуд. — Я только недавно переехал сюда из Ирландии. Единственный, кого я знаю в здешних краях, это священник церкви святого Доминика отец Браун.
— Вы оба извольте оставаться здесь, — сказал Бэгшоу. И добавил обращаясь к лакею. — А вас я прошу пойти в дом, позвонить по телефону в церковь святого Доминика и попросить отца Брауна приехать сюда как можно скорее. Да смотрите, без фокусов.
Пока энергичный сыщик принимал меры на случай возможного бегства задержанных, его друг, как ему и было сказано, поспешил на место, где разыгралась трагедия. Место это выглядело довольно странно: поистине, не будь трагедия столь ужасна, она представлялась бы в высшей степени фантастической. Мертвый человек (при самом беглом осмотре сразу же стало ясно, что он действительно мертв) лежал, уронив голову в пруд, и мерцающее искусственное освещение окружало его голову каким–то подобием святотатственного нимба. Лицо у него было изможденное и неприятное, голова почти облысела, только по бокам еще курчавились редкие пряди — седоватые, со стальным отливом, они завивались колечками, и хотя висок размозжила пуля, Андерхилл сразу узнал черты, которые видел на многочисленных портретах сэра Хэмфри Гвинна. На покойном был фрак, а его длинные, тонкие, как у паука, ноги чернели, раскинутые в разные стороны на крутом берегу, с которого он упал. Словно по роковой, поистине дьявольской прихоти, кровь медленно сочилась в светящуюся воду, и струйка змеилась, прозрачно–алая, как предзакатное облако.
Андерхилл сам не мог бы сказать, сколько времени он простоял, глядя на зловещий труп, а потом поднял голову и увидел, что над ним, у края обрывистого берега, появились четверо незнакомцев. Он ожидал прихода Бэгшоу и пойманного ирландца и легко догадался, кто человек в красной жилетке. Но в четвертом из них была какая–то странная и смешная торжественность, непостижимым образом совмещавшая несовместимое. Он был приземист, круглолиц и носил шляпу, напоминавшую черный нимб. Андерхилл догадался, что перед ним священник; но при этом ему почему–то вспомнилась старая, почерневшая от времени гравюра, на которой была изображена «Пляска смерти».
Потом он услыхал, как Бэгшоу сказал священнику:
— Я очень рад, что вы можете удостоверить личность этого человека, но все же прошу иметь в виду, что он тем не менее остается под некоторым подозрением. Конечно, вполне может статься, что он невиновен, но как бы то ни было, а в сад он проник необычным способом.
— Я и сам считаю его невиновным, — сказал священник бесстрастным голосом. — Но, разумеется, я могу и ошибаться.
— А почему, собственно, вы считаете его невиновным?
— Именно потому, что он проник в сад столь необычным способом, — отвечал церковнослужитель. — Понимаете ли, сам я проник сюда способом вполне обычным. Но очень похоже, что я чуть ли не единственный попал сюда так, как это принято. В наши дни самые достойные люди перелезают в сад через ограду.
— А что вы называете обычным способом? — осведомился сыщик.
— Ну, как вам сказать, — отвечал отец Браун с самой истовой откровенностью. — Я вошел через парадную дверь. Обычно я вхожу в дома именно таким путем.
— Прошу прощения, — заметил Бэгшоу, — но не так уж важно, каким путем вошли сюда вы, если только у вас нет желания сознаться в убийстве.
— А по–моему, это очень важно, — мягко возразил священник. — Дело в том, что, когда я входил в парадную дверь, мне бросилось в глаза нечто такое, чего остальные, по всей вероятности, не могли видеть.
— Что же это было?
— Совершеннейший разгром, — все так же мягко объяснил отец Браун. — Большое зеркало в конце коридора разбито, пальма опрокинута, пол усеян черепками глиняного горшка. И я сразу понял, что случилось неладное.
— Вы правы, — согласился Бэгшоу, помолчав немного. — Если вы все это видели, тут налицо прямая связь с преступлением.
— А если тут налицо связь с преступлением, — продолжал священник вкрадчиво, — то вполне можно предположить, что некий человек никак с этим преступлением не связан. И человек этот — мистер Майкл Флуд, который проник в сад через стену, а потом пытался выбраться отсюда столь же необычным способом. Именно необычность поведения убеждает меня в его невиновности.
— Войдемте в дом, — сказал Бэгшоу отрывисто.
Когда они переступили порог боковой двери, пропустив лакея вперед, Бэгшоу отстал на несколько шагов и тихо заговорил со своим другом.
— Этот лакей ведет себя как–то странно, — сказал он. — Утверждает, что его фамилия Грин, но я сомневаюсь в его правдивости: несомненно лишь одно — он действительно служил у Гвинна, и, по всей видимости, другой постоянной прислуги здесь не было. Но, к величайшему моему удивлению, он клянется, что его хозяин вообще не был в саду, ни живой, ни мертвый. Говорит, будто старый судья уехал на званый обед в Юридическую коллегию и должен был вернуться лишь через несколько часов, потому–то, мол, сам он и позволил себе ненадолго отлучиться из дома.
— А объяснил ли он, — спросил Андерхилл, — что побудило его отлучиться столь странным образом?
— Нет, во всяком случае, сколько–нибудь вразумительного объяснения из него так и не удалось вытянуть, — отвечал сыщик. — Право же, я его не понимаю. Он чего–то смертельно боится.
За боковой дверью начиналась длинная, тянувшаяся через все здание, прихожая, куда вела со стороны фасада парадная дверь, над которой было старомодное, полукруглое оконце, одним своим видом нагонявшее тоску.
Сероватые проблески рассвета уже мерцали среди темноты, словно блики какого–то унылого, тусклого восхода, а прихожую слабо освещала одна–единственная лампа под абажуром, тоже весьма старомодным, которая стояла на полке в дальнем углу. При неверном ее свете Бэгшоу увидел тот полнейший разгром, о котором говорил Браун. Высокая пальма с длинными веерообразными листьями была опрокинута, от горшка из темно–красной глины остались одни черепки, Черепки эти усеивали ковер вперемешку со слабо поблескивающими осколками разбитого зеркала, а пустая рама так и осталась висеть тут же, на стене. Перпендикулярно этой стене, от боковой дверки, в которую они вошли, тянулся в глубь дома широкий коридор. В дальнем его конце виднелся телефон, по которому лакей и вызвал сюда священника; еще дальше через приотворенную дверь виднелись тесно сомкнутые ряды толстенных книг в кожаных переплетах, и ясно было, что дверь эта ведет в кабинет судьи.
Бэгшоу стоял, глядя себе под ноги, на глиняные черепки, смешанные с осколками зеркального стекла.
— Вы совершенно правы, — сказал он священнику. — Здесь была настоящая схватка. По всей видимости — схватка между Гвинном и его убийцей.
— Мне в самом деле кажется, — скромно заметил священник, — что здесь имело место некое происшествие.
— Да, происшествие действительно имело место, и ясно, какое именно, — подтвердил сыщик. — Убийца вошел через парадную дверь и застал Гвинна в доме. Вероятно, сам Гвинн его и впустил, завязалась смертельная борьба, и, по–видимому, был сделан случайный выстрел, который вдребезги разнес зеркало, хотя его могли разбить и ударом ноги или как–нибудь еще. Гвинну удалось вырваться, и он ринулся в сад, где преследователь настиг его у пруда и пристрелил. Я полагаю, что картина преступления уже восстановлена, но, разумеется, мне необходимо тщательно осмотреть все остальные комнаты.
В остальных комнатах не удалось, однако, обнаружить ничего интересного, хотя Бэгшоу многозначительно указал на заряженный автоматический пистолет, который он отыскал в библиотеке, обшаривая ящики письменного стола.
— Похоже, что судья ожидал покушения, — сказал сыщик, — но странно, что он не взял с собой оружия, когда вышел к дверям.
Наконец они вернулись в прихожую и направились к парадной двери, причем отец Браун рассеянно скользил взглядом вокруг себя. Два коридора, оклеенных одинаковыми выцветшими обоями с невзрачным серым рисунком, словно подчеркивали пышность пыльных и грязных безделушек викторианских времен, а также позеленевшей от времени старинной бронзовой лампы и тусклой позолоченной рамы, в которую было вставлено разбитое зеркало.
— Есть примета, что разбитое зеркало предвещает несчастье, — сказал он.
— Но тут весь дом — словно предвестие беды. Удивительно, что даже сама мебель…
— Как странно, — перебил его Бэгшоу. — Я думал, парадная дверь заперта, а она только на щеколде.
Ему никто не ответил — все вышли за дверь и очутились во втором саду, перед домом. Сад этот был поменьше и попроще, здесь пестрели цветы, а в одном конце рос забавно подстриженный кустарник с круглой аркой, похожей на зеленую пещеру, куда вели полуобрушенные ступеньки.
Отец Браун подошел к арке и заглянул внутрь. Потом он вдруг исчез из виду, а через несколько мгновений остальные услышали у себя над головами его голос, спокойный и ровный, словно он беседовал с кем–то на верхушке дерева.
Сыщик направился следом и обнаружил, что скрытая лестница поднималась к некоему подобию обветшавшего мостика, повисшего над темным и пустынным уголком сада. Мостик огибал дом, и оттуда открывался вид на цветные огоньки, мерцавшие наверху и внизу. Возможно, мостик этот был плодом какой–то странной фантазии архитектора, которому вздумалось построить над лужайкой нечто вроде аркады с галереей поверху. Бэгшоу подумал, что в этом тупике прелюбопытно застать человека в столь ранний час, перед рассветом, но не стал тратить время на дальнейшие раздумья. Он рассматривал человека, которого они со священником здесь застигли.
Человек этот стоял к ним спиной, низкорослый, в сером костюме, и единственное, что выделялось в его внешности, была густая шевелюра, ярко–желтая, как головка огромного расцветающего лютика. Она действительно выделялась, словно гигантский нимб, и, когда он медленно и угрюмо повернулся к ним лицом это сходство произвело какое–то ошеломляющее и неожиданное впечатление. Такой нимб мог бы окружать удлиненное, кроткое, как у ангела, лицо, но у этого человека лицо было злобное и морщинистое, с мощными челюстями и коротким носом, какие бывают у боксеров после перелома.
— Насколько я понимаю, это мистер Орм, знаменитый поэт, — произнес отец Браун невозмутимо, словно представлял их друг другу в светской гостиной.
— Кто бы он ни был, — сказал Бэгшоу, — я вынужден обеспокоить его и пригласить вниз, где ему придется ответить на несколько вопросов.
Там, в углу старого сада, ранним утром, когда серые сумерки обволакивали густые кусты, скрывавшие вход на полуобрушенную галерею, и позже, при самых различных обстоятельствах и на различных стадиях официального следствия, которое приобретало все более серьезный оборот, обвиняемый отрицал решительно все, утверждая, что лишь намеревался зайти к сэру Хэмфри Гвинну, но это ему не удалось, потому что, сколько он ни звонил у двери, никто не открыл на его звонки. Когда ему указали, что дверь, собственно, не была заперта, он насмешливо хмыкнул. Когда ему намекнули, что час для такого посещения был выбран необычайно поздний, он презрительно фыркнул. То немногое, что удалось из него вытянуть, звучало крайне туманно либо потому, что он действительно почти не умел говорить по–английски, либо же потому, что он ловко притворялся, будто крайне плохо знает этот язык.
Убеждения его носили нигилистический и разрушительный характер, и такую же направленность усматривали в его стихах те читатели, которые способны были их понять, представлялось вполне вероятным, что дела, которые он имел с судьей, равно как и ссора между ним и упомянутым судьей, были связаны с анархическими идеями. Всякий знал, что Гвинна преследовала навязчивая идея, — ему с недавних пор всюду чудились большевистские шпионы, как некогда чудились германские. И все же одно совпадение, замеченное почти сразу же после поимки его соседа, укрепило в Бэгшоу мысль, что к делу следует отнестись серьезно. Когда они вышли через ворота на улицу, им случайно попался навстречу другой сосед убитого судьи, торговец сигарами Буллер, которого нетрудно было узнать по смуглому сварливому лицу и неизменной орхидее в петлице он был известным знатоком по части выращивания этих цветов. Ко всеобщему удивлению он приветствовал поэта, тоже своего соседа, как ни в чем не бывало, словно заведомо ожидал его здесь встретить.
— Привет, а вот и я! — вскричал он. — Видно, ваш разговор со стариком Гвинном изрядно затянулся?
— Сэр Хэмфри Гвинн мертв, — сказал Бэгшоу. — Я веду следствие и вынужден просить у вас объяснений.
Буллер застыл на месте, словно окаменев, видимо, изумленный до глубины души. Кончик его раскуренной сигары мерно вспыхивал и тускнел, но смуглое лицо скрывалось в тени, наконец он заговорил, резко переменив тон.
— Я хотел только сказать, — выдавил он из себя, — что два часа назад, когда я шел мимо, мистер Орм входил вот в эти ворота, вероятно, намереваясь повидаться с сэром Хэмфри.
— Но он утверждает, что так и не повидался с ним, — заметил Бэгшоу. — Даже в дом не входил.
— Долгонько же ему пришлось проторчать под дверью, — сказал Буллер.
— Да, — согласился отец Браун, — и вам долгонько пришлось проторчать на улице.
— Я ушел к себе, — сказал торговец сигарами. — Написал несколько писем, а потом снова вышел их отослать.
— Придется вам дать показания несколько позже, — сказал Бэгшоу. — Доброй ночи или, вернее, доброго утра.
Процесс Озрика Орма, обвиняемого в убийстве Хэмфри Гвинна, вызвал газетную шумиху, которая не утихала много недель подряд. Все пути обрывались на загадке что же было в течение двух часов, с той минуты, когда Буллер видел, как Орм входил в ворота, и до того, как отец Браун застал его в саду, где он, по–видимому, и провел целых два часа. Времени этого было вполне достаточно, чтобы совершить добрых полдюжины убийств, и обвиняемый вполне мог бы совершить их просто от нечего делать, ибо он не сумел сколько–нибудь вразумительно объяснить, что же он все–таки делал. Прокурор доказывал, что он имел полную возможность убить судью, так как парадная дверь была на щеколде, а боковая, ведущая в большой сад, и вовсе открыта. Суд с напряженным интересом выслушал Бэгшоу, который восстановил картину схватки в прихожей, после чего остались столь явные следы, к тому же впоследствии полиция нашла пулю, которая попала в зеркало. И, наконец, зеленая арка, благодаря которой обнаружили подсудимого, была очень похожа на тайное укрытие. С другой стороны, сэр Мэтью Блейк, талантливый и опытный адвокат, вывернул этот довод буквально наизнанку он осведомился, для чего, спрашивается, человеку самому лезть в ловушку, откуда заведомо нет выхода, хотя не в пример благоразумней было бы попросту выскользнуть на улицу. Сэр Мэтью Блейк также очень искусно воспользовался тайной, которая по–прежнему окутывала причину убийства. Воистину поединок по этому вопроса между сэром Мэтью Блейком и сэром Артуром Трейверсом, столь же блестящим юристом, выступавшим в роли обвинителя, окончился в пользу подсудимого. Сэр Артур мог лишь выдвинуть предположение о большевистском заговоре, но предположение это представлялось довольно шатким. Зато когда перешли к рассмотрению загадочных действий, которые Орм совершил в ночь убийства, обвинитель сумел выступить с гораздо большим эффектом.
Подсудимый был вызван для дачи свидетельских показаний, в сущности, лишь поскольку его проницательный адвокат полагал, что отсутствие таковых произведет неблагоприятное впечатление, — однако Орм отмалчивался, когда его допрашивал защитник, так же упорно, как и в ответ на вопросы прокурора. Сэр Артур Трейверс постарался извлечь из этого непоколебимого молчания возможно больше выгод, но заставить Орма заговорить так и не удалось. Сэр Артур был высок ростом, худощав, с длинным мертвенно–бледным лицом и казался прямой противоположностью сэру Мэтью Блейку, этому здоровяку с блестящими птичьими глазами. Но если сэр Мэтью держался уверенно и задиристо, как петух, то сэра Артура скорее можно было сравнить с журавлем или аистом, когда он подавался вперед, осыпая поэта вопросами, длинный его нос удивительно походил на клюв.
— Итак, вы утверждаете перед присяжными, — вопросил он тоном, в котором проскрипнуло явное недоверие, — что даже не входили в дом покойного судьи?
— Нет! — коротко отвечал Орм.
— Однако, насколько я понимаю, вы собирались с ним повидаться.
Вероятно, вам нужно было повидаться с ним безотлагательно. Ведь недаром вы прождали два долгих часа у парадной двери?
— Да, — последовал ответ.
— И при этом вы даже не заметили, что дверь не заперта?
— Нет, — сказал Орм.
— Но что же, объясните на милость, делали вы битых два часа в чужом саду? — настойчиво допытывался обвинитель. — Ведь делали же вы там что–нибудь, позвольте полюбопытствовать?
— Да.
— Быть может, это тайна? — осведомился сэр Артур со злорадством.
— Это тайна для вас, — отвечал поэт.
За эту мнимую тайну и ухватился сэр Артур, соответственно построив свою обвинительную речь. Со смелостью, которую многие из присутствующих сочли поистине наглой, он самую таинственность поступка Орма, этот главный и наиболее убедительный довод защитника, использовал в своих целях. Он преподнес этот поступок как первый, еще смутный признак некоего обширного, тщательно подготовленного заговора, жертвой которого пал пламенный патриот, задушенный, так сказать, щупальцами гигантского спрута.
— Да! — воскликнул обвинитель прерывающимся от негодования голосом. — Мой уважаемый и высокоученый коллега совершенно прав! Мы не знаем в точности причины убийства верного сына нашего отечества. Равно не узнаем мы причины убийства следующего патриота. Возможно, мой высокоученый коллега сам падет жертвой своих заслуг перед государством и той ненависти, которую разрушительные силы ада питают к законоблюстителям, тогда он будет убит и тоже никогда не узнает причины убийства. Добрую половину почтеннейшей публики, присутствующей здесь, в этом зале, зарежут ночью, во сне, и мы опять–таки не узнаем причины. Мы никогда не узнаем причины и не арестуем бандитов, а страна наша превратится в пустыню, поскольку адвокатам позволено прекращать судебные разбирательства, используя давным–давно отживший свои век довод о невыясненной «причине», хотя все прочие факты, относящиеся к делу, все вопиющие несообразности, все очевидные умолчания свидетельствуют, что перед нами Каин собственной персоной.
— Никогда еще не видал, чтобы сэр Артур так волновался, — рассказывал позднее Бэгшоу в узком кругу друзей. — Некоторые утверждают, что он впервые преступил все и всяческие границы, и полагают, что прокурору не пристала подобная мстительность. Но должен признать, в этом жалком дьяволе с желтой шевелюрой поистине было нечто омерзительное, и впечатление это невольно повлияло на обвинительную речь. Мне все время смутно вспоминалось то, что Де Куинси1 написал о мистере Уильямсе, этом гнусном убийце, который умертвил целых два семейства. Помнится, Де Куинси писал, что у этого самого Уильямса волосы были неестественно яркого желтого цвета, потому что он выкрасил их каким–то хитрым составом, рецепт которого вывез из Индии, где даже лошадей умеют красить хоть в зеленый, хоть в синий цвет. А потом воцарилось невероятное гробовое молчание, как в доисторической пещере, не скрою, это на меня сильно подействовало, и в скором времени я почуял, что на скамье подсудимых сидит настоящее чудовище. Если такое чувство появилось лишь под воздействием красноречия сэра Артура, вся ответственность за то, что он вложил в свою речь столько страсти, падала исключительно на него.
— Не забывайте, ведь он был другом покойного Гвинна, — ввернул Андерхилл, стараясь объяснить пылкость прокурора. — Один мой знакомый видел, как они недавно пьянствовали вдвоем после какого–то званого обеда. Смею полагать, что именно поэтому он вел себя столь несдержанно при разборе дела.
Но мне представляется сомнительным, вправе ли кто–нибудь руководствоваться при подобных обстоятельствах личными чувствами.
— На это он не пошел бы ни в коем случае, — возразил Бэгшоу. — Готов биться об заклад, что сэр Артур Трейверс никогда не стал бы руководствоваться только личными чувствами, сколь бы сильны они ни были. Он слишком дорожит своим общественным положением. Ведь он из числа тех людей, которых не удовлетворяет даже удовлетворенное честолюбие. Право, я не знаю другого подобного человека, который прилагал бы столько усилий, лишь бы сохранить достигнутое. Нет, поверьте, вы извлекли ложную мораль из его страстной проповеди. Если он упорно продолжал в том же духе, стало быть, он совершенно убежден в своей правоте и надеется возглавить какое–то политическое движение против заговора, о котором шла речь. У него непременно были веские причины требовать осуждения Орма и не менее веские причины полагать, что требование это будет удовлетворено. Ведь факты говорят в его пользу. И такая самоуверенность не сулит обвиняемому ничего доброго.
Тут он увидел среди собравшихся тихого, незаметного человечка.
— Ну–с, отец Браун, — сказал он с улыбкой, — каково ваше мнение относительно того, как ведется у нас судебный процесс?
— Ну–с, — отвечал ему в тон отец Браун, — пожалуй, меня более всего поражает прелюбопытное обстоятельство: оказывается, парик может преобразить человека до неузнаваемости. Вот вы удивлялись, что обвинитель метал громы и молнии. А мне доводилось видеть, как он на минутку снимал свой парик, и, право же, передо мной оказывался совершенно другой человек. Начнем с того, что он совсем лысый.
— Боюсь, что это никак не могло помешать ему метать громы и молнии, — возразил Бэгшоу. — Едва ли мыслимо построить защиту на том факте, что обвинитель лыс, ведь верно?
— Верно, но лишь отчасти, — добродушно отозвался отец Браун. — Говоря откровенно, я размышлял о том, как, в сущности, мало люди одного круга знают о людях, принадлежащих к совершенно иному кругу. Допустим, я оказался бы среди людей, слыхом не слыхавших про Англию. Допустим, я рассказал бы им, что у меня на родине живет человек, который даже под страхом смерти не задаст ни одного вопроса, покуда не водрузит на голову сооружение из конского волоса с мелкими косичками на затылке и седоватыми кудряшками по бокам, как у пожилой матроны викторианских времен. Они сочли бы это нелепой прихотью. А ведь прокурор отнюдь не склонен к прихотям, он всего–навсего привержен к светским условностям. Но те люди сочли бы это прихотью, поскольку понятия не имеют об английских юристах и вообще не знают даже, что такое юрист. Ну а юрист, в свою очередь, не знает, что такое поэт. Он не понимает, что прихоть одного поэта вовсе не представляется другим поэтам прихотью. Ему кажется нелепым, что Орм гулял по изумительно красивому саду два часа, предаваясь полнейшему безделью. Боже правый! Да ведь поэт примет как должное, если узнает, что некто бродил по этому саду целых десять часов подряд, сочиняя стихотворение. Даже защитник Орма решительно ничего тут не понял. Ему и в голову не пришло задать обвиняемому вопрос, который напрашивается сам собой.
— Что же это за вопрос? — осведомился Бэгшоу.
— Помилуйте, разумеется, надо было спросить, какое стихотворение он сочинял в ту ночь, — ответил отец Браун, начиная терять терпение, — какая именно строчка ему не удавалась, какого эпитета он искал, какого совершенства стремился достичь. Будь в суде люди с образованием, способные понять, что такое литература, они сообразили бы без малейшего труда, что Орм занимался там настоящей работой. Фабриканта вы непременно спросили бы, как идут дела у него на фабрике. Но никого не интересуют обстоятельства, при которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи — все равно что предаваться безделью.
— Ваши доводы превосходны, — сказал сыщик, — но зачем же тогда он скрывался? Зачем залез по винтовой лесенке наверх и торчал там — ведь лесенка эта никуда не вела!
— Помилосердствуйте, да именно затем, что она никуда не вела, это яснее ясного! — воскликнул отец Браун приходя в волнение. — Ведь всякий, кто хоть мельком видел галерею над садом, уводящую в полуночную тьму, легко может понять, что творческою душу неудержимо повлечет туда, как малого ребенка.
Он умолк и стоял, помаргивая, в полнейшем молчании, а потом сказал извиняющимся тоном:
— Простите великодушно, хотя мне кажется странным, что ни один из присутствовавших не принял во внимание столь простых обстоятельств дела. Но было еще одно немаловажное обстоятельство. Разве вы не знаете, что поэт, как и художник, находит один–единственный ракурс. Всякое дерево, или, скажем, пасущаяся корова, или проплывающее над головой облачко в известном отношении исполнены глубокого смысла, точно так же буквы составляют слово, только лишь если их поставить в строго определенном порядке. Ну вот, исключительно с той высокой галереи можно было увидеть сад в нужном ракурсе. Вид, который открывался оттуда, так же невообразим, как четвертое измерение. Это было нечто вроде колдовской перспективы, вроде взгляда на небо сверху вниз, когда звезды словно растут на деревьях, а светящийся пруд подобен луне, упавшей на землю, как в волшебной сказке из тех, что рассказывают детям на сон грядущий. Орм мог бы созерцать все это до бесконечности. Скажите вы ему, что путь этот никуда не ведет, поэт ответил бы, что он уже привел его на самый край света. Но неужели вы полагаете, что он мог бы вымолвить такое, когда давал свидетельские показания? И если бы даже у него язык повернулся это вымолвить, что сказали бы вы сами? Вот вы рассуждаете о том, что человека должны судить равные ему. Так почему же среди присяжных не было поэтов?
— Вы говорите так, будто вы сами поэт, — сказал Бэгшоу.
— Благодарение господу, это не так, — ответствовал отец Браун. — Благодарение всемилостивому господу, священник милосердней поэта. Избави вас бог узнать, какое испепеляющее, какое жесточайшее презрение испытывает этот поэт ко всем вам, — лучше уж броситься в Ниагарский водопад.
— Возможно, вы глубже меня знаете творческую душу, — сказал Бэгшоу после продолжительного молчания. — Но в конечном счете мой ответ проще простого. Вы способны лишь утверждать, что он мог бы сделать то, что сделал, и при этом не совершить преступления. Но в равной мере можно принять за истину, что он, однако же, преступление совершил. И позвольте спросить, кто, кроме него, мог совершить это преступление?
— А вы не подозреваете лакея по фамилии Грин? — спросил отец Браун задумчиво. — Ведь он дал довольно путаные показания.
— Вон что, — перебил его Бэгшоу. — По–вашему, стало быть, выходит, что преступление совершил Грин.
— Я глубоко убежден в обратном, — возразил священник. — Я только спросил ваше мнение относительно этого странного происшествия. Ведь отлучался он по пустячной причине, просто–напросто захотел выпить, или пошел на свидание, или что–нибудь в этом роде. Но вышел он в калитку, а обратно перелез через садовую изгородь. Иными словами, это значит, что дверь он оставил открытой, а когда вернулся, она была уже заперта. Почему? Да потому что Некий Незнакомец уже вышел через нее.
— Убийца, — неуверенно пробормотал сыщик. — Вы знаете, кто он?
— Я знаю, как он выглядит, — отвечал отец Браун невозмутимо. — Только это одно я и знаю наверняка. Он, так сказать, у меня на глазах входит в парадную дверь при свете лампы, тускло горящей в прихожей я вижу его, вижу, как он одет, вижу даже черты его лица!
— Как прикажете вас понимать?
— Он очень похож на сэра Хэмфри Гвинна, — отвечал священник.
— Что за чертовщина, в самом–то деле? — вопросил Бэгшоу. — Ведь я же видел, Гвинн лежал мертвый, уронив голову в пруд.
— Ну да, это само собою, — ответствовал отец Браун.
Помолчав, он продолжал неторопливо:
— Вернемся к вашей гипотезе, превосходной во всех отношениях, хотя я лично не вполне с вами согласен. Вы полагаете, что убийца вошел через парадную дверь, застал судью в прихожей, затеял с ним борьбу и разбил вдребезги зеркало, после чего судья бежал в сад, где его и пристрелили.
Однако же мне все это кажется мало правдоподобным. Допустим, судья и в самом деле пятился через всю прихожую, а затем через коридор, но все равно у него была возможность избрать один из двух путей к отступлению он мог направиться либо в сад, либо же — во внутренние комнаты. Вероятнее всего, он избрал бы путь, который ведет внутрь дома, не так ли? Ведь там в кабинете, лежал заряженный пистолет, там же у него и телефонный аппарат стоит. Да и лакей его был там, или, по крайней мере, он имел основания так думать. Более того, даже к своим соседям он оказался бы тогда ближе. Так почему он отворил дверь, которая ведет в сад, теряя драгоценные секунды, и выбежал на зады, где не от кого было ждать помощи?
— Но ведь нам точно известно, что он вышел из дома в сад, — нерешительно промолвил его собеседник. — Это известно нам совершенно точно, ведь там его и нашли.
— Нет, он не выходил из дома по той простой причине, что его в доме не было, — возразил отец Браун. — С вашего позволения, я имею в виду ночь убийства. Он был тогда во флигеле. Уж это я, словно астролог, сразу прочитал в темноте по звездам, да, по тем красным и золотым звездочкам, которые мерцали в саду. Ведь щит включения находится во флигеле: лампочки не светились бы вообще, не будь сэра Хэмфри во флигеле. Потом он пытался укрыться в доме, вызвать по телефону полицию, но убийца застрелил его на крутом берегу пруда.
— А как же тогда разбитый цветочный горшок, и опрокинутая пальма, и осколки зеркала? — вскричал Бэгшоу. — Да ведь вы сами все это обнаружили! Вы сами сказали, что в прихожей была жестокая схватка.
Священник смущенно моргнул.
— Да неужели? — произнес он едва слышно. — Право, не может быть, чтобы я такое сказал. Во всяком случае, у меня и в мыслях этого не было. Насколько мне помнится, я сказал только, что в прихожей нечто произошло. И там действительно нечто произошло, но это была не схватка.
— В таком случае, почему же разбито зеркало? — резко спросил Бэгшоу.
— Потому что в него попала пуля, — внушительно отвечал отец Браун. — Пулю эту выпустил преступник. А пальму, вероятно, опрокинули разлетевшиеся куски зеркала.
— Ну и куда еще мог он палить, кроме как в Гвинна? — спросил сыщик.
— Право, это уже принадлежит к области метафизики, — произнес церковнослужитель скучающим голосом. — Разумеется, в известном смысле он метил в Гвинна. Но дело в том, что Гвинна там не было, и, значит, выстрелить в него убийца никак не мог. Он был в прихожей один.
Священник умолк на мгновение, потом продолжал невозмутимо:
— Вот у меня перед глазами зеркало, то самое, что висело тогда в углу, еще целехонькое, а над ним длиннолистная пальма. Вокруг полумрак, в зеркале отражаются серые, однообразные стены, и вполне может почудиться, что там коридор. И еще может почудиться, будто человек, отраженный в зеркале, идет из внутренних комнат. Вполне может также почудиться, будто это хозяин дома — если только отражение имело с ним хотя бы самое отдаленное сходство.
— Подождите! — вскричал Бэгшоу. — Я, кажется, начинаю…
— Вы начинаете все понимать сами, — сказал отец Браун. — Вы начинаете понимать, отчего все, подозреваемые в этом убийстве, заведомо невиновны. Ни один из них ни при каких обстоятельствах не мог принять свое отражение за Гвинна. Орм сразу узнал бы свою шапку желтых волос, которую никак не спутаешь с лысиной. Флуд увидел бы рыжую шевелюру, а Грин — красную жилетку.
К тому же все трое низкого роста и одеты скромно, а потому ни один из них не счел бы свое отражение за высокого, худощавого, пожилого человека во фраке.
Тут нужно искать кого–то другого, такого же высокого и худощавого. Поэтому я и сказал, что знаю внешность убийцы.
— И что же вы хотите этим доказать? — спросил Бэгшоу пристально глядя на него.
Священник издал отрывистый, хрипловатый смешок, который резко отличался от его обычного мягкого голоса.
— Я хочу доказать, что ваше предположение смехотворно и попросту немыслимо, — отвечал он.
— Как вас понимать?
— Я намерен построить защиту обвиняемых, — сказал отец Браун, — на том факте, что прокурор лыс.
— Господи боже! — тихо промолвил сыщик и встал, озираясь по сторонам.
А отец Браун возобновил свою речь и произнес невозмутимым тоном:
— Вы проследили действия многих людей, причастных к этому делу вы, полисмены, очень интересовались поступками поэта, лакея и журналиста из Ирландии. Но вы совершенно забыли о поступках самого убитого. Между тем его лакей был искренне удивлен, когда узнал, что хозяин возвратился так неожиданно. Ведь судья уехал на званый обед, который не мог быстро кончиться, поскольку там присутствовали все светила юриспруденции, а Гвинн вдруг уехал оттуда домой. Он не захворал, потому что не просил вызвать врача можно сказать почти с уверенностью, что он поссорился с кем–то из выдающихся юристов. Среди этих юристов нам и следовало в самую первую очередь искать его недруга. Итак, судья вернулся домой и ушел в свой флигель, где хранил все личные бумаги, касавшиеся государственной измены. Но выдающийся юрист, который знал, что в этих бумагах содержатся какие–то улики против него, сообразил последовать за судьей, намеревавшимся его уличить. Он тоже был во фраке, только в кармане этого фрака лежал револьвер. Вот и вся история: никто даже не заподозрил бы истины, если б не зеркало.
Мгновение он задумчиво вглядывался в даль, а потом заключил:
— Странная это штука — зеркало: рама, как у обыкновенной картины, а между тем в ней можно увидеть сотни различных картин, причем очень живых и мгновенно исчезающих навеки. Да, было нечто странное в зеркале, что висело в конце этого коридора с серыми стенами, под зеленой пальмой. Можно сказать, это было волшебное зеркало, ведь у него совсем особая судьба, потому что отражения, которые в нем появлялись, пережили его и витали в воздухе среди сумерек, наполнявших дом, словно призраки, или, по крайней мере, остались, словно некая отвлеченная схема, словно основа доказательства. По крайней мере, мы могли, будто с помощью заклинания, вызвать из небытия то, что увидел сэр Артур Трейверс. Кстати, в словах, которые вы сказали о нем, была доля истины.
— Рад это слышать, — отозвался Бэгшоу несколько угрюмо, но добродушно.
— Какие же это слова?
— Вы сказали, — объяснил священник, — что у сэра Артура, вероятно, есть веские причины постараться отправить Орма на виселицу.
Неделю спустя священник снова встретился с сыщиком и узнал, что соответствующие власти уже начали новое дознание, но оно было прервано сенсационным событием.
— Сэр Артур Трейверс… — начал отец Браун.
— Сэр Артур Трейверс мертв, — коротко сказал Бэгшоу.
— Вот как! — произнес священник прерывающимся голосом. — Стало быть, он…
— Да, — подтвердил Бэгшоу, — он снова выстрелил в того же самого человека, только уже не отраженного в зеркале.
Человек о двух бородах
Эту историю отец Браун рассказал профессору Крейку, прославленному криминалисту, после обеда в клубе, на котором их представили друг другу как людей с одинаковым безобидным хобби, имеющим прямое отношение к убийствам и грабежам. Поскольку отец Браун значительно преуменьшил свою роль в изложенных ниже событиях, мы излагаем их более беспристрастно. Разговор начался с шутливой перепалки, в которой рассуждения ученого были строго научными, а высказывания священника — весьма скептическими.
— Милостивый государь, — негодовал профессор, — разве вы не считаете криминалистику наукой?
— Я просто не уверен… — отвечал отец Браун. — А вы считаете наукой агиографию?
— Что это такое? — резко спросил профессор.
— Обычно ее путают с географией, — улыбаясь, сказал священник. — Но это — наука о праведниках, о святых. Видите, темный век попытался создать науку о хороших людях, наш же, гуманный и просвещенный, интересуется только людьми плохими. По–моему, опыт показал, что убийцами бывали самые разные люди.
— Ну, мы считаем, что убийц можно неплохо классифицировать, — заметил Крейк. — Список длинный и скучный, но, мне кажется, исчерпывающий. Во–первых, все убийства можно подразделить на сознательные и бессознательные, и сначала мы займемся последними, поскольку они значительно реже встречаются. Существует такая вещь, как мания убийства, тяга к кровопролитию. Существует и бессознательная антипатия, хотя к убийству она приводит крайне редко. Теперь перейдем к убийству с реальными мотивами, но сперва отметим, что некоторые из них не вполне осознанны, другие же — романтичны и окрашены фантазией.
Чистая месть — это месть безнадежная. Влюбленный убивает соперника, которого ему не удалось вытеснить; мятежник убивает тирана после того, как тот победил и поработил его.
Однако подобные действия диктуются и сознательной надеждой, и тогда убийства мы должны причислить к другому обширному разряду: «сознательные преступления». Они, в свою очередь, подразделяются на два вида. Человек убивает, чтобы украсть или унаследовать то, чем владеет другой, либо предотвратить то или иное действие. Сюда же отнесем убийство шантажиста или политического противника, а также устранение с пути более пассивного препятствия — жены или мужа, которые нам мешают. Мне кажется, это довольно тщательно разработанная классификация, она охватывает все случаи, если ею правильно пользоваться. Боюсь, однако, что она показалась вам очень скучной. Надеюсь, что не слишком утомил вас.
— Нисколько, — возразил отец Браун. — Простите меня, если я слушал несколько рассеянно; дело в том, что я думал о человеке, которого знал когда–то. Он был убийцей, но я не могу определить его место в вашем музее. Он не был ни сумасшедшим, ни мономаном. Он не испытывал ненависти к человеку, которого убил, и, едва зная его, не имел причин для мести. Убитый не обладал ничем, чего мог бы пожелать убийца. Он убийце не мешал и помешать не мог; он не мог даже хоть как–то повлиять на него. В дело не замешана женщина. В дело не замешана политика. Человек убил ближнего, которого фактически не знал, и убил по весьма странной причине. Возможно, это единственный случай на свете.
И отец Браун непринужденно рассказал эту историю.
Пусть она начинается на вполне респектабельном фоне — за завтраком, в доме достойной, хотя и богатой семьи Бенкс, в тот момент, когда обычное обсуждение газеты прервали толки о таинственном событии в их округе. Таких людей иногда обвиняют в том, что они сплетничают о своих ближних; однако именно о самых ближних они не знают ничего.
Сельские жители рассказывают о своих соседях правдивые и выдуманные истории; но любопытные обитатели современного пригорода верят всему, что говорится в газетах о безнравственности римского Папы или о страданиях царька тихоокеанских островов, и, взволнованные этими сообщениями, совершенно не представляют себе, что происходит в соседнем доме. Однако в данном случае две разновидности сплетен совпали, и от этого совпадения просто дух захватывало. Дело в том, что их пригород упомянули в их любимой газете, и это как бы подтвердило их собственное существование. Можно было подумать, будто до этого они были невидимы и неосязаемы и только теперь стали так же подлинны, как многострадальный царек.
В газете сообщалось, что некогда знаменитый преступник, известный под именем Майкла Лунатика, а также под множеством других имен, ему не принадлежащих, недавно отбыл длительный срок заключения за многочисленные кражи со взломом. Сообщалось также, что он, по всей видимости, поселился в пригороде, о котором идет речь и который мы для удобства назовем Чишем. В газете были также перечислены самые известные и дерзкие подвиги и побеги. Надо сказать, что для таких газет, адресованных таким читателям, характерна непоколебимая уверенность в том, что читатели эти начисто лишены памяти. Крестьянин веками помнит Робин Гуда или Роб Роя; клерк вряд ли вспомнит имя преступника, о котором спорил в трамвае и метро два года назад.
Однако грабитель, прозванный Лунатиком, действительно чем–то напоминал о геройских приключениях Роб Роя и Робин Гуда. Он был достоин того, чтобы обратиться в легенду, а не просто в газетные новости. Он был слишком одаренным взломщиком, чтобы стать убийцей. При его огромной физической силе и при той легкости, с которой он сбивал полисменов, как кегли, он никогда никого не убивал, только оглушал людей, связывал их и затыкал им рот; а это внушало страх и окутывало тайной его образ. Казалось даже, что он был бы больше похож на простого смертного, если бы убивал.
Мистер Саймон Бенкс, отец семейства, крепкий человек с седой бородкой и лицом, покрытым морщинами, был начитаннее и старомоднее остальных. Он питал склонность к жизнеописаниям и мемуарам и отчетливо помнил те времена, когда лондонцы лежали по ночам, прислушиваясь к шагам Майкла, как они прислушиваются теперь к шагам Джека Быстроногого. Была здесь и его жена, худая смуглая дама, одетая с какой–то язвительной элегантностью. Ее семья могла похвастать гораздо большим состоянием, чем семья мужа (хотя и гораздо меньшим образованием), и сама она владела дорогим изумрудным ожерельем, хранившимся наверху, что давало ей право на ведущую роль в разговоре о ворах. Была здесь и дочь по имени Опал, тоже худая и смуглая, но одаренная духовидением; во всяком случае, она сама так считала, родные же ее не особенно поддерживали.
Пламенно–потусторонним душам благоразумнее не материализоваться в большой семье. Был здесь и брат ее Джон, рослый молодой человек, который особенно шумно демонстрировал полное безразличие к общению с духами. Не считая этого, его интересовали только автомобили. Создавалось впечатление, будто он вечно продает одну машину и покупает другую, причем по какому–то закону, который вряд ли смог бы объяснить ученый–экономист, всегда ухитрялся купить гораздо лучший автомобиль, продав поврежденный или устаревший. Был здесь и другой брат, Филип, молодой человек с темными волнистыми волосами, отличавшийся повышенным вниманием к своему туалету. Несомненно, это входит в число обязанностей биржевого клерка; однако, как порой намекал его хозяин, они этим не ограничиваются. И, наконец, за столом сидел его друг Дэниел Девайн, тоже темноволосый и изысканно одетый, но с бородкой, подстриженной по иностранной моде и потому внушавшей легкое опасение.
Именно Девайн завел разговор о газетной статье, тактично прибегнув к столь действенному способу, чтобы предотвратить семейную ссору, назревавшую из–за того, что юная духовидица начала описывать бледные лица, проплывавшие в ночи у нее за окном, а Джон Бенкс еще более бурно, чем обычно, откликнулся на это откровение потустороннего мира.
Упоминание о новом и, возможно, небезопасном соседстве довольно быстро отвлекло обоих спорщиков.
— Какой ужас! — воскликнула миссис Бенкс. — Наверно, он совсем недавно приехал. Кто бы это мог быть?
— Я не припомню, чтобы кто–нибудь приехал совсем недавно, — отозвался ее муж, — разве что сэр Леопольд Пулмен в Бичвуд–Хаусе.
— Мой дорогой, — отвечала жена, — какие нелепости ты говоришь! Сэр Леопольд!.. — Она помолчала и добавила: — Вот если бы кто–нибудь сказал, что это его секретарь — тот, с бакенбардами… Я всегда говорила, с тех пор, как его взяли на место, которое должен был получить Филип…
— Ничего не поделаешь, — томно сказал Филип, единственный раз вступивший в беседу. — Да и место так себе.
— Единственный, кого я знаю, — заметил Девайн, — это человек по фамилии Карвер, который поселился на ферме у Смита. Он ведет спокойную жизнь, но с ним интересно побеседовать. Кажется, у Джона были с ним какие–то дела.
— Немного разбирается в автомобилях, — признал одержимый одной страстью Джон. — Будет разбираться еще лучше, когда прокатится в моей новой машине.
Девайн слегка улыбнулся — все уже побывали под этой угрозой — и заметил:
— Вот странно! Он хорошо разбирается в автомобильном спорте, в путешествиях, вообще — в живых занятиях, а сам вечно сидит дома и возится с ульями старого Смита. Говорит, он интересуется только пчелами, потому и живет на пасеке. Мне кажется, это слишком спокойное хобби для такого человека. Однако не сомневаюсь, что твоя машина немного встряхнет его.
Когда в тот вечер Девайн возвращался от Бенксов, его смуглое лицо выражало сосредоточенное раздумье. Возможно, эти мысли и заслуживают нашего внимания, однако отметим лишь, что под их влиянием он решил нанести безотлагательный визит мистеру Карверу, жившему у мистера Смита. Идя в этом направлении, он встретил Бернарда, долговязого секретаря из Бичвуд–Хауса, с большими бакенбардами, которые миссис Бенкс воспринимала как личное оскорбление. Молодые люди были едва знакомы, беседа была краткой и случайной; однако Девайн, по–видимому, почерпнул в ней пищу для дальнейших размышлений.
— Простите, что я спрашиваю, — неожиданно сказал он, — но правда ли, что у леди Пулмен есть какие–то знаменитые драгоценности? Я не профессиональный вор, но я как раз слышал, что тут один околачивается.
— Я предупрежу, чтобы она за ними присмотрела, — ответил секретарь. — По правде говоря, я уже позволил себе предостеречь ее. Надеюсь, что она позаботится о них.
В этот момент позади раздался кошмарный вой автомобильной сирены, и около них остановилась машина, за рулем которой восседал сияющий Джон Бенкс. Когда он услышал, куда направляется Девайн, он заметил, что ехал туда же, однако, судя по его тону, он просто не мог отказать себе в удовольствии и должен был подвести кого–нибудь. Пока они ехали, он непрерывно хвалил машину, главным образом за то, что ее можно приспособить к любой погоде.
— Закрывается плотно, как коробка, — говорил он, — а открывается легко — ну, скажем, как рот.
Однако в данный момент рот Девайна не так уж легко открывался, и они подъехали к ферме Смита под неумолчный монолог. Пройдя через ворота, Девайн сразу же нашел того, кого искал. По саду, заложив руки в карманы, прогуливался длиннолицый человек с крупным подбородком, в большой мягкой соломенной шляпе. Тень, падавшая от ее широких полей на верхнюю часть лица, слегка походила на маску. На заднем плане виднелся ряд освещенных солнцем ульев, вдоль которых прохаживался другой человек, плотный, по–видимому, мистер Смит, и еще один, низенький, неприметный, в черном одеянии священника.
— Послушайте! — вскричал неугомонный Джон, не дав Девайну поздороваться. — Я пригнал ее, чтобы вас прокатить. Вот увидите, она лучше, чем «молния»!
Губы мистера Карвера сложились в улыбку, которая, по–видимому, была любезной, но выглядела довольно мрачно.
— Боюсь, что сегодня вечером мне не до развлечений, хлопот по горло.
— «Как хлопотливая пчела», — продекламировал Девайн. — Должно быть, ваши пчелы очень хлопотливы, раз они не отпускают вас весь вечер. А вот скажите мне…
— Да? — произнес Карвер с каким–то холодным вызовом.
— Говорят, что надо косить сено, пока солнце светит, — продолжал Девайн. — Может быть, вы собираете мед, пока светит луна?
В тени широкополой шляпы что–то сверкнуло — должно быть, глаза Карвера.
— Может, тут и не обходится без лунного света, — промолвил он, — но помните, мои пчелы не только дают мед — они жалят.
— Так вы поедете на машине? — нетерпеливо спросил переминавшийся с ноги на ногу Джон. Но хотя в Карвере не осталось и тени зловещей многозначительности, окрасившей ответы Девайну, он вежливо, но решительно отказался.
— По–видимому, я не смогу поехать, — ответил он. — Надо написать много писем. Может быть, вы будете так любезны прокатить кого–нибудь из моих друзей, если уж вам нужен компаньон. Это мистер Смит и отец Браун.
— Конечно! — воскликнул Бенкс. — Пускай все едут!
— Большое спасибо, — ответил отец Браун. — Боюсь, что я не смогу: через несколько минут мне надо уходить.
— Тогда возьмите Смита, — сказал Карвер почти нетерпеливо. — Смотрите, он жаждет прокатиться.
Смит широко ухмылялся и, по всей видимости, не жаждал ничего. Это был деятельный маленький старичок в очень откровенном парике — одном из тех париков, которые ничуть не более естественны, чем шляпа. Желтый оттенок искусственных волос не вязался с бледностью лица.
— Помню, — сказал Смит с каким–то благодушным упрямством, — ехал я по этой дороге десять лет назад в одной из таких штучек. Возвращался от сестры, из Холмгейта, а с тех пор ни разу не ездил тут на машине. Ну и тряска была, скажу я вам!
— Десять лет назад! — насмешливо воскликнул Джон. — Две тысячи лет назад ездили в повозках, запряженных волами. Вы думаете, автомобили не изменились за десять лет?
А дороги? В моей машине даже не чувствуешь, как вращаются колеса. Кажется, что летишь по воздуху.
— Я уверен, что Смит очень хочет полетать, — сказал Карвер. — Это мечта его жизни. Поезжайте в Холмгейт, Смит, навестите сестру. Да вы просто обязаны с ней повидаться! Поезжайте и оставайтесь там на ночь, если хотите.
— Ну, обычно я добираюсь пешком и потому остаюсь ночевать, — сказал старый Смит. — Не стоит из–за этого затруднять молодого человека.
— Вы только представьте себе, как обрадуется ваша сестра, если вы прикатите на машине! — воскликнул Карвер. — В самом деле, надо поехать. Не будьте таким эгоистом.
— Вот именно, — с бодрой благожелательностью подхватил Бенкс. — Не будьте таким эгоистом. Машина вас не укусит. Вы же не боитесь ее, а?
— Ну что ж, — сказал Смит, задумчиво моргая. — Я не хочу быть эгоистом и думаю, что не боюсь.
И они отъехали вдвоем под приветственные взмахи и возгласы, благодаря которым маленькая группа казалась целой толпой. Однако и Девайн, и священник, присоединившиеся к этой церемонии из вежливости, почувствовали, что именно выразительный жест пасечника придал ей законченный характер. И им показалось, что он умеет себе подчинить; что ему трудно противиться.
Когда автомобиль скрылся из виду, Карвер повернулся к ним и порывисто, как бы извиняясь, промолвил:
— Ну вот! — Он произнес это с той занятной сердечностью, которая являет оборотную сторону гостеприимства.
Такое радушие равносильно намеку на то, что пора и честь знать.
— Мне надо идти, — сказал Девайн. — Не будем мешать хлопотливой пчеле. К сожалению, я очень мало знаю о пчелах — порой с трудом отличаю пчелу от осы.
— Я разводил и ос, — ответил таинственный Карвер.
Когда гости прошли по улице несколько ярдов, Девайн, сам не зная почему, обратился к своему спутнику:
— Довольно странная сцена, вам не кажется?
— Да, — ответил отец Браун. — А вам что кажется?
Девайн взглянул на низенького человека в черном, и в его больших серых глазах вновь что–то сверкнуло.
— Мне кажется, — сказал он, — что Карвер всеми силами старался остаться сегодня вечером один в доме. А у вас подозрения не возникли?
— Возможно, и возникли, — ответил священник, — но я не уверен, что они совпадают с вашими.
Когда в тот вечер в саду, окружавшем особняк, совсем сгустились сумерки, Опал Бенкс бродила по темным пустым комнатам еще отрешенней, чем всегда. Если бы кто–нибудь взглянул на нее внимательно, то заметил бы, что ее обычная бледность усилилась. Несмотря на буржуазную роскошь дома, от него веяло унынием, той безотчетной грустью, которую вызывают не старинные, а старые вещи. В доме царили устаревшие моды, а не исторические стили; он был полон предметов настолько недавнего рисунка, что сразу видно было, как они старомодны. То здесь, то там в сумерках поблескивало цветное стекло; комнаты казались узкими из–за высоких потолков, а в конце гостиной, по которой она проходила, было одно из тех круглых окон, которые встречаются в зданиях этой поры. Дойдя примерно до середины комнаты, Опал остановилась и слегка покачнулась, как будто ее ударила по лицу невидимая рука.
Через минуту раздался стук в парадную дверь, приглушенный вторыми, закрытыми дверями. Она знала, что домочадцы на втором этаже, но вряд ли смогла бы объяснить, что побудило ее открыть дверь самой. На пороге стоял приземистый обтрепанный человек, в котором она узнала католического священника по фамилии Браун. Она не была с ним близко знакома, но он ей нравился. Он ничуть не поддерживал ее точку зрения на духов, но он не отмахивался и не смеялся, а серьезно с ней спорил. Можно сказать, что он сочувствовал ее взглядам, но не соглашался с ними. Все эти мысли пронеслись у нее в голове, когда она сказала, не поздоровавшись и не выслушав его самого:
— Как хорошо, что вы пришли! Я видела привидение.
— Не стоит расстраиваться, — ответил он. — Это часто бывает. Большинство привидений — вовсе и не привидения, а те немногие, которые, возможно, и подлинны, совершенно безобидны. Ваше привидение какое–нибудь особенное?
— Нет, — сказала она, и ей стало легче. — Дело не столько в нем самом… Понимаете, атмосфера была очень страшная… как будто все разлагается, гниет. Я увидела лицо в окне. Бледное, с выпученными глазами, совсем как у Иуды.
— Ну что ж, бывают люди с такой внешностью, — задумчиво произнес священник, — и иногда они заглядывают в окна. Можно мне посмотреть, где это произошло?
Однако когда она вернулась в комнату, там уже собрались другие члены семейства, которые, будучи менее склонны к общению с духами, зажгли свет. В присутствии миссис Бенкс отец Браун вспомнил об общепринятых условностях и извинился за вторжение.
— Боюсь, что слишком бесцеремонно ворвался в ваш дом, миссис Бенкс, — сказал он. — Мне очень трудно объяснить, каким образом то, что произошло, касается вас. Я только что был у Пулменов, и вдруг мне позвонили и попросили прийти сюда, чтобы встретиться с человеком, который должен сообщить вам новость, возможно, для вас интересную. Я бы не пришел сюда, если бы не был нужен как свидетель событий в Бичвуд–Хаусе. Фактически именно мне пришлось поднять тревогу.
— Что случилось? — спросила хозяйка.
— Бичвуд–Хаус ограбили, — серьезно сказал отец Браун. — Что хуже всего, исчезли драгоценности леди Пулмен, а ее несчастный секретарь, мистер Бернард, найден в саду.
Очевидно, его застрелил убегающий взломщик.
— Это тот человек! — воскликнула хозяйка. — Наверно, он… — Тут она встретила печальный взгляд священника и замолчала, сама не понимая почему.
— Я связался с полицией, — продолжал он, — и с другими властями, для которых это дело представляет интерес. Они говорят, даже при первом осмотре удалось обнаружить следы и отпечатки пальцев и другие приметы известного преступника.
В этот момент беседу на минуту прервало появление Джона Бенкса, вернувшегося после неудавшейся поездки.
— Судя по всему… старый Смит оказался неважным пассажиром.
— Струсил в последнюю минуту, — объяснил он с негодованием. — Удрал, пока я осматривал проколотую шину. В жизни больше не свяжусь с этими деревенскими простофилями…
Но жалобам не вняли, ибо в центре внимания был отец Браун и его новость.
— Сейчас явится человек, который снимет с меня ответственность, — продолжал священник все с той же значительной сдержанностью. — Когда вы встретитесь с ним, мой долг свидетеля будет выполнен. Мне остается сказать, что служанка в Бичвуд–Хаусе видела лицо в одном из окон.
— Я видела лицо в одном из наших окон, — сказала Опал.
— А, ты вечно видишь лица, — обрезал ее брат Джон.
— Не так уж плохо видеть факты, даже если это лица, — спокойно сказал отец Браун. — Я полагаю, что лицо, которое вы видели…
Снова раздался стук в парадную дверь, и через минуту на пороге появился человек, при виде которого Девайн привстал со стула.
Он был высокий, прямой, с длинным бледным лицом и тяжелым подбородком. Огромный лоб и живые синие глаза Девайн плохо разглядел днем из–за широкополой соломенной шляпы.
— Прошу вас, не вставайте, — отчетливо и учтиво произнес Карвер, но во взбудораженном мозгу Девайна эта учтивость обрела зловещее сходство с учтивостью бандита, направившего на вас пистолет.
— Сядьте, пожалуйста, мистер Девайн, — сказал Карвер, — и, с позволения миссис Бенкс, я последую вашему примеру. Я должен объяснить свой приход. По–видимому, вы подозревали, что я — знаменитый взломщик.
— Подозревал, — мрачно ответил Девайн.
— Как вы правильно заметили, — сказал Карвер, — не всегда легко отличить осу от пчелы.
После паузы он продолжал:
— Что до меня, я — одно из более полезных, хотя и в равной степени несносных насекомых. Я сыщик и сюда пришел, чтобы выяснить, не возобновил ли свою деятельность преступник, именующий себя Майклом Лунатиком. Он специализировался на краже драгоценностей, а сейчас обокрали Бичвуд–Хаус, и, судя по анализам, это его работа. Дело не только в отпечатках пальцев, но и в маскировке — той самой, которой он пользовался, когда был арестован последний раз, а также, по–видимому, и в других случаях. Вы, наверно, слышали об этой простой, но удачной выдумке: он надевал рыжую бороду и большие очки в роговой оправе.
Опал Бенкс в ужасе рванулась вперед.
— Это оно! — вскричала она. — Это лицо, которое я видела! Большие очки, рыжая косматая борода, как у Иуды. Я думала, что это привидение.
— Такое же самое привидение видела и служанка в Бичвуд–Хаусе, — сухо сказал Карвер.
Он положил какие–то бумаги и свертки на стол и начал их бережно разворачивать.
— Как я сказал, — продолжал он, — меня прислали сюда для того, чтобы разузнать о преступных планах Майкла Лунатика. Вот почему я заинтересовался пчелами и поселился у мистера Смита.
Воцарилось молчание, и затем Девайн промолвил:
— Вы действительно хотите сказать, что этот милый старичок…
— Считали же вы, мистер Девайн, — улыбнулся Карвер, — что улей моя ширма. Почему бы и ему не выбрать такую?
Девайн мрачно кивнул, и сыщик склонился к своим бумагам.
— Я подозревал Смита и хотел без него осмотреть его вещи. Поэтому я поддержал любезное предложение Бенкса.
Обыскивая дом, я обнаружил кое–какие любопытные предметы, которые странно видеть в доме престарелого сельского жителя, интересующегося только пчелами. Вот один из них.
Из развернутого пакета он извлек волосатый предмет почти алого цвета — такие бутафорские бороды носят в любительских спектаклях. Рядом с ней лежали тяжелые очки в роговой оправе.
Но я наткнулся на одну вещь, которая имеет более непосредственное отношение к этому дому и оправдывает мое сегодняшнее вторжение. Это записка. В ней указаны названия и предположительная стоимость драгоценностей, владельцы которых живут в вашей местности. Сразу же после тиары леди Пулмен стоит изумрудное ожерелье миссис Бенкс.
Миссис Бенкс, которая до сих пор созерцала нашествие посетителей в надменном замешательстве, при этих словах насторожилась. Ее лицо сразу постарело лет на десять и стало гораздо осмысленнее. Но не успела она вымолвить и слова, как Джон стремительно поднялся во весь рост.
— Тиара уже пропала! — взревел он, как слон. — А ожерелье? Посмотрим, что с ожерельем!
— Неплохая мысль, — сказал Карвер, когда тот ринулся из комнаты. — Хотя мы, разумеется, держим ухо востро. Я не сразу расшифровал записку, и когда я заканчивал, позвонил Браун из Бичвуд–Хауса. Я попросил его поспешить сюда и сказать, что последую за ним, а…
Его речь была прервана воплем. Поднимаясь со стула, Опал указывала на круглое окно.
— Вот он, опять! — кричала она.
На какое–то мгновение всем им представилась картина, снявшая с мисс Опал обвинения во лжи и истерии, часто возводившиеся на нее. Лицо, вынырнувшее из синей мглы за окном, было бледным или, возможно, побледнело из–за того, что оно прижалось к стеклу, а большие пристальные глаза, окруженные кольцами, придавали ему сходство с рыбой, заглядывающей из темно–синего моря в иллюминатор корабля. Жабры или плавники этой рыбы были медно–красными. В следующую секунду лицо исчезло.
Девайн одним махом очутился у окна, и тут раздался истошный крик, покачнувший весь дом. Он был настолько оглушителен, что слова слились воедино; однако, услышав его, Девайн понял, что случилось.
— Ожерелье исчезло, — заорал, появившись в дверях, запыхавшийся Джон Бенкс и тотчас исчез сам, рванувшись, как идущий по следу пес.
— Вор только что был у окна! — крикнул сыщик, устремившись в сад за неистовым Джоном.
— Будь осторожен! — причитала хозяйка. — У них пистолеты!..
— У меня тоже, — прогремел голос неустрашимого Джона из темных глубин сада.
Девайн заметил, когда молодой человек пробегал мимо него, что тот вызывающе размахивает револьвером, и от всего сердца пожелал, чтобы это оружие не пришлось пустить в ход. Не успел он это подумать, как раздались два выстрела, вспугнувшие бешеную стаю отзвуков в тихом пригородном саду.
— Джон умер? — спросила Опал дрожащим голосом.
Отец Браун, который продвинулся дальше в темноту и стоял к ним спиной, глядя вниз, ответил ей:
— Нет, это другой.
К нему подошел Карвер, и какое–то время два человека, высокий и низенький, заслоняли картину, освещенную мерцающим и тревожным светом луны. Когда они отошли в сторону, все увидели маленькую сухую фигурку, которая лежала, выгнувшись как бы в последнем усилии. Фальшивая красная борода торчала вверх, насмешливо указуя в небо, а лунный свет играл в больших бутафорских очках человека, которого прозвали Лунатиком.
— Какой конец… — бормотал сыщик Карвер. — После всех его приключений застрелили в пригородном саду, чуть ли не случайно, и кто? Биржевой маклер! Маклер, естественно, относился к своей победе с большей торжественностью, хотя и с некоторым беспокойством.
— Ничего не поделаешь… — проговорил он, все еще дыша с трудом. — Мне очень жаль. Он стрелял в меня.
— Конечно, будет следствие, — мрачно сказал Карвер. — Но полагаю, вам не о чем беспокоиться. В пистолете, выпавшем у него из рук, не хватает одного патрона; конечно, он не мог стрелять после вас.
К этому времени они снова собрались в комнате, и сыщик сворачивал свои бумаги, готовясь уйти. Отец Браун стоял напротив него, глядя на стол в мрачном раздумье. Затем он внезапно заговорил:
— Мистер Карвер, вы блестяще распутали это сложное дело. Я, признаться, догадывался о ваших занятиях, но не ожидал, что вы так быстро все свяжете — пчел, и бороду, и очки, и шифр, и ожерелье, словом — все.
— Всегда испытываешь удовлетворение, когда доводишь дело до конца, — сказал Карвер.
— Да, — отозвался отец Браун, все еще созерцая стол. — Я просто восхищен. — И добавил смиренно, почти испуганно: — Справедливости ради надо сказать, что я не верю ни единому слову.
Девайн наклонился вперед, неожиданно заинтересовавшись:
— Вы не верите, что это взломщик Лунатик?
— Я знаю, что он взломщик, но этого ограбления он не совершал, — отвечал отец Браун. — Я знаю, что он не приходил ни сюда, ни в тот большой особняк, чтобы похитить драгоценности и умереть. Где драгоценности?
— Там, где они обычно бывают в таких случаях, — ответил Карвер. — Он или спрятал их, или передал сообщнику.
Это ограбление совершено не одним человеком. Разумеется, мои люди обыскивают сад…
— Может быть, — предположила миссис Бенкс, — сообщник украл ожерелье, когда он заглядывал в окно?
— А почему он заглядывал в окно? — спокойно спросил отец Браун. — Зачем ему понадобилось заглядывать в окно?
— Ну, а вы как считаете? — бодро воскликнул Джон.
— Я считаю, — сказал отец Браун, — что ему вовсе и не понадобилось заглядывать в это окно.
— Тогда почему он заглянул? — спросил Карвер. — Какой смысл в таких голословных утверждениях? Все это разыгрывалось на наших глазах.
— На моих глазах разыгрывалось много вещей, в которые я не верил, — ответил священник. — Как и на ваших — в театре, например.
— Отец Браун, — проговорил Девайн, и в голосе его послышалось почтение, — не расскажете ли вы нам, почему вы не верите собственным глазам?
— Попытаюсь рассказать, — мягко ответил священник. — Вы знаете, кто я такой и кто мы такие. Мы не очень надоедаем вам. Мы стараемся быть друзьями всем нашим ближним. Но не думайте, что мы ничего не делаем. Не думайте, что мы ничего не знаем. Мы не вмешиваемся в чужие дела, но мы знаем тех, кто нас окружает. Я очень хорошо знал покойного — я был его духовником и другом. Когда сегодня он отъезжал от своего сада, я видел его душу так ясно, насколько это дано человеку, и душа его была, как стеклянный улей, полный золотых пчел. Сказать, что его перерождение искренне, — значит не сказать ничего. Это был один из тех великих грешников, чье раскаяние приносит лучшие плоды, чем добродетель многих других. Я сказал, что был его духовником, однако на самом деле это я ходил к нему за утешением. Общество такого хорошего человека приносило мне пользу. И когда я увидел, как он лежит в саду мертвый, мне послышалось, что над ним звучат удивительные слова, произнесенные давным–давно. И они действительно могли бы прозвучать, ибо, если когда–нибудь человек попадал прямо на небо, это был он.
— А, черт, — нетерпеливо сказал Джон Бенкс. — В конце концов он всего–навсего осужденный вор.
— Да, — ответил отец Браун, — и в этом мире только осужденный вор услышал: «Ныне же будешь со Мною в раю»1.
Все почувствовали себя неловко в наступившей тишине, и Девайн резко сказал:
— Как же вы объясните все это?
Священник покачал головой.
— Пока я еще не могу объяснить, — ответил он просто. — Я заметил несколько странностей, но они мне неясны. У меня еще нет никаких доказательств, я просто знаю, что он невиновен. Но я абсолютно уверен в своей правоте.
Он вздохнул и протянул руку за большой черной шляпой. Взяв ее, он остановился, по–новому глядя на стол и склонив набок круглую голову. Можно было подумать, что из его шляпы, как из шляпы фокусника, выскочило диковинное животное. Но другие не увидели на столе ничего, кроме документов сыщика, безвкусной бутафорской бороды и очков.
— Боже мой! — пробормотал отец Браун. — Ведь он лежит мертвый, в бороде и очках!
Вдруг он повернулся к Девайну:
— Вот за что можно ухватиться, если хотите! Почему у него две бороды?
И он торопливо и, как всегда, неловко вышел из комнаты. Девайн, которого теперь съедало любопытство, последовал за ним в сад.
— Сейчас я еще не могу вам ничего сказать, — говорил отец Браун. — Я не уверен и не знаю, что делать. Заходите ко мне завтра, и, может быть, я вам все расскажу. Возможно, все уляжется у меня в голове. Вы слышали шум?
— Это автомобиль, — отвечал Девайн.
— Автомобиль Джона Бенкса, — сказал священник. — Наверно, он очень быстро ездит?
— Во всяком случае, он так думает, — ответил Девайн, улыбаясь.
— Сегодня он будет ехать быстро и уедет далеко, — заметил Браун.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил его собеседник.
— Я хочу сказать, что он не вернется, — отвечал священник. — Из моих слов ему стало ясно, что я что–то знаю.
Джон Бенкс уехал, а вместе с ним — изумруды и все драгоценности.
На следующий день Девайн застал отца Брауна, когда тот печально, но умиротворенно прогуливался взад и вперед перед рядом ульев.
— Я заговариваю пчел, — сказал он, — Видите ли, кто–то должен заговаривать пчел, «поющих зодчих этих крыш златых».1 Какая строка! — и он прибавил отрывисто: — Его бы огорчило, если бы пчелы остались без присмотра.
— Полагаю, его бы огорчило, если бы на людей не обращали никакого внимания, когда они всем роем гудят от любопытства, — сказал молодой человек. — Вы были правы, Бенкс уехал, прихватив драгоценности. Но я не представляю себе, как вы догадались и о чем вообще можно было догадаться.
Отец Браун благожелательно прищурился на ульи и сказал:
— Бывает, как будто спотыкаешься обо что–то, а в этом деле с самого начала был камень преткновения. Меня озадачило, что в Бичвуд–Хаусе застрелили бедного Бернарда.
Ведь даже когда Майкл был профессиональным преступником, для него было вопросом чести, даже вопросом тщеславия никого не убивать. Мне показалось невероятным, чтобы теперь, почти святым, он совершил грех, который презирал грешником. Над всем остальным я ломал голову до самого конца. Я ничего не мог понять, кроме одного — все это неправда. Затем, с некоторым опозданием, меня осенило, когда я увидел бороду и очки и вспомнил, что вор явился с другой бородой и в других очках. Конечно, у него могли быть запасные, однако по меньшей мере странно, что он не надел ни старые очки, ни старую бороду, которые были в хорошем состоянии. Правда, не исключено, что он вышел без них и ему пришлось доставать новые; но это маловероятно. Ничто не заставляло его ехать с Бенксом; если он действительно собирался совершить ограбление, он легко мог уместить эти принадлежности в кармане. К тому же бороды не растут на деревьях. Ему было бы нелегко быстро их раздобыть. Словом, чем больше я думал об этом, тем больше чувствовал: что–то нечисто с этой новенькой бородой. И тогда до моего сознания начала доходить та истина, которую я уже чувствовал. У него и в мыслях не было уезжать с Бенксом. Он и не думал надевать личину. Кто–то другой заранее смастерил ее и потом надел на него.
— Надел на него! — повторил Девайн. — Как же это удалось?
— Вернемся назад, — сказал отец Браун, — и взглянем на вещи через окно, в котором девушка увидела привидение.
— Привидение! — повторил другой, слегка вздрогнув..
— Она назвала его привидением, — спокойно сказал маленький человек, — и, возможно, она не так уж заблуждалась. Она действительно ощущает духовные вещи. Ее единственное заблуждение в том, что она связывает это со спиритизмом. Некоторые животные чуют мертвецов… Во всяком случае, у нее болезненная чуткость, и она не ошиблась, почувствовав, что лицо в окне окружено ореолом смерти.
— Вы имеете в виду… — начал Девайн.
— Я имею в виду, что в окно заглядывал мертвец, — ответил отец Браун. — Мертвец бродил вокруг домов и заглядывал не в одно окно. Правда, мороз по коже подирает? Однако это было привидение наоборот: не гротеск души, освобожденной от тела, а гротеск тела, освобожденного от души.
Он снова прищурился на ульи и продолжал:
— Наверное, проще и короче всего взглянуть на вещи глазами человека, который все и сделал. Вы знаете его. Это Джон Бенкс.
— Вот уж кого я заподозрил бы в последнюю очередь, — сказал Девайн.
— Я заподозрил его в первую очередь, — возразил отец Браун, — насколько я вообще вправе подозревать человека.
Мой друг, нет хороших или плохих социальных типов и профессий. Любой человек может стать убийцей, как бедный Джон, и любой человек, даже тот же самый, может стать святым, как бедный Майкл. Но есть один социальный тип, представители которого иногда бывают безнравственней, чем другие, и это — довольно неприятный класс дельцов. У них нет социального идеала, не говоря уже о вере; у них нет ни традиций джентльмена, ни классовой чести тред–юниониста. Когда он хвастал выгодными сделками, он ведь хвастал тем, что надул людей. Его насмешки над жалким спиритизмом сестры были отвратительны. Конечно, ее мистицизм — абсолютная чушь, но он не выносил разговоров о духах только потому, что это разговоры о духовном. Во всяком случае, он был театральным злодеем, которого привлекало участие в весьма оригинальной и мрачной постановке.
Действительно ново и совершенно необычно использовать труп в качестве реквизита — что–то вроде ужасной куклы или манекена. Когда они ехали, он решил убить Майкла в машине, а потом привезти его домой и притвориться, будто убил его в саду. А фантастические завершающие штрихи возникали у него в мозгу при мысли о том, что у него, в закрытой машине, ночью находится мертвое тело известного взломщика, которого легко можно узнать. Он мог оставить отпечатки его пальцев и следы, мог прислонить знакомое лицо к окну и убрать его. Вспомните, что Майкл «появился» и «исчез», когда Бенкс вышел из комнаты посмотреть, на месте ли изумрудное ожерелье.
И наконец ему осталось только швырнуть труп на лужайку и выстрелить из обоих пистолетов. Никогда бы никто ничего не обнаружил, если бы не две бороды.
— Почему ваш друг Майкл хранил старую бороду? — задумчиво спросил Девайн. — Это кажется мне подозрительным.
— Мне это кажется естественным, — ответил отец Браун. — Все его поведение было как парик, который он носил.
Его личина ничего не скрывала. Ему больше не нужна была старая маска, но он ее не боялся, и для него было бы фальшью уничтожить фальшивую бороду. Это было бы все равно что спрятаться, а он не прятался. Он не прятался от Бога, он не прятался от себя. Он был весь на виду. Если бы его снова посадили в тюрьму, он был бы все равно счастлив. Он не обелился, он очистился. В нем было что–то очень странное, почти такое же странное, как гротескный танец смерти, в котором его протащили мертвым. Даже когда он, улыбаясь, прогуливался среди ульев, он был мертв в самом лучезарном и сияющем смысле слова. Он был недосягаем для суждений этого мира.
Они смущенно помолчали, йотом Девайн сказал:
— И мы снова возвращаемся к тому, что пчелы и осы очень похожи.
Песня летучей рыбы
Все мысли мистера Перегрина Смарта, как мухи, вертелись вокруг одного любимого достояния и одной излюбленной шутки. Это была безобидная шутка — просто он всех спрашивал, видели ли они его золотых рыбок. Шутка эта была еще и очень дорогая; но мистер Смарт втайне тешился ею, по всей вероятности, даже больше, чем самим сокровищем. Заговорив с кем–нибудь, кто жил по соседству, в новых домах, окруживших старую деревенскую лужайку, он не мешкая подводил разговор к предмету своего обожания.
Доктор Бердок был подающий надежды молодой биолог, с решительным подбородком и зачесанными на немецкий лад черными волосами; и мистер Смарт сделал переход без труда: «Вот вы интересуетесь естественной историей, а моих золотых рыбок не видели?» Доктору, убежденному стороннику эволюции, вся природа представлялась единой, но все же на первый взгляд связь была далековата, поскольку этот специалист был всецело поглощен происхождением жирафы.
Отец Браун был священником католической церкви в соседнем местечке; в беседе с ним мысль мистера Смарта стремительно пробежала цепь логических звеньев: католичество — Рим — апостол Петр — рыбак — золотые рыбки. С мистером Имлаком Смитом, банковским управляющим — хрупким и бледным господином, щеголеватым в одежде, хотя и скромным в обхождении, — он резким рывком свернул разговор к золотому стандарту, от которого до золотых рыбок оставался уже один шаг. Виконт Ивон де Лара (титулом француз, а лицом скорее русский, если не татарин) был блестящий путешественник, исследователь Востока; поэтому эрудированный и находчивый мистер Смарт, выразив пристальный интерес к Гангу и Индийскому океану, непринужденно перешел к вопросу о том, обитают ли в тамошних водах золотые рыбки. У мистера Гарри Хартоппа, очень богатого, но очень застенчивого и молчаливого человека, который только что приехал из Лондона, он выудил в конце концов признание, что рыбная ловля его не интересует, и тогда прибавил: «Кстати о рыбной ловле, а моих рыбок вы уже видели?»
Золотые рыбки были примечательны тем, что их сделали из золота. Эту эксцентричную, но дорогую безделушку изготовили когда–то по прихоти некоего восточного принца, и мистер Смарт подцепил ее не то на распродаже, не то в антикварной лавке, которые усердно посещал, стремясь оснастить свой дом бесполезными вещицами поредкостнее. Шагах в десяти казалось, что это — чаша довольно необычных размеров, в которой плавают необычных же размеров живые золотые рыбки. Вблизи, однако, она оказывалась огромным дутым шаром великолепного венецианского стекла; по тонкому этому стеклу был наведен легкий радужный флер, и под ним, среди разноцветных теней, висели неестественно большие рыбы из золота, с крупными рубинами вместо глаз.
Все это сооружение, несомненно, было очень дорогим, особенно если учесть безумие, которому подвержены коллекционеры. Даже новый секретарь мистера Смарта Фрэнсис Бойл, хотя и был ирландцем, к тому же не наделенным особой осмотрительностью, и тот не без удивления слушал, как беспечно разглагольствует его патрон о своих драгоценностях перед едва знакомыми людьми, которых в эти места, как праздных бродяг, привел случай, — ведь коллекционеры обыкновенно осторожны и даже скрытны. Входя в курс своих новых обязанностей, мистер Бойл убедился, что и у других это вызывало сходные чувства — от легкого удивления до решительного неодобрения.
— Удивляюсь, что ему еще не перерезали горло, — сказал камердинер мистера Смарта с затаенной иронией, точно хотел на самом деле сказать: «Огорчаюсь» (разумеется, в переносном смысле).
— Удивляюсь, как он не бережет свое добро, — сказал главный конторщик мистера Смарта, который оставил дела в конторе, чтобы помочь новому секретарю. — Он ведь и ветхого засова не побеспокоится задвинуть на своих ветхих дверях.
— Я вообще удивляюсь, — сказала домоправительница мистера Смарта с той категоричностью и с той туманностью, которыми бывали отмечены ее суждения. — Ну ладно еще отец Браун или там доктор, но когда он говорит с иностранцами, это, я считаю, значит испытывать судьбу. Дело не только в виконте; тот, из банка, тоже слишком уж желтый для англичанина.
— Ну, Хартопп–то англичанин, — благодушно ответил Бойл, — настолько англичанин, что и слова о себе не скажет.
— Значит, много о себе думает, — заявила домоправительница. — Может, он и не иностранец, только он не такой уж дурак. Я считаю, чужаком кажется — чужаком и окажется, — многозначительно прибавила она.
Ее неодобрение, несомненно, усугубилось бы, если бы она слышала разговор в гостиной в тот же день, под вечер, — разговор, в котором речь шла о золотых рыбках, а ненавистный ей иностранец занимал чуть ли не центральное место.
Он не так уж много и говорил, но даже молчание у него было каким–то значительным. Восседал он на ворохе подушек, и в сгущавшихся сумерках его широкое монгольское лицо распространяло, подобно луне, неяркое сияние. Его азиатские черты становились еще заметнее в этой комнате, похожей на склад раритетов, где в хаосе прихотливых линий и огненных красок глаз различал бесчисленные сабли и кинжалы, музыкальные инструменты, иллюминированные манускрипты. Как бы там ни было, а Бойлу чем дальше, тем больше казалось, что фигура на подушках, черная в полумраке, напоминает огромное изображение Будды.
Беседа шла на довольно общие темы, так как в ней участвовало все маленькое местное общество. Собственно говоря, его члены уже привыкли собираться по очереди то у одного, то у другого, и к этому времени они образовали как бы клуб, состоящий из обитателей четырех или пяти домов вокруг зеленой лужайки. Из них самым старинным, большим и живописным был дом Перегрина Смарта; он почти целиком занимал одну из сторон квадрата, и рядом помещалась только маленькая вилла, где жил отставной полковник по фамилии Варни, как говорили — инвалид, который никогда и никуда не выходил. Под прямым углом к этим домам стояли две или три мелочные лавчонки да гостиница «Голубой дракон», в которой остановился приехавший из Лондона мистер Хартопп. По противоположную сторону было три дома: один снимал виконт де Лара, другой — доктор Бердок, третий стоял пустой. Четвертую сторону занимал банк и примыкавший к нему домик управляющего, а дальше шел участок, оставленный для застройки и огороженный забором.
Это была, таким образом, очень замкнутая компания, и одиночество в довольно пустынном на многие мили краю сплачивало ее еще теснее. В тот вечер, однако, их магический круг разомкнул посторонний — некий субъект с мелкими чертами лица и свирепо торчащими усами, одетый так бедно, что был, наверное, миллионером или герцогом, если и в самом деле приехал сюда, чтобы совершить сделку со старым коллекционером. Впрочем, в гостинице «Голубой дракон» он был известен под именем мистера Хармера.
Ему тоже расписали великолепие золотых рыбок, не забыв покритиковать владельца, который так небрежно их хранит.
— Да, все говорят, что с ними надо быть поосторожней, — сказал мистер Смарт, выгибая бровь и бросая многозначительный взгляд на конторщика, который дожидался с какими–то бумагами. Смарт был округлый лицом и телом пожилой человек, чем–то напоминавший лысого попугая. — Джеймсон и Харрис все пристают ко мне, чтобы я запирал двери на засов, как в старинной крепости, да эти проржавелые засовы сами такие старинные, что вряд ли кому помешают войти. Я больше полагаюсь на фортуну и нашу полицию.
— И лучшие запоры не всегда оградят от вторжений, — сказал виконт. — Все зависит от того, кто хочет войти. Однажды индус–отшельник, который нагим жил в пещере, проник сквозь тройное кольцо монгольских воинов, похитил большой рубин с тюрбана самого правителя и вышел обратно, невредимый, как тень. Он хотел показать сильным мира сего, как могущественны тонкие законы пространства и времени.
— Если изучить эти самые тонкие законы, — сухо заметил доктор Бердок, — то всегда можно разобраться, как проделывают такие штуки. Западная наука немало прояснила в восточной магии. Бесспорно, что многое делается с помощью гипноза и внушения, а то и просто ловкостью рук.
— Рубин был не в царском шатре, — проронил виконт не то задумчиво, не то сонно. — Индус разыскал его среди сотни других шатров.
— А телепатией этого объяснить нельзя? — раздраженно спросил доктор.
Вопрос прозвучал тем более резко, что за ним последовала полная тишина, как будто знаменитый путешественник по недостатку воспитанности задремал. Впрочем, он тут же встряхнулся и сказал с неожиданной улыбкой:
— Прошу прощения, я забыл, что мы изъясняемся словами. На Востоке мы привыкли разговаривать мысленно и поэтому всегда правильно понимаем друг друга. Удивительно, до чего вы здесь боготворите слова и доверяете им. Вы сейчас упомянули о телепатии, могли и вовсе отмахнуться — дескать, фокусы, — а что от этого меняется? Если вам скажут, что кто–то взобрался на небо по манговому дереву, какая разница, назвать это левитацией или просто враньем?
Если бы средневековая ведьма взмахом волшебной палочки превратила меня в голубого бабуина, вы и то усмотрели бы в этом всего лишь атавизм.
Доктор явно хотел ответить, что от такого превращения мало что изменилось бы, но тут в разговор грубовато вмешался приезжий, которого звали Хармер:
— Конечно, индийские факиры мастера на разные штуки, но замечу, ведь делается это большей частью в Индии.
Там им, видимо, помогают свои люди или просто психология толпы. Вряд ли такие трюки удавались в английской деревне, так что, по–моему, рыбки нашего друга здесь в полнейшей безопасности.
— Вот я расскажу вам один случай, — все так же не шевелясь, проговорил виконт де Лара, — который произошел не в Индии, а перед штабом английских войск в самом современном районе Каира. Во дворе штаба стоял часовой и погладывал сквозь решетку железных ворот на улицу. Снаружи к воротам подошел оборванец, босой и в туземных лохмотьях, и спросил его на чистом и правильном английском языке об одном документе, хранившемся в штабе. Солдат, разумеется, ответил, что внутрь ему хода нет, а туземец усмехнулся и сказал: «А вот посмотрим, что снаружи, что — внутри». Часовой еще глядел на него пренебрежительно сквозь решетку, когда вдруг увидел, что хотя и он, и ворота вроде бы остались на прежних местах, но сам он оказался на улице и смотрит во двор, где как ни в чем не бывало ухмыляется тот самый оборванец, который тоже не сделал ни шага. Потом тот повернулся к зданию штаба. Тогда часовой опомнился и крикнул солдатам во дворе, чтобы они схватили лазутчика. «Ладно, ты все равно не выйдешь наружу», — мстительно сказал он. Оборванец откликнулся звонким голосом: «Посмотрим, что внутри, а что — снаружи». И солдат увидел, что от улицы его опять отделяют прутья ворот, а ухмыляющийся туземец, целый и невредимый, очутился на улице и держит в руке бумажку.
Мистер Имлак Смит, управляющий банком, который все время слушал, склонив голову и глядя на ковер, тут впервые заговорил:
— А что сталось с документом? — спросил он.
— Безупречный профессиональный инстинкт, — с иронической любезностью заметил рассказчик. — Да, это действительно был важный финансовый документ. Последствия имели международный резонанс.
— Остается надеяться, что такие происшествия случаются нечасто, — хмуро проронил молодой Хартопп.
— Меня интересует не политическая сторона дела, — безмятежно продолжал виконт, — а философская. Из этого примера видно, как умудренный человек может обойти время и пространство и, манипулируя, так сказать, их рычагами, повернуть весь мир. Но вам–то, друзья мои, трудно поверить в духовные силы, которые могут быть сильнее материальных.
— Что ж, — с живостью сказал старый Смарт, — я–то, конечно, не авторитет по части духовных сил. А вот что скажете вы, отец Браун?
— Меня поражает, — ответил тот, — что все сверхъестественные деяния, о которых мы слышали, совершались ради кражи. А крадут духовными средствами или материальными — это, по–моему, все равно.
— Отец Браун человек простой, — усмехнулся Смит.
— Пусть так, простые люди мне близки, — сказал Браун. — Они знают свою правоту, даже если не могут ее доказать.
— Уж очень это мудрено для меня, — бесхитростно признался Хартопп.
— Может быть, — с улыбкой сказал маленький священник, — вам больше подошло бы изъясняться без слов, как предлагает виконт. Он поддел бы вас бессловесной колкостью, а вы ответили бы ему беззвучным взрывом негодования.
— Не стоит забывать о музыке, — сонно пробормотал виконт, — иной раз она действует лучше слов.
— Пожалуй, это мне было бы понятнее, — тихо ответил молодой человек.
Бойл следил за разговором с внимательным любопытством, потому что участники его держались как–то особенно и даже необыкновенно. Флюгер беседы лениво качнулся в сторону музыки; все взгляды обратились на Имлака Смита — он был неплохим музыкантом–любителем. Тогда молодой секретарь вспомнил вдруг о служебных обязанностях и указал хозяину на главного конторщика, который терпеливо дожидался с бумагами в руке.
— Ах, да не морочьте с ними голову, Джеймсон! — торопливо сказал Смарт. — Это по поводу моего счета, только и всего; я потом поговорю об этом с мистером Смитом. Да, мистер Смит, так вы говорили о виолончели…
Но холодное дыхание мирских дел успело развеять благоухание метафизической дискуссии, и гости стали один за другим прощаться. Имлак Смит остался последним, и когда другие откланялись, они с хозяином удалились во внутреннюю комнату, где стоял сосуд с золотыми рыбками, и притворили за собою дверь.
Дом был продолговатый и узкий, с крытым балконом вдоль второго этажа, который почти весь занимали покои самого хозяина: его спальня, гардеробная, а также темная комнатка, куда иногда прятали на ночь самые ценные предметы, хотя обычно их держали в нижнем этаже. Этот балкон, как и ненадежная дверь внизу, постоянно тревожил домоправительницу, главного конторщика и всех других, кто сетовал на беспечность хозяина. Однако старый хитрец был на самом деле осторожнее, чем казалось. Он не особенно полагался на обветшалые запоры старого дома, которые, если верить жалобам домоправительницы, ржавели в бездействии, но зато разработал более тонкую стратегию. Своих рыбок он всегда водворял на ночь в маленькую комнатку позади спальни и с пистолетом под подушкой спал перед самой ее дверью.
Когда Бойл с Джеймсоном увидели, что он возвращается после уединенной беседы, в руках он нес драгоценный сосуд, да так благоговейно, будто это мощи святого.
Последние лучи заката еще не спешили расстаться с зеленой лужайкой, но в доме уже засветили лампу, и в этом разнородном свете переливчатый стеклянный шар мерцал, точно исполинский самоцвет, а причудливые очертания огненных рыб, похожие на потусторонние тени, явленные прорицателю в глубине магического кристалла, придавали ему сходство с таинственным талисманом. Над плечом мистера Смарта, словно сфинкс, виднелось оливковое лицо мистера Смита.
— Сегодня вечером я уезжаю в Лондон, мистер Бойл, — сказал Смарт озабоченней, чем обычно. — Мы с мистером Смитом хотим успеть на шесть сорок пять. Я попросил бы вас, Джеймсон, переночевать сегодня у меня наверху. Если поставить рыбок, как обычно, в задней комнате, им ничто не будет угрожать. Но ничего, я думаю, и не случится.
— Случиться может что угодно и где угодно. — Мистер Смит усмехнулся. — Сами–то вы ложитесь всегда с револьвером. Может быть, стоит оставить его сегодня дома?
Перегрин Смарт ничего не ответил, и они с гостем вышли из дома.
Секретарь и старый клерк расположились на ночь, как и было им сказано, в спальне хозяина. Точнее говоря, Джеймсон устроился в гардеробной, но дверь в спальню оставил незакрытой, и обе комнаты превратились как бы в одну. В самой спальне было длинное французское окно, выходившее на упомянутый балкон, и еще одна дверь — в темную комнатку, куда для сохранности поместили драгоценный шар.
Поперек этой двери Бойл поставил свою кровать, потом положил под подушку револьвер, разделся и лег, чувствуя, что принял все возможные меры предосторожности на случай невозможного или невероятного происшествия обычного грабежа. Духовные же грабежи из рассказов знаменитого путешественника если и припоминались ему сейчас, на пороге сна, то по той единственной причине, что и сами состояли из субстанции, родственной снам. Вскоре, однако, и эти мысли перешли в дремотные мечты, перемежавшиеся дремой без сновидений. Старик конторщик был, разумеется, более суетлив; но, повозившись и повторив по многу раз все свои предостережения и жалобы, он тоже отошел ко сну.
Луна воссияла над зеленой лужайкой, окруженной серыми глыбами домов, и опять потускнела, никем не замеченная на безлюдной и безмолвной земле. И вот, когда темный свод неба прорезали первые трещины рассвета, непредвиденное случилось.
Бойл был моложе своего товарища и, естественно, спал здоровее и крепче. Всегда бодрый после пробуждения, просыпался он, однако, тяжело, будто ворочал камни; да и сны цеплялись за его оживавший рассудок, словно щупальца осьминога. В их мешанине среди прочего был зеленый квадрат площади с четырьмя серыми дорогами, которые он видел с балкона перед сном. Только теперь они все время меняли форму, смещались и головокружительно вращались под аккомпанемент низкого рокотания, похожего на гул подземной реки, каким ему, должно быть, казался сквозь дрему храп старика Джеймсона в гардеробной. Но в мозгу спящего этот неясный шум и коловращение как–то смутно связывались со словами виконта де Лара о премудрости, позволяющей манипулировать рычагами времени и пространства и поворачивать мир. Ему чудилось, будто какой–то необъяснимый механизм в преисподней, урча, перемещает земные ландшафты, так что край света может оказаться в соседском саду, а сад перенестись за тридевять земель.
Первыми до его сознания дошли слова песни, которую напевал в сопровождении тонкого металлического звука голос с иностранным акцентом, странный и вместе с тем смутно знакомый. Но молодой человек не был пока уверен, не сам ли он складывает во сне стихи:
По зову скрипки колдовской Летучих рыб косяк златой Сквозь время и простор спешит Домой…
Бойл с усилием поднялся с постели и увидел, что его напарник уже на ногах. Джеймсон выглядывал в длинное окно, выходившее на балкон, и окликал кого–то на улице.
— Кто там такой! — сурово кричал он. — Что вам здесь надо?
Потом всполошенно повернулся к Бойлу:
— Тут кто–то бродит у самого дома. Я знал, всякое может случиться. Пойду вниз, запру дверь, что б там ни говорили.
Он со всех ног бросился вниз по лестнице, и Бойл услышал громыхание запоров. Молодой человек вышел на балкон, всмотрелся в серую ленту дороги, ведущей к дому, и ему подумалось, что он еще не проснулся. На темной дороге, пересекавшей пустошь, поросшую скромным северным вереском, и выходившей на площадь обыкновенной английской деревушки, маячила фигура, точно прямо из джунглей или с восточного базара — ни дать ни взять, живой герой виконтовых историй или «Тысячи и одной ночи». Призрачные серые сумерки, в которых на рассвете начинают обозначаться и обесцвечиваются все предметы, медленно расступались, будто раздвигалась мутная кисейная занавеска, и показался человек в причудливом одеянии. Широкая и длинная ткань пронзительно голубого цвета охватывала его голову, словно тюрбан, и закрывала подбородок, так что получалось что–то вроде башлыка. Лицо походило на маску — полотнище, обернутое вокруг головы, прилегало плотно, как вуаль. Голова была склонена к какому–то диковинному музыкальному инструменту, не то стальному, не то серебряному, похожему на странно изогнутую или переломленную скрипку. Вместо смычка было что–то вроде серебряного гребня, и звуки выходили поразительно тонкие и резкие. Не успел Бойл открыть рот, как из–под башлыка раздался тот же голос с навязчивым акцентом:
Как птички райские в свой сад, Златые рыбки прилетят Ко мне…
— Какое вы имеете право!.. — возмущенно закричал Бойл, сам не очень сознавая, что говорит.
— Я имею право на золотых рыб, — ответил человек на дороге, точно царь Соломон, а не босоногий бедуин в синем балахоне. — И они откликнутся на мой зов. Слушайте!
Резко повысив голос на последнем слове, он прикоснулся к своей странной скрипке. Раздался пронзительный звук, он впился в мозг, а затем, точно ответом ему, послышался более слабый дрожащий стон. Он исходил из темной комнаты, где хранилась драгоценная чаша. Бойл бросился туда, и в этот момент вибрирующее эхо перешло в долгий напряженный звон, напоминавший электрический звонок, а потом — в глухой треск. Он окликнул оборванца всего несколько секунд назад, но старый клерк уже показался на верху лестницы, немного запыхавшись, поскольку возраст давал себя знать.
— Ну вот, дверь я запер, — сказал он. — Кто его знает, что этому соловью здесь понадобилось.
— Что ж, птичек он сманил, — отозвался Бойл из темной внутренней комнаты. — Клетка опустела.
Джеймсон бросился туда и застал молодого человека над грудой цветного стекла, устилавшего пол осколками разбитой радуги.
— Как это сманил, каких птичек? — спросил Джеймсон.
— Птички упорхнули, — твердил Бойл. — Рыбки улетели. Летучие были рыбки! Нашему приятелю–факиру стоило только свистнуть, и они исчезли.
— Как же он мог? — взорвался конторщик, точно речь шла о нарушении приличий.
— Да уж мог, — коротко ответил Бойл. — Вот и разбитый шар. Вскрыть его сразу не вскроешь, а чтобы разбить, довольно секунды. И рыбы исчезли — как, одному Богу известно, хотя, по–моему, спросить следовало бы этого молодчика.
— Мы теряем время, — напомнил Джеймсон, — надо сейчас же искать его.
— Нет, надо звонить в полицию, — возразил Бойл. — Им легче его перехватить, у них автомобили и телефоны, это вам не то что гоняться по деревне в ночных рубашках.
Только, боюсь, бывают такие взломщики, что за ними ни на каких автомобилях не угонишься.
Пока взбудораженный Джеймсон говорил по телефону с полицейским участком, Бойл снова вышел на балкон и посмотрел вокруг. Нигде не было человека в тюрбане и вообще никаких признаков жизни, разве что в гостинице «Голубой дракон» опытный глаз мог бы приметить слабое движение.
Однако сейчас Бойл понял то, что все время отмечал подсознательно, словно какая–то мысль барахталась в мозгу и требовала ясности. Сводилась она к тому, что серый ландшафт перед ним не был монотонно бесцветным — мутную мглу разрывал яркий прямоугольник, в одном из домов напротив светилось окно. Что–то, вопреки здравому смыслу, говорило Бойлу, что оно горело всю ночь и лишь поблекло с рассветом. Он пересчитал дома, и результат как будто совпадал с чем–то, хотя и не понятно, с чем. Так или иначе, это был дом виконта де Лара.
Приехал с несколькими полисменами инспектор Пиннер и выполнил несколько неотложных дел, вполне сознавая, что самая вздорность драгоценной безделушки наделает шума в газетах. Он все осмотрел, все обмерил, снял показания под присягой, взял отпечатки пальцев, всем надоел до тошноты и в конце концов встал перед фактом, в который не мог поверить. Некий обитатель аравийской пустыни прошествовал как ни в чем не бывало по деревенской дороге и остановился перед домом мистера Смарта, где во внутренней комнате хранился сосуд с рыбами из золота. Затем он не то пропел, не то продекламировал несколько рифмованных строк, и сосуд разорвался, точно бомба, причем рыбы бесследно исчезли. Инспектор нимало не утешился и тогда, когда иностранец виконт мягким, мурлыкающим голосом сообщил ему, что это происшествие расширяет границы наших знаний.
Да и в поведении каждого вполне сказался его характер.
Сам мистер Смарт услышал о своей потере, вернувшись утром из Лондона. Разумеется, он был потрясен; но так уж был устроен этот задорный, хотя и немного вздорный человек, напоминавший задиристого воробья, что он, не поддавшись унынию, бодро занялся поисками. Джентльмен по фамилии Хармер приехал сюда специально, чтобы купить рыбок, и некоторое раздражение в нем, когда он узнал, что купить их уже нельзя, было бы вполне понятно. Однако его свирепые усы выражали нечто большее, чем досада, а взгляд, которым он пронизывал присутствующих, был полон настороженности, чтоб не сказать — подозрительности.
Бледное лицо банковского управляющего, также вернувшегося из Лондона, только позднее, притягивало этот сверлящий, нервный взгляд, словно магнит. Из двух остальных вчерашних собеседников отец Браун, если с ним не заговаривали, по большей части молчал, а ошеломленный Хартопп не отвечал, даже когда к нему обращались.
Виконт же не мог пропустить случая, чтобы укрепить позиции в принципиальном споре, он улыбнулся своему противнику–рационалисту, как улыбаются, зная, что можно сердить самой сердечностью обхождения.
— Согласитесь, доктор, — сказал он, — по крайней мере некоторые из случаев, которые вы считали невероятными, сегодня более правдоподобны, чем вчера. Если какой–то бродяга сумел, прочтя стишок, разрушить крепкий сосуд, да к тому же за двойной стеной, это неплохо подтверждает мои слова о духовных силах и материальных преградах.
— Это ничуть не хуже подтверждает и мои слова, — едко отпарировал доктор. — Если обладать малой толикой научных знаний, то можно дать объяснение и таким проделкам.
— Что же, доктор, — не без волнения спросил Смарт, — вы в самом деле можете хоть отчасти прояснить эту загадку?
— Я могу разъяснить то, что называет загадкой виконт, — сказал доктор, — потому что загадки тут никакой и нет. Эта сторона дела просто тривиальна. Звук представляет собой колебания воздуха, и они могут разрушать стекло, ее? ли колебания — определенного рода, а стекло — определенной структуры. Похититель не передавал мысленных приказаний по методу, к которому, по словам виконта, прибегают на Востоке, когда хочется поболтать. Он спел, что на ум взбрело, и провел по нужной струне. Таких экспериментов сколько угодно — звуком раскалывали стекло определенного состава.
— И при этом исчезало несколько кусков чистого золота, — невозмутимо прибавил виконт.
— Вот идет инспектор Пиннер, — сказал Бойл. — Между нами говоря, я думаю, что ему естественная теория доктора показалась бы такой же сказкой, как и сверхъестественная версия виконта. Недоверчивый он человек, мистер Пиннер, особенно относительно меня. Уверен, что я у него на подозрении.
— Можете быть уверены, мы все на подозрении, — заметил виконт.
Это подозрение и побудило Бойла искать совета у отца Брауна. Когда несколько часов спустя они прогуливались вокруг зеленой площади, священник, который задумчиво и хмуро слушал, глядя в землю, вдруг остановился.
— Смотрите–ка! — сказал он. — Здесь мыли панель, только здесь — у дома полковника Варни. Интересно бы знать, вчера или сегодня.
Он испытующе оглядел дом, высокий и узкий, с рядами полосатых жалюзи, когда–то ярких, но теперь выцветших.
Щели, сквозь которые виднелась внутренность дома, были еще темнее и казались черными трещинами на фасаде, золотом в лучах утреннего солнца.
— Это ведь дом полковника Варни? — уточнил Браун. — Он, кажется, тоже приехал с Востока. А что он за человек?
— Я никогда его не видел, — ответил Бойл. — Да, по–моему, и другие, кроме разве доктора Бердока, но и тот бывает у него не чаще, чем необходимо.
— Что ж, повидаюсь с ним сам, — сказал отец Браун.
Большая дверь распахнулась и поглотила маленького священника, а его приятель бестолково смотрел ему вслед, как бы сомневаясь, выпустит ли она визитера. Через несколько минут она, однако, растворилась, отец Браун вышел, чему–то улыбаясь, и неторопливо, будто без цели, продолжал прогулку. Временами казалось, что он забыл о занимавшем их предмете, так как то тут, то там делал посторонние замечания: о местном обществе, о прошлом этих мест, о будущих переменах. Около банка, где начинали новую дорогу, он заговорил о почве и с каким–то неопределенным выражением окинул взглядом лужайку.
— Это же общинный выгон, — сказал он. — Тут бы пасти свиней и гусей, если бы у здешних жителей они были. А кормятся на нем только крапива да чертополох. Как жаль, что такой отличный лужок превратился в никчемный, бесполезный пустырь! Скажите, вон там, напротив, это дом доктора Бердока?
— Да, — вздрогнув от неожиданности вопроса, ответил Бойл.
— Превосходно, — сказал священник. — Постучимся тогда и в эту дверь.
Потом они вернулись в дом мистера Смарта, и, пока поднимались по лестнице, Бойл снова пересказывал своему спутнику подробности разыгравшейся на рассвете драмы.
— Вы–то сами тогда не задремали? — спросил отец Браун. — Пока Джеймсон бегал вниз и возился с дверью, не мог кто–нибудь взобраться на балкон?
— Нет, — ответил Бойл, — нет, не мог. Я проснулся, когда Джеймсон кричал с балкона. Потом я слышал, как он торопится по лестнице и гремит запорами, и вышел на балкон сразу после этого — там ведь два шага.
— А никто не мог проскользнуть между вами, через какой–нибудь другой вход? — настаивал отец Браун. — Нельзя ли проникнуть сюда, минуя парадную дверь?
— Нет, никак нельзя, — уверенно ответил Бойл.
— Я все–таки, пожалуй, посмотрю сам, — извиняющимся тоном сказал Браун и неслышно сбежал по лестнице.
Бойл с сомнением поглядел ему вслед. Довольно скоро на верху лестницы снова появилась круглая физиономия, похожая на сделанную из тыквы голову шуточного привидения.
— Вы правы, другого входа нет, — торжествующе провозгласила призрачная тыква. — А теперь, собрав все курьезы воедино, посмотрим, чем мы богаты. Любопытное выходит дельце.
— Вы думаете, — спросил Бойл, — в нем как–то замешан виконт или полковник или кто–нибудь из этих путешественников? Что–нибудь сверхъестественное?
— О да, — серьезно сказал священник. — Если предположить, что виконт или полковник или кто–то еще, одевшись бедуином, прокрался сюда в темноте — тогда это безусловно сверхъестественно.
— Как вас понять? — удивился Бойл.
— Видите ли, этот араб не оставил следов, — ответил отец Браун. — Полковник и банкир — ваши ближайшие соседи с разных сторон. Но между вашим домом и банком рыхлая красная почва, на ней босые ноги отпечатались бы, как на гипсе, и красные следы были бы повсюду. А перед домом полковника мыли панель, причем вчера, не сегодня; это я выяснил, рискнув испытать на себе жгучий перец полковничьего норова. Мокрые следы остались бы по всей дороге. Ну, если бы ночной гость был виконтом или доктором, которые живут напротив, он, конечно, мог бы идти по лужайке. Однако идти по ней босиком в высшей степени затруднительно, поскольку там сплошные колючки, чертополох да заросли крапивы. Он обязательно исколол бы ноги и уж, конечно, оставил бы какие–нибудь следы. Если только он не был, как вы полагаете, существом сверхъестественным.
Бойл внимательно следил за серьезным и непроницаемым лицом священника.
— Так кто же он был, по–вашему? — наконец спросил секретарь.
— Следует помнить одну общую истину, — помолчав, проговорил отец Браун. — То, что слишком близко, как бы невидимо. Один астроном наблюдал луну, когда ему в глаз попала мошка, и обнаружил там дракона, которого на луне быть не может. И мне рассказывали, что собственный голос неузнаваем. И вообще — того, что у нас перед самыми глазами, мы сплошь и рядом не видим, а увидев, не узнаем. Если же близкое немного отдалится, мы, пожалуй, решим, что оно далеко. Давайте–ка выйдем на минутку из дома и посмотрим, как все выглядит с иной точки зрения.
Он поднялся со стула и, спускаясь по лестнице, продолжал свои объяснения так, словно, размышляя вслух, нащупывал в потемках нить мысли.
— Виконт и вся эта азиатчина, конечно, тоже идут к делу, в таких случаях все зависит от предрасположения ума.
Человек может быть настроен так, что упавший на него кирпич примет за покрытый клинописью изразец из висячих садов Семирамиды. Он даже не посмотрит на него и не увидит, что из таких же точно кирпичей сложен его собственный дом. И с вами случилось то же…
— Вот так штука! — перебил Бойл, уставясь на входную дверь. — Что бы это значило? Дверь опять заперта!
В эту дверь они вошли несколькими минутами раньше, а теперь поперек нее лежали массивные темные полосы покрытого ржавчиной железа, те самые, которые не смогли, по выражению Бойла, удержать птичек в клетке. Было что–то мрачное и ироническое в этих ветхих запорах; они словно бы сами затворились за вошедшими и не желали их выпускать.
— Ах, вы об этом! — небрежно отозвался отец Браун. — Это я сам только что запер их. А вы и не слышали?
— Нет, — недоуменно отвечал Бойл, — ничего не слышал.
— Я, собственно, так и думал, — флегматично сказал священник. — Наверху это и не может быть слышно. Тут что–то вроде крючка без усилия входит в гнездо. Когда ты рядом, и то слышишь только глухой щелчок. А чтобы услышали наверху, надо сделать вот что.
Он вынул крюк из отверстия, и тот упал, с лязгом стукнув о дверную притолоку.
— Он гремит, когда дверь отмыкают, — сказал отец Браун. — Даже если отмыкать очень осторожно.
— Так, значит…
— Да, значит, — продолжал отец Браун, — что вы из комнаты слышали, как Джеймсон отпирает, а не запирает дверь. А теперь давайте и мы отопрем.
На улице священник продолжал так бесстрастно, точно читал лекцию по химии:
— Я уже говорил, что человек, настроенный определенным образом, может усмотреть дальнее в близком, близком к себе же самому, быть может — очень похожем на себя.
Так произошло с вами, когда вы сверху смотрели на гостя в причудливом наряде. Вы, конечно, не подумали о том, в каком виде вы сами предстали ему, когда он смотрел на вас снизу?
Бойл не отрывал глаз от балкона и молчал; тогда его товарищ продолжил:
— Вам казалось диким, невероятным, чтобы по цивилизованной Англии мог разгуливать бедуин, да еще босиком.
Вы забыли, что в ту минуту вы и сами были босой.
Бойл наконец обрел дар речи — но ему пришлось повторить слова, которые уже были сказаны:
— Так, значит, Джеймсон отомкнул дверь.
— Да, — подтвердил отец Браун. — Джеймсон отомкнул дверь и вышел на дорогу едва ли не в тот же момент, когда вы выходили на балкон. Он был в ночной рубашке и прихватил с собой две вещи, которые вы сто раз видели: кусок старой голубой занавески — им он обернул голову — и какой–то музыкальный инструмент из кучи восточного хлама.
Остальное доделали настроение и прямо–таки актерская игра, игра мастерская, поскольку в преступном деле он настоящий художник, — Джеймсон! — не веря, воскликнул Бойл. — Эта невзрачная, дохлая курица! Я на него и не глядел…
— И тем не менее, — сказал священник, — настоящий художник. Как вы думаете, если он шесть минут играл колдуна или трубадура, мог он шесть недель играть скромного клерка?
— Не понимаю, зачем… — сказал Бойл. — Какая у него цель?
— Своей цели он достиг, — ответил отец Браун, — или почти достиг. Рыбок тогда он, конечно, уже забрал — можно было успеть двадцать раз. Но если бы он ограничился этим, вы бы все равно поняли. И он придумал сыграть экзотического чародея, чтобы у всех на уме были Индия и Аравия; теперь уж и вам трудно поверить, что разгадка таится в самом доме. Она была к вам слишком близка, и вы не разглядели ее.
— Если все это так, — сказал Бойл, — то это исключительно рискованная затея и он рассчитал все очень точно.
Ведь и правда, человека на дороге не было слышно, пока Джеймсон кричал с балкона. И, пожалуй, он действительно мог выбраться из дома прежде, чем я начал соображать и вышел на балкон.
— В любом преступлении расчет строится на том, что кто–то не успеет вовремя сообразить, — заметил Браун. — Чаще всего мы и не успеваем. Я вот, например, опоздал со своими соображениями. Он, я думаю, давно уже скрылся — либо сразу же после того, как у него взяли отпечатки пальцев, либо еще до этого.
— Ну, вы–то начали соображать раньше всех, — сказал Бойл. — А я так и вовсе не сообразил бы. Джеймсон был так безупречен и бесцветен, что на него и внимания не обращали.
— Остерегайтесь людей, на которых не обращаете внимания, — сказал священник. — Вы всецело в их руках. Но и я не заподозрил его, пока вы не рассказали, что слышали, как он запирает дверь.
— Нет, заслуга полностью принадлежит вам, — проговорил Бойл.
— Заслуга принадлежит миссис Робинсон, — с улыбкой возразил отец Браун.
— Миссис Робинсон? — удивленно переспросил секретарь. — Нашей домоправительнице?
— Остерегайтесь женщин, на которых не обращаете внимания. Джеймсон — уж на что мошенник высокого класса, великолепный актер, потому он и стал хорошим психологом. Такие люди, как виконт, никого не слышат, кроме себя, но этот человек сумел слушать и, когда вы все о нем забыли, сумел подобрать материал для своего романтического спектакля. Он точно знал, какую взять ноту, чтобы вы не слышали фальши. Однако и он допустил грубый психологический просчет, не подумал о миссис Робинсон.
— Не понимаю, — сказал Бойл, — она–то здесь при чем?
— Джеймсон не ожидал, что дверь будет заперта, — пояснил отец Браун. — Он знал: мужчины, особенно такие беспечные, как вы с вашим патроном, могут без конца и без толку твердить, что надо сделать то–то и то–то. Но если об этом прослышит женщина, всегда есть опасность, что она возьмет да и сделает.
Алиби актрисы
Мистер Мэкдон Мандевиль, хозяин труппы, быстро шел по коридору за сценой или, вернее, под сценой. Он был элегантен, быть может, даже слишком элегантен: элегантна была бутоньерка в петлице его пиджака, элегантно сверкала его обувь, но наружность у него была совсем не элегантная.
Был он крупным мужчиной с бычьей шеей и густыми бровями, насупленными сегодня еще сильнее, чем обычно. Правда, человека в его положении ежедневно осаждают сотни мелких и крупных, старых и новых забот. Ему было неприятно проходить по коридору, где свалили декорации старых пантомим — с этих популярных пьес он начал здесь свою карьеру, но потом ему пришлось перейти на более серьезный классический репертуар, который съел немалую часть его состояния. Поэтому «Сапфировые ворота дворца Синей Бороды» и куски «Зачарованного, или Золотого грота», покрытые паутиной или изгрызенные мышами, не вызывали в нем того сладостного чувства возвращения к простоте, которое мы испытываем, когда нам дадут заглянуть в сказочный мир детства. У него даже не было времени уронить слезу над своим уроном или помечтать о детском рае: он спешил уладить весьма прозаический конфликт, какие иногда случаются в странном закулисном мире. На сей раз скандал был достаточно велик, чтобы отнестись к нему серьезно.
Мисс Марони, талантливая молодая итальянка, игравшая одну из главных ролей в пьесе, которую должны были репетировать в то утро (вечером была премьера), внезапно наотрез отказалась играть. Мистер Мандевиль еще не видел сегодня капризной дамы; и так как она заперлась в своей уборной и скандалила за дверью, трудно было надеяться, что он увидится с ней. Мистер Мандевиль был настоящий англичанин и поэтому проворчал, что все иностранцы сумасшедшие. Но мысль о выпавшем на его долю исключительном счастье — обитать в единственной нормальной стране — утешала его не больше, чем «Золотой грот». Все это было и в достаточной степени неприятно; и все же внимательный наблюдатель заметил бы, что у мистера Мандевиля есть и более серьезные заботы.
Каково бы ни было тайное горе, мучившее его, оно, по–видимому, гнездилось в самом конце длинного темного коридора — там, где помещался его небольшой кабинет: проходя по коридору, он то и дело нервно оглядывался.
Но дело есть дело, и мистер Мандевиль решительно направился в противоположный конец коридора, где зеленая дверь уборной мисс Марони бросала вызов всему свету.
Кучка актеров и прочих заинтересованных лиц толпилась у этой двери: можно было подумать, что они обсуждают, не пустить ли в дело таран. Один из них был известен широкой публике, фотографии его красовались на многих каминах, а автографы — во многих альбомах. Правда, Норман Найт служил в немного отсталом и провинциальном театре, где его амплуа еще называлось героем–любовником, но путь его лежал к более славным триумфам. Он был красив; сильный раздвоенный подбородок и светлая челка придавали ему некоторое сходство с Нероном и не совсем вязались с его резкими, порывистыми движениями. Подле него стоял Ральф Рандол, пожилой характерный актер с насмешливым, острым лицом, синим от частого бритья и бесцветным от частого грима. Тут же был и второй любовник труппы, игравший чаще всего еще не совсем исчезнувшие роли «наперсника героя», — смуглый кудрявый юноша по имени Обри Верной.
Была тут и горничная, или костюмерша, жены Мандевиля — весьма грозная особа с прилизанными рыжими волосами и твердым деревянным лицом. Была тут, между прочим, и сама жена Мандевиля, державшаяся на заднем плане, — тихая женщина с терпеливым лицом, классическим, строгим, удивительно бледным из–за светлых глаз и почти бесцветных волос, расчесанных на прямой пробор, как у очень древней мадонны. Мало кто знал, что некогда она была серьезной актрисой на роли интеллектуальных ибсеновских героинь. Но ее супруг был невысокого мнения о пьесах «с проблемами»; сейчас, во всяком случае, его больше интересовала другая проблема — как извлечь упрямую итальянку из ее уборной.
— Она еще не вышла? — спросил он, обращаясь не столько к жене, сколько к ее деловитой костюмерше.
— Нет, сэр, — мрачно ответила миссис Сэндс (так ее звали).
— Черт! — сказал Мандевиль со свойственной ему простотой. — Реклама — хорошая вещь, но такого рода реклама нам не нужна. Есть у нее друзья? Неужели она никого не слушается?
— Джервис говорит, с ней может справиться только ее священник, — сказал Рандол. — Если она там вешается на крючке для шляп, ему бы и в самом деле лучше прийти. В общем, Джервис за ним пошел. Да вот и он сам.
Еще двое появились в конце коридора, проходящего под сценой. Один из них был Эштон Джервис, добрый человек, обычно игравший злодеев, но на сей раз передавший эту высокую честь курчавому, носатому Вернону. Другой, низенький и круглый, одетый во все черное, был отец Браун — священник из церкви, расположенной за углом.
— Я думаю, у нее были какие–нибудь основания так разобидеться, — сказал он. — Никто не знает, что случилось?
— Кажется, она недовольна своей ролью, — ответил старый актер.
— Это с ними всегда бывает! — пробурчал мистер Мандевиль. — А я думал, что моя жена все правильно распределила.
— Я отдала ей лучшую роль, — устало промолвила миссис Мандевиль. — Ведь все ушибленные театром девицы мечтают сыграть молодую красавицу героиню и выйти за молодого красавца героя под гром аплодисментов с галерки.
Актриса моего возраста, конечно, должна отступить на задний план и играть почтенных матрон. Так я и сделала.
Отец Браун пробрался вперед и прислушивался, стоя у запертой двери.
— Ничего не слышно? — боязливо спросил Мандевиль и добавил тихо: — Как вы думаете, она ничего не натворила?
— Кое–что слышно, — спокойно ответил священник. — Судя по звуку, она разбивает окно или зеркало, по всей вероятности ногами. С собой она не покончит, в этом я уверен. Перед самоубийством не бьют зеркала ногами. Если бы она была немкой и заперлась, чтобы поразмыслить на метафизические темы, я непременно предложил бы взломать дверь. Но итальянцы умирают не так–то просто; они не способны покончить с собой в припадке ярости. Вот кого–нибудь убить… да, это они могут… Так что будьте поосторожней, если она выскочит.
— Стало быть, вы не советуете взламывать дверь? — спросил Мандевиль.
— Нет, если вы хотите, чтобы она играла, — ответил отец Браун. — Если вы взломаете дверь, она поднимет содом и уйдет из театра. Если вы оставите ее в покое, она, вероятнее всего, выйдет — просто из любопытства. Я бы, на вашем месте, оставил кого–нибудь сторожить дверь, а сам запасся терпением часа на два.
— В таком случае, — сказал Мандесиль, — давайте репетировать те сцены, в которых она не занята. Моя жена позаботится о реквизите. В конце концов самый важный акт — четвертый. Начнем?
— Что вы репетируете? — спросил священник.
— «Школу злословия», — сказал Мандевиль. — Может, это и хорошая литература, но мне нужны пьесы. А жене нравятся эти классические комедии. По–моему, в них больше классики, чем смеха.
В эту минуту к ним подошел, ковыляя, старик привратник, которого все звали просто Сэмом, — единственный обитатель театра в те часы, когда нет ни репетиций, ни спектаклей. Он дал хозяину визитную карточку и сообщил, что его хочет видеть леди Мириам Мардек. Мистер Мандевиль ушел, а отец Браун еще несколько секунд смотрел на его жену и увидел, что по ее увядшему лицу блуждает слабая, невеселая улыбка.
Потом он тоже вышел в фойе вместе с актером, который его привел, — своим близким другом и единоверцем, что не так уж редко в театральной среде. Уходя, он слышал, как миссис Мандевиль все тем же ровным тоном приказывала миссис Сэндс занять пост часового у запертой двери.
— Миссис Мандевиль, как видно, умная женщина, — сказал священник, — хотя и держится все время в тени.
— Когда–то она была очень интеллигентной, — грустно сказал Джервис. — Она отцвела и опустилась, выйдя замуж за такое ничтожество, как Мандевиль. У нее самые высокие театральные идеалы. Но, разумеется, ей не часто удается привить их своему супругу и повелителю. Вы представляете, он хотел, чтобы такая женщина, как она, играла мальчишек в балаганных пантомимах! Он признавал, что она хорошая актриса, но говорил, что пантомимы выгодней. Из этого вы можете заключить, как чутко и внимательно он относится к людям. Но она никогда не жаловалась. Как–то она мне сказала: «Жалобы всегда возвращаются к нам, как эхо с другого конца света; а молчание укрепляет нашу душу».
И он указал на широкую черную спину Мандевиля, беседовавшего с двумя дамами, которые вызвали его в фойе.
Леди Мириам была высокой, томной и элегантной дамой, красивой той современной красотой, которая взяла за образец египетскую мумию. Ее черные прямые стриженые волосы казались шлемом, а сильно накрашенные губы оттопыривались, что придавало лицу презрительное выражение. Ее спутница была очень живая дама с некрасивым, но привлекательным лицом и волосами, как бы посыпанными серебряной пудрой. Звали ее мисс Тереза Тальбот. Говорила главным образом она, леди Мириам казалась слишком усталой, чтобы говорить. Только когда Браун и Джервис проходили мимо, она нашла в себе силы сказать:
— Театр, вообще говоря, — скука. Но я никогда не видела репетиции в обыкновенных костюмах. Может быть, это забавно… В наши дни так трудно найти что–нибудь новое…
— Конечно, я могу дать вам ложу, — поспешно ответил Мандевиль. — Будьте добры, пройдите сюда. — И он повел их в другой коридор.
— Интересно, — задумчиво промолвил Джервис, — этот ли сорт женщин предпочитает Мандевиль?
— А какие у вас причины думать, — спросил священник, — что он вообще предпочитает кого–нибудь собственной жене?
Прежде чем ответить, Джервис не меньше секунды смотрел на него.
— Мандевиль — загадка, — серьезно сказал он. — Да–да, я знаю, что он похож на самого среднего обывателя. И тем не менее он — загадка. У него что–то на совести. Его жизнь что–то омрачает. Я совершенно случайно знаю об этом больше всех. Но я не могу понять то, что знаю.
Он огляделся — нет ли кого поблизости — и прибавил, понизив голос:
— Я не боюсь рассказать вам, ведь вы крепко храните тайны. Вчера меня очень поразила одна вещь. Вы знаете, что Мандевиль работает в маленьком кабинете в конце коридора, прямо под сценой. Так вот, мне дважды пришлось пройти мимо, когда все думали, что он там один. Более того, я оба раза точно знал, где все женщины из нашей труппы.
Одни были у себя, других не было уже в театре.
— Все женщины? — переспросил Браун.
— У него была, женщина, — почти шепотом сказал Джервис. — Какая–то женщина постоянно ходит к нему, и никто из нас ее не знает. Я даже не знаю, как она туда попадает — вход только из коридора. Кажется, я как–то видел какую–то даму в вуали или в капюшоне. Она бродила, точно призрак, около театра. Но это не призрак. Я думаю, это и не «интрижка». Скорее всего тут пахнет шантажом.
— Почему? — спросил Браун.
— Потому, — сказал Джервис уже не серьезно, а мрачно, — что я слышал, как они ссорились. И под конец она сказала звонко и грозно три слова: «Я — твоя жена».
— Вы думаете, он двоеженец? — задумчиво сказал отец Браун. — Что ж, двоеженство и шантаж идут рука об руку.
Кстати, репетиция, кажется, началась…
— Я не занят в этой сцене, — улыбнулся Джервис. — Сейчас репетируют только один акт — ждут, пока одумается ваша итальянка.
— А ведь верно, — заметил священник. — Интересно, одумалась ли она?
— Мы можем вернуться и поглядеть, если хотите, — сказал Джервис; и они снова спустились в коридор, одним концом упиравшийся в кабинет Мандевиля, а другим — в уборную синьоры Марони.
Недалеко от другого конца коридора они увидели актеров, поднимавшихся по лесенке на сцену. Впереди шли Вернон и старик Рандол — они очень торопились; миссис Мандевиль шла за ними своей обычной размеренной поступью, а Норман Найт, кажется, отстал нарочно, чтобы поговорить с ней. Браун и Джервис услышали обрывок их разговора.
— Я вам говорю, к нему ходит женщина! — гневно говорил Найт.
— Тсс! — отвечала миссис Мандевиль своим серебристым голосом, в котором все же звенела сталь. — Вы не должны со мной так говорить. Помните, что он — мой муж.
— Хотел бы я об этом забыть! — сказал Найт и бросился на сцену.
— Не вы один знаете, — спокойно сказал Браун, — но вряд ли это наше дело.
— Да, — пробормотал Джервис. — Похоже на то, что это знают все, но об этом никто ничего не знает.
Они подошли к тому концу коридора, где грозный страж охранял итальянскую дверь.
— Нет, не выходила, — мрачно сказала миссис Сэндс. — И не умерла, двигается. Не пойму, какие она там еще фокусы задумывает.
— А вы, случайно, не знаете, мадам, — с неожиданной изысканностью обратился к ней Браун, — где сейчас мистер Мандевиль?
— Знаю, — ответила она. — Видела, прошел в кабинет минуты две назад. Только он вошел — помощник позвал всех на сцену и занавес подняли. Значит, там и сидит, вроде не выходил.
— Вы хотите сказать, что в его кабинете только один выход, — небрежно заметил Браун. — Ну, кажется, репетиция идет, несмотря на все причуды синьоры Марони.
— Да, — ответил Джервис, помолчав. — Я отсюда слышу голоса актеров. У старика Рандола прекрасно поставленный голос.
Оба замерли, прислушиваясь. Зычный голос старого актера действительно донесся до них. Но прежде чем они заговорили снова, до них донесся и другой звук.
Это был грохот, и раздался он за закрытой дверью маленького кабинета.
Браун пронесся по коридору, как выпущенная из лука стрела, и, прежде чем Джервис очнулся и побежал за ним, он уже дергал изо всех сил ручку двери.
— Заперто, — сказал он, поворачивая к актеру чуть побледневшее лицо. — Эту дверь надо взломать сейчас же.
— Вы думаете, — испуганно спросил Джервис, — что таинственная дама опять там? По–вашему, случилось… что–нибудь серьезное? — И прибавил, помолчав: — Кажется, я могу отворить. Я знаю такие замки.
Он опустился на колени, достал из кармана перочинный ножик с длинным лезвием, покопался немного в замке, и дверь распахнулась. Войдя, они сразу заметили, что в комнате нет второй двери и даже окна, а на столе горит большая лампа. Но еще раньше они увидели, что Мандевиль лежит ничком посредине комнаты и струйки крови ползут из–под его лица, словно алые змейки, зловеще сверкающие в этом неестественном пещерном свете.
Они не знали, как долго они глядели друг на друга, пока Джервис не сказал, словно освобождаясь от трудной мысли:
— Если та женщина сюда вошла, она как–то вышла.
— Может быть, мы о ней слишком много думаем, — сказал отец Браун. — В этом странном театре творится так много странного, что не все запоминаешь.
— О чем вы? — быстро спросил Джервис, — О многом, — сказал Браун. — Ну, хотя бы о другой запертой двери.
— Да ведь в том–то и дело, что она заперта! — воскликнул актер.
— Тем не менее вы про нее забыли, — сказал священник.
Он помолчал, потом задумчиво добавил:
— Эта миссис Сэндс — довольно неприятная особа.
— Вы думаете, она соврала и мисс Марони вышла из уборной? — тихо спросил актер.
— Нет, — спокойно ответил священник. — Это просто–напросто отвлеченное предположение.
— Неужели вы думаете, — крикнул актер, — что его убила миссис Сэндс?
— А это и вовсе нельзя предположить, — сказал отец Браун.
Пока они обменивались этими короткими фразами, Браун встал на колени около тела и удостоверился, что перед ними труп. Недалеко, но так, что с порога его не было видно, лежал театральный кинжал; казалось, он выпал из раны или из рук убийцы. Джервис сразу увидел, что кинжал — из реквизита и ни о чем не говорит; разве что эксперты найдут на нем отпечатки пальцев. Тогда священник встал и внимательно оглядел комнату.
— Надо послать за полицией, — сказал он. — И за доктором, хоть это и поздно… Вот я смотрю на комнату и не понимаю, как наша итальянка могла это сделать.
— Итальянка? — воскликнул Джервис. — Ну нет! По–моему, если у кого есть алиби, так только у нее. Две комнаты, обе заперты в разных концах коридора, и у одной еще сидит часовой.
— Нет, — сказал Браун. — Не совсем так. Вопрос в том, как она проникла сюда, а как она выбралась из своей уборной, я себе представляю.
— Неужели? — спросил Джервис.
— Я говорил вам, — сказал отец Браун, — что я слышал, как разбилось стекло — окно или зеркало. По глупости я забыл одну хорошо мне известную вещь: синьора Марони очень суеверна. Она ни за что не разбила бы зеркала. Значит, она разбила окно. Правда, ее уборная в подвальном этаже, но там, наверное, есть какое–нибудь окошко на улицу или во двор. А вот тут нет никаких окон.
Он поднял голову и долго разглядывал потолок.
Вдруг он быстро заговорил:
— Надо подняться наверх, позвонить, всем сказать… Какой ужас! Господи… Слышите? Они там кричат, декламируют. Комедия продолжается. Кажется, это называют трагической иронией.
Когда театр волею судьбы превратился в дом скорби, всей труппе предоставилась возможность проявить удивительные качества, присущие актерам. Мужчины вели себя как истинные джентльмены, а не только как герои–любовники. Не все любили Мандевиля, и не все доверяли ему, но они сумели сказать о нем именно то, что нужно. А по отношению к вдове они проявили не только сочувствие, но и величайшую деликатность.
— Она всегда была сильной женщиной, — говорил старик Рандол. — Во всяком случае, она умнее всех нас. Конечно, бедняге Мандевилю до нее далеко, но она всегда была ему образцовой женой. Как трогательно она иногда говорила:
«Хотелось бы жить более интеллектуальной жизнью…» А
Мандевиль… Впрочем, о мертвых — ничего, кроме хорошего. Так, кажется, говорят?
И старик отошел, грустно качая головой.
— Как же, «ничего, кроме хорошего»! — хмуро заметил Джервис. — Впрочем, он, я думаю, не знает о таинственной посетительнице. Кстати, вам не кажется, что его убила загадочная женщина?
— Это зависит от того, — сказал священник, — кого вы называете загадочной женщиной.
— Ну не итальянку же! — поспешно сказал Джервис. — Да, в отношении ее вы были совершенно правы. Когда взломали дверь, оказалось, что окошко наверху разбито и комната пуста. Но, насколько удалось выяснить полиции, она просто–напросто пошла домой. Нет, я имею в виду женщину, которая ему тайно угрожала, женщину, которая называла себя его женой. Как вы думаете, она действительно его жена?
— Возможно, — сказал отец Браун, глядя в пространство, — что она его жена.
— Тогда есть мотив: ревность, — сказал Джервис. — Она ревновала его ко второй жене. Ведь у него ничего не взяли, так что нечего строить догадки о вороватых слугах или бедствующих актерах. А вот вы заметили странную, исключительную особенность?
— Я заметил много странного, — сказал отец Браун. — Вы о чем?
— Я имею в виду общее алиби, — сказал Джервис. — Не часто случается, чтобы у всех сразу было такое алиби: они играли на освещенной сцене, и все могут друг за друга поручиться. Нашим положительно повезло, что бедняга Мандевиль посадил в ложу тех дамочек. Они могут засвидетельствовать, что весь акт прошел без сучка и задоринки и никто не уходил со сцены. Репетицию начали именно тогда, когда Мандевиль ушел к себе. И, по счастливому совпадению, в ту секунду, когда мы услышали грохот, все были заняты в общей сцене.
— Да, это действительно очень важно и упрощает задачу, — согласился Браун. — Давайте посчитаем, кого именно покрывает это алиби. Во–первых, Рандол. По–моему, он терпеть не мог директора, хотя теперь старательно скрывает свои чувства. Но его надо исключить — именно его голос донесся к нам тогда со сцены. Далее — мистер Найт. У меня есть основания думать, что он влюблен в миссис Мандевиль и не скрывает своих чувств. Но и он вне подозрения — он тоже был на сцене, на него и кричал Рандол. На сцене были Обри Верной, миссис Мандевиль — стало быть, исключим и их. Их общее алиби, как вы это назвали, зависит преимущественно от леди Мириам и ее подруги. Правда, и здравый смысл подсказывает, что если акт прошел гладко — значит, перерыва не было. Но законны, с точки зрения суда, только показания леди Мириам и ее подруги, мисс Тальбот. Они–то вне подозрения, как вы полагаете?
— Леди Мириам? — удивленно переспросил Джервис. — О да! Вас, наверное, смущает, что она похожа на вампира.
Но вы и не знаете, как нынче выглядят дамы из лучшего общества… Почему нам сомневаться в их словах?
— Потому, что они опять заводят нас в тупик, — сказал Браун. — Разве вы не видите, что это алиби фактически исключает всех? Кроме тех четырех, ни одного актера не было в театре. И служители вряд ли были, только Сэм сторожил вход, а та женщина была у двери мисс Марони. Значит, остаемся только мы с вами. Нас, безусловно, могут обвинить, тем более что мы нашли труп. Больше обвинять некого. Вы, часом, его не убили, когда я отвернулся?
Джервис взглянул на него, замер на секунду, снова широко улыбнулся и покачал головой.
— Вы его не убили, — сказал отец Браун. — Допустим на минуту, исключительно для связности, что и я его не убивал. Актеры, бывшие на сцене, вне подозрения, так что остаются итальянка за дверью, горничная перед дверью и старик Сэм. А может, вы думаете о дамах в ложе? Конечно, они могли незаметно выскользнуть.
— Нет, — сказал Джервис, — я думаю о незнакомке, которая пришла к Мандевилю и сказала, что она его жена.
— Может быть, она и была его женой, — сказал священник, и на этот раз его ровный голос звучал так, что его собеседник вскочил на ноги и перегнулся через стол.
— Мы говорили, — сказал он тихо и нетерпеливо, — что первая жена могла ревновать его ко второй.
— Нет, — возразил Браун. — Она могла ревновать к итальянке или, скажем, к леди Мириам. Но ко второй жене она не ревновала.
— Почему?
— Потому что второй не было, — сказал отец Браун. — Мандевиль — не двоеженец. Он, по–моему, исключительно моногамен. Его жена бывала с ним, я сказал бы, слишком часто — так часто, что вы по широте душевной решили, что это другая. Но я не могу понять, как она сумела быть с ним тогда. Она все время была на сцене. Ведь она играла одну из главных ролей…
— Неужели вы всерьез думаете, — воскликнул Джервис, — что незнакомка — просто миссис Мандевиль?
Ответа не было. Браун смотрел в пространство бессмысленным, почти идиотским взглядом. Он всегда казался идиотом, когда его ум работал особенно напряженно.
— Какой ужас, — сказал он. — По–моему, это самое тяжелое из всех моих дел. Но я должен через это пройти.
Будьте добры, пойдите к миссис Мандевиль и спросите ее, не могу ли я поговорить с ней с глазу на глаз.
— Пожалуйста! — сказал Джервис и направился к выходу. — Но что с вами?
— Ах, я просто дурак, — ответил Браун. — Это часто бывает в нашей юдоли слез. Я такой дурак, что забыл, какую пьесу они репетируют.
Он беспокойно шагал по комнате, пока не вернулся Джервис.
— Ее нигде нет, — сказал он. — Никто ее не видел.
— И Нормана Найта, наверное, тоже никто не видел? — сухо спросил отец Браун. — Ну что ж, мне удалось избежать самого тяжелого в моей жизни разговора. Я чуть было не испугался этой женщины. Но и она меня испугалась — испугалась каких–то моих слов или решила, что я что–то увидел.
Найт все время умолял ее бежать с ним. Ну вот, она бежала, и мне его от всей души жаль.
— Его? — спросил Джервис.
— Не так уж приятно бежать с убийцей, — бесстрастно сказал его друг. — А она ведь гораздо хуже, чем убийца.
— Кто же хуже убийцы?
— Эгоист, — сказал отец Браун. — Она из тех, кто смотрит в зеркало раньше, чем взглянуть в окно, а это самое скверное, на что способен человек. Что ж, зеркало принесло ей несчастье именно потому, что не было разбито.
— Я ничего не понимаю, — сказал Джервис. — Все думали, что у нее самые высокие идеалы… что она в духовном плане гораздо выше нас.
— Она сама так думала, — сказал отец Браун. — И умела внушить это всем. Может быть, я в ней не ошибся потому, что так мало ее знал. Я понял, кто она такая, в первые же пять минут.
— Ну что вы! — воскликнул Джервис. — С итальянкой она вела себя безукоризненно.
— Она всегда вела себя безукоризненно, — сказал Браун. — В вашем театре мне все рассказывали, какая она тонкая и деликатная и насколько она духовно выше бедняги Мандевиля. Но все эти тонкости и деликатности сводились в конце концов к тому, что она — леди, а он — не джентльмен. Знаете, я не совсем уверен, что в рай пускают именно по этому признаку.
Что касается прочего, — продолжал он все горячее, — я из первых ее слов понял, что она поступила не совсем честно с бедной итальянкой, несмотря на всю свою утонченность и холодное великодушие. Об этом я тоже догадался, когда узнал, что у вас идет «Школа злословия».
— Не спешите так! — растерянно сказал Джервис. — Не все ли равно, какая идет пьеса?
— Нет, не все равно, — ответил Браун. — Она сказала, что отдала итальянке роль прекрасной героини, а сама удовольствовалась ролью пожилой матроны. Все это было бы правильно в любой пьесе, но не в этой. Ее слова могли значить одно: итальянке она дала роль Марии. Разве же это роль? А скромная и незаметная матрона — это же леди Тизл! Только ее и захочет играть любая актриса. Если итальянка действительно «звезда» и ей обещали первоклассную роль, у нее были все основания беситься. Вообще итальянцы зря не бесятся. Римляне — люди логичные и не сходят с ума без причины. Эта деталь показала мне ясно пресловутое великодушие миссис Мандевиль. И еще одно. Вы рассмеялись, когда я сказал, что мрачный вид миссис Сэндс дает мне материал для характеристики, но не для характеристики миссис Сэндс. Так оно и есть. Если вы хотите узнать женщину, не присматривайтесь к ней — она может оказаться слишком умной для вас. Не присматривайтесь к окружающим ее мужчинам — они могут видеть ее по–своему. Присмотритесь к женщине, которая всегда с ней, лучше всего — к ее подчиненной. В этом зеркале вы увидите ее настоящее лицо. А лицо, отраженное в миссис Сэндс, было отталкивающее. Что ж я увидел еще? Все говорили мне, что бедный Мандевиль — ничтожество. Но это всегда означало, что он не стоит своей жены, и я уверен, такие толки косвенно шли от нее. Да и они — не в ее пользу. Судя по тому, что говорили ваши актеры, она каждому из них рассказывала о своем интеллектуальном одиночестве. Вы сами сказали, что она никогда не жалуется и тут же привели ее слова о том, как молчание укрепляет ее душу. Вот оно! Этот стиль ни с чем не спутаешь. Те, кто жалуется, — просто обычные, хорошие, надоедливые люди; я ничего против них не имею. Но те, кто жалуется, что никогда не жалуется, — это черт знает что! Да, именно черт. Разве это хвастовство своей стойкостью — не самая суть байроновского культа сатаны? Все это я слышал. Однако я никогда не слышал, чтобы она пожаловалась на что–нибудь конкретное. Никто не говорил, что ее муж пьет, или бьет ее, или не дает ей денег, или хотя бы просто неверен ей, если не считать слухов о таинственной посетительнице. Но это она сама мелодраматически терзала его монологами в его собственном кабинете. И вот когда увидишь факты, а не ту атмосферу мученичества, которую она сама вокруг себя создала, все выглядит совсем иначе. Чтобы ей угодить, Мандевиль перестал ставить пантомимы, приносившие ему доход. Чтобы ей угодить, он стал выбрасывать деньги на классику. Она распоряжалась на сцене, как хотела. Она потребовала пьесу Шеридана — ее поставили. Ей захотелось сыграть леди Тизл — ей дали эту роль. Ей пришло в голову устроить в тот самый час репетицию без костюмов — и репетицию устроили. Обратите внимание на то, что ей этого захотелось.
— Но какой смысл во всей вашей речи? — спросил актер, удивленный, что его немногословный друг говорит так долго. — Мы углубились в психологию и далеко ушли от убийства. Она сбежала с Найтом; она одурачила Рандола; она одурачила, допустим, и меня. Но мужа своего она не могла убить. Все сходятся на том, что она была на сцене. Может быть, она — плохой человек, но она — не ведьма.
— Ну, я не так уж уверен, — улыбнулся отец Браун. — Но здесь и не нужно ведовства. Я знаю теперь, что она сделала. Это очень просто.
— Откуда же вы знаете? — спросил Джервис, удивленно глядя на него.
— Потому что репетировали «Школу злословия», — ответил отец Браун, — и именно четвертый акт. Я позволю себе еще раз вам напомнить, что она расставляла декорации и мебель на сцене, как ей нравится. И еще я напомню вам, что сцена вашего театра специально приспособлена для постановки пантомим — тут должны быть люки и запасные выходы. Вы говорите, что свидетели могут подтвердить, что все актеры были на сцене. А я напомню вам, что в этой сцене одно из действующих лиц находится на сцене, но никто его не видит. Один человек формально на сцене, но фактически может уйти. Помните то место, где леди Тизл прячется за экран? Вот оно, алиби миссис Мандевиль.
Наступило молчание. Потом актер сказал:
— Вы думаете, она спустилась через люк в его кабинет?
— Как–то она туда вошла, вероятнее всего, именно так.
Это тем более вероятно, что она нарочно устроила репетицию без костюмов. Нелегко скользнуть в люк в кринолине восемнадцатого века. Есть и другие сложности, но все можно объяснить.
— Я одного не могу объяснить! — сказал Джервис и чуть ли не со стоном опустил голову на руки. — Я просто не могу поверить, что такая светлая, спокойная женщина могла до такой степени потерять, как говорится, власть над своей плотью, не говоря уж о душе. Были у нее веские причины?
Она очень сильно любила Найта?
— Надеюсь, — ответил Браун. — Это было бы для нее единственным оправданием. К сожалению, я в этом сильно сомневаюсь. Она хотела избавиться от мужа — отсталого провинциального дельца, к тому же не слишком преуспевающего. Она мечтала стать блестящей женой блестящего актера. Но скандала она боялась — ей не хотелось участвовать в житейской школе злословия. На бегство она решилась бы только в крайнем случае. Ею владела не человеческая страсть, а какое–то дьявольское преклонение перед условностями. Она постоянно изводила мужа, требовала, чтобы он развелся с ней или как–нибудь иначе ушел с ее дороги. Он отказался — и она рассчиталась с ним. И еще одну вещь я хочу вам напомнить. Говорят, что у этих сверхлюдей особенно высокое искусство, философский театр и прочее. Но вспомните, какова почти вся их философия! Какой вздор они выдают за возвышенный образ мыслей! «Воля к власти», «право на жизнь», «право сильного»… Вздор и чепуха, тем более страшные, что они могут совратить неискушенного!
Отец Браун нахмурился, что с ним случалось весьма редко. И морщины на его лбу не разгладились, когда он взял шляпу и вышел в ночь.
Исчезновение мистера Водри
Сэр Артур Водри, в светло–сером летнем костюме и своей любимой белой шляпе, которая на его седой голове выглядела слишком смело, бодро прошагал по дороге вдоль реки от своего дома к нескольким домишкам неподалеку, которые были почти его собственными службами, и там, среди них, вдруг пропал, словно его унесли феи.
Его исчезновение было тем более поразительным, что произошло при самых обыденных и невероятно простых обстоятельствах. Ту горстку домиков даже трудно было бы назвать деревней — это была одна–единственная и до странности ото всего отъединенная улочка. Посреди плоской и открытой равнины цепочкой выстроились четыре–пять лавчонок, служивших нуждам соседей — нескольких фермеров да обитателей усадьбы. На углу стояла лавка мясника, у которой, судя по всему, в последний раз и видели сэра Артура.
Видели же его там двое молодых людей, тоже из усадьбы:
Ивен Смит, исполнявший обязанности его секретаря, и Джон Дэлмон, как считали, жених его воспитанницы. Дальше стоял магазин, который, как часто бывает в деревнях, совмещал самые различные функции: неприметная пожилая женщина торговала там бумагой, клеем, веревками, тростями и сластями, мячами для гольфа и залежалой галантереей. Следующим был табачный магазин, куда и направлялись те двое молодых людей, когда в последний раз мельком видели своего хозяина перед мясной лавкой Потом шла обшарпанная портняжная мастерская, которую держали две женщины, а завершала улочку бесцветная и вылизанная закусочная, где прохожему предлагали огромные бокалы тускло–зеленого лимонада. Поодаль, на некотором расстоянии по дороге, стояла единственная на всю округу пристойная и достойная этого названия гостиница. Между нею и деревушкой был перекресток; находившиеся там в это время полицейский и служащий автомобильного клуба оба утверждали, что сэр Артур не проходил мимо них.
Был очень ранний час лучезарного летнего дня, когда он беззаботно вышел из дома, помахивая тростью и похлопывая желтыми перчатками. Он был щеголь хоть куда — этот джентльмен, пожилой, но, для своего возраста, очень крепкий и энергичный человек. Подвижность его и сила как будто не убывали с годами: даже волнистые волосы казались просто белокурыми и лишь похожими на седину, а вовсе не изжелта–седыми. Гладко выбритое лицо выделялось мужественной красотой, и нос с высокой переносицей делал его похожим на герцога Веллингтона. Но самой выдающейся особенностью его лица были глаза, причем не только в переносном смысле слова: очень выпуклые, почти навыкат, они, пожалуй, одни только и портили правильность черт. Губы же были нервные, плотно сжатые, будто даже несколько нарочито. Он был крупнейшим землевладельцем округи, и эта деревушка принадлежала ему. В таких местах все не только знают друг друга, но и знают обычно, кто где в данное время находится. Сэр Артур мог дойти до деревни, сказать, что нужно, мяснику или еще кому угодно, и вернуться в усадьбу в течение получаса, как те двое молодых людей, которые ходили купить сигарет. Однако же на обратном пути они никого не видели; в пределах видимости не было ни души, если не считать некоего доктора Эббота, также гостившего у сэра Артура, — он сидел на берегу реки, широкой спиной к ним, и терпеливо удил рыбу.
Когда все трое гостей вернулись домой к завтраку, они как–то не обратили внимания на затянувшееся отсутствие хозяина. Но час проходил за часом, он раз и другой не вышел к столу, и они, естественно, с удивлением отметили это обстоятельство, а Сибилла Грей, которая была в доме за хозяйку, стала тревожиться всерьез. В деревню на розыски отправлялась одна экспедиция за другой, но они не находили никаких следов; наконец, когда спустилась темнота, усадьбу охватил настоящий испуг. Тогда девушка послала за отцом Брауном, старым своим знакомым, который когда–то выручил ее в трудную минуту, и он, видя, что положение скверно, согласился остаться в доме на случай, если понадобится его помощь.
Наступил рассвет следующего дня — ничего нового не произошло; в это время отец Браун был уже на ногах и бдительно наблюдал. Его черная приземистая фигурка виднелась на садовой дорожке по–над берегом реки; он двигался там взад и вперед и близорукими, как будто сонными глазками озирал окрестность.
Он увидел, что по берегу ходит, причем не менее беспокойно, еще один человек, и окликнул его по имени. Это был Ивен Смит, хозяйский секретарь, высокий и белокурый; он казался весьма удрученным, что было бы и неудивительно в эти тревожные часы, однако в нем и всегда было что–то тоскливое. Возможно, это особенно бросалось в глаза потому, что он обладал сложением и повадкой атлета, а также львиной масти волосами и усами, которые сопутствуют (непременно — в романах, а иной раз — и в действительности) прямодушию и жизнерадостности «молодого англичанина».
Но вид у него был измученный, а глаза глубоко запали, что не вязалось с высоким ростом и романтической шевелюрой и накладывало на его облик зловещую печать. Впрочем, отец Браун вполне дружелюбно улыбнулся ему, а затем сказал — уже более серьезно:
— Как это все тяжело!
— Особенно тяжело для мисс Грей, — угрюмо отвечал молодой человек. — И я не вижу причин скрывать, что именно это и тяготит меня больше всего, пусть девушка и помолвлена с Дэлмоном. Вы поражены?
Отец Браун как будто не был особенно поражен, но лицо у него и вообще было маловыразительным. Он лишь мягко заметил:
— Мы все, естественно, разделяем ее тревогу. Нет ли у вас новостей или своих собственных соображений по поводу этой истории?
— Новостей, собственно, никаких, — ответил Смит, — по крайней мере, из внешнего мира. А соображения… — Он замялся и подавленно замолчал.
— Я был бы очень рад выслушать ваши соображения, — твердо сказал священник и нахмурил брови, отчего его глубоко сидящие глаза погрузились в тень.
— Что ж, будь по–вашему, — помолчав, сказал молодой человек. — Все равно кому–нибудь придется рассказать, а вам, мне кажется, можно довериться.
— Вы знаете, что произошло с сэром Артуром? — спросил Браун так спокойно, как будто речь шла о чем–то самом незначительном.
— Да, — жестко отвечал секретарь. — Полагаю, что знаю.
— Чудесное утро! — перебил его приятный голос совсем радом. — Какое чудесное утро и какой печальный разговор!
Секретарь дернулся так, точно его подстрелили, а на тропинку, ярко освещенную уже высоким солнцем, легла обширная тень доктора Эббота. Он был еще в халате; этот роскошный восточный халат, весь в красочных цветах и драконах, походил на пышную клумбу, взращенную под пышущим солнцем тропиков. На ногах у него были широкие комнатные туфли без каблуков, поэтому он, несомненно, и подошел к ним совершенно неслышно. Столь невесомое, прямо–таки воздушное появление никак не вязалось с его наружностью, ибо это был очень крупный, дородный человек; его энергичное и доброжелательное лицо покрывал густой загар и обрамляли буйно разросшиеся старомодные седые бакенбарды, а патриархальную голову украшала роскошная седая волнистая грива. Длинные глаза–щелки казались сонными; да и в самом деле, пожилому человеку вставать было еще рановато. Впрочем, выглядел он одновременно и потрепанным и закаленным, словно старый фермер или капитан корабля, которому не раз приходилось противостоять суровым ветрам. Из всех гостей он был единственным старым другом и ровесником сквайра.
— Происшествие просто ни на что не похожее, — сказал он, качая головой. — Эти домишки в деревне — они как кукольные, со всех сторон насквозь все видно; там никого не спрячешь, даже если захочешь. Да никто и не хотел, я уверен. Мы с Дэлмоном вчера учинили там расследование. Это в основном тихие старые женщины — такие и мухи не обидят. Мужчины почти все сейчас в поле, остался только мясник, но ведь видели, как Артур вышел от него. А на берегу реки по пути сюда ничего не могло случиться, я сам сидел там с удочкой весь день.
Тут он взглянул на Смита, и в его прищуренных глазах, прежде как будто лишь сонных, мелькнуло лукавство.
— Ведь вы с Дэлмоном можете подтвердить, — прибавил он, — что видели меня там и когда шли туда, и когда возвращались?
— Да, — коротко ответил Смит, которому, видимо, не терпелось продолжить прерванную беседу.
— Единственное, что приходит мне в голову… — неторопливо продолжил было доктор, но тут его, в свою очередь, тоже прервали. Через зеленую лужайку, между веселыми цветочными клумбами, шагал человек, одновременно крепкий и легкий в движениях, — это был Джон Дэлмон; он держал бумажку. Он был аккуратно одет, смуглое лицо было квадратно, как у Наполеона, а глаза — очень печальны, так печальны, что казались почти мертвыми. Он был еще довольно молод, но черные волосы преждевременно поседели на висках.
— Я получил телеграмму из полиции, — сказал он. — Я телеграфировал туда вчера вечером, и они сообщают, что немедленно пришлют человека. Вы не знаете, доктор Эббот, с кем бы нам следовало связаться теперь? Может быть, с родственниками или кем–нибудь еще?
— Да, конечно, у него есть племянник, Верной Водри, — ответил старик. — Пойдемте, я дам вам адрес и… и еще кое–что расскажу о нем.
Доктор Эббот и Дэлмон направились к дому, и когда они отошли на достаточное расстояние, отец Браун проронил так, точно их и не прерывали:
— Итак?
— Как вы хладнокровны, — заметил секретарь. — Это, наверно, оттого, что вы привыкли выслушивать исповеди.
Вот и я тоже вроде бы собираюсь исповедаться. Конечно, когда такой слон подползает к вам сзади, как змея, то места для исповедальное™ уже не остается. Но раз уж я начал — буду продолжать, хотя в сущности эта исповедь вовсе и не моя. — Он остановился на мгновение, хмурясь и подергивая ус, а затем без предисловий заявил:
— По–моему, сэр Артур просто сбежал. И по–моему, я знаю, почему.
Последовало молчание, а затем он опять воскликнул:
— Понимаете, я в гнуснейшем положении: многие скажут, что я поступил гнусно. Я оказываюсь в роли доносчика и дряни, хотя, по–моему, я лишь выполняю свой долг.
— А вы будьте судьей, — веско ответил отец Браун. — Ну, так в чем же ваш долг?
— Роль моя неприглядна тем, что я вынужден наговорить на своего соперника, притом соперника счастливого, — горько проговорил молодой человек. — Только мне больше ничего не остается. Вы спросили о причинах исчезновения Водри. Я совершенно убежден, что эта причина — в Дэлмоне.
— Не хотите ли вы сказать, — спросил священник хладнокровно, — что Дэлмон убил сэра Артура?
— Ах, нет! — с неожиданной горячностью воскликнул Смит. — Тысячу раз нет! Ни в коем случае, что бы еще другое он ни сделал! Он–то никак не убийца. Лучшего алиби, чем у него, не придумаешь: его свидетель — человек, который его ненавидит. Мне ли клясться в любви к Дэлмону, но я могу заявить любому суду, что вчера он просто не мог ничего сделать со стариком. Мы были с ним вместе весь день; в деревне он купил сигареты, здесь курил их и читал в библиотеке — и больше ничего. Нет, по–моему, он преступник, но Водри он не убивал. Я даже больше скажу: именно потому, что он преступник, он Водри не убивал.
— Так, — терпеливо вставил священник, — и что же это значит?
— Видите ли, — отвечал секретарь, — его преступление совсем другое. И для успеха необходимо, чтобы Водри был жив.
— Понимаю… — задумчиво проронил отец Браун.
— Сибиллу Грей я знаю хорошо, и ее характер играет в этой истории важную роль. Это натура деликатная — в обоих смыслах этого слова: и благородная, и чувствительная.
Она из тех невероятно совестливых людей, у которых не вырабатывается защитной привычки или спасительного здравого смысла. Она почти до безумия чувствительна и вместе с тем совершенно лишена эгоизма. Жизнь у нее сложилась необычно: она осталась буквально без гроша, точно подкидыш, сэр Артур взял ее к себе и очень о ней заботился, что многих удивляло, потому что это, по совести говоря, мало на него похоже. Но накануне ее семнадцатилетия все разъяснилось, и она была потрясена: опекун сделал ей предложение. Дальше начинается самое необыкновенное в этой истории. Сибилле было откуда–то известно (я подозреваю — от старика Эббота), что сэр Артур в своей бурной молодости совершил преступление или, по крайней мере, очень неблаговидный поступок, из–за которого у него были большие неприятности. Не знаю, что там было такое. Но для девушки в нежном, чувствительном возрасте это превратилось в кошмар; благодетель стал в ее глазах чудовищем, во всяком случае, настолько, что не могло быть и речи о таких близких отношениях, как брак. То, как она ответила, до невероятия свойственно ей. С беспомощным страхом — и героическим бесстрашием — она сама, дрожащими губами, сказала всю правду. Она признала, что ее отвращение, возможно, болезненно; она созналась в нем как в тайном безумии. К ее удивлению и облегчению, он принял отказ спокойно и учтиво и больше, по–видимому, к этой теме не возвращался. А последующие события еще больше убедили ее в великодушии старого опекуна.
В ее одинокую жизнь вошел еще один, такой же одинокий человек. Он поселялся время от времени отшельником на острове выше по реке и, может быть, привлек ее внимание этой таинственностью, хотя, конечно, он и без того довольно привлекателен: он человек воспитанный и остроумный, хотя и очень печальный; впрочем, это, пожалуй, только придавало ему романтичности. Это, разумеется, был Дэлмон. Я по сей день не знаю, насколько благосклонно в действительности она отнеслась к нему, но, так или иначе, он получил разрешение встретиться с ее опекуном. Можно представить себе, с каким мучительным страхом ждала она этой встречи и гадала, как воспримет появление соперника старый селадон. Но она опять убедилась, что она несправедлива к своему опекуну. Он принял молодого человека с сердечным радушием и, казалось, был в восторге от складывающейся партии. Они с Дэлмоном вместе ходили на охоту и рыбную ловлю и были в наилучших отношениях, когда однажды ей пришлось пережить новое потрясение. Как–то в разговоре Дэлмон обмолвился, что старик «за двадцать лет почти не переменился». Так ей вдруг открылась правда об их удивительной дружбе. И это нынешнее их знакомство, и сближение были притворством: они явно были знакомы и раньше. Потому–то молодой человек и заявился в эти места столь скрытно. Потому–то старый опекун с такой готовностью помогал устройству брака. Ну, и на что это, по–вашему, похоже?
— На что это похоже по–вашему, я знаю, — улыбнулся отец Браун. — Что ж, вполне логично. На прошлом Водри лежит какое–то пятно. Тут появляется таинственный пришелец, который ходит за ним, как тень, и добивается всего, чего захочет. Короче говоря, вы считаете, что Дэлмон — шантажист?
— Совершенно верно, — ответил его собеседник, — как это мне ни гадко.
Отец Браун задумался на минуту, а затем сказал:
— Пойду–ка я поговорю с доктором Эбботом.
Час или два спустя он вышел из дома. Возможно, он и беседовал там с доктором, только появился он в обществе Сибиллы Грей, бледной девушки с рыжеватыми волосами и тонким, почти хрупким профилем. Увидев ее, можно было поверить словам молодого человека о ее необыкновенном чистосердечии. Тут на ум невольно приходили и леди Годива, и сказания о непорочных мученицах; лишь скромные люди могут отбросить стыдливость, когда велит совесть.
Смит пошел им навстречу, и с минуту они разговаривали, стоя посреди лужайки. С самого рассвета не было ни облачка на небе, и теперь оно дышало зноем и ослепительно сверкало; однако священник не расставался со своим зонтиком, похожим на бесформенный черный ком, и шляпой, напоминавшей черный зонтик, да и вообще он словно застегнулся на все пуговицы в предвидении бури. Но возможно, он лишь невольно производил такое впечатление, возможно также, что он предвидел бурю нематериальную.
— Как отвратительно, — говорила удрученная Сибилла, — что уже пошли разные толки да пересуды. Все друг друга подозревают. Джон и Ивен хоть могут быть свидетелями друг для друга. Но у доктора Эббота произошла гадкая сцена с мясником, который думает, что обвинят его, и поэтому сам всех обвиняет.
Ивен Смит нервничал и наконец не выдержал:
— Послушайте, Сибилла, многое пока непонятно, но, кажется, все это вообще пустое. Дела, конечно, прескверные, но нам представляется, что никакого э–э… насилия не было.
— Значит, у вас есть уже теория? — Девушка метнула взгляд на священника.
— Меня ознакомили с одной теорией, — ответил тот, — и весьма убедительной, по–моему.
С сонным видом он смотрел в сторону реки, а Смит и Сибилла завели между собою, не повышая голоса, быстрый разговор. Священник, глубоко задумавшись, побрел по берегу. В одном месте берег выступал небольшим навесом, и на нем примостилась поросль молодых деревьев. Жаркое солнце пронизывало жиденький полог мелкой листвы, колыхавшейся, словно зеленые язычки пламени, и все птицы расшебетались так, будто у каждого дерева было сразу тысяча языков. Через минуту или две Ивен Смит услыхал, как из зеленой гущи его тихонько, но вполне отчетливо зовут по имени. Он было сделал несколько шагов в том направлении, но отец Браун уже сам вынырнул оттуда и, понизив голос, сказал:
— Сделайте так, чтобы дама не ходила сюда. Лучше бы она вообще ушла. Позовите ее к телефону или придумайте сами что–нибудь, а потом возвращайтесь.
Смит повернулся к девушке, отчаянно стараясь быть беспечным, и что–то ей сказал, но ее нетрудно было занять чем–нибудь нужным для других. Она скоро вернулась в дом, а Смит последовал за отцом Брауном, который опять скрылся в густых зарослях. Там, за деревьями, было что–то вроде крошечного овражка, где поверхностный слой почвы провалился и оказался вровень с песчаным берегом реки. Браун стоял на краю этой ямы и смотрел вниз, причем — случайно ли, сознательно ли, но шляпу он держал в руке, хотя солнце немилосердно пекло ему голову.
— Лучше, чтобы вы увидели это сами, — с трудом проговорил он, — как возможный свидетель. Только предупреждаю — будьте готовы.
— К чему? — спросил секретарь.
— К самому страшному, что я видел в своей жизни.
Ивен Смит подошел к краю обрыва, и ему стоило труда подавить крик или, скорее, вопль. Снизу на него глядел, ухмыляясь, сэр Артур Водри; его лицо было обращено вверх, так что на него можно было наступить. Голова была запрокинута назад, копна желтовато–седых волос оказалась под самыми их ногами, и Смит видел лицо в перевернутом виде.
Такое могло привидеться только в кошмаре, когда грезятся люди с головами набекрень. Что же он здесь делал? Можно ли вообразить, чтобы сэр Артур ползал по каким–то рытвинам и промоинам в такой неестественной позе, прятался да еще скалился оттуда? Тело казалось горбатым и кособоким, будто его изувечили. Правда, вскоре стало ясно, что дело тут в искажении видимых пропорций сведенных вместе рук и ног. Что, если он безумен? Сошел с ума? Смит все смотрел на него, и все более застывшей казалась ему эта фигура.
— Вам отсюда не видно, — сказал отец Браун, — но у него перерезано горло.
Смит содрогнулся.
— Да уж, верно, ничего ужасней в жизни не увидишь, — выговорил он. — Это оттого, что лицо перевернуто. Я видел это лицо за завтраком, за обедом каждый день, лет десять подряд, всегда такое приятное, любезное. А вот переверните его, и перед вами сущий дьявол.
— И ведь он действительно улыбается, — спокойно и рассудительно сказал Браун, — это озадачивает само по себе. Люди не часто улыбаются, когда им перерезают глотку, даже если они сами перерезают ее. Несомненно, это жуткое впечатление вызывает усмешка в сочетании с глазами навыкат. Но что верно, то верно — вверх ногами все предстает в ином виде. Художники часто переворачивают рисунки, чтобы проверить их точность. Иногда, если трудно перевернуть сам объект (скажем, гору), они даже становятся на голову или хотя бы наклоняются и смотрят на картину, раздвинув ноги.
Священник говорил легкомысленным тоном, чтобы успокоить нервы молодого человека, но заключил он уже более серьезно:
— Я вполне понимаю, как вы расстроены. К несчастью, расстроилось и еще кое–что.
— Что вы имеете в виду?
— Расстроилась вся наша безупречная теория, — ответил Браун и стал осторожно спускаться по склону на узенький песчаный берег реки.
— Однако может статься, что он покончил с собой, — вдруг сказал Смит. — В конце концов это ведь тоже бегство, и тогда все вполне согласуется с нашей теорией. Ему нужно было спокойное место, он пришел сюда и перерезал себе горло.
— Нет, — возразил священник, — он, во всяком случае, попал сюда не при жизни и не по земле. Его убили не здесь: слишком мало крови. Солнце уже изрядно высушило волосы и одежду, но сохранилось два следа от волн. Как раз сюда доходит морской прилив, который образует водоворот, — он втянул тело в эту заводь, где оно и осталось потом, когда прилив стал спадать. Но сперва его должно было принести по реке, как можно догадаться, от деревни, поскольку она задворками выходит на берег. Нет, бедняга Водри нашел смерть в деревне. Я все–таки не допускаю, что он покончил с собой; но вот вопрос — кто и как мог убить его в этом крошечном селеньице?
Он принялся чертить на песке своим неказистым зонтиком.
— Давайте–ка подумаем. В каком порядке стоят там лавки? Первая — это лавка мясника. Конечно, мясник с огромным секачом вроде бы вполне подходит на роль убийцы. Но вы же сами видели, как Водри вышел от него; да и трудно себе представить, что он смирно стоит перед прилавком, пока мясник говорит: «Доброе утро. Позвольте, я вам перережу горло. Благодарю вас. Что вам еще угодно, сударь?» Сэр Артур не похож на участника такой сцены, да еще с приятной улыбкой на устах. Он был человеком сильным и решительным, с неукротимым нравом. Кто же еще, кроме мясника, мог бы с ним справиться? В следующей лавчонке сидит пожилая женщина. Ее сосед, торговец табаком, разумеется, мужчина, но, как я слышал, он очень робок. Дальше идет портняжная мастерская, портнихи там — две старые девы; а потом — нечто вроде закусочной, хозяин которой как раз сейчас в больнице и оставил дела на свою жену. Есть еще двое–трое деревенских парней — приказчиков да рассыльных, — но и их послали куда–то с поручением. Закусочной улица заканчивается. А по дороге к гостинице стоял полисмен.
Он поставил концом зонта точку на своем чертеже там, где был полицейский пост, и задумался, вперив взгляд в речную даль. Потом он сделал неопределенный жест рукой и, шагнув в сторону, наклонился к мертвому телу.
— А–а! — протяжно выдохнул он, выпрямляясь. — Табачник! Как же я не подумал о табачнике!
— Что с вами? — несколько раздраженно спросил Смит, поскольку отец Браун нелепо вытаращил глаза и что–то забормотал; слово «табачник» он произнес так, будто нашел в нем какое–то зловещее значение.
— Вы не заметили, — помолчав, спросил священник, — чего–нибудь особенного у него в лице? — И указал Смиту на труп.
— Отцы святые! Особенного? — воскликнул Ивен, передернувшись от ужаса. — Ничего себе, если у человека перерезана глотка…
— Я сказал — в лице, — спокойно поправил священник. — И кроме того, вы заметили, что у него порезан палец?
— Ну, это к делу отношения не имеет, — быстро ответил Ивен. — Это произошло раньше и совершенно случайно. Он поранился разбитым чернильным пузырьком, когда мы работали вместе.
— Нет, все–таки и это имеет отношение к делу, — возразил отец Браун.
Они долго молчали, и священник понуро бродил по песку, волоча за собою зонт, и время от времени бормотал слово «табачник», пока от самого его звука у Смита по телу не забегали мурашки. Потом он вдруг поднял зонт и указал им на лодочную будку в камышах.
— Скажите, это хозяйская лодка? — спросил он. — Покатайте–ка меня немного. Мне нужно взглянуть на эти домики со стороны реки. Времени терять нельзя: тело могут обнаружить, но придется рискнуть.
Смит уже правил вверх по реке в сторону деревни, когда отец Браун снова заговорил:
— Кстати, я разузнал у доктора Эббота, что за проступок числится за беднягой Водри. Началось с того, что какой–то египетский чиновник оскорбил его, сказав, кажется, что порядочному мусульманину с англичанами, как и со свиньями, делать нечего, хотя свиньи все же лучше, — словом, была какая–то бестактность. Что бы там ни случилось в действительности, но ссора возымела продолжение несколько лет спустя, когда тот чиновник оказался в Англии. Водри, обуреваемый гневом, приволок его в свинарник на какой–то усадьбе, затолкал туда, сломав ему руку и ногу, и бросил до утра. Разумеется, вышел скандал, но многие считали, что Водри действовал в простительном порыве патриотизма. Однако не может же человек из–за этого молчать десятки лет и смертельно бояться шантажа.
— Значит, вы полагаете, что эта история никак не связана с тем, над чем мы сейчас думаем? — задумчиво спросил секретарь.
— Я полагаю, что эта история донельзя близко связана с тем, над чем думаю сейчас я, — ответил Браун.
Они плыли в это время вдоль невысокой стенки; за нею, от домиков деревни к реке, спускались по крутому склону грядки огородов.
Отец Браун внимательно пересчитал дома, подняв острый зонтик, и когда дошел до третьего дома, то снова проговорил:
— Табачник! Что, если табачник?.. Впрочем, буду уж действовать, как подсказывает догадка, а там посмотрим.
Скажу только, что показалось мне странным в лице сэра Артура.
— Что же? — спросил его товарищ, перестав на несколько секунд грести.
— Он всегда очень следил за собой, — сказал отец Браун, — а сейчас выбрит лишь наполовину. Давайте–ка тут причалим. Лодку можно привязать к этому столбу.
Через минуту или две они уже перелезли через низенькую стенку и взбирались по крутой булыжной дорожке между грядок с овощами и цветами.
— Видите — табачник выращивает картофель, — говорил отец Браун. — Тут, можно сказать, витает дух сэра Уолтера Рэли. Вон сколько и картошки, и картофельных мешков. Деревенские торговцы не совсем еще порвали с крестьянскими привычками; они часто совмещают в хозяйстве два–три занятия. У табачников в деревне очень часто есть еще одно ремесло, но я как–то не. подумал об этом, пока не рассмотрел подбородка Водри. В девяти случаях из десяти их лавку называют табачной, но одновременно это еще и парикмахерская. Водри порезал руку и не мог побриться сам — вот почему он пошел сюда. Это вам ничего не подсказывает?
— Подсказывает, конечно, и много чего, — ответил Смит. — Но вам, наверно, это подсказывает гораздо больше.
— Не подсказывает ли это вам, например, — продолжал Браун, — при каких обстоятельствах мог улыбаться отнюдь не беззащитный господин непосредственно перед тем, как ему перерезали горло?
Несколько секунд спустя они шли темным коридором в задней части дома и вскоре оказались во внутренней комнате; скудный свет проникал в нее из следующего помещения, да поблескивало запыленное, треснувшее зеркало. Тут стоял зеленый полумрак, как на дне озера, но все же можно было разглядеть нехитрые парикмахерские инструменты и панически бледное лицо парикмахера.
Глаза отца Брауна обшарили комнату, которую, видно было, незадолго перед тем тщательно вычистили и прибрали, и наконец напали на нечто в пыльном углу за дверью.
Там висела шляпа, белая шляпа, столь хорошо знакомая всем в деревне. И тем не менее, всегда приметная на улице, здесь она казалась одной из тех мелких вещей, о которых иные люди порой совершенно забывают, когда старательно выскабливают пол и уничтожают испачканные тряпки.
— Сэр Артур Водри, полагаю, брился здесь вчера утром, — ровным голосом произнес отец Браун.
На парикмахера, низенького лысого человечка в очках, по фамилии Уикс, внезапное появление двух посетителей из глубины его собственного дома произвело такое впечатление, словно это два призрака восстали из склепа под полом.
Но страх его, очевидно, имел причиной не только причуды суеверия. Он съежился и, если можно так выразиться, вжался в темный угол; и все в нем как–то сразу стало невидным, кроме огромных, как глаза домового, очков.
— Скажите мне одно, — спокойно продолжал священник. — У вас были причины ненавидеть сквайра?
Человечек в углу пролепетал что–то, чего Смит не расслышал, но священник кивнул.
— Знаю, что были, — сказал он. — Вы ненавидели его; из этого мне ясно, что вы его не убивали. Ну, расскажете сами, что тут произошло, или мне рассказать?
Настала тишина, в которой слышалось лишь слабое тиканье часов на кухне; затем отец Браун заговорил:
— Произошло вот что. Мистер Дэлмон, войдя с улицы в вашу дверь, спросил каких–то сигарет, выставленных в витрине. Вы на секунду ступили за порог, как делают торговцы, чтобы посмотреть, на что он показывает. И в этот момент он увидел во внутренней комнате бритву, которую вы отложили, и седую голову сэра Артура на спинке кресла: на них, вероятно, как раз падал свет из того оконца в глубине.
В одно мгновение он успел схватить бритву, полоснуть ею сквайра по горлу и вернуться к прилавку. Несчастный даже не всполошился, когда увидел руку с бритвой. Он умер, улыбаясь своим мыслям. О, что это были за мысли! Сам Дэлмон тоже мог не тревожиться. Он проделал все быстро и тихо — даже мистер Смит, стоявший на улице, поклялся бы в суде, что они не расставались ни на минуту. Причина для тревоги была только у одного человека — у вас. Вы не ладили с помещиком из–за задолженности по ренте и еще из–за чего–то, и вот вы обнаруживаете, что ваш недруг зарезан у вас в лавке вашей же собственной бритвой. Вполне понятно, вы пришли в отчаяние от того, что вам не отмыться от обвинения, и решили, пока не поздно, смыть пятна с пола, а тело ночью бросить в реку, положив его в картофельный мешок; только вы плохо завязали его. Хорошо еще, что в определенные часы ваша парикмахерская закрывается, и у вас было достаточно времени. И вы ничего как будто не забыли — кроме вот этой шляпы… Однако не бойтесь: я забуду все, в том числе и о шляпе, — закончил он и как ни в чем не бывало вышел на улицу. Смит, пораженный до глубины души, последовал за ним, а парикмахер лишь глядел оторопело им вслед.
— Понимаете ли, — сказал отец Браун своему спутнику, — это тот случай, когда побудительный мотив слишком слаб, чтобы обвинить человека, но слишком силен, чтоб оправдать. Такой робкий и нервный человек не способен убить сильного и решительного из–за каких–то денежных дрязг.
Но именно такой человек будет смертельно бояться, как бы его не обвинили в этом… Да что говорить, у настоящего виновника мотив был уж куда более серьезный!
Он погрузился в размышления, почти пристально глядя в пустоту перед собой.
— Какой ужас, — простонал Ивен Смит. — Всего час–два назад я клеймил Дэлмона как подлеца и шантажиста, но все же не укладывается в голове, что он совершил такое.
Священник все еще был словно в трансе, как человек, заглянувший в пропасть. Наконец его губы дрогнули, и он пробормотал скорее как молитву, нежели как проклятие:
— Всемилостивейший Господь! Какая ужасная месть!
Его спутник что–то спросил, но он продолжал говорить как бы про себя:
— Сколько же тут было ненависти! Какое жестокое возмездие одного смертного червя другому! Возможно ли проникнуть до дна в бездонное человеческое сердце, в котором могут таиться столь чудовищные страсти! Упаси нас, Господи, от гордыни, но не мне постичь такую ненависть и такое возмездие.
— Да, — вставил Смит, — мне так и вообще не постичь, зачем он убил Водри. Если Дэлмон — шантажист, то ведь куда естественнее было бы для Водри убить его. Конечно, это, как вы сказали, ужасная месть, но…
Отец Браун заморгал, будто проснувшись, и торопливо возразил:
— Ах, вы об этом! Нет, я говорил о другом. Я имел в виду не убийство в парикмахерской, когда… ну, когда ужаснулся возмездию. Тут было кое–что другое, пострашнее, хотя, конечно, и это убийство тоже достаточно страшно. Но это–то постичь гораздо легче: почти каждый способен на такое. Это ведь была, собственно, почти что самозащита.
— Что?! — не поверил своим ушам секретарь. — Человек подкрадывается к другому сзади и перерезает ему глотку, когда тот беззаботно улыбается в потолок, сидя в кресле у парикмахера, и вы называете это самозащитой!
— Я не утверждаю, что это оправданная мера самозащиты, — отвечал священник. — Но многие пошли бы на это, чтобы защитить себя, столкнувшись с вопиющей подлостью, которая сама по себе тоже вопиющее преступление. Об этом–то, другом преступлении, я сейчас и думал. Начать с вопроса, которым вы задались, — ну зачем бы шантажисту убивать? Видите ли, тут целая куча превратных мнений и привычного смешения вещей. — Он помолчал, точно приводя в порядок мысли после недавнего смятения, и продолжал обычным тоном: — Вы видите, что двое мужчин, старый и молодой, завязывают дружбу и строят матримониальные планы; но причина их дружбы темна и кроется в прошлом.
Один из них богат, другой — беден, и вы подозреваете шантаж. Что ж, покамест вы правы. Но вы неверно решаете, кто шантажирует кого. Вы предполагаете, что бедный шантажирует богатого. На самом деле богатый шантажировал бедного.
— Но это же нелепость! — возразил секретарь.
— Это гораздо хуже, чем нелепость, но ничего необычного тут нет. Политика наших дней наполовину состоит в том, что богачи шантажируют народ. Ваше мнение, что это — нелепость, основано на нелепых же иллюзиях. Одна из них — это что богатые не хотят стать богаче; другая — что шантажировать можно только из–за денег. В нашем случае деньги не играют роли. Сэр Артур Водри искал не корысти, а мести. И он замыслил самую отвратительную месть, о какой я только слышал.
— Но за что бы ему мстить Джону Дэлмону? — спросил Смит.
— Он мстил не Джону Дэлмону, — сумрачно отвечал священник.
Какое–то время они молчали; затем отец Браун опять заговорил, но как будто о другом:
— Помните, когда мы обнаружили тело покойного, его лицо оказалось перед нами в перевернутом виде. Вы тогда еще сказали, что у него лицо сущего дьявола. А не приходило ли вам в голову, что убийца тоже увидел это лицо перевернутым, когда подошел к креслу?
— Мало ли что скажешь, когда ты не в себе, — воспротестовал его спутник. — Уж очень я привык видеть его лицо как следует.
— А вы, может, никогда и не видели его как следует, — ответил на это Браун. — Я же рассказывал вам, что художники ставят картину как не следует, если хотят как следует ее рассмотреть. Может быть, в эти десять лет за завтраком и чаем вы просто привыкли видеть лицо дьявола?
— К чему это вы ведете? — нетерпеливо отца Брауна прервал Смит.
— Я выражаюсь иносказательно, — сумрачно пояснил Браун. — Разумеется, сэр Артур не дьявол в буквальном смысле. Он был человеком, и характер его от природы таков, что мог бы обратиться и к добру. Но вспомните его вытаращенные подозрительные глаза, его плотно сжатые и постоянно вздрагивающие губы; они многое могли бы вам сказать, если бы вы не настолько привыкли видеть их.
Знаете, есть больные, у которых на теле раны не заживают. Такова была душа сэра Артура. Она была как бы лишена кожи; он страдал лихорадочной самолюбивой настороженностью. Его недоверчивые глаза были неусыпно на страже его достоинства. Чувствительность — это не обязательно эгоистичность. Сибилла Грей, например, тоже не толстокожа, однако ей удается быть при этом чуть ли не святой.
Но у Водри эта черта характера обратилась пагубной для него гордостью, гордостью, которая даже не могла дать ему защиты и самоуспокоения. Любая царапина на поверхности его души превращалась в гнойную рану. Вот чем объясняется тот случай с избиением египтянина в свинарнике. Если бы он избил его сразу, когда его назвали свиньей, это было бы понятной вспышкой гнева. Но там не было свинарника — в этом–то все и дело. Водри много лет помнил это глупое оскорбление, пока ему не удалось невероятное — добиться приезда своего обидчика на усадьбу с хлевом, и тогда он отомстил, как он считал, справедливо и артистично. Ничего не скажешь, он любил, чтобы месть была справедливой и артистичной.
Смит с любопытством поглядел на него:
— А ведь вы сейчас думаете не об истории со свинарником.
— Да, — ответил отец Браун, — я думаю о другом. — Он подавил дрожь в голосе и продолжал: — Памятуя о том фантастическом и терпеливом замысле мести, достойной оскорбления, обратимся теперь к нашей истории. Не припомните ли вы, чтобы кто–нибудь еще оскорбил Водри или же дал повод считать себя смертельно оскорбленным? Конечно!
Его оскорбила женщина.
В глазах Ивена забрезжил смутный ужас; он напряженно слушал.
— Девушка, почти девочка, отказала ему, потому что он совершил в свое время нечто вроде преступления. Он пробыл некоторое время в тюрьме за избиение египтянина. И тогда, в отчаянии, этот обезумевший человек сказал себе:
«Так пусть она станет женой убийцы».
Они шли берегом реки к усадьбе. Некоторое время они молчали, а затем отец Браун заговорил снова:
— Водри имел возможность шантажировать Дэлмона потому, что тот когда–то совершил убийство. Может быть даже, он знал и о каких–нибудь других преступлениях удалых товарищей его юности. Вероятно, это было какое–то шальное преступление — ведь шальные убийства совсем не самые худшие. А Дэлмон, по–моему, все–таки способен на раскаяние, даже и в убийстве Водри. Но он был во власти Водри, и они, действуя сообща, очень ловко опутали девушку сватовством, как сетью: один стал ухаживать за нею, а другой великодушно поощрял их. Но Дэлмон и сам не знал — это было открыто лишь сатане, — что на уме у старика.
— И вот несколько дней назад Дэлмон сделал страшное открытие: он оказался орудием чужой воли, его использовали, а теперь, как выяснилось, собирались сломать и выкинуть.
Он наткнулся в библиотеке на какие–то бумаги Водри, из которых, хотя это и не было сказано прямо, понял, что готовится донос в полицию. Ему стал ясен весь адский замысел старика, и он остолбенел так же, как я, когда догадался о нем.
Немедленно после венчания жених был бы арестован и затем повешен. Щепетильная невеста пренебрегла тем, кто побывал в тюрьме, и вышла бы за того, кому дорога на эшафот. Вот каким образом сэр Артур Водри собирался артистично подвести черту под этой историей.
Ивен Смит, смертельно бледный, молчал. А тем временем вдали на дороге показалась высокая фигура и широкая шляпа доктора Эббота, который приближался к ним, и даже издалека заметно было, что он сильно взволнован. Но они и сами еще не оправились от потрясения явленным им страшным откровением.
— Вы говорите, что ненависть отвратительна, — нарушил молчание Ивен. — И знаете, одно, по крайней мере, отрадно для меня. Вся моя ненависть к несчастному Дэлмону улетучилась теперь, когда я узнал, как он дважды стал убийцей.
Они шли в молчании, пока не встретились с доктором, который как бы в отчаянии размахивал на ходу своими длинными руками в перчатках; седую его бороду вовсю трепал ветер.
— Ужасная новость! — сказал он. — Найдено тело Артура. По–видимому, смерть настигла его в саду.
— Боже мой! — как–то механически проронил отец Браун. — Как страшно!
— Это еще не все, — задыхаясь, продолжал доктор, — Джон Дэлмон уехал, чтобы встретить Вернона Водри, племянника Артура, но тот его и в глаза не видел. Похоже, что теперь исчез и Дэлмон.
— Боже мой! — пробормотал отец Браун. — Как странно…
Худшее преступление в мире
Отец Браун расхаживал по картинной галерее с таким видом, словно пришел сюда не для того, чтобы смотреть на картины. В самом деле, они его не интересовали, хотя вообще–то картины он очень любил. Не то чтобы в этих высокосовременных произведениях искусства было что–нибудь безнравственное или предосудительное; тот, кто возбуждал в себе языческие страсти, манипулируя сочетаниями прерывистых спиралей, перевернутых конусов и разбитых цилиндров, с помощью которых искусство будущего вдохновляло или совращало человечество, обладал — надо отдать ему должное — легковозбудимым темпераментом. Дело в том, что отец Браун поджидал здесь своего юного друга, выбравшего это несообразное место в соответствии со своими более футуристическими вкусами.
Юный друг был и юной родственницей, одной из немногих, которые у него были. Звали ее Элизабет Фейн, а попросту Бетти, и она была дочерью его сестры, вышедшей в свое время замуж за благородного, но обедневшего сквайра. Поскольку сквайр был настолько же мертв, насколько и беден, отец Браун состоял ее опекуном, равно как и исповедником, и в каком–то смысле защитником, а заодно и родным дядей.
В данный момент он, впрочем, тщетно щурился на стоявшие в галерее группы в поисках знакомых каштановых волос и ясного лица. Вместо племянницы он увидел несколько знакомых и чуть больше незнакомых ему людей, включая нескольких, с которыми, по причудливости вкуса, он и не хотел бы познакомиться.
Среди людей, с которыми священник не был знаком, но которые тем не менее вызывали его интерес, был гибкий, подвижный, очень элегантный человек, похожий на иностранца благодаря бородке клинышком, как у пожилого идальго, и темным волосам, подстриженным так коротко, что они казались черной шапочкой, плотно облегающей череп. Среди тех, с кем священник знакомиться не хотел, была очень властная на вид особа в крикливом алом платье, с гривой желтых волос, слишком длинных, чтобы назвать их стрижкой, но чересчур редких, чтобы назвать их как–либо иначе. У нее было сильное, тяжелое лицо бледного, почти нездорового оттенка, и стоило ей взглянуть на кого–нибудь, как у того возникало ощущение, что на него глядит василиск. Она тащила за собой на буксире коротышку с большой бородой, очень широким лицом и длинными сонными глазами. Глядел он вполне благодушно, если вообще бодрствовал; но бычья его шея (вид сзади) казалась, по совести, грубоватой.
Отец Браун посмотрел на алую даму, радуясь тому, что его племянница ничуть на нее не похожа. Потом он отвернулся и стал оглядываться — по какой–то ему самому неизвестной причине, — пока не ощутил, что любое человеческое лицо было бы спасительным контрастом. И поэтому он с облегчением, как бы проснувшись, услышал свое имя и увидел еще одно знакомое ему лицо.
Это было острое, но отнюдь не агрессивное лицо юриста по имени Гренби, чьи седоватые пряди казались напудренным париком, настолько они не вязались с юношеской энергией движений. Он был из тех людей, которые носятся по конторам, как шкодливые школьники. Конечно, он не мог скакать по модной картинной галерее так, как скакал у себя в офисе; но, казалось, мечтал об этом и волновался, оглядываясь по сторонам в поисках знакомых.
— Я не знал, — сказал отец Браун с улыбкой, — что вы благоволите к Новому Искусству.
— А я не знал, что вы ему покровительствуете, — отбрил тот. — Я здесь охочусь за одним человеком.
— Желаю удачной охоты, — ответил священник. — Я занимаюсь примерно тем же.
— Сказал, что он здесь проездом на континент, — фыркнул законник, — а я могу встретить его в этом подозрительном местечке. — Он немного подумал, затем продолжал: — Послушайте, я уверен, что вы умеете хранить тайну. Знаете ли вы сэра Джона Масгрейва?
— Нет, — ответил священник, — но я с трудом представляю, как он может быть тайной, хотя о нем и говорят, что он схоронил себя заживо в замке. Не тот ли это старик, о котором рассказывают столько историй, — вроде бы он живет в башне с настоящей опускной решеткой и подъемным мостом и наотрез отказывается вернуться из темного средневековья? Он что, один из ваших клиентов?
— Нет, — коротко отвечал Гренби, — к нам обратился его сын, капитан Масгрейв. Но старик играет в этом деле немаловажную роль, а я его не знаю, в этом–то все и дело. Послушайте, это строго между нами, впрочем, вам я могу доверять. — Он понизил голос и увлек своего друга в боковую галерею, содержащую образчики разнообразных скульптур, которая была сравнительно пуста.
— Молодой Масгрейв, — начал он, — хочет получить от нас большую сумму под доверенность post obit1 своего старика отца в Нортамберленде. Старику далеко за семьдесят, и он рано или поздно уйдет; но как быть с «post», если можно так выразиться? Что станется с его деньгами, замком, подъемными мостами? Это преотличнейший древний замок, и он по–прежнему чего–то стоит, но, как ни странно, он не отмечен в завещании. Так что вы видите, с кем мы имеем дело. Вопрос в том, как сказал какой–то герой Диккенса, благосклонен ли старик.
— Если он благосклонен к своему сыну, тем лучше для вас, — заметил отец Браун. — Нет, боюсь, ничем не могу вам помочь. Мне никогда не приходилось встречать сэра Джона Масгрейва, и, насколько я знаю, очень немногие видятся с ним. Очевидно, вы должны спросить у него самого, прежде чем одалживать молодому джентльмену деньги вашей фирмы. Не из тех ли он, которых частенько оставляют без пенса?
— Сомневаюсь, — ответил тот. — Он очень популярен, блестящий ум и крупная фигура в обществе, но большую часть времени проводит за границей. Кроме того, он был журналистом.
— Что ж, — сказал отец Браун, — это еще не преступление, по крайней мере — не всегда.
— Чепуха, — отрывисто сказал Гренби. — Вы знаете, что я имею в виду, — он перекати–поле. Был журналистом, лектором, актером, кем только он не был. Так на чем я остановился?.. Впрочем, вот и он.
И законник, нетерпеливо расхаживавший по пустой галерее, неожиданно обернулся и на бегу вонзился в другую, более наполненную комнату. Он спешил навстречу высокому, хорошо одетому человеку с короткой стрижкой и заграничной бородкой.
Эти двое ушли беседуя, и какое–то время отец Браун еще следил за ними близорукими прищуренными глазами.
Наблюдения были, однако, прерваны поспешным, но своевременным появлением его племянницы Бетти. К большому удивлению дяди, она увлекла его обратно в пустой зал и усадила на стул, напоминающий остров среди половодья.
— Я должна вам кое–что сказать, — начала она. — Это так глупо, что никто, кроме вас, не поймет.
— Ты меня переоцениваешь, — сказал отец Браун. — Это не о том, о чем начала рассказывать твоя матушка? Помолвка или что–то такое… Да, о помолвке уже пошла молва.
— Вам известно, — спросила она, — что она хочет выдать меня за капитана Масгрейва?
— Нет, — отвечал отец Браун после некоторого раздумья. — Капитан Масгрейв, мне кажется, очень популярен нынче.
— Конечно, мы очень бедны, — продолжала она. — Нам говорят, что не в деньгах счастье, но от этого лучше не становится.
— А ты хочешь выйти за него замуж? — спросил отец Браун, глядя на нее из–под полузакрытых век.
Она потупила взор и ответила, понизив голос:
— Думала, что хочу. То есть это я сейчас думаю, что думала… Только что я очень испугалась.
— Что ж, расскажи.
— Я услышала, как он смеется, — проговорила она.
— Ну, смех помогает общению, — заметил священник.
— Нет, вы не поняли, — сказала девушка. — Совсем не помогает. В том–то все и дело, что он ни с кем не общался.
Она помолчала, потом объяснила:
— Я приехала сюда довольно рано и увидела, что он сидит один в центре галереи, где висит эта современная живопись. Там было тогда почти пусто. Он не знал, что кто–то рядом, он сидел там совершенно один, и он смеялся.
— Что ж, ничего удивительного, — сказал отец Браун. — Я не искусствовед, но, в общем, если взять все эти картины…
— Ах, вы не понимаете! — сказала она почти гневно. — Это совсем не то. Он не смотрел на картины. Он глядел прямо в потолок, но казалось, что его глаза устремлены внутрь.
И смеялся он так, что у меня кровь похолодела.
Священник поднялся и расхаживал по комнате, заложив руки за спину.
— В таком деле нельзя принимать необдуманных решений, — начал он. — Мужчины делятся на два типа… Но мы вряд ли успеем обсудить этот вопрос, потому что вот наш герой собственной персоной.
Капитан Масгрейв быстро вошел в комнату и, улыбаясь, пересек ее. Гренби, правовед, улыбаясь, шел за ним. Его правоведческое лицо стало иным, благодушным.
— Должен извиниться перед вами за все, что я говорил о капитане, — сказал он священнику, когда они пробирались к дверям. — Он чуток и прекрасно понял меня. Сам, не дожидаясь спросил, почему я не съезжу на север и не повидаю его старика отца. Тогда бы я смог услышать из его уст, как обстоят дела с наследством. Ну как, мог он сказать честнее?
Он настолько озабочен тем, чтобы устроить все наилучшим образом, что сам предложил отвезти меня в Масгрейвские Мшаники, так называется поместье. Я предложил ему, если он так добр, отправиться вместе; и вот завтра утром мы выезжаем.
Пока они говорили, Бетти и капитан рука об руку прошли в дверной проем, создав в этой раме нечто вроде картины, которую те, кто почувствительней, предпочли бы конусам и цилиндрам. Какими бы ни были их отношения, и он, и она смотрелись прекрасно; и законник не преминул отметить это, когда картина исчезла.
Капитан Джеймс Масгрейв заглянул в очередную галерею. Его смеющийся, торжествующий взор остановился на чем–то — и совершенно изменился. Отец Браун оглянулся как бы в наитии и увидел хмурое, почти фиолетовое лицо крупной женщины в алом под львиной гривой волос. Она стояла, слегка наклонившись, как бык, выставивший рога, и одутловатое лицо было таким властным и злым, что человечек с большой бородой, стоявший подле нее, был едва заметен.
Масгрейв, похожий на красиво одетую восковую фигуру, обученную ходьбе, пробрался в центр зала. Он сказал женщине несколько слов, так, чтобы никто не услышал. Та не ответила; но они вместе повернулись, прошлись по длинной галерее, вроде бы споря, а коротышка с бычьей шеей замыкал шествие, словно нелепый карлик–паж.
— Господи, спаси! — пробормотал отец Браун, ковыляя за ними. — Кто же такая эта женщина?
— К счастью, не моя подружка, — ответил Гренби с грубой прямотой. — Выглядит она так, что самый легкий флирт с нею может окончиться очень плохо.
— Не думаю, что он собирается с ней флиртовать, — сказал отец Браун.
Он еще говорил, а те, кого они обсуждали, дошли до конца галереи и расстались. Капитан Масгрейв торопливыми шагами подошел к ним.
— Такие дела, — громко и вполне непринужденно сказал он, но они заметили, что голос его изменился. — Простите меня, мистер Гренби, но оказалось, что я не смогу завтра поехать с вами. В любом случае автомобиль мой — к вашим услугам. Обязательно возьмите его, мне он не нужен. Я… я должен остаться в Лондоне на несколько дней. Возьмите своего друга, если захотите.
— Мой друг, отец Браун… — начал было законник.
— Если капитан Масгрейв в самом деле так добр, — серьезно сказал отец Браун, — я с большой радостью поеду. Понимаете, меня интересует дело мистера Гренби.
Вот как случилось, что весьма элегантная машина с не менее элегантным шофером на следующий день отправилась на север по Йоркширским Мшаникам, неся неоценимый груз в виде священника, похожего на черный сверток, и юриста, который больше привык бегать на своих двоих, чем разъезжать на чужих четырех колесах.
Они по обоюдному согласию прервали путешествие в одной из больших долин Уэст Райдинга, чтобы отобедать и поспать в уютной гостинице, и, выехав на следующий день рано утром, двинулись вперед по берегу древней Нортумбрки, пока не достигли края песчаных дюн и приморских лугов, в сердце которых таился старый приграничный замок, уникальный и таинственный памятник былых войн на побережье. В конце концов они его нашли, следуя по тропинке, бегущей вдоль длинного залива, и свернули к какому–то каналу, кончающемуся рвом. Замок был и впрямь замком: квадратный, с башенками, из тех, которые норманны понастроили повсюду от Галилеи до Грампиан. У него действительно были опускная решетка и подъемный мост, о которых напомнило путникам занятное происшествие.
Они пробрались через высокую жесткую траву и вышли на берег рва, полного мертвых листьев и грязи, который извивался вокруг замка, словно эбонитовая инкрустация с золотой каймой. Примерно в ярде или двух за черной лентой был другой, зеленый берег и большие каменные столпы у входа. Видимо, эту одинокую крепость посещали редко: когда нетерпеливый Гренби приветствовал криком неясные фигуры за опускной решеткой, тем стоило большого труда спустить громадный ржавый мост. Наконец он начал опускаться, поворачиваясь, словно падающая башня, и вдруг встал, застыв в воздухе под угрожающим углом.
Нетерпеливый Гренби, танцуя на берегу, крикнул своему спутнику:
— Ох, не могу я топтаться на месте! Гораздо проще прыгнуть.
И с характерной для него прытью он в самом деле перемахнул через ров, приземлившись на том берегу. Короткие ноги отца Брауна не были приспособлены к прыжкам; но сам он был на редкость приспособлен к тому, чтобы плюхаться в грязную воду. Благодаря помощи своего компаньона ему не удалось погрузиться слишком глубоко. Но когда он карабкался по зеленому илистому берегу, он вдруг застыл и наклонил голову, вглядываясь в какую–то точку на травянистом склоне.
— Вы что там, ботаникой занялись? — раздраженно крикнул Гренби. — Нам некогда изучать древние растения.
Хватит и того, что вы изучили чудеса подводного мира.
Пойдемте! В чистом ли виде, в грязном ли, мы должны предстать перед баронетом.
Когда они вошли в замок, их весьма почтительно принял старый слуга — больше на обозримом пространстве не было никого. После того, как они разъяснили, с чем пришли, он препроводил их в длинную комнату, обшитую деревянными панелями. Оружие разных веков равномерно висело на темных стенах, а перед большим очагом стояли, словно часовые, полные доспехи XIV века. В другой длинной комнате сквозь приоткрытую дверь виднелись ряды фамильных портретов.
— Мне кажется, что я попал в роман, а не в замок, — сказал юрист. — Не думал, что кто–то действительно сохраняет дух «Удольфских Тайн».
— Да, старый джентльмен последовательно блюдет свое историческое помешательство, — ответил священник. — Вещи эти — не подделки. Тот, кто их расставил, не думает, что все средневековые люди жили одновременно. Порою доспехи составляют из разных частей; но эти носил один человек, и носил он их не втуне. Понимаете, это — турнирные доспехи, довольно поздние.
— Да и хозяин запаздывает, — сказал Гренби. — Сколько можно ждать?
— Что ж, в таких местах все происходит медленно, — сказал отец Браун. — Я думаю, очень благородно, что он нас вообще принял. Два совершенно незнакомых человека приезжают, чтобы задать ему глубоко личные вопросы.
И в самом деле, когда появился хозяин, им не было оснований сетовать на оказанный прием; напротив, они могли заметить, с каким достоинством и простотою сохранил их хозяин учтивость в глухом одиночестве, в деревенской глуши.
Баронет не выглядел ни удивленным, ни встревоженным; и хотя у них явилось подозрение, что гостей у него не было по меньшей мере последние четверть века, он вел себя так, словно только что раскланялся с двумя герцогинями.
Он не выказал ни робости, ни нетерпения, когда они сообщили, что приехали по сугубо личному вопросу; после небольшого раздумья он, видимо, понял, что любопытство их вызвано обстоятельствами. Это был худощавый пожилой джентльмен с черными бровями и длинным подбородком.
Хотя тщательно завитые волосы были, без сомнения, париком, у него хватило мудрости носить седой парик, как и приличествует немолодым людям.
— Что до вопроса, который вас интересует, — сказал он, — ответ на него очень прост. Я твердо намереваюсь оставить все свое состояние сыну, так же, как мой отец оставил его мне; и ничто — я прямо говорю, ничто — не заставит меня поступить иначе.
— Премного благодарен вам за эти сведения, — ответил юрист, — но ваша любезность дает мне смелость сказать, что вы видите все в слишком черном свете. Не думаю, чтобы ваш сын сделал что–то страшное и вы сочли его недостойным наследства. Конечно, он может…
— Именно, — сухо сказал сэр Джон Масгрейв, — может.
Не будете ли вы так любезны заглянуть со мной на минуту в соседнюю комнату?
Он повел их в галерею, которую они уже немного рассмотрели сквозь приоткрытую дверь, и мрачно застыл перед почерневшими, насупившимися портретами.
— Это сэр Роджер Масгрейв, — сказал он, указывая на длиннолицего человека в черном парике. — Он был одним из самых низких лжецов и негодяев в мерзостное время Вильгельма Оранского — наушник двух королей, убийца двух жен. Вот его отец, сэр Роберт, образец честности и добропорядочности. Вот его сын, сэр Джеймс, один из благороднейших якобитских мучеников и один из первых, кто пожертвовал деньги на Церковь и на бедных. Понятно ли теперь, что дом Масгрейвов, его сила, честь, власть переходили от одного доблестного человека к другому через поколение, от деда к внуку? Эдуард I правил Англией отменно, Эдуард III покрыл Англию славой, и все же слава эта произросла из той, первой, через бесчестие и глупость Эдуарда II, который пресмыкался перед Гейвстоном и убежал от Брюса. Поверьте мне, мистер Гренби, величие знатного дома, величие самой истории — больше, чем случайные люди, которые несут его сквозь века. Наследство наше переходило от отца к сыну, так оно и будет переходить. Моего сына можете заверить, что я не оставлю свои деньги приюту для бродячих кошек. Масгрейв будет наследовать Масгрейву, пока стоит мир.
— Да, — задумчиво сказал отец Браун, — я понимаю, что вы имеете в виду.
— Мы будем только рады, — сказал законник, — передать столь приятное заверение вашему сыну.
— Да, заверение передать вы можете, — серьезно сказал хозяин. — Пускай не беспокоится, все отойдет к нему — и замок, и титул, и земля, и деньги. Есть лишь одно маленькое и достаточно личное добавление. Ни под каким видом не стану я разговаривать с ним, пока я жив.
Законник глядел все так же почтительно, но теперь уже и удивленно.
— Почему? Что же такое он мог сделать?
— Я частное лицо и джентльмен, — сказал Масгрейв, — равно как и хранитель большого наследства. Сын мой сделал нечто столь ужасное, что его нельзя назвать не то что джентльменом, но даже человеком. Это худшее преступление в мире. Помните ли вы, что сказал Дуглас, когда Мармион, его гость, хотел пожать ему руку?
— Да, — отвечал отец Браун:
Короне отдаю мой замок От темных погребов до самых Зубцов на крепостной стене.
Рука принадлежит лишь мне.
Баронет повернулся к другой комнате и провел в нее своих порядком ошарашенных посетителей.
— Надеюсь, здесь вы немножко отдохнете, — сказал он тем же ровным тоном. — Если вы не знаете, куда вам деться, я буду искренне рад предоставить вам замок на эту ночь.
— Благодарю вас, сэр Джон, — сказал священник скучным голосом. — Я думаю, мы лучше пойдем.
— Я сейчас же прикажу опустить мост, — сказал хозяин; и через несколько минут лязг громадного, неправдоподобного сооружения наполнил замок, словно скрип жерновов.
Ржавый механизм сработал на этот раз отменно, и они снова оказались на травянистом берегу по ту сторону рва.
Гренби вдруг пробрал озноб.
— Что же за штуку отколол его сыночек?! — возопил он.
Отец Браун не ответил. Но когда они остановились неподалеку, в деревушке под названием Серые Камни, где их приютил трактир «Семь звезд», законник с немалым удивлением обнаружил, что священник не собирается ехать дальше; он, несомненно, норовил держаться неподалеку от замка.
— Не могу я оставить все как есть, — серьезно сказал он. — Автомобиль я отошлю обратно, и вы, конечно, можете отправиться вместе с ним. Вы получили ответ на свой вопрос, он был несложен: может ли ваша фирма ссудить деньги на проекты молодого Масгрейва? Я на мой вопрос ответа не получил — я не узнал, подходящий ли это муж для Бетти.
Что ж, попытаюсь выяснить, действительно ли он сотворил нечто ужасное или это выдумки старого безумца.
— Если вы хотите что–то у него выведать, — заметил юрист, — почему бы вам не поехать к нему? Зачем вам торчать в этой дыре, куда он вряд ли заглянет?
— Какой смысл ходить за ним по пятам? — возразил его друг. — Глупо подойти к моднику на Бонд–стрит и сказать:
«Простите, не совершили вы часом самое ужасное преступление?» Если он достаточно плох, чтобы его совершить, он достаточно плох и для того, чтобы в нем сознаться. А мы даже не знаем, что это за преступление. Нет, есть лишь один человек, который знает и может это сказать из гордого чудачества. Я собираюсь держаться поблизости от него.
И в самом деле отец Браун старался быть поблизости от чудака–баронета; и в самом деле он встретился с ним, и не раз, причем держались оба с величайшей вежливостью. Баронет, несмотря на свои годы, был весьма подвижен; его часто видели в деревне и на полях графства. Спустя лишь день после прибытия отец Браун, выйдя из трактира на мощенную булыжником рыночную площадь, приметил издалека темную фигуру, большими шагами направляющуюся куда–то. Баронет был очень скромно одет, весь в черном, но лицо его казалось еще более властным в сильном солнечном свете; серебристыми волосами, темными бровями и длинным подбородком он напоминал Генри Ирвинга или другого знаменитого актера. Несмотря на седины, фигура его, как и лицо, выражала силу, а палку он нес скорее как дубинку, чем как костыль. Он помахал священнику рукой и заговорил с ним, так же стремясь немедленно перейти к сути дела, как и вчера, когда он поразил гостей своими откровениями.
— Если вас все еще интересует мой сын, — сказал он, выделив последнее слово ледяным равнодушием, — вы его вряд ли поймаете. Он только что покинул страну. Между нами, я сказал бы — сбежал из страны.
— В самом деле, — поддакнул отец Браун, серьезно глядя на баронета.
— Какие–то люди по фамилии Груновы справлялись у меня, где он, — сказал сэр Джон. — Я как раз отправил телеграмму, в которой сообщил, что ему можно писать в Ригу, до востребования. Но даже тут вышло недоразумение. Вчера я собрался на почту и опоздал на пять минут. Вы долго здесь пробудете? Надеюсь, вы зайдете ко мне еще раз?
Когда священник пересказал юристу эту небольшую беседу, тот был и удивлен, и озадачен.
— Почему капитан удрал? — спросил он. — Кто эти люди, которые его разыскивают? Кто же такие эти Груновы?
— На первый вопрос я вам вряд ли отвечу, — сказал отец Браун. — Возможно, всплыл наружу какой–нибудь его тайный грех. Скорее всего они его шантажируют. На другой вопрос, я думаю, ответить просто. Эта страшная толстуха с желтыми волосами — мадам Грунова, а коротышка — вроде бы ее муж.
На следующий день отец Браун вошел в комнату рано и бросил на кровать свой черный зонтик так, как пилигрим бросает посох. Выглядел он устало; во время его расследований это случалось нередко. На сей раз то была не усталость неудачи, но усталость успеха.
— Какая страшная история!.. — сказал он скучным голосом. — Надо было сразу догадаться. Я должен был догадаться, едва вошел и увидел, что там стоит.
— Что же вы увидели? — нетерпеливо спросил Гренби.
— Я увидел всего лишь один доспех, — ответил отец Браун.
Наступила тишина; юрист смотрел на своего друга, а друг заговорил снова:
— Не далее как вчера я собирался сказать своей племяннице, что только два типа мужчин могут смеяться, когда останутся одни. Тот, кто смеется один, почти наверняка или очень плох, или очень хорош. Видите ли, он поверяет шутку или Богу, или дьяволу. Во всяком случае, у него есть внутренняя жизнь. Этот человек, я думаю, поверял свою шутку дьяволу. Ему было все равно, услышит ли ее кто–нибудь.
Шутка самодостаточна, если она достаточно низменна.
— О чем вы говорите? — спросил Гренби. — Вернее, о ком? О котором из них? Кто это позволяет себе шутить с его Сатанинским Величеством?
Отец Браун поглядел на него и бледно улыбнулся.
— Ах, — сказал он, — в том–то и шутка!..
Снова наступила тишина, но на сей раз она была гораздо насыщеннее и тяжелее. Она опустилась на них, словно сумерки, которые как раз уступали место тьме. Отец Браун продолжал, устало понизив голос и положив локти на стол.
— Я интересовался родом Масгрейвов. Это отважный род, и живут они долго, и, даже если здесь все так просто, я думаю, вы должны подождать с выплатой.
— Мы к этому вполне готовы, — ответил юрист, — и все же бесконечно это продолжаться не может. Старику почти восемьдесят, хотя он еще шустер. Люди в здешней гостинице смеются и говорят, что он никогда не умрет.
Отец Браун резко вскочил, что бывало с ним нечасто, но руки его оставались на столе. Он подался вперед и заглянул в лицо другу.
— Вот! — вскричал он негромко, но пылко. — В этом вся проблема. Как он умрет? Как же он умрет?
— Ради Бога, о чем вы? — спросил Гренби.
— Я о том, — раздался из полутьмы голос священника, — что я знаю, какое преступление совершил Джеймс Масгрейв.
Гренби едва удалось подавить озноб, но он все–таки спросил:
— Какое?
— И впрямь худшее в мире, — отвечал отец Браун. — Во всяком случае, многие общества и цивилизации считают его таким. С самой глубокой древности, в племенах и в общинах, за него наказывали ужасно. Как бы там ни было, теперь я знаю, что совершил молодой Масгрейв и почему он это совершил.
— Что же он совершил? — спросил юрист.
— Он убил своего отца, — отвечал священник.
Законник, в свою очередь, вскочил со стула и поглядел через стол.
— Его отец в замке! — резко вскричал он.
— Его отец во рву, — сказал священник. — Какой же я дурак, что не догадался сразу, когда что–то не понравилось мне в этих доспехах! Вы помните, как выглядит комната?
Как тщательно она убрана и украшена? Два скрещенных боевых топора по одну сторону камина, два — по другую.
На стене круглый шотландский щит, и ровно такой же, круглый и шотландский — на другой стене. Одну сторону очага охраняют рыцарские доспехи, а по другую сторону — пустота. Никогда не поверю, что человек, украсивший комнату столь симметрично, оставит несимметричной одну деталь. Конечно, там были и вторые доспехи. Что же с ними случилось?
Он подождал немного, затем продолжал уже спокойней:
— Чем больше я думаю, тем больше я убеждаюсь, что это очень хороший план убийства. Он решает вечную проблему: куда деть труп? Тело может стоять внутри этих доспехов часы, даже дни, слуги будут ходить и выходить из комнаты, пока убийца не улучит удобный случай и, вытащив его под покровом ночи, не бросит в ров. А тогда — как легко все пойдет! Коль скоро тело погружено в стоячую воду, рано или поздно в доспехах четырнадцатого века останется один скелет — что ж, обнаружить его во рву старого пограничного замка весьма вероятно. Навряд ли кто–нибудь будет его там искать, но если возьмутся, не найдут ничего, кроме все того же скелета в доспехах. А ведь я об этом догадывался. Когда вы сказали, что я ищу какие–то следы, вы были правы. Я увидел следы, глубоко вдавленные в берег, и понял: оставивший их либо слишком тяжел, либо нес что–то очень тяжелое. Да, кстати, из этого маленького происшествия можно извлечь еще одну мораль. Помните, я прыгнул, как кошка?
— У меня в голове мутится, — сказал Гренби, — но я понемногу улавливаю суть этого кошмара. Хорошо, вы прыгнули, и что же?
— Сегодня на почте, — сказал отец Браун, — я вспомнил, что баронет, по его словам, был там именно тогда, когда мы к нему явились. Понимаете вы, что это значит? Это значит, что его не было в замке и вернулся он, пока мы его ждали. Вот почему мы ждали так долго. Когда я это понял, я внезапно увидел все.
— Ну, — нетерпеливо спросил законник, — что же это было?
— Старик восьмидесяти лет может ходить, — сказал отец Браун. — Старик может даже разгуливать по полям в свое удовольствие. Но старик не может прыгать. У него это выйдет еще хуже, чем у меня. Да, если баронет вернулся, пока мы ждали, он должен был прийти, как и мы, перепрыгнув ров, — мост и позже не опустили. Я скорее предположу, что он сам помешал ему опуститься, чтобы отложить приход незваных гостей, — мост очень быстро починили. Но это не имеет значения. Когда я увидел смешную картинку — седовласый человек в черном скачет через ров, я уже знал, что это человек молодой, переодетый стариком. Вот вам и вся история.
— Вы хотите сказать, — медленно произнес Гренби, — что этот милый юноша укокошил своего отца, спрятал тело в латы, а потом в ров, изменил внешность, и так далее?
— На его счастье, они с отцом очень похожи, — сказал священник. — Вы видите по этим портретам, как велико в роду семейное сходство. И потом: вот вы говорите, он изменил свою внешность. Но в каком–то смысле любая одежда — маскарад. Старик скрывает себя под париком, молодой человек — под иностранной бородкой. Когда он побрился и надел парик на свою стриженую голову, он стал точь–в–точь папаша, ну, подгримировался чуть–чуть. Думаю, теперь вы понимаете, почему он с такой вежливостью советовал вам приехать сюда на следующий день и в автомобиле. Сам он приехал ночью, поездом. Он опередил вас, совершил преступление, переоделся и был готов к переговорам.
— Ох, — сказал задумчиво Гренби, — готов к переговорам!.. Вы, конечно, хотите сказать, что настоящий, баронет вел бы их по–другому?
— Он бы просто сказал вам, что капитан не получит ни пенса, — ответил отец Браун. — Как ни странно, только убийство могло этому помешать. Но я хочу, чтобы вы оценили всю хитрость того, что он сказал вам. Его план отвечал нескольким задачам сразу. Эти русские шантажировали его за какое–то преступление, думаю — за предательство во время войны. Ему едва удалось скрыться, и, возможно, он послал их по ложному следу в Ригу. А самая изысканная его выдумка — это слова о том, что он признает сына наследником, но не человеком. Разве вы не видите? Да, она гарантировала post obit, но еще и разрешала то, что вскоре станет величайшей трудностью.
— Я вижу здесь несколько трудностей, — сказал Гренби, — какую из них вы имеете в виду?
— Если бы даже сына не лишили наследства, — сказал отец Браун, — выглядело бы по меньшей мере странным, что отец с ним никогда не встречается. Отречение решало этот вопрос. Так что оставалась лишь одна заминка. Наверное, он и сейчас над ней раздумывает. Как же нынешний хозяин умрет?
— Я знаю, как он должен бы умереть, — сказал Гренби.
Отец Браун, казалось, был погружен в свои мысли.
— Но и это не все, — задумчиво сказал он. — В этой теории ему нравилось нечто — ну, нечто теоретическое. Разум его мерзко радовался, когда он признался, играя одну роль, что совершил преступление в другой роли. Вот что я понимаю под инфернальной иронией — под шуткой, которую можно поведать дьяволу. Сказать ли вам то, что назвали бы парадоксом? Когда ты — в самом сердце ада, очень приятно говорить правду, да так, чтобы никто ничего не понял. Вот почему он с таким удовольствием выдавал себя за другого, а потом хулил сам себя, как того и заслуживает. Вот почему он смеялся один в картинной галерее.
Гренби просто подскочил на стуле, словно его рывком вернули к простым, житейским делам.
— Ваша племянница! — вскричал он. — Ведь ее матушка хотела, чтобы она вышла за Масгрейва! Видимо, дело тут в богатстве и титуле?
— Да, — суховато ответил отец Браун. — Сестра моя очень ценит благоразумный, приличный брак.
Алая луна Меру
Все были согласны в том, что благотворительный базар, устроенный в Мэллоувудском аббатстве (конечно, с согласия леди Маунтигл), удался на славу. Качели, карусели и панорамы вовсю развлекали народ; я отметил бы и самую благотворительность, если бы кто–нибудь из присутствующих там лиц объяснил мне, в чем она состояла.
Как бы то ни было, нам придется иметь дело далеко не со всеми этими лицами, прежде всего — с тремя из них, а именно с одной дамой и двумя джентльменами, которые, громко споря, проходили между главными павильонами или, точнее, палатками. Справа от них помещался прославленный провидец, чье малиновое обиталище испещряли черные и золотые божества, многорукие, как спруты. Быть может, они свидетельствовали о том, что не оставят его своею помощью; быть может, попросту воплощали мечту любого хироманта. Слева стоял шатер френолога, украшенный, не в пример скромнее, на удивление шишковатыми черепами Сократа и Шекспира. Как и подобает истинной науке, здесь были только белая и черная краски, только числа и чертежи; малиновая же палатка, где царила тишина, завлекала таинственным темным входом. Френолог по фамилии Фрозо — юркий смуглый человек с неправдоподобно черными усами — стоял у своего святилища и объяснял неведомо кому, что любая голова окажется такой же значительной, как у Шекспира. Едва показалась дама, он кинулся на нее и со всей старомодной учтивостью предложил пощупать ее череп.
Дама отказалась до грубости вежливо, но мы простим ей это, ибо она была увлечена спором. Простим мы и потому, что она была хозяйкой, самою леди Маунтигл. Никто не назвал бы ее неприметной: глубокие темные глаза светились каким–то голодным блеском, а бодрая, даже яростная улыбка несколько противоречила изможденному лицу. Наряд ее был причудлив, согласно тогдашней моде, ибо происходило это задолго до войны, так успешно научившей нас серьезности и собранности. Одежды походили на палатку провидца, в них было что–то восточное, их испещряли диковинные, тайные символы. Но все знали, что Маунтиглы свихнулись, то есть, в переводе на язык науки, что они занимаются восточной культурой и восточными верованиями.
Диковинные свойства дамы оттеняли совершенную пристойность обоих джентльменов. Как велела та допотопная мода, все в них было строго и безукоризненно, от белых перчаток до сверкающего цилиндра. Однако различались и они; Джеймс Хардкасл сочетал пристойность с изысканностью, Томми Хантер — с пошловатостью. Хардкасл был многообещающим политическим деятелем, хотя в свете интересовался чем угодно, кроме политики. Можно, конечно, сказать, что каждый политик много обещает. Но, будем справедливы, Хардкасл немало и делал. Однако малиновые шатры не вызывали в нем прилива деятельности.
— На мой взгляд, — говорил он, вставляя в глаз монокль, оживлявший своим сверканием его суровое лицо, — прежде чем спорить о магии, мы должны установить пределы еще непознанных сил. Несомненно, силы такие есть, даже у весьма отсталых людей. Факиры творят поразительные вещи.
— Вы хотели сказать, жулики? — с наивным видом спросил второй джентльмен.
— Томми, не говори глупостей, — сказала дама. — Вечно ты споришь о том, чего не знаешь! Словно школьник, честное слово, который обличает фокусника. Этот мальчишеский скепсис так устарел… Что же до непознанных сил, я полагаю…
В этот миг дама увидела кого–то, кто был ей нужен, — неуклюжего человека в черном, стоявшего у павильона, где дети бросали обручи в уродливейшие фигурки, — и кинулась к нему, крича:
— Отец Браун, а я ищу вас! Мне нужно с вами посоветоваться. Вы верите в предсказания?
Тот, к кому она воззвала, беспомощно смотрел на обруч в своей руке.
— Я не совсем понял, — сказал он, — в каком смысле вы употребили слово «верить». Конечно, если это шарлатанство…
— Нет, нет! — вскричала дама. — Учитель совсем не шарлатан! Для меня большая честь, что он пришел. Он провидец, пророк. Предсказывает он не какую–нибудь удачу в делах. Он открывает глубокие духовные истины о нас самих, о нашей подлинной сути.
— Вот именно, — сказал отец Браун. — Если это шарлатанство, я ничего против не имею. Мало ли шарлатанства на таких базарах, да никто и не примет их всерьез! Но если дело дошло до духовных истин, я считаю, что это бесовская ложь, от которой надо держаться подальше.
— Ваши слова парадоксальны, — с улыбкой заметил Хардкасл.
— Никак не пойму, что такое парадокс, — задумчиво сказал священник. — По–моему, они очень просты. Если кто–нибудь притворится шпионом и станет лгать противнику, вреда не будет. Но если человек действительно работает на врага…
— Вы думаете… — начал Хардкасл.
— Да, — отвечал священник. — Я думаю, что ваш провидец связан с Врагом рода человеческого.
Томми Хантер захихикал от удовольствия.
— Что ж, — сказал он, — если так, этот темнокожий субъект просто святой!
— Мой кузен неисправим, — вздохнула леди Маунтигл. — Он и сюда приехал, чтобы обличать Учителя. Поистине, он бы стал разоблачать Будду и Моисея.
— Нет, дорогая сестрица, — улыбнулся Томми. — Я приехал, чтобы тебе помочь. Когда эти обезьяны тут, я за тебя неспокоен.
— Ну вот, опять! — сказала леди. — Помню, в Индии поначалу все мы недолюбливали темнокожих. Но когда я убедилась в их поразительных духовных силах…
— У нас с вами разные взгляды, — сказал священник. — Вы прощаете темную кожу, потому что кто–то достиг высшей мудрости. Я прощаю высшую мудрость, потому что кто–то другого цвета, чем я. По правде говоря, меня не так уж волнуют духовные силы, мое дело — духовные слабости.
Но я никак не пойму, чем плох человек, если он того прекрасного цвета, что бронза, или кофе, или темное пиво, или северный ручей, пробивающийся сквозь торф. В сущности, и фамилия моя означает этот самый цвет, так что я немного к нему пристрастен…
— Ах, вон что! — победительно воскликнула леди Маунтигл. — Я так и знала, что вы шутите.
— М–да… — промычал Томми Хантер. — Когда говорят серьезно, это мальчишеский скепсис. Скоро он начнет гадать?
— В любую минуту, — отвечала дама. — Это не гадание, а хиромантия. Но для тебя ведь все едино…
— Мне кажется, есть и третий путь, — сказал, улыбаясь, Хардкасл. — Многое можно объяснить естественно. Вы пойдете к нему? Признаюсь, я сильно заинтригован.
— Не выношу чепухи! — сердито сказал скептик, и его круглое лицо побагровело от злости. — Идите гадайте, а я пойду катать кокосы.
Френолог, маячивший» неподалеку, кинулся к нему.
— Простите, — сказал он, — череп устроен гораздо интересней. Никакой кокос не сравнится хотя бы с вашим…
Хардкасл нырнул тем временем в темное отверстие палатки, изнутри послышались неясные голоса. Том Хантер резко отвечал френологу, выказывая прискорбное равнодушие к превосходству вполне точных наук, а кузина его собиралась продолжать спор с коротышкой патером, как вдруг в удивлении замолчала.
Джеймс Хардкасл вышел из палатки, и, судя по сверканию монокля и сумрачности лица, удивление его было не меньше.
— Вашего индуса нет, — отрывисто сказал он. — Он исчез. Какой–то черномазый старик прошамкал, что Учитель не желает продавать священные тайны.
Леди Маунтигл, сияя, повернулась к своим гостям.
— Вот видите! — вскричала она. — Говорила я вам, он много выше всего, что вам померещилось! Он ненавидит суету и ушел в одиночество.
— Простите, — серьезно сказал отец Браун. — Может быть, я был к нему несправедлив. Вы знаете, куда он пошел?
— Кажется, знаю, — отвечала хозяйка. — Когда он хочет побыть один, он уходит в монастырский дворик. Это в самом конце левого крыла, за кабинетом моего мужа и за нашим музеем. Вы слышали, наверное, что здесь когда–то и вправду был монастырь.
— Слышал, — сказал священник, едва заметно улыбаясь.
— Если хотите, — сказала его собеседница, — пойдемте туда. Вам непременно надо посмотреть коллекцию моего мужа, особенно — «Алую Луну». О ней вы слышали? Это огромный рубин.
— Меня интересуют все экспонаты, — сказал Хардкасл, — в том числе Учитель.
И они свернули на дорожку, ведущую к замку.
— А я, — проворчал неверный Фома, — хотел бы знать, зачем этот субъект сюда явился…
Неукротимый френолог попытался остановить его в последний миг и чуть не схватил за фалды.
— Ваш череп… — начал он.
— …сейчас треснет, — сказал Хантер. — Так всегда бывает, когда я приезжаю к Маунтиглам. — И он успешно ускользнул от ученого.
По пути во дворик гости прошли длинный зал, отведенный хозяином под азиатские диковинки. За открытой дверью сквозь готические арки виднелось светлое небо над квадратным двориком, по которому и гуляли когда–то монахи. Но взорам пришедших явилось нечто более поразительное, чем вставший из могилы монах.
То был немолодой человек, одетый во все белое, в бледно–зеленой чалме, но с английским румянцем и седыми полковничьими усами; иначе говоря — хозяин замка, воспринимавший чары Востока серьезней или безрадостней, чем его жена. Говорить он мог только о восточной культуре и философии и, показывая свои экспонаты, явно радовался больше всего не цене их и даже не редкости, а скрытому в них смыслу. Даже когда он принес огромный рубин, быть может — единственную вещь, которой и впрямь цены не было, он гордился именем ее, а не размером.
Неправдоподобно большой камень горел, как горел бы костер сквозь кровавый дождь. Но лорд Маунтигл, беспечно катая его по ладони, глядел в потолок, пространно рассказывая о том, какое место занимает гора Меру в мифологии гностиков.
Когда он уже изобличил демиурга и провел исчерпывающую параллель между гностиками и манихеями, даже тактичный Хардкасл думал, как бы переменить тему. Наконец он спросил, нельзя ли рассмотреть камень, и, поскольку в комнате уже смеркалось, направился к двери, ведущей во дворик. Только тогда он и ощутил, что близко, почти рядом, все время стоял Учитель.
Дворик был такой самый, как обычно бывает в монастырях, но готические колонны соединялись снизу, так что арки были скорее не дверями, а окнами. Вероятно, стенки эти сложили давно; однако было здесь и новшество — над ними, между колоннами, висели занавеси в восточном вкусе, сделанные то ли из каких–то бусин, то ли из легкого тростника.
Они совсем не подходили к серому камню и не очень хорошо пропускали свет, но все это было не самой главной из несообразностей, на которые, каждый по–своему, взирали гости.
Посередине дворика стоял темно–зеленый фонтан, в котором плавали водяные лилии и золотые рыбки. Над ними возвышалось изваяние. Сидело оно спиной, и в такой позе, словно у него и головы нет, но даже в сумерках, по одним его очертаниям, было сразу видно, что создали его не христианские монахи.
Неподалеку, на светлых плитах двора, стоял тот, кого называли Учителем. Его тонкое лицо походило на бронзовую маску, а седая борода, расходившаяся веером, казалась ярко–синей. Одежды его были синевато–зелеными; бритую или лысую голову венчал странный убор, напоминавший скорее об Египте, чем об Индии. Широко открытые глаза — совсем такие, какие рисуют на саркофагах, — глядели не то в пустоту, не то на идола. Как ни удивителен он был, гости тоже глядели скорее на идола, чем на него.
— Странная статуя, — сказал Хардкасл, немного сдвинув брови. — Никак не подходит к монастырскому дворику.
— От вас я этого не ждала, — сказала леди Маунтигл. — Мы именно и хотели соединить великие религии, Будду и Христа. Вы понимаете, конечно, что все религии одинаковы.
— Тогда зачем же, — кротко спросил отец Браун, — искать их так далеко?
— Леди Маунтигл хочет сказать, — начал Хардкасл, — что это — разные грани, как у этого камня (увлекшись новой темой, он положил рубин на каменную перемычку или, если хотите, подоконник между колоннами). Но из этого не следует, что мы вправе смешивать стили. Можно соединить христианство с исламом, но не готику с арабским стилем, не говоря уж об индусском.
Тем временем Учитель вышел из оцепенения, медленно перешел на другое место и встал прямо перед ними, за аркой, лицом к идолу. По–видимому, он постепенно обходил полный круг, как часовая стрелка, но не сразу, а по кусочку, останавливаясь для молитвы или созерцания.
— Какой же веры он? — спросил Хардкасл с едва заметным нетерпением.
— Он говорит, — благоговейно отвечала хозяйка, — что вера его древнее индуизма и чище буддизма.
— А… — протянул Хардкасл, неотрывно глядя в монокль на загадочного Учителя.
— Существует предание, — назидательно и мягко сказал хозяин, — что такое же божество, но гораздо больше, стоит в одной из пещер священной горы…
Но мерное течение лекции прервал голос, раздавшийся из–за плеча лорда Маунтигла, из тьмы музея. При звуке этого голоса Хардкасл и Хантер сперва не поверили себе, потом рассердились, потом засмеялись.
— Надеюсь, не помешал? — учтиво спросил френолог, неутомимо служивший истине. — Я подумал, что вы, наверное, уделите минутку недооцененной науке о шишках человеческого черепа…
— Вот что, — крикнул Томми Хантер, — у меня шишек нет, а у вас они сейчас будут!..
Хардкасл сдержал его, но все секунду–другую смотрели не во дворик, а в комнату.
Тогда это и произошло. Первым откликнулся все тот же подвижный Томми, на сей раз — не зря. Никто еще ничего толком не понял, Хардкасл еще не вспомнил, что оставил рубин на широкой перемычке, а Хантер уже прыгнул ловко, как кошка, наклонился между колоннами и огласил дворик криком:
— Поймал!
Но в короткое мгновение, перед самым его криком, все увидели то, что случилось. Из–за одной колонны выскользнула рука цвета бронзы или старого золота и исчезла сразу, словно язычок муравьеда. Однако рубин она слизнула.
На камнях перемычки ничего не сверкало в слабом свете сумерек.
— Поймал, — повторил, отдуваясь, Томми Хантер. — Трудно его держать. Зайдите–ка спереди, помогите!
Мужчины повиновались ему — кто кинулся к лестничке, кто перепрыгнул через низкую стенку, — и все, включая мистера Фрозо, окружили Учителя, которого Томми держал за шиворот одной рукой и встряхивал время от времени, не считаясь с прерогативами провидцев.
— Ну, теперь не уйдет, — сказал герой дня. — Обыщем–ка его, камень тут где–нибудь.
Через сорок пять минут Хантер и Хардкасл, уже не в таком безукоризненном виде, как прежде, отошли в сторону и посмотрели друг на друга.
— Вы что–нибудь понимаете? — спросил Хардкасл. — Удивительная тайна…
— Какая тайна! — вскричал Хантер. — Мы же все его видели.
— Да, — отвечал Хардкасл, — но мы не видели, чтобы он положил или бросил рубин. Почему же мы ничего не нашли?
— Где–нибудь эта штука лежит, — сказал Хантер. — Надо получше осмотреть фонтан.
— Рыбок я не вскрывал, — сказал Хардкасл, вставляя монокль. — Вам вспомнился Поликратов перстень?
Оглядев в монокль круглое лицо, он убедился в том, что его собеседнику не пришли в голову параллели из греческой мифологии.
— Может, он сам его проглотил, — сказал Хантер.
— Вскроем Учителя? — сказал Хардкасл. — А вот и наш хозяин.
— Как это все неприятно, — проговорил лорд Маунтигл, крутя седой ус немного дрожащей рукой. — Кража, в моем собственном доме!.. Я никак не разберу, что он говорит.
Пойдемте, может, вы поймете.
Они вернулись в залу. Хантер шел последним, и отец Браун, бродивший по дворику, обратился к нему.
— Ну и сильный же вы! — весело сказал священник. — Вы держали его одной рукой, а он тоже не слаб. Я это почувствовал, когда мы пустили в ход восемь рук, как эти божества.
Беседуя, они обошли дворик раза два и вошли в залу, где сидел уже сам Учитель на положении пленника, но с видом великого царя.
Действительно, понять его было нелегко. Говорил он спокойно и властно, по–видимому, развлекаясь при каждой очередной догадке, и ничуть не каялся. Скорее, он смеялся над тем, как они бьются впустую.
— Теперь вам приоткрылись, — с неподобающей снисходительностью говорил он, — законы времени и пространства, которые никак не может постигнуть ваша наука. Вы даже не знаете, что такое «спрятать». Более того, вы не знаете, что такое «видеть», иначе бы вы видели так же ясно, как я.
— Вы хотите сказать, что камень здесь? — резко спросил Хардкасл.
— «Здесь» — непростое слово, — отвечал мистик. — Но я не хотел этого сказать. Я сказал, что вы не умеете видеть.
И он размеренно продолжал в сердитой тишине:
— Если бы вы научились истинному, глубокому молчанию, вы бы услышали крик на краю света. Там сидит изваяние, подобное горе. Говорят, даже иудеи и мусульмане почитают его, ибо оно создано не человеком. Перед ним благоговейно застыл паломник. Он поднял голову… Он вскрикнул, увидев алую, гневную луну в выемке, пустовавшей веками.
— Я знал, что вы наделены великой духовной силой, но это!.. — вскричал лорд Маунтигл. — Неужели вы перенесли его отсюда к горе Меру?
— Быть может, — сказал Учитель.
Хардкасл нетерпеливо зашагал по комнате.
— Я смотрю на это иначе, чем вы, — обратился он к хозяину, — но вынужден признать… О, Господи!
Монокль упал на пол. Все повернулись туда, куда глядел политик, и лица озарило живейшее удивление.
«Алая Луна» лежала на каменном подоконнике, точно там же, где и прежде. Быть может, то был уголек от костра или лепесток розы, но упал он точно на то же место, куда его положили.
На сей раз Хардкасл не взял его, но повел себя странно.
Медленно повернувшись, он снова пошел по комнате, уже не в нетерпении, а с каким–то особым величием. Подойдя к скамье, на которой сидел индус, он поклонился, улыбаясь немного горькой улыбкой.
— Учитель, — сказал он, — мы должны просить у вас прощения и, что много важнее, мы поняли ваш урок. Поверьте, я никогда не забуду, какими силами вы наделены и как благородно ими пользуетесь. Леди Маунтигл, — и он обернулся к хозяйке, — вы простите меня за то, что я сперва заговорил с Учителем, а не с вами; но именно вам я имел честь предлагать недавно объяснение. Я говорил вам, что есть непознанные силы, гипноз. Многие считают, что им и объясняются рассказы о мальчике, который лезет в небо по веревке. На самом деле ничего этого нет, но зрители загипнотизированы. Так и мы видели то, чего на самом деле не было. Бронзовая рука как бы приснилась нам; и мы не догадались посмотреть, лежит ли на месте камень. Мы перевернули каждый лепесток водяной лилии, мы чуть не дали рыбкам рвотного, а рубин все время был там же, где и прежде.
Он посмотрел на улыбающегося Учителя и увидел, что улыбка его стала шире. Что–то было в ней, от чего все вскочили на ноги, как бы стряхивая смущение и неловкость.
— Как хорошо все кончилось, — несколько нервно сказала леди Маунтигл. — Конечно, вы совершенно правы. Я просто не знаю, как молить прощения…
— Никто не обидел меня, — сказал Учитель. — Никто меня не коснулся.
И, радостно беседуя, все ушли за Хардкаслом, новым героем дня; лишь усатый френолог направился к своей палатке и удивился, заметив, что священник идет за ним.
— Разрешите ощупать ваш череп? — нерешительно и даже насмешливо спросил мистер Фрозо.
— Зачем вам теперь щупать? — добродушно спросил священник. — Вы ведь сыщик, да?
Мистер Фрозо кивнул.
— Леди Маунтигл пригласила меня на всякий случай.
Она не дура, хоть и балуется мистикой. Вот я и лез ко всем, как маньяк. Если бы кто–нибудь согласился, пришлось бы срочно листать энциклопедию…
— «Шишки черепа»: смотри «Фольклор», — сказал отец Браун. — Да, вы порядком лезли к людям, но на благотворительном базаре это ничего.
— Какое дурацкое происшествие! — сказал бывший шишковед. — Подумать странно, что рубин так и лежал.
— Да, очень странно, — сказал священник, и интонация его поразила сыщика.
— Что с вами? — воскликнул тот. — Почему вы так глядите? Вы не верите, что он там лежал?
Отец Браун поморгал и медленно, растерянно ответил:
— Нет… как же я могу?.. Нет, что вы!..
— Вы зря не скажете, — не отставал сыщик. — Почему вы не верите, что он лежал там все время?
— Потому что я сам его положил, — сказал отец Браун.
Собеседник его открыл рот, но не произнес ни слова.
— Точнее, — продолжал священник, — я уговорил вора, чтобы он отдал мне его, а потом положил. Я рассказал ему то, что угадал, и убедил, что еще не поздно покаяться. Вам я признаться не боюсь, да Маунтиглы и не поднимут дела, когда камень вернулся, тем более — против этого вора.
— Конечно, Учитель… — начал бывший Фрозо.
— Учитель не крал, — сказал отец Браун.
— Ничего не понимаю! — вскричал сыщик. — За окном стоял только он, а рука появилась оттуда.
— Рука появилась оттуда, но вор был в комнате, — сказал отец Браун.
— Опять какая–то мистика! — возроптал сыщик. — Нет, так не пойдет. Я человек простой. Скажите мне прямо: если с рубином все было в порядке…
— Я знал, что не все в порядке, — сказал отец Браун, — когда еще и не слышал о рубине.
Он помолчал и продолжал неспешно:
— Вам скажут, что теории неважны, что логика и философия не связаны с жизнью. Не верьте. Разум — от Бога, и далеко не безразлично, разумно ли то, что происходит. Если оно неразумно, что–то не так. Вспомните тот спор. Какие там были теории? Хардкасл не без высокомерия назвал учеными именами философские загадки, как водится. Хантер считал, что все — сплошной обман и рвался это доказать.
Леди Маунтигл сказала, что он для того и приехал, чтобы встретиться с этим Учителем. Приезжает он редко, с Маунтиглом не ладит, но, когда он услышал, что будет индус, он поспешил сюда. Прекрасно. Однако в палатку пошел Хардкасл, а не он. Он сказал, что не терпит чепухи, хотя у него хватило терпения на то, чтобы приехать ради нее. Что–то не сходится. Как вы помните, он сказал «гадать», а наша хозяйка объяснила ему, что это — хиромантия.
— Вы думаете, то была отговорка? — спросил растерянный собеседник.
— Думал сначала, — ответил священник, — но теперь я знаю, что это и есть истинная причина. Он не мог пойти к хироманту, потому что…
— Ну, ну!.. — нетерпеливо вставил сыщик.
— Потому что не хотел снять перчатку, — сказал отец Браун.
— Перчатку? — переспросил тот.
— Если бы он ее снял, — незлобно сказал священник, — все бы увидели, что у него выкрашена рука. Да, конечно, он приехал из–за индуса. И хорошо приготовился.
— Вы хотите сказать, — воскликнул сыщик, — что это была его рука? Да он же стоял по эту сторону!
— Пойдите туда, попробуйте сами, и вы увидите, что это нетрудно, — сказал священник. — Он наклонился во дворик, сдернул перчатку, высунул руку из–за колонны, другой рукой схватил индуса и закричал. Я сразу заметил, что он держит жертву одной рукой, тогда как любой нормальный человек держал бы двумя. Другою он засунул камень в карман.
Наступило молчание; потом сыщик медленно заговорил:
— А все же загадка остается. Почему старый колдун так странно себя вел? Если он не крал, какого черта он не сказал прямо?! Почему не сердился, когда его обвиняли и обыскивали? Почему он сидел и улыбался, и говорил намеками?
— Вот! — звонко воскликнул священник. — Наконец–то мы дошли до сути! Они никак не хотят понять одного. Леди Маунтигл говорит, что все религии одинаковы. Как бы не так! Они бывают настолько разными, что лучший человек одной веры и не пошевельнется в том случае, который глубоко заденет человека другой веры. Я сказал, что я не очень жалую духовную силу, потому что они подчеркивают силу, а не духовность. Не думаю, что этот Учитель стал бы красть камень, скорее — нет, зачем это ему? У него другие соблазны, например — украсть чудо, которое принадлежит ему не больше, чем «Алая Луна». Этому соблазну, этому искушению он и поддался. А вопрос о том, чей это камень, ему в голову не пришел. Он не думал: «Можно ли красть?», он думал: «Достаточно ли я силен, чтобы перенести рубин на край света?» Такие вещи я и имею в виду, когда говорю, что религии различны. Индус гордится духовной силой. Но то, что он зовет духовным, совсем не совпадает с тем, что мы зовем праведным. Это значит скорее «не относящийся к плоти» или «властвующий над материей», словом — относится не к нравственности, а к естеству, к господству над стихиями. Ну, а мы — не такие, даже если мы не лучше, даже если мы много хуже. Мы — хотя бы потомки христиан и родились под готическими сводами, сколько ни украшай их восточной бесовщиной. Мы другого стыдимся и другим гордимся. Каждый из нас испугался бы, что его заподозрят в воровстве; он — испугался, что не заподозрят. Когда мы бежали от преступления, как от змеи, он подманивал его, как заклинатель. Но мы не разводим змей! Эта проверка сразу ставит все на место. Можно увлекаться тайной мудростью, носить чалму и длинные одежды, ждать вести от махатм, но стоит камешку пропасть из вашего дома, стоит подозрению пасть на ваших друзей — и окажется, что вы просто английский джентльмен. Тот, кто совершил преступление, скрыл его, потому что он тоже английский джентльмен. Нет, лучше: он — христианский вор. Я верю и надеюсь, что можно назвать его раскаявшимся вором, благонамеренным разбойником.
— У вас получается, — засмеялся сыщик, — что христианский вор и языческий жулик противоположны друг другу.
— Будем милостивы и к тому и к другому, — сказал отец Браун. — Английские джентльмены крали и раньше, и закон покрывал их. Запад тоже умеет затуманить преступление многозначительными словесами. Другие камни сменили владельцев — драгоценнейпше камни, резные, как камея, и яркие, как цветок.
Сыщик глядел на него, и он показал на темневший в небе могильный камень аббатства1.
— Это очень большой камень, — сказал священник. — Он остался у воров.
Последний плакальщик
Молния осветила лес, и каждый серый сморщенный листик на поникших деревьях стал четким, словно тонкий рисунок или гравюра на серебре. Повинуясь занятному закону, благодаря которому мы видим в одно мгновение миллионы мелочей, четким стало все — от неубранных, но живописных остатков пикника на скатерти под широким деревом до белой извилистой дороги, где поджидал белый автомобиль. Унылый дом о четырех башнях, похожий на замок, а в этот серый вечер бесформенный, словно туча, внезапно возник вблизи, являя зубчатые крутые крыши и озаренные светом слепые окна. На сей раз это было и впрямь похоже на притчу, ибо для некоторых из собравшихся он вынырнул из глубин памяти на авансцену яви.
Серебряное сверкание высветило на миг и человека, недвижного, словно башня. Человек этот был высок и стоял поодаль, на пригорке, тогда как спутники его сидели на траве, у скатерти, собирая в корзину посуду и еду. Серебряная застежка его театрального плаща сверкнула звездою в свете молнии, а белокурые вьющиеся волосы стали поистине золотыми. Металлом отливало и лицо, не столь молодое, как осанка; мгновенный свет усилил его орлиную четкость, но высветил морщины. Быть может, лицо это постарело от постоянного грима, ибо Хьюго Ромейн был лучшим актером своего времени. Золотые кудри, стальные черты и серебряное сверкание цепочки на секунду придали ему сходство с рыцарем в латах, и сразу же он снова стал темным, черным силуэтом на немощно–сером фоне дождливых небес.
Однако спокойствие по–прежнему отличало его от прочих участников пикника. Те, кто в прямом смысле слова был у его ног, непроизвольно дернулись, когда внезапный свет разорвал серую завесу, ибо до этой минуты унылый дождь никак не предвещал грозы. Единственная дама, носившая свою седину с тем гордым изяществом, которое отличает светских американок, закрыла глаза и вскрикнула.
Муж ее„ флегматичный лорд Аутрэм — английский генерал, служивший в Индии, — сердито поднял голову. Молодой человек по фамилии Мэллоу заморгал добрыми собачьими глазами и выронил чашку. Элегантный господин с каким–то вынюхивающим носом — сам Джон Кокспер, газетный король, — негромко выругался не на английский, а на канадский лад, ибо родом был из Торонто. Но человек в плаще стоял, как статуя, даже веки его не шевельнулись.
Когда купол, расколотый молнией, снова стал темным, человек этот сказал:
— Гром гремит через полторы секунды, гроза близко. От молний дерево не укроет, разве что от дождя.
Молодой участник пикника обратился к даме.
— Мне кажется, — несмело сказал он, — неподалеку есть дом.
— Дом–то есть, — мрачновато заметил старый военный, — но укрыться там нельзя.
— Как странно, — сказала его жена, — что дождь настиг нас именно здесь.
Что–то в тоне ее не позволило тонкому и умному Мэллоу задать вопрос; газетчик же, лишенный этих качеств, грубовато спросил:
— Почему? Старый, замшелый замок…
— Замок этот, — сухо сказал Аутрэм, — принадлежит роду Марков.
— Ото! — вскричал сэр Джон. — Слыхал об этом маркизе. Да в прошлом году «Комета» давала на первой полосе прекрасный материал «Знатный затворник».
— И я о нем слышал, — тихо сказал Мэллоу. — Про него рассказывают разные вещи. Говорят, он носит маску, потому что болен проказой. Еще мне говорили, что он родился уродом и вырос в темной комнате.
— У него три головы, — промолвил актер.
— Мне не хотелось бы слушать сплетни, — сказала леди Аутрэм, — и шутить над этим не стоит. Понимаете, я хорошо знакома с маркизом. Точнее, мы дружили, когда он еще маркизом не был, четверть века назад. Маски он не носил и проказой не болел, разве что немного сторонился людей. Голова у него была одна, и сердце одно, только оно разбилось.
— Несчастная любовь! — обрадовался Кокспер. — В самый раз для «Кометы».
— Как это лестно! — сказала леди Аутрэм. — Мужчины полагают, будто сердце может разбиться только из–за женщины. Нет, бедный Джеймс потерял брата, точнее, кузена, но они выросли вместе и были ближе, чем многие братья.
Забыла сказать, что маркиза звали тогда Джеймсом Мэйром, а младшего, любимого брата — Морисом. Джеймс был неглуп и очень хорош собой — высокий, с тонким лицом, хотя нам, молодым, он казался немного старомодным. Мориса я не видела, но мне говорили, что он истинный красавец, правда, скорее в оперном, чем в аристократическом духе. И впрямь, он прекрасно пел, музицировал, играл на сцене, он мог и умел буквально все. Джеймс постоянно спрашивал нас, способна ли женщина устоять перед таким чудом.
Он боготворил брата, но однажды кумир его разбился, словно фарфоровая кукла. Морис умер, когда они жили у моря; тогда же умер и Джеймс.
— С тех пор он и живет взаперти? — спросил Мэллоу.
— Нет, — отвечала леди Аутрэм. — Сперва он долго странствовал. Говорят, он не мог и не может вынести никаких напоминаний. Он даже портретов не хранит. Тогда, после смерти брата, он уехал сразу, в тот же день. Я слышала, что лет через десять он вернулся. Быть может, он немного утешился, но вдруг на него накатила религиозная меланхолия.
— Говорят, в него вцепились католические священники, — проворчал лорд Аутрэм. — Я знаю точно, что он раздает милостыню тысячами, а сам живет, как монах или как затворник. Не понимаю, какая в этом польза. Зачем это нужно его духовным наставникам?
— Мракобесы, — пояснил Кокспер. — Нет, вы подумайте! Человек может приносить пользу обществу, служить людям, а эти кровопийцы держат его. Они ему и жениться не дают, вы уж мне поверьте!
— Да, он не женился, — печально сказала дама. — Когда мы были молоды, он любил мою близкую подругу. А потом… Понимаете, как у Гамлета, — утратив все, он утратил любовь. Собственно, все вы знаете его бывшую невесту. Это Виола, дочь адмирала Грэйсона. Она тоже осталась одинокой.
— Какая мерзость! — крикнул сэр Джон. — Какое бессмысленное зверство! Это не драма, а преступление. Я просто обязан оповестить общество об этом ужасе. Нет, вы подумайте, в двадцатом веке…
Он задохнулся от гнева, а лорд Аутрэм сказал, помолчав немного:
— Мне кажется, монахам не мешало бы вспомнить слова: «Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов».
Жена его глубоко вздохнула.
— Так это и выглядит, — сказала она. — Мертвец хоронит мертвеца, годами, снова и снова.
— Гроза миновала, — сказал Ромейн, улыбаясь неизвестно чему. — Вам не придется заходить в негостеприимный замок.
Леди Аутрэм вздрогнула.
— Я в жизни снова туда не зайду! — воскликнула она.
— Снова? — переспросил Мэллоу. — Значит, вы там были?
— Я попыталась, — гордо ответила она. — Но не будем об этом вспоминать. Дождь кончился, можно идти к автомобилю.
Они пошли, и генерал сказал по пути своему молодому приятелю:
— Не хочется говорить при Кокспере, но вам это лучше знать. Одного я не могу простить Джеймсу. Когда моя жена пришла к нему, он гулял в парке. Жена послала с лакеем свою карточку и ждала его у входа. Он вскоре появился и прошел мимо, не обернувшись. Он даже не взглянул на женщину, с которой был когда–то дружен. В нем не осталось ничего человеческого. Она вправе называть его мертвецом.
— Все это очень странно, — сказал его собеседник. — Это совсем… совсем не то, чего я поначалу ждал.
Расставшись с друзьями, Мэллоу отправился искать друга. Монахов встречать ему не доводилось, но католического пастыря он знал и очень хотел поговорить с ним о том, что услышал. И он стал искать его, чтобы выяснить правду о зловещем мракобесии, нависшем мрачной тучей над замком Марков.
Искал он по разным местам, пока не нашел отца Брауна в одной знакомой им обоим многодетной семье. Священник сидел на полу и, напряженно хмурясь, пытался надеть на плюшевого медведя кукольную шляпу.
Мэллоу стало неловко, но он был слишком поглощен своими сомнениями и разговора откладывать не мог. Он рассказал, что слышал, не упустив замечаний генерала и газетчика. При упоминании о газетчике священник стал печальней.
Отец Браун никогда не знал и не думал о том, смешон ли он. Сейчас он сидел на полу, большеголовый и коротконогий, как ребенок; но его серые глаза глядели так, как глядели глаза многих людей за девятнадцать столетий, только люди эти восседали на престолах епископов или стояли на кафедре. Такой отрешенный и пристальный взгляд, исполненный смирения перед задачей, непосильной для человека, бывает у моряков и у тех, кто проводит сквозь бури ладью святого Петра.
— Хорошо, что вы мне об этом сказали, — промолвил он. — Большое вам спасибо, теперь надо что–то делать. Если бы знали только вы и лорд Аутрэм, это бы ничего, но Джон Кокспер поднимет шум в газетах. Что ж, такое у него ремесло!..
— А что вы думаете о самой истории? — беспокойно спросил Мэллоу.
— Прежде всего, — ответил отец Браун, — я думаю, что она непохожа на правду. Допустим, что мы — мрачные кровопийцы и цель у нас одна — лишать людей счастья. Допустим, я — злобный пессимист. — Он почесал медведем нос, смутился и положил на пол плюшевого зверя. — Допустим, что мы изо всех сил разрушаем человеческие и родственные связи. Зачем же тогда мы станем поддерживать и усиливать почти безрассудную привязанность к родственнику? Мне кажется, не совсем честно бранить нас и за то, что мы против семейных чувств, и за то, что мы не даем о них забыть. Я не понимаю, почему религиозный маньяк должен помешаться именно на этом и почему вера поддерживает его отчаяние, а не дает ему хоть каплю надежды?
Он помолчал и прибавил:
— Я хотел бы поговорить с вашим знакомым.
— Это рассказала его жена, — ответил Мэллоу.
— Да, — сказал священник, — но мне интересно не то, что она рассказала, а то, о чем он умолчал.
— По–вашему, он знает что–нибудь еще? — спросил Мэллоу.
— По–моему, он знает больше, чем сказал, — ответил отец Браун. — Вы говорите, он не может простить только грубости к его жене. Интересно, что же еще он должен прощать?
Священник встал, отряхнул мешковатую сутану и зорко поглядел на своего молодого собеседника. Потом он взял старый зонтик и старую шляпу и быстро, хотя и неуклюже, пошел по улице.
Пройдя много улиц и площадей, он добрался до красивого старинного дома и спросил слугу, нельзя ли увидеть лорда Аутрэма. Вскоре его провели в кабинет, где среди книг, карт и глобусов высокий генерал с темными усами курил длинную темную сигару и втыкал булавки в одну из карт.
— Простите мне мою наглость, — сказал священник. — Я к вам просто ворвался. Но мне необходимо потолковать об одном частном деле, чтобы оно осталось частным. Как это ни прискорбно, некоторые люди могут сделать его общественным. Вы знаете сэра Джона Кокспера?
Темные усы скрывали улыбку хозяина, но в темных его глазах что–то сверкнуло.
— Все его знают, — отвечал лорд Аутрэм. — Я не слишком близко с ним знаком.
— Как бы то ни было, — улыбнулся отец Браун, — все узнают то, что знает он, если он сочтет нужным об этом сообщить. Мой друг, мистер Мэллоу, сказал мне, что сэр Джон собирается напечатать целую серию антиклерикальных статей. «Монахи и маркиз» или что–нибудь в этом роде.
— Вполне возможно, — сказал хозяин, — но при чем тут я? Почему вы пришли ко мне? Должен предупредить, что я убежденный протестант.
— Я очень люблю убежденных протестантов, — сказал отец–Браун. — А к вам я пришел потому, что хочу узнать правду. Я верю, что вы не солжете. Надеюсь, я не грешу против милосердия, если не так уверен в правдивости сэра Джона.
Темные глаза снова сверкнули, но хозяин промолчал.
— Генерал, — сказал отец Браун, — представьте себе, что Кокспер собирается публично опозорить вашу страну и ваше знамя. Представьте, что он говорит, будто ваш полк бежал с поля боя или ваш штаб подкуплен. Неужели вы стерпите, неужели не захотите любой ценой выяснить правду? Я солдат, как и вы, я тоже служу в армии. Ее позорят, на нее клевещут, я уверен в этом, но я не знаю, какой огонь породил этот гнусный дым. Осудите ли вы меня за то, что я хочу это выяснить?
Солдат молчал, и священник сказал еще:
— Мэллоу сообщил мне то, что слышал. Я не сомневаюсь, что слышал он не все. Знаете ли вы еще что–нибудь?
— Нет, — сказал хозяин. — Я не могу рассказать вам больше ничего.
— Генерал, — сказал отец Браун и широко улыбнулся, — вы назвали бы меня иезуитом, если бы я попытался так вывернуться.
Тогда хозяин засмеялся, но сразу нахмурился.
— Ну, хорошо, — вымолвил он, — я не хочу рассказать вам. Что вы на это ответите?
— Я сам расскажу вам, — кротко проговорил священник.
Темные глаза пристально смотрели на него, но блеска в них не было.
— Вы вынуждаете меня, — продолжал отец Браун, — подозревать, что все обстояло сложнее. Я убежден, что маркиз так сильно страдает и так тщательно прячется не только из любви к другу. Я не верю, что священники хоть как–то с этим связаны; я думаю даже, что он не обратился к Богу, а просто пытается облегчить совесть щедрыми даяниями. Но одно я знаю: он не просто последний плакальщик. Если хотите, я скажу вам, что меня в этом убедило.
Во–первых, Джеймс Мэйр собирался жениться, но почему–то не женился после смерти Мориса. Станет ли порядочный человек бросать женщину с горя по умершему другу?
Скорей он будет искать у нее утешения. Во всяком случае, он связан, и смерть друга никак не освобождает его.
Генерал кусал темный ус; темные глаза глядели настороженно и даже тревожно, но он не говорил ни слова.
— Во–вторых, — продолжал священник, хмуро глядя на стол, — Джеймс Мэйр спрашивал невесту и ее подругу, способна ли женщина устоять перед Морисом. Пришло ли им в голову, что может значить такой вопрос?
Генерал поднялся и стал мерить шагами комнату.
— А, черт… — сказал он без особого пыла.
— В–третьих, — продолжал отец Браун. — Джеймс Мэйр очень странно горюет. Он не в силах слышать о брате, видеть его портретов. Так бывает, не спорю; это может значить, что воспоминание слишком мучительно. Может это значить и другое.
— Долго вы будете меня терзать? — спросил хозяин.
— В–четвертых и в–пятых, — спокойно промолвил священник, — Мориса Мэйра не хоронили или хоронили очень скромно, наспех, хотя он и принадлежал к знатному роду. А брат его, Джеймс, немедленно уехал за границу, как бы убежал на край света. Поэтому, — все так же спокойно продолжал он, — когда вы обвиняете мою веру и противопоставляете ей чистую и совершенную любовь двух братьев, я разрешу себе предположить…
— Хватит, — сказал лорд Аутрэм. — Я сообщу вам, что могу, чтобы вы не думали самого плохого. Знайте хотя бы одно: поединок был честный.
— Слава Богу! — сказал отец Браун.
— Они стрелялись, — сказал Аутрэм. — Быть может, то была последняя дуэль в Англии.
— Это гораздо лучше, — сказал священник. — Милостив Бог. Да, гораздо лучше.
— Лучше, чем ваши догадки? — угрюмо сказал хозяин. — Вольно вам смеяться над совершенной любовью, но, поверьте, она существовала. Джеймс боготворил кузена, и выросли они вместе. Старший брат или старшая сестра иногда обожают младшего, особенно, когда он и впрямь истинное чудо. У простодушного Джеймса даже ненависть не была себялюбивой. Понимаете, если он сердился на кого–нибудь, он думал о нем, не о себе. А бедный Морис жил и чувствовал иначе. Люди тянулись к нему, и он любил общество, но любовался лишь собой, словно в зеркальном зале.
Никто не превзошел его ни в спорте, ни в искусствах; он почти всегда побеждал и легко принимал победу. Но если ему случалось проиграть, легкость исчезала. Поражений он не терпел. Стоит ли рассказывать вам, какую досаду породила в нем помолвка Джеймса? Остаться в стороне он просто не мог. Джеймс превосходил его лишь в одном — стрелял он гораздо лучше. Так и кончилась трагедия.
— Вернее, так она началась, — сказал священник. — Так начались страдания того, кто остался живым. Мне кажется, здесь можно обойтись и без зловещих монахов.
— А мне кажется, — сказал генерал, — что Джим страдает больше, чем нужно. Конечно, беда немалая, но дрались они честно. Кроме того, Морис вынудил его стреляться.
— Откуда вы это знаете? — удивленно спросил священник.
— Я это видел, — печально ответил Аутрэм. — Я был секундантом у Джеймса, и Морис на моих глазах рухнул мертвым.
— Пожалуйста, расскажите мне все, — задумчиво произнес священник. — Кто был секундантом у Мориса?
— Хьюго Ромейн, знаменитый актер, — угрюмо отвечал хозяин. — Морис увлекался сценой и брал у него уроки. Ромейн славился и тогда, но еще не встал на ноги, и Морис давал ему деньги. Теперь этот актер богаче аристократа, однако в те времена он зависел от богатого ученика. Поэтому мы не знаем, как он относился к ссоре — он мог не одобрять ее и согласиться поневоле. Стрелялись на английский манер, у каждого был один секундант. Я хотел позвать врача, но Морис отказался. Он сказал мне: «Чем меньше народу узнает, тем лучше. Кроме того, в деревне есть врач. У него прекрасный конь, и если надо, он мигом прискачет». Мы знали, что Морис рискует больше — как вы помните, он неважно стрелял, — и согласились. Противники сошлись на песке, у моря. Между ними и деревушкой лежали дюны — глухая стена, поросшая редкими пучками травы. К морю мы вышли через узкий, извилистый проход. Так и вижу мертвенно–желтую полосу, а за нею, у самой воды, — узкую, мертвенно–красную, словно отсвет крови.
Дальше все произошло так стремительно, словно песок взметнуло ветром. Выстрел как будто и щелкнуть не успел, а Морис Мэйр закружился юлою и кеглей рухнул в песок.
Конечно, я испугался за него, но, хоть это и странно, пожалел я не убитого, а убийцу. Ярче и яснее всего я вижу по сей день не Мориса, падающего мертвым, а несчастного Джима, который бежит к поверженному другу и врагу. Я вижу его бородку, его смертельно бледное лицо, его тонкий профиль.
Пистолет он отшвырнул, в левой руке держал перчатку, и пустые пальцы бились на ветру, как бы взывая о помощи, когда он кричал мне, чтобы я поскорее привел врача. Все это я вижу, а больше — ничего, кроме моря, и неподвижного тела, и неподвижного секунданта на фоне светлых небес.
— Ромейн не двигался? — спросил священник. — Почему же он не подбежал к Морису Мэйру?
— Может быть, он подбежал, когда меня уже не было, — ответил генерал. — Я кинулся в деревню и больше ничего не видел. Бедный Морис был прав: доктор сразу вскочил в седло, я едва рассмотрел его, но он показался мне весьма предприимчивым и умелым. Задолго до того, как я пришел к морю, он сделал все, что мог: похоронил тело в песках и убедил несчастного убийцу бежать, в прямом смысле слова просто бежать по берегу. Джеймс добрался до ближайшего порта, и ему удалось покинуть Англию. Остальное вы знаете.
Через много лет он вернулся и поселился в мрачном замке.
К тому времени титул уже перешел к нему. Я не видел его ни разу, но мне известно, что начертано мертвенно–красными буквами во мраке его души.
— Насколько я понимаю, — спросил отец Браун, — другие его друзья пытались встретиться с ним?
— Моя жена пыталась и сейчас решила попытаться снова, — сказал Аутрэм. — Она очень дружна с несчастной дамой, которая была причиной ссоры, и хочет свести с нею Джима. Ей кажется, если он увидит Виолу, разум вернется к нему. Как раз завтра она собирается устроить это свидание.
Отец Браун перебирал булавки, лежавшие около него, и слушал довольно рассеянно. Он мыслил образами, и картина, поразившая даже солдата, становилась все явственнее и ярче в сознании мистика. Он видел тускло–багровый песок, страшный, как земля крови, и темное тело, и убийцу, который, спотыкаясь на бегу, отчаянно взывает о помощи, взмахивая перчаткой; но воображение его не могло совладать с неподвижным силуэтом, стоявшим, словно статуя, у самой воды. Что–то он значил, но для священника был лишь вопросительным знаком.
— Этот Ромейн всегда реагирует не сразу? — спросил отец Браун.
— Странно, что вы об этом спросили, — ответил Аутрэм, зорко глянув на него. — Нет, он реагирует мгновенно. Однако как раз вчера, перед грозой, я видел его в этой самой позе. Молния ослепила нас, но он не шелохнулся.
— А потом? — спросил священник.
— Резко повернулся, когда грянул гром, — сказал хозяин. — Должно быть, он его ждал. Он объяснил нам, через сколько секунд… Простите, что с вами?
— Я укололся булавкой, — отвечал священник, часто моргая.
— Вам плохо? — спросил Аутрэм.
— Нет, ничего, — сказал священник. — Просто я не такой стоик, как ваш Ромейн. Когда я вижу свет, я моргаю, ничего не могу поделать.
Забрав шляпу и зонтик, он засеменил к двери, но вдруг остановился, беспомощно глядя на хозяина, словно рыба на песке, и тихо проговорил:
— Генерал, ради Господа Бога, не пускайте вашу жену и ее подругу к несчастному Марну. Оставьте все, как есть, иначе вы разбудите сонмища бесов.
Темные глаза генерала светились удивлением, когда он снова принялся за свои булавки.
Однако он удивился еще больше, когда милосердные козни его жены привели к тому, что несколько друзей собрались посетить мрачный замок. Прежде всего и он, и все прочие удивились тому, что нет Хьюго Ромейна. Когда небольшое общество прибыло в маленькую гостиницу, там ждала телеграмма от его поверенного, сообщавшая о внезапном отъезде прославленного актера. Когда же общество это направилось к замку, навстречу им, из зловещей двери, вышел не величавый дворецкий и даже не статный лакей, а неуклюжий священник по имени Браун.
— Простите, — смущенно и прямо сказал он, — я говорил вам, оставьте все, как есть. Маркиз знает, что делает, и встреча ваша только умножит беды.
Леди Аутрэм, рядом с которой стояла высокая, еще прекрасная дама, гневно глянула на низкорослого пастыря.
— Это наше частное дело, — сказала она. — Не понимаю, при чем тут вы.
— А им только и подай частное дело! — презрительно молвил Джон Кокспер. — Они вечно шныряют под полом, норовят пролезть в чужое жилье. Видите, вцепился в бедного Марна! — Сэр Джон был не в духе, ибо знатные друзья взяли его с собой лишь на том условии, что он ничего не напишет. Ему и в голову не приходило, что именно он вечно норовит пролезть в чужое жилье.
— Вы не беспокойтесь, все в порядке, — поспешил заверить отец Браун. — Кроме меня, маркиз не видел ни одного священника. Поверьте, он знает, что делает. Молю вас, не трогайте его.
— Чтобы он умер заживо и сошел с ума? — вскричала леди Аутрэм. — Чтобы он жил вот так, потому что против воли убил человека двадцать пять лет назад? Это вы и зовете милосердием?
— Да, — невозмутимо отвечал священник, — это я зову милосердием.
— Чего от них ждать? — сердито сказал Кокспер. — Им только и надо замуровать кого–нибудь заживо, уморить голодом, свести с ума постом, покаянием и страхом вечных мук!
— Нет, правда, отец Браун, — сказал Аутрэм. — Неужели, по–вашему, он так виновен?
— Отец Браун, — серьезно сказал Мэллоу, — я всегда согласен с вами. Но сейчас я ничего не пойму! Неужели надо так расплачиваться за такое преступление?
— Преступление его тяжко, — отвечал священник.
— Да умягчит Господь ваше жестокое сердце, — сказала незнакомая дама. — Я пойду и поговорю с моим женихом.
И, словно голос ее вызвал духа, из серого замка вышел человек, остановившийся во мраке открытых дверей, на самом верху длинной лестницы. Человек был весь в черном; отсюда, снизу, было видно, что волосы его белы, а лицо бледно, как у статуи.
Когда Виола Грэйсон медленно пошла вверх по лестнице, лорд Аутрэм проговорил в темные усы:
— Надеюсь, ее он не оскорбит, как оскорбил мою жену.
Отец Браун, пребывавший в каком–то оцепенелом смирении, посмотрел на него и проговорил:
— Бедный Марн достаточно виновен, но этого он не делал. Вашу жену он не оскорблял.
— Что вы хотите сказать? — спросил Аутрэм.
— Он с нею незнаком, — отвечал священник.
Пока они говорили, высокая дама поднялась по ступеням, и тут все услышали поистине страшный крик:
— Морис!
— Что случилось? — воскликнула леди Аутрэм и побежала к подруге, которая пошатнулась так, словно сейчас слетит по каменным ступеням. Но Виола Грэйсон медленно пошла вниз, сжавшись и дрожа.
— О, Господи, — говорила она, — о, Господи милостивый… это не Джеймс… это Морис!
— Мне кажется, леди Аутрэм, — серьезно сказал священник, — вам лучше бы увести отсюда вашу подругу. Но с высоты ступеней обрушился голос, который мог бы прозвучать из склепа, — хриплый, несоразмерно громкий, как у тех, кто много лет прожил среди птиц на необитаемом острове. Морис, маркиз Марн, сказал:
— Постойте!
Все застыли на месте.
— Отец Браун, — продолжал маркиз, — прежде чем эти люди уйдут, расскажите им все, что я рассказал вам.
— Вы правы, — отвечал священник, — и это вам зачтется.
Маркиз скрылся в замке, а отец Браун обратился к собравшимся у замка людям.
— Да, — сказал он. — Несчастный Марн дал мне право поведать все, что он мне поведал, но лучше я последую ходу собственных моих догадок. Конечно, я понял сразу, что мрачные монахи — просто чушь, вычитанная из книг.
Иногда, достаточно редко, мы склоняем человека к монашеству, но никогда не склоняем его к затвору без правила и никогда не рядим мирянина в монашеские одежды. Однако я задумался о том, почему же он носит капюшон и закрывает лицо. И мне показалось, что тайна не в том, что он сделал, а в том, кто он.
Потом генерал очень живо описал мне поединок, и самым живым в этой картине была загадочная поза Ромейна, застывшего в стороне. Она потому и была загадочной, что он застыл в стороне. Почему этот человек не бросился к своему другу? И тут я услышал сущий пустяк — генерал упомянул о том, что Ромейн стоял именно так, ожидая грома после молнии. Тут я все понял. Ромейн ждал и тогда, у моря.
— Да поединок кончился! — вскричал лорд Аутрэм. — Чего же он ждал?
— Поединка, — ответил отец Браун.
— Говорю вам, я все видел! — еще взволнованней крикнул генерал.
— А я, — сказал священник, — говорю вам, что вы ничего не видели.
— Простите, вы в своем уме? — спросил генерал. — Почему вы решили, что я ослеп?
— Потому что вы хороший человек, — отвечал священник. — Господь пощадил вашу чистую душу и отвратил ваш взор от беззакония. Он поставил стену песка и тайны между вами и тем, что случилось на земле крови.
— Расскажите, что там случилось, — едва проговорила леди Аутрэм.
— Потерпите немного, — ответил ей священник. — Последите за ходом моих мыслей. Подумал я и о том, что Ромейн учил Мориса приемам своего ремесла. У меня есть друг–актер, и он показывал мне очень занятный прием — как падать замертво.
— Господи, помилуй! — воскликнул лорд Аутрэм.
— Аминь, — сказал отец Браун. — Да, Морис упал, как только Джеймс выстрелил, и лежал, поджидая. Поджидал и его преступный учитель, стоя в стороне.
— Ждем и мы, — сказал Кокспер. — Я, например, больше ждать не могу.
— Джеймс, оглушенный раскаянием, кинулся к упавшему, — продолжал священник. — Пистолет он бросил с отвращением, но Морис держал свой пистолет в руке. Когда старший брат склонился над младшим, тот приподнялся на левом локте и выстрелил. Стрелял он плохо, но на таком расстоянии промахнуться нельзя.
Все были бледны; все долго глядели на священника. Наконец сэр Джон спросил растерянно и тихо:
— Вы уверены во всем этом?
— Да, — отвечал Браун. — Мориса Мэйра, маркиза Марна, я предоставляю вашему милосердию. Сегодня вы объяснили мне, что это такое. Как хорошо для бедных грешников, что если вы и перегибаете, то в сторону милости! Как хорошо, что вы умеете прощать!
— Ну, знаете ли! — вскричал лорд Аутрэм. — Простить этого мерзкого труса? Нет уж, позвольте! Я сказал, что понимаю честный поединок, но такого предателя и убийцу…
— Линчевать бы его! — крикнул Кокспер. — Сжечь живьем. Если вечный огонь не сказки, я и слова не скажу, чтобы спасти его от ада.
— Я не дал бы ему куска хлеба, — проговорил Мэллоу.
— Человеческой милости есть предел, — сказала дрожащим голосом леди Аутрэм.
— Вот именно, — сказал отец Браун. — Этим она и отличается от милости Божьей. Простите, что я не слишком серьезно отнесся к вашим упрекам и наставлениям. Дело в том, что вы готовы простить грехи, которые для вас не греховны. Вы прощаете тех, кто, по–вашему, не совершает преступление, а нарушает условность. Вы терпимы к дуэли, разводу, роману. Вы прощаете, ибо вам нечего прощать.
— Неужели, — спросил Мэллоу, — вы хотите, чтобы я прощал таких мерзавцев?
— Нет, — отвечал священник. — Это мы должны прощать их.
Он резко встал и оглядел собравшихся.
— Мы должны дать им не кусок хлеба, а Святое Причастие, — продолжал он. — Мы должны сказать слово, которое спасет их от ада. Мы одни остаемся с ними, когда их покидает ваша, человеческая милость. Что ж, идите своей нетрудной дорогой, прощая приятные вам грехи и модные пороки, а мы уж, во мраке и тьме, будем утешать тех, кому нужно утешение; тех, кто совершил страшные дела, которых не простит мир и не оправдает совесть. Только священник может простить их. Оставьте же нас с теми, кто низок, как низок был Петр, когда еще не запел петух и не занялась заря.
— Занялась заря… — повторил Мэллоу. — Вы думаете, для него есть надежда?
— Да, — отвечал священник. — Разрешите задать вам неучтивый вопрос. Вы, знатные дамы и мужи чести, никогда не совершили бы того, что совершил несчастный Морис. Ну, хорошо, а если бы совершили, могли бы вы, через много лет, в богатстве и в безопасности, рассказать о себе такую правду?
Никто не ответил. Две женщины и трое мужчин медленно удалились, а священник молча вернулся в печальный замок Марнов.
Тайна Фламбо
— …Те убийства, в которых я играл роль убийцы… — сказал отец Браун, ставя бокал с вином на стол.
Красные тени преступлений вереницей пронеслись перед ним.
— Правда, — продолжал он, помолчав, — другие люди совершали преступление раньше и освобождали меня от физического участия. Я был, так сказать, на положении дублера. В любой момент я был готов сыграть роль преступника. По крайней мере, я вменил себе в обязанность знать эту роль назубок. Сейчас я вам поясню: когда я пытался представить себе то душевное состояние, в котором крадут или убивают, я всегда чувствовал, что я сам способен украсть или убить только в определенных психологических условиях — именно таких, а не иных, и притом не всегда наиболее очевидных. Тогда мне, конечно, становилось ясно, кто преступник, и это не всегда был тот, на кого падало подозрение.
Например, легко было решить, что мятежный поэт убил старого судью, который терпеть не мог мятежников. Но мятежный поэт не станет убивать за это, вы поймете почему, если влезете в его шкуру. Вот я и влез, сознательно стал пессимистом, поборником анархии, одним из тех, для кого мятеж — не торжество справедливости, а разрушение. Я постарался избавиться от крох трезвого здравомыслия, которые мне посчастливилось унаследовать или собрать.
Я закрыл и завесил все окошки, через которые светит сверху добрый дневной свет. Я представил себе ум, куда проникает только багровый свет снизу, раскалывающий скалы и разверзающий пропасти в небе. Но самые дикие, жуткие видения не помогли мне понять, зачем тому, кто так видит, губить себя, вступать в конфликт с презренной полицией, убивая одного из тех, кого сам он считает старыми дураками. Он не станет это делать, хотя и призывает к насилию в своих стихах. Он потому и не станет, что пишет стихи и песни.
Тому, кто может выразить себя в песне, незачем выражать себя в убийстве.
Стихи для него — истинные события, они нужны ему, еще и еще. Потом я подумал о другом пессимисте о том, кто охраняет этот мир, потому что полностью от него зависит. Я подумал, что, если бы не благодать, я сам бы стал, быть может, человеком, для которого реален только блеск электрических ламп, мирским, светским человеком, который живет только для этого мира и не верит в другой; тем, кто может вырвать из тьмы кромешной только успех и удовольствия. Вот кто пойдет на все, если встанет под угрозу его единственный мир! Не мятежник, а мещанин способен на любое преступление, чтобы спасти свою мещанскую честь. Представьте себе, что значит разоблачение для преуспевающего судьи. Ведь вышло бы наружу то, чего его мир, его круг действительно не терпит — государственная измена. Если б я оказался на его месте и у меня была бы под рукой только его философия, один бог знает, чего бы я натворил.
— Многие скажут, что ваше упражнение мрачновато, — сказал Чейс.
— Многие думают, — серьезно ответил Браун, — что милосердие и смирение мрачны. Не будем об этом спорить. Я ведь просто отвечаю вам, рассказываю о своей работе. Ваши соотечественники оказали мне честь: им интересно, как мне удалось предотвратить ошибки правосудия. Что ж, скажите им, что мне помогла мрачность. Все ж лучше, чем магия!
Чейс задумчиво хмурился и не спускал глаз со священника. Он был достаточно умен, чтобы понять его, и в то же время слишком разумен, чтобы все это принять. Ему казалось, что он говорит с одним человеком — и с сотней убийц. Было что–то жуткое в маленькой фигурке, скрючившейся, как гном, над крошечной печкой. Страшно было подумать, что в этой круглой голове кроется такая бездна безумия и потенциальных преступлений. Казалось, густой мрак за его спиной населен темными тенями, духами зловещих преступников, не смеющих перешагнуть через магический круг раскаленной печки, но готовых ежеминутно растерзать своего властелина. — Мрачно, ничего не поделаешь, — признался Чейс. — Может, это не лучше магии. Одно скажу вам, наверное, было интересно.
— Он помолчал. — Не знаю, какой из вас преступник, но писатель из вас вышел бы очень хороший. — Я имею дело только с истинными происшествиями, — ответил Браун. — Правда, иногда труднее вообразить истинное происшествие, чем вымышленное. — В особенности когда это сенсационное преступление, — сказал Чейс. — Мелкое преступление гораздо труднее вообразить, чем крупное, — ответил священник. — Не понимаю, — промолвил Чейс. — Я имею в виду заурядные преступления, вроде кражи драгоценностей, — сказал отец Браун. — Например, изумрудного ожерелья, или рубина, или искусственных золотых рыбок. Трудность тут в том, что нужно ограничить, принизить свой разум. Вдохновенные, искренние шарлатаны, спекулирующие высшими понятиями, не способны на такой простой поступок. Я был уверен, что пророк не крал рубина, а граф не крал золотых рыбок. А вот человек вроде Бэнкса мог украсть ожерелье. Для тех, других, драгоценность — кусок стекла, а они умеют смотреть сквозь стекло.
Для пошлого же, мелкого человека драгоценный камень — это рыночная ценность.
Стало быть, вам нужно обкорнать свой разум, стать ограниченным. Это ужасно трудно. Но иногда вам приходят на помощь какие–нибудь мелочи и проливают свет на тайну. Так, например, человек, который хвастает, что он «вывел на чистую воду» профессора черной и белой магии или еще какого–нибудь жалкого фокусника, всегда ограничен. Он из того сорта людей, которые «видят насквозь» несчастного бродягу и, рассказывая про него небылицы, окончательно губят его. Иногда очень тяжело влезать в такую шкуру. И вот когда я понял, что такое ограниченный ум, я уже знал, где искать его. Тот, кто пытался разоблачить пророка, украл рубин; тот, кто издевался над оккультными фантазиями своей сестры, украл ожерелье. Такие люди всегда неравнодушны к драгоценностям, они не могут, как шарлатаны высшей марки, подняться до презрения к ним. Ограниченные, неумные преступники всегда рабы всевозможных условностей. Оттого они и становятся преступниками.
Правда, нужно очень стараться, чтобы низвести себя до такого низкого уровня. Для того чтобы стать рабом условностей, надо до предела напрягать воображение. Нелегко стремиться к дрянной безделушке, как к величайшему благу. Но это можно… Вы можете сделать так вообразите себя сначала ребенком — сладкоежкой; думайте о том, как хочется взять в лавке какие–нибудь сласти; о том, что есть одна вкусная вещь, которая вам особенно по душе. Потом отнимите от всего этого ребяческую поэзию; погасите сказочный свет, освещавший в детских грезах эту лавку, вообразите, что вы хорошо знаете мир и рыночную стоимость сластей. Сузьте ваш дух, как фокус камеры. И вот — свершилось!
Он говорил так, словно его посетило видение.
Грэндисон Чейс все еще смотрел на него, хмурясь, с недоверием и с интересом. На секунду в его глазах даже зажглась тревога. Казалось, потрясение, испытанное им при первых признаниях священника, еще не улеглось.
Он твердил себе, что он, конечно, не понял, что он ошибся, что Браун, разумеется, не может быть чудовищным убийцей, за которого он его на минуту принял. Но все ли ладно с этим человеком, который так спокойно говорит об убийствах и убийцах? А может, все–таки он чуточку помешан?
— Не думаете ли вы, — сказал он отрывисто, — что эти ваши опыты, эти попытки перевоплотиться в преступника, делают вас чрезмерно снисходительным к преступлению?
Отец Браун выпрямился и заговорил более четко:
— Как раз наоборот! Это решает всю проблему времени и греха: вы, так сказать, раскаиваетесь впрок.
Воцарилось молчание. Американец глядел на высокий навес, простиравшийся до половины дворика, хозяин, не шевелясь, глядел в огонь. Вновь раздался голос священника, теперь он звучал иначе — казалось, что он доносится откуда–то снизу.
Есть два пути борьбы со злом, — сказал он. — И разница между этими двумя путями, быть может, глубочайшая пропасть в современном сознании. Одни боятся зла, потому что оно далеко. Другие потому что оно близко. И ни одна добродетель, и ни один порок не отдалены так друг от друга, как эти два страха.
Никто не ответил ему, и он продолжал так же весомо, словно ронял слова из расплавленного олова.
— Вы называете преступление ужасным потому, что вы сами не могли бы совершить его. Я называю его ужасным потому, что представляю, как бы мог совершить его. Для вас оно вроде извержения Везувия; но, право же, извержение Везувия не так ужасно, как, скажем, пожар в этом доме. Если бы тут внезапно появился преступник…
— Если бы тут появился преступник, — улыбнулся Чейс, — то вы, я думаю, проявили бы к нему чрезмерную снисходительность. Вы, вероятно, стали бы ему рассказывать, что вы сами преступник, и объяснили, что ничего нет естественней, чем ограбить своего отца или зарезать мать. Честно говоря, это, по–моему, непрактично. От подобных разговоров ни один преступник никогда не исправится. Все эти теории и гипотезы — пустая болтовня. Пока мы сидим здесь, в уютном, милом доме мосье Дюрока, и знаем, как мы все добропорядочны, мы можем себе позволить роскошь поболтать о грабителях, убийцах и тайнах их души. Это щекочет нервы. Но те, кому действительно приходится иметь дело с грабителями и убийцами, ведут себя совершенно иначе.
Мы сидим в полной безопасности у печки и знаем, что наш дом не горит. Мы знаем, что среди нас нет преступника.
Мосье Дюрок, чье имя только что было упомянуто, медленно поднялся с кресла, его огромная тень, казалось, покрыла все кругом, и сама тьма стала темнее.
— Среди нас есть преступник, — сказал он. — Я — Фламбо, и за мной по сей день охотится полиция двух полушарий.
Американец глядел на него сверкающими остановившимися глазами; он не мог ни пошевельнуться, ни заговорить.
— В том, что я говорю, нет ни мистики, ни метафор, — сказал Фламбо. — Двадцать лет я крал этими самыми руками, двадцать лет я удирал от полиции на этих самых ногах. Вы, надеюсь, согласитесь, что это большой стаж. Вы, надеюсь, согласитесь, что мои судьи и преследователи имели дело с настоящим преступником. Как вы считаете, могу я знать, что они думают о преступлении?
Сколько проповедей произносили праведники, сколько почтенных людей обливало меня презрением! Сколько поучительных лекций я выслушал! Сколько раз меня спрашивали, как я мог пасть так низко! Сколько раз мне твердили, что ни один мало–мальски достойный человек не способен опуститься в такие бездны греха!
Что вызывала во мне эта болтовня, кроме смеха? Только мой друг сказал мне, что он знает, почему я краду. И с тех пор я больше не крал.
Отец Браун поднял руку, словно хотел остановить его. Грэндисон Чейс глубоко, со свистом вздохнул.
— Все, что я вам сказал, правда! — закончил Фламбо. — Теперь вы можете выдать меня полиции.
Воцарилось мертвое молчание, только из высокого темного дома доносился детский смех да в хлеву хрюкали большие серые свиньи. А потом вдруг звенящий обидой голос нарушил тишину То, что сказал Чейс, могло бы показаться неожиданным всякому, кто незнаком с американской чуткостью и не знает, как близка она к чисто испанскому рыцарству.
— Мосье Дюрок! — сказал Чейс довольно сухо. — Мы с вами, смею надеяться, друзья, и мне очень больно, что вы сочли меня способным на столь грязный поступок. Я пользовался вашим гостеприимством и вниманием вашей семьи. Неужели я могу сделать такую мерзость только потому, что вы по вашей доброй воле посвятили меня в небольшую часть вашей жизни? К тому же вы защищали друга. Ни один джентльмен не предаст другого при таких обстоятельствах. Лучше уж просто стать доносчиком и продавать за деньги человеческую кровь. Неужели вы себе можете представить подобного Иуду?
— Кажется, я могу, — сказал отец Браун.
Позор отца Брауна
Позор отца Брауна
Было бы нечестно, повествуя о приключениях отца Брауна, умолчать о той скандальной истории, в которую он оказался однажды замешан. И по сей день есть люди — наверное, даже среди его прихожан, — утверждающие, что имя его запятнано. Случилось это в Мексике, в живописной придорожной гостинице с несколько сомнительной репутацией, как выяснилось позже. По мнению некоторых, в тот раз пристрастие к романтике и сочувствие человеческим слабостям толкнули отца Брауна на совершенно безответственный и даже безнравственный поступок. Сама по себе история очень проста, своей простотой–то она и удивительна.
Троя погибла из–за Елены, этот же прискорбный случай произошел по вине прекрасной Гипатии Поттер.
Американцы отличаются особым талантом (который европейцы не всегда умеют ценить) создавать авторитеты снизу, так сказать, по инициативе широкой публики. Как все хорошее на свете, такой порядок имеет свои светлые стороны; одна из них, уже отмеченная мистером Уэллсом и другими, состоит, например, в том, что человек может пользоваться влиянием, не занимая при этом никакого поста. Красивая женщина играет роль некоронованной королевы, даже если она не кинозвезда и не стопроцентная американка по Гибсону. И вот среди красавиц, имевших счастье — или несчастье — быть у всех на виду, оказалась некая Гипатия Хард. Она уже прошла подготовку под картечью цветистых комплиментов в разделах светской хроники местных газет и достигла положения особы, у которой стремятся получить интервью настоящие журналисты.
Очаровательно улыбаясь, она успела высказаться о Войне и Мире, о Патриотизме и Сухом законе, об Эволюции и Библии. Ни один из этих вопросов не затрагивал основ ее популярности, да и трудно, пожалуй, сказать, на чем она, собственно, основывалась, эта ее популярность. Красота и богатый папаша — не редкость у нее на родине, но в ней было еще что–то особо притягательное для блуждающего ока прессы. Почти никто из поклонников в глаза ее не видел и даже не надеялся увидеть, и ни один не рассчитывал извлечь для себя пользу из доходов ее отца. Ее популярность была просто романтической легендой, современным субститутом мифологии, и на этом фундаменте впоследствии выросла другая романтическая легенда, более красочная и бурная, героиней которой предстояло ей стать и которая как думали многие, вдребезги разнесла репутацию отца Брауна, а также и некоторых других людей.
Те, кому американская сатира дала прозвище «сестер–плакальщиц» [1 ] , вынуждены были принять — одни восторженно, другие покорно — ее брак с одним весьма достойным и всеми уважаемым бизнесменом по фамилии Поттер. Считалось позволительным даже называть ее иногда миссис Поттер, при этом само собой разумелось, конечно, что ее муж — всего только муж миссис Поттер.
И тут разразился большой скандал, превзошедший самые заманчивые опасения ее недругов и друзей. Имя Гипатии Поттер стали связывать с именем некоего литератора, проживавшего в Мексике, американца по подданству, но весьма латинского американца по духу. К сожалению, его пороки, как и ее добродетели, всегда служили лакомой пищей для газетных репортеров. Это был не кто иной, как прославленный — или обесславленный — Рудель Романес, поэт, чьи книги завоевали всемирную популярность благодаря изъятиям из библиотек и преследованиям со стороны полиции. Как бы то ни было, но ясная и мирная звезда Гипатии Поттер блистала теперь на небосводе в непосредственной близости с этой кометой. Он действительно походил на комету, поскольку был волосат и горяч, первое явствовало из портретов, второе — из стихов. И как всякая комета, он обладал разрушительной силой: за ним в виде огненного хвоста тянулась цепь разводов, что одни объясняли его успехами в роли любовника, а другие — провалами в роли мужа. Гипатии приходилось нелегко.
Человек, который должен на глазах у публики вести безупречную личную жизнь, испытывает свои трудности — чувствует себя манекеном в витрине, где для всеобщего обозрения оборудован уютный домашний уголок. Газетные репортеры публиковали какие–то туманные фразы относительно Великого Закона Любви и Высшего Самовыражения. Язычники ликовали «Сестры–плакальщицы» допустили в своих комментариях нотку романтического сожаления, у некоторых из них — наиболее закаленных — даже хватило смелости процитировать строки из известного стихотворения Мод Мюллер о том, что на свете нет слов печальнее, чем «Это могло бы быть…» А мистер Эгер П. Рок, ненавидевший «сестер–плакальщиц» праведной лютой ненавистью, заявил, что по данному поводу он полностью солидарен с Брет–Гартом, предложившим свой вариант известного стихотворения:
Куда печальнее нам видеть вещи суждено.
Так есть, однако ж быть так не должно.
Ибо мистер Рок был твердо — и справедливо убежден в том, что очень многого не должно было бы быть.
Он беспощадно и яростно критиковал деградацию общества на страницах газеты «Миннеаполисский метеор» и вообще был человек смелый и честный. Быть может, в своем негодовании он проявлял некоторую односторонность, но это чувство было у него здоровой реакцией на сентиментальную манеру современной прессы и так называемого общественного мнения смешивать праведное и неправедное. И прежде всего он боролся против того святотатственного ореола славы, которым окружаются бандиты и гангстеры. Правда, в своем раздражении он чересчур склонен был исходить из предпосылки, что все гангстеры — латиноамериканцы, а все латиноамериканцы — гангстеры. Однако этот его предрассудок, хотя, быть может, и отдающий провинцией, все же производил освежающее впечатление в той атмосфере восторженно–трусливого поклонения героям, когда профессиональный убийца почитался как законодатель мод, если только, по отзывам печати, он улыбался неотразимой улыбкой и носил безупречный смокинг.
К моменту, когда, собственно, начинается эта история, предубеждения против латиноамериканцев переполнили душу мистера Рока, потому что он как раз находился на их территории; решительно и гневно шагая вверх по холму, он направлялся к белому зданию отеля в живописном кольце пальм, где, по слухам, остановились Поттеры и, стало быть, находился двор таинственной королевы Гипатии. Эгер Рок даже с виду был типичный пуританин, скорей даже, пожалуй, мужественный пуританин XVII столетия, а не один из тех менее жестоких и более грамотных их потомков, которые расплодились в XX веке. Если б ему сказали, что его необычная старомодная черная шляпа, обычный хмурый взор и суровое, как из камня высеченное лицо набрасывают мрачную тень на солнечные пальмы и виноградники, он, несомненно, был бы польщен. Влево и вправо устремлял он взор, горящий неусыпным подозрением. И вдруг на гребне холма, впереди себя, на фоне субтропического заката увидел силуэты двух фигур в таких позах, которые и у менее подозрительного человека могли бы возбудить кое–какие подозрения.
Один из тех двоих выглядел сам по себе примечательно. Он стоял как раз в том месте, где дорога переваливает через холм, четко рисуясь на фоне неба над долиной, словно нарочно выбрал и эту позицию, и эту позу. Закутанный в широкий черный плащ, в байроническом стиле, он высоко вскинул голову, которая в своей темной красе была удивительно похожа на голову Байрона. Те же вьющиеся волосы, те же глубоко вырезанные ноздри, и даже нечто вроде того же презрения к миру и негодования сквозило во всей его фигуре. В руке он сжимал довольно длинную палку, или, вернее, трость с острым наконечником: какими пользуются альпинисты, и сейчас она казалась фантастическим подобием копья. Впечатление это еще усиливалось благодаря контрасту с комическим обликом второго человека, державшего в руке зонт. Это был совершенно новый, тщательно свернутый зонт, совсем не такой, например, как знаменитый зонт отца Брауна. И сам приземистый, толстый человечек с бородкой был одет аккуратно, точно клерк, в легкий воскресный костюм. Но прозаический его зонт был угрожающе поднят, словно изготовлен к нападению. Защищаясь, высокий человек с палкой быстро шагнул ему навстречу, но тут вся сцена вдруг приобрела комический вид: зонт сам собой раскрылся, заслонив своего упавшего владельца, и противник его оказался в позе рыцаря, пронзающего копьем карикатурное подобие щита. Но он не стал заходить дальше и вонзать копье глубже; выдернув острие своей трости, он с раздражением отвернулся и зашагал по дороге прочь. Коротенький человечек поднялся с земли, аккуратно сложил зонт и тоже зашагал по дороге, но в противоположном направлении, к отелю.
Рок не слышал ни слова из того, что было сказано сторонами этого нелепого вооруженного конфликта, но, идя по дороге вслед за коротеньким бородатым человеком, он о многом успел подумать. Романтический плащ и несколько опереточная красота одного из них в сочетании со стойкой самообороной другого как нельзя лучше совпадали с той историей, ради которой он приехал в Мексику, и он заключил, что этих двоих зовут Романес и Поттер. Догадка его полностью подтвердилась, когда, войдя из–под колоннады в вестибюль, он услышал голос бородатого, звучавший не то сварливо, не то повелительно.
По–видимому, он говорил с управляющим или с кем–то из прислуги и, насколько разобрал Рок, предостерегал их против какого–то весьма опасного субъекта, появившегося в округе. — Даже если он уже побывал в отеле, — говорил бородатый в ответ на какие–то неразборчивые возражения, — я все же настаиваю, чтобы больше его не впускали. За такими типами должна следить полиция, и, уж во всяком случае, я не позволю, чтобы он докучал леди.
В мрачном молчании слушал его Рок, и уверенность его росла; затем он проскользнул через вестибюль к нише, где находилась книга для записи приезжих, и, раскрыв ее на последней странице, убедился, что «тип» действительно побывал в отеле: имя Руделя Романеса, этой романтической знаменитости, было вырисовано в книге крупными буквами иностранного вида, а немного пониже, довольно близко друг от друга, стояли имена Гипатии Поттер и Элиса Т. Поттера, выписанные добропорядочным и вполне американским почерком.
Эгер Рок недовольно озирался и повсюду вокруг себя, даже в небогатой внутренней отделке отеля, видел то, что было ему больше всего ненавистно.
Может быть, и неразумно негодовать из–за того, что на апельсиновых деревьях — даже на тех, что растут в кадках, — зреют апельсины; еще того неразумнее возмущаться, что ими пестрят старенькие занавески и выцветшие обои. Но для него, как ни странно, эти узоры в виде красно–золотых солнц, перемежающихся кое–где серебряными лунами, были квинтэссенцией всего самого недопустимого.
Они воплощали в его глазах слабохарактерность и падение нравов, которые он, исходя из своих принципов, осуждал в современном обществе и которые он, исходя из своих предрассудков, связывал с теплом и негой юга. Его раздражал даже вид потемневшего полотна, на котором неясно вырисовывался неизменный пастушок Ватто [1 ] со своей гитарой, или голубой кафель с обязательным купидончиком верхом на дельфине. Здравый смысл мог бы подсказать ему, что все эти предметы он, наверное, не раз видел в витринах магазинов на Пятой авеню, однако здесь они были для него дразнящими голосами сирен — исчадий языческого Средиземноморья. Внезапно все вокруг него переменилось, как меняется неподвижное отражение в зеркале, когда по нему промелькнет быстролетная тень, и комнату наполнило чье–то требовательное присутствие. Он медленно, даже нехотя, обернулся и понял, что перед ним — знаменитая Гипатия, о которой он столько читал и слышал в течение многих лет.
Гипатия Поттер, урожденная Хард, обладала той особенной красотой, в применении к которой эпитет «лучистая» сохраняет свое первоначальное, прямое значение: ее воспетая газетчиками Индивидуальность исходила от нее в виде ослепительных лучей. Она не стала бы менее красивой и сделалась бы, кое на чей вкус, только более привлекательной, если бы не столь щедро одаривала всех этими лучами, но ее учили, что подобная замкнутость — чистейший эгоизм.
Она могла бы сказать, что целиком отдала себя на службу обществу; правильнее было бы сказать, что она, наоборот, обрела себя на службе обществу; но так или иначе служила она обществу вполне добросовестно. И поэтому ее ослепительные голубые глаза действительно разили, точно мифические стрелы Купидона, которые убивают на расстоянии. Впрочем, цели, которых она при этом добивалась, носили абстрактный характер, выходящий за пределы обычного кокетства. От белокурых, почти бесцветных волос, уложенных вокруг головы в виде ангельского нимба, казалось, исходила электрическая радиация. Когда же она поняла, что стоящий перед ней незнакомец — не кто иной, как мистер Эгер Рок из «Миннеаполисского метеора», ее глаза заработали, как сверхмощные прожекторы, обшаривающие горизонты Соединенных Штатов.
Однако на этот раз, как вообще иногда случалось, прекрасная дама ошиблась. Сейчас Эгер Рок не был Эгером Роком из «Миннеаполисского метеора».
Он был просто Эгером Роком, и в душе его возник могучий и чистый моральный порыв, не имевший ничего общего с грубой деятельностью газетного репортера.
Сложное, смешанное — рыцарское и национальное — чувство красоты и вдруг родившаяся потребность немедленно совершить какой–нибудь высоконравственный поступок, — также черта национальная, — придали ему храбрости выступить в новой возвышенно–оскорбительной роли. Он припомнил другую Гипатию, прекрасную последовательницу неоплатоников, припомнил свой любимый эпизод из романа Кингсли [1 ] , где молодой монах бросает героине упрек в распутстве и идолопоклонстве. И, остановившись перед Гипатией Поттер, строго и твердо произнес:
— Прошу прощенья, мадам, но я хотел бы сказать вам несколько слов с глазу на глаз.
— Ну, что ж, — ответила она, обводя комнату своим сияющим взором, — только можно ли считать, что мы с вами здесь с глазу на глаз?
Рок тоже оглядел комнату, но не увидел никаких признаков жизни, кроме апельсиновых деревьев в кадках да еще одного предмета, который был похож на огромный черный гриб, но оказался шляпой какого–то священника, флегматично курившего черную мексиканскую сигару и в остальном столь же неподвижного, как и всякое растение. Задержав взгляд на тяжелых, невыразительных чертах его лица, Рок отметил про себя деревенскую неотесанность, довольно обычную для священников латинских и в особенности латиноамериканских стран, и, рассмеявшись, слегка понизил голос.
— Ну, не думаю, чтоб этот мексиканский падре понимал наш язык. Где этим ленивым увальням выучить какой–нибудь язык, кроме своего! Конечно, я не поклянусь, что он мексиканец, он может быть кем угодно: метисом или мулатом, например. Но что это не американец, я ручаюсь, — среди нашего духовенства нет таких низкосортных типов.
— Собственно говоря, — произнес низкосортный тип, вынув изо рта черную сигару, — я англичанин. Моя фамилия Браун. Но могу, если угодно, уйти отсюда, чтобы не мешать вам.
— Если вы англичанин, — в сердцах обратился к нему Рок, — вы должны испытывать естественный нордический протест против всего этого безобразия.
Довольно, если я скажу, что здесь, в окрестностях отеля, бродит чрезвычайно опасный человек, высокого роста, в плаще, как эти безумные стихотворцы со старинных портретов.
— Ну, это еще мало о чем говорит, — мягко заметил священник, — такие плащи здесь носят очень многие, потому что после захода солнца сразу становится холодно.
Рок метнул на него мрачный настороженный взгляд, как будто бы подозревал тут какую–то увертку в пользу широкополых шляп и лунного света.
— Дело не только в плаще, — проворчал он, — хотя, конечно, надет он был странно. Весь облик этого человека — театральный, вплоть до его проклятой театральной красивости. И если вы позволите, мадам, я бы настоятельно советовал вам не иметь с ним ничего общего, вздумай он сюда явиться. Ваш муж уже приказал служащим отеля не впускать его…
Но тут Гипатия вскочила и каким–то странным жестом закрыла лицо, запустив пальцы в волосы. Казалось, тело ее сотрясали рыдания, но когда она снова взглянула на Рока, обнаружилось, что она хохочет.
— Ах, какие же вы смешные! — проговорила она и, что было совсем не в ее стиле, со всех ног бросилась к двери и исчезла.
— Этот смех похож на истерику, — немного смутившись, заметил Рок и растерянно обратился к маленькому священнику. — Понимаете, я считаю, что раз вы англичанин, то, во всяком случае, должны быть на моей стороне против разных этих латинян. Право, я не из тех, кто разглагольствует об англосаксах, но ведь есть же такая наука, как история. Всегда можно доказать, что цивилизацию Америке дала Англия.
— Следует также признать, дабы смирить нашу гордыню, — сказал отец Браун, — что Англии цивилизацию дали латиняне.
И опять у Рока появилось неприятное чувство, что собеседник в чем–то скрытно и неуловимо его опровергает, отстаивая ложные позиции; и он буркнул, что не понимает, о чем идет речь.
— А как же, был, например, один такой латинянин, или, может, правильнее сказать, итальяшка, по имени Юлий Цезарь, его еще потом зарезали: сами знаете, как они любят поножовщину. И был другой, по имени Августин [1 ] , который принес христианство на наш маленький остров. Без этих двух невелика была бы сейчас наша цивилизация.
— Ну, это все древняя история, — раздраженно сказал журналист. — А я интересуюсь современностью. И я вижу, что эти негодяи несут язычество в нашу страну и уничтожают остатки христианства. И к тому же уничтожают остатки нашего здравого смысла. Установившиеся обычаи, твердые общественные порядки, традиционный образ жизни фермеров, какими были наши отцы и деды, — все, все превращается в этакую горячую кашицу, сдобренную нездоровыми чувствами и сенсациями по поводу разводов кинозвезд, и теперь глупые девчонки стали считать, что брак — это всего лишь способ получить развод.
— Совершенно верно, — сказал отец Браун. — Разумеется, в этом я полностью с вами согласен. Но не будем судить слишком строго. Возможно, что южане действительно несколько более подвержены слабостям такого рода. Нельзя забывать, однако, что и у северян есть свои слабости. Может быть, здешняя атмосфера в самом деле излишне располагает к простой романтике…
Но при последнем слове извечное негодование вновь забушевало в груди Эгера Рока.
— Ненавижу романтику, — провозгласил он, ударив кулаком по столику. — Вот уже сорок лет, как я изгоняю это безобразие со страниц тех газет, для которых работаю. Стоит любому проходимцу удрать с какой–нибудь буфетчицей, и это уже называют тайным романтическим браком или еще того глупее. И вот теперь нашу собственную Гипатию Хард, дочь порядочных родителей, пытаются втянуть в безнравственный романтический бракоразводный процесс, о котором газеты раструбят по всему миру с таким же восторгом, как об августейшем бракосочетании. Этот безумный поэт Романес преследует ее, и, можете не сомневаться, вслед за ним сюда передвинется прожектор всеобщего внимания, словно он — кумир экрана, из тех, что у них именуются Великими Любовниками.
Я его видел по дороге — у него лицо настоящего киногероя. Ну, а мои симпатии — на стороне порядочности и здравого смысла. Мои симпатии на стороне бедного Поттера, простого, честного биржевого маклера из Питсбурга, полагающего, что он имеет право на собственный домашний очаг. И он борется за него. Я слышал, как он кричал на служащих, чтобы они не впускали того негодяя. И правильно делал. Народ здесь, в отеле, на мой взгляд, хитрый и жуликоватый, но он их припугнул как следует.
— Я склонен разделить ваше мнение об управляющем и служащих этого отеля, — отозвался отец Браун. — Но ведь нельзя же судить по ним обо всех мексиканцах. Кроме того, по–моему, джентльмен, о котором вы говорите, не только припугнул их, но и подкупил, раздав немало долларов, чтобы переманить их на свою сторону. Я видел, как они запирали двери и очень оживленно шептались друг с другом. Кстати сказать, у вашего простого честного приятеля, видимо, куча денег.
— Я не сомневаюсь, что дела его идут успешно, — сказал Рок. — Он принадлежит к типу наших преуспевающих толковых бизнесменов. А вы что, собственно, хотите этим сказать?
— Я думал, может быть, мои слова натолкнут вас на другую мысль, — ответил отец Браун, с тяжеловесной учтивостью простился и вышел из комнаты.
Вечером за ужином Рок внимательно следил за Поттерами. Его впечатления обогатились, хотя ничто не поколебало его уверенности в том, что зло угрожает дому Поттера. Сам Поттер оказался человеком, заслуживающим более пристального внимания: журналист, который вначале счел его простым и прозаичным, теперь с удовольствием обнаружил черты утонченности в том, кого он считал героем, или, вернее, жертвой происходящей трагедии. Действительно, лицо у Поттера было интеллигентное и умное, однако с озабоченным и временами раздраженным выражением. У Рока создалось впечатление, что этот человек оправляется после недавней болезни; его неопределенного цвета волосы были редкими и довольно длинными, как будто бы их давно не стригли, а весьма необычного вида борода тоже казалась какой–то запущенной. За столом он раза два обратился к своей жене с какими–то резкими язвительными замечаниями, а больше возился с желудочными пилюлями и другими изобретениями медицинской науки. Однако по–настоящему озабочен он был, разумеется, лишь той опасностью, что грозила извне. Его жена подыгрывала ему в великолепной, хотя, может быть, слегка снисходительной манере Терпеливой Гризельды, но глаза ее тоже беспрестанно устремлялись на двери и ставни, как будто бы она боялась и в то же время ждала вторжения. После загадочной истерики, которую наблюдал у нее Рок, он имел основания опасаться, что чувства ее носят противоречивый характер.
Но главное событие, о котором ведется здесь речь, произошло поздно ночью. В полной уверенности, что все уже разошлись спать, Рок решил наконец подняться к себе в номер, но, проходя через холл, с удивлением заметил отца Брауна, который сидел в уголке под апельсиновым деревом и невозмутимо читал книгу. Они обменялись пожеланиями спокойной ночи, и журналист уже поставил ногу на первую ступеньку лестницы, как вдруг наружная дверь подпрыгнула на петлях и заходила под яростными ударами, которые кто–то наносил снаружи, громовой голос, перекрывая грохот ударов, потребовал, чтобы дверь немедленно открыли. Журналист почему–то был уверен, что удары наносились заостренной палкой вроде альпенштока. Перегнувшись через перила, он увидел, что на первом этаже, где свет уже был погашен, взад и вперед снуют слуги, проверяют запоры, но не снимают их, удостоверившись в этом, он немедленно поднялся к себе в номер. Здесь он сразу уселся за стол и с яростным воодушевлением принялся писать статью для своей газеты.
Он описывал осаду отеля; его дешевую пышность, атмосферу порока, хитрые увертки священника, и сверх всего ужасный голос, проникающий извне, подобно вою волка, рыщущего вокруг дома. И вдруг мистер Рок выпрямился на своем стуле. Прозвучал протяжный, дважды повторенный свист, который был ему вдвойне ненавистен, потому что напоминал и сигнал заговорщиков, и любовный призыв птиц. Наступила полная тишина. Рок замер, вслушиваясь. Спустя несколько мгновений, он вскочил, так как до него донесся новый шум. Что–то пролетело, с легким шелестом рассекая воздух, и упало с отчетливым стуком — какой–то предмет швырнули в окно. Повинуясь зову долга, Рок спустился вниз — там было темно и пусто, вернее, почти пусто, потому что маленький священник по–прежнему сидел под апельсиновым деревцем и при свете настольной лампы читал книгу.
— Вы, видимо, поздно ложитесь спать, — сердито заметил Рок.
— Страшная распущенность, — сказал отец Браун, с улыбкой поднимая голову, — читать «Экономику ростовщичества» глубокой ночью.
— Все двери заперты, — сказал Рок.
— Крепко–накрепко, — подтвердил священник. — Кажется, ваш бородатый приятель принял необходимые меры. Кстати сказать, он немного напуган. За обедом он был сильно не в духе, на мой взгляд.
— Вполне естественно, когда у человека прямо на глазах дикари в этой стране пытаются разрушить его семейный очаг.
— Было бы лучше, — возразил отец Браун, если бы человек, вместо того чтобы оборонять свой очаг от нападения извне, постарался укрепить его изнутри, вы не находите?
— О, я знаю все ваши казуистические увертки, — ответил его собеседник. — Может быть, он и был резковат со своей женой, но ведь право на его стороне. Послушайте, вы мне кажетесь не таким уж простачком. Вы, наверно, знаете больше, чем говорите. Что, черт возьми, здесь происходит? Почему вы тут сидите всю ночь и наблюдаете?
— Потому что я подумал, — добродушно ответил отец Браун, — что моя спальня может понадобиться.
— Понадобиться? Кому?
— Дело в том, что миссис Поттер нужна была отдельная комната, — с безмятежной простотой объяснил отец Браун. — Ну, я и уступил ей мою, потому что там можно открыть окно. Сходите посмотрите, если угодно.
— Ну, нет. У меня найдется для начала забота поважнее, — скрежеща зубами, проговорил Рок. — Вы можете откалывать свои обезьяньи шутки в этом мексиканском обезьяннике, но я–то еще не потерял связи с цивилизованным миром.
Он ринулся к телефонной будке, позвонил в свою редакцию и поведал им по телефону историю о том как преступный священник оказывал содействие преступному поэту. Затем он устремился вверх по лестнице, вбежал в номер, принадлежавший священнику, и при свете единственной свечи, оставленной владельцем на столе, увидел, что все окна в номере раскрыты настежь.
Он успел еще заметить, как нечто, напоминающее веревочную лестницу, соскользнуло с подоконника, и, взглянув вниз, увидел на газоне перед домом смеющегося мужчину, который сворачивал длинную веревку. Смеющийся мужчина был высок и черноволос, а рядом с ним стояла светловолосая, но также смеющаяся дама. На этот раз мистер Рок не мог утешаться даже тем, что смех ее истеричен. Слишком уж естественно он звучал. И мистер Рок в ужасе слушал, как звенел этот смех на дорожках сада, по которым она уходила в темноту зарослей со своим трубадуром.
Эгер Рок повернул к священнику лицо — не лицо, а грозный лик Страшного суда.
— Вея Америка узнает об этом, — произнес он. — Вы, попросту говоря, помогли ей сбежать с ее кудрявым любовником.
— Да, — сказал отец Браун. — Я помог ей сбежать с ее кудрявым любовником.
— Вы, считающий себя слугой Иисуса Христа! — воскликнул Рок. — Вы похваляетесь своим преступлением!
— Мне случалось раз или два быть замешанным в преступлениях, — мягко возразил священник. — К счастью, на этот раз обошлось без преступления. Это просто тихая семейная идиллия, которая кончается при теплом свете домашнего очага.
— Кончается веревочной лестницей, а надо бы веревочной петлей, — сказал Рок. — Ведь она же замужняя женщина.
— Конечно.
— Ну, и разве долг не предписывает ей находиться там, где ее муж?
— Она находится там, где ее муж, — сказал отец Браун.
Собеседник его пришел в ярость.
— Вы лжете! — воскликнул он. — Бедный толстяк и сейчас еще храпит в своей постели.
— Вы, видимо, неплохо осведомлены о его личной жизни, — сочувственно заметил отец Браун. — Вы бы, наверно, могли издать жизнеописание Человека с Бородой. Единственное, чего вы так и не удосужились узнать про него, так это — его имя.
— Вздор, — сказал Рок. — Его имя записано в книге для приезжих.
— Вот именно, — кивнул священник. Такими большими буквами: Рудель Романес. Гипатия Поттер, которая приехала к нему сюда, смело поставила свое имя чуть пониже, так как намерена была убежать с ним, а ее муж поставил свое имя чуть пониже ее имени, в знак протеста, когда настиг их в этом отеле.
Тогда Романес (у которого, как у всякого популярного героя, презирающего род человеческий, куча денег) подкупил этих негодяев в отеле, и они заперли все двери, чтобы не впустить законного мужа. А я, как вы справедливо заметили, помог ему войти.
Когда человек слышит нечто, переворачивающее все в мире вверх ногами: что хвост виляет собакой, что рыба поймала рыбака, что земля вращается вокруг луны, — проходит время, прежде чем он может всерьез переспросить, не ослышался ли он. Он еще держится за мысль, что все это абсолютно противоречит очевидной истине. Наконец Рок произнес:
— Вы что, хотите сказать, что бородатый человек — это романтик Рудель, о котором так много пишут, а кудрявый парень — мистер Поттер из Питсбурга?
— Вот именно, — подтвердил отец Браун. — Я догадался с первого же взгляда. Но потом удостоверился.
Некоторое время Рок размышлял, а затем проговорил:
— Не знаю, может быть, вы и правы. Но как такое предположение могло прийти вам в голову перед лицом фактов?
Отец Браун как–то сразу смутился, он опустился на стул и с бессмысленным видом уставился перед собой. Наконец легкая улыбка обозначилась на его круглом и довольно глупом лице, и он сказал:
— Видите ли, дело в том, что я не романтик.
— Черт вас знает, что вы такое, — грубо вставил Рок.
— А вот вы — романтик, — сочувственно продолжал отец Браун. — Вы, например, видите человека с поэтической внешностью и думаете, что он — поэт?
А вы знаете, как обычно выглядят поэты? Сколько недоразумений породило одно совпадение в начале девятнадцатого века, когда жили три красавца, аристократа и поэта: Байрон, Гете и Шелли! Но в большинстве случаев, поверьте, человек может написать. «Красота запечатлела у меня на устах свой пламенный поцелуй», — или что там еще писал этот толстяк, отнюдь не отличаясь при этом красотой. Кроме того, представляете ли вы себе, какого возраста обычно достигает человек к тому времени, когда слава его распространяется по всему свету? Уотс [1 ] нарисовал Суинберна с пышным ореолом волос, но Суинберн был лысым еще до того, как его поклонники в Америке или в Австралии впервые услыхали об его гиацинтовых локонах. И Д'Аннунцио [2 ] тоже. Собственно говоря, у Романеса до сих пор внешность довольно примечательная — вы сами можете в этом убедиться, если приглядитесь внимательнее. У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом, как оно и есть на самом деле. К несчастью, подобно многим другим обладателям утонченного интеллекта, он глуп. Он опустился и погряз в эгоизме и заботах о собственном пищеварении. И честолюбивая американская дама, полагавшая, что побег с поэтом подобен воспарению на Олимп к девяти музам, обнаружила, что одного дня с нее за глаза довольно. Так что к тому времени, когда появился ее муж и штурмом взял отель, она была счастлива вернуться к нему.
— Но муж? — недоумевал Рок. — Этого я никак в толк не возьму.
— А–а, не читайте так много современных эротических романов, — сказал отец Браун и опустил веки под пламенным протестующим взором своего собеседника. — Я знаю, все эти истории начинаются с того, что сказочная красавица вышла замуж за старого борова–финансиста. Но почему? В этом, как и во многих других вопросах, современные романы крайне несовременны. Я не говорю, что этого никогда не бывает, но, этого почти не бывает в настоящее время, разве что по собственной вине героини. Теперь девушки выходят замуж за кого хотят, в особенности избалованные девушки вроде Гипатии. За кого же они выходят? Такая красивая и богатая мисс обычно окружена толпой поклонников, кого же она выберет? Сто шансов против одного, что она выйдет замуж очень рано и выберет себе самого красивого мужчину из тех, с кем ей приходится встречаться на балах или на теннисном корте. И, знаете ли, обыкновенные бизнесмены бывают иногда красивыми. Явился молодой бог (по имени Поттер), и ее совершенно не интересовало, кто он, маклер или взломщик.
Но при данном окружении, согласитесь сами, гораздо вероятнее, что он окажется маклером. И не менее вероятно, что его будут звать Поттером.
Видите, вы оказались таким неизлечимым романтиком, что целую историю построили на одном предположении, будто человека с внешностью молодого бога не могут звать Поттером. Поверьте, имена даются людям вовсе не так уж закономерно.
— Ну? — помолчав, спросил журналист. — А что же, по–вашему, произошло потом?
Отец Браун порывисто поднялся со стула, пламя свечи дрогнуло, и тень от его короткой фигуры, протянувшись через всю стену, достигла потолка, вызывая странное впечатление, словно соразмерность вещей в комнате вдруг нарушилась.
— А, — пробормотал он, — в этом–то все зло. В этом настоящее зло. И оно куда опаснее, чем старые индейские демоны, таящиеся в здешних джунглях. Вы вот подумали, что я выгораживаю латиноамериканцев со всей их распущенностью, так вот, как это ни странно, — и он посмотрел на собеседника сквозь очки совиными глазами, — как это ни невероятно, но в определенном смысле вы правы. Вы говорите: «Долой романтику». А я говорю, что готов иметь дело с настоящей романтикой, тем более что встречается она не часто, если не считать пламенных дней ранней юности. Но, говорю я, уберите «интеллектуальное единение», уберите «платонические союзы», уберите «высший закон самоосуществления» и прочий вздор, тогда я готов встретить лицом к лицу нормальный профессиональный риск в моей работе. Уберите любовь, которая на самом деле не любовь, а лишь гордыня и тщеславие, реклама и сенсация, и тогда мы готовы бороться с настоящей любовью — если в этом возникнет необходимость, а также с любовью, которая есть вожделение и разврат.
Священникам известно, что у молодых людей бывают страсти, точно так же, как докторам известно, что у них бывает корь. Но Гипатии Поттер сейчас по меньшей мере сорок, и она влюблена в этого маленького поэта не больше, чем если бы он был издателем или агентом по рекламе. В том–то и все дело: он создавал ей рекламу. Ее испортили ваши газеты, жизнь в центре всеобщего внимания, постоянное желание видеть свое имя в печати, пусть даже в какой–нибудь скандальной истории, лишь бы она была в должной мере «психологична» и шикарна. Желание уподобиться Жорж Санд, чье имя навеки связано с Альфредом де Мюссе. Когда ее романтическая юность прошла, Гипатия впала в грех, свойственный людям зрелого возраста, — в грех рассудочного честолюбия. У самой у нее рассудка кот наплакал, но для рассудочности рассудок ведь не обязателен.
— На мой взгляд, она очень неглупа, в некотором смысле, — заметил Рок.
— Да, в некотором смысле, — согласился отец Браун. — В одном–единственном смысле — в практическом. В том смысле, который ничего общего не имеет со здешними ленивыми нравами. Вы посылаете проклятия кинозвездам и говорите, что ненавидите романтику. Неужели вы думаете, что кинозвезду, в пятый раз выходящую замуж, свела с пути истинного романтика?
Такие люди очень практичны, практичнее, чем вы, например. Вы говорите, что преклоняетесь перед простым, солидным бизнесменом. Что же вы думаете, Рудель Романес — не бизнесмен? Неужели вы не понимаете что он сумел оценить — не хуже, чем она, — все рекламные возможности своего последнего громкого романа с известной красавицей? И он прекрасно понимал также, что позиции у него в этом деле довольно шаткие. Поэтому он и суетился так, и прислугу в отеле подкупил, чтобы они заперли все двери. Я хочу только сказать вам, что на свете было бы гораздо меньше скандалов и неприятностей, если бы люди не идеализировали грех и не стремились прославиться в роли грешников. Может быть, эти бедные мексиканцы кое–где и живут, как звери, или, вернее, грешат, как люди, но, по крайней мере, они не увлекаются «идеалами». В этом следует отдать им должное.
Он снова уселся так же внезапно, как и встал, и рассмеялся, словно прося извинения у собеседника.
— Ну вот, мистер Рок, — сказал он, вот вам мое полное признание, ужасная история о том, как я содействовал побегу влюбленных. Можете с ней делать все, что хотите.
— В таком случае, — заявил мистер Рок, поднимаясь, я пройду к себе в номер и внесу в свою статью кое–какие поправки. Но прежде всего мне нужно позвонить в редакцию и сказать, что я наговорил им кучу вздора.
Не более получаса прошло между первым звонком Рока, когда он сообщил о том, что священник помог поэту совершить романтический побег с прекрасной дамой, и его вторым звонком, когда он объяснил, что священник помешал поэту совершить упомянутый поступок, но за этот короткий промежуток времени родился, разросся и разнесся по миру слух о скандальном происшествии с отцом Брауном. Истина и по сей день отстает на полчаса от клеветы, и никто не знает, где и когда она ее настигнет. Благодаря болтливости газетчиков и стараниям врагов первоначальную версию распространили по всему городу еще раньше, чем она появилась в печати. Рок незамедлительно выступил с поправками и опровержениями, объяснив в большой статье, как все происходило на самом деле, однако отнюдь нельзя утверждать, что противоположная версия была тем самым уничтожена. Просто удивительно какое множество людей прочитали первый выпуск газеты и не читали второго. Все вновь и вновь, во всех отдаленных уголках земного шара, подобно пламени, вспыхивающему из–под почерневшей золы, оживало «Скандальное происшествие с отцом Брауном, или Патер разрушает семью Поттера». Неутомимые защитники из партии сторонников отца Брауна гонялись за ней по всему свету с опровержениями, разоблачениями и письмами протеста. Иногда газеты печатали эти письма, иногда — нет. И кто бы мог сказать, сколько оставалось на свете людей, слышавших эту историю, но не слышавших ее опровержения? Можно было встретить целые кварталы, население которых все поголовно было убеждено, что мексиканский скандал — такое же бесспорное историческое событие, как Пороховой заговор. Кто–нибудь просвещал наконец этих простых, честных жителей, но тут же обнаруживалось, что старая версия опять возродилась в небольшой группе вполне образованных людей, от которых уж, казалось, никак нельзя было ожидать такого неразумного легковерия.
Видно, так и будут вечно гоняться друг за другом по свету два отца Брауна: один бессовестный преступник, скрывающийся от правосудия, второй — страдалец, сломленный клеветой и окруженный ореолом реабилитации. Ни тот, ни другой не похож на настоящего отца Брауна, который вовсе не сломлен; шагая по жизни своей не слишком–то изящной походкой, несет он в руке неизменный зонт, немало повидавший на своем веку, к людям относится доброжелательно и принимает мир как товарища, но не как судью делам своим.
Убийство на скорую руку
Эта загадочная история приключилась в местечке на побережье Сассекса, где возле самого моря в окружении садов стоит гостиница «Майский шест и гирлянда». Жители местечка хорошо помнят, как однажды ярким солнечным днем в тихую гостиницу зашли два прелюбопытнейших субъекта.
Не запомнить их было мудрено. Один из них, смуглый незнакомец с черной бородой, носил блестевший на солнце зеленый тюрбан. Другой, по мнению многих, выглядел еще занятнее: рыжие усы, поистине львиная грива, черная мягкая шляпа, какие носят священники. Этого человека в местечке знали, он частенько появлялся на побережье и читал там проповеди или, размахивая деревянной лопаткой, дирижировал оркестром Общества трезвости. Но чтобы он прежде хоть раз заходил в бар при гостинице — такого местные жители еще не видели. Впрочем, появление этих странных господ — не начало нашей истории. Чтобы распутать все хитросплетения, лучше обратиться к самому началу.
За полчаса до появления примечательных гостей в гостиницу заглянули два ничем не примечательных гостя. Первый, крепкий симпатичный мужчина, держался так, чтобы по возможности не привлекать к себе внимания. Но если кто–нибудь попристальнее присмотрелся бы к его обуви, он безошибочно определил бы, что перед ним инспектор полиции в штатском — в штатском самом незатейливом. Его спутник, невзрачный человечек, тоже не отличался щегольством — на нем был костюм священника. Однако этот священник проповедей на берегу не читал.
Спутники прошли через холл и оказались в просторной курительной комнате, где располагался бар. Кто бы мог подумать, что обыкновенное посещение бара может обернуться трагедией, которой в тот день суждено было разыграться на глазах спутников?
Надо сказать, что в то время в респектабельной гостинице под названием «Майский шест и гирлянда» шел ремонт.
По словам хозяина, ее «отделывали заново», но, по мнению завсегдатаев, ее не отделывали заново, а разделывали под орех. Так выразился мистер Рэгтли, старый джентльмен, известный на всю округу сварливостью и причудами. Он обыкновенно захаживал в бар, заказывал шерри–бренди, садился в уголке и принимался честить все и вся.
Ремонт шел своим чередом, и скоро от привычной обстановки английской гостиницы не осталось и следа. Метр за метром, комната за комнатой, гостиница приобретала сходство с пышными хоромами левантийского ростовщика из американского фильма.
Пока что единственным помещением, где работы уже закончились и посетители могли расположиться по–человечески, был тот самый зал, в который зашли спутники. Прежде это помещение носило гордое название «распивочная», теперь же его загадочно именовали «питейный бар». Зал был «отделан» на азиатский манер. Каждый предмет обстановки придавал ему сходство с восточным Диваном. Исчезли развешанные по стенам ружья, гравюры со сценами охоты и чучела рыб в стеклянных ящичках. Их место заняли пестрые восточные ткани с глубокими складками, замысловатые ножи, кинжалы и ятаганы. Казалось, хозяин загодя приготовился к появлению джентльмена в чалме. На самом же деле зал вовсе не предназначался для приема каких–нибудь почетных гостей. Просто другие облюбованные завсегдатаями уголки гостиницы ремонтировались и для посетителей был отведен только этот зал, чистый и нарядный.
Видно, ремонт доставлял хозяину и его помощникам множество хлопот и заниматься посетителями им было недосуг. Сколько ни дожидались наши спутники в пустом баре, к ним так никто и не вышел.
Инспектор потерял терпение и принялся звонить в колокольчик и стучать по стойке. Священник же преспокойно уселся на стул и всем своим видом показывал, что спешить ему некуда. Обернувшись, полицейский заметил, что пухлое лицо священника стало непроницаемым (это выражение было знакомо инспектору), а глаза из–под круглых очков разглядывают украшения на стенах.
— Грош цена хозяину, который посетителей ни в грош не ставит, — вздохнул инспектор Гринвуд и отошел от стойки. — Во всей гостинице негде присесть: всюду стремянки и свежая побелка. А здесь — хоть бы кто пива подал. О чем это вы задумались?
Священник протер очки:
— Так, пустяки. Моим мыслям тоже грош цена. Мне почему–то пришло в голову, что здесь очень легко совершить убийство.
— Ну, в этом деле вам и карты в руки, — добродушно заметил инспектор. — Иной полицейский спит и видит, чтобы ему хоть одно убийство досталось расследовать, а вы, отец Браун, по части убийств человек искушенный. Но почему вы решили, что именно здесь… Ах, вот почему. Вы увидели турецкие кинжалы. Кинжалы — что. Убить можно чем угодно. В любой кухне орудий убийства не меньше: нож, кочерга. Найти орудие — еще не самое трудное.
Отец Браун очнулся от своей рассеянности, собрался с мыслями и кивнул.
— Совершить убийство — пара пустяков, — рассуждал инспектор Гринвуд. — Если мне вздумается убить вас сию же минуту, сделать это проще простого. Уж по крайней мере проще, чем получить кружку пива в этом чертовом баре.
Куда труднее совершить убийство и не попасться на убийстве. Беда в том, что убийцы — народ стеснительный: им неловко признаваться в содеянном, дурацкая скромность не позволяет похвастаться своей работой. Они во что бы то ни стало стремятся сохранить свое авторство в тайне. Поэтому даже в зале, где полным–полно ножей и кинжалов, убийца будет действовать осторожно. Иначе все лавки, где торгуют ножами, были бы завалены трупами. Из этого следует, что есть убийства такого рода, которые нам нипочем не предотвратить. А нашего брата–полицейского как раз и винят за то, что мы не можем их предотвратить. Если сумасшедший задумает убить короля или президента, тут мы бессильны.
Нельзя же на веки вечные упрятать короля в угольный подвал, а президента таскать в стальном ящике. Тот, кто не постесняется прослыть убийцей, все равно сумеет с ними покончить. В этом смысле сумасшедший сродни мученику, они оба не от мира сего. Настоящий фанатик способен убить кого только его душе угодно.
Не успел священник в ответ и рта раскрыть, как в зал ввалилась ватага коммивояжеров, резвая, как стая дельфинов. Один из них, крупный, сияющий детина с крупной, сияющей булавкой в галстуке, огласил зал зычным басом. На хозяина гостиницы этот бас подействовал, как свист на собаку: он мигом объявился и со всех ног бросился к детине, выказав расторопность, которой так и не удалось добиться от него полицейскому в штатском.
— Прошу прощения, мистер Джукс, — лебезил хозяин, виновато улыбаясь и потряхивая густо лоснящимся кудрявым чубом. — У нас нынче дел невпроворот, а рук не хватает. Приходится за всем присматривать самому.
Мистер Джукс, величественный горлопан, распорядился принести всем, в том числе и угодливому хозяину, по стаканчику. Сам он был коммивояжером весьма уважаемой фирмы, торгующей спиртным, и, как видно, считал, что в подобных заведениях все должны плясать под его дудку.
Громовым голосом он принялся поучать хозяина, как надо вести дела. Товарищи мистера Джукса внимали ему с почтением. Полицейский и священник сели на низкую скамью у столика поодаль и наблюдали происходящее, пока не настал момент, когда инспектору пришлось решительно вмешаться.
Мистер Джукс все разглагольствовал, а в баре появились уже знакомые нам пришельцы — диковинного вида азиат в зеленом тюрбане и священник невесть какой церкви, который ухитрялся выглядеть еще диковиннее. Появились словно злые духи, предвестники беды. Их зловещее появление не осталось незамеченным, его могли засвидетельствовать и молчаливый, но наблюдательный мальчуган, который битый час подметал ступеньки перед гостиницей (излишним рвением он не страдал), и толстый смуглый бармен, и даже сам медоточивый хозяин, занятый в ту минуту разговором.
Скептики не углядели бы в этом появлении никакой мистики. Одетый на манер священника господин с львиной гривой был не кто иной, как преподобный Дэвид Прайс–Джонс, личность известная. Он проповедовал не только на побережье, он обращал проповедь ко всему миру, и девизом его было: «Да Отвратятся Англичане По Всему Свету От Греха Винопития!» Оратор он был превосходный и действовал весьма умело. Как–то ему пришла мысль, до которой давно бы додуматься радетелям трезвости: если искоренение винопития — дело правое, то не грех воздать должное пророку, который едва ли не первым объявил войну проклятому зелью. Мистер Прайс–Джонс списался с виднейшими мусульманскими вероучителями и в конце концов склонил одного приехать в Англию и почитать лекции о запрете на спиртное в исламе. (Имя мусульманина было Акбар, с присовокуплением множества непереводимых подвывов, которые обозначали имена Аллаха.) В распивочную оба трезвенника попали впервые в жизни, да и то по случайности: заглянули было в добропорядочную чайную комнату, но их препроводили в «обделанный» зал. И все обошлось бы гладко, если бы великому радетелю трезвости по простоте душевной не вздумалось подойти к стойке и спросить стакан молока.
Коммивояжеры застонали. Народ они были добродушный, но это уж чересчур. «Пьяный проспится, а дурак никогда», «А приведите–ка ему корову», — пополз насмешливый шепоток. Великолепный же мистер Джукс, коего собственное преуспеяние и драгоценная булавка в галстуке обязывали отпускать шуточки поигривее, стал обмахиваться, будто вот–вот хлопнется в обморок, и возопил:
— Что же это со мной делают, а? И ведь знают, что я человек слабый, здоровья хрупкого. Мне врач велел нервы беречь. Знают, а лезут мне на глаза и с невинным видом из винного стакана хлещут молоко!
Преподобный Дэвид Прайс–Джонс уже привык осаживать ерников на своих проповедях. Вот и сейчас он принялся увещевать и упрекать, не сообразив, что в такой разбитной компании проповедям не место. Мусульманин же, сторонник воздержания, предпочитал воздерживаться и от речей, отчего достоинство его только выиграло. Можно сказать, что мусульманство в его лице одержало молчаливую победу: азиат куда больше походил на истинного джентльмена, чем англичане–коммивояжеры, и его аристократическая сдержанность начинала их раздражать. А когда мистер Прайс–Джонс похвалил эту сдержанность, они и вовсе обозлились.
— Ответьте мне, — восклицал проповедник, делая широкий ораторский жест, — почему наш восточный друг способен подать нам, христианам, пример подлинно христианского смиренномудрия? Почему даже в злачном месте, где кипят вражда и буйство, он являет собой образец подлинно христианского милосердия, истинной учтивости, настоящего благородства? Да потому, что хотя между нашими вероучениями и есть различия, он приехал из краев, где нечестивые растения — хмель и виноградная лоза — никогда не оскверняли…
И тут, в разгар склоки, появился самый завзятый склочник во всей округе — краснолицый, седовласый Джон Рэгтли. Сдвинув старомодный цилиндр на затылок, потрясая тростью как дубиной, он вторгся в бар, как войско на вражескую территорию.
Джон Рэгтли слыл за чудака. Он принадлежал к той породе чудаков, которые забрасывают редакции газет письмами, но газеты их не печатают, и авторы издают их за свой счет в виде брошюр, полных негодования и опечаток. Читатели обычно отправляют такие брошюры прямехонько в корзину для бумаг. Джон Рэгтли ссорился то с помещиками–консерваторами, то с радикалами из муниципалитетов, терпеть не мог банкиров и вечно придирался к качеству товаров в лавках — или в барах при гостиницах. Но сварливость его развилась не на пустом месте: жизнь и нравы графства были знакомы ему до тонкостей, к тому же его отличала редкая наблюдательность. Даже мистер Уиллз, хозяин гостиницы, держался с ним полюбезнее, ибо понимал, что джентльменам такие причуды простительны. Нет, он не заискивал перед ним, как перед вальяжным говоруном Джуксом, от которого как–никак зависела торговля. Просто он старался не перечить старому брюзге, потому что побаивался его острого языка.
Завидев Джона Рэгтли, хозяин высунулся из–за стойки и вкрадчиво спросил:
— Вам, сэр, как обычно?
— Разумеется, — фыркнул мистер Рэггли и хлопнул цилиндром о стойку. — Прочее пойло в этом заведении и слова доброго не стоит. Ей–богу, мне сдается, что если в Англии и осталось что–то английское, так это шерри–бренди. Оно хоть пахнет вишней. А где вы нынче найдете пиво, чтобы оно пахло хмелем? Или сидр с запахом яблок? Или вино, которое хоть чуть–чуть отдает виноградом? Во всех кабаках поят черт знает чем. В другой стране из–за такого надувательства давно бы случилась революция. Уж я–то знаю, как нас околпачивают. Дайте срок — пропечатаю всех этих жуликов.
Народ так и ахнет. Я добьюсь, чтобы людей перестали травить скверным вином, и тогда…
Осмотрительность, которую преподобный Дэвид Прайс–Джонс ценил превыше всего, вновь его подвела. Он опрометчиво вздумал склонить мистера Рэгтли на свою сторону, перейдя от разговора о скверном вине к утверждению, что самое вино есть скверна. Он опять поставил в пример своего степенного сотоварища: до чего, мол, грубы нравы англичан перед восточным добронравием. И что уж вовсе неразумно, он завел речь о том, что христианству не грех перенять кое–что у других религий, и при этом помянул Магомета. Тут–то и грянул гром.
— Черт подери! — взревел мистер Рэггли, который ничего у других религий перенимать не собирался. — Значит, по–вашему, англичанин не имеет права выпить английского пива? И все только потому, что в какой–то чертовой пустыне какой–то паршивый Магомет запретил пить вино?
В то же мгновение инспектор одним прыжком оказался посреди зала. И очень кстати — восточный джентльмен изменился в лице и вмиг утратил невозмутимость. В приступе христианского милосердия и учтивости он, как тигр, подскочил к стене, сорвал тяжелый кинжал и метнул его, точно камень из пращи. Кинжал вонзился в стену чуть выше уха мистера Рэггли. Не подоспей инспектор Гринвуд вовремя, не дерни он мусульманина за руку, кинжал непременно угодил бы в старика.
Отец Браун остался сидеть, как сидел. Он скосил глаза, и на губах его играла едва приметная улыбка, будто он разглядел в этой вспышке нечто такое, что от всех ускользнуло.
Дальнейшие события под силу понять лишь тому, кто вообще способен постичь людей вроде Джона Рэгтли. Старик вскочил и разразился громовым хохотом, словно кто–то отпустил преуморительную шутку. Куда девались сварливость и раздражение! Завзятый бражник смотрел на завзятого трезвенника, который чуть его не прикончил, с нескрываемой симпатией.
— Ах, чтоб тебя! — воскликнул он. — Впервые за двадцать лет встречаю настоящего мужчину!
— Вы намерены заявить в полицию? — неуверенно спросил инспектор.
— В полицию? Вот еще! Не будь он трезвенником, я бы ему еще и стаканчик поставил. Поделом мне, нечего было оскорблять его религию. Куда вам, пустобрехам, до этого молодца! Уж вы–то не отважитесь поднять руку на того, кто заденет вашу веру. Добро бы только вера — до нее вам и дела нет, но ведь вы и за пиво свое не вступитесь!
— Раз уж он назвал нас пустобрехами, значит, мир и спокойствие восстановлены, — шепнул отец Браун инспектору. — А мусульманин метнул кинжал не по адресу. Ему бы угодить в проповедника трезвости. Ведь это он заварил кашу.
Между тем хозяин навел порядок в комнате, отведенной для коммивояжеров, и компания стала перебираться туда.
Официант снова наполнил стаканы, поставил на поднос и последовал за гостями. Задержавшись у стойки, отец Браун внимательно осмотрел оставшиеся стаканы: из одного преподобный Дэвид Прайс–Джонс пил злосчастное молоко, другой пах виски. Отец Браун обернулся и увидел, что два чудака, неистовый англичанин и неистовый мусульманин, прощаются друг с другом. Мистер Рэггли души не чаял в новом приятеле. Зловещий на вид мусульманин сохранял сдержанность, но знаками дал понять, что обиды на старика не держит. Казалось, беда миновала.
В дальнейшем отцу Брауну еще пришлось вспомнить дружеское прощание бывших недругов. Произошло это на другое утро, когда отец Браун, которому надлежало идти на службу в здешнюю церковь, спустился из своей комнаты и, направляясь к выходу, заглянул в длинный зал, убранный в причудливом восточном вкусе. По залу разливался белесый утренний свет, каждый предмет обстановки был виден со всей отчетливостью, и так же отчетливо был виден труп Джона Рэггли. Встрепанный, скорчившийся старик лежал в углу, а в груди у него торчал нож с тяжелой рукояткой.
В гостинице еще спали. Стараясь не шуметь, отец Браун поднялся в комнату инспектора Гринвуда, и скоро оба приятеля в молчании стояли возле трупа.
— Не будем спешить с выводами, — произнес наконец Гринвуд, — но и закрывать глаза на очевидное тоже нельзя. Надо же: еще вчера я говорил именно о таких преступлениях. Помните наш вчерашний разговор?
— Да–да, конечно, — рассеянно кивнул священник.
— Я тогда говорил, что убийство, которое задумал религиозный фанатик, предотвратить невозможно. Ведь этот азиат небось считает, что, попади он на виселицу, — быть ему в раю: он же вступился за честь пророка.
— Так–то оно так. Вы правильно рассудили, что только у нашего друга–мусульманина был повод броситься с ножом на старого джентльмена. Другим оно вроде бы ни к чему. Но, по–моему… — отец Браун замялся, круглое лицо его стало непроницаемым.
— Что такое?
— Вы, наверно, удивитесь, но, по–моему, — задумчиво протянул отец Браун, — по–моему, не так уж важно, кто ударил покойника ножом.
— Как прикажете вас понимать? Это что — новая мораль? Или старая казуистика? Неужто иезуиты нынче потакают убийцам?
— Я же не сказал, что нам нет дела до убийцы. Может статься, нож в старика всадил убийца. А может, и совсем другой человек. Ведь от убийства до удара ножом прошло немало времени. Вы, вероятно, хотите снять отпечатки пальцев с рукоятки, но не придавайте им большого значения. Похоже, кому–то очень понадобилось вонзить в покойника нож. Конечно, цель у него была не ахти какая благородная, но все–таки не убийство. Правда, чтобы в этом убедиться, надо бы еще раз напустить на покойника человека с ножом.
Инспектор пристально посмотрел на собеседника:
— Это вы про…
— Это я про врача. Подлинную причину смерти покажет вскрытие.
— Скорее всего, вы правы. Уж насчет ножа — это точно. Ну что ж, дождемся врача. Хотя и так понятно, что он подтвердит вашу догадку. Крови натекло самую малость. Дело ясное: ножом ударили в давно остывший труп. Но зачем?
— Как видно, чтобы свалить вину на мусульманина, — ответил отец Браун. — Это, разумеется, подлость, но все–таки не убийство. Кто–то — не обязательно убийца — вздумал навести тень на ясный день.
— Такое мне в голову не приходило, — признался инспектор. — А почему, собственно, вы так решили?
— Потому, что вчера, когда мы вошли в этот жуткий зал, меня смутила одна мысль. Помните, я сказал, что здесь легко совершить убийство? Вам показалось, что я имею в виду это дурацкое оружие, но я думал совсем о другом.
Несколько часов кряду инспектор и его напарник занимались расспросами: кто побывал в гостинице за последние сутки, кто ее покинул, кто и что пил, чьи стаканы успели вымыть, а чьи нет. Навели справки о каждом, кто оказался хоть как–то причастен к делу. Приятели так усердствовали, будто яд выпил не один человек, а никак не меньше тридцати.
Вот что удалось установить. Посетители попадали в бар только через парадный вход — все остальные по причине ремонта были завалены хламом. От мальчика, который подметал ступеньки, не добились ничего путного. Он помнил только, что до прихода чудного турка в тюрбане и проповедника трезвости посетителей толком не было. Разве что коммивояжеры зашли «хлопнуть по стаканчику на скорую руку», как у них это называлось. Но они нагрянули гуртом и довольно быстро ушли. По словам мальчугана, один из них успел хлопнуть свой стаканчик быстрее других и ушел сам по себе. Однако хозяин и бармен это отрицали. Они знали всех коммивояжеров в лицо и помнили каждый их шаг.
Сперва гости пили и болтали в баре. Там, по вине их державного предводителя мистера Джукса, у них завязалась небольшая дискуссия с мистером Прайс–Джонсом, а затем они вдруг оказались свидетелями более оживленной дискуссии между мистером Акбаром и мистером Рэггли. Затем их пригласили в специально отведенную комнату, туда же официант унес их победные трофеи — стаканы с выпивкой.
— Немного же мы узнали, — вздохнул инспектор Гринвуд. — И уж, конечно, добросовестные посудомойки, как водится, перемыли все стаканы, в том числе и стакан старика Рэггли. С нами, детективами, всегда так: из–за чужой старательности пропадают зря наши собственные старания.
Отец Браун хитро улыбнулся:
— Знаю, знаю. Порой мне кажется, что правила гигиены придуманы преступниками. А может, блюстители гигиены придумали преступления. Есть такие, с них станется. Вот говорят — преступность свила гнездо в грязных притонах, в домах с нечистой репутацией. Как раз наоборот! У них нечистая репутация не потому, что там совершаются преступления, а потому, что совершенные там преступления выходят наружу. Уж если где преступность и свила гнездо, то в домах безукоризненно чистых, незапятнанных. Нет грязи — нет и следов на полу, стакан вымыт — поди узнай, был в нем яд или нет. Если расторопные слуги вот так ненароком уничтожают улики, что стоит хозяину безнаказанно убить шестерых жен и сжечь трупы? А заведись в доме хоть малая толика благословенной христианской грязи — убийце не сдобровать. Может, я чересчур нахваливаю нечистоплотность, но дело вот в чем. Вчера я видел на стойке один стакан, с которым надо бы разобраться. Его, конечно, уже вымыли.
— Стакан Рэггли?
— Нет. Это был ничей стакан. Он стоял рядом со стаканом молока, и в нем оставалось еще порядком виски. Мы с вами виски не пили. Хозяин, когда горлопан Джукс вызвался его угостить, попросил «глоточек джина». Так чей же это стакан? Не станете же вы утверждать, что любитель виски скрывался под обличьем мусульманина в зеленом тюрбане?
Или что преподобный Дэвид Прайс–Джонс умудрился запить молоко спиртным и даже не заметить?
— Виски пили коммивояжеры, — возразил инспектор. — Они всегда его заказывают.
— А раз заказывают, то рассчитывают получить свой заказ, — сказал отец Браун. — Но вчера, когда официант перенес всю заказанную ими выпивку в другую комнату, этого стакана никто не хватился.
— Может, официант забыл стакан, — неуверенно сказал Гринвуд. — Забыл, а в другой комнате налил посетителю новый.
Отец Браун покачал головой.
— Примите в соображение человеческую натуру. Я говорю о коммивояжерах. Одни называют людей этого звания «простонародьем», другие — «простыми тружениками». Это уж кто как к ним относится. Для меня они прежде всего — люди бесхитростные. В большинстве своем это славный народ: разъезжают по делам и ждут не дождутся, чтобы снова оказаться дома с женушкой, с детишками. Попадаются негодяи — тот обзавелся сразу несколькими женушками, этот ухлопал несколько женушек. Но главное в них — простодушие. И всегда–то они под хмельком. Не то чтобы пьяны, а именно под хмельком — многие герцоги и оксфордские профессора по сравнению с ними горькие пьяницы. В таком состоянии человек все вокруг замечает и если заметит что–то не то — не смолчит. Вы верно обращали внимание, что, когда человек навеселе, всякий пустяк может развязать ему язык. Стоит бармену перелить пива, так что пена течет по кружке, балагур кричит: «Тпру, Эмма!» или «Вот расщедрился!» Представьте же, что вчера за столом в комнате для коммивояжеров собралось пятеро таких балагуров, а им принесли только четыре стакана. Будут они молчать? Да ни за что на свете! Они поднимут крик. В особенности тот, кого обделили. Англичанин, принадлежащий к другому сословию, стал бы молча дожидаться, когда его обслужат. А этот гаркнет: «А про меня забыли?» или «Эй, Джордж, думаешь, я трезвенником заделался?» или «Слушай, Джордж, я пока еще зеленый тюрбан не напялил!» Но бармену вчера таких замечаний не делали. Поэтому я совершенно уверен, что из забытого стакана пил кто–то другой — кто–то, кого мы в расчет не приняли.
— Кто же?
— Вы опираетесь только на показания хозяина и бармена и совсем упустили из виду слова еще одного свидетеля — мальчугана, который подметал ступеньки. Он уверяет, что какой–то человек заходил вчера в гостиницу и почти тут же ушел. Возможно, он тоже был коммивояжером, но не из той развеселой компании. Ни хозяин, ни бармен его не видели — утверждают, что не видели, — но он как–то ухитрился выпить стаканчик виски «на скорую руку». Назовем его для простоты Скорая Рука. Знаете, инспектор, я редко вмешиваюсь в вашу работу. Я знаю, что при всем своем усердии не смогу справиться с ней лучше вас. Мне еще никогда не случалось обращаться в полицию с просьбой начать розыски, пуститься вдогонку за преступником. Но сегодня я прошу вас именно об этом. Найдите этого человека. Разыщите его хоть на дне морском. Поставьте на ноги всю полицию. Даже если вам придется гоняться за ним по всему свету — найдите эту Скорую Руку. Он нам очень нужен.
Гринвуд в отчаянии схватился за голову:
— Что мы о нем знаем? Только то, что незнакомец скор на руку? Есть у него приметы?
— На нем был клетчатый шотландский плащ. И еще он сказал мальчику, что к утру должен быть в Эдинбурге. Больше мальчуган ничего не знает. По–моему, полиции случалось находить преступников, о которых было известно и того меньше.
— Вы принимаете это дело так близко к сердцу, — удивленно заметил инспектор.
Священник озадаченно морщил лоб, словно и сам дивился своей ретивости. Потом решительно сказал:
— Кажется, вы меня не совсем понимаете. Жизнь каждого человека чего–нибудь да стоит. И ваша, и моя. Все мы для чего–то нужны. Это догмат, в который уверовать труднее всего.
Инспектор слушал со вниманием и явно недоумевал.
— Бог дорожит нами. Почему — одному Ему известно. Но только потому и существуют полицейские.
Полицейский так и не понял, с чего это вдруг Провидение позаботилось о нем. А отец Браун продолжал:
— В этом смысле закон справедлив. Если жизнь человека не безделица, то и убийство не безделица. Нельзя допустить, чтобы творение Божие, созданное в великой тайне, было в великой тайне уничтожено. Однако, — это слово он произнес с особой решительностью, — однако жизни всех людей равноценны только в высшем смысле. А в земной жизни убийство значительного человека — подчас не такое уж значительное событие. Вот вы привыкли различать уголовные дела по их важности. Положим, я, самый обычный, земной человек, узнаю, что убили не кого–нибудь — премьер–министра. Но что мне, самому обычному, земному человеку до премьер–министра? Есть он, нет его — какая разница? Да если сегодня прикончат премьер–министра, перестреляют всех политиков, неужто вы думаете, что завтра некому будет занять их место и объявить, что «правительство прекрасно понимает всю серьезность проблемы и обстоятельно изучает пути ее решения»? Нестоящие они люди, сильные мира сего. Почти все, о ком изо дня в день пишут газеты, — нестоящие люди.
Тут голос отца Брауна посуровел, священник встал и пристукнул по столу, что было совсем не в его натуре:
— Но Рэггли — этот дорого стоил! Таких людей мало, а ведь они могли бы спасти Англию. Мрачные, непоколебимые, они — как дорожные указатели на распутьях истории.
Последуй мы в том направлении, которое они указывают, мы не скатились бы в трясину торгашества. Декан Свифт, доктор Джонсон 1, Уильям Коббет 2 — каждый из них слыл брюзгой и нелюдимом, зато друзья в них души не чаяли. И было отчего. Вспомните, как великодушно этот старик с сердцем льва простил своего обидчика. На такое великодушие способен лишь отважный боец. Старик подал пример той самой христианской добродетели, о которой разглагольствовал вчера проповедник трезвости. Подал нам, христианам. И если такого–то праведника самым подлым и загадочным образом убивают, это уже не пустяк. Это дело такой великой важности, что даже самый щепетильный человек прибегнет к помощи нашей полиции для розысков убийцы. Не перебивайте меня. На сей раз, вопреки своим правилам, я обращаюсь к вам за помощью.
И поиски начались. Уподобившись «маленькому капралу» 3, который некогда двинул войска и превратил чуть ли не всю Европу в театр боевых действий, маленький священник привел в движение всю полицию королевства. Работа в полицейских участках и почтовых отделениях не утихала даже по ночам. Полиция останавливала машины, перехватывала письма, наводила справки там и сям — только бы напасть на след человека в шотландском плаще и с билетом до Эдинбурга, только бы разыскать этого незнакомца без лица и без имени.
Между тем расследование продолжалось. Заключение врача еще не поступало, но никто не сомневался, что старик умер от яда. Подозрение, конечно, пало на шерри–бренди, а следовательно — на гостиницу.
— В первую очередь — на хозяина, — мрачно уточнил Гринвуд. — Ох, и скользкий, по–моему, тип. А может, не обошлось и без прислуги. Взять хотя бы бармена. Он на всех волком смотрит. А Рэггли был забияка, хоть и отходчив. Наверняка бармену от него доставалось. Но главный тут все–таки хозяин, а значит, он и есть подозреваемый номер один.
— Я так и знал, что вы его заподозрите, — сказал отец Браун. — Поэтому я и не склонен его подозревать. Хозяин, прислуга — это же первое, что должно прийти нам в голову.
И, видимо, кто–то на это рассчитывал. Вот отчего я решил, что здесь легко совершить убийство. Впрочем, пойдите порасспросите хозяина.
Инспектор ушел, а священник взялся за документы, которые живописали деяния неуемного Джона Рэггли. Вернулся инспектор удивительно быстро.
— Чудеса, да и только! — объявил он. — Я было решил, что придется устраивать этому мошеннику перекрестные допросы — у нас ведь против него никаких улик. А он со страху совсем потерял голову да и выложил все начистоту.
— Знаю, знаю, — кивнул отец Браун. — Вот так же он потерял голову в тот миг, когда наткнулся на труп Рэггли и понял, что старика отравили в его гостинице. Перепугавшись, он не придумал ничего умнее, чем украсить грудь покойника турецким ножом, чтобы подозрение пало на «черномазого», как он, должно быть, выразился. Хозяина можно обвинить лишь в одном — в трусости. Где ему ударить ножом живого человека! Уверен, что он и к мертвецу–то боялся подступиться. Но куда больше он боялся, что его обвинят в преступлении, которого он не совершал. Страх и внушил ему этот нелепый поступок.
— Надо бы еще расспросить бармена, — сказал Гринвуд.
— Что ж, расспросите. Но я лично убежден, что ни хозяин, ни прислуга к убийству не причастны — ведь все подстроено именно так, чтобы убедить нас в их причастности. А вы часом не просматривали эти материалы о Джоне Рэггли?
До чего занятный человек! Дай Бог, кто–нибудь возьмется написать его биографию.
— Я отметил все, что может относиться к делу, — ответил инспектор. — Рэггли был вдовцом. Как–то еще при жизни жены он приревновал к ней одного шотландца, агента по продаже земельных участков, который оказался в этих краях. Похоже, Рэггли тогда разбушевался не на шутку. Поговаривают, будто шотландцы были ему особенно ненавистны после этого случая. Может, из–за этого он и… Ах, вот почему вы так нехорошо улыбаетесь! Шотландец! И наверно из Эдинбурга!
— Очень может быть, — согласился отец Браун. — Но возможно, у него имелись не только личные причины недолюбливать шотландцев. Любопытно: все наши непримиримые тори, которые противостояли торговой братии — вигам, на дух не переносили шотландцев. Вспомните Коббета, доктора Джонсона. Свифт отзывался о шотландском акценте с убийственным сарказмом. Кое–кто даже Шекспира упрекает за то, что он относился к шотландцам с предубеждением. Но предубеждения великих обыкновенно связаны с их убеждениями. А дело, как мне представляется, вот в чем. Шотландцы сравнительно недавно превратились из бедных земледельцев в богатых промышленников. Деятельные и предприимчивые, они устремились на юг, полагая, что несут с собой промышленную цивилизацию. Они и не знали, что на юге давным–давно существует сельскохозяйственная цивилизация. А на земле их предков сельское хозяйство хоть и процветало, но цивилизованным его не назовешь… Ладно, посмотрим, как пойдет дело дальше.
Полицейский усмехнулся:
— Много же вы узнаете, если станете разбирать свидетельские показания Шекспира и доктора Джонсона! Мнение Шекспира о шотландцах следствия не продвинет.
Отец Браун поднял бровь, словно его неожиданно осенило:
— Не скажите. Даже мнение Шекспира может оказаться кстати. Шотландцев он поминает не слишком часто. Зато не упускает случая пройтись на счет валлийцев.
Инспектор внимательно следил за выражением его лица и за невозмутимостью угадывал напряженную работу мысли.
— Помилуйте! — воскликнул Гринвуд. — Что за неожиданный поворот!
— Ну, вы же сами, помнится, завели разговор о фанатиках, — принялся объяснять отец Браун. — Вы еще сказали, что фанатика ничто не остановит. Так вот: в тот день в баре мы лицезрели, самого неистового, вздорного и пустоголового фанатика нашего времени. И если всякий полоумный сумасброд, помешанный на одной идее, способен на убийство, то смею утверждать, что мой преподобный собрат, проповедник трезвости Дэвид Прайс–Джонс, опаснее всех мракобесов Азии. К тому же, как я уже говорил, его злополучный стакан молока оказался на стойке рядом с таинственным стаканом виски.
— И это, по–вашему, имеет отношение к убийству, — ошарашенно заключил Гринвуд. — Я уж и не пойму, шутите вы или нет.
Но инспектор так и не успел разобраться, что скрывает невозмутимое выражение лица. За стойкой бара затрещал телефон. В мгновение ока инспектор подлетел к аппарату, сорвал трубку и издал восклицание, обращенное не к собеседнику на другом конце провода, а скорее ко всему мирозданию. Вслушиваясь в каждое слово, он отрывисто бросал:
— Да–да… Немедленно приезжайте… Если можете, захватите и его… Чисто сработано. Поздравляю.
Из–за стойки инспектор Гринвуд вышел помолодевшим.
Он чинно водрузился на свое место, уперся руками в колени, посмотрел на священника и произнес:
— Ума не приложу, отец Браун, как вам это удалось. Вы угадали убийцу еще до того, как мы узнали о его существовании. О нем и слуху не было — так, какое–то противоречие в показаниях. Никто в гостинице его в глаза не видел, мальчик у дверей — и тот говорил о нем без особой уверенности.
Это был даже не человек, а тень, оставившая на стойке пустой стакан. Но мы нашли его.
Отец Браун переменился в лице и встал, машинально сжимая в руке документы, за которые будущие биографы Джона Рэггли отдали бы полжизни. Заметив его изумление, инспектор поспешил подтвердить:
— Да–да, мы поймали Скорую Руку. Этот тип, оказывается, еще и на ногу скор — едва от нас не ушел. Его только что схватили. Он, видите ли, собрался на рыбалку в Оркни.
Но тут никакой ошибки: это тот самый шотландец, который крутил роман с женой Рэгтли. Это он в день убийства заходил в бар выпить шотландского виски, а потом поездом отбыл в Эдинбург. И если бы не вы, нипочем бы нам его не поймать.
— Я имел в виду… — ошеломленно начал отец Браун, но в этот миг с улицы донесся грохот, рев тяжелых автомобилей — и перед глазами приятелей выросли двое или трое дюжих полицейских. Тому, кто был за старшего, инспектор предложил сесть, и он с усталым и довольным видом развалился на стуле, восхищенно поглядывал на отца Брауна.
— Убийца попался, сэр, — объявил он. — Ох, я вам доложу, и убийца! Он и меня чуть не укокошил. Случалось мне задерживать опасных преступников, но такого шального ни разу. Как лягнет меня в живот — ну чистый жеребец. Впятером еле скрутили. Душегуб и есть, можете не сомневаться.
— Где он? — спросил отец Браун.
— В машине. Пришлось надеть наручники. Вы бы его сейчас не трогали. Пусть утихомирится.
Отец Браун осунулся, словно из него выпустили воздух, и без сил опустился на стул. Бумаги выпорхнули у него из рук, разлетелись по залу и лежали на полу, как недотаявший снег по весне.
— Господи… Господи… — повторял отец Браун, не находя других слов, чтобы выразить отчаяние. — Господи, опять со мной та же история…
— Вы хотите сказать, что опять поймали преступника, — уточнил Гринвуд, но священник фыркнул, как сифон с содовой, выпускающий последнюю струю.
— Я хочу сказать, — произнес отец Браун, — что это моя вечная беда. Не пойму, отчего так происходит. Я всегда стараюсь выражаться прямо, а мои слова толкуют вкривь и вкось.
Гринвуд вконец потерял терпение:
— Чем вы на этот–то раз недовольны?
— Что бы я ни сказал, — еле слышно начал отец Браун, — что бы я ни сказал, в моих словах ухитряются найти такой смысл, который я в них вовсе не вкладывал. Как–то мне на глаза попалось разбитое зеркало, и я заметил: «Что–то стряслось», а мне отвечают: «Это вы правильно сказали, тут двое затеяли драку, и один убежал в сад». У меня в голове не укладывается: разве «что–то стряслось» и «двое затеяли драку» — это одно и то же? Вот уж не встречал таких умозаключений в старых учебниках логики. Нынче — тот же конфуз. Вы убеждены, что шотландец убийца. Воля ваша, разве я это утверждал? Я только сказал, что он нам нужен. И не отказываюсь от своих слов: нужен. Нужен позарез. Ведь для того, чтобы раскрыть это гнусное преступление, нам не хватает лишь одного — свидетеля!
Полицейские уставились на отца Брауна. Похоже, такого поворота никто не ожидал. А священник продолжал объяснять:
— Этот безлюдный бар мне сразу не понравился. Ни души, заходи и делай, что хочешь. Хозяина и бармена мы здесь не застали. Когда они вообще наведывались в бар до нашего прихода? Выяснять, кто где в этот день находился, не имело смысла — все равно никто не видел, что происходило в зале до нашего появления. Но кто–то в баре определенно побывал. Ведь должен же был кто–то отпустить шотландцу виски, а шотландец заходил сюда до нас. Значит, чтобы узнать, действительно ли кто–то подсыпал яда в шерри–бренди, надо сперва установить, кто побывал в баре и в какое время.
Кажется, мое вмешательство уже вызвало неразбериху, и все же я прошу вас еще об одном одолжении. Соберите в зале всех, кто причастен к этой истории. Если азиат еще не уехал в Азию, то это нетрудно. Снимите с бедолаги шотландца наручники, пригласите сюда и попросите указать, кто отпустил ему виски, кто стоял за стойкой и кого еще он видел тогда в зале. Только шотландец может рассказать, что происходило в баре в то время, когда убийца подсыпал в бутылку яд. Мы вполне можем положиться на его искренность.
— Выходит, без прислуги не обошлось? — удивился Гринвуд. — Но вы сами признали, что хозяин — не убийца. Вы что, бармена подозреваете?
— Не знаю, — безучастно ответил священник. — Я ни за кого не поручусь, даже за хозяина. И о бармене пока ничего сказать не могу. А хозяин хоть и не убийца, но кое–какие грешки за ним, по–моему, водятся. Я твердо знаю, что на всем белом свете есть только один надежный свидетель происшедшего. Его–то я и просил вас разыскать хоть на дне морском.
Когда все присутствовавшие в баре в день убийства были собраны, в зал, широко и неуклюже ступая, вошел таинственный шотландец. Внешность у него была и впрямь самая демоническая: высокий, узколицый, скуластый, рыжие волосы росли пучками, а взгляд выражал недобрую усмешку.
Он носил не только шотландский плащ, но и шерстяную шотландскую шапочку.
Конечно, беспричинный арест хоть кого выведет из себя, а шотландец, как видно, был крепкий орешек — такие без боя не сдаются. Неудивительно, что у него вышла ссора с задирой Рэггли. Неудивительно и то, что полицейские, столкнувшись с яростным сопротивлением, сочли шотландца самым что ни на есть лютым душегубом. На самом деле шотландец, по его собственным словам, был почтенным фермером из Абердиншира по имени Джеймс Грант. С первой же минуты не только отцу Брауну, но и многоопытному инспектору Гринвуду стало ясно: шотландец при аресте бушевал не потому, что боялся возмездия, а потому, что был оскорблен.
Не вдаваясь в пространные объяснения, инспектор сразу же перешел к делу:
— Мы потревожили вас, мистер Грант, чтобы с вашей помощью прояснить одно существенное обстоятельство. Я глубоко сожалею о тех неприятностях, которые вам доставили, но не сомневаюсь, что вы согласны помочь правосудию. По нашим сведениям, на днях вы заходили в этот бар сразу же после открытия, в половине шестого, выпить стаканчик виски. Нам необходимо установить, кто находился тогда в баре — хозяин, бармен или кто–нибудь из прислуги. Видите ли вы среди присутствующих человека, который в тот день подал вам виски?
Мистер Грант внимательно огляделся и мрачно ухмыльнулся:
— А как же. Такого верзилу и не признать. У вас в гостинице вся прислуга такая спесивая?
Инспектор и бровью не повел, лицо священника осталось непроницаемым, но многие насторожились: бармен был не такой уж верзила и вовсе не спесив, а хозяин — и вовсе коротышка.
— Вам надо указать бармена, — недрогнувшим голосом сказал инспектор. — Мы его, конечно, знаем, но вам следует опознать его без чужой подсказки. Итак…
— Да вот же он, — буркнул шотландец и показал на мистера Джукса. Повелитель коммивояжеров со слоновьим ревом вскочил с места, и в тот же миг трое полицейских вцепились в него, как псы в дикого зверя.
— Все очень просто, — объяснил потом отец Браун. — Я уже вам рассказывал, что, едва мы вошли в пустой бар, я сразу почуял недоброе. Бармен оставил свое хозяйство без присмотра, а значит, и я, и вы — всякий, кому вздумается, может преспокойно зайти за стойку и подсыпать яда в любую бутылку. Отравитель поискуснее станет действовать так, как поступил Джукс: принесет бутылку с отравленным вином, а здесь раз — и подменит. Для Джукса это труда не составляло, он торгует вином и постоянно возит свой товар с собой. Чего проще — заранее всыпать яд в такую же бутылку шерри–бренди, какие держат в этом заведении, и незаметно подменить. Правда, при этом следовало соблюсти одно нехитрое условие. Если отравить пиво или виски, посетители будут умирать десятками. Значит, отравить надо было напиток, до которого охотников немного — разве что один чудак. Это так же безопасно, как отравить жертву в ее собственном доме, даже еще безопаснее. Все подозрения неизбежно падут на гостиницу, и если кто–то догадается, что всему виной один из сотни посетителей, доказать это не удастся ни за что на свете. А настоящий убийца останется в тени и благополучно избежит расплаты.
— Зачем ему вообще понадобилось убивать? — спросил инспектор.
Отец Браун встал и принялся деловито подбирать бумаги, которые выронил в минуту изумления.
— Позвольте обратить ваше внимание, — с улыбкой сказал он, — на материалы для будущей книги о жизни и творчестве покойного Джона Рэггли. А лучше вспомните его собственные слова. Помните, как он пригрозил вывести на чистую воду кабатчиков? Речь шла о самой обычной афере — незаконной сделке между владельцем и поставщиком, вследствие которой питейное заведение приобретает монополию на торговлю спиртным во всей округе. Не то чтобы кабак попадал в рабскую зависимость от поставщика, от таких махинаций страдали только посетители. Если бы Рэггли выполнил свою угрозу, дошло бы до суда. И тогда хитроумный Джукс, улучив минуту, когда бар пустовал, проник за стойку и подменил бутылку. Как на грех, в это самое время в баре появился незнакомец в шотландском плаще и потребовал виски. Джуксу ничего не оставалось, как прикинуться барменом и обслужить посетителя. К его счастью, посетитель управился с виски «на скорую руку».
— А вы на скорую руку раскрыли преступление, — подхватил Гринвуд. — Надо же было почуять неладное в совершенно пустом баре! Вы с самого начала подозревали Джукса?
— Он разговаривал, как богач, — уклончиво ответил отец Браун. — Знаете, каким голосом говорят богатые люди?
Я и задумался: эти честные парни еле сводят концы с концами, а Джукс говорит таким гнусным голосом, словно у него денег куры не клюют. А когда я заметил его булавку с большим сверкающим камнем, я уже не сомневался, что он мошенник.
— Потому что камень фальшивый? — недоверчиво спросил Гринвуд.
— Нет, потому что он настоящий, — отвечал отец Браун.
Проклятая книга
Профессор Опеншоу всегда выходил из себя и громко возмущался, если его называли спиритом или хотя бы подозревали в доверии к спиритизму. Однако он громыхал и тогда, когда его подозревали в недоверии к спиритизму. Он гордился тем, что посвятил себя изучению потусторонних явлений; гордился он и тем, что ни разу не дал понять, верит он в них или нет. Больше всего на свете он любил рассказывать кружку убежденных спиритов о том, как разоблачал медиума за медиумом и раскрывал обман за обманом. Действительно, он был на редкость зорким сыщиком, если что–нибудь казалось ему подозрительным; а медиум всегда казался ему подозрительным и никогда не внушал доверия. Он говорил, что однажды разоблачил шарлатана, выступавшего в обличьях то женщины, то седовласого старца, то темно–коричневого брамина. От этих его рассказов спиритам становилось не по себе — для того он, в сущности, и рассказывал; но придраться было не к чему — ведь ни один спирит не отрицает существования шарлатанов. Правда, из неторопливых повествований профессора можно было заключить, что все спириты — шарлатаны.
Но горе тому простодушному, доверчивому материалисту (а материалисты, как правило, доверчивы и простодушны), который, воспользовавшись опытом Опеншоу, станет утверждать, что привидений не бывает, а спиритизм — суеверие, вздор или, если хотите, чушь. Профессор повернет свои пушки на сто восемьдесят градусов и сметет его с лица земли канонадой фактов и загадок, о которых незадачливый скептик в жизни не слышал. Он засыплет его градом дат и деталей; он разоблачит все естественные толкования; он расскажет обо всем, кроме одного: верит ли в духов он сам, Джон Оливер Опеншоу. Ни спириты, ни скептики так этого и не узнали.
Профессор Опеншоу — высокий, худой человек со светлой львиной гривой и властными голубыми глазами — разговаривал со своим другом, отцом Брауном, у входа в отель, где оба провели ночь и только что позавтракали. Накануне профессора задержал допоздна один из его опытов, и сейчас он еще не пришел в себя — и борьба со спиритами, и борьба со скептиками всегда выводила его из равновесия.
— Я на вас не сержусь, — смеялся он. — Вы в спиритизм не верите, даже если вам привести неоспоримые факты. Но меня вечно спрашивают, что я хочу доказать; никто не понимает, что я ученый. Ученый ничего не хочет доказать. Он ищет.
— Но еще не нашел, — сказал отец Браун.
Профессор нахмурился и помолчал.
— Ну, кое–что я уже нащупал, — сказал он наконец. — И выводы мои не так отрицательны, как думают. Мне кажется, потусторонние явления ищут не там, где нужно. Все это чересчур театрально, бьет на эффект — всякие там сияния, трубные звуки, голоса. Вроде старых мелодрам или историй о фамильном привидении. Если бы вместо историй они обратились к истории, думаю, они могли бы кое–что доказать. Потусторонние явления…
— Явления… — перебил его отец Браун, — или, скорее, появления…
Рассеянный взгляд профессора внезапно сосредоточился, словно он вставил в глаз увеличительное стекло. Так смотрел он на подозрительных медиумов, не надо думать, однако, что Браун был хоть немного похож на медиума, — просто профессора поразило, что его друг подумал почти о том же, о чем думал он сам.
— Появления… — пробормотал он. — Как странно, что вы сказали именно это. Чем больше я узнаю, тем больше склонен считать, что появлениями духов занимаются слишком много. Вот если бы присмотрелись к исчезновению людей…
— Совершенно верно, — сказал отец Браун. — Ведь в сказках не так уж много говорится о появлении фей или духов. Зато немало есть преданий о том, как духи или феи уносили людей. Уж не занялись ли вы Килмени [1] или Томом Стихоплетом [1]?
— Я занялся обычными современными людьми — теми, о которых мы читаем в газетах, — отвечал Опеншоу. — Удивляйтесь, если хотите, — да, я увлекаюсь исчезновением людей, и довольно давно. Честно говоря, нетрудно вскрыть обман, когда появляются духи. А вот исчезновение человека я никак не могу объяснить натуральным образом. В газетах часто пишут о людях, исчезнувших без следа. Если б вы знали подробности… Да что там, как раз сегодня я получил еще одно подтверждение. Достойнейший старый миссионер прислал мне прелюбопытное письмо. Сейчас он придет ко мне в контору… Не позавтракаете ли вы со мной сегодня? Я расскажу вам, что из этого вышло, — вам одному.
— Спасибо, с удовольствием, — застенчиво отвечал Браун. — Я непременно приду. Разве что феи меня утащат…
Они расстались. Опеншоу свернул за угол и пошел к себе в контору; он снимал ее неподалеку, главным образом для того, чтобы издавать «Записки», в которых печатались очень сухие и объективные статьи о психологии и спиритизме. Его единственный клерк сидел в первой комнате и подбирал какие–то данные. Проходя мимо, профессор спросил его, не звонил ли мистер Прингл. Не отрываясь от бумаг, секретарь ответил, что не звонил, и профессор прошествовал в свой кабинет.
— Кстати, Бэрридж, — сказал он не оборачиваясь, — если он придет, пошлите его прямо ко мне. Работайте, работайте. Данные нужны мне к вечеру. Уйду — положите их ко мне на стол.
И он вошел в кабинет, размышляя над проблемой, о которой напомнило ему имя Прингла или, точнее, которой это имя даровало жизнь. Даже самый беспристрастный агностик — все же человек; и не исключено, что письмо миссионера казалось ему столь важным, потому что оно подтверждало его собственные гипотезы. Опустившись в глубокое мягкое кресло, против которого висел портрет Монтеня [2], профессор принялся снова за письмо преподобного Прингла. Никто лучше его не разбирался в эпистолярном стиле сумасшедших. Он знал, что их письма дотошны, растянуты, многословны, а почерк — неразборчив и замысловат. Льюк Прингл писал не так. В его послании, напечатанном на машинке, сообщалось деловито и коротко, что он видел, как исчез человек, а это, по–видимому, входит в компетенцию профессора, известного своими исследованиями потусторонних явлений. Все это понравилось профессору, и он не разочаровался, когда, подняв глаза, увидел перед собой преподобного Льюка Прингла.
— Ваш секретарь сказал мне, чтобы я шел прямо сюда, — сказал посетитель, улыбаясь широкой, приятной улыбкой. Улыбка эта пряталась в зарослях бакенбард и рыжей с проседью бороды. Столь буйная растительность нередко украшает лица белых, живущих в диких джунглях; но глаза над вздернутым носом нельзя было назвать дикими.
Опеншоу пробуравил вошедшего недоверчивым взглядом и, как ни странно, не увидел в нем ни шарлатана, ни маньяка. Он был абсолютно в этом уверен. Такие бороды бывают у сумасшедших, но таких глаз у сумасшедших не бывает: глаза серьезных обманщиков и серьезных безумцев не смеются так просто и приветливо. Человек с такими глазами может быть насмешливым веселым жителем предместья, ни один профессиональный шарлатан не позволит себе выглядеть так несолидно. Посетитель был в потертом плаще, застегнутом на все пуговицы, и только мятая широкополая шляпа выдавала его принадлежность к духовенству. Миссионеры из заброшенных уголков мира не всегда одеты, как духовные лица.
— Вы, наверное, думаете, что вас опять хотят надуть, — весело сказал Прингл. — Вы уж простите, профессор, что я смеюсь. Я понимаю, что вы мне не доверяете. Что ж, все равно я буду об этом рассказывать всем, кто разбирается в таких делах. Ничего не поделаешь — было! Ну ладно, пошутили — и хватит, веселого тут мало. Короче говоря, был я миссионером в Ниа–Ниа. Это в Западной Африке. Дремучий лес, и только двое белых — я и местная военная власть, капитан Уэйлс. Мы с ним подружились, хотя он был — как бы это сказать? — туповат. Такой, знаете, типичный солдат, как говорится, «трезвый человек». Потому–то я и удивляюсь — люди этого типа мало думают и редко во что–нибудь верят. Как–то он вернулся из инспекции и сказал, что с ним случилась странная штука. Помню, мы сидели в палатке, он держал книгу в кожаном переплете, а потом положил ее на стол, рядом с револьвером и старым арабским ятаганом (кажется, очень ценным и древним). Он сказал, что книга принадлежит какому–то человеку с парохода, который он осматривал. Этот человек уверял, что книгу нельзя открывать, — иначе вас утащат черти или что–то в этом роде. Уэйлс, конечно, посмеялся над ним, назвал суеверным трусом — в общем, слово за слово, и тот открыл книгу. Но тут же уронил, двинулся к борту…
— Минутку, — перебил профессор, сделавший в блокноте две–три пометки. — Сначала скажите: говорил ли тот человек, откуда у него книга?
— Да, — совершенно серьезно ответил Прингл. — Если не ошибаюсь, он сказал, что везет ее в Лондон владельцу, некоему Хэнки, востоковеду, который и предупредил его об опасности. Хэнки — настоящий ученый и большой скептик, то–то и странно. Но суть происшествия много проще: человек открыл книгу, перешагнул через борт и исчез.
Профессор не отвечал. Наконец он спросил:
— Вы этому верите?
— Еще бы! — ответил Прингл. — Верю по двум причинам. Во–первых, Уэйлс был туп, как пробка, а в его рассказе есть одна деталь, достойная поэта. Он сказал, что тот человек исчез за бортом, но всплеска не было.
Профессор снова углубился в заметки.
— А вторая причина? — спросил он.
— Вторая причина заключается в том, — отвечал преподобный Льюк Прингл, — что я это видел собственными глазами.
Он помолчал, потом продолжил свой обстоятельный рассказ. В его речи не было и следа того нетерпения, которое проявляет сумасшедший или просто убежденный человек, пытаясь убедить собеседника.
— Итак, он положил книгу на стол, рядом с ятаганом. Я стоял у входа в палатку, спиной к нему, и смотрел в лес. А он стоял у стола и ругался — дескать, стыдно в двадцатом веке бояться каких–то книг. «Какого черта! — говорит. — Возьму и открою». Мне как–то стало не по себе, и я сказал, что лучше б вернуть ее как есть доктору Хэнки. Но он не мог успокоиться: «А что тут плохого?» Я ответил: «Как — что? Вспомните про пароход». Он молчит. Я думал, ему нечего ответить, и пристал к нему из чистого тщеславия: «Как вы это объясните? Что там произошло?» А он молчит и молчит. Я обернулся — и вижу: его нет.
В палатке никого не было. Открытая книга — на столе, переплетом кверху. Ятаган — на полу, а в холсте — дыра, как будто ее проткнули клинком. Через дыру виден только лес. Я подошел, посмотрел, и мне показалось, знаете, что растения не то примяты, не то поломаны. С тех пор я Уэйлса не видел и ничего о нем не слыхал.
Книгу я с опаской взял, завернул и повез в Англию. Сперва я думал отдать ее доктору Хэнки. Но тут я прочитал в вашей газете про ваши исследования и решил пойти к вам. Говорят, вы человек объективный, вас не проведешь…
Профессор Опеншоу отложил карандаш и пристально посмотрел на человека, сидевшего по другую сторону стола. В этом долгом взгляде он сконцентрировал весь свой опыт общения с самыми разными типами мошенников и даже с наиболее редкими типами честных людей. В любом другом случае он решил бы сразу, что все это — сплошная ложь. Он хотел решить так и сейчас. Но рассказчик мешал ему — такие люди если лгут, лгут иначе. В отличие от шарлатанов Прингл совсем не старался казаться честным, и, как ни странно, казалось, что он действительно честен, хотя что–то внешнее, постороннее припуталось тут. Может быть, хороший человек просто помешался невинным образом? Нет, и тут симптомы не те. Он спокоен и как–то безразличен; в сущности, он и не настаивает на своем пунктике, если это вообще пунктик.
— Мистер Прингл, — сказал профессор резко, как юрист, задающий свидетелю каверзный вопрос. — Где сейчас эта книга?
Из бороды снова вынырнула улыбка и осветила лицо, столь серьезное во время рассказа.
— Я оставил ее в соседней комнате, — сказал Прингл. — Конечно, это опасно. Но я выбрал из двух зол меньшее.
— О чем вы говорите? — спросил профессор. — Почему вы не принесли ее сюда?
— Я боялся, что вы ее откроете, — ответил миссионер. — Я думал, надо вам сперва рассказать. — Он помолчал, потом добавил: — Там был только ваш секретарь. Кажется, он довольно тихий — что–то пишет, считает.
— Ну, за Бэббеджа можно не беспокоиться! Ваша книга в полной безопасности. Его фамилия — Бэрридж, но я часто зову его Бэббедж [1]. Не такой он человек, чтобы заглядывать в чужие пакеты. Его и человеком не назовешь — настоящая счетная машина. Пойдемте возьмем книгу. Я подумаю, как с ней быть. Скажу вам откровенно, — и он пристально взглянул на собеседника, — я еще не знаю, стоит ли ее открыть или лучше отослать этому доктору Хэнки.
Они вышли в проходную комнату. Но не успела закрыться дверь, как профессор вскрикнул и кинулся к столу секретаря. Стол был на месте — секретаря не было. Среди обрывков оберточной бумаги лежала книга в кожаном переплете; она была закрыта, но почему–то чувствовалось, что закрылась она только что. В широком окне, выходившем на улицу, зияла дыра, словно сквозь нее пролетел человек. Больше ничего не осталось от мистера Бэрриджа.
И Прингл и профессор словно окаменели; наконец профессор очнулся, медленно обернулся к Принглу и протянул ему руку. Сейчас он еще больше походил на судью.
— Мистер Прингл, — сказал он, — простите меня. Простите мне вольные и невольные мысли. Настоящий ученый обязан считаться с такими фактами.
— Мне кажется, — неуверенно сказал Прингл, — нам надо бы кое–что уточнить. Может, вы позвоните ему? А вдруг он дома.
— Я не знаю номера, — рассеянно ответил Опеншоу. — Кажется, он живет где–то в Хэмстеде. Если он не вернется, его друзья или родные позвонят сюда.
— А могли бы мы, — спросил Прингл, — описать его приметы для полиции?
— Для полиции! — встрепенулся профессор. — Приметы… Да вроде бы у него нет примет. Вот разве только очки. Знаете, такой бритый молодой человек… Полиция… м–да… Послушайте, что же нам делать? Какая дурацкая история!
— Я знаю, что мне делать, — решительно сказал преподобный Прингл. — Сейчас же отнесу книгу доктору Хэнки и спрошу его обо всем. Он живет недалеко. Потом я вернусь и скажу, что он ответил.
— Хорошо, хорошо… — проговорил профессор, устало опускаясь в кресло; кажется, он был рад, что другой взял на себя ответственность. Шаги беспокойного миссионера простучали по лестнице, а профессор все сидел не двигаясь и смотрел в пустоту, словно впал в транс.
Он еще не очнулся, когда быстрые шаги снова простучали по ступенькам и в контору вошел Прингл. Профессор сразу увидел, что книги с ним нет.
— Хэнки ее взял, — серьезно сказал Прингл. — Обещал ею заняться. Он просит нас прийти через час. Он специально повторил, профессор, что просит вас прийти вместе со мной.
Опеншоу молча смотрел в пространство. Потом спросил:
— Кто этот чертов доктор Хэнки?
— Вы так это сказали, как будто он и вправду сам черт, — улыбнулся Прингл. — Наверное, многие о нем так думают. Он занимается тем же, что и вы. Только он известен в Индии — он изучал там магию и все эти штуки. А здесь его мало знают. Он маленький, желтый, хромой и очень сердитый. Кажется, в Лондоне он просто врач, и ничего плохого о нем не скажешь, разве только что он один слышал хоть немного об этом проклятом деле.
Профессор Опеншоу тяжело поднялся и подошел к телефону. Он позвонил Брауну и сказал, что завтрак заменяется обедом, потому что ему надо посетить ученого из Индии. Потом он снова опустился в кресло, закурил сигару и погрузился в неизвестные нам размышления.
Отец Браун ждал профессора в вестибюле ресторана, где они условились пообедать, среди зеркал и пальм. Он знал о сегодняшнем свидании Опеншоу и, когда хмурые сумерки смягчили блеск стекла и зелени, решил, что непредвиденные осложнения задержали его друга. Он уже начал было сомневаться, придет ли профессор. Но профессор пришел, и с первого взгляда стало ясно, что подтвердились худшие подозрения: взор его блуждал, волосы были всклокочены — они с Принглом добрались все–таки до северных окраин, где жилые кварталы перемежаются пустошами, особенно мрачными в непогоду, разыскали дом — он стоял немного в стороне — и прочитали на медной дверной табличке: «Дж. — И. Хэнки, доктор медицины, член Королевского научного общества». Но они не увидели Дж. — И. Хэнки, доктора медицины. Они увидели только то, о чем им говорило жуткое предчувствие. В самой обычной гостиной лежала на столе проклятая книга — казалось, кто–то только что открыл ее. Дверь в сад была распахнута настежь, и нечеткий след уходил вверх по крутой садовой дорожке. Трудно было представить себе, что хромой человек взбежал по ней, и все же бежал хромой — отпечаток одной ноги был неправильной формы. Затем шел только неправильный след, словно кто–то прыгал на одной ноге; затем следы обрывались. Больше нечего было узнавать о докторе Хэнки. Несомненно, он занялся книгой. Он нарушил запрет и пал жертвой рока.
Они вошли в ресторан, и Прингл немедленно положил книгу на столик, словно она жгла ему пальцы. Священник с интересом взглянул на нее; на переплете были вытиснены строки:
Кто в книгу эту заглянуть дерзнет,
Того Крылатый Ужас унесет…
Дальше шло то же самое по–гречески, по–латыни и по–французски.
Принглу и Опеншоу хотелось пить — они еще не успокоились. Профессор кликнул лакея и заказал коктейль.
— Надеюсь, вы с нами пообедаете, — обратился он к миссионеру. Но Прингл вежливо отказался.
— Вы уж простите, — сказал он. — Я хочу сразиться с этой книгой один на один. Не разрешите ли воспользоваться вашей конторой часа на два?
— Боюсь, что она заперта, — ответил Опеншоу.
— Вы забыли, что там разбито окно. — И преподобный Льюк Прингл, улыбнувшись еще шире, чем обычно, исчез в темноте.
— Странный он все–таки, — сказал профессор, озабоченно хмурясь.
Он обернулся и с удивлением увидел, что Браун беседует с лакеем, который принес коктейль. Насколько он понял, речь шла о сугубо частных делах, — священник упоминал о каком–то ребенке и выражал надежду, что опасность миновала. Профессор спросил, откуда он знает лакея. Священник ответил просто:
— Я тут обедаю каждые два–три месяца, и мы иногда разговариваем.
Профессор обедал здесь пять раз в неделю, но ему ни разу и в голову не пришло поговорить с лакеем. Он задумался, но размышления его прервал звонок, и его позвали к телефону. Голос был глухой, — быть может, в трубку попадала борода. Но слова доказывали ясно, что говорит Прингл.
— Профессор! — сказал голос. — Я больше не могу. Я загляну в нее. Сейчас я у вас в конторе, книга лежит передо мной. Мне хочется с вами попрощаться на всякий случай. Нет, не стоит меня отговаривать. Вы все равно не успеете. Вот я открываю книгу. Я…
Профессору показалось, что он слышит что–то — может быть, резкий, хотя и почти беззвучный толчок.
— Прингл! Прингл! — закричал он в трубку, но никто не ответил.
Он повесил трубку и, обретя снова академическое спокойствие (а может, спокойствие отчаяния), вернулся и тихо сел к столику. Потом — бесстрастно, словно речь шла о провале какого–нибудь дурацкого трюка на спиритическом сеансе, — рассказал во всех подробностях таинственное дело.
— Так исчезло пять человек, — закончил он. — Все эти случаи поразительны. Но поразительней всего случай с Бэрриджем. Он такой тихоня, работяга. Как это могло с ним случиться?
— Да, — ответил Браун. — Странно, что он так поступил. Человек он на редкость добросовестный. Шутки для него шутками, а дело делом. Почти никто не знал, как он любит шутки и розыгрыши.
— Бэрридж! — воскликнул профессор. — Ничего не понимаю! Разве вы с ним знакомы?
— Как вам сказать… — беззаботно ответил Браун. — Не больше, чем с этим лакеем. Понимаете, мне часто приходилось дожидаться вас в конторе, и мы с ним, конечно, разговаривали. Он человек занятный. Помню, он как–то говорил, что собирает ненужные вещи. Ну, коллекционеры ведь тоже собирают всякий хлам. Помните старый рассказ о женщине, которая собирала ненужные вещи?
— Я не совсем вас понимаю, — сказал Опеншоу. — Хорошо, пускай он шутник (вот уж никогда бы не подумал!). Но это не объясняет того, что случилось с ним и с другими.
— С какими другими? — спросил Браун.
Профессор уставился на него и сказал отчетливо, как ребенку:
— Дорогой мой отец Браун, исчезло пять человек.
— Дорогой мой профессор Опеншоу, никто не исчез.
Браун смотрел на него приветливо и говорил четко, и все же профессор не понял. Священнику пришлось сказать еще отчетливей:
— Я повторяю: никто не исчез. — Он немного помолчал, потом прибавил: — Мне кажется, самое трудное — убедить человека, что ноль плюс ноль плюс ноль равняется нулю. Люди верят в самые невероятные вещи, если они повторяются. Вот почему Макбет поверил предсказаниям трех ведьм, хотя первая сказала то, что он и сам знал, а третья — то, что зависело только от него. Но в вашем случае промежуточное звено — самое слабое.
— О чем вы говорите?
— Вы сами ничего не видели. Вы не видели, как человек исчез за бортом. Вы не видели, как человек исчез из палатки. Вы все это знаете со слов Прингла, которые я сейчас обсуждать не буду. Но вы никогда бы ему не поверили, если б не исчез ваш секретарь. Совсем как Макбет: он не поверил бы, что будет королем, если бы не сбылось предсказание и он не стал бы кавдорским таном.
— Возможно, вы правы, — сказал профессор, медленно кивая. — Но когда он исчез, я понял, что Прингл не лжет. Вы говорите, я сам ничего не видел. Это не так, я видел — Бэрридж действительно исчез.
— Бэрридж не исчезал, — сказал отец Браун. — Наоборот.
— Что значит «наоборот»?
— То значит, что он, скорее, появился, — сказал священник. — В вашем кабинете появился рыжий бородатый человек и назвался Принглом. Вы его не узнали потому, что ни разу в жизни не удосужились взглянуть на собственного секретаря. Вас сбил с толку незатейливый маскарад.
— Постойте… — начал профессор.
— Могли бы вы назвать его приметы? — спросил Браун. — Нет, не могли бы. Вы знали, что он гладко выбрит и носит темные очки. Он их снял — и все, даже грима не понадобилось. Вы никогда не видели его глаз и не видели его души. А у него очень хорошие, веселые глаза. Он приготовил дурацкую книгу и всю эту бутафорию, спокойно разбил окно, нацепил бороду, надел плащ и вошел в ваш кабинет. Он знал, что вы на него не взглянули ни разу в жизни.
— Почему же он решил меня разыграть? — спросил Опеншоу.
— Ну, именно потому, что вы на него не смотрели, — сказал Браун, и рука его сжалась, словно он был готов стукнуть кулаком об стол, если бы разрешал себе столь резкие жесты. — Вы его называли счетной машиной. Ведь вам от него нужны были только подсчеты. Вы не заметили того, что мог заметить случайный посетитель за пять минут: что он умный; что он любит шутки; что у него есть своя точка зрения на вас, и на ваши теории, и на ваше умение видеть человека насквозь. Как вы не понимаете? Ему хотелось доказать, что вы не узнаете даже собственного секретаря! У него было много забавных замыслов. Например, он решил собирать ненужные вещи. Слышали вы когда–нибудь рассказ о женщине, которая купила две самые ненужные вещи — медную табличку врача и деревянную ногу? Из них ваш изобретательный секретарь и создал достопочтенного Хэнки — это было не трудней, чем создать Уэйлса. Он поселил доктора у себя…
— Вы хотите сказать, что он повел меня к себе домой? — спросил Опеншоу.
— А разве вы знали, где он живет? — сказал священник. — Не думайте, я совсем не хочу принижать вас и ваше дело. Вы — настоящий искатель истины, а вы знаете, как я это ценю. Вы разоблачили многих обманщиков. Но не надо присматриваться только к обманщикам. Взгляните, хотя бы между делом, на честных людей — ну, хотя бы на того лакея.
— Где теперь Бэрридж? — спросил профессор не сразу.
— Я уверен, что он вернулся в контору, — ответил Браун. — В сущности, он вернулся, когда Прингл открыл книгу и исчез.
Они опять помолчали. Потом профессор рассмеялся. Так смеются люди, достаточно умные, чтобы не бояться унижений. Наконец он сказал:
— Я это заслужил. Действительно, я не замечал самых близких своих помощников. Но согласитесь — было чего испугаться! Признайтесь, неужели вам ни разу не стало жутко от этой книги?
— Ну что вы! — сказал Браун. — Я открыл ее, как только увидел. Там одни чистые страницы. Понимаете, я не суеверен.
Зеленый человек
Молодой человек в бриджах, с оживленным открытым лицом, играл в гольф на поле, параллельном морскому берегу, где сумерки окрасили все в серый цвет. Играл он сам с собой и не гонял мяч зря, но отрабатывал приемы с какой–то тщательной яростью, словно аккуратный небольшой ураган. Он быстро выучивался многим играм, но ему хотелось учиться чуть быстрее, чем это возможно, и поэтому он был заведомо жертвой тех заманчивых предложений, которые обещают научить игре на скрипке за шесть уроков, французскому — заочно. Он дышал свежим воздухом столь обнадеживающих приглашений и приключений, а сейчас был личным секретарем у адмирала сэра Майкла Крэвина, владевшего большим домом и парком, чуть подальше от моря. Он был честолюбив и не собирался всю жизнь быть чьим–то секретарем, но он был разумен и знал, что лучший способ уйти из секретарей — стать секретарем хорошим. Он и стал им, научившись расправляться с кипами писем так же быстро и сосредоточенно, как с мячом. Сейчас он сражался с письмами один, на свою ответственность, — последние полгода адмирал был в плавании, и его ждали домой через несколько дней, а то и часов.
Гарольд Харкер бодро и скоро взошел на гребень между полем и морем и, глянув на берег, увидел нечто странное. Видел он нечетко, сумерки с каждой минутой сгущались под грозовыми тучами, но на секунду ему пригрезился сон из далекого прошлого или драма, разыгранная призраками другого века.
Закат догорал медными и золотыми полосами над последним кусочком моря, который казался скорее черным, чем синим. Но еще чернее на ярком сиянии заката, четкие, как силуэты в театре теней, прошествовали двое мужчин в треуголках, при шпагах, словно они только что сошли с деревянных кораблей Нельсона. Такая галлюцинация была бы неестественна для Харкера, будь он даже склонен к галлюцинациям. Он принадлежал к тому нетерпеливому и науколюбивому роду, которому легче вообразить летающий корабль из будущего, чем парусник из прошлого. Поэтому он пришел к вполне разумному выводу, что и футурист может верить своим глазам. Его иллюзия длилась лишь секунду. Со второго взгляда зрелище оказалось необычным, но вполне вероятным. От моря шли друг за другом, один — ярдов на пятнадцать позади другого, обычные современные офицеры флота, но в той почти экстравагантной форме, которую моряки надевают только в крайнем случае, скажем, когда их посетит особа королевской крови. У того, что шел впереди, видимо, не подозревая о том что кто–то шел сзади, Харкер сразу разглядел орлиный нос и острую бородку своего адмирала; человека позади он не знал. Зато он знал, почему они так одеты. Он знал, что, когда судно адмирала приходит в соседнюю гавань, его посещает высочайшая особа; это объясняло парадную форму. Но он знал и моряков, по крайней мере адмирала, и не мог понять, почему адмирал сошел на берег при всех регалиях, когда он мгновенно переоделся бы в штатское или хотя бы в обычную форму. Что–что, а это было бы не в его духе и надолго осталось одной из главных тайн нашей таинственной истории. Тогда же очертания фантастических мундиров на фоне обнаженных декораций — темного моря и песка — напоминали комическую оперу Гилберта и Салливена.
Второй человек был куда удивительнее, несмотря на аккуратный мундир лейтенанта; особенно необычно было его поведение. Он шел неровной, беспокойной походкой, то быстро, то медленно, словно не мог решиться, догонять ли ему адмирала. Адмирал был глуховат и не слышал шагов на мягком песке, но шаги эти, дойди они до ушей сыщика, породили бы сотню догадок, от хромоты до танца. Смуглое лицо было затемнено сумерками, глаза горели и сверкали, подчеркивая возбуждение. Раз он пустился бежать, но внезапно сник до небрежной медленной раскачки. Затем он сделал то, что, на взгляд Харкера, ни один офицер флота не сделал бы и в сумасшедшем доме. Он обнажил шпагу.
В этот высший момент удивительного видения обе фигуры исчезли за мысом, и воззрившийся на них секретарь заметил только, как смуглый незнакомец беззаботно срубил головку цветка. Видимо, он больше не пытался нагнать адмирала. Однако Харкер задумался и простоял там некоторое время, а уж потом озабоченно направился к дороге, проходившей мимо ворот усадьбы и длинным изгибом спускавшейся к морю.
По этой извилистой дороге и должен был прийти адмирал, если учесть, откуда он шел, и предположить, что он намерен прийти домой. Тропинка между морем и полем для гольфа поворачивала сразу за мысом и, став дорогой, возвращалась к Крэвен Хаузу. Поэтому секретарь с обычной своей порывистостью устремился к ней, чтобы встретить патрона, когда он пойдет к дому, но патрон к дому не шел. Еще удивительней было, что и секретарь не шел туда; во всяком случае, он задержался на много часов, породив в усадьбе недоумение и тревогу.
За колоннами и пальмами этой слишком роскошной виллы ожидание перерастало в волнение. Дворецкий Грайс, крупный желчный человек, необычайно молчаливый и с господами, и со слугами, выказывал некоторое беспокойство, расхаживая по главному залу и поглядывая в окно террасы на белую дорогу к морю. Мэрион, сестра и домоправительница адмирала, с таким же орлиным носом, но еще более высокомерным взглядом, была говорлива и остра на язык, а в волнении голос ее становился пронзительным, как у попугая. Дочь адмирала, Оливия, была смугла и мечтательна, обычно рассеянно молчала, а то и печалилась; и разговор без смущения вела ее тетя. Но племянница умела внезапно и очень мило смеяться.
— Не пойму, почему их до сих пор нет, — сказала старшая леди. — Почтальон видел, как адмирал шел с берега с этим ужасным Руком. И почему его зовут лейтенантом?
— Может быть, — печально предположила младшая, — потому, что он лейтенант…
— Не знаю, зачем адмирал его держит, — фыркнула тетка, словно речь шла о горничной. Она очень гордилась братом и всегда называла его «адмирал», но ее представления о флотской службе были не совсем четкими.
— Да, Роджер угрюм и необщителен, — отвечала Оливия, — но это не помешает ему стать хорошим моряком.
— Моряком! — воскликнула тетя, вновь поражая истинно попугаичьим тембром. — Я их представляю иначе. «Любила дева моряка», как пели в моей молодости. Подумать только! Ни веселья, ни удали, ничего. Он не поет, не танцует матросских танцев…
— Однако, — серьезно заметила племянница, — и сам адмирал танцует не так уж часто.
— Ах, ты знаешь, что я хочу сказать! — не унималась тетя. — В нем нет ни живости, ни бодрости. Да этот секретарь и то лучше.
Печальное лицо Оливии преобразил ее славный смех.
— Харкер уж точно станцевал бы для вас, — заметила она, — и сказал бы, что выучился по книге. Он вечно все учит… — Она внезапно смолкла и взглянула на поджатые тетины губы. — Не пойму, почему его нет, — добавила она.
— Я не о Харкере волнуюсь, — ответила тетя, встала и выглянула в окно.
Вечерний свет давно стал из желтого серым и теперь превращался в белый, по мере того как луна вставала над прибрежной равниной, где виднелись лишь искривленные деревья вокруг пруда да ниже, на горизонте, ветхая рыбачья таверна «Зеленый человек». Ни одной живой души не было ни на дороге, ни на равнине. Никто не видел ни человека в треуголке, который в начале вечера показался у моря, ни его еще более странного спутника. Никто не видел и секретаря, который видел их.
Только после полуночи секретарь ворвался в дом и поднял всех на ноги. Его призрачно–белое лицо казалось еще бледней, когда рядом стоял солидный инспектор полиции; но красное, грубое, равнодушное лицо больше походило на маску рока, чем бледное и перепуганное. Дамам сообщили со всей возможной осторожностью, что адмирала Крэвена случайно нашли в грязных водорослях и тине, в пруду, под деревьями, — он утонул.
Всякий, знакомый с Гарольдом Харкером, поймет, что, несмотря на волнение, к утру он приготовился стать как нельзя более полезным. Он зазвал для личной беседы инспектора, которого он встретил ночью на дороге у «Зеленого человека», и допрашивал его, как сам инспектор мог бы допрашивать мужлана. Но инспектор Бернс, человек основательный, был то ли слишком глуп, то ли слишком умен, чтобы обижаться по пустякам. Скоро оказалось, что он совсем не так глуп, как выглядит, ибо отвечал на пылкие расспросы медленно, но разумно и логично.
— Итак, — сказал Харкер (чья голова была полна книг типа «Стань сыщиком за десять дней»), — итак, это старый треугольник: несчастный случай, самоубийство, убийство.
— Несчастного случая быть не может, — отвечал полицейский. — Еще не стемнело, пруд в пятидесяти ярдах от дороги, а дорогу он знал, как свое крыльцо. Для него упасть в этот пруд — все равно что улечься в лужу. И самоубийство маловероятно. Адмирал был человек бодрый, преуспевающий, очень богатый, почти миллионер, — правда, это ничего не доказывает. И в личной жизни у него вроде все в порядке… Нет, его бы я никак не заподозрил в самоубийстве.
— Ну вот, — таинственно понизил голос секретарь, — значит, у нас остался третий вариант.
— Не стоит слишком спешить и с этим, — сказал инспектор к досаде вечно спешащего Харкера. — Конечно, хотелось бы выяснить одну–две вещи. Например, насчет имущества. Кто это унаследует? Вы, его личный секретарь, что–нибудь знаете о завещании?
— Я не такой уж личный секретарь, — ответил Харкер. — Его поверенные — Уиллис, Хардман и Дайк, Саттфорд Хай–стрит. Наверное, завещание у них.
— Что ж, пойду–ка я повидать их, — сказал инспектор.
— Пойдемте сейчас же, — сказал нетерпеливый секретарь.
Он беспокойно прошелся по комнате и снова взорвался.
— Что с телом, инспектор?
— Доктор Стрейкер осматривает его в полиции. Результаты будут эдак через час.
— Не слишком скоро, — сказал Харкер. — Мы сэкономим время, если встретимся с врачом у юристов.
Он запнулся, порывистость его внезапно сменилась смущением.
— Послушайте, — сказал он, — я хотел бы… мы все хотели бы, если возможно, позаботиться о ней… о дочери бедного адмирала. Она просила — может, это и вздор, но не стоит ей отказывать. Ей нужно посоветоваться с другом, который сейчас в городе. Это Браун, какой–то отец или пастор. Она дала мне адрес. Я не очень люблю священников, но…
Инспектор кивнул.
— Я их совсем не люблю, но я высоко ценю отца Брауна, — сказал он. — Я видел его в одном интересном деле, когда украли драгоценности. Ему бы стать полисменом, а не священником.
— Чудесно, — сказал секретарь, исчезая. — Пусть он тоже придет к юристам.
Так и вышло, что, когда они поспешно прибыли в соседний город, чтобы встретиться с доктором Стрейкером в конторе, они обнаружили там отца Брауна. Он сидел, положив руки на свой тяжелый зонт, и приятно беседовал с тем компаньоном этой фирмы, который сейчас работал. Доктор Стрейкер тоже прибыл, но, видимо, только что — он аккуратно укладывал перчатки в цилиндр, а цилиндр на столик. Судя по кроткому и круглому лицу священника и тихому смеху седого юриста, с которым он болтал, доктор еще не сообщил им печальное известие.
— Все–таки хороший денек, — говорил отец Браун. — Гроза, похоже, миновала нас. Были большие черные тучи, но я не заметил ни капли дождя.
— Ни капли, — согласился поверенный, поигрывая ручкой; это был третий компаньон, мистер Дайк. — А теперь на небе ни облачка. Прямо праздничный денек. — Он увидел посетителей, положил ручку и встал. — А, Харкер, как дела? Я слышал, адмирала ждут домой.
Тут заговорил Харкер, и голос его глухо разнесся по комнате:
— К несчастью, мы принесли плохую весть. Адмирал Крэвен утонул, не добравшись до дома.
Сам воздух этой конторы изменился, хотя люди не двигались. Они глядели на говорящего, словно шутка застыла у них на устах. Оба повторили «утонул» и взглянули друг на друга, затем — снова на вестника и стали его негромко расспрашивать.
— Когда это случилось? — спросил священник.
— Где его нашли? — спросил юрист.
— Его нашли, — сказал инспектор, — в пруду у берега, недалеко от «Зеленого человека». Он был весь в тине и водорослях, могли не узнать, но доктор Стрейкер… Что такое, отец Браун? Вам нехорошо?
— «Зеленый человек», — сказал отец Браун, содрогнувшись. — Простите… Простите, что я так расстроился…
— Расстроились? — спросил удивленный полисмен. — Чем же еще?
— Наверное, тем, что он в зеленой тине, — сказал священник со слабой улыбкой. И добавил тверже: — Я думал, это морские водоросли.
К этому времени все смотрели на священника, естественно, полагая, что он спятил. И все же больше всего удивил их не он — после мертвого молчания заговорил врач.
Доктор Стрейкер привлекал внимание и внешне: высокий и угловатый, он был одет вполне корректно, но так, как одевались врачи лет семьдесят назад. Сравнительно молодой, он носил длинную темную бороду, расправляя ее поверх жилета, и по контрасту с ней его красивое лицо казалось необычайно бледным. Портило его что–то странное во взгляде — не косинка, но как бы намек на косоглазие. Все заметили это, ибо заговорил он властно, хотя сказал только:
— Раз мы дошли до подробностей, придется уточнить. — И отрешенно добавил: — Адмирал не утонул.
Инспектор повернулся с неожиданной прытью и быстро спросил:
— О чем вы?
— Я только что осмотрел тело, — сказал Стрейкер. — Смерть наступила от удара в сердце узким клинком, вроде стилета. А уж потом, через некоторое время, тело спрятали в пруду.
Отец Браун глядел на Стрейкера так живо, как он редко на кого–либо глядел, и, когда все покинули контору, завел с ним беседу на обратном пути. Их ничто не задержало, кроме довольно формального вопроса о завещании. Нетерпение юного секретаря подогревали профессиональные церемонии юриста. Наконец такт священника (а не власть полисмена) убедил мистера Дайка, что тайну делать не из чего, и он с улыбкой признал, что завещание совершенно заурядно — адмирал оставил все единственной наследнице, и нет никаких причин это скрывать.
Врач и священник медленно шли по дороге из города к усадьбе. Харкер вырвался вперед, стремясь, как всегда, попасть куда–нибудь, но этих двоих больше занимала беседа, чем дорога. Высокий врач довольно загадочным тоном сказал низенькому священнику:
— Что вы об этом думаете, отец Браун?
Отец Браун пристально глянул на него и ответил:
— Видите ли, кое–что я думаю, но трудность в том, что я едва знаю адмирала, хотя хорошо знаком с его дочерью.
— Адмирал, — угрюмо сказал доктор, — из тех, о ком говорят, что у них нет ни единого врага.
— Полагаю, вы хотите сказать, — заметил священник, — что еще о чем–то говорят?
— Это не мое дело, — поспешно и резковато сказал Стрейкер. — Он бывал не в духе. Раз он угрожал подать на меня в суд за одну операцию, но, видимо, передумал. По–моему, он мог обидеть подчиненного.
Взор отца Брауна остановился на секретаре, шагающем далеко впереди, и, вглядевшись, он понял, почему тот спешит: ярдов на пятьдесят впереди него брела к дому Оливия. Вскоре секретарь нагнал ее, и все остальное время отец Браун созерцал молчаливую драму двух спин, уменьшавшихся с расстоянием. Секретарь, очевидно, был очень взволнован, но если священник и знал, чем именно, он промолчал. Когда они дошли до поворота к дому врача, он сказал только:
— Не думаю, чтобы вы еще что–нибудь нам рассказали.
— С чего бы мне?.. — резко сказал врач, повернулся и ушел, не объяснив, как закончил бы он вопрос: «С чего бы мне рассказывать?» или «С чего бы мне еще что–то знать?».
Отец Браун заковылял в одиночестве по следам молодой пары, но, когда он вступил в аллеи адмиральского парка, его остановило то, что Оливия неожиданно повернулась и направилась прямо к нему. Лицо ее было необычайно бледно, глаза горели каким–то новым, еще безымянным чувством.
— Отец Браун, — сказала она, — я должна поговорить с вами как можно скорее. Выслушайте меня, другого выхода просто нет!
— Ну конечно, — отвечал он так спокойно, словно мальчишка спросил его, который час. — Куда нам пойти?
Она повела его к одной из довольно ветхих беседок и, когда они уселись за стеной больших зазубренных листьев, заговорила сразу, словно ей надо было облегчить душу, пока не отказали силы.
— Гарольд Харкер, — сказала она, — рассказал мне кое–что. Это ужасно…
Священник кивнул, и она продолжала:
— Насчет Роджера Рука. Вы его знаете?
— Мне говорили, — отвечал он, — что товарищи зовут его Веселый Роджер именно потому, что он невесел и похож на пиратский череп с костями.
— Он не всегда был таким, — тихо сказала Оливия. — Наверное, с ним случилось что–то очень странное. Я хорошо знала его. Когда мы были детьми, мы играли на берегу. Он был рассудителен и вечно твердил, что пойдет в пираты. Пожалуй, он из тех, о ком говорят, что они могут совершить преступление, начитавшись ужасов, но в его пиратстве было что–то поэтичное. Он тогда был вправду веселым Роджером. Я думаю, он последний мальчик, который действительно решил бежать на море, и семья наконец его отпустила. Но вот…
— Да? — терпеливо сказал отец Браун.
— Наверное, — продолжала она, внезапно засмеявшись, — бедный Роджер разочарован… Морские офицеры редко держат нож в зубах и размахивают черным флагом. Но это не объясняет, почему он так изменился. Он прямо закоченел, стал глухой и скучный, словно ходячий мертвец. Он избегает меня, но это не важно. Я думала, его подкосило какое–то страшное горе, которое мне не дано узнать. Если Харкер говорит правду, горе это — просто сумасшествие или одержимость.
— А что говорит Гарольд? — спросил священник.
— Это так ужасно, я едва могу произнести, — отвечала она. — Он клянется, что видел, как Роджер крался за моим отцом, колебался, потом вытащил шпагу… а врач говорит, отца закололи стальным клинком. Я не могу поверить, что Роджер причастен к этому. Он угрюм, отец вспыльчив, они ссорились, но что такое ссора? Я не заступаюсь за старого друга, он ведет себя не по–дружески. Но бывает же, что вы просто уверены в чем–то! Однако Гарольд клянется…
— Похоже, Гарольд много клянется, — заметил отец Браун.
Она помолчала, потом сказала другим тоном:
— Да, он клялся… Он только что сделал мне предложение.
— Должен ли я поздравить вас или, скорее, его? — спросил священник.
— Я сказала ему, что надо подождать. Он ждать не умеет. — Внезапный смех снова настиг ее. — Он говорит, что я его идеал, и мечта, и тому подобное. Понимаете, он жил в Штатах, но я вспоминаю об этом не тогда, когда он говорит о долларах, а когда он говорит об идеалах.
— Я полагаю, — очень мягко сказал отец Браун, — вы хотите знать правду о Роджере, потому что вам надо решить насчет Гарольда.
Она замерла и нахмурилась, потом неожиданно улыбнулась и сказала:
— Право, вы знаете слишком много.
— Я знаю очень мало, особенно в этом деле, — невесело сказал священник. — Я только знаю, кто убил вашего отца.
Она вскочила и глядела на него сверху вниз, побледнев от изумления. Отец Браун раздумчиво продолжал:
— Я свалял дурака, когда это понял. Они спросили, где его нашли, и пошли толковать о зеленой тине и «Зеленом человеке».
Он тоже поднялся и, сжав свой неуклюжий зонт, с новой решимостью и новой значительностью обратился к Оливии:
— Я знаю кое–что еще, и это ключ ко всем вашим загадкам, но сейчас я ничего не скажу. Думаю, это плохие вести, но не столь плохие, как то, что вы вообразили. — Он застегнул пальто и повернулся к калитке. — Пойду повидаю вашего Рука в хижине на берегу, возле которой его видел Харкер. Думаю, он живет там. — И он направился к берегу.
Оливия была впечатлительна, пожалуй — слишком впечатлительна, чтобы безопасно размышлять над намеками, которые бросил ее друг, но он спешил за лекарством от ее забот. Таинственная связь между его озарением и случайным разговором о пруде и кабачке мучила ее сотнями уродливых символов. Зеленый человек стал призраком, увитым гнусными водорослями, вывеска кабачка — человеком на виселице, а сам кабачок — темным подводным пристанищем мертвых моряков. Однако отец Браун избрал самый быстрый способ разогнать эти кошмары ослепительным светом, который был загадочней тьмы.
Прежде чем зашло солнце, что–то вернулось в ее жизнь и еще раз ее перевернуло. Она едва догадывалась, что именно об этом тоскует, пока внезапно, словно сон, к ней вернулось старое, знакомое и все же непостижимое и невероятное. Роджер Рук бежал по дюнам, но еще когда он был точкой в отдалении, она увидела, как он изменился. Пока он приближался, она разглядела, что его темное лицо освещено улыбкой и радостью. Он подошел прямо к ней, как будто они не расставались, обнял ее и сказал:
— Слава Богу, теперь я могу заботиться о тебе.
Она едва поняла его и услышала, как сама спрашивает, почему он так счастлив.
— Понимаешь, — ответил он, — я узнал плохие новости.
Все заинтересованные лица, включая тех, кто не выказывал интереса, собрались на садовой дорожке, ведущей в дом, чтобы претерпеть формальность, теперь уж и вправду формальную. Юрист собирался прочитать завещание и дать кое–какие советы. Кроме него, здесь были инспектор, вооруженный прямой властью, и лейтенант Рук, неприкрыто заботившийся о своей даме. Одни были несколько озадачены при виде высокого врача, у других вызвал улыбку приземистый священник. Харкер крылатым Меркурием вылетел к воротам, встретил всех, привел на лужайку и бросил, чтобы подготовить прием. Он обещал через секунду вернуться, и все, видевшие, как он носится, словно заведенный, вполне этому верили, но пока что в растерянности топтались на лужайке.
— Он словно в крикет играет, — сказал лейтенант.
— Он огорчен, — сказал юрист, — что закон не поспевает за ним. К счастью, мисс Крэвен понимает наши профессиональные трудности. Она заверила меня, что доверяет моей медлительности.
— Хотел бы я, — внезапно сказал врач, — так же доверять его быстроте.
— Что вы имеете в виду? — спросил Рук, нахмурившись. — По–вашему, Харкер слишком прыток?
— Слишком прыток и слишком медлителен, — сказал загадочный врач. — Я знаю как минимум один случай, когда он действовал не так быстро. Чего он шлялся полночи вокруг пруда и кабачка, прежде чем инспектор нашел тело? Почему он встретил инспектора? Почему он надеялся встретить инспектора именно там?
— Я не понимаю вас, — сказал Рук. — Вы думаете, что Харкер лжет?
Стрейкер молчал. Седой юрист рассмеялся угрюмо и безрадостно.
— Я ничего против него не имею, — сказал он, — даже благодарен, что он с ходу стал учить меня моему делу.
— А меня — моему, — сказал инспектор, только что присоединившийся к ним. — Это не важно. А вот если намеки доктора Стрейкера что–нибудь значат, это важно. Прошу вас говорить яснее. Возможно, я должен немедленно допросить его.
— Вон он идет, — сказал Рук.
Бдительный секретарь вновь показался на пороге.
И тут отец Браун, который помалкивал и скромно держался в хвосте, чрезвычайно всех удивил — пожалуй, особенно тех, кто его знал. Он не только поспешно вышел вперед, но и повернулся ко всей компании почти угрожающе, словно сержант, останавливающий взвод.
— Стойте! — почти сурово сказал он. — Прошу у всех прощения, но совершенно необходимо, чтобы я первый поговорил с Харкером. Я должен ему сказать то, что я знаю и, думаю, не знает никто другой. Это предотвратит весьма прискорбное недоразумение.
— Что вы имеете в виду? — спросил старый юрист.
— Я имею в виду плохие новости, — ответил отец Браун.
— Послушайте, — с негодованием начал инспектор, но поймал взгляд священника и вспомнил странные вещи, которые когда–то видел. — Если б это были не вы, я бы сказал, какая наглость…
Но отец Браун был уже вне досягаемости и через секунду погрузился в беседу с Харкером. Они походили перед домом, потом исчезли в его темных глубинах. Спустя минут десять отец Браун вышел один. К их удивлению, он не выказал желания вернуться в дом, когда туда наконец вошли все прочие. Он уселся на шаткую скамейку в лиственной беседке, раскурил трубку, праздно глядя на зазубренные листья и слушая птиц. Никто так сердечно и так терпеливо не любил безделья.
Он был погружен в облако дыма и облако раздумий, когда парадная дверь снова распахнулась и несколько человек кинулись к нему. Первыми были дочь адмирала и ее молодой поклонник. Лица их озарило изумление, а лицо инспектора Бернса, поспешавшего за ними, словно слон, сотрясающий парк, горело от возмущения.
— Сбежал, — воскликнул лейтенант. — Уложил вещи и сбежал. Выскочил в заднюю дверь, перемахнул через ограду и был таков. Что вы ему сказали?
— Какой ты глупый! — нервно вскричала Оливия. — Конечно, отец Браун сказал, что все открылось. Никогда бы не поверила, что он такой негодяй!
— Так, — сказал инспектор, вырвавшись вперед, — что же это вы натворили? Чего ради меня подвели?
— Чем же я вас подвел? — осведомился священник.
— Упустили убийцу! — заорал Бернс, и голос его грянул громом в тихом саду. — Помогли ему бежать! Я, дурак, дал вам предупредить его, — и где он теперь?
— Да, я помог в свое время нескольким убийцам, — сказал отец Браун и для точности добавил: — Как вы понимаете, не в убийстве.
— Вы же все время знали, — настаивала Оливия. — Вы сразу догадались, что это он. Это вы имели в виду, когда говорили о том, как нашли тело, это имел в виду доктор, когда сказал, что отца мог невзлюбить подчиненный.
— То–то и оно! — негодовал инспектор. — Вы знали еще тогда, что он…
— Вы знали еще тогда, — говорила Оливия, — что убийца…
Отец Браун печально кивнул.
— Да, — сказал он, — я еще тогда знал, что убийца — мистер Дайк.
— Кто? — спросил инспектор и замер средь мертвой тишины, которую прерывало лишь пение птиц.
— Мистер Дайк, поверенный, — пояснил отец Браун, словно учитель, толкующий что–то совсем простое младшему классу. — Тот седой господин, который собирался читать завещание.
Они стояли, глядя на него, пока он тщательно набивал трубку и чиркал спичкой. Наконец Бернс овладел голосом и яростно разорвал душную тишину.
— Господи, почему?.. — начал он.
— Ах, почему? — задумчиво сказал священник и поднялся, попыхивая трубкой. — Что ж, пора сообщить тем из вас, кто не знает, одну новость. Это большая беда и злое дело, но не убийство. — Он посмотрел прямо в лицо Оливии и очень серьезно сказал: — Сообщу вам дурную весть коротко и прямо, потому что вы достаточно храбры и, пожалуй, достаточно счастливы, чтобы ее пережить. Сейчас вы можете доказать, что вы сильная женщина. Да, сильная, но никак не богатая.
Все молчали, он объяснял:
— Деньги вашего отца, к сожалению, пропали. Их растратил седой джентльмен по фамилии Дайк — он, к моему прискорбию, мошенник. Адмирала он убил, чтобы тот не открыл, что его ограбили. Разорение — единственный ключ не только к убийству, но и к прочим тайнам. — Он пыхнул трубкой и продолжал: — Я сообщил Руку, что вы лишились наследства, и он ринулся помочь вам. Он замечательный человек.
— Да ладно вам, — сердито сказал Рук.
— Он истое чудище, — сказал отец Браун с хладнокровием ученого, — он анахронизм, атавизм, пережиток каменного века. Если хоть с одним варварским предрассудком ныне совершенно покончили, так это с честью и независимостью. Но я встречал столько мертвых предрассудков… Рук — вымирающее животное. Он плезиозавр. Он не хотел жениться на девушке, которая может заподозрить в нем корысть. Поэтому он был так угрюм и ожил только тогда, когда я принес ему добрую весть о разорении. Он хотел работать для своей жены, а не жить у нее на содержании. Какой ужас, не правда ли? Перейдем к более приятной теме — Харкеру. Я сказал ему, что вы лишились наследства, и он в панике ринулся прочь. Не будем слишком строги. У него были и дурные, и хорошие порывы, но все они перепутаны. Стремление преуспеть не так уж страшно, но он называет его стремлением к идеалу. Старинное чувство чести велело не доверять успеху, человек думал: «Это мне выгодно, значит, это нечестно». Современная мерзкая мораль внушает, что «делать добро» и «делать деньги» — одно и то же. В остальном он добрый малый, каких тысячи. К звездам ли идешь, в высший свет ли — все вверх. Хорошая жена, хорошие деньги — все добро. Он не циничный прохвост, тогда он обманул бы вас или отказался, по ситуации. Он не мог взглянуть вам в глаза, ведь с вами осталась половина его разбитого идеала.
Я ничего не говорил адмиралу, но кто–то сказал. Во время большого парада на борту он узнал, что друг, семейный поверенный, предал его. Он так разволновался, что поступил, как никогда бы не поступил в здравом рассудке, — сошел на берег в треуголке и вызолоченном мундире, чтобы поймать преступника. Он дал телеграмму в полицию, вот почему инспектор бродил возле «Зеленого человека». Лейтенант Рук последовал за ним на берег. Он подозревал, что в семье какая–то беда, и отчасти надеялся, что сумеет помочь и оправдаться. Поэтому он вел себя так нерешительно. Что же до того, почему он обнажил шпагу, тут дело в воображении. Он, романтик, бредивший шпагами, бежавший на море, оказался на службе, где ему разрешают носить шпагу примерно раз в три года. Он думал, что он один на дюнах, где он играл в детстве. Если вы не понимаете, что он делал, я могу только сказать, как Стивенсон: «Вы никогда не будете пиратом». И никогда не будете поэтом, и никогда не были мальчишкой.
— Я не была, — серьезно сказала Оливия, — но, кажется, понимаю.
— Почти каждый мужчина, — продолжал священник в раздумье, — играет с любой вещью, похожей на саблю или кинжал, даже с перочинным ножом. Вот почему мне показалось очень странным, что юрист этого не делал.
— О чем вы? — спросил Бернс. — Чего он не делал?
— Неужели вы не заметили? — отвечал отец Браун. — Там, в конторе, он играл с ручкой, а не с перочинным ножом, хотя у него красивый блестящий нож в форме стилета. Ручки пыльные и запачканы чернилами, а нож только что вычищен. Но он с ним не играл. Есть пределы и для иронии.
Инспектор помолчал и сказал, словно просыпаясь от глубокого сна:
— Я не знаю, на каком я свете, и не знаю, добрались ли вы до конца, но я не добрался до начала. Откуда у вас улики против юриста? Что навело вас на этот след?
Отец Браун рассмеялся коротко и невесело.
— Убийца сделал промах в самом начале, — сказал он. — Не пойму, почему этого не заметили. Когда вы сообщили о смерти, предполагалось, что никто ничего не знает, кроме одного, — адмирала ждут домой. Когда вы сказали, что он утонул, я спросил, когда это случилось, а Дайк спросил, где нашли тело.
Он остановился, чтобы выбить трубку, и продолжал, размышляя:
— Когда вам говорят о моряке, что он утонул, естественно предположить, что утонул он в море. Во всяком случае, следует допустить такую возможность. Если его смыло за борт, или он пошел ко дну с кораблем, или «предал глубинам» свое тело, никто не ждет, что тело его отыщут. Дайк спросил, где нашли тело, и я понял, что он это знает. Ведь он и положил тело в пруд. Никто, кроме убийцы, не подумал бы о такой нелепице, что моряк утонул в пруду, в сотне ярдов от моря. Вот почему я позеленел не хуже Зеленого человека. Никак не могу привыкнуть, что сижу рядом с убийцей. Я выразил это в иносказании, но иносказание что–то значит. Я сказал, что тело покрыто тиной, но это могли быть и морские водоросли.
К счастью, трагедия не может убить комедию. Единственный действующий компаньон фирмы «Уиллис, Хардман и Дайк» пустил себе пулю в лоб, когда инспектор пришел арестовать его, а в это время Оливия и Роджер на вечернем берегу окликали друг друга, как окликали в детстве.
Преследование синего человека
Солнечным днем по приморской набережной уныло шел человек с унылой фамилией Мигглтон. Чело его омрачала печать тревоги, и комедианты, расположившиеся внизу, вдоль пляжа, напрасно ждали от него одобрения. Пьеро поднимали к нему бледные лунные лица, подобные белым брюшках дохлых рыб, но это его не радовало. Мнимые негры, совершенно серые от сажи, тоже не могли развеселить его. Он был печален и разочарован. Лицо, кроме насупленного лба, было невзрачным, тусклым, поблекшим, но все же тонким, воинственность к нему не шла, и удалые армейские усы казались фальшивыми. Возможно, они фальшивыми и были, но, скорее, они были случайными, словно Мигглтон вырастил их в спешке, по требованию профессии.
Дело в том, что он был скромным частным сыщиком, и угрюмость его объяснялась крупной неудачей. Фамилия же не огорчала его, он смутно ею гордился, ибо происходил из бедной, но достойной семьи, претендовавшей на родство с основателем секты мигглтонианцев — единственным человеком, который посмел появиться в истории с такой фамилией.
Причина его досады была иной, по крайней мере так он думал. Только что он видел, как убили прославленного миллионера, и не сумел помешать, хотя именно ради этого ему платили пять фунтов в неделю. Этим мы можем объяснить, что даже томные звуки песенки «Ах, мой котик, котик дорогой!» не пробудили в нем радости.
Собственно, на пляже не он один предпочел ей мысли об убийстве. Приморские курорты притягивают не только любвеобильных пьеро, но и особенно мрачных, беспощадных проповедников. Один из них, очень заметный, заглушал пророческими криками, если не сказать — визгами, звуки банджо и кастаньет. Это был высокий, неуклюжий, неряшливый старик в какой–то рыбацкой фуфайке, но с длинными, отвислыми бакенбардами, модными некогда среди щеголеватых спортсменов времен королевы Виктории. Как и все местные шарлатаны, выставлявшие что–нибудь на продажу, он явственно предлагал прохожим довольно ветхую сеть. То он расстилал ее на песке так, словно стелет ковер перед королевой, то дико размахивал ею над головой, словно римский ретиарий с трезубцем. Наверное, будь у него трезубец, он бы кого–нибудь пронзил — говорил он все время о наказании, непрестанно угрожая либо душе, либо телу. Словом, он был близок по настрою к мистеру Мигглтону и казался обезумевшим палачом, взывающим к целой толпе убийц. Мальчишки прозвали его Старым Бесом, но у него были и не религиозные причуды. Так, например, он залезал в клетку, образованную опорами пирса, и забрасывал оттуда сеть, поясняя, что зарабатывает на жизнь рыбной ловлей, хотя никто никогда не видел, чтобы он поймал рыбу. Как бы то ни было, туристы вздрагивали, услыхав угрозы, словно исходившие из грозовой тучи, но на самом же деле доносившиеся с насеста под стальной крышей, где сидел, свирепо поглядывая, старый маньяк, а причудливые бакенбарды свисали, как серые водоросли.
И все же сыщик скорее поладил бы со Старым Бесом, чем с другим проповедником, которого подсунула ему судьба. Чтобы объяснить эту, более важную встречу, скажем, что Мигглтон, после недавнего провала, вполне резонно выложил карты на стол. Он рассказал все полиции и единственному доступному представителю Брэма Брюса, покойного миллионера, — его энергичному секретарю, некоему Энтони Тейлору.
Инспектор полиции выказал больше сочувствия, чем секретарь, но дал неожиданнейший совет: поразмыслив немного, он предложил обратиться к сыщику–любителю, который, по его сведениям, был здесь, у моря. Мистер Мигглтон читал рассказы и романы о Великих Детективах, раскидывающих сети из своей библиотеки, и решил, что его отвезут в мрачный замок, где под самой крышей или в башне одинокий гений в иссиня–малиновом халате курит опиум и решает ребусы. Как ни странно, его отвели в самую гущу многолюдного пляжа и познакомили с коротеньким священником в широкополой шляпе, с широкой улыбкой, который прыгал по песку со стайкой бедных ребятишек, возбужденно размахивая маленькой деревянной лопаткой.
Когда священника, склонного к криминологии (как оказалось, его звали Браун), удалось наконец оторвать от детей, но не от лопатки, тот, по мнению Мигглтона, повел себя еще хуже. Он стал беспомощно семенить от аттракциона к аттракциону, болтая о том о сем, и особенное внимание уделил игральным автоматам, серьезно и даже важно бросая монетки, чтобы поиграть в гольф, футбол или крикет заводными фигурками. Наконец он увлекся миниатюрными бегами, где одна металлическая кукла просто гналась за другой. Правда, он все время внимательно слушал незадачливого сыщика, которого очень раздражало, как это правая его рука не знает, что делает с монетами левая.
— Не могли бы мы пойти и посидеть где–нибудь? — нетерпеливо спросил Мигглтон. — Я хочу показать вам одно письмо, иначе вы в этом деле не разберетесь.
Оторвавшись со вздохом от прыгавших кукол, отец Браун пошел к железной скамейке, стоявшей на берегу. Когда они сели, сыщик молча протянул ему письмо.
Отцу Брауну оно показалось резким и странным. Он знал, что миллионеры не всегда учтивы, особенно — с подчиненными, но было тут еще что–то, не только бесцеремонность.
«Дорогой Мигглтон!
Я никогда не думал, что мне потребуется такая помощь, но я совсем дошел. Последние два года это все тяжелее выносить. Вот что, я думаю, вам надо знать: есть один грязный мошенник, к стыду моему, — мой кузен. Он был зазывалой, бродягой, знахарем, актером, да чем хотите, даже имел наглость действовать под нашей фамилией, называя себя Бертраном Брюсом. Видимо, сейчас он пристроился в здешнем театре или он пытается туда влезть. Но можете мне поверить, не это ему нужно. Нужно ему — настичь меня и расправиться со мной. Это старая история, она никого не касается. Было время, мы шли голова в голову, соревнуясь в успехах да и в так называемой любви. Я ли виноват, что он — неудачник, а мне всегда и во всем везло? Но этот чертов мерзавец клянется, что еще отыграется, застрелит меня и убежит… не важно с кем. Вероятно, он — сумасшедший, но скоро попытается стать убийцей. Готов платить вам пять фунтов в неделю, если вы встретитесь со мной в будке на конце пирса, когда пирс закроют на ночь, и возьметесь за это дело. Только там еще безопасно — если остались безопасные места.
Дж. Брэм Брюс».
— Господи… — тихо произнес отец Браун. — Какое торопливое письмо!
Мигглтон кивнул и, помолчав, начал рассказывать свою историю; речь его никак не подходила к неуклюжей внешности. Священник хорошо знал, что в бедно одетых людях низшего и среднего сословия нередко бывает скрыта истинная культура, и все–таки он был поражен превосходным, даже изысканным языком собеседника. Тот говорил как по писаному.
— Я пришел к маленькой круглой будке на конце пирса раньше, чем показался мой прославленный клиент. Я открыл дверь и вошел внутрь, ибо полагал, что он предпочел бы, чтобы оба мы оставались по возможности незамеченными. Предосторожность эта излишняя, пирс слишком длинен, и никто не мог увидеть нас с берега или с набережной. Посмотрев на часы, я увидел, что назначенная минута близка. Мне по–своему льстило, что он назначил встречу наедине, показывая тем самым, что полагается на мою помощь и защиту. Как бы то ни было, это он предложил встретиться именно так, и я легко согласился. В круглом павильоне — ротонде? — стояло два стула, я сел на один из них и стал ждать. Мне не пришлось ждать слишком долго, он знаменит своей пунктуальностью. И впрямь, выглянув из круглого оконца, я увидел, что он медленно идет, как бы оглядывая местность.
Я видел лишь его портреты, к тому же довольно давно, и, естественно, он оказался старше, но ошибиться я не мог. Профиль, проплывший за окном, был из тех, что называют орлиными, но если он и походил на орла, то на седого и почтенного; орла на отдыхе; орла, давно сложившего крылья. Никто не мог бы спутать с чем бы то ни было ту властную осанку, тот горделивый вид, которые породила привычка повелевать; именно это отличает людей, создавших, подобно ему, огромные и послушные системы. Насколько я смог разглядеть, одет он был скромно, в особенности — по сравнению с толпой приморских туристов, целый день маячивших у меня перед глазами. Но мне показалось, что его пальто сшито прекрасно, сидит — идеально, и я заметил у ворота полоску каракуля. Видел я все это мельком, ибо уже встал и подошел к двери. Я протянул руку и тут пережил первое потрясение этого ужасного вечера. Дверь была заперта. Кто–то запер меня.
Секунду–другую я стоял и смотрел на круглое окно, за которым уже исчез орлиный профиль. Тогда я понял, что произошло. Другой профиль, вытянутый как у гончей, показался в оконце, словно в круглом зеркале. Лишь только я его увидел, я догадался, кто передо мной. Это был мститель, убийца или возможный убийца, так долго выслеживавший миллионера на суше и на море и настигший его здесь, в тупике, на пустынном пирсе, между небом и землей. И еще я понял, что это убийца запер за мной дверь.
Первый человек был высоким, но второй был еще выше, хотя сильная сутулость и шея, вытянутая вперед, как у охотящегося зверя, скрадывали рост. Он даже походил на огромного горбуна. Однако было заметно, что люди эти — в родстве. Нос у преследователя тоже был орлиный, но сам он, обтрепанный, опустившийся, походил скорее всего на стервятника. Он был давно не брит и оброс щетиной, почти бородкой, а грубый шарф усиливал сходство с горбуном. Это все мелочи, они не могут передать, какая уродливая мощь была скрыта в этом наклонившемся вперед, крадущемся человеке, словно олицетворяющем мстительный рок. Видели ли вы когда–нибудь рисунок Уильяма Блейка, который иногда легкомысленно называют «Призрак блохи», а иногда значительно лучше — «Образ кровавой вины» или как–то в этом роде? Там изображен именно такой таинственный гигант, будто вышедший из страшного сна, сгорбленный, с ножом и чашей. У этого, моего, в руках ничего не было, но когда он проходил мимо окна во второй раз, я увидел, что он вынул револьвер из складок шарфа и держит его наготове. Глаза его блестели при свете луны, но очень странно, — так и казалось, что он вот–вот выставит сверкающие рожки, бывают такие рептилии.
Преследуемый и преследователь трижды прошли мимо окна, прежде чем я окончательно очнулся и понял, что нужно хоть что–то предпринять. В ярости я тряс дверь. Когда за окном вновь показалось лицо ничего не подозревающей жертвы, я изо всех сил застучал по стеклу, а потом постарался выломать окно. Но передо мною была двойная рама с необыкновенно толстыми стеклами и таким большим расстоянием между ними, что я сомневался, удастся ли мне вообще достать до наружной створки. Как бы то ни было, мой достопочтенный клиент не обратил ни малейшего внимания на сигналы и грохот. Движущийся театр теней, две роковые маски вращались вокруг меня, пока у меня голова не закружилась и я едва не потерял сознание. Потом внезапно они исчезли. Я ждал и наконец догадался, что они уже не придут. Я понял, что случилось самое страшное.
Нужно ли рассказывать, что было дальше? Вы и сами можете вообразить, что произошло, пока я сидел там беспомощный, то стараясь все представить, то стараясь ни о чем не думать. Достаточно сказать, что шаги замерли и в ужасной тишине я услышал лишь два звука: сперва раздался громкий выстрел, за ним последовал глухой всплеск.
Моего клиента убили в нескольких ярдах от меня, а я ничем не смог помешать. Не буду утомлять вас рассказом о том, что я чувствовал. Но даже если мне и удастся прийти в себя после убийства, останется тайна.
— Да? — произнес отец Браун очень мягко. — Какая тайна?
— Тайна исчезновения, — ответил сыщик. — На следующее утро, когда толпу пустили на пирс, меня освободили. Я сразу побежал к воротам, спеша узнать, кто ушел с пирса. Чтобы не наскучить вам мелочами, скажу сразу, что ворота там устроены необычно. Это стальные двери во всю ширину прохода, и пока их не открыли, никто не мог ни войти, ни выйти. Служащие не видели никого, похожего на убийцу. А его трудно не узнать, даже если он переоделся, ему вряд ли удалось скрыть свой огромный рост или избавиться от фамильного носа. Море было настолько бурным, что он никак не мог бы достичь берега вплавь, да и никаких следов не обнаружили. И все–таки, если бы я видел этого злодея один, а не шесть раз, я мог бы поклясться, что он не станет топиться в час победы.
— Я понимаю вас, — ответил отец Браун. — Кроме того, это противоречит тону того письма, в котором он обещает себе всевозможные блага после убийства. Хорошо бы еще кое–что проверить. Как устроен пирс? Внизу у них часто бывает целая сеть металлических опор, по которым человек может лазать, как обезьяна по деревьям.
— Да, я об этом думал, — ответил частный сыщик. — К сожалению, этот пирс сконструирован странно. Он необычайно длинный, и хотя под ним есть стальные колонны с сетью опор, расстояние между ними слишком велико, чтобы человек мог перелезать с одной на другую.
— Я упомянул об этом, — задумчиво произнес отец Браун. — потому что эта странная рыба с бакенбардами, этот старый проповедник, часто взбирается на ближнюю опору… Я думаю, он сидит там и рыбачит во время прилива. А он темная рыбка…
— Простите?..
— Видите ли, — очень тихо произнес отец Браун, теребя пуговицу и рассеянно глядя на зеленые волны, мерцающие в последних лучах заката, — видите ли, я пытался поговорить с ним по–дружески, не слишком насмешливо, понимаете? Он ведь сочетает древнейшие профессии ловца и проповедника. Кажется, я упомянул текст, где говорится о ловце человеков, это само собой напрашивалось. Запрыгивая на свой насест, он ответил мне странно и грубо: «Что ж, я по крайней мере ловлю мертвецов».
— Боже мой! — воскликнул сыщик.
— Да, — сказал священник. — Меня удивило, что он сболтнул это просто так, к слову, чужому человеку, играющему с детьми на песке.
После некоторого молчания собеседник его воскликнул:
— Неужели вы думаете, что он связан с убийцей?
— Я думаю, что он мог бы пролить на него какой–то свет, — ответил отец Браун.
— Нет, это выше моего понимания, — сказал сыщик. — Не могу поверить, что кто–то может пролить свет на это дело. Бурлящий водоворот в кромешной тьме, как тот, куда он… упал. Чепуха какая! Крупный мужчина исчезает, словно мыльный пузырь! Никто не мог… Послушайте! — Он замер внезапно, глядя на священника, который, все так же не двигаясь, теребил пуговицу и наблюдал за игрой волн. — Что вы имеете в виду? На что вы там смотрите? Неужели вы… можете это объяснить?
— Было бы лучше, если бы это осталось бессмыслицей, — тихо сказал отец Браун. — Что ж, если вы спрашиваете напрямик — да, я думаю, что объяснить могу.
Наступила долгая тишина, затем сыщик с необычной резкостью произнес:
— А вот идет из отеля секретарь покойного. Мне пора. Пойду поговорю с этим вашим безумным рыбаком.
— Post hoc propter hoc? 1 — спросил священник с улыбкой.
— Видите ли, — резко, но искренне ответил сыщик, — я не нравлюсь секретарю и не могу сказать, чтобы он мне нравился. Он задал кучу вопросов, которые не привели ни к чему, кроме ссоры. Возможно, он ревнует, что старик позвал кого–то другого, а не удовольствовался советом своего элегантного помощника. До свидания.
Он повернулся и стал с трудом пробираться по песку к тому месту, где эксцентричный проповедник уже сидел в своем морском гнезде. Сейчас, в зеленых сумерках, он походил на огромного полипа или ядовитую медузу, закинувшую отравленные щупальца в светящееся море.
А в это время священник безмятежно глядел на столь же безмятежного секретаря. В этой толпе он был заметен издали благодаря какой–то клерикальной опрятности и строгости одежды. Ничуть не желая принимать чью–либо сторону в конфликте, отец Браун почувствовал, что ему, скорее, понятны предубеждения частного сыщика.
Внешность Энтони Тейлора была под стать костюму. Его красивое лицо выражало ум и твердость. Он был бледен, черные волосы спускались чуть ниже, чем принято, словно предвещали бакенбарды. Губы он сжимал сильнее, чем их обычно сжимают. Единственное, что могло бы оправдать легкую неприязнь отца Брауна, очень уж странно звучит — священнику померещилось, что секретарь разговаривает ноздрями. Он плотно сжал губы, и крылья носа обрели от этого особую живость, словно Энтони Тейлор и живет, и общается, сопя и принюхиваясь. Как ни странно, этому ничуть не противоречило то, что речь его оказалась быстрой, как пулеметная очередь. А вот к его элегантности такая манера не подходила.
Начал он с ходу:
— Как, никаких тел на берег не вынесло?
— Ни о чем таком не сообщали, — ответил отец Браун.
— Значит, нет гигантского трупа в шерстяном кашне? — спросил мистер Тейлор.
— Нет, — ответил отец Браун.
Мистер Тейлор снова сжал губы, но презрительно подрагивающие ноздри так хорошо передавали его мысли, что их можно было назвать красноречивыми.
Когда он опять открыл рот после нескольких вежливых и пустых фраз, произнесенных священником, то сообщил отрывисто:
— Вот инспектор. Наверное, искал кашне по всей Англии.
Инспектор Гринстед, смуглый человек с седой эспаньолкой, обратился к отцу Брауну гораздо вежливее, чем секретарь.
— Я подумал, что вам будет интересно, — сказал он, — мы не обнаружили никаких следов человека, похожего по описанию на того, кто покинул пирс.
— Или, точнее, не покидал, — заметил Тейлор. — Служащие пирса никого не видели.
— Что ж, — ответил инспектор, — мы обзвонили все участки, держим под наблюдением все дороги, так что ему не уехать из Англии. Мне, по правде говоря, кажется, что он не мог убежать этим путем. Судя по всему, его нигде нет.
— Его никогда нигде и не было, — произнес секретарь, и резкий голос прозвучал как выстрел на пустынном берегу.
Инспектор удивился, но лицо священника понемногу прояснилось, и он спросил с чуть напускным равнодушием:
— Вы хотите сказать, что это миф? Или, может быть, ложь?
— А!.. — ответил секретарь, втягивая ноздрями воздух. — Наконец это пришло вам в голову!
— Это первое, что пришло мне в голову, — сказал отец Браун. — Это первое, что приходит в голову, когда вы слышите от незнакомого человека историю о странном убийце на пустынном пирсе. Попросту говоря, вы думаете, что бедняга Мигглтон и не слышал, как кто–то убил миллионера. Может быть, вы думаете, что он сам его убил.
— Что ж, — сказал секретарь, — Мигглтон кажется мне опустившимся и жалким человеком. Есть только один рассказ о том, что произошло на пирсе, и сводится он к исчезнувшим великанам, прямо как в сказке. Даже в его изложении эта история не делает ему чести. По его собственным словам, он провалил дело, клиента убили в нескольких ярдах от него. Видите, он признает, что он — дурак и неудачник.
— Да, — произнес отец Браун. — Я очень люблю людей, признающих себя дураками и неудачниками.
— Не понимаю, — огрызнулся секретарь.
— Наверное, — задумчиво добавил отец Браун, — я потому люблю их, что столько дураков и неудачников себя такими не признают.
Помолчав, он продолжил:
— Но даже если он дурак и неудачник, это не доказывает, что он лжец и убийца. И вы забыли, что есть одно объективное свидетельство, подтверждающее его историю. Я имею в виду письмо, где миллионер рассказывает о кузене и о вендетте. Если вы не докажете, что документ поддельный, вам придется признать, что Брюса преследовали, и у преследователя был свой мотив. Собственно говоря, мотив этот известен.
— Я не совсем понимаю вашу мысль, — сказал инспектор.
— Дорогой мой, — сказал отец Браун, от нетерпения впервые проявляя фамильярность, — у всех в известном смысле был мотив. Если принять во внимание, как нажил Брюс свои деньги, и если принять во внимание, как большинство миллионеров наживают деньги, кто угодно мог совершить такой естественный поступок — сбросить его в море. Наверное, у многих это вышло бы едва ли не автоматически. Почти всем это рано или поздно должно было прийти в голову. Мистер Тейлор мог это сделать.
— Что? — перебил мистер Тейлор, раздувая ноздри.
— Я мог это сделать, — продолжал отец Браун, — если бы меня не удерживало почтение к моему начальству. Любой, кроме глубоконравственного человека, мог испытать такой соблазн. Кому не захочется так просто решить социальную проблему. Я мог это сделать, вы могли это сделать, мэр или пирожник могли это сделать. Единственно, на мой взгляд, кто не стал бы этого делать, — частный сыщик, нанятый Брюсом за пять фунтов в неделю и не получивший еще ничего.
Секретарь помолчал с минуту, потом фыркнул и произнес:
— Если в письме и впрямь есть такое предложение, разумеется, лучше проверить, не подделка ли это. Мы ведь даже не знаем, не выдуман ли весь рассказ. Этот субъект и сам признает, что исчезновение его горбатого гиганта невероятно и необъяснимо.
— Да, — сказал отец Браун, — вот что мне нравится в Мигглтоне. Он многое признает.
— А все–таки, — настаивал секретарь, и ноздри его дрожали от возбуждения, — а все–таки, короче говоря, он не может доказать, что его высокий человек в шарфе существовал или существует. Каждый найденный полицией факт и показания свидетелей доказывают, что его нет. Отец Браун, есть только один способ оправдать прохвоста, которого вы, кажется, так любите, — предъявить великана. Но именно этого вы не можете.
— Кстати, — рассеянно произнес священник, — вы пришли из отеля, где у Брюса был номер?
Тейлор немного растерялся.
— Ну, он всегда снимал эти комнаты, — отвечал он. — Они практически принадлежат ему. Я, правда, не видел его здесь в этот раз.
— А вы вместе прибыли на машине, — заметил Браун, — или оба приехали поездом?
— Я приехал поездом и привез багаж, — нетерпеливо ответил секретарь. — Что–то, наверное, задержало его. Я не видел его с тех пор, как он уехал из Йоркшира недели две назад.
— Значит, — очень мягко продолжал священник, — если Мигглтон не был последним, кто видел Брюса на фоне диких волн, вы последний, кто видел его на столь же диких йоркширских болотах.
Тейлор побледнел, но скрипучий его голос звучал спокойно:
— Я не утверждал, что Мигглтон не видел Брюса на пирсе.
— Нет? А почему? — спросил отец Браун. — Если он выдумал одного человека, почему бы ему не выдумать двоих? Конечно, мы знаем, что Брюс существовал, но мы не знаем, что произошло с ним за эти несколько недель. Возможно, его оставили в Йоркшире.
И без того резкий голос секретаря поднялся до визга. Куда–то исчез весь его светский лоск.
— Вы просто передергиваете! Вы просто увиливаете! Вы пытаетесь выдвинуть какие–то дикие обвинения, потому что не можете ответить на мой вопрос.
— Дайте подумать, — задумчиво произнес отец Браун. — Что это был за вопрос?
— Вы прекрасно знаете, и еще вы знаете, что не можете ответить. Где человек с кашне? Кто его видел? Кто о нем слышал или говорил о нем, кроме этого вашего субъекта? Если вы хотите убедить нас, вы предъявите его. Если он когда–либо существовал, он может прятаться на Гебридах или в Кальяо. Но вы должны предъявить его, хоть я и знаю, что его нет. Ну? Где он?
— Вероятно, там, — сказал отец Браун. Щурясь, он пристально смотрел на волны, омывавшие стальную колонну пирса, где сыщик и старый рыбак–проповедник все еще темнели на фоне зеленой светящейся воды. — Ну, в тех сетях.
Несмотря на потрясение, инспектор мгновенно овладел ситуацией и кинулся бежать по пляжу.
— Вы хотите сказать, — кричал он, — что тело убийцы в сетях у старика?
Отец Браун кивнул, следуя за ним по каменистому склону. Пока они бежали вниз, бедный сыщик Мигглтон повернулся и начал карабкаться наверх, навстречу им, темный, как тень в пантомиме, изображающей удивление.
— Это правда! — выдохнул он. — Убийца постарался выплыть на берег и, конечно, утонул в такую погоду. Или покончил с собой. Как бы то ни было, его труп плавал в рыбачьей сети у Старого Беса. Вот что этот маньяк имел в виду, говоря, что ловит мертвецов.
Инспектор бежал по берегу, обогнав их всех, и слышно было, как он что–то приказывает. Через несколько минут рыбаки и люди, случайно оказавшиеся поблизости, вытащили сеть со страшной ношей на песок, в котором еще отражались лучи заходящего солнца. Слова замерли на губах у секретаря, когда он увидел, что лежало на песке. То было тело гигантского мужчины в лохмотьях, с широкими сгорбленными плечами, костлявым лицом, орлиным профилем. Большой красный шарф распластался по освещенному закатом песку, как огромное пятно крови. Но Тейлор смотрел не на окровавленный шарф, а на лицо, и его собственное лицо отражало борьбу недоверия и подозрения.
Инспектор тотчас обратился к Мигглтону. На этот раз тон его был куда любезней.
— Да, это подтверждает вашу историю, — сказал он.
Лишь услышав, с каким выражением произнес он эти слова, Мигглтон внезапно понял, насколько никто не верил ему. Никто, кроме отца Брауна.
И потому, заметив, что священник норовит незаметно отойти в сторону, он совсем было решился присоединиться к нему, но остановился, пораженный тем, что священника вновь привлекли эти аттракционы с механическими фигурками. Он увидел даже, как тот нащупывает монетку. Зажав ее большим и указательным пальцем, отец Браун замер, когда вновь послышался громкий, неприятный голос секретаря.
— Надеюсь, — произнес он, — чудовищные, идиотские обвинения против меня тоже закончились?
— Что вы, — ответил священник, — я никогда вас не обвинял. Я не такой уж дурак и не думал, что вы убили своего хозяина в Йоркшире, а теперь бродите здесь с его багажом. Я сказал, что могу набрать против вас не меньше улик, чем против Мигглтона. А если вы и впрямь хотите узнать правду — уверяю вас, ее еще не совсем поняли, — могу дать вам намек из области, непосредственно вас касающейся. Мне представляется странным и значительным, что мистер Брюс нарушил привычный образ жизни и не показывался в тех местах, где его знали, за несколько недель до убийства. Поскольку вы, кажется, способный сыщик–любитель, советую вам поработать над этой линией.
— Что вы имеете в виду? — резко спросил секретарь.
Отец Браун не ответил ему, он с увлечением дергал за рукоятку автомата, и куклы, то одна, то другая, появлялись перед ним.
— Отец Браун, — спросил Мигглтон, в котором вновь ожило раздражение, — не скажете ли вы мне, чем вас так привлекает эта дурацкая игра?
— Тем, — ответил священник, пристально вглядываясь в кукольный театр за стеклом, — тем, что в ней заключен секрет трагедии.
Затем выпрямился и очень серьезно посмотрел на собеседника.
— Я знал, что вы говорите и правду, и неправду, — сказал он.
Мигглтон лишь молча взирал на него.
— Это очень просто, — добавил священник, понижая голос. — Тело с алым шарфом принадлежит Брэму Брюсу, миллионеру. Никакого другого не будет.
— Но двое мужчин… — начал Мигглтон, и рот его раскрылся от изумления.
— Ваше описание было удивительно живым, — произнес отец Браун. — Уверяю вас, я не забыл его. С вашего позволения, я бы сказал, что у вас литературный талант. Возможно, журналистика откроет перед вами большие возможности, чем сыскное дело. Мне кажется, я помню все, что вы говорили о каждом из них. Только, видите ли, как ни странно, все детали производили на вас одно впечатление, а на меня — совершенно иное. Давайте начнем с первого человека. Вы сказали, что он держался очень властно и с большим достоинством. И вы подумали: «Вот настоящий магнат, великий властелин торговли, повелитель рынков». Но когда я услышал про властный вид и достоинство, я подумал: «Вот актер, все в нем от актера». Человек не становится таким, оттого что возглавляет сеть универсальных магазинов. Он становится таким, если играет Тень отца Гамлета, или Юлия Цезаря, или короля Лира, и потом уже никак не может от этого избавиться. Вы не так хорошо разглядели его одежду, чтобы сказать, не была ли она потрепанной. Но зато увидели полоску меха и модный покрой, а я вновь подумал: «Актер». Далее, прежде чем мы поговорим подробнее о другом человеке, заметьте одну его особенность, явно отсутствующую у первого. Вы сказали, что второй был не только оборван, но и не брит, зарос щетиной. Так вот, мы все видели потрепанных актеров, грязных актеров, пьяных актеров, совершенно опустившихся актеров, но вряд ли кто–нибудь когда–нибудь видел, чтобы у работающего или даже ищущего работу актера была щетина. С другой стороны, если джентльмен или богатый чудак опускается, первым делом он перестает бриться. У нас есть все основания поверить, что ваш миллионер опустился. Его письмо — это письмо человека, махнувшего на себя рукой. Но не только от неряшливости стал он бедным и обтрепанным. Неужели вы не поняли, что он просто скрывался? Вот почему он не поехал в отель, и его собственный секретарь не видел его недели две. Он был очень богат, но непременно хотел стать совершенно неузнаваемым. Вы когда–нибудь читали «Женщину в белом»? Помните, как светского, любящего роскошь графа Фоско, прятавшегося от тайного общества, нашли заколотым? Он был в синей блузе французского рабочего. Теперь вернемся ненадолго к этим двоим. Вы увидели, что первый спокоен и собран, и подумали: «Вот невинная жертва», хотя письмо этой жертвы отнюдь не было спокойным и собранным. Я услышал, что он спокоен и собран, и подумал: «Это убийца». Почему бы ему не быть спокойным и собранным? Он знал, что собирается сделать, он давно это решил, и если у него были какие–то колебания или угрызения, он победил их намного раньше, чем появился — да, именно на сцене, на подмостках. Он вряд ли боялся выходить на сцену. Он не вытаскивал пистолет, не размахивал им — зачем? — он и стрелял из кармана… Другой же суетился со своим пистолетом, он ведь нервничал и скорее всего никогда пистолета не держал. По этой же самой причине он вращал глазами. Он ведь еще и оглядывался, ибо не преследовал, а бежал от преследователя. Но вы увидели сначала первого человека и невольно подумали, что второй идет за ним. Говоря языком математики или механики, каждый из них бежал за другим — совсем как вот эти.
— Кого вы имеете в виду? — спросил ошеломленный сыщик.
— Да эти же! — вскричал отец Браун, хлопая по автомату деревянной лопаткой, которую почему–то пронес сквозь все эти жуткие тайны. — Маленькие заводные куклы, которые гонятся друг за другом по кругу. Назовем их Синим Человеком и Алым, по цвету одежды. Я начал с Синего, и дети сказали, что Алый бежит за ним, но все вышло бы наоборот, если бы я начал с Алого.
— Да, начинаю понимать, — сказал Мигглтон, — наверное, все остальное тоже сходится. Фамильное сходство, конечно, можно повернуть и так и так. Никто не видел, как убийца ушел с пирса…
— Никто и не искал убийцу, уходящего с пирса, — ответил священник. — Никто не велел искать чисто выбритого джентльмена в модном пальто. Вся тайна его исчезновения основана на том, как вы описали великана в красном шарфе. А вся правда в том, что актер в каракуле убил миллионера в красной тряпке, и вот — тело. Это как с Синим и Алым. Вы увидели одного из них первым и перепутали, кто из них покраснел от злости, кто посинел от страха.
Именно тут двое или трое ребятишек подбежали по песку, и священник помахал деревянной лопаткой, а потом стал театрально постукивать ею по игральным автоматам. Мигглтон догадался, что он мешает детям подойти к страшной груде на берегу.
— Еще одна монетка осталась в этом мире, — сказал отец Браун, — и потом, нам пора домой, пить чай. Знаешь, Дорис, мне нравятся эти игры, которые все кружатся и кружатся, как хоровод. В конце концов, Бог велел солнцу и звездам водить хоровод. А другие игры, где один должен настичь другого, где соперники бегут голова к голове, норовя обогнать друг друга — что ж, бывает и хуже. Приятно думать, что Синий человек и Алый не теряют веселья, они равны, свободны, не обижают друг друга. Как ему хорошо, Алому человеку!
Он не изменится, и не умрет, И не убьет, как Синий человек.
С чувством прочитав эти удивительные строки, отец Браун сунул лопатку под мышку, взял за руки двух ребятишек и, тяжело ступая, пошел пить чай.
Преступление коммуниста
Из–под хмурой тюдоровой арки умудренного Мандевильского колледжа на яркий свет бесконечно долгого летнего вечера вышли трое и остановились среди белого дня, точно громом пораженные. То, что они увидели, потрясло их необычайно.
Надвигающейся катастрофы они не почувствовали; но им бросилось в глаза одно разительное противоречие. Сами они ненавязчиво гармонировали с окружением. Тюдоровы арки, обегающие университетские сады монастырской стеной, были возведены четыре столетия назад, когда готика низверглась с небес и низко склонилась, едва ли не сжалась перед уютными вместилищами гуманизма и Возрождения; эти же трое одеты были по моде (иными словами — так, что уродству их одеяний подивилось бы любое из четырех столетий), но все же что–то объединяло их с духом этого места. Сады были разбиты столь искусно, что казались естественными; цветы излучали нечаянную прелесть, словно прекрасные сорняки; а современный костюм был хорош хотя бы своей небрежностью. Первый из трех, высокий, лысый, бородатый, слыл человеком известным в квадратных двориках университета. На нем была мантия и докторская шапочка; мантия то и дело соскальзывала с узких плеч. Второй был невероятно широкоплеч, невысок и крепко сбит. На нем была обычная куртка; он жизнерадостно улыбался, а мантию перекинул через руку. Третий, в черной священнической рясе, был и ростом ниже, и одет попроще. Но все они превосходно смотрелись на фоне Мандевильского колледжа и вполне соответствовали непередаваемой атмосфере одного из старейших университетов Англии. Они так прекрасно отвечали его духу, что казались незаметными; а это здесь любят больше всего.
Два человека, сидевших в садовых креслах за столиком, выделялись черным пятном на серо–зеленом фоне. Одеты они были только в черное и все же сверкали от шелковых цилиндров до лакированных ботинок. Здесь, в тщательно выпестованной свободе Мандевильского колледжа, было почти неприлично одеваться так хорошо. Спасало их только одно — они были иностранцы. Первый, американский миллионер по имени Хейк, отличался тем безукоризненным, истинно джентльменским блеском, который ведом лишь богачам Нью–Йорка. Другой, чьи грехи отягчались еще и каракулевой накидкой (не говоря уж о рыжих бакенбардах), был очень богатым немецким графом, и самая краткая часть его фамилии звучала так: фон Циммерн. Однако тайна этой истории — не в том, как появились в колледже эти джентльмены. Они появились здесь по причине, легко совмещающей несовместимое: решили дать колледжу денег. Выполняя то, что поддержали финансисты и магнаты разных стран, они собирались создать кафедру экономики и осмотрели колледж с той неутомимой и добросовестной любознательностью, на которую из всех сынов Адамовых способны лишь немцы и американцы. Теперь они отдыхали от своих трудов, торжественно взирая на сады колледжа. Пока все шло хорошо.
Трое других уже виделись сегодня с ними и, слегка кивнув, проследовали далее. Но один из них — коротышка в черной рясе — остановился.
— Знаете, — проговорил он робко, словно кролик, — мне что–то не нравится их вид.
— Боже правый! Да кому он понравится? — воскликнул высокий, оказавшийся Магистром, главой Мандевильского колледжа. — В конце концов у нас найдется несколько состоятельных людей, которые не наряжаются, как манекены.
— Вот, — тихо сказал маленький священник. — Вот именно. Как манекены.
— О чем это вы? — резко спросил средний.
— Они похожи на страшных восковых кукол, — едва проговорил священник. — Понимаете, они не шевелятся. Почему они не шевелятся?
Внезапно стряхнув замешательство, он бросился через сад и тронул за локоть немецкого барона. Немецкий барон как сидел, так и свалился. Ноги в черных брюках торчали, словно ножки кресла.
Мистер Гидеон Р. Хейк обозревал сады колледжа стеклянным взором; он и впрямь был похож на восковую куклу, а у них ведь стеклянные глаза. Как бы то ни было, в ярком вечернем свете, на фоне пестрого сада он и впрямь казался щегольски одетой куклой, марионеткой из итальянского театра.
Коротышка в черном — священник по имени Браун — на всякий случай тронул миллионера за плечо. Миллионер свалился не меняя позы, будто он весь был вырезан из цельного куска дерева.
— Rigor montis, — произнес отец Браун. — И так быстро… Это уже серьезно.
Причина, по которой первые трое увидели двух других столь поздно (если не слишком поздно), прояснится, когда мы расскажем, что же произошло в здании, по ту сторону тюдоровой арки перед тем, как все они вышли в сад. Они обедали вместе за главным столом профессорской столовой; но иностранные филантропы, рабы своего ревизорского долга, важно удалились в часовню осматривать очередную галерею и очередную лестницу и пообещали присоединиться к остальным в саду, чтобы так же скрупулезно исследовать здешние сигары. Остальные, будучи людьми более здравыми и почитавшими традицию, собрались за узким дубовым столом, вокруг которого после обеда разносили вино. С тех пор как в средние века сэр Джон Мандевиль основал колледж, считалось, что вино вдохновляет рассказчиков.
Магистр, седобородый и почти лысый, сидел во главе стола, а по левую руку от него — угловатый коротышка (ведь он был казначей, или, скажем иначе, бизнесмен колледжа). Рядом с ним, по ту же сторону стола, сидел странного вида человек с каким–то скрюченным лицом, ибо его усы и брови, расходившиеся под разными углами, образовали зигзаг, будто у него пол–лица парализовано. Звали его Байлз, читал он римскую историю и в своих политических убеждениях опирался на Кориолана, не говоря уже о Тарквинии Старшем. Упорный консерватизм и рьяно реакционные взгляды на все, что происходит, не так уж редки среди самых старомодных университетских преподавателей; но у него это было скорее плодом, чем причиной резкости. Тем, кто пристально наблюдал за ним, казалось: что–то у него не в порядке, будто он озабочен какой–то тайной или страшной бедой; будто полуссохшееся лицо и впрямь поразила молния. Рядом с ним сидел отец Браун, а на самом конце стола — профессор химии, крупный, приятный блондин с сонным, несколько хитроватым взглядом. Все знали, что этот служитель натурфилософии считает ретроградами прочих философов, принадлежащих к умеренно классической традиции. По другую сторону стола, как раз напротив отца Брауна, сидел темнолицый и тихий человек, еще молодой, с темной бородкой; он появился в колледже, ибо кому–то вздумалось открыть кафедру персидской словесности. Напротив зловещего Байлза расположился маленький добросердечный Чэплен с яйцеобразной головой. Напротив казначея и справа от Магистра кресло пустовало. Многие были этому рады.
— Я не уверен, что Крейкен появится, — произнес Магистр, бросая на кресло нетерпеливый взгляд, который никак не вязался со спокойствием его свободных манер. — Не люблю никого неволить, но, признаться, я уже дошел до того, что чувствую себя спокойней, когда он здесь. Спасибо, что не где–нибудь еще!
— Никогда не знаешь, что он выкинет, — воскликнул жизнерадостно казначей. — Особенно, если он обучает студентов.
— Личность он яркая, но уж больно вспыльчив, — сказал Магистр, внезапно обретая былую сдержанность.
— Фейерверк тоже вспыльчив, и притом довольно ярок, — проворчал старый Байлз. — Но мне не хотелось бы сгореть в собственной постели, чтобы Крейкен стал истинным Гаем Фоксом.
— Неужели вы думаете, что, начнись революция, он будет участвовать в насилии? — улыбаясь, спросил казначей.
— Во всяком случае, он думает, что будет, — резко отвечал Байлз. — На днях говорил полному залу студентов, что классовая борьба непременно превратится в войну с уличной резней, но это ничего, ибо в конце концов победят коммунисты и рабочий класс.
— Классовая борьба, — задумчиво вымолвил глава колледжа, давно знакомый с учением Уильяма Морриса и неплохо разбирающийся в идеях самых изысканных и досужих социалистов. Расстояние погасило его брезгливую интонацию. — Никак не возьму в толк, что это за классовая борьба. Когда я был молод, считали, что при социализме нет классов.
— Все равно что сказать: социалисты — это не класс, — кисло, если не едко заметил Байлз.
— Несомненно, вы настроены против них сильнее, чем я, — задумчиво произнес глава колледжа. — А вообще–то мой социализм так же старомоден, как и ваш консерватизм. Любопытно, что нам скажут наши молодые коллеги. Что вы об этом думаете, Бейкер? — обратился он к казначею, сидящему слева от него.
— Ну, как говорят в народе, я вообще не думаю, — засмеялся казначей. — Не забывайте, я человек совсем простой. Никакой не мыслитель, всего лишь бизнесмен. А как бизнесмен я полагаю, что все это чушь. Нельзя уравнять людей, и совсем уж дурно платить им поровну, особенно тем, кому платить не за что. Как бы ни выглядел социализм, придется искать практический выход, иначе вообще ничего не выйдет. Не наша вина, что природа все так запутала.
— Тут я с вами согласен, — как–то по–детски шепеляво произнес профессор химии. — Коммунизм хочет быть уж совсем новым, но он отнюдь не нов. Он просто отбрасывает нас к суевериям монахов и первобытных племен. Мыслящее правительство, несущее нравственную ответственность за будущее, всегда ищет путь надежды и прогресса, а не спрямляет его, не сворачивает обратно, в грязь. Социализм — это сентиментальность. Он опасней чумы, поскольку во время чумы самые сильные выживут.
Магистр не без грусти усмехнулся.
— Вы и сами знаете, что мы с вами по–разному относимся к разногласиям. Здесь кто–то недавно рассказывал, как гулял с другом вдоль реки: «Мы соглашались во многом, кроме мнений». Чем не девиз университета? Иметь сотню мнений и ничего о себе не возомнить. Если кто–то у нас не преуспел, причина
— в том, какой он, а не в том, что он думает. Возможно, я — пережиток восемнадцатого столетия, но мне по душе старая сентиментальная ересь: «За веру пусть зилот безумный бьется; кто праведно живет — не ошибется». Что вы на это скажете, отец Браун?
Он лукаво покосился на Брауна и немного испугался, ибо привык видеть священника добрым, веселым и приветливым. Его круглое лицо почти всегда светилось юмором; но сейчас оно было хмурым как никогда, — на мгновение простодушный Браун стал напряженней зловещего Байлза. Тучи сразу рассеялись. Но заговорил отец Браун сдержанно и твердо.
— Ну, я в это не верю, — коротко начал он. — Разве может быть праведной жизнь, если представление о жизни ложно? Вся эта нынешняя путаница оттого и возникла, что люди не знают, какими различными бывают представления о жизни. Баптисты и методисты знали, что не слишком расходятся в нравственности; но ведь и в религии, и в философии они не слишком далеки друг от друга. А вот между баптистами и анабаптистами разница огромная; или между теософами и индийской сектой душителей. Если ересь достаточно еретична, она всегда влияет на мораль. Человек может честно верить, что воровать — похвально. Но разумно ли говорить, что он честно верит в бесчестность?
— Черт, как здорово! — сказал Байлз и скорчил злобную гримасу, которую, по мнению многих, считал дружеской улыбкой. — Поэтому я против того, чтобы у нас была кафедра теоретического воровства.
— Вот, все вы нападаете на коммунизм, — вздохнув, произнес Магистр. — Неужели вы думаете, что он так распространен? Стоит ли на него нападать? Неужели хоть одна из наших ересей столь влиятельна, что представляет опасность?
— Я полагаю, они так влиятельны, — серьезно сказал отец Браун, — что в некоторых кругах их принимают как должное. Их воспринимают бессознательно. Не поверяя сознанием, совестью.
— Это прикончит нашу страну, — вставил Байлз.
— Страну прикончит что–нибудь похуже, — сказал отец Браун.
Вдруг по панели противоположной стены скользнула тень, и в ту же секунду показался тот, кто ее отбрасывал, длинный сутулый человек, чем–то похожий на хищную птицу. Сходство это усилилось, ибо он появился внезапно, прошмыгнул быстро, словно птица, которая, испугавшись, вспорхнула с ветки. То был длинноногий сутулый мужчина со свисающими усами, хорошо знакомый собравшимся; но из–за тусклых сумерек и слабого света или из–за самих его движений все связали эту быструю тень с невольным пророчеством священника, словно тот был авгуром, как в Древнем Риме, а полет птицы — знамением. Должно быть, мистер Байлз мог прочесть лекцию о таких предсказаниях, и особенно — об этой птице, предвестнице несчастий и бед.
Человек пронесся вдоль стены вслед за собственной тенью, опустился в незанятое кресло по правую руку от Магистра и оглядел казначея и всех присутствующих пустым взглядом. Его ниспадающие волосы и висячие усы были почти русыми, но глубоко посаженные глаза казались черными. Все знали или могли предположить, кто пришел; но сразу по его приходе случилось то, что прекрасно прояснило ситуацию. Профессор римской истории внезапно вскочил и вылетел из комнаты, выражая без лишних тонкостей, что не может сидеть за одним столом с профессором теоретического воровства, то есть — коммунистом, мистером Крейкеном.
Магистр исправил неловкость взволнованно и любезно.
— Дорогой Крейкен, — улыбнулся он. — Я защищал вас или некоторые ваши взгляды. Хотя, конечно, вы бы меня не защищали. Как–никак, я не могу забыть, что у социалистов, друзей моей юности, был прекрасный идеал братства и дружбы. Уильям Моррис выразил это так: «В доброй дружбе — рай небесный, в несогласье — ад кромешный».
— «Профессора как демократы». Недурной заголовок, — скорее неприязненно сказал Крейкен. — Не назовет ли наш узколобый Хейк кафедру коммерции именем Морриса?
— Видите ли, — ответил глава колледжа, безнадежно пытаясь быть приветливым, — думаю, в каком–то смысле на всех наших кафедрах царит добрососедство.
— О, да! Университетский вариант афоризма, — проговорил Крейкен. — «В штатном месте — рай небесный, в увольненье — ад кромешный».
— Оставьте ваши колкости, — прервал его казначей. — Глотните портвейна. Тенби, передайте бутылку мистеру Крейкену.
— Хорошо, выпью, — чуть вежливей ответил коммунистический профессор. — Вообще–то я шел покурить в саду. Потом выглянул в окно и увидел, что там цветут ваши драгоценные гости, свежие бутоны. Вообще–то не мешало бы поделиться с ними умом…
Приветливо, как велела традиция, Магистр поднялся и с превеликой радостью поспешил оставить казначея на растерзание Дикаря. Поднялись и другие; группы стали распадаться. Казначей и мистер Крейкен остались вдвоем в конце стола; один лишь Браун все сидел, хмуро глядя в пустоту.
— Сказать вам по правде, — начал казначей, — я сам чертовски от них устал. Чуть не весь день копался в цифрах, в фактах, ну во всех этих новых делах. Послушайте, Крейкен, — он наклонился над столом и заговорил с мягкой настойчивостью, — не стоит так разоряться из–за этой кафедры. У вас — одно, у них — другое. Вы — единственный преподаватель политэкономии в Мандевиле. Я не разделяю ваших взглядов, но вы, как–никак, добились европейской известности. А у них будут читать специальный курс, прикладную экономику. Я вам жаловался, сегодня я ужасно много занимался прикладной экономикой, говорил о делах с деловыми людьми. Хотели бы вы этим заниматься? Выдержали бы? Есть чему завидовать! Неужели не ясно, что предмет у них особый, и кафедра будет особая?
— Боже правый! — с атеистическим пылом воскликнул Крейкен. — Неужто вы думаете, что я против прикладной экономики? Когда ее прикладываем мы, вы кричите о красной угрозе и анархии; а когда прикладываете вы, я возьму на себя смелость назвать это эксплуатацией. Если бы вы ее толком прикладывали, может, меньше бы народ голодал. Мы — люди практичные. Поэтому вы нас боитесь. Поэтому вы и наняли двух сытых капиталистов. И все из–за того, что у меня развязался язык.
— Не язык у вас развязался, — улыбнулся казначей, — а вы сами точно с цепи сорвались.
— А вы меня хотите посадить на золотую цепь? — спросил Крейкен.
— Наверное, мы с вами никогда не столкуемся, — ответил казначей. — А ведь эти гости уже вышли из часовни в сад. Если хотите покурить, идите к ним.
Видимо развлекаясь, он смотрел, как его собеседник рылся по карманам, пока не извлек трубку. Затем, глядя на казначея отсутствующим взглядом, Крейкен поднялся, овладев собой. Мистер Бейкер, казначей, завершил спор примиряющим смехом.
— Да, вы люди практичные, вы способны взорвать целый город. Только забудете подложить динамит, как забыли положить в карман табак. Ничего, возьмите мой. Спички?
Он перебросил кисет и спички через стол, а мистер Крейкен поймал их на лету с проворством, которого не теряет бывший игрок в крикет, даже если взгляды его не слишком похожи на игру. Оба поднялись одновременно; но казначей не удержался и сказал:
— Что ж, кроме вас людей практичных и нет? А как насчет прикладной экономики? Я вот не забываю табак и трубку.
Крейкен бросил на него огненный взгляд и, медленно допив вино, ответил:
— Скажем, это другая практичность. Да, я забываю всякие мелочи. Но вы поймите. — Он машинально вернул кисет; взгляд его был далек и горяч, почти ужасен, — разум наш стал другим, мы иначе мыслим о добре и потому совершим то, что вам представляется злом. Это будет вполне практично.
— Да, — сказал отец Браун, внезапно приходя в себя. — Именно об этом я и говорил.
Он посмотрел на Крейкена прозрачным, почти призрачным взглядом и прибавил:
— Мы с мистером Крейкеном совершенно согласны.
— Что ж, — подытожил Бейкер, — Крейкен собирается выкурить трубку в компании плутократов. Вряд ли это будет трубка мира.
Он резко повернулся и окликнул престарелого слугу, стоящего поодаль. Мандевиль был одним из последних старомодных колледжей; Крейкен, еще задолго до нынешнего большевизма, считался одним из первых коммунистов.
— Вот что, — сказал казначей, — раз уж вы не пустите по кругу вашу трубку, давайте угостим наших гостей сигарами. Если они курят, им будет приятно покурить. Они ведь рыскали по часовне чуть ли не с полудня.
Крейкен взорвался оглушительным смехом.
— Отнесу им сигары, отнесу! — крикнул он. — Ведь я всего лишь пролетарий.
Казначей, отец Браун и слуга видели, как коммунист яростно зашагал в сад, к миллионерам. И никто ничего не слышал о них, пока, как мы говорили, священник не обнаружил их трупы.
Условились, что священник и Магистр останутся охранять сцену, где свершилась трагедия, а казначей, более молодой и уж несомненно более быстрый, вызовет врача и полицию. Отец Браун подошел к столу, где лежал окурок одной из сигар, всего в два–три дюйма длиной. Другая сигара выпала из помертвевших рук и рассыпалась тлеющими искорками на потрескавшуюся садовую дорожку. Глава Мандевиля довольно неуклюже опустился на скамейку, стоявшую поодаль от стола, и уткнулся лицом в ладони. Затем он поднял глаза, взглянул, сперва — устало, а потом — испуганно, и тишину сада, словно маленький взрыв, огласил крик ужаса.
Отец Браун обладал одним свойством, которое иногда было поистине жутким. Он всегда думал о том, что делает, и никогда не думал о том, делают ли это. Самую отвратительную, презренную, грязную работу он выполнял со спокойствием хирурга. Там, где обычно располагаются предрассудки и сентиментальности, в его бесхитростном сознании зияла пустота. Он сел в кресло, откуда свалился покойник, поднял сигару, которую тот докурил до половины, аккуратно стряхнул пепел, внимательно рассмотрел другой конец, сунул его в рот и закурил. Все это казалось непристойной, гротескной буффонадой, насмешкой над мертвым; но отец Браун явно считал это вполне здравым. Дым поднимался кверху, словно курения над жертвенником языческого бога; но отец Браун полагал, что самый простой способ узнать все про сигару — выкурить ее. Старый его друг, глава Мандевиля, испугался еще больше, смутно, но мудро заподозрив, что отец Браун рискует жизнью.
— Нет, тут, кажется, все в порядке, — сказал священник, кладя сигару на место. — Отличнейшие сигары. Ваши сигары. Не американские и не немецкие. Сигары сами по себе вряд ли представляют интерес, лучше заняться пеплом. Их отравили какой–то гадостью, от которой мгновенно цепенеют. Кстати, а вот этот человек знает тут больше нас с вами.
Глава колледжа в растерянности сел на скамейку, ибо вслед за крупной тенью, упавшей на дорожку, появился человек, несмотря на свою тучность, легконогий, как тень. Профессор Водэм, крупный ученый с кафедры химии, всегда двигался неслышно. В том, что он прогуливался по саду, ничего странного не было. Странно было другое: стоило помянуть химию, как появлялся Водэм.
Профессор Водэм гордился своей уравновешенностью (другие сказали бы — своей бесчувственностью). На его светлой прилизанной голове и волосок не шевельнулся, широкое жабье лицо было спокойно, — он стоял и безразлично смотрел на трупы. Когда он перевел взгляд на пепел, собранный священником, он приблизился, потрогал его пальцем и стал еще неподвижней; но глаза его на мгновение как–то выдвинулись, точно окуляр микроскопа. Он что–то обнаружил или понял; но не сказал ни слова.
— Не знаю, с чего тут начать, — промолвил глава колледжа.
— Я бы, — ответил отец Браун, — для начала спросил, где эти несчастные провели сегодня день.
— Они довольно долго околачивались у меня в лаборатории, — впервые заговорил Водэм. — Казначей часто приходит поболтать, и на сей раз привел с собой двух своих патронов, посмотреть мой отдел. Наверное, они везде успели побывать. Истинные туристы. Я знаю, что они побывали в часовне, и даже в подземном ходе под склепом, пришлось там зажечь свечи. А могли бы обедать, как нормальные люди! Видимо, Бейкер везде их таскал за собой.
— Интересовались они чем–то у вас? — спросил священник. — Что именно вы тогда делали?
Профессор химии пробормотал химическую формулу, начинающуюся «сульфатом» и заканчивающуюся чем–то вроде «силениум», но непонятную для обоих слушателей. Затем он, скучая, отошел в сторону, где не было тени, сел на скамью, закрыл глаза и с завидной выдержкой подставил широкое лицо солнечным лучам.
В ту же секунду лужайку стремительно пересек человек, ничуть не похожий на Водэма. Он летел прямо и стремительно, точно пуля. По аккуратному черному костюму и умной собачьей физиономии отец Браун узнал в нем полицейского врача, с которым ему приходилось встречаться в самых бедных кварталах. Из официальных лиц он прибыл первым.
— Послушайте, — обратился к священнику глава колледжа еще до того, как врач мог его услышать. — Кажется, я что–то понял. Вы всерьез говорили, что коммунизм опасен и ведет к преступлению?
— Да, — ответил отец Браун и грустно усмехнулся. — Я действительно заметил, что распространились кое–какие коммунистические обычаи. В определенном смысле вот это — коммунистическое преступление.
— Благодарю, — сказал глава колледжа. — Тогда я должен немедленно уйти и кое–что разузнать. Передайте властям, минут через десять я вернусь.
Глава колледжа нырнул под одну из арок как раз в тот момент, когда врач подошел к столу и бодро поздоровался с отцом Брауном. Священник пригласил его присесть к злополучному столику, но доктор Блейк резко и выразительно покосился на крупного, расплывшегося и словно бы сонного химика, устроившегося на скамье. Отец Браун объяснил ему, кто это, и что этот человек рассказал, а врач выслушал молча, занимаясь предварительным осмотром трупов. Естественно, его больше занимали тела, чем какие–то неопределенные показания, как вдруг одна подробность полностью отвлекла его от анатомии.
— Над чем, сказал профессор, он работает? — спросил он.
Отец Браун спокойно повторил непонятную формулу.
— Что? — вскричал доктор Блейк. — Черт возьми, да ведь это чудовищно!
— Потому что это яд? — спросил отец Браун.
— Потому что это чушь, — ответил доктор Блейк. — Чепуха какая–то. Профессор знаменитый химик. Зачем знаменитому химику сознательно нести такую околесицу?
— Мне кажется, я догадываюсь, в чем здесь дело, — кротко ответил отец Браун. — Он несет околесицу, потому что он лжет. Он что–то скрывает. Особенно — от этих людей и их представителей.
Доктор перевел взгляд с трупов на знаменитого химика, почти неестественно неподвижного. Наверно, он все–таки уснул. Садовый мотылек опустился на него, и он сразу стал похож на каменного идола. Крупные складки его жабьей физиономии напоминали врачу обвислую кожу носорога.
— Да, — тихо произнес отец Браун. — Он плохой человек.
— Черт подери! — воскликнул доктор, глубоко потрясенный. — Вы полагаете, что ученый такого уровня замешан в убийстве?
— Придирчивые критики именно так бы и сказали, — бесстрастно отвечал священник. — Мне и самому не очень нравятся люди, причастные к таким убийствам. Но важнее другое: эти бедолаги — из самых придирчивых его критиков.
— Иными словами, они раскрыли его тайну, а он заставил их замолчать? — нахмурился доктор Блейк. — Но что же, черт возьми, у него за тайны? Как можно убить двух людей, да еще в этой обстановке?
— Я открыл вам его тайну, — сказал священник. — Тайну его души. Он — дурной человек. Ради Бога, не думайте, что я говорю так, потому что мы с ним люди разных школ или традиций. У меня много друзей среди ученых, и большей частью они совершенно, героически бескорыстны. Самые закоренелые скептики — и те неосознанно бескорыстны. Но время от времени натыкаешься на материалиста, в другом смысле слова — на зверя. Повторяю, он плохой человек. Гораздо хуже… — тут отец Браун принялся подыскивать слово.
— Гораздо хуже коммуниста? — подсказал его собеседник.
— Нет, гораздо хуже убийцы, — отвечал отец Браун.
Он рассеянно поднялся и вряд ли заметил, что доктор Блейк пристально на него смотрит.
— Разве вы не считаете, — спросил наконец Блейк, — что Водэм убийца?
— Нет, что вы, — словно обрадовавшись, ответил отец Браун. — Убийца куда приятней, его гораздо легче понять. В конце концов, он был в отчаянии. Он разъярился, он отчаялся — вот его оправдания.
— Значит, это все–таки коммунист? — воскликнул доктор.
В это время весьма кстати подоспела полиция с новостями, подводящими итог расследованию. Она несколько задержалась по той вполне понятной причине, что схватила преступника. Собственно, его схватили прямо у ворот их собственной конторы. Крейкена уже подозревали из–за городских беспорядков; и когда узнали о преступлении, решили арестовать для верности. И были правы. Ибо, радостно объяснил инспектор Кук собравшимся на лужайке профессорам и докторам колледжа, когда пресловутый коммунист был схвачен, при нем тут же обнаружили коробок с отравленными спичками.
Едва отец Браун услыхал слово «спички», он вскочил со скамейки, будто зажженную спичку сунули ему на сиденье стула.
— Ах, вон что! — сияюще воскликнул он. — Теперь все ясно.
— Что значит «ясно»? — строго спросил Магистр, снова солидный и властный, как ему и подобает, под стать важным полицейским, наводнившим колледж, точно армия победителей. — Вы теперь уверены, что с обвинениями против Крейкена все чисто?
— Я уверен, что Крейкен чист, — твердо сказал отец Браун, — и все вокруг него расчистилось. Неужели вы считаете, что такой человек способен травить людей спичками?
— Это все превосходно, — печально отвечал Магистр; печаль не покидала его с тех пор, как он узнал о беде. — Но вы же сами утверждали, что фанатики, у которых ложные принципы, способны творить зло. Мало того, — вы заметили, что коммунизм проникает повсюду, а коммунистические обычаи распространяются.
Отец Браун смущенно засмеялся.
— Ну, про обычаи, — сказал он, — тут уж вы меня простите. Вечно я всех путаю своими глупыми шуточками!
— Хороши шуточки! — раздраженно бросил Магистр.
— Видите ли, — стал объяснять священник, почесывая в затылке. — Когда я говорил о коммунистических обычаях, я имел в виду привычку, которую мне случалось замечать раза два–три. Ну, вот хотя бы сегодня. Обычай этот свойствен далеко не только коммунистам. Теперь так очень многие делают, особенно англичане. Они кладут в карман чужие спички, забывают вернуть. Казалось бы, ерунда, и говорить не о чем. А вот, получилось преступление.
— Что–то уж очень странно, — сказал врач.
— Да, чуть ли не все забывают вернуть спички, — продолжал отец Браун, — а уж Крейкен точно позабудет их вернуть. Вот отравитель и подсунул их Крейкену — одолжил и не получил назад. Поистине великолепный способ свалить вину — ведь Крейкен никогда не вспомнит, откуда они у него взялись. Ничего не подозревая, он дал прикурить от них двум гостям, которых угостил сигарами, — и тут же попался в простую ловушку. Такую простую… Отважный злодей–революционер убил двух миллионеров.
— Да, но кому еще нужно их убивать? — спросил доктор.
— И в самом деле, кому? — сказал священник; голос его стал гораздо серьезней. — Мы подходим к тому, другому, о чем я говорил вам, и тут уж, поверьте, я не шутил. Я говорил, что ереси и ложные доктрины стали доступными и привычными. К ним притерпелись; их не замечают. Неужели вы думаете, что я имею в виду коммунизм? Что вы, совсем наоборот. Это вы тут взбеленились из–за коммунизма и решили, что Крейкен — бешеный волк. Без сомнения, коммунизм — ересь; но не из тех ересей, которые вы принимаете как должное. Как должное все принимают капитализм, нет, скорее пороки капитализма, скрытые под маской дарвинизма. Вспомните, о чем вы толковали в столовой: что жизнь — это непрерывная борьба, и выживет сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали. А сегодня именно отсутствие морали и толкнуло человека на убийство.
— Да какого человека? — воскликнул Магистр, и хриплый его голос сорвался.
— Позвольте подойти с другой стороны, — спокойно продолжал священник. — Вы все решили, будто Крейкен сбежал. Но он не сбежал. Когда эти двое умерли, он помчался вниз по улице, вызвал доктора, крикнул ему в окно и сразу же побежал в полицию. Тут его и взяли. Неужели вас не удивляет, что казначей, мистер Бейкер, разыскивает полицию так долго?
— Чем же он тогда занят? — отрывисто спросил Магистр.
— Вероятно, уничтожает бумаги. Или роется в их вещах, ищет, не оставили ли нам письма. А может, тут что–то связано с Водэмом. Куда он делся? Все очень просто, тоже вроде шутки. Он проводит опыты, готовит для войны отравляющие вещества, и от одного из ядов, если его зажечь, человек внезапно цепенеет. Разумеется, сам он не имеет никакого отношения к этому убийству. Он скрывал свою химическую тайну по очень простой причине: один из ваших гостей — американский пуританин, другой — еврей без определенного подданства. Такие люди почти всегда убежденные пацифисты. Они бы сказали, что он замыслил убийство и не дали бы колледжу денег. Но казначей — приятель Водэма, и для него не составляло труда обмакнуть спички в новый раствор.
Другая особенность маленького священника заключалась в том, что разум его был цельным и не ведал многих несообразностей. Без тени замешательства мог он перейти от общественного к частному. Сейчас он поразил собеседников, обратившись внезапно к одному из них, хотя только что беседовал со всеми. И ему не важно было, что лишь один мог понять, о чем он ведет речь.
— Простите, доктор, что я запутал вас, углубившись в метафизические рассуждения о грешнике, — виновато начал он. — Понимаете, по правде сказать, я на минуту вообще забыл об убийстве. Я забыл обо всем, я видел только химика, его нечеловеческое лицо среди цветов, — ну, просто незрячий идол каменного века. Я размышлял о том, что бывают какие–то истинные чудища, какие–то каменные люди; но к делу это не имеет отношения. Быть плохим — одно, совершать преступления — другое, это не всегда связано. Самые страшные преступники не совершают никаких преступлений. Практический вопрос в другом: почему этот преступник совершил это преступление? Зачем казначею Бейкеру их убивать? Больше нам ничто не важно. Ответ — тот же самый, что и на вопрос, который я задал дважды. Где были эти люди почти весь день — тогда, когда не рыскали по часовням и лабораториям? Казначей сказал сам, что они говорили с ним о делах.
Так вот, при всем почтении к покойным, я не думаю, что они были умны. Их представления об экономике и этике — языческие и черствые. Их представления о пацифизме вздорны. Но в одном они разбираются — в делах. Буквально за несколько минут они могли убедиться, что тот, кто отвечает за деньги колледжа, — мошенник. Или иначе — истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего.
— Вы хотите сказать, что они собирались разоблачить его, а он поспешил их прикончить, — нахмурился доктор. — Остается множество непонятных деталей.
— Остается несколько деталей, которых я и сам не понимаю, — откровенно признался священник. — По видимости, все эти свечи в подземелье придуманы для того, чтобы выкрасть у миллионеров спички или удостовериться, что спичек у них нет. Но в главном я уверен, я просто вижу, как весело и беззаботно казначей перебросил спички рассеянному Крейкену. Так он и убил.
— Одного я не пойму, — сказал инспектор. — Откуда Бейкеру знать, что Крейкен сам не прикурит от его спичек? Все ж лишний труп…
Отец Браун помрачнел от укоризны и заговорил скорбно, но великодушно и приветливо.
— Ну, что это вы! — сказал он. — Он ведь только атеист.
— Я вас не совсем понимаю, — вежливо заметил инспектор.
— Он только хотел отменить Бога, — спокойно и рассудительно объяснил отец Браун. — Он хотел отменить десять заповедей, уничтожить религию и цивилизацию, создавшую его, смыть честь и собственность, сообразные здравому смыслу, чтобы его страну опошлили вконец дикари с края света. Вот и все. Вы не вправе обвинять его еще в чем–то. Ну, Господи, для каждого есть предел! А вы хладнокровно предполагаете, что пожилой ученый из Мандевиля (несмотря на свои взгляды, Крейкен принадлежит к старшему поколению) закурит или даже чиркнет спичкой, когда он еще не допил свой портвейн! Ну уж, нет! У людей есть хоть какой–то закон, какие–то запреты! Я был в столовой. Я видел его. Он не допил вина, а вы спрашиваете, как это он не закурил! Стены Мандевильского колледжа не знают такой анархии… Занятное место, этот колледж. Занятное место — Оксфорд. Занятное место — Англия.
— Разве вы связаны с Оксфордом? — вежливо осведомился доктор.
— Я связан с Англией, — ответил отец Браун. — Я родом оттуда. А самое смешное, что можно любить ее, жить в ней и ничего в ней не смыслить.
Острие булавки
Отец Браун утверждал, что разрешил ту загадку во сне.
И это была правда, хотя несколько искаженная: совершилось это во сне, но как раз в тот момент, когда сон прервался. А прервал его одним ранним утром стук, который доносился из громадного здания, вернее — еще не совсем здания, сооружающегося напротив, неуклюжего колосса, пока еще скрытого за лесами и щитами с надписями, возвещавшими, что строители и владельцы сего — господа Суиндон и Сэнд. Стук возобновлялся через правильные промежутки времени, и распознать его не представляло труда — господа Суиндон и Сэнд использовали некую новую американскую систему укладки паркета, система эта сулила в дальнейшем (согласно рекламе) ровность, плотность, непроницаемость и неизменную тишину, но первоначально требовала приколачивания в определенных местах тяжелыми молотками. Однако отец Браун ухитрялся извлекать из этого факта немудреное утешение, приговаривая, что перестук молотков будит его как раз к ранней мессе и потому звучит почти как перезвон колоколов. На самом деле строительные операции все–таки действовали ему на нервы, но по иной причине.
Над недостроенным небоскребом, словно туча, нависло ожидание промышленного кризиса, который газеты упрямо именовали забастовкой. По сути дела, случись это — и последовал бы локаут. А отца Брауна очень заботило, случится это или нет. И еще вопрос, что больше действует на нервы — стук, который может продолжаться вечно, или ожидание, что он в любую минуту прекратится.
— Конечно, это дело вкуса и каприза, — сказал отец Браун, глядя на уходящее вверх здание сквозь толстые стекла очков, придававшие ему сходство с совой, — но мне бы хотелось, чтобы он прекратился. Мне бы хотелось, чтобы все дома прекращали строить, пока они еще в лесах. Какая жалость, что дома достраивают! Они кажутся такими свежими, обнадеживающими, пока покрыты волшебной белой филигранью досок. А ведь как часто человек завершает постройку дома тем, что обращает его в свою могилу!
Отворачиваясь от предмета своего созерцания, он едва не столкнулся с человеком, который как раз кинулся к нему через дорогу. Человека этого он знал не слишком хорошо, но достаточно, чтобы в данных обстоятельствах рассматривать как злого вестника. Отец Браун недавно видел, как тот беседовал с молодым Сэндом — из строительной фирмы, и ему это не понравилось. Этот Мэстик был главой организации, для английской промышленной политики новой, возникшей как результат непримиримых позиций двух полюсов; она располагала целой армией рабочих — не членов профсоюза, большей частью иностранцев, которых сдавала внаем различным фирмам. Мистер Мэстик явно вертелся тут в надежде сдать их внаем здешней строительной фирме. Короче говоря, он мог, договорившись с владельцами, перехитрить тред–юнионы и наводнить фабрику штрейкбрехерами.
— Вас просят прийти туда немедленно, — сказал мистер Мэстик, неуклюже выговаривая английские слова. — Там угрожают убийством.
Отец Браун молча последовал за своим проводником к недостроенному зданию и, одолев несколько готовых пролетов и приставных лестниц, оказался на площадке, где собрались более или менее знакомые ему фигуры глав фирмы. И среди них — даже тот, кто когда–то был главным главой, хотя с некоторых пор глава эта скрывалась в заоблачных высях. Во всяком случае ее, подобно облаку, скрывала корона. Иными словами, лорд Стейнз, оставив дела, увлекся деятельностью в палате лордов и завяз в ней. И всегда–то редкие его посещения наводили тоску и уныние, а на этот раз его появление вкупе с появлением Мэстика носило характер прямо–таки зловещий. Лорд Стейнз был тощий длинноголовый человек с глубоко сидящими глазами, светлыми редкими волосами и ранней лысиной. Отцу Брауну показалось, будто у того не просто скучающий, но и чуть–чуть раздраженный вид, хотя непонятно отчего — оттого ли, что его заставили спуститься с Олимпа улаживать своей властью мелкие торгашеские дрязги, или, наоборот, оттого, что последние ему больше не подвластны.
В целом отец Браун предпочитал буржуазную группу компаньонов — сэра Хьюберта Сэнда и его племянника Генри. Сэр Хьюберт был своего рода газетной знаменитостью — как покровитель спорта и как патриот, положительно проявивший себя во многих затруднительных для страны случаях во время и после мировой войны. Его характеризовали как победоносного полководца от промышленности, умеющего справляться со строптивой армией рабочих. Его называли сильной личностью, но он тут был ни при чем. По существу это был тяжеловесный добросердечный англичанин, отличный пловец, хороший помещик, который внешне мог сойти за полковника. Племянник был плотный молодой, человек напористого, вернее — настырного типа, его небольшая голова торчала вперед на толстой шее, как будто он кидался на все очертя голову; посадка эта и пенсне на задорном курносом носу придавали ему забавный мальчишеский вид.
Отец Браун глядел на это сборище не в первый раз. Сборище же глядело сейчас на нечто совсем новое. Посредине деревянного щита развевался прибитый гвоздем обрывок бумаги, на котором виднелась надпись, сделанная корявыми, почти безумными заглавными буквами, словно писавший либо был малограмотным, либо притворялся им. Надпись гласила: «Рабочий совет предупреждает Хьюберта Сэнда, что, понижая заработную плату и увольняя рабочих, он рискует своей жизнью. Если назавтра объявят об увольнениях, он умрет по приговору рабочих».
Лорд Стейнз, изучив надпись, отступил назад, взглянул при этом на компаньона, стоявшего напротив, и произнес довольно странным тоном:
— Ну что ж, убить собираются вас одного. Я, видимо, не заслуживаю, чтобы меня убили.
В тот же миг у отца Брауна возникла дикая мысль, что говорившего нельзя убить, потому что он уже давно мертв.
Он весело признался себе, что мысль дурацкая. Но холодная разочарованно–отчужденная манера аристократа всегда вызывала у него мурашки — это, да еще его мертвенно–бледное лицо и неприветливые глаза.
«У этого человека, — подумал он, поддавшись своему причудливому настроению, — зеленые глаза, и похоже, что кровь у него тоже зеленая.»
Зато совершенно очевидно было то, что у сэра Хьюберта Сэнда кровь отнюдь не зеленая. Самая что ни на есть красная кровь прихлынула к его увядшим обветренным щекам с тем жаром, какой отличает естественное искреннее негодование добродушных людей.
— За всю мою жизнь, — сказал он звучным, но нетвердым голосом, — по отношению ко мне никогда не позволяли себе ничего подобного — ни словом, ни делом. Быть может, я бывал несогласен…
— Какие могут быть между нами несогласия! — бурно вмешался племянник. — Я, правда, пытался поладить с ними, но это уж слишком.
— Неужели вы и впрямь думаете, — начал отец Браун, — будто ваши рабочие…
— Повторяю, может быть, мы с ними не всегда приходили к соглашению, — продолжал старший Сэнд, по–прежнему слегка дрожащим голосом. — Но, видит Бог, мне всегда было не по душе угрожать английским рабочим дешевым наемным трудом…
— Никому это не по душе, — опять вмешался младший, — но, насколько я вас знаю, дядюшка, теперь это дело решенное.
И, помолчав, добавил:
— Действительно, кое–какие разногласия в деталях, как вы говорите, у нас бывали, но что касается общей линии…
— Душа моя, — успокаивающим тоном сказал дядя, — я так надеялся, что до настоящих разногласий дело у нас не дойдет.
Из этого всякий, знакомый с английской нацией, мог справедливо заключить, что дело теперь дошло до самых серьезных разногласий. И впрямь, дядя с племянником расходились примерно в такой же степени, в какой расходятся англичанин с американцем. Идеал дяди был чисто английский — держаться вне предприятия, соорудить себе нечто вроде алиби, играя роль сквайра. Идеал племянника был американский — держаться внутри предприятия, влезть в самый механизм, играя роль техника. Он и в самом деле довольно близко ознакомился с технологией и секретами производства. Американцем он был еще и в том, что, с одной стороны, делал это как хозяин, желающий подтянуть рабочих, с другой — держался с ними, так сказать, как равный, а вернее, из тщеславия старался выдать себя за рабочего. По этой причине он зачастую выступал чуть ли не представителем от рабочих по техническим вопросам — область, которая на сотню миль была удалена от интересов его знаменитого дядюшки, столь популярного в области политики и спорта.
— Ну, черт побери, на этот раз они уволили себя собственными руками! — воскликнул он. — После такой угрозы остается только дать им бой. Остается объявить локаут как можно скорее, сразу. Иначе мы станем всеобщим посмешищем.
Старший Сэнд, испытывавший не меньшее негодование, начал было медленно:
— Меня станут осуждать…
— Осуждать! — презрительно прокричал младший. — Осуждать — когда это ответ на угрозу убийства! А вы представляете, как вас станут осуждать, если вы им поддадитесь? Как вам понравится такой заголовок: «Знаменитый капиталист дает себя запугать»?
— В особенности, — произнес лорд Стейнз с чуть заметной иронической интонацией, — если до сих пор вы фигурировали в заголовках как «Стальной вождь стальной фирмы».
Сэнд снова сильно покраснел, и голос его из–под густых усов прозвучал хрипло:
— Конечно, вы правы. Если эти скоты думают, что я испугаюсь…
На этом месте разговор прервался: к ним быстрым шагом подходил стройный молодой человек. Прежде всего бросалось в глаза, что он один из тех, про кого мужчины, а часто и женщины говорят, что он чересчур хорош собой для хорошего тона. У него были прекрасные темные кудри и шелковистые усы, но, пожалуй, слишком уж рафинированное и правильное произношение. Отец Браун издалека узнал Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого видал довольно часто, но при этом ни разу не замечал у него такой торопливой походки или такого озабоченного лица, как сейчас.
— Прошу прощения, сэр, — сказал тот хозяину, — там околачивается какой–то тип. Я всячески пробовал от него отделаться. Но у него для вас письмо, и он твердит, что должен вручить его лично.
— Вы хотите сказать, что сперва он зашел ко мне домой? — спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря.
Последовало недолгое молчание, затем сэр Хьюберт Сэнд дал знак, чтобы неизвестного привели, и тот предстал перед обществом.
Никто, даже самая непривередливая дама, не сказал бы, что новоприбывший чересчур хорош собой. У него были огромные уши и лягушачья физиономия, и смотрел он прямо перед собой таким ужасающе неподвижным взглядом, что отец Браун сперва подумал, не стеклянный ли у него глаз.
Воображение его готово было наделить человека даже двумя стеклянными глазами, до того остекленелым взором тот созерцал собравшуюся компанию. Но жизненный опыт в отличие от воображения подсказал ему еще и несколько натуральных причин столь ненатурально застывшего взгляда, и одной из них было злоупотребление божественным даром — алкогольными напитками. Человек этот, приземистый и неряшливо одетый, в одной руке держал свой большой котелок, а в другой — большое запечатанное письмо.
Сэр Хьюберт Сэнд посмотрел на него, потом сказал, в общем спокойно, но каким–то слабым голосом, не вязавшимся с его крупной фигурой:
— Ах, это вы!
Он протянул руку за письмом и, прежде чем разорвать конверт и прочесть письмо, оглянулся на всех с извиняющимся видом. Прочтя, он сунул письмо во внутренний карман и сказал торопливо и немного хрипло:
— Стало быть, с этим делом, как вы говорите, покончено. Дальнейшие переговоры невозможны, во всяком случае платить им столько, сколько они хотят, мы не можем. Но с тобой, Генри, мне надо еще поговорить попозже, насчет… насчет приведения наших дел в порядок.
— Хорошо, — ответил Генри с недовольным видом, как будто предпочел бы привести в порядок дела сам. — После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь, — надо посмотреть, как далеко они там продвинулись.
Человек со стеклянным глазом тяжело заковылял прочь, а глаза отца Брауна задумчиво следили за ним, пока тот осторожно спускался со всех лестниц вниз, на улицу.
На следующее утро отец Браун проспал, чего с ним никогда не случалось, или, во всяком случае, проснулся с внутренним убеждением, что проспал. Причина заключалась отчасти в том, что (он помнил это, как помнят сон) он уже просыпался на миг в более подходящее время, но опять заснул, — событие, заурядное для большинства из нас, но не для отца Брауна. Впоследствии он проникся уверенностью, что на том самом обособленном загадочном островке в стране сновидений, лежавшем между двумя пробуждениями, и покоилась разгадка нашей истории.
Как бы то ни было, он с необычайным проворством вскочил, нырнул в свою сутану, схватил большой шишковатый зонтик и ринулся на улицу, где разливалось бледное, бесцветное утро, взломанное посередине, как лед, громадным темным зданием напротив. Отец Браун удивился, обнаружив, что улицы в холодном кристальном свете мерцают пустотой, и пустынность их сказала ему, что еще совсем не так поздно, как он опасался. Внезапно покой улицы нарушило стремительное, как полет стрелы, движение — и длинный серый автомобиль затормозил перед нежилым гигантом. Оттуда выбрался лорд Стейнз и пошел к двери, неся с томным видом два больших чемодана. В ту же минуту дверь отворилась, и кто–то невидимый отступил назад, вместо того чтобы шагнуть на улицу. Стейнз дважды окликнул его, и тогда только тот показался в дверном проеме; они перекинулись несколькими словами, после чего аристократ понес свои чемоданы дальше вверх по лестнице, а другой вышел полностью на свет, и отец Браун увидел широкие плечи и выдвинутую вперед голову молодого Генри Сэнда.
Больше отец Браун ничего об этой странной встрече не узнал, пока два дня спустя молодой человек не нагнал его в своей машине и не стал умолять сесть к нему.
— Случилось нечто ужасное, — сказал он. — Мне хочется посоветоваться именно с вами, а не со Стейнзом. Знаете, ведь Стейнз на днях осуществил свою безумную идею поселиться в одной из только что законченных квартир. Потому–то мне и пришлось явиться туда в такую рань и отпереть ему дверь. А сейчас я прошу вас, не теряя ни минуты, поехать со мной в дом к дяде.
— Он заболел? — быстро спросил священник.
— Я думаю, он умер, — ответил племянник.
— Что значит — думаете? — чуточку резковато спросил отец Браун. — Доктор уже там?
— Нет, — ответил Генри Сэнд. — Там нет ни доктора, ни пациента… Бесполезно звать доктора осматривать тело, когда тело исчезло. И, боюсь, я знаю, куда исчезло… Дело в том, что… мы скрываем это уже два дня… Словом, его нет.
— А не лучше ли, — мягко сказал отец Браун, — рассказать мне все с самого начала?
— Я понимаю, — сказал Генри Сэнд, — стыд и позор болтать вот так про старика, но, когда волнуешься, не можешь держать себя в руках. Я не умею ничего скрывать. Короче говоря, мой несчастный дядя покончил с собой.
Мимо них убегали назад последние приметы города, впереди показались первые признаки леса и парка; ворота в поместье сэра Хьюберта Сэнда и сторожка находились полумилей дальше, среди густой березовой чащи. Они подъехали — к дому, Генри поспешно провел священника через ряд комнат, убранных в духе эпохи Георга, и они очутились по другую сторону дома. В тот момент, когда они оказались на повороте тропы, отец Браун заметил ниже по склону в кустах и тонких деревьях движение, быстрое, как взлет вспугнутых птиц. В молодой чаще у реки разошлись, отскочили друг от друга две фигуры: одна быстро скользнула в тень, другая пошла им навстречу, и при виде ее они остановились и по какой–то необъяснимой причине враз замолчали. Затем Генри Сэнд, как всегда неуклюже, сказал:
— Вы, кажется, знакомы с отцом Брауном… леди Сэнд.
Отец Браун знал ее, но в ту минуту вполне мог бы сказать, что не знает. Ее бледное лицо застыло, как трагическая маска; значительно моложе своего мужа, она в эту минуту показалась Брауну даже старше этого старинного сада и дома. Он вспомнил, невольно содрогнувшись, что она в самом деле принадлежит к классу более древнему, чем ее муж, и что она–то и есть истинная владелица поместья. Оно было собственностью ее семьи — семьи обедневших аристократов, и она вернула ему былой блеск, выйдя замуж за удачливого дельца. Сейчас, когда она стояла вот так перед ними, она могла бы сойти за фамильный портрет или даже фамильное привидение. Ее бледное удлиненное лицо резко сужалось к подбородку, как на некоторых старинных портретах Марии, королевы Шотландской; трагическое выражение его казалось несоответствующим даже естественно сложившейся неестественной ситуации: исчезновению мужа и подозрению в его самоубийстве.
— Вы, наверное, слышали, какие у нас страшные новости? — сказала она с горестным самообладанием. — Должно быть, бедный Хьюберт не выдержал преследования со стороны всех этих революционеров и, доведенный до безумия, покончил с собой. Не знаю, можно ли потребовать этих ужасных большевиков к ответу за то, что они затравили его насмерть.
— Я безмерно огорчен, леди Сэнд, — сказал отец Браун. — Но в то же время, должен признаться, я в некотором недоумении. Вы говорите о преследовании. Неужели вы верите, что вашего мужа можно было довести до самоубийства клочком бумаги, приколотым к стене?
— Я подозреваю, — ответила леди, нахмурившись, — что преследование заключалось не только в той бумажке.
— Что доказывает, как можно ошибаться, — печально сказал священник. — Никогда бы не подумал, что он способен поступить так нелогично: умереть, чтобы избежать смерти.
— Я понимаю вас, — сказала она, серьезно глядя на него. — Я и сама не поверила бы, если бы это не было написано его собственной рукой.
— Что?! — воскликнул отец Браун, слегка подпрыгнув, как подстреленный кролик.
— Да, — спокойно ответила леди Сэнд. — Он оставил признание в самоубийстве, так что, боюсь, сомневаться не приходится. — И она проследовала дальше вверх по склону, одна, во всей неприкосновенной обособленности фамильного привидения. Линзы отца Брауна с безмолвным вопросом обратились к стеклам мистера Генри Сэнда. И сей джентльмен после минутного колебания снова заговорил:
— Да, как видите, теперь уже вполне ясно, что он сделал. Он всегда был страстным пловцом и ходил по утрам в халате на реку купаться. Ну вот, он пришел, как обычно, и оставил на берегу халат, он и сейчас там лежит. Но он оставил еще и послание — мол, он купается в последний раз, а там — смерть, или что–то в этом духе.
— Где он оставил послание? — спросил отец Браун.
— Он нацарапал его вон на том дереве, которое нависает над водой, — наверное, последнее, за что он держался. А повыше на берегу лежит халат. Пойдите посмотрите.
Отец Браун сбежал по короткому спуску к реке и заглянул под наклоненное дерево, чьи плакучие ветви окунались в воду. И в самом деле, на гладкой коре ясно и безошибочно читались нацарапанные слова: «Еще раз в воду, а там — погружусь навсегда. Прощайте. Хьюберт Сэнд».
Взгляд отца Брауна медленно передвинулся вверх по берегу, пока не остановился на брошенном ярком халате, красно–желтом, с позолоченными кистями. Отец Браун поднял его и принялся вертеть в руках. В тот же миг он скорее почувствовал, чем увидел, как в поле его зрения промелькнула высокая темная фигура, — она скользнула от одной группы деревьев к другой, словно стремясь вслед исчезнувшей даме. Браун мало сомневался в том, что это и был собеседник, с которым она недавно рассталась. И еще меньше он сомневался в том, что это секретарь покойного, мистер Руперт Рэй.
— Конечно, ему могла в последний момент прийти в голову мысль оставить послание, — сказал отец Браун, не отрывая глаз от красной с золотом одежды. — Пишут же на деревьях любовные послания! Почему бы не оставлять на деревьях предсмертные послания?
— Естественно для человека нацарапать записку на стволе, — сказал младший Сэнд, — когда под рукой нет ни пера, ни чернил, ни бумаги.
— Похоже на упражнение во французском, — мрачновато заметил священник. — Но я думал не об этом. — И, помолчав, добавил изменившимся голосом: — По правде говоря, я думал, естественно ли было для писавшего не нацарапать записку на стволе, даже если бы у него были под рукой груды перьев, кварты чернил и горы бумаг.
Генри уставился на него с встревоженным видом, пенсне на его курносом носу сбилось набок.
— О чем это вы? — спросил он резко.
— Н–ну, — медленно произнес отец Браун, — я не хочу сказать, что почтальоны должны разносить письма в виде бревен или что вы должны наклеить марку на сосну, желая послать письмецо приятелю. Нет, тут требуются совсем особые обстоятельства, вернее — совсем особый человек, который предпочел бы такую древесную корреспонденцию. Но если есть такие обстоятельства и есть такой человек, повторяю, он все равно написал бы на дереве, если бы, как говорится в песне, даже весь мир был бумагой, а вся вода в мире — чернилами.
Чувствовалось, что Сэнду стало жутковато от причудливой игры воображения священника, — то ли потому, что от него ускользнул смысл сказанного, то ли оттого, что смысл начал доходить до него.
— Понимаете, — проговорил отец Браун, медленно вертя в руках халат, — когда царапаешь на дереве, не пишешь своим лучшим почерком. А когда пишущий — не тот человек, если я выражаюсь ясно… Это что?
Он по–прежнему смотрел на красный халат, и на какой–то миг могло даже показаться, будто часть красного перешла на его пальцы, а лица, обращенные к халату, чуть побледнели.
— Кровь, — сказал отец Браун, и на мгновение настала мертвая тишина.
Генри Сэнд откашлялся и высморкался, затем хрипло спросил:
— Чья кровь?
— Всего лишь моя, — ответил отец Браун без улыбки.
Через секунду он продолжал:
— Тут воткнута булавка, я оцарапался острием. Но вам, наверное, не оценить всей остроты… присутствия этого острия. Зато я могу оценить. — Он пососал палец, как ребенок.
— Видите ли, — сказал он, помолчав еще немного, — халат был сложен и сколот булавкой, и никто не мог его развернуть… во всяком случае развернуть, не оцарапавшись.
Словом, Хьюберт Сэнд этого халата не надевал. Равно как и не писал на дереве. И не топился в реке.
Пенсне, криво сидевшее на любопытном носу Генри, со щелканьем свалилось, но сам он не шелохнулся.
— Что возвращает нас, — оживленно продолжал отец Браун, — к чьему–то пристрастию вести частную переписку на деревьях, подобно Гайавате с его рисунками. У Сэнда было сколько угодно времени до того, как он пошел топиться.
Почему он не оставил жене записку, как всякий нормальный человек? Или, скажем, почему Неизвестный не оставил жене Сэнда записку, как всякий нормальный человек? Да потому, что ему пришлось бы подделать почерк мужа, а это ненадежная штука — нынче у экспертов нюх на такие вещи. Зато ни от кого не требуется подражать даже собственному почерку, когда вырезаешь большие буквы на коре. Это не самоубийство, мистер Сэнд. Если тут что и произошло, то именно убийство.
Папоротник и низкие кусты затрещали, захрустели под ногами младшего Сэнда, который восстал во весь свой большой рост, как Левиафан из морской пучины, угрожающе вытянув вперед свою могучую шею.
— Я не умею ничего скрывать, — сказал он, — я в общем–то подозревал что–то в этом роде и даже, пожалуй, ожидал. Сказать откровенно, я просто заставлял себя разговаривать с этим типом вежливо, да и с ними обоими, если на то пошло.
— О чем вы говорите? — спросил священник, серьезно глядя прямо ему в лицо.
— О том, — сказал Генри Сэнд, — что вы мне открыли убийство, а я, кажется, могу открыть вам убийц.
Отец Браун молчал, и тот отрывистым голосом продолжал:
— Вы говорите, люди иногда пишут любовные послания на деревьях. Ну так вы их как раз найдете на этом дереве.
Там, в глубине, под листьями, скрыты две монограммы, переплетенные вместе. Вы, наверное, знаете, что леди Сэнд была наследницей этого поместья задолго до того, как вышла замуж, и уже тогда была знакома с этим чертовым щеголем — секретарем. Они, я полагаю, встречались тут и писали свои клятвы на этом древе свиданий. А потом, видимо, использовали его для другой цели. Сентиментальность или экономия…
— Они, должно быть, чудовища, — проговорил отец Браун. — Но, спору нет, от мужей действительно иногда отделываются таким вот образом. Кстати, как отделались от этого? То есть куда дели его труп?
— Скорее всего его утопили или бросили в воду уже мертвого. Вероятно, он получил доказательства их связи, и они…
— Я бы не говорил так громко, — сказал отец Браун, — потому что наш сыщик в данную минуту выслеживает нас вон из–за тех кустов.
Они посмотрели в ту сторону, и в самом деле — домовой со стеклянным глазом не спускал с них своего малопривлекательного оптического инструмента, причем выглядел еще более нелепо оттого, что стоял среди белых цветов классического парка.
Генри Сэнд сердито и резко спросил незнакомца, что он тут делает, и приказал немедленно убираться.
— Лорд Стейнз, — сказал этот садовый домовой, — будет очень признателен, если отец Браун соизволит зайти к нему, — лорду Стейнзу надо с ним поговорить.
Генри Сэнд в бешенстве отвернулся, и отец Браун приписал это бешенство неприязни, которая, как известно, существовала между младшим компаньоном и аристократом.
Поднимаясь по склону, отец Браун задержался на мгновение, всматриваясь в письмена на гладкой коре, бросил взгляд выше, на более укромную, потемневшую от времени надпись — память о романе. Затем взглянул на другую, широкую, размашистую надпись — признание или предполагаемое признание в самоубийстве.
— Напоминают вам что–нибудь эти буквы? — спросил он.
И когда его собеседник хмуро покачал головой, добавил:
— Мне они напоминают тот плакат, который угрожал ему местью забастовщиков.
— Это труднейшая загадка и одна из самых диковинных в моей практике историй, — сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнза в недавно меблированной квартире под номером 188, последней из верхних квартир, законченных как раз перед тем, как началась неразбериха на строительстве и рабочие, члены тред–юнионов, оказались уволены. Меблировка была комфортабельна, лорд Стейнз угощал грогом и сигарами, и тут–то священник сделал свое признание. Лорд Стейнз вел себя на редкость дружелюбно, сохраняя при этом свою отчужденную, небрежную манеру.
— Быть может, я преувеличиваю, о вас, конечно, — речи нет, — заметил Стейнз, — но детективы, конечно же, не способны разрешить загадку этой истории.
Отец Браун положил сигару и осторожно произнес:
— Дело не в том, что они не способны разрешить загадку, а в том, что они не способны понять, в чем загадка.
— Право, — заметил лорд Стейнз, — я, очевидно, тоже не способен на это.
— А между тем загадка не похожа ни на какие другие, — ответил отец Браун. — Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два противоречивых поступка. Я твердо убежден, что один и тот же человек, убийца, прикрепил листок, грозящий, так сказать, местью большевиков, и он же написал на дереве признание в заурядном самоубийстве. Вы, конечно, можете сказать, что просто какие–то рабочие–экстремисты захотели убить своего хозяина и убили его. Но даже если и так, все равно мы столкнулись бы с загадкой — зачем тогда оставлять свидетельство о самоуничтожении? Но это отнюдь не так — ни один из рабочих, как бы ни был он озлоблен, не пошел бы на такое. Я недурно знаю их и очень хорошо знаю их лидеров. Предположить, чтобы люди, подобные Тому Брюсу или Хогэну, убили кого–нибудь, когда могли расправиться с ним на страницах газет или уязвить тысячью других способов, — для этого надо обладать больной, с точки зрения здоровых людей, психикой. Нет, нашелся некто и сперва сыграл роль возмущенного рабочего, а потом сыграл роль магната–самоубийцы. Но ради чего, скажите на милость? Если он думал благополучно изобразить самоубийство, то зачем испортил все с самого начала, публично угрожая убийством? Можно, конечно, сказать, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства. Но после версии убийства версия самоубийства стала не менее рискованной. Можете вы тут разобраться?
— Нет, — ответил Стейнз, — но теперь я понимаю, что вы имели в виду, говоря, что я не способен понять, в чем загадка. Дело не только в том, кто убил Сэнда, а в том, почему кто–то обвинил других в убийстве Сэнда, а потом обвинил Сэнда в самоубийстве.
Лицо отца Брауна было нахмурено, сигара стиснута в зубах, конец ее ритмично то разгорался, то затухал, как бы сигнализируя о биении мозга. Затем он заговорил, словно сам с собой:
— Надо все проследить очень тщательно, шаг за шагом, как бы отделяя друг от друга нити мысли. Поскольку обвинение в убийстве опровергало обвинение в самоубийстве, он, рассуждая логически, не должен был выдвигать обвинения в убийстве. Но он это сделал. Значит, у него была для этого причина. И настолько серьезная, что он даже пошел на то, чтобы ослабить другую линию самозащиты — версию самоубийства. Другими словами, обвинение в убийстве — вовсе не обвинение в убийстве, то есть он воспользовался им не для того, чтобы переложить на кого–то вину. Прокламация с угрозой убить Сэнда входила в его планы независимо от того, бросает она подозрение на других людей или нет.
Важна была сама прокламация. Но почему?
Он еще пять минут курил, и в это время тлела его взрывчатая сосредоточенность, потом опять заговорил:
— Что могла сделать угрожающая прокламация, кроме как заявить о том, что забастовщики — убийцы? Что она сделала? Она вызвала обратный результат. Она приказывала Сэнду не увольнять рабочих, и это, вероятно, единственное на свете, что могло заставить его именно так и поступить. Подумайте о том, какой он человек и какова его репутация. Если человека называют сильной личностью во всех наших дурацких, падких на сенсацию газетах, он просто не может пойти на попятный, когда ему угрожают пистолетом.
Это разрушило бы то представление о самом себе, тот образ, который любой мужчина себе создал и, если он не отъявленный трус, предпочтет самой жизни. А Сэнд не был трусом, он был мужественный и, кроме того, импульсивный человек. Угроза сработала мгновенно, как заклинание.
— Стало быть, вы думаете, — сказал лорд Стейнз, — что на самом деле преступник добивался…
— Локаута! — пылко воскликнул священник. — Забастовки или как там у вас это называется. Во всяком случае прекращения работ. Он хотел, чтобы работы стали сразу же; возможно, чтобы сразу же появились штрейкбрехеры; и уж несомненно, чтобы сразу же были уволены члены тред–юнионов. И он этого добился, нимало, я думаю, не беспокоясь о том, что бросает тень на каких–то таинственных большевиков. Но потом… потом, видимо, что–то пошло не так. Тут я могу только догадываться. Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, следующее: что–то привлекло внимание к главному источнику зла, к причине, почему он хотел остановить строительство здания. И тогда запоздало, с отчаяния, непоследовательно, он попытался проложить другой след, который вел к реке, причем только потому, что он уводил прочь от строящегося дома.
Браун огляделся, оценивая взглядом всю доброкачественность обстановки, сдержанную роскошь, окружающую этого замкнутого человека, сопоставляя ее с двумя чемоданами, которые этот жилец привез так недавно в только что законченный и совсем не обставленный номер. Затем он сказал неожиданно:
— Короче говоря, убийца чего–то или кого–то испугался здесь, в доме. Кстати, почему вы здесь поселились? И еще: молодой Генри сказал мне, что вы назначили ему здесь свидание ранним утром, когда вселялись сюда. Так это?
— Ничуть не бывало, — ответил Стейнз. — Я получил ключ от его дяди накануне вечером. Представления не имею, зачем Генри явился сюда в то утро.
— А–а, — сказал отец Браун. — Тогда, кажется, я имею представление о том, зачем он сюда явился. То–то мне показалось, что вы напугали его, войдя в дом, как раз когда он выходил.
— И все же, — заметил Стейнз, глядя на него со странным блеском в зеленовато–серых глазах, — вы продолжаете думать, что я тоже порядочная загадка.
— По–моему, вы — вдвойне загадка, — проговорил отец Браун. — Во–первых — почему вы когда–то вышли из дела Сэнда? Во–вторых — почему теперь поселились в здании Сэнда?
Стейнз задумчиво докурил сигару, стряхнул пепел и позвонил в колокольчик, стоявший перед ним на столе.
— Если позволите, — сказал он, — я приглашу на наше совещание еще двоих. Сейчас на звон явится Джексон, маленький сыщик, а попозже, по моей просьбе, зайдет Генри Сэнд.
Отец Браун поднялся, прошелся по комнате и устремил задумчивый взгляд на камин.
— А пока, — продолжал Стейнз, — я охотно отвечу на оба ваши вопроса. Я вышел из дела Сэнда потому, что не сомневался в каких–то махинациях, в том, что кто–то прикарманивает деньги фирмы. Я вернулся и поселился в этой квартире потому, что хотел понаблюдать за судьбой старшего Сэнда, так сказать, на месте.
Отец Браун оглянулся, когда в комнату вошел сыщик, потом снова уставился ни коврик перед камином и повторил: «Так сказать, на месте».
— Мистер Джексон расскажет вам, — продолжал Стейнз, — что сэр Хьюберт поручил ему выяснить, кто вор, обкрадывающий фирму, и он представил сэру Хьюберту требуемые сведения накануне его исчезновения.
— Да, — сказал отец Браун, — я теперь знаю, куда он исчез. Знаю, где труп.
— Вы хотите сказать… — торопливо проговорил хозяин.
— Он тут, — сказал отец Браун, топнув по коврику. — Тут, под элегантным персидским ковром в этой уютной, покойной комнате.
— Как вам удалось это обнаружить?
— Я только сейчас вспомнил, — ответил отец, — что обнаружил это во сне.
Он прикрыл глаза, как бы стараясь восстановить свой сон, и с задумчивым видом продолжал:
— Это история убийства, которое уперлось в проблему — куда спрятать труп. Я разгадал это во сне. Меня каждое утро будил стук молотков, доносившийся из этого здания. В то утро я наполовину проснулся, опять заснул и потом проснулся окончательно, считая, что проспал. Но оказалось, что я не проспал. Стук утром действительно был, хотя все остальные работы еще не начались; торопливый стук, длившийся недолго перед самым рассветом. Спящий механически просыпается на момент, заслышав привычный звук.
Но тут же засыпает опять, потому что привычный звук раздался в непривычный час… Почему же тайному преступнику понадобилось, чтобы вся работа внезапно стала и после этого на работу вышли только новые рабочие? Да потому, что прежние рабочие, придя на следующий день, обнаружили бы новый кусок заделанного ночью паркета. Прежние рабочие знали бы, где они остановились накануне, и увидели, что паркет в комнате уже наколочен, причем наколочен человеком, который умеет это делать, так как много терся среди рабочих и перенял их навыки.
В эту минуту дверь отворилась, в комнату сунулась голова, сидящая на толстой шее, и на них уставились мигающие сквозь очки глаза.
— Генри Сэнд говорил мне, — заметил отец Браун, глядя в потолок, — что он не умеет ничего скрывать. Но, по–моему, он несправедлив к себе.
Генри Сэнд повернулся и поспешно двинулся назад по коридору!
— Он не только годами успешно скрывал от фирмы свое воровство, — рассеянно продолжал священник, — но, когда дядя обнаружил это, он скрыл дядин труп совершенно новым, оригинальным способом.
В тот же миг Стейнз опять позвонил в колокольчик; раздался долгий, резкий, настойчивый звон, и человечек со стеклянным глазом кинулся по коридору вдогонку за беглецом. Одновременно отец Браун выглянул в окно, опершись на широкий подоконник, и увидел, как внизу на улице несколько мужчин выскочили из–за кустов и оград и разбежались веером вслед за беглецом, который успел пулей вылететь из двери. Отец Браун ясно представил себе общий рисунок истории, которая не выходила за пределы этой комнаты, где Генри задушил сэра Хьюберта и спрятал труп под непроницаемым паркетом, остановив для этого все строительство.
Ему показалось, что он разобрался наконец в Стейнзе, а ему нравилось коллекционировать людей чудаковатых, разобраться в которых трудно. Он понял, что у этого утомленного джентльмена, в чьих жилах, как он заподозрил, течет зеленая кровь, в душе горит холодное зеленое пламя добросовестности и строго соблюдаемого понятия чести, и они–то и вынудили его сперва стожить свои обязанности, покинуть сомнительное предприятие, а затем устыдиться того, что он переложил ответственность на плечи других, и вернуться в роли скучающего, но старательного детектива; при этом он раскинул свой лагерь именно там, где был спрятан труп, так что убийце, боявшемуся, как бы он в буквальном смысле не учуял труп, в панике пришлось инсценировать вторую драму — с халатом и утопленником. Все это было теперь достаточно ясно. Прежде чем втянуть голову назад и расстаться с вечерним воздухом и звездами, отец Браун бросил последний взгляд вверх, на черную громаду, вздымающуюся в ночное небо, и вспомнил Египет, и Вавилон, и все то, что есть вечного и в то же время преходящего в творениях рук человеческих.
— Я правильно говорил тогда, в самом начале, — сказал он. — Это напоминает мне одно стихотворение о фараоне и пирамиде. Этот дом — как бы сто домов, но весь он целиком — могила одного человека.
Неразрешимая загадка
Странный этот случай, наверное, — самый странный из многих, встретившихся на его пути, настиг отца Брауна в ту пору, когда его друг, француз Фламбо, ушел из преступников и с немалой энергией и немалым успехом предался расследованию преступлений. И как вор, и как сыщик он специализировался на краже драгоценностей, обрел большой опыт, разбирался в камнях и в тех, кто их похищает. Именно поэтому в одно прекрасное утро он позвонил другу–священнику, и наша история началась.
Отец Браун очень обрадовался ему, даже его голосу в трубке, хотя вообще телефона не любил. Он предпочитал видеть человека и ощущать самый воздух вокруг него, прекрасно зная, что слова очень легко перетолковать неправильно, особенно если говорит незнакомец. Как ни печально, в то утро незнакомцы звонили без перерыва и говорили что–то крайне туманное, словно в злосчастный аппарат вселились бесы глупости. Должно быть, понятней всех был тот, кто поинтересовался, нельзя ли узнать в церкви, сколько надо платить за разрешение на убийство и воровство; когда же отец Браун сообщил ему, что таких тарифов не бывает, он гулко засмеялся, видимо — не поверил. Потом взволнованный и сбивчивый женский голос попросил немедленно приехать в усадьбу, расположенную у дороги, в старинный город, милях в сорока пяти от Лондона; и тут же, сама себе противореча, женщина сказала, что все это не важно, а он — не нужен. Потом позвонили из какой–то газеты, чтобы узнать, что он думает об отношении некоей кинозвезды к мужским усам; после чего, уже в третий раз, взволнованная незнакомка сказала, что он все–таки нужен. Отец Браун предположил, что она просто мечется и теряется (это нередко бывает с теми, кто петляет на пути к Богу), но признался себе, что ему стало гораздо легче, когда позвонил Фламбо и весело сообщил, что сейчас придет завтракать.
Отец Браун больше всего любил мирно беседовать с другом за трубочкой, но тут он быстро понял, что тот рвется в бой и твердо намерен умыкнуть его в какую–то экспедицию. Правда, ему и впрямь могла понадобиться сейчас помощь пастыря: Фламбо раскрыл, одно за другим, несколько похищений особого рода — так, он просто вырвал у вора из рук прославленную диадему герцогини Даличской. Преступнику, намеревавшемуся украсть само сапфировое ожерелье, он расставил такие силки, что несчастный унес подделку, которой думал заменить настоящие драгоценности.
Несомненно, поэтому он с таким пылом занялся делом о камнях, быть может — еще более драгоценных, но не только в обычном смысле слова. В городок, где стоял прославленный собор, прибыла рака святой Доротеи, и один из прославленных воров, судя по донесениям, заинтересовался не столько останками мученицы, сколько золотом и рубинами. Быть может, Фламбо решил, что священник тут очень кстати; как бы то ни было, он пришел к нему, преисполненный пыла и замыслов.
Занимая едва ли не всю уютную комнатку пастыря, Фламбо, словно мушкетер, крутил свой воинственный ус.
— Как можно?! — кричал он. — Как можно допустить, чтобы он украл эти камни прямо из–под носа?!
Городок Кестербери находился в шестидесяти милях от столицы. Раку ожидали в монастыре только к вечеру, так что спешки особой не было, хотя даже в автомобиле пришлось бы ехать целый день. Отец Браун заметил, что у этой дороги стоит кабачок, где они пообедают, ибо его давно приглашали туда заглянуть.
Пока они ехали мимо леса, кабачков и домов становилось все меньше, а ясный дневной свет преждевременно сменялся полутьмой, ибо над серыми деревьями собирались синие тучи. Как всегда бывает в таких сумерках, все яркие пятна как бы засветились — красные листья и золотисто–бурые грибы горели собственным мрачным огнем. Тогда и увидели путники просвет в лесу, подобный щели в серой стене, а глубже, над обрывом — высокий, довольно странный кабачок, именуемый «Зеленым драконом».
Друзья нередко бывали вместе в кабачках и других обиталищах человека, они любили бывать там, но сейчас не слишком обрадовались. Когда автомобиль их был еще ярдах в ста от мрачно–зеленых ворот, перекликавшихся с мрачно–зелеными ставнями узкого, высокого дома, ворота резко распахнулись, и женщина с дикой копной рыжих волос бросилась наперерез автомобилю. Фламбо затормозил, но она уже успела приникнуть к стеклу искаженным, бледным лицом.
— Вы отец Браун? — вскричала она и тут же спросила: — А это кто такой?
— Мой друг Фламбо, — спокойно отвечал священник. — Чем я могу вам помочь?
— Зайдите в дом, — сказала она как–то слишком коротко и резко. — Человека убили.
Они молча вышли и направились к темно–зеленой калитке, за которой открылась темно–зеленая аллея, окаймленная не деревьями, но столбиками и подпорками, увитыми плющом и виноградом, чьи листья были порой и багровыми, и мрачно–бурыми, и даже черными. Потом они вошли в просторную комнату, увешанную ржавым оружием XVII века; мебель здесь была такой старой и стояла в таком беспорядке, словно это не комната, а склад всякой рухляди. К великому их удивлению, от рухляди отделился один предмет, двинулся к ним и оказался на редкость неряшливым, непривлекательным человеком, который словно бы никогда прежде и не двигался.
Однако, сдвинувшись с места, он проявил вежливость, даже некую живость, хотя напоминал, скорее, учтивую стремянку или полку. И священник, и друг его ощутили, что никогда прежде им не было так трудно определить, кто перед ними. Никто не назвал бы его джентльменом, но была в нем та несколько пыльная утонченность, какая бывает у людей, преподающих в университете; он казался изгоем, отщепенцем — но скорее ученым, чем богемным. Худой и бледный, остроносый и остробородый, он полысел со лба, но волос не стриг, глаза же были скрыты темными очками. Отец Браун вспомнил, что нечто похожее он видел когда–то давно; однако никак не мог понять, что же. Комната и впрямь служила чем–то вроде склада, и на полу лежали кипы памфлетов XVII века
— Насколько я понял, — серьезно спросил Фламбо, — вы сказали, мадам, что здесь произошло убийство?
Та, кого он так назвал, нетерпеливо кивнула лохматой рыжей головой. Кроме диких пламенных кудрей, все стало в ней приличней; черное платье было пристойным и чистым, лицо — волевым и красивым, и что–то наводило на мысль о той телесной и душевной силе, которые отличают властных женщин, особенно — когда рядом немощный мужчина. Однако ответил именно он, с какой–то нелепой учтивостью.
— И впрямь, — пояснил он, — моя несчастная невестка совсем недавно перенесла страшное потрясение. Весьма сожалею, что не мне довелось все увидеть первым и выполнить ужасный долг, сообщив горестную весть. К несчастью, миссис Флуд обнаружила в саду нашего престарелого деда. Он давно и тяжко болел, но, судя по телу, он убит. Странно убит, да, очень странно. — Рассказчик тихо кашлянул, как бы прося прощения.
Фламбо с глубоким сочувствием поклонился даме, потом сказал ее родичу:
— Насколько я понял, вы приходитесь братом мужу миссис Флуд?
— Я доктор Оскар Флуд, — отвечал его собеседник. — Брат мой в Европе, уехал по делу, а гостиницей управляет моя невестка. Дед наш был очень стар и ходить не мог. Он давно не покидал своей спальни, и потому так удивительно, что тело оказалось в саду.
— Послали вы за врачом и за полицией? — спросил Фламбо.
— Да, — отвечал ученый. — Мы сразу позвонили в полицию, но они навряд ли скоро доберутся сюда. Гостиница наша стоит далеко от населенных мест, ею пользуются лишь те, кто едет в Кестербери. И вот мы решили попросить вашей помощи, пока…
— Мы поможем вам, — перебил священник слишком серьезно, чтобы казаться невежливым, — если вы нам сразу все покажете.
Почти машинально он двинулся к двери и чуть не налетел на человека, преградившего ему путь, — огромного парня с темными непричесанными волосами, который мог бы считаться красивым, если бы у него было два глаза, а не один.
— Какого черта вы тут болтаете? — заорал он. — Подождали бы полицию!
— Перед полицией отвечу я, — величаво отвечал Фламбо, как бы принимая всю власть. Он подошел к двери и, поскольку был намного выше молодого человека, а усы у него торчали как рога у испанского быка, беспрепятственно прошествовал в сад. Все направились по тропинке к кустам шелковицы, но Фламбо услышал, как маленький священник сказал ученому:
— Кажется, мы ему не понравились. Кстати, кто он такой?
— Некий Денн, — довольно сдержанно ответил доктор. — Сестра наняла его садовником, потому что он потерял на войне глаз.
Когда они шли через кусты, сад засверкал той несколько грозной красотою, которая возникает, если земля ярче небес. Сзади лился последний солнечный свет, и деревья впереди на фоне темнеющего неба казались языками пламени всех цветов, от бледно–зеленого до густо–лилового. Тот же свет падал на траву и клумбы, придавая им таинственную мрачность. Тюльпаны казались каплями крови, некоторые из них стали и впрямь черными, и отцу Брауну почему–то показалось, что дальше стоит не что иное, как «иудино дерево». Мысли этой способствовало то, что на одной из веток, словно сушеный плод, висело сухое тело старика, и длинную бороду трепал ветер.
Все это осенял не ужас тьмы, а много более страшный ужас света, ибо солнце окрасило и человека, и дерево радостными красками театральной бутафории. Дерево было в цвету, старик сверкал и переливался синеватой зеленью халата и пурпуром шапочки. Были на нем и алые шлепанцы; один упал и лежал в траве, словно пятно крови.
Однако пришельцы наши глядели не на это. Они глядели на странный предмет, буквально проткнувший старика, понемногу догадываясь, что это — заржавелая старинная шпага. Ни священник, ни сыщик не двигались, пока беспокойный доктор Флуд не рассердился.
— Больше всего меня удивляет, — сказал он, нервно хрустя пальцами, — положение тела. Это наводит на мысль…
Фламбо шагнул к дереву и принялся рассматривать сквозь лупу рукоять шпаги. Священник почему–то резко повернулся, встал спиной к трупу, уставился в противоположную сторону — и увидел в другом конце сада рыжую голову хозяйки, а рядом — какого–то человека, садящегося на мотоцикл. Человек этот тут же исчез с мотоциклом вместе, женщина пошла через сад, а священник принялся рассматривать шпагу и мертвое тело.
— Насколько я понимаю, — сказал Фламбо, — вы нашли его примерно полчаса назад. Был тут кто–нибудь? У него в спальне, или в той части дома, или в этой части сада — ну, за час до этого.
— Нет, — уверенно ответил доктор. — То–то и странно. Сестра была в кладовой, это отдельный домик, Денн — в огороде, тоже не здесь. А я рылся в книгах, там, за той комнатой, где вы были. У нас две служанки, но одна ушла на почту, другая была на чердаке.
— Скажите, — очень спокойно спросил Фламбо, — был ли с ним в ссоре хоть кто–нибудь из этих людей?
— Его все очень любили, — торжественно ответствовал доктор. — Если недоразумения и бывали, то ничтожные, у кого их нет в наше время? Покойный был чрезвычайно благочестив, а дочь его и зять, возможно, мыслят несколько шире. Такие разногласия никак не связаны с мерзким и диким убийством.
— Это зависит от того, насколько широки взгляды, — сказал отец Браун. — Или — насколько узки.
Тут они услышали голос хозяйки, нетерпеливо звавшей деверя. Он побежал навстречу ей, а на бегу виновато взмахнул рукой и указал длинным пальцем вниз.
— Очень странные следы, — сказал он, все так же мрачно, словно показывал катафалк.
Сыщики–любители взглянули друг на друга.
— Многое тут странно, — сказал Фламбо.
— О да! — подтвердил священник, глуповато глядя на траву.
— Вот я удивился, — продолжал Фламбо, — зачем вешать человека, а потом протыкать шпагой.
— А я удивился, — сказал отец Браун, — зачем протыкать человека и еще вешать.
— Вы спорите спору ради, — возразил его друг. — Сразу видно, что, когда его пронзили шпагой, он был мертв. Иначе было бы куда больше крови, да и рана другая.
— А я увидел сразу, — сказал священник, подслеповато глядя снизу вверх, — что он уже умер, когда его вешали. Посмотрите, петля очень слабая, веревка почти не касается шеи. Он умер раньше, чем его повесили, и раньше, чем его проткнули. От чего же он умер?
— По–моему, — сказал Фламбо, — лучше нам вернуться в дом, взглянуть на спальню… и на все прочее.
— Вернемся, — сказал отец Браун. — Но сперва взглянем на следы. Начнем с другого конца, из–под его окна. Нет, там газон. А здесь следы четкие.
Помаргивая, он рассмотрел след и медленно пошел к дереву, то и дело весьма недостойно наклоняясь к земле. Потом обернулся к другу и просто сказал:
— Знаете, что здесь написано? Рассказ довольно странный…
— Мало того, — сказал его друг. — Противный, мерзкий, гнусный.
— Вот что написано буквами следов, — сказал священник. — Старый паралитик выпрыгнул из окна и побежал вдоль клумб, стремясь к смерти, — так стремясь, что он скакал на одной ноге, а то и катился колесом.
— Хватит!.. — вскипел Фламбо. — Что за адская пантомима?
Отец Браун только поднял брови и кротко указал на загадочные знаки.
— Почти всюду, — сказал он, — след одной ноги, а в двух–трех местах есть и следы рук.
— Может быть, он хромал, потом упал? — предположил сыщик.
Священник покачал головой.
— В лучшем случае, он встал бы, опираясь на локти и на колени. Таких следов здесь нет. Мощеная дорожка рядом, там вообще нет следов, а могли быть между камешками — она мощена довольно странно.
— Господи, все тут странно, страшно, жутко! — вскричал Фламбо, мрачно глядя на мрачный сад, исчерченный кривыми дорожками, и слова эти прозвучали с особенной силой.
— Теперь, — сказал отец Браун, — мы пойдем в спальню.
Они подошли к двери, неподалеку от рокового окна, и священник задержался на минутку, приметив палку от садовой метлы, прислоненную к стенке.
— Видите? — спросил он друга.
— Это метелка, — не без иронии сказал сыщик.
— Это накладка, — сказал отец Браун. — Первый промах, который я заметил в нашем странном спектакле.
Они взошли по лесенке в спальню старика, и сразу стало понятно, что соединяет семью, что разделяет. Священник тут же понял, что хозяева — католики или хотя бы католиками были; но некоторые из них далеко не праведны и не строги. Картины и распятие в спальне ясно говорили о том, что набожным остался только старик, родня же его, по той или иной причине, склонялась к язычеству. Однако пастырь понимал, что это — не повод и для самого обычного убийства.
— Ну, что это!.. — пробормотал он. — Убийство тут проще всего… — И когда он произнес эти слова, лицо его медленно озарилось светом разумения.
Фламбо сел в кресло у ночного столика и долго и угрюмо смотрел на несколько белых пилюль и бутылочку воды.
— Убийца, — сказал он наконец, — хотел почему–то, чтобы мы подумали, что бедный старик повешен или заколот. Этого не было. В чем же тогда дело? Логичней всего решить, что истинная его смерть связана с каким–то человеком. Предположим, его отравили. Предположим, на кого–то очень легко пало бы подозрение.
— Вообще–то, — мягко сказал отец Браун, — друг наш в темных очках — медик.
— Я исследую эти пилюли, — продолжал Фламбо. — Надо их взять. Мне кажется, они растворяются в воде.
— Исследовать их долго, — сказал священник, — и полицейский врач вот–вот приедет, так что посоветуйтесь с ним. Конечно, если вы собираетесь ждать врача.
— Я не уеду, — сказал Фламбо, — пока не разрешу загадки.
— Тогда оставайтесь тут жить, — сказал Браун, спокойно глядя в окно. — А я не останусь в этой комнате.
— Вы думаете, я загадки не решу? — спросил его друг. — Почему же?
— Потому что она не решается, — ответил священник. — Эту пилюлю не растворить ни в воде, ни в крови. — И он спустился по темным ступенькам в темнеющий сад, где снова увидел то, что видел из окна.
Тягостный, знойный мрак предгрозового неба давил на сад еще сильнее, тучи одолели солнце, и во все более узком просвете оно было бледнее луны. Уже погрохатывал гром, но ветер улегся. Цвета казались густыми оттенками тьмы, но один цвет еще сверкал — то были волосы хозяйки, которая стояла неподвижно, запустив пальцы в рыжую гриву. Тьма и сомнения вызвали в памяти священника прекрасные и жуткие строки, и он заметил, что бормочет: «А в страшном, зачарованном саду под бледною луной стояла та, что плакала по страшному супругу». Тут он забормотал живее:
— Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных… Да, именно так: «плакала по страшному супругу».
Нерешительно, почти дрожа, приблизился он к рыжей женщине, но заговорил с обычным своим спокойствием. Он пристально смотрел на нее и серьезно убеждал не пугаться случайных ужасов, как бы мерзки они ни были.
— Картины вашего деда, — говорил он, — гораздо истинней для него, чем давешний ужас. Мне кажется, он был прекрасный человек, и не важно, что сделали с его телом.
— Как я устала от его картин! — сказала она и отвернулась. — Если они так сильны и хороши, почему они себя не защитят? Люди отбивают у Мадонны голову, и ничего им не делается. Вы не можете, не смеете судить нас, если мы открыли, что человек сильнее Бога.
— Благородно ли, — спросил священник, — обращать против Бога Его долготерпение?
— Ну, хорошо, ваш Бог терпелив, человек — нетерпелив, — отвечала она. — А мы вот больше любим нетерпение. Вы скажете, что это святотатство, но помешать нам не сможете.
Отец Браун чуть не подпрыгнул.
— Святотатство! — вскричал он и решительно шагнул к двери. В ту же минуту в дверях появился Фламбо, бледный от волнения, с какой–то бумажкой в руке. Отец Браун начал было фразу, но друг перебил его.
— Я нашел ключ! — кричал Фламбо. — Пилюли как будто одинаковые, а на самом деле разные. И знаете, только я их коснулся, эта одноглазая скотина сунулась в комнату. У него был пистолет! Пистолет я выбил, а его спустил с лестницы, но понял многое. Если останусь часа на два, разберусь во всем.
— Значит, не разберетесь, — неожиданно звонким голосом сказал священник. — Мы не останемся здесь и на час. Не останемся и на минуту. Едем!
— Как же так? — растерялся Фламбо. — Мы почти у цели. Сразу видно, они нас боятся.
Отец Браун твердо и загадочно посмотрел на него.
— Пока мы здесь, они не боятся нас, — сказал он. — Они испугаются нас, когда мы уедем.
Оба они заметили вдруг, что нервный доктор Флуд, маячивший в полутьме, пошел к ним, дико размахивая руками.
— Стойте! Слушайте! — крикнул он. — Я открыл правду.
— Что ж, расскажите ее полиции, — кротко ответил отец Браун. — Они скоро будут. А мы уезжаем.
Доктор страшно разволновался, что–то горестно крикнул и наконец распростер руки, преграждая путь.
— Хорошо! — вскричал он. — Не буду лгать, я не открыл правды. Я просто хочу исповедаться.
— Идите к своему священнику, — сказал отец Браун и засеменил к калитке. Удивленный Фламбо пошел за ним. У самой ограды им наперерез кинулся садовник, невнятно браня сыщиков, презревших свой долг. Отец Браун увернулся от удара, но Денн не увернулся — Фламбо сразил его кулаком, подобным палице Геракла. Оставив садовника на дорожке, друзья вышли из сада и сели в автомобиль. Фламбо задал очень короткий вопрос, а Браун ответил: «Кестербери».
Они молчали долго, потом священник сказал:
— Так и кажется, что гроза была только там, в саду, и вызвало ее смятение духа.
— Друг мой, — сказал Фламбо, — я давно вас знаю и всегда вам верю. Но я не поверю, что вы оторвали меня от дела из–за каких–то атмосферных явлений.
— Да, атмосфера там плохая, — спокойно отвечал отец Браун. — Жуткая, мрачная, тяжелая. А страшнее всего, что в ней нет злобы и ненависти.
— Кто–то, — предположил Фламбо, — все–таки недолюбливал дедушку.
— Ненависти нет, — со стоном повторил священник. — Самое страшное в этой тьме — любовь.
— Чтобы выразить любовь, — заметил сыщик, — не стоит душить человека или протыкать шпагой.
— Любовь наполняла ужасом дом, — твердил священник.
— Не говорите мне, — запротестовал Фламбо, — что эта красавица любит паука в очках.
— Нет, — сказал отец Браун. — Она любит мужа. В том–то и ужас этого дела.
— Мне казалось, вы цените супружескую любовь, — сказал Фламбо. — Она не беззаконна.
— Не беззаконна в одном смысле… — начал отец Браун и, резко повернувшись к другу, заговорил куда горячее. — Разве я не знаю, что любовь жены и мужа, первое повеление Господа, священна во веки веков? Вы не из тех кретинов, которые считают, что мы не любуемся любовью. Не вам рассказывать об Эдеме и о Кане Галилейской. Сила супружеской любви — от Бога, вот почему любовь эта страшна, если с Богом порывает. Когда сад становится джунглями, они прекрасны. Когда вино Каны скисает, оно становится уксусом Голгофы. Неужели вы думаете, что я этого не знаю?
— Конечно, знаете, — сказал Фламбо. — А вот я не знаю ничего об убийстве.
— О нем и нельзя ничего знать, — сказал священник.
— Почему же? — спросил Фламбо.
— Потому что убийства не было, — отвечал отец Браун.
Фламбо онемел от удивления, а друг его спокойно продолжал:
— Скажу вам странную вещь. Я говорил с этой женщиной, когда она просто обезумела, но она ни разу не заговорила об убийстве. Она не упомянула его, не намекнула. Она говорила о святотатстве.
И совсем не к месту спросил:
— Вы слышали о Тигре Тайроне?
— Еще бы! — воскликнул Фламбо. — Да именно его и подозревают! Его я должен предупредить там, в святилище. Самый дерзкий бандит, какой у нас был. Ирландец, конечно, но веру ненавидит до безумия. Может быть, он как–то связан с этими сатанинскими сектами. Во всяком случае, он любит отколоть штуку, которая гнуснее с виду, чем она есть. А так он не из худших — убивает редко, только по необходимости, зверств не допускает. Норовит оскорбить, это да, особенно своих, католиков, — грабит храмы, выкапывает мертвые тела…
— Все сходится, — сказал отец Браун, — надо бы давно догадаться.
— Не знаю, как мы могли догадаться, когда пробыли там не больше часа, — возразил Фламбо.
— Надо было догадаться до того, как мы туда попали, — отвечал его друг. — Нет, до того, как вы ко мне пришли.
— О чем вы, Господи? — все больше удивлялся француз.
— Голос очень меняется по телефону, — размышлял отец Браун. — Я слышал утром все три действия и счел их пустяками. Сперва позвонила женщина и попросила немедленно приехать в гостиницу. Что это значило? Конечно, что дедушка умирал. Потом она позвонила и сказала, что ехать не надо. Что это значило? Конечно, что дедушка умер. Мирно умер в своей постели, видимо — от сердца, от старости. Тогда она позвонила еще раз и сказала, чтоб я все–таки приехал. Что же значило это? Тут все оказалось намного интересней!
Он помолчал и начал снова
— Жена очень любит Тигра Тайрона. Поэтому ему и пришла в голову эта безумная и талантливая мысль. Он услышал, что вы пошли по следу; быть может, он знал, что я иногда помогаю вам. И вот он решил задержать нас, разыграв убийство. Да, он сделал страшное дело, но он не убивал. Может быть, он ошарашил жену каким–то зверским здравомыслием — сказал, что она спасет его от тюрьмы, а мертвому все равно. Во всяком случае, жена готова для него на что угодно. И все же она чувствовала, как мерзок этот зловещий спектакль, потому и говорила о святотатстве. Думала она об оскверненной раке — но и об оскверненном смертном ложе.
Доктор Флуд — из этих жалких ученых–мятежников, которые балуются с бомбами, но брату он предан; предан и садовник. Быть может, это говорит в его пользу, что столько людей преданы ему.
Среди книг, которые листал этот доктор, были памфлеты XVII века, и я заметил, что один называется «Истинное свидетельство о суде над лордом Стаффордом». Но ведь дело Стаффорда началось с одного из детективов истории — со смерти сэра Эдмунда Берри Годфри. Его нашли в болоте, а загадка отчасти заключалась в том, что он был и задушен, и проткнут собственной шпагой. Я сразу подумал, что кто–то мог позаимствовать идею, не для убийства, для вящей загадочности.
Потом я увидел, что это подходит ко всем гнусным подробностям — бесовским, конечно, но не только бесовским. Понять этих людей можно, они хотели покруче все запутать, чтобы задержать нас подальше. Вот они и вытащили несчастного старика и заставили его бедное тело ходить колесом — словом, делать все, чего оно делать не может. Надо было подсунуть нам неразрешимую загадку. Свои следы они замели, но забыли убрать метлу. К счастью, мы вовремя догадались.
— Это вы догадались, — сказал Фламбо. — Я бы долго шел по ложному следу, занимался пилюлями.
— Ну, во всяком случае, мы уехали, — благодушно сказал священник.
— Видимо, — сказал сыщик, — поэтому я и еду на такой скорости.
События этого вечера нарушили монастырский покой в обители и в храме. Рака святой Доротеи, вся в золоте и рубинах, стояла в боковой комнатке монастырской часовни до той поры, пока процессия не возьмет ее и не внесет в часовню к концу службы.
Охранял ее один монах, очень зорко и настороженно, ибо он, как и его братья, знал о возможной опасности. Поэтому он и вскочил в тот самый миг, когда в окно, сквозь решетку, просунулось что–то вроде темной змеи.
Тигр Тайрон делал так и прежде, но для монаха это было внове. К счастью, на свете жил человек, для которого приемы Тайрона внове не были; он и появился в дверях — огромный, с воинственными усами, — когда вор собирался выйти. Фламбо и Тигр пристально посмотрели друг на друга и словно бы отдали друг другу честь.
А священник проскользнул в часовню помолиться о тех, кто замешан в этих невероятных событиях. Он скорее улыбался, чем печалился, и, честно говоря, ни в коей мере не ощущал, что дела преступного семейства безнадежны; напротив, надежды здесь было больше, чем для многих куда более почтенных семейств.
Потом он подумал о многом другом, что подсказали место и случай. На фоне зеленого и черного мрамора, в глубине часовни, мерцал темный багрянец великомучеников, а на его фоне алели рубины усыпальницы, розы святой Доротеи. Отец Браун снова подумал о странных событиях и о женщине, боявшейся святотатства, которому она сама помогла. В конце концов, думал он, Доротея тоже любила язычника, но он не убил ее веры. Она умерла свободной, умерла за истину и послала ему розы из рая.
Священник поднял взор и увидел сквозь облака ладана мерцание огоньков, сообщившее ему, что благословение подходит к концу, сейчас пойдет процессия. Сокровища времен и преданий двинулись к нему сквозь века, а высоко над ними, снопом негасимых огней, солнцем в нашей ночи, дароносица сверкала сквозь мрак, как сверкает она сквозь темную загадку мироздания. Многие считают, что и эта загадка неразрешима. Многие считают, что у нее — только одно решение.
Сельский вампир
Среди холмов, на повороте тропки, где два тополя, словно пирамиды, стерегли деревушку Галь, появился однажды человек в одеждах очень странного покроя и странного цвета — в ярко–алом плаще, в белой шляпе на пышных черных кудрях, с бакенбардами, как у Байрона.
О том, почему он выглядел столь странно и старомодно и все же держался изящно, даже дерзко, гадали среди прочего те, кто пытался разгадать его загадку. Загадка же такая: миновав тополя, он исчез, словно растворился в заре или унесся с утренним ветром.
Лишь через неделю тело его нашли в четверти мили, на каменистых уступах сада, ведущего к мрачному, обветшалому дому, который называли Мызой. Перед тем как ему исчезнуть, слышали, что он с кем–то бранился и произнес при этом слова «какой–то жалкий Галь»; а потому предположили, что он пал жертвой местного патриотизма. Во всяком случае, сельский врач удостоверил, что его сильно ударили по голове, отчего он вполне мог умереть, хотя рана не так уж глубока, а били, видимо, дубинкой. Это соответствовало представлению о том, что на него накинулся человек деревенский, довольно дикий. Однако человека не нашли и записали «убит неизвестными лицами».
Года через два случай этот всплыл, а причиной тому были события, побудившие доктора Тутта — многим казалось, что он и впрямь свеж, темен и немного багров, словно тутовая ягода, — отправиться поездом в Галь вместе с другом, который и прежде помогал ему в таких делах. Несмотря на излишнюю округлость и явную склонность к портвейну, глаза у доктора были умные, ум — удивительный, что и сказывалось в его беседе со священником по фамилии Браун, которого он знал много лет, ибо они разбирали когда–то дело об отравлении. Священник сидел напротив него, словно терпеливый ребенок, внемлющий назиданиям, а доктор подробно объяснял, почему они едут в эту деревню.
— Вы знаете, — говорил он, — человек в плаще не прав, Галь — не жалок. Конечно, это далекое, заброшенное селение, так и кажется, что ты перенесся лет на сто. Старые девы здесь — именно девы, престарелые барышни, исполненные изысканности и благородства, и врач у них — не врач, а лекарь. Они согласились, чтобы я ему помогал, но все же такие новшества не для них, мне еще нет шестидесяти, в графстве я прожил только двадцать восемь лет, а их адвокат выглядит на добрых двадцать восемь веков. Есть и адмирал, прямо из Диккенса. Дом у него просто набит кортиками и сушеными рыбами. Завел он и телескоп.
— По–видимому, — сказал отец Браун, — скольких–то адмиралов всегда выносит на берег. Не пойму только, как они оказываются так далеко от берега.
— Есть и священник, — продолжал врач, — точно такой, как нужно, твердолобый, консервативный, принадлежит к Высокой Церкви. Страшно ученый, седой… Шокировать его легче, чем старую деву. Здешние дамы, хоть и строги, выражаются вольно, как и те, былые пуритане. Раза два я слышал от мисс Карстейрс–Кэрью поистине библейские выражения. Как наш старик читает Библию?.. Наверное, закрывает глаза, когда до такого дойдет. Вы же знаете, я человек старомодный, меня совершенно не радуют джаз и все эти развлечения.
— Они и модных не радуют, — вставил священник. — В том–то и беда.
— И все–таки я больше связан с миром, чем такое захолустье, — продолжал медик. — Знаете, я до того дошел, что обрадовался скандалу.
— Неужели модные люди открыли это селение? — улыбнулся отец Браун.
— Нет–нет, скандал совершенно благоприличный! — заверил Тутт. — Надо ли говорить, что все дело — в сыне священника? Если у священника сын в порядке, это уже непорядок. На мой взгляд, наш случай — очень легкий. Ну скажем, кто–то видел, как несчастный пил пиво у кабачка «Синий Лев». Но вообще–то суть в том, что он пишет стихи, а это хуже браконьерства.
— И все–таки, — сказал отец Браун, — вряд ли даже здесь это вызовет настоящий, большой скандал.
— Да, — серьезно ответил доктор, — скандал вызвало не это. На самой окраине, в коттедже, который называется Мызой, живет одинокая дама, миссис Мальтраверс. Приехала она примерно год назад, никто ничего о ней не знает. Мисс Карстейрс–Кэрью говорит: «Не пойму, что ей здесь нужно! Мы не ходим к ней в гости».
— Может быть, это ей и нравится, — предположил отец Браун.
— Словом, — добавил врач, — она их раздражает. Понимаете, она привлекательна и, как говорится, со вкусом. Молодым мужчинам наши леди сказали, что она — истинный вампир.
— Тот, кто теряет милосердие, обычно теряет и разум, — заметил священник. — Можно ли жить слишком замкнуто и быть вампиром?
— Вот именно, — сказал доктор. — И все–таки в ней много загадочного. Я ее видел, она мне нравится. Такая высокая брюнетка, хорошо одета, изысканно некрасива, если вы меня понимаете. И умна, и довольно молода, но… как бы это сказать? — немало видела. Старые дамы назвали бы это «с прошлым».
— Да, — сказал отец Браун, — ведь сами они только что родились. Наверное, кровь она сосет из этого злосчастного поэта?
— Конечно, — кивнул врач, — а отец страдает. Говорят, она вдова.
По кроткому круглому лицу пробежала тень — отец Браун рассердился, а это бывало очень редко.
— Говорят! — воскликнул он. — А почему бы ей не быть вдовой? Какие у них основания сомневаться в ее словах?
— Опять вы правы, — сказал доктор. — Но суть не в этом. Сама суть, сам скандал — именно в том, что она вдова.
Отец Браун тихо и печально охнул; может быть, он прошептал: «О, Господи!»
— Во–первых, — сказал врач, — они выяснили, что она актриса.
— Так я и думал, — откликнулся священник. — И еще одно я подумал, хотя и не к делу…
— Конечно, — продолжал его собеседник, — этого хватило бы. Бедный пастырь в ужасе от одной мысли, что актерка и авантюристка навлекает позор на его седины. Старые девицы плачут хором. Адмирал признался, что когда–то был в театре, но не согласен терпеть лицедеев «в нашей среде». Мне лично это не мешает. Она — истинная леди, хотя и загадочная, вроде Смуглой леди сонетов. Поэт в нее очень влюблен. Я, старый дурак, ему сочувствовал, совсем разумилялся, но тут ударил колокол. Именно мне пришлось стать вестником беды. Понимаете, миссис Мальтраверс — не просто вдова. Она — вдова мистера Мальтраверса.
— Да, — сказал священник, — разоблачение страшное!
— А мистер Мальтраверс, — продолжал его друг, — убит в этой самой деревне года два назад.
— Помню, помню, — сказал отец Браун. — Кажется, врач признал, что его стукнули по голове.
Доктор Тутт ответил не сразу, а отвечая — хмурился.
— Собака не ест собак, врачи не бранят врачей, даже безумных. И я бы не стал ругать моего почтенного коллегу, если б не знал, что вы умеете хранить тайну. Тайна в том, что он круглый дурак, горький пьяница и полный невежда. Главный констебль графства просил меня разобраться в деле, я ведь давно в этих краях. Так вот, я абсолютно уверен в одном. Может быть, его и били по голове. Может быть, здесь считают, что странствующих актеров непременно надо бить. Но его не убили. Судя по описанию, рана слишком легкая. Самое большее, он мог потерять надолго сознание. Но я открыл кое–что похуже.
Какое–то время он глядел на ускользающий пейзаж, потом сказал:
— Я еду туда и прошу вас помочь мне, потому что будет эксгумация. У меня есть подозрения, что его отравили.
— Вот и станция! — обрадовался священник. — По–видимому, вы подозреваете, что яду ему дала заботливая супруга.
— Кто ж еще? — откликнулся врач, когда они выходили из вагона. — Здесь бродит сумасшедший актер, но полиция и адвокат считают, что он помешан на ссоре еще с каким–то актером, не с Мальтраверсом. Нет, отравил не он. А больше покойный ни с кем общаться не мог.
Отец Браун кое–что обо всем этом слышал. Однако он знал, что ничего не знает, пока не поймет участников той или иной истории. Следующие два–три дня он с ними знакомился под разными предлогами. Первая встреча, с загадочной вдовой, была краткой, но яркой. Понял он по меньшей мере две вещи: во–первых, миссис Мальтраверс иногда говорила в той манере, которую викторианское селенье могло счесть циничной; во–вторых, она, как многие актеры, принадлежала к его конфессии.
Он был логичен (и правоверен), а потому не вывел из второго факта, что она ни в чем не повинна. От него не укрывалось, что среди его единоверцев были крупнейшие отравители. Однако он понял, что в данном случае некоторую роль играла та свобода ума, которую здешние пуритане могли принять за распущенность, а жители старой Англии — за склонность ко всему чужеземному. Карие глаза глядели до воинственности смело, а загадочная улыбка большого рта говорила о том, что намерения ее в отношении поэта (хороши они или плохи) по крайней мере серьезны.
Сам поэт встретился со священником на скамье у «Синего Льва» и показался ему исключительно мрачным. Сын преподобного Сэмюела Хорнера был крепким человеком в светло–сером костюме; принадлежность его к богеме выдавал бледно–зеленый шейный платок, заметнее же всего были темно–рыжая грива и нахмуренный лоб. Отец Браун знал, как разговорить самых завзятых молчальников. Когда речь зашла о местных сплетнях, поэт с удовольствием выругался и посплетничал сам, едко намекнув на былую дружбу непорочной мисс Карстейрс–Кэрью с мистером Карвером, адвокатом. Мало того: он посмел сказать, что служитель закона пытался завязать дружбу и с таинственной вдовой. Но когда дело дошло до его собственного отца, он — то ли из горькой порядочности, то ли из благочестия, то ли потому, что слишком глубокой была злоба, — сказал мало.
— Да, видеть не хочет… Ругает день и ночь, словно она какая–нибудь крашеная буфетчица. Называет распутной авантюристкой. Я ему сказал, что это не так… ну, вы же ее видели, вы знаете. А он ее видеть не хочет. Даже в окно не поглядит. Актрису он в дом не пустит, слишком свят. Я говорю: «Какое пуританство», а он этим гордится.
— Отец ваш, — сказал отец Браун, — имеет право на собственные взгляды. Их надо уважать, хотя я не очень хорошо их понимаю. Но действительно, нельзя так резко судить о женщине, которую не видел и видеть не хочешь. Это нелогично.
— Для него это самое главное, — сказал поэт. — Ни за что не хочет видеть. Конечно, он вообще бранит меня за любовь к театру.
Отец Браун тут же воспользовался новой темой и узнал все, что хотел узнать. Как выяснилось, поэт писал трагедии в стихах, которые хвалили самые сведущие люди. Он не был глупым театралом; он вообще не был глуп. У него были интересные мысли о том, как надо ставить Шекспира. Священник понял его и так этим смягчил, что, прощаясь с ним, местный мятежник улыбался.
Именно эта улыбка и открыла отцу Брауну, как он несчастлив. Пока он хмурился, можно было счесть, что это — хандра; когда улыбнулся, стало ясно, что это истинная скорбь.
Чутье подсказывало священнику, что стихотворца грызет изнутри нечто большее, чем родительская строгость, мешающая влюбленным. Однако других причин вроде бы не было. Пьесы его имели успех, книги раскупались. Он не пил и не транжирил. Пресловутые кутежи у «Синего Льва» сводились к пиву, а что до денег, он даже казался скуповатым. Отец Браун подумал, что богатые люди иногда тратят мало по особой причине, и нахмурился.
Мисс Карстейрс–Кэрью, которую он посетил, явственно старалась очернить молодого поэта. Поскольку она приписывала ему именно те пороки, которых у него не было, священник счел все это обычным сплавом чистоплюйства и злоречия. При всей своей вредности сплетница была гостеприимна, словно двоюродная бабушка, и предложила гостю рюмочку портвейна с ломтиком кекса, прежде чем ему удалось прервать обличение нынешних нравов.
Следующий пункт назначения был совсем иным. Отец Браун нырнул в грязный темный проулок, куда мисс Карстейрс–Кэрью не последовала бы за ним и в мыслях, и вошел в тесный дом, где к общему шуму прибавлялся звонкий и звучный голос, раздававшийся откуда–то сверху. Вышел он в смущении, а за ним поспешил иссиня–выбритый человек в линялом фраке, громко крича:
— Не исчез он! Не исчез! Хорошо, он — умер, я жив, а где остальные? Где этот вор? Где это чудище, которое крало мои лучшие сцены? Каким я был Бассанио! Теперь таких нет. Он играл Шейлока — чего там, он и есть Шейлок! А тут, когда решалась моя карьера… Подождите, я вам покажу вырезки, как я играл Хотспера!
— Я уверен, — выговорил священник, — что вы играли прекрасно. Так, значит, труппа уехала до его смерти? Очень хорошо. — И он поспешил по улице.
— Этот мерзавец должен был играть судью Шеллоу… — не унимался человек во фраке.
Отец Браун остановился.
— Вот как, — медленно сказал он. — Судью Шеллоу…
— Это Хенкин! — кричал актер. — Ловите его! Преследуйте! Конечно, он–то уехал! Ловите его, найдите, а я его проклинаю!..
Но священник снова бежал.
За этой мелодраматической встречей последовали более тихие и, может быть, более важные. Сперва священник зашел в банк и поговорил с управляющим; потом заглянул к своему почтенному коллеге. Здесь все было, как говорили, старомодно и неизменно — строгое распятие на стене, большая Библия на полке. С первых же фраз хозяин стал сетовать, что прихожане не чтут дня Господня, но был приветлив, по–старинному учтив и даже склонен к какой–то изысканности. Он тоже угостил гостя портвейном, но предложил к нему не кекс, а тончайшие бисквиты, и отцу Брауну снова показалось, что все слишком совершенно, слишком похоже на прошлый век. Только в одном изменил хозяин своей учтивости — вежливо, но жестко сказал, что совесть не позволит ему встретиться с актрисой. Гость похвалил вино, поблагодарил коллегу и пошел на угол, где условился встретиться с доктором, чтобы направиться к мистеру Карверу, в контору.
— Наверное, вы устали, — сказал врач. — Такое скучное место!
Отец Браун ответил живо, даже голос у него стал очень высоким.
— Что вы! — воскликнул он. — Место очень интересное.
— Я обнаружил здесь только одну странность, — сказал Тутт, — да и та случилась с чужаком. Тело выкопали, я его утром вскрыл, и оказалось, что оно просто нашпиговано ядом.
— Нашпиговано ядом, — рассеянно повторил священник. — Поверьте, это еще не самое удивительное!
Оба замолчали, врач дернул шнурок звонка, и они вошли в контору, где хозяин, адвокат, представил их седому желтолицему моряку со шрамом на щеке, видимо — адмиралу.
Дух селения проник в самое подсознание священника, но он вполне осознанно заметил, что именно такой адвокат подходит мисс Карстейрс–Кэрью. Однако он был не просто ископаемым, что–то в нем мерещилось еще — и священник опять подумал, что не служитель закона дожил до наших дней, а его самого перенесли в начало прошлого века.
Юрист, моряк и даже врач несколько удивились, когда священник стал защищать от сплетен местного мятежника.
— Он мне скорее понравился, — сказал отец Браун. — Хорошо говорит. Наверное, и поэт хороший. А миссис Мальтраверс считает, что он хороший актер.
— Здесь, у нас, — заметил мистер Карвер, — всех, кроме нее, занимает, хороший ли он сын.
— Хороший, — отвечал священник. — Это и удивительно.
— А, черт! — воскликнул адмирал. — По–вашему, он любит отца?
Отец Браун замялся и сказал не сразу:
— Навряд ли. Это тоже удивительно.
— Что вы городите? — возмутился моряк со свойственной морякам простотой.
— Вот что, — ответил священник. — Говорит он об отце дурно, не может ему простить, а делает — очень много. Управляющий банком рассказал мне кое–что, ведь мы пришли от полиции. Отец не получает денег, это не его приход, он вообще на покое. Те, в ком хватает язычества, чтобы посещать церковь, ходят в Дагтон–Эббот. Собственных средств у него нет, но живет он прекрасно. Портвейн у него самый лучший, я заметил много бутылок, и еда — он как раз ел — самая изысканная, в старом стиле. Видимо, платит молодой человек.
— Образцовый сын, — ухмыльнулся мистер Карвер.
Отец Браун кивнул и сказал, нахмурившись, словно решал нелегкую загадку:
— Да, образцовый. Хотя и не совсем живой.
В эту минуту клерк принес письмо без марки, и пока адвокат его читал, священник заметил кривую, не очень разборчивую подпись: «Феникс Фитцджеральд». Догадку его тут же подтвердил хозяин.
— Этот актер, — сказал он, — покоя не дает! Поссорился с другим актером, тот умер. Нет, к нашему делу это не относится. Никто его видеть не хочет, кроме доктора. А доктор говорил, он безумен.
— Да, — согласился отец Браун, — безумен. Но прав.
— Прав? — удивился мистер Карвер. — В чем же?
— В том, — отвечал священник, — что вас это касается. Его ссора связана с той труппой. Знаете, что меня сразу поразило? Мысль о том, что Мальтраверса убили местные патриоты. Я сам деревенский житель, эссексская брюква. Можете вы представить, что житель английской деревни чтит и одухотворяет ее, как древний грек, и обнажает меч за ее святое знамя, как житель крохотной средневековой республики? Скажет добрый старый галлианин: «Только кровь смоет пятно на гербе Галя»? Клянусь Георгием и драконом, я был бы очень рад! Но это не так, и у меня есть другие, более весомые доводы.
Он помолчал немного, словно собираясь с мыслями, потом продолжал:
— Вы не поняли последних слов бедного Мальтраверса. Он не бранил деревню, он вообще говорил не с ее жителями, а с актером. Они собирались ставить спектакль, где Фитцджеральд играл бы Хотспера, неведомый Хенкин — судью, а Мальтраверс, конечно, принца Галя. Вероятно, кто–то еще претендовал на эту роль, и несчастный сердито заметил что–то вроде: «Уж из тебя–то выйдет какой–то жалкий Галь». Вот и все.
Доктор Тутт воззрился на него, словно ему было не очень легко переварить эту мысль. Наконец он сказал:
— Что же нам делать?
Отец Браун резко поднялся, но ответил учтиво:
— Если никто не возражает, мы с вами пойдем к Хорнерам. Они оба дома. А сделаем мы вот что — никто еще не знает о вскрытии, вы им и скажете, пока они вместе.
Преподобный Сэмюел Хорнер в черной сутане, оттенявшей серебро волос, стоял у аналоя, положив на него руку. Видимо, именно так он изучал Писание, и сейчас встал по привычке, но это придало ему особую величавость. Сын угрюмо сидел напротив и курил сигарету, являя собой образец мальчишеского нечестия.
Старик предложил кресло отцу Брауну, тот сел и уставился в потолок, а доктору показалось, что лучше говорить стоя.
— По–видимому, — сказал он, — я должен сообщить вам неприятную новость, ведь вы — духовный наставник общины. Помните смерть Мальтраверса? Считалось, что убил его местный житель, палкой по голове.
Священник повел рукой.
— Упаси Боже, — произнес он, — я ни в коей мере не сочувствовал гнусному насилию. Но когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа.
— Возможно, — сказал врач. — Я не о том. Мне поручили освидетельствовать тело, и я выяснил, что удар не был смертельным, а следы яда указывают на отравление.
Мятежный поэт отшвырнул сигарету и с ловкостью кошки прыгнул к аналою.
— Вы уверены? — выдохнул он. — Удар не смертелен?
— Да, — отвечал врач.
— Что ж, — сказал поэт, — может, этот будет покрепче…
И он изо всей силы ударил старика прямо в челюсть. Тот ударился о дверь, как сломанная кукла
— Что вы делаете? — крикнул Тутт. — Отец Браун, что он сделал?
Друг его, не шевельнувшись, долго глядел в потолок, потом спокойно сказал:
— Я ждал, что он это сделает. Надо бы раньше.
— Господи! — возопил врач. — Да, его обидели, но ударить отца, священника…
— Он не ударял ни отца, ни священника, — сказал отец Браун. — Он ударил актера, одетого в сутану и промышлявшего шантажом. Теперь шантажировать нечем, вот он и не сдержался, и я его не виню. Более того, я подозреваю, что он ударил отравителя. Позвоните–ка в участок.
Они вышли, никто не помешал им, один еще не оправился от удара, другой — и от радости, и от злости. На ходу отец Браун обернулся к мнимому сыну, и тот, едва ли не единственный в мире, увидел его очень суровым.
— Он прав, — сказал священник. — Когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа.
— Итак, — сказал отец Браун, когда они уселись в вагоне, — вы не ошиблись, история странная, но тайны в ней нет. Случилось примерно вот что. Мальтраверс прибыл сюда еще с двумя актерами, остальные поехали в Даттон–Эббот, где они играли мелодраму прошлого века. Он был в костюме денди байроновской поры, а спутник его одет священником. Тот вообще играл людей немолодых — Шейлока, например, а теперь собирался играть судью Шеллоу.
Третьим был наш поэт, он тоже играл на сцене и спорил с Мальтраверсом, как надо ставить «Генриха IV». Я думаю, он уже тогда влюбился в его жену, но не верю, что между ними было что–то плохое, и надеюсь, что теперь все у них будет хорошо. По–видимому, он сердился на мужа, ведь Мальтраверс груб и задирист. Они поссорились, пустили в ход палки, поэт ударил актера по голове и вполне резонно решил, что убил его.
Актер же, одетый пастырем, это видел и стал шантажировать поэта, вынуждая его оплачивать свои прихоти, когда поселился здесь как почтенный священнослужитель. Что может быть проще — он не снял сценического костюма! Однако у него были более веские причины изображать блюстителя нравов. Ведь на самом деле Мальтраверс, с трудом очнувшись, встал и пошел, но упал, и не от удара, а от яда, которым его угостил приветливый священник примерно за час до того, наверное — в бокале вина. Я подумал об этом, когда пил портвейн, и мне стало не по себе. Сейчас полиция разбирается в этой версии, но я не знаю, можно ли что–то доказать. И потом, надо найти причину, мотив, а эти актеры вечно ссорились и Мальтраверса уж очень не любили.
— Что ж, докажут, что могут, — сказал Тутт. — Я другого не понимаю. Почему вы заподозрили такого безупречного священнослужителя?
Отец Браун застенчиво улыбнулся.
— Понимаете, — отвечал он, — это дело навыка, я бы сказал — профессионального, только в особом смысле слова. Те, кто любит поспорить, часто сетуют, что люди ничего не знают о нашей вере. Но все еще занятней. Англичанин и не обязан что–то знать о Римской церкви, знал бы хоть об английской! Вы не поверите, сколько народу понятия не имеет, чем отличается Высокая Церковь от Низкой даже в обряде, не говоря об истории и богословии. Посмотрите любую газету, любую книгу или пьесу!
Я сразу удивился, почему у него все перепутано. Вроде бы он принадлежит к Высокой Церкви. Тогда при чем здесь пуритане? Конечно, такой человек может быть пуританином в переносном смысле, но не в прямом же! Он ненавидел театр — и не знал, что это Низкая Церковь его ненавидит, не Высокая. Он возмущался, как протестант, что не соблюдают день Господень, — но на стене у него распятие. Словом, он совершенно ничего не знал о благочестивых священниках, кроме того, что они почтенны, суровы и презирают все мирское.
Я долго пытался угадать, на кого он похож, и вдруг меня осенило, что таким идиотом и представляют драматурги и актеры страшное чудище — набожного человека.
— Не говоря уж о врачах, — добродушно заметил их коллега.
— Вообще–то, — продолжал отец Браун, — была и другая причина для подозрений. Она связана с таинственной дамой, которая слыла истинным вампиром, позором этой деревни. Мне же показалось, что она тут — светлое пятно. Ничего таинственного в ней нет. Она приехала недавно, под своим именем, по вполне понятному делу — чтобы помочь розыскам, касающимся ее мужа. Он обижал ее, но у нее есть принципы, она почитает честь имени и простую справедливость. Таким же невинным и прямым казался мне другой зловещий изгой, блудный сын пастыря. Он тоже не скрывал своей профессии и былых связей с театром. Вот я и не подозревал его, а пастыря — подозревал. Вы, наверное, поняли почему.
— Да, кажется, — сказал медик.
— Он не хотел видеть актрису, — все–таки объяснил священник. — Ни за что не хотел. На самом деле он не хотел, чтобы она увидела его.
Доктор кивнул.
— Если бы она увидела почтенного Хорнера, — закончил отец Браун, — она бы сразу узнала совсем не почтенного Хенкина. Вот и все об этой сельской идиллии. Видите, я сдержал обещание, показал вам то, что пострашнее мертвого тела, даже если мертвый — отравлен. Шантажист, одетый священником, — чем не достопримечательность? Живой — мертвее мертвеца.
— Да, — сказал врач, устраиваясь поудобнее, — чем с ним, я предпочел бы знаться с мертвым телом.