«Горы моря и гиганты» — визионерский роман Альфреда Дёблина (1878–1957), написанный в 1924 году и не похожий ни на один из позднейших научно-фантастических романов. В нем говорится о мировой войне на территории Русской равнины, о покорении исландских вулканов и размораживании Гренландии, о нашествии доисторических чудищ на Европу и миграциях пестрых по этническому составу переселенческих групп на территории нынешней Франции… По словам Гюнтера Грасса, эта проза написана «как бы под избыточным давлением обрушивающихся на автора видений». Кроме того, книга Дёблина — «эксперимент в плане языка и в плане повествовательной техники; текст экстремальный и уникальный как для самого Дёблина, так и для всей истории немецкой литературы» (Габриэла Зандер), «один из самых неслыханных, самых диковинных романов XX века» (Клаус Модик).
Книга впервые издается на русском языке.
Предуведомление
(от переводчика)
Мне не удалось найти никаких сведений о первом переводе «Гор морей и гигантов» на русский язык, кроме упоминания этой книги в статье П. Винокурова «О некоторых методах вражеской работы в печати» (из сборника «О методах и приемах иностранных разведывательных органов и их троцкистско-бухаринской агентуры», выпущенного Партиздатом ЦК ВКП (б) в 1937 г.), которое я процитирую целиком:
Иногда враждебные теории и теорийки протаскиваются в печать под прикрытием романтики и «научной» фантастики. Ленинградское отделение Госиздата выпустило роман-утопию А. Деблина «Горы, моря и гиганты». События развертываются в XXIII–XXVII столетиях, но, судя по всему, автор трактует вопросы сегодняшнего дня. Построенная на основе фашистской, реакционной, шпенглеровской теории о неизбежности катастрофической гибели человечества, книга проповедует борьбу с техникой, разрушение машин и возврат к первобытному, кочевому образу жизни. Таков путь человечества, «живописуемый» Деблином. О существовании СССР автор не упоминает. Народы, населяющие территорию нашей страны, по воле «утописта» Деблина, стираются с лица земли мистической стихийной силой уральской войны.
Иногда враждебные теории и теорийки протаскиваются в печать под прикрытием романтики и «научной» фантастики. Ленинградское отделение Госиздата выпустило роман-утопию А. Деблина «Горы, моря и гиганты». События развертываются в XXIII–XXVII столетиях, но, судя по всему, автор трактует вопросы сегодняшнего дня. Построенная на основе фашистской, реакционной, шпенглеровской теории о неизбежности катастрофической гибели человечества, книга проповедует борьбу с техникой, разрушение машин и возврат к первобытному, кочевому образу жизни. Таков путь человечества, «живописуемый» Деблином. О существовании СССР автор не упоминает. Народы, населяющие территорию нашей страны, по воле «утописта» Деблина, стираются с лица земли мистической стихийной силой уральской войны.
Судя по всему, тираж книги был очень тщательно уничтожен.
Я с благодарностью посвящаю свою работу первому русскому переводчику этого романа.
Фолькер Клотц
«Горы моря и гиганты» Альфреда Дёблина[1]
Трудно представить, чтобы роман этот оставил равнодушным кого-нибудь, кто хотя бы ненадолго в него заглянул. Он заманивает и отталкивает, захватывает и изнуряет, окрыляет и внушает отвращение, но, думаю, холодно к нему относиться нельзя. Чтобы почувствовать его уникальные достоинства, сперва было бы полезно признаться себе, что он труден для восприятия, и попытаться понять, в чем эти трудности состоят.
Несомненно, роман этот — чудовище. Так просто он читателя к себе не подпустит, потому что не только называется «Горы моря и гиганты», но именно о них и рассказывает. А кто из наших современников, обожающих романы, готов вот так, с места в карьер, переместиться в мир гор, морей и гигантов? Такие романные герои, кажется, к нам с вами никакого отношения не имеют. Они не могут — понятным для нас образом — ни действовать и страдать, ни мыслить и чувствовать. Они отталкивают человека, который, принимаясь за чтение, хотел бы некоторое время пожить рядом с родственным ему существом, — отталкивают хотя бы уже своим превосходящим всякую меру колоссальным форматом.
Формат этот взрывает все системы координат, в которые мы вжились — и, соответственно, вчитались. Речь не о том, что мы хотим иметь дело только с заурядными мужчинами и женщинами, живущими в заурядных обстоятельствах. Но все же мы привыкли к личностям, событиям и обстоятельствам, в которых, как бы они ни были далеки от заурядности, угадываются черты человеческого облика, окружающей человека среды, присущих человеку видов деятельности. Если эти привычные ожидания окажутся обманутыми, с нами может получиться то же, что с маленьким ребенком, впервые попавшим в зоопарк: обыкновенные курицы интересуют его больше, чем необыкновенный слон, потому что гигантскую серую слоновью тушу он вообще не воспринимает как живое существо.
Такого рода опасения Дёблин начисто игнорирует. Он обескураживает читателя, сбивает его с толку своими сверх-масштабными картинами и образами: степной пожар, фронт которого по протяженности равен Уральским горам, движется на Запад. Люди взрывают главные вулканы Исландии, чтобы сохранить энергию их жара и потом использовать ее в другом месте. Они размораживают Гренландию, вследствие чего похожие на драконов чудища мелового периода оживают… и опустошают Европу. Изготавливаются маслянистые облака, по которым можно ходить и ездить и которыми перекрывают целый континент. Путем скрещивания человеческих тел, деревьев и кристаллов ученые выводят расу огромных людей-башен. Участники экспедиции опускают в морские глубины невидимые стены, что позволяет целой эскадре кораблей обосноваться на дне моря, словно на лугу. Итак, именно безмерность романа Дёблина отпугивает читателя, мешает ему в этот роман вчувствоваться. То, что здесь рассказывается — и как рассказывается, — ломает любую масштабную линейку, которую читатель находит в своей повседневности и хотел бы приложить к книге. Временная шкала собственной его, читателя, биографии не приложима к романному действию, охватывающему много столетий. Так же и пространственный опыт отдельного человека ничтожен в сопоставлении с местом действия, распространяющимся на несколько континентов. А поскольку то, что описывается в романе, никогда в таком виде не происходило и лишь гипотетически может произойти в каком-то очень отдаленном будущем, читателю не удается применить — без специальной «приладки» — ни масштаб современных ему общественных событий, ни масштаб событий, о которых он знает из истории.
Но разве не так же обстоит дело со знаменитым романом Свифта, который сразу был восторженно принят читателями и привлекает их до сих нор? Ведь и читатель свифтовского романа должен вместе с Гулливером знакомиться со странными существами и зонами — странными уже в смысле их пропорций, противоречащих привычным представлениям. Он, читатель, должен перенестись в королевство карликов и потом — в королевство великанов; должен приобрести опыт проживания на летающем острове ученых, Лапуте, и столкнуться с перевернутым миром страны благородных лошадей, которым прислуживают люди-варвары.
Конечно, и Свифт, и Дёблин — оба они — показывают читателю безмерно большое и безмерно малое, безмерно странное и вывернутое наизнанку. Но делают они это — если иметь в виду два решающих момента — по-разному. Во-первых, Свифт создает сатирическую модель. Используя увеличивающую оптику Лилипутии или уменьшающую оптику Бробдингнега (страны великанов), он заставляет своих современников яснее увидеть их собственные жизненные обстоятельства. Удаление от дома и изменение соотношения величин здесь как раз не заводят читателя в чуждую ему сферу. А побуждают его пристальнее взглянуть на привычную домашнюю ситуацию. Во-вторых, читатель Свифта, совершая «Путешествия в некоторые отдаленные страны света»[2], может полагаться на Гулливера как на своего гида. Гулливер ведет его по трудным для продвижения землям; смотрит, и слушает, и удивляется за него; переводит те чуждые впечатления, в которых читатель мог бы запутаться, на язык привычных представлений. Читатель же Дёблина, оставленный в одиночестве и сознающий свою ничтожность, вынужден сам искать дорогу в непроходимых дебрях будущих времен и пространств. То, с чем он сталкивается на чужбине этого романа, — отнюдь не переодетая в сатирический наряд родина. В сверхъестественно-огромных горах, морях и гигантах с их сверхъестественными побуждениями он не угадывает остраненную повседневность. Наоборот. Дёблин подчеркивает их — гор, морей и гигантов — неслыханное своеобразие и самоуправство. Он не сковывает это безмерно-чуждое ни удобной сатирической программой, ни персонажем-проводником наподобие Гулливера.
Отказ от того и другого соответствует задаче, которую поставил перед собой автор, и по-своему вполне логичен. Ведь описанный в романе безграничный процесс уже не был бы непредсказуемым, если бы его ограничивал предсказуемый угол зрения обычного романного персонажа. Читателю, соответственно, отказывают в важнейшей услуге, связанной с существованием внутри текста обычной, легко идентифицируемой точки зрения. А именно: в услуге эпического трансформатора. То есть в наличии такого субъективного современного сознания, которое преобразовало бы чудовищное напряжение, возникающее в поле взаимодействия между горами, морями и гигантами, в умеренное напряжение, в электрический ток, пригодный для домашнего употребления (читателем). Но ведь Дёблин хочет именно этого: чтобы читатель, ничем не подстрахованный — без какой-либо буферной посредующей инстанции, — испытал на себе воздействие высокого напряжения.
Несмотря на свою безмерность, роман не распадается, не превращается в хаотичное нагромождение бесформенных повествовательных фрагментов. Он обладает внутренней связностью, и эта связность легко в нем распознается. Но только связывает его не пронизывающая весь текст цепочка тесно пригнанных друг к другу событий, как бывает в обычном романе. То есть: его не связывают ни биографии главных персонажей, ни последовательность поколений одной семьи, ни опасные этапы странствия нескольких искателей приключений. Взаимоотношения между несколькими, немногими персонажами становятся несущественными там, где читателю приходится в семимильных сапогах пересекать континенты и столетия, забредая порой в Совершенно-Небывалое.
Связность «Гор морей и гигантов» обеспечивается не сюжетом, но темой. Если попытаться свести тему к общей формуле, она будет звучать так: «Человек и природа». Дёблину тема нужна прежде всего в таком виде, как почти ничего не говорящая обобщающая фраза, — чтобы пронизать ею и сбить в одно целое центростремительные части его буйно разрастающегося повествовательного материала. Но поскольку Дёблин хочет подчинить этой теме все части, сохранив вместе с тем своеобразие каждой, ему неизбежно приходится дифференцировать и саму тему. Всякий раз — в зависимости от того, на каком материале развертывается — она предстает в новом обличье. И обретает, так сказать, новую валентность. Одно дело, когда целые эскадры первопроходцев отправляются в Исландию, чтобы отобрать у природы — у исландских вулканов — неисчерпаемые запасы энергии; другое — когда у выродившихся горожан из-за искусственной пищи и отсутствия физической активности начинают атрофироваться какие-то части организма; третье — когда естествоиспытатель и политик Мардук в ходе биологического эксперимента уничтожает своих противников: они оказываются раздавленными непомерно разрастающимися, срастающимися между собой деревьями; четвертое — когда одержимая любовью Марион, не умея справиться с собственными влечениями, выбрасывается из окна и разбивается насмерть.
Повсюду, в каждом из этих случаев утверждает себя тема «Человек и природа». Как из музыкальной темы, Дёблин извлекает из нее все новые вариации. Использует приемы обращения и зеркального отражения, помещает ее в самые неожиданные контексты. Не боясь никаких диссонансов, он прорабатывает эту тему совершенно бескомпромиссно, чтобы она определяла все, даже самые неприметные отроги повествовательного хребта «Гор морей и гигантов».
В результате тема «Человек и природа» — казалось бы, слишком обобщенная — теряет свою расплывчатость. Открывается множество ее частных аспектов, условий и следствий. А поскольку Дёблин рассматривает и сопоставляет факторы не только биологические, физические и химические, но также социальные, идеологические и политические, он разрушает у читателя фатальную уверенность в том, что речь идет о неизменной универсальной проблеме. Потому что показывает: как соотношение между человеческим сознанием и природой постоянно меняется, в каждое мгновение жизни индивида, но также — в зависимости от расцвета или упадка определенных социальных групп. Как люди воспринимают природу, пребывающую в них самих и вокруг, и как они на нее воздействуют — присваивая ее, или эксплуатируя, или преобразовывая, или предъявляя к ней какие-то требования, или калеча ее. Как по ходу движения истории, которую они же и формируют и которая состоит из прыжков вперед и регрессивных возвратов к прежнему, люди где-то оказываются жертвами природы, а где-то побеждают ее.
Неспокойная, внушающая беспокойство история… Дёблин растягивает ее на семь столетий — от настоящего времени в будущее. Его фантазия — опирающаяся на конкретные знания, но совершенно безудержная — прядет нити из пряжи, которая, по мнению автора, уже существует и представляет собой общественные, научные, технические феномены современной ему эпохи. Каждая из девяти книг, на которые делится роман, есть определенный этап чудесной и ужасной истории — истории о том, что люди способны сделать с собой и с окружающим миром.
Западные континенты (книга первая) в XXIII столетии упразднили все национальные и расовые границы, заменив их системой сверхмощных индустриальных центров — таких как Лондон, Брюссель, Берлин, Неойорк (Ныо-Йорк), — где власть осуществляют немногие правящие семейства технической элиты. Монополия этих семейств на знания, машины и оружие позволяет держать народные массы в узде, но горожане в некоторых местах все-таки поднимают бунты, протестуя против того, что их принуждают к бессмысленной бездеятельности. Ситуация еще более обостряется, когда ученые изобретают искусственные продукты питания и навязывают их населению. Теперь правящая элита, добившись пищевой монополии, получает неограниченную власть. Разрушители машин и другие сектанты, враждебные цивилизации, сопротивляются такого рода неживой жизни, но их выступления жестоко подавляются.
Уральская война (книга вторая) должна, по замыслу элиты, направить бурную энергию народных масс на вдохновляющую цель, лежащую за пределами Западного мира. Война начинается под лозунгом: «Теперь, в XXV столетии, мы должны подчинить себе весь Земной шар». Однако подвергшиеся нападению азиаты, для которых война — вовсе не игрушка, не эрзац-деятельность, а угроза самому их существованию, неожиданно отбрасывают агрессоров. Отбрасывают с помощью своего секретного оружия, но также благодаря неожиданному содействию растревоженной природы: потоки воды, гигантские лесные пожары, необозримые скопища животных устремляются на Запад. Огромные потери в живой силе и моральная дискредитация этой «главной войны столетия» приводят некоторых политиков к мысли: война лишь затушевывала тот факт, что развитие западных континентов двинулось — и продолжает двигаться — по неправильному пути.
Мардук (книга третья), консул градшафта Берлин, первым делает практические выводы. Он вступает в жестокую борьбу с Оборотнями (книга четвертая): группой ученых, отстраненных им от власти, которые хотят вернуть прежнюю систему синтетического питания. Это — идеологическая борьба, которая ведется на основе очевидного негативного опыта военных лет; к тому же теперь, впервые, — не фанатичными аутсайдерами, а государственными властными группами. На карту поставлено, с одной стороны, самодовольство крошечного верхнего слоя технократов, поборников прогресса, которые наслаждаются торжеством человеческого духа над варварской природой и без всякой полезной цели внедряют свои изобретения в жизнь. С другой — счастье многих людей, желающих продуктивно использовать свои духовные и физические силы, в соответствии с собственными потребностями и целями. Мардук, еще не знающий, как помочь пострадавшей природе, не отбросив при этом назад историческое развитие человечества, застревает на полпути: и в политическом смысле, и в персональном (он запутывается в своих саморазрушительных неосознанных любовных влечениях). В конце концов консул погибает в столкновении с войсками соседних градшафтов, для которых власть его представляет угрозу.
Бегство из городов (книга пятая) показывает, что половинчатый курс Мардука выражал тенденции, которые прослеживались повсюду. В то время как города и горожане — по внутренним причинам — все больше хирели и клонились к гибели, вокруг них формировались самые разные объединения переселенцев и почитателей природы: группы, члены которых хотели предотвратить собственную деградацию и потому обрабатывали поля, рубили деревья, предавались любви, потребляли пищу, которую надо жевать зубами. Эти анти-горожане распространились настолько широко, что учинить над ними кровавую расправу уже не удалось бы. И снова, как во времена Уральской войны, правители, почувствовав угрозу прогрессу (в их понимании), решили совершить колонизаторский прыжок — вперед и за пределы собственной территории. На сей раз речь шла о том, чтобы разморозить Гренландию, сделать ее пригодной для земледелия. Правители рассчитывали таким образом положить конец расслабленности горожан и одновременно направить брожение поселенческих масс, жаждущих сближения с природой, в приемлемое для власти, «цивилизованное» русло. Их расчет оправдал себя. Искушению испробовать свои силы (давно не находившие применения) в таком масштабном, эпохальном начинании не может противостоять никто.
Азарт первооткрывателей охватывает массы и гонит их — вооруженных новейшим техническим оборудованием, возглавляемых шведским ученым Кюлином — сперва в Исландию (книга шестая). Там они взрывают самые большие вулканы, а в качестве накопителей тепловой энергии используют гигантские турмалиновые полотнища. На этом этапе коллективная авантюра в самом деле дает людям то, что обещала. Пока участники экспедиции плавят горы, проникают во внутренние силовые поля каменного массива, сталкиваются с бессчетными световыми и тепловыми градациями огня в кратере вулкана, природа кажется им близкой, как никогда прежде. Но одновременно они чувствуют, что завладели энергиями, до понимания значимости которых вряд ли когда-либо дорастут. Число погибших за время экспедиции — около пяти тысяч.
Другие тысячи на кораблях или самолетах отправляются в экспедицию, цель которой — Размораживание Гренландии (книга седьмая). Этот второй этап тоже поначалу переживается с восторгом — на сей раз напоминающим эпидемию. Корабли с турмалиновыми полотнищами, пробивающиеся сквозь паковый лед, словно пробуждают буйные силы плодородия: эти фрахтеры обрастают целыми кущами водорослей; приманивают рыб, птиц, животных; излучают свет и ароматы, которые эротизируют всех людей в ближайшей округе, чуть ли не сводя их с ума. Чем ближе эскадра к цели, тем больше отдаляются ее технические руководители от своих коллег, оставшихся в городах и образующих там элиту. Риск, слишком долго отсутствовавший в их жизни, но тем более значимый теперь, физические нагрузки, неизбежная конфронтация с необузданными могучими стихиями — всё это приближает участников экспедиции (в плане мироощущения) к поселенцам, которых они прежде презирали. Однако восторг сменяется совсем другими чувствами по мере того, как процесс размораживания Гренландии набирает силу. С неба падают умирающие птицы. Загадочные ураганные ветры уничтожают большую часть эскадры. Результат экспедиции ужасен. Гигантские млекопитающие — птице-ящеры, странные животные наподобие драконов, — погибшие еще в доисторическую эпоху, под влиянием вулканической энергии возрождаются. И, не находя себе пищи, устремляются к обитаемым континентам. Так в конечном счете гренландская авантюра превращается в свою противоположность. Прыжок в будущее приводит к приземлению в первобытном мире. Под натиском цивилизации вновь пробуждаются к жизни давно вымершие доисторические существа.
Та же злая ирония судьбы просматривается в ответной мере, которую предпринимают правительства, — в создании Гигантов (книга восьмая). Чтобы справиться с чудищами, опустошающими на своем пути всё, ученые создают гигантских башенных людей и выстраивают их в оборонительную линию. Эти полезные, но лишенные духовности колоссы невольно становятся воплощением прогресса, принявшего форму регресса. Как, впрочем, и две другие реакции на гренландскую авантюру: с одной стороны, все города, вместе с их жителями, перемещаются под землю; то есть, при всем комфорте и роскоши новой жизни, люди оказываются узниками подземелья, возвращаются на уровень пещерных жителей. С другой стороны, высокомерие правящей элиты зашкаливает теперь за все мыслимые пределы.
Заигравшись в свою отчужденность от общества и природы, эти ученые применяют открытые ими энергии роста и преобразования к собственным телам. Они наращивают плоть, становясь гигантами; превращаются по желанию в огромных птиц, облака, деревья. Детская непосредственность, с какой они наслаждаются собственным всемогуществом, закрепляет их деградацию, скатывание к примитивным формам жизни. В конце концов эти представители правящего класса, который на протяжении многих веков успешно противостоял природе, гибнут в пустынном горном ландшафте Корнуолла.
Тем временем в другом краю другие люди, вдохновляемые очень человечной Венаской (книга девятая), проповедующей учение о любви, пытаются найти альтернативу искусственному миру городов. Старые и новые движения поселенцев сконцентрировались теперь в плодородной Южной Франции. К ним прибиваются бывшие участники гренландской авантюры со своим предводителем Кюлином, лишь ценой тяжелейших усилий оправившиеся от пережитого шока. Однако именно опыт столкновения с чудовищными последствиями чудовищных технических начинаний делает их неуязвимыми для вкрадчивых соблазнов буколически-непритязательной жизни. Они помогают друг другу и прочим поселенцам выдерживать противостояние с природой, пребывающей внутри человека и вне его: выдерживать сознательно, а не бессознательно, активно, а не пассивно. Кюлин в конце говорит:
«Мы и огонь храним <добытый из вулканов. — Ф. К.>. Мы ничего не утратили. Мы все это должны сохранить. <…> эта земля приняла нас, но мы и сами что-то собой представляем на этой земле. Она нас не поглотит. Мы не боимся ни неба, ни земных недр. <…> Мы настоящие гиганты. Мы те, кто прошел через Уральскую войну и гренландскую экспедицию. И мы… Мы не погибли…».
Мой краткий обзор этой истории чаяний и кошмаров, надеюсь, позволит потенциальному читателю довольно ясно (хоть и в самых общих чертах) представить себе, о чем идет речь в романе. И понять, какая оценка дается — в романе — тому, о чем в нем идет речь. Но по-прежнему остается неясным, в качестве чего предлагает себя этот роман читателю, как нам с ним обращаться, с чем вообще мы в данном случае имеем дело. С трезвым прогнозом на будущее? С экстатическим пророчеством? С дурацкой игрой? С призывом, исполненным надежды или отчаянья?
Любой роман — это прежде всего литература. А значит, «инструкцию по применению» следует искать в его литературных характеристиках. Они содержат намеки: как и насколько всерьез следует воспринимать то, о чем здесь рассказывается. Если присмотреться к таким намекам — в нашем романе — внимательнее, наиболее адекватными способами его прочтения окажутся: подход как к гипер-сказке и как к научной фантастике. Отчасти эти два подхода совместимы, отчасти нет; но в любом случае они подсказывают читателю, что, поскольку в «Горах морях и гигантах» использованы определенные жанровые схемы, к роману приложимы и соответствующие этим схемам «инструкции». Когда мы опробуем тот и другой подход, сравним их между собой и взвесим, насколько они убедительны, мы наткнемся на что-то такое в этом романе, что ни с чем другим спутать нельзя. Ибо роман этот возвышается над стандартным уровнем тех однозначных жанровых схем, которые в нем обыгрываются.
В романе многократно встречаются сказочные истории-притчи. Особенно в пятой книге, где речь идет об упадке городов. Здесь задыхающийся под игом цивилизации народ находит себе отдушину в рассказывании историй, которые отражают собственное его состояние: так обстоит дело со сказкой о богатом царе Манзу, который собирал вокруг себя все новые сокровища и в конце концов задохнулся под их тяжестью; и со сказкой о добродушном льве (= выродившиеся горожане), у которого коварный пес (= сенаторы) пытается отнять принцессу (= счастье). Наконец, именно в этой книге, образующей срединную часть романа, некая сказка становится той искрой, что разжигает небывалую техническую авантюру. Рассказ о медведе, которого преследуют в родном краю так, что у него земля начинает гореть под лапами, который ищет спасения и находит его в северных льдах… Этот рассказ, передаваемый из уст в уста поселенцами, наводит сенатора Делвила на эпохальную мысль: бросить все ресурсы, имеющиеся в городах и за их пределами, на создание нового континента — Гренландии.
Но и в самом романе — не только во вставных новеллах — постоянно обыгрываются сказочные ситуации. Начинается это с мотива Страны лентяев: фабрики, производящие искусственные продукты питания, не только предлагают каждому неисчерпаемый набор блюд (с любыми, по желанию, ароматами), но и создают такую ситуацию, когда люди не работают и могут валяться на кровати хоть целый день. Дальше в романе появляется волшебный лес Мардука, подчинившего деревья своим желаниям и заставившего их уничтожить его врагов. А если какая-то часть романа, хоть и повествует о магии и спасении, злых чарах и чудодейственных деяниях, но — из-за превышающих всякую меру масштабов того, что в ней описывается, — не вызывает у читателя непосредственных ассоциаций с соответствующими сказочными образами, автор напоминает об этих образах сам. Вот как, например, говорится о начале гренландской экспедиции:
«В Лондоне, Брюсселе концентрировались инженеры математики физики геологи и их помощники. Они постоянно обсуждали новые планы, завлекали будоражили простых граждан. Все уже мысленно видели внезапное появление Гренландии — части света, до сей поры скрытой за морскими горами. Морские горы вскоре упадут, как камни крепостной стены. Гренландия — заколдованная принцесса, охраняемая драконами. Ледяные горы рухнут; и перед глазами людей предстанет величественная, сказочная картина. Тысячи квадратных миль, освобожденных от льда: древняя земля, пробудившаяся от сна и сбросившая с себя покрывало».
Это сказочное видение потом станет явью — и в хорошем смысле, и, еще более, в плохом. Заколдованная принцесса Гренландия действительно будет освобождена от льда — но не ценой убийства драконов, а ценой их возрождения, хотя возможность существования таких жутких тварей никто заранее в расчет не принимал. Но даже когда, чтобы отразить драконов, в романе появятся еще и гиганты — люди-башни, — они не получат той однозначно-положительной роли, которую играли бы в настоящей сказке.
В других важных частях романа события тоже вдруг начинают развиваться по-сказочному. Сенаторы, почти всемогущие, которые уже в начале романа (в первые из описываемых столетий) расхаживают среди народа, прикрываясь своего рода плащами-невидимками, позже — подобно ведьмам и магам — обретают способность по собственному желанию менять свой облик. Даже их конец — беспомощное и полное примирение с природой, которую они так долго презирали — озарен отблеском сказки. Венаска, любящая всех и дарующая счастье поселенцам, спасает гигантов. Она освобождает их от сверхъестественной, искусственно выпестованной без-образности и помогает им распасться на те элементарные составные части, из которых они себя — неорганическим путем — создали.
При таком способе прочтения романа — как сказки — вводная формула не будет звучать «Жили-были когда-то…». Здесь вводная формула колеблется, мерцая, между допущением и предвосхищением: «В одном из будущих времен, возможно, жили-были…» Все то, что следует за этой формулой возможно имевшего место будущего, есть гиперболическая ненаивная сказка. Гипер-сказка, которая не позволяет себе быть безоглядно наивной.
Гиперболичны в этой сказке масштабы происходящего и ее тысячеликие, сменяющие друг друга коллективные герои, которые, как это принято в сказках, после каждого приключения переживают новое, еще более впечатляющее. И гиперболична сама эта сказка, сплошь, потому что она не обыгрывает в очередной раз те мотивы, что встречаются в других сказках, а стремится во всем их превзойти: согласитесь, что более страшных и более диковинных эпизодов вы не найдете ни в одной другой сказке.
Ненаивны же — в отличие от того, с чем мы сталкиваемся в народных сказках — дёблиновские герои, как и описания выпавших им испытаний. Идет ли речь о сенаторах или изобретателях, об отдельных личностях или коллективах первопроходцев — они все живут и действуют уже после грехопадения. Хуже того: от одного грехопадения до следующего. Даже если поначалу кажется, что они ведут себя также непосредственно, как наивные сказочные герои, очень скоро оказывается, что Мардук, Делвил, Уайт Бейкер, Кюлин и их приверженцы — это люди, которые просто на какой-то момент перепрыгнули через свое сомнительное, внушающее опасения сознание. Что понятно. Потому что они находятся в ином положении, нежели ничем не обремененные сказочные герои. Те наталкиваются на объективные препятствия и поначалу даже не пытаются разобраться в их сути. Выполняют необоснованные задания, которые навязываются им извне, — что удается, потому что им помогают сверхъестественные помощники (феи, говорящие животные) и сверхъестественные приспособления (кольцо, выполняющее желания, или волшебный плащ), которые тоже попадают к ним откуда-то извне. Скорее невольно, нежели намеренно такие герои — освобождая кого-то, или расколдовывая, или спасая — исправляют неблагоприятную ситуацию, которая, в свою очередь, обусловлена какими-то внешними, непознаваемыми причинами. После чего, наконец, раз и навсегда обретают счастье.
Дёблиновские же герои, единичные и массовые, не вступают в такое противостояние с чем-то, существующим объективно — вне и помимо них. Только они сами ответственны за свои чудодейственные деяния, чудодейственные орудия и чудодейственные средства достижения каких-то целей. Неблагоприятные ситуации, как и способы их исправления, колдовские чары и противочары — все это они должны выносить, как ребенка, в себе или в рамках своего сообщества. Все, что имеет к ним отношение, они же и породили. Следовательно, только они сами могут устранить дурные последствия возникновения Страны лентяев и волшебного леса или, скажем, размораживания Гренландии — устранить посредством еще более чудодейственных деяний, которые могут повлечь за собой еще худшие следствия. А поскольку этим героям не встречается ничего, что не несло бы на себе следы их прежних поступков — даже драконов они оживили сами, — «счастливый конец», обязательный для всякой сказки, в романе тоже весьма далек от наивности.
Примечательно, что как раз дёблиновские персонажи, совершавшие свои чудодейственные деяния обдуманно и собственными силами, к такому счастью отнюдь не стремились и за него не боролись. Ироничность придуманной Дёблином романной концовки, похоже, заключается в том, что его герои обретают счастье именно в таком уголке природы и в такой местности, которые остались незатронутыми их сомнительными чудодейственными деяниями. А именно — в Южной Франции с ее фруктовыми деревьями, нерегулируемыми реками и буйно разрастающимися лесами. Только не очень ясные заключительные слова Кюлина, которые как будто бы должны примирить естественный образ жизни и преимущества технического прогресса, немного смягчают общее впечатление. А оно, это впечатление, сводится к тому, что здесь сказка вырождается в свою противоположность. В мысль о тщете всех человеческих усилий.
«Горы моря и гиганты» как гипер-сказка: этот способ прочтения, подсказанный самим текстом, шаг за шагом помог нам выявить не только сомнительные предпосылки такой «сказочности», но и несомненное своеобразие дёблиновского романа. Своеобразие это станет еще очевиднее, когда мы опробуем и другой, даже в большей мере напрашивающийся способ прочтения: «Горы моря и гиганты» как научная фантастика. На сей раз мы попытаемся сравнить роман Дёблина с одним из самых читаемых немецких романов этого жанра, «Атлантидой» Ханса Доминика[3]. Поскольку в «Атлантиде» не только обыгрываются мотивы, схожие с дёблиновскими, но она и вышла в свет почти одновременно с «Горами морями и гигантами»: в 1925 году. А значит, у обоих авторов был общий исторический опыт, исходя из которого они и набрасывали свои визионерские картины будущего.
В отличие от «Гор морей и гигантов», «Атлантида» имеет сюжет, рассчитанный на внешнюю эффектность — даже, можно сказать, сенсационный. Действие романа разыгрывается лет через сто после нашего времени, а в пространственно-временном смысле охватывает примерно один год и половину Земного шара с Германией как идеологическим центром. Напряжение создают три тесно связанных между собой комплекса событий. Первый комплекс: посредством сверхмощного взрыва один богатый американец, преступник но натуре, вместе с Панамским каналом разрушает (ненамеренно) и морское дно. Грозящие последствия: изменение направления Гольфстрима и оледенение Европы. Катастрофу предотвращают три немца (они же в конце концов спасают мир от дальнейших происков американского негодяя): гамбургский крупный предприниматель Уленкорт (благородный человек, хорошо знающий свое дело); инженер Тредруп, обожающий пускаться во всякие авантюры; и действующий на заднем плане таинственный сверх-человек Йоханнес, которому с помощью каких-то технико-магических аппаратов удается вновь соединить разделившиеся континенты. Второй комплекс: в связи с упомянутой геологической катастрофой и ее успешным преодолением со дна океана поднимается давно затонувший континент Атлантида; он свободен для заселения (что важно прежде всего для жителей перенаселенной Германии). Император Черной Африки приказывает построить в Тимбукту гигантскую буровую установку, которая начинает добывать — с огромной глубины — карбид. В результате тамошние белые оказываются зависимыми от энергетической политики императора, что ставит под угрозу само их господство в Южной Африке. В то время как Америка создает для европейцев экономические и геологические трудности, Черная Африка действует им на нервы в идеологическом плане, поскольку хочет добиться равноправия рас. Но светловолосые герои романа справляются и с этим затруднением. Сперва — под тем патриотическим предлогом, что Черная Африка должна стать надежным убежищем для их соотечественников, которым грозит оледенение. Потом, когда этот предлог отпадает, ибо Гольфстрим возвращается в прежнее русло, они просто ссылаются на трагическое стечение обстоятельств. По поручению Уленкорта инженер Тредруп взрывает гигантскую буровую установку, созданную представителями чуждой расы, — не особенно тревожась из-за многочисленных человеческих жертв.
Хэппи-энд в этом романе реализуется на трех уровнях. На приватном: Уленкорт и Тредруп, чья жизнь проходит между подводными лодками, биржами и турбинными установками, успели еще и завоевать по любимой женщине — и теперь каждый приводит молодую жену к себе домой. На общественном: радостные переселенцы сходят с корабля на берег Атлантиды, которая еще совсем недавно таилась под водой, а теперь и политически, и экономически присоединена к их европейскому отечеству, что готов гарантировать концерн Уленкорта. И, наконец, на уровне мифа: сверх-человек Йоханнес — одинокий, как прежде; измученный, но вместе с тем и возвышенный совершенными им почти божественными деяниями — спешит в своем таинственном летательном аппарате навстречу Солнцу.
Сравнив, каким представляется будущее Доминику и Дёблину — одному на короткой, другому на длинной дистанции, — мы заметим некоторые совпадения. Оба автора описывают заметно усилившуюся концентрацию — во многих сферах. Государства объединяются в сообщества, распространяющиеся на пол-континента или на целый континент. Экономическая и политическая власть сосредотачивается в немногих центрах, опасных для соседей и навлекающих опасность на себя. Крупные технические, энергетические и колонизаторские начинания становятся более редкими, но тем более значимыми. Соответственно увеличивается и радиус их воздействия. Далее: в обоих романах действие достигает кульминации, когда люди отвоевывают у природной стихии — моря, льда — новый континент.
Далее: хотя в обоих романах люди и используют свои возросшие технические возможности крайне нечистоплотно, для собственной экспансионистской выгоды, они остаются на Земле. Даже устремляющийся к Солнцу летательный аппарат сверхчеловека Йоханнеса не нарушает свойственного этим романам геоцентризма. Люди, как гиганты, вступают в борьбу с необузданными элементарными силами земли, воды, огня. Однако воздушное пространство и даже далекие планеты остаются вне игры.
Концентрация власти, создание новой земли практически из ничего, ограничение попыток радикального вмешательства в окружающую среду пределами земного шара: эти общие для обоих романов мотивы обусловлены общим для их авторов — и читателей того времени — жизненным опытом. Хотя научная фантастика и пытается отрешиться от повседневных условий жизни, полностью оторваться от них она не может. Для двух авторов, о которых мы говорим, такая повседневность — это Германия середины двадцатых годов. Страна, где еще жива память о сражениях и о голоде времен Первой мировой (для побежденных имевшей тяжкие и длительные последствия). Страна, для которой характерны ускоренная монополизация банков и промышленности, империалистическое вмешательство иностранного капитала, кровавые политические и классовые битвы, инфляция, безработица и обнищание населения — по крайней мере, в больших городах. Общее впечатление от всего этого коротко можно сформулировать так: гнетущая теснота и беспощадная эксплуатация человека в перенаселенной стране. Подобные обстоятельства укрепляли позицию правых политических сил, одержимых идеей «крови и почвы»; сил, которые оплакивали потерю Германией колоний и выдвинули лозунг «Народ без пространства» (национал-патриотический роман Ханса Гримма[4] с таким названием вышел в свет в 1926 году). Лозунг оказался удачным. Он отражал пусть и не реальное положение дел, но тот распространенный ложный вывод, к которому приходили многие люди, оценивая сложившуюся ситуацию. И потому проник даже в научную фантастику, которая вообще-то нацелена на нечто совсем иное, нежели почвенническая архаика. Тем не менее лозунг этот, похоже, оказал не менее сильное воздействие на социалиста Дёблина, чем на провозвестника национал-социализма Доминика. Нас это изумляет и настораживает, но дело несколько прояснится, если мы вспомним еще об одном обстоятельстве, сближающем оба романа. А именно: в том и другом случае действия героев технизированного будущего, радикально превосходящие всё, что возможно сегодня, окутаны покровом мифологических представлений.
Тут, однако, впервые обнаруживается принципиальное различие между обоими авторами, которое скрывается и за другими моментами сходства. Там, где Дёблин привлекает мифический образец, он, сопоставляя ранний прообраз и позднее подражание, показывает историческое противоречие между ними. И таким образом внушает читателю мысль, что архаическое поведение основывается на иных предпосылках и приводит к иным результатам, нежели поведение человека, живущего в условиях промышленного капитализма, пусть в данном случае — в романе — домысленного и гиперболизированного.
Соответствие как противоречие: подобно Одиссею, хитроумный Делвил, который после провала гренландской авантюры не знает, как ему быть дальше, решает обратиться к компетентному в таких делах мертвецу, чтобы попросить у него совета на будущее. Однако мертвый Мардук, пробужденный к жизни посредством тех же технических приемов, которые привели к катастрофе, бросает Делвила на произвол судьбы. В этой ситуации уже не может быть возвышенного индивида наподобие гомеровского провидца Тересия, который знал бы намного больше, чем обычные смертные. Прометеевский мотив, лежащий в основе рассказа об авантюре с исландскими вулканами, тоже наглядно показывает, что именно изменилось со времен мифических героев: новые Прометеи, которые приносят людям огонь, — уже не бунтари, но прислужники правящей элиты; они не удовлетворяют никакой потребности человечества. А навязывают людям нечто такое, что в конечном итоге приносит вред. Так же и новый коллективный Геркулес, в отличие от прежнего, воплощает сомнительность любых попыток радикального вмешательства в экологическую систему равновесия. Сомнительность эта обусловлена противоречием между присущей науке тягой к осмысленному экспериментированию и легкомысленными, эгоистичными целями самих ученых:
«Их целью был ряд действующих вулканов на реке Скауфта, от края ледника Ватна до реки Тьоурсау, возле которой восьмиглавая Гекла веками возводила свои стены, террасы, пропасти. Геркулес, который сейчас приближался к ней, пришел не для того, чтобы погубить эту Гидру, вымотать в борьбе и отрубить ей одну голову за другой, а потом попрать поверженное чудище ногами, выпотрошить и развеять по ветру раздувающиеся потроха. Нет, он хотел, наоборот, разозлить Гидру, заставить ее распахнуть одну пасть за другой и вытянуть, одну за другой, все шеи. Свою ярость должно было продемонстрировать чудище — ибо Геркулес хотел выманить его силу. Крепко держал он Гидру на поводке, тащил за собой…»
Мифологизации Дёблина призваны прояснить характер будущего развития, Доминик же своими мифологизациями прославляет будущее — чтобы уклониться от задачи его прояснения. Он с помощью мифа затушевывает историческое противоречие между архаическим и позднекапиталистическим обществом. Здесь все расплывается и сливается воедино в судьбоносном пространстве высокого напряжения, в монументальном деянии, бесчеловечность которого маскируется под проявление сверх-человеческих качеств. Геологическое свершение Йоханнеса, стоившее жизни тысячам, Уленкорт превозносит такими словами: «И это тоже — дело его рук. <…> Ладонь его охватила Земной шар. Люди, моря и земли подвластны ему».
У Доминика даже мифическая предыстория затонувшей Атлантиды продолжает влиять на описываемые в романе события. Так, перевернувший судьбы мира Йоханнес невольно оказывается исполнителем древнего пророчества. В соответствии с этим фатальным механизмом политические и технические события текущей истории, палачи и их бесчисленные жертвы предстают в романе как теллурический театр марионеток: «Человеческая жизнь… Колесо судьбы сминает ее и катится дальше».
По ходу сравнения двух романов всё яснее обнаруживается следующее: Дёблин и Доминик — хотя исходят из одной и той же, современной им жизненной ситуации и говорят о похожих, реальных в своей основе проблемах — оценивают эти проблемы противоположным образом. Отталкиваясь от тех неблагоприятных условий, что сложились в Германии около 1925 года, оба автора научно-фантастической прозы ищут для себя новое пространство, совершают некий прыжок. Доминик приземляется на каком-то тесном клочке земли. Освобождение творческих сил человека от власти империализма не кажется ему ни желательным, ни возможным. Напротив. Он эту власть укрепляет, оправдывает и превозносит, видя в ней неизменный мифический рок. В конце его романа гамбургский концерн торжественно хоронит древнюю царицу Атлантиды. Так одержимость техникой приводит к странному повороту назад. К повороту в буквальном смысле роковому.
Иначе обстоит дело с научной фантастикой Дёблина. Когда Дёблин ищет для себя новое пространство, он предпринимает разведку сразу во многих направлениях. Переносится вперед: в будущее, которое, будучи дурным продолжением настоящего, наглядно показывает, как это настоящее противоречиво и как настоятельно оно нуждается в корректировке. Переносится вовне. туда, где разыгрывается конфликт человека с плодами его собственной деятельности и с природой. Переносится вовнутрь: в человеческое сознание, эго особое игровое пространство, формирующее решения и действия; но также — и вовнутрь материи, с ее свойствами, которые можно исследовать, и познаваемыми закономерностями.
Пропасть между двумя — лишь по видимости похожими — романами полностью обнаруживает себя, когда мы начинаем присматриваться к их языку, к стилистике. Это — пропасть между заурядным научно-фантастическим романом и произведением, в котором привычные средства научной фантастики используются лишь для того, чтобы легче усваивались отчуждающе-странные прозрения его автора. В случае Доминика мы имеем дело с деградировавшим экспрессионизмом, в случае Дёблина — с экспрессионизмом, продвинувшимся дальше. У одного автора — развлекательная проза, у другого — проза высокого напряжения, соответствующая поставленной цели.
Вот как, например, описывает Доминик взрыв Панамского канала:
«Трещины большие… и малые, проникая вниз до огненной плазмы глубин… сочетали обе стихии браком. Брачное объятие породило гибель… смерть. Пока невольные свадебные гости ликовали и веселились наверху, стихии на протяжении многих часов мучились родами. Потом дитя наконец пробилось к свету. Водяной пар… силой освобождая себя… порвал… разорвал тело Панамского перешейка. Лихорадочно дрожащую плоть».
Запинающийся синтаксис, напыщенная лексика должны, по замыслу автора, восторгать читателя. Но они не соответствуют тому, о чем идет речь. Они должны завораживать, но на самом деле только пускают пыль в глаза. Потому что языковые образы превращают будто бы потрясшую Землю стихийную катастрофу в нечто мелкое и обыденное. Они помещают ее в будничный контекст буржуазной брачной ночи. Единственное, наверняка ненамеренное отклонение от обычных правил такого празднества — это биологически невозможное и предосудительное с точки зрения расхожей морали совпадение во времени первого полового акта супругов и начала родовых схваток. Доминик на всем протяжении романа остается в пределах своих малогабаритных представлений. А они — ни в пространственном, ни в историческом плане — не соответствуют тем притязаниям на актуальность, которые содержатся в самом материале романа. Это видно, когда автор — на уровне языка — подходит к природным катастрофам, обусловленным индустриальным прогрессом, с рулеткой землемера до-индустриальной эпохи:
«Словно бурное море, колебалась земля. Горы обрушивались. Деревья падали, как колосья под серпом жнеца».
Торжественный тон этих строк обусловлен не столько тем, что сам автор взбудоражен одолевающими его небывалыми видениями, сколько желанием взбудоражить читателей. Причем взбудоражить вовсе не для того, чтобы поколебать их расхожие представления. Потому что: то, о чем здесь рассказывается, и сам способ, само как рассказывания только прикидываются чем-то экстраординарным. На самом деле эти события, ощущения, мнения целиком и полностью остаются в рамках допустимой в обществе нормы. Они только в языковом плане приукрашены и раздуты, чтобы читатель получил новые — но безвредные — возбуждающие средства. В целом можно сказать, что этот автор, злоупотребляющий несобственно-прямой речью, становится чревовещателем жадной до сенсаций, но нерешительной и инертной публики. По стилю, мировоззрению и кругу своих интересов он мало чем отличается от репортеров современной бульварной прессы: в центре внимания в том и другом случае оказываются захватывающие дух приключения интересных для публики персонажей, мужчин и женщин, готовых поставить на карту всё, лишь бы всё оставалось по-старому. Даже когда всплывают или гибнут целые континенты, эти персонажи не теряют уверенности в будущем, к которому упорно стремятся.
Картина похожей, тоже обусловленной техническими причинами природной катастрофы (обрушения лавовых потоков в исландские озера) в романе Дёблина показывает, что проза высокого напряжения, создаваемая этим автором, есть нечто противоположное прозе Доминика. Такая проза не повторяет, как шарманка, давно известный мотив. Но мчится вперед, увлекая беззащитного читателя за собой, — куда-то в чудовищное, пугающе-необозримое. Туда, где испытанные ориентиры и правила цивилизованной повседневности уже ничем не помогут:
«В земной коре разверзлась трещина. Огненное море устремилось по ней в Мюватн, чтобы его иссушить. Из разреза в Земле изливались огненные потоки: расплавленное каменное содержимое ее нутра, а сверх того — горящая плоть растерзанных вулканов. С ревом прокладывали себе эти потоки путь по нагорью. На юге еще стояли — качающиеся, озаренные пламенем — стены вулканов, расколотые и искалеченные. Они крошились осыпались падали в горячую всасывающую жижу. На юге один огненный поток добрался до подножья могучей горы Бла-фйоль. В черном Мюватне ворочался еще один: спустился до самого дна, полз по нему, но иссушить озеро не мог. Этот дракон хватал воду зубами, заглатывал. Она закипала у него на спине, испарялась. Он же метался по дну. Расшвыривал расчленял опалял огненным дыханием все, что преграждало ему путь. Кроваво-красным было его змеиное тело. Он прорвался-таки через все озеро на южный берег».
Дёблин — поскольку хочет, чтобы его поняли — тоже не может изображать небывалые события иначе как апеллируя к образам из мира наших переживаний. В данном случае (и во многих других) он предпочитает образы хищных зверей. Огненный поток с «кроваво-красным змеиным телом» рычит, сминает все на своем пути, ворочается с боку на бок, «хватает воду зубами» и «заглатывает» ее. Дёблиновские образы — в отличие от тех, с которыми мы сталкиваемся у Доминика — хоть и уменьшают масштаб происходящего (чего избежать невозможно), но, тем не менее, не умаляют его. Они ему соответствуют, причем сразу в нескольких смыслах. Во-первых, эти образы помогают нам ощутить природу, поскольку сами заимствованы у природы. Во-вторых, они позволяют почувствовать опасную непредсказуемость исландской авантюры. И, в-третьих, они отражают динамический характер происходящего — катастрофы действительно слишком мощной, чтобы мы могли воспринять ее непосредственно.
Если Доминик, настроенный реакционно, спешит — в стилистическом смысле — проскочить мимо некоторых трудных моментов, о которых он повествует, то Дёблин описывает такие моменты еще более обстоятельно. Он даже может себе позволить взвихрить свои словесные образы (и точно так же иногда поступает с разными частями речи, с частями предложений). У Дёблина перекрещиваются, перекрывают друг друга, переплетаются сравнения и метафоры, заимствованные из социологической, религиозной, психологической, технической, зоологической, минералогической сфер, — не искажая и не смазывая тех взаимосвязей, которые они должны продемонстрировать.
Ибо: тематика романа не только допускает подобные завихрения, но чуть ли не требует их.
В романе, как уже говорилось, разворачивается полная чудес и ужасов история о том, что человек творит с собой и с природой. И эта история у Дёблина представлена как не знающий ограничений процесс, который порой и в самом себе разрушает границы между массой и индивидом, человеком и животным, огнем и камнем, растением и машиной. Этот процесс не останавливается даже тогда, когда эгоистичное стремление к прогрессу, свойственное маленькой правящей элите, оборачивается губительным для природы и общества тотальным регрессом. Даже тогда, когда такое извращение исторического прогресса приводит к возрождению доисторических, предшествовавших появлению человека чудищ. Чудища — живые воплощения и распространители этой извращенной безудержности. Их отвратительно разрастающаяся плоть, их гибридные формы — возмездие за ошибки прогресса. Опустошая всё на своем пути, чудища невольно, но очень наглядно демонстрируют, как элементы хаоса в человеческом сообществе приводят к появлению хаотических элементов в целостной жизни природы и как природный хаос, нарастая, в свою очередь начинает способствовать нарастанию общественного хаоса. В книге по мере развития этого процесса все заметнее змеится, разбухает, расщепляется и сама речь, которая как бы выколдовывает его, делая зримым для нас:
«На западной окраине Гамбурга, у моря, чудовища опустошали целые районы города. Чрезвычайные меры, которые принимал сенат, не приносили пользы, а только усугубляли беду. Зажигательные снаряды, губительные лучи разрывали животных на части, но сами эти части еще какое-то время тащились вперед, разбрызгивая кровавую жижу (пока жизнь в них не прекращалась совсем); и, увлекая за собой других раненых существ, растаскивали их по улицам. Возникали отвратительные гибридные формы. Обгоревшие деревья, к верхушкам которых прилипли длинные космы волос, а над этими «султанами» дыбятся человечьи головы: мертвые жуткие лица размером с сарай, мужские и женские. Хвостовой плавник какого-нибудь морского чудища, случайно попав в пригород, собирал вокруг себя груды неодушевленных предметов: бороны телеги плуги доски. В эту перемещающуюся разбухающую курящуюся испарениями массу втягивались целые картофельные поля, бегущие собаки, люди. Она вырастала как на дрожжах, выше и выше; растекалась по пашням, расплавленной лавой катилась вперед, уничтожая все на своем пути. И повсюду из этой округлой, как тесто, массы торчали древесные стволы или отдельные листья величиной с сельский домик. Из этой темной, с просверками, субстанции торчали и человеческие руки-ноги, нередко — покрытые темной корой, с растопыренными, как у листьев, пальцами. Длинные гривы волос развевались над поверхностью тестообразного существа — дымящегося извивающегося слизня; волосы были свалявшимися, как войлок, с застрявшими в них потолочными балками и усиками растений. По впадинам и всхолмлениям этой катящейся массы еще передвигались повозки — запряженные лошадьми телеги, с которых соскакивали люди. Соскочившие с трудом отрывали ноги от вязкой жижи, но вскоре проваливались в нее, прилипали; лошади тоже останавливались, освободиться от упряжи они не могли; люди барахтались рядом. Лошади, обрызганные жижей, начинали расти — сперва только копыта, задние ноги; казалось, животные встают на дыбы, но на самом деле тела их растягивались. Исступленное ржание замолкало, вытаращенные глаза — налившиеся кровью шары — вваливались обратно в глазницы. Лошади сучили передними ногами. Были ли они уже деревьями? Питались ли теми листьями, кустиками, пучками травы, что торчали у них из пасти? Между лошадиными ребрами вдруг высовывался конец дышла».
Завораживающее, жуткое и отпугивающее видение! Хотя простодушным любителям научной фантастики приведенный отрывок наверняка понравится меньше, чем бледные, с коротким дыханием, быстро забывающиеся сцены катастроф у Доминика, он опровергает свойственный этому автору фатализм. В сценах Доминика подразумевается и подчеркивается, что всё должно происходить так, как происходило с незапамятных времен. Здесь же, наоборот, показывается, что может случиться, если всё и дальше будет происходить так, как происходило до сих пор. Дёблиновские персонажи, которым приходится иметь дело с горами, морями и гигантами, сами творят свою судьбу.
Остается еще один вопрос, касающийся научной фантастики: в самом ли деле роман Дёблина целиком и полностью соответствует этому второму способу прочтения, который он же и навязывает читателю? Да, соответствует, но с определенными оговорками. Тут мы сталкиваемся с тем же поразительным феноменом, что и в первом случае: роман одновременно выдает себя за гипер-сказку и отнимает основания для отнесения его к этому жанру. Тот, кто готов, читая, вобрать в себя больше, чем может дать обычная книжка о приключениях в технизированном будущем, для того этот роман может стать научной фантастикой какого-то иного, более высокого уровня. Ибо упомянутая избыточность не делает приключения в будущем, о которых рассказывает Дёблин, менее увлекательными, а наоборот, сообщает им дополнительную опасную притягательность. И может превратить даже сам процесс чтения — если, конечно, читатель решится на такое — в отчаянно-дерзкую авантюру. Читатель, как и действующие лица романа, окажется вовлеченным в ситуации, дающие экстремальный жизненный опыт, который он, читатель, нигде больше не приобретет: ни в своем внутреннем, ни в окружающем мире.
В чем же заключается эта избыточность? В эпической пенетрации романа. Технический термин «пенетрация» означает степень проникновения, просачивания, пронизывания насквозь. Дёблин в своем 500-страничном романе охватил несколько веков и континентов. И, тем не менее, он гораздо меньше, чем его предшественники, пользуется старинной привилегией эпика — «растекаться мыслию по древу». Конечно, и Дёблин — подобно Гомеру и Вергилию, Ариосто и Рабле, Сервантесу и Гриммельсгаузену — часто отклоняется в сторону, соблазнившись чарами незнакомых сфер жизни или живых существ, предметов, имен. Но он не перескакивает от сотого феномена к тысячному. А делает ставку на то, чтобы любой ценой выяснить, как устроен этот сотый феномен. В этом и выражается сила его эпической пенетрации.
Дёблин, вооруженный своей фантазией (прошедшей, между прочим, медицинскую, естественнонаучную и психиатрическую закалку), глубоко проникает в те предметы, с которыми сталкивается. Он их пронзает насквозь. Он выворачивает их внутреннее наружу, чтобы читатель прочувствовал и понял, что там внутри происходит: в морской приливной волне, в лавовом потоке, в растительной клетке, в системе обмена веществ, свойственной животному организму, в психосоматической внутренней жизни человека. Все без исключения предметы, насквозь-рассказанные Дёблином, имеют сходство с активированным углем: даже при минимальном внешнем объеме они обладают обширнейшей внутренней поверхностью. Там внутри могут происходить не менее захватывающие события, чем массовые бунты против ненавистных фабрик искусственного питания или неистовая любовная дуэль между консулом Мардуком и одержимой страстями Марион. Благодаря такому сквозному проникновению в материал место действия дёблиновского романа расширяется вовнутрь и вовне до необозримых пределов. Оно, действие, переносится — растягивая свою протяженность — не только с одного континента на другой, но и от одной элементарной частицы к другой элементарной частице. То, чего мы, кажется, не найдем ни в одном другом романе, осуществлено в «Горах морях и гигантах»: здесь буквально повсюду что-то происходит.
Такая безмерность, уже иного порядка, возвращает нас к барьерам, мешающим чтению. Очевидно, барьеры эти еще выше и требуют от читателя еще большего напряжения сил, чем можно было заключить из того, как я описал их вначале. Теперь они видятся отчетливее. Более того. Постепенно ты понимаешь, что они вырастают из самого предмета повествования и что обойтись без них автор не мог. Дёблин не мог бы избавить от них читателя, не отказавшись от своего дерзкого замысла. Мы согласимся, что барьеры эти оправданы, если присмотримся к тому, как Дёблин посредством особого способа повествования прорабатывает особую тематику. Конкретнее: как его эпическая пенетрация соотносится с задачей показать, что человек творит с собой и с окружающим миром.
Поражает, прежде всего, что «пенетрация» оказывается сквозным принципом всего романа. Ибо она определяет не только позицию рассказчика по отношению к описываемому им предметному миру, но и отношения внутри этого предметного мира. Не только рассказчик насквозь пронизывает то, о чем он рассказывает. С той же непрерывностью сами эти предметы друг в друга вторгаются или пронизывают друг друга насквозь. Катастрофические события, описания которых я цитировал выше, могут служить экстремальными примерами, но сходные процессы происходят и во всех других сферах жизни, представленных в романе: мы видим здесь лавовый поток, который изливается в озеро и проглатывает его. Мы видим доисторических чудищ, которые пожирают людей, животных, дома; которые, медленно издыхая, своими телесными останками и соками опять-таки проникают в людей, животных, дома, разбухают там и выбиваются наружу. Что бы Дёблин нам ни показывал, ничто не пребывает «само по себе». Всё непрерывно распространяется вширь, захватывает что-то для себя, отбирая у других.
Так роман развертывает целостную картину действительности. Действительности как непрерывно-происходящего. Не уже-происшедшего, которое можно было бы оставить в покое. А именно происходящего, вызывающего у нас беспокойство. Потому что происходить — то есть развиваться дальше — будет то, что люди, благодаря своей силе или по причине свойственного им бессилия, уже сотворили с собой и с окружающим миром. По крайней мере, это хочет показать нам Дёблин, для того и прибегает к эпической пенетрации: он хочет показать, что взаимопроникновение всего и вся есть также и временной процесс. Проникая в события, которые могут произойти в будущем, но коренятся в современной нам действительности, автор пронизывает насквозь и современную ситуацию. При этом он позволяет увидеть сквозь непрерывно происходящее непрерывную историю: природные и общественные события как продолжение конфликтующих между собой следствий различных ассимиляций и превращений, присвоений и обменов. Среди гор, морей и гигантов (даже в грядущих столетиях) будут жить люди, которым предстоит — продуктивно или разрушительно — с ними взаимодействовать.
Одно из таких человеческих существ — писатель Альфред Дёблин. Банальная истина, как будто бы; но Дёблин обыгрывает ее далеко не банальным способом. А именно: так, что придает своей эпической пенетрации еще одно, дополнительное направление — и делает ее тотальной. С той же неумолимостью, с какой автор пронзает насквозь изображаемые им предметы (а те — друг друга), предметы, в свою очередь, пронзают автора. Дёблин сталкивает читателя с этим фактом сразу (еще прежде, чем вообще начинает рассказывать): в предпосланном тексту Посвящении. Правда, полностью значение того, что там говорится, читатель поймет лишь позднее, когда, постепенно постигая роман, больше узнает о разных формах такого взаимопроникновения.
В Посвящении автор, не без стеснения и вместе с тем решительно, приближается к тому, о чем пойдет речь в романе. Дёблин заговаривает с этим Нечто, как с собеседником, пользуясь грамматической формой второго лица; а потом, придвинувшись к нему вплотную, оказавшись пронзенным им, переходит к форме третьего лица. Ибо все, что последует дальше, на протяжении 500 страниц, автор вполне осознанно воспринимает как происходящее в предметном мире — мире, который действует и внутри Дёблина, точно так же, как сам Дёблин действует в нем:
«ЧТО ЖЕ МНЕ ДЕЛАТЬ, если я хочу рассказать о тебе. Я чувствую, что не вправе произнести о тебе ни слова, не вправе даже отчетливо о тебе подумать. Я назвал тебя «ты», как если бы ты, подобно мне, был некоей сущностью, животным растением камнем. Но уже в этом вижу свою беспомощность, и… — что любое слово тщетно. <…> Тогда как вы, Тысячеименные Безымянные, — те, кто поднимает меня, приводит в движение, несет на себе, искрашивает.
Я уже много чего написал. Но вас я обходил стороной. Со страхом от вас отдалялся. В моем смирении перед вами была и толика страха — перед оцепенением, одурманенностью. <…>
Теперь я скажу — не хочу говорить ни ты, ни вы — о нем, Тысяченогом-Тысячеруком-Тысячеглавом. О нем, который вроде свистящего ветра. Который огнится в огне: языкастый-горячий-голубой-белый-красный. Который холоден и горяч, потрясает молниями, громоздит облака, льет на нас сверху воду, магнетически шныряет повсюду. Который сконцентрирован в хищнике, двигает прорези его глаз влево-вправо, нацеливая на лань, — чтобы тот прыгнул-схватил, чтобы челюсти открылись и захлопнулись. <…>
Каждую минуту что-то меняется. Здесь, где я пишу: на бумаге; и в текучих чернилах; и в характере дневного света, который падает на белый похрустывающий лист. Как морщится эта бумага, образуя под пером складки… Как сгибается и разгибается само перо… Моя рука, которая направляет его, перемещается слева направо и, добравшись до конца строчки, опять возвращается налево. Я пальцами ощущаю ручку: благодаря нервам, омываемым кровью. Кровь течет внутри пальца, других пальцев, ладони, обеих ладоней, пронизывает руки и грудь, все тело с кожей мышцами внутренностями — попадая даже в отдаленнейшие полости закоулки ниши. Так много изменений в сидящем здесь существе. А ведь я — только один-единственный, крошечный кусочек пространства».
То, что Дёблин здесь рассматривает столь пристально (словно под лупой), поражает нас, ибо описано в романе двадцатых годов. Автор — как живое существо, которое говорит и пишет о жизни, и при этом вполне осознанно видит в самом акте говорения и писания проявление той же жизни. Рассказчик — как «крошечный кусочек пространства», который выпускает все описываемые им пространства из себя, прекрасно понимая, что он сам в них находится. Такая бескомпромиссная эпическая пенетрация исключает возможность той авторской позиции, которая и до Дёблина, и после него преобладала в романном жанре: исключает эпическую дистанцию.
Насколько всерьез отказывается Дёблин от обычной для автора дистанцированности, видно не только по содержанию Посвящения, но и по его адресату.
При феодализме литературные произведения посвящались какому-нибудь князю-меценату, для прославления которого автор и создавал свой труд. В буржуазную эпоху, напротив, литература стала восприниматься как независимое от чьих-либо поручений или интересов самовыражение творческой личности. Соответственно, посвящения — часто с намеками личного свойства — адресовались теперь близкому человеку или какому-нибудь идеальному образу. Так, старый Гёте посвящает окончательно завершенного «Фауста» одновременно собственным ранним фантазиям, связанным с замыслом этого произведения, и всем умершим друзьям. А в «Посвящении» к полному собранию своих стихотворений Гёте обращается к персонифицированной Правде и ей тоже вкладывает в уста какие-то слова, чтобы она отвечала поэту. Так самовластие поэта, прежде только прославлявшего власть сильных мира сего, становится поистине безграничным. Его милостью живут не только созданные им персонажи, но и те, кому он посвящает свой труд.
Только в этой исторической перспективе можно правильно оценить авангардную авторскую позицию Дёблина. Он посвящает свой роман той же силе, о которой в нем идет речь. Посвящает — повсеместно действующей жизненной энергии, которая движет как исторически активным человеком, так и всеми вообще проявлениями природы. Такое Посвящение, похоже, имеет нечто общее и с феодальными, и с буржуазными аналогами — но тем решительнее удаляется от тех и других. Как в феодальные времена, оно адресовано силе, благодаря которой автор только и может жить и писать, — но сила эта не воплощена в другой личности (занимающей более высокое общественное положение), а заключена в нем самом. И так же самовластно, как поэты буржуазной эпохи, Дёблин адресует Посвящение предпосылкам своего поэтического творчества — но предпосылки эти не являются его уникальной привилегией. Автор разделяет их со всеми другими живыми существами.
Значит, он разделяет их и с читателем. А читатель — с ним. Это, опять-таки, самоочевидно. Слишком самоочевидно. Ибо тот, кто самозабвенно читает книгу, вряд ли ощущает и уж тем более не задумывается вот о чем: что локти, на которые он опирается; его глаза, быстро скользящие по строчкам; его сиюминутные жизненные обстоятельства, обусловленные всякого рода побуждениями и порождающие новые побуждения, — что все это в таком виде и проникает в книгу, а книга проникает в него. Но именно на это нацелена романная конструкция Дёблина. Она должна принудить читателя к тому, чтобы он вжился в описываемые обстоятельства и сам пережил все события, о которых идет речь в романе.
Из этой принудительной взаимозависимости трех заинтересованных участников — автора, предмета изображения и читателя — как раз и возникают те мешающие чтению барьеры, о которых мы говорили. Ибо эпическая пенетрация распространяется и на читателя. Проходя вместе с автором через множество частичек происходящего, он будет все в большей мере осознавать, что проходит и через себя самого. При условии, конечно, что он вообще позволит вовлечь себя в такую игру. Требующую от него заведомо большего напряжения, чем когда в каком-нибудь другом романе (например, написанном Флобером или Фонтане, Генри Джеймсом или Томасом Манном) он наталкивается на важные составные части собственного жизненного опыта: трудности переходного возраста, любовные конфликты, социальные противостояния, кризисы веры. Ведь такие составные части именно и есть только части совокупного жизненного опыта. И потом: они «изображаются объективно», то есть отстранены от читателя.
Читатель же «Гор морей и гигантов», которому придется обойтись без ярких индивидуальных персонажей с их яркими индивидуальными судьбами, попадет зато во всемогущее Великое Целое, к которому относится и он сам — тоже как Великое Целое. Что это Целое — у Дёблина — не расплывается, превращаясь в ни к чему не обязывающую абстракцию, а предстает как вполне реальная среда, оказывающая сопротивление и исполненная противоречий, мы уже неоднократно отмечали. И так же верно, что роман на выходе не отпустит читателя (если тот после неизбежных начальных сомнений все-таки решится в него войти) без новых чувств и мыслей. Как раз барьеры, требуемое здесь напряжение сил, необходимость решаться на прыжки и разбираться с противоречиями (в ходе повествования, как и в собственной жизни) всякий раз обостряют внимание. Тот, кто эти барьеры преодолеет, определенно выиграет: и само содержание романа, и характер романной конструкции расширят его представление о том, на что способны — или могли бы быть способны — люди.
Нетерпеливый Дёблин быстро утратил доверие к читателю. Через восемь лет после публикации романа он полностью переписал его, сделав более легким для восприятия и назвав «Гиганты. Приключенческая книга» (1932). Успеха новая версия не имела. Доходчивая книга, слишком много потерявшая из-за своей готовности идти навстречу… Тем более хочется надеяться, что сегодняшний читатель обратится к изначальной версии, теперь снова доступной. По прошествии пятидесяти лет многие из содержащихся в ней прозрений уже не кажутся столь дерзкими. Но они отнюдь не устарели.
Альфред Дёблин
Заметки к «Горам морям и гигантам» (1924)[5]
Завершив роман «Валленштейн», я в 1919–1920 годах сильно увлекся политикой и постоянно заявлял о своей позиции, в том числе и письменно. Под псевдонимом Линке Поот[6]. Это был другой стиль, другой способ говорения; и хорошо, что я придумал для него особое имя. Ведь и Кант-философ не тот же самый человек, что Кант как профессор географии[7], которым он тоже был. Итак, я с кем-то переругивался, написал даже пьесу на средневековый сюжет («Монахини»[8]). И между тем в 1921 году увидал на балтийском побережье несколько камешков — обыкновенную гальку, — которые меня чем-то тронули. Камешки и песок я захватил с собой. Что-то тогда шевельнулось во мне, вокруг меня.
Когда в конце войны, вернувшись из Эльзас-Лотарингии, я привез домой «Валленштейна» без заключительной главы, я пытался нащупать в себе, как мне его закончить. Лучше всего, думал я иногда, — вообще никак. И потом вдруг, в начале 1919 года, в Берлине, меня глубоко взволновал вид черных древесных стволов на улице. Он — император Фердинанд — должен попасть туда, подумал я. То, что меня взволновало — поток ощущений, новый духовный импульс, — тотчас начало вбирать в себя всё, что подворачивалось. Присваивало то, что оставила другая духовность — родственная, текущая к нам и мимо нас, прочь от нас. Назвать это «новой установкой» — слишком слабо. Наше мышление ужасно искалечено повседневной практической деятельностью с ее ясными требованиями, необходимостью быстрых решений, привычками. Вещи загадочные после десятикратного повторения теряют всякую загадочность, но нисколько не проясняются. Большинство открытий и научных идей сводится к тому, чтобы из дурацкой бездны привычного и практически полезного вырвать какие-то куски и показать их темноту, непрозрачность. Я «по-новому настроился»: это был только симптом некоего внутреннего процесса. Когда я увидел те черные деревья и почувствовал, что взволнован, произошло нечто, что можно уподобить моменту, когда ребенок в материнской матке впервые начинает шевелиться.
Император Фердинанд должен был немедленно ступить на этот путь. Сам-то я смеялся, но ему никакой отсрочки не дал. Я чувствовал, что это перелом. Что это уже не прежний «Валленштейн», а что-то новое. Но я хотел и должен был повести туда императора, каким бы ни было его прошлое. Даже если в этой новой империи ему оставалось только блуждать и в конце погибнуть[9]. А как иначе могла сложиться его судьба — я ведь и сам чувствовал себя там весьма неуверенно. Но я должен был придать книге эту волшебную концовку. Я и сегодня радуюсь, что не позаботился об устранении противоречий, о правилах, о логике, а просто ввел в книгу, что хотел, что любил больше себя самого.
Этой концовкой дело не кончилось. Со мной всегда так: некоторыми замыслами, которые поначалу меня захватывают, я не могу заниматься планомерно. Они от меня ускользают. Не знаю, куда они деваются; но если они в самом деле важны, они потом снова и снова всплывают, таким образом я ими и «занимаюсь». Для них это что-то вроде испытания огнем. Если они больше не приходят мне в голову, значит, они уже выбракованы и вообще ничего не стоили. Помимо политики, я в 1920 году — не знаю, что меня к этому подтолкнуло — еще несколько месяцев занимался биологией, о которой не вспоминал уже много лет, и вообще всякими естественнонаучными проблемами. Принюхивался то там, то тут. Делал выписки о муравьях и их удивительных грибных плантациях, о разных астрономических и геологических феноменах. Куда это меня заведет, я не знал. Примечание в одной исторической книге[10] об аббатиссе Юдит из Кемнаде на несколько месяцев завлекло меня в совсем иную сферу. Но камешки с Балтийского моря меня чем-то тронули. Впервые в жизни, в самом деле впервые, я возвращался в Берлин с неуверенностью, даже с неудовольствием — в этот город, полный домов, машин, человеческих масс, к которым я всегда был привязан, очень сильно привязан.
Я с детства был горожанином, жителем большого города; в пятнадцать лет, на загородном пикнике, я впервые увидел вишневое дерево. Чтобы я вдруг задумался о животных, о земле… — это казалось мне смехотворными романтическими бреднями, дурацким разбазариванием времени. Прусскую сухость, деловитость, трезвый взгляд на вещи, трудолюбие — все эти качества мне привили в берлинской гимназии. Я еще помню, как у меня дух захватывало от радости, когда в Берлине прокладывали первые рельсы для электрических поездов[11] и как я, вызывая насмешки товарищей, раз шесть с неподдельным восторгом посетил оперный театр Кролля[12] — не ради самого представления, но чтобы через окошко рядом со входом заглянуть в подвальное помещение, где стояла машина, которая, хоть я и не понимал ее устройства, неодолимо притягивала меня. Я до недавнего времени относился к природе с предубеждением, часто об этом говорил и даже писал. Меня и сегодня раздражает, когда люди специально выискивают красивые — в эстетическом смысле — ландшафты. Мне жаль человека, который, рассматривая группу облаков, не видит в ней ничего, кроме красивых оттенков цвета. Мир существует не затем, чтобы на него глазели. Восприятие молоденькой барышни не есть мера всех вещей.
Но потом — после войны, как я уже говорил, — на меня что-то накатило. Началось это с нелогичной концовки «Валленштейна». С камешков из Ареидзее. Меня вдруг проняло. Аскетизм прусской выучки схлынул. Или преобразился. Я плакал, упиваясь счастьем слез… Я возвращен земле[13].
Я написал несколько очерков о природе: «Вода», «Природа и ее души», «Будда и природа». Хотел напечатать их вместе в виде брошюры, но не сделал этого, не получилось[14]. Лейтмотивом тогдашних моих представлений было: «Я… есмь… ничто».
Я воспринимал природу как тайну. А физические ее характеристики — как нечто поверхностное, нуждающееся в истолковании. Я замечал, что не только я сам не имею никакой установки по отношению к природе, но и другие, коим несть числа. Совсем по-иному, в растерянности, смотрел я теперь на учебники, прежде всегда внушавшие мне уважение. Я искал в них ответы, но не находил ничего. Они ничего не знали о тайне. Я же каждодневно видел и переживал природу как мировую сущность, то есть: как тяжесть, разноцветье, свет, тьму, многочисленные субстанции, как целокупность процессов, бесшумно перекрещивающихся и накладывающихся друг на друга. Со мной случалось иногда, что я сидел за чашкой кофе и не мог объяснить себе, что здесь происходит: белый сахарный песок исчезал в коричневой жидкости, растворялся. Да, как такое возможно: «растворение»? Что Жидкое-Текучее-Теплое может сделать Твердому, чтобы это Твердое поддалось, приспособилось? Помню, мне от такого часто становилось страшно — физически страшно, до головокружения; и, признаюсь, еще и сегодня, когда я сталкиваюсь с чем-то подобным, мне порой делается не по себе.
Несколько месяцев давление на меня таких вещей было столь сильным, что я сознательно попытался отвлечься. Должен был отвлечься. Я должен был что-то написать, чтобы от них избавиться. Написать что-то другое, совсем другое. И я решился. Лучше всего — что-нибудь эпическое. Тогда я легче этим увлекусь, меня далеко занесет… Состояние у меня было странное.
Критики еще прежде упрекали меня[15], что я всегда вынужден работать с большим историческим аппаратом. Они, следовательно, отказывали мне в фантазии. Это меня раздражало. На сей раз я определенно не хотел писать ничего «исторического». Кроме того, я только что закончил пьесу о средневековой Юдифи. Я хотел написать о сегодняшнем дне. Что-нибудь острое, динамичное против «происходящего» в природе. Я — против моей ничтожности. А изобразить это эпически, в движении, я мог только одним способом: заставив наше время превзойти себя. С настоящим как таковым мне делать нечего: я не Золя и не Бальзак. Мне нужна некоторая дистанция, отделяющая меня от нашего времени. Значит, будущее. Роскошное поле для моей деятельности и фантазии. Я был счастлив, когда нашел его.
Сперва я сделал пару набросков. Первым, что я написал, был эпизод с негром Мутумбо, позднее встроенный в «гренландскую» часть <стр. 503–508 в этом издании>. Там некто плывет по морю, выжигает в нем дыры, до самого дна; этот некто обладает волшебными полотнищами, и море выгибается над ним, образуя свод. Потом в голове у меня возник план великой экспедиции; я поначалу не знал — куда. Но я не хотел, чтобы речь шла о космическом путешествии: это должна была быть теллурическая авантюра, борение с Землей. Итак: люди — не что иное как особый род бактерий на земной коре — благодаря своему интеллекту и своим разнообразным умениям обретают сверхмогущество. Они гордо и самоуверенно вступают в борьбу с самой Землей… Быстро, уже к концу 1921 года, я решил, что целью экспедиции будет Гренландия: ледяная пустыня, на которую направят жар исландских вулканов. Я тогда и представлял себе именно образ горящей печи: вулканы как печи с гигантскими дымоходами; их жар по специальным каналам, проложенным по морскому дну, отводится на запад, в Гренландию. Вулканы облицованы массивным покрытием, земля в глубине разрыхлена…
В конце 1921 года я начал производить разведку па местности-, тема меня увлекла, необыкновенно радовала своими просторами, безграничностью, я был горд и тщеславен, как рыцарь, мчащийся на коне по степи, и начал производить разведку: Атлантический океан, Исландия, Гренландия… В Государственной библиотеке, Городской библиотеке я листал атласы, книги по географии, специальные карты; я бродил по Морскому музею и по Музею естествознания. Общий фон, на котором будут разворачиваться события, понемногу для меня прояснялся. В большой тетради с черным тканым переплетом, куда я заносил планы своих романов, я записал: «Большой город. Развитие его промышленности и техники. Город — мощное образование. Более мощное, чем природа. Сперва пришли короли. Песнь о рыцарях. История этого края. Войны. Наука. Потом появились рабочие. Большой город. Берлин. Кто в таких городах живет. Борьба природы и техники. Эротические типы. Как в конце разверзнется вулкан. Или как будут брошены пустые дома. Люди не позволяют домам поработить себя. Отчуждение людей от природы». Эпос и гимн. Гимн городу.
В начале 1922-го я стал настолько нетерпелив, что на месяц прервал свою профессиональную работу, чтобы продвинуться в написании романа. Всё тогда крутилось вокруг исландско-гренландской авантюры. Я рисовал карты Исландии, изучал извержения вулканов и землетрясения. Быстро углублялся в геологию, минералогию, петрографию. Как всегда, я одновременно писал и собирал материал. Я ведь, как медведь, жив тем, что сосу лапу. По крайней мере, поначалу. Постепенно, по мере работы, я лучше осознаю свои потребности и тогда принимаюсь систематизировать вспомогательный материал. Пока работаю, материал этот, вкладываемый в скоросшиватель — в алфавитном порядке, по ключевым словам, — разрастается до толстого тома. За первую четверть 1922 года книга об Исландии и Гренландии вчерне была закончена. Я теперь приблизительно понимал, куда все движется, но не знал еще, что из этого выйдет.
Однако кое-что я заметил скоро, уже в начальный период: я ведь решился на это начинание, чтобы уклониться от пугавших меня мистических природных комплексов. А в итоге — застрял в самом их средоточии. В самом средоточии! Я не выпускал из рук книжки по минералогии, петрографии, географии, рассматривал в музее камни! Направившись в другую сторону, я обходным путем вернулся к тому же самому. И погряз в нем. Оно снова откуда-то вынырнуло. Сильнейшее оружие, которое я обратил против этих тяжелых, стесняющих грудь мыслей, не помогло. Я сам оказался в ситуации, которую подразумевала выбранная мною тема: человеческая сила против могущества природы, бессилие человеческой силы. Я, сам того не зная и не желая, стал зеркальным отражением своих скромных усилий, направленных на определенную работу. И все-таки я уже не был тем же, что до начала работы над книгой. Теперь такие чувства по отношению к природе меня более не стесняли. Я вот все время говорю: «природа». Это не то, что «Бог». Это — темнее, чудовищнее. Целостная взбаламученная тайна мира. Но и что-то от «Бога» в ней тоже есть. Мне кажется, к этой внушающей ужас загадке нам подобает приближаться только, так сказать, сняв башмаки — и не очень часто. Теперь, начав писать, я обнаружил, что тайна эта в моем восприятии изменилась. Внутри себя я столкнулся с уверенной, могучей, стремящейся к самовыражению силой; и моя книга имела особую задачу: эту мировую сущность прославить.
Я — молился… В этом и заключалось превращение. Я молился, и я это допускал. Противился, но очень тихо, как противятся в молитве. Моя книга была уже не гигантской картиной борьбы градшафтов[16], но — исповеданием веры, умиротворяющей и прославляющей песней в честь великих материнских сил. В мае 1922 года, когда я на несколько месяцев уехал в Целендорф, я все это высказал в «Посвящении» к книге. Я сложил оружие перед сидящей во мне автономной силой. И знал тогда, и знаю теперь: эта сила мною воспользовалась.
В то же примерно время, 22 мая, я отложил практически готовую книгу об Исландии и Гренландии и начал систематически писать роман заново. На листе с предварительным наброском значится:
«В первой книге завоевание мира завершается. План размораживания гренландских льдов. Городской квартал с остатками разных национальных групп, ненавидящих друг друга. Негр с Золотого берега. Владельцы машин пользуются услугами преступников. Одна сцена: расстрел „лишних" и потом — самих владельцев машин. Мумифицированные трупы расстрелянных висели на колоннах, десятилетиями, и при этом не оставались немыми. В определенные часы они двигали руками, пронзительно кричали. Тогда-то и пробил час Мутумбо. Безумие после размораживания Гренландии. Они хотят опустошить все градшафты. Тогда — преображение города удовольствий, Медного города.
Один персонаж: высокий, совсем еще молодой человек с глубоко запавшими глазами; одержим манией всевластия. Он утверждает, что происходит от тех богов, которым приказал поклоняться. Его почитают в образах звероподобных кумиров. По его приказу насыпают холм; там, в котлообразном углублении, — его дворец с мачтами. Это он принимает и усмиряет участников гренландской экспедиции.
Распространение подобных форм господства по всей земле. Потрясающая картина массового бегства из городов и возвращения африканцев и арабов на родину.
Последние люди обрели способность омолаживать себя. Умереть они не могут. Беспрерывный процесс омоложения — или продления своего пребывания на определенной возрастной ступени; погружение в состояние спячки. Против таких — естественные, прежние люди. Последняя борьба между теми и другими».
Все это планировалось так, что захлестывало и перехлестывало исландско-гренландскую книгу. Я придумывал много — и все больше — такого, что рассыпалось вокруг центральной книги, и это имело одно тайное преимущество: я снова и снова… уклонялся от возникавшей (по крайней мере, время от времени) необходимости давить на себя.
Обе первые книги образуют фундамент, введение. Меня быстро захватила эта задача: проследить, пластически увидеть и пластически же изобразить, как в условиях расцвета и наступления техники ведут себя человечество и человек (который есть одновременно социальный организм и род животного). У меня не было возможности показать это подробнее; тем не менее всё, за что бы я ни брался, грозило разрастись до размеров целой книги. Мне приходилось сдерживать себя, подрезать отростки новых замыслов. Чтобы дать себе передышку и чтобы напустить в роман побольше воздуху, я время от времени расширял свой отчет — а некоторые части могли быть только сухим отчетом, — превращая его в оазис повествования, и позволял событиям разветвляться. Так возникли эпизод с Мелиз из Бордо, весь кусок об Уральской войне и другие, меньшие фрагменты. После того, как я разделался с синтетическим питанием и с Уральской войной, мне поначалу казалось, что никакое дальнейшее развитие, никакие более впечатляющие кульминации невозможны. Пришло время попробовать другой регистр. После движения масс, после тесноты в первых книгах нужно было дать больше света, больше личностного начала. Я вообще против включения в роман личностного. Получается не что иное как надувательство — и лирика в придачу. Для эпического повествования отдельные личности (и их так называемые судьбы) не годятся. Здесь они должны превращаться в голоса массы — подлинного и естественного эпического героя. Итак, передо мной теперь развертывалась индивидуальная судьба одного репрезентативного градшафта — Берлина; а Мардук (второй берлинский консул), его друг Ионатан и женщина, Элина, только оттеняли, делали зримым, тонировали происходящее. Обе эти книги, третья и четвертая, стали отдельным романом. В них полностью, до конца, проигрывается тема всего произведения, включая исландско-гренландскую авантюру и то, что следует за ней. Мардук и Элина были первыми, кто сложил оружие, направленное против природы, а по сути, и против них самих. Мардук под влиянием Элины сломался и растаял, как скованная льдом река, — и нашел путь обратно к земле. Он нашел себя по ту сторону собственной, полной жестоких деяний, жизни — или под ней.
Таким образом, я пока что обходил стороной свой «гренландский блок». Перепрыгивал через него. Я не знал, что с ним делать. Да и не особенно об этом заботился. Теперь меня интересовала индивидуальная судьба, похожая на остров, находящийся под угрозой: судьба одного градшафта. Вся техника, чудовищный аппарат власти, созданный западным человечеством, еще продолжали существовать. Им предстояло пройти путем Мардука. Графически это можно изобразить так:
Повествование в первой и второй книгах доходит до технической катастрофы и на этом застопоривается. Мардук в двух следующих книгах достигает той цели, к которой стремится весь роман. Но человечество в целом движется гораздо более длинным, кружным путем — и добирается до той же цели намного позже. Об этом идет речь начиная с пятой книги и до конца.
После книг о Мардуке я должен был в переходной, пятой книге показать предпосылки изначального, исландско-гренландского массива. И для меня началась совсем новая песня. В самом деле великая. Новый дух завершил начальный набросок. Это опять-таки была Уральская война, но показанная не кратко, с пустым исходом, а во всю ширь и со всеми вытекающими последствиями. Теперь все человечество переживает свою судьбу.
