63
Радович был давнишний и коренной неудачник: уже в тридцатые годы лекции его отменялись, книги не печатались, и сверх всего еще терзали его болезни: в грудной клетке он носил осколок колчаковского снаряда, пятнадцать лет у него тянулась язва двенадцатиперстной, да много лет он каждое утро делал себе мучительную процедуру промывания желудка через пищевод, без чего не мог есть и жить.
Но знающая меру в своих щедротах и в своих преследованиях, судьба этими самыми неудачами и спасла Радовича: заметное лицо в коминтерновских кругах, он в самые критические годы уцелел из-за того, что не выползал из больниц.
За болезнями же перехоронился он и в прошлом году, когда всех сербов, оставшихся в Союзе, или загоняли в антититовское движение или сажали в тюрьму.
Понимая подозрительность своего положения, Радович сдерживался чрезвычайным усилием, не давал себе говорить, не давал вводить себя в фанатическое состояние спора, а пытался жить бледной жизнью инвалида.
И сейчас он сдержался с помощью табачного столика. Такой столик – овальный, из черного дерева, стоял в кабинете особо с гильзами, машинкой для набивки гильз, набором трубок в штативе и перламутровой пепельницей. А около столика стоял табачный же шкафик из карельской березы с многочисленными выдвижными ящичками, в каждом из которых жил особый сорт папирос, сигарет, сигар, Табаков трубочных и даже нюхательных.
Молча слушая теперь рассказ Словуты о подробностях подготовки бактериологической войны, об ужаснейших преступлениях японских офицеров против человечности, – Радович сладострастно разбирался и принюхивался к содержимому табачных ящиков, не решаясь, на чем остановиться. Курить ему было самоубийственно, курить ему категорически запрещалось всеми врачами, – но так как ему запрещалось еще и пить, и есть (сегодня за ужином он тоже почти не ел) – то обоняние и вкус его были особенно изощрены к оттенкам табака. Жизнь без курения казалась ему бескрылой, он частенько кручивал газетные цыгарки из базарной махорки, которую предпочитал в своих стесненных денежных обстоятельствах. В Стерлитамаке во время эвакуации он ходил к дедам на огороды, покупал лист, сам сушил и резал. В его холостом досуге работа над табаком способствовала размышлениям.
Собственно, если бы Радович и встрял в разговор – он не сказал бы ничего ужасного, ибо и сам он думал недалеко от того, что государственно необходимо было думать. Однако, непримиримая к малейшим отливам больше, чем к противоположным цветам, сталинская партия тотчас бы срубила ему голову именно за то малое, в чем он отличался.
Но благополучным образом он смолчал, и разговор перешел от японцев к сравнительным качествам сигар, в которых Словута ничего не понимал и чуть не лишился дыхания от неосторожной затяжки. Затем к тому, что нагрузка у прокуроров с годами не только не уменьшается, но даже, при росте числа прокуроров, увеличивается.
– А что говорит статистика преступлений? – спросил бесстрастно по виду Радович, закованный в броню своей пергаментной кожи.
Статистика ничего не говорила: она была и нема, и невидима, и никто не знал, жива ли она еще.
Но Словута сказал:
– Статистика говорит, что число преступлений у нас уменьшается.
Он не читал самой статистики, но читал, как в журнале выражались о ней.
И так же искренне добавил:
– А все-таки еще порядочно. Наследие старого режима. Испорчен народ очень. Испорчен буржуазной идеологией.
Три четверти шедших через суды выросли уже после семнадцатого года, но Словуте это не приходило в голову: он нигде этого не читал.
Макарыгин тряхнул головой – его ли в этом убеждают!
– Когда Владимир Ильич говорил нам, что культур-ная революция будет гораздо трудней Октябрьской – мы не могли себе представить! И вот теперь мы понимаем, как далеко он предвидел.
У Макарыгина был тупой окат головы и оттопыренные уши.
Курили, дружно наполняя кабинет дымом.
Половину небольшого полированного письменного столика Макарыгина занимал крупный чернильный прибор с изображением, чуть не в полметра высотой, Спасской башни с часами и звездой. В двух массивных чернильницах (как бы вышках кремлевской стены) было сухо: Макарыгину давно уже не приходилось что-нибудь дома писать, ибо на все хватало служебного времени, а письма он писал авторучкой. В книжных рижских шкафах за стеклами стояли кодексы, своды законов, комплекты журнала «Советское государство и право» за много лет, Большая советская энциклопедия старая (ошибочная, с врагами народа), Большая советская энциклопедия новая (все равно с врагами народа) и Малая энциклопедия (тоже ошибочная и тоже с врагами народа).
Всего этого Макарыгин давно уже не открывал, так как, включая и ныне действующий, но уже безнадежно отставший от жизни уголовный кодекс 1926 года, все это было успешно заменено пачкою самых главных, в большинстве своем секретных инструкций, известных ему каждая по своему номеру – 083 или 005 дробь 2742. Инструкции эти, сосредоточившие в себе всю мудрость судопроизводства, подшиты были в одной небольшой папке, хранимой у него на работе. А здесь, в кабинете, книги держались не для чтения, а для почтения.
Литература же, которую Макарыгин единственно читал – на ночь, а также в поездах и санаториях, укрывалась в непрозрачном шкафу и была детективная.
Над столом прокурора висел большой портрет Сталина в форме генералиссимуса, а на этажерке стоял маленький бюст Ленина.
Утробистый, выпирающий из своего мундира и переливающийся шеей через стоячий воротник, Словута осмотрел кабинет и одобрил:
– Хорошо живешь, Макарыгин!
– Да где хорошо... Думаю в областные переводиться.
– В областные? – прикинул Словута. Не мыслителя было у него лицо, сильное челюстью и жиром, но главное ухватывал он легко. – Да может и есть смысл.
Смысл они понимали оба, а Радовичу знать не надо: областному прокурору кроме зарплаты дают пакеты, а в Главной Военной до этого надо высоко дослужиться.
– А зять старший – лауреат трижды?
– Трижды, – с гордостью отозвался прокурор.
– А младший – советник не первого ранга?
– Еще пока второго.
– Но боек, черт, до посла дослужит! А самую младшую за кого выдавать думаешь?
– Да упрямая девка, Словута, уж выдавал ее – не выдается.
– Образованная? Инженера ищет? – Словута, когда смеялся, отпыхивался животом и всем корпусом. – На восемьсот рубликов? Уж ты ее за чекиста, за чекиста выдавай, надежное дело.
Еще б Макарыгин этого не знал! Он и свою-то жизнь считал неудачливой из-за того, что не пробился в чекисты. Последний замызганный оперуполномоченный в темной дыре имеет больше силы и получает зарплату побольше столичных видных прокуроров. Всю прокуратуру считают балаболкой, кормить ее не за что. Это рана была, тайная рана Макарыгина, что ему не удалось в чекисты...
– Ну, спасибо, Макарыгин, что не забыл, не держи меня больше, ждут. А ты, профессор, тоже бувай здоров, не болей.
– Всего хорошего, товарищ генерал.
Радович встал попрощаться, но Словута не протянул ему руки. Радович оскорбленным взглядом проводил круглую объемную спину гостя, которого Макарыгин пошел довести до машины. И, оставшись один с книгами, тотчас потянулся к ним. Проведя рукой вдоль полки, он после колебания вытянул один из томиков и уже нес в кресло, да заметил на столе еще книжечку в пестроватом черно-красном переплете, прихватил и ее.
Но книга эта обожгла его неживые пергаментные руки. Это была только что изданная (и сразу в миллионе экземпляров) новинка: «Тито – главарь предателей» какого-то Рено де-Жувенеля.
За последнюю дюжину лет попадали в руки Радовича тьмы и тьмы книг хамских, холопских, насквозь лживых, но, кажется, такой мерзотины он давно в руках не держал. Опытным взглядом старого книжника пробегая страницы новинки, он в две минуты выхватил себе – кому и зачем такая книга понадобилась, и что за гадина ее автор, и сколько новой желчи поднимет она в душах людей против безвинной Югославии. И после фразы, оставшейся у него в глазах: «Нет нужды подробно останавливаться на мотивах, побудивших Ласло Райка сознаться; раз он признался – значит, был виноват», – Радович с гадливостью положил книгу на прежнее место.
Конечно! Нет нужды подробно останавливаться на мотивах! Нет нужды подробно останавливаться, как следователи и палачи били Райка, морили голодом, бессонницей, а может быть, распростерши на полу, носком сапога отщемляли ему половые органы (в Стерлитамаке старый арестант Абрамсон, оказавшийся Радовичу с первых же слов тесно-близким, рассказывал ему о приемчиках НКВД). Раз он признался – значит, был виноват!.. – summa summarum сталинского правосудия!
Но слишком больным местом была Югославия, чтобы сейчас задевать ее в разговоре с Петром. И когда тот вернулся, невольным любовным взглядом косясь на новый орденок рядом с потускневшими прежними, Душан затаенно сидел в кресле и читал том энциклопедии.
– Не балуют прокуратуру орденами, – вздохнул Макарыгин, – к тридцатилетию выдавали, а так редко кому.
Ему очень хотелось поговорить об орденах и почему сейчас получил именно он, но Радович согнулся вдвое и читал.
Макарыгин вынул новую сигару и с размаху опустился на диван.
– Ну, спасибо, Душан, ничего не ляпнул. Я боялся.
– А что я мог ляпнуть? – удивился Радович.
– Что ляпнуть! – обрезал сигару прокурор. – Мало ли что! У тебя все куда-то выпирает. – Закурил. – Вон он про японцев рассказывал – у тебя губы дрожали.
Радович распрямился:
– Потому что гнусная полицейская провокация, за десять тысяч километров пованивает!
– Да ты с ума сошел, Душан! Ты – при мне не смей так! Как ты можешь о нашей партии...
– Я не о партии! – отгородился Радович. – Я – о Словутах. А почему именно сейчас, в сорок девятом году, мы обнаружили японскую подготовку сорок третьего года? Ведь они у нас четыре года уже в плену. А колорадского жука нам сбрасывают американцы с самолетов? Все так и есть?
Оттопыренные уши Макарыгина покраснели:
– А почему нет? А если что немного не так – значит, государственная политика требует.
Пергаментный Радович нервно залистал свой том.
Макарыгин молча курил. Зря он его приглашал, только позорился перед Словутой. Все эти старые дружбы – чепуха, лишь в воспоминаниях хороши.
Человек не может проявить даже простой гостевой вежливости, вникнуть, чему хозяин рад, чем озабочен.
Макарыгин курил. Пришли на ум неприятные ссоры с младшей дочерью. За последние месяцы если обедали втроем без гостей, то не отдых, не семейный уют получался за столом, а собачья свалка. А на днях забивала гвоздь в туфле и при этом пела какие-то бессмысленные слова, но мотив показался отцу слишком знакомым. Он заметил, стараясь спокойнее:
– Для такой работы, Клара, можно другую песню выбрать. А «Слезами залит мир безбрежный» – с этой песней люди умирали, шли на каторгу.
Она же из упрямства, или черт знает из чего, ощетинилась:
– Подумаешь, благодетели! На каторгу шли! И теперь идут!
Прокурор даже осел от наглости и неоправданности сравнения. То есть до такой степени потерять всякое понимание исторической перспективы. Едва сдерживаясь, чтобы только не ударить дочь, он вырвал у нее туфлю из рук и хлопнул об пол:
– Да как ты можешь сравнивать! Партию рабочего класса и фашистское отребье?!..
Твердолобая, хоть кулаком ее в лоб, не заплачет!
Так и стояла, одной ногой в туфле, а другой в чулке на паркете:
– Брось ты, папа, декламировать! Какой ты рабочий класс? Ты два года когда-то был рабочим, а тридцать лет уже прокурором! Ты – рабочий, а в доме молотка нет! Бытие определяет сознание, сами нас научили.
– Да общественное бытие, дура! И сознание – общественное!
– Какое это – общественное? У одних хоромы, у других – сараи, у одних – автомобили, у других – ботинки дырявые, так какое из них общественное?
Отцу не хватало воздуха от извечной невозможности доступно и кратко выразить глупым юным созданиям мудрость старшего поколения:
– Ты вот глупа!.. Ты... ничего не понимаешь и не учишься!..
– Ну, научи! Научи! На какие деньги ты живешь? За что тебе тысячи платят, если ты ничего не создаешь?
И вот тут не нашелся прокурор; очень ясно – а сразу не скажешь. Только крикнул:
– А тебе в твоем институте тысячу восемьсот – за что?..
– Душан, Душан, – размягченно вздохнул Макарыгин. – Что мне с дочерью делать?
Лицу Макарыгина большие отставленные уши были как крылья сфинксу.
Странно выглядело на этом лице растерянное выражение.
– Как это могло случиться, Душан? Когда мы гнали Колчака – могли мы думать, что такая будет нам благодарность от детей?.. Ведь если приходится им с трибуны в чем-нибудь поклясться перед партией, они, сукины дети, эту клятву такой скороговоркой бормочут, будто им стыдно.
Он рассказал сцену с туфлей.
– Как я правильно должен был ей ответить, а?
Радович достал из кармана грязноватый кусок замши и протирал им стекла очков. Когда-то все это Макарыгин знал, но до чего же стал дремуч.
– Надо было ответить?.. Накопленный труд. Образование, специальность – накопленный труд, за них платят больше. – Надел очки. И посмотрел на прокурора решительно:
– Но вообще, девченка права! Нас об этом предупреждали.
– Кто-о? – изумился прокурор.
– Надо уметь учиться и у врагов! – Душан поднял руку с сухим перстом.
– "Слезами залит мир безбрежный"? А ты получаешь многие тысячи? А уборщица двести пятьдесят рублей?
Одна щека Макарыгина задергалась отдельно. Зол стал Душан, из зависти, что у самого ничего нет.
– Ты – обезумел в своей пещере! Ты утратил связь с реальной жизнью!
Ты так и пропадешь! Что же мне – идти завтра и просить, чтобы мне платили двести пятьдесят? А как я буду жить? Да меня выгонят как сумасшедшего! Ведь другие-то не откажутся!
Душан показал рукой на бюст Ленина:
– А как Ильич в гражданскую войну отказывался от сливочного масла? От белого хлеба? Его не считали сумасшедшим?
Слеза послышалась в голосе Душана.
Макарыгин защитился распяленной ладонью:
– Тш-ш-ш! И ты поверил? Ленин без сливочного масла не сидел, не беспокойся. Вообще в Кремле уже тогда была неплохая столовая.
Радович поднялся и отсиженною ногой хромнул к полочке, схватил рамку с фотографией молодой женщины в кожанке с маузером:
– А Лена со Шляпниковым не была заодно, не помнишь? А рабочая оппозиция что говорила, не помнишь?
– Поставь! – приказал побледневший Макарыгин. – Памяти ее не шевели!
Зубр! Зубр!
– Нет, я не зубр! Я хочу ленинской чистоты! – Радович снизил голос.
– У нас ничего не пишут. В Югославии – рабочий контроль на производстве.
Там...
Макарыгин неприязненно усмехнулся.
– Конечно, ты – серб, сербу трудно быть объективным. Я понимаю и прощаю. Но...
Но – дальше была грань. Радович погас, смолк, съежился снова в маленького пергаментного человечка.
– Договаривай, договаривай, зубр! – враждебно требовал Макарыгин. – Значит, полуфашистский режим в Югославии – это и есть социализм? А у нас значит – перерождение? Старые словечки! Мы их давно слышали, только уж на том свете те, кто их произносил. Тебе осталось еще сказать, что в схватке с капиталистическим миром мы обречены на гибель. Да?
– Нет! Нет! – убежденный и озаренный лучами провидения, снова всплеснулся Радович. – Этому не бывать! Капиталистический мир разъедается несравненно худшими противоречиями! И, как гениально предсказывал Владимир Ильич, я твердо верю: мы скоро будем свидетелями вооруженного столкновения за рынки сбыта между Соединенными Штатами и Англией!