Я руководствовался генеральным планом, который изложил так: «Империя Мардука. Вокруг нее — ужасный нарастающий вал изобретений. Изобретения обрушиваются и на империю. Это — в первой части. Часть вторая: борьба против природы. Гренландия как кульминация. Природа, в свою очередь, обрушивается на агрессоров; провал всего начинания. Часть третья: мягкое приспособление. Трубадуры».
Но все же план показывал лишь общее направление движения. Конкретное возникало неожиданно, в какой-то момент, и развивалось смотря по обстоятельствам. Замечу, что чудовищная природа сама не ополчалась против людей. Это люди разбивались об нее. Те же, у кого было сердце, у кого раскрывались глаза, переживали более насыщенную судьбу — как Мардук. Кюлин и Венаска — не продолжения Мардука и Элины. Персонажи последних книг не имеют самостоятельного существования, они как бы впечатаны в природу. Особенно — Венаска, неотделимая от ландшафта (географического и эпического).
Точно так же, как было с «Валленштейном» — когда я долго колебался, прежде чем написал заключительную главу, — получилось и здесь, с последней книгой. Собственно, после катастрофы говорить больше было не о чем. К тому времени, когда я работал над последними книгами (несколько месяцев), я уже давно разобрался со многим, о чем писал. Внутреннее давление исчезло. Начиная работу, я испытывал нетерпение, мне хотелось поскорее подступиться к этим вещам, теперь же я спешил разделаться с ними. Уже давно и часто я себя спрашивал: «Ну, и на чем ты стоишь теперь?» Я испытал счастливое чувство, когда — в мае 1923-го — осознал наконец судьбу Венаски: исполненная боли и томления душа погружается в плоть ужасных безумных гигантов, называет их своими братьями, и они умирают добровольно. Душа в природе… Мы не теряем себя в присутствии иных сил. Мы можем двигаться. Могучая сфера природных «душ»… Но это уже о другом…
В некоторых смыслах книга эта для меня уникальна. Во-первых, с точки зрения стилистики. Я вообще люблю краткость, предметность. Здесь же я не мог противостоять импульсам чисто языкового свойства. Меня влекло куда-то на простор, в разноцветье. Как будто каждый кусочек текста стремился стать автономным, и мне все время приходилось быть начеку.
Возвышенность некоторых партий, их прославляющий, гимнический характер тоже этому способствовали. Признаюсь: у меня возникало чувство, что я уже не нахожусь в сфере собственно-прозы, обычной прозы, что я вообще покинул речевую сферу. Куда может завести такое путешествие, я не знаю[17]. Старые стихотворные формы кажутся мне неприемлемыми. Нужно отказаться от всякого принуждения, ничего самому не хотеть и допускать всё.
Потом еще — женщины. Нельзя сказать, что прежде я только ходил вокруг да около них, как кот вокруг миски с горячей кашей. Они просто не казались мне заслуживающими внимания. Стоит в романе появиться женщине, как к ней тут же прилипает нечто идиллическое, или психологическое, или приватное; женщины стерилизуют эпическое повествование. К ним нужно подходить совсем по-другому, если хочешь притянуть их к эпическому тексту. Им нужно выбить их ядовитые зубы: для начала расколошматить все, что в них есть сладенького, тщеславного, мелочно-склочного, пикантного. Тогда останется настоящая женщина. Уже не «оригинальная штучка», не аутсайдер, а простое элементарное животное, еще одна порода человека — человек-женщина. Задумайтесь: женщина занимается и другими вещами помимо того, что, как выродившиеся женщины, «любит»; а именно: она, как и любой мужчина, ест, пьет, болеет, бывает злой или одомашненной. Прежде я, когда писал, более или менее обходился без женщин. Я оберегал своих мужских персонажей, чтобы они из-за женщины не стали смешными и придурковатыми, как часто случается с «любящими натурами». Теперь же — в связи с моей темой, в эмоциональных рамках этой работы — я, так сказать, зажал женщин в кулаке. Роскошный феномен Женщина оказался здесь на месте. Как явление природы, как особая женская натура. Не столь уж отличная от мужской. Все дело просто в многообразии человеческих типов, которые создает природа. Я не думаю, что возможны только два варианта — мужчина и женщина. Наверняка должен быть и третий, и четвертый. Отсюда — переменчивые типы в последней части романа. Границы между мужчиной и женщиной — в моем сознании — непрестанно стирались. Но именно из-за расплывчатости этих границ в отношениях между моими персонажами появился чудовищный соблазн. Я оказался по ту сторону нормы и извращения. И исходя из этого моего главного ощущения заново осознал «смысл» того и другого.
Я рассказал вам достаточно. Я не люблю мысленно возвращаться к старым работам, среди прочего и потому — как я уже говорил, — что по прошествии какого-то времени занимаюсь уже чем-то другим, и, если буду оглядываться на старое, мне это пользы не принесет. Кроме того, эта последняя книга стала для меня чем-то единственном в своем роде, ужасным. Поможет ли другому то, что я рассказал? Не знаю. Подводя итоги, скажу еще: нужно учиться видеть инородное, чуждое. Иначе загадочное после десятикратного повторения уже не будет восприниматься как загадочное. Я не пишу ни трудные книги, ни легкие. Я предлагаю вам рассмотреть какие-то проблемы — которые, как я подозреваю, для вас новы и чужды. А «трудны» такие проблемы или «легки», никакого значения не имеет: как к ним относиться — частное дело читателя.
Живите же долго и счастливо — Балладеска, Мардук, исландские вулканы, гренландские глетчеры, Венаска, гиганты. По плодам нашим узнают нас[18]. Вы — это и я, и не-я. Я рад, что я не какой-нибудь нюхач, что я принял вас как добрый хозяин, когда вы гостили у меня в доме[19]. Я не выспрашивал, откуда вы и куда. Чтобы понять друг друга, нам достаточно рукопожатия и взгляда — и теперь тоже, когда я провожаю вас, дорогих и прекрасных, до порога.
Посвящение
ЧТО ЖЕ МНЕ ДЕЛАТЬ, если я хочу рассказать о тебе. Чувствую, что не вправе произнести о тебе ни слова, не вправе даже отчетливо о тебе подумать. Я назвал тебя «ты», как если бы ты, подобно мне, был некоей сущностью, животным растением камнем. Но уже в этом вижу свою беспомощность, и… что любое слово тщетно. Я не осмеливаюсь подступиться к вам близко — вы, Чудовищные, чудовища, несшие меня по свету и доставившие туда, где я есть какой есть. Я только игральная карта, плывущая по воде. Тогда как вы, Тысячеименные Безымянные, — те, кто поднимает меня, приводит в движение, несет на себе, искрашивает.
Я уже много чего написал. Но вас я обходил стороной. Со страхом от вас отдалялся. Да, в моем смирении перед вами была и толика страха — перед оцепенением, одурманенностыо. Признаюсь, вы всегда присутствовали, как страшное, в темном закоулке моего сердца. Там я вас спрятал когда-то, а двери закрыл.
Теперь я скажу — не хочу говорить ни ты, ни вы — о нем, Тысяченогом-Тысячеруком-Тысячеглавом. О нем, который вроде свистящего ветра. Который огнится в огне: языкастый-горячий-голубой-белый-красный. Который холоден и горяч, потрясает молниями, громоздит облака, льет на нас сверху воду, магнетически шныряет повсюду. Который притаился в хищнике, двигает прорези его глаз влево-вправо, нацеливая на лань, — чтобы тот прыгнул-схватил, чтобы челюсти открылись и захлопнулись. Который внушает страх ланям. Перед их собственной кровью, что прольется и будет выпита другим зверем. Перед Тысячеликим, который дышит, испаряется, распадается, соединяется, развеивается, будучи веществом камнем газом. Всякий раз — новое дыхание и новое испарение. Всякий раз — новое потрескиванье-спекание-развеиванье.
Каждую минуту что-то меняется. Здесь, где я пишу: на бумаге; и в текучих чернилах; и в характере дневного света, который падает на белый похрустывающий лист. Как морщится эта бумага, образуя под пером складки… Как сгибается и разгибается само перо… Моя рука, которая направляет его, перемещается слева направо и, добравшись до конца строки, опять возвращается налево. Я пальцами ощущаю ручку: благодаря нервам, омываемым кровью. Кровь течет внутри пальца, других пальцев, ладони, обеих ладоней, пронизывает руки и грудь, все тело с кожей мышцами внутренностями — попадая даже в отдаленнейшие полости закоулки ниши. Так много изменений в сидящем здесь существе. А ведь я — только один-единственный, крошечный кусочек пространства. На моем столе, покрытом белой скатертью, увядают три желтых тюльпана, каждый их лепесток — необозримое богатство деталей. Рядом зеленые листья белого и красного боярышника. Под окном, на газоне, — анютины глазки, незабудки, фиалки. Сейчас май. Я не считал, сколько деревьев, цветов, разных трав помещается в скверах и парках моего города. С каждым листиком, стеблем, корневищем ежесекундно что-то происходит.
Это работает Тысячеименное. Это и есть оно.
Пение дроздов, громыхание-дребезжание рельсов: это и есть оно.
Тишина, наполненная движением, которого я не слышу, но которое, как я знаю, не прекращается: это и есть оно. Тысячеименное. Непрестанно перекатывающееся вращающееся вздымающееся падающее перемешивающееся.
Я иду по рыхлой пружинящей земле, по плоскому берегу Шлахтензее. На другом берегу — столы и стулья «Старой рыбачьей хижины», дымка над водой, камыш. По дну воздушного потока иду я. Включенный в сейчасное мгновение вместе с мириадами других вещей, относящихся к этому уголку мира. Мы вместе и составляем этот мир: рыхлая земля камыш озеро, стулья и столы рыбного ресторанчика, карпы в воде, мошки над ними, птицы в садах целендорфских особнячков, крик кукушки, трава песок солнечные лучи облака, рыбаки удочки лески крючки наживка, поющая малышня, тепло, электрическая напряженность воздуха. Как слепит ярящееся вверху солнце. Кто это? Какие сонмища звезд, невидимых для меня, ярятся одновременно с ним?
Темная, неугомоннокатящаяся сила… Вы, темнобуйствующие, друг с другом сцепленные! Вы, нежно-блаженные, невыразимо прекрасные, невыносимо тяжелые неудержимые силы! Дрожащий хватающий жужжащий Тысяченог-Тысячедух-Тысячеголов!
Чего вы хотите от меня? Что я такое в вас? Я должен высказать вам, что чувствую. Ибо не знаю, долго ли еще проживу.
Я не хочу уходить из этой жизни, не попытавшись выразить свои чувства: прежде часто сопрягавшиеся с ужасом, теперь — с тихим вслушиванием и догадками.
КНИГА ПЕРВАЯ
Западные континенты
НИКОГО больше не было в живых из переживших войну, которую назвали мировой. Сошли в могилу те молодые люди, которые вернулись с полей сражений, поселились в домах, оставшихся от убитых, ездили в их автомобилях, исполняли их должностные обязанности, пользовались плодами победы, претерпевали следствия поражения. Сошли в могилу юные девушки, которые расхаживали по улицам такие красивые и нарядные, как будто мужчины Европы никогда не вели между собой войн. Сошли в могилу и дети этих мужчин и женщин, которые выросли, и перестроили доставшиеся им дома, и заполнили фабрики, построенные и покинутые погибшими.
Казалось, медленно оползающая стена убивает поколение за поколением. И они спускались под темные своды, приготовленные для них стихиями. А на смену им приходили новые поколения: устремлялись через открытые шлюзы и наводняли опустевший мир.
И всякий раз опять появлялись красивые юные девушки. И молодые люди с блестящими волосами, зачесанными назад, с живыми глазами, свежими губами и щеками, охотно улыбающиеся. В аллеях, опираясь на палку, прогуливались с отсутствующим видом старики, и младенцы в белых распашонках шевелили морщинистыми пальчиками перед розово-глянцевой мордашкой. По небу двигалось тихо сияющее солнце, которое утром всходило, а вечером закатывалось. Земля же крутилась вокруг своей оси и днем, и ночью. Несла на себе континенты моря горы реки. Год за годом дарила новое лето и новую зиму. Из нее вырастали высокие леса; деревья падали; она порождала новые. Она и мотыльков выдыхала — всего на несколько дней. Рыбы животные птицы жуки муравьи улитки размножались и истлевали.
Поколения западных народов оставили в наследство своим потомкам железные машины, электричество, невидимые, но сильнодействующие излучения, калькуляции относительно неисчислимых природных сил. Аппараты чудовищной мощи. Когда новые люди вступали в жизнь, они радовались стоящей перед ними задаче. Их не смущало, что путь для них предначертан заранее; они сами и этот путь были нераздельны. Такого рода машины и аппараты, ради совершенствования которых основывались блистательные и богатые учебные заведения (другие науки тем временем были оттеснены на задний план, ибо казались теперь банальными, несерьезными, даже жалкими), можно уподобить пылесосам: они наращивали мощности неуклонно — с каждым столетием, а под конец и с каждым десятилетием.
И вот, когда аппараты и установки уже стояли повсюду, обещая неслыханные свершения, людям пришлось распространить их и по другим землям. Изобретения, словно волшебные предметы, выскальзывали у них из рук и увлекали их за собой. Люди чувствовали, что перед ними летит, указывая дорогу, присущая этим предметам воля.
Вокруг Европы и Америки располагались страны, которым западный человек хотел показать мощь этих аппаратов: не так ли любящий, сияя, ведет по улицам свою драгоценную возлюбленную? Каждый ее восхищенный взгляд — блаженство для его сердца; он идет рядом с девушкой, держит ее за руку, она на него стыдливо поглядывает, он же бросает горделивые взгляды во все стороны… Западные люди проникали и на восточные, и на южные континенты. Атмосферные потоки обтекают весь Земной шар, устремляясь из более теплых зон в более холодные, поднимаясь и снова опускаясь. Покидая жаркие зоны, они перемещаются к югу и северу; вращение Земли заставляет их отклоняться в сторону. Мощные морские течения пронизывают толщу воды. Поверхность прибрежных вод регулярно покрывается бороздами, параллельными береговой линии: происходит грандиозное движение волн, приходящих издалека и непрерывно теснящих друг друга; путь их единообразен: все они разбиваются о берег. Аппаратам, созданным человеком, ничто не мешало направляться куда угодно. Летающие люди могли преодолевать любые теплые или холодные слои воздуха — неважно, лежали ли эти слои над восточными или западными землями, или (в штилевом поясе) медленно воспаряли над тропической почвой. Танкеры подводные лодки сновали мелькали по всем водам — как нож в руке хирурга, обнажающий или вскрывающий кровеносный сосуд. Западные люди проникали в широко раскинувшиеся ландшафты: в горные районы и на низменности с теплыми и холодными областями, известные под общим названием Азия. Вогулы остяки якуты тунгусы, потеющие под своими меховыми одеждами, с испугом или насмешкой уклонялись от контактов с чужаками. Желтые же народы, китайцы японцы, не сопротивлялись таким контактам, а наоборот, чуть ли не рвали из рук пришельцев диковинные аппараты.
Бледнокожие мужчины и женщины, почитатели железа, обратили свои взоры и на Африку. Древнейшую и все еще погруженную в грезы часть света. По сине-зеленым волнам Средиземного моря с севера, как снаряды, неслись суда белых народов. Легкие на подъем белые люди перелетали и через горы. Благо этот колосс-континент перекрывает семьдесят градусов широты.
Вдоль побережья Средиземного моря были разбросаны остатки мелких арабских городков, все еще населенные пиратами вырожденцами дикарями: прибежища бегущих с севера преступников, очаги борьбы против мирового сообщества и созданной им системы безопасности, заодно и гнездовья паразитов, которые, подобно полицейским и судьям, высматривают язвы общества, чтобы потом их эксплуатировать. Настоящие гадюшники. В рассадниках всяческих бед, сгруппированных вокруг Большого Сирта, Тарабулуса Лебды Мисураты[20], разрушенных почти так же давно, как старовавилонские и древнеегипетские города, рождались бесчисленные слепни мужского и женского пола, которые десятилетие за десятилетием жалили европейского быка. Теперь над ними проносились в маленьких летательных аппаратах белые мужчины и женщины, желавшие преодолеть барьер гор и попасть в огромную жаркую пустыню.
Эта могущественная пустыня, спрятанная за горными цепями Марокко и Туниса, простирается аж на пятнадцать градусов широты: от Мавритании и караванных путей коричневых туарегов вплоть до древних пастбищ берберского племени Улад Солиман. Начинаясь прибрежными террасами, продолжаясь как равнины, горные массивы и дюны, она, серо-белая, вольготно раскинулась под солнцем, приблизившимся почти к самому ее лику. Она чередовала галечные равнины с каменными пустынями. Ветер вгрызался в голые каменные холмы, песком шлифовал скалы, жара потом эти же скалы взрывала ломала. Вихри работали точильщиками. Очень медленно древнейшие горы Земли распадались. Из массы желтого и белого песка торчали черные холмы утесы. Рядом с каменным плато Хаммада эль-Хамра образовались поля спекшихся обглоданных обломков камня — сериры. Появилась известь, с вкраплениями черного измельченного песчаника; все это укладывалось дюнами, становясь песком. Тибести[21] — дикое горное плато, перекрывающее на юге два градуса широты: темные блоки, нагроможденные друг на друга, голые, без всякой растительности. Из вертикальных стен струилось осыпалось высасываемое дыханием зноя крошево известняка — голубоватого зеленого белого. Гигантские детские кубики, крошась, медленно соскальзывали с гор-скелетов, холмы сглаживались, становясь плоскими каменными поверхностями с непрочными столбами-подпорками. Шестьсот пустынных километров с востока на запад — вот что такое эта каменная страна, Хаммада эль-Хамра[22]; земля ее отдавалась только ветру и солнцу; по ее поверхности перемещался тонкого помола песок. Двести мертвых километров покрывали дюны этой страны, если считать от севера к югу. Безводные равнины тянулись и на юго-восток. Это был Феццан[23]. На голых известковых равнинах между черными горами Тибести жили люди племени тубу. Жили там вместе с буйствующим ветром, который вихрился над их плоской страной, — под его серо-желтыми, из летучего песка, шальварами. Колючие кусты тамариска поднимались над высохшей почвой, да еще акация-саяль — дерево с раскидистой кроной. Редко когда на поверхность выбивался мутный источник, питавший чертополох, терновник, заросли эспарто. Еще реже можно было увидеть финиковую пальму: стройная прелестница запускала свои сосущие корни очень глубоко, до влажного подпочвенного слоя, а вверху на высоком стволе колыхалась пышная крона. У этих тубу, живших в пустыне, были изящные худощавые тела, кожа желтовато-коричневая, носы плоские и длинные, губы выпуклые, взгляд лживый коварный, но не прилипчивый, как у обитающих в кустах пигмеев. В темных долгополых рубахах, темных платках, прикрывающих нос и рот, с колдовскими кожаными мешочками, прикрепленными к тюрбану шее предплечью, тубу вместе со своими верблюдами кочевали от колодца к колодцу. Пищей им служили верблюжье молоко и финики, из-за чего зубы превращались в коричневые пеньки. Подошвы у них настолько ороговели, что они запросто ходили босиком по раскаленным камням. Выбеленные кости верблюдов, попадавшиеся по пути, они растирали в порошок, а порошок смешивали с кровью, взятой из вены верблюда; получалось тесто, которым они насыщались. Кожаную оплетку ножей они при необходимости размягчали, ударяя камнем, разрезали на кусочки, варили и тоже употребляли в пищу. По ночам песчаный ветер затихал. Когда на очень темном и чистом небе загорались яркие звезды и высоко, в серебристом эфире, показывался большой лунный шар, эти люди молча поднимались, бормоча молитву, выходили из-под козырька скалы и молча, с открытыми лицами, отправлялись дальше. Туареги, как и они, жили в западной части пустыни: худощавые недоверчивые кочевники, вооруженные двузубыми дротиками и копьями.
Над песчаным морем и горными цепями пустыни появились летательные аппараты белых. Со стоянок номадов они насильно забирали испуганных юношей, а по прошествии нескольких часов снова возвращали бросающимся навстречу сородичам. Люди тубу позволяли пришельцам остаться у них на ночь. Когда же луна заливала окрестности белым светом, бронзовые мужчины, до того прятавшиеся в тени возле палаток чужаков, бесшумно проникали внутрь, метали копья. Однако копье улетало во тьму не дальше чем на ширину ладони. К ужасу бросившего копье тубу, железное острие словно отскакивало от стенки; длинное вибрирующее древко катилось назад. Пришельцы в своих палатках не подавали признаков жизни, вокруг же их лагеря шныряли, пригнувшись, номады с закутанными лицами, сжимая в руках револьверы, полученные в подарок: в красных тарбушах, сине-черных суданских галабиях и шароварах, сине-черных платках, прикрывающих нос и рот. Чем ближе они подступали к чужакам, тем тяжелее становилось у них в руках оружие. Приходилось приложить усилие, чтобы выставить вперед револьвер, — тот, казалось, боялся приблизиться к прежнему владельцу. Когда же взведенный курок наконец щелкал, образовавшийся при сгорании газ только чуть-чуть проталкивал пулю вперед по стволу, а потом ее заклинивало и ствол с треском взрывался, калеча руки стрелка. Чужаки невозмутимо поднимались на ноги. Поправляли прикрепленные к груди кожаные футлярчики, содержащие железоотталкивающий заряд, перевязывали раненых номадов, заговаривали со стрелявшими, которые теперь валялись на песке перед ними, и с теми, кто неподвижно лежал в засаде в черных тамарисковых зарослях.
К кочевникам, которые со своими верблюдами перемещались от одного иссыхающего колодца к другому, спускались с неба крылатые чужестранцы, раздавали им бурдюки с водой. Тогда-то смятение нетерпение и распространились среди племен пустыни, от Великого Сирта до Чада. Все больше и больше мужчин и изящных женщин с мольбой смотрели на белых летающих людей, исчезали с ними. Старики, те по-прежнему сидели на стоянках или в финиковых оазисах, ощущая теперь гнев ненависть печаль бессилие. Племена в южной части Тибести при приближении белых покидали оазисы и убегали в пустыню; вспарывали бурдюки, которые бросали им чужие колдуны; отступали, гонимые ненавистью, все дальше. Тем не менее распад, спровоцированный соблазнителями из Европы, был уже неостановим. Феццан, Мурзук, Хаммада[24] — западное каменистое плато пустыни — обезлюдели, потеряв своих худощавых смуглых сынов. Те улетели по воздуху, служили теперь белым господам, поклонялись таинственной авантюристке Мудрости — колдунье, поселившейся в холодном влажном регионе. Этих суровых сыновей пустыни белые перебросили в теплые ландшафты Средиземноморья: на Сицилию, в Южную Италию, на Балканы, в Испанию. Многие из них, тоскуя по свободе, бежали обратно, домой, и совсем опустились: потому что не могли ни вернуться к прежним обычаям, ни усвоить новые, чем навлекали на себя презрение соплеменников — число которых, впрочем, неуклонно таяло.
Великая пустыня невозмутимо и немо простиралась от прибрежных террас и дальше, образуя каменистые галечные равнины, дюны и плоскогорья с натриевыми озерами зелеными оазисами, — по жаркому материку до самого озера Чад, из которого пили слоны, возле которого резвились антилопы, летали пеликаны.
В новый процесс были вовлечены: население Судана, вангела ашанти сокото фульбе, маньема с берегов Конго, уруа, жившие к югу от озера Танганьика. В этом столетии им не дарили пестрых ситцев стеклянных бус, не забирали у них слоновую кость и каучук. Эти народы не объединились, когда им пришлось столкнуться с северянами и северянками. С незапамятных времен существовали в зарослях кустарников пигмеи акка. Теперь эти кофейно-коричневые лесные кобольды с глубоко посаженными хитрыми глазками, большими круглыми головами и обезьяньими личиками — эти ненавистные всем пугливые карлики — были за короткое время истреблены своими соседями, мангбуту; тех же из них, кто пустился в бегство, преследовали и убивали. Темнокожие люди очень скоро отказались от кривых ножей копий стрел с желобками для стока крови, тростниковых луков. Не было смысла пользоваться традиционным оружием, поскольку белые предлагали оружие более мощное, более удобное в обращении. Пришельцы не только доставляли оружие, но и подсаживались к темнокожим мужчинам и женщинам, показывали им, как прямо из воздуха и земли извлекать опасные силы, а потом еще и умножать их. Надо сказать, ничто так не привлекало чернокожих и темнокожих, как возможность заполучить новые снаряды газы отражательные щиты и маски. А освоив это оружие и добившись превосходства над соседями (сперва йоруба и жители Бенина на побережье Гвинейского залива — над западными ашанти; потом мандинго — над жителями плато Фута-Джалон и населением горных областей в верхнем течении Нигера; потом макуа из Мозамбика — над областью Газа, царством матабеле, Бабисой, Уамбой, племенами батонга), они, подчиняясь законам военного быта, отказались и от привычных жилищ: дощатых домов, крытых соломой круглых хижин из глины и веток акации. Металлические или стеклянные сборные домики пришельцев с Севера были неотразимо притягательными. И люди хотели знать, как такие жилища устроены, — чтобы самим научиться их строить и подчинить себе даже самые отдаленные племена. На западном побережье, по среднему течению Нигера, вокруг озера Танганьика, в Сенегале, где уже существовали сильные негритянские государства, воинственные туземцы начали проникать в девственные недра, сооружать здесь первые шахты. Племена, одно за другим, истреблялись. Здешние земли — обескураживающе прекрасные, щедрые — все еще сопротивлялись тщеславию людей, присвоивших чудо-аппараты северян. Но уже возникали громадные туземные империи, которые разрастались быстро, как опухоли, проглатывали другие государства, а затем распадались.
И пока империи распадались-вновь-образовывались, сюда прилетали или приезжали все новые отряды гордящихся собой белых: изобретателей первооткрывателей усмирителей природных стихий; они вкладывали в эти земли свой труд, а сами истаивали от лихорадки и зноя. Люди же с коричневой черной серо-коричневой кожей мечтали добраться до истоков всех этих чудес — и рано или поздно в самом деле попадали па Север. А надо сказать, что железную белую расу постигла удивительная судьба: ее плодовитость понизилась. В то время как мозг ее лучших представителей добивался все более блестящих свершений, корень расы зачах. И, соответственно, всего за несколько десятилетий рождаемость у европейских народов резко сократилась. Неясно, что именно послужило тому причиной: то ли вредное влияние недавно открытых излучений и газообразных субстанций, то ли потребление новых искусственных возбудителей, оказывающих опьяняющее или наркотическое воздействие. Зато плодовитыми были цветные, алчно устремлявшиеся к центрам цивилизации; потные мужчины и женщины со сверкающими или грустными глазами: они появлялись в западных городах как слуги, как люди низшего сорта, — но на протяжении жизни нескольких поколений буквально наводнили собой западный мир.
«ПОДСТРЕКАТЕЛИ», словно сонмища демонов, шныряли по континентам Африка Америка Европа. То были мужчины и женщины, соблазнявшие людей всякими вещами, которые они предлагали купить, — соблазнявшие, искушавшие, натравливавшие друг на друга. Человек в их представлении был лишь мягким воском, горсткой песчинок-потребностей, к которой они, подстрекатели, подсыпали все новый песок. Они заставляли клиентов дрожать от возбуждения, как дрожит раскаленный воздух над костром. Из больших градшафтов приезжали мужчины и женщины: наблюдали, привозили с собой разные предметы, удовольствия, льстивые слова — всё как на подбор хорошее и приятное. Таких гостей — постоянно меняющихся — видели и в городах, и в сельских местностях. Подстрекатель держал в руке заводную игрушку, ему оставалось только ее включить: и тогда соблазненная жертва сама спешила ему навстречу, сама, так сказать, подставляла шею под удар. Прежде люди радовались, если были сыты и одеты, жили в тепле, могли позволить себе скромные развлечения. Хозяева новых аппаратов решили, что этого недостаточно. Западный человек много чего для себя желает; а предлагать другим вынужден еще больше.
По свету распространялись новости. В градшафтах имелись искусно сделанные волшебные аппараты, которые сообщали повсюду, чем люди занимаются, что они друг другу говорят, как меняют свое оборудование, что вообще у них происходит. Телевидение передавало все дальше зримые образы людей и предметов. Ажиотаж, вызываемый этим изобретением, был как пожар: всего лишь искра вначале, а потом — пламя, охватывающее целый квартал, целый город. В далеких странах — в горах, возле диких бушующих рек, в саваннах, знойных и кишащих всяким зверьем, — все еще жили люди и целые племена, покоящиеся в себе. Но и до них добирались теперь ажиотаж, слово, образ. Зримые картины возникали, подступали к ним вновь и вновь, не давали покоя. Заставляли этих затворников отойти от реки, вырваться из-под власти убаюкивающего зноя. Как лопата, втыкаемая в кучу камней, которые давно поросли мхом, — так и ажиотаж с похрустыванием вклинивался в скопление людей, встряхивал их, разбрасывал в разные стороны.
ПРЕЖНИЕ государства (в политическом смысле) сохранялись только номинально. Подобно тому, как у европейцев менялся цвет кожи, как их лица обретали арабские египетские негроидные черты, а разные языки сплавлялись в один тарабарский жаргон, сочетавший в себе наречия Севера и Юга, так же и государства утрачивали ранее свойственный каждому из них самобытный характер. Почти однородная человеческая масса населяла теперь обширный регион от Христиании[25] до Мадрида и Константинополя. Как в языковой, так и в политической сфере в разных областях просто преобладал тот или иной тип.
Постепенно — на протяжении двух последних столетий — все западные народы подпали под власть империи Лондон-Неойорк. Это была англосаксонская империя, в которой медленно перемешивались потоки темнокожих серых черных коричневых белых людей. Потом политические силы начали превращаться в труху. По мере умножения новых аппаратов и изобретений росло общее благосостояние. Жизнь стала легче, рабочий день у представителей почти всех профессий сократился. Одновременно обнаружилась специфическая опасность, связанная с этим периодом человеческой истории, — опасность, которой предстояло развернуться во всей чудовищности лишь в последующие века. Дело в том, что для обслуживания аппаратов не требуется много работников. В прежние времена излишек населения находил применение в войнах; теперь же активность людей можно было поддерживать только с помощью все новых изобретений, что приводило к разрушению старых отраслей промышленности и возникновению новых. В один из периодов относительного застоя, когда люди жили за счет открытий прошлых десятилетий и беспрепятственно пользовались их плодами, разразилась первая крупная, но не получившая огласки катастрофа. Владельцы фабрик и патентов на изобретения — промышленная элита, к которой стекались несметные богатства, — поначалу, чтобы удержать в повиновении плебс, удлиняли рабочий день, вводили промежуточные операции, даже останавливали мощные машины, что позволяло обеспечить дополнительные рабочие места. Возникла чудовищно разбухшая, роскошно оплачиваемая бюрократическая верхушка, занимавшаяся надзором и контролем. Но эти судорожные, беспомощные, обусловленные страхом меры оказались неэффективными. Предприятия почти задыхались, а поток людей, стремившихся в города, все ширился. Владельцы аппаратов уже не знали, как им поддерживать видимость полезной работы. Не знали, должны ли они требовать от своих технических и научных сотрудников новых изобретений, или, наоборот, демонтировать даже имеющиеся предприятия. С ужасом наблюдали они, как стекаются к ним богатства; странное чувство вины побуждало их отводить этот многоводный поток в сторону. Они отчаянно боролись с техникой, которая переросла их потребности, и с людьми, численность и плодовитость которых неуклонно увеличивались. Было время, когда промышленники — поначалу самостоятельно, а затем при поддержке государства — занялись организацией всеохватной системы общественного распределения денег и товаров. Речь шла о той части продукции, от которой промышленники добровольно отказывались. Промышленники, не афишируя этого, финансировали государственный аппарат. Казалось, они намеренно уклонялись — откупались — от необходимости самим принимать решения. Потом они наконец доросли до осознания своей роли. Когда деньги и товары стали утекать, они почувствовали, кто они и чем владеют. Некоторые, не желая брать на себя ответственность, отказались от своих предприятий в пользу государства. Но большинство встало-таки у кормила машины распределения, которая к тому времени действовала уже почти автоматически. Два-три поворота руля — и их мощные предприятия почти полностью обезлюдели. Промышленники хотели теперь регулировать иммиграционный поток, принимать решения касательно распределения благ. А поскольку государство и политическая верхушка тоже существовали за их счет, они вознамерились подчинить правительство своей власти. Когда начались голод и массовая миграция, владельцы машин застопорили поток распределяемых денег и товаров. Тут выступили на первый план политики. Они понимали, что нужно как-то решать проблему подвижных масс, представляющих угрозу. Этого-то момента и ждали промышленники. Они немедленно упразднили старую систему благотворительности. Во всех государствах давно осуществилось сближение между политической элитой и лидерами промышленности. Теперь последние отогнали государственных чиновников от кормушки, как прогоняют из курятника отощавшего лиса. Борьба сделалась неизбежной: фабриканты и политики, живущие за счет их подачек, оказались стоящими по разные стороны баррикады. В Бельгии, в Брюсселе, был нанесен долгожданный первый удар. В тамошнем парламенте один приглашенный туда представитель промышленников цинично заявил, что отказывается вести переговоры и вообще не признает так называемых общественных институтов. Этот парламент, дескать, был избран так называемым народом; на самом же деле народа нет, а существуют только владельцы фабрик, рабочие и паразиты, живущие за счет подачек. Следовало бы, дескать, запретить господам министрам выступать с речами об общественном благе, потому что в таких вещах господа министры не разбираются.
Уже на следующий день бельгийских министров отстранили от власти. Армия давно подчинялась технико-индустриальным концернам. Она состояла, как и повсюду в Европе, из молодых людей, которые прежде работали на фабриках и там научились изготавливать и использовать оружие, которым теперь владели. Они испытывали почтение только к мужчинам и женщинам, с которыми сталкивались на фабриках, и даже не представляли себе, чем занимаются так называемые политики. Массы же городского населения бунтовать не стали; их быстро успокоили. Они и сами были по-настоящему связаны только с машинами; и требовали только комфорта, хлеба и возможностей для свободного развертывания силы машин. В министерства, для проверки их деятельности, явились контролеры из центральных офисов технических и индустриальных концернов. Помещения этих министерств было решено использовать для других целей. Правительственные благотворительные организации были присоединены к тем центрам распределения и контроля, что существовали при крупных промышленных концернах.
Это событие в Бельгии, не получившее широкой огласки, оказало колоссальное воздействие на соседние государства. Не прошло и десяти лет, как их правительства, фактически давно превратившиеся в декоративные рудименты, уступили власть промышленным корпорациям: добровольно или по принуждению, отчасти — под давлением Англии. Парламенты-лишь-по-видимости, утратившие всякое значение, продолжали существовать. Но в больших резервуарах человеческой массы — городах-империях и градшафтах — образовались новые органы власти: сенаты, в которых главную роль играла технократическая элита.
ГРАДШАФТЫ лежали, свободно раскинувшись посреди природного пейзажа. Однако каждый из них окружил себя незримым кольцом оборонных установок. Периферия — необозримые пространства, заполненные горами реками озерами болотами, покрытые, словно сахарной глазурью, блочными многоэтажками, километровыми цехами, плотными или более разбросанными поселениями — была повсюду усеяна рядами невзрачных деревянных мачт. Они стояли без всякой связи друг с другом, похожие на очень высокие тополя с обрубленными ветками. Они казались путевыми указателями, ибо нередко на них имелись таблички с названиями дорог, — или были замаскированы под телеграфные столбы. Эти полые мачты заключали в себе — в качестве, так сказать, начинки — пучки скрученных металлических проводов. Все мачты монтировались на гранитных плитах, внутрь которых уходил конец кабеля. Провода имели разную форму. Нажав на рубильник — в городе, — можно было привести пучок проволоки в движение: тогда он выскакивал из навершия мачты. Подобно живой жесткой ленте устремлялся он вверх — и в тот момент, когда занимал строго вертикальное положение, начинал производить из себя убийственное вихреобразное излучение.
Городские округа — о чем тогда знали немногие — обзавелись оборонными заводами и поясами таких установок еще до Уральской войны.
Владельцы крупнейших предприятий и заводов-гигантов создали все это по тайной договоренности с сенатами, когда центральная власть в Содружестве европейско-американских народов ослабла настолько, что кое-где — в Южной Америке, на территории бывшей Греции, в Капской колонии, Южной Франции, а под конец и в Дании — возникли анархистско-милитаристские автономные государства. Такого рода мятежи нагнали страху на все континенты.
Господ промышленников встревожила новость о том, что заурядный инженер Бурдье с обидной легкостью овладел важным средиземноморским центром Марселем. В мгновение ока вокруг него собрались толпы приверженцев, вынырнувших из мрака городов и словно откликнувшихся на магический зов. А ведь он ничего особенного не сделал — только захватил, с горсткой подозрительных личностей, несколько электростанций и коллекторов энергии. Воспользовавшись подручными материалами, он очень быстро создал ужасное наступательно-оборонительное оружие, которое прежде не производилось лишь потому, что для этого не представилось повода. Он также впервые применил систематические помехи для летающих вокруг Земли аппаратов связи. Шаг за шагом, действуя втихомолку, он подчинил себе поселения и аграрные предприятия Прованса — и оккупировал всю Южную Францию, вплоть до Бордо. Под Бордо этот ловкач погиб от собственного оружия, потому что нечаянно направил одну из тех молний, которые производились его машинами и на расстоянии многих километров поджигали вражеский объект, не по диагонали вверх, а вниз, в землю. Молния, которую не успел отразить уже произведенный вверх, в облака, второй выстрел, сверкнула впереди, мгновенно обратив в пепел побледневшего Бурдье и сколько-то его солдат, слонявшихся в окрестностях лагеря, которых огнедышащее чудище поразило с тыла. Потом само оно с шумом догорело, распадаясь на части, в кипарисовой роще. Это случилось возле городка Бегль[26], на Гаронне. Основной отряд Бурдье после гибели предводителя попусту терял драгоценное время, тогда как оказавшиеся у него в тылу провансальцы, насильственно лишенные экономических связей с остальным миром, выжидали, критиковали завоевателей, смеялись. Так оно и продолжалось, пока из самого Марселя не выступил, никем не замеченный, отряд молодых горожан, проникнутых боевым духом, а с ними — банда нанятых на побережье марокканских головорезов; они сумели перехватить телефонограммы и распоряжения офицеров Бурдье, обманно включиться в эти переговоры, в определенный утренний час заманить пятьсот человек, составлявших корпус Бурдье, на поле к югу от Бегля — и, пока те ожидали неизвестно чего, разрушить их огнеметное оружие, их же самих уничтожить с помощью нескольких оставленных для этого аппаратов. Однако победоносный отряд, совершивший столь стремительную и удачную вылазку, вернулся в Марсель не в полном составе. Возвращения этой орды там ждали с не меньшим страхом, чем ждали бы самого Бурдье, к счастью уже ликвидированного. Еще находясь в пути, командир отряда получил предписание: быстро и без лишнего шума избавиться от марокканцев — поскольку те владеют теперь секретными сведениями, а может, заполучили и сами аппараты. Через несколько дней, когда отряд достиг берега быстротекущей красавицы Луары, командир разместил марокканцев на шести украшенных вымпелами судах, с которых доносилась веселая музыка, велел им плыть по реке, и сам тоже поплыл за ними, но с большим отстоянием. К судам марокканцев, ниже ватерлинии, были заранее прикреплены «пиявки» — маленькие емкости для затопления. Поэтому корабли один за другим начали уходить под воду — будто следуя неодолимому порыву; на самом же деле их затягивали туда миниатюрные подводные лодки: бесшумно плывущие рядом, стремительно уходящие на дно, прицепившиеся к ним цепями присосками щупальцами. Пустые эластичные стеклянные камеры, выдавленные вниз сжатым воздухом, который с яростью ударяющего молота обрушивался на их верхние пластины, мгновенно увлекали суда марокканцев за собой; сила «пиявок» с каждой секундой увеличивалась, а хватка их не ослабевала, пока корабль и такая лодка, уже опустившиеся под водную поверхность — которая разверзалась и снова белопенно захлопывалась, — не оказывались на самом дне темной реки, где в последних судорогах взбаламучивали песок, дергались, взвихривая воду. Оставшиеся в живых командиры-французы предугадали собственную судьбу. Солдатам они посоветовали рассеяться. Сами же — не ожидая, когда от них этого потребуют, — по одному появлялись на холмистой равнине перед Марселем и на глазах у собравшихся членов сената уничтожали попавшее к ним в руки оружие. Тем самым они избежали смерти, но не избежали своей судьбы: в городе их немедленно вытеснили из той сферы, где они работали прежде. Сенат стал более бдительным.
На протяжении какого-то времени каждый крупный африканский европейский американский город мог считать, что обезопасил себя от определенного рода угроз. Повсюду сооружались укрепленные энерго-распределительные станции, местонахождение которых держалось в тайне. Правда, оставалось неясным, каково оптимальное число людей, которые должны знать о существовании этих мощных хранилищ энергии. Люди больше не боялись, как в прошлые века, артиллерийских обстрелов и бомбовых ударов. Вражеские снаряды могли устремляться в заряженный энергией воздух. Он был для них слишком плотен, как земная атмосфера — для метеоров, попадающих в нее из разреженного эфира. Уже за несколько километров от города движение снаряда замедлялось под воздействием противонаправленного электрического вихря, порождаемого теми самыми мачтами, — и в конце концов снаряд падал на землю в виде раскаленной пыли. Недостаток таких больших установок заключался в том, что электрические вихри устремлялись вертикально вверх, образуя защитный слой над городом, в то время как внизу — до уровня крыш домов — длительную защиту обеспечить было нельзя. Потому что выбрасываемая мачтами разрушительная энергия сжигала то, что попадалось ей на пути. Если бы мачты включили, запрограммировав их на высоту домов, то уже через секунду всё вокруг — камень дерево человеческая плоть металл — превратилось бы в единое раскаленное варево, обуглилось бы и искрошилось, как если бы на целый город вдруг выплеснули едкую щелочь.
Со времени упомянутых мятежей жители всех стран и кантонов постоянно дрожали от страха, о котором предпочитали умалчивать, от которого шутливо отмахивались, но от самих себя скрыть его не могли: что можно втайне проштудировать любую опасную науку и что найдутся сильные и упорные личности, наподобие Бурдье, которые обратят ее себе на пользу. Постепенно в городах сформировался новый господствующий класс. Те, кто принадлежал к нему, знали и умели всё: они сами в свое время корпели над чертежными досками, конструировали различные модели, работали в лабораториях с газами и полезными ископаемыми. Из их рядов выходили конструкторы технических установок и цехов, владельцы фабрик. Такие люди начали ограничивать доступ к определенного рода знаниям. Чужаки или те, кто не пользовался их доверием, напрасно пытались попасть в специализированные школы. Им с улыбкой преподносили устаревшие сведения, позволяли выполнять только какую-то часть работы. Математика химия электроника биология радиотехника инженерное дело — все это стало уделом избранных, число которых с каждым десятилетием сокращалось. Над ними осуществлялся строгий надзор. С санкции органов политической власти. Теоретические науки были окутаны покровом тайны. Научные дисциплины намеренно дробились, чтобы никто, кроме посвященных, не обладал широким кругозором.
ОДНО ВРЕМЯ казалось, что опять будет введено рабство. Неисчислимые орды цветных и метисов из африканских стран, которые волнами накатывали на Европу и довольствовались общедоступными знаниями и удовольствиями, способствовали усилению такой тенденции. В испанских и итальянских градшафтах, где наплыв чужеродных масс был сильней, чем в других местах, а правящая элита отличалась эмоциональностью и нетерпимостью, начались инциденты, требующие быстрого изменения привычных способов обращения с плебсом. Господа из Сан-Франциско и Лондона уже давно советовали своим коллегам из Барселоны Мадрида Милана Палермо проявлять большую бдительность и строгость. Нельзя, говорили они, обращаться с чужаками, которые с молоком матери впитали культ лунного божества, а теперь за глоток пива продают и свое имущество, и свою рабочую силу, так, как если бы это были люди северного происхождения. Они, конечно, должны усваивать западную и северную культуру — но именно усваивать, а не заглатывать. Потомки же берберов и хауса, порывистые и навязчивые, в принципе не способны с уважением относиться к чему бы то ни было…
Миланец Равано делла Карчери, грузного телосложения человек с бычьей шеей, чей дед еще успел поохотиться на слонов с черными рабами, только и ждал первого мятежа рабочих на своем стекольном заводе, более того — сам такой мятеж провоцировал. Он нарочно на время ослабил вожжи, чтобы преподать урок своим легкомысленным друзьям. Когда же потом застрелил двух мулатов, рабочие разгромили его директорский офис в центре Милана. Он притворился, будто спасается бегством, бросив все на произвол судьбы. Но ему хватило времени, чтобы с насмешкой понаблюдать, как разгоряченный народ наводняет заводские цеха. Мятеж, вопреки ожиданиям, не застопорился, едва начавшись. Заварушка, устроенная рабочими Карчери, привела к беспорядкам на зависимых от него заводах, принадлежащих Санудо и Хорци; а затем перекинулась и на соседние предприятия в Пизе. Квартал, где жили чужеземцы, был взбудоражен, человеческие волны выхлестывались на улицы, люди пели привезенные с родины песни, делились на землячества, в своем дурацком возбуждении выкликали жен и детей. Все это напоминало праздничное гулянье. Со счастливым видом смотрели рабочие на нескончаемые низкие цеха, которыми когда-то восхищались — и к которым теперь подбирались со страхом, будто под взглядами демонов; вот уже на крышах цехов замелькали черные плоские лица, потом — растерянно замерли.
После того, как еще и пищевому предприятию, принадлежащему Морозини, а также двум подземным производственным линиям довелось увидеть такого рода африканские кульбиты, пестрая орда крикунов понеслась к зданию городского сената, чтобы заставить сенаторов уйти в отставку. Они так торопились, будто вся проблема заключалась в том, кто прибежит первым. Равано делла Карчери присутствовал при этой аудиенции. Два главаря депутации, два мулата, уже успевшие накинуть поверх рабочих комбинезонов галабии, не пожелали с ним поздороваться или не узнали его — хозяина их завода. Это повергло Карчери в такую ярость, что он не смог, как намеревался вначале, остаться в стороне, за высоким креслом председателя. Он, топнув ногой, подошел к обоим, рванул их за грудки, разодрав рубахи: дескать, они что — забыли, кто он?! И вообще, какого черта они здесь делают в рабочее время? В ответ на их сдержанный недоумевающий смех и реплику, с подхихикиваньем, что, дескать, пусть он для начала вернется на свой завод и посмотрит, что теперь болтается там на крыше (тут мулаты переглянулись с ухмылкой и замычали от удовольствия), Карчери ухватил одного из них за галстук, свисавший поверх комбинезона, и прохрипел, чтобы они проваливали. Тут сильный мулат стряхнул его с себя, и он растянулся на полу. Мгновенно вскочив, Карчери повис было на шее обидчика, но тот с силой швырнул его на землю, а подбежавшие цветные стали еще и пинать ногами — в присутствии господ сенаторов, которые отводили глаза, стискивали руки, бледнели и кусали губы, пока их охаживали ремнями. С ремнями в руках, изрыгая грязные ругательства, наступали рабочие на сенаторов, которым никто в этот момент поддержки не оказал, что бы они о себе ни воображали. Сенаторам даже не дали времени на размышления, под грубым давлением цветных они вынуждены были немедленно покинуть зал заседаний. Карчери, находившегося в полуобморочном состоянии, его коллеги подняли с пола — осыпаемые насмешками членов рабочей делегации, которые тем временем развалились в сенаторских креслах и завладели переговорными аппаратами. Когда сенаторы ступили за порог, на них, в довершение всего, обрушился град палочных ударов: седому толстяку Санудо, который помогал Карчери идти, удар пришелся по руке и сломал ее; в результате Карчери, едва державшийся на ногах, упал; цветные выкатили его из комнаты, как выкатывают бревно, с треском захлопнули дверь и начали зачитывать по радио свой хвастливый манифест. Карчери пришел в сознание в комнате на первом этаже, где сенаторы, спустившись по черной лестнице, обрели временное убежище. Выглядел он ужасно: зубы ему выбили; один из зубов пробуравил язык, из-за чего связной речи не получалось; на лбу — громадные синяки. Откинувшись на спинку скамьи, Карчери судорожно глотал воздух, плевался кровью, опорожнял одну рюмку брантвейна за другой. И мысленно проклинал себя за то, что полез в драку ради своих никчемных коллег.
Старый Санудо сидел на полу. Ему разрезали рукав; он плакал. Карчери, с распухшим лицом, пробурчал:
— Вы теперь делайте, что хотите. Я же впредь буду ориентироваться только на себя.
И потом, когда они начали шепотом обсуждать случившееся, он, не меняя позы, упрямо повторял: «Делайте, что хотите. Что хотите». Они совещались — в то время как в коридорах за закрытой на засов дверью гремели чужие песни, — куда им теперь податься, чтобы переждать неприятные события. И молодые, и те, что постарше, единодушно считали, что этот мятеж захлебнется еще быстрее, чем прежние — военные — мятежи. Сенаторы пожимали плечами, смотрели на бледные лица друг друга, жались к стенам и думали: все равно раньше или позже злая судьба их настигнет; по сути, им повезло уже в том, что они продержались так долго.
— А что будет дальше? — проскулил Санудо.
— Когда? — Карчери с трудом разлепил распухшие веки.
— Когда нас больше не будет. Они вот говорят, нам повезло уже в том, что мы продержались до сих пор. Так что же будет дальше? Эти-то что умеют? Мы-то им, пьяницам, отдадим все. А что они с нашим добром сделают?
Карчери попытался улыбнуться:
— Могу себе представить. Мы после этого еще пару годков протянем, если, конечно, они не перебыот нас от скуки. Они в своем воодушевлении, возможно, вернутся к родным обычаям и просто нас всех сожрут. Я поздравляю вас всех — вы получите теплые жилища, в их желудках. Вашими соседями будут чеснок, сельдерей и коньяк.
Когда шум снаружи затих, они потихоньку выбрались из здания. Дошли до площади перед ратушей. Их никто не узнал. Настроение, царившее на ближайших улицах, было смесью радости, детского добродушия и кровожадности. Бунт еще не распространился по всему Милану, но на улицах уже дрались за место в иерархии и за добычу. И уже видно было, как некоторые ушлые европейцы примазываются к цветным, чтобы потом возглавить их движение, как прислушиваются к выступлениям митингующих, которые скапливаются повсюду, как отзывают в сторонку самых умных ораторов, как ведут кого-то с собой в полнящееся ревом здание ратуши.
Равано делла Карчери пережил определенно пошедший ему на пользу приступ праведной ярости, когда на дороге к северу от Милана вдруг раздались хлопки кнутов и из-за поворота выскочили лошади, на чьих спинах стояли во весь рост цветные наездники; эти циркачи вскидывали руки, животные фыркали. Потом ноги наездников оказались в горизонтальной плоскости, а коричневые торсы свесились чуть ли не до земли. Дикари — они никогда не подчинят себе коренных итальянцев и их заводы; так что все складывается к лучшему… Сенаторы поспешно свернули в пиниевый заповедник, и Карчcери ущипнул за руку Джустиниани, черноволосого молодого человека с желтовато-бледным нервно подрагивающим лицом; молча кивнул на проносящуюся мимо дикую охоту.
Джустиниани задрожал, отвел глаза:
— И я должен смотреть на это… Мне стыдно. Я не хочу долго жить, если придется смотреть на что-то подобное.
— Ты слишком молод. Взгляни на мое лицо. Еще сегодня утром ты не поверил бы, что такое возможно. Не плачь. А то я сам заплачу. Как они швырнули меня на землю… Кто это, собственно, был — тот, кто пнул меня ногой?
— Не знаю.
— А я бы очень хотел узнать. Профессионал… Я бы предпочел, чтобы ему отрубили не голову, а ногу.
Молодой человек обхватил Карчери сперва левой, потом и правой рукой, простонал:
— Тогда я буду плакать за тебя, раз уж я такой. И я скажу тебе, Карчери: думай обо мне что хочешь, из-за моих слез, но я не собираюсь оставаться тихоней. Я стоял вместе с другими в этой толкотне, когда на тебя напали и случилось ужасное. Мы все оказались… беспомощными. Я-то не был таким. Но от других это ощущение, это подлое ощущение беспомощности передалось и мне; я мог бы и один стоять рядом с теми, я бы даже ради тебя не заставил себя шевельнуться. Но: я уже достаточно наказан — тем, что смотрел на такое. Один раз это случилось, но больше не повторится.
— Со мной уж точно не повторится, Джустиниани. Да и они вторично ко мне не полезут. Они, небось, решили, что с меня хватит. Но есть ведь и другие, не только я, а с ними почему бы и не попробовать свои силы… Что ты, к примеру, скажешь о стройном молодом человеке, черноволосом и с неудовлетворенным выраженьем лица, который вздумал бы однажды проводить до дому этого проклятущего Равано делла Карчери… Твое личико, которое матушка всегда так старательно мыла припудривала поглаживала смазывала кремом, — они бы тогда по нему смазали еще раз. У них есть и славная пудра — песок африканских пустынь, галька с Атласских гор, — ты в этом еще убедишься. Поцеловать мне, что ли, твое нежное личико — а, малыш? Думаю, завтра это уже не удастся…
Они пошли дальше; Джустиниани опустил голову, взглядом уперся в траву, наморщил лоб:
— Ты ни в чем не знаешь удержу, Карчери. Открой свои карты. Скажи мне прямо, что у тебя на уме. Я происхожу из старейшего рода нашей страны, ты тоже. Я не поддамся. Вонючим африканцам. Этому сброду, чья сила заключена — где? В чреслах. В мошонках мужчин, в бабских чревах. Эти болтливые обезьяны толстобрюхие попугаи… Мне стыдно даже говорить о них как о людях. Они только что слезли с деревьев и плевать хотели на нас…
— А мое разбитое лицо? А сломанная рука Санудо?
— Не надо, Карчери. Дорогой, не напоминай мне больше об этом.
Тут Карчери потянул молодого человека в сторону, расположился с ним под деревом, спросил, точно ли поблизости никого нет. И потом, привалившись к Джустиниани, забормотал, помогая себе жестами. Дескать, не надо говорить слишком громко. Молодому человеку лучше проявлять осторожность. Даже по отношению к людям своего круга. Если бы они услышали его рассуждения о крови, старейшем роде и так далее, их реакция помогла бы ему кое-что понять…
— Сколько вообще осталось этой старой крови? То есть людей, в чьих жилах нет ни капли африканских примесей? Лучше не будем об этом. Еще одно-два поколения, и всем нам придет конец. Мы станем десертом — так сказать, шоколадом, бутербродами для пикника; основная же пища будет сплошь желтой и черной. От Тибра до По будут странствовать верблюжьи караваны. Я бы тоже предпочел, чтобы эти африкашки были зелеными, как трава, — тогда бы я их растоптал: смотри, вот так. Но твои друзья, мошенники, уже сейчас готовы идти на уступки чужакам. И кровь их мало стоит. Им плевать, будут ли они существовать и завтра, — им лишь бы выжить сегодня. Мошенники, да, — но мошенники беспомощные. Счастье еще, что Санудо сломали руку. Это они заметят скорее, чем мое изуродованное лицо, это их разозлит больше. Наши братья, наши друзья! Трусливый сброд, подонки, заслужившие свою участь. Знаешь, что бы я сделал теперь, если б не моя распухшая рожа?
Он перешел на крик; юноша, сидевший с ним рядом, испуганно зажал ему рот.
— Я бы отправился к каннибалам. Перешел бы на их сторону. Да. Я научил бы этих вонючек, как им вести себя дальше. Сделай это ты! Пусть они сожрут все! А, ладно. Один народ, одна банда подонков…
— Тише, — Джустиниани прижался к нему. — Ну, успокойся. Теперь ты излил душу. Сказал, что хотел. Помолчи. Теперь я тебе кое-что расскажу, про траву. Взгляни, Карчери, прошу тебя, — рассмотри этот мох на дереве. А вот и трава. Она ярко-зеленая; сейчас тебе, наверное, плохо видно. Но я тебе ее опишу. Тут есть — пощупай — стебли очень длинные, короткие и средней длины. Их можно протянуть между пальцами — ну возьми же, возьми несколько, я сейчас объясню, зачем. Протяни их медленно между пальцами, только смотри не порежься, у травы острые края. Это просто стебли травы. Так устроены они все. А знаешь, где я взял те, которые ты держишь в руках? Все эти стебли? Парочку — из-под твоих ног, с того места, куда ты только что наступил: это те африканцы, которых ты поначалу хотел растоптать. Они еще гладкие, они снова выпрямились; некоторые, правда, надломились, но таких очень мало. А вот эти… пострадали от твоей головы: ты, Карчери, в гневе катался по земле и придавил их; им досталось по-крупному, но и они еще живы. Думаешь, я имею в виду африканцев? Возможно. Но важнее другое: сам я тоже такой; и ты, Карчери, такой. Я не пойду к темнокожим каннибалам. Я лучше прислушаюсь к травинке, которая и под пятой спокойно продолжает расти. В старых песнях, песнях благочестивых людей, о траве часто рассказывается так, как если бы она имела сходство с человеком или человек — с ней. Когда над травой проносится сильный ветер, она исчезает бесследно. Все это верно. Но ведь трава потом каждый раз вырастает снова. Что же важнее: уход или возвращение? Я принимаю сторону возвращения.
Тот, что лежал, прикрыл скрещенными руками упавшую набок голову:
— И ты, Джустиниани, думаешь, что так легко разделался с пестрорубашечниками? Хотел бы я разок посмотреть на тебя, когда толкотня порождает страх. Хотел бы я посмотреть…
Карчери с трудом поднялся на четвереньки; пока другой помогал ему выпрямиться, этот силач прорычал:
— Вы все гроша ломаного не стоите. Ты что себе вообразил? — Тут он качнулся вперед и продолжил, прикрыв рукой рот. — Ты думаешь, пестрорубашечники меня напугали. Тем, что захватили фабрики. Да я уже давно припрятал в другом месте — на крайний случай — парочку портативных орудий, и у Санудо тоже найдется несколько: замечательные штуковины. На вид они ничего из себя не представляют, а вот если ты на них взглянешь, то ничего из себя не представлять будешь уже ты. Лучшее зеркало для людей определенного сорта: они в него взглянут и обретут Ничто. Мы могли бы с такой штучкой — ночью или поздно вечером, когда на улицах не протолкнешься — прогуляться к сенату. Они теперь говорят «магистрат»: думают, надо полагать, что так больше похоже на северную языковую похлебку. Мы могли бы им добавить заправки для их супчика. Я считаю, в качестве ингридиентов пригодились бы Санудо, Морозини и прочие наши друзья. Или ты из их партии? Скажи, что согласен. Ты ведь как стебель травы: простодушный, но неистребимый.
Вечером все они встретились за много миль от центра Милана, в одном прохладном подземном доме. Одинокая мраморная колонна поддерживала свод помещения с лестницей, сплошь заставленного и увешанного вьющимися растениями в кадках. Колонна мерцала то матово-белым, то солнечно-желтым светом. Но вскоре светились уже только глаза собравшихся, серебристые или золотистые плащи и руки, эти плащи придерживающие. Все вокруг тонуло во тьме, лишь розоватый багрянец перебегал с одной груди на другую: лучи багряных шариков падали на дряблые подбородки, на задрапированные ссутулившиеся тела, на осторожно переступающие босые ступни… Согнувшийся в три погибели, плотно закутанный седовласый Санудо предложил своим молчаливым гостям, разлегшимся на ложах, воспользоваться имеющимся у них оружием, чтобы, так сказать, расчистить вокруг себя пространство.
— Мы обязаны это сделать, — простонал он, — хотя решиться на такое мне нелегко.
Кто-то спросил, о каком, собственно, оружии идет речь, после чего опять повисло глухое молчание. Санудо, принужденно улыбаясь, поднялся на ноги, бросив: «Мы должны их поблагодарить за то, что они оставили нам время на раскачку»; и заковылял к двери, чтобы, ухватившись за одно из вьющихся растений, привести в движение тихую паутину под сводом: по ее нитям проникло в комнату далекое детское песнопение.
Санудо:
— Насколько я знаю, среди нас еще есть господа, которые скрывают свое мнение; хотелось бы их послушать. Было бы прискорбно, если бы им позволили молчать и дальше. Я бы, к примеру, охотно узнал, о чем умалчивает Карчери.
Карчери, грубо рассмеявшись:
— Что ты себе вообразил, дорогой?
— Ты затаился и ждешь, как поведем себя мы. Хотя влип в эту заваруху точно так же, как остальные. Ни меня, ни других ты ни во что не ставишь, но ведь в одиночку даже тебе не выстоять.
Карчери тяжело приподнялся, обеими руками опираясь о ложе, и прорычал:
— Я, говоришь, ни во что не ставлю других. А эти другие — во что они ставят меня? Разве не предупреждал я вас еще десять лет назад, когда к нам одно за другим прибывали суда из Алжира из Сенегала из Триполи и каждое выплескивало на нас, как ведро с помоями, потоки людей? Разве не предостерегал я вас в этой самой комнате? Уже тогда речь шла о том же: дескать, на крайний случай у нас есть оружие! О нем никто не знает! Тайное оружие! О, это ваше таинственное оружие… Не удивлюсь, если среди пестрорубашечников найдутся счастливчики, обладающие точно такими же аппаратами; возможно, они их увидели во сне — но вам от этого будет не легче.
Санудо покачал головой; Микьели и Фаскарини, усатые гордецы, поднявшись со своих мест, встали справа и слева от Карчери, переглянулись.
— Так мы, по-твоему, должны — Санудо со смиренным видом погладил свою больную руку, — не пускать больше к себе чужие корабли, может, даже топить их? У тебя, вероятно, особые планы, которыми ты не желаешь поделиться. Мы ведь, в конце концов, живем не во времена старых центрально-африканских колоний. Мы имеем дело с людьми.
Карчери вскочил с ложа, взмахнул руками:
— То-то и оно! Мы имеем дело с людьми. Мне что, будьте добренькими. Хольте их и лелейте, чтобы они ели сахар из ваших рук. Правда, они даже этого не хотят. Мы не скупимся на их кормежку. Но они хотят большего. Мы им вообще не нужны. Они не хотят ничего, им лишь бы от нас избавиться. Ну и доставьте им такое удовольствие. Они же люди. Их нельзя лишать собственной воли. И потом, мы ведь умнее их. А кто умнее, тот и уступает.
— Так дело не пойдет, — усатый низкорослый Микьели аж подпрыгнул. — К чему эти околичности. Скажи прямо, что ты имеешь в виду. Почему, по-твоему, мы не должны применить те средства, которыми располагаем.
— Вот и я о том же, — фыркнул толстяк с опухшим лицом. — Этого ты не говоришь. Ты говоришь, что наше оружие смехотворно, бессмысленно. Ты, мол, не хочешь, словно охотничья собака, искать потом в кустах подбитую дичь.
— И не буду. Не доставлю вам такого удовольствия.
— Что ж, — взревел Микьели, шевельнув пальцами перед своим лицом, — что ж это за экивоки такие? Оружие, которое у тебя есть, ты применять не будешь. Но другие средства, которые у тебя есть, ты готов применить… Что ты мелешь, Карчери… Мы ведь не дети.
После паузы, во время которой он пристально смотрел на возбужденного усатого сенатора, хитрый Карчери расправил могучие плечи, вздохнул с нескрываемой апатией, сбросил плащ на ложе, так что образовались изящные складки, и начал шептаться с Джустиниани. Колонна светилась теперь очень ярко, заливая помещение естественным дневным светом.
Санудо бросил на Карчери тревожный взгляд:
— Я вижу, Карчери не изменил своей прежней позиции, согласно которой должно случиться то-то и то-то. Однако что именно должно случиться, он нам не говорит. Я… старый человек, Карчери. Я, в отличие от тебя, не принадлежу к старинному европейскому роду. Прошло не так много времени — горстка десятилетий — с тех пор, как мои предки бегали по пустыне и были погонщиками верблюдов, выращивали финиковые пальмы или определяли места для рытья колодцев: как те, снаружи, что сейчас держат нас в кулаке. Мне легче… казалось бы, легче, чем тебе, капитулировать перед ними. Это даже не была бы капитуляция. Я бы без труда нашел к ним подступы. Но я этого не сделаю. Чему-то я все-таки научился. Что-то вошло в мою кровь. Я полон решимости не уступать им то, что создали мы и наши предшественники. Пусть даже мне придется раздавить их, словно насекомых, между пальцами.
Карчери, как бы неохотно и даже с мнимой сонливостью: он-де не хочет продолжать дискуссию. Что он мог, он уже сказал. Джустиниани молчал, повинуясь взгляду Карчери. Карчери же определенно уклонялся от участия в общем деле. От Санудо потребовали, чтобы он быстро раздал оружие — всем, на кого можно положиться. Они решили предпринять вылазку прямо сейчас, пока победивший сброд еще опьянен одержанной победой. Санудо заклинал Равано делла Карчери, опять улегшегося на ложе, поддержать остальных. Но тот лишь отрицательно качнул головой, как и Джустиниани.
ОНИ — около двухсот человек из господствующего слоя — в ту же ночь воспользовались тем обстоятельством, что цветные, уже овладевшие Миланом, праздновали победу, и напали на них. И потерпели полную неудачу — еще когда группировались вокруг выбранного для атаки центрального района на площадях, лежащих в стороне от главных магистралей, когда прятались за кустами в парках. Их аппараты, разной конструкции, рассчитанные на разные точки приложения, с разной телемеханикой, разными проникателями, преодолевающими прямой или зигзагообразный (из-за промежуточных механизмов) путь, — все эти аппараты отказали. Дело в том, что состояние равновесия в нижнем атмосферном слое было нарушено цветными, которые — отчасти увлекшись игрой, отчасти из страха — толпились возле всех преобразователей энергии и коммутаторов, бессмысленно включая и выключая аппараты. В последующие дни все тайные попытки повторить вылазку привели к такому же результату; тут сказалось еще и другое обстоятельство: транспортабельное оружие, очень чувствительное, не могло работать из-за интенсивного солнечного излучения, наблюдавшегося в те дни. Аппараты должны были, по идее, бесшумно выводить из строя обитателей целых домов — на самом же деле они работали вхолостую.
В то время в Южной Европе женщины относились к самым активным общественным элементам. Они сильно изменились под воздействием ужасной экономической борьбы, которая велась в предшествующие эпохи, когда еще не было недостатка в человеческом материале. Повсюду браки и неравноправные союзы между мужчиной и женщиной разрушались: из-за того, что мужчинам приходилось в этой экономической борьбе жертвовать женами и дочерьми. Особо жестокими — во всех странах, где народы тесно переплелись, — оказались десятилетия, когда конкуренты сражались друг с другом не на жизнь, а на смерть, но одновременно наблюдался беспримерный прогресс в плане новых изобретений и покорения сил природы. Когда же напряжение спало, когда, в результате великих открытий, начался период благоденствия и широкие массы пресытились изливающимися на них благами, тогда-то и выяснилось, что мужчины и женщины уже не такие, как прежде. Белые мужчины вдруг обнаружили рядом с собой — помимо цветных африканцев, безудержно устремляющихся (или: безудержно приманиваемых) в Европу, — еще одно племя белых существ, которые были и вместе с тем не были им соприродны. О которых белые мужчины не знали: нужно ли с ними воевать, или лучше вступить в союзнические отношения. В действительности не происходило ни того, ни другого. Женщины делали что хотели, — причем, в отличие от мужчин, без каких-либо сантиментов. К ярости белых мужчин, они не заботились о чистоте белой расы и охотно смешивались с цветными. Мужчины отвергли прежде распространенную в тропиках практику половых связей между белыми и цветными, но женщины этому решению не подчинились: они продолжали, особенно в сельских местностях, делать то, что мужчины когда-то делали в тропиках. Такая мода держалась всего каких-нибудь полтора столетия. Но этого хватило, чтобы на горизонте обозначилась новая опасность. Белому человеку, чтобы не захлебнуться среди потока иноплеменников, нужно было как-то себя изолировать. В то время, правда, только заурядные женщины смешивались с чужеземцами, захлестывающими их страны. Представительницы же более сильного типа — авторитетные участницы политической жизни, могущественные владелицы и создательницы гигантских технических установок, опытные и отчаянно дерзкие женщины-экспериментаторы, просто сильные человеческие особи с широким шагом, испытующим взглядом и жесткими чертами лица — в своем кругу выработали представление, что именно они являются высшей расой. Они отступили в ту область, где, как им казалось, были застрахованы от новых неудач: стали авангардом борьбы за процветающую, мощно развернувшуюся и продолжающую развертываться технику. В детстве все они видели мало материнской любви; и, соответственно, сами едва ли были способны на материнскую любовь.
Они-то и спохватились первыми, когда Миланскому градшафту стало грозить сокрушительное поражение. Те сомнения, которыми мучились мужчины, особенно больные и пожилые, им были неведомы. К чужакам женщины относились с чудовищным недоверием. Как, впрочем, и к мужчинам, принадлежащим к тому же, что и они, народу, к тому же социальному слою. Им бы и в голову не пришло препоручить мужчинам (которых они, после того как добились равноправия, в большинстве своем ненавидели, а порой даже презирали) решение важных проблем. Немало было и таких женщин, которые боялись, что мужчины, желая отомстить, выдадут их чужакам; или предполагали: мужчины, дескать, потому поддаются врагу, что хотят избавиться от господства женщин, за упрочением которого следили с чувством стыда, потому что до сих пор ощущали себя прирожденными господами. Итак, женщины спохватились. А поскольку они не владели теперь смертоносным оружием, они просто отправлялись — в чем были, в красных и синих тогах, одежде благородных дам, — в те места, где производятся-преобразуются-распределяются массы энергии, беззвучные и все же буйствующие; и пока этих женщин подводили — с довольным и хамоватым видом — к совершенным машинам, больше им не принадлежащим, они пытались заколоть или застрелить самого знающего из своих провожатых. Во многих случаях это удавалось. Женщину после совершенного ею покушения прямо на месте убивали; энергостанция на короткое время прекращала работу или вообще ломалась: до этого ее доводили узурпаторы, ибо не подпускали к машинам никого, в ком не были абсолютно уверены; тут сказывалась подозрительность, свойственная кочевникам. Принимая это в расчет, женщины посылали очень молодых соблазнительных девушек из своего окружения для мнимых переговоров с новыми господами. Девушки должны были притворяться перебежчицами, вступать в половые отношения с похотливыми чужеземцами и как можно скорее добиваться того, чтобы их допустили к проводам и преобразователям энергии. Владычицы давали напутствие, наполовину приоткрывавшее тайну: девушки должны были говорить, что согласны служить победителям, если только те не попытаются их поработить. В то время судьба Милана — а по сути и всей Южной Европы — висела на волоске. Не сговариваясь между собой, так называемые деловые женщины, которые уже тогда образовали подобие союза, были готовы бросить в беде мужчин с таким же, как у них, цветом кожи и служить чужакам. В Милане юные обольстительницы сообщали свою опасную полуправду коричневым и бронзовокожим мужчинам, которых она вполне устраивала. В результате, однако, этим умным посланницам выпадала судьба, отбрасывавшая их далеко назад, в самые ужасные для женщин эпохи: после того, как они подвергались массовому изнасилованию-поношению, в котором участвовали и ликующие африканки, их отдавали в качестве рабынь старикам.
Равано делла Карчери, Джустиниани, Санудо через месяц после начала мятежа покинули Миланский градшафт; пешком, со многими опасностями, добрались до Алессандрии[27], а оттуда, воспользовавшись воздушным сообщением, — до Генуи. Они обратились за помощью к Генуе, Марселю, Бордо. Джустиниани полетел в Лондон, в центральную резиденцию правительства Западной империи. В Лондоне, как и следовало ожидать, ему объяснили, что о вмешательстве центральной власти речь может идти лишь в том случае, если будет признано, что защитные меры, предпринятые на местах, оказались безуспешными. Джустиниани, который очень спокойно рассказывал о случившемся, чувствовал на себе недобрые взгляды. Лондонцы заявили, что миланские власти, по всей видимости, не способны сами справиться с ситуацией; так не лучше ли вернуться к той практике, когда членов миланского магистрата назначали из Лондона? Неужели миланцы не понимают, какую опасность навлекают не только на себя, но на всех, когда допускают потенциальных противников и строптивцев к важным сведениям (или им такие сведения выдают): ведь это как если бы шкаф с ядовитыми веществами оказался в распоряжении свихнувшегося аптекаря и тот отравил бы половину городка; или как если бы, в прежние времена, какой-нибудь полк — по халатности — оставил свою артиллерию врагу. Рим Марсель и Бордо, сами пока свободные, но уже почуявшие угрозу, заявили, что готовы помочь, но одновременно — вспомнив о собственных интересах — потребовали гарантий от повторения в будущем подобных катастроф. В Риме вернувшийся Джустиниани привлек всеобщее внимание своим отчетом о лондонских переговорах; упреки лондонцев в его адрес показались римлянам оправданными и возбудили гнев как против Милана, так и против Лондона. Рим, в результате миланских событий поставленный под угрозу, а также Генуя и Бордо пожелали установить контроль над Миланом и подчиненными ему территориями. Миланская делегация была вынуждена согласиться и подписать соответствующие документы: иначе ее не признали бы правомочной. Что же касается Милана, то, поскольку тамошние источники энергии оказались в руках мятежников, новые покровители сочли необходимым уничтожить ряд важнейших регионов этого градшафта. Что и было осуществлено через четыре дня, спустя ровно двадцать дней после начала мятежа. Сожженный и задушенный город вернули его прежним хозяевам.
Угрюмый Санудо, тяжело переживший случившееся, в новом Милане уже не играл никакой роли. К сенату был приставлен контролер, эмиссар из Лондона. Карчери, решив, что его час пробил, попытался захватить власть, но столкнулся с сопротивлением женщин, с их злобным оскалом. Молодой Джустиниани поначалу поддерживал медведя Карчери, который открыто признал, что намеренно спровоцировал конфликт и вот теперь, дескать, покажет всем, как нужно обращаться с врагами. Однако такой цинизм сделал Карчери неприемлемой фигурой для многих мужчин и практически для всех женщин: коренные итальянцы, в большинстве своем глубоко разочарованные, опасались его коварства и жестокости. Равано делла Карчери недолго оказывал влияние на судьбы Южной Европы: счастье изменило ему в тот миг, когда он вступил в борьбу с Джустиниани, не желавшим ему подчиниться. Покушение Карчери на Джустиниани, внезапно ставшего главной мишенью для его ярости, не удалось. А уже на следующий день сам Карчери скончался от ран, полученных в результате обрушения его дома; взрыв дома организовали женщины. Действуя энергично и отважно, Джустиниани, этот желтоликий стальной клинок, сумел привлечь подозреваемых к суду. Его рука, которую на протяжении последующих двадцати лет чувствовали на себе все южные градшафты, была не менее жесткой, чем рука его убитого друга Карчери, чей разрушенный дом он велел окружить решеткой и сохранить как мемориал. Он отбил атаку женщин и много лет удерживал их в узде. Но потом, отчаявшись в своем одиночестве, отошел от дел и, как сотни его современников, закончил жизнь, скитаясь по заманчивым клоакам Европы и Америки — городкам средиземноморского и атлантического побережий. То было время женских союзов, объединений дерзких и непобедимых, время постепенного отмирания власти мужчин. Джустиниани не спасся от ярости женщин даже в Тарабулусе на берегу Большого Сирта.
ПАДЕНИЕ Милана в начале двадцать третьего столетия инициировало — сначала в Риме, а затем и в связанных с ним городских центрах Южной Европы — движение за ограничение доступа к знаниям и средствам осуществления власти, что повлекло за собой разделение общества на очень маленький господствующий класс и гигантский слой плебса. Трупы сотен тысяч цветных и метисов по берегам реки По еще не успели сгнить в немотствующей земле, когда под Дюнкерком, на бурном Северном море, встретились мужчины и женщины из разных стран и градшафтов, съехавшиеся туда по требованию из Лондона. Тайная встреча на продуваемом всеми ветрами, по-осеннему холодном побережье… Лондонцы знали, что они намереваются предпринять, другие делегаты тоже вскоре узнали. Развлекаясь в игорных домах, совершая прогулки под парусом и пешие прогулки в дюнах, отдыхая в палатках для пикников, они пришли к результатам, которыми с репортерами делиться не стали. Впрочем, те и без того очень скоро поняли, что речь идет об ужасающе серьезных вещах, — такое чувство внушало поведение представителей Лондона и Неойорка. Лондонцы, как всегда настроенные пессимистично, намекали на близкий конец Западного мира.
Мужчины и женщины, которые представляли имперское правительство и предъявляли собравшимся определенные требования, были отмечены признаками ультра-западной расы. Дело в том, что индейские племена Северной и Южной Америки в позапрошлом веке, когда рождаемость у белого населения резко понизилась, распространились по всей Канаде и Бразилии. Как работающий «вспомогательный» народ, они были нужны Лондону главным образом в период англосаксонского проникновения в Южную Америку, а потом… отчасти хлынули на европейский континент, отчасти — в Шотландию. Странные черные бороденки, будто с трудом растущие, выступающие округлые скулы — вот что подмечали европейцы у замкнутых господ из Лондона, чьи непрозрачные черные глаза смотрели мимо человека, с которым эти господа заговаривали. А говорили они мягкими высокими голосами, и к речи их подмешивались испанские жаргонизмы. Они, наследники создателей мировой империи, давали понять, что не намерены подвергать проверке способности правителей отдельных стран и градшафтов; они лишь хотят обсудить, как те должны вести себя, чтобы не подвергать опасности своих соседей и империю в целом. Когда на дюнкеркском побережье неожиданно объявился Джустиниани, дело дошло до открытого конфликта между ним и лондонской группой. Как это, дескать, Милан и южные города, только что спасенные от неминуемой гибели, осмелились послать на встречу такого человека, выходца из кругов богатых бездельников? Джустиниани резкими словами осадил своих противников. Они поняли, насколько он опасен, но вскоре им представился случай узнать его лучше. Лондонские господа не отставали от своих соратниц женского пола, которые, подстрекаемые подругами из Милана, требовали устранения изворотливого и хладнокровного Джустиниани. Но кончилось дело тем, что именно этот человек изложил собравшимся план введения рабства, когда-то придуманный Карчери. Возразить против такого плана было нечего. План немедленно получил поддержку со стороны лондонцев. И очень скоро его разработкой занялись специально учрежденные комиссии.
Дюнкеркская встреча, которая имела решающее значение для судьбы Западного Круга народов, закончилась — через две недели — тем, что разъехавшиеся по домам комиссары потребовали от своих правительств, сенатов и фактических держателей власти, чтобы те всеми мыслимыми средствами и любой ценой защитили существующую цивилизацию. Комиссары разъясняли, как опасно в сложившихся условиях поражение хотя бы одной из локальных властных групп — неважно, страны или градшафта. И делали вывод о праве соседних государств, не говоря уже о лондонско-неойоркской центральной власти, проверять приготовленные повсюду средства защиты и уже принятые защитные меры. Длиннобородые господа из Лондона полагали, что вынуждены, ради общего блага, вернуться к мерам, от которых давно отказались: к учреждению своих комиссий и наблюдательных постов при всех европейских сенатах. Дескать, представители местных властных элит не должны усматривать в этом стремление Лондона к расширению своей власти, ибо речь идет лишь о временных мерах безопасности, предпринятых в интересах всех. Таким образом, произошел возврат к тому, от чего люди избавились много десятилетий назад, еще в позапрошлом столетии. Но никто не возражал, ибо требования Англии казались оправданными: другой возможности осуществления намеченных мер, кроме объединения общих усилий, не было.
Из Дюнкерка в Европу Африку Америку устремился дух новой экономики, основанной на использовании илотов. Делегации и потом сенаты, один за другим, принимали обязательство: строжайше ограничить в своей стране в государстве в градшафте доступ к науке, технике и всевозможным конкретным знаниям. Пренебрежение этим обязательством отныне влекло за собой утрату самоуправления. Во всех городских центрах после Дюнкерка началась разработка тайных планов, касающихся производства энергии и продуктов питания, совершенствования наступательного и оборонительного оружия, определения необходимого количества лиц, выполняющих рабочие и управленческие, а также посреднические функции. Сознательно снизив темпы технического прогресса и полностью отдавая себе отчет в том, что это, скорее всего, приведет к экономической стагнации, власти определили оптимальное число таких лиц и ограничили доступ в круг правящей элиты по признаку происхождения. Сенаты составили списки заслуживающих доверия семейств. Повсюду лица, облеченные властными полномочиями, рекрутировались только на основании таких списков. Из-за строгости инициационной процедуры в большинстве государств сформировались очень маленькие элитные группы, которые вместе с наблюдателями из Лондона образовали комитеты спасения и потом длительное время контролировали общественную жизнь.
Все это происходило втайне, народ поначалу ничего не замечал. Ведь и в самом деле — применялись давно известные методы, только более строго. Задающим вопросы указывали на опасность нынешней ситуации, подкрепляя этот довод примерами. Слишком настырных намеренно оставляли в неведении, от таких старались избавиться. В Лондоне Берлине Париже Милане Марселе Неойорке сформировалась новая знать, группировавшаяся вокруг страшных технических комплексов.
Эти мужчины и женщины и были истинными властителями западной части Земного шара: не доверяющие друг другу, вечно измученные заботами, презирающие удовольствия, совершенно одинокие. Ни один из них не выходил из дому без того легкого оружия, которое они резервировали исключительно для себя. Повсюду они появлялись неожиданно. Члены комитетов спасения и лондонские наблюдатели тоже, как и они, всегда имели при себе специальные лампы, свет которых отражался зеркально-оптическим механизмом, так что обладатель лампы фактически становился невидимым. Он уподоблялся стене, облицованной зеркалами: другим казалось, что они проходят сквозь эту стену. Таким образом, представители правящего слоя могли ходить по улицам, а часто и заходить в дома, оставаясь как бы прозрачными. Они скакали верхом, вели машину, перемещались по воздуху — но их никто не видел. В народе распространялись слухи. Ибо эти господа устраняли неугодных или опасных для них лиц, когда те оказывались в одиночестве, способом не менее чудесным, чем их собственные незримые перемещения. Убитых никогда не находили, никто не фиксировал в сознании того момента, когда живой человек, идущий куда-то по своим делам, вдруг исчезал. Мужчина (или молодая женщина), например, приближался к дереву или заворачивал за угол дома, внезапно наклонялся, хватался за грудь или за поясницу, совершал несколько странных телодвижений, как если бы что-то у него зачесалось или заболело, — и словно проваливался в никуда. На этом месте ничего не происходило — только, как казалось невольным свидетелям такой сцены, вспыхивал солнечный луч, и после обнаруживалась кучка пыли, вроде бы принесенной ветром. Подобные случаи повторялись все чаще, люди о них перешептывались, в судах пытались с этим разобраться, однако расследование никогда не давало положительных результатов, поскольку исчезнувших не находили. Те, кто обращался в суд, были, конечно, правы, утверждая, что исчезнувшие убиты или где-то надежно спрятаны. В действительности дело обстояло так: на намеченную жертву набрасывали зеркальное одеяние, похититель (или похитительница), рванув ее к себе, тут же делал парализующий укол и доставлял похищенного в тайную лабораторию, где тот даже не успевал заметить, как из стены, к которой он прислонился с безумной улыбкой, выскакивает смертоносная молния. Человек, уже как инертная масса, падал и сгорал от искр, вырывавшихся в этот момент из-под пола. Извержение искр продолжалось довольно долго, и в итоге от убитого оставался лишь белый пепел, подобно песчинкам на ветру танцующий в воздухе.
Уже очень рано властители осознали опасность такого оружия для них самих. Они пытались как-то преодолеть недоверие, которое испытывали друг к другу. Но ведь нельзя угадать, что сделает тот или иной человек под воздействием ревности, или внезапного гнева, или обиды. Каждый понимал, что и он сам, и все другие беззащитны перед своими влечениями, как спящий — перед образами сновидений. Как часто они задумчиво смотрели на лес, разглядывали с балкона ярко освещенные верхушки деревьев: эти сосны с темно-зеленой хвоей, которые протягивают гигантскому молчаливому небу свои желто-коричневые шишки, растут спокойно; человек же вечно копается в себе, не стоит на месте, мечется…
Все попытки сближения, предпринимаемые правителями, ужасающе затруднялись из-за тяготения женщин друг к другу, из-за непрекращающейся борьбы феминисток за верховную власть. Мужчины из государственного аппарата, из контрольных комиссий не могли закрывать глаза на то, что безопасность их жизни не гарантирована. Что конкретно миланские женщины во время последнего мятежа цветных предлагали чужакам, никто так и не узнал; однако было очевидно: женщины повсюду вынашивают предательские мысли. Законного повода исключить женщин из состава сенатов не представлялось, да мужчины о таком и не думали. Энергичностью, уверенностью в себе, упорством отличались эти женщины, их сила их воля их дух были незаменимы. Очень многие мужчины той эпохи склонялись к тому, чтобы отступить перед женщинами. Мужчины даже из самых могущественных семейств уходили со своих должностей, покидали важнейшие посты, лишь бы не вступать с женщинами в конфликт. Контрольные комиссии в этом смысле представляли наибольшую опасность: тот, кто там работал, не мог избежать противостояния. Казалось, в обществе царит гражданский мир. На самом же деле обе партии сохраняли бдительность и тайно готовились к решающей схватке.
Двадцать третье и двадцать четвертое столетия принесли с собой великое преобразование Африки: побережье к югу от Канарских островов, в западно-восточном направлении, было вспорото каналом, или искусственным заливом, шириной от Кап-Блана до Боядора; в результате вода затопила пустыни Игиди Танесруфт Афелеле — вплоть до западных отрогов Туммо. Тяжелая глыба африканского континента оказалась расщепленной новым Сахарским морем.
Число мировых держав к тому времени сократилось до двух: Лондонской и Индо-Японо-Китайской. Градшафты будто превратились в посредников, через которых солнце распределяет свой свет: солнечные лучи распространялись вокруг них; сами же они, хоть и оставались в тени, процветали более всех. Когда градшафты расширились, блеск наций повсюду усилился. Роскошное мерцание над руинами уже отмершей или только отмирающей политической жизни. Администрация градшафтов и органы имперской власти повсюду использовали одни и те же методы, к чему их принуждали стремление утвердить себя и те технические аппараты, вокруг которых они группировались: методы взбудораживания насыщения откармливания перекармливания. Жир, какой нарастает после кастрации, самодовольство кротость очарование сладость, присущие евнухам: возобладал именно такой карикатурно-бессильный импульс. Элита щадила самолюбие масс. Чиновники из контрольных комиссий расхаживали, незримые, среди плебса, но уже и сами правящие семейства успели отведать яда, который подсовывали другим. Количество новых изобретений уменьшилось, жили теперь за счет унаследованного, распределяя между собой права и текущие обязанности. И быстрее всего вырождались женщины. В ту эпоху, правда, среди них еще попадались фигуры гигантского масштаба, не знавшие удержу в своем сладострастии и властолюбии. То, что прежде, как ни странно, получалось благодаря негритянским мятежам, теперь было их работой: объединять государства, населенные послушными людьми-каплунами, быстро и темпераментно возрождать к жизни завоеванные территории, убаюкивать себя мыслями о славе — чтобы рано или поздно (из-за какой-то мелочи, не заметив чего-то, что вполне можно было заметить) погибнуть в борьбе с соседним государством или с Лондоном.
КАК ЖЕ ЧУДОВИЩНО бесчинствовала Мелиз из Бордо! Эта правительница, в чьих жилах негритянская кровь смешалась с итальянской и западно-французской, легко нарушала любые договоренности, какие заключали между собой ее бесхребетные и ребячливые соседи. Она видела, как, предаваясь наслаждениям, эти люди все больше хиреют, и собрала вокруг себя группу преданных сторонников. Она отличалась чувственностью дичайшего свойства, холодной и отвратительной, от которой страдала сама. Подобно гигантской змее, стискивала она в объятиях своих любовников и любовниц, а насытившись, убивала их и, ужаснувшись содеянному, оставляла лежать, где они упали. И никто не мог угадать, что у нее на уме — у этой курчавой толстогубой бабищи с блестящими черными глазами, которая часто безудержно плакала, жалея себя и проклиная свою судьбу. Плач ее был таким, какой характерен для пьяных: очень звучный и как бы беспричинный, а заканчивался он гневными выходками и злобным смехом. Она принудила все семейства из зависимых от нее градшафтов передать самое опасное оружие и важнейшие технические установки ей и ее приверженцам. Часть установок она уничтожила, ибо не знала, как ими пользоваться, и потому сочла их излишними. Распространив свою власть на ряд ландшафтов, она вскоре разделила их на любимые и просто служебные. В служебных ландшафтах создала учреждения, занимающиеся производством и распределением продуктов питания и организацией развлечений; свои же резиденции превратила в центры, которые и руководили этой работой, и пользовались ее плодами.
Она и ее приближенные усвоили царственные манеры. Они откровенно разыгрывали из себя вельмож и королей, на конгрессах представителей западных градшафтов появлялись, наслаждаясь удивлением и злобой присутствующих, в сопровождении пышной свиты и в роскошных нарядах. Да, они вызывали злобу, но их пример оказался заразительным. Поведение Мелиз из Бордо, женщины с тяжелыми кудрями, темно-коричневой кожей и орлиным носом, — а также ее приближенных — послужило толчком для разрушения многих правящих блоков, для опасных государственных переворотов в Средней Европе; правда, тамошние правители хоть и мечтали о таком же блеске, такой же скандальной славе, как у Мелиз, но, в отличие от нее, не имели явного превосходства над своими соседями. В этих среднеевропейских градшафтах, где время от времени какой-нибудь каплунвдруг принимал решение стать вольной птицей или какая-нибудь курица начинала выдавать себя за павлина, борьба велась не на жизнь, а на смерть. Прибегая к тайным убийствам, к коварным злодеяниям, правящие элиты разрушали сами себя; потом приходилось — насильственным путем — наводить порядок. Порой эту функцию брал на себя Лондон. Лондон никогда не забывал об угрозе массовых мятежей. Обычно лондонская элита какое-то время не вмешивалась в очередную междоусобицу, но потом, словно коршун, устремлялась с высоты на дерущихся и принуждала их держаться впредь скромнее. Да, в сердце Средней Европы, где вечно кипели страсти, дело не раз доходило до вмешательства лондонцев: к началу Уральской войны шесть самых сильных среднеевропейских градшафтов, включая Мюнхен и Прессбург[28], потеряли независимость и вынуждены были примириться с господством английских эмиссаров.
Мелиз была единоличной правительницей Бордо и Тулузы, чем-то наподобие королевы; для нее воздвигли собор на берегу Гаронны, в сельской местности к юго-востоку от Бордо: там она молилась, и там ее почитали. Именно так — ибо трудно было понять, какова ее роль и какова роль священника (которого она же и возвела в сан), когда она сидела рядом с ним на алтарном возвышении, устремив взгляд в пространство перед собой и сцепив унизанные перстнями пальцы: руки до самых плеч оголены, золотая парча и фигурки животных из слоновой кости прикрывают могучую, размеренно вздымающуюся грудь. После того, как ей достались южно- и восточно-французские градшафты, Мелиз никогда — по своей инициативе — не отваживалась замахиваться на большее. По отношению к лондонским господам она проявляла покорность, чуть ли не заискивала перед ними. И никогда не пыталась, хоть и сознавала свою силу, заключить соглашение с одним из женских союзов, процветавших в ту эпоху повсюду: женщин она любила так же мало, как и мужчин, и склонить ее к такой политике никто бы не смог. Славы, порабощения других — вот чего она жаждала; и эта жажда была неутолимой. Она убила или превратила в евнухов десятки мужчин, бывших своих любовников, за то, что они будто бы ей изменили. Она убивала или делала неспособными к деторождению также и женщин, которых подозревала в любовных связях с этими мужчинами. Одно время ее отношение к женщинам колебалось: казалось, гордая ревнивица возненавидит их всех. Но потом королева сломалась — из-за существа женского пола, девушки из одного с ней семейного клана, которая по возрасту годилась ей в дочери.
Эту красотку с желтоватой кожей после убийства ее любовника доставили к Мелиз. Мелиз была алкоголичкой. В тот день, изливая тоску в рыданиях, она не отпускала от себя хрупкую пленницу, от страха не смевшую шевельнуться. Мелиз била ее стальной щеткой для волос — по рукам, еще недавно обнимавшим того мужчину, по щекам, которые он целовал, но губам, которые королева, растягивая пальцами, хлестала острой щетиной. Девушка плакала, но терпела, лишь иногда вскрикивала, снова и снова просила простить ее, пощадить. Она и в самом деле не знала, кто был мужчина, который насильно овладел ею. Он овладел ею именно потому, что сама она сторонилась мужчин. Мелиз, уперев в жирные бока кулаки, в которых сжимала щетку и длинную шпильку, стояла, пуская слюни, с толстым раскрасневшимся лицом, перед скрючившейся на ковре полуголой девочкой, с которой содрала одежду, чтобы лучше ее рассмотреть. Испуганное созданьице, с чьих исцарапанных щек капали на пол грязные слезы вперемешку с кровью, отплевываясь, захлебываясь слюной, пытаясь обтереть лицо о ковер, беспомощно и горестно взглядывало на впавшую в неистовство королеву. Внезапно, перехватив один из таких взглядов, та почувствовала отвращение к самой себе. Подняла руки к глазам, посмотрела на щетку для волос и на шпильку, в задумчивости положила их на стол. Искоса взглянула вниз, на девушку, внимательно и с еще большим страхом, чем прежде, следившую за ней взглядом. С этой, поняла Мелиз, и взыскивать нечего, на ней нет вины: мужчина просто овладел ею, поступил с этой дурой так, как мужчины и прежде всегда поступали с женщинами. Мужчина знай себе шляется вокруг, сегодня найдет себе одну жертву, завтра другую: проклятая тварь. Мелиз не подумала о том, что и сама поступает так же. Она злобно прищурилась, еще пару раз ударила девочку щеткой, потом притянула к себе — хотя та сопротивлялась, барахталась — и, зажав ее руку между своими коленями, проткнула ладонь длинной шпилькой. Шпилька, пройдя сквозь руку взвизгнувшей, выпучившей глаза девушки, вонзилась в колено Мелиз, которая, скорчившись, приняла в себя боль и, точно как ее жертва, вскрикнула, широко раскрыв рот и откинув голову. Вытащив и отбросив шпильку, она рухнула на ковер, застонала. Взмахнула в воздухе руками; не поймав сразу юную пленницу, рванувшуюся прочь, поползла за ней следом; дернувшуюся назад голову, которую ухватила-таки за волосы, прижала к влажному ковру, сама к ней наклонилась; всхлипывала, подражая хныканью девочки.
— Ну, перестань, — вздыхала Мелиз, — ты теперь моя. Ничего плохого с тобой не случится. Ничего они нам не сделают. Никто нам ничего не сделает. Ни тебе, ни мне. Никто не посмеет. Ох, как больно. Я уже по горло сыта. Я сделала тебе больно. Но ты останешься здесь. Останешься здесь со мной.
Избитой измученной девушке пришлось поднять разнюнившуюся королеву, довести ее до кресла, в которое Мелиз тут же рухнула. После чего притянула спасительницу к себе, к себе на колени, к своей груди, сама же потерлась лицом об исколотые маленькие грудки:
— Ох! Что за жизнь… И такие сволочи — вокруг нас. Хочу уничтожить сволочей! Не сердись. Ты на меня сердишься? Вы на меня сердитесь, скверные губки, бедная ладошка? Все заживет. И мы за себя отомстим.
Тут малышка обняла королеву одной рукой. И, поймав на себе ее улыбчивый взгляд, исходящий от исцарапанного, уже сильно распухшего лица, королева вдруг почувствовала нежность, которая ее удивила: благодатную расслабляющую нежность. Ребенок, почувствовала она, это ребенок. Какой же и я ребенок! Она продолжала сидеть, прижимаясь лицом к объекту своей нарастающей нежности.
Это несостоявшееся убийство решило судьбу Мелиз. Она стала еще вспыльчивее и требовательнее, чем прежде. Не старалась больше уравновесить свои отношения с мужчинами, с одной стороны, и женщинами — с другой. Заманчивые предложения от женских союзов она по-прежнему с мрачной суровостью отклоняла; мужчины ей разонравились.
В силу какой-то прихоти, какого-то темного побуждения она начала называть себя Персефоной. Задолго до того, как кто-то или она сама поняли, что при этом имелось в виду. Она была Персефоной, царицей царства мертвых, которую некое злобное, мертвое и заслуживающее смерти создание похитило с земли и утащило во тьму. Она хотела быть Персефоной. О ее судах над мертвыми, устраиваемых в Тулузском соборе, распространялась дурная слава. Священникам эти суды внушали такой ужас, что участвовать в них они при всем желании не могли. Мелиз только смеялась, наряжала в священнические одежды женщин, и те должны были стоять рядом с ней; но все же всегда находилось и несколько священников, как раз наиболее влиятельных, которые оставались рядом с королевой: они перед ней трепетали, она их держала в узде. По ее повелению на улицах в домах на полях хватали крестьян и рабочих. Королева, сидевшая на алтарном возвышении в черно-багряном одеянии, ярко накрашенная — кроваво-красные толстые губы, подведенные синим глаза, — требовала от схваченных отчета о прожитой жизни. Ее, как средневекового государя, всегда окружали вооруженные, устрашающего вида охранники. Они носили капюшоны и маски, сапоги с голенищами до бедер, были мужчинами женщинами. С ранцами на спине, держа в руках копья-посохи, обвитые колючей проволокой, стояли они вдоль стен и, казалось, вообще не были людьми. Королева выслушивала очередного пленника. Говорящий рассказывал о себе, как умел. Потом его раздевали догола и принуждали говорить дальше. Персефона рассматривала и выслушивала разных людей: мужчин женщин девушек юношей, которых доставляли к ней, — охваченных страхом и яростью, плачущих и умоляющих о пощаде. Она им говорила: она-де Персефона, царица подземного мира. Разве они не узнали скипетра в ее руке, разве не слышали, что к ней следует являться по первому зову и что между сейчас и сейчас, между смертью и жизнью, между пахотным полем и смертью, улицей и смертью пролегает лишь одна секунда? Эту секунду, дескать, они уже перепрыгнули — в миг, когда ступили под своды собора. Им пришлось бросить свою работу; но работа будет делаться и без них; она не стоит их рук. Теперь пробил час для нее, для царицы Персефоны. Ей они должны показать свое тело, свой голос, свои движения; она тогда решит, вправе ли они жить, или должны погибнуть. Она кричала, поднявшись и размахивая скипетром, грозно: «Для вас все в прошлом! Дома-улицы-машины-поля получили от вас достаточно. Вы им дали достаточно. Теперь пробил мой час». Потом, снова усевшись, слушая-рассматривая-испытывая, она отбирала для себя тех, кто ей нравился. Из своих черных, высоко взбитых волос она вынимала длинные шпильки, торчавшие в разные стороны. Шпильки отбрасывала, на глазах у сидевшего рядом инертного существа в багряном священническом облачении. И того пленника, перед которым падала шпилька, охранники тащили вверх но ступеням, а королева шествовала следом.
Сильные мужчины, красивые-стройные-белые, чьи-то мужья, или темнокожие юноши, а еще пышно-цветущие девушки и женщины — таких она забирала с собой, изымала с земли. Мелиз испытывала глубочайшее наслаждение, когда, отдав свой скипетр приближенной в священническом облачении, принимала в себя, обнимала мужчину или женщину. Пока все трепетало в жаркой истоме, пленники не знали, прощены ли они, или обречены на смерть. Они были прощены. Королева притягивала их к себе, поднималась с кресла. Прижимала их головы к своим открытым тяжелым грудям. Ладони ее скользили по их лицам плечам торсам бедрам. Ласково прикасалась она к срамным местам. Священники, мужчины и женщины, падали на колени и, отвернувшись, начинали петь. В человеке, которого Мелиз обнимала, возникало сладостное смятение. Будто во сне, он судорожно хватался за наклонившуюся к нему шею, тянулся к торжественно-страшному лицу, к сильным плечам. Тут-то его и настигала судьба. Голова, только что искавшая губы Мелиз, с легким стоном склонялась набок. Обнаженное тело колыхалось из стороны в сторону, будто силясь вспомнить какое-то движение, но так и не вспоминая. И пока Прозерпина — с глазами пьяницы, с лицом, как гримаса всхлипывающего восторга, — снова падала в кресло под звуки мрачно-жалобной музыки, волнами набухающей и усиливающейся, от королевы откатывался тот, кто еще недавно был человеком, но которого теперь она одолела, чтобы отныне носить в себе. Очередное тело, насильственно отторгнутое от полей, от земли, переходило в нее.
Мелиз разбухала от человеческих сущностей, которые вбирала в себя. Уже не Прозерпиной была она, а Гадесом: самим подземным миром. Ее владения, простирающиеся от Бордо до Тулузы, все еще сохраняли территориальную целостность, и Англия поддерживала это растущее сильное государство, даже когда оно — перенасытившееся ненасытное — начало таять, как воск. Слабенькой Бетиз, нежной-ребячливой-хрупкой (той, кого королева истерзала в самом начале), предстояло стать последней, добровольной жертвой. И она давно отдалась бы королеве, если бы только Мелиз в своем не знающем устали буйстве того пожелала. Но Мелиз лишь играла с ней, берегла, до поры обходила стороной. Бетиз не допускали к участию в судах Персефоны, она жила в доме под Бордо, похожем на замок, под охраной королевских прислужниц. Королева по многу месяцев не навещала ее. А потом приходила — на какие-то выпадающие из повседневности, насыщенные любовью, рассеянные во времени, почти бессловесные часы. И когда Мелиз — с опущенной головой, погруженная в свои мысли — вдруг оказывалась перед ней, чуткая девушка знала, что не вправе ни сама что-то говорить, ни задавать вопросы. Хоть она и боготворит королеву.
Королева, войдя к Бетиз, застала ее спящей на полу, на ворохе подушек, в лучах солнца. Лишь когда великанша, шагнув слишком далеко, споткнулась об эти подушки, Бетиз открыла глаза. Хихикнула, потянулась сладко — и застыла от ужаса. Коричневое тело королевы, почти полностью обнаженное, покрыто кровью и кровавой коростой. Руки до самых плеч в крови, под ногтями черно, потеки крови на груди и на бедрах; глаза будто выдавлены — такие пустые; лицо сумрачное. Персефона взглянула на малышку, скривилась. Забормотала что-то, руки ее бессильно повисли, пальцы подергивались дрожали. Вся перемазана кровью людей, которых только что обнимала. Неугасимо пылало в ней стремление ко все новым опытам; в конце концов, глубоко отчаявшись, она возвысила женщин-священников до своего уровня, до ранга богинь. «Пусть земля обезлюдеет», — сказала она; потом велела схватить этих жриц или богинь, которые кричали оборонялись, и на сей раз взяла к себе их самих. Теперь она стенала, стоя перед Бетиз, которая ничего этого не видела; и, как только малышка вскочила на ноги, опустилась на теплые благоухающие подушки.
— Я тебя помою, — Бетиз, стоя на коленях, гладила ее волосы.
— Зачем? Взгляни на меня. Я Персефона, — она кусала подушку, — я не Мелиз. Не Мелиз.
— Ты Мелиз. Мелиз это и есть ты. Я тебя помою.
— Нет. Не смей. Оставь.
— Нужно убрать грязь. Я покажу тебе, та douce Melise, Melise, та pauvre fille[29], — как же славно, что ты пришла ко мне! — я покажу, что скрывается под всей этой кровью. Что там спряталось. Видишь, вот губка. Это всего лишь губка. С водой. Посмотришь, Красавица, на что они способны — желтая губка, белая вода. Все это мы уберем — красное черное грязь корочки. Это все не относится к моей темнокожей прекрасной королеве. Смотри, какая у королевы блестящая гладкая кожа, вот она уже показалась — коричневая, как у меня, нет, еще темнее. Она ждала. Как она отражается в воде, а? Только лежи спокойно. Я сама все с тебя сниму. Тебе даже пальцем не придется шевельнуть.
— Бетиз, дурочка, да знаешь ли ты, кто перед тобой? Ты, наверно, об этом слышала.
— Да. Но лежи спокойно. Я слышала. Что у тебя самая красивая шоколадная кожа, которая лучше моей. Что ты моя королева и… развлекаешься, как тебе подобает. Раздвинь-ка ступни. До самых колен натекло. Они тебя одурачили, чтобы никто не мог увидеть, какая ты взаправду. Хорошо тебе было, Мелиз?
— До тех пор… Ох… До тех пор, пока я что-то ощущаю, Бетиз… Пока обнимаю живое в человеке, все хорошо. И когда по мне струится кровь, хорошо.
— А моя вода? Она хороша?
— Твоя вода, вода… — Мелиз устало поднялась. — Теперь уже все?
— Твое препоясанье совсем грязное. Сейчас я его сниму.
— Не делай этого.
— Почему же нет? Или ты стыдишься меня? Разве я не женщина? Вот теперь ты совсем чистая. Я тебя вытру. Всему свой черед, Бетиз. — Бетиз засмеялась. — Я сейчас назвала тебя Бетиз. Да, я сейчас нарекаю тебя: Бетиз.
— А ты тогда будешь Мелиз.
— Да, сама я отныне — та pauvre fille Melise[30]. Я служу сейчас… знаешь, кому? Бедняжке Бетиз, которая обречена сидеть в запертой комнате, спать всегда только на раскиданных по полу подушках, тосковать и ждать, пока не придет кто-то и не расскажет ей что-нибудь. О великой королеве. Как же ей хочется знать, что королева делает! Как хочется, чтобы королева хоть раз взяла ее с собой!
— Ах, Бетиз…
Мелиз, грузная мулатка, медленно поднялась, подошла к стеклянной двери с бледно-голубыми гардинами. Теплые солнечные лучи упали на ее кожу. Она понурила голову с тяжелой копной волос — лицо было пустым мертвым, — и провела ладонями по собственным плечам рукам бедрам по всему телу, подставляя его лучам солнца.
Дрожа, приблизилась к ней та, ласковая:
— Теперь я поведу тебя в сад. Ты должна прогуляться под моими любимыми вязами. Они давно тебя ждут.
И юная Бетиз, обняв королеву, вывела ее через стеклянную дверь на двор, на песчаную дорожку, сама же теперь дрожала еще сильнее:
— Мне стыдно, что я иду рядом с тобой одетая. На мгновенье спрятав лицо в ладонях, она очень звонко взвизгнула, сбросила платье на землю, сняла чулки и опять обхватила Мелиз:
— Пойдем туда; я тебе покажу дорогу. В моем саду никого нет. Женщины его хорошо охраняют.
— Куда ты меня ведешь, Бетиз?
— Это мой сад. Не бойся. Здесь солнечный свет еще теплее, чем в комнате. Как же хорошо было нашим предкам, которые жили в жарких странах и были облечены только в солнце…
Через некоторое время, когда они шли по лугу с красным клевером, а прижимавшаяся к ней девушка все не переставала дрожать, у Мелиз вырвалось:
— И кто это со мной рядом… Послушай, Бетиз. Уж не боишься ли ты меня?
— Как я могу тебя бояться? — Она потянула Мелиз, идущую следом, на мягкую траву. — А знаешь, что я сейчас сделаю, поскольку я, я и есть Мелиз?
— Ты — Мелиз?
— Да, я.
В черных глазах Мелиз что-то сверкнуло; лицо ее оживилось:
— Да, будь отныне только Мелиз. Ты мне нравишься. Сделай же это, сделай для меня. — Она крикнула: — Будь Мелиз!
— Что я должна сделать?
— Что хочешь. Если сможешь.
Слезы брызнули из глаз младшей:
— Лежи тихо. Не шевелись.
Темнокожая женщина лежала теперь неподвижно, как бревно. Младшая, ползая вокруг, гладила ей ступни ладони. Наблюдая за лицом королевы, она дотронулась до перстня на мизинце Мелиз — того самого, которым Мелиз убивала любовников. И вот уже Бетиз обхватила руками шею королевы, целует ее, прижалась к ней щекой:
— Персефона…
— Я не Персефона.
— Стань ею еще раз. Для меня.
— Не могу.
— Только один раз!
— Не могу.
— Но я хочу этого, Персефона. Хочу к тебе.
— Не могу. Я не Персефона.
— Ну давай же! Посмотри на меня.
Мелиз открыла глаза, позволила, чтобы ей помогли подняться.
Грузная шоколадно-золотистая мулатка позволила, чтобы ее вели по саду. Широкобедрая, с покачивающимися грудями, шла она, а Бетиз ее обнимала; буйная черноволосая голова свесилась и тоже покачивалась. Королева вздохнула на ходу:
— Песок обжигает. Обжигает ступни.
— Солнце здесь очень горячее. Пойдем к речке. А вот и мост. Ты же хочешь туда.
— Мелиз! — крикнула нежная, более светлая, когда они сели у воды под мостом. И уцепилась за сильные руки, которые женщина рядом с ней уронила на колени, и прижалась головой к ее шее. Та глухо, из глубины, простонала:
— Чего же ты хочешь?
Бетиз, блаженно вздрогнув, провела ладонями по лицу, по телу королевы, которая затем стала медленно, с отсутствующим видом, укладываться на траве.
— Я люблю тебя. Люблю, Мелиз. А хочу я… только сказать, что люблю тебя. Что я тебя долго… бесконечно долго ждала. И что теперь ты здесь. Дай мне поцеловать твои губы, скажи: что ты — моя подруга.
— Твоя подруга, — пробормотала другая.
Бетиз:
— Ваша подруга, это я, слышите — ты, шея, ты, голова, ты, копна волос… влажных волос, ты, грудь, ты, рука эта, и ты, рука та, ты, тело. Идите и вы сюда, дорогие глаза, я сделаю вам хорошее. Вы так помутнели. Мне хочется плакать, кричать, когда я вас вижу. Не открывайтесь больше.
И, прикрыв ладонью глаза и нос Мелиз, она пододвинулась ближе к грузному телу. Оно не шелохнулось. Тогда она взвизгнула:
— Я качу, качу тебя, Мелиз!
И вонзила иглу перстня под ребро королеве, одновременно толкнув, покатив ее тело. Мгновенно обмякшее тело послушно покатилось, переворачиваясь на лицо на спину на лицо, соскользнуло с серого откоса в воду. Голова Мелиз еще высунулась из воды, судорожно хватая воздух. Но другая, прыгнув в воду следом, давила на голову сверху и кричала, чтобы заглушить боль и страх:
— Не открывайтесь больше, глаза! Вы в воде. Вы в воде. Вот и хорошо. Я буду петь над вами. Слушай меня, Мелиз. Я — малиновка. Ты полетишь со мной. Сейчас, сейчас, мы полетим очень высоко — куда долетает мой голос. Даже выше. Да, на невообразимую высоту. …Мелиз, милая, прошу… Не заставляй меня плакать. Твои глаза больше не откроются.
Она отвела руку и, выйдя из воды, поцеловала свои мокрые пальцы:
— Ну перестань, бедная рука! Ты так дрожишь. Я тоже. Довольно!
И бросилась на затененный откос, зарылась лицом в траву, грызла ее зубами:
— Мы дрожим вместе. Моя сладкая королева, я все-таки сделала это!
И присела под мостом, обхватив руками колени:
— Этот мост — последний, кто видел ее глаза. Я останусь здесь под мостом. Я отсюда вижу ее, лежащую: вижу коричневую гладкую спину, матово поблескивающие ноги. Вода запрыгивает на них. Вот лежит моя сладкая королева. Ох, я сделала ей добро.
Она еще долго тихо сидела на берегу, снова и снова рассматривая свои уже высохшие пальцы, гладя себя по волосам:
— Не говори так. Не говори. Зачем мне топиться. Я ведь ее люблю. В этом мире должен жить кто-то, кто любит Мелиз. Пусть все останется, как есть: мост тень солнце сад Мелиз. Пусть все остается как есть.
Тени сгустились, Бетиз все еще сидела в траве среди клевера:
— Они меня схватят. Когда будут ее искать. Меня они не схватят. Я должна остаться в живых. Должен остаться в живых хоть кто-то, кто любит Мелиз. И не позволит ее убить.
Под мостом она нежно прижалась к коричневому прохладному телу, по которому струился ручей, бросила кольцо в воду, выбралась из-под моста, побрела обратно по лугу, заросшему клевером, красной примулой, горечавкой. Сквозь открытую дверь веранды скользнула в комнату, отряхнула песок со ступней. Облачила свое дрожащее нежное тело в пестро-полосатые шальвары, последний подарок Мелиз, в просторную синюю рубаху, светло-желтого шелка верхнее платье, похожее на халат. Из белого льняного платка соорудила на голове род тюрбана. Послала в вечерний сад несколько воздушных поцелуев. И спокойно вышла из тихого дома, миновав группу охранниц Мелиз, которым она сказала, что должна выполнить поручение королевы. Ее так и не нашли, хотя в поисках были задействованы и зримые, и незримые силы.
КНИГА ВТОРАЯ
Уральская война
МАССЫ сделались пресыщенными и изнеженными. Начался поиск новых потребностей. Элита впускала в свои владения все новые чужеродные толпы, расширяла городские ландшафты. Когда строгость нравов в среде господствующего класса ослабла, участились случаи предательства, раскрытия посторонним кастовых тайн — из легкомыслия или ради хвастовства, либо в состоянии подпития. Чаще теперь появлялись в этой среде фигуры совершенно безудержные, ужасные… И, с другой стороны, — глупые, неповоротливые, податливые. Женщины и мужчины, относящиеся к правящему слою, предпочитали держаться вместе. Вскоре им снова пришлось защищать свою власть и свои аппараты.
Опасные жестокие лидеры выходили теперь не только из господствующего слоя, но и из пышно разросшейся многообразной человеческой массы.
В конце двадцать четвертого века дело дошло до первых отчаянных бунтов против машин. Еще столетие спустя люди рассказывали друг другу о тогдашних впечатляющих деяниях. Удары всегда наносились от периферии Круга народов к центру: Тимбукту против Рима, Сидней против Сан-Франциско, Северная Африка против Мессины и Палермо. В градшафтах, остававшихся вне зоны таких событий, процветали высокомерие и всё из него вытекающее. Никогда больше у господствующего слоя, поддерживаемого Лондоном, чернь не отнимала власть, как это произошло в Милане. Однако случались дерзкие посягательства на сами средства осуществления власти. В Библии рассказывается о восстании Маккавеев. Имена Таргуниаша, Цуклати сопоставимы с именами этих легендарных братьев. Остатки европейцев на североафриканском побережье, так и не ставшем объектом европейской экспансии, внезапно показали свою силу. В тамошних ленивых, погруженных в грезы городах появились возмутители общественного спокойствия. Они подстегивали ярость масс. С помощью генераторов зримых образов — аппаратов, прежде служивших только для развлечения, — жизнь королевы Мелиз и ее приближенных изображалась теперь в сатирическом ключе. Воспроизводились собор города Бордо, прислужники и прислужницы в священнических облачениях, копья солдат. Снова разыгрывались зверские «суды над мертвыми», мужчин и женщин хватали на улицах на полях в домах. Смысл показов сводился к тому, что опасные аппараты нужно уничтожить. Как и головы, их придумавшие.
В разных градшафтах нашлись, будто их надуло ветром, мужчины и женщины, готовые посвятить себя борьбе с изобретателями аппаратов. Посредством разных коварных уловок — с помощью возлюбленных, или друзей, или собутыльников намеченных жертв — в самых могущественных городских ландшафтах организовывались похищения людей из правящего сословия. Как правило, похититель погибал одновременно с похищенным: стремление уничтожить аппараты было настолько сильным, что о своей безопасности никто из нападавших не думал. Часто оба навеки засыпали от кокаина или бразильских ядов: и похититель, и жертва. Земля под аппаратами уже загорелась. Ибо количество добровольцев, готовых пожертвовать собой таким образом, стало неисчислимым.
Таргуниаш и Цуклати, не обладая никакой властью и даже не имея многочисленных сторонников, обратились к сенатам своих государств с требованием выдать им все машины и затем подчиниться решению народа: какие аппараты будут сохранены, а какие — нет. Незримым государственным контролерам и комиссарам не удавалось обнаружить этих двух людей, потому что оба они никому не сообщали о своих планах и правды о них не знало даже их ближайшее окружение.
Для Антверпена и Кале — там жили эти двое — наступило время тяжелых испытаний. В этих городах действовала некая сила, никому не ведомая, — действовала быстро и, что усиливало опасность, тайно. Представители господствующего слоя, пребывавшие в полудреме, в один прекрасный день вздрогнули, очнулись. Хотя не произошло никакой подозрительной смерти во время застолья, никакого нападения чужаков, они поняли: предатель находится среди них. Приехавшие из Лондона комиссары ничего не нашли. А ведь в Антверпене за один день были разрушены все коммутаторы городского центра, у большинства сенаторов исчезло оборонительное оружие. Город оказался беззащитным. Таргуниаш призывал народ к мятежу. Массы слушали его с удивлением: пошумев немного, расходились по своим делам. Когда появились лондонцы, Таргуниаш ушел в подполье. Попытался оттуда будоражить людей. Напрасно. Элита выплеснула на них поток новых удовольствий. И тут вдруг трансмиссионная установка Антверпена остановилась. К вечеру она не возобновила работу. Спустя два дня — тоже. Имя Таргуниаша было у всех на устах. В конце концов его обугленный труп обнаружили между проводами главного аккумулятора, который он таким способом сломал.
Цуклати погиб при аналогичных обстоятельствах, в Кале.
Правители испытывали сильнейшую тревогу. Но сидели сложа руки, не зная, что предпринять.
Тимбукту извергал на Рим все новых отщепенцев и преступников. А те две женщины, чье появление в Сан-Франциско на берегу Тихого океана имело такие сокрушительные последствия, происходили из раздираемого междоусобицами Сиднея.
ПОВОРОТ начался после нескольких десятилетий, заполненных убийствами и репрессиями, — благодаря новому поколению правящей элиты. Старики, недоверчивые меланхоличные угрюмые консерваторы, уже готовы были пойти на компромисс. Но тут молодые сбросили их, заняли их места. Молодые чувствовали, что сложившаяся на шахматной доске ситуация для элиты губительна — по сути, уже проиграна. Они вмешались в игру, образовали что-то вроде союза, распространившегося на большинство столиц. Они старались держаться поближе к массам, внимательно и без всякой вражды к ним присматривались. Массы же, волновавшиеся, но не имевшие лидеров, восприняли такую перемену с энтузиазмом. Новый дух возобладал сперва в некоторых градшафтах, потом — и во многих других. В Европе отход от политики Дюнкеркских директив был очень резким из-за таившихся в обществе конфликтов. Наблюдательные комиссии с их ужасными тайнами в одночасье исчезли, системой ограничения доступа к знаниям пришлось пожертвовать, и сенаты стали открытыми. Это событие обладало магической будоражащей силой. За ним угадывалось нечто Новое — манящее, требовательное, вызывающее чуть ли не религиозный восторг.
Новое действительно пришло — так же быстро, как и молодое поколение элиты. Приветствуемые массами, шествовали теперь — по улицам энергостанциям фабрикам, по коридорам правительственных зданий — цветущие мужчины и женщины. Они скакали верхом и по сельским ландшафтам, уже одним своим появлением вызывая безграничную радость. И были они ничуть не менее компетентны, чем старики.
Впервые за много десятилетий в городах Франции Германии Италии развевались флаги — на домах, самолетах, машинах. Эти знаки словно вынырнули из темноты, вместе с молодежью. Старики, еще не утратившие присутствия духа, удивлялись, приходили в восторг, испытывали опасения, предостерегали.
Что-то грандиозное вот-вот должно было родиться на континенте. Флаги новой демократии, появившиеся сперва в Лондоне Париже Кале Берлине, а вскоре и во всех других градшафтах, и приветствуемые с таким энтузиазмом, что женщины в них заворачивались как в сари, а фасады общественных зданий фабрик жилых домов полностью за ними скрывались, — эти флаги не были одного и того же цвета. Часто они представляли собой великолепные сочетания разных красок, напоминающих старые национальные цвета. Но на всех флагах присутствовали: звезды, серебряные белые или золотые, Солнце и Луна. Цветущие молодые мужчины и женщины из правящего слоя проходили по градшафтам с флагами. И массы подпадали под обаяние этого Солнца этой Луны этих звезд. Эти звезды и эта Луна засверкали на старом небосклоне внезапно. И теперь на Земле у миллионов тех, кто увидел их, сердца забились сильнее. Не потому, что их растрогали весенние грезы или любовные песни. Никто не склонял голову, не округлял губ для вздохов; наоборот, лица становились сосредоточенными, ноги — тяжелыми. Очарованно-замершие: свидетели не знали, чего хотят. Но всей душой чувствовали: это их знаки. Интриги, покушения на сенаторов прекратились. Люди клялись в верности новым знамениям. Мечтали свидетельствовать о них.
В тот самый момент, когда на флагах трех континентов впервые появились изображения небесных светил, водопады, расположенные далеко от энергетических центров, забурлили сильнее победоноснее. Турбины, обслуживающие длинные, как проспекты, цеха, словно запели хором — высокими и низкими голосами. Трансмиссии и провода, громыхающие жужжащие, глухо застонали взвизгнули. Что-то улыбчиво-дерзкое сверкнуло из кабельных сетей и трубопроводов.
В сердцах горожан, которые обслуживали многотонные машины, хватались за их рычаги или рукоятки, чуть ли не распластываясь на них, рождалась любовь к этим железным чудищам. Гул дребезжанье треск щелканье были им в радость. Услаждали возбуждали их, как любовное свидание.
Теперь, после взаимного недоверия и автономизма, характерных для предшествующих столетий, когда города и ландшафты развивались и существовали каждый сам по себе, была создана система связей, распространившаяся сперва на Европу, а вскоре и на все три западных континента. В сенатах к молодым людям, отпрыскам старых правящих родов, присоединились энергичные мужчины и женщины, выходцы из порабощенных народов. Прежде эти чуждые массы были только рабочими руками, потребляющими пищу ртами, теплыми телами, которыми можно обладать. Теперь над ними, вокруг них бурлила духовная жизнь — и было это столь непривычно, что они, почуяв ее, легко переходили к агрессии против тех, кто прежде их к ней не подпускал. Истребление правящих родов, которого боялись прежние правители градшафтов, в самом деле произошло, и во многих местах; но процесс этот не имел большого значения, хода событий он не изменил. Люди, которые только теперь впервые приблизились к аппаратам, жадно вбирая в себя мистериальные знания, были более пылкими, чем те, кого они устранили. С ласкающими движениями, в бурном порыве, переполняясь счастьем, подползали эти мужчины и женщины к машинам, наконец ставшим для них доступными. Железо казалось им одушевленным, как собственная плоть.
В то время как этот новый морской прилив захлестывал континенты, а последние старики из правящего слоя, потеряв-отдав всё, один за другим сходили в могилу, в Южной Германии, на улицах большого градшафта, однажды объявилась молодая женщина. Она несла гигантское знамя со знаками небесных светил. Но на знамени были изображены не только Солнце Луна звезды, а еще и огонь: светила — расколотые, как плоды — выбрасывали из себя пламя. На одной из площадей женщина прислонила древко к дереву и на глазах возбужденной тысячной толпы — которая сопровождала ее, влекомая разрушительным инстинктом — запрыгнула на каменную чашу фонтана. Струи фонтана распылялись на ветру, над головой женщины; ноги ее стояли в чаше. Женщина качнулась — желтоватое нежно-округлое лицо, карие глаза; тоненькие руки рванули на груди рубаху:
— Как долго еще будем мы бесцельно бродить по земле? Топтать улицы? И пыль, камни? Зачем? Зачем мы здесь, зачем я здесь? Не знаете? А я знаю. Мы любим железо; в нас есть энергия, сила, у которой еще не было времени себя проявить. Прежде нас отторгали от времени. Теперь мы им завладели. Мы его чувствуем. Оно — наша кровь наша жизнь. Оно, а не Земля. Зачем на наших флагах Солнце-Луна-звезды? Дело не в Солнце-Земле-звездах. А в нас! В нас! В нас! Мы люди! И расколем звезды! Расколем Солнце! Мы это можем! Нам на это хватит мозгов. Вот стоят наши машины. Наша плоть. Я люблю их. Что может быть сильней, чем они? Сильней, чем мы вместе с ними? Мое блаженство… Я не хочу беречь его для себя. Приходите, друзья-подруги, присоединяйтесь к нам! К нашим детям! К нашим сердцам!
Впавшие в экстаз люди на руках понесли ее, вместе со знаменем, к ближайшей электростанции. На рабочих уже при приближении толпы напала дрожь. Через гигантское помещение двигалось, колыхаясь, знамя, хватало их за душу. И загремела песня Таргуниаша, Освободителя. Женщина крикнула гудящему неутомимому чудищу:
— Таргуниаш, Освободитель. Он хотел уничтожить фабрики. Мы хотим ими завладеть. Наша кровь при нас. Мое блаженство! Блаженство! Мы не остановимся. Туда! Мне надо туда!
И на глазах у попадавших на колени мужчин и женщин, под аккомпанемент их невольных стонов и взвизгов она бросилась с каменного ограждения машины в ее сверкающее колышущееся железно-лязгающее нутро. Машина ни на мгновенье не изменила ритма работы, а продолжала властно греметь внутри каменного ограждения. Ворочаясь на своем ложе, она обхватила женщину, умастила себя брызнувшей светло-красной кровью. Заглушив своим лязгом крики и испуганное молчанье людей. На ограждение вскочил еще какой-то мужчина — маленький-сгорбленный; по лицу не угадать, плачет он или смеется:
— Туда так туда. Что значит для машины одно человеческое тело? Скольких еще должна сожрать такая машина, чтобы стать человеком? Она наверняка не считает, что мы сделали для нее достаточно. Для нашей Машинки это было лишь каплей. Слушайте, что скажет Машинка, когда я крикну «эй». Эй! Эй! Я тут ничто: она кричит громче. Ей требуется больше, чем один человек. Кто хочет со мной в это путешествие? Гуль-гуль-гуль!
Он заманивал… И вот уже двое, трое, четверо стоят на ограждении, смотрят вниз. Искривленный недомерок кричит: «Прыгай!» И они, взявшись за руки, прыгают… Их тела машина выбросила по дуге вверх; казалось, она попробовала их выплюнуть, но они, перекувырнувшись, упали обратно. Мгновенье машина ворчала, будто внутренне сопротивляясь колеблясь; но потом опять громоподобно загрохотала задребезжала. Знамя погибшей подняла другая женщина, у которой от страха стучали зубы. Она была очень рослой; древко держала перед собой, стиснув обеими руками; лицо испуганное, колени дрожат; она забралась на ограждение.
— Больше никто пусть не прыгает. Машина должна отдохнуть. Она переваривает пищу. На сегодня довольно.
Машина шумела так грозно, что люди обратились в бегство.
Жителей многих других городов охватывало такое же воодушевление. Они будто бросались на добычу. Знамена молодых — освободителей — реяли над ландшафтами. Порабощая-принуждая, реяли они над ландшафтами. Заставляли работников отрывать взгляд от полей улиц фабрик. Будто Змий подползал ко всем, кто еще не утратил способность чувствовать; достаточно было прикоснуться к рабочему инструменту, бросить взгляд на фабричный фасад, услышать определенные слова или увидеть подначивающий жест, и Змий проникал в их руки, заставлял руки подниматься к груди, а самого человека — падать ниц; заставлял колени попарно стискиваться, стопы-лодыжки — прижиматься друг к другу, подбородок — опускаться на грудь; потом люди поднимались, освобождаясь от наваждения, стряхивали его с себя, недоуменно кряхтели.
Вокруг больших предприятий верфей фабрик, вокруг ангаров с самолетами, вдоль рельсов для перемещающихся домов бродили в сумерках люди, цветные-пылкие-белые-желтые, искоса посматривали по сторонам, что-то их побуждало обернуться, пожаловаться: «Что же нам делать?» Они носили свободную или облегающую рабочую одежду. Другие, наслаждающиеся покоем, — те выходили на прогулку в жакетах с буфами, накидках, широкополых шляпах, шарфах; неторопливо прохаживались вдоль дамб и стен. Как же те, первые, гнули перед ними спину: «Не причиняй нам зла. Что мы должны делать. Скажи: что. Говори: что. Приблизь губы к моему лицу, к самому уху. Как же стеснилась грудь; как же мы малы… Нет, мы велики. Покажи нам, как нужно прыгать: мы прыгнем». Или артачились: «Где спасение?»
Работяги страдали от своих порывов. От мешанины из любви, самоотверженности, жажды разрушения. Они должны были разрушить аппараты, хотя любили их. Во многих местах они так и делали. Они это делали неохотно. Не отличаясь по сути от этих мужчин и женщин, представители правящего сословия, под защитой специальных покровов и теней, зримо и незримо их преследовали, хватали за шею, утаскивали, чтобы убить уничтожить. Жертвы обмякали в руках своих палачей. Соединившись с палачами, смеялись извивались трепыхались неистовствовали: «Убейте нас. Что с того. Нас это не изменит». Тела, утаскиваемые зримыми и незримыми тенями, кричали: «На что вам сдалась наша кровь? Почто — именно наша? Вы должны сказать. Хоть это вы должны сказать». Теряя силы, с дрожью в голосе насмехались над своими мучителями: «Сар Тиглат! Иддиу! Вы хотите знать… Что вы хотите о нас узнать? Мы вам предшествуем. Вы нас убьете. Отнимете у нас жизнь. Мы вас благодарим». Их не бросали в машины, чтобы не нарушить работу фабрики. Не обращали против них сталь, чтобы не запачкать ее, не осквернить. Искали скалы болота речные заводи, сбрасывали похищенных на камни или душили. «О, было бы у меня больше рук!» — кричали судьи. «О, было бы у меня больше тел!» — кричали казнимые. Ярость мешалась с восторгом — у тех и других.
Что же происходило тогда с обычными мужчинами женщинами? Тысячекратно, не конфликтуя, укладывались они парами, влекомые к одной цели — рвением ли, смятеньем ли; и так же тысячекратно хватали друг друга за руки… за пальцы за лодыжки за локти за плечи. Четыре пальца отдергивались, судорожно сжимались. Большой палец вставал вертикально, всверливался. Локти растопыривались, упирались; соединялись, словно шарниры; схлопывались, как створки дверей. Плечи не отличались от воды. Вода — известно какая. Вода — уклончивая. Если схватишься за воду, она уклонится, исчезнет, не будет ее; но перекатится через тебя — и снова очутится здесь, никуда не денется; ахнуть не успеешь, а она уже проглотила и пальцы, и руки, и лодыжки. Плечи принимали прикосновенья рук, проседали, как клавиши, под пальцами; вздрагивали, опускались ниже; колебались, как лодочка, направо-налево; погружались, как парусники, под поверхность воды. Выныривали справа, слева. Вроде как камыш под ветром: что-то колыхалось, вскидывалось, спокойно плыло. Брызгало, как молоко из трубки, вниз; продвигалось, будучи всосанным, вверх. Плечи… И так до тех пор, пока мускулы не набухали не каменели, что означало: жить или умереть. Тогда уже никто не желал, чтобы другой был слабее. Каждый хотел, чтобы другой оказался сильнее его. Хотел ухватить этого другого яростней, железней, ужасней, глубже — от чего потом и погибнуть.
С ИТАЛИИ это началось. Градшафты внезапно наполнились ордами людей, покинувших свои фабрики поселения. Люмпены вообразили себя душами машин аппаратов; и волнами обрушивались на города. То были дикие орды полупомешанных. Шестеренки — черные синие красные — вытатуированы на груди (а такие типы ходили с открытой грудью). Трепещущие гигантские знамена с Солнцем Луной звездами — над их головами. Огонь вырывался из небесных светил. Однако часто, гораздо чаще он вырывался не из них, а из тьмы под ними. Дым пожара достигал небосвода, окутывал побледневшие знаки. Тьма была не что иное как чадный дым. Иногда она была чьей-то головой, грудью, черным пространством между двумя человеческими ладонями. В которых горел-потрескивал-волновался-набухал огонь, отклоняясь в сторону, слизывая что-то внизу. Эти люди были убийцами-поджигателями. Действовали они автономно. Им, ужасным, двигавшимся по Германии Франции Италии Ирландии, не осмеливались оказывать сопротивление. В Америке, на Восточном побережье, они разрушали мелкие городки. А потом дотла выжгли целые районы Чикаго, Вашингтона. Они появлялись, как снежный ураган; и, подобно сциаридам, движущимся по следу войска, оставляли после себя голую землю. Они преодолевали горы, не останавливались перед пустынями. Ни один из них сам по себе не был убийцей-поджигателем. Они всегда становились тем, чем были, лишь когда сплачивались в бродячие-гонимые-клокочущие-буйные орды. Отдельный человек спекался с такой ордой.
С гордостью оставляли они позади себя реки, которые сами же заставили обмелеть расчленили направили в новое русло. Они тащили за собой тяжелые аппараты — именно для того, чтобы посягать на землю и небо. Сопротивление было им на руку. С помощью двух-трех огнеметов они сбривали леса и рощи, встававшие у них на пути, шагали по раскаленному голому ландшафту. Детей, которые рождались в дороге, матери с отвращением швыряли на землю и шли дальше. Эти люди задыхались от отвращения к себе. И в конце концов ополчились против себя же. Силу, которой они обладали, они должны были на себе и продемонстрировать. Массовые убийства сменились массовыми самоубийствами. В тех местах, по которым двигались орды, эго производило ужасное, заразительное воздействие. Несть числа тем, кого затянуло в водоворот. Свирепо-требовательно смотрели огненные знамена на простирающуюся под ними землю. Их потрескиванье возбуждало больше, чем боевой клич. Знамена выкликали-выманивали все новых мужчин и женщин. Те должны были строиться, как будто отправлялись на войну. И их действительно бросали на чужие градшафты, они уничтожали леса, калечили реки, становились друг против друга, мужчина и женщина, чтобы друг друга одолеть: у каждого собственноручно завязанная петля вокруг шеи, или нож в руке, или луч, который он сам направляет в татуировку на своей груди, или в свой потный лоб, или в жарко сверкающий глаз.
На протяжении многих лет орды убийц-поджигателей и самоубийц то захлестывали западные ландшафты, то отступали. Пока в их же среде не возникли силы, которые их уничтожили. Инка Стоход, поляк, запрудил этот поток, некоторое время тащивший его за собой. С горсткой преданных сообщников, энергичных и здравомыслящих, однако не менее пылких, чем он сам, Стоход в праздник Пятидесятницы перебил в Восточной Германии самых буйных фанатиков, мужчин и женщин, которые уже сговорились, что принесут себя в жертву. Стоход уничтожил их прежде, чем они смогли осуществить свое намерение. Тем ордам, что находились в ближайших окрестностях, в Силезском и Моравском градшафтах, он сообщил о случившемся, напал на них, разбил их. Нанеся еще несколько ударов, Стоход, с помощью людей и оружия из Берлина и Гамбурга, подавил беспорядки сперва в Восточной, а потом и в Центральной Германии. После чего нерешительные сенаты южнонемецких градшафтов нашли-таки силы, чтобы начать борьбу с бандами на своей территории. Стоход выступил в Лондоне с докладом об умиротворении большого среднеевропейского региона; приехавшие на ту же конференцию скандинавы и итальянцы в полной растерянности говорили об ужасных поджигателях, нагрянувших и на их земли.
На этой лондонской конференции Стоход впервые встретился с Арсеном Йорре из Лиона. Стоход был человек средних лет, с локонами до плеч, в роскошном пестром одеянии по моде своей эпохи, в меховой шапке со стальным пером, грузный, неизменно смеющийся; освободившись от страшной зависимости, он все не мог нарадоваться жизни, хлопал в мясистые ладоши, аплодируя самому себе, хитро подмигивал желтоватым глазом. Он обнял Йорре (уроженца Южной Франции, с лепкой мускулов, как у металлической статуи героя), который начал во Франции то, что сам Стоход уже закончил.
Стоход потягивался и рокотал, рассказывая о своих примитивных боевых методах. Они стояли гуманным вечером на балконе правительственного здания. Жизнь, шумевшую под ними, на Даунинг-стрит, было не разглядеть. Они поклялись помогать друг другу. Возлюбленная и соправительница Стохода, молодая полька, изворотливая как угорь, чье простое лицо обрамляли черные волосы, сверкнула глазами, обнаружив обоих на балконе. Она строго посмотрела на Йорре; послушав же немного, о чем идет речь, внезапно схватила француза за плечи. Он позволил себя ощупать, напряг мускулы. Она все не отпускала их; он прижал ее руки к сердцу — так сильно, что она вскрикнула. Она позволила тогда, чтобы он ее обнял и поцеловал в губы, но тут же снова приникла к могучей груди Стохода, который прежде, сияя, наблюдал за ними, а теперь с довольным рокотом погладил ее гибкую спину. Через несколько недель Йорре, выступив из Лиона, разбил агрессивных фанатиков. Перед Парижем, где засели остатки банд, он появился в сказочном облачении. Десять дней осаждал город. Дальнобойные орудия осажденных не причиняли ему вреда. За ним были знания Лондона Америки Германии. На свои позиции он пускал всех, кто хотел перейти на его сторону. В Париже не прекращалась эпидемия убийств и самоубийств; Йорре, ничего не предпринимая, ждал, пока она сама не иссякнет. Содрогаясь от ужаса, стояли его солдаты перед городом, за оборонительными мачтами и магнитными ограждениями которого (в нынешней ситуации бесполезными) бушевал пожар, уже изгнанный с равнин. Руки у них чесались. Они с трудом подавляли в себе желание вмешаться.
ПОД НЕОБОРИМЫМ давлением техники и вследствие ее обольщающего воздействия на массы в середине двадцать пятого столетия распространилось учение о воде и буре. Некоторые лидеры масс — в первую очередь Суррур, потомок индейцев из Эдинбурга, некий индеец племени гуато из Парагвая и норвежец Сёренсен — заговорили об очень высокой степени целесообразности и почти полном автоматизме совместного труда в государствах насекомых. Дескать, каждое насекомое, следуя врожденному влечению к труду, который полезен для всех, тащит соломинки, или размельчает грибы, или строит соты. Такие вещи выполняет одна группа, одна рабочая категория, равномерно распределяя задачи в соответствии со своей силой, — выполняет безличностно инстинктивно рефлекторно. Нельзя сказать, что свойственное человечеству состояние расщепленности представляет собой прогресс по сравнению с такой организацией. Это, дескать, неправильно — вести частную жизнь и терпеть существование индивидов. Достаточно немногочисленной группы людей, чтобы выполнять узко-специальные функции — думать планировать быть личностями. Что же касается необозримых масс, то в интересах человечества было бы обеспечить им некое устойчивое состояние, отнять у них собственную жизнь (которой у них в любом случае нет), уравнять их, заставив вести вегетативное существование. Тогда отдельному человеческому существу можно было бы гарантировать спокойствие и счастье. Достижимые только таким способом. Потому что ни в результате обучения, ни собственными усилиями индивид не может добиться счастья или уберечь себя от несчастья… Проповедники этой теории ссылались на флуктуации мировой истории, то есть на всем известный феномен ее бесцельных раскачиваний. Причина такого раскачивания, то есть периодических триумфов и крушений великих империй или цветущих центров цивилизации, заключается, дескать, в свойственном всем индивидам и народам стремлении достичь чего-то, рассчитывая только на себя. Но ведь массы расщеплены на социальные слои, партии и так далее, вплоть до отдельных персон; кому-то удается одно, кому-то — другое, люди друг друга не понимают, вступают в борьбу, и в этом — зародыш всякого упадка. Превращение индивидов в единую человекомассу — вот задача, которую необходимо поставить во главу угла. Солдат сыт, пребывает по ту сторону счастья и несчастья — он несет воинскую службу. Но как только он покидает строй и гуляет где-то, один или с товарищем, либо возвращается в семью, начинаются всякие непредвиденные осложнения и солдат становится непригодным для использования, опасным.
Сёренсен и Суррур обосновывали свое учение о воде и буре, ссылаясь на единообразие частичек воды и воздуха: мол, только фантаст мог бы предположить, что существуют воздушные и водяные личности. Миллиарды воздушных и водяных частиц, совершенно одинаковых, соединяясь, образуют воздух и воду. Воздух же и вода сильнее городов и скопищ людей: они обладают невероятной устойчивостью. Суррур, которому технология синтеза продуктов питания была обязана очень многим, серьезно и настойчиво поучал из своего Эдинбурга: человек стоит перед выбором — стать животным-одиночкой или вегетативной массой. Существовать как животное-одиночка он все равно не может. Остается лишь путь к вегетативной массе. Это предполагает: конец истории, безопасность для человеческого рода. Суррур рассчитывал добиться такого положения вещей посредством государственного культивирования новой человеческой породы, которое растянется на несколько столетий, и посредством биологического воздействия — прежде всего через продукты питания.
Учения подобного рода лишь облекли в слова те идеи, которые давно носились в воздухе среди европейских народов. Как потом оказалось, идеи эти нельзя было подавить, они возникали вновь и вновь, ибо соответствовали глубинным потребностям затравленных человеческих существ.
Новому идеалу строгого единообразия легче всего подчинились женщины. В то время никто не заботился о смягчении нравов. Безжалостные концепции и безжалостная отбраковка рассматривались как нечто само собой разумеющееся. Происходил планомерный отказ от защиты слабых. Несчастных не жалели, а презирали. Гуманность, унаследованная от предков, исчезла. Правда, повсюду на окраинах больших человеческих сообществ, в крупнейших городах, еще сохранялись организации, возглавляемые потомками старых правящих родов, которые заботились о калеках стариках больных. Но в большинстве случаев, особенно в некоторые десятилетия, такие организации, объявленные вне закона, могли существовать лишь под защитой фальшивых имен, в глубочайшей тайне. И в первую очередь именно народ, дорвавшийся наконец до власти, ненавидел эти благотворительные организации, устраивал погромы в принадлежащих им помещениях. Людей тогда воодушевляло только одно: возможность приобщиться к блеску машин, еще более приумножить их силу; и в этом весьма преуспели женщины. Распространенный прежде тип западной женщины, утонченной и слабой, исчез. Представительницы же нового типа ничто так не ненавидели, как этих прежних хрупких женщин, служивших усладой для мужчин. Они ими пользовались, превращали в своих служанок, жестоко их унижали… И через несколько поколений женщин старого тина вообще не осталось. Повсюду, по мере отмирания семьи, женщины объединялись, принимали на себя ответственность за воспитание младенцев и маленьких детей. Женщины были такими же деловитыми и холодными, как мужчины, но еще более жестокими. Они жили большими товариществами (распространенными в крупнейших городах, но также на отдельных сельских фабриках) — и боролись с мужчинами, которые оборонялись от женщин теми же методами, что и от своих противников мужского пола. Однако мужские сообщества, образовавшиеся тогда же, уступали в силе женским союзам.
В своих союзах женщины организовали службу рождаемостии стали регулировать рождение детей. Они сознавали, какой ущерб причиняют им беременность роды выкармливание младенцев. Они стремились свести этот ущерб до минимума, превратить способность к деторождению из слабости в преимущество. Отныне и на протяжении долгого времени женщины сами решали между собой, сколькие из них (и кто конкретно) должны посвятить себя акту деторождения. Ведь они понимали, что потеряют ровно такое же число боевых единиц. Именно тогда впервые была решена проблема культивирования людей, обсуждавшаяся на протяжении столетий, а также найдено решение другой задачи. Женщины выделяли для деторождения особенно стойких, физически крепких, по разным параметрам приемлемых для них кандидаток, от которых могли ожидать, что роды их не сломят и что они произведут на свет здоровых детей, чье воспитание не потребует дополнительных усилий. Учреждения, которые женщины всех столиц — после отмирания семьи — создали для содержания матерей, были единственными, еще сохранявшими налет гуманности; они относятся к числу самых впечатляющих и наиболее защищенных общественных институтов той эпохи. Только женщины — причем исключительно те, что состояли в союзах, — на протяжении долгого времени определяли, кто из мужчин вправе стать отцом, и сообщали свое решение этим избранникам. Плод неизвестного происхождения безжалостно уничтожался.
Продлись эта эпоха в истории западного человечества чуть дольше, и господство женщин закрепилось бы окончательно. Ибо женщины, отказавшись от прежней своей уступчивости в половых отношениях, быстро поняли, что деторождение — эффективнейшее оружие против мужчин. Женщину можно изнасиловать, но нельзя заставить родить. А значит, ничто не помешало бы женщинам сократить число подрастающих мужчин. В женских союзах уже витала мысль, что надо бы оставлять в живых лишь малое число младенцев мужского пола. Женщины намеревались дождаться нового притока чужих народных масс и тогда беспощадно применить эго оружие. Уже приходили вести из северных градшафтов, куда чужаки проникали медленнее, что там власть в сенатах захватили женщины и что они воздействуют на мужское население, регулируя политику рождаемости…
Но туг внезапный всплеск новых открытий и изобретений положил конец этому прогрессивному процессу, у которого было так много убежденных и упорных сторонников, а также прочим начинаниям подобного рода.
СИЛЬНЕЙ, чем когда-либо, бушевал в конце двадцать пятого и в начале следующего столетия призрак изобретательства, губительного прогресса. Новые изобретения лишали фундамента целые промышленные отрасли; опустошали, подобно войне, десятки цветущих городов, жители которых вынуждены были сниматься с насиженных мест. То была миграция народов, и соседние государства не могли не принимать чужаков, иначе воинственные орды затопили бы их.
Несравненной — в смысле ее ожесточенности — была борьба против изобретенных в это время светящихся красок. В сумрачном Гельсингфорсе[31] тайна таких красок была раскрыта человеком, с одержимостью изучавшим флуоресценцию флюоритов, содалитов, бериллов.
Госпожа Гарнер, чьим рабом, или другом, или помощником он был, со свойственной ей проницательностью ухватилась за фантастические визионерские идеи Тикканена. Она несколько лет целеустремленно работала, ничего ему не рассказывая. Когда же наконец позвала Тикканена в свою совершенно темную лабораторию, сбрызнула стену рядом с собой из стального пульверизатора и — так, чтобы молча и терпеливо ждущий мужчина не увидел аппарата, — из заранее приготовленных баллонов выпустила на влажную штукатурку струи газа, тогда, к безмерному удивлению ее помощника, рядом с ним стала вспыхивать сама воплощенная яркость: зеленоватая, потом красноватая, желтая и под конец белая, вернувшая всем предметам их цвет и форму. Восторг, который испытал в этот миг порабощенный мужчина, не поддается описанию.
Тикканен не распознал отдельных элементов изобретения. Только когда госпожа познакомила его с составом вещества для обрызгивания, он наконец сообразил, в чем дело. В его меланхоличной голове что-то смутно забрезжило. Он это высказал, когда они обсуждали, как улучшить и упростить метод: ему показалось, что, по сути, изобретение связано с одним его старым наблюдением, сделанным на острове Смёла[32]. Он скромно улыбнулся. Госпожа давно ждала этой улыбки. Она, не сказав но этому поводу ни слова, продолжала — теперь уже вместе с ним — свои опыты. Она потребовала, чтобы он проверил, усиливается ли свечение при попадании вещества на ткани растительных или животных организмов. Собаки, которых она и раньше использовала для опытов, реагировали она уже знала как: они кашляли. Мужчина пережил собак ненадолго. Лет через десять субстанция была готова. Для ее производства потребовалось большое число специально обученных рабочих; и особые фабрики. В результате оказались ненужными сотни предприятий, производящих свет светильники светопровода. Так теперь случалось повсюду: никто не был защищен от изобретений, набрасывающихся на человека аки зверь из засады. Как раньше эпидемии губили людей, опустошали города, так теперь свирепствовали приливные волны изобретений. Фабрики предприятия города ландшафты возникали в связи с изобретениями межнациональных концернов, в основном лондонско-неойоркских, которые ради определенных целей селили вместе работников, собранных со всего света. А потом очередной виток прогресса уничтожал эти поселения, заставлял исчезнуть. Создавшая их индустриальная группа более не нуждалась в своем детище; на континент же накатывала новая сотня тысяч бесцельно кочующих людей. Когда эта грозная лишенная корней орда наводняла ближайшие города и ландшафты, вынужденные терпеть такое, она требовала защиты от изобретателей, или, как тогда выражались: от концернов.
И вот местные сенаты, давно обессилевшие, подхватили этот лозунг. Пошли навстречу массам. Сенаты поклялись противодействовать любой попытке разрушения градшафтов, предпринятой со стороны, с использованием военных или технических средств. Тогда-то градшафты, разросшиеся пышнее, чем прежде, и встали на собственные ноги. Сломленная власть больших семей опять окрепла. Градшафтам пришлось отчасти пойти по пути регресса, работать сразу во многих направлениях, чтобы их нельзя было опрокинуть одним ударом. В пределах градшафтов обузданные массы вели себя очень спокойно. Им позволяли кричать: «Долой изобретения!» Эта их ненависть помогла новым правителям вновь ограничить доступ к технике и науке и укрепить собственные позиции. Сенаты присвоили себе право экзаменовать новых техников и контролировать их использование. Градшафты поддерживали между собой тесные отношения. Возник своеобразный круг градшафтов и ландшафтов. Лондон очень внимательно наблюдал за ними, за их союзом.
Властители же городов — мужчины и женщины, обретшие благодаря народной поддержке большую власть — сидели, преисполненные высокомерия и иронии, и смеялись. Смеялись над тем, что народы им доверились; конечно, они готовы помочь, чтобы у горожан не вырвали из-под ног почву посредством новых изобретений. Они смеялись: «Мы не позволим, чтобы у вас вырвали из-под ног почву. Но знали бы вы, на какой почве стоите!»
В то время по всем ландшафтам бродили представители разных сект и церквей, предостерегали от прогресса, от потерявших стыд мировых концернов и их разрушительного влияния. А увидев, что во главе городов и ландшафтов теперь снова стоят сильные мужчины и женщины, они начали предостерегать и от этих братьев и сестер Мелиз из Бордо, от этого неизменно возвращающегося зла. Дескать, никогда не догадаешься, во что власть, это адское чудище, превратит людей, в чьи руки она попала… Что касается самих градоначальников, то они сияли. Они ведь всем обеспечили безопасность, занятость, блеск культуры.
С ПОЯВЛЕНИЕМ искусственного синтеза продуктов питания — в двадцать шестом столетии — произошел беспримерный переворот. Он повлек за собой изменение всех условий общественной жизни и одновременно обозначил необходимость возвращения к строгим, даже строжайшим формам власти. Никакие благонамеренные протесты противостоять этой необходимости не могли. Именно выходцы из низов интенсивней всего работали над ужасным открытием и сами невольно подготовили неизбежную реакцию на него. Сенаты, руководившие этой работой, поначалу неистово ее подстегивали; позже прогресс в исследованиях поверг их в смятение. Когда после блужданий наощупь, растянувшихся на несколько десятилетий, им представили первые удачные результаты, они испугались. И сперва приостановили работу, потом снова возобновили; результаты же держали в тайне. Слух об изобретениях не должен был просочиться наружу, изобретатели сидели среди сенаторов. Десятилетиями без пользы лежали в лабораториях Чикаго и Эдинбурга постановления об экспериментах, осуществление которых могло оказать катастрофическое воздействие на совместную жизнь людей.
Ученые не пошли по пути простого неорганического синтеза, а опирались на наблюдения над растительными и животными организмами. Ультра-микроскопические исследования и точнейшая регистрация процессов, происходящих в живых органах, позволили наконец — после чудовищных трудностей и ошибок, при неутомимой работе целых батальонов химиков физиков физиологов — добиться ясности относительно реакций обмена в живых телах. Но сперва потребовалось достичь значительного прогресса в физике, усовершенствовать конструкции ультра-микроскопов, электрических измерительных приборов. От Алисы Лайард, белой женщины из Чикаго (роскошного — фантастической красоты — экземпляра человеческой породы), исходили решающие идеи, касающиеся регистрации, автоматического зарисовывания сопутствующих микроэлектрических и тепловых процессов в клетках исследуемых органов. Когда с этими проблемами было покончено, анализ сложных созидательных и разрушительных механизмов удалось завершить довольно быстро.
Физики и химики освободились наконец от необходимости связывать свой труд с животными и растительными организмами. Долгое время они с отвращением и усмешкой думали о том, что одно-единственное засушливое лето может вызвать голод в целых регионах; думали об абсурдной зависимости человека от жары и сухости. Эти химики и физики больше всего ненавидели зеленеющие поля, луга и бурлескные скопления стад. Словно реликты более ранних геологических периодов, сохранялись в их эпоху скотобойни колбасные булочные. Булочные: нечто такое, о чем сообщали еще ассирийские глиняные таблички.
Великий Меки возглавлял главную лабораторию Эдинбурга. В лаборатории было две сотни отборных сотрудников. Они — за исключением тех, кто занимался подсобной работой, — годами не покидали территорию этого научного центра. Меки, члена эдинбургского сената, сенаторы обязали осуществлять строгий надзор за его помощниками и при малейшем подозрении против них не останавливаться перед такой мерой, как интернирование. И в то время, и позже ходило много слухов о зеленом круглом столе Меки. Зеленую форму носили мужчины и женщины, работавшие в лаборатории. Они, все двести человек, рассаживались за столами в большом жилом здании, расположенном позади институтского корпуса. В том же помещении находились — в свободном пространстве между их столами, сдвинутыми так, чтобы образовалась подкова, — маленькие столы, за которыми ели и пили люди в фиолетовых костюмах, именуемые гостями. Произносивший слово «гость» — если работал в институте недавно — приподнимал верхнюю губу, будто хотел улыбнуться; сотрудники же постарше хмурились. Ведь речь шла о человеческих жертвах, которых на определенном этапе начинали использовать для опытов. Эти люди выглядели так же, как все остальные, но постепенно их внешний облик менялся, потом они исчезали и на их месте появлялись другие. Сенат по первому намеку Меки присылал из города новых «гостей»; они никогда не бывали беспокойными, испуганными, склонными к подозрительности — обычные люди, которых приглашали в институт будто бы как желанных помощников, чтобы посвятить в тамошние тайны. На самом деле никто их ни в какие тайны не посвящал — эту сотню людей, которые удивлялись, почему их каждый день взвешивают, измеряют им температуру, селили в специальных «гостевых» комнатах; но их это не обижало, ибо они видели, что и «зеленые» точно так же взвешивают и контролируют друг друга. «Фиолетовые» гуляли по лесу вместе с другими, бегали, занимались спортом, но снова и снова некоторые из них исчезали. Они не видели расположенного далеко на задах гигантского лазарета, где, помимо загонов для больных лошадей и собак, имелась тысяча человекомест. Ведь именно столько больных периодически здесь скапливалось. Все они лежали в отдельных палатах; никогда им не представлялась возможность поговорить друг с другом; а если кто выздоравливал, его отправляли в Чикаго, на станцию Алисы Лайард, которая в дальнейшем наблюдала за таким человеком.
Не видели «фиолетовые» и просторного странного кладбища. Оно представляло собой лабиринт маленьких бетонных подземелий с ярким освещением. Человек, который спускался туда по лестнице, обнаруживал стоящие в глубоких нишах колбы стеклянные банки поддоны, с отверстиями (закрытыми, но снабженными кранами), через которые, шипя, поступало внутрь — или выводилось изнутри — какое-то газообразное вещество. Маленькие вентиляторы, жужжа, выгоняли едко-кисловатый воздух подвала через отводную трубу наружу. Каждая банка каждый поддон были надписаны; прикрепленная цепью к стене, висела толстая регистрационная книга, полная записей. «Фиолетовых» не оставляли в покое и после смерти: анализировалось изменение их органов после прекращения взаимодействия с другими частями тела. «Зеленым» никто не был безразличен, если он умирал и утрачивал то, что очень приблизительно можно назвать «духом» или «жизнью». Из столовых и лабораторий «зеленые» спускались на кладбище, где снова измеряли температуру, извлекали какие-то жидкости, добавляли новые вещества, регулировали поступление газа, пропускали сквозь законсервированные части тел электрический ток или подвергали их облучению. «Фиолетовые» никогда не понимали, что с ними происходит. Они думали, будто живут едят пьют дышат как все другие. Но они ели поддельную пищу, пили поддельные напитки, в своих комнатах — хорошо изолированных, запертых комнатах для гостей — вдыхали воздух, насыщенный таинственными субстанциями. То, что им подавали в столовой, в пространстве между подковообразно поставленными столами, за которыми болтали «зеленые», выглядело как жаркое, имело вкус соуса вина пирога кофе шоколада. Иногда (обычно в самом начале) это действительно были жаркое, соус — как носители диагностирующих веществ. Позже гостям давали только мнимую пищу: мясоподобную массу — студень, плотный или напоминающий по консистенции печень. Он был насыщен — в зависимости от того, какие опыты проводились в данный момент — субстанциями, подвергаемыми анализу.
Здесь повсюду — по лесу, комнатам, залам — расхаживали, как ни в чем не бывало, гости, «фиолетовые»: молодые мужчины и женщины, представители всех рас. Иногда поздно вечером кого-нибудь из них уводили — мужчина и женщина. За полчаса до того два-три «зеленых» стояли в тихой спальне перед вскочившим с постели человеком, чья пестрая одежда валялась на полу, спрашивали эту женщину или этого мужчину, готовы ли они пожертвовать одним из своих органов. Человек дергался кричал, но ему тут же вкалывали дозу оглушающего наркотика. Или он, обменявшись взглядом с посерьезневшими «зелеными», опускал голову, задумывался и затем с дрожью в голосе задавал вопрос. Ему вкратце объясняли суть дела. «Почему бы и нет, почему нет? — скрипел он сквозь зубы. — Лишь бы вам это удалось». И добровольно шел между «зелеными» — расслабившись внутренне, с кружащейся головой, отсутствующим видом, — гонимый ими по коридорам, все дальше. «За мной дело не станет. Покажите, на что способны вы». Торжествуя, будто сам все это создал, обводил взглядом белокафельные демонстрационные залы, залитые слепящим светом, столы с аппаратами, стеклянные ящики наподобие саркофагов, где лежали люди и накрытые полотном части тел, которые двигались, странно растопыривали пальцы, совершали хватательные движения. Будущие жертвы воспринимали открывшуюся им картину с радостью. Вокруг них что-то гудело рокотало. Необычная жара веяла повсюду, просачиваясь из щелей стеклянных ящиков, в которых лежали люди с закрытыми глазами, окруженные трубками проводами, орошаемые какими-то жидкостями, ярко освещенные; и было отчетливо видно, как у них вздымается и опадает грудь. Вошедшие и сами, так и не выйдя из состояния эйфории, вскоре ощущали на лице анестезирующую маску.
Вокруг них — в стеклянных шкафах, в ящиках и ваннах, при температуре, меняющейся в диапазоне от точки замерзания земли до очень сильной жары — лежали на вате или плавали в специальных емкостях, завернутые или обнаженные, белые и красные человеческие органы и их части. Из капельниц к ним подводился по тонким трубкам питательный раствор. Этот раствор струился также по кровеносным сосудам находящихся в коме обнаженных людей: мужчин и женщин из Уганды Капштадта Лондона, других мест, откуда их сюда занесло. Ко всем им — живым организмам, живым органам, пульсирующим частям органов — были пододвинуты наблюдающие аппараты. «Зеленые» ходили по залу, брали соскобы, в чашечках относили их к другим ящикам. В чудовищного вида высоких стеклянных цилиндрах червеобразно колыхались на брыжейке с красными кровеносными сосудами белые кишки, отделенные от организма или соединенные с ним. Лаборанты наливали напыляли намазывали на них какие-то субстанции, наблюдали за последующими изменениями влажной слизистой оболочки, тонкой стенки кишки. Некоторым пациентам вскрывали череп, рядом с ними лежала покрытая волосами черепная крышка. Извлеченный пульсирующий мозг помещали в жидкую теплую среду. Толстые синие упругие вены оплетали белесую бороздчатую массу; ее разнимали на части, внутрь вводили провода трубочки. Провода и трубочки вводили также в кишки, кровеносные сосуды, печень. Все было соединено с блестящими металлическими аппаратами, посылающими сигналы, регистрирующими результаты исследования. На бесшумных резиновых подошвах двигались мужчины и женщины в защитных масках — по помещениям, где не было слышно ни звука, кроме разве что редких, похожих на песнопения стонов, иногда доносившихся из стеклянных саркофагов.
Раздвижные железные стены отделяли эти выложенные кафелем помещения от других, с толстыми кирпичными стенами, где на грядках, на насыпной земле росли разные растения, низкие и высокие деревья. Растения тоже были оплетены паутиной проволочек и трубок. Были расщепленными, пробуравленными; в их кроны стволы корни вели провода. Сквозь некоторые высокие залы веял прохладный ветер; в других царила духота; все деревья подсвечивались красными или зелеными фосфоресцирующими лампами.
В темных, маленьких и невзрачных, словно фабричные цеха, пристройках и подвалах, в выдыхающих горячие пары котлах и шкафах совершалась главная работа этого научного центра: подражание изученным процессам, их воспроизведение — сперва с обильным использованием живого вспомогательного материала, животного и растительного происхождения, заимствуемого из соседних помещений, а затем, все в большей мере, без него. Использование жизненных соков и живых клеток было сокращено до минимума; дело дошло до того, что, как выразился Меки, для производства определенного сорта жира, определенной белковой группы ему требовалось не больше живой субстанции, чем пивовару прежних времен — дрожжей. На самом деле Меки так и не смог полностью отказаться от органического материала. И первым шагом на пути внедрения его опытов в практику стало строительство гигантских цехов для консервирования и культивирования определенного клеточного сырья, добываемого из животных и растительных организмов.
В конце концов Меки — философ-скептик, тщедушный длиннобородый человек, который часто моргал и, разговаривая с кем-то, всегда смотрел в землю — построил для себя в лесу возле института, вдали от лабораторий и жилых зданий, дом, имевший (к злорадному недоумению помощников, не посвященных в планы шефа) все приметы фабрики. Помощники наблюдали, как те аппараты, которые использовались для исследования человеческих органов в залах с живыми пациентами и в кладбищенских подпольях, были доставлены в сотню сотообразных помещений этого дома; как туда же затащили тонны химических веществ, как установили газогенераторы. Наблюдали, как помещения, этаж за этажом, объединялись в некую целостность; как субстанции, перемещаясь из одной комнаты в другую — при меняющейся температуре, — проходили некий путь, задерживаясь где на короткое, где на более длительное время, смешивались сплавлялись с другими субстанциями, растворялись видоизменялись. Это маленькое, окруженное садом и стеной здание, совершенно лишенное окон и лишь в отдельные комнаты впускающее но трубам воздух, этот свето- и воздухонепроницаемый бункер полнился шумовой мешаниной из сопения гудения громыхания. Когда к нему приближались, он ворчал изо всех щелей, словно рассерженный зверь; кирпичные стены, с целью изоляции от солнечных лучей, снаружи были покрыты черной стекловидной массой.
Когда в Чикаго узнали некоторые подробности об искусственном синтезе продуктов питания, что вызвало в городе сильнейший переполох, Неойорк и Лондон предупредили все зависимые от них государства и союзы городов об опасности поспешных решений, посоветовали повременить с обнародованием этого открытия. Но поскольку Чикаго уже сделал самостоятельно первый шаг, да и Алиса Лайард публично заявила, что у нее теперь имеется средство, позволяющее кормить целые народы, не засеивая полей и при полном отсутствии солнечного тепла, другим не осталось иного выхода, кроме как по возможности снизить опасность. Об Алисе Лайард было известно, что она стоит во главе северо-американского товарищества женщин. Члены этого союза полагали, что женщины, если резервируют синтез для себя, окажутся обладательницами мощнейшего оружия; они пытались убедить Алису, существо непредсказуемо-капризное, чтобы она сохранила свой рабочий метод в тайне и сделала Чикаго центром женского государства. Но Алиса не могла отказаться от публичного триумфа в ознаменование одержанной ею победы над миллионами мужчин; молчать она не собиралась. И в результате вскоре осталась в чикагском сенате единственной женщиной среди сенаторов-мужчин. Этого она не перенесла. Она попыталась восстановить свое влияние в женском товариществе; однако женщины отвечали ей ненавистью. И тут она позволила себе одну из тех выходок, на какие способны только женщины. Она выступила с речью в своем товариществе, невразумительно намекнув, что, дескать, сейчас ее саму и ее действия понимают неправильно, но позже все разъяснится. Потом несколько месяцев о ней не было слышно. В градшафте же Чикаго — вскоре после того, как произошел неслыханный приток мигрантов — началась эпидемия среди черни, потреблявшей искусственные продукты питания. Сенат вызвал в Чикаго Меки для расследования ситуации. Меки был человеком спокойным, но вместе с тем привычным к быстрому реагированию. Сперва он подозревал, что речь идет о каком-то виде авитаминоза — бери-бери или скорбуте; но, увидев людей на улицах и в домах — тысячи жертв, бьющихся в конвульсиях или пораженных параличом, — понял, что кто-то планомерно работал над дискредитацией разработанного им метода. Ядовитая стадия, через которую проходят белковые тела, в данном случае намеренно фиксировалась. Продолжив наблюдения, Меки, к своему изумлению, пришел к выводу, что планомерной разрушительницей их общего дела была Алиса Лайард. Он нашел эту красивую интеллигентную женщину в ее квартире: лениво валяющейся в постели; Алиса была растеряна, погружена в свои мысли, не расположена перед ним отчитываться. Ее угнетало вовсе не вызванное ею несчастье, а мстительная суровость соратниц по женскому союзу, даже теперь с ней не примирившихся. Обелить себя ей не удалось; она лишь глубже провалилась в трясину. Чикагский сенат, поставленный в известность о случившемся, смущенный и глубоко потрясенный, послал к этой красавице, обретшей настоящую славу и ставшей гордостью половины Земного шара, пятерых негров, которые до смерти забили ее у нее же в квартире. Женщины не стали поднимать шума.
НЕ КАК ту воду, что из дождевальной установки пускают на высохшие грядки, а как хищного зверя, которого ведут по улице, удерживая справа и слева железными прутами, — так, принуждая-сковывая, во второй трети двадцать шестого столетия крупнейшие западные градшафты выпустили к людям чудовищное открытие. Сенаты, новые правящие слои в этот момент сплотились теснее, чем в результате какого бы то ни было другого события, случившегося раньше или позже: они превратились в каменную стену. Теперь каждый должен был решить для себя, чью сторону он примет. У всех перед глазами маячил величественный пример самой Англии, мудрой и опытной наставницы западных народов, которая поступила с великим Меки так же, как некогда Испания — с Христофором Колумбом, фигурой куда менее значимой: она почти десять лет держала его в заточении, в его эдинбургском институте. Когда Меки освободили и вызвали для беседы в Лондон, он наложил на себя руки.
В Лондоне поняли, что кто-то должен стать единственным собственником всех связанных с синтезом тайн и всех предприятий и что такой собственник окажется обладателем беспримерного орудия власти. Пока город-побратим Неойорк еще колебался, лондонцы — спокойные тихие мужчины и улыбчивые медлительные женщины — уже создавали, одну за другой, производственные установки в Уэльсе и Корнуэлле. И хотя сенаты континентов советовали повременить с обнародованием изобретения, знакомить с ним массы лишь постепенно, лондонский сенат в один из майских дней внезапно сообщил опасную новость всем непосредственно подчиняющимся ему и дружественным градшафтам: сообщил о количестве и местоположении хорошо защищенных фабрик, назвал имя прославленного Меки, уже умершего, и распорядился, чтобы к первой годовщине его добровольной смерти во всех больших центрах были возведены памятные колонны.
Как дубину обрушил холодный сенат эту новость на зависимые от него европейские и африканские территории. Сенат объяснил, что для производства синтетического сахара жира и мясных масс требуются очень незначительные затраты труда, призвал людей овладеть этим процессом и научиться превращать субстанции, разработанные учеными, в радующие потребителя продукты; в заявлении также говорилось, что начинается новая эра в истории человеческого труда: триумф науки снимет непосильный груз с человечества, борящегося за свою свободу и достоинство.
Лондонский сенат сознавал, что во всех областях его влияния распространятся смятение и беспорядки, но что в конечном счете он подчинит себе ситуацию. Континентальные государства и большие градшафты, затаив дыхание, следили за действиями Лондона, который, заглядывая на столетия вперед, решился показать более слабым дочерним государствам, какой путь им следует избрать: путь присвоения абсолютно всех средств осуществления власти одной надежной группой людей. Элита Британских островов и управляемых Англией регионов Африки была в восторге от таких новостей. Напротив, в местностях — преимущественно южноафриканских, — специализирующихся на земледелии и скотоводстве, через несколько недель распространилась и стала быстро усиливаться исполненная страха сумятица. Там большие градшафты отказались от разведения скота, скотобойни и скотные дворы закрылись. Зернохранилища перестали охраняться: их ворота стояли распахнутыми, мука из мешков высыпалась на землю. Во многих местах еще и десяти лет не прошло с тех пор, как были построены отвечающие современным стандартам мощные мельничные комплексы; они занимали такую же территорию, как большое село; их окружали спортплощадки жилые дома магазины. Так вот, эти зернохранилища закрыли, а потом праздные толпы их подожгли; мельницы же взорвали. То были бессознательные нелепые действия, в которые вылились возбуждение, пульсирующая растерянность окрестных жителей. Люди бросали свои дома, переселялись — чтобы найти себе новое занятие — в городские центры. Но и в самих градшафтах основы жизни оказались подорванными, цеха гигантских фабрик опустели. Снаружи приливной волной накатывало сельское население, волновались напуганные слухами крестьяне, а также работники и работницы, которые прежде делали пахотные орудия: плавили-закаляли-ковали-резали-охлаждали-зачищали металл. В людской сутолоке постоянно менялись и настроения. Никто в конечном итоге не остался без пищи, никто не мог бы пожаловаться, что у него что-то отняли, и все же сердца их кровоточили: люди сделались недовольными, мрачными, когда их прогнали от плавильных печей, заставили бросить мельницы. Им скоро скажут, услышали они в городах, чем заниматься дальше; пусть успокоятся: недостатка у них не будет ни в чем. И в самом деле, сомнение, поначалу возникшее у людей, было опровергнуто фактами: железные поезда с бочками и мешками день за днем подъезжали к тем же складским помещениям, в которые прежде сгружали муку. Хотя уже все зернохранилища — без противодействия сенатов, более того, явно при их попустительстве — были опустошены и сожжены горланящими ордами, витрины булочных буквально ломились от хлеба и выпечки. Сенаты, выполняя распоряжение Лондона, по будням даже раздаривали муку населению — чтобы усилить впечатление от происшедшей перемены, чтобы нанесенный удар показался еще более ошеломляющим и весомым. Большие торговые залы, где раньше продавались сливочное и растительное масло, пищевые жиры, теперь предлагали искусственные продукты; но эти продукты по вкусу, внешнему виду и расфасовке не отличались от натуральных аналогов, а в смысле длительности хранения даже превосходили их. Смеясь, рука об руку, бродили по торговым залам английских и южноафриканских городов белые коричневые черные люди. Им казалось, что они видят сон или попали в Страну лентяев. «У них теперь искусственная скотина. Они могут делать и деревья». Только плотная мясная масса, носитель белковых веществ, вызывала неодобрительные насмешки. Легко режущийся розовато-коричневый полуфабрикат (напоминавший по консистенции печень, а иногда — костную муку; размягчавшийся при готовке порой до состояния слизи), который доставляли к магазинам фабричные фургоны, люди, попробовав, выплевывали: он не нравился их сильным зубам, желавшим рвать и кусать, не нравился челюстным мускулам, желавшим с хрустом что-нибудь перемалывать. Да и по вкусу этот продукт отличался от мускулатуры животных. Так что скотоводам-животноводам было дано дополнительное время, пока и они не отступили перед «мясом Меки». Плоть натуральных птиц рыб коров панцирных животных — неважно, тушеная, или жареная, или запеченная, или вареная — стала отныне десертом для гурманов.
Поля оказались заброшенными — необозримые земли, которые люди на протяжении тысяч лет, от поколения к поколению, возделывали, культивировали, любили. Ради этих полей валили девственные леса, обрывали со стволов лианы.
Ради них стреляли в диких зверей — желтого льва, пантеру. Прогоняли термитов; меняли русла ручьев и строили хижины, крепкие дома, поселки (где всегда имелись собаки), загоны для кур гусей коров.
В южных зонах попадались районы, которые лишь сто или двести лет назад были расчищены от лесов. То есть: туда приезжали железные машины, гордость северных стран, и вгрызались в грунт; давясь землей, они глотали-раскусывали-пережевывали растения и корни. Камни, которые хранила в себе земля, люди извлекали из нее, швыряли на кучи обломков. Потом на то черное ложе, что оставалось, когда увозили трупы деревьев и травянистых растений, пахари укладывали миллионы бледных нежных зерен. Земля охотно принимала их в себя; те зерна выгоняли на поверхность зеленые всходы. И в результате поднялись зеленые хлебные нивы: густые леса из злаков, из мягко колышущихся на ветру колосьев. Эти поля теперь были брошены — как и амбары, сараи, а также жилые здания, которые кое-где уже начали сносить. Люди потянулись обратно в гигантские города. Они затворились в городах. Освободив большую часть земной поверхности. Земля теперь отдыхала. Всходили и увядали одичавшие злаки; между ними буйно разрастались пестрые цветы, прежде называвшиеся сорняками; крались куда-то звери; шмыгали, уже не таясь, полевые мыши.
Первобытная земля молча лежала под небом с его восходящими и закатывающимися светилами, ощущала ветры тепло грозы дождь. Прикрывала свою наготу цветами растениями животными, сворачивалась как еж.
Человекомассы же, заманенные в города, угодили прямо в руки к их железным властителям.
ИГРУ, начатую Лондоном, продолжили другие градшафты. Через десять лет в Западном Круге народов было выковано кольцо могучих правящих родов.
Суровая, исполненная страсти борьба рабочих за свои права прекратилась. Отныне население западных континентов, почти полностью поглощенное градшафтами, делилось на маленькую группу созидающих и гигантские сонмища бездействующих. Принадлежность к тем или другим зависела от личных склонностей и потребностей. Массу бездельников, число которых все увеличивалось, приходилось как-то занимать — удовольствиями и мнимыми работами. Ни о каком единообразном воспитании народа речи уже быть не могло. При правителях существовали огромные штабы специалистов, занимающихся исключительно развлечением праздных масс.
Крупные градшафты продолжали расширяться. Притоку чужеземцев, миграционным волнам конца не предвиделось.
ЛОЙХТМАР И РАЛЛИНЬОН — личности под стать Инке Стоходу и Йорре, некогда вырвавшим власть у западноевропейских сенатов — чувствовали, какие подземные катаклизмы зреют у них под ногами. Двадцать седьмое столетие, роковое для Западного Круга народов, подступило уже вплотную. Это вскипающее варево, накатывающие волны недовольства. Опасное равнодушие, внезапно вынырнувшее из глубин и разлагающее все вокруг. Новые феномены не могли существовать изолированно. Орды людей, которые в Лондоне всегда тянулись к машинам и промышленным предприятиям, теперь значительно уменьшились — под влиянием тех же чувств, что привели к аналогичным процессам в Париже Берлине Неойорке. Дикое возбуждение, страстная увлеченность — эти эмоции повсюду схлынули. Люди с недоверием и апатией отворачивались от красивых приманок, прежде столь сильно их привлекавших. Роскошь азартные игры вечеринки мало для кого сохранили свою притягательность. Произведенные машинами вещи — модные красивые провоцирующие, определенно напрашивающиеся на похвалу — предлагали себя людям, а те лишь молча кривили рот. Картина, в истории уже не раз повторявшаяся, но забытая. Народы, давно перемешанные, вели себя как дети, которые, утомившись, забиваются куда-нибудь в угол, чтобы пососать палец. Немцы держали в руках тяжелую Библию, листали Псалтырь, собирались в лесах и пели сумрачные гимны. Черные коричневые люди в южных регионах пассивно ожидали своей гибели: в них еще жило ощущение богатых, питающих человека ландшафтов; но они не знали, что делать с этим ощущением, которое, подобно дыму под струями дождя, остаточно курилось сквозь них, — и не находили покоя. Арабские племена, давно затянутые в бурлящий водоворот западных народов, освободились от своего влечения к аппаратам. Прищурив глаза, смотрели они на тихие равнины, вскакивали в седло. Но, хотя верховая езда им нравилось, они воспринимали ее как забаву; лошади стали забавой. Машины работали, как и прежде. Водопады перебрасывали ток высокого напряжения через моря и горы в города. Но, казалось, внутренняя связь человека с водной стихией разрушена враждебной силой. Которую нужно одолеть.
Гигантские человеческие массы, которыми после обнародования изобретения Меки периодически напитывались градшафты и которые праздно толпились вокруг кормивших их фабрик, подвергались деформации. Из фабричных цехов по вечерам выходило все меньше людей, усталых, как и эти праздные толпы; они часто моргали, почти не разговаривали друг с другом. В городах расцвели фантастические игорные дома, в пригородах — ботанические сады и зоологические питомники; но все это мало кого привлекало. Массы во всех центрах Западного Круга народов стали ожиревшими ленивыми; они конвульсивно дергались — экзотичные неповоротливые капризные. Подземный гул нарастал во всех центрах, да и в самих этих людях, где белых, где черных, где желтовато-коричневых, которые строили для себя храмы мечети церкви, без особой охоты молились темным богам, но в глубине души не верили ни одному из странствующих проповедников и пророков. Случалось, что в том или ином месте не находилось достаточно людей, готовых работать на фабрике.
Вялость и, если можно так выразиться, сумеречное сознание распространялись, подобно сорной траве, повсюду. В то время как индивидами все сильнее овладевало невыразимое ощущение пресыщенности, между остатками разных народов, живущими в одном градшафте, вновь вспыхивала старая вражда. Начало таким смутам положил Богумил Лойхтмар из Гамбурга, вместе с группой молодых градоначальников и градоначальниц. К нему присоединились: Вышинская, его бывшая соправительница в Гераклополисе, силезском градшафте, ведущем свое происхождение от Берлина; женщина по имени Ацагга, главенствующая в Баварском градшафте; далее — Уру из Палермо и Донгод Дулу из столицы Египта. Собравшись в Гераклополисе у Вышинской, они поняли, что должны принять какие-то превентивные меры против постепенного разложения населения и новых беспорядков. В каждом из этих людей таилась сила, присущая техническим аппаратам: удачливость, набычившаяся гордость машины; как в пальмах, жила в них эта гордость, искала новых импульсов для своей кроны. Итальянец Уру подпал под обаяние Вышинской; насмешливой госпоже пришлось образумить недоумка, пожелавшего присоединиться к услуживающим ей мужчинам. Градоначальники в Гераклополисе долго смеялись, когда коренастый Уру пришел на одну из встреч в желто-голубом шарфе мужского гарема Вышинской. Шарф он украл; Вышинская этот шарф с него сорвала. На мгновенье в маленьком сообществе вспыхнуло несвойственное ему чувство межполовой ненависти: Вышинской показалось, будто Уру над ней издевается; мужчины втайне ликовали, потому что женщина потерпела поражение. Но хватило десяти деловитых слов, чтобы переключить их внимание на другое. Они знали, хоть и не прогуливались по городу: созидающие аппараты стоят невредимые прославленные обожествленные. Невредимая прославленная обожествленная — их кровь.
И они подняли знамена со знаком огня.
Когда Богумил Лойхгмар, Вышинская из Гераклонолиса, Ацагга, Уру и Донгод Дулу пролетали над северогерманскими низменностями (ландшафт за ландшафтом выплескивался из границ; клокочущие, охваченные брожением толпы текли по улицам, скрывая в своих рядах неопознанных стукачей и полицейских), человеческие массы еще не чувствовали, какая судьба их ждет. Как двое любовников, скованные любовью-ненавистью, скручиваются в один жгут, чтобы рвать друг друга на части, мучить, кусать, — так и эти массы пока еще бродили, понурившись, вокруг секретных хранилищ технических аппаратов, готовые к атаке готовые к любви готовые к объятью. Для градоначальников же, сидевших в летательных аппаратах, ситуация уже была предельно ясна. На их самолетах развевались знамена со звездами и огнем.
Они не прибыли в Лондон, хотя были туда приглашены. А остановились на полпути, в Брюсселе. И задержались там из-за Лойхтмара. Именно он, подлетая к аэродрому, внезапно и, как казалось, случайно втянул полотнище знамени в кабину, порвал, выбросил обрывки в иллюминатор. Другие уже были в Брюсселе, а он все описывал круги в воздухе — смущенный, не зная, на что решиться; кружил вокруг города, долетая до Северного моря, приближался, опять отдалялся, будто ему приходилось прокладывать себе путь сквозь густой кустарник. В воздухе он двигался, словно по предательскому болоту, — растерянно. И еще больше растерялся — хотя встретились они так, будто заранее договорились о встрече, — обнаружив в Дюнкерке Раллиньона, тоже там приземлившегося. Эти двое прогулялись по центру, где четыреста лет назад, после падения Милана, проводилась знаменитая конференция, предоставившая правящим родам неограниченную власть в городах; друг на друга друзья не смотрели. Потому что и Раллиньон думал о войне.
У Раллиньона мысль о войне возникла внезапно — и опьянила его. Собственно, опьянил его вид технических аппаратов. Подумалось: не нужно противостоять этим великолепным машинам. Хотелось бы, наоборот, владеть ими, возносить им хвалу, показывать их — как откровение — миру. К самой границе реального и возможного должны они нас доставлять, больше того — переносить за грань мыслимого. Человек хочет использовать оружие силы не во вред себе, а на пользу. Раллиньон ощущал это всем существом, со сладострастием и страхом, — также, как Лойхтмар. Государство должно выступить против государства. Но какое государство — и против какого? Вот почему Лойхтмар и Раллиньон не смотрели друг на друга. Из Брюсселя за ними приехал один бельгиец. Сбитый с толку, как и они. Подобные мысли носились в воздухе, словно привидения. Кто прикасался к аппарату — сейчас, в этот миг, — того они и настигали.
А эти трое поехали на машине в Брюссель. Богумил с его впалой грудью всю дорогу стонал-насмешничал: бессмысленно, дескать, ехать сейчас в Брюссель, он лично предпочел бы вернуться; им нужно обдумать свои намерения. Жилистый Раллиньон, сидевший с ним рядом, покрылся красными пятнами, казался другим человеком. Он со страхом поглядывал сквозь стекла, направо и налево: сельская местность, мол, для них не безопасна, их могут узнать; в том случае, конечно, если их вообще знают. Он думал, по его лицу заметно, что он вынашивает; и забился в темный угол легкой лихой машины, прикрыл лицо шапкой: их-де задушат. Лойхтмар, повернувшись к нему: «За что? Что мы такого сделали?» Но уже и сам приложил руку к груди, унаследованным от предков движением: у меня, дескать, нет при себе оружия! Фламандец сидел с разинутым ртом, ему приспичило выйти. Когда машина остановилась в лесном заповеднике, грузный Лойхтмар наклонился вперед, нащупал руку Раллиньона:
— Раллиньон, мой друг. Друг. А не враг. Скажи «Да».
— Я ничего не могу сказать, Богумил. Успокойся. Что будет, то будет.
Лойхтмар прижал кулаки к вискам:
— Пусть Европа сама себя уничтожает. Без нас. Мы не хотим участвовать. Не хотим этому способствовать.
Раллиньон первым выпрыгнул из машины. Лойхтмар вылез вслед за двумя другими; он, как и они, прикрыл глаза; не видел ни домов, ни полей; стонал. Пробормотал в спину тем двоим:
— Никому ничего не говорите. Я тоже не буду. Ничего не скажу. Ни словечка они из меня не вытянут.
По одному заходили в дома, стоявшие вдоль дороги: поменялись одеждой с хозяевами. Переодетыми — чтобы горожане их не узнали — приехали в Брюссель.
Там Вышинская уже объявила: в Лондон, дескать, она не поедет. Ацагга, в чьем сенате верховенствовали английские наблюдатели, горячо ее поддержала. Господа из Палермо и Каира были близки к тому, чтобы присоединиться к Вышинской: они предлагали объединить имеющиеся резервы и совместно выступить против Англии. Тщедушный Лойхтмар попросил ничего пока не решать. Надо, дескать, поехать в Лондон. Вышинская поняла: этот человек, не поднимающий глаз от столешницы, хочет лишь добиться отсрочки. Она бушевала требовала, чтобы он принял решение. Лойхтмар и Раллиньон, когда поднялись из-за стола, выглядели утомленными. Фламандец молил: «Не будем пока ничего решать». Лойхтмара и Раллиньона будто парализовало. Вышинская чуть не набросилась на них с кулаками. Но, встретив нехороший взгляд Лойхтмара, отступила. Без него и Раллиньона все равно ничего не предпримешь… Поспорив еще немного, она сдалась.
В Лондоне, в хорошо натопленных стеклянных домах, появились чужаки-азиаты. Они оказались там в это время случайно. Просто намеревались разведать, что происходит на Британских островах и каково сейчас состояние западных государств. Пятерка приезжих с континента набросилась на восточную депутацию, как собаки на кость. Они, будто чем-то приманенные, не отходили от азиатов, расспрашивали их рассматривали прислушивались. Меланхоличные умные англичане тоже прохаживались, наблюдая, за спинами своих восточных гостей. И тут в голове хмурого неуклюжего Богумила молнией сверкнула мысль: что этих монголоидов, ширококостных податливых ухмыляющихся, этих непонятно над чем хихикающих япошек и обоих великанов-русских в нелепо широких брюках… что он их всех ненавидит. Глаза его осоловели. Он их ненавидел. Челюстные мускулы Раллиньона стали как деревяшки; он заскрипел зубами. Лойхтмар и Раллиньон оживились, начали нагло подтрунивать над восточными людьми; лондонцы, правда, пытались всё как-то сгладить. Пышнотелая Вышинская поняла, что творится с двумя ее соратниками, и, сощурив глаза, внутренне ликовала. Пучеглазая Ацагга, женщина-колосс, Уру и чернокожий Донгод Дулу позволили втянуть себя в ту же игру. Тихие англичане на несколько дней прервали переговоры, чтобы присмотреться к странному настроению своих континентальных друзей. Те, похоже, никаких козней не строили. Англичане в последнее время не имели причин для беспокойства. Но сейчас, замечая агрессивность континентальной «пятерки», они задумывались, пугались, настораживались. Под окнами искрился город — и в эту минуту, и в ближайшую, и в следующую. Англичане в конце концов ретировались, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию. Континентальные гости знали, что до момента принятия решения они фактически находятся в плену — под незримым надзором лондонцев. Но теперь никто из них не испытывал страха. Англичане быстро отбросили мысль, что друзей, посетивших их, можно просто убить. Они понимали, что градшафты ищут врага, объект для нападения, — и что ближайшим претендентом на эту роль являются они сами. Они снова стали обхаживать делегацию Лойхтмара. Азиатов же больше к себе не звали. Англичане объяснили им, что сейчас очень заняты делами, касающимися ближайшего континента. И дружелюбно проводили восточных гостей до их мощных летательных аппаратов. Уже из Парижа пришло сообщение, что члены азиатской делегации в окрестностях города покинули эти самолеты и — очевидно, чтобы в дальнейшем передвигаться инкогнито — рассеялись но всякого рода мелким транспортным средствам.
ВОСТОЧНЫЙ Круг народов тихо раскинулся на древнейшем гигантском континенте. Темные азиатские массы уже давно приняли новую машинную технику; хотя это было нечто им чуждое, что проползло по ним, словно гусеница по листу. Они оставили у себя и филигранные аппараты, и грубые железные чудища, но особенно ими не увлекались. Правда, из многих сотен миллионов здешних людей небольшие группы постоянно отправлялись на Запад, впитывали — недоверчиво-внимательно — чужие знания. В эпоху максимального усиления правящих родов одна группа азиатов получила доступ к запретным научным дисциплинам, смогла приобрести и необходимые материалы, и модели. Англия допустила это, потому что была тогда настроена мирно и стремилась привязать азиатов к себе. В Азии отцветали расцветали разные расы; западные люди не знали об их судьбе практически ничего. Бомбей Калькутта сбросили европейские личины. В Китае большие города европейского типа, возникшие недавно, были сметены; но азиаты продолжали жить торговали в руинах и подвалах, оставшихся от европейцев. Привить миллионам желтых коричневых людей тягу к товарам, в которых нуждается западный человек, не удалось; они взялись за оружие, за винтовки, чтобы прогнать чужаков. Все реже возобновлялись контакты; велись затяжные переговоры со все более озабоченным Лондоном. Когда члены побывавшей в Лондоне делегации вернулись в Бомбей Лхасу Пекин Токио Казань Тобольск, там уже были готовы к войне. Элита западных столиц знала, что азиаты вооружаются; но положилась на свои силы. Всерьез никто ничего не обдумывал. Просто была потребность выломиться из прежней жизни.
Аппараты за прошедшие несколько столетий полностью изменились. Сперва место машин, беспорядочно разбросанных по цехам, заняли машины-блоки машины-дома, колоссы и пирамиды упорядоченности, — машины-организмы. В период после Дюнкерка и до мятежа Таргуниаша и Цуклати огромные человеческие массы должны были возводить такие машинные комплексы и обслуживать их. Энергетическая промышленность осуществила проект объединения всех электростанций в одну систему. Радиус действия произведенных и трансформированных энергий гигантски возрос. Энергия теперь аккумулировалась в немногих пунктах. Помимо энергопроизводящего блока возникли специализированные машинные комплексы, работающие для отдельных областей; нигде не осталось единичных машин. В ту эпоху — к концу двадцать пятого, демократического столетия — неуклонно усиливалась промышленная специализация градшафтов: возникали стекольные города световые города пищевые города одежные города. В научно-испытательных городах — и, наоборот, в глуши, в стороне от специализированных городов — множились изобретения. По прошествии нескольких десятилетий большие блоки и «пирамиды» машин утратили былое значение. Современники Меки освоили и заперли в аппараты новые природные силы, газообразные и излучающие энергию, — открытые еще в предыдущем столетии. Громыхающие колоссы были посрамлены аппаратами-лилипутами. Много веков старые машины хвастались своей силой — и вот теперь оказались беззащитными перед новым поколением аппаратов, перед новыми технологиями. Люди разрушили большие машинные города. Скромно стояли теперь в бронированных подвалах изысканные изящные аппараты — в них, как джинны в бутылках, содержались в плену природные силы. Чтобы обслуживать их, не требовалось много рук. У первых, кто видел такие аппараты, сердце замирало в груди. Но со временем люди к ним привыкли, жили под их защитой комфортно и не испытывая особой благодарности — как дети в богатой семье.
Эти удивительные строго охраняемые аппараты, на которых зиждилось могущество западных правящих родов, имелись теперь как на Западе, так и у азиатов.
На Западе человеческие массы впали в своего рода пьяный экстаз, когда им сообщили, что сейчас приготовляется. Внезапно глубоко укорененная тревога, смешанная с возбуждением, улеглась. Как если бы в расслабленное тело впрыснули одновременно эфир и камфару.
Азиатские правители воззвали к своим народам. Объяснили, какой силой обладают белые. «Они придут с машинами. Должны ли мы обороняться? Или покориться?» Ответ был известен заранее. Индусы знали, как приручать слонов, переправляться через реки, молиться; китайцы — как обрабатывать поля, тянуть на бечеве баржу, торговать; сибирские степные народы умели доить скотину охотиться. Они думали, что смогут обратить свои чары против европейцев. И вот уже полетели над их головами воздухоплавательные суда с юга и востока, и все они направлялись на север и запад. Когда эти суда, при одном виде которых замирало сердце, опускались ниже, им махали индусы и китайцы, цвет своих стран, славные молодые люди, смеющиеся: «Мы устремимся навстречу европейцам, на запад на север». Сибиряки ухмылялись. Монголы клохчуще хохотали, высоко поднимая своих детей. Миллионы колдовских заклинаний сопровождали бойцов.
Поначалу Лондон относился к азиатской угрозе с глубокой апатией. Но, поколебавшись какое-то время, санкционировал начало войны. Другого пути просто не было. Разве что пассивно наблюдать, к чему приведет развитие конфликта. Может, удалось бы продержаться еще несколько десятилетий; может, предварительная перебранка растянулась бы на целый век. Лондонцы приветствовали то, что беспримерные изобретения так долго не предавались огласке, и старались способствовать упрочению самостоятельности градшафтов. Но они понимали безнадежность всех попыток затормозить прогресс. Ведь машины нельзя остановить, а западный ум — переделать. Когда Лойхтмар, Раллиньон и их континентальные друзья появились в Лондоне, англичане удивлялись, глядя на них и поглаживая черные бороденки. (Дескать, эти люди как малые дети — обучению не поддаются.) Но и радовались. Эти мужчины эта дикарка Вышинская хотят войны, войны для своих масс. Представители старой элиты были умнее. В такой момент они бы мобилизовали все оружие и аппараты, какими сумели бы завладеть; и перебили бы сотни тысяч, миллионы людей вокруг себя. Эти же, новые, побратались с массами, стерли границу между собой и «народом». Не подумали о том, что нужно облегчить себе жизнь: то есть остаться дома и дома все переждать. Позволили себе возбудиться, войти в азарт. Да, эти карапузы и куколки задумали повести борьбу против них, англичан, против великой и мудрой Империи-матери. Не исключено, что они воспользуются словами из старых исторических книг: свобода, независимость. Глупые лидеры-однодневки! Но придется пройти с ними этот дурацкий путь: сражаться. Что, может, и в самом деле придаст всем бодрости. Континентальные европейцы еще сохранили веру, смехотворную веру в отвратительные военные орудия, которые следовало бы утопить…
Лойхтмар Раллиньон Уру Вышинская Ацагга Донгол Дулу вернулись на континент. Они знали: восточное полушарие должно быть покорено. Нельзя метать огонь в светила небесные, если еще не завоеван Земной шар и в каких-нибудь ста милях за Вислой начинается враждебный мир. Новый импульс проникал в бездействующие, еще не полностью потухшие массы: образ гигантских равнин, безмерно высоких гор, кишащих людьми экзотических городов. На этих чужаков они должны напасть, смешаться с ними, все там наводнить собой. Так должно случиться. У них ведь есть аппараты. И скоро это случится. Все уже слышали о чудовищной мощи аппаратов. С другим настроем, чем раньше, несли теперь люди по дорогам западных континентов флаги с изображениями огня и небесных светил. Лихорадочная сила воспламеняла сердца, напрягала мускулы. Кто-то держал знамя; и оно соединяло в один пучок волю всех.
Градшафты пришли в движение. Все новые и новые толпы, мужчины женщины, жаждали участия в борьбе. Чтобы вести войну, требовалось несколько десятков тысяч солдат, хорошо обученных. Но разум подсказывал: надо призвать многих — чтобы занять чем-то праздные толпы и, по возможности, уничтожить их. Во всех странах от руководящей элиты ответвилась особая группа, которая выдумывала бессмысленные задания для солдат: Бюро Б, как ее назвали в Лондоне, в отличие от Бюро А, действительно планирующего военные действия. Бюро Б укомплектовали самыми умными политиками, с ним неформально сотрудничали технические и военные специалисты. Приток добровольцев в псевдо-армию «Б» на западных континентах был столь велик, что первоначальные планы командования оказались невыполнимыми. Планы эти исходили из устаревших методов организации воинской службы: предполагалось, что солдаты будут отливать пушки, возводить и укреплять оборонительные линии, производить в мастерских цитаделей аппараты, будто бы представляющие собой чудодейственное оружие, и тренироваться в обращении с ними; то есть имелось в виду моделирование смертоносной деятельности, а не участие в настоящей войне. Лондон сделал следующий шаг, доведя свои первоначальные планы до логического конца. Английское командование армии «Б» бросило мощные человеческие массы — полки воодушевленных, опасных для власти мужчин и женщин — на подлинный театр военных действий: на русские равнины; этим солдатам предстояло совершить страшную и напрасную работу.
Азиаты русские равнины не отдали. Западные державы продвигались вперед тремя эшелонами, на летательных аппаратах, а также по мостам рельсам, которые за немногие дни сами же и прокладывали перед собой: выступив из Польши Румынии Галиции, они миновали Витебск Могилев Полтаву Херсон. Днепр с его заболоченными берегами остался позади. Города этого региона не были для солдат чужими. Сеть городов, хуторов, рассыпанных поселений — перед ними, под ними — теперь уплотнилась. За Ярославлем Владимиром Воронежем Харьковом наступающие приблизились к тем речным притокам, которые вбирает в себя великая Волга, к возвышенности Ергени, к широкому гористому берегу самой Волги. На севере наткнулись на Вятку Вологду. Тут-то и загорелись обрушились первые летные эскадрильи, с ясного неба упали на тихие поля. Подоспели новые эскадрильи. И тоже обрушились. Не преодолев незримо воздвигшегося перед ними барьера. Специалисты из разведки, прибыв на место, обнаружили особого рода волны, нарушающие работу авиамоторов. Но пока техники пытались определить природу странных волн, их источник и формальные характеристики, против них ополчилось наземное чудище — взвинченные человекомассы. На лошадях повозках телегах, по рекам — на пароходах лодках баржах — эти массы катились стремились с востока на запад, струились текли изливались с севера на юг: люди и животные. Растерянные жалующиеся сбитые с толку: мужчины женщины дети; лошади коровы свиньи, которых они гонят перед собой, куры, которых несут на руках. Одиночки, причитающие кричащие оборванные. Большие молча прущие орды. Целые деревенские общины, на вопросы не отвечающие. Оглушенные; лица одеяла одежда в грязи… Бледные от бессонных ночей, тащились они вперед. Не помогали ни умирающим, ни младенцам. Это чудище кидалось на землю, плакало, царапая себе лбы и щеки, оставляло позади мертвецов, едва прикрытых землей, ибо во влажной почве могилы не выроешь, снова бежало вперед, рывками, — словно во сне. Оно крушило все, что имело при себе и что находило: деревья избы доски; кидалось в воду, плыло барахталось стонало орудовало веслами. Оно вздыхало визжало, а когда было массой женщин, распускало волосы, рвало их на себе или покусывало концы прядей, оглядываясь назад: бросая скорбные взгляды на серое пасмурное небо, не показывающее ничего, кроме туч. Позади этих беженцев бушевал пожар. Они кричали. Сами они не видели, что горит, но из других сел к ним приходили крестьяне, тоже получившие страшную весть издалека. Там, далеко, чужие люди видели колыхание закрывающих все небо скоплений птиц, которые с криками или бесшумно, равномерным потоком или разлетаясь в разные стороны, устремлялись с востока на запад, с севера на юг: плотные стаи воронов, сонмища мелких птиц, вьюрков кедровок, — днем они шелестяще проносятся мимо, ночи наполняют щебетом граем свистом. Земля-де уже усеяна обессилевшими маленькими телами. Они шуршат мельтешат свистят трепещут и высоко вверху… И все живое с тронулось с насиженных мест вместе с людьми. На телегах гроздьями висли летучие мыши. Стоило до них дотронуться, и они взмывали в воздух, кружились, раскинув руки-крылья, снова садились. На земле между ногами людей копошилась мелкая живность. Черные и серые мыши кишели на дорогах, мокрых нолях. С писком покрывали поверхность рек: маленькие дергающиеся спины, ударяющие по воде спиральки хвостов. Взбирались на большие камни, падали с них, соскальзывали в канавы, перебирались через упавшие деревья. Периодически мелькали быстрые тени длинноухих тушканчиков. Люди, напиравшие через Вологду и Вятку, имели при себе топоры ножи, в их повозках валялись окровавленные волчьи шкуры. Пока они продвигались вперед, их преследовали по пятам медведи лисы росомахи из районов, оставшихся позади. Эта живность, черная бурая серая, зигзагообразно шныряла кралась мародерствовала, выпрыгивала па дорогу, с рычаньем падала в пыль, издыхала от жажды, шаталась от усталости, умерщвлялась людьми. На низкорослых умеющих плавать гнедых лошадях — Букеевская орда с соляных болот, киргизы с непроницаемо-мрачными лицами. Они только щелкают языком, ответов никаких не дают, знай себе охаживают лошадей…
Когда белые убедились, что не могут продвинуться дальше, когда пошли слухи о пожаре и беженцы напирали уже целыми деревнями селами, тогда сквозь ужасные скопища людей и животных были посланы конные лазутчики, вооруженные и хорошо защищенные. Но еще прежде, чем вернулся неистребленный остаток этих посланцев, барьер в воздухе удалось взорвать. Зависнув в небе над Волгой, обозревая окутанные дымкой киргизские степи, Самару Пермь, авиаторы увидели кишащую людьми и животными равнину.
За спинами же людей и животных — огромный, где-то далеко на севере и на юге загибающийся дымно-огненный вал, который, пребывая в зримом движении, медленно и почти без пауз пульсируя, сопровождает беженцев.
Огонь и дым, заволакивая горизонт, не оставляют никаких просветов: катящаяся стена.
Авиаторы, насколько смогли, приблизились к пожару, хотя и опасались вражеских смертоносных лучей. Последнее, что они видели: как пламя взмывает с земли вместе с самой землей, как выбрызгивается из почвы, как карабкается на холмы, бежит над равнинами горами. Не останавливаясь ни перед какой рекой.
Западные войска бросились назад, на летательных аппаратах автомобилях, — отступили от волжского рубежа. Окопались на линии от Херсона на юге до Валдайской возвышенности на севере. По дороге видели и миллионы людей, живущих на этой богатой хорошо орошенной возделанной хлеборобами равнине, и тех, кто бежал сюда, спасаясь от огненной стены. Отступающие пролетали над Могилевом Смоленском Черниговом Полтавой Киевом Екатеринославом; Орлом Курском Калугой Тулой Тверью Новгородом Тамбовом. Огонь надвигался на них с Востока, поднимался с Уральских гор: азиаты сознательно пожертвовали землями, простирающимися перед ними, рассчитывая, что пришельцы с Запада будут сметены волной беженцев и что огненная стена переместится в Европу — на Балканы, в Польшу, Прибалтику. Этого нельзя было допустить.
И как бежал огонь в направлении от Урала, точно так же через пять дней он побежал в обратную сторону: от Херсона (через Полтаву), от Могилева и Пскова — к Валдайской возвышенности.
На многометровой глубине солдаты пробивали штольни, одну за другой. Машины-блоки вбуривались, раздирали землю на части, по всему фронту от зеленого Ладожского озера до Мертвого моря. Словно гигантская борона вгрызалась, наклонив голову, в грунт. Там внизу блоки исторгали из себя взрывчатые вещества газы соли. Блоки над ними разрыхляли почву, перемешивали ее с газами солями, пропитывали жаром. Выброшенная вверх в результате громоподобного взрыва, земля дымилась кровоточила огнем; в воздухе, брызгая слюной, пожирала саму себя, возносясь к небесам в виде чадного дыма. Яркие снопы пламени, снопы-колонны, выскакивали из оголенной теперь земли, горели на немыслимой высоте за завесой из черных хлопьев — вспыхивали белым, зеленым. Языки пламени — близко один к другому, как зубья гигантской бороны — торчали над лугами пашнями, между деревнями проселочными дорогами, от Мертвого моря до Ладожского озера, от Херсона Полтавы до Могилева Пскова Валдая. Освещая, днем и ночью, все то же затянутое тучами небо, сотрясая его ударами, заставляя отзываться все новыми громами. Людей дома камни холмы животных деревья, всё без изъятья, — расшвыривая подхватывая подбрасывая вверх стряхивая обратно; речные долины — расчленяя, засыпая обломками. Оно — это странствующее чудище, с каждой минутой придвигающееся все ближе, отплевывающееся чадным дымом, осыпающееся черными хлопьями, наслаждающееся невыносимой жарой— заставляло трескаться ложа озер и рек. В трясинах разбрызгивало фонтаны искр; в болотистых местностях по его вине лопались подкинутые взрывной волной в воздух камышовые жабы, хитрые саламандры. Лягушки в камышах пригибались, почуяв дым, ползущий над поверхностью топи. Вокруг все трещало. Когда они отпрыгивали назад, их что-то поднимало с земли, вместе с налипшими на лапы комьями грязи, переворачивало, а затем… — ядовитая дымка, сухой огонь, зеленые зловонные кочки, о которые разбиваются их тела.
Та же борона — над Волынью и Бугом. Сельское население бежало на юг: через Екатеринослав — к морю, в Крым. Борона впилась своими зубьями в Днепр. Могучая река вышла из берегов, устремилась на восток на запад; затопила, пенясь и шумя, освежеванную равнину, клубящиеся испарениями болота. Реки ручьи озера, лишившись прежних оправ, выплеснулись на новые для них земли, увлекая за собой глину болотный ил. За бороной перемещались: трубы газогенераторы солемешалки, нагнетающие жар автоматы. Понятно, что фыркающая горнопроходческая машина увлекала их за собой, а когда запасы взрывчатых веществ кончались, она — покоящаяся под вибрирующим воздухом, освобожденная теперь от груза земли, рассеявшейся в дыму и гуле пожара — легко находила для себя новую пищу. Упиралась пронзала всверливалась в промежутки между земляными массами, прокладывала себе путь — с помощью газов взрывчатки жара пепла — сквозь горы древесные корни фундаменты городов, сквозь них или под ними.
Иссиня-черные клубы дыма, низко нависшие, тянулись в Польшу Галицию Румынию, где вся листва почернела, скотина околевала, а жители подались на Запад. Восток опустел, зеленая река пенилась на месте смытого почвенного слоя. Под водой сотрясала землю, вбуравливалась в нее горнопроходческая машина — и дергала, дергала. Мутная водная стихия толчками продвигалась к востоку. Взрывы вспарывали землю, вода устремлялась в трещины. Бушевали пожары; а в промежутках между ними шумели пенистые потоки.
В теплой изобильной Таврии появились полки английских солдат армии «Б». Их доставили на судах с юга, через Босфорский пролив и по Черному морю. Черное море было почти сплошь покрыто тысячами парусников лодок грузовых пароходов. Между ними болтались плоты. Близ северного побережья — табуны плывущих захлебывающихся лошадей. С Азовского и Мертвого морей, с Кавказа, из самого Крыма стекались сюда человеческие массы, перемешивались, заполняли берег. Казаки киргизы славяне, крестьяне и попы, мужчины женщины дети — все они смотрели на сине-черную воду, обрушивались в нее. Земля под их ногами, песок трава, уже были у них отняты — жуткими свистящими полчищами мигрирующих тушканчиков. Ночью и днем людям приходилось отбиваться от волков и лисиц, которые бежали следом, а иногда прямо посреди человеческих толп, и жирели, питаясь умирающими.
Содрогаясь от ужаса и не умея его преодолеть, только что прибывшие солдаты, отдав свои корабли беженцам, пробивались на север, чтобы занять рубеж от Херсона до Таганрога. Их постоянно разъединяли то полчища тушканчиков, нападавших на них, то стаи взбесившихся волков, а под конец — толпы мигрантов, которые, когда пожар подступил вплотную, по сути сами превратились в зверей. Беженцы вступили с солдатами в борьбу не на жизнь, а на смерть: они остались без пищи, их переполняли страх обида ненависть. Войска, плохо вооруженные, были разгромлены. Но вслед за ними из изобильной людьми Западной империи пришли новые солдаты и проложили-таки себе путь, хотя тоже едва не погибли. Они намеревались, наступая между Херсоном и Таганрогом по еще невредимой полосе между обеими линиями огня, остановить надвигающийся с Урала пожар. В Лондоне опасались, что после затопления всей равнины между Уралом и Западной Двиной не останется больше возможности для наступления по суше; тогда как континентальные массы рвались к новым сражениям и победам. Желательно было сохранить какую-то территорию между восточной и западной пустынями, между землями затопленными и другими, задушенными дымом пожаров, — в качестве арены для будущих боев. Но войска группы «Б» получили в качестве подкрепления слишком мало технических отрядов: командование считало возложенную на них задачу почти безнадежной. Дерзкие попытки подвести штольни вплотную к уральскому огненному валу — в то время как и западный вал продолжал выдыхать газы, приостанавливающие химические реакции, выбрасывать растворяющие и замораживающие соли — удались лишь в немногих местах. Дело в том, что скорость продвижения орд беженцев под конец стала неслыханной, бешеной. Русский мир животных и людей, — напирающий с востока и с севера, стискиваемый на западе, тонущий голодающий сгорающий в пламени пожаров, — как правило, препятствовал прокладке противоштолен, разрушал с трудом проложенные трубопроводы и кабели. У местных жителей, пока сохранявших силы, неприязнь к выходцам с Запада соединилась с отчаяньем, с отвращением ко всему человеческому и вообще живому. Волна варваров и каннибалов катилась к югу. Увлекая за собой заклиненные между дикими ордами западные боевые части.
Еще во время этого бегства, отбиваясь налево и направо, солдаты увидели, как западный огненный вал, оглушая взрывами и жарко пылая, поднялся и понесся — зеленый — навстречу валу восточному. Среди зеленых и желтых клубов чадного дыма солдаты кричали так же, как славяне и сумрачные киргизы. Никто больше не различал, кто бежит рядом с ним. Сотни солдат сгорели, настигнутые своим же огнем.
На линии Бердянск — Харьков — Орел — Калуга — Тверь ряды производящих взрывы машин соединились; теперь они долбили трещали лютовали все вместе, создавая единый огненный фронт. Грохотали-дрожали буры взрывные устройства газогенераторы нагреватели.
Толстый слой заиленной воды бурлил клокотал над ними. Они этот слой отравляли, доводили до кипения, заставляли разбухать разбрызгиваться, выбрасывали струями-колоннами вверх. Вода, шипя и пенясь, возвращалась обратно. Машины выходили из строя. Кабели рвались. Заряды понемногу иссякали.
В то время, как от Урала — с его высокой северной вершины Тельпосиз, с гребня Ямантау, с горы Иремель — распространялся огонь, посланный азиатами, которые, миновав бесконечные пространства тайги, поднялись к этим стратегическим точкам по изрезанному ущельями восточному склону, на Западе по водам океана плыли газоходы, гигантские лодки, суда на воздушных подушках, отчалившие от берегов Англии и Ирландии, из Бискайского залива, от островов Зеленого мыса, от побережья Гвинеи. Они пересекали Атлантический океан Карибское море и затем, пройдя через Панамский канал, расходились вдоль протяженного западного побережья американского континента, на юг и на север, чтобы оттуда, с Запада, нанести азиатам предупреждающий удар. К ним присоединились американские эскадры. Подводные лодки и газоходы — движущиеся широким фронтом, чтобы прикрыть с флангов неуклюжие вспомогательные суда, и окруженные целыми роями катеров разведки и контрразведки — взрезали воды великого Тихого океана, гудели, проплывая мимо Гаваев, архипелага Туамоту, островов Тубуаи; протягивали южный фронт до Новой Зеландии, укрепляли свои позиции на севере, на рубеже от Новой Гвинеи до Камчатки.
И тут они оказались в волшебном море. Им пришлось столкнуться с тревожными фактами, которые они объясняли промахами капитанов или маневрами своего командования с целью обмануть противника. Подводные лодки надводные суда вдруг ускоряли темп, двигались быстрее, на бешеной скорости, потом меняли направление, внезапно застопоривались, останавливались. Такое случалось время от времени, то тут то там — на гигантском фронте, который постепенно продвигался вперед, укладываясь поясом вдоль восточного побережья азиатского континента. Все начиналось с внезапного толчка и остановки отдельного судна. Корабли как бы застревали в воде, винты без толку вращались взад и вперед, корпуса вздыбливались, но не могли сдвинуться с места. Потом суда эти словно от чего-то освобождались и быстрее, чем прежде, мчались преследовали противника, неслись на немыслимой скорости, под водой или по вспененной поверхности, но внезапно осознавали: они не могут остановиться, они куда-то обрушиваются, над ними довлеет какая-то сила. Их тянет, дергает вперед что-то. Притягивающее… или засасывающее, засасывающее… Обезумевшие корабли, уже не привязанные к воде, не приводимые в движение мотором, спотыкались, как пьяные, на водной глади, наклоняли борта, кренились, чуть ли не опрокидывались: их будто волоком волокло вперед… До тех пор, пока они не замечали белую/черную массу, на которую летели, которая их околдовывала, которая и сама летела им навстречу: белая/черная банка, стремительно, как и они, пересекающая пенные волны; нет, железный корабль, сталкивающийся с ними нос к носу, шумно с ними обручающийся, с грохотом — теперь в одной с ними связке — распадающийся уходящий на дно.
Эскадра филиппинцев приближалась к острову Минданао[33]. Было отчетливо видно, как с востока движется эта группа вражеских плоскодонных судов. Западные специалисты сразу же парализовали моторы азиатской эскадры; плоскодонные суда застыли поблизости от берега — неподвижные, как шеренга солдат. Словно всадники, гордо вздыбившие коней, устремилась на них белая эскадра, построенная клином. Волны перекатывались, празднично пенясь. Внезапно самый первый корабль — острие клина — обрушился. Он будто подломился и уже не выпрямился, упал в пустоту. Подоспели ближайшие корабли — и тоже подломились, их палубы ушли под воду. Они исчезли, будто провалились в какие-то океанские дыры. Как если бы они были лошадьми, которым подрезали коленные сухожилия, и лошади эти, упав на брюхо, исчезли. Один корабль за другим… У берега — желтая эскадра. Клин белых продолжал атаку. Но воду будто кто-то выдергивал из-под судов. Корабль проваливался в трещину между волнами. Эта трещина, или воронка, расширялась вправо и влево, принимая круглую форму. Корабль, пошатнувшийся-обрушившийся, оказывался на дне водной пропасти, а сверху его захлестывали волны; корабль оказывался погребенным: ибо воды над ним смыкались, бурно всплескивали и снова разглаживались.
У судов будто вырывали из-под киля катящееся море. Они обрушивались в пустоту, в мерцании дальних дымовых труб, и больше не всплывали. Команды еще невредимых судов оторопели. Пока капитаны колебалась, не зная, что делать дальше, на море, справа и слева, образовывались все новые трещины. Кораблям приходилось пробираться меж бушующих бездн. То один, то другой из них проваливался. Лишь немногие спаслись, рванувшись назад.
По Америке распространялись вести с европейского континента. Американцы пристально следили за ходом огненной войны на Урале. И беспокоились о своих эскадрах. Командование обсуждало меры, которые стоило бы принять против резко усиливающихся упаднических настроений в гарнизонах, когда в Неойорке получили распоряжения из Лондона: вернуть корабли и впредь ограничиться защитой своего побережья. Суда обратились в бегство, широкой линией пересекли Тихий океан. Они остановились у восточного побережья Америки; азиатские авиаэскадрильи зависли над берегом, чего-то выжидая. Западные политики были этому только рады: теперь они могли предложить недовольным американским гарнизонам настоящее дело. Желтолицые летали; им позволяли приблизиться. И точно так же, как азиаты выдергивали море из-под килей западных кораблей, американцы теперь задумали отнять у противника воздух. По ночам они стали пускать ракеты с кораблей белых эскадр, расположившихся в прибрежных водах. Они нащупывали локаторами маленькие летательные аппараты, которые легко покачивались в воздухе под защитой своего оборонительного оружия, и парящие бастионы — грузовые воздушные суда, такого же размера, как вспомогательные суда белых. Венок ракет поднимал в воздух черную гирлянду цепей, качавшуюся. Когда ракеты вспыхивали, раздавались глухие удары: это взрывались подвешенные на цепях ураганные бомбы. Они взрывались поэтапно, сверху вниз, отбрасывая воздух в стороны; с каждым взрывным ударом, следовавшим через секунду после предыдущего, слои воздуха расщеплялись отталкивались. Как у пловца, который стоит на пружинящем трамплинном мостике, сгибает колени и готовится к гордому прыжку (но тут доска трещит, он, зашатавшись, падает, переворачивается в воздухе, хватается руками за пустоту и наконец со стоном шлепается животом на взбрызгивающую водную поверхность), — точно так же у висящих в небе летательных аппаратов желтой эскадры, готовых к прыжку-броску, внезапно подкашивались ноги. Беспомощные, не сознающие, что с ними происходит, они летели вниз, кружась вокруг собственной оси в темном вихревом воздушном потоке, и падали в море — как тот пловец с открытым ртом, со скрюченными пальцами, которому мнится, будто он видит кошмарный сон и который еще на что-то надеется.
Летательные аппараты азиатов, отступив, днем стали собираться, как вороны, на Панамском заливе. Ночью же кишели над Рио-Чагрес[34], от бухты Лимон[35] до Панамы. И чуть ли не каждую минуту меняли высоту; тем временем суда белой эскадры вошли в шлюзы у городков Мирафлорес и Педро Мигель. С помощью яростных ураганных бомб еще удавалось выдирать отдельных особей из желтого стана; но оставшиеся сбивались еще теснее — и потом разлетались в разные стороны. Порознь они даже отваживались садиться на воду и концентрировались то в Колоне, конечном пункте канала, то возле первого шлюза. А то вдруг «вороны» целыми стаями опускались на гряды холмов, откуда могли наблюдать за проплывающими судами. Эти птицы сидели, казалось, абсолютно неподвижно — и справа, и слева. Западные корабли между тем поспешно проходили через шлюзы, проплывали мимо Параизо Сан-Пабло Сольдадо[36]… Итак: белые беззаботно проплывали мимо Бахио-Сольдадо, возле Колона покидали канал, собирались в бухте Лимон, ждали своих. Одно судно за другим проходило через шлюзы. Но вновь прибывшие к своему изумлению не слышали никакого сигнала от тех, кто их тут ждал. Ждали их немые корабли; таких становилась все больше. Новоприбывшие думали, что у других кораблей сломались машины — и подплывали к ним на шлюпках или перелетали на вертолетах. Но когда они поднимались на борт другого судна или приземлялись на его палубу, там лежали или ходили… смеющиеся люди. Их встречали раскатами хохота. На мачтах или перегнувшись через борт висели моряки; их товарищи лежали, раскинувшись, на палубах — спали, сопели. Некоторые махали руками, прыгали, подобрав живот, будто взбудораженные ужасной щекоткой; во всю глотку извергали свой смех; пританцовывали на цыпочках. Некоторые стояли, прислонившись к мачте: уронив голову на грудь и вжавшись спиной в дерево. Их туловища раскачивались в такт движениям судна. Они ухмылялись в сладком оцепенении, поигрывали пальцами, сучили ногами, садились-опрокидывались, лежали-фыркали. Но большинство мужчин и женщин спали, в каком-то безумном блаженстве. Прибывшие на шлюпках подходили к ним, им удавалось растолкать впавших в летаргический сон; те с трудом разлепляли веки: налитые кровью глаза, с лопнувшими сосудиками; распухшее лицо нелепо кривится в доверчивой ухмылке. Хихиканье клокотание хрюканье из слюнявых широко раззявленных ртов; вскоре разбуженные снова мягко заваливались на бок. Люди, их растолкавшие, недолго бродили по палубе: они сами чувствовали потребность остановиться, ухмыльнуться, зевнуть, беспричинно улыбнуться; начинали чихать-хихикать, а потом и смеяться — до боли в грудине. Они снова и снова заливисто смеялись; кашляли, вытряхивая легкие; ощущали себя счастливыми… усталыми… еще более усталыми… Некоторые находили силы, чтобы вернуться на свой корабль, но и там уже начиналось хихиканье… Через морской пролив полетели сообщения. А на холмах вокруг канала по-прежнему сидели «вороны», время от времени меняя место.
Белые эскадрильи бросились на них. «Вороны» в дикой сумятице кружили высоко в небе, уклоняясь от ураганных бомб. И тут заработала энергостанция Картахены[37]. Летательные аппараты желтолицых попали в зону действия ее электрического огня, в искрящееся переплетение волн. Невидимая буря настигла их, разметала в разные стороны. Под напором насыщенных током воздушных масс аппараты вели себя, как животные в брачный период. Они качались дрожали поднимались выше спускались ниже, вдруг будто срывались с привязи, судорожно подскакивали. Они, испытывая бортовую качку, кидались куда-то, вертелись, их пропеллеры работали вхолостую. Они попались, как мухи попадаются в паутину. Желтолицые выключили моторы, но каждый летательный аппарат лишь немного нырял в облака, потом зависал в воздухе, потом даже поднимался… поднимался… Удивительное зрелище, если смотреть снизу: машины, неподвижно застывшие в воздухе, как если бы они лежали на морском дне. Наблюдатели видели, что некоторые моторы работают, а другие — нет. С излучением искусственной бури моторы справиться не могли. Авиаторы, несмотря на многочасовые усилия и огромное внутреннее напряжение, так и не сумели обрушить в море свои тяжелые, нагруженные приборами летательные аппараты. Только несколько летчиков догадались расстегнуть страховочные ремни, сбросили одежду и, обнаженные, выпрыгнули из самолетов, которые тут же, качнувшись, взмыли вверх. Все остальные безвольно болтались в своих стальных коробках. Поднимались толчками выше и выше, в зону падающих хлопьев пепла; внезапно ощущали воздействие неведомой силы, которая бросала их на несколько километров вперед… — и в итоге летательные аппараты оказывались продырявленными, разъеденными, охваченными язычками белого пламени, распавшимися.
ИЗ РУМЫНИИ Польши Германии наблюдатели ехали на Восток. А по Атлантическому океану возвращались потрепанные эскадры. Многие корабли погибли уже на подходе к родному берегу: близ Антильских, Багамских островов. Дело в том, что глубокое разочарование побудило их остановиться. Им не хотелось ни на старый континент, ни в Америку. И близ островов случались стычки между частями эскадры или один корабль сражался с другим.
Тем временем наблюдатели — лазутчики — исследовали западную границу зоны опустошения. Они использовали летательные аппараты, ходили пешком, плавали на лодках. Необозримое затопленное пространство. Уравнивание ландшафтов. Куда подевались леса и луга, зеленые листья и травы-колосья-цветы, бегающие животные, поющие птицы? Черно-бурые с прозеленью озера, на поверхности которых плавают расщепленные деревья с кронами и корнями, части звериных и человеческих тел, под воздействием ядовитых веществ приобретшие красноватую или розовую окраску. Желтые обгоревшие сломанные кровати лопаты санные полозья, различимые в плотном слое мусора, покрывающем водную гладь, или сваленные в огромные кучи на болотистом берегу; островерхие конусы; сплющенные многокилометровые пирамиды: вот все, что осталось от городов и поселков. Единая вымостка: каменные блоки остатки домов глина железный лом колеса оконные ставни. Вокруг Харькова и Курска — широкий кратер черной земли, беспорядочные груды камней. Запахана перевернута тонко перемолота почва: она отдыхает, из нее не выбивается ни один стебелек, по ней не ползет червяк, не бежит муравей. Гряды холмов на западном берегу Волги, в ее нижнем течении, некогда отчетливо выраженные, теперь сглажены бороной горнопроходческой машины; Волга, на востоке текущая многие мили по бывшей киргизской земле, как через решето выплескивается на запад, на низко лежащие земли. Стенки решета раскрошились — и Волга прорвалась.
Через Волгу никто из лазутчиков не переправлялся. Многие из них погибли, ибо пренебрегли правилами осторожности. Группа за группой возвращались эти люди назад, отягощенные непонятной душевной болью. Мрачные, ибо в восточные города они попадали… как метеоры, которые, падая, отдают свой огонь.
Английские и континентальные города-государства к концу войны осуществили то, что хотели: отбросили от себя массы своего же населения — в непомерно разросшуюся армию «Б», которая подверглась немилосердному истреблению. Правительства инсценировали мнимые азиатские атаки, используя для этого множество летательных аппаратов, посылали тысячи беззащитных людей на невозделанные поля Румынии и Польши. Новое оружие испытывали на живых объектах. На десять летательных аппаратов желтолицых, которые под Панамой были сбиты ураганными бомбами и ракетами, пришлись сотни тысяч белых авиаторов, погибших от таких же ураганных бомб. Жесткой и не склонной к колебаниям была диктатура отчаявшихся правящих элит. К тому времени, когда от Мертвого моря до Ладожского озера, через Херсон Полтаву Могилев Псков Валдай, пролег взрывной горнопроходческий пояс (параллельно такому же азиатскому), подобные пояса уже неоднократно опробовались: пересекали землю Валахии[38], долину реки По, Вестфалию, Уэльс, отравляя газами и уничтожая посредством взрывов целые полки ненужных солдат.
И вдруг на неисчерпаемо изобретательные в отношении новых игр города обрушились подлинные известия о войне. Лазутчики, источающие мрачные настроения, растворились среди человеческих масс. В Лондоне, других английских и континентальных градшафтах открыто заявила о себе диктатура. В Лондоне дело обошлось вообще без борьбы. Раллиньон и его боевые части, нанеся всего два или три удара, овладели всеми пищевыми и оружейными фабриками Парижа Лилля Шалона Орлеана. Вышинская, при прохождении через шлюзы Панамского канала пострадавшая от японских нервно-паралитических лучей, относилась к немногим тогдашним жертвам, которые после недолгого кризиса выздоровели. Она сохранила и ум, и волю, но ее ноги теперь вяло висели в инвалидной коляске; ее все еще напряженное, сияющее лицо, властный глубокий голос привлекали людей, и ей удалось у себя в регионе сломить сопротивление колеблющегося сената, забрать в свои руки фабрики и оружие.
Над всеми ожидающими перемен, полнящимися гулом городами в этот момент явил себя лик мертвых ландшафтов. Неприкрыто явил он себя. Ни у кого не было желания что-то скрывать. О поражении не сообщалось. Настораживало, однако, вот что: в повседневной жизни ничто не изменилось. Молодежь, мужчины и женщины, вожди — перед войной все они поднимали знамена, кричали о своей непобедимости. Пламя, земное, зажатое в человеческих ладонях, достигающее небесных светил… — да вот же оно, на Русской равнине, от Урала до Валдайской возвышенности. Земля растерзана, реки иссякли, люди деревья животные истреблены. Кошмарная мертвая земля. Все это было работой юношей со знаменами. Это они умели. В этом и заключалась тайна их аппаратов, тайна запертых в подземелье чудодейственных природных сил. Вернувшиеся моряки подтвердили: то, что ученые сообщали о воздушных и водяных ураганных бомбах, о генераторах коротковолнового и длинноволнового излучения, об огнеметах, — не сказка. Но эти орудия не принесли ничего хорошего. Люди, как и прежде, слонялись но городам, наслаждались цветниками в теплицах, развлекались азартными играми, смотрели цирковые представления. К чему же тогда новые орудия? Несостоятельными оказались те юноши, те дамы и господа. Смехотворными — их знамена. Они умеют лишь терзать землю, отравлять города. Стоит им захотеть, они могли бы разрушить и свой, Западный мир.
Лазутчики, вернувшиеся с Востока, были людьми из этих же городов. Массы спокойно впускали их в себя. Но у вернувшихся были такие глаза, такие лица… Они разговаривали сами с собой, как помешанные, кричали вскидывали руки, прикрывали ими глаза… Эти ландшафты, эти вырванные из своих русел гигантские реки… Леса, пашни, кишение животных и людей: прочь. Были города, где таких вестников убивали, в припадке беспомощной самоистребительной ярости, потому что вестники пробуждали в слушателях неприятные чувства. Многие вестники были настолько погружены в себя, настолько привычны к мирному образу жизни и играм, расслаблены (как и сами массы), опустошены отвращением и страхом, что могли только бродить по улицам и плакать. Как если бы их наказали, и потому они жалуются, призывают к покаянию, рассказывают о своем несчастье — с таким видом поднимались они на подмостки, заходили в залы и ратуши, обращали к людям свой зов. Так стенал герой из древней поэмы[39], у которого убили любимого друга, а над телом надругались, бесстыдно его обнажив. То был отголосок крика звериных и человеческих орд, бежавших от огненной стены, которая надвигалась с Урала; тысяч людей с Азовского и Мертвого морей, стиснутых в единую толпу; тех казаков киргизов славян, крестьян и женщин, которые смотрели на иссиня-черную поверхность моря — пока мигрирующие полчища мелких тварей вырывали землю у них из-под ног, а за их спиной, треща-пламенея, катилась, придвигаясь все ближе, огненная стена. И сейчас угрюмые раскормленные массы городских жителей сами себя стряхивали в муку потерянности. Так вулкан счастливо неистовствует безумствует, насмешничая и блаженствуя, потому что внутри него поднимаются разрушительные силы — раскаленная лава, от которой он освобождается, которую широким потоком изливает на землю. Градшафты тоже могли бы сжечь своих правителей: они хотели на этих правителей излиться, им отомстить. И там, где города не управлялись сильными сенатами, в самом деле с быстротой беглого огня вспыхивали мятежи, разрушались магистрали и фабрики.
Несмотря на все эти события, мир между Западным Кругом народов и азиатами заключен не был. Не произошло ничего. Война просто сдохла — как животное, которому перерубили топором шейный позвонок.
Государства задыхались. Каждый градшафт боролся за свое существование.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Мардук
ПЕРВЫМ консулом в Берлине стал Марке. Во время Уральской войны он был разведчиком при технических войсках. Возвращаясь из черного Крыма, заполоненного умирающими людьми, издыхающими лошадьми собаками лисицами кошками, он пролетел над опустошенной Бессарабией, над тихими Бескидами[40]. Когда приблизился к Берлину и начал снижаться над старым Бернау[41], увидел человеческие массы, которые дожидались его в осенних аллеях, между плантациями и древесными питомниками. Повсюду были расставлены мегафоны. Приземлившись возле своего дома, он, приветствуемый ревом толпы, без единого слова дошел до двери, захлопнул ее за собой. Этот человек, чья коричневая форма сохранила едкий запах отравляющих газов и пожарищ, позвал обеих дочерей и сперва долго невозмутимо рассматривал их — девушки плакали, гладили руки лицо оцепеневшего отца, — а потом потребовал, чтобы они лишили себя жизни. Оцепененье его периодически прерывалось всхлипами стонами.
— Так вы не хотите себя убить? Не хотите? — Монотонно, снова и снова повторял он этот вопрос. Он говорил на обычной здесь смеси английского и немецкого; иногда бормотал на непонятном жаргоне: на русском, каким пользовались люди, оказавшиеся между линиями огня. Дочери бросились перед ним на колени, беспомощно плакали. Две старые служанки подняли их; сам он на них не смотрел. Стоял прямо, в надвинутом на лоб летном шлеме, и продолжал настаивать:
— Вы должны убить себя.
— Но почему? Почему? Что мы такого сделали?
Он что-то пробормотал по-русски. Потом, задрожав, надвинул шлем так, чтобы совсем затенить лицо:
— Вы… ничего не сделали. Что может сделать один человек. Или двое. Я тоже ничего не могу. Мы ничего такого не сделали. Но все должны погибнуть.
Он начал размахивать стальным ремнем, который снял с себя, ударял им по полу, будто хлестал кого-то. Журдан, младшая, принесла ему вина. Он подержал бокал в левой руке, рассматривая, после чего выплеснул содержимое прямо на грудь белокурой худенькой девушки. Она хотела, в гневе и страхе, перехватить его руку. Но старшая ее удержала.
— Я не буду пить твой яд, женщина. — Марке поставил бокал на стол; хлестнув ремнем, смахнул его на пол. — Не хочу дышать с вами одним воздухом. Вам незачем было приходить ко мне, если вы не слушаете, что я говорю. Здесь мой воздух. А вы убирайтесь. Все. Убейте себя.
На улицах надрывались мегафоны. Марке, подойдя к окну, крикнул:
— Чего вы ждете? Убирайтесь! Убирайтесь же, говорю я вам.
Он не принадлежал к правящему слою; Лойхтмар, уже убитый в Гамбурге, его никогда не видел. Люди внизу, испуганные, начали расходиться; они не понимали, чего он хочет.
Журдан осталась на ночь у постели Марке, который почти не спал. Думала о том, что он отравлен ядом войны. Когда она, повернувшись, взглянула на отца, ужас перекинулся от него к ней. Сколько-то времени она еще сидела, потом больше не могла противиться. Что-то заставило ее поднять голову, опереться руками о стул, вжать ступни в пол, встать, идти. На мужчину в постели она больше не смотрела. Направилась к двери. Взяла отцовский тонкий стальной ремень, привязала его к перекладине вешалки, залезла на стул и сунула голову в петлю, в то же мгновенье радостно оттолкнув стул от себя. Голову нужно было сунуть в петлю. Девушка ощутила, когда ударила ногой по шаткому стулу, как по всему ее телу коленям рукам заструилось блаженство. Это страшное блаженство бежало вверх, к добровольно подставленной шее, продевшей себя в прохладную, прыгнувшую ей навстречу петлю.
Марке, проснувшись от звука падающего стула, увидел повесившуюся дочь. Он хотел броситься к ней спасти ее, но ноги не слушались. Руки, вцепившиеся в край кровати, тоже не слушались, пальцы свело судорогой. Он повернул голову в сторону висящей. Прислушивался. Далеко не сразу сумел сглотнуть, шумно втянуть в рот и ноздри воздух, захрипеть, издать стон.
Его громкие, дикие, все более дикие стоны — он так и сидел, прикованный к краю кровати, голова оцепенело наставлена на повесившуюся — привлекли внимание другой дочери, спавшей в соседней комнате. Прибежав, та сперва не поняла, почему отец задыхается и лепечет. Проследила за его взглядом. Пошатнувшись, набрав в легкие воздуха, на подкашивающихся ногах поплелась к двери. Сняв сестру, вместе с ней свалилась со стула — свалилась на нее. Марке в ночной сорочке сидел на краю кровати. Босые ступни подрагивали на ковре. С плачем бросилась к нему дочь — Журдан уже лежала бездвижно, — обняла. И пока слезы бежали по ее исказившемуся лицу, она смотрела вверх, на лицо отца. Оно конвульсивно вздрагивало. Ноги и руки, спина Марке повторяли предсмертные судороги Журдан. Ноги снова и снова напрягались, хотели согнуть колени, двинуть стопой. Марке тужился сильнее, сильнее…
Наконец ему удалось справиться с дрожанием мускулов. Его вновь окаменевшее требовательное лицо уставилось на Янину. Та разжала объятия. Этот человек внушал ей отвращение, ужас. Она подошла к сестре, сняла у нее с шеи ремень; стоя на коленях над сестрой, но не глядя на нее, держала его в зажатом кулаке, как плеть, собираясь ударить отца. И вот она уже встает, сжимая в руке ремень, — чтобы этого онемевшего человека, кусающего губы, дышащего так, что слышно через всю комнату… опрокинуть на кровать, бить, пока хватит сил. Бить это чудовище, заставившее совсем юную ласковую девушку повеситься… Но тут она почувствовала на себе его взгляд. Отец все еще сидел на кровати. Его лицо менялось так: то дрожащее-расплывающееся, то окаменевшее и неумолимо требовательное, то подернутое болью. Руки он поднял к своей обнаженной шее, ногтями впился в кожу. Отчаянье поглотило его, скрутило, не оставив живого места. Минуту Янина стояла перед ним на коленях. Прислушивалась, смотрела. Дотронулась до рук. Его взгляд стал еще настойчивее. Гонимая этим взглядом, напрягшаяся, она оказалась перед сестрой, которая все еще лежала на ковре, обратив лицо с открытым ртом кверху и подтянув колени к животу. Ремень выпал из белой руки Янины: она разжала руки, как покойница. Кто там сидит за ее спиной на кровати. Вот стул. Она его пододвинула. Тонкий ремень. Перекладина. Лицо замкнулось в себе. Стул с грохотом упал… Лишь много часов спустя, в ярком предполуденном свете, ее наконец уложили рядом с Журдан: подбородок возле нежной груди сестры, ноги в коленях согнуты. Над умершими причитали обе старухи. Марке все еще сидел на кровати. Тихо стонал, не отвечал на вопросы, которые задавали ему посторонние люди. Около полудня оделся. Стальным ремнем до крови расцарапал свою волосатую грудь. Поверх кровоточащих ран затянул ремень, а сверху надел рубашку. Жуткий, он долго стоял в комнате, не произнося ни слова, прижав кулак к груди.
В то время на больших площадях, на улицах часто показывали ландшафты или другие сцены, составленные из разноцветных клубов дыма. Образцом для такого рода зрелищ послужили зеркальные фата-морганы пустынь. Ученые открыли их тайну; теперь искусственные облака использовались как носители изображений — реальных картин, транслируемых с помощью системы призм и зеркал. Телевидение мгновенно переносило на любые расстояния картины, которые в ярко освещенном дыму казались живыми. В тот вечер гудели мегафоны. Цветной дым клубился на площадях, в фабричных цехах, в цирке. Появился Марке. Его лицо, многим знакомое, — но волосы поседели, торчат клочьями над ушами лбом; щеки и подбородок заросли серой щетиной. Уничтоженное лицо: то будто окаменевшее, то подергивающееся, то теряющее очертания из-за мелкой дрожи… Марке стоял на своем балконе. Он долго не говорил ни слова, только иногда подносил к груди кулак. Многие люди — не выдержав его агрессивных жестов (руки словно били кого-то, проклинали) и проникнутого ненавистью, жгучего взгляда, — разошлись. Наконец рот Марке открылся. Из мегафона — рокот громыхание шум:
— Я еще жив. Мои дочери убили себя. Они поступили хорошо. Умрите и вы.
Он крикнул:
— Вот я каков! — И ударил себя кулаком в грудь, сбросил куртку, рубаху. Стальной ремень схватил обеими руками, хлестнул им по обнаженной косматой груди, даже не скривив лица, и тут же забыл об этом выплеске твердой стали, ее переливчатой вибрации. — Я такой!
Люди под окном, обслуживающие дымовой аппарат, были наполовину одурманены. Балкон, фасад дома, фигура Марке то и дело исчезали в клубах плотного дыма. Толпа со страхом вскрикивала; но Марке каждый раз появлялся снова. Люди видели, как он выломал из балконной решетки железный прут и сперва ткнул им в свою шею, а затем — в глаза. Два удара в черепную коробку— справа слева. Тысяча вскинувшихся рук над толпой. Из мегафона — клекот рев хрип.
Ослепший Марке продолжал жить. Возвращались все новые посланцы. Привозили с собой картины Уральской войны.
В ПРЕДЕЛАХ этого городского ландшафта распространялись мрачные настроения, пресыщенность жизнью, тяга к смерти. Большинство фабрик не работало. Поддерживались лишь самые необходимые связи с соседними городами. Как загнанные собаки с высунутым языком, вытянувшие перед собой лапы, — так же отлеживались владельцы крупных фабрик, не желая шевельнуть даже пальцем. Нельзя было воспрепятствовать тому, что массы жаждали только одного: видеть Марке, его грозное стояние, картину его ослепления. Он ничего им не говорил. Проводил рукой с зажатым в ней ремнем по воздуху, требовал монотонно и глухо: «Убейте себя». В те недели здесь в Берлине, как и в других западных городах, беспричинно повесились многие здоровые мужчины и женщины.
Однажды, когда еще бушевала эпидемия добровольных смертей, Марке сидел в своей комнате. Среди окружавшей его тягостной тьмы он, как всегда, держал голову повернутой к двери, возле которой стояла та вешалка.
Вдруг он почувствовал: кто-то дотрагивается до его коленей и бедер. Он пощупал, руки ни за что не ухватились. Он их убрал. И опять кто-то дотронулся до его коленей и бедер. Щупал медленно-медленно его грудь, продвигаясь вверх, — очень мягко. Марке блаженствовал, не сопротивлялся. Страха он не испытывал.
Эго была мертвая Журдан, худенькая младшая дочь. Она погладила его пустые глазницы. С ней пришел запах сирени. Обняв Марке обеими руками за шею, она присела на край кровати, рядом с ним. Он почувствовал ее прохладную щеку.
— Папа, — выдохнулось.
Он сидел счастливый, боясь шевельнуться.
— Папа. Ты ослеп. А я не могу больше быть с тобой рядом.
Он все еще молчал. Качнулся справа налево. Дочка не отпускала его.
— Папа, как много цветов жуков людей и детей умерло из-за нас. Я больше не живу. Ты ослеп. Вы, добрые глаза, больше не видите. Скольким еще придется умереть, папа!
Он спросил:
— Где Янина? Янина с тобой?
— Я сейчас ее позову, папа.
И тут он почувствовал себя покинутым. Долгую минуту сидел один.
Потом — дуновенье дыхания. Он с тоской ощутил, как что-то коснулось его плеча, лба; вздрогнув, надолго прижалось к его лицу.
— Янина, ты ведь Янина?
Оно долго не отвечало, но было возле него, наконец всхлипнуло:
— Да, я Янина.
— Дорогая моя Янина. Доченька.
— Папа!
— Ты здесь, Янина. Ты в самом деле здесь. Моя девочка.
Что-то колыхалось рядом с его телом, не отступало.
— Где ты оставила Журдан?
— Мы можем приходить только поодиночке.
— Приходи чаще, Янина.
— Мы тут часто бываем, папа. Ты нас не видишь, не слышишь, не чувствуешь.
— Но ведь сейчас я тебя чувствую…
Тут тело его покачнулось, как мачта в бурю. Позвоночник не выдержал. Марке повалился навзничь.
Наутро он позвал к себе обеих женщин, которые раньше прислуживали его дочерям. Он казался изменившимся, говорил с ними мягко. Мол, пусть заглядывают к нему почаще. Только пусть ходят тихо, чтобы он услышал Журдан и Янину, когда те придут.
Служанки — добрые одинокие души — стали его навещать. Он, улыбаясь, сидел на стуле, не шевелился. Гладил руки двум плачущим старухам.
Работающим и неработающим простолюдинам, владельцам фабрик, всем белым и цветным берлинцам Марке велел передать, что хочет говорить с ними. Ибо он, после недолгих колебаний, все-таки уступил настойчивым уговорам сената.
С НЕГО и начался в Берлине ряд консулов.
Он действовал ясно: его действия всем были видны и понятны. Разорвал связи с другими городскими ландшафтами и с иностранными государствами. Отныне поддерживались только такие контакты, которые приносили непосредственную пользу. Это касалось, например, динамической энергии, которая производилась в Скандинавии и Альпах, на гидростанциях, и потом распределялась по всему континенту. От синтеза продуктов питания — Марке хотел поначалу уничтожить химические лаборатории, большие установки, использующие в качестве сырья грибы и человеческие органы — он отказаться не смог, так как сельскохозяйственной продукции для прокорма населения не хватало. Но он в массовом порядке выгонял людей из города, заставляя их обрабатывать поля, и настаивал на воздержании от всякого рода излишеств. Его консульство началось с того, что Берлин сделался не-обороноспособным. Лес мачт на городской периферии, это средство дальней защиты, Марке уничтожил. Далее была осуществлена удивительная мера, от которой сердце города разорвалось и которая глубоко потрясла миллионы людей, сенат и народ: взрыв центральных распределительных устройств и хранилищ энергии, прекрасно защищенных, почитавшихся как святыни. Лишь когда это произошло, сенат и народ осознали, какого деспота они посадили себе на шею. Энергия, поступавшая издалека, теперь еще за городской чертой распределялась; в город она попадала с разных сторон; каждое предприятие получало отныне ровно столько энергии, сколько требовалось для его работы. Смертный приговор грозил за любую попытку создания частного энергохранилища. Когда это произошло, многие правящие фамилии сами отказались от своих фабрик, затерялись в толпах рабочих и тех, кто живет на пособие. В семьях этих сбитых с толку людей — отстраненной от власти старой элиты — подрастали будущие враги нового государственного порядка.
Берлин раскинулся на просторной холмистой равнине, расположенной между нижним течением Эльбы и Одером. Он представлял собой чередование глинистых и песчаных поверхностей, оставленных последним оледенением, и простирался от выращивающего рожь Флеминга и Лужицкого вала на юге до богатой пшеницей и покрытой многочисленными озерами приморской Балтийской возвышенности. Этот градшафт включал в себя болота леса реки, рощи и долины, Барут-Брюкерскую низину, Дубероверские горы, поросшие соснами дубами березами, Хафель с его высокими берегами, засушливую низину Цаухе, озера Швилов и Ритцер. На востоке он достигал Одербруха и Кюстрина. Ринским и Хафельландским болотами были окружены его фабрики; Шведт и Пренцлау на северо-востоке, города на заболоченной возвышенности Уккермарка, а дальше — внешние пограничные округа.
В самом градшафте были многочисленные широкие площади и оживленные уличные перекрестки. Впечатляюще выглядели на площадях мемориальные изображения быка, упавшего на колени. Нож, длиной с человеческую руку, торчал в его левом боку. Один раз в первой половине дня и один во второй статуя ревела — громко, как пароходная сирена, — точно имитируя крик умирающего животного, охваченного парализующим страхом. Статуи ревели нерегулярно и неожиданно — то в одной, то в другой части города. Тогда каждый человек, если мог, на пару минут бросал работу.
Невыносимо долгими были годы летаргии, последовавшей за упомянутыми событиями. После уничтожения оборонительной системы города, взрыва центральных хранилищ энергии и возобновления обработки полей Марке — теперь занимавшийся, вместе с сенатом, только общим контролем — оставил горожан в покое. Каждый жил как умел. Распространились мистические секты. В них вступало множество людей: число неработающих, праздношатающихся после взрыва энергохранилищ и прекращения сообщения с внешним миром еще более возросло. В сектах проповедники ополчались против адской пищи и сотворенных людьми дьявольских машин; ярость мрачных наставников обрушивалась на еще сохранявшиеся лаборатории, куда целыми контейнерами завозили соли кислоты металлы и откуда выбрасывали в город синтезированные продукты: сахар и жиры, животную и растительную плоть, полученные с использованием человеческих органов и соков живых организмов.
На озере Мюриц[42] возникли новые поселения. Туда ежедневно стекались люди, и сухопарый скептичный человек, Джеймс Майкоттен, белый, начинал с ними игру в вопросы и ответы: что, дескать, они намереваются делать. Чего ожидают от слепого консула Марке. Верят ли, что мир станет лучше, если несколько фабрик взлетит на воздух. Всего несколько. Он им рекомендовал кастрацию. Дескать, они должны отсекать младенцам мужского пола мошонки, и тогда, возможно, лет через пятьдесят Земля будет выглядеть привлекательнее: сорняки на лугах, немного домов, где доживают свой век старики, но уже опять появляются дикие звери; Земля отдыхает, с человеком, этим развращенным видом, покончено. Вся Земля нуждается в отдохновении от людей. Не только Россия. Человек — эго изначально бракованный биологический вид. Суррур был прав; но его учение о ветрах и воде слишком оптимистично. Нет никаких сомнений, что человек как вид обречен. Он уничтожает себя, он сам себя пожирает: тяга к такому поведению заложена в его природе. Что делает консул Марке? Предлагает лечить болезнь петлей: больной несет в себе яд — накинуть ему на шею петлю! А не лучше ли воспользоваться добрым словом? Этот яд наверняка понимает и немецкий язык, и английский; он позволит себя уговорить и сам уберется подобру-поздорову. Берлинцы прекрасно бы обошлись и без новых чисток, устраиваемых слепым консулом. Но, по большому счету, особого вреда в этом нет: консул лишь заботится об их гигиене. Вполне подходящий консул для эпохи перед всеобщим отходом ко сну…
Европейцы давно привыкли к искусственной, изысканно приготовленной пище, которую могли получать в избытке и в любое время. Вкус блюд из натуральных — животных или растительных — продуктов казался им неприятным. Во всех западных городских ландшафтах люди смеялись или неодобрительно покачивали головами, когда сравнивали нежный и сколь угодно разнообразный вкус потребляемых ими «продуктов Меки» с резким запахом жареного мяса или рыбы. Технологи по производству «продуктов Меки», работавшие на всех пищевых фабриках, поистине творили чудеса, меняя по своему выбору вкус консистенцию запах цвет и степень измельченности блюд. Тем, кто потреблял искусственную пищу уже в третьем или четвертом поколении, было бы нелегко вернуться к естественным продуктам. Их желудки больше не выделяли того количества кислоты, которое требуется для расщепления животных мышц; кишки стали вялыми и ленивыми; крупная поджелудочная железа, оставшись без дела, скукожилась. Люди той эпохи легко могли бы укрепить свои руки и ноги, обрести стальные мускулы. Но они, не понимая, что творят, предпочитали вести пассивный образ жизни (валялись, играли в настольные игры, мало двигались) и кушать жирную пищу, которая приводит к ожирению. Их конечности становились толстыми и слабыми. Инородцы, только недавно попавшие в Западный Круг народов, удивлялись смеялись: вот, значит, как выглядят эти хозяева, господа Земли… В инстинктивном страхе выходцы из негритянских племен, разных групп хамитского и индейского населения снова и снова бежали от европейцев, отгораживались от них: ибо не хотели им уподобиться.
Смерти консула Марке ждали многие. Слепец окружил себя тесным кругом доверенных лиц, которых из-за своей возрастающей подозрительности часто менял. Женщин он к себе не подпускал, хотя именно среди женщин у него было много сторонников. Он все больше превращался в непреклонного апостола новой веры. Ходили слухи о свойственных ему состояниях мистического озарения. Травмы времен войны в его случае оказались неизлечимыми. Он давал волю своим спиритическим наклонностям. Объезжал городской ландшафт в сопровождении приближенных и женщин, заботился о верующих различных исповеданий, о церквях храмах сектах. Под конец чуть ли не каждую неделю собирал у себя проповедников и учителей, слушал их, говорил, что народу надо прививать благочестивые мысли, возвышающие над повседневностью. Этот человек с седыми космами до плеч постоянно боялся, как бы не упустить здесь чего-то важного. Ничто другое не занимало его так, как проблема веры.
Он не знал, что такая позиция умножает число его противников. Мужчины и женщины, работавшие или учившиеся в лабораториях, продолжали, не афишируя этого, придерживаться прежних представлений. Начала формироваться фронда — из них, из отпрысков господствующих родов. Эти люди, чье присутствие пусть с неохотой, но терпели (особенно на фабриках Меки) и от чьей доброй воли, по сути, зависела жизнь всех, в конце концов создали, так сказать, параллельное правительство. Они сразу же приостанавливали действие декретов, касающихся контроля над техникой (которая понемногу вновь стала развиваться), распространения благочестия, дальнейшего разрушения фабрик, возвращения к земледелию и скотоводству. Начальника тайной полиции (правую руку Марке), человека с железной волей и очень осмотрительного, они сумели привлечь на свою сторону, на что и сами не особо надеялись. И вскоре игра для них сделалась совсем легкой. Двери тюрем, где сидели те, кто саботировал распоряжения Марке (владельцы и производители оружия, упрямые конструкторы, тайно подсоединявшие свои лаборатории к источникам дополнительной энергии), одна за другой незаметно открывались. В градшафт впускали и правонарушителей, высланных из чужих городов.
Тем временем Марке, фактически уже отстраненный от дел, умер. Много недель — под предлогом, что так велел врач — его не выпускали из дому. Он, по сути, стал пленником начальника своей же тайной полиции. Консул — старик с пергаментным лицом, заросшим всклокоченной белой бородой — целыми днями лежал поперек кровати, диктовал что-то, давал указания. Только женщины оставались с ним до конца. Он грезил о благих результатах своего правления. Верил, что направил развитие города по надежному, правильному пути. Терроризировал женщин просьбами покормить его, принести молока или зелени, поменять гигиеническую прокладку, перевернуть на другой бок. Не подпускал к себе врачей. Вел бесконечную борьбу со смертью.
МЕГАФОНЫ, колокола, знамена с огненными знаками сзывали народ на собрания. Участники фронды повсюду открыто заявляли о себе. Но им пришлось пережить чудовищное разочарование.
Лигбау, ветхий старик, настоял, чтобы его подвели к мегафону перед ратушей, жестикулировал с гримасой отвращения на лице:
— Вы разоблачены. Мы уже видели вас, мы вас ждали. Теперь все начнется сызнова. Вы уверены, что вот-вот добьетесь своего. И вы добьетесь. Не возражайте: вы своего добьетесь. Такова наша участь. Я вам советую — всем вам, собравшимся здесь, — примите ее. Она бессмысленна. Но не пытайтесь ее избежать. Она нам приуготована, потому что сами мы таковы, мы так ее проживаем. Вбросьте в игру всех бывших высланных и узников тюрем. Доведите свою работу до конца. Время летит быстро, не тяните же со своими опытами и испытаниями. Мы уже знаем, куда ведет этот путь. И вы хорошо позаботились, чтобы на сей раз все произошло быстрее, чем во время войны, последней войны — точнее, предпоследней. Мне уже восемьдесят. И я рад, я счастлив, что мне не придется умирать в своей постели. Мне не придется прилагать усилия, чтобы умереть: с меня эту задачу снимут. Славное время: сколько неожиданностей нас ждет! Ура! Радуйтесь же! Вы всё заранее продумали. Вспомните: всё это уже есть в ваших книгах, на ваших чертежных досках и в бумагах на письменных столах. Ваши головы… В них уже накопилось всё, что скоро на нас обрушится. — Он впал в неистовство и теперь не говорил, а шипел. — Вы ведь знаете Шпрее и Хафель, Одер, Эльбу? Я думаю, им вы и молитесь. Они — боги наших новых правителей. И мы все уподобимся этим богам. Станем жидкой грязью и глиной, обильными или оскудевшими водами. Отрываемыми друг от друга, запруживаемыми… Ну что, разве я не ясновидящий, разве эти картины я вынул не из ваших голов? Я не боюсь вам это сказать, потому что я старик. Тридцать лет назад другие люди выглядели так же, как вы сейчас, они и смеялись так же. Их звали Лойхтмар и Раллиньон. Вы — никакая не новость. Ваши изобретения новы; то, что вы собираетесь сделать, кажется вам совсем новым, да только сами вы очень стары. Вот вы опять здесь — ты вот, хотя ты мертвец, ты погиб на Азовском море, вместе с армией «Б», хорошая была армия, достойная тебя. Но теперь ты снова живой. Твои собственные изобретения, думал я тогда, тебя и убили. Но тебе это нипочем, ты и пятидесяти годков не захотел спокойно поспать. А вон та женщина — разве не она когда-то в Южной Германии бросилась в работающую машину? Элиза Франгани, наполовину итальянка, разве не она здесь стоит — кто же ты, если не она? Ты спряталась за его спину. Напрасно. Ты сидишь в его голове, в его теле, — и в головах многих из тех, что собрались здесь; ты готова прямо сейчас показать, что опять находишься среди нас. Какая новость для старого человека! Ха, какая неожиданность! Угораздило же меня дожить до такого счастья! Седой уже — и дождался!
Он, стоя у мегафона, бурно жестикулировал; его не понимали. И пытались утихомирить; а кое-кто из стоявших внизу не смел поднять глаз. Старик крикнул:
— Я должен говорить дальше. Но сперва ответьте мне: Марке мертв? Если он умер в Крыму, то не мог добраться до дому… Или все же добрался? Дочери его повесились. Он выколол себе глаза…
Старик наощупь поискал что-то возле себя, его дряблое лицо раскраснелось, глаза выпучились, он взмахнул руками и прохрипел:
— Выборы! Новый консул! Мы вот вели войну. Война подошла к концу. То есть это мы подошли… к границе. За границей была… пустыня! Пустыня! Руины Ниневии — дворцы по сравнению с тем, что нам довелось увидеть. Евфрат еще течет, фундаменты стен сохранились, там можно найти кирпичи, там есть всё. В России же земля опустошена, самой земли больше нет. Почвенный слой содран. Кратеры уходят вглубь до раскаленной сердцевины планеты. Я лично выбираю… Марке! Голосуйте и вы со мной! За Марке! Сограждане, никто, кроме Марке, не должен стать нашим консулом!
Его отвели в сторону. После него выступал холодный деловитый человек. Лигбау в своей инвалидной коляске находился поблизости. Нагнувшись вперед, старик не сводил выцветших глаз с оратора; крикнул ему, снизу вверх:
— Что у тебя на уме? Признайся, от чего мы умрем — от потоков яда, потоков газа?! Говори же!
Когда выступавший закончил речь, Лигбау крикнул:
— Выбирайте его! Он поведет нас по следующему отрезку пути. Шанса еще раз встретиться на этой площади у нас не будет.
Женщина, которая стояла рядом с последним оратором, подскочила к старику, крикнула ему в лицо что-то оскорбительное, сунув под нос кулак. Старик самостоятельно встал с коляски, поднялся на подиум, заехал обидчице по шее:
— Прежде ты бы себе такого не позволила!
Она с плачем упала на доски; помрачневший оратор помог ей спуститься по ступенькам.
ПОСЛЕ ЭТИХ СОБЫТИЙ консулом Берлина стал Мардук. Высоколобый бледный человек лет тридцати, с большими серьезными глазами. Длинное костистое лицо, спокойная размеренная походка (хотя ноги ненадежные, со слабыми мышцами). Прежде Мардук ничем особенным не выделялся, однако в последние дни перед мучительно приближающимися выборами, когда уже обнаружились признаки анархии — в Мекленбурге восстали потомки старых правящих родов, в Магдебурге и его окрестностях вокруг фанатичного старика Лигбау собирались разрушители машин, — так вот, в те дни ему хватило мужества, чтобы из Бернау, где он тогда находился, с двумястами сподвижниками приехать в Лёвенберг[43], где совещались «друзья железа», захватить всю собравшуюся там верхушку этого движения и за один-единственный день добиться того, чтобы и относящиеся к ней люди, и сама она как целое исчезли. До самого конца его долгого консульства — а закончилось оно в середине двадцать седьмого столетия — о действительной судьбе этих сорока двух мужчин и женщин знали лишь немногие посвященные.
Мардук — человек такого же склада, что и те, кого он захватил в плен — жил среди лесного массива под Лёвенбергом, почти на границе с Мекленбургом, рядом с крупнейшей в градшафте белковой фабрикой. Маленький буковый лес располагался практически за стеной его рабочего кабинета. Между этими зелеными буками и гуляли теперь сорок два пленника. Еще когда они проходили через низенькую калитку, в глаза им бросились треснувшие деревья. Из трещин на стволах, из широких ран выступала густая застывающая в виде пузырьков желтоватая слизь. Она стекала на корни и, высохнув, выглядела как ржавчина. Пленники смутно помнили, что этот Мардук, всегда державшийся особняком, занимался какими-то опытами с растениями. Он, вроде бы, работая в лабораториях Меки — с внутренностями животных, но больше с частями растений, — добивался очень своеобразных изменений в процессе роста.
Помрачневшие пленники ходили по парку Мардука, не зная, как все это понимать: что их захватили силой, привезли сюда, держат взаперти. Ведь Мардук — человек их круга. Не исключено, что он получил информацию о готовящемся на них нападении, решил позаботиться о своих соратниках по союзу и укрыл их у себя в доме. Они ожидали, что он вот-вот появится и все объяснит. Их обвевал свежий весенний ветерок, и время от времени возникало ощущение, будто рядом с ними — возле плеча, за спиной — что-то движется. Они ничего подозрительного не видели. Присаживались на землю — то вместе, то поодиночке. В воздухе присутствовало что-то особенное — с острым запахом, как разреженный дым. От деревьев, казалось, распространялся жар; стволы в некоторых местах были теплыми. Встревожившись, люди стали внимательнее присматриваться к деревьям. Когда они наклоняли голову к стволу, внутри что-то гудело жужжало шумело. То были древесные соки: ведь наступила весна. Удивляло лишь, как активно эти соки движутся — в сердцевине, по капиллярам. Пораженные люди прикладывали ухо то к одному, то к другому дереву. Изнутри некоторых стволов доносилось шипение, как будто жидкость там внутри закипала. С дерева, до которого никто не дотрагивался, упала зазеленевшая ветка. Сверху что-то фыркнуло, будто выплеснулся древесный сок. Острый запах — повсюду вокруг разреженный, едва ощутимый — возле этого ствола усилился; люди, не выдержав, отошли. Запах был едким, как аммиак.
Некоторым из обеспокоенных пленников пришло в голову, что от этих деревьев надо защищаться, ломая их: благо лес еще молодой. Зачинщики подошли к деревьям, принялись раскачивать толкать стволы; один, высоко вскарабкавшись, отрывал отламывал большие ветки, обдирал листву — но внезапно, словно оглушенный наркозом, упал спиной на засыпанную листьями землю. Дерево толчками выдыхало горячий пар. Пострадавшего, который потерял сознание, оттащили в сторону; другие тоже отошли. Мардук все не появлялся. Ближе к вечеру пленникам передали — через стену с острыми кольями наверху — еду и питье в корзинах. Поужинав, они заснули.
Около четырех, когда рассвело, пленники, проснувшись, искали друг друга и очень удивлялись. Лес сделался таким густым, дорожки между стволами — такими узкими… Древесная масса бесформенно распространилась вширь. Между деревьями теперь едва-едва могли пройти рядом два человека. В ушах у всех стоял жужжащий звук, похожий на вчерашний. Люди не понимали, откуда он; дотрагиваться до деревьев они не решались. Хотя сверху сквозь кроны падал утренний свет, где-то по соседству кукарекали петухи, а вдали грохотали подземные электрички, в непосредственной близости, справа и слева, мало что удавалось рассмотреть. Где-то там — испуганный стон, и в другом месте тоже. Многие сбросили с себя пиджаки или куртки, чтобы легче было дышать. Лес, несомненно, рос прямо под их взглядами. Кто-то из запертых здесь уже лежал на земле без сознания, и пока другие, испуганные, ищущие чего-то, неожиданно для себя натыкались на лежащих, пока у всех пленников тряслись поджилки и они пробирались сквозь чащу, как по темному подвалу — наощупь, — возле стены несколько человек выкрикивали имя хозяина: «Сжалься, Мардук!» Некоторые безрезультатно искали выход, блуждая по дорожкам, которые с каждым часом сужались. Некоторые в задумчивости кусали пальцы и сплевывали кровь.
Около девяти утра, когда солнце уже слепило — то самое солнце, что сияло и над кораблями в Атлантическом океане, и над самим бескрайним океаном, то солнце, что совсем близко, в Бернау, стояло над детскими песочницами, — в парке вдруг раздались безумные крики о помощи (и больше не смолкали): дикий выплеск боли, как если бы на человека напали хищники. Большинство пленников в этот момент побледнели и, парализованные страхом, опустились на землю. Те же, что оказались поблизости от кричащего, вытягивали шеи, стараясь понять, что случилось: в полутьме они разглядели, как что-то трепыхается, колотит ногами. Ноги, а вокруг них длинная юбка… Это женщина; сверху ее что-то удерживает: рука, у локтя, зажата между двумя деревьями, срастающимися и брызгающими слюной. Женщина прислонилась спиной к двум этим напирающим, разбухающим существам, силится от них уклониться, нагнуться, но юбка путается в ногах, и несчастная повернулась, воет-жалуется-рычит: «Помогите! Скорей! Дайте нож!»
Лес непрерывно потрескивал. Люди внизу стояли лежали бродили, сходились и расходились, но при этом их все время обрызгивало липкой, похожей на клей жидкостью, которая, будто комочки слизи, оброненные из птичьих клювов, падала им на лица и руки, а часто и в самом деле брызгала, словно из трубочек. К похрустыванию периодически прибавлялись шипение и клокотание, как из откупоренной бутылки; воздух стал удушливым. Деревья переплетались ветвями, чуть ли не обвивали друг друга. Темнота сгущалась. Крыша — деревянный потолок — постепенно смыкалась над головами людей. Лес уплотнялся, превращаясь в тесный, все более тесный ящик, с крышки которого вовнутрь что-то капало. Воздух был забродившим-горьковатым-спертым, с клубами едкого возбуждающего газа. Земля же, еще недавно ровная, морщилась, скручивалась, змеилась. Из нее проступали, набухая, корни — жилы толщиной с руку, с которых осыпался песок. Уровень почвы повысился.
Люди искали открытые пространства среди толстых, все более утолщающихся деревьев, как будто забыли, что каждыйпромежуток между стволами еще недавно был таким открытым пространством. Они кашляли и злились, когда из темноты кто-то неожиданно выскакивал на светлую прогалину. Часто кто-нибудь — мужчина, женщина, — сбросив с себя одежду, кидался к дереву, истерично вцеплялся в него ногтями, вгрызался в кору. Но дерево враждебно отстранялось, брызгалось слюной, было таким влажным, таким теплым… На языке они чувствовали жжение.
В десять утра — громкий звон колокола на доме Мардука доносился и сюда — двое мужчин задушили себя поясами. Женщину с раздробленной рукой, которая, томимая жаждой, висела, наклонившись вперед, меж двух деревьев, прикончили еще раньше. Теперь в парке было совершенно темно. Вокруг пленников похрустывали трещали буйно разрастались деревья. Под воздействием каких-то ужасных внутренних процессов растительные организмы — распалившиеся, как животные в пору течки — безудержно увеличивались в размерах. Люди видели, как многотонные древесные массы, словно их охватила судорога, закручиваются спиралью, зияют продольными ранами… и при этом продолжают расти в ширину; тянутся вверх, истекают кровью… и при этом продолжают расти, куриться испарениями; лопаются, вспарывают друг друга, сливаются воедино… и при этом шипят и потрескивают. Даже там, где два дерева находили пространство, чтобы рухнуть перегруженными кронами в просвет между другими стволами, пень вскоре снова устремлялся вверх: он пускал побеги и начинал расти. В кронах, между ветвями, порхали заблудившиеся птицы; сверху они падали вниз. Щебетали, вкогтившись в кору, всполошено били крыльями, как только им удавалось сесть; с трудом отрывали крылья и лапы от липких ветвей; крича и роняя перья, взмывали вертикально вверх, искали просветы. Другие уже висели, попавшись в ловушку: выгибались, долбили разбухающую древесину, которая жадно хваталась за воткнувшийся в нее клюв, не отпускала, а быстро вбирала его в себя, смолой заливала птичке сердце глаза ноздри, покрывала ее клейким слоем, погребала— как бы маленькое тельце ни упиралось, ни барахталось, ни отклонялось назад или в сторону. Переступая на танцующих ножках, птицы, хлопая крыльями, тянули за собой студенистую массу, напрасно пытались ее стряхнуть. Оскальзываясь, они кружили вокруг ствола, пока не находили для себя вечное пристанище. Повисали головой вниз. По ним стекал сок. И потом они — во множестве — падали с ветки на ветку, еще трепыхаясь; шлепались на землю рядом с человеком (который оборачивался на звук) или на его плечо, рядом с шеей, оставались лежать — с сомкнутым клювом, дергая лапками. Те, у кого перья уже крепко слиплись, — повертевшись какое-то время, попытавшись вскарабкаться вверх — застывали, парализованные-оцепенелые, на своей ветке. Дерево вбирало их в себя, они превращались в круглое утолщение на суку, из которого брызжет сок, в безобидный на вид узелок, в плоскую пуговицу.
Этот мамонт — сочащаяся трескучая непрерывно разрастающаяся древесная масса — сплющивал защемлял измельчал людей, раздавливал их грудные клетки, ломал позвонки, стискивал черепные кости так, что белый мозг разбрызгивался по корням. Стволы рано или поздно соприкасались. Корень ствол крона становились единой массой — спекшейся колышущейся копошащейся дымящейся глыбой. Сверху что-то непрерывно лопалось, шипело. Внизу — пускало побеги, глотало, тянулось вверх, распространялось в стороны до самой стены.
КРУПНАЯ голова Мардука прижата к оконному стеклу:
— Теперь с этим кончено. Больше вы ничего не предпримете.
Ионатан Хаттон, его младший друг, захваченный вместе с другими пленными, подходит к нему, улыбается:
— Что ж, может, ты и прав.
— Я знаю, ты мне не веришь.
— Да нет же. Я готов поклясться всем чем угодно, Мардук… Прости… Я верю.
— Не смейся, Ионатан. И не улыбайся. Улыбаться тут нечему. Ты давно обо мне не вспоминал; другие, впрочем, — тоже; вы думали, что прекрасно обойдетесь без меня.
— Мардук! — Ионатан, посерьезнев, подходит ближе. — Это ты, ты отдалился от нас.
— Ты убедишься: вам стоило бы обо мне вспомнить и поинтересоваться, чем я занимаюсь.
— Не понимаю, о чем ты.
— Неважно. Скоро поймешь.
— Ты не присоединился к нам, а теперь жалуешься.
Лицо Мардука скривилось, приняв суровое выражение:
— Я не счел нужным к вам присоединяться. Послушай, теперь с этим кончено, со всеми вашими вывертами. Да, Ионатан. Вы все теперь будете вести себя тихо, очень тихо. Я заберу у вас то, чем вы сейчас владеете. Я не хочу, чтобы вы работали. Не хочу. Тебе понятно?
— И да, и нет. Поделись со мной, Мардук, всем, что умеешь. Ну же, расскажи мне об этом. Ты меня не удивишь. То, что задумал я, будет еще круче. Самый крутой твой замысел не потрясет меня.
Ионатан сиял:
— То, что нашел я… не находил еще ни один человек.
— Так уж и ни один… — насмешливо-непроницаемо протянул Мардук.
— Если я, Мардук, говорю «ни один», это не пустые слова! Я не отрекусь от своей работы, как хотелось бы тебе. Да и к чему? Мне дано зрение, дан слух. Кто мне запретит думать?
— Продолжай.
— Нет, больше я ничего не скажу.
— Позови сюда своих друзей, Ионатан.
— Я?!
— Да. Приведи их.
— Видишь ли, ты захватил их как пленников. Их всех. Сделанного не отменить. Я хотел бы напомнить тебе, кем мы с тобой были друг для друга. Сегодня ночью я видел сон, мне было так хорошо, как бывает в воздушном путешествии, я скользил по воздуху с каким-то существом — не знаю, мужчиной ли, женщиной или тем и другим вместе. Как же сияли глаза у этого дивного создания! Я блаженствовал. Мы скользили так быстро… Это даже не назовешь движением. Внизу стояли люди и удивлялись. Потому что мы были счастливы…
Мардук, явно чем-то отягощенный, рухнул на стул. Голову уронил на грудь. Потом поднял лицо, мрачно взглянул на Ионатана:
— Пойдем, я покажу их тебе.
Постовым у подъезда Мардук отстраняюще махнул рукой. Он шагал с непокрытой головой, один на один с Ионатаном, тот был даже без наручников. Луг упирался в длинное здание с плоской крышей, туда они и вошли. Пересекли зал со стеклянным потолком, с затхлым теплым воздухом, — заполненный остатками растений, корзинами, низкими ящиками. Спустились по ступенькам на широкий немощеный двор; по нему был проложен поверхностный трубопровод. Мардук открыл калитку; за ней простиралось поле, разделенное изгородями на множество мелких участков: некоторые заросли травой и пестрыми цветами, другие были перекрыты навесами; кое-где гнили кучи сорняков. Дальше уровень земли понижался; по откосу, вокруг дна котловины тянулась заградительная стена; над ней и за ней — черно-зеленая масса.
— Надо же. Ты что-то строишь, Мардук.
— Пойдем.
И потянул на себя железную калитку в стене. Навстречу им повеяло душными испарениями. Никакой тропинки, никакого просвета. Лес подступил к каменным плитам, сдвинул их к калитке. По двум ступенькам эти двое еще сумели спуститься. Ионатан выдернул руку из руки Мардука, улыбнулся ему — бледный, с расширенными глазами:
— Что мы здесь делаем?
— Иди дальше. Прямо.
— Зачем? Я туда не пойду.
— Я хотел попросить: если сам я из-за близорукости не найду дорогу, чтобы ты меня вел. Покажи мне своих друзей. Ты их помнишь лучше, чем я. Вот моя рука, Ионатан. Идти нужно прямо.
То г уже спустился по ступеням, возле калитки обернулся:
— Ты спятил, Мардук!
— Нет, Ионатан. Все они должны быть здесь.
Ионатан, взглянув на обращенное к нему подергивающееся лицо, одним прыжком соскочил вниз. Ощупал липкую пахучую древесную стену:
— Да. Это стволы. Толстые деревья. Но где же вход? Мне не пройти дальше.
— Попробуй, начиная отсюда. Постарайся. Они-то пробуют изнутри.
— Это стена, древесная стена, Мардук. Открой же. Где тут дверь?
Он сделал шаг вправо, шаг влево по почве, сочащейся смолой. Лес подступил к самой стене, не впускал его:
— Тут так грязно… Смола, клей. Зачем вы этим занимаетесь? Где же вход?
— Попробуй их позвать. Позови.
— А нужно ли? Правда? — Он начал выкликать имена.
Мардук оживился:
— Они не отвечают.
Ионатан, со злостью:
— Ты меня держишь за дурака.
— Как выглядят твои друзья, Ионатан, когда устанут, но при этом им весело?
Тот застонал, ловил каждое слово Мардука.
— Здесь, между деревьями… они улыбаются. Среди листьев… сидят. Они превратились в птиц. Они были так хороши, что я не мог устоять и стал их преследовать. Они, пытаясь от меня убежать… превратились в деревья.
— И ты… Мардук?!
— Да, я это сумел. Силы мне хватило.
Возбужденный и сияющий, он провел Ионатана — тот был в синем пальто, ничего не говорил и вообще еле переставлял ноги — обратно через железную калитку, по светлому полю, в длинное здание. Дымка, которая повеяла им навстречу из парка, присутствовала и здесь. На полу рядом с раскрытым ящиком был рассыпан какой-то порошок; Ионатан машинально потянулся за ним; Мардук перехватил его руку:
— Не дотрагивайся. Надеюсь, ты не лизнул? Для людей и животных это яд.
Ионатан уставился на разбросанные по полу растения; Мардук проследил за его взглядом:
— Я могу заставить их пустить ростки. За час. Даже за полчаса.
Фантастические высохшие травы лежали на каменных плитах, рядком.
— Не веришь?
Он раскинул руки, сжал кулаки:
— Это-то я сумею. Это смогу. Но сейчас я хочу похоронить твоих друзей. Им повезло, что они уже утратили человеческий облик, что они уже не такие, как мы. Они — в деревьях. Я хочу их похоронить.
Ионатан тем временем успел пересечь зал; не глядя на своего спутника, машинально отряхивал ладони. Они шагали теперь по залитому весенним солнцем полю, Ионатан обронил шарф, Мардук хотел было поднять его, но вздрогнул и прошел мимо. Они приблизились к откосу, под которым рос буковый лес, Ионатан собирался спуститься; но Мардук, присев на кучу земли, потянул его к себе. Чуть ли не набросился на него:
— Теперь ты покажи мне, на что способен. Покажи свое умение!
Тот сидел неподвижно, бессвязно что-то бормотал, обратив к Мардуку растерянное перекошенное лицо.
— Не бойся, Ионатан, ничего плохого с тобой не случится. Мне ты можешь довериться. Я ведь специалист. Я твое открытие оценю по достоинству.
— Мардук. Кого вы загнали в тот лес? Женщин — тоже? Там что — все, кто был захвачен в плен?
— Все! В клетке со львами. На арене.
— Все? И женщины тоже?!
— Все. Сорок два человека. Но они ведь могли бороться. Львов и тигров там не было. Были… просто деревья, против которых они боролись. Они боролись за новую веру. Я устроил новое избиение христиан. Нет, избиение антихристиан.
— Мардук! — невольно воскликнул Ионатан; и заплакал, и поднял руку к лицу.
Старший продолжал:
— Да. Антихристиан. Роль христианина принял на себя я. Я не собираюсь потворствовать этим язычникам и их идолам. Они все сдохнут.
— Мардук. Моя мать была там.
Тот поднялся, с выпученными глазами; сжал кулаки, погрозил Ионатану:
— А если б даже твоя мать была там… Если б твоя жена и дети были там… Если б ты сам был там… Что с того? Вы должны это почувствовать на себе. Должны почувствовать. Ни один не спасется. Может, и я не спасусь. Хорошо, что мы обречены чувствовать это так остро. Ха, теперь ты, ты сам почувствовал это на своей шкуре! И прекрасно. Прекрасно. Замечательно, что все они были там.
Однако зубы его стучали, на него напал жуткий озноб. Этого он не хотел, так обратилось против него самого, так поразило его оружие, направленное против других. Он оборонялся, но змея обвила ему руки и ноги. Теперь вот он наверняка потеряет Ионатана…
Мардук споткнулся о своего друга, наклонился к нему:
— Разве мое изобретение не великолепно? Скажи. Мы же с тобой знатоки. Равных нам нет. Что ты скажешь по поводу леса там, внизу? Меж стволов нет ни одного просвета. Этот лес — как шкаф, в котором все досочки пригнаны одна к другой. Не чудо ли?
Он потряс Ионатана за плечи.
— Если ты не ответишь, худо тебе придется. Я тебя… оставлю в живых. Чтобы убить, когда сочту нужным.
— Сделай это. Мардук. Будь ты проклят! Сатана!
— Это я-то буду проклят? Я — Сатана?
Ионатан, потеряв сознание, повалился набок. Мардук носил на груди серую капсулу, на цепочке. Теперь он сорвал капсулу, открыл, высыпал себе на пальцы зеленый порошок. Наклонился, чтобы просунуть его меж побелевших Ионатановых губ. Но вдруг стряхнул весь порошок с пальцев, бросился на бесчувственное тело, прижался лицом к ключице лежащего; Мардук еще стонал, изливал свою ярость, когда другой закряхтел, с усилием приподнялся.
Теперь они стояли на земляном холмике друг против друга. Перед ними, за стеной, чернела лесная масса. Они обменялись взглядами.
Мардук, сквозь стиснутые зубы:
— Я готов, готов предоставить себя в твое распоряжение. Я… Сделай это, тебе ничто не помешает.
Ионатан, хрипло:
— Какой мне прок, если ты умрешь.
— Делай что хочешь.
Две недели колесил Ионатан по балтийскому побережью. Потому что не мог смотреть ни на землю, ни на деревья. Мардук тем временем укреплял свою власть над Берлинским градшафтом. Потом Ионатан — загорелый бледный исхудавший спокойный — явился к нему в дом, подал руку, предложил свои услуги. Мардук долго его рассматривал:
— У меня нет права распоряжаться жизнью этого города. Есть только право распоряжаться своей жизнью. Ты хочешь его присвоить?
— Я не хочу ничего другого, кроме как помогать тебе.
Старший опять помолчал; потом медленно проговорил:
— Что ж, в таком случае ты уничтожишь те дома и те предприятия, где еще стоят наши — ваши — аппараты. Они пока не полностью уничтожены. И даже не полностью выявлены. И еще ты назовешь имена известных тебе мужчин и женщин, которые с вами сотрудничали и которые пока живы.
Стройный молодой человек выдержал его взгляд. Он назвал много имен. Мардук дал ему в сопровождение тридцать вооруженных охранников. Через несколько часов, в светлый полдень, Ионатан с пятнадцатью мужчинами и шестью женщинами снова стоял перед консулом. В зеленом костюме и светло-синем пальто — том самом, которое было на нем, когда Мардук повел его в лес, и с тех пор так и не очищенном от земляных пятен.
В той мягкой и сдержанной манере, какая появилась у него после возвращения с побережья, Ионатан уселся рядом с Мардуком, распахнул пальто, стал выкликать каждого из арестованных по имени. Прежде чем допрос подошел к концу, он изменился в лице и, побледнев, повалился вперед. Вечером его не было, когда допрошенных — пятнадцать мужчин и шестерых женщин — отвели куда-то на задворки и ликвидировали.
На следующий день, ранним утром, консул в черном шелковом пальто, опустив большие задумчивые глаза, ровными шагами шел по городу. Дул теплый ветер. С глухим рокотом проносились над головой летательные аппараты. Огромные площади. Гигантские металлические быки — с ножом в боку, упавшие на колени — молчали на своих каменных постаментах. Толпа обтекала Мардука. Трибуны, будто парящие в воздухе, открытые стадионы, на которых девушки и мужчины гоняют палками мячи… Выкрашенные ярко-красной краской дома, с мачтами и вымпелами, где раздают искусственные продукты, на крышах — изогнутые маяки для грузовых летательных аппаратов… Выходы станций подземки поблизости от главного продовольственного склада; нарастающий гул и жужжание поездов, идущих от фабрик и центральных складов, — и тех других поездов, с нижних ярусов, которые пересекают районы продобеспечения по радиальным веткам или обходят по периферии и от которых можно подняться по шахте к любому дому. Дерзко прогуливающиеся мужчины южного типа. Небрежная походка, посвистывание, сигарета: это потомки мулатов — с серыми лицами, приплюснутыми носами; победоносное великолепие белых женщин; тупо-деловитое мельтешение тех, кто здесь уже пообвыкся, их апатичное спокойствие, когда они сидят за столиками кафе, пьют или курят: их тихие голоса, почти не меняющиеся выражения лиц… В золотисто-желтых таларах по улицам проходят священники, напевая-выкликая-заманивая. Горящие глаза Мардука останавливаются на каждом встречном. Дыхание у консула неуверенное, прерывистое. Как странно, что женщины отступили в тень… Они изменились быстрей других: похоже, после прекращения великой смутыони утратили тонус, вновь встроились в роль матерей, даже прислужниц мужчин. Ионатан, облаченный в золотисто-желтый шелк (как священник), с непокрытой каштановой головой, легко шагает рядом с консулом, улыбается, поймав его отчужденный взгляд. Ионатан хочет уехать из города; Мардук его отговаривает:
— Перетерпи это. Не отстраняйся, Ионатан. Хотя я понимаю тебя. Мы все живем под чудовищным давлением… Оглянись вокруг.
Издалека доносится жуткий рев металлического быка. В то же мгновенье шум на улицах стихает, люди замедляют шаг, останавливаются и вперяют взгляд в каменные плиты мостовой. Мардук, сверкнув глазами, хватает Ионатана за руку, он явно не в себе; плечи его трясутся, глаза кажутся опухшими:
— Тебе такое неведомо. Ты ведь этот город не знаешь? Он как ветер, который залетает мне в рот, хватает за лицо. Я иду сквозь ветер. Посмотри на этих мужчин и женщин, станции подземки, улицы, летательные аппараты… Быка ты только что слышал. Дом Меки, слепой консул Марке, я сам, стоящий здесь, ты: как все это осчастливливает! Как все это осчастливливает меня, делает наполненным, душевно-блаженствующим. Пьяным, Ионатан!
Ионатан молча ведет его за руку. Консул продолжает говорить, с расширенными горящими глазами. Внезапно Ионатан отворачивается, отпускает руку Мардука, плечи его беззвучно трясутся. Он всхлипывает. Мардук, остановившись у решетки палисадника, терпеливо ждет, пока этот приступ закончится.
— Ты слишком рано вернулся, Ионатан. Тебе бы следовало дольше побыть у моря.
Тот поднимает потемневшие глаза.
— Разве я привел тебе недостаточно доводов?
— Я… Мне незачем забывать свою мать. — Ионатан теперь смотрит на Мардука чуть ли не с нежностью. — Я ее… снова родил, в муках. Так же, как когда-то она — меня.
Следующие его слова едва слышны:
— Смотри вон на тот дуб. Смотри все время на его крону. Тогда я буду рассказывать. Только не отводи взгляд от дуба! Она пришла ко мне. Мама. У моря. Кусок за куском. Я отчетливо видел ее возле воды. Сперва я увидел… руку. Эта рука… была раздроблена. Как же я себя скручивал! Рука двигалась, пальцы разжимались и сжимались. В судорогах. Но я, я, Мардук, сумел ее остановить. Рука успокоилась. Я сумел это, Мардук. И с другой рукой — тоже. Я добился, чтобы все пальцы двигались медленно. Потом настал черед плеч. Маминых. Прежде я часто клал голову ей на плечо. Я чувствовал, что я дома, когда прикасался к ее плечу. Ее плечи… Я их не… Не узнал. Смотри на листья, Мардук. Виноват в этом ты. Плечо было с трещиной. Будто его распилили посередине. Или будто оно само распалось. Этого я не мог поправить. Как же я напрягался… Понадобились долгие часы, чтобы исцелить одно только плечо. Эту лакуну в нем. Прежде чем части соединились. Но они все же соединились! И руки были на месте, и пальцы двигались спокойно… А голову я поначалу не видел. Однако меня не смущало, что вместо головы на плечах у мамы цветок, мак, — вялые красные лепестки; некоторые свисали вниз, и я различал в середине темную коробочку с пыльцой. Мне она казалась глазом.
Мама была кареглазой. И вот к вечеру глаза ее тоже появились. В самом деле. Я увидел маму в красной шляпе с красными лентами, и настроена она была очень благодушно. Я простоял на пляже много часов, не двигаясь, так как боялся, что плечи снова распадутся. Но у меня получалось удерживать всё вместе. Правда, поначалу я несколько долгих секунд не смел вздохнуть. А после долго не мог ни есть, ни спать. Ночью лежал в постели как парализованный, как мертвый. Проснувшись наутро и выйдя к морю, я начал с того, на чем остановился накануне. Тебе мешает, что ты должен все время смотреть на листья? Так мне легче рассказывать… В конце концов я сделал ее всю. Живая и движущаяся, в привычной одежде, — такой она вышла из твоего леса. Через лакуну. Мне пришлось мучительно бороться за это. Но — получилось. Теперь все опять хорошо.
— Она не разговаривает?
— Нет пока. Но я научу ее говорить. Я знаю, что мне достанет сил на всё.
— Увидишь, она меня проклянет.
— Не думаю. Она же видит меня. И знает, с кем я сейчас.
Ионатан гордо смотрит вперед. Несколько дней назад, видя, как он страдает, Мардук хотел отдалить его от себя. Испугался, что юноша заставит его расслабиться и тем подтолкнет к гибели. Теперь же — консул отворачивается от дуба, обнимает за бедра дрожащего человека, чьи глаза ввалились и обведены серым. Мардук, хоть и подавленный, с блаженством ощущает тихую вибрацию, колыхание чужой дышащей плоти. Думает: «Я ему сочувствую и этим держусь. Он — моя боль и мой направляющий. Я хочу удерживать его при себе, пока он такой. Пока он страдает и не умеет себе помочь, пусть остается в живых — чтобы я ничего не забыл».
Ионатану же, глянув сверху вниз на его зеленый складчатый наряд, Мардук говорит:
— Был бы ты девушкой или женщиной, я бы с радостью взял тебя в жены. Но мне повезло: ты не баба. Ты не родишь детей — для себя, против меня; и потому можешь свободно ходить, куда пожелаешь. Ты не по причине скотского настроения будешь на меня наседать, а чтобы я чувствовал: я — это еще и нечто другое, не только Мардук, твой друг, который в тебе нуждается и всюду следует за тобой; я — еще и некая сила, некая мука, неизвестно откуда сюда заброшенная, как тысячи других людей, как листья и камни.
— Ты жалеешь меня, Мардук? Я в жалости не нуждаюсь.
— Пойдем в сад.
Они беспрепятственно проходят в сад. Мардук ставит ногу на скамью под дубом. Лицо у него спокойное беззаботное: как будто никакого разговора между ними не было. Он крепче затягивает ремешки серебристого ботинка. Ионатан сперва наблюдает, потом, видя, что Мардук оперся локтем о колено, сам застегивает ему пряжку.
— Это ты умеешь, Ионатан. И другое — тоже. Неужели ты хочешь умереть или оказаться слабаком? Быть сломанной веткой, живущей лишь до тех пор, пока в ней сохраняется влага? Неужели не хочешь пожить еще сколько-то времени вместе с мамой? Ты вчера хорошо поступил в отношении своих бывших друзей. Они больше не живут. Нет! Я исполнил твою волю. Это ведь была твоя воля.
Юноша, отпустив ботинок, приник головой к колену Мардука. И обхватил его ногу.
— Я предлагаю тебе, Ионатан, вступить со мной в брак. Что ты об этом думаешь? У тебя не будет иных обязанностей, кроме как оставаться рядом, чтобы я мог видеть твое лицо. В том, чтобы ты говорил со мной, нужды нет. С дождем и теплой погодой тоже не поговоришь, но люди в них нуждаются. Тебе не придется быть моим слугой. Или помощником. Или даже сотрапезником. Но, как я уже сказал, от тебя потребуется одно: быть здесь. Не обязательно — всегда рядом со мной. Но все-таки: довольно часто находиться поблизости.
— Странно, Мардук. Я думал, что пригожусь тебе именно как помощник.
Мардук не снял ногу со скамейки. Он зевнул:
— Значит, договорились.
МАРДУК с несколькими сотнями приверженцев вторгся в незащищенный город. Уже в день вторжения он велел устроить центральную энергостанцию в помещении первой, так называемой Зеленой ратуши, где и сам поселился. Наступательное и оборонительное оружие, которое он, вместе с другими членами своей группы, сохранил и держал в готовности, было тогда же спрятано поблизости от ратуши и подключено к энергостанции Мардука.
Узурпатор пригласил в ратушу руководителей еще существующих отраслей промышленности, а также владельцев крупных земельных угодий, мужчин и женщин; и, пока они пересекали парадный двор, дал им возможность увидеть расстрелянных, пятнадцать мужчин и шестерых женщин, а сверх того — тридцать новых, живых пленников, беспокойно расхаживающих по двору. Мардук заговорил с приглашенными. То были пестро разряженные животные, уже поседевшие или еще молодые, которые с любопытством высокомерием страхом теснились перед ним.
Глоссинг — старик-англичанин, бывший преподаватель Мардука, научивший его ставить химические и физиологические опыты, превосходный ботаник — с иронично-скучающим видом смотрит на высокий купол зала и на свисающие вниз шелковые знамена: прежние символы братского единства, флаги англо-американской метрополии, флаги времен Уральской войны с изображениями небесных светил, подожженных земным огнем. Он думает: Мардук будет сейчас говорить; что ж, пусть говорит; кто-то другой тоже может говорить и делать, что ему вздумается, но ничего этим не изменит. Глоссинг вдруг чувствует с внезапной спокойной уверенностью: нельзя истребить меня и подобных мне. Он холодно рассматривает людей, стоящих вокруг: какой же идиот этот Мардук — нашел, с кем связаться; он был хорош когда-то, в общей упряжке, но кому из наших — сегодня — захочется иметь дело с этим отщепенцем?
Диковатое впечатление производит Блу Зиттард: человек креольских кровей, постоянно перемещающийся среди толпы, поправляющий на коротком носу большие очки. Он с видимым удовольствием рассматривает лица коллег — этот подпольный исследователь кристаллов, о котором рассказывают всякие небылицы. Его правая рука когда-то попала в камнедробильную машину, ладонь до пястных костей была раздавлена. Культей, препарированной в виде пальцев, он может только слегка помахивать — и пугает незнакомых людей, когда во время разговора, стянув как бы невзначай светло-серую кожаную перчатку, начинает жестикулировать этой клешней, имеющей даже искусственные розовые ногти и щедро украшенной бриллиантовыми кольцами. Холодный и непредсказуемый тип. Мардук будет говорить, думает он. Пусть говорит.
Пузырящийся Экберт: молодой, очень высокий сутулый человек в болтающейся на нем рабочей одежде; насмешник, но слишком потворствующий своим противоречивым прихотям и будто обреченный на то, чтобы пасть жертвой одной из них.
Светловолосая Марион Дивуаз — роскошная белая женщина, безучастно стоящая в оконной нише; серо-зеленые глаза блуждают по залу. За ней увиваются многие — и юноши, и девушки. Но она очень разборчива, о ее романах рассказывают странные, даже болезненные истории, неспроста ее прозвали Балладеской. Ее семье принадлежат промышленные предприятия, однако сама она владеет только землей, на которой они построены, и Мардука прежде не видела. Кто это, думает она. Хоть бы он меня расшевелил, взволновал…
На полу, на каменной ступеньке, сидит, посасывая палец, Дрютхен: долговязая негритянка, которая в свое время фанатично сражалась за Марке, работала над разрушением еще сохранявшихся тогда больших женских союзов. Дрютхен уже обглодала не один десяток мужчин; потому-то эта баба, которую уважают и ненавидят, и получила прозвище Крысиха.
Все они с удивлением смотрят на высоколобого авантюриста, который с помощью немногих сторонников и оружия осуществил эту выходку, но, возможно, уже через месяц горько пожалеет о ней. Мардук, пройдя к месту председателя сената, снимает широкополую шляпу с красными перьями и приветствует собравшихся. Когда он садится, к нему подходит Ионатан, которого все прекрасно знают, но о чьей дружбе с Мардуком слышали лишь немногие. Поэтому недоумение волной вздымается в зале, когда Ионатан по знаку Мардука усаживается с ним рядом. Мардук, сидя, рассказывает о своих намерениях. Дело Марке, дескать, будет продолжено. Из уроков Уральской войны нужно сделать необходимые выводы. Он, Мардук, подтверждает должностные полномочия прежних сенаторов и собирается в дальнейшем с ними сотрудничать… Тут он замолкает, смахивает со лба капли пота, косится на обитую кожей столешницу. Поскольку никакой реакции снизу нет, консул просит подняться на трибуну седого Глоссинга — ботаника, который до сего дня был председателем сената. Мардук сперва оговорился: назвал имя очкарика Блу Зиттарда; и тот сразу начал протискиваться к трибуне, но остановился, заметив ироничную улыбку нового председателя.
Глоссинг, равнодушно кивнув, встает рядом с Мардуком; говорит он довольно бессвязно, прерывисто, а приглашенные тем временем сбиваются в тесную кучку. Заседание, начинает бывший председатель, будет кратким; не он их всех созвал, его место занято… Тут Мардук порывисто вскочил; Глоссинг только махнул рукой: спасибо, дескать, не стоит… Хочет ли кто-нибудь выступить, возникло ли у кого-то желание что-то сказать?
Блу Зиттард вскинул руку; поднялся к трибуне лишь на одну ступеньку, насмешливо улыбнулся Мардуку и отдельно — Ионатану; потом с широкой ухмылкой взглянул на аудиторию:
— Мы все очень благодарны Мардуку и тебе, Ионатан, за то, что нас сюда пригласили и мы получили возможность войти в этот зал, стоять здесь и слушать выступающих. Мы рады снова здесь оказаться. Не сердитесь — Мардук и ты, Ионатан, — но вообще-то само пребывание в этом зале нам нравится больше, чем пребывание рядом с вами. Это не каламбур и не проявление враждебности — какая может быть враждебность между такими, как мы, добрыми знакомыми и коллегами по работе, я бы даже сказал, братьями в беде. Ибо сейчас уже нет нужды скрывать, что при Марке мы вместе занимались кое-какими вещами, которые тогда отнюдь не поощрялись. Так почему же само пребывание в этом зале нам нравится больше, чем пребывание рядом с вами двумя? Да потому что мы часто приходили в этот зал, и каждый раз там, где теперь сидит Мардук, сидел или стоял… Сейчас ты опять засмеешься, Ионатан! Впрочем, мы рады видеть, как ты смеешься. Мы слышали, какое горе тебя постигло — утрата близкого человека, которого и многие из нас искренне почитали, любили. Нам приятно видеть, как быстро здоровая натура преодолевает последствия несчастья, злого удара судьбы; из таких наблюдений мы можем черпать силу и для себя… И кто же, как я начал говорить, прежде стоял здесь, где теперь сидит господин Мардук? Консул, избранный нами. Правильно. В самом деле. И это нас радовало. Теперь, Мардук, после того, как вы столь любезно нас поприветствовали, вы, вероятно, захотите спросить: в чем же заключается разница между вами и консулом Марке? Этот вопрос, это обстоятельство интересны отнюдь не только в чисто формальном плане. Я каждое мгновенье ждал, что вы меня перебьете. Вы же настолько добры, что слушаете меня почти дружески. Но, честно говоря, Мардук: даже если предположить, что вам не хватило бы терпения и вы бы воспользовались своим неоспоримым правом, я бы все равно не сумел уклониться от этого вопроса.
Он развернулся курносым лицом к залу, полюбовался собравшимися; многие отвели взгляд.
— Продолжайте же, Блу Зиттард, — не выдержал Мардук.
Выступающий поклонился, еще шире улыбнулся консулу и прежнему председателю сената:
— Благодарю вас. Благодарю также и господина председателя, от чьего имени только что говорил Мардук: очевидно, в качестве его заместителя. Все мы, пришедшие сюда, очень рады, что можем говорить — и говорить столь свободно. Есть поговорка: когда звенят мечи, музы молчат; но, как мы видим, бывают и исключения. Я не собираюсь приравнивать себя к музе: Блу Зиттард с его очками, с его искалеченной рукой, конечно, музой себя не считает. Однако еще полчаса назад я, старый человек, испытал вполне мусическое переживание; и я не постыжусь признаться вам в этом. Дело вот в чем: когда я вошел сюда, через двор, я повстречал во дворе сколько-то близко знакомых мне мужчин и женщин. Эти мужчины и женщины, которых я хорошо знаю, которых и раньше часто встречал (и беседовал с ними, а с некоторыми даже сидел за одним столом, с некоторыми еще пару дней назад здоровался и пожимал им руку), теперь вдруг при моем появлении неожиданно умолкли. А ведь я им ничего плохого не сделал, никаких недоразумений между нами не возникало. Они молчали так многозначительно, так упорно и чуть ли не злонамеренно, что я подумал: эти мужчины и эти женщины никогда больше не заговорят. Между прочим, рты у них были широко открыты; они очень удобно разлеглись на земле, в горизонтальном положении; и камни, которыми вымощен двор, похоже, не доставляли им неудобств. Они, казалось, столь твердо решили молчать, эти наши друзья, что даже не позволяли себе ни единого вдоха или выдоха. Ну, это, конечно, частное дело упомянутых молчаливых господ… Однако я, Мардук, хотел бы все же вас попросить — поскольку вы подходили к залу с другой стороны — сейчас не просто выглянуть из окна, а послать вниз нескольких дам и господ, чтобы они проверили, не случилось ли с молчащими чего-нибудь плохого… какого-то несчастья, не дай бог.
Мардук безмолствовал. Глоссинг, сидевший с ним рядом, опустил глаза.
— Не позволите ли вы, господин Мардук, чтобы мы сами попытались выяснить, что именно склонило этих пятнадцать мужчин и шестерых женщин к столь упорному молчанию. Раз уж вы столь любезно предоставили нам возможность высказаться…
На Мардука, похоже, ернический тон Блу Зиттарда не произвел особого впечатления. Он ответил, что эти мужчины и женщины прошлой ночью по его распоряжению были расстреляны.
Блу Зиттард дружелюбно, чуть ли не восхищенно вскинул руки:
— Что ж, прекрасно. Нечто в таком роде я и предполагал. Ибо мне показалось странным, что человек так надолго задерживает дыхание. Уже одно это меня смутило, привело в лирическое расположение духа: что такая способность, такая выдержка свойственны аж сразу двадцати одному человеку… Теперь я с трепетом задам следующий вопрос: ну а мы-то здесь что делаем? На дворе лежат расстрелянные, двадцать один человек. А мы…
Он громко рассмеялся, хоть был очень бледен, неожиданно дернул себя за седые баки, раскинул руки, начал часто и криво кланяться перед Мардуком:
— Вот как, значит, обстоят дела. Простите. Простите. Простите меня. Я хотел просто поделиться впечатлениями.
Он обернулся к друзьям, снова ссутулился, в совершенной растерянности, и попытался смешаться с толпой. Что-то в фигуре неподвижно сидящего Мардука, видимо, внезапно поразило его. От двери до места, где сидел Ионатан, теснились его друзья. Блу Зиттард, с жалкой улыбкой на лице, протискивался между ними. И когда уже был среди них — многие стояли впереди него, двое сзади, двое по бокам, — он втянул голову в плечи, взвизгнул от страха (точнее, издал писк, потому что горло у него сжалось) и стал обеими руками как бы запихивать этот звук обратно в рот, тереть себе лицо, так что очки сдвинулись на лоб… Как ребенок, которому нужно спуститься по длинной темной лестнице, и он сперва спускается спокойно и мужественно, ступень за ступенью, но в конце каждого пролета останавливается, задерживает дыхание, оглядывается вокруг, бросает взгляд назад, дальше идет уже быстрее, еще быстрее, крепко сжимая ручку портфеля; рука скользит по перилам… страх, панический страх преследует его по пятам. Он идет, он не может остановиться, падает кричит снова падает, оглашая гулкими криками лестничный пролет… И когда соседи с фонариками наконец выглядывают из квартир, он стоит у окна, пялится, показывает на что-то, ошарашено пыхтит, ничего не может сказать, будто сердце колотится у него во рту, в губах, в глазах, на затылке; и он давится этим, выталкивает это из себя, начинает визжать, попав в пятно света… Так же, как этот ребенок, визжал и Блу Зиттард. Друзья, потрясенные, обступили его.
Мардук, спокойный, сверху:
— Освободите пространство вокруг.
— Нет! — взвизгнул тот, глубже зарываясь в толпу.
— Я хочу его видеть.
Блу Зиттард метался среди друзей, которые не понимали, что с ним, но и у них самих внутри все вибрировало. Сзади кто-то распахнул дверь. Друзья гладили обезумевшего:
— Что ты с нами делаешь?! Возьми себя в руки!
Но они и сами уже начали пениться страхом, потому и задавали вопросы. Они спотыкались, вертелись… Затем бросились к дверям. То, что они говорили, говорилось ни для кого. Ионатан приблизился к Мардуку, тот отвернул лицо — пепельно-серую маску. Поймать его взгляд не удалось.
— Ты им поставил шах, — прохрипел Ионатан.
Внизу каталась по полу пышнотелая Балладеска, билась в судорогах (после первого приступа дрожи), говорила очень быстро, будто вела жаркий спор сразу со многими незримыми собеседниками, находящимися под землей, — потом вытянулась во весь рост и затихла. Она лежала с раскинутыми ногами, в стороне, одна на паркетном полу, в то время как толпа ломилась в дверной проем.
Мардук, возле стола, грозно спросил:
— Так что там, Блу Зиттард? Что там с мертвыми?
Тот провизжал:
— Он может… может…
И только с третьего раза сумел выразить, что хотел, — взмахнул руками, выкрикнул:
— Он может! Он их снова оживит. Мертвецов.
Гулко расхохотался Мардук, поднявшийся из-за стола:
— Я вам это покажу. Я правда могу их оживить.
Люди в панике бросились вон из зала. Ужас, как во времена Уральской войны…
Мардук опустился на стул, скрипнул зубами, щелкнул пальцами левой, свисающей вниз руки.
Балладеска приподнялась на локте, мрачно проговорила:
— Значит, так тому и быть. Если она осмелится, это ее дело. Но в моем лице она помощницы не найдет, это она должна понять. В сотый раз, в тысячный. Я ей так и сказала, коротко и ясно. Равальяк тут ни при чем. Что ей за дело до него. Это некрасивый маневр. Уходи прочь, Равальяк! Твои туфли? У меня их нет.
Она села, рассматривала свои голубые чулки; потом поднялась, шатаясь; посмотрела перед собой, оглянулась. Волосы ее растрепались. Она, как слепая, зигзагом пересекла зал; резко откинув голову, направилась к подиуму с двумя мужчинами, часто и глубоко втягивала воздух, обе руки прижимала к груди.
Мардук внутренне собрался в комок, потом начал раздуваться. Он с мнимо-улыбчивым выражением лица взглянул на Ионатана, стоявшего ступенькой ниже.
— Ты еще здесь? — И снова щелкнул под столом пальцами. — Думаю, я проявил слабость. Когда пришел сюда. Вступил во владение наследством Марке. Что мне за дело до Марке. Мне следовало заниматься своей работой. Уральские взрывные шахты по сравнению с ней — ничто.
Балладеска, нетвердо держась на ногах, прохаживалась посреди зала, прислушивалась к разговору; она, похоже, не понимала, откуда доносятся звуки; порой показывала рукой направление, в котором двигалась.
— Они бежали, как зайцы. Я же, дурак, сижу здесь. Я сделаю мертвых живыми. А всех живых — мертвыми. Ха-ха! Пойдем. Хочу посмотреть на тех, во дворе.
Ионатан по-прежнему стоял рядом с ним. Мардук прошел мимо. Он, топая, спустился по ступенькам; мрачно-сияющий, хмыкнул, не глядя на Ионатана:
— У нас большая власть; Блу Зиттард, толстяк, даже поверил, что я и на такое способен. Придется мне сделать, что он хотел. Не надо ему противоречить.
Светловолосая-Шепчущая-Жестикулирующая двинулась навстречу консулу, как только он ступил на паркет. Теперь они стояли друг против друга.
— Ионатан! Хочу тебе сказать, что мы не станем ввязываться в дебаты. — Он отмахнулся от женщины. — Никаких дебатов, мой мальчик. Нужно иметь в голове мозги. Тот, кто имеет мозги, понимает, какая курица какое яйцо снесет. Или ты думаешь, я не прав? Чего от меня хочет эта глупая баба?
Она, пошатнувшись, схватилась за низ живота:
— Я скажу тебе: кто б ты ни был, Равальяк ли, Трубач или сама Балладеска, я с тобой церемониться не стану. Меня ты не укротишь. Можешь попробовать, лапочка. Хоп! Тебе мои туфли не заполучить. Они крепко сидят на ногах. Спроси Трубача, что случилось с его лампой. Пена, одна пена…
Мардук прошел мимо.
— Пена! — крикнула она и хотела было пойти за ним, но так и не стронулась с места. Потом все-таки заковыляла, однако не в том направлении; размахивала руками:
— Хватайте его, это Равальяк! У меня еще есть оружие, он от меня не уйдет. Марион, он подлец!
Ионатан наконец отклеился от ступеньки; догнал Мардука, выходящего из двери. Мардука что-то тянуло во двор, словно он был околдован:
— Я не от людей это узнал. Это лежало во мне самом, но… под спудом. Пророки и святые говорили об этом. Я буду творить чудеса. Повергающие в дрожь. Не дать человеку умереть! Но тогда нужно сделать больше: влить в него новую жизнь, свежую новую кровь. И пусть Природа скрежещет зубами.
Теперь они стояли на дворе. Живых пленников угнали куда-то. Мардук быстро подошел к трупам. Мертвые лежали на каменных плитах, в три ряда. Женский труп, с оголенными до колен ногами. Тонкие, под кожаным покрывалом слегка согнутые изжелта-белые ноги, с растопыренными и торчащими вверх пальцами. Мардук наклонился, чтобы дотронуться до стопы. Он обхватил ее всей ладонью, за подъем, но почти сразу же отпустил: от стопы исходил пронизывающий холод. Консул, выпрямившись, скрестил руки на груди. Прошел вдоль голов последнего ряда. Мужчина, которому соломенная шляпа сползла на лицо, растопырил локти, будто шил что-то, держа в руках кусок ткани. Мардук ухватился за один локоть. Тот дал себя поднять. И когда консул потянул сильнее, весь человек повернулся набок, на этом локте как на оси, как если бы был неодушевленным предметом, — а потом, отпущенный, откатился в прежнее положение. Шляпа с его лица упала: пожилой толстяк с лысым черепом; он озабоченно хмурил лоб, одним полуоткрытым глазом косился вниз, мимо собственного носа; верхняя губа у него была порвана, окровавленная раздробленная челюсть — обнажена. Когда Мардук отнял руку от лица, пожилой мужчина все еще хмурил лоб, все еще косился на него.
Мардук натянул кожаное покрывало ему на лоб. Сверху слепило солнце. Резкие черные тени пролегли по двору. Консул хотел уже отвернуться, но тут за его спиной раздался стон. Там стоял Ионатан, смотрел расширенными глазами на накрытого пологом мертвеца; потом, смахнув со щек слезы, первым — впереди Мардука — пошел к воротам.
Мардук, шагая но коридору, бормотал себе под нос:
— Правильно, что я от них отделался. Мы будем и впредь действовать в том же духе.
Он крепче зашнуровал куртку и в сопровождении охранников поплелся дальше. Ионатан с отвращением проводил его взглядом.
ИОНАТАН наутро вошел в приемную в городской штаб-квартире консула, протянул ему руку:
— Удивляешься, что я пришел, Мардук? Нет, наверное: ты не позволяешь себе удивляться.
Красивая, похожая на залу приемная была у Мардука; обустроил ее Марке. Слева и справа — гигантские полотна, от пола до потолка. На одной стороне — цветные массы, балки провода части машин, которые, будто их невозможно удержать, рельефно выступают из стены. На другой — затопленные пространства, груды мусора, тонущие животные и люди. В центре помещения — пирамида из костей и черепов.
Ионатан вздрогнул:
— Значит, здесь ты и живешь, Мардук.
Тот не ответил. Потом, из-за письменного стола:
— С чем ты пришел?
— Не знаю. Но я не могу жить во вражде с тобой, — он покосился на консула, — и прошу простить мне все то, что я думал вчера. Я настоятельно прошу, чтобы ты вообще об этом не говорил, чтобы при мне этого даже не упоминал.
— Полагаю, Ионатан, ты пришел сюда не ради меня, но ради себя.
— Рядом с тобой, Мардук, мне не будет покоя. Ты хочешь, чтобы я был твоим зеркалом. Я же хочу быть чем-то большим, чем зеркало. У меня, в отличие от него, имеются две руки, голова на плечах, какие-то чувства; я, в конце концов, твой друг.
— Давай вместе позавтракаем. Не будем больше говорить.
Мардук взял юношу под руку; они прошли в маленькую узкую соседнюю комнату, за столом долгое время молчали. Мардук думал: «Он такой покорный, потому что страдает из-за погибшей матери. Ест он много, потому что я сижу рядом. Сидит спокойно. Не бросает на меня косых взглядов. Напротив, все время мне улыбается. Что за несчастное создание! И взбрело же ему в голову считать своим другом такое холодное животное, как я. Друг, сказал он; я ему такой же друг, как этот хлеб и это вино. Я для него — условие жизни. Однажды он уже попытался совершить побег…» Мардук откинулся назад, поднял руки ко лбу:
— Я намерен сегодня поговорить с некоторыми из тех, кого напугал. Я должен их успокоить. Я хочу полететь в свой загородный дом и отдать ряд распоряжений. — Он запнулся; в голове его пронеслось: «Что толку, если имею всякое познание, а не имею любви».
Ионатан, равнодушно сворачивая салфетку:
— Я охотно буду сопровождать тебя.
Мардук, подразумевая более отдаленную цель:
— Мы продемонстрируем этим господам опыты по прерыванию и ускорению роста у молодых и более зрелых животных.
— Как хочешь, — кивнул Ионатан к глубокому удивлению Мардука. — Я рад, что ты на меня не в обиде.
Консул поднялся, будто хотел что-то стряхнуть с себя, он вдруг почувствовал свое неизбывное одиночество: «Я потерял друга. Остался без него. Кто же будет мне помогать…» Обратив взгляд к заштрихованному дождем окну, он принялся насвистывать печальный мотив. Когда Ионатан, просияв, поддержал мелодию, Мардук несколько раз ударил себя кулаком в грудь, в отчаянье вскинул голову: «Я один. Вот до чего я дошел. Кто же будет мне помогать? Кто мне поможет?» Он рухнул на табурет возле круглого столика для вина; ради того, чтобы разгромить других, чтобы над ними возвыситься, он поломал собственную жизнь, бросил всё. Что он оставил позади, что приобрел взамен? Власть над этими. Над всеми. Ну и зачем? «Проклятье», — простонал он; бокал в разжавшихся пальцах опрокинулся, красное вино пролилось на ковер. Отвращение, отвержение самого себя, возмущение, заставляющее ногти впиваться в ладони: вот что увидел Ионатан на лице консула, когда наклонился вперед, чтобы подхватить бокал. Собственное его лицо внезапно сделалось матово-бледным, плечи поникли, нижняя губа отвисла — унылое, печальное зрелище; плохой человек сидел здесь, плохой, опять плохой, боролся с собой. И Мардук подошел к нему; чувствуя, как сильно дрожат грудь, плечи, руки: бокал он поставил на стол. «Мое зеркало, — подумал, — вот что он такое». Жадно смотрел на Ионатана, вбирая его внешний облик. «Нет, он еще не… Наверное, он для меня еще не потерян. Так выглядит боль; этому человеку больно». То был Ионатан — его друг, его дитя, его сердце. Грустно дотронулся Ионатан до руки консула — просительно, так воспринял этот жест Мардук. «Должен ли я?» — придушенно шевельнулся, сглотнул кто-то внутри Мардука. Он услышал, как нежный Ионатан вкрадчиво обращается к нему:
— Ты должен рассказать мне о своих опытах, последних. Просто спокойно расскажи.
Мардук повернулся: не может быть, чтобы кто-то говорил в таком тоне; но говорил в самом деле Ионатан. Мардук, отведя руки за спину, оперся о край стола; прикрыл глаза, ибо холод пронизывал и обволакивал его, будто он был голым; глубоко вздохнул.
— Открой окно, — попросил Ионатана.
По мостовой барабанил дождь; в комнату ворвался влажный ветер. С трудом Мардук заставил себя часок поработать. Потом, даже не удивившись своему поведению, он среди бела дня улегся в постель. Глубже и глубже зарывался в подушки; кутался в одеяло, будто хотел спрятаться. И сразу провалился в сон, как если бы до него дотронулись волшебной палочкой. В сон, который тек через его спинной мозг.
МЕРТВЫХ на следующий день публично похоронили. Консул участвовал в торжественном шествии. Он разъяснил, что не хочет никому мстить, не хочет распространять страх. По вечерам земля тряслась, как в начале консульства Марке: это взлетали на воздух многочисленные, только теперь обнаруженные фабрики и лаборатории, в том числе и принадлежащие Мардуку.
Сам он собрал вокруг себя множество мужчин и женщин, которые были ему преданы, носили оружие, производили и усовершенствовали военные аппараты. Консула, как всякого тирана, окружали — помимо этих людей — сотни шпиков и охранников.
В годы его правления число жителей подвластной ему территории уменьшилось на миллионы. Приток же мигрантов вообще прекратился. За короткий промежуток времени Мардук взорвал не только лаборатории и мастерские, но и целый ряд предприятий, которые считал ненужными. То есть он посягнул на собственность сильнейших правящих групп, разорил их. Планомерное уничтожение этих предприятий, которые не просто обеспечивали берлинцам комфорт и приятность жизни, но также участвовали в обмене с другими градшафтами, привело к выпадению Бранденбурга из всеобщей системы промышленных связей и, соответственно, — к дальнейшему оголению его территории. Фабрики Меки Мардук удержал в своих руках, но принудительно отправлял горожан в дикие места: в леса и на поля. Первые настоящие мятежи разразились, когда он, не посоветовавшись с сенатом, взорвал и сколько-то продовольственных складов. Он уничтожил эти сложные сооружения — не стал ждать, пока они сами придут в упадок, — потому что таким наглядным уничтожением хотел продемонстрировать свою волю к бескомпромиссному отказу от них. Сенат, хотя большинство в нем теперь составляли верные приверженцы консула (многие фрондирующие, потеряв веру в себя или устав от борьбы, эмигрировали в соседние или более отдаленные государства), выступил против Мардука. В то время из всех районов градшафта к зданию ратуши стекались горожане с апатичными лицами, неуверенными тонкими руками и ногами, тучными телами — но также и более крепкие земледельцы. По улицам бродили толпы детей. Людей обуял ужас. Им предстояло погибнуть: всякий, кто не владел землей и скотом, был обречен на голодную смерть. Добравшись до укрепленной, как крепость, берлинской штаб-квартиры, толпа стала выкликать Мардука, который не появлялся; раздавались требования отстранить консула от власти. Люди рассредоточились, чтобы охранять eще невредимые фабрики Меки и другие предприятия, чтобы организовать наблюдение за ними. Мардук несколько недель терпел такое положение вещей. Когда же сенат отказался успокоить недовольных, консул объявил, что сам будет защищать эти предприятия. Дескать, в праве выехать за границу он никому не отказывает. На возбужденные толпы предупреждение Мардука не подействовало. Но тут на помощь к консулу подоспели многочисленные сельские жители. После того, как часть мятежников была оттеснена от складов и фабрик, а другую часть — на территории этих предприятий — ликвидировали охранники Мардука, мятеж довольно быстро угас. Новый поток мигрантов выплеснулся из еще более обезлюдевшего градшафта.
СВЕТЛОВОЛОСАЯ Марион Дивуаз во время ссоры консула Мардука с сенаторами стояла в оконной нише, ее серо-зеленые глаза блуждали но залу. Многие девушки и юноши увивались за ней. Она думала, глядя снизу вверх на Мардука: кто это; хоть бы он меня расшевелил, взволновал… Когда потом началась ужасная суматоха, она потеряла сознание; позже ее, в полном смятении чувств, доставили домой.
Марион Дивуаз, пышнотелая полногрудая блондинка, с тех пор все пыталась попасть к Мардуку. Но она, как и многие другие, напрасно добивалась доступа к консулу. Тот жил уединенно — то в городской штаб-квартире, то в своем небогатом загородном доме; никто не сказал бы наверняка, когда он появится там или тут, сопровождаемый вооруженной до зубов охраной. Марион уже не была той гордячкой, что прежде привлекала мужчин и женщин своими тайными прелестями и сама вращалась среди них — серьезная и всепонимающая, дружелюбная, а после опять отчужденная. Ужасная суматоха, последовавшая за парламентской речью Блу Зиттарда — на следующий день после устроенного Мардуком государственного переворота, — запала ей в душу. Она, испуганная, хотела освободиться от этих впечатлений. Прежде она не отдавалась всерьез ни мужчинам, ни женщинам. Она всегда отвечала на их уловки и объяснения в любви со свойственными ей добродушием и душевной мягкостью, но… как-то поверхностно. «Какие же вы все странные», — вот что Марион втайне думала, когда встречалась с друзьями; часто она сидела дома одна, в спальне, и смеялась — смеялась над людьми. Порой кто-то, воспламенившись любовным чувством, и ее завлекал довольно далеко. Но когда молодые люди хватали Марион за красивые руки, за шею, за пальцы, в ней поднималась волна отвращения. Она чувствовала себя безмерно оскорбленной; и с ненавистью, с желанием унизить другого нападала на человека, болезненно пораженного страстью, из-за чего он вскоре от нее отворачивался. Она его называла скотом. Рассказывали, что она использует прежних любовников, чтобы нанести глубокое, рафинированное оскорбление очередному мужчине, посмевшему подойти к ней слишком близко: его нагишом выкидывают из постели, из собственного дома, на улицу.
Как Мардук имел охранников, которых все боялись, так же и ее окружала толпа мужчин и женщин, готовых оказать своей строгой госпоже любую услугу. Из них она и выбирала себе теперь — к недоверчивому изумлению других, узнававших об этом по слухам, — друзей-возлюбленных. Балладеска принуждала себя к этому, преодолевая стыд. Она хотела близости с мужчиной. Но для нее все кончалось ужасно мучительными сценами, когда она сидела рядом с ошалевшим от счастья существом, которое бросалось перед ней на колени, целовало ей пальцы ног, а потом никак не могло оторваться от ее шеи, ее рук, ее грудей… Саму же Марион бросало то в жар, то в холод, она дрожала всем телом. Это существо на нее запрыгивало, точно жук, пыталось смешать свою слюну с ее слюной; она, ощущая озноб, отворачивала окаменевшее лицо. Боролась с собой, желала претерпеть это до конца, пусть даже ей предстоит сломаться. Но… отшатывалась, а потом пробовала повторить то же с другими.
И однажды она оказалась наедине с мужчиной, которого прежде никогда не видела и который даже не был ей симпатичен: с цветным, пригнавшим в город стадо коров. В то мгновенье, когда Балладеска его увидела, в ней проснулось желание. Настолько сильное, что на сей раз она не пыталась уклониться. Без наркоза; она определенно хотела, чтобы все произошло именно с этим парнем. Через полчаса он сидел с ней рядом и пил вино. Она не притрагивалась к бокалу; вдруг, со страхом, обхватила круглую, заросшую звериной шерстью голову. Парень понял. И подумал, что сейчас изнасилует эту сучку; не сняв спецовки, осторожно отнес ее на постель. Тут она прижала к лицу подушку, взмолилась о пощаде. Плачущая оглушенная неистовствующая — из-за презрения к себе, — отдалась она поруганию. А потом стояла, прислонившись головой к шкафу, умоляюще всхлипывала: «Ну, теперь довольно? Теперь хорошо?» Не глядя на мулата, протянула ему дрожащую изящную руку — холодную как лед, с парализованной до запястья кистью. Странно: когда она почувствовала чужие горячие пальцы и ужасные испарения, исходящие от этого кобеля, который стоял перед ней, раздуваясь от самодовольства, что-то побудило ее открыть глаза, окинуть мулата взглядом (он тем временем сладко, лакейски-подленько ухмыльнулся), спокойно приблизиться на два шага и прижаться светловолосой головой к его груди. Прямо ко всем этим ужасающим ароматам. «Теперь убирайся», — прошипела она, когда он отважился погладить ее плечо. И вздрогнула. Его уже не было рядом; теперь она это сделала, теперь это позади. Марион выдохнула, отмахнула от себя воздух. И, подумав снова об этом животном, с тихим стоном соскользнула-упала на пол, смеялась-шептала-ругалась, словно обезумевшая, прижавшись лицом к паркету, — как тогда, в зале ратуши.
В ее руках и ногах, в ослабевшем позвоночнике осталось чудовищное возбуждение, которое не давало ей спать, которое сказалось и на голосе: звучало в нем высоким обиженным тоном. Теперь она отваживалась говорить о себе с другими женщинами; к мужчинам же — молодым и тем, что постарше, ко всем, которые вертелись возле нее — отныне присматривалась внимательнее. Она испытывала мужчин, испытывала себя на мужчинах. Они садились с ней рядом и — счастливые, в лихорадочном восторге — обнимали ее за белую, порозовевшую от стыда шею. Но в ней не было никакого отклика; она их гладила, но все больше и больше пугалась самой себя. В конце концов Марион с плачем роняла голову на подушку: дескать, пусть они не мучают ее больше, пусть будут так добры… Только по отношению к мулату у нее часто возникало горькое, жутковатое, чуть ли не детское желание. Этого человека она не пропускала мимо, когда он показывался вблизи ее дома. Ее что-то притягивало к нему, что-то в нем внушало ей доверие, и он каждый раз должен был к ней заходить. Ужасно, что однажды она принимала его в своей красивой простой комнате, сама угощала печеньями и ликером (чего раньше никогда не делала) — этого цветного, в желтой куртке погонщика скота, — а он сидел, развалившись, перед покорной ему женщиной… и вдруг выплеснул ей в лицо недопитый ликер из рюмки, одновременно рванув Марион к себе. Она вскрикнула от страха. Боролась с ним, как одержимая, искусала ему все руки — а потом, с грохотом упав на пол, лежала там, тихо скуля. Он оставил ее на полу, задыхающуюся от ярости, сам же продолжал пить одну рюмку за другой, набивал рот печеньем. Этого-то негодяя она потом звала к себе еще несколько раз, не понимая, почему ее так тянет к нему; он обращался с ней как с вещью, она все терпела.
Она привязалась к одному молодому мужчине, почти мальчику, которого называла Дезиром, и часто расслаблялась при нем, искала у него утешения, с отсутствующим видом выпрашивала что-то, была к нему добра. В то время ей часто снилась вода, по которой она плывет. Дезир был белым лебедем, который плыл впереди: она лежала в лодке, он же тянул эту лодку, увлекая ее все дальше, далеко-далеко.
Когда Мардук начал активнее использовать принадлежащие Марион земельные участки, она снова захотела поговорить с ним. И поскольку в аудиенции ей отказали — как, впрочем, отказывали всем, — она обратилась за помощью к юному другу Мардука, Ионатану. Прекрасная Балладеска испугалась, когда вскоре после доставленного курьером ответного письма, где говорилось, что ей следует обсудить все с ним, Ионатан однажды в полдень сам нежданно явился к ней: приземлился в летательном аппарате на крышу ее дома. Она стояла наверху, рядом с его легким аппаратом, уже запертым и отставленным в сторону, и рассматривала изящного юношу с каштановыми волосами, который, облокотившись об ограждение крыши, сказал с улыбкой, что вот он и прибыл. У него, дескать, много свободного времени; не сердится ли она, что он явился так запросто? Как же этот человек, которого она знала, изменился за последние годы! Как равнодушно, с каким отсутствующим видом он улыбался, как порой приподнималась и болезненно вздрагивала его левая бровь… Говорил Ионатан очень тихо и дружелюбно, но когда Марион отвечала, она видела по его пустому взгляду, по губам, неосознанно приоткрывшимся, по поникшей голове, что он на самом деле ее не слушает. Вот, значит, каков друг Мардука… Она спустилась с ним вниз, в дом; он не захотел сидеть в комнате, и они расположились в саду. Вскоре она сказала, что хочет поговорить с Мардуком. Он потянул ветку бузины, нависавшую над ним:
— Зачем вам говорить с Мардуком? У него очень мало времени. Оставьте эту затею, Марион.
Она сидела очень прямо, и чем дольше смотрела на Ионатана, тем сильнее в ней нарастало желание поговорить с консулом. Ею овладел гнев.
— Разве он нечто большее, чем я? Почему он прячется? Он — консул, он себя так называет, и он должен слушать, чего от него хотят люди.
— Должен ли, Марион? Сам он так не думает. Он думает, наоборот, что это мы должны слушать, чего он хочет.
Она, побледнев, поднялась:
— Я знала, что дело обстоит именно так. Я рада, что вы пришли ко мне, Ионатан, и что вы это подтвердили. Но я хочу говорить с ним, тут уж ничего не поделаешь; я должна с ним поговорить, и я настаиваю на своем требовании.
— Не распаляйтесь, Марион. Многие уже распалялись, но потом им пришлось успокоиться.
— Я не успокоюсь. Я — нет. — Она все еще стояла и слова эти произнесла шепотом.
Ионатан усадил ее в кресло:
— Объясните мне, Марион, в чем дело. Я сам с ним поговорю.
Она молчала; потом:
— Хорошо.
И когда она высказалась до конца, Ионатан подумал: Мардук прав, что не хочет слушать ее; женщины — хищницы.
— Хорошо, Марион, я передам ему вашу просьбу. А сейчас пойдемте.
Но не прошли они и пары шагов, как Марион сильно сжала руку Ионатана и посмотрела на него так настойчиво, что он удивился и внезапно решил походатайствовать за нее перед Мардуком.
Прекрасную Балладеску пропустили к консулу. Когда он в своем кабинете, в ратуше, шагнул ей навстречу от чудовищного живописного полотна с изображением пламени над уральскими шахтами и бегущих, тонущих людей — черно-бурый, как и персонажи на картине, — она задрожала. Казалось, он на своих ненадежных ногах вынес из картины эту гигантскую голову, эти темные серьезные глаза. Сопровождал Марион Ионатан. Мардук подал ему руку, улыбнулся:
— Кого ты ко мне привел!
Он смотрел только на Ионатана; когда тот собрался уходить, попросил его остаться; молча улыбнулся, когда молодой человек все-таки направился к двери; проводил его взглядом. С той же улыбкой автоматически повернулся к Марион, которую Ионатан еще прежде подвел к скамье:
— Чего ты хочешь, Марион? Чем ты вообще занимаешься?
Непонятно почему она почувствовала себя тронутой, обезоруженной. Тихо проговорила, смутившись и опять задрожав, что городские земельные угодья, вроде бы, должны быть расширены за счет приобретения новых участков на севере и северо-западе. Мардук спросил, не ущемил ли сенат ее интересы. Она вынуждена была признать, что нет, не ущемил; солгала, что боится бунта собственных людей; сказала, что хотела бы иметь на своей земле оружие и охранников. Это невозможно, ответил Мардук; недоверчиво взглянув на нее, пообещал всяческую поддержку, встал, снова вернулся на свое место между черно-бурыми тонущими персонажами картины.
Балладеска пробыла у Мардука всего несколько минут, потом медленно побрела назад, через многие двери, спустилась по ступенькам и вышла на улицу. Ионатан загорал на широкой наружной лестнице; в своей шапке он держал бабочку, покачивал ее; Марион постаралась не попасться ему на глаза. После встречи с Мардуком у нее осталась неприязнь к Ионатану и глухая злость, переходящая в ярость, — на этого, этого… Дома она, расслабившись, ходила кругами по комнате; во второй половине дня поехала с Дезиром на верховую прогулку; по дороге принялась ласкать его; потом безудержно плакала, шагая по полям рядом со своей лошадью.
Энергичная Балладеска начала организовывать враждебные по отношению к Мардуку акции. Женские союзы, почти уже распавшиеся, в то время — в зарубежных градшафтах — оживились снова; они подбирались к Бранденбургу, поддерживали там тайных фрондеров. Контакты с этими союзами явно шли Марион на пользу. Она набралась мужества, сама поддерживала недовольных. А кроме того — снова стала заигрывать с Дезиром. И незаметно для себя втянулась в его жизнь. Не то чтобы изящный юноша так уж ее увлек… Только когда на него вешались назойливые поклонницы, она вспоминала о нем и ей тоже хотелось насладиться его нежностью; она с ощущением неловкости прочитывала любовные записки, которые он получал, смотрела на цветочные гирлянды, подаренные другими женщинами. И вздыхала, не желала такого терпеть. Была готова выплеснуть на назойливых поклонниц Дезира свое раздражение; но сквозь ее привязанность к прекрасному юноше уже проглядывала грусть. И Балладеска великодушно оставляла Дезира наедине с другой; потом сама великодушно искала сближения с этой женщиной, выспрашивала ее, угадывала ее сердечную тайну ее счастье, возвращалась к Дезиру, стояла, понурившись, падала на подушки рядом с ним — так мечтавшим обладать ею, — вздыхала с ничего не видящими глазами, пока ее обволакивали его кротость, его бесконечные нашептывания, пока до ее лба и шеи дотрагивались его руки, не пробуждавшие в ней ответных чувств. Все же она радовалась их совместным прогулкам, Дезир был ее мужчиной, от него она хотела ребенка. Нет, не одного ребенка — много детей. Хотела видеть, как они спокойно растут у нее на глазах. Тогда бы и прошлое оставило ее в покое.
В то время она родила двоих детей: двух девочек, которых сама выкармливала грудью и сама же за ними ухаживала. С неиссякаемой материнской нежностью относилась Дивуаз к этим детям; став матерью, она не утратила ни своей красоты, ни великодушия. И вот однажды младшая девочка заболела. Марион очень встревожилась; молниеносно переменилась. Всех врачей, оказавшихся в пределах досягаемости, она позвала к себе. Потрясенно сидела, кутаясь во что-то темное, у кроватки ребенка; кричала, требуя помощи. Со страхом ненавистью тревогой следила за действиями немногословных мужчин и женщин, собравшихся у кроватки. Под конец она сидела уже не возле тяжело дышащего хнычущего ребенка, а у стены, где ее никто не видел: ссутулилась, накинула на голову платок, который Дезир еще прежде набросил ей на плечи.
Ребенок равномерно — с высоким свистящим звуком — втягивал воздух и быстро его выдыхал. Пауза. И опять — свист, пузыри. Врачи не могли предотвратить гибель маленького существа. И когда наутро девочка приподняла головку — уже не быстро, как раньше, — повела зрачками направо и налево, а затем, даже не взмахнув ресницами, круглоглазо уставилась (взгляд ее подернулся мутью) на выделяющееся в темноте одеяло, мать, закутанная по брови в пурпурный шелковый платок, подошла к кроватке, прилегла в ногах у притихшего ребенка и сколько-то времени не двигалась. Потом, горестно всхлипнув, взяла маленькую ножку в рот, пососала, прижала к своей шее. Стала носить мертвого ребенка но комнате, села — платок соскользнул у нее со спины — на стул, с которого только что поднялся врач; держала умершую девочку на коленях, потом подняла ее вертикально; детские ручонки качнулись. Марион, не слыша, что ей говорят, завернула дочку в платок; принялась расхаживать по комнате — твердым шагом, с младенцем на руках, что-то напевая. Все это продолжалось много часов, до рассвета следующего дня: Марион ходила с ребенком, перепеленывала его, поднимала вертикально — пока мертвая девочка не окоченела и не сидела теперь на ее коленях прямая, с упавшей на грудь головой. Какая-то женщина вынула наконец из рук матери холодное, белое как воск тельце:
— Ну довольно, Марион! Не правда ли, теперь довольно?
— Я сама не отказывалась от нее. — Марион, как только руки ее опустели, начала дрожать. — Это ты ее у меня забрала, запомни.
Марион так и сидела на стуле, пока заколачивали крышку гроба.
— Мой платок, положите сверху мой шелковый платок. Теперь ты забрала его у меня. Теперь это свершилось.
Она вышла из тихой комнаты. Пошла по коридору. Открыла дверь, за которой спала старшая девочка. В комнату светила заря.
— Почему только одна? Почему только… Другая тоже могла бы… Что же мне теперь — ждать?
Дрожь распространялась волнами от колен вверх, до шеи; Марион двумя неосознанными движениями вынула из кроватки спящую девочку, высоко подняла. И уже изо рта ее вырвался крик: «Дезир, Дезир!» Она так настойчиво-резко крикнула, во все горло, что отец девочки через считанные секунды был рядом с ней. Она, отвернувшись от света, выдавила сквозь зубы:
— Вот ребенок. Возьми его. И уложи.
Ему пришлось разжимать пальцы Марион, сомкнувшиеся вокруг ручек ребенка (который спал, свесившись через ее плечо) — разжимать эти сведенные судорогой холодные пальцы, один за другим.
С того дня Марион возненавидела Мардука. Ничто так не радовало ее, ничто так не волновало, как ненависть к консулу — этому долговязому человеку, одетому в буро-черное, с большой головой и темными серьезными глазами, стоящему на ненадежных ногах. Когда она вернулась домой от ребенка, от своего мужчины: там ее встретило это чувство и мощно завладело ею. В ее ненависти было что-то и от предощущения мести. Но с этой местью она могла повременить. Она не сомневалась, что у нее все получится.
И вот однажды она снова оказалась перед Мардуком, который шагнул ей навстречу из стены уральского пламени, оторвавшись от скопления бегущих и тонущих людей.
— Отойди оттуда, — крикнула она ему, — ты там плохо смотришься.
И потянула его к пирамиде черепов:
— Вот здесь, Мардук, ты смотришься хорошо. Стой здесь.
— Чего ты хочешь, Балладеска?
— Балладеска, Балладеска… Мне до баллад никакого дела нет. Не мои то были баллады. Я могу лишь сказать, что…
— Что ты меня любишь.
— Что я тебя люблю? Ты спятил, Мардук! Я — и люблю тебя? За что же это? Ради чего?
— Можешь смеяться. Но именно потому ты и пришла сюда, потому я тебя впустил — одну, без охранников. Сюда часто приходят женщины. Такое я замечаю сразу. Но для меня это ничего не значит.
Она подступила к нему вплотную:
— Ты обезумел, Мардук. Я запрещаю тебе так говорить. Ты потерял всякий стыд. Я не сделала тебе ничего такого, чтобы ты оскорблял меня.
— У тебя умерли дети, Марион. Ты пришла, чтобы я тебя утешил.
— Мой ребенок жив, умер только один.
— Ну так и люби своего ребенка.
— Что тебе за дело до него? Стой где стоишь, возле черепов. Будь на то твоя воля, ты бы превратил в пирамиду черепов всю землю.
— Мне придется позвать охранников.
— Зови… Нет, не надо, Мардук. Сделай это. Не делай. Боже… Что мне на это сказать.
Она внезапно побледнела до синевы. Дрожала так, что едва держалась на ногах. Была в крайне подавленном состоянии; посмотрела на себя, сверху вниз; чесала, растирала себе подушечки пальцев:
— У меня нет с тобой ничего общего. Сама не знаю, что мне тут понадобилось. Ты ошибаешься, утверждая, что я тебя люблю. Я никуда не уйду отсюда. Ты не имеешь права звать охранников. Дай дай мне еще постоять здесь. Я скоро умру. Ты меня не знаешь.
Совсем тихо стоял долговязый Мардук. Эта Дивуаз домогается моей любви. Он ничего не чувствовал, но глубоко внутри что-то дрожало, как в городе тихо дребезжат оконные стекла под громовыми раскатами очень далекой битвы. Рот его начал растягиваться в улыбку:
— У меня есть еще кое-какие дела, Марион.
— И у меня.
— Так что же?
— Позволь мне… — Она пошатнулась; откинув голову, прикрыла глаза; сглотнула. — Позволь мне… остаться в этом доме. На пару часов.
Его нутро задрожало сильнее, глубже; он напряг мышцы висящих вдоль тела рук, сжал кулаки, сказал тихо:
— У меня так не заведено. Я не допускаю к себе женщин.
— Позволь мне быть… Поблизости от тебя, Мардук.
Ему пришлось обойти пирамиду; он ступил под большую пламенеющую картину, опять отделился от нее — в черно-буром распахнутом пальто. Марион еще раньше закрыла глаза, не двигалась, лицо ее стало неузнаваемым. Мардук же глаза распахнул, прикусил нижнюю губу. Он не понимал, что вообще в этой комнате происходит: почему его плечи окатывает то жаром, то холодом. Он почувствовал, как ноги сами двинулись к Марион; легко усмехнулся, дотронувшись до ее руки:
— Что ж, я распоряжусь, чтобы тебе здесь предоставили комнату. Только никому не рассказывай. Я так никогда не делаю.
Ее рука отдернулась; она почти беззвучно сказала:
— Это хорошо с твоей стороны, Мардук.
Он увидел, как сильно она страдает; схватил за руку — Марион, казалось, была под наркозом, — повел по коридору в какую-то комнату, где она высвободила руку, села на стул.
— Марион, я буду недалеко. Когда захочешь, просто подними эту трубку. И тебе скажут, где я.
Светловолосая Балладеска уронила голову на стол. Только когда Мардук вышел, она исторгла из себя звериный вопль, уже давно комом стоявший в горле, машинально принялась раздергивать на нитки бахрому скатерти. И вдруг замерла, руки ее безвольно повисли. Плечи тоже поникли, она вся вроде как осела, улыбалась теперь мучительно, голову подперла рукой, выдавила из себя:
— Ну вот я и здесь. Пристала к берегу. Или: выброшена на берег. Или-Или. Мардук может появиться в любой момент: стоит поднять телефонную трубку, и он придет. Моя рука поднимет трубку, эта маленькая рука. Я в его доме, под его крышей. Марион, дорогая, сейчас лучше всего — заснуть!
Марион не вспомнила ни о дочке, ни о Дезире, ни о людях из своего окружения. Ей показалось, она достигла конца долгого пути. И она, положив голову на скрещенные руки, заснула, сладко проспала около часа. Подумала, очнувшись от сна: «Заколдованный дом! Что со мной? Я и вообразить не могу ничего прекраснее, чем это сейчас. Мардук вот-вот придет. Мардук должен прийти».
Когда она подняла трубку, ей сказали, что Мардук спит у себя в комнате. «Он тоже. Тоже». Она схватилась за грудь, глаза ее сияли. Когда стемнело, она позвонила снова. Мардук все еще спал. Смущенная, подошла она к аппарату. Спокойный мужской голос сообщил ей, что консул у себя в комнате, спит.
«Я веду себя как попрошайка, как рабыня. Мне нужно вооружиться». Вслух она проговорила: «Он скоро придет», пока собирала с полу раздерганную кайму от скатерти и складывала в кучку на столе; рядом с этой кучкой и села. Нажала на загоревшуюся кнопку.
Когда дверь открылась, на пороге стоял Ионатан в белом шелковом одеянии.
— Я был у Мардука. Он мне сказал, что ты здесь. Рад тебя видеть.
— Это он тебя послал?
Голос Ионатана был более, чем всегда, наполненным, звучным, твердым:
— Нет. Я пришел сам. Он лишь мимоходом упомянул о тебе. Мне захотелось на тебя посмотреть.
— Что же во мне такого, Ионатан, чтобы… смотреть на меня? Ты меня и так знаешь. Ты, вероятно, чего-то другого хотел. От тебя я этого не ждала.
— Чего, Марион?
— Что ты будешь себя обманывать. Я не могу скрыть того, что я здесь. Но я не стыжусь. Совсем нет. Заруби это себе на носу.
— Я понял, Марион.
— Мне скрывать нечего. Да, я здесь. А теперь пусть тебе будет стыдно, что ты сюда пришел.
Ионатан, который так и стоял возле двери, со скрещенными руками, теперь выставил вперед правую ногу:
— Я пришел, чтобы посмотреть на тебя, Марион Дивуаз. Если ты еще не все сказала, продолжай.
Она склонила пылающее лицо над кучкой шелковых ниток:
— Что вы сделаете со мной…
Молодой человек, облаченный в белое, медленно двинулся прочь от двери, по направлению к ней:
— Ну же, встань!
И еще раз:
— Встань!
И когда она, помрачнев, поднялась, он положил обе руки ей на бедра. Соскользнул, внезапно всхлипнув, — будто его что-то толкнуло изнутри — к ее ногам:
— Поступай с ним, как хочешь. Как хочешь, Марион. Я тебе не враг.
Она уронила руки; он притянул ее к себе, поцеловал. Она заставила его встать, а он все бормотал еле слышно:
— Ты теперь здесь, у него; ты здесь.
Он, казалось, был вне себя. Обнял ее за шею. Его глаза горели, блуждали:
— Не знаю, Марион, как получилось, что ты оказалась здесь, и кто это все подстроил. Не удивлюсь, если ты убьешь разом и его, и меня.
Когда она уже собралась оттолкнуть нежданного посетителя, он рассмеялся-простонал у самой ее шеи:
— Ты не знаешь людей, Марион. Потому что всегда была только безучастным наблюдателем. Может, теперь это уже не так. Но все равно ты не понимаешь, что здесь происходит. И происходит, между прочим, из-за тебя. Что ж, так даже лучше. Поверь мне, что так лучше. Я тебя не звал, но поскольку ты здесь, поскольку это свершилось, я приветствую и благословляю тебя, я рад, что ты пришла, Марион!
Пролепетав все это, словно в пьяном бреду, он от нее отстранился. Закрыв руками запрокинутое улыбающееся лицо и не отвечая на вопросы, вышел из комнаты — с высокомерным, почти враждебным видом.
Охранница отвела Марион в комнату Мардука. Это было полутемное, узкое и высокое помещение, со всех сторон посверкивающее белым, как если бы было обито листовой сталью. Повсюду, над плинтусом и на уровне груди, — переключатели, выдвижные ящички, какие-то рычаги. На столе, тонущем во мраке, — таблички для записей, с яркими цифрами и буквами. Сумрачно взглянул Мардук, который сидел на низком табурете, на нее, стоящую в более светлом дверном проеме:
— Входи, Марион.
Она глотнула воздуху:
— Можно, я сяду?
Она села на табурет возле двери и, хотя опустила голову, сколько-то времени выдерживала его взгляд:
— Мардук, я хочу кое-что рассказать о себе. Я потеряла ребенка. Он был моим щитом. Теперь его нет. О другом своем ребенке я тоже больше ничего не знаю. Я беззащитна. Ты видишь мой позор. Да, позор. Если что-то и можно считать позором, так именно то, что я сижу здесь перед тобой, на табурете.
— На нем еще никогда не сидела женщина.
— Это мне все равно. Была ли здесь какая-то женщина, или не было никакой. Я ведь — не какая-то, не никакая. Я вообще вроде бы не вправе находиться здесь, но теперь получилось так, что я здесь сижу.
Она всем телом наклонилась вперед, подперла подбородок кулаками.
Голос от стола:
— Что ты там бросила, на пол?
— А?
— Вон там. Вроде тонких нитей. Или волокон.
— Это волокна от скатерти из другой комнаты. Я их держала в руке.
— Убери их.
— Что?
— Подними эти волокна, Марион. Им там не место.
— Волокна?
— Да, ты должна поднять. Ты же их бросила. Зачем ты их бросила туда?
— Я сейчас подниму, Мардук.
— Да, пожалуйста.
Она плакала, ползая по полу и собирая нитки:
— Я не могу встать. Бедные мои руки. Я больше не могу. — И прижалась щекой к полу.
— Марион, лучше не зли меня, ты должна собрать эти нитки и положить их сюда на стол.
— Я соберу, Мардук. Я просто сейчас не могу. Вот, вот они все. Теперь я собрала все.
Она положила их перед ним; стояла рядом, дрожа. Он смотрел на нее — сперва раздраженно, потом удовлетворенно-презрительно; и наконец положил руку ей на бедро.
— Оставь это, Мардук. Ты думаешь, что уже выиграл партию. И хочешь выбросить меня вон. Убери руку.
Но, все еще мрачно глядя перед собой, она вдруг качнула бедром, стремительно наклонилась к нему, сидящему на табурете, обвила руками, потянула вниз:
— Вот так. И прекрасно. Ты здесь. И прекрасно. Теперь все прекрасно. Мне хорошо. Ах, как хорошо моим рукам. Ах, и голове хорошо. Я здорова. Да, и я больше не дрожу. Мне очень хорошо — всей, с головы до ног. Могла ли я поверить в такое! Ну, давай. Теперь ничего худого со мной не случится. Теперь можешь рвать меня на части, можешь побить, можешь даже выкинуть из окна.
И она отпустила его, сама же блаженно потянулась:
— Вот это жизнь, Мардук! Это я теперь получила в подарок. От тебя.
В нем что-то задребезжало. От груди к горлу поднялся ком, руки будто погрузились в ледяную воду. В нем нарастало недовольство, гнев против этой женщины. Она на него посягнула. Ее надо проучить. Это сидело теперь рядом с ним на табурете, потягивалось, говорило какие-то слова, на столе же в беспорядке лежали шелковые волокна. Его рука схватила несколько волоконец, он обратил глаза к женщине:
— Покажи лицо.
Она позволила, чтобы он отнял от лица ее руки. Голова у нее откинулась, как у сиявшего ребенка. Она моргала, как если бы смотрела на свет.
— Дай мне поглядеть на тебя, Марион.
— Я не могу, не могу, Мардук. Сейчас правда не могу. Позови меня, позови по имени. Как меня зовут.
Когда он стал звать ее, она улыбнулась, рассмеялась-размечталась. Вслушивалась, обхватив левой рукой его плечи. Лицо Мардука скривилось. Ему пришлось приложить усилие, чтобы подавить гнев. Внутренне напрягшись, он думал: как удивительно то, что здесь происходит. Сквозь него двигался ток чувства, подергивались даже пальцы ног: нужно сесть на самолет, отказаться от управления и просто нестись сквозь тучи. Быть безрассудно-смелым. Но ведь в губах руках ощущается какая-то слабость. И еще глубже — в груди. Преодолеть это. Его ярость усилилась. Он охнул и обхватил. Обхватил правой рукой — мягко колышащуюся смеющуюся Балладеску. И тут его лицо изменилось. Напряжение, когда он сглотнул, схлынуло. Правую руку он не отнимал, а левая легла на ее то вздымающуюся, то опускающуюся, на ее парящую грудь. Потерявший управление самолет — пусть его уносит отсюда.
— Марион, — в отчаянье сказал он, прижав холодный нос к ее уху, — ты вовлекаешь меня в странную авантюру. Я знаю, что для тебя удовольствие — завлечь меня. Ты сумасбродка, я много о тебе слышал. Я должен стать твоей очередной жертвой. Ты этого хочешь — чтобы такое случилось. Я понимаю.
— Что же ты понимаешь, Мардук? — засмеялась Балладеска.
— Что ты пришла сюда, чтобы меня подчинить. Заставить ползать у твоих ног.
Мардук — хоть напряжение и схлынуло, когда он сглотнул — хотел услышать от нее подтверждение. Он вытянул губы и уже мысленно подсказывал ей ответ. Но только она не слушала, она шевельнулась в его руках:
— Это и есть блаженство. Теперь говори, что хочешь. Оно свершилось.
Он тряхнул ее, недоумевая и негодуя, а она даже не попыталась уклониться. Стиснул ей виски, чтобы прикоснуться к ее рту сухими губами; прижал свои губы крепко, насильственно. Но отшатнулся, как от дымовой трубы, от жаркой струи дыхания, которая медленно вытекла из покоящегося женского тела. Потом воздух устремился в нее. Влажно сверкнули белые зубы. Мардук молился в величайшем смущении, чувствуя, что пропал; вздохнул, притулившись к ней:
— Ну, теперь довольно, Марион. Я дал тебе, чего ты хотела. Теперь уходи. Будь счастлива. Не правда ли, ты уйдешь, уйдешь прямо сейчас. У меня много дел, а мы сидим здесь. Ох, Марион, иди же. Почему ты сидишь, что ты здесь высиживаешь?
Но, говоря это, он прижимал ее к себе. И чувствовал, как его лицо покрывается испариной, будто оттаивает. Ладони у него распухли, сделались тяжелыми и горячими, срослись. Светловолосая Марион выпрямилась, отцепила его руки от своей шеи, улыбнулась, отодвинувшись, но подняв на Мардука прищуренные глаза:
— Сейчас я должна уйти? Сейчас? И куда же пойдет Марион? Она этого не знает. Ну же, Мардук, вставай! Встань! Ноги у тебя не сильные, но стоять ты можешь. Вот, стоишь. Почему она должна уйти? Она не уйдет.
— Чего ты хочешь? Ты должна уйти.
— Я останусь.
И тут его захлестнуло жаркое дыхание, буря промчалась сквозь него, он стоял и смотрел, проскрипел сквозь зубы:
— Останься.
И она, спокойно:
— Останусь. Ты же здесь. Разве ты не здесь?
Обнимая ее, стоящую, он стонал-бушевал-смеялся:
— Я здесь. Ты заполучила меня. Заполучила!
Его совсем открытое пылающее лицо; голова мотается из стороны в сторону; выражение лица стерлось.
— Ты, Мардук, посмотри на меня. У меня было много мужчин… И белых, и цветных. Я предлагаю тебе пари. Я знаю, ты хочешь со мной бороться. Я буду с тобой бороться. Если благодаря тебе я получу наслаждение, если ты доставишь мне наслаждение, если я окажусь побежденной… — Она теперь полностью повернулась к нему, глаза сверкали, она со смехом упала на табурет, хлопала в ладоши, и смех ее звучал тихо-тихо.
— Что же тогда?
— Кто окажется побежденным, Мардук, должен будет устраниться.
— Что ты имеешь в виду?
— Это большое пари. — Ее серо-голубые глаза сверкнули. В нем что-то всхлипывало-качалось, снова и снова. Он был ей благодарен: ах, настоящая баба!
— Так ты принимаешь мой вызов?
— Конечно, конечно, Марион.
Они стояли, обнявшись; она дрожала хихикала:
— Мы должны заключить пари. Я ни во что не верю. Я ничего не знаю. Это блаженство, оно овладело мной. Если я смеюсь, ты не должен думать, будто я испытываю блаженство, потому что достигла цели. Да, я испытываю блаженство — но потому, среди прочего, что здесь мое поле битвы. Потому что ты мое поле битвы. Здесь я у себя дома. Тебя я хотела. Я тебя… я тебя бесконечно ненавидела, совершенно безмерно. Эта ненависть была моим позвоночником. Сейчас ты предо мной. Я не могу тебя отпустить, не ощутив прежде всем телом, вплоть до спинного мозга. Прежде, чем ты сразишься со мной. Если не осилишь меня, ты должен будешь устраниться. Кто бы ни оказался побежденным, должен устраниться.
— Да.
— Ты понял: должен устраниться. Так я хочу. Если я тебе покорюсь, если буду гибнуть из-за тебя, ты должен схватить меня за горло и задушить. Или убить таким способом, каким захочешь. Это должно случиться. Никакой милости к побежденному. Я уже здесь.
Она нажала на кнопку выключателя, свет погас; ее платье, зашуршав, упало.
— Я здесь, Мардук, где же ты.
Совсем новый голос прозвучал из него, сам он этого голоса не узнал:
— За мной дело не станет.
Они схватились в темноте друг за друга, бросились на постель. Беспомощный крик замер в его груди; у него были уверенные руки — он сам удивлялся, откуда — и ладони не менее крепкие, чем затылок.
— Ты, может, думаешь, это игра, — стонала она. — Милый, тут ты ошибаешься. Думаешь, наверное, что я — влюбленная баба, которая вешается тебе на шею. Ты ошибаешься. Я спала с десятками мужчин, говорю тебе — цветных и белых, красивых нежных и сильных. Они все прикасались ко мне, как прикасаешься сейчас ты. Вы для меня — ничто. Я их потом выбрасывала вон. Я открою для тебя мое лоно, тебе незачем меня принуждать. Тут не надо никакого натиска. Советую тебе, Мардук: наберись терпения, ведь на кон поставлена твоя жизнь. Не правда ли, ты хотел бы и дальше сидеть в этой комнате, где мерцают таблички для записей и откуда ты подаешь сигналы, ведь у тебя есть оружие, против тебя невозможно ничего предпринять. Так вот, этому всему — уже через три минуты, Мардук — придет конец!
Человек, в других случаях называвший себя Мардуком, ответил:
— У меня нет терпения. Ты не посмеешь.
— Не посмею. Не посмею. Может, я хочу лишь продлить это мгновенье с тобой. Я дрожу, кажется. С тобой хочу я побороться. С тобой буду бороться.
— Ты выключила свет…
Она заткнула ему рот: накрыла губами; и лепетала, обращаясь к его зубам.
— Я хочу бороться с тобой, а не болтать. Ты, глупый самец. Что ты вообще такое?! Ха-ха, я тебя чувствую, косматый зверь: как ты гордишься этой пустой грудью и тем, что вокруг губ у тебя борода и усы. Можешь хоть завернуться в свою бороду. У меня есть кое-что получше. У меня есть груди, к которым приникали младенцы. Мои волосы длинные. Блестящие, и мягкие, и длинные. Кожа у меня гладкая. Когда я иду, покачивая крепкими бедрами, толстые похотливые самцы провожают меня глазами.
— Зачем ты выключила свет?
— Так надо. Теперь можешь говорить, что хочешь.
— Я скажу тебе, кто я. Освободи мой рот. Целовать тебя я не буду.
— Ну что ж, скажи, пока еще жив.
— Ты, буянка, ты, мягкое теплое существо, мне нет надобности говорить тебе, кто я. Ты и так хочешь от меня спрятаться.
Бешеный темный гнев заклокотал в ней:
— Бог мой, кто это говорит, с кем я связалась? Что наделала? Такого я не хотела…
Но тут же голос ее опять стал текучим:
— Нет, все-таки хотела. Я этого хочу. Ты этого хочешь, Марион.
Она взмолилась:
— Не ты ли тот Мардук, что прогнал собравшихся в зале? Я хочу услышать это от тебя.
— Ты сама знаешь.
— А ты не хочешь спросить, Мардук, о Мардук, кто я? Неужели нет?
— Балладеска! Кто ты — познавшая десятки мужчин, цветных и белых, сильных и нежных, — я очень скоро узнаю сам.
Тут она вскрикнула. И когда он прижался губами к ее губам, она его обняла. Темный всерастворяющий вал поднялся в нем, стал Мардуком. И в этих слезах неистовстве боли была благодать, было блаженство, добытое из Балладески. Оба теперь не двигались, держали друг друга.
— Я обрела тебя, Мардук. И ты обрел меня. Сам так захотел. Нам уже не обойтись друг без друга. Я предложила тебе пари; и не буду молить о пощаде. Я хорошо вооружена. Ты хотел бы размолоть меня своим костяком. Но не думай, что ты сильней; ты, Мардук, трус и слабак; тебе не представится случай меня помиловать.
— Если бы я видел тебя, Балладеска! Как хорошо, что я хотя бы слышу твой голос. Говори еще…
— Как хорошо, что я тебя слышу, Мардук. Я опять прихожу в себя. И больше тебя не забуду. Ты уже понял, почему я бросила тебе вызов? Чтобы унизить тебя. Увидеть жалким. Через три минуты мне это удастся. Теперь ты меня не пугаешь. Теперь я сорву с тебя занавес…
— Не умолкай, Балладеска!
— Теперь тебе понадобился мой рот. Потому что ты — убийца. Ты знать ничего не знаешь, кроме убийства. И хочешь меня задушить. Мой рот — он не для тебя. Тебе лишь бы грезить.
— Я сейчас обращу кинжал против твоих малодушных слов.
Она возликовала:
— Этого я и ждала. Именно этого. Мардук, сделай так. Сделай же!
Он ударил кулаком по стене; слабый свет проник в комнату из-под двери.
Его большая взлохмаченная голова приподнялась, засопела; лицо исказилось, горящие глаза ищут Марион.
— Кто, кто из нас двоих хочет грезить, Дивуаз? Кто из нас вечно грезит?
Ее взгляд застыл. Так вот он каков, Мардук. К этому телу она привязалась. Ее руки держат этот торс.
И она… Она, дымовая груба — немая, захлестнутая волной, — не произнесла слово «блаженство»; жаркая струя дыхания медленно вытекла из покоящегося женского тела, потом воздух устремился в нее, влажно сверкнули белые зубы. И Мардука в мгновенье ока рвануло прочь. Он таял. Неуправляемый самолет, зигзагом рванувшийся сквозь серые тучи. Что значат жизнь и смерть? Рот его так и остался открытым.
— Сейчас ты умрешь, Мардук.
— О Марион, — сказалось изнутри того, кого прежде звали Мардуком, — пусть умру. Ты… Ты само блаженство. Господи, прости нас обоих.
Она ничего не слышала и не видела. Дрожь сотрясала ее, в голове жужжало гудело. Он не почувствовал, как ее руки отстраняюще уперлись в него, как мышцы вдруг налились силой, которую она никогда прежде не показывала. Приподнявшаяся жаркая голова, сопящая: голова Мардука остановилась перед ее глазами. Ослепшие глаза Марион цепко удерживали только одну эту голову. Переполненную-проломленную блаженством, переливающуюся через край. Голова приникла к ключице Балладески, к груди, проваливалась сквозь ребра, в грудь. В самое нутро. Марион прокусила себе бесчувственную губу. Сглотнула, коротко всхлипнула.
Вот оно, пари. Озноб. Ужас. Те руки отпустили ее. Глубокая тьма. Ужасная, дребезжащая, как жесть, душераздирающая мука наслаждения. Именно она заставила Марион вытянуться на простыне.
Марион привстала и села рядом с Мардуком. Встряхнулась. В темноте прошла несколько шагов, нащупала табурет.
Голос Мардука:
— Кто там?
— Я. Я здесь, рядом. Сижу на табурете.
Нет, Мардук не победил ее. Дело в чем-то другом. Было что-то другое, страшное. Она соскользнула с табурета, упав сперва на колени, потом распростерлась ничком на полу. Подержать бы что-то в руках, что-то мягкое: куклу, ребенка. Она погладила пол. «Пора, пора», — плакало в ней; «я не хочу больше жить».
Она поднялась и пошла, покачиваясь, очень тихо переступая босыми ступнями.
— Куда ты? Осторожнее, не наткнись на стены.
— Я хочу только подойти к окну.
У окна Балладеска остановилась: скулила всхлипывала, не разжимая губ; барабанила кулаками в стену. Охнув-застонав, распахнула окно в черную ночь, легла животом на подоконник; наклонилась головой вперед, ниже. Подняла ноги, пронзительно вскрикнув. Когда Мардук подбежал, она уже опрокинулась: ноги взметнулись вверх. Черный оконный проем был пуст.
МАРДУК СТОЯЛ среди комнаты. Тряхнул головой. Подошел к окну, провел рукой по подоконнику. Содрогнулся. Потом. Нахмурил лоб, поднял кулаки; вдруг, вздернув подбородок и взвизгнув, повалился на пол. Выгнув спину, уткнулся ртом в паркетину, прижался губами к доске. Его крики проникли сквозь стены. По коридору уже бежали охранники. Дежурный капитан стучал колотил в дверь, наконец взломал ее. Подскочив к Мардуку, поднял его, а тот, с нахмуренным лбом, повис на капитане и, уставив невидящий взгляд в пространство, продолжал кричать. Капитан усадил его на постель, одел. Потом повел этого трясущегося возбужденного человека через комнату. Но тот дошел только до середины и быстро вернулся назад, снова и снова спрашивая: «Что мне теперь делать?» Внезапно его скрутила судорога, но он овладел собой, отпустил плечо капитана и, раскинув руки, крикнул:
— Охрана, охрана!
— Я здесь, мой консул.
— Шум. Шум. Хочу, чтобы был шум.
И он ударил кулаком по металлической задней стенке письменного стола:
— Хочу больше шума. Вот так. Чтоб был шум.
Вместе с капитаном он выскочил на ночной двор. Оказалось, разбившуюся уже унесли. Консул дрожал ревел:
— Тревога! Тревога!
Солдаты ударяли в жестяные щиты. Колотили железными прутьями по каменным плитам. Но Мардуку этого было мало. Он стоял в центре черного — плотного, все более плотного — круга мужчин, колотящих по каменным плитам. С воплями поднимал кулаки и обрушивал на себя. Весь остаток ночи он не давал себе роздыху. Стоял, страшно напрягшийся, в круге солдат, дрожал, кричал, зигзагом приближался то к одному, то к другому. Устроенную им какофонию было слышно и в городе.
Когда рассвело, он велел отнести его кровать в одну из пустых комнат. Там лежал до полудня; черный безмолвный капитан дежурил возле него. Этого человека Мардук не отпускал. Перед ним плакал задыхался мучился, не стыдясь. В полдень они оба вышли из комнаты.
Снежно-белая фигура Ионатана на первой лестничной площадке. Ионатан бросился к ногам Мардука — тот лишь стиснул зубы — и обнял его колени. Он приник головой к ногам консула, будто молил о прощении или милости. Нетерпеливо шевельнул консул коленями, не задумавшись, почему молодой человек упал перед ним. Подобрав шарф, поднялся к своему кабинету. «Мы будем… работать», — сказал, с расширенными остекленевшими глазами, черному капитану. Говорил, принимал посетителей, отдавал распоряжения. Думал в промежутках: «Я ничего не слышу. Ничего не вижу. Что со мной происходит».
Ближе к вечеру в здание проскользнул бледный, как труп, Дезир, сердечный друг Балладески. К Мардуку он не хотел. Но когда тот услышал о нем, велел привести. Они стояли друг против друга. У потерявшего дар речи Дезира из глаз текли слезы. Он подошел к окну, из которого выбросилась Марион, погладил подоконник, опустился возле окна на колени; всхлипывал, отвернувшись от Мардука.
— Ты думаешь, Дезир, — внезапно прошипел консул, — что это я убил Марион.
Другой сказал, запинаясь:
— Даже не знаю, что думать.
— Подойди сюда, Дезир, подойди.
Когда тот приблизился, Мардук долго смотрел на него, потом крепко обнял, пробормотал:
— Она… была добра к тебе. И ты ей делал добро. Это хорошо, Дезир.
— Почему она умерла?
— Не спрашивай. Не надо.
Консул уже отпустил Дезира; и, сотрясаясь всем телом, упал на землю, кричал, засовывал себе в рот платок; Дезир, опустившись на колени, держал его за плечи, сам плакал.
На следующее утро разбитое тело Балладески было предано огню. Кремация совершалась в присутствии Мардука, сопровождаемого черным капитаном, и Дезира.
— Я хотел бы помочь тебе деньгами, — сквозь зубы процедил Мардук похожему на труп Дезиру, когда они вышли из зала. — Но потом — это моя просьба — ты должен будешь покинуть город. Уезжай куда-нибудь подальше, с ребенком. Я предоставлю тебе такую возможность.
— Что плохого я тебе сделал, Мардук?
— Ничего. Ты просто окажешь мне любезность, уехав, ведь тебя ничто к этому городу не привязывает. Ты доставишь мне такую радость, Дезир. Обещай.
Тот недоуменно взглянул на консула, который, хотя и шагал твердо, заговорил сейчас с ним так мягко, как никогда прежде. На лестнице ратуши Дезир с упреком начал:
— У меня большое горе…
— Я знаю, знаю, — перебил консул, — но все равно ты покинешь город.
Он взял Дезира под руку. В вестибюле — безлюдном уставленном цветами стеклянном помещении — прижал его к себе, выдохнул:
— Дезир, ее больше нет, нет. Балладески нет больше. Ее место опустело. Она стала золой. Золой. Но ко мне она приходила.
Он дрожал мерз скрежетал зубами:
— Почему она пришла ко мне? И за что… покинула? Я ей ничего не сделал. Скажи, ведь ты ее знал: чего она от меня хотела. Она сломала меня и потом ушла. Почему, почему?
— Она всегда говорила, что ненавидит тебя, Мардук.
— Я ей ничего плохого не сделал. Она была здесь. И могла бы спокойно уйти.
Мардук отпустил Дезира, зябко повел плечами:
— Уходи, Дезир. Я не жду никакого ответа. Не стой здесь.
Дезир с затуманенным взором направился к двери. Мардук заставил себя его догнать:
— Дезир. Не держи на меня зла. Перед отъездом загляни ко мне еще раз. Обязательно загляни! — Он обнял его. — Не ты послал ее сюда. И не мои враги, Дезир. Что же такое было в ней? Что побудило ее от нас уйти? Ведь ты любил ее. Любил. Любил. Долгие годы находился при ней.
— Что ты с ней сделал, Мардук?
— Ничего, клянусь тебе. Я и сам сломлен, сломлен. Разве ты не видишь.
И — беспомощная дрожь.
Дезир высвободился из его объятий, ушел. Покинул этот градшафт, разъезжал по западным странам. Очень скоро разнесся слух, что он агитирует людей против «преступника Мардука».
Политика Мардука после перенесенного им удара не изменилась. Правда, на протяжении целого года город слабее ощущал на себе его руку. В угрюмом ожесточении пребывал консул, от месяца к месяцу все больше старел. Казалось, он занимается текущими делами без внутреннего участия, только по привычке. Приближенные к нему люди знали, что он часто, запершись, изливает свое отчаянье в слезах. У некоторых тогда сложилось впечатление, что достаточно дотронуться до консула пальцем, чтобы кардинально изменить направление его деятельности.
Чиновники вызывающе пренебрегали распоряжением о демонтаже фабрик Меки, приостанавливали снос фабричных зданий, не заботились о повышении доходности принадлежащих городу земельных угодий.
Об Ионатане консул давно ничего не слышал. Занимаясь из последних сил текущими делами, он не хотел никаких напоминаний о пережитой им боли. Мардук раздался вширь и отяжелел, голову втягивал в плечи, его маленькие глаза моргали, на висках появилась седина.
— Я уже седой, Ионатан, как видишь. А ты какой? Дай на тебя поглядеть.
По-прежнему стройный, но уже вполне зрелый мужчина: Ионатан, в длинном серебристом плаще, заколебался и не без легкого страха протянул консулу руку.
— Ты должен мне помочь, Ионатан. У меня мало помощников.
А что, консул чувствует над собой какую-то угрозу?
— Нет, мне никто не грозит.
Тускло улыбнувшись, Мардук опустился на стул; стена его комнаты посверкивала белым, как если бы была обита листовой сталью.
— Чем же занимаешься ты, Ионатан, — на протяжении дня, в течение месяца?
— На протяжении дня? — Он, как и многие другие, работает на болоте; работы там хватает.
— Ты хочешь меня упрекнуть. Ты имеешь в виду, что необходимости в этом, собственно, нет, что я мог бы просто расширить фабрики.
— Нет, Мардук. Я не имею этого в виду.
— У тебя есть какие-то другие желания?
Ионатан промолчал, лишь с удивлением взглянул на него; Мардук сидел с утомленным видом и тоже молчал.
Охранник открыл дверь: темнокожий мужчина, сенатор какого-то западного градшафта, вошел в комнату, склонился в глубоком поклоне перед Мардуком и, казалось, едва осмелился выпрямиться. Мардук, в обычной своей неприветливой манере, спросил, как зовут гостя и каковы его намерения. Тот сказал, что хотел только увидеть консула, засвидетельствовать ему свое почтение.
— Вот как, — горько усмехнулся Мардук. — Для этого, значит, ты приехал сюда. Но мне-то это ни к чему, мой друг. Мне это только мешает. Вам нет нужды прилагать усилия, чтобы я вас увидел. Я тебе кое-что скажу: вы ни на что не годитесь.
Когда тот вышел, Мардук проворчал, что, может, велит изваять себя в камне: тогда, мол, у этих приезжих будет, на что поглазеть, и они смогут кланяться перед каменным истуканом.
Случилось так, что впервые за многие годы Мардук явился на заседание сената, не предупредив заранее о своем приходе; посидел, не сказав ни слова, и снова ушел. Он стал приходить все чаще, слушал других, уходил. Его озабоченные, беспокойные блуждания по градшафту… Однажды при непроясненных обстоятельствах — возможно, вследствие отравления невидимым газом — он в северной части города лишился чувств, но был вовремя обнаружен шедшими по его следу охранниками. Когда Ионатан навестил консула, тот выплеснул на него свое отчаянье:
— Разве я не сижу здесь, словно в ловушке? Долго ли еще ждать, пока она захлопнется? Враги подстерегают меня со всех сторон. У них есть оружие. Они работают. Я же ничего делать не могу. Даже этого я не могу.
Он снова и снова повторял: «Даже этого». Внезапно с испугом попросил Ионатана взглянуть, не стоит ли кто-то за дверью, и, когда Ионатан вернулся, истерично расплакался.
— Они ничего не могут. Я наблюдаю за ними. Перед Уральской войной они ничего не могли, и сейчас не могут. Мы все должны погибнуть. Знаешь ли, что я уже давно не видел тебя. Помнишь, какой нынче день?
Он, сидя на кровати, изучал лицо Ионатана.
— Сегодня годовщина моего вступления в этот город.
— Да.
— Подойди ближе, Ионатан. Что еще случилось в тот день? Дай мне вспомнить. Я велел позвать тебя, но распорядился, чтобы наручники тебе не надевали. В тот день я… заключил с тобой брак.
— Оставь это, Мардук.
— А я помню. Мне приятно об этом думать, дорогой брат. То было темное ужасное время. Но и хорошее. Я стал преемником Марке.
— Я хочу уйти, Мардук, хочу уйти. Прошу тебя, позволь мне уйти.
Седобородый Мардук дрожал. Он жадно — испуганно — смотрел на молодого человека, чувствовал, что хочет для себя смерти, что уже наполовину умер. Тело его качнулось; он бормотал: «Что за искушение ко мне приближается, вновь и вновь… Теперь вот — с этой стороны. Нежданно». Тяжело дыша, он двигал по столу вазу, потом, крепко стиснув ее, прижал к столешнице. Нежное лицо Ионатана пылало, левой рукой он схватился за лоб.
— Ну хорошо, Ионатан, перестань. Я помогу тебе. Покажу, почему ты думаешь обо мне так плохо. — Он потянул его за собой, через дверь по коридору к окну. — Вот, видишь. Там раскинулся город. Ты сейчас подумал: какими оживленными были раньше его улицы. Как нарядно выглядели дома. И что натворил я. Вот нынешний город. Он заболочен запущен загнивает. А вот лицо Мардука. Выскажи мне все напрямую. Я — терпеливый слушатель.
Младший молча смотрел, как на горький обросший щетиной рот упал алый солнечный луч.
— То, что ты, Ионатан, обо мне думаешь, для меня не новость. И уж тем более не тайна. Многие думают так. Не будь у меня оружия, я бы исчез уже много лет назад. Они обвиняют меня в желании их погубить, потому что я посылаю их на полевые работы.
— Я не обвиняю тебя, Мардук. Я, напротив, прошу, чтобы ты меня простил.
— Да, знаю, ты однажды уже просил у меня прощения. На лестнице. Или где это было. В тот день. Ты, помнится, упал передо мной на колени. Оставим это.
Он отошел от окна, вернулся в комнату, ухватился за спинку стула и какое-то время молчал; потом у него вырвалось:
— Говорю тебе, я не виноват во всем этом убожестве. Не я виноват. Я ничего больше не могу. Каков этот стул, который я сейчас швырну на пол, таковы и люди: если за них ухватишься, они не будут опорой, а только произведут шум и упадут. Нам чего-то недостает. Чего же? Мне ничего больше не дается, Ионатан. Я больше так не могу. Тысячи людей уже бежали за границу. Под конец они получат-таки мою голову. Как будто это хоть что-то им даст. Я мог бы пойти на уступки. Но я этого не сделаю. Пусть я плохой, все же есть много такого, что гораздо хуже меня. Пусть я блуждаю в потемках, все равно я забрался выше по склону, чем они. Я плохой, не так ли, Ионатан? — Он, вздохнув, прикоснулся лбом к плечу молодого человека.
— Ты не плохой. Если бы я знал, как тебе помочь…
— Ты принуждаешь себя. Ты говоришь мне хорошее, Ионатан, только из жалости. На самом же деле думаешь иначе. Останься, поддержи меня. Ты мой брат, который меня ненавидит.
— Я бы хотел помочь тебе, Мардук, — всем, чем могу. Ты только скажи, как. Я хочу приходить и сидеть с тобой рядом, Мардук, не принимай меня за ребенка. Я не держу на тебя зла. Я, правда, не нахожу в себе никакой злости. Я мог бы просить у тебя прощения за многое. Дай мне шанс, Мардук, проявить себя с хорошей стороны. Кто ты, кто ты — ты, бедный человек…
— Не говори так, не говори, — задрожал консул. — Просто всегда оставайся подле меня. Это я раскрылся перед тобой как бедный. На самом деле мы все бедные. Не я один. Мы все погибнем. Где оно, спасение?..
Он отступил от Ионатана. С подрагивающим лицом, моргая и бросая на молодого человека короткие злые взгляды, обошел вокруг круглого стола и уставился на своего собеседника уже с той стороны:
— Во мне завелась гниль. Но я еще пробуду сколько-то времени здесь, в этом доме. Это моя нора. Я уже помогаю себе, Ионатан. Уже сам себе помогаю. Посмотри на мои седые волосы. Несколько лет назад они были волнистыми и послушными. Сейчас же стоят торчком, как щетина. Такова и судьба нашей земли. Может, меня вскоре вынесут из этого дома ногами вперед. Но — хватит об этом. Боюсь, к концу жизни я еще успею стать очень злым.
Ионатан на прощание подал ему руку; Мардук задержал эту гладкую теплую ладонь в обеих своих руках. Но Ионатан почти незаметным движением руку высвободил.
«Я больше к нему не приду», — подумал Ионатан, когда, зябко ежась, спускался по парадной лестнице. В глубине души он уже принял решение: «Никогда, никогда больше я к нему не приду. Даже если за это он меня убьет или засадит в тюрьму и подвергнет пыткам. Я к нему никогда не приду».
Он испытывал чудовищное отвращение к Мардуку. Был весь захвачен мощью этого чувства. И, оказавшись на улице, свернул в сторону, в тихий парк. Шагал по аллее, плакал, бил себя в грудь, избавляясь от омерзения возмущения безграничного стыда. «Какой позор, — думал, — как он меня опозорил». Во рту плавало что-то гадкое. Ионатан сплюнул. Замедлив шаги, направился к выходу из парка. К тому моменту, когда снова увидел людей, он вернул себе способность дышать глубоко, полной грудью. Он презирал консула. «Я никогда не приду к нему. В самом деле, старика лучше устранить. Государство в итоге только выиграет. Все от этого выиграют».
Авторитет Мардука в то время действительно пошатнулся. Консул, который прежде всегда сидел затворником в своей штаб-квартире, теперь — вероятно потому, что чувствовал себя неуверенно — ходил по городу, смотрел, где что делается, задавал вопросы. Нередко случалось, что собственные охранники просили его быть осмотрительнее — иначе, дескать, он попадет в неприятное положение. Люди видели, как консул разгуливает по улицам с собакой, большим и сильным животным. Внезапное исчезновение собаки положило конец этой опасной эпохе в жизни Мардука. Больше он не появлялся на улицах. Он был старым, но все еще решительным человеком, который, по мнению многих, упорно добивался того, чтобы их градшафт как можно скорее обезлюдел.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Оборотни
СТРОЙНЫЙ Ионатан каждый день шагал но коридорам ратуши с радостью — хоть и хранимой внутри, но легко воспламеняемой, часто прорывающейся наружу. Ленты и перья украшали его наряд. Все знали, что он фаворит Мардука. И что-то от той ауры страха, которую распространял вокруг себя консул, перенеслось на него. Он с удовольствием этим пользовался. Когда в сумерках он бродил по улицам — которые теперь опустели, сделались менее светлыми и шумными, чем раньше, — ему часто представлялась мать. Перед его гордым, замкнутым взором возникала она — уже не с зияющей раной в плече, не с безвольно повисшими руками. Таким взорам — гордым и как бы тающим, насыщенным болью, осознанно-требовательным — она уступала. Не могла противиться губам, щекам сына: становилась далеким зеленым ландшафтом, древесными кронами с ветвями и листьями, небом над ними. Все это вместе и было, с удовлетворением чувствовал Ионатан, его матерью.
Однажды, когда он приблизился к ратуше — в серьезном расположении духа, запахнув серебристый плащ, — на ступеньках сидела молоденькая девушка-азиатка, которая заснула и, очнувшись, увидела, что он идет прямо на нее. Охваченная бессмысленным страхом, она попыталась укрыться в здании. Дверь оказалась запертой. Девушка бросилась бежать по улице. Лишь тогда Ионатан заметил ее и оглянулся, чтобы увидеть преследователя. К своему изумлению, он никого не увидел. Спугнул ее, следовательно, не кто иной, как он. Сам того не желая, Ионатан вполсилы побежал за ней. Улицы, улицы… Девушка была испугана, кричала. Прохожие узнавали фаворита консула и останавливались, смеясь. Ионатан вдруг упал, растянулся на тротуаре. Девушка, еще больше перепугавшись, на мгновение замерла, потом нерешительно побежала дальше, часто оглядываясь. Он разозлился, ободранное колено горело. Он вообще не понимал, что тут, собственно, происходит. Кинулся вдогонку. Девушка теперь бежала медленнее, по кругу. Он настиг ее и швырнул на мостовую. Сердито склонился над ней, лежащей ничком, схватил за шкирку и потянул вверх. Она не сопротивлялась, только заслонила лицо рукой. Он крикнул: пусть ответит, что она делала у здания ратуши. Девушка проскулила, не открывая лица, что работает домработницей, что нечаянно причинила вред псу хозяйки и та поклялась отправиться прямиком к Мардуку, подать жалобу. Тут Ионатан почему-то ляпнул, что хозяйка-де уже подала жалобу и теперь он должен отвести правонарушительницу к консулу. Девушка не сходила с места, умоляла ее отпустить, обратив к Ионатану свое чужеземное, гладкое — без морщинок и складок — лицо со слегка приплюснутым носом и большим дурацким ртом. Он запретил себе ее слушать, сказал, что она должна пойти с ним. Приняв суровый вид, с тайной радостью вел бедняжку но улицам. И в конце концов доставил к дому хозяйки, где поверг всех в ужас своим заявлением, что он-де послан к ним Мардуком. Как чувствует себя собака? Ему боязливо показали животное, которое и вправду хромало. Он объяснил, что Мардук в последнее время уделяет особое внимание именно собакам. Люди не должны думать, будто могут обращаться с домашним животным как с каким-нибудь неодушевленным предметом… В ближайшие дни Ионатан еще несколько раз посетил этот дом, с видом специалиста просил показать ему собаку. Потом даже привел ветеринара. Тот, расшаркиваясь перед другом Мардука, перечислил множество хворей, от которых якобы страдает пес; Ионатан выразил желание, чтобы ветеринар занялся лечением животного.
Ионатан с тех пор чуть ли не все вечера проводил в компании своих новых знакомых. В доме собирались какие-то оборванцы, женщины и мужчины, — сидели вместе, курили, дискутировали… Люди, которые не желали заниматься тяжелой работой, но и эмигрировать не решались, — среди них много больных. В городе было множество подобных кружков. За годы правления Мардука градшафт превратился в подобие военного лагеря. Насильственные меры применялись редко; но отряды охранников консула регулярно устраивали контрольные рейды по промышленным предприятиям.
При Мардуке берлинцы, прежде рассредоточенные по своим домам и фабрикам, все выплеснулись на пригородные поля или на городские площади. Между людьми завязывались новые контакты. С тем большей легкостью, что над всеми ними довлело ощущение ненадежности, нереальности происходящего.
В тот год Ионатан пережил нечто настолько прекрасное, что ничего подобного он прежде и представить не мог. Он взял к себе Элину (ту самую девушку, за которой однажды погнался) и вместе с нею уехал из города. Он вел машину через Гамбург Франкфурт Женеву, южные городские ландшафты… Более возбуждающий воздух… Необузданные людские массы… Повсюду Ионатан не без иронии выслушивал от представителей правящих родов изъявления глубокого почтения к Мардуку. С боязливым любопытством расспрашивали его о берлинских новостях. Но с того момента, когда рядом с ним оказалась Элина, это юное кроткое существо, Берлин его больше не интересовал. Через месяц он сидел со своей подругой на берегу Майна, и вдруг его потрясла мысль о событиях, оставшихся в прошлом, и о теперешней благословенной перемене.
— В какой же кошмар он меня вовлек, — тихо говорил Ионатан Элине, которая лежала рядом с ним на траве, наслаждаясь летним воздухом (и в этот момент за руку потянула его к себе). — Мне даже трудно продумать все это до конца. Скажи, бывает ли так, что людей отпускают из ада, в какой-то другой кусок вечности, но они сохраняют память о прежнем своем бытии? Что-то похожее происходит сейчас со мной.
— Но ты уже начал забывать, Ионатан.
— Да, Элина, мне кажется невероятным то, чем я занимался еще недавно. Позволь мне закрыть глаза; дай и вторую твою руку. Здесь чудо как хорошо. Возможно ли, что случились такие вещи, какие я пережил! Как могут люди так поступать! А я сам! Я ничего больше не понимаю, ничего. Как мог я оставаться в городе, общаться с Мардуком? Он не ошибся: я даже хотел его убить. Хотя что мне за дело до него. Надо было лишь сделать пару шагов — пройти мимо.
— Не говори о нем больше. Почему ты, Ионатан, всегда говоришь только о нем? Я могу тебе рассказать много хорошего. Я тебе расскажу… о бедной дурочке Элине: как она однажды сидела на каменных ступенях и думала о собаке.
— Нет, не надо, Элина. Все это уже миновало. Как бы миновало. Мне его почти жаль. Он все еще там, в аду.
— Ляг рядом со мной. Ты гораздо красивей, чем я. Скажи, что я такое. Расскажи обо мне. Я хочу услышать что-нибудь о себе.
Она положила голову на колени Ионатану, и он рассмеялся, взглянув на нее сверху вниз:
— Мы с тобой сидим на лугу, словно в сказке.
— Как же называется эта сказка?
— Пока не знаю. Раньше я часто играл с женщинами. Но с ними все было иначе, чем с тобой.
— Я другая, я лучше?
— Намного лучше. Почему ты так смотришь? Ты мне не веришь. Те женщины…
— Ну? Они были намного красивей, чем я?
— Я уже не помню, какими они были. Но ты, ты как колокол в церкви, в воскресный день. Люди его не видят, а только слышат что-то воздушное, исходящее от него. Говорят, что это колокол, который звонит. И тот, в ком есть благочестие, идет на звук колокола. Но даже когда человек уже сидит в церкви, он колокола не видит и, собственно, не может с уверенностью сказать, что звонит именно колокол. Ты же здесь, я слышу и вижу тебя; я сижу на лугу возле Майна. Я могу тебя точно описать. Ведь ты здесь.
Она выпрямилась, обиженно выпятила губу, забрала у него свои руки:
— То есть, значит, тебе безразлично, кто я. Разузнавать это ты не считаешь нужным. Перед тобой бренчит что-то, ты говоришь: «Бренчит», — и уже этим доволен.
— Именно.
— Выходит, я могу говорить, что хочу? Или не говорить ничего? Может, мне вообще уйти?
— Не уходи. Сидишь ли ты просто так, или двигаешься, ты меня радуешь. Бог, судя по тому, что о Нем рассказывают, сосчитал каждый волосок на твоей голове. Я — тоже. Иди сюда. Я сосчитал каждый твой волосок, каждую прядку, я представляю их себе совершенно точно, лучше, чем Бог, потому что они — мои. И твой нос, и рот, и ножки в красных чулках, и твое платье: это все ты, мне даже не надо об этом думать.
— А вот о тебе, Ионтан, я могу сказать, кто ты.
— Ах, лучше не надо.
— Ну почему же. Я правда могу. Я могу всего двумя-тремя фразами описать тебя совершенно точно. Так, что каждый сразу поймет, о ком идет речь, и скажет, что это ты.
— Что ж, говори.
— Ты — самый любимый человек для Элины. Ты — моя радость. Моя непогода и мое благоденствие. Мой охотник, мой разбойник, мой лес, мой дом, моя комната, моя маленькая подушечка. Мое разбитое окно, мое целое окно. Я могу погладить тебя, и ты пристанешь к моей коже моей руке. Мой глаз мое ухо мой лоб моя грудь! Ты для меня — всё. Теперь ты знаешь, кто ты.
Они обнимали друг друга. Он улыбался, пока она покрывала поцелуями все черточки на его лице и долго не могла оторваться от век.
— Открой же глаза, — крикнула, — ты опять грезишь!
— Только о приятных вещах, Элина. Я вспомнил, как ты заперла меня в доме, когда люди рассвирепели, потому что не хотели иметь в своей компании друга Мардука. Ты тогда потеряла ключ и пыталась помочь мне забраться в окно. Я же — вместо того, чтобы ступить на твое плечо — прыгнул сам и упал неудачно, на руку.
— Рука уже зажила.
— Тогда, в твоей комнате, я впервые стал мечтать о тебе. Ты обязательно придешь, думал я. Мардук меня губит. Но сейчас — твой час, ты меня уже заперла, для себя… Ничто не нарушало тишину. Ты все не приходила.
— Я так и не нашла этот ключ.
— И я обрадовался, когда услышал, как ты плачешь и просишь чего-то у прохожих — там, на улице. Ни одного слова я не сказал. Я лежал, прижавшись лицом к двери. Я был заперт, но свободен. Свободный Ионатан. А через несколько часов ты меня и вправду освободила.
— Ну вот, теперь твои глаза наконец открылись!
Они прожили возле этого луга, в роще, два дня — в сборном домике, какими тогда пользовались любители путешествий. Домик, или палатка, состоял из газообразных полотнищ; их крепили на каркас из прутьев не толще спички. На прутья шел легчайший прочный металл. Путешественники — там, где им нравилось — доставали из ранцев каркас и собирали его. Флягу с газом, привинтив ее к нужному месту, слегка нагревали. Газовая ткань, двойная, взлетая вверх, образовывала одну стену за другой, становилась прочной и твердой, как если бы была из бетона. Пол и потолок натягивали тем же способом. Предусматривались также окно и дверь, черная либо прозрачная. Такой однокомнатный домик ставился на якорь, словно корабль. И повсюду в красивых местностях путешественники находили специальные колышки с цепями, а также таблички с указанием маршрута до ближайшей стоянки. У многих домиков выдвигались из пола и стен табуреты и спальные нары (из похожей на диванную обивку субстанции), в стенах образовывались углубления наподобие полок.
Ионатан жил в одном домике с Элиной. Она с радостью носила нательную рубаху, которую купила во Франкфурте. Тайком от Ионатана. Местные женщины с таинственным видом расхваливали такие рубахи, их волшебно-тонкую ткань. То была мягкая ткань, похожая на тончайшую рыбью чешую: живая материя, которую, как жемчуг, нужно носить прямо на теплой влажной коже — и, пока кожа дышит, материя растет. Размножаются ее клетки, мириады клеток. Появляется новая оболочка, под первой, — плотнее-теснее облегающая человеческую кожу, уже почти от нее не отделимая. Верхняя оболочка высыхает, осыпается. В момент покупки рубашка бывает белой. Через неделю исходный, «материнский» слой сереет и отшелушивается, из-под него проступает новый, зеленый. Потом этот процесс, смена генераций, продолжается: возникают новые мерцающие слои — красный, фиолетовый… Такие мохообразные ткани, продукт ботанических опытных станций, требуют очень бережного обращения.
Ионатан присел на постель к любимой:
— Элина, пора возвращаться в Берлин.
Элина разгорячилась, стала слегка отчужденной:
— Я не хочу. Здесь гораздо лучше. Ты должен побыть здесь подольше, чтобы все забыть.
— Поедем, Элина!
— Не хочу. Чего ты от меня требуешь? — Она откинула голову. — Тогда уж лучше бы я вообще не ездила в это путешествие.
И воркующе рассмеялась:
— Как же вы боитесь всего, не отваживаетесь сунуть нос в чужой город! Ты и Мардук. Но Мардук, тот хоть знает, что делает. У него есть его оружие и машины. Нас же он хочет видеть глупыми. Будьте, дескать, как дети… Нет, я не хочу в Берлин.
Поверх чужеродной рубашки Элина надевала собственную, из льна. Кожа обнаженных тонких рук была коричневой; волоски на ней отливали золотом. Когда Элина подняла одну руку и просторная ночная сорочка соскользнула с плеча, Ионатан наклонился вперед:
— Что это на тебе? Что за кофточку ты нацепила?
— Кофточку? Ах! — Она рассмеялась; однако шея у нее покраснела. — Это рубашка. Ты еще не видел. Я ее купила в городе.
— Зеленая рубашка. Ты ее, значит, купила… Хоть я сказал, что мне такие не нравятся.
— Это сейчас она зеленая. Потом станет красной; потом, может быть, — синей. Верхний слой постепенно облезает. А рубашка, знаешь, все плотней прилегает к телу. Будто ее приклеили резиновым клеем. Ее вообще не замечаешь. Будто она к тебе приросла.
— Надо же! — Он удивился.
Элина села повыше, с улыбкой обнажила грудь. Весь день Ионатан о Берлине не заговаривал. А вечером стал еще настойчивей в своих уговорах, и подруга ему уступила. Она не думала ни о чем плохом, радовалась его нетерпению:
— Ты как ребенок. Хочу, дескать, отсюда уйти. Нас и здесь никто не укусит.
— Да, конечно, — он содрогнулся. — Но я прошу тебя, умоляю: уедем.
Они сложили домик. И когда прилетели в Берлин, вошли в его комнату, он стянул с предплечья Элины браслет, поцеловал, прижал к щеке, примерил на себя. Ее ботиночки он расстегнул, чулки снял; холодные ступни, зажав между коленями, согрел, растер руками. Она, довольная, готовая захихикать от удовольствия, смотрела на это сверху. Спину выгнула, руки подняла к горлу, когда он начал расстегивать ей корсаж. Но вдруг отпрянула. Забралась в постель, закрылась по уши одеялом. И когда он крикнул: «Элина!», она из-под одеяла пропела:
— Я ничего не слышу. Ложись спать.
Чирикнула: «Ионатан», когда он вытянулся с ней рядом, обнял за шею. Его ладонь легла ей на затылок.
— Что на тебе надето?
— Рубашка.
— Та самая?
— Да, зеленая. Может, она уже стала красной.
— К чему все эти цвета, если ты не позволяешь мне их увидеть? Ты стала забавной…
— Правда? Так это ведь хорошо.
— Почему ты такая смешная?
— Потому что потому. Рубашку я тебе не покажу.
Он отдернул руку, грустно сказал:
— Как ты со мной, однако…
Голос смолк, а Элина все прислушивалась: не скажет ли он еще чего. Но Ионатан молчал. Она потянулась к нему. Он лежал на спине. Она провела рукой по его лицу, почувствовала, как дрожат веки. О чем он думает? Им овладели воспоминания? Она перекатилась к нему, прижалась лицом. Тут его руки снова поднялись, он с силой прижал ее голову к своей, пробормотал ей в рот: «Коричневая!» И когда они выдохнули свое блаженство, когда спины их откинулись назад, Элина погладила его разгоряченное лицо. Он прикусил ее мизинец; она прошептала:
— Хочешь увидеть рубашку?
— Что мне до твоей рубашки? Что мне до нее? Ты — Элина.
— Почему ты не хочешь ее увидеть, Ионатан? Она красивая.
— Красивая. Верю. Но сама ты намного красивее.
— Я хочу показать ее тебе, Ионатан.
Она села на кровати, пошарила руками.
— Что ты ищешь?
— Хочу включить свет.
Свет уже сиял, белый, вокруг них и над ними.
— Сейчас покажу. Вот. Смотри.
Она сидела на краю кровати, голову повернула к нему. Густые каштановые волосы спадали вниз. Рубашка обтекала грудь, тело, плечи. Словно была влажной или сделанной из тончайшей резины. Зеленовато-голубым переливалась она по бокам; а на спине и груди местами оставалась тусклой, мучнисто-белой. Элина гордо улыбнулась, огладила себя. Рубашка слегка поблескивала; но на плечах блеск был матовым. Ионатан, почувствовав странную боль, рукой прикрыл глаза. Элина соблазнительно зашептала:
— Я сейчас сниму ее. Покажу тебе.
И очень бережно начала скатывать рубашку с тела, вверх. Ткань закручивалась, как если бы была резиновой пленкой. Подняв ее к горлу, Элина медленно, осторожно высвободила сперва правую руку, потом левую, наклонилась вперед. Пока она снимала рубашку, волоски в подмышечных впадинах зацепились за ткань; Элина взвизгнула, испуганно высунула кончик красного языка. Ионатан помог ей освободиться; она сразу крикнула:
— Дай сюда! Ты ее изомнешь.
У нее брызнули слезы; но он уже бросил рубашку за спину, на пол, и теперь гладил покрасневшую, слегка вздувшуюся кожу Элины.
— Пожалуйста, милый Ионатан, ну пожалуйста! Рубашка не может так лежать ни четверти часа, ни одной минуты. Я же люблю тебя!
— Если ты меня любишь, пусть она лежит где лежит.
— Дай мне ее! Дай!
— А если даже я ее изомну… Если… Смотри, Элина, что будет.
Но Элина так побледнела, стала похожа на наркоманку; красные пятна выступили у нее на лице. Он внезапно почувствовал, как сильно ее любит. И потому протянул ей ткань, а левой рукой, пока садился на кровать, заслонил от света глаза; рот у него приоткрылся. Томительно любил он ее; пока сидел с ней рядом, слезы застилали ему глаза. Он прижался к Элине, а она отстранилась. И как же она была счастлива, что держит в руках эту шуршащую ткань, легкую, как листок; на которую сразу, прижав к груди, дохнула. Она смотрела на Ионатана глазами, обведенными темным; скулы ее резко обозначились, тоже странно затененные. Она стояла в кровати на коленях, надевала на себя рубашку; от возбужденного хихиканья бока и выпяченная подложечная ямка подрагивали. Потом Элина растянулась на простыне, выдохнула: «Я так довольна».
Среди ночи Ионатан проснулся. Он видел во сне очень легкий мячик из птичьих перьев, хотел его схватить, но мячик неутомимо отскакивал от пола, сам по себе, желание завладеть им было несказанно мучительным. Мячик, подпрыгивая, удалялся от Ионатана, приближался к окну, которое отбрасывало в комнату яркое пятно света. Мячик был белым, почти неразличимым, он только посверкивал иногда на потолке, на полу, а Ионатан все пытался его поймать — этот бесшумный шарик из перьев. Проснувшись, Ионатан стал вслушиваться в темноту. Сердце бухало. С каждым ударом перед глазами возникали огненные круги, а по горлу будто ударяли молотком. Он отбросил одеяло. Элина громко стонала. Элина стонала. Шарила руками вокруг себя. Ионатан включил свет. Ее пламенно-красное лицо…
— Элина, у тебя что-то болит?
— Ох нет, мне хорошо.
И откинула голову, сама же вся изогнулась. Ионатан спрыгнул с кровати. Пока он поспешно одевался, она бросала на него летучие взгляды:
— Ты куда, Ионатан? У меня ничего не болит.
— Я принесу тебе попить. Тебя лихорадит.
— У меня ничего не болит. Врача я не хочу.
— Ладно, останусь здесь.
— Мне ничего не надо. Я чувствую себя хорошо. Но ты подойди. Побудь со мной.
Ее ввалившиеся испуганно-ищущие глаза…
— Все дело в твоей рубашке.
— Оставь меня в покое. Слышишь? Отнимешь рубашку, я убегу из дому. В чем мать родила.
— Я не буду отнимать.
— Поклянись.
— Хорошо.
— В мою ладонь.
— Да.
— А теперь поцелуй меня.
Их губы слились. Он плакал от неизбывной тоски. Ему вдруг вспомнилось, как прыгал тот перьевой мячик, как вспыхивал на фоне белого окна.
Пять дней ухаживал Ионатан за любимой. Он слушал, что она бормотала во сне: как обещала себе, что все снова будет хорошо; она, видимо, боялась умереть. Рубашка запускала тончайшие ростки в ее кожу; облупился очередной слой, из-под него замерцал новый, синий. Пока Элина лежала в полузабытьи, сияющая морская синева распространялась по ее груди, по плечам. Дыхание выравнивалось.
Глаза Элины со времени этой болезни сверкали. Ее движения стали соблазнительно-взбудораженными. Смех — более резким. Ионатан, обнимая ее, чувствовал себя глубоко растроганным, никогда не находил успокоения, не утолял до конца любовный голод. Когда они целовались, она засасывала его нижнюю губу, тесно к нему прижималась, колени под ней дрожали. Очнувшись, как после сна, Элина открывала глаза, смеялась и, хлопнув Ионатана по плечу, тут же куда-то убегала.
ЭЛИНА С ИОНАТАНОМ потехи ради прочесывали городской ландшафт. Разъезжали на смешной раскачивающейся и подпрыгивающей машине. Машина представляла собой кабину-короб на длинных ногах, похожих на стебли и обвитых металлическими спиралями. Ноги мягко подгибались и жужжали, соприкоснувшись с землей — как бы приседали, — но тотчас опять начинали жужжать и выбрасывались по диагонали, вперед и вверх. Кузнечиками называли такие машины, потому что у них, как у настоящих кузнечиков, были мощные задние конечности с надежным суставом-шарниром. Забирались в кабину либо по какой-то из двух передних, менее гибких конечностей, либо — сбоку — по одной из эластичных опорных ног, похожих на щупальца и смягчавших толчки. Сидя под пестрым полотняным навесом, Элина и Ионатан в своей приплясывающей повозке двигались по лесной дороге, и повозка как раз присела, чтобы перескочить ручей, который тек сразу за низкими зарослями кустарника. Они ничего толком не могли разглядеть, но, приземлившись, услышали под собой крик. Аппарат опять подпрыгнул, Ионатан свесился из кабины, чтобы посмотреть, в чем дело. Они, развернувшись, сделали крюк и рванули назад; Ионатан нажал на тормоз, машина жестко приземлилась в том самом месте, откуда прежде донесся крик. Там какой-то мужчина тащил к ручью женщину. Оба были в темно-зеленых костюмах — и на фоне травы становились заметными только когда двигались. Ионатан выпрыгнул из кабины; Элина хотела последовать за ним, но ей пришлось подождать, пока он завинтит потуже сочленения на ногах аппарата: став без пассажиров более легким и лишившись водителя, аппарат начал бы самостоятельно пританцовывать и разбился бы о какое-нибудь дерево.
Женщина лежала теперь ничком у ручья; мужчина разорвал на ней одежду, обнажив белую спину. Из раны, будто оставленной когтем хищника, брызгала светло-красная кровь. Голова раненой откинулась в сторону, лицо было изжелта-белым; мужчина суетился возле нее, с зеленым лоскутом в руках. Когда Ионатан подошел к нему, он пробормотал:
— Что вы натворили! Что мне теперь делать?
Ионатан начал сбивчиво оправдываться:
— Вы отдыхали в траве. Мы вас не видели. Вы не подали никакого знака.
Элина:
— Она умирает, Ионатан.
И упала на женщину, расстегнула блузку, прижалась грудью к ране.
— Моя рубашка живая, это поможет.
Чужая кровь брызнула ей на грудь. От отвращения и ужаса Элина стиснула зубы. Лежала с застывшим лицом. Когда под ветром хрустнула ветка, она повернула голову:
— Посторожи, Ионатан, чтобы никто сюда не пришел. — И одернула на себе юбку, задравшуюся выше икр.
Через какое-то время она мягко отстранилась от женщины, поднялась. Лицо ее прояснилось: кровотечение удалось остановить. Сама же Элина была перемазана кровью: брызги попали даже на верхнюю губу и на лоб.
Мужчина, как ему предложил Ионатан, отнес женщину в кабину машины. Ионатан ослабил крепления, запрыгнул внутрь. Мужчина отошел назад; кузнечик распрямил ноги, согнул их, снова выпрямил и с металлическим жужжанием поднялся в воздух. Грациозно перескочил через ручей, на высоте человеческого роста, потом развернулся; сделав круг, миновал место аварии и, покачиваясь, полетел к домам большого города.
Элина, отойдя шагов на двадцать вверх по течению, принялась умываться, встав на колени и наклонившись над ручьем. Она горстями черпала воду и сперва дула на нее, будто хотела согреть, а потом выливала себе на грудь. Закончив с этим, подошла к человеку в зеленом:
— Я не хотела бы дожидаться своего друга здесь. Если вы не против, давайте вернемся в город пешком и узнаем, как себя чувствует пострадавшая.
Мужчина неподвижно лежал у воды.
— Идемте же. Или вы что-то ищете?
Он недоверчиво взглянул на нее снизу вверх:
— Я еще побуду здесь. Когда господин вернется, я услышу, что с ней.
— Вы, значит, предпочитаете ждать.
Прислонившись к дереву, Элина рассматривала незнакомца. Простояв так какое-то время, она уже не сомневалась: у воды он что-то искал и теперь хочет спрятать этот предмет на груди. Она углубилась в заросли. А когда медленно возвращалась, насвистывая, он вышел ей навстречу. И тут она поняла: это один из изгнанников, который тайно вернулся и продолжает свои опыты, — оборотень. «Моя плоть, моя кровь», — задрожало в ней; она почувствовала укол зависти-восхищения. Но, когда взглянула в опечаленное лицо незнакомца, ее пронзил ужасный, исполненный злобы взгляд. Его зеленый забрызганный кровью костюм был примерно таким, какие носят горцы; шапку он надвинул на уши и низко на лоб. Шагал этот коренастый человек широко. Она отставала на несколько шагов:
— Идите помедленней; я за вами не поспеваю.
Он сделал над собой усилие, пошел медленнее. Они оказались в буковом лесу. С коричневой почвой. И когда Элина подняла глаза, незнакомца между стволами видно не было. Она ускорила шаг. Вон идет мужчина, в коричневом, совсем близко от нее, она его не заметила. Но куда подевался зеленый? Она хотела просто обогнать коричневого, случайно оглянулась… Шапка надвинута низко на лоб, как у зеленого… Она будто вросла в землю, когда увидела его угрюмое замкнутое лицо. Да это же и есть зеленый! Она поспешила за ним. Та самая походка. Короткое коренастое тело. Что же это?! Когда Элина остановилась, а он прошел чуть вперед, она уже не различала его среди стволов, на коричневой земле. Она протерла глаза, подбежала к нему… Прямой мужской взгляд.
— Объясните мне, я напугана. Мне казалось, на вас только что был зеленый костюм.
Он посмотрел на нее:
— Да. И что?
— А теперь?
Он не сразу сообразил, в чем дело. Остановился, взглянул на свою одежду. Потом поднял кулаки к глазам, простонал:
— Теперь вы пойдете куда следует. Донесете на меня. Расскажете, что я за птица. Какую одежду ношу. Меня зовут Лоренц. А вас?
— Элина.
— Элина, я не пущу вас дальше. Я попался вам в руки и должен принять защитные меры.
— Вы хотите меня задержать насильно?
— Я ведь уже сказал.
— Лоренц, я ничего не понимаю. Но я тоже кое-что ношу на себе. — Она победоносно засмеялась ему в лицо. — Вы полагаете, чтобы быть оборотнем, нужно носить особую цветную одежду. Я и без нее действую как оборотень. Непосредственно рядом с Мардуком. Не верите? Взгляните на мое плечо.
Она, подступив к нему ближе, оттянула вниз вырез платья: плечо переливалось разными оттенками голубого. Он все не отрывал глаз, хотя она уже прикрыла плечо.
— Вы удивлены. Все-таки будете применять ко мне силу?
Он схватил ее за руку, приблизился к ней, от удивления лицо его сделалось совсем простодушным, он медленно выдавил из себя:
— Нет. Но я вас не знаю. В самом ли деле вас зовут Элина? Не знаю, чем вы занимаетесь. И… Как давно вы здесь. Где живете.
— Я подруга Ионатана. Он мой друг. Но он-то не Мардук. Не бойтесь его. Я так рада, так счастлива, что нашла вас!
Осторожно летел Ионатан со стонущей раненой женщиной сквозь лесные просеки, над лугами аллеями. Она лежала на заднем сиденье, укрытая шалью Элины. Грациозно поднимался кузнечик в воздух, его обвитые спиралями ножки попеременно жужжали и звенели. Ионатан не осмеливался оглянуться: боялся, что женщина умерла. С растущим беспокойством вел он машину, слишком сильно нажимал на рычаг, но кузнечик все так же равномерно парил и покачивался. Дети на шоссе смеялись, слыша нарастающий гул экипажа для влюбленных. Ионатан же вздыхал, как если бы ему самому грозила опасность. Вот наконец и маленькая розовая больница на обрамленном деревьями лугу. Когда сестры вынесли раненую из кабины, Ионатан, кусая губы, остановился возле своей машины и лишь чуть позже медленно поднялся по лестнице. «Они скажут, что она умерла. Выйдут из какой-нибудь двери, из лифта и объяснят мне, что ничего больше сделать не могут». Он подошел к окну. «Никто не выходит. Я могу простоять здесь долго. Сколько людей до меня уже стояли здесь и смотрели на эти деревья. Пересчитывали их. Шесть — в переднем ряду, пять — в заднем. На самом деле совсем не на деревья они смотрели; они видели нечто другое, деревья же — лишь приложение: бродяжничают по периферии поля зрения, то появляясь, то вновь исчезая». Он уперся лбом в оконную раму, простонал: «Я не хотел в Берлин. Не хотел возвращаться. О, если бы я мог не быть сейчас здесь! Если бы нашлась в мире хоть какая-то сила, способная мне помочь. Которая забрала бы меня отсюда и всё это быстро завершила. Чтобы мне не нужно было больше смотреть на эти деревья, чтобы я забыл этот дом и то, как стоял здесь. О ты, великая сила, сделай так, чтобы ничего плохого здесь не случилось, помоги мне! Та женщина не должна умереть, все опять должно быть хорошо, потому что я хочу вырваться из Берлина». После таких мыслей вынырнул, неизвестно почему, Мардук, мрачный-пугающий, а из-за спины Мардука, вместе с ним, — нечто еще худшее: скверное темное потаенное. Ионатан стоял, будто связанный; и угрожал, не двигаясь с места: «Если на сей раз меня пронесет, больше я им так дешево не продамся. Что-то случится. Я не хочу такое терпеть. Не хочу. Не хочу. Я буду обороняться». Он потянулся, не сознавая, что делает; тяжело дышал, пялился в пустоту, пытался сбросить с себя этот кошмар. Какая-то медсестра мягко прошелестела платьем; ее пристальный взгляд, совсем рядом. Сперва она стояла перед Ужаснувшимся молча; потом: та женщина-де ослаблена, вследствие потери крови; но через две-три недели силы ее восстановятся. Мрачный Ионатан без единого слова спустился по лестнице. А потом рванулся, побежал. Уже сидя в своем кузнечике (и после, во время полета) он кричал и неистовствовал, рычал и плакал, пока аппарат с жужжанием поднимался и опускался; и сам не знал, почему слезы застят ему глаза. «Все опять хорошо, — это пьянящее опущение распирало его изнутри. — Все хорошо, Ионатан, успокойся. Теперь ты спешишь к Элине. А плохое пройдет. Все плохое уже позади». И когда он увидел ее пурпурно-красную юбку, развевающуюся на лесной тропе, над которой они уже пролетали, он из кабины потянулся к ней:
— Элина! Элина!
Они наконец обнялись. Не думая о чужом мужчине, который, не проронив ни слова, отвел взгляд. Лепетали друг другу слова любви, будто не виделись много месяцев, а теперь встретились после ужасной разлуки. Оба были счастливы и валились с ног от усталости. Опустились в траву под деревом. Только теперь Ионатан почувствовал, что для него значит Элина. И все не мог насмотреться на нее.
— Ионатан. — Элина подняла голову. — Ты не заметил, кто стоит рядом с нами.
Он взглянул и тотчас узнал мужчину, хотя тот теперь был одет в коричневое. Элина, с улыбкой наблюдавшая за Ионатаном, шепнула ему на ухо:
— Это оборотень. Его выслали из страны.
— Удивительно. — Ионатан все смотрел на мужчину. — Удивительно, что я так и подумал.
Он встал:
— Состояние вашей спутницы не тяжелое. Через пару недель она снова будет здорова. Поводов для тревоги нет.
Элина шагнула к Ионатану:
— Он думает, ты его выдашь. Скажи ему что-нибудь.
Ионатан долго взвешивал все «за» и «против»; он чувствовал: то, о чем он мечтал, исполняется слишком быстро.
— Я перед вами в долгу. И определенно вас не предам.
— Не принуждайте себя, Ионатан. В помощи я не нуждаюсь. Достаточно вашего слова, что вы меня не выдадите.
— Не выдам. Почему ты смеешься, Элина?
— Я рада, что ты с ним поговорил. Как я тебе благодарна! Мой милый…
ВСКОРЕ ПОСЛЕ этого случая группа жаждущих мести изгнанников превратила Магдебург в очаг вооруженного сопротивления Берлину. Мардук, мрачный Праздношатающийся, яростно нанес ответный удар. Быстро и с клокочущим презрением к изгнанникам организовал он атаку. В градшафте поговаривали, будто он ждал наступления предателей. Они должны были что-то предпринять — эти ослы, эти жалкие огородные пугала. Горожане не сомневались, что возможность обрушиться на врагов доставила ему радость и побудила его, человека уже почти опустившегося, снова воспрянуть духом. Сам консул оставался в Берлине, но послал в Магдебург Лучио Анжелелли, черного молчаливого капитана своих охранников. Огнеметы противника не могли справиться с его «метлой» — лучами, оказывающими подавляющее воздействие на солдат. После распада большого Круга народов уже не существовало единообразия боевых средств. Обмен специалистами, наблюдение друг за другом практически прекратились, теперь снова можно было воевать. Лучио Анжелелли с захваченными в плен главными заговорщиками — пятьюстами примерно мужчинами и женщинами — разъезжал по городскому ландшафту. Две недели мотался он по улицам и аллеям, по площадям и горам, сплавлялся на плотах по рекам, созывал людей на собрания — на полях и в фабричных цехах. Повсюду — пользуясь технологией времен Марке, позволявшей создавать миражи на дымовых облаках, — он показывал, как недавно разгромил группу заговорщиков. А потом устраивал суд над пленными, пока по всему градшафту непрерывно ревели металлические быки. К простому обезглавливанию, раздроблению рук и ног, удушению добавились новые способы казни. По приказу Анжелелли пленников по одному взрывали бомбами или они разбивались на неуправляемых самолетах. Он практиковал и медленное замораживание с помощью специальной дождевальной установки, которая выбрасывала струи воды сначала только на плечи и шею, а потом и на все тело осужденного. Анжелелли, правой руке Мардука, важно было продемонстрировать, какой властью обладает консул. Именно Анжелелли на площадке перед своей палаткой устроил невиданное зрелище — заставил двигаться одну из замороженных белых фигур. Она, эта фигура, подтягивала одну ногу, потом другую, верхняя часть туловища косо наклонялась вперед, покачивалась; среди глубокой тишины командующий велел фигуре приблизиться; та откинула снежную голову, опустилась перед ним на колени… И завалилась на бок, потом перекатилась на спину: белая замороженная человеческая фигура, почти мертвец, точнее, мертвая женщина. По его приказу она поднялась, угрожающе двинулась на зрителей — и те бросились врассыпную.
Примерно в то же время Мардук решил расширить посевные площади, принадлежащие градшафту Берлин, на север, за счет Мекленбурга, — захватив Гюстров Деммин Анклам[44]. Вскоре сенат, работавший рука об руку с консулом, счел целесообразным нанести удар из Деммина и Анклама, чтобы завладеть весьма плодородной, но невозделанной местностью между Штральзундом и Анкламом. Лишь после этого Мардук и сенаторы впервые задумались, как произвольно поделена территория городского ландшафта, сколь большие пространства земли — в соседних градшафтах тоже — не приносят никакой пользы. К югу от Эльбы, в градшафте Лейпциг, кипела жизнь. К западу же от Магдебурга начиналась полоса руин: разрушенных опустошенных городов, прежних центров теперь уже не существующих промышленных отраслей. Ганновер, сосед Гамбурга и ближайший к Берлину западный градшафт, владел собственными фабриками Меки, а также мощными энергетическими установками, и полнился миллионами вялых болезненных людей, над которыми бдительно надзирали сенаторы (потомки прославленных правящих родов), каждый из которых мечтал установить свою тиранию. Масса же народа развлекалась, с иронией и презрением наблюдая за интригами своих правителей, и воспринимала происходящее как низменную забаву. Не встретив сопротивления, войска берлинского сената подошли почти вплотную к Ганноверу, которому подчинялись Брауншвейг и Вольфенбюттель, Хильдесхайм и Целле. Жители этих западных областей лишь удивлялись тому, что люди, прибывшие с востока, заселяют и обрабатывают пустующие земли, будто не существует никаких фабрик Меки, никаких энергетических установок.
Тогда-то берлинцы и наткнулись на угольные разработки, заброшенные много веков назад. Черные отвалы и шахты, открытые рудники… Мужчины и женщины, хотевшие обрабатывать землю, обходили их стороной: здесь не могли пастись быки коровы овцы, не росли пшеница рожь овес — поэтому переселенцев эти странные темные земли не привлекали. Но вслед за переселенцами двинулись контролеры и наблюдатели, помощники Мардука. Прежде им не приходила в голову мысль, что можно отказаться и от поступающей из-за границы энергии. С несказанной силой вдруг поманила их к себе черная шахта, бездна. Туда, под землю, можно бросить людей: пусть поднимают драгоценный груз на поверхность, тогда Берлин уже не будет зависеть от скандинавских гидроэнергостанций.
Как на чудо смотрели люди, проходившие мимо со своими стадами, на крошащиеся каменные пласты, из которых можно добывать тепло и свет. Этот городской ландшафт был большим и малонаселенным. «Мы заставим их работать. Кто мерзнет, ищет тепло. Саботажники будут сидеть в беспросветной ночи». И наблюдатели, фанатичные враги аппаратов, перерезали ответвления гигантского кабеля, тянущегося от скандинавских энергостанций. Распространяли слух, будто бранденбуржцев хотят принудить вступить в новый Круг народов.
Потом войска Мардука напали на гигантское скопление жилых домов и фабрик — Ганновер. За несколько дней они уничтожили все, чем славился этот город. Взрывали-опустошали; изгнали десятки тысяч жителей. По Брауншвейгу Хильдесхайму Вольфенбюттелю Целле прокатились орды внушающих ужас и отвращение бранденбуржцев, которые из всех культурных достижений окружающих стран позаимствовали только оружие и взрывчатые вещества. Голод и смерть приходили в наводненные ими городские ландшафты. Бранденбуржцы были немногочисленны, но все, как на подбор, с крепкими мышцами и костями; одежду они носили грубую. Селились в разоренных завоеванных городах. Нравы их тоже были грубыми. Темные лошадки, продукт смешения многих рас, за время правления Марке и Мардука слившиеся в особую породу. Те жители западных градшафтов, которые вступали с ними в контакт, убеждались: они угрюмо-озабоченны, агрессивны — находящаяся в состоянии брожения, пугающая человекомасса. По Люнебургской пустоши — вдоль рек Аллер и Везер — теперь бродили, ездили верхом, передвигались на машинах бранденбуржцы. Они редко одерживали победы с помощью оружия и аппаратов, которые таскали за собой: предпочитали всякие хитрости, бесшабашную удаль, самую грубую силу. В то время берлинский сенат уступил власть предводителям таких орд.
ГРАДШАФТЫ европейского континента в двадцать седьмом столетии все пришли в беспорядочное движение. То, что началось в Берлине в консульство Марке — обособление от окружающих государств, взрыв центральных энергостанций, — одновременно происходило и в других западных городских ландшафтах, где-то более, где-то менее интенсивно. Связи с соседними государствами все-таки поддерживались, хоть число партнеров и сократилось; скелет существовавшего прежде гигантского организма — международного сообщества — пока не развалился. Чудовищными были в последующий период судьбы градшафтов на юге и на западе: уничтожение или разложение огромных человеческих масс; заключенные в порыве отчаянья союзы некоторых государств против других, тиранических. Однако повсюду уже начиналось обратное движение. Умные, активные, лишенные сомнений лондонцы умели управлять этим движением на континенте. Теперь, через двадцать или тридцать лет после завершения Уральской войны, речь могла идти лишь о том, чтобы восстановить — на новых началах — содружество народов.
Лондон пытался заручиться поддержкой опасного Мардука. Консул Берлина, который через помощников поддерживал связи с другими столицами, пользовался большим уважением у сенатов европейского континента, враждовавших между собой. Бесперспективность его усилий была очевидна для всех. Но когда он расширил территорию Берлинского градшафта, это вызвало страх. Фрэнсис Делвил и Нельсон Пембер из лондонского сената, а также госпожа Уайт Бейкер решили нанести ему визит. Все трое были политиками сильными и лукавыми, закаленными в борьбе с народными массами; они очень хотели перетянуть Мардука на свою сторону, но отнюдь не собирались терпеть его власть. В похожем на государство обширном регионе городского ландшафта Берлин они, вопреки своим ожиданиям, не обнаружили угрюмых отупевших кнехтов — закабаленное безоружное население. Брандербуржцы говорили о консуле с гордостью и любовью. Когда трое чужеземцев пролетали над этой землей, они видели внизу похожие на крепости лагеря, а еще — странные, не известные им сооружения, несомненно предназначенные для войны. Уже давно не ревели в других градшафтах металлические быки, появившиеся после Уральской войны; здесь же они взревывали повсюду, здесь время будто остановилось. Здесь редко попадались опустившиеся бездельники, безучастные авантюристы. По малонаселенному району между Эльбой и Одером передвигались на удивление энергичные мужчины и женщины, которые приспособились к фанатичным взглядам Мардука, не воспринимали его правление как тиранию и которым он без каких-либо опасений мог доверить оружие.
В здании ратуши, переполненном воинственными охранниками, трое посланцев оказались наконец перед высоким седым мужчиной, который встретил их в знаменитом приемном зале консула Марке, стоя возле пирамиды черепов, на фоне картины с изображением огненной Уральской войны. Фрэнсис Делвил, кивнув на черепа, заметил, что, похоже, в этой стране ничего не забывают. Мардук, протянув ему худую руку, холодно улыбнулся: дескать, не от них это зависит, что они не могут забыть. Консул был в коричневом камзоле, вокруг шеи — свободно повязанный шелковый шарф, широкие концы которого спадают на грудь. Он сказал: как эта коричневая ткань, пока на нее падает свет, никогда не забудет быть коричневой, так же и он, консул, просыпаясь поутру, не может не помнить о событиях прошлого.
— Но коричневая ткань выцветает, — возразил Фрэнсис Делвил, когда все сели. — Она постепенно сереет, да и вообще может прохудиться.
— Я не был бы человеком, если бы уподобился ей, — равнодушно и не поднимая глаз ответствовал консул. А через некоторое время, когда все четверо смотрели на ужасную картину с изображением пылающих шахт, Мардук продолжил свою мысль: — Да даже если бы я мог: ради чего должен я забывать? Вы приехали, чтобы поговорить со мной. В чем же вы хотите меня убедить?
Делвил:
— Просто увидеть тебя, Мардук, уже дорогого стоит.
— Да нет, не в этом дело, — перебил его, шевельнув рукой, Мардук.
Делвил:
— Мардук, мы пролетали над всем градшафтом. Ничто не препятствовало тому, чтобы мы увидели, что хотели. Ты расширил свои границы. Мы видели работающих мужчин и женщин. Это произвело на нас впечатление. Только одного мы не поняли: к чему все это. Ты умный человек. Ведь такого рода усилия тщетны. Нам стало жалко и тебя, и этих людей. Мы не видим никакого смысла в том, что вы делаете.
— Продолжай.
— Что происходит в Марселе, и Флоренции, и Чикаго — я имею в виду непрестанную междоусобную борьбу, которая то затихает, то обостряется, — тебе хорошо известно. Мы всегда радовались, что ты остаешься нашим единомышленником и не ведешь такой замкнутый образ жизни, как полагают некоторые. Что ты думаешь об этих междоусобицах? Какое средство против них можешь нам посоветовать?
— Кто вас уполномочил заботиться о Чикаго или Флоренции?
Госпожа Уайт Бейкер попросила у консула разрешения высказаться.
— Я тебе отвечу, Мардук. Разумеется, наше право вмешаться основывается не на том, что мы господствуем над Чикаго и Флоренцией и, вероятно, могли бы их уничтожить. Просто эти города себя губят. И мы не можем бросить их на произвол судьбы.
— Ну так и пусть они себя губят. Разве ты, Уайт Бейкер, не слышала, что существует смерть? И как ты ее себе представляешь? Какие знамения предвещают смерть, как выглядит умирание? Взгляни на упомянутые тобой города — и на другие, которые ты не упомянула, в которых еще не проявились наихудшие, самые страшные признаки смерти. Именно так смерть и выглядит. Поэтому дай им спокойно умереть.
Коренастая краснолицая женщина шагнула к Мардуку:
— В конечном счете это обернется против нас. Но мы ведь можем обороняться от смерти.
Мардук ударил кулаком но столу:
— Ну так обороняйся! Нет, вы не можете. Никто из нас не может. Даже присоединись я к вам, я бы не смог ничего изменить. Не повернул бы ход времени вспять. Не крутанул бы назад руль. Да я и не собираюсь этого делать.
— Хочешь сказать, что все мы лежим на смертном одре. Нет, это ты, ты, Мардук, беспомощен. Это в твоих владениях — здесь — пребывает смерть.
— Ты так думаешь. Я даже не верю, что ты думаешь это всерьез.
Уайт Бэйкер принудила себя сдержаться, расправила плечи:
— Не смейся, Мардук. Ты видишь, что мы все вместе приехали сюда.
— Чтобы мне помочь? Вы мои гости. Но я определенно не звал вас на помощь.
— Весь мир сейчас сплачивается.
— Чтобы поставить меня на колени? Попробуйте.
— Мы не для того здесь собрались, чтобы думать о вечности. Может, ты и прав, когда говоришь, что мы уже отмечены клеймом смерти. Мы-то его не видим, не чувствуем, мы просто день за днем стараемся продержаться. Мы хотели бы попросить тебя, Мардук, принять участие в нашей работе, сколь бы преходящей она ни была. И… Делвил так радостно смеется: пусть теперь он скажет свое слово.
— Я, Мардук, не считаю ту работу, которую мы делаем, малостью. Я радуюсь нынешнему положению дел. Мы ведь энтузиасты, мы трое. Все наладится, все будет хорошо.
— Делвил, Пембер, Бейкер, благодарю вас, что вы приехали, чтобы сказать мне это. С моей стороны вы встретите сопротивление, предупреждаю заранее, поэтому само собой ничего не наладится.
Делвил опустил голову, медленно поднялся. Консул уже отошел назад.
— Мы не станем вести против тебя войну, Мардук. Нам нет нужды с тобой воевать. Ты погибнешь и без войны.
— Ты, Делвил, в этом уверен?
— Да.
Мардук приблизился к стулу Делвила:
— Как тебе только взбрело на ум сказать мне такое? Или ты видишь меня насквозь, или столь мало уважаешь, что отважился говорить со мной в подобном тоне?
Чужаки стояли уже в середине зала. Мардук повернулся и, поклонившись им, вернулся на свое прежнее место, защищенное с обеих сторон горящими шахтами.
Пембер — стройный человек с остроконечной бородкой, молчавший, когда говорили его товарищи, — выйдя из здания ратуши, присвистнул:
— Он совершенно ненормальный. Вы же видели. Конченый человек. Что с такого возьмешь? Иди с миром, возлюбленная душа…
Уайт Бейкер опустила на помрачневшее лицо коричневую вуаль:
— Пембер, тут не над чем смеяться. Он плохой человек. Мы не вправе потворствовать его дурным наклонностям.
— Что же ты предлагаешь, дорогая подруга?
— Он нас боится и именно потому на нас нападет. Он как малый ребенок, он — варвар.
Делвил засмеялся и погладил руку женщины:
— Я сомневаюсь, что он наделает глупостей. А если и наделает, они пойдут нам только на пользу.
Широкоплечая промолчала, но сквозь вуаль бросила на Делвила пылающий взгляд.
Тот согнул левую руку, сделал несколько боксерских движений:
— Я не строю иллюзий. Если эта страна будет вести себя тихо, мы изольемся на нее благодатным дождем. Будем спокойными и мягкими. Если же консул захочет, чтоб было по-другому, он получит свое. Мы можем взять на себя и роль грозы. Я нисколько не сомневаюсь, что он в любом случае окажется у нас в руках.
Наутро в рабочем кабинете Мардука собрались сенаторы. Консул, перед которым стояли охранники, жестикулировал, обращаясь к молчащим:
— Нас хотят искоренить. Хотят открыто и тайно вести с нами войну. Они хотят включить нас в новый Круг народов. Советую всем, кто не готов сражаться за свое дело, покинуть эту страну. Предупреждаю, что равнодушным оставаться здесь не стоит.
Консул уже распространил слух о намерениях континентальных владык. К ратуше стекались люди. В голове каждой колонны колыхалось зеленое знамя с золотыми колосьями. Песня «Мирный народ» вливалась в открытые окна, празднично звенела в теплом воздухе. «Мы победим. Хоть нас хотят уничтожить»: это вырвалось из нутра Мардука, прогремело в зале и на дворах, прогрохотало под сводами. Консул усилием воли на секунду изъял себя из поднявшегося шума. Трое посланцев возникли перед его мысленным взором, посланцев, за чьей спиной — половина Земного шара. Под окнами, на парадном дворе, люди сгрудились теснее… Полная тишина… Внезапно — неистовство, дрожь, вскинутые вверх руки. Мардук у ворот на двор, без шляпы. Капельки пота на носу. Синюшная бледность лица. Кажется, он совершенно без сил. Голос звучит неотчетливо. Дескать, отныне здание ратуши будет общедоступно: он, консул, снимает охрану. Левая рука Мардука быстро приблизилась к голове — похоже, чтобы опустить поля шляпы; но, дотронувшись до виска, так и зависла там.
«Я пойду с ними, — дрогнуло внутри консула. — Их дело касается и меня». Властно крикнулосъ это в нем, явилось в нем. Он почувствовал слабость; но кричал-то он сам. Мардук увидел перед собой Делвила, подумал: «Вот кто мой враг. Я отдам себя этим ликующим толпам». В нем, глубоко, что-то сотрясалось — как в тот давний миг, когда до него дотронулась Балладеска. И под звуки возобновившегося равномерного пения он — без сопровождающих — поднялся по лестнице на пятый этаж башни. Рядом с ним дрожали протянутые через окно тонкие провода. Он увидел внизу черную человеческую массу, пестрые флаги: «Возьми себя в руки, Мардук! Посмотри на свою землю, Мардук! На свою жизнь! Или ты хочешь броситься вниз?»
Когда консул, подтянутый и энергичный, объезжал орудийные установки и посты по всей стране, когда почти ежедневно обсуждал положение дел с сенаторами, никто не замечал его замешательства, его отчаянья. Но в нем самом время от времени вздымалась волна страшного отвращения к зданию ратуши, пирамиде из черепов, сенату, народу. Отвращения — до тошноты — к себе и ко всему миру, которое он подавлял ценой предельного напряжения сил. Между тем, внешне он будто светился, излучая вовне энергию. После того, как однажды ночью консулу приснился сон о зеркале (он глянул в зеркало, со страхом увидел свои потрескавшиеся белые губы, из которых сочилась кровь; затем протер поверхность зеркала, чтобы она стала теплой, чтобы кровотечение прекратилось), на него навалилась тоска но Ионатану. Он обещал себе: все начнется заново. Внезапно — совсем неожиданно — перед ним возник зримый образ Ионатана: консул сам не понимал, что за глубинный пыл охватил его и почему он с таким глубинным пылом думает об Ионатане. С градшафтом все сейчас обстоит так плохо, думал он, и Ионатан это знает, не может не знать; Ионатан мой друг, а вестей о нем давно нет, Ионатан должен был бы меня поддержать… Консул оделся, набросил на себя светло-желтый плащ, расшитый серебром. В таком виде этот седобородый человек несколько часов ждал Ионатана, прислонившись к стене кабинета. И тем временем злился на самого себя за то, что выпустил из страны английских посланцев: их следовало бы уничтожить, бросить в темницу, убигь. Ионатан… Ионатан вот-вот придет…
Снизу раздались сигналы труб. Страна стронулась с места. Не успел Мардук, услышавший трубы, шагнуть вперед, как перед ним уже стоял моложавый человек, одетый в белое. Так неожиданно возник перед ним Ионатан, что Мардук на пару секунд замер — разглядывал сине-черный узор ковра — и лишь потом искоса взглянул на человеческую фигуру, ибо не был уверен, в самом ли деле перед ним живой человек или только персонаж его сна. Одетый в белое, как всегда, стоял Ионатан среди комнаты, под люстрой: с нежно-голубыми вышивками по вороту и рукавам, склонившись в поклоне, скрестив руки на груди и обаятельно улыбаясь. Глаза темные, брови черные густые, как будто две гусеницы, изогнувшись дугой, проползают над веками… Последнюю деталь Одетый-в-желтое словно отодвинул в тень. Взял со спинки кресла черный бархатный плед, накрыл себе колени, рассматривал вошедшего человека. И долго, очень долго глядел на это ожившее видение: на цветущие щеки, бело-шелковый отложной воротник. Шевельнул губами:
— Я помнил о тебе, Ионатан.
— Ты позволишь, я сяду?
— Чем ты занимаешься?
— Мы с тобой давно не виделись, Мардук. Не думаю, что ты по мне скучал.
— Рад тебя видеть. Ты остался восхитительно молодым!
— Дни моей жизни проходят, не отличаясь один от другого. Ах, мне бы осмотреться здесь…
— Осмотрись.
— Я могу побыть здесь, могу уйти, могу осмотреться: в любом случае мой покой не нарушится.
— Так ты теперь далек от меня? Ты это хочешь сказать?
— Я тебе друг, как никогда прежде. Я сейчас смотрю на тебя как бы впервые. Я тебя вижу сейчас в первый раз. Я благодарен за то, что ты пожелал позвать меня, за то, что я это чувствую.
— Значит, вот что ты мне хочешь сказать. — Когда Мардук услышал слова Ионатана, его волнение усилилось. — Я тоже, Ионатан, еще никогда не был так расположен к тебе, как сейчас. Я уже много часов радовался нашей предстоящей встрече. Кажется, нынешней ночью я видел тебя во сне.
— Признаться тебе, Мардук, что мне приснилось нынешней ночью? Я видел во сне Элину, мою подругу. Я будто бы не встречался с нею много недель: ее у меня отняли, или она сама меня бросила. Но я отыскал ее: она парила над улицей, по которой шагал я сам; спуститься она не могла. Я шел и шел, протягивал к ней руки, а она ускользала. Потом мои руки удлинились, стали как воздушные шары — тянули меня, несли. Сперва я завис в воздухе ниже Элины и позади нее, потом поднялся выше. Она обернулась. И когда я, наконец, проснулся, спокойный и счастливый…
— Что же тогда, Ионатан?
Тот молчал, только улыбался, потупив взгляд.
Мардук, тихо:
— Я знаю, что тогда было. Ты лежал, притулившись к ее груди. К груди этой женщины.
Дружелюбно улыбнулся Ионатан:
— Для чего я тебе это рассказываю?
— Я и не ждал от тебя ничего другого.
Они еще немного поговорили; Мардук теперь отвечал односложно, но не спускал глаз с Ионатана. Он, похоже, почувствовал облегчение, когда его младший собеседник поднялся. Прощаясь, консул с трудом подыскивал слова, лицо его неузнаваемо изменилось: несмотря на улыбку, оно казалось оцепеневшим.
И, едва ушел облаченный в белое человек — счастливый, розовощекий, лучащийся радостью, — Мардук, который стоял, прислонившись к стене, и бросал вокруг себя дикие взгляды, позвонил в колокольчик, уступив неотступному желанию. Бесшумно появился охранник.
— Задержите Ионатана на час. И пошлите кого-нибудь к нему домой. Там должна быть женщина, я хочу ее видеть.
Через полчаса летчики уже приземлились перед маленьким, встроенным в холм домом Ионатана; спрашивали соседей, как найти ту женщину. Когда удивленная Элина, с розой в зубах, вышла к воротам, ее — от имени Мардука — попросили проследовать в здание ратуши. Охранники сразу же вывели обескураженную девушку, которая не стала спорить, а только от волнения жевала стебель цветка.
В той же комнате, где совсем недавно перед ним возник, словно персонаж сновидения, Ионатан — счастливый, одетый во все белое, — седой Мардук, запахнув лимонно-желтый плащ, взглянул на входящую Элину:
— Так ты и есть та женщина, подруга Ионатана?
— Да. Меня зовут Элина.
— Не бойся. Вот кресло, садись.
— А Ионатан здесь?
— Он был здесь. Я с ним разговаривал. Он мой друг. Он-то и рассказал мне о тебе.
Она села, окинула себя взглядом. Расправила подол платья:
— Теперь ваше любопытство удовлетворено?
— Нет, Элина. Я знаю, Ионатан на меня рассердится. Но ничего не поделаешь. Моим людям следовало бы дать тебе время одеться. Ты мерзнешь. Сегодня ты останешься у меня.
— Что?!
С глубокой убежденностью Мардук пояснил:
— Других вариантов нет. Даже и не пытайся возражать. Ты остаешься здесь. Не надо волноваться, Элина. Ничего страшного с тобой не случится. Не бойся меня.
Она резко вскочила на ноги:
— Я не останусь!
— Ионатан знает, где ты. Точнее, скоро узнает. Тебе придется остаться. Ты только не волнуйся.
— Выпусти меня, Мардук. Ты плохой. Я, впрочем, и раньше знала, что ты плохой. Ты договорился с Ионатаном, что задержишь меня?
— Нет, Элина.
— Видишь, насколько ты низок!
Она стала трясти дверь. Дверь не поддавалась. Тогда Элина, подняв кулаки, с криком кинулась на Мардука, тряхнула его за плечи:
— Выпусти!
Тот даже не шелохнулся.
Она рывком распахнула окно. Тут консул вздрогнул, отпрянул, прикрыл рукой глаза. Элина крикнула от окна:
— Я сделаю это, Мардук. Если не выпустишь меня, я это сделаю.
Лицо его внезапно побелело и дрогнуло, глаза закрылись. Он заставил свои губы двигаться, сказал безголосо:
— Элина. Не делай этого. Не надо.
Она чуть-чуть успокоилась, упала на пол, заплакала, одновременно смущенная и растроганная:
— Я хочу уйти. Я нуждаюсь в помощи. Ионатан, где же ты!
Мардук очень медленно опустил руку. И раскрыл глаза: Элина лежала на полу.
— Я не швырял тебя на пол. Ты сама упала.
Больше он на нее не смотрел. Поднявшись, она напрасно пыталась перехватить его уклончивый взгляд. Чувствовала себя неуверенно, будто зря обидела человека. Ничего не говорила. Ощутила укол боли в груди, когда консул молча направился к двери. Элина была ошеломлена; но ей стало немного легче, когда Мардук тихо сказал, потупив глаза:
— Не тревожься. Ничего плохого с тобой не случится. Тебя просто проводят в другую комнату.
И еще раз, когда охранник уже выводил ее из дверей, консул шепнул ей:
— Не бойся. Ничего с гобой не случится.
В той самой комнате, где когда-то томилась ожиданием Балладеска — раздергивала на ниточки скатерть, говорила с Ионатаном, — Элина провела два долгих дня. Она плакала, мечтала об Ионатане, по ночам испытывала дикий страх. Часами думала о Мардуке, пыталась его понять, мучилась. Два дня Мардук не приходил.
Но что это был за человек, который утром третьего дня отворил ее дверь и постоял на пороге, а потом приблизился к ней — в длинном желтом зашнурованном спереди плаще — и, опустив седую голову, спросил очень мягко:
— Элина, позволишь мне сесть?
Он внушал ей безграничный ужас.
— Через час ты сможешь покинуть этот дом. И пойдешь куда захочешь. Передай от меня привет Ионатану. Обязательно передай. У него не было оснований беспокоиться. Я совершил ошибку. И уже это понял.
Она, сидевшая на кровати, машинально пробормотала, что, мол, зачем же ему стоять. Это, мол, его комната, так что, конечно, пусть сядет.
Тогда он начал говорить, глядя на нее большими карими глазами:
— Ты любишь Ионатана. Скажи мне, как вы друг друга любите?
Она, удивившись, подняла глаза; потом улыбнулась, потупилась:
— Он ведь мой. Я ему предана всем сердцем. Ты это хотел услышать? С тех пор, как я обладаю им, земля для меня стала краше. С тех пор, как я обладаю им, все стало хорошо. Я сама стала лучше. А вот он в этом не нуждался: Ионатан был хорошим всегда. Что тебе сказать, Мардук? Не проходит и часа, чтобы я не мечтала о нем.
Консул опустил голову:
— Можешь еще немного об этом поговорить?
— Об Ионатане? Да сколько угодно. Ты, наверно, не веришь тому, что я сказала.
— Говори же, Элина.
— Ты сам его знаешь. Не думай, будто я не достойна Ионатана. Он-то в глубине души понимает, что так оно и есть. Но когда двое любят друг друга, это не имеет значения. Ведь я не из тех, чья любовь длится со вчера на сегодня, а завтра уже исчезнет. Я люблю его так глубоко, так искренне… Я не могу даже представить себе, что это чувство погаснет. Да: что оно умрет вместе с ним и мною. Можешь смеяться, Мардук, но я верю, что, когда ты убьешь меня и Ионатана…
— Что же тогда? Говори. Хотя я не собираюсь вас убивать.
Она сидела с закрытыми глазами; помолчав, прошептала:
— Мир станет лучше. Земля станет красивее. Мы тогда уже не будем два человека, сидящие на каком-то клочке земли, в какой-то комнатке. Мы будем странствовать, одухотворять здесь, одухотворять там — как облако. Мы многих сделаем счастливыми. Может, побываем и у тебя. Я иногда задумываюсь: чье счастье на меня перешло, каких дорогих умерших должна я благодарить?
Слезы полились у нее из глаз. Он ничего не спросил.
— Я плачу из-за него, Мардук. Как он, должно быть, страдал в эти дни! Ты не плохой. Но как же ему было плохо… До того, как мы нашли друг друга. Он наделен такой силой переносить страдания!
— Я ее рано в нем обнаружил. Эта сила не отомрет, в отличие от другой, о которой ты говорила.
Она улыбнулась:
— Много людей умеют любить. А кроме них — звери, и птицы, и бабочки. Даже львы и медведи.
Он не улыбнулся в ответ на ее улыбку.
— Ты шутишь, Мардук? Я так и не поняла, что ты собираешься со мной делать.
— Сейчас уходи, Элина. Спасибо, что поговорила со мной. Не держи на меня зла.
— Конечно, не буду. И я правда могу уйти?
— Я открою дверь.
Она подала ему руку, искоса на него взглянула:
— Всего тебе хорошего, Мардук. Правда, пусть все у тебя будет хорошо. Почему ты так сильно поседел? И почему носишь бороду?
— Пусть Ионатан не сердится на меня.
Когда она уже была в доме любимого и они успокоили друг друга, Ионатан стал ее упрашивать: «Бежим отсюда вместе». Но ей не хотелось.
— Послушай, Элина, я вижу свою судьбу.
— И какова же она?
— Судьба изгнанника Дезира, друга Марион Дивуаз. Консул теперь меня ненавидит. Он нанесет мне удар. Сейчас он устыдился: потому что действовал слишком поспешно, слишком явно. Но он по-прежнему желает нанести мне удар — используя тебя, мою возлюбленную.
— Я никогда больше к нему не пойду. Я не Балладеска. У меня ничего нет, кроме тебя, я сказала ему об этом, и он понял. Быть вместе с тобой — вот в чем заключается моя жизнь. Он знает, что я сказала правду. В нем же… есть нечто жуткое. Поначалу я даже приняла его за негодяя. Не понимаю, как ты мог с ним дружить. Ты, мой прелестный Ионатан.
— Был ли я его другом? Был ли и остаюсь ли другом ему? Он убил мою мать, я тебе рассказывал. Так началось его консульство. В тот момент он не знал, что ему делать дальше. Он колебался, такие колебания случались у него и потом, довольно часто; он всегда хотел освободиться от консульства; а за меня он держался. Для того и сделал меня своим другом. Мардук культивировал во мне боль, чтобы самому не пасть духом после того, как он уничтожил все, к чему был привязан: свои растения свои деревья, все те волшебные вещи, которыми занимался. Чего хочет от меня Мардук? Я для него — один из быков, металлических быков Марке: я должен пробуждать его память. Я должен реветь. Реветь от боли. Иначе все, чем он занимается, потеряет смысл. Консульская власть выпадет у него из рук. Возможно, сейчас его побуждает к деятельности одна лишь чистая жажда власти и он понимает, что сам перестал что-либо из себя представлять. Что ему остается лишь подыгрывать подлинным властителям, подревывать. А такого он не хотел бы — поверь, Элина, — потому и пускается во все тяжкие: расширяет границы страны и так далее. Чего же он хотел добиться с твоей помощью? Заманить мышь в мышеловку!
Элина отшатнулась от него, вскинула руки:
— Каким злым стал вдруг Ионатан! Ты ведь не злой человек.
— Еще какой злой. Я могу быть и злым. Когда я — без покрова. Это он набросил на меня покров, приспособил меня к своим желаниям. А каков я без покрова… Мне приходилось рычать от боли: на балтийском побережье я чуть не умер, да и после хоть раз в неделю, но выдерживал бой со смертью. Это он знал, и это оказывало на него благотворное воздействие. Я был Уральской войной. Он втиснул ее в меня — и тем насыщался. Картин ему мало; пирамиды из черепов, созданной Марке, — недостаточно. Когда он видит меня, когда я реву, он что-то понимает, он насыщается, и тогда ему легче глотать собственное безумие. Тогда оно кажется ему вкусным.
Она, испугавшись, схватилась за спинку стула, смотрела на Ионатана расширенными глазами:
— Из того, что ты говорил, я почти ничего не поняла. Но ты должен уехать. Это я вижу. Почему ты так долго оставался здесь, со мной?
Ионатан, в своих белых одеждах, молчит; медленно опускает голову.
Элина, сделав шаг к нему, тихо:
— Ты все-таки оставался из-за него.
Он не отвечает; сидит, подперев голову сцепленными руками.
— Я знаю, Ионатан: из-за него.
Он расцепил руки, тряхнул головой, подскочил к Элине, обнял ее:
— У меня есть ты. Я тебя люблю. Иди сюда. Ты моя жизнь и мой свет. Вы, волосы, — мое счастье. Нежная кожа. Ты, влажный рот. Моя шейка. И ты, изящная грудь: в тебя мне хочется заползти. А теперь, Элина, поцелуй меня. Я тебя снова обрел. Элина!
Его колени подогнулись:
— Я молюсь.
Она опустилась на пол рядом с ним:
— Ионатан, ничего не могу я тебе сказать. Мы так близки…
С того часа они снова повсюду ходили вместе. Держась за руки еще крепче, чем раньше.
РАЗРОЗНЕННЫЕ ОРДЫ передвигались по обезлюдевшим континентам. Особое, смутное томление гнало массы из переполненных градшафтов на восток, в русские разоренные степи. На этом чудовищном поле битвы — где когда-то смешивались огонь, отравляющие вещества, потоки энергии — люди перелезали через горы мусора, обходили подернувшиеся зеленой ряской болота, поднимали остатки человеческих скелетов и кости животных. Широкая низменность больше не выдыхала ядовитый газ. Дождь ветер снег солнце работали уже многие годы. Оказывали свое воздействие на это кладбище, дерзко решившееся зазеленеть. Ячмень рожь росли здесь как дикие злаки. В гигантском изуродованном регионе, изобилующем водой, к тому же отчасти затопленном вышедшими из берегов Волгой Доном Днепром, зародыши растений, эти погруженные в легкий сон существа, появились раньше, чем люди и животные. Грибы — маленькие крепкие дождевики и звездовики — расплодились сперва возле южных устий рек, на морских побережьях и на болотах; осенние бури заносили эти легкие шарики на опустошенный Север, разбрасывали их споры по голой земле. Сосны и лиственницы Юга посылали туда же свои крылатые семена. Травы танцевали под ветром, махали вихрами крылышками ворсистыми буфами, бесшумно спускались с лесистых склонов Урала, двигались от Крыма и Астрахани, из Польши и Галиции: воздушные струи гнали их на изничтоженную раздавленную русскую землю; травы поднимались и никли в зависимости от времени года. Они крутились; расстилались, как покрывало. Летали: в виде миниатюрных вертящихся дисков пластин цилиндриков винтиков; были пыльцой, пересекающей бесконечные пространства с помощью крошечных парашютов и парусов. Они падали; цветы травы злаки прорастали из овеваемой ветрами земли. От границ озелененных областей растения цветы и деревья проникали все дальше и дальше в мертвую срединную зону. Сила взрывов, произведенных когда-то с помощью ужасных огненных шахт, не расшатала фундамента Земли. Древняя Земля, как и прежде, дышала, вынашивала детей. Тогдашние горные выработки, хоть и могли «странствовать», не добрались до Солнца: оно по-прежнему поднималось утром из-за Уральских гор, согревало золотило облака. Луна — иногда красноватая, иногда с желтизной, а иногда белая, как освещенное зеркало — ночами тянулась вслед за Солнцем, по черно-синей беспредельности мерцающего звездного неба. Еще имелось здесь всё, что нужно для жизни. Резаные раны Земли, образовавшиеся вследствие взрывов, постепенно затягивались, края их соединялись. Клубы чадного дыма рассеивались. И все больше и больше разноцветных точек двигалось вдоль русел рек. Когда выходцы из греческих и румынских градшафтов, объединившиеся в малый народец, кочевали — на повозках, с детьми и скотом — по этой изрытой трещинами, напоминающей адскую бездну местности, они наткнулись на людей, каких еще никогда не видели. Широкоскулые желтолицые мужчины и женщины кочевали, как и они: тоже тащили за собой плуги, гнали лошадей и коров, рядом бежали собаки. Два народа воззрились друг на друга, но ничего плохого друг другу не сделали. Переселенцы с Запада потом еще часто встречали таких людей: китайцев бурятов монголов, преодолевших уральские перевалы. Греки и румыны заселяли эти земли бок о бок с ними.
У Северного моря распространялся вширь громадный городской ландшафт Гамбург, уже присоединивший к себе Любек и Итцехо[45] на севере, Бремен на юге. Гамбуржцы, которые поддерживали союзнические отношения с Лондоном, никакого переворота не допустили: власть их правящих родов после подавления нескольких мятежей только усилилась. Жители этого большого приморского градшафта содрогнулись от ужаса, узнав о приближении бранденбуржцев. Народные массы Гамбурга, хоть и отличались инертностью, настояли на том, чтобы на западе и на юге были сооружены оборонительные валы, которые позволят остановить чужаков, питающих враждебные намерения. Лондонцы понимали, что Гамбург для них опасен, однако английские сенаторские кланы предпочитали иметь дело с элитой нового типа: такой, как гамбургская. Лондон — правда, безрезультатно — направлял послов и к Мардуку, и к бранденбургскому сенату, и к предводителям отдельных тамошних орд. Британское правительство хотело предостеречь бранденбуржцев от нападения на Гамбург. И тут кому-то из англичан пришла в голову удачная мысль: использовать в своих целях фрондеров и оборотней из самого Бранденбурга. Оборотни давно уже тайно снабжались из-за границы необходимыми материалами; по указанию иноземных сенатов лаборатории Меки поддерживали с ними постоянную связь. Эти оборотни, потомки разгромленных правящих родов, рано начали вооружаться. Когда режим Мардука, вопреки их ожиданиям, окреп и сумел мобилизовать невероятную энергию, таившуюся в народе, оборотни смешались с воинственными ордами. Повсюду они образовывали отдельные группы, но в условиях ослабления центральной власти это не привлекало внимания чиновников.
Под Ганновером, рядом с лагерем Лоренца, оборотня и предводителя орды, приземлилось несколько самолетов. Прилетевшие англичане желали поговорить с самим предводителем. Среди них был негр огромного роста, с кожей темно-коричневого оттенка. Пока бледнолицые англичане, возглавляемые Теном Кейтсом, вели переговоры с главарем бранденбуржской банды, прогуливались между елями, а в полдень, устроившись на берегу реки, вкушали жесткую варварскую пищу — жаркое из какого-то подстреленного лесного животного, — этот чернокожий, которому не предложили участвовать в беседе, незаметно разгуливал по лагерю, а после сидел на песке, поджав под себя ноги и прикрыв глаза, и, казалось, хотел лишь одного: закутаться в какое-нибудь из тех пестрых меховых покрывал, что расстелили на земле англичане. Гости с улыбками и изъявлениями благодарности приняли бронзовые ступки и пестики, которые местные предложили им, видя, что они напрасно пытаются разжевать своими слабыми челюстями, черными пеньками зубов жилистое тушеное мясо. Англичане толкли мясо, превращая его в кашицу, и только потом глотали. У наблюдавших за ними бранденбуржцев лукаво поблескивали глаза. Сами-то они вовсю жевали кусали причмокивали языком; и даже разгрызали кости. Чернокожий, справлявшийся с мясом не хуже местных, не проронил ни слова даже когда Тен Кейтс, поднявшись на закате с земли, стал неспешно прогуливаться вместе с другими и вдруг, приобняв худощавого Лоренца, показал ему на самого негра, на Цимбо: дескать, этого они оставят здесь; бранденбуржцам он наверняка пригодится.
Как крокодил, который бесшумно скользит по поверхности прогревшейся воды, наслаждается солнечным теплом, равнодушно позволяет речным волнам захлестывать его, напоминает (что с близкого расстояния, что издали) зеленовато-коричневый древесный ствол, а на песчаном берегу, подсохнув, кажется серым шероховатым камнем: так же мало привлекал к себе внимание передвигающийся но лагерю Цимбо. Вечером, когда англичане улетели, он куда-то пропал. А наутро постучал в дверь Лоренца и, когда его впустили, неловко уселся на предложенный ему стул. Положил левую руку на стол; спросил, чем здесь стреляют. Рука кровоточила. Лоренц наклонился над раной: оказалось, негр ночью наткнулся на караульного, который разрядил в него заряд дроби. Плосконосый чужак пробормотал: «Жжет»; и позволил себя перевязать. Потом спросил гулко-басистым журчащим голосом, чем они тут занимаются. Белки его глаз сверкнули. Он рассмеялся и кивнул, когда Лоренц сказал, что они для виду готовятся к атаке на Гамбург, а между делом шпионят и загодя заботятся о том, чтобы в новых районах было разрушено не слишком много предприятий. Хозяин и гость опрокинули по рюмке коньяку. А что поделывает консул Мардук, и где он сейчас; существует ли еще сенат? Белый военачальник поспешно вскочил и притворил дверь. Мардук, объяснил он, держится на заднем плане, но доверять консулу нельзя: он хоть и кажется равнодушным, но вообще человек опасный. Цимбо опять что-то проворчал, показав налитые кровью белки. Лоренц стал настаивать, чтобы англичане быстрей оказали помощь. Цимбо из-под опухших век бросил на него насупленный взгляд и, обнажив на секунду крепкие желтые зубы, выскользнул за дверь. Целую неделю оборотни, полагавшие, что их час вот-вот пробьет, ничего не слышали об этом английском функционере. Потом они узнали, что он побывал в старой столице, разговаривал с самим Мардуком, а после посетил рудники в Лаузице. Время шло; когда Лоренц уже потерял надежду снова увидеть негра, тот вдруг объявился — в рабочем комбинезоне пришел со стороны шоссе Ферден-Целле, на котором располагались аванпосты бранденбуржцев. И опять начал слоняться по лагерю…
Гамбуржцы между тем перешли в наступление. Сумрачный месяц сентябрь… Гамбургский сенат — после того, как переселенцы из Бранденбурга начали просачиваться в Люнебургскую пустошь — перестроился и решил удовлетворить требование своего населения, испуганного тревожными сообщениями о восточных агрессорах. Жители приморского города полагали, что сумеют быстро покончить с этими варварскими ордами. Втайне от наблюдателей из Англии и дружественных континентальных стран сенат послал вперед горстку технических специалистов с наступательными орудийными установками, напоминающими прежние бранд-мачты, но компактными и транспортабельными. Эти отряды, выступив из Бремена, всего за несколько дней осуществили радикальную чистку прочесанных ими участков. Они углублялись не слишком далеко и двигались не очень широким фронтом, ибо власти хотели лишь отпугнуть бранденбуржцев, надеясь, что дальше все само собой образуется. Но солдат — после того, как они убедились в эффективности своих испепеляющих орудий — ничто не могло остановить. В Гамбурге сенат уже второй день бурно обсуждал вопрос о целесообразности продолжения войны и о том, как ее вести дальше. Наступающие же тем временем снова подсоединили провода к большим (тянувшимся из-за границы) кабелям, водрузили свои трансформаторы, экраны, концентраторы энергии на круглые вагонетки и отправились на северо-восток, в глубь Люиебургской пустоши. Кочевавшие в этом районе северные орды бранденбуржцев были уничтожены, а другие, ближайшие к ним, отступили к Аллеру и дальше — в Ганновер. Пустошь оказалась полностью свободной от восточных агрессоров. Приморский Гамбург от такой новости взбаламутился. Представители элиты были настроены воинственно: они хотели окончательно изничтожить бранденбуржцев. Бранденбургские банды уже откатились от Ганновера, Хильдесхайма, Брауншвейга. Еще раньше, когда в Бранденбурге множество мужчин и женщин вступило в действующую армию, там снова возникла потребность в синтетических продуктах, производимых фабриками Меки. С неудовольствием возвращались люди к потреблению нежной сверхкалорийной пищи, от которой почти отвыкли. Берлинский сенат с горечью констатировал, что из-за войны поля и угольные шахты лишились работников; но он также гордо заявил, что граждане сумеют преодолеть этот трудный период.
Когда бранденбуржцы отступили сначала в Ганновер, а потом дальше к востоку, оборотни сочли, что наступил подходящий момент для их удара. Свою главную задачу они видели в том, чтобы вызвать в стране голодную эпидемию. С этого они и начали. Через три недели после наступления гамбуржцев тысяча пятьсот человек, работавших на фабриках синтетических продуктов, покинули эти фабрики и устремились на армейские сборные пункты — под тем предлогом, что охвативший их боевой пыл будто бы не позволяет им долее оставаться на рабочих местах. Они хотели таким образом выиграть время и спасти свои жизни, ибо в условиях нехватки продовольствия катастрофа не заставила бы себя ждать. Этих людей принудили поодиночке предстать перед ошеломленными сенаторами, почти разгадавшими их намерения. В самих воинственных ордах саботажников поначалу встречали с ликованием. Но сенат вскоре разослал предостерегающие инструкции.
Тут-то Мардук и взял бразды правления в свои руки. Седовласый консул повел себя так, будто только и ждал подобного сигнала. Его старые враги — мужчины и женщины, связанные с аппаратами, с высокой наукой, — пожелали схватить страну за горло, разрушить результаты его трудов. Благодаря своей репутации и своим охранникам он сразу обеспечил себе руководящее положение в сенате. Он лично допросил задержанных; сказал им, что они — пособники скрывающихся оборотней и что их планы ему хорошо известны. Потом велел согнать все полторы тысячи человек, бежавших с фабрик, в ганноверский район Линден. Сто саботажников — в присутствии делегаций от всех орд, собравшихся на осеннем лугу — были по его приказу подвергнуты жестоким пыткам. Экзекуция продолжалась с полудня до вечера.
Назавтра, поскольку они так и не признали своей вины, Мардук вечером передал их — для умерщвления — солдатам. Об этом массовом убийстве за границей ничего не узнали, только в Гамбург просочились кое-какие сведения. Факты же были таковы: в тот вечер на европейском континенте впервые за несколько тысяч лет человеческие зубы снова разрывали человечью плоть, а человеческие губы лакали кровь. Неистовство воинов, которые в буквальном смысле рвали смертников на куски, было беспримерным. Убийство затянулось надолго. Тут сказалось наличие в крови бранденбуржцев африканских примесей. Воины и воительницы еще и в ближайшие дни пили вино из превращенных в чаши черепов. В соседних ордах вместе с яростью против врагов возрастало и такого рода сладострастие, отнюдь не шедшее им на пользу; поэтому Мардук в дальнейшем от подобных методов отказался. Определенно можно сказать одно: консул Мардук, внезапно вновь вынырнувший на политической арене как седой, утомленный жизнью человек, в те дни помолодел. Саботажников он велел заковать в наручники. Продукты питания рекомендовал экономить, а воинам предписывал в случае необходимости временно возвращаться на поля. И ордам, и их предводителям консул предоставил точную информацию о положении дел и сформулировал задачу: там, где возникнет голод, они обязаны сами заботиться о своем пропитании. Большая часть его вооруженной охраны отправилась защищать границу.
Не всех беглецов с фабрик Меки Мардуку удалось заковать в наручники или убить. Поблизости от орды Лоренца, между городами Ильцен и Ильменау[46], располагался отряд Яна Леббока, а к северу от него, в районе старого Бевензее[47], — сильно разбавленный женщинами отряд суровой Анжелы Кастель, в прошлом одной из любовниц Балладески: той самой Марион Дивуаз, о которой рассказывали, что Мардук, устыдившись своей любви, будто бы вышвырнул ее из окна. Кастель — смуглая, маленькая, с гладко зачесанными волосами — была единственной женщиной-военачальником в теперь преимущественно мужском обществе Бранденбургского градшафта; она и ее воины носили на груди, как украшение, веточку ели и принимали в свои ряды ожесточившихся женщин. Этот отряд у многих вызывал насмешки, но до поры до времени с его существованием мирились. Кастель гордилась тем, что приютила у себя беглецов с фабрик Меки. И когда по передвижениям групп, расположенных южнее и восточнее, стало очевидно, что ненавистный Мардук что-то против нее замышляет, Кастель будто сорвалась с цепи. Сперва она освободила для себя место, предприняв атаку на гамбуржцев, — продвинулась в северном направлении вплоть до Лауэнбурга[48]. Против гамбуржцев она и применила впервые изобретенные ею орудия дальнего действия. Сперва — тучегон. Этот газогенератор выбрасывал из себя тяжелую, черную, будто насыщенную углем воздушную массу, которая даже под воздействием ветра почти не поднималась над землей и не меняла заданного направления. Не будучи ядовитой и не причиняя непосредственного вреда, черная туча, парящая-ползущая над поверхностью земли, плотно обволакивала каждого человека каждый предмет каждое дерево дорогу гору телегу лошадь, так что все живые существа, оказавшиеся в темной зоне ее воздействия, мгновенно останавливались, охваченные глубоким страхом. Настолько непроницаемой была эта тьма, что люди, даже взявшись за руки, друг друга не видели, а лишь жались друг к дружке, беспомощно вглядываясь в ночь.
Беда навалилась на противников Кастель, когда под Лауэнбургом первая такая туча, которую они сочли ядовитой, вдруг образовалась на земле в виде непроницаемых клубов дыма, начала разбухать, надвигаться и наконец накрыла их с головой, затопила! Ехавшие на телегах попробовали ускользнуть от опасности; пронзительно и глухо звучали их предупредительные крики. Но, мчась в кромешной тьме, они наезжали на бегущих блуждающих стоящих; врезались в деревья и в стены домов; на полном ходу сталкивались друг с другом и разбивались. Лошади, которые паслись на пастбище, вырвались за загородки, пустились в галоп, звонко и горячо ржали, опрокидывали людей, спотыкались, в ужасе кусали другое животное, отбивающегося человека, древесный ствол — все, что попадалось им на пути. Люди (всюду, где их настигала катастрофа: в домах на улицах на лугах) пытались спастись. Бежали, перекликались, хватались за руки; не видя друг друга, вслепую двигались дальше. Потом сквозь эту толпу рванулись животные и телеги. Пешие бросались на землю. Если находили какую-то яму, заползали в нее. Прислушивались к хаотическим звукам, чтобы понять, где можно укрыться. А когда под конец все остановились, будто околдованные неурочной ночью, на них напал вражеский отряд. Как просеивают песок в сите, так же обращались с ними враги: беспорядочную толпу прошивали пулями и снарядами, сверху и с флангов. Ее пронизывали молниями. На одно огненное, убийственное мгновение среди бегущих вспыхивал свет…
Под Лауэнбургом мулатка Кастель обратила против плотно заселенного, занятого гамбургскими войсками района силу реки. Эльба — широкий, многометровой глубины водный поток — поднялась, будто холст, снятый с рамы, из своего русла, захлестнула облицованную камнем и обсаженную деревьями набережную; смешалась с пылью, заструилась дальше — сперва как бы неохотно, потом все быстрей и быстрей; и наконец, шипя и пенясь, затопила весь разлинованный лугами, парками и дорогами ландшафт. Распространившись в этом районе по плоской поверхности, река затем покатилась к югу, в Люнебургскую пустошь. Поток запрыгивал через окна в дома в комнаты, уносил на своей спине людей, изгороди, животных, домашнюю утварь. Сады хлева фабрики он уничтожал, непрерывно продолжал разбухать, подгоняемый то бесшумной, то взревывающей, как ураган, силой, которая особым образом воздействовала на воду. Позже стало известно, что женщины из группы Кастель владели технологиями, которые через много лет нашли применение близ острова Ян-Майен[49] и открыли новую эру в покорении водной стихии. Эльба была рассечена — на середине своей глубины — генерирующими и распыляющими газ цепями, у которых один конец свободно болтался в воде, а другой крепился к навесному жесткому проводу. Ниже этого заграждения река текла нормально. А выше, как при шлюзовании, тяжелая смешанная с илом вода Эльбы стеной вздымалась вверх и, с шумом обрушиваясь на прибрежные земли, наводняла их.
Кастель окружила свой продвинувшийся до Эльбы отряд оборонительным поясом из орудий дальнего действия и ждала, как отреагирует на ее успехи Мардук. Когда Лоренц и расположившийся под Ильценом Ян Леббок, возмущенные акцией молчаливой воительницы, стали искать Цимбо, узколицый негр как раз вынырнул в Лауэнбурге и спросил саму Кастель, с которой был лично знаком, каковы ее планы. Та ответила: она, мол, будет ориентироваться на достижимые краткосрочные цели. Цимбо пожелал вступить в ее отряд, руководить дальнейшими операциями. Она, даже не изменив выражения лица, отклонила такие претензии. Негр аж захрипел от ярости, но потом взял ее кулачок в руку и, когда Кастель улыбнулась, пожелал ей удачи. Пока Кастель укрепляла свои позиции в Лауэнбурге, Цимбо сумел в такой мере подчинить себе Лоренца и Леббока, что оба они отказались от первоначальной идеи — присоединиться к опасной воительнице. Они делали, что им советовал хитрый негр из Конго. Выдали семьдесят беглецов с фабрик Меки в Берлин, Мардуку (который отправил их к остальным заключенным), спрятали свои военные аппараты, проявляли покорность по отношению к седовласому консулу и сенату. Белоголовый высокий Мардук теперь снова носил при себе оружие, как в начале консульства. Охрана ратуши и его личная охрана были усилены до нескольких сотен человек. Молчаливый негр Лучио Анжелелли занял свой прежний пост.
Над просторными землями, присоединенными к Берлинскому градшафту, Мардук летал вместе с Анжелелли. Они видели вновь перешедшие в наступление огнеметы Люнебургской пустоши, языки огня над Целле, разлившуюся Эльбу в районе, занятом предательницей Анжелой Кастель; видели рассеянные по стране, отчасти уже распавшиеся орды грабителей; крестьян, обороняющихся от соседей. В Ганновере их настигли тревожные известия: объявленная вне закона Кастель готовится к наступлению на Берлин, ее негласно поддерживают гамбуржцы и англичане. Посланница от нее прибыла в Ганновер, чтобы повидаться с Мардуком: в коротком письме Кастель предлагала консулу сложить оружие и покинуть пределы страны — она, мол, не единственная его противница в Бранденбургском градшафте. Это Мардук и сам знал. Но не придавал этому значения. Он, как и Анжелелли, его черный молчаливый спутник, испытывал потрясение всякий раз, когда видел укрытую снегом землю, участки, уже распаханные под поля, людей, роющих колодцы, разрушенные дома и фабрики, а дальше, за границами этой немой непокорной земли, — гигантские западные градшафты, огнеметы в Люнебургской пустоши, разлившуюся близ Лауэнбурга Эльбу. Консула будто пронзала молния, когда он видел такое. Молния боли и счастья: вот они, результаты его трудов!
— Анжелелли, ты знаешь эту Кастель. Самонадеянная баба, которая хочет лишь одного: навязать нам женское господство. До земли ей дела нет. В земле она ничего не смыслит. И в этом плане даже хуже лондонцев, которые хоть что-то кумекают. Но когда Кастель ни ради чего, только ради собственных дурацких амбиций, рискует тем, что будет уничтожена мною или другими, я будто бы должен из щепетильности воздержаться от последнего удара. Ты вот, Лучио Анжелелли, постыдился бы нанести ей удар?
Тот откинул голову, лицо его стало жестким:
— Нет, Мардук.
Мардук взмахнул руками:
— Я тоже не постыжусь!
Часть охранников консула полетела следом за ним в Ганновер. Когда Мардук отдавал распоряжение, чтобы они приземлились в западном пригороде, ему доложили о приходе Ионатана. В задымленном — обогреваемом углем — помещении наполовину сожженной фабрики консул спокойно и серьезно взглянул на своего побледневшего визави.
— Мардук, я три дня тебя искал. Рад, что мы наконец встретились.
— Я тоже, Ионатан.
— Ты спросишь, чего я хочу.
— Нет, не спрошу. Главное, ты пришел ко мне.
— Я, Мардук, ничего от тебя не хочу. Я и раньше ничего не хотел, а теперь и подавно. Я хочу лишь тебя предостеречь. — Ионатан левой рукой заслонил глаза.
Мардук:
— У меня уже была посланница от Кастель.
Бледный забормотал:
— Может, и была. Но на тебя, похоже, это не произвело впечатления. Уезжай из страны!
— Ты тоже принадлежишь к оборотням?
Собеседник консула вздрогнул, потом совладал с собой, расправил плечи:
— Да.
Руки Мардука бессильно повисли. Глаза закрылись. Он, казалось, заснул стоя. А очнувшись увидел, что Ионатан еще здесь. Этот человек, когда-то составлявший все его счастье, даже навязчиво придвинулся ближе. Мардук качнул головой:
— То, что ты говоришь, для меня не новость, Ионатан. Или ты хочешь сказать, что мне следует опасаться тебя?
— Я знаю, меня ты не боишься.
— Нет, не боюсь.
— Я просто предупреждаю: уезжай из страны.
Мардук схватил младшего за грудки:
— И это ты предлагаешь мне? Таким жалким я тебе представляюсь? Настолько чужим ты мне стал?
— Я должен тебя предупредить.
Мардук выдохнул, будто внезапно лишившись сил:
— Обычный оборотень. Зря я тратил слова. Кастель наглая. А уж этот… Не хочу даже называть его имя.
— Мардук, я не чувствую к тебе ненависти.
— Нет? Ты просто используешь против меня оружие? Что же, желаю успехов… Ионатан. Всего хорошего! Тебе! От всего сердца желаю.
— Мне не нужны твои пожелания. Не за тем я пришел. Я предупреждаю тебя, Мардук! Нас много.
Мардук, мрачно:
— Оставь меня. Не говори со мной больше. Когда ты говоришь, я себя презираю.
— Мардук!
— Прочь, прочь! Меня трясет. От того, что ты явился мне на глаза! Что посмел явиться. И для чего? Не для того же, чтобы спасти меня от смерти. У тебя есть возлюбленная. Ступай к ней.
— Послушай, Мардук: сперва ты убил мою мать, но я все равно последовал за тобой… А потом мне пришлось от тебя уйти. Сейчас я тебя предостерегаю. Не надо меня оскорблять.
— Надеюсь, ты не затем пришел, чтобы рассказывать мне о матери? Потому что, Ионатан, это только покажет всю безнадежность твоего жалкого положения. Именно ради матери тебе следовало бы молчать. О ней тебе сказать нечего. Я знаю, она соединила тебя со мной. Сейчас она — против тебя!
Ионатан схватился за горло, застонал, будто его кто-то душил, глаза у него вылезли из орбит:
— Не говори больше ничего, Мардук.
— Не буду. Почему ты мучаешь меня? Почему не уходишь?
— Мне трудно было прийти сюда, Мардук. Я принуждал себя и пришел с чувством стыда. Из-за тебя — и непосредственно от тебя — я когда-то принял безмерные страдания. Ты это знаешь. Но я привязан к тебе. Я не могу тебя просто бросить. Ах, я предупреждаю. Чтобы ты не погиб, не погиб при моем попустительстве. Я прошу, умоляю. Умоляю прислушаться к моим словам. Я умоляю. Умоляю, Мардук!
Тот повернулся к нему спиной.
— Так ты уедешь из страны, Мардук?
Лучио Анжелелли встал рядом с консулом.
— Ты последуешь моему совету, Мардук? Ответь.
Сверкающий взгляд консула встретился с взглядом капитана.
Тот обхватил Ионатана сзади и потащил — плачущего и отбивающегося — к двери, затем вышвырнул на лестницу. Подскочивший солдат оглушил упавшего прикладом. Мардук, сам вышедший на крыльцо, неодобрительно качнул головой, и солдат мгновенно исчез.
Когда на следующий день консул обходил посты, его опять околдовали заснеженные поля. На руины падала нескончаемая снежная крупа. Снег, белый, гнездами повисал на выступах и карнизах стен; выгибался, образуя балкон, стекал вниз по ступеням; подмалевывал широкими легкими мазками остатки стен, лестницы, землю. Снежинки рассеивались с серого неба. Покрывая деревья дома дороги. И чем-то трогая Мардука, который в черном кожаном пальто шагал рядом с капитаном, ступая все тяжелее и тяжелее.
— Вопрос, Анжелелли, вот в чем: хотим ли мы, дожидаясь более благоприятного момента, пока что показать себя трусами, или уже сейчас будем твердо стоять на своем. Я не требую от тебя немедленного ответа. Но сам не расположен ждать. Предпочитаю начать действовать прямо здесь и сейчас.
— Каждый клочок этой земли им придется выдирать у нас из зубов.
Анжелелли распорядился, чтобы в орде провели торжественный обряд, заимствованный у англичан и напоминающий индейский шаманский танец. Он выбрал тридцать самых сильных воинов; они должны были обходить близлежащую гору, пока не свалятся в полном изнеможении. Два дня и две ночи эти избранники кружили вокруг горы, без еды и питья; большая часть отряда расположилась вдоль их пути; наблюдающие молчали, а иногда запевали песню. По решению начальников действо должно было продолжаться два дня и две ночи. И ни один из выбранных тридцати человек — которые под конец еле-еле тащились, шатаясь и едва переставляя ноги, смотрели вперед, набычившись, но, тем не менее, сами запорошенные снегом, все-таки продвигались вперед по заснеженной поверхности, — ни один из них не сдался к тому моменту, когда в последний раз оглушительно взревели трубы и загремела приветственная мужская песня.
Черный Цимбо стоял среди зрителей, не привлекая к себе внимания, на одном из отрезков пути. Вечером последнего дня он, погруженный в свои мысли, поплелся восвояси, насвистывал. Ногами подбрасывал камушки. В этой орде устроили славную игру. Нечто подобное он раньше наблюдал у порогов Еллала. Негр рассмеялся и, довольный, замурлыкал-забормотал. Обхватил руками молодую березку, принялся раскачивать ствол. У здешних людей хорошие мышцы. И натренированное дыхание. Как они тащились, будто получили пинок в крестец; а все-таки у них получилось: они с этим справились. Зачем же что-то предпринимать против них? Цимбо с удовольствием сгибал и вертел березку. Что ему за дело до господина Делвила и брюссельцев? До этих толстяков, засевших в своих городах, до большеголовых? Они знай себе качают головами, а вместо голов у них тыквы; им надо ходить с осторожностью, иначе тыквы свалятся с плеч. Негр захихикал: когда начнется буря, шляпы с них попадают — вместе с головами. Им бы следовало прикреплять к головам крючки с цепочкой, чтобы не потерять эти головы. Цимбо отпустил березку, она пружинисто закачалась. Какие ему резоны корячиться ради лупоглазых и тыквоголовых? А вот эти ходоки ему по душе. С ними вполне можно обвести вокруг пальца тех, других… Он отошел на несколько шагов, углубившись в вечернюю тьму; потер руки, оглянулся на тщедушную березку, еще качавшуюся; поднял камушек, прицелился в нее, бросил. Правда, есть еще этот Мардук. Негр взвыл от удовольствия, запустил в деревце целую пригоршню камней. Глупый отчаявшийся малый. Его придется убить. Это не особенно трудно. Пригоршню за пригоршней кидал он в древесный ствол.
КОНЕЦ МАРДУКА начался с наступления неукротимой Кастель. Она выставляла напоказ знамена оборотней: ненавистные западные знамена с горящей Землей. Полупустынную территорию к юго-востоку от Лауэнбурга, но которой бродили голодающие беженцы и грабители, она прошла быстро. Ильцен, в окрестностях которого расположились еще не вступавшие в бой орды Леббока и Лоренца, оставила у себя в тылу. У нее были огнеметы, отобранные у гамбуржцев. С двумя другими, прежде дружественными ей группировками оборотней она не обменивалась ни посланцами, ни письмами. Продвигаясь по заснеженной местности, она повсюду использовала метод «черного котла»: опасный для нее участок сперва окутывали клубами дыма, а затем туда либо пускали отравляющий газ, либо с помощью огнеметов обращали всё в пепел. Она приближалась к Зальцведелю. По пути ее люди, две тысячи человек, отклоняясь вправо и влево, уничтожали металлических быков, символы бранденбургской революции: этих ревущих бронзовых животных с раной в боку, которых когда-то возвели повсеместно по распоряжению слепого консула Марке. Разведчики Кастель, мужчины и женщины, как бы в насмешку становились вокруг такой металлической статуи и ждали мгновения, когда раздастся протяжный жалобный крик. Посреди этого крика, на самой страшной предсмертной ноте, брошенная кем-то из них граната разрывала неподвижное гигантское тело; тогда — к ужасу и негодованию сбежавшихся местных жителей — колонна-цоколь вместе с обломками бронзовой статуи шумно обрушивались на землю. Уничтожение священных бычьих колонн вызывало у окрестных поселенцев немую ярость. Разрушив колонну, солдаты Кастель бросали на обломки еловые веточки. Если отряд не двигался стремительным маршем, уже через час солдаты видели, как поднимаются над местами последних взрывов языки огня: это опечаленные крестьяне сжигали на кострах зеленые хвойные ветки, оставленные их врагами, — прежде тщательно собрав (часто с плачем) и похоронив в земле обломки бронзового литья и камня.
Самоуверенная маленькая Кастель к своему удивлению видела, что местные жители — которых, как ей казалось, она хорошо понимает — отказываются от какого-либо общения с ее отрядом. Лозунги, распространяемые одиночками-эмиссарами, — об освобождении от власти диктатора Мардука и о единстве западного человечества — положительных результатов не давали. Кастель столкнулась с тем же странным феноменом, который потомки прежней элиты наблюдали после смерти Марке: с глубокой, до дрожи, неприязнью народных масс к технике, с их упрямой приверженностью нововведениям Марке и предложенному им особому пути. Здешнее население не имело возможности открыто атаковать орду Кастель, но отыгрывалось, указывая неправильные маршруты, постоянно устраивая всяческие ловушки. В этой массе крестьян, где главенствовали мужчины, насмешки по поводу «наглой бабской орды» чередовались с выплесками озлобления. Воспоминания об относительно недавнем периоде женского господства здесь еще были живы, и мужчины, которых война заставила бросить плуги, жаждали крови. Орда Кастель продвигалась вперед, словно преследуемая охотничьими собаками. Бранденбуржцы затаились и ждали добычи. Их женщины и девушки ненавидели «баб» Кастель еще яростнее, чем мужчины; они кровожадно подкарауливали, хватали отставших и заблудившихся. Избивали их, оскверняли, запирали в хлеву. Особенно цинично обошлись с несколькими девушками из отряда Кастель, которые под Зальцведелем, поверив в благожелательное отношение тамошних жителей, согласились выступить перед ними с речью. Едва колонна солдат скрылась из виду, крестьянки окружили чужачек, на глазах у своих ухмыляющихся мужчин сорвали с них одежду, облачили в короткие мальчишечьи штаны, расходящиеся на срамном месте. Спереди же им прикрепили совсем не фиговые листки, а крупные свеклы с зеленой ботвой. Руки пленницам связали за спиной; в таком виде им пришлось, топая по снегу, догонять свой отряд. Приехали каратели, сожгли ближайшие к месту происшествия дома; но когда они возвращались, не сумев захватить людей, их догнало небольшое стадо быков. К спинам животных были привязаны трупы захваченных в плен воительниц; бесстыдное украшение — свекла — торчало у каждой из промежности. Гнали быков две женщины со связанными за спиной руками. Их тоже обрядили в мальчишечьи штаны с болтающимися спереди свеклами; но они, в отличие от отпущенных раньше пленниц, не брели молча, с поникшими головами: обе были обнажены до пояса, а справа и слева к их туловищам крестьяне привязали мешки с повизгивающими поросятами, которые высовывали наружу пятачки и пытались ухватить женскую грудь.
Кастель это не обескуражило. Достигнув Штендаля, она приблизилась к периферии старого градшафга Берлин. Ее подстерегали с двух сторон: во-первых, Мардук, который стоял под Ганновером (тогда как его капитан командовал половиной охранников, оставшейся в старом градшафте); и, во-вторых, — узколицый негр Цимбо. И пока капитан Мардука еще только подходил к Магдебургу, чтобы оттуда атаковать мулатку, Цимбо вместе с отрядом Лоренца неожиданно появился под Штендалем, в непосредственной близости от рассеявшейся орды Анжелы Кастель, тотчас приказавшей своим остановиться. Цимбо еще раз напрямую потребовал, чтобы она уступила ему, как уполномоченному Круга народов, руководство всей акцией. Он вступил в переговоры с упрямой мулаткой, а тем временем его отряд, распространяясь по ближайшей округе, вынудил женскую орду рассредоточиться. И пока уверенная в скорой победе Кастель разговаривала, поигрывая еловой веткой, с Цимбо, судьба ее уже решилась.
Внезапно воительницам Кастель, которые шли или ехали по полям, где намело по колено снегу, показалось, будто всё перед ними и вокруг них как-то странно уклоняется загибается. Им померещилось, что они погрузились в какую-то стихию наподобие воды, в которой не могут ни что-либо разглядеть, ни вообще сориентироваться. Те бранденбуржцы, которых прежде окутывал черный дым, изобретенный Анжелой Кастель, не видели друг друга, даже когда сбивались в кучу; теперь же люди, которые поодиночке или группами шли за телегами или рядом с машинами, поднимали с земли пригоршню снега… Но рука, сжимающая рыхлый холодный все более плотный комок… не приближалась ко рту. Рука обретала гигантские размеры и, казалось, зависала в немыслимой дали. Они тянулись к ней; с чудовищной медлительностью рука, уже заслонившая половину горизонта, придвигалась ближе… Что-то черное вдруг воздвигалось перед людьми, которые стояли возле аппаратов. Аппараты, похоже, врастали в небо. Люди ощупывали руками ступени, ведущие к платформе аппарата: теперь каждая такая ступень была высотой с полдома; они могли ощупывать ступени, одну за другой, ставить на них ногу (со страхом, со все большим страхом), могли даже подниматься по ступеням — аппараты оставались недостижимо далекими, громадными как соборы. И человек, покачнувшись, падал вперед, на землю. У него возникало чувство, будто земля ускользает из-под ног; собственная его голова, гигантская, парила в воздухе; эта — скорее чужая — черная гигантская голова сверху кивала ему. Люди стонали от ужаса, растирали и разминали свои вроде как разбухшие руки, увеличившиеся головы; думали, что должны сами в себе сдвинуться, чтобы разрозненные части тела прижались друг к другу, снова соединились. Как прежние жертвы черных облаков, так же и эти несчастные замирали на месте или бросались на землю, прикрывали глаза. Они окликали друг друга, понимали по доносящимся крикам, что другие — где-то совсем рядом, но взглянуть в этом направлении не осмеливались. И пока они лежали стояли и снова, совсем отчаявшись, пытались смотреть шагать (однако в любом случае двигались, как им представлялось, только вниз в бездну, или вверх по отвесному склону, или вперед, но поверх крыш домов), солдаты Цимбо, защищенные от искажающего излучения, спокойно расхаживали между ними, отшвыривали их в сторону, словно кастрированных баранов, отнимали телеги и аппараты у обезумевших женщин, которые цеплялись за их колени и с воплями молили о пощаде.
Три долгих часа продолжалась беседа мулатки Анжелы Кастель с Цимбо, предводителем враждебной ей группировки оборотней. Потом вдруг в палатку вошел, не проронив ни слова, худощавый серьезный Лоренц, с несколькими сопровождающими. Мулатка встала, попросила непрошеных гостей удалиться. Лоренц, загородив дверной проем, молча кивнул Цимбо, который тем временем тоже поднялся. Негр, одетый в просторную меховую куртку, шагнул к своей нахмурившейся собеседнице, вынул у нее из руки еловую ветку (Кастель отпрянула и открыла рот), бережно спрятал эту ветку за пазуху и раскатисто рассмеялся. Кастель, вместе с другими женщинами, направилась к двери. Цимбо на выходе уступил ей дорогу. Кастель успела крикнуть: почему, мол, ее охранники — окаменели они, что ли? — не задержали чужаков… И вот она уже стоит рядом с Цимбо посреди заснеженного ландшафта. Мужчины, одни чужие мужчины суетятся вокруг: перетаскивают ее военные аппараты. Мимо гонят кучку женщин: те выглядят обескураженными; у всех у них руки связаны за спиной. Цимбо ухмыльнулся: кое-кому, дескать, его люди уже засунули, куда надо, свеклу… Анжела Кастель, заметно побледнев, спрятала лицо в ладони.
Проскрипела сквозь зубы:
— Ты — подлый предатель.
— Что это меняет?
— Ты и на меня наденешь наручники?
— Еще не знаю. Не исключено, что придется.
Она вздохнула, отняла руки от лица:
— Тогда я прошу тебя, чтобы меня поскорее убили.
— Может, так и случится.
— Я хотела бы, если можно, сама себя убить.
Он покачал головой:
— Подумай, Анжела, выгодно ли мне это. Как я докажу Мардуку свою покорность и преданность? Самое лучшее — отправить к нему тебя.
Она воззрилась на него, от бешенства едва владея собой.
— Лучше вернись в палатку, Анжела. Мои люди нас видят. Им, неровен час, взбредет в голову устроить тебе навязчивую овацию. У них еще остались свеклы. Свяжи ее, Лоренц. Спокойно, Анжела! Мардук будет мне очень признателен за такой продуманный знак внимания.
Цимбо действительно сразу сообщил Анжелелли, который уже приблизился к Магдебургу, что разоружил и взял в плен банду бунтовщицы Кастель. Саму Кастель и трех ее заместительниц он с очень маленьким конвоем послал в Ганновер, к Мардуку. В сопроводительном письме Цимбо объяснил, что предоставляет себя — вместе с мощным оружием, которое хитростью отобрал у бунтовщиков — в полное распоряжение Мардука. Он весело усмехнулся, когда транспорт с Кастель отправлялся в дорогу:
— Ты, Анжела, свеклу не получишь. Ты избрана для более высокой цели. Попроси Мардука показать тебе окно, из которого выбросилась Балладеска.
КОГДА ИОНАТАН проснулся, оказалось, что его легкий летательный аппарат разбит. Пришлось целый день тащиться пешком по опасному зимнему захолустью. Жил он в то время в Мекленбурге. И шагал под конец именно по тем дорогам, которые захватила орда Кастель за время наступления из Лауэнбурга; видел, как крестьяне устраивают облавы на подозрительных личностей. Закутанный в белую овчину, брел этот тихий человек; он был так напуган, будто подвергался гонениям. Проклятия местных жителей терзали его. Ему смутно подумалось, что он с этими крестьянами чем-то связан, что — не хочет их покидать. И он с дрожью почувствовал, что на самом деле их предал. Злой рок заставил его перейти на сторону оборотней. Внезапно в мыслях он увидел себя сбегающим по ступеням ратуши вслед за незнакомой бедной девушкой — Элиной. С нее все и началось. Потом были: бегство, путешествие вдвоем с ней, всякие соблазны, любовь… Он остановился, в часе ходьбы от своего дома, у одного знакомого оборотня, старика, который с удивлением смотрел на Ионатана, потому что тот был явно в подавленном настроении, хотя оборотни уже захватили Мекленбургский градшафт. Ионатан с кислым выражением лица вышел из комнаты, заперся в лаборатории. Там он сидел на сундуке, сидел с полудня до темноты. Ночью очнулся от неспокойного сна, длившегося не более часа, и приподнялся в кровати: пламя было перед его глазами, в пламени горела человечья плоть, плечи руки; извивалось тело с обнаженным пупком: шевелилось, ярко-красно пылало. Его мать. Его мать горела. «К Мардуку, к Мардуку! — крикнулось в нем. — Мне надо туда. Но я не могу. Помощи бы!» Натягивая окоченевшими руками одежду, Ионатан не переставая скулил: «Помощи!» Потом соскочил с крыльца. Но в темноте не нашел дорогу. Очень хотелось домой. Ему пришлось прождать в какой-то полевой канаве, в полной темноте, битых два часа — пока не забрезжил серенький рассвет. Тогда он затопал, зашагал. Добрался наконец: «Есть тут кто? Есть тут кто?» И все рычал эту фразу, не дожидаясь ответа: «Есть тут кто?» Даже когда на пороге появилась испуганная Элина, он продолжал кричать и колотить в дверь: «Есть тут кто?» Элина втянула его в сени, но он не переставал шуметь, пока она не зажала ему рот, не усадила на скамью, где он, набычившись, сжимал кулаки, не произнося ни слова. На ней была только тонкая накидка; когда она притянула его голову себе на грудь, он почувствовал тепло, но отпрянул; снова отчужденно забормотал: «Кто здесь?» И, вскочив, стал быстро ходить по комнате, диковато озираясь по сторонам.
— Посиди со мной, — попросил он спустя некоторое время, когда, пододвинув табурет, уселся напротив нее, по-прежнему сидевшей на скамье и закрывшей лицо руками. — Никто мне не поможет, Элина. Я понимаю, что и ты мне не можешь помочь. Мардук, когда я к нему пришел, велел меня выгнать. Меня оторвали от земли. Ударили.
Она заплакала, но он не дал ей опомниться.
— Куда мне теперь, Элина? Я не могу без него. Мне надо — к нему.
— Что ты ему сказал, Ионатан?
— Что я — оборотень. Это у меня вырвалось. Я себя стыдился. И оно вырвалось. Это хорошо. У меня нет ничего общего с оборотнями. У меня и не было с ними ничего общего. Никогда. Я их проклинаю.
Его глаза горели, чуждо и враждебно, против нее.
— А что Мардук?
— Он поступил со мной, как я заслужил. Даже слишком мягко. Надо было высечь меня, заклеймить каленым железом. Так вообще-то полагалось. Или — убить. А теперь я остался без помощи…
— Но у тебя ведь есть я. Мы уедем отсюда.
— Я не хочу. И никуда не поеду. Я не уйду от него. Не покину его. Я… даже и не смог бы. Теперь ты знаешь.
— Я это всегда знала.
— Теперь знаешь наверняка. — Он поднял к ней страдающее лицо. — Ну и что ты скажешь, Элина?
— Ты не ждешь от меня помощи. Хотя я твой друг.
— Нет. Не говори так. Лучше иди ко мне. Дай мне забыться.
Он встал. Обнял ее (Элина с отсутствующим видом прижалась мокрым лицом к его лицу). И зашептал:
— Я рассказывал тебе о маме. Ее убил Мардук. Но я не воспринимал это так, как если бы он ее в самом деле убил. Нет, не говори ничего, не смейся надо мной. Мне кажется, он вместе с моей матерью составлял некое единство, как если бы был связан с ней — в том же смысле, что и отец, которого я не знал! Он… Он и сейчас — одно целое с ней. Только рядом с ним я могу успокоиться. Если я от него уеду, я буду внутренне расщеплен.
Она прошелестела, глядя в сторону:
— А как ты относишься ко мне?
— Не знаю, Элина. Сейчас мне с тобой хорошо.
— Но с Мардуком, похоже, скоро будет покончено?
— Не говори этого, умоляю, не говори!
Он отпустил ее, покружил по комнате, встал у окна. Красное зарево горело на сером небе.
Пока он стоял, спокойно и молча, она подобрала под себя ногу, опустила голову и задумалась. Потом, не меняя положения, позвала:
— Ионатан!
— Да.
— Ионатан, я могу дать тебе совет.
Он быстро обернулся, шагнул к ней — она не шелохнулась, — схватил ее за плечи:
— Не говори ничего, Элина! Прошу тебя, не лезь и ты туда же. Не давай мне никаких советов. Не мучай меня хоть ты.
Она отчетливо сказала:
— Но ты нуждаешься в совете. Нуждаешься в помощи. Я вовсе не хочу тебя мучить.
— Я же вижу, вижу: сейчас ты настроена против меня.
— Я знаю, что тебе посоветовать, Ионатан. Но прошу, позволь мне сделать необходимое.
— Ты думаешь, я должен остаться один. Ты хочешь меня покинуть.
— Нет, я пойду к Мардуку.
Он отпустил ее плечи, наклонился, попытался снизу заглянуть ей в лицо. И протянул, подавшись назад:
— Так ты к Ма-ардуку хочешь пойти…
— Да.
— Потому что я повержен?
— Ионатан, так надо. Позволь мне.
Он отошел к стене. Рухнул на скамью у окна:
— Мардук велел вышвырнуть меня вон. Теперь ты…
— Что мне сказать. Я не сумею всё объяснить. Я… Я тебе по-настоящему предана. Мне больно, оттого что я вижу тебя таким. Я думаю, я хочу, хочу… сделать для него то, что сделал бы, если бы мог, ты.
И, вскинув голову, все еще вслушиваясь с улыбкой в даль, она выдохнула:
— Я должна пойти к нему. Или ты не веришь, что он сейчас меня ждет? Я уверена, тебя-то он не примет. Я же ему помогу. Ты потом… придешь к нему снова. Когда ты придешь снова и на сей раз там буду я, он не решится тебя оттолкнуть.
Она соблазняла Ионатана:
— Так обстоят дела. Иди же ко мне! Иди. Смотри, разве я не то же, что ты? Я могу приблизить тебя к нему через мое тело. Иди, не бойся меня. Мы с тобой уже сотни раз спали вместе.
И она пошла навстречу ему — в смятении поднявшемуся, — обняла:
— Мой Ионатан! Мое счастье! Обними меня, чтобы я стала тобой. Мне теперь так хорошо. Отдайся. Не сдерживайся. Открой губы, открой глаза. Я же Элина. Я так… тоскую, тоскую по тебе! Этого не выразить в слове.
Он уронил голову ей на плечо, прошептал:
— Какая ты странная!
Теперь он держал ее крепче.
— Ионатан, я твоя гавань. Успокойся. Ничего плохого с тобой не случится. Со мной тебе будет хорошо.
— О, какая ты…
— Иди сюда, я должна тебя поцеловать. Я истосковалась по тебе. По твоему рту. Твоим глазам. Как же я люблю тебя! Не сдерживайся.
— Я и не думаю. Я не сдерживаюсь перед тобой.
— Узнаешь меня снова? Элину, твою радость? А ты — мое блаженство. Но мне нечего тебе подарить. Я должна целовать твои руки. Твои ступни.
— Нет, Элина.
— Разве я не твоя Элина?
— Ты так распалилась…
— Это из-за тебя. Я не могу спокойно смотреть, как ты стоишь. Я хотела бы проглотить тебя, вобрать целиком. Все, чем ты отличаешься или обладаешь, достойно зависти. Твоя куртка, твои волосы — не могу допустить, чтобы они оставались вне меня. Ах, ну поцелуй же и ты… Разве я не твоя Элина?
— И да, и нет. Ты сейчас… какая-то дикая.
— Мне кажется, будто я никогда тебя не любила. Будто сейчас люблю в первый раз. В самый первый. Будто до сих пор я только играла с тобой. Так ненасытно, ненасытно, Ионатан… Так ненасытно я желаю тебя. Иди сюда. Солнце встает. Уже почти светло. Ложись ко мне.
— Я сам не понимаю, что чувствую.
— Так не стой же столбом. Или ты меня разлюбил?
— Я боюсь тебя, даже испытываю к тебе неприязь.
— Ко мне, ко мне?!
Она засмеялась, крепко его обняла.
— Ах, не говори глупостей, я так по тебе истосковалась!
Он хотел от нее освободиться, но она сжала его еще крепче. Он просительно зашептал:
— Элина, дорогая, что с тобой? Я тебя обидел? Я причинил тебе боль?
— Я хорошая. Больше, чем хорошая. Как ласково ты говоришь. Не мучай, не мучай меня.
— Я не мучаю. Моя Элина. У тебя усталые глаза…
— Теперь ты и вправду мой Ионатан.
Они упали на ее постель — еще открытую еще теплую. Ненасытной была Элина, буйствовала. И все жаловалась: «Мне тебя так не хватало!» Ионатан утешал любимую; и испытывал глубокую радость, утешая ее.
По прошествии многих часов, в светлый полдень, Элина прощалась с Ионатаном, за минуту перед тем еще спавшим. Он быстро оделся. Пока одевался, она его целовала; ему пришлось ее отстранить. Она долго упрашивала, настаивала, чтобы он ее все-таки отпустил. Но когда они уже стояли перед калиткой заснеженного сада, а справа и слева простирались зимние поля, Элина вдруг побледнела, ухватилась за своего друга.
— Вот я и ухожу.
— Не надо тебе к Мардуку!
— Я должна.
Элина отпустила Ионатана, бегом вернулась в комнату. Когда же снова была рядом с ним — в белой шубке, в меховой шапочке, из-под которой выбивались волосы, — она взглянула на понурившегося друга. И всплеснула руками:
— Я не могу!
Лишь после часа пути Элина перестала плакать. Увидела покрытые снегом деревья, бесконечные просторы полей. Успокоилась. Глубоко вздохнула. Почувствовала: «Здесь так красиво!» А после: «Я иду к Мардуку».
В ОРДАХ культивировались варварские обычаи. Воины голодали, ходили в мороз полуголыми, выполняли тяжелые полевые работы. Об этих их полях, изо дня в день заново засеиваемых камнями, ходила дурная слава. На них устраивались пыточные игры, в ходе которых подвергаемые истязаниям люди оказывались на грани смерти. Сперва воинов заставляли ходить босыми ступнями по острым камням. Потом — неожиданная ночная борьба с каким-нибудь силачом, который нападал на спящих. Кричащему никто на помощь не приходил; ему оставалось рассчитывать лишь на себя самого, и нередко такой поединок заканчивался смертью одного из противников, чаще всего — новичка. В ордах использовались знаки различия, но нигде не господствовал деспотический принцип безусловного послушания. Те, кто уже прошел все проверки, с мрачной серьезностью проводили собрания, обсуждали поведение новобранцев, решали, кого принять в свой круг. В присутствии членов собрания осуществлялось и так называемое «клеймение» новичков. Оно принимало разные формы, в зависимости от того, преобладали ли в орде элементы культуры, свойственные варварам или белой расе; процедура могла меняться даже в пределах одной орды: выжигание знака на груди, раздробление одного или обоих мизинцев на ногах, вышибание зубов. Иногда это делалось в потайном месте, но как правило — перед молчавшими членами собрания, в специальных лагерных постройках или в прежних увеселительных заведениях, все еще сохранявших дорогое убранство. Обычаи такого рода получили всеобщее распространение со времени переворота в Бранденбурге после окончания Уральской войны. Тогда же вошло в обиход и «долгое крещение», процедура, которой многие матери подвергали новорожденных: младенцев держали под водой до тех пор, пока распорядитель церемонии не подавал знак, что можно это прекратить. Такое «крещение» требовало многочисленных жертв и было средством избавления от нежеланных детей, особенно девочек. А еще воины практиковались в играх с увальнями — крайне опасных забавах, начинавшихся с того, что пленным выдавали не очень эффективные аппараты ближнего боя. К изумлению пленных, такие аппараты доставлялись прямо в тюрьму, и узникам разрешали превратить ее в подобие крепости. Но очень скоро узники понимали, какая участь их ждет: по ночам эти аппараты у них отнимали воины — прокрадываясь в тюрьму, охранять которую должны были сами заключенные. О побеге никто не помышлял: из-за соседства коварных воинов и из-за установленных неподалеку аппаратов дальнего боя — тучегонов, туманогенераторов, околдовывателей, испепелителей. Внезапно среди заключенных появлялся кто-то чужой: делал вид, будто хочет ознакомиться с их положением, иногда даже завязывал с ними предательскую дружбу. Но вскоре, в какой-то момент, он издавал воинственный клич, ложился животом на захваченный им невзрачный ящик, снабженный рукоятками кнопками задвижками, прошивал очередью все помещение… В больших тюрьмах дело иногда доходило до настоящих сражений. Нападавшим воинам, чтобы спастись, приходилось выпрыгивать из окон, и нередко они расплачивались за свою дерзость жизнью. Снаружи никто им на помощь не приходил.
В одну из таких тюрем, расположенную под Линденом[50] — на территории, занятой ордой, — поместили Анжелу Кастель с ее женщинами-солдатами и сколько-то других оборотней. Предводительница-мулатка не сомневалась, что будет допрошена лично Мардуком, и лелеяла смутную надежду на то, что убедит консула воспользоваться ее услугами в борьбе с Цимбо. Но Мардук не приходил. Соратниц Анжелы если и вызывали на собрание орды, то завершалось все надругательствами над ними; некоторые пленницы кончали с собой. Потом начались нападения, сперва совершенно непонятные для заключенных; в тюрьму было доставлено оружие ближнего боя. Пленным дали понять: они-де сами должны защищать свою жизнь, в случае опасности им никто не поможет. Тогда стало очевидно: орда, согласно ее представлениям, находится в состоянии войны с пленниками. Изнасилования прекратились: женщин приберегали для будущих поединков. Кастель со своими соратницами начала готовиться к войне. Через две недели ее тюрьма обрела репутацию неприступной крепости. Кастель знала, что живет под прицелом орудий дальнего боя, но понимала и то, что как раз они не должны ее тревожить. Женщины в этой тюрьме отличались величайшей бдительностью, слух о них дошел даже до отдаленных орд. Воины договаривались о совместных атаках на этот бург; многие мужчины погибали: ибо им дозволялось лишь прибегать к хитростям и убивать голыми руками, не пользуясь оружием.
Когда началась оттепель, как-то вечером на плацу перед тюрьмой появился Мардук со своими охранниками и велел вывести на проверку всех мужчин и женщин. Он осведомился о Кастель. Но, пока выкликали ее имя, сам уже пошел сквозь толпу, рассматривая заключенных, которые молча стояли с повисшими руками или кланялись ему и бормотали слова приветствия. Бледные женщины, некоторые еще вполне крепкие; дикарские южные лица соседствуют с утонченными — потомков прежней элиты; глаза у всех гневные или холодно-требовательные, реже — с отсутствующим выражением; многие делают вид, будто не узнают консула… Он-то прекрасно знает этих людей из тайных лабораторий: много лет вел за ними слежку, да и последние события подтвердили, что их главная надежда — война. Они не отреклись от заносчивых устремлений и потому сполна заслужили свою нынешнюю судьбу… Какой-то капитан шел рядом с Мардуком сквозь толпу, которая быстро расступалась, освобождая проход. Заключенные — судя по взглядам, которыми они обменивались, и по тому, как толкались плечами — боялись внезапного нападения. Но Мардук просто шагал вперед, в то время как Кастель уже ожидала его, отделившись от остальных.
— Чего тебе? — Мардук нетерпеливо дернул покрытым овчиной плечом, когда перед ним воздвиглась Кастель — маленькая, со строгим лицом.
— Ты обо мне спрашивал. Я Анжела Кастель.
Мардук, настигнутый порывом ветра, обернулся; кашляя, отошел с ней на два шага:
— В наш лагерь пришла одна женщина — оборотень, как и ты, или, во всяком случае, подруга оборотня. Ее зовут Элина.
— Я такую не знаю.
— Она, скорее всего, и сама оборотень, хотя не признает этого. Но у меня есть повод ее задержать. Ее направят в твою тюрьму.
Потом он взглянул Кастель прямо в лицо:
— До меня дошел слух, что вы хорошо держитесь при ночных атаках. Я бы посоветовал тебе не переусердствовать.
Другим пленницам — над которыми она, как и прежде, имела власть — Кастель ничего не сообщила о своей беседе с Мардуком. Когда она, стиснув зубы, вернулась в тюрьму, ей уже было ясно, что Мардук приезжал ради упомянутой им женпщны, чья судьба ему не безразлична. Она погрозила консулу кулаком. Через час Элину доставили, и Анжела Кастель узнала: это возлюбленная Ионатана, того самого друга Мардука, который сейчас живет в Мекленбурге. Выходит, Ионатан — легкомысленный всеобщий любимец — тоже разоблачен. Вечером в тюрьме многие плакали. Элину, сидевшую рядом с Кастель, это и удивляло, и радовало. «Мы будем принесены в жертву. Но все равно Мардук не осилит в одиночку целый мир», — упорствовали плачущие. Элина думала: «Я бы не стала плакать при всех об Ионатане, даже если бы его заперли здесь. Хоть и очень его жалею. Что теперь сделает со мной Мардук?»
Она еще в ту же ночь пережила ужасное нападение варваров. Слышала предсмертный хрип задушенной женщины, совсем близко от себя, и треск маленького огнемета; видела внезапно освещенных корчащихся мужчин — полуголых, с босыми ногами, — по чьим телам струилась, наподобие диковинных драпировок, воспламененная масса. Заключенные заползали под кожаные покрывала; Элина оказалась рядом с Кастель.
— Часто мне придется переживать такое? — спросила она у мулатки, когда на сером небе забрезжил рассвет.
Та, лежа на нарах, недобро усмехнулась:
— Пока здешним кобелям не надоест на нас нападать.
— Мардук об этом знает?
— Конечно, моя курочка. А теперь спи, чтобы ночью держаться молодцом.
«Что он сделает со мной? — гадала Элина. — Он обошелся со мною как с чужой».
Она ежедневно наблюдала, как в окна выкидывают мертвых мужчин. Количество женщин тоже неуклонно сокращалось. Ночь за ночью, день за днем кого-то из них похищали, душили, избивали до смерти; другие гибли, попав под прицел аппаратов ближнего боя. Атакующие воины любили брать пленных; особенно почетным считалось захватить живьем какую-нибудь сильную женщину. В насмешку пленниц избивали перед тюрьмой веревочными плетками, гоняли вокруг тюремного здания, привязывали к высокому столбу, предварительно разодрав на них юбки и засунув в промежность свеклу. Как правило, все это заканчивалось жестокой, типично бранденбургской процедурой: женщину цепями приковывали к железному столбу на середине плаца и разжигали под ней костер. Ей предстояло задохнуться от дыма или сгореть, если она не разорвет цепи. Но цепи не прикреплялись к запястьям лодыжкам коленям, а заканчивались конскими волосками, продетыми сквозь язык, мышцы груди и рук. Все зависело от мужества пленницы: сумеет ли она вырваться, разодрав собственную плоть. С восторгом или презрением наблюдали мужчины за отчаянно борющимся существом: которое кричало, теряло сознание — или, все же освободившись, откатывалось кровавым комом от столба.
Оружия в застенках оставалось все меньше. И когда женщины осознали, что приближается их конец, они обратили внимание на Элину. Кастель постоянно держала ее при себе, присматривала за ней. Элина даже и не пыталась выдать себя за оборотня. Женщины ненавидели эту неженку, мулатке приходилось ее завещать. Теперь они начали приставать к Элине: она, мол, подруга Мардука, она должна за них заступиться. Элина отказывалась: дескать, Мардук-то и отправил ее сюда…
Тогда женщины принялись ее мучить. Элину привязали к кресту оконного переплета, чтобы воины снаружи ее увидели. Те, снаружи, Элину не знали; они помнили лишь, что ее привез сюда сам консул. Истязание Элины они истолковали так: женщины-де хотят посмеяться над консулом. Элина сделалась особенно желанной добычей.
Под Линденом обосновалась еще одна орда; ее юные воины поставили себе целью радикальную зачистку женской тюрьмы. Ни к каким хитростям при атаках они не прибегали. Женщины забаррикадировали двери и окна последними аппаратами; а сами, подстегиваемые ненавистью, залегли под подоконниками. В те страшные дни они получили неожиданную помощь: от мужчин из самой атакующей орды — фанатиков, которые, с молчаливого согласия товарищей, позволили себя одолеть и стали сражаться на стороне женщин, против нападающих воинов. По эту сторону фронта бороться было трудней, что их и прельщало. Нападавшие не посягали на нежную, всем им уже знакомую Элину, которую женщины день за днем привязывали к оконному перекрестью. При яростных атаках гибла одна женщина за другой, но воины не пытались пробиться к Анжеле Кастель и Элине.
Когда в тюрьме осталась лишь горстка женщин, ожесточившихся холодных изможденных, едва ли еще способных обслуживать аппараты, — пленниц, которым в этом затхлом узилище уже не хватало сил, чтобы выбрасывать мужские и женские трупы, — они прежде всего дали понять прибившимся к ним мужчинам, что тем пора убираться восвояси, что их дальнейшее присутствие нежелательно. Потом они пожелали разделаться с Анжелой Кастель и Элиной. Поскольку Кастель отказывалась выдать им Элину, никто не сомневался, что прикончить придется обеих. Кастель каждый день наседала на упорно молчащую Элину: та, дескать, должна добиться свидания с консулом, чтобы заявить протест — не против того, что все они обречены на смерть, а против беспримерного варварства… Анжела только один раз получила ответ. Измученными глазами взглянула она на Элину, взяла ее за руку… и услышала: «Он не человек; он зверь». Исхудавшая маленькая Анжела Элину так и не выдала.
Когда же предводительница заметила перешептывания других и сама — встревожившись, впав в отчаянье — предложила перед неминуемым концом изгнать, после тех мужчин, и Элину, было слишком поздно. Вскоре женщины пережили последнюю губительную атаку. Орды — как пленницы видели из окон — уже несколько дней, неизвестно почему, находились в непрестанном движении. Все новые группы воинов проходили через местечко. Проезжали платформы с орудиями дальнего боя. Проносились на рысях маленькие конные отряды. Та орда, на чьей территории располагалась тюрьма, подожгла виднеющиеся неподалеку дома. Самые молодые воины перед отступлением еще успели атаковать тюрьму, которую какой-то проходящий мимо отряд собирался просто обработать удушающим газом или испепелить. В диком опьянении воины, даже не дождавшись ночи, по одному начали проникать в тюрьму, прежде с восторженным ревом приготовив на плацу перед ней гигантский канат. К нему они привязывали — одну за другой, за волосы — выбегающих из тюремного здания, отчаянно бросающихся в атаку, но быстро усмиряемых женщин. Никакие потери не могли удержать рвущуюся в бой солдатню — бессмысленно рычащую, пучеглазо брызгающую слюной, прущую напрямик, карабкающуюся на стены. Все, что было в этом отряде, будто перелилось через край. Атакующие проникали в тюрьму через проломы в крыше или еще не забитые окна. И внезапно возникали за спинами забаррикадировавшихся, между ними.
Канат на темном плацу, натянутый между двумя каменными столбами, ждущий… Но там, внутри, все опьянены кровью, мужчины и женщины: никто не щадит другого и не просит пощады. Драться Душить Стонать Крушить… Мужчины, когда уже не находили противников, когда выгнали на плац последнюю горстку женщин, остались в тюрьме, бушевали там, пенились злобой, разбивали, что попадалось под руку — нары домашний скарб, — выпрыгивали из окон, поджигали двери оконные рамы…
В зареве пожара, под разлетающимися искрами, — пленницы. Среди них, на глинистой земле, — полумертвая Элина, агонизирующая Кастель с распоротым животом. Канат растянут между шестью лошадьми. Он прикреплен к мундштукам дергающих головой животных. Темная ночь над руинами Линдена. Пока горланящая орда покидает разоренное место, группа вооруженных кнутами кавалеристов решает отконвоировать пленных к Мардуку. Шесть воинов вскакивают на лошадей. С тпру и ну, то медленно, то галопом… По лесным дорогам, пересеченным корнями деревьев, пролегает их путь.
МАРДУК ПОНЯЛ опасность сложившейся ситуации. Он присматривался к загадочному Цимбо (засланному в Бранденбург англичанами, но использующему враждебные консулу настроения в собственных интересах). И впервые за свое долгое правление ощущал, что работа, проделанная Марке и им самим, была нужной; что плоды ее не должны пропасть.
В Мардуке, человеке большой внутренней силы, пробудилось блаженное чувство: он радовался земле. Правда, Ионатан — скверный остаток прошлого, единственный друг в те тяжелые смутные времена (никто не смеет о них напоминать) — не так давно снова приходил к нему, наплевал в душу… Упрятать все это под могильную плиту! Ионатан, который всегда мягко стелет, чтоб было жестко спать, позже выпустил-таки ядовитую стрелу: послал к нему Элину. Когда-то он, Мардук, чувствовал влечение к этой любящей женщине; недавно же, на дороге, когда орда схватила ее и тащила прочь, Элина взглянула на консула со странной робостью. И не нашлась, что сказать, когда он спросил, чего она хочет. Она, очевидно, раскусила игру, в которой мстительный Ионатан сделал ее пешкой. А может, и добровольно собою пожертвовала. Каким негодяем стал этот Ионатан! Упрятать его под могильную плиту! А женщину — прочь. В тюрьму. К другим бабам. Пусть ее там помучают…
В тот момент, когда никто этого не ждал, консул имущественного Бранденбургского градшафта вступил в переговоры с Лондоном. Во Франкфурт, Бордо, Лондон полетели его посланцы — с вестью, что консул готов заключить перемирие. Он, дескать, остановит продвижение своих людей на новые территории, но и все враждебные действия из-за рубежа должны быть приостановлены. На предложение консула согласились чуть ли не с радостью. Потому что, как сообщили ему из Лондона, верхушка нового Круга народов уже заподозрила Цимбо в нечестной игре… Когда Мардук рассказывал предводителям орд о результатах переговоров, его слушали молча и враждебно. Он холодно напомнил, что все еще имеет отряд личных охранников и владеет мощнейшими военными аппаратами. Сенат и предводители орд ему этого не простили.
Вопреки его запрету они обнародовали сведения о переговорах с западными градшафтами. Не утаили и того, что консул им, предводителям, угрожал. Неожиданным следствием таких новостей стали тайные — впрочем, для консула вскоре уже не составлявшие тайны — обсуждения происшедшего на собраниях орд. Заметно участились боевые игры. А потом вдруг началось: откат с западных территорий, быстро набирающее силу спонтанное отступление из Ганноверского ландшафта, нарастающая тревога, паническое бегство в восточном направлении… Мардук только-только узнал о первых ордах и маленьких группах, самовольно повернувших на восток, — и вот уже массы людей, по всему фронту вплоть до гамбургской границы, хлынули, словно талые воды, к Берлину. Стремительно — сжигая за собой все постройки, заваливая дороги — двигались они к столице.
Предупреждение — в самом начале катастрофы — пришло от Анжелелли. Тот советовал Мардуку обеспечить себе надежную охрану. После этого связь с черным капитаном прервалась. Вероятно, орды сумели завладеть тяжелыми орудийными установками. Мардук решил с частью верных ему охранников лететь в Берлин на самолете. Потому что его авангард наткнулся на дорожное заграждение. Расчистка могла занять несколько дней…
Когда Мардук в Ганновере вышел из самолета и ступил на влажную холодную землю, возле его дома остановилась группа незнакомых всадников. С ними было и сколько-то запасных лошадей. На одной забрызганной грязью, тяжело дышащей лошади сидел Анжелелли, черный капитан; он спешился, проследовал за Мардуком в дом. И стал упорно, с необычным для него возбуждением, уговаривать консула бежать. Дескать, сам Анжелелли утратил большую часть тяжелых орудий. Орудия дальнего боя, принадлежащие лично Мардуку, и его охранники тоже потеряны — за исключением тех, что находятся сейчас рядом с консулом. Телохранителям Мардука доверять нельзя. Негр Цимбо, победитель Кастель, теперь возглавляет орды оборотней. Это уже очевидно. Цимбо двуличен: для своих воинов он оборотень, как и они; в общении же с иностранцами разыгрывает из себя друга Мардука. Орды стекаются к Цимбо, который повсюду распространяет слухи о мнимом предательстве консула. И переманивает к себе впавших в панику воинов. Мардук-де должен бежать. Лошади ждут во дворе. Он, Анжелелли, уже решился на бегство…
В пустой, освещенной вечерней зарей комнате Мардук сбросил на пол тяжелое кожаное пальто. Отшвырнул и кожаный берет с консульским бычьим значком. Медленно расстегнул куртку. Выдохнул жар из груди. То же самое говорил Ионатан (на мгновение полуприкрытые глаза этого страшного моложавого человека вновь вспыхнули перед ним): Мардук-де должен бежать. Теперь вот орды развернулись на 360 градусов и бросились в объятия к Цимбо. Жесткий взгляд консула был устремлен в пространство, мимо черноволосого капитана, которому он задал вопрос: куда тот собирается бежать и зачем. Капитан передернул плечами, ответил очень тихо: мы, дескать, можем лишь спасти свою жизнь; вам лучше всего податься в Лондон. Тут Мардук отпустил капитана, прежде спросив, может ли тот подождать до утра.
Вскоре после этого, в быстро сгущающихся сумерках, со двора донеслись конский топот и гиканье. Капитан постучал в комнату, где лежал, терзаясь неотступными сомненьями, Мардук. Пусть, дескать, консул выйдет: посмотрит, что творится снаружи… Больной консул, пыхтя и хромая, едва доплелся до двери; не поднимая глаз, словно подсудимый, позволил капитану вывести его во двор. Там горели факелы. То прибыли воины из какой-то орды. Между ними — лошади, которых они, как увидел Мардук, разгоняли в разные стороны. Между лошадьми натянут канат. На канате повисли женские тела — около двадцати. Протяжные жалобы, плач… Но большинство висят молча. Один из прибывших парней крикнул со своей лошади: это, мол, последние бабы из тюрьмы в Линдене; мы захватили их голыми руками, без оружия. Другой пояснил: Кастель и вторая… как ее… подопечная консула — тоже здесь. Обе висели в середине, но ничего уже не могли сказать. Мардук застонал; лицо его помертвело, стало гримасой боли: Прогнать этих мерзавцев! Канат отвязать! Лошадей увести!
Кастель была мертвой. Через полчаса в сени принесли ее переломанный и раздавленный труп, полностью выпотрошенный; от головы осталась только нижняя половина, до середины носа… Потом туда же, на пол, положили три связанных вместе тела. Два крайних — мертвые или умирающие. Все трое соединены своими одеждами, скрепленными посредством узлов; между двумя свертками мягкой, сочащейся кровью массы — скорчившаяся Элина. Она кричала, пока охранники отделяли тела друг от друга, вскрывали ее «сверток». Одна рука у нее не двигалась. Элина тоже была перепачкана кровью; волосы прилипли ко лбу, и рту, и носу, превратившись в глиняную корку. Распрямить сильно искривленные ноги она не могла.
Мардук в наброшенной на плечи длинной овчине, с непокрытой головой, стоял возле двери: смотрел во все глаза на то, что делается в полутемных сенях. Он воспринял это как послание отступающих орд. Как насмешку: они, дескать, хотят посмеяться над ним…
Элину подняли; со двора в сени зашли мужчины, унесли ее. Прежде чем вернуться к себе, Мардук взглянул на Анжелелли:
— Я ведь сказал: подождать до утра. Не так ли?
— Да, утром бежать еще можно будет.
После полуночи Мардук в свете луны склонился над соломенным ложем Элины, возле которой дежурила молодая женщина. Закутанный в овчину консул рассматривал раненую молча: испытующе испытующе испытующе… Он застонал на своем стуле рядом с кроватью; молодая сиделка деликатно отошла в тень.
На дворе переступали копытами лошади. Охранник по просьбе Мардука дал ему гнедого тяжелого жеребца. Между рядами домов — сожженных, взорванных — мчался, подскакивая на спине животного, Мардук. В северной части города, среди нового поля, распаханного бранденбуржцами, он остановился.
Очень светлый желтовато-мерцающий лунный свет лился сквозь воздух на землю. Мардук шел рядом с гнедым жеребцом. Все еще стонал. Надо ли ему было стать оборотнем, оказался ли Ионатан прав? Неужели оборотим победили, Англия и Америка — победили? Консул поднял с земли холодный комок рассыпчато-влажного снега. Чтобы успокоиться, поднес его к губам, лизнул. Этот жеребец рядом с ним, гнедой… Гнедой жеребец и он, Мардук, — заодно. Он еще не погиб. Ничто еще не погибло. Мардук скрипнул зубами. Прижался головой к лошадиной шее. Все это, вновь обретенное — землю, и животных, и лунный свет, — его воины бросили. Они угодили в сеть к Цимбо, продувному мошеннику. Ах, эти подлые аппараты надо было уничтожить. Полностью уничтожить. Мардук вскочил на своего гнедого и свистнул. Эти подлые аппараты надо навсегда уничтожить.
Анжелелли ждал еще целый день, напрасно искал консула. Вечером он бежал, в западном направлении, — твердо уверенный, что консула похитили люди Цимбо и что помогли им в этом собственные охранники Мардука.
К ВИТТЕНБЕРГЕ Штендалю Магдебургу двигались вооруженные банды. Посланцы Цимбо встречали их на дорогах, ведущих от Эльбы: консул Мардук, дескать, предал свой городской ландшафт и дело бранденбуржцев; Анжелелли бежал; теперь страну будет защищать Цимбо.
Орды, не очень всему этому веря, расположились пока на левом берегу Эльбы. Цимбо у себя в лагере пытался побороть все усиливающееся, уже, по сути, неконтролируемое возбуждение воинов. Они впали в ярость из-за того, что Мардук так жестоко обошелся с Кастель; выдал же ее консулу Цимбо; теперь они требовали: Цимбо-де должен открыто воспользоваться своим английским мандатом и перестать наконец держать их в узде. Цимбо все посылал в орды курьеров; потом и сам появился на собрании предводителей орд под Виттенберге. Предводители налились спесью, как индюки, с тех нор как завладели тяжелыми орудиями Мардука, самыми опасными на континенте. Они потребовали у Цимбо гарантий относительно того, что он их не предаст и вообще будет выполнять их волю: дескать, только при наличии такого рода гарантий орды к нему присоединятся. Он, в мрачной задумчивости, полетел на самолете назад, уже готовый пойти навстречу пожеланиям своих воинов и быстро атаковать бранденбуржцев.
Но тут в его собственном лагере и в ближайшей округе Берлина начали происходить ужасные вещи. Какая-то шайка предателей, похоже, вознамерилась погубить весь градшафт. Большая часть фабрик Меки — как бездействующих, так и недавно вновь заработавших — взлетела на воздух или была испепелена искусственными молниями. Имели место загадочные нападения на аппараты — внутри лагеря, — порой приводившие к уничтожению важнейших частей механизмов. И это бедствие поразило как самого Цимбо, так и орды за Эльбой. Логичней всего было бы приписать нападения бывшим охранникам Мардука — тем из них, что остались верны консулу; но Цимбо боялся, что руководит операциями новый, подлинный делегат Круга народов. Негр направил посланцев с секретными сообщениями к предводителям орд: дескать, Круг народов хочет прибрать их к рукам; им нужно как можно скорее объединиться. Тем временем он устроил облаву на бесчинствующих ублюдков.
На самом деле все эти диверсии совершил сам Мардук с двумя десятками преданных сообщников. У них имелись аппараты, зеркальная одежда, ослепители. Мардук боролся за свое дело. Верил, что его воины еще одумаются. Англичане ничего против них не предпримут, а с внутренними врагами они как-нибудь справятся. Мардук сражался с такой энергией, которая и самого его пугала до дрожи. В нем ожили имена Таргуниаша и Цуклати — похожих на Маккавеев героев, которые несколько столетий назад боролись против аппаратов; он произносил эти имена вслух. Теперь он понял, чего хотели они оба. И перешел на их позицию. Ему казалось, будто с его глаз спала пелена. Как рабочим инструментом, упорно преодолевающим сопротивление материала, как рубанком, скользящим по сучковатой доске, — так он распорядился своим консульством. Все было правильно. Он же страдал, не понимая, какое благо творит.
Он постоянно думал о людях, которые когда-то бросались в машины, чтобы уничтожить этих чудовищ: о погибших в Кале, о Таргуниаше и Цуклати.
Действовал консул беспощадно: решительно и быстро. Ударили морозы. Мардук с преданными ему людьми сновал между не доверяющими друг другу бранденбургскими ордами, с одной стороны, и отрядом Цимбо, с другой, — всегда после очередной вылазки возвращаясь в Ганновер, в свою штаб-квартиру. Эти места пришли в запустение, лишь немногие поселенцы все еще оставались здесь; ландшафт теперь, как и прежде, казался отрезанным от цивилизованной жизни. Недели через две после бегства Анжелелли и измены его охранников Мардук — впервые с тех пор — заехал верхом в болото к югу от Гриндервальда[51]. Дней через десять он вернулся туда вторично. В пустынной местности вокруг его прежнего лагеря распространился слух, что консул снова здесь. Воины Мардука искали надежных товарищей и особенно не таились. Консул ведь объяснил им, что нужно собирать людей, не падать духом.
Мардук и сам искал, собирал людей — в окрестностях своего бывшего лагеря. Некое смутное ощущение не давало ему расслабиться, подгоняло. В чем оно выражалось? В сознании, что нужно завершить начатое. В минуты передышки консулу вспоминался Ионатан. Как его столкнули с лестницы. И сразу вслед за тем — Элина. Эта женщина рядом с лошадьми, между лошадьми, повисшая на канате. Лошади роняют с губ пену, воины ерничают. На канате — труп мерзавки Кастель; между двумя другими трупами — эта, еще трепыхающаяся… Дом, в который тогда доставили жертв солдатни, стоит теперь заброшенный; в сенях — черно-бурые пятна крови…
Однажды, когда Мардук, обратив взгляд больших помрачневших глаз как бы вовнутрь себя, входил в длинный бело-золотой театральный зал, который когда-то построил один из местных мимолетных владык и который теперь был набит провиантом бутылками ящиками обрезками труб, рядом с ним прозвучал голос незнакомого человека, держащего в руке пояс: мол, можно ли им принимать в отряд женщин. «Нет», — тряхнул головой Мардук: никаких женщин, только этого не хватало. Они как раз собирались сняться с места, переместить штаб-квартиру дальше — в восточном направлении, поближе к Эльбе; им надо было торопиться. Мардук покинул зал, даже не взглянув на белый пояс, который ему протянул мужчина.
Мардук стоял на холме, на промерзшей земле, перед гигантским скелетом треснувшего ясеня. Порывами налетал ледяной ветер. «Всё в мире когда-нибудь кончается, — думал консул, — я хочу отправиться в путь». Вернувшись в дом, он принялся упаковывать на скамье свой солдатский ранец. Оказалось, тот мужчина положил ему туда пояс, который прежде держал в руке. Мардук хотел было открыть рот, позвать мужчину — но вдруг поднес к лицу левую руку, прикрыл ею рот. Чей же, чей же, чей же это пояс: белый, с серебряным шитьем… Да ведь это — глаза консула расширились — пояс Ионатана.
— Откуда у тебя этот пояс?
— Одна женщина дала мне его; чтобы я тебе показал; она хотела бы нам помогать.
После часа верховой езды они остановились на улице, засыпанной в результате пожара и взрывов; перед низким зданием, на плоской крыше которого лежали обломки обрушившейся соседней башни. Строительный мусор громоздился и перед входом.
Они обогнули эту мусорную гору, и тут на них напала собака. Пока воин отбивался от лающего злобного пса — под конец тот пускал слюну наверху, на недосягаемой каменной круче, — Мардук тряс запертую дверь. Рядом с дверью было маленькое окошко. Мардук вздрогнул, почувствовав, что сбоку кто-то за ним наблюдает. Из окошка высунулась кудлатая женская голова. Бледное худое лицо скривилось и покраснело. Мгновение — и голова втянулась обратно. Мардук забарабанил в филенчатую дверь: «Открывай!» Сквозь собачье гавканье он расслышал какой-то шум внутри и потом, непосредственно за дверью, тихий голос:
— Ты думаешь, я тебе открою. Я не открою.
— Открой. — Теперь он узнал ее, это была Элина. — Почему ты не хочешь открыть?
— Думаешь, я позволю еще раз упрятать меня в тюрьму, ты, собака? Я что, для того родилась, чтобы ты меня мучил?
— Открой, Элина.
— Как же, открою… Сам открывай. Такой опыт пойдет тебе на пользу. Попробуй.
— Я хочу с тобой поговорить, Элина.
— Подожди, я тоже хочу с тобой поговорить. Отойди от двери.
— Зачем? Прогони свою собаку.
— Отойди от двери. До мусорной кучи.
Пока воин гонялся за псом, носившимся вокруг кучи камней, Мардук отошел к ее краю. Дверь распахнулась. В проеме обнаружилась узкая станина в рост человека: на колесах, вытолкнутая из сеней, поблескивающая стеклом и металлом. Наступательный боевой аппарат. Рядом с ним, держа руку на стеклянном рычажке, двигалась та женщина: нахмуренный лоб, сверкающие глаза, рот, который выпускает и всасывает воздух сквозь стиснутые зубы, лишь слегка раздвигая уголки губ. Левая рука вяло свисает вниз. На женщине — белая зашнурованная овчина, как и на Мардуке.
— Ну, Мардук? Как вам теперь? Вот вы стоите. Хотите меня о чем-то спросить. Но сперва, может быть, согласитесь ответить мне.
Мардука пронзила мысль: «Жаль. Она оборотень. Я попался в ловушку. Таков, значит, мой конец».
— Я хотел спросить тебя, что это за история с поясом.
— Теперь, Мардук, вам страшно. Но меня вы отправили в тюрьму, к Кастель. И позволили своим бандам делать с нами, что им взбредет на ум. Вы знаете, чем это кончилось.
— С вами обошлись дико.
— Да неужели? Вы, значит, ко всему прочему еще и трус. Разве вы не обрадовались, когда нас доставили — привязанных к канату, влекомому лошадьми? Разве не стало это для вас особо лакомым удовольствием? То, как мы висели. Ну же, признайтесь.
Крики воина, вой собаки настолько усилились, что оба на несколько секунд замолчали.
— Ты оборотень, Элина. Ты пришла от Ионатана. Я ни о чем не жалею. Я должен был посадить тебя в тюрьму.
— Продолжай.
— А что произошло дальше, не мое дело.
— Не тебе говорить об Ионатане. Упоминать его имя. Ты зверь, зверь. — И она, сняв руку с рычажка, вдруг заплакала навзрыд, прикрыв рот ладонью. Левая рука медленно согнулась в локте; пальцы схватились за грудь.
Мардук воспользовался этим моментом, чтобы — под несмолкающий собачий лай и человечьи вопли — быстро рвануть аппарат на себя, высвободить из дверного проема. Тот покатился вперед, загрохотал по пяти ступенькам крыльца, перевернулся, треснул, брызнув стеклянными осколками и металлическими пластинами. Элина уронила правую руку, спрыгнула на две ступеньки вниз, вслед за аппаратом, беспомощно остановилась, с возмущением глядя на Мардука; слезы все еще текли у нее по щекам.
— Что ж. Ты, значит, добился своего.
Мардук, который секундой раньше, пригнувшись, подбежал к крыльцу, теперь выпрямился, поставил ногу на нижнюю ступеньку:
— Так нам будет удобнее беседовать.
— Сперва — Ионатана. Потом — меня. И кто-то ведь производит на свет таких, как ты…
— Что ты хотела доказать этим поясом?
— Теперь ты задаешь вопрос. Тебе должны были передать, чего я хочу.
— Ты хотела присоединиться ко мне. Скажи сама, Элина: разве ты не заслуживаешь, чтобы я велел прикончить тебя?
Она молчала, долго смотрела на него, больше не плакала; голова ее, словно непроизвольно, поднималась и опускалась. Тихий голос:
— В дом я тебя приглашать не буду. Подожди. Я надену шапку.
Она почти сразу снова показалась в дверях; улыбнулась, не увидев Мардука на ступенях.
Он крикнул из-за кучи мусора:
— Подними руки, Элина!
Она спустилась с крыльца:
— Одну я могу поднять, если тебе так хочется. Другую ты мне связал навсегда. Выходи же!
Она прошла мимо двух освободивших ей дорогу мужчин, шагнула на холодный воздух.
Мардук за ней:
— У тебя при себе нет оружия?
Она прошла дальше, с опущенной головой:
— Ну же. Иди со мной.
Он пропустил ее на несколько шагов вперед, только потом догнал.
— Ты, Мардук, спросил, что я хотела доказать этим белым поясом. А ты не догадываешься, чего я… вообще… от тебя хотела?
— Когда?
— Когда пришла в твой лагерь. Отошли этого человека. У меня нет оружия. Если захочешь меня убить, справишься как-нибудь и сам.
Он велел воину, который уже прикончил собаку и теперь волок за собой на веревке ее окровавленный труп, отойти подальше.
— Ты не знаешь, почему я приходила, Мардук, — она говорила в сторону, кутаясь в овчину, все еще не глядя на него. — Да тебе и незачем знать.
— Тебя подослал Ионатан.
— Молчи, молчи! — Голова медленно повернулась к нему, глаза сверкнули. — Я же сказала, чтобы ты не поминал его имени. Ты не имеешь права. Нет, не имеешь. — Губы ее горько сжались, глаза вновь наполнились слезами. Она отвернулась, всхлипнула.
— Куда ты ведешь меня?
— Идем.
Улица кончилась. Они теперь шли по замерзшему лугу — лед, затянувший лужи, хрустел под ногами. Дальше начинался редкий, тонкоствольный, далеко растянувшийся лес.
— Здесь. Пусть твой человек подождет снаружи. На лугу. Он не должен входить туда с мертвым животным.
Они пошли между стволами, под путаницей штрихов-ветвей. Возле земляной складки, засыпанной сухими бурыми листьями, Элина остановилась.
— Иди сюда.
— Ты устала? Хочешь присесть?
Элина, низко наклонив голову, стянула шапку на лицо. Сказала:
— Дай пояс.
— Вот.
— Нет. Сам его положи.
— Куда положить?
Колени Элины подогнулись; она упала головой в холодную шуршащую листву.
— Что с тобой, Элина?
Она плакала внизу, очень тихо; ее руки перебирали листья:
— Да, вот сюда положи.
Мардук вздохнул, глянул в просвет между стволами:
— Что с Ионатаном?
— Сам видишь. Твой друг… Наш друг… Мой друг… с белым поясом… Ты, Ионатан, всегда подпоясывался белым. И белое пальто, свое белое пальто всегда носил с таким удовольствием…
— Что с Ионатаном?
Она сглотнула, звучно заплакала-запричитала, протянула жалостно:
— Не спрашивай. Ох, ох, не спрашивай.
Он задрожал, это нашло на него внезапно. С головы до ног пробежала дрожь. Он пытался сопротивляться. Но это накатывало от колен и от плеч, подбрасывало его, пригибало книзу. Он встряхнул руки, закружился на месте, дернул себя за один локоть, за другой, потом стал размахивать пустыми хватающимися за воздух ладонями. Когда он откинул голову, чтобы избавиться от комка в горле, что-то швырнуло его на землю, к жалующейся причитающей зарывающейся в листья Элине, — наискось на могильный холм. Над ними обоими взметнулось облако листьев. И так лежал, в своей белой овчине, длинный седой Мардук; берет его с холмика скатился. Консул неистовствовал, простирал руки: «Нет, нет, нет». О чем-то молил Ионатана, называл ласковыми именами, пытался до него докричаться. Потом рывком перевернулся на спину; в руках у него были листья, он растер ими распухшее пылающее лицо. Рывком поднялся, преклонил колени у изножья холмика, на лесном дерне; туловище то сгибалось то разгибалось: консул шепотом беседовал с холмом, снова и снова прижимаясь головой к земле. Мардук хвалил Ионатана, обнимал его, все не мог расстаться с этим песком этим мхом этой сухой листвой.
Дрожь наконец отпустила; он поднял голову, отнял руки от исцарапанного дергающегося лица, на которое налипли листья. Элина, с пустым взглядом, стояла рядом, преклонив одно колено, и протянула ему руку, чтобы помочь встать.
— Забери пояс с могилы.
Он попытался поймать ее взгляд.
— Пойдем, повесишь его там. Рядом… с тем, что там уже висит.
Мардук позволил отвести себя шагов на десять дальше. Там был дуб. С узловатой ветки свисала короткая веревка.
— Сюда он пришел, Мардук. Не знаю, когда. Я все еще лежала без сознания в том доме. Он, думаю, спрашивал обо мне. И о тебе. Ты… где-то скрывался. Я же ничего объяснить не могла.
— И он… повесился.
Ее звучный спокойный голос:
— Он говорил… перед тем, как я ушла… о тебе. И о своей матери. Потому он к тебе и приходил. Он сказал, что не может тебя покинуть. Он отправился в этот лес, когда ты его оттолкнул.
— Как он выглядел, когда его нашли?
— Точно не знаю. Его лицо я еще успела увидеть. Оно было… Мардук, Мардук… Как у человека… горящего в огне.
Ее плечи дрогнули, голос опять стал звонким:
— Он медленно сгорал. Это правда. Я не могла помочь. Я ему не помогла. Если бы я помогла… Если бы — ты…
Мардук стоял тихо. Глаза он закрыл.
А пояс держал в руке. Когда он снова открыл глаза, лицо приобрело сдержанное, мягкое выражение. Он перекинул пояс через ветку, мускулы его опять налились силой, застывший взгляд был устремлен на веревку, пальцы судорожно сжались. Так он стоял. И когда сумел снова заговорить, прошептал (со все еще неподвижными зрачками):
— Вот теперь все кончено, Ионатан. Теперь кончено. — Он повторил эту фразу беззвучно.
Шею он сумел повернуть, сумел обратить застывшее лицо к Элине. И вдруг — повалился-приник к ее плечу. Она поддержала его правой рукой, подставила ему грудь. Он припадал к ее груди; ей пришлось напрячься, чтобы удержать обмякшее оседающее тело. Он был как больной, пораженный сонной болезнью.
Она осторожно опустила его, прислонила к дереву, но туловище не удержалось, а вместе с мотнувшимися руками опрокинулось на промерзшую лесную землю. Грузно лежал Мардук. Но дышал равномерно, черты лица — расплывшиеся расслабившиеся. Элина — на коленях, рядом — заговорила с ним. Тогда он открыл глаза; зрачки уставились в пустоту. Она подложила ему что-то под голову, поправила берет. Он позволил, чтобы она его подняла; и сразу пошел. Она помогала ему идти.
Они вернулись на луг. Человек с собакой все еще стоял там. Молча прошли по хрустящему льду мимо него. Ни слова не сказал Мардук — казалось, еще не проснувшийся — Элине, которая крепко держала его за левую руку. Ряд разрушенных домов… Человек с мертвым псом, плетущийся сзади…
Когда они уже обошли мусорную кучу перед домом Элины, человек вдруг прыгнул, загораживая дорогу; предостерегающе воздвигся перед Мардуком:
— Ты куда?
Тот бросил на него долгий испытующий взгляд:
— Подожди здесь, снаружи. Дождись меня.
Очень медленно поднялся консул на крыльцо, Элина — за ним.
Мардук присел на мягкий стул у стены и долго молчал. Сидел, откинув назад голову, и, казалось, снова и снова засыпал. Голова падала на плечо. Потом его большие глаза стали искать Элину. Она сидела сбоку от него, у окна.
— Слушай, Элина.
— Да, Мардук?
— Что ты делаешь, что делаешь здесь?
— Я здесь живу.
— Здесь жить нехорошо. — Он попытался поймать ускользающую мысль. — Здесь так много мусора. И холодно. Очень холодно. Зима никак не кончается. Что, собственно, ты делаешь здесь?
— Я здесь живу.
— Ты здесь живешь… Ты не должна здесь жить. Ты должна освободить дом, чтобы его снесли. Ионатан мертв. Еще и поэтому тебе лучше уехать. Он был красивым человеком, таким я его знал. И ты простила ему, Элина. Ты ему простила.
Она вопросительно взглянула на Мардука.
— Ты ему простила. Скажи, что да.
— Мне нечего ему прощать.
— Он до самой смерти не понял, что натворил. Когда прогнал тебя.
— Он меня не прогонял.
— Ну как же. Ты ведь сказала… Разве ты не говорила, что умер он в одиночестве?
— Да.
— Значит, он тебя все же прогнал.
— Нет.
— Он, Элина, не понимал, что делает.
— Он меня не прогонял.
Мардук отодвинул затылок от стены, спросил нерешительно:
— Но ты же пришла ко мне в лагерь. Разве нет?
— Да. И ты отправил меня в тюрьму.
— Значит, ты все-таки пришла ко мне.
— Да, но он меня не прогонял.
— Что же тогда случилось?
— Я… Я сама ушла.
— От него? Когда он… как ты выразилась… медленно сгорал?! Ты от него ушла? Нет, Элина, не верю.
— Я от него ушла, Мардук. Уверяю тебя. Я этого не скрываю.
— Так ты его покинула! — Он уставился на нее. Губы у него задрожали. Он оперся локтями о колени. Потом вскинул руки:
— Тогда это ты во всем виновата. Ты покинула Ионатана. Против его воли.
Она процедила сквозь зубы:
— Да.
Ее ногти впились в ладони, глаза сверкнули; рот скривился от ярости и боли:
— Если бы я от него не ушла! Если бы…
Ноги пружинисто вытолкнули тело вверх; она рванулась к двери, прижалась к косяку; застонала, не подымая глаз:
— Знаешь ли, Мардук… Знаешь ли… Это хорошо, что дом стоит прочно. И что я не великанша, что не могу обрушить его. Иначе сейчас я бы это сделала. Я бы уперлась руками, я бы должна была упереться в стены и… И обрушить их.
Она ухватилась за деревянный косяк. Мардук увидел ее обезумевшее лицо, она всхлипывала:
— Ну вались же! Вались!
Потом начала кружить по просторной комнате, то и дело останавливаясь.
Мардук почувствовал, как что-то заставляет его подняться. Какой-то отдельный от него страх дергался-колотился над сердцем. Сам он качнулся в сторону Элины, не мог не качнуться. Дышал отрывисто, словно во сне. Все его движения были сонными. Почему же прежний, знакомый покров не хочет опуститься над ним?..
— Не убегай от меня, Элина. Зачем ты убегаешь. Я ведь не убийца. У меня нет, у меня нет оружия. Я ничего плохого тебе не сделаю. Остановись хоть на секунду. Мне надо тебя догнать. Чтобы посмотреть на тебя. Я ничего плохого тебе не сделаю. Не убегай. Я должен тебе что-то сказать. Ты мне должна что-то сказать. Вот. Ты стоишь. Стоишь, наконец. Сядь. Я стоять не могу.
В нем что-то темно дребезжало: окна какого-то города, под раскатами далекой битвы. И это не прекращалось. Звуки доносились как бы из-за горы. Не причиняя страданий.
— Дай мне увидеть твое лицо, Элина.
— Зачем тебе мое лицо?
— Я должен его увидеть.
Дребезжание смолкло. Теперь Мардук ощущал покой своих мышц, постепенное иссякновение страха, глубокую, почти гнетущую умиротворенность сердца. Каким же мягким был окутывающий его покров сна! Он, Мардук, принял этот покров, не противясь. Теперь он мог сидеть рядом с ней. Он мог, сидя рядом с ней — повернувшейся к нему спиной, — видеть сны. В нем ткалось сновидение:
— Однажды я уже сидел рядом с тобой, Элина. В моей цитадели. В городе. Я был консулом. Если хочешь отмстить мне, давай. Я не могу этому помешать. Прислонись ко мне. Ох, прислонись!
Она медленно обернулась. Вздрогнув, пробормотала:
— Зачем? Зачем я буду к тебе прислоняться?
И потом склонила голову к нему на грудь, задрожала-застонала сильнее.
— Прислонись ко мне, Элина.
— Не могу, Мардук. Зачем мне к тебе прислоняться. Я могу, я могу тебя… Да… обнять.
И прижалась к нему. Приник головой, отклонившись от стенки, к ее голове. Он. Все так же сонно держал ее, щурился ей в волосы:
— Ты сама это делаешь. Сама.
— Делаю… Да, сейчас. Но и ты — тоже. Ты позволяешь мне тебя обнимать.
— Я не хочу. Это не имеет смысла.
— Сжалься надо мной, Мардук. Посмотри на меня.
Чернота побежала вверх по его затылку и голове. Мозг наполнялся плотной, все более плотной чернотой. Побелевшие губы проговаривали не вполне осознанные слова:
— Из окна. Я выпрыгнул из окна. Держи меня. Крепче. Я падаю.
Она трясла его. Тело было обмякшим. Голова покоилась у нее на плече. Дотронувшись до плеча, она обнаружила влагу. Свершилось: Мардук — у нее на плече — плакал.
Приподнять его голову она не могла. Сквозь него снилось: «Я падаю. Вдоль следа колеса. Вдоль дороги в полях».
Он шевельнулся. Расправил плечи. Она смотрела в его расширившиеся зрачки. Он уже знал, что шел по ее следу со времени лагеря в Линдене, с момента, когда отправил ее в тюрьму.
Она держала его очень крепко, изучала заросшее щетиной потухшее лицо. Выдыхала-настаивала:
— Мардук. Прости. Посмотри на меня.
— Я смотрю.
Его жесткая щека у ее щеки, шея подалась назад:
— Искусительница!
— Не искусительница. Я не змея. Смилостивься над собой. Пожалей себя. Пожалей… меня себя.
Он высвободился. Пристально посмотрел ей в глаза. Встал на ноги; пробормотал, сильно побледнев, глядя на нее сверху вниз:
— Сейчас, сейчас, сейчас… Элина! Сейчас упаду!
И качнулся вперед-назад. Грохнулся, как подкошенный, навзничь: опрокинул стул, увлек его за собой. Лежал на полу, поверх спинки стула. В глубоком беспамятстве. Стул она из-под него вытащила. Приложила ладонь к его рту: ощутила теплое дыхание. Щеки у него побелели, рот раскрылся.
Уже второй раз лежал он перед ней. Она пощупала под головой. Крови не было. Она подложила ему под голову свою шапку.
Потом, вздрогнув, поспешно подошла к двери, прислушалась. Воин все так же стоял возле мусорной кучи, он ничего не слышал.
И когда Элина шаг за шагом вернулась назад, когда, возвращаясь, рассмотрела, как Мардук лежит на половицах в ее доме — серое бородатое лицо, длинное тело в белой овчине, — она вдруг, откинув голову и взмахнув руками, упала на него, поддавшись дикому-блаженному чувству. Мех она с себя сорвала. Кофту, сорочку сорвала со своей груди, прижалась оголенной кожей к его холодной влажной овчине. Тесно прижалась к нему всем телом, руками-ногами, обвила его, придавила собственным весом. Не обращая внимания, что с ним происходит. Гладила ему руки, приоткрыла овчину, поцеловала колено. Она распахнула-рванула овчину. Перецеловала все ребра, приникла, потерлась грудью о его грудь.
Разгоряченная, подскочила к окну. Открыла раму бесшумно-быстро, набрала пригоршню снега, снова закрыла окно; согрела снег во рту, подула на него; подбежав на цыпочках к Мардуку, встав на колени, принялась растирать снегом его лоб веки губы.
Для нее было душераздирающим счастьем, когда во сне он выпятил губы, лизнул снег. Она дала ему вдосталь насосаться. Держала снежок во рту. Он сосал из ее рта.
СПУСТЯ ЧАС Мардук вышел на крыльцо, отослал того человека. Сам, с Элиной, медленно побрел вслед за ним по улице. Смеркалось. Они прошли по лугу, затем через лес. На выходе из леса — тот, впереди, был уже едва различим — колени у Мардука подогнулись. Он опустился на землю. Полосы тумана наплывали от ближней реки. Мардук сощурил сумрачные глаза, повернулся к Элине.
— Красивая жизнь, — шепотом сказал он, — красивые деревья, красивый туман!
Она помогла ему встать, он погладил ее плечо.
— Почему ты так смотришь на меня, Мардук?
— Я не думал, что такое возможно.
Ее глаза сияли; он все еще боялся впасть в беспамятство и потому отвел взгляд от этих опасных глаз.
— Красивый туман, красивое дерево, красивый… — он привлек Элину к себе, — человек. Человек красив. Красивы его волосы. И пальцы. И уши. И шея.
— Так ведь все это всегда было.
— Человечьи волосы, человечья ладонь, искалеченное плечо! Как же я виноват перед вами…
— У меня есть еще одно плечо, Мардук.
— Ты, здоровое плечо, и ты — бедное, пострадавшее, — Мардук просит у вас прощения!
В болотах к югу от Гриндервальда Мардук снова принялся за свою работу. В этом районе желающих присоединиться к отряду не находилось: из-за опасности такого рода работы и сомнительной славы консула. Чтобы достигнуть ощутимого результата, нужно было отнять оружие у Цимбо и перешедших на его сторону воинов. Ганноверский отряд Мардука потерпел ряд неудач. Действовал с переменным успехом. Хрупкая Элина сражалась вместе с мужчинами.
Во время крупной диверсионной операции, которую возглавлял консул и которая закончилась уничтожением почти всего тяжелого оружия, принадлежавшего бандам (бывшим воинским ордам) на восточном берегу Эльбы, Мардук — сильный и хладнокровный, как благородный олень — перед каждой вылазкой сам снаряжал Элину. Они все носили зеркальную одежду и могли предпринимать что-то только в ясные солнечные дни.
Однажды, когда Мардук поправлял на панцире Элины зеркальные чешуйки (расположенные, подобно черепице, перекрывающими друг друга рядами; их надо было настраивать в зависимости от освещения, поворачивая, как корабельный парус), она приоткрыла уже застегнутый воротник и подняла с лица забрало.
— Стой спокойно, — попросил Мардук.
Она сбросила шлем, отошла от Мардука, заперла изнутри дверь комнаты:
— Не о панцире… Не о панцире думай. Обо мне!
— Мы сражаемся, Элина.
— Сражаемся. Но сражаемся-то мы. И потом, за что мы сражаемся?
— Ты сама знаешь.
— Я, среди прочего, — за тебя. Ты должен меня познать.
— Не сейчас, Элина.
— Сейчас. А то когда же? Прямо сейчас.
Когда они обнялись на соломе, он будто впервые увидел ее глаза, руки. Она, обхватив жестко-жилистое волосатое тело, бормотала:
— Нет во мне ничего, что бы не принадлежало тебе. Завладей всем. Все-все возьми! Без остатка.
Она нырнула в него, как в воду, размякла-растворилась.
Он выдохнул:
— Не называй меня больше Мардуком. Кто он вообще такой?
Она едва не умерла в его объятиях, хотела умереть.
Он лепетал, уткнувшись в ее ключицу:
— Я буду жить вечно. Буду жить вечно!
БОЛЬШАЯ диверсионная операция, предпринятая в районе Хельмштедта и Гарделегена[52], в результате которой изменившие консулу банды потеряли почти все свои тяжелые орудия, уменьшила число соратников Мардука наполовину. Тогда же погибла и Элина. Когда она, невидимая, направила оставшийся без охраны гигантский огнемет (вроде тех, что были в ее тюрьме) на проходящую мимо группу вражеских предводителей — с непростительным легкомыслием, ведь ничто не мешало ей просто уничтожить аппарат, — пламя перекинулось на нее, испепелило и ее, заодно с теми мужчинами.
Мардук подгонял вернувшихся. Нужно было торопиться. Теперь Цимбо, который еще владел оружием, обладал громадным преимуществом по сравнению с прочими бандами и мог легко подчинить их своей власти. Люди Мардука во время последней операции захватили мало аппаратов, их зеркальная броня сильно пострадала. Попытка атаковать лагерь Цимбо, прекрасно укрепленный, была отчаянным риском.
И попытка эта не удалась. С самоубийственным мужеством сражались атакующие — горстка человек в пятьдесят, еще сохранявшая верность Мардуку. Как машина, как локомотив, который не думает о собственной безопасности, а просто несется вперед по рельсам и, столкнувшись с другим поездом, разбивает его и себя: так же и они с отчаянной смелостью устремлялись в атаку (часто — ясно различимые в своей поврежденной зеркальной броне) и изничтожали, ударами или выстрелами, чувствительные потроха аппаратов, до которых им удавалось добраться.
Мардук направился туда, где стояла машина, о наличии которой он догадался по особым шлемам и защитным плащам обслуживающего персонала. Но недалеко от этой машины — чего он не знал — располагалась вторая, такая же.
Шагая по замерзшей глине, этот суровый долговязый человек внезапно почувствовал, что ему трудно идти: что-то будто оттягивает его колени назад, прижимает подошвы к земле. Но ему надо было вперед; он собрался с силами, попробовал, повернувшись боком, пробиться таким образом. Потом, на секунду расслабившись, сделал рывок, чтобы или прорваться, преодолеть незримое препятствие, или отскочить от него. И почувствовал: что-то (сперва пружинисто, потом — скорее вязко) удерживает его на месте. Он понурил голову, клонил-вклинивал колено вниз. Это получалось. От напряжения лицо и шея раскраснелись, опухли. И медленно-медленно Мардук это одно колено согнул. Сумел медленно-медленно — как если бы хотел сняться с места и полететь — отделить от туловища одну руку. Он будто преодолевал сопротивление камня. Другое колено консул тоже согнул, чтобы опуститься на землю. Но что-то удерживало его за грудь. Верхняя часть туловища была так тесно и крепко зажата, что он, пытаясь высвободиться, приподнял ноги, оторвал обе ступни от земли. Весь как-то криво извернувшись, он глянул на них, вниз, — и охнул: его ступни косо висели на высоте в несколько пядей над жесткой глинистой поверхностью. Один ботинок соскочил с ноги и тоже завис над землей: стоял, отчетливо различимый, в воздухе, на носке, — под босой белой стопой, вяло шевелящей пальцами. Мардук парил. Он медленно оседал, опрокидывался. Но как ни напрягал силы, далее после многих часов упорной борьбы, пинков в пустоту, попыток найти опору он так и не приблизился вплотную к земле.
Наклонившись вперед, завис он над землей, как в падении: его тянуло вниз, но достичь земли он не мог. Руки — согнутые в локтях, отнимающиеся, инертные — лежали как на подушках, и вместе с тем словно зажатые в тисках. Даже ни одного из растопыренных пальцев не мог он согнуть. И когда Мардук в очередной раз предпринял яростную попытку перевернуться, его остановила ужасная боль. Он исхитрился взглянуть на левую руку. Оттуда, оттуда исходила жгучая — впору зареветь — боль. Пальцы, он видел, неестественно напряжены, отогнуты назад, к тыльной стороне ладони, — но такие же прямые, как раньше. Они все сломаны, вывихнуты… Мардук тихо застонал.
Он боролся со своими веками. Роговица у него засохла, веки же — веки не закрывались. Ох, если бы он мог их закрыть! Он совсем перестал двигаться, боролся теперь только с этими маленькими мышцами: с веками. Миллиметр за миллиметром заставлял их опускаться все ниже, пока не остались лишь совсем узкие щелки. Теперь — какое счастье! — он ничего не видел.
За его лобной костью шебуршились мысли: «Они… они… они подловили меня. Теперь я в руках у Цимбо. Я пропал. Я в руках у преступников. Все было напрасно». Горячая яростная безымянная боль накатила на него. За бликующими полосами зеркального забрала дрожало наливающееся синью распухшее лицо. Щелки между веками наполнились слезами. Грудная клетка, горло пытались всхлипнуть. Но только хриплый стон вырвался из-за стиснутых зубов. Элина умерла. Почему он не бежал вместе с ней куда-нибудь, на запад, на юг, не стал там с ней жить? Почему не захотел просто жить с ней? Нежная Элина погибла, ни за что ни про что, ушла во тьму в пустоту, и он сам скоро отправится следом… Ионатан тоже умер…
Мысли беспорядочно разбухали за его лобной костью. Там был разрастающийся лес, лошади с пленницами, привязанными к канату; этих женщин тащили вниз, на бесконечно длинном канате, над колеей в поле…
С трудом втянул он в легкие воздух. Зеркальная чешуя царапала ему шею. Эту чешую он хотел бы с себя сорвать. Он трясся, дрожал, пытаясь добраться до своих уже мертвых ладоней, но не находил к ним дорогу. Хотел позвать черного капитана, Анжелелли. Язык не слушался.
Заколочен-впряжен в подобие саркофага был он.
И неосознанно плакал, все безутешнее, — об Элине. Как попало опрокидывались в водопад, на мельничное колесо, его мысли. Ратуша заснеженные равнины лошади. И снова, и снова — Элина.
Его рот сосал. Точнее, он сам сосал, цокая согреваясь лепеча ворча причмокивая, — сосал то, что ему вкладывали в рот. Элина вкладывала ему что-то в рот, поила его. Он что-то посасывал и храпел во сне…
В глубоком обмороке — висящее, медленно оседающее тело: уже и грудная клетка не расширяется, и сердце замедлило удары.
Наступила ночь. Ботинок так и висел, носком вниз, рядом с подогнутой ногой. Тогда-то и замерзли медленно стекавшие слезы под забралом, на неподвижном лице; а чуть позже и веки смерзлись. Две тонкие корочки льда легли на губы, на распахнутый рот. Изморозь покрыла язык. И выстлала глотку.
Под утро люди Цимбо стали проверять аппарат, передвинули его на другое место. Тогда, незримое в тумане, тело второго консула с глухим стуком шлепнулось на замерзшую землю. Зеркальная броня разлетелась вдребезги. Вспугнутые шумом воины Цимбо увидели на поле странное черное пятно. Подобравшись поближе, разглядели: то было человеческое тело, неподвижно стоящее на земле — на четвереньках, как зверь. С головы свисали размотавшиеся чешуйчатые ленты. Очень медленно падали из открытого рта сгустки крови.
Под телом уже образовалась черная лужа.
ЦИМБО не допустил распространения слухов о смерти Мардука. Узнав, что бранденбургские орды остались без оружия, он велел самой сильной части примкнувших к нему, вооруженных аппаратами воинов атаковать лагерь бранденбуржцев под Магдебургом. Он и сам со своей ордой незаметно последовал за ними. И как только его воины собрались в заболоченной речной долине ниже лагеря бранденбургских военачальников — к которым Цимбо уже успел присоединиться, — он отдал собственные войска в руки противника. С его помощью людей, относившихся к нему с наивной доверчивостью, разоружили и взяли в плен. Ближе к вечеру их всех согнали в одну кучу, хотели — издевки ради — послать к Мардуку. Тут-то Цимбо и выложил свою козырную карту. Он показал бранденбуржцам окоченевшее тело консула.
Глубоко потрясенные, стояли они, с факелами, перед трупом — перед непривычно, жутко искривленным телом, на котором Цимбо продемонстрировал мощь своих аппаратов.
Военачальники совещались всю ночь, но не пришли ни к какому решению. Вернувшись к Цимбо, потребовали, чтобы он либо уничтожил большую часть своего оружия, либо передал это оружие им. Они все возненавидели Цимбо, потому что тот убил Мардука. Посягать на жизнь консула — не его это было дело. Они вели себя очень сдержанно, беседуя с плосконосым негром, который сразу по окончании разговора спрятался за спинами верных ему людей, за стеной из неодолимых аппаратов. Цимбо чувствовал, что бранденбуржцы скрежещут зубами от ярости. И с улыбкой пообещал отдать им оружие. Только, дескать — учитывая угрозу, исходящую от Ганновера и от Гамбурга — уничтожать эти аппараты было бы неразумно.
Между Штендалем и Виттенберге проходили большие собрания орд, под Штендалем — собрание их предводителей. Там появился и Цимбо, лишь изредка поглядывавший по сторонам сквозь узкие прорези глаз: смиренный невозмутимый скользкий, как всегда. Бранденбургские предводители дивились его коварству и его гигантскому росту. Негр пробормотал, что отнюдь не требует от них рабской покорности, а хочет лишь, чтобы его выбрали консулом. Он, дескать, был послан англичанами, чтобы подчинить эту страну Кругу народов, однако вскоре его намерения коренным образом изменились. Теперь он собирается продолжать политику Марке и Мардука.
Тело Мардука было забальзамировано. Под Штендалем Цимбо пришлось поклясться перед окоченелым телом (Мардука забальзамировали в той самой искривленной позе, в какой он нашел свой конец, обрушившись сверху на поле): он-де будет продолжать традиции, сложившиеся после Уральской войны, будет поощрять территориальную экспансию бранденбуржцев и уничтожит фабрики Меки, как только это станет возможным. Недовольство в ордах не улеглось ни после этой клятвы, ни в ходе последующих дискуссий. Оно продолжалось до тех пор, пока Цимбо не узаконил свою власть двумя акциями: во-первых, под Лауэнбургом он быстро и жестоко разгромил перешедших в наступление гамбуржцев; и, во-вторых, вернувшись из этого похода, подавил мятеж двадцати предводителей орд.
ЕЩЕ ДО ОКОНЧАНИЯ ЗИМЫ Цимбо обосновался в берлинской ратуше. Он стал третьим консулом Бранденбургского градшафта — и первым, который родился и вырос не здесь. К моменту, когда хитрый властолюбивый африканец ступил в зал ратуши и начал обживать это помещение с пирамидой из черепов (к которой добавил кости убитых им оборотней и предводителей орд), воинственные бранденбуржцы уже опять вырвались из своих тесных границ, опять через Штендаль и Виттенберге устремились на Ганновер — и в результате ряда успешных операций очистили от гамбуржцев Люнебургскую пустошь. Еще зимой вслед за ними потянулись массы переселенцев, прежде бежавших за границу, под защиту фабрик Меки. Цимбо сам укомплектовал еще сохранявшиеся фабрики Меки надежным персоналом — мужчинами и женщинами, ранее сопровождавшими его в боевых походах, — и наладил работу этих фабрик, так что огромное количество людей, недовольных прежним режимом, которые в свое время бежали на восток и занялись там обработкой полей, смогли теперь вернуться на запад и вступить в действующую армию.
Опасные перемещения орд на границе с Гамбургским приморским градшафтом возобновились. Вместо фанатичного, но склонного к уравновешенной политике Мардука теперь в центре Бранденбургской империи сидел ренегат, изменивший Кругу народов: человек властолюбивый лживый жестокий.
Большие континентальные центры к югу и к западу от Берлина мечтали искоренить «бранденбургскую чуму»: усмирить эту землю, которую считали неотъемлемой частью мирового сообщества. Их возмущение, вызванное страхом, оставалось бессильным. То был последний порыв издыхающего существа.
КНИГА ПЯТАЯ
Бегство из городов
НЕУДЕРЖИМО — на всех континентах Круга народов — развивался послеуральский синдром. Вооруженные конфликты между градшафтами были шумными и опасными; подспудно же заявляли о себе другие мощные тенденции. Жаркий африканский континент, заполненный неустойчивой человеческой массой, почувствовал их первым. Как бранденбуржцы нападали на западных соседей, так же и здесь нападали на городские центры, но, в отличие от тамошней ситуации, — сразу со всех сторон. Гигантские африканские земли, равнины горы рощи речные долины, так и не обезлюдели полностью. Оттуда изливались все новые человеческие массы; города же отправляли лишнее население в сверх-плодородные саванны и девственные леса, откуда эти массы периодически возвращались, грозно ворча. Процесс ослабления и вырождения городских масс здесь никогда не заходил слишком далеко: африканские города на западном восточном южном побережье, на берегу Средиземного моря, так сказать, постоянно подпитывались, или орошались, притоком населения из диких глубинных районов.
Хлебные деревья, масличные пальмы, арбузы в передышке не нуждаются, они и в то время росли в немыслимом изобилии. В большой нильской долине колосились на полях рис пшеница шестирядный ячмень. Сорго созревало повсюду, от Египта до Капских гор. Птицы — аисты выпи попугаи цапли сизоворонки — водились во множестве; попадались леопарды и львы; в банановых зарослях обитали рыжеватые кистеухие свиньи и антилопы. Серо-белые слоны бродили стадами, питаясь желтыми круглыми плодами пальм. Целые полчища жадных обезьян сидели на деревьях. Дожди бури жара… Городские жители (инертные, ослабленные гашишем и опиумом, новейшими ядами) содрогались от одного вида тех человекозверей, что приходили к ним из лесов и пустынь. Пытались их прогнать, пытались сделать послушными, принимали к себе, поручали им охрану городов. Но городские центры, один за другим, оказывались разрушенными этими дикарями. Существа, занесенные в город из лесов, обходились со слабыми беспомощными горожанами поистине сатанинским образом. Были города, которые довольно быстро добровольно подчинялись власти сильных хитрых племен — и так же быстро злокозненные высокомерные дикари ломали, разрушали все структуры доверившегося им города. В результате сотни тысяч бывших горожан бежали в безлюдные местности, узнавали на своей шкуре, что такое день ночь буря жара дикие звери, — а затем все-таки погибали. Население этого жизнелюбивого жаркого континента двинулось из градшафтов на плодородные земли задолго до того, как на северном и западном континентах сложилась ситуация, когда градшафты загнивают параллельно, бок о бок, и еще пытаются друг с другом сражаться. В Южной же и Северной Америке большие градшафты, наполненные всяческими сокровищами, напоминали дырявые бочки, уже не способные удержать содержимое. Повсюду — отбивающиеся от врагов (или пока устойчивые) сенаты, правящие роды, тираны, которые держат в руках бразды государственного правления, однако не знают, куда направить коней.
НАД ГОРИСТЫМ северо-западным побережьем Северной Америки — в то время, когда старый континент пристально следил за политикой бранденбургского консула — занималось зарево пожара. Еще в период Уральской войны атакующие азиаты, монголоиды и представители других сибирских рас, отплыв с японских островов — Кюсю Сикоку Хоккайдо Сахалина Формозы, — переправились через Тихий океан. Хотя их было всего несколько тысяч, они захватили старый западный градшафт Франциско и, к северу от него, — Портленд на реке Колумбия; после чего, переправившись через Большое Соленое озеро, продвинулись до Шайенна и Денвера. Застигнутые врасплох сенаты почти не оказывали сопротивления. Все мужчины и женщины из этих городов, которые могли бы их защитить, находились в тот момент между Уралом и Волгой, сражались в авиационных эскадрах.
Японцы, успевшие изгнать или истребить правящие семейства, после затухания войны не покинули североамериканский континент. Они сидели там — уже не по поручению своих народов, но с их одобрения, на собственный страх и риск, как бы в насмешку над западными людьми — и с любопытством приглядывались к чуждым для них обычаям этих больших городов. И вот когда азиаты, под защитой своего оружия, уже прожили сколько-то лет среди тамошних праздношатающихся вяло-расслабленных бестолковых народных масс, они задумали окончательно погубить североамериканские города вместе с окружающей их территорией. Человеческие массы, которые постоянно вливались в эти большие западные города-государства — работали там, наслаждались жизнью, паразитировали, производили потомство, — происходили из прерий Небраски Дакоты Невады: то были остатки белых, метисы, самбо, потомки негров и смешавшихся между собой индейских племен. После распада Круга народов всё в этих городах следовало бы организовать по-новому. Но под верховной властью монголоидов жизнь в крупных центрах на тихоокеанском побережье вскоре совсем застопорилась. Азиаты оказывали постоянное давление на туземную администрацию Франциско, Портленда и других оккупированных ими городов. Последние влиятельные местные семейства, чьим фамильным достоянием были технические секреты, еще удерживали в своих руках фабрики Меки и пытались наладить контакт с массами. В городах — дезорганизованных, голодающих, все сильней разлагающихся — происходило брожение. Люди чувствовали себя пленниками в чужой крепости или осажденными: враги находились среди них. Подстегиваемые яростью праздные толпы слонялись по гигантским проспектам — плохо представляя себе, что творится за пределами города — и искали союзников.
Среди масс преобладала древняя индейская вера в некую добрую и злую силу; народ доверял гаданиям по земле, по пеплу или птичьим костям. В Дакоте возникли слухи (и быстро распространились по западному побережью): надо, дескать, бежать из городов — на север, в Канаду, в страну ирокезов, на изрезанное побережье, на архипелаг, состоящий из больших островов, в горы Юкона. На фабриках Франциско стали появляться мужчины из западных городов, которые разбивали красные круглые странного вида камни, принесенные ими с родных гор, другими, белыми камнями — и, глядя на осколки, рассказывали поразительные вещи о ближайшем будущем, проповедовали исход на север. Как в Бранденбургском градшафте, так же и в этих городах бесправные люди начинали борьбу, охотились на своих врагов, выслеживали их, прибегали к хитростям и к дикой жестокости, создавали воинственные тайные союзы. О войне Мардука с Кругом народов здесь хоть и смутно, но знали; само имя Мардука служило для непокорных тайным паролем. Азиаты тоже слышали это имя, подсмеивались-издевались над горожанами: «Мардуки!»
Они перестали смеяться, когда в один прекрасный день во Франциско и Портленде все продовольственные запасы, в том числе и их собственные, стали добычей огня. Перед азиатами встала дилемма: обречь миллионы людей на голодную смерть или отказаться от господства. Они немедленно послали сообщения на запад, на свою родину. Оттуда их успокоили: мол, неужели они испугались — они, управляющие делами американских дикарей? Желтолицые удвоили охрану вокруг городов.
Через три недели после уничтожения продовольственных складов, во Франциско и Портленде — в один и тот же день, — взлетели на воздух сами пищевые фабрики. На фабрики, видимо, тайно пронесли взрывчатые вещества. Одновременно произошло нападение на резиденцию желтолицых: дело кончилось тем, что весь город устремился на штурм этого здания. Не прошло и часа после взрыва фабрик, как первые группы испуганных, рискующих жизнью людей побежали от фабричных пепелищ к зданию ратуши, которое чужаки окружили лучевым барьером. Мятежники, полуобнаженные опустившиеся люди, шли на верную смерть: словно каннибалы, возненавидевшие сами себя. Они задыхались под воздействием смертоносных лучей, падали на желтый поблекший луг, окружавший здание ратуши. Вслед за ними на штурм бросались новые массы. Было много опоздавших, которые сперва кинулись на окраины, убедились там, что они, как и прежде, пленники города, — и только потом двинулись к центру. Резиденцию окружал теперь кольцеобразный вал из трупов, который с каждой минутой становился выше. Грязные оборванцы, беременные женщины, раздраженные неистовствующие мужчины понимали, что никто над ними не сжалится и что лучшее, что они могут для себя сделать, — это подохнуть прямо здесь и сейчас. Привыкшие к опасности воины — члены тайных союзов — пока держались на заднем плане и только подстрекали толпу: «Схватите их, схватите их!» Эти крики в течение многих часов волнами накатывали на тихую резиденцию азиатов. Вал из трупов, который со всех сторон окружал стоящее посреди луга здание ратуши, вырос уже настолько, что преодолеть его можно было лишь с помощью лестниц.
Тогда-то члены тайных союзов незаметно смешались с толпой. Внезапно посреди всего этого бедлама раздался грохот: грохот и удар взрыва. Воины, действуя поодиночке и используя гору трупов как прикрытие, перебрасывали через нее гранаты, которые применяли и утром, для нападения на фабрики. Азиаты, хоть и были раздражены, присутствия духа не утратили. Они поняли, что угнетенные массы решились на последнюю крайность.
И тут они развели в стороны железные ворота ратуши. Угнетатели вышли из ворот — отчетливо видные тем, кто в тот момент испускал последний вздох вверху, на валу из трупов. Но видеть их можно было лишь несколько секунд. Они меняли свой цвет в зависимости от почвы, по которой ступали, и от заднего плана. Мерцающие серо-зеленые тела: окруженные катящимися, вспыхивающими, мечущими молнии аппаратами. Очень быстро, едва касаясь земли, пересекли азиаты полосу жухлой травы перед зданием. При их приближении стена трупов задымилась, начала тлеть спекаться. Атакующие за стеной отступили. Но — лишь ближайшие. За их спинами колыхался весь город. Прорвавшись сквозь дымящуюся оплывающую трупную стену, пробившись между горящими людьми, то и дело останавливаясь и численно уменьшаясь в результате очередного громоподобного удара, но двигаясь все быстрее, японцы — зеленоватые мерцающие тела — разбежались во все стороны. Они очистили почти весь город, освободили от бунтовщиков улицы. Они летали над главными магистралями, сбрасывали вниз бомбы. Но успокоить горожан не смогли: те перемещались вслед за ними, вновь скапливались на площадях, окутанных облаками дыма.
Азиаты в мерцающих униформах продолжали эту работу до вечера. Уже в темноте они повели самолеты на посадку над тлеющими фабричными руинами, приземлились во внутреннем дворе ратуши.
Форму они сбросили, поспешили к горячим плавательным бассейнам. Хихикали, обменивались нитками. Жены подносили им вино; бежали через весь дом, обнимали своих мужчин. А когда супруги выпустили друг друга из объятий, раздались удары тамтама. Летчики — в пестрых длинных одеждах, с цветами в руках — медленно направились в большой зал на первом этаже, зал заседаний. На стене висело красочное изображение Будды. Они возложили цветы, поклонились до земли, вышли. Потом серьезно, молча сидели в разукрашенной обеденной зале, за низенькими столиками, пили ели. Едкий стесняющий дыхание дым проникал сюда с огромной площади, хотя все окна и двери были закрыты. После получасового молчания сидевший во главе большого стола бритоголовый человек сделал знак двум только что вошедшим певицам с лютнями, чтобы они покинули помещение.
Подперев рукой подбородок, он взглянул на мужчин, сидевших с ним рядом:
— Сколько лет моим друзьям? Они еще очень молоды. Стоит ли сожалеть, что они покинули родину, перелетели сюда через океан? Они еще очень молоды, и сожалеть тут не о чем. В каком случае то, что происходит с человеком в молодости, достойно сожаления? Когда оно затягивается слишком надолго.
Опять наступила пауза, затем коренастый Яри окинул себя взглядом:
— Спасибо, что ты это сказал. На мне сейчас пестрое платье: такое носят победители. Я хочу и дальше оставаться победителем. Ты объяснил, что я должен делать.
Мужчины за столами перешептывались и кивали друг другу. Мало-помалу все они поднялись на ноги. Не казались больше серьезными. Улыбались. Один из них крикнул:
— Пусть войдут певицы!
Бритоголовый сиял. И когда пять девушек — грациозных, с алыми шарфами — заскользили, посверкивая глазами, между столиками, молодые люди начали хватать их за руки. Перед сбившимися в кучу летчиками, едва ли еще способными держаться спокойно, которые присвистывали шептались хихикали, девушки пели — вдвоем втроем впятером.
Часа через два, при свете полной луны, эти мужчины пронеслись по воздуху над погрузившимся в немоту, озаренным пламенем пожаров градшафтом. Бесшумно уничтожили свои же заграждения по внешнему периметру города и полетели на запад, к первобытному шумящему океану.
Волны, волны — мерцающие катящиеся заглатывающие друг друга поверхности… Усиливающийся попутный ветер… В те дни азиатские гарнизоны исчезли из всех американских городов.
А вдоль побережья, на север, устремились еще остававшиеся в живых человеческие массы, напоследок опустошив брошенные ими города. Предводители союзов, теперь уже не тайных, соблазнили людей возможностью заселить свободные земли. Неваду Вашингтон Орегон Айдахо они оставили за спиной, вступили пешим ходом в Колумбию; заполнили, увлекая за собой жителей попадающихся по пути городов, всю территорию между ее богатым островами побережьем и безлюдными Скалистыми горами. Переселенцы продвинулись и в Юкон, где высится ледяная вершина горы Святого Ильи[53]. Некоторые даже сумели пройти через горный перевал на восток, увидели раскинувшееся внизу озеро Атабаска. Тысячи по дороге теряли силы и поворачивали обратно. Но предводители, верившие камням и земле, неудержимо стремились вперед, воодушевляли людей. Без недоверия, а часто и с радостью принимали их остатки некогда населявших северо-западное побережье первобытных народов: живущие в маленьких деревнях тлинкиты хайда цимшианы беллабелла помогали им, указывали дорогу. В ближайшие годы очень много переселенцев обнищало или погибло в результате несчастных случаев. Резкий переход от налаженной системы обеспечения всех потребностей, существовавшей в гигантских городах, к такой ситуации, когда человек оказывается один на один с дикой морской стихией, вступает в борьбу с животными, отличался крайней жестокостью. Рубка деревьев, охота на лосося с помощью копий и ловушек, ловля наваги корюшки палтуса (между островами, в проливах Диксон-Энтранс и Чатем), а также облавы на медведей: вот в чем заключалась теперь жизнь. Выпить сырой теплой крови, съесть сырую печень — такие вещи считались священнодействием. Мардук уже умер, в ратуше Бранденбургского градшафта сидел властолюбивый Цимбо, когда с американского северо-западного побережья стали поступать первые глухие известия — предупреждения и угрозы, — касающиеся этих ново-индейских орд, возглавляемых пророками.
ОДНАКО КРУГ НАРОДОВ, к тому времени уже возродившийся и как раз начавший укрепляться, не сумел справиться ни с одним из двух очагов напряженности — ни с бранденбургским, ни с западно-американским. В лондонском сенате неожиданно появились американские представители. В этом охваченном подспудным брожением градшафте северо-западной Европы они чувствовали себя как дома. Их, как они объяснили, послали сюда из Вашингтона, для переговоров. Клокван был старшим из четырех медлительных мужчин, которые сидели на скамейках лондонцев, кутаясь в шерстяные накидки, и безучастно рассматривали улицы. Сидеть так они могли часами. Оживлялись же, только начав свою игру в палочки, за которой европейцы наблюдали с нескрываемым удивлением. С собой индейцы привезли рабов (метисов) и несколько женщин, постоянно жующих табак, которые повсюду ходили за ними хвостом, а во время переговоров лежали тут же, на циновках, укрывшись покрывалами из шкурок выдры и подперев голову рукой. С индейцами приходилось разговаривать в садах или в парке. Закрытые помещения, особенно в лондонских небоскребах, их пугали.
По распоряжению Фрэнсиса Делвила, лондонского сенатора, гостям, чтобы они согрелись, часто подливали вино. У Делвила, худощавого доброжелательного человека, лицо приобрело вяло-усталое выражение. Они сидели в осеннем парке, в Элдершоте[54]. Делвил меланхолично улыбнулся своим английским друзьям, прищурил глаза:
— Если я правильно понимаю, мы сейчас вновь оказались в том же положении, в каком были — позволительно ли такое сказать? — в давно прошедшие скверные времена. Во времена, когда Раллиньон… великий француз Раллиньон и Лойхтмар утверждали свою власть на континенте. Потом началась Уральская война.
— Кто же наш враг? — Круглолицый Клокван, игравший с темно-коричневыми сухими листьями (по его просьбе их свалили перед ним в кучу), смахнул упавшую на нос длинную седую прядь.
— Враг, Клокван? Определить, кто он, сейчас действительно трудно. Ты попал в самую точку.
— Я не уверен, что в этом состоит главная трудность. Мы прибыли из Америки, мы пролетали и вдоль западного побережья Африки. Мы видели там то же, что и у себя дома, может, даже отчетливее: то же, но в более ожесточенной форме. Градшафты сгорают в огне пожаров, они сражаются друг с другом. Многие города стоят полупустые. Люди видят упадок городской жизни. Боятся за себя. Хлеб Меки, мясо Меки их больше не прельщают.
— Что же, они хотят вернуться к дикой природе, чтобы их разодрали хищные звери?
— Похоже, Делвил. Я точно не знаю. У нас — в Дакоте, на Миссисипи, в Мексике, вокруг Большого Соленого озера и вообще на всем Юге — происходит в точности то же. Я имею в виду: об этом не следует забывать. Как удержишь этих людей? К нам они больше не приходят. Прости, но ситуация сейчас скорее противоположна той, что была во времена Раллиньона и Лойхтмара, которые начали войну, чтобы выбросить за пределы государства своих соотечественников, — или я ошибаюсь? Мы же, наоборот, не знаем, как людей удержать.
Делвил, помрачнев, дернул висевшую на его шее крепкую цепочку:
— Так в чем же ошибка? Какую ошибку мы совершаем?
Коренастая полная краснощекая Уайт Бейкер:
— Помните, Делвил, и… А где Пембер? ах, вот же ты… И ты, Пембер, наш визит к Мардуку? Как мы с ним беседовали в той странной ратуше в Бранденбурге, возле пирамиды из черепов, в окружении страшных живописных полотен? Меня до сих пор пробирает дрожь, когда я об этом думаю. Мардук не хотел сдавать свои позиции. Мы сказали ему: то, что он делает, бессмысленно. Он стоял на своем. Под конец я дала вам понять… что мы должны атаковать первыми. Делвил, именно ты тогда по-боксерски согнул руку и сказал: Если эта страна будет вести себя тихо, мы изольемся на нее благодатным дождем. Именно так ты сказал. Я хорошо помню. Если же, сказал ты, консул захочет, чтоб было по-другому, мы можем взять на себя и роль грозы. Он в любом случае окажется у нас в руках.
— Да, я так говорил. Ну и что ты имеешь в виду?
— Я не хочу говорить о вашей с Пембером тогдашней ошибке. Что толку возвращаться к ней сейчас? Мы ее много раз обсуждали. Но я и теперь хочу повторить, что говорила тогда: нам надо атаковать первыми.
Делвил и на сей раз согнул руку:
— Такой жест я тогда сделал, да, Уайт Бейкер? Однако наш друг Клокван сформулировал решающий вопрос. Скажи-ка: если я должен стрелять и наносить удары, то где находится моя цель?
— Одно из двух: или Круг народов, или те, другие. Делвил и вы все, вы вряд ли в этом сомневаетесь. Как и в том, что бранденбуржцы готовы нас задушить. Еще немного, и мы будем уничтожены истреблены.
Клокван сбросил накидку на землю, напряженно вслушивался; потом:
— Я хочу еще раз спросить госпожу, как уже спросил ее господин Делвил: в какую сторону собирается она обратить свои стрелы? Фрэнсис Делвил, мой большой друг, только что высказал мнение, что мы сейчас, как когда-то наши предки, стоим на пороге Уральской войны. Я бы с этим не согласился. Наше положение хуже. Мой друг и сам это видит. Потому что у нас и врага-то нет.
Уайт Бейкер снисходительно усмехнулась:
— У наших предков врага тоже не было. В самом деле не было. Они его создали. Совсем нетрудно сделать человека врагом, если ты превосходишь его силой. У тебя, допустим, болит грудь, и тогда ты ударяешь в грудь… кого-нибудь другого!
Женщины на циновках в ответ на эту реплику рассмеялись, сверкнув глазами. Клокван поднял свою накидку, молча взглянул на женщин. Три его товарища сидели, закутавшись с головой, так что виднелись только их рты и носы.
Клокван:
— А твоя грудь? Если ты ударишь другого, разве боль в твоей груди пройдет?
Уайт Бейкер:
— Да!
Тут вдруг один из мужчин, сидевших рядом с Клокваном, обнажил голову. Он пошептался с женщиной, примостившейся у его ног, а потом — с Клокваном. Все в маленькой продуваемой ветром палатке взглянули на него. Клокван кивнул своему соседу, после чего попросил слова. И заявил, что женщина из его племени, Ратшенила, хотела бы им кое-что рассказать.
Женщина, лежавшая на земле, выплюнула табак, села, пригладила черные волосы и начала говорить — тихо и медленно, то держа руки на коленях, то по очереди поднося их к своим кольцеобразным серьгам. Мол, у них, в американских городах, рассказывают одну историю из тех времен, когда ее народ еще охотился в горах. Будто бы однажды несколько девушек отправились в лес по ягоды, и среди них была дочь вождя. В одном месте они увидели звериные следы и между ними кучку медвежьего помета. Знатная девушка начала тогда насмехаться над этим диким зверем: дескать, какой он медлительный подслеповатый толстый и глупый увалень. Ближе к вечеру, уже возвращаясь домой, они проходили мимо того же места. И тут вдруг дочь вождя уронила корзину с ягодами. Она подняла ее, отряхнула и собрала рассыпавшиеся ягоды; подруги ей помогли. Но через сотню шагов корзинка опять упала, и еще через сотню — снова. Тогда другие девушки рассердились и ушли вперед, а дочь вождя осталась, чтобы собрать ягоды. Но когда она наконец всё снова собрала, ее подружек уже и след простыл. Она стояла одна, в сумерках, прислонившись к дереву, и не знала, куда идти. Тут откуда-то сбоку к ней приблизился молодой стройный мужчина в черной меховой шапке — серьезный спокойный человек. И попросил: не угостит ли она его ягодами. Девушка протянула ему корзинку, стала рассказывать про себя и про то, что сейчас заблудилась. — «Как же это ты заблудилась?» — «Другие так быстро ушли вперед, не захотели мне помочь…» Заодно она рассказала про следы медведя и медвежий помет на тропинке, рассмеялась и снова принялась насмехаться над неуклюжим зверем. Молодой человек сразу перестал лакомиться ягодами, пожевал ногти и сказал: он-де знает, куда идти, и проводит ее. Шли они долго; уже совсем стемнело. Через сколько-то времени красивый молодой человек спросил, несет ли она еще корзинку, а потом взял корзинку у нее из рук и отшвырнул в сторону. Девушка ударила его, заплакала. Он сказал: так она сможет идти быстрее, путь-то еще неблизкий. Ей захотелось убежать. Но он взял ее за руку. Тут она испугалась, потому что только теперь заметила, как странно он идет, этот молодой человек: неуклюже и медленно, как бы вразвалочку. Она крикнула, что у нее в груди покалывает, она больше не может идти. И потом: у нее-де живот разболелся от этих ягод. Он сказал: пусть потерпит немножко; скоро они будут на месте. Вон там, где горит свет, — там, дескать, его жилище. Но он не сказал жилище, он сказал: жище. Она захихикала, схватила его за грудки, заглянула ему в глаза: жище, сказала, не говорят, говорят жилище. — «Не знаю. Мы говорим жище». — «Чепуха какая-то. Кто же вы такие?» — «Мы? Ты нас знаешь. Сейчас сама увидишь. Постарайся только идти быстрее».
И вот они уже стоят перед гигантским треснувшим деревом: старым мертвым кленом. Из дупла — красный свет и дым. Они залезли в дупло как в слуховое окошко, осторожно спускались вниз, пока не очутились глубоко под землей, в пещере, среди корней. Там горел маленький костер. Два черных медведя-гризли спали рядышком: молодой и старый. Оба храпели. Еще один — тоже старый, крупный медведь, — забурчав что-то, двинулся на задних лапах к молодому человеку и дочери вождя. Девушка вскрикнула, завизжала, хотела убежать. Но молодой человек держал ее крепко; она, рванувшись, споткнулась о корень и упала, отчего сверху посыпалась земля. Два другие медведя сразу проснулись. Вскочили; ворча, протирали глаза, отряхивали с себя черную землю, недоумевали: кто это разрушает их жище. Они так и крикнули: «Кто это разрушает наше жище?» Девушка рассмеялась, несмотря на свой страх: ее рассмешило это выражение, дурацкое ворчание и ужимки медведей-гризли. Тогда молодой человек быстро схватил ее за ногу и опрокинул на землю. Оба медведя заковыляли к ней. Тут она потеряла сознание. Когда же пришла в себя, рядом с ее новым знакомым сидели старик и старуха. Лица у обоих были печальные. Красивый молодой человек сидел рядом с ними, ел рыбу. Дочка вождя спросила, где она. Она увидела свою корзинку, хотела взять ее и пойти домой. Но старик и старуха посмотрели на нее очень грустно и сказали: она, дескать, сама пришагала в их жище, разве она не хочет остаться у них? Они говорили неправильно, как малые дети, и все время прищелкивали языком. Красивый молодой человек вернул ей корзинку. Пусть, мол, она полакомится вместе с ним ягодами. Родители, мол, ягод уже отведали, а отсюда он ее все равно не выпустит. Девушка сперва не хотела его слушать, плакала. Она уже поняла, что старики — те самые глупые черные гризли, а красивый юноша — всего лишь молодой медведь. Но уйти оттуда она не могла. Молодой медведь взял ее в жены. И… и… и…: она осталась там жить.
Женщина засмеялась, повернувшись к своим подругам, и снова улеглась, положив голову на согнутую руку.
Седой Клокван подмигнул англичанам:
— Так что не стоит смеяться над глупым черным медведем. Выходит, он не глупее других.
— Странная какая история, — улыбнулся после паузы Фрэнсис Делвил.
И посмотрел через стол на Уайт Бейкер, чье серьезное лицо ни на мгновение не скривилось; более того, раскраснелось от удовольствия и на всем протяжении рассказа оставалось пунцовым:
— Уайт Бейкер.
— Чего тебе?
— Я хотел бы услышать твое мнение.
— Мы поговорим об этом в другой раз.
— Ты спокойно можешь говорить здесь. Мы еще не нашли ответа на сформулированный нами вопрос.
Она отстраняюще подняла руки, тряхнула головой:
— Хватит, Делвил.
— Вопрос в том, где цель, в которую я должен стрелять. Не окажется ли, что это наша же грудь.
Уайт Бейкер поднялась на ноги. Она сильно побледнела. Чужая женщина со своим рассказом, видимо, привела ее в замешательство.
Позже, возвращаясь через парк вдвоем с Делвилом, она, запинаясь, сказала ему, что не может рассматривать этих мужчин и женщин как представителей Америки. Они скорее похожи на опасных дикарей Юкона и Аляски, чем на американцев. Говорила она очень возбужденно и сбивчиво.
— Может, и так, — ответил Делвил, взглянув на нее. — Но ведь Вашингтон и Неойорк выбрали именно их, чтобы через них нас о чем-то проинформировать. Их сообщение в любом случае нужно понять. Оно сводится к тому, что таковы теперь и наши с тобой соотечественники. Мы благодарны за этот намек. Мы убедились. В том, что орешки, с которыми не удается справиться ни американцам, ни нам, — одного сорта.
Глаза Уайт Бейкер сверкнули:
— Повторяю, нужно атаковать первыми. И я на этом стою. Провести разграничительную линию. Да или нет. Мардук или мы. Не кажется ли тебе… — Она, уперев руки в боки, взглянула на него испуганно: — Мне вот кажется, что ты, нетвердо держась на ногах, идешь прямиком к мертвому дереву, к этому клену, к медведям.
В результате бесед с Клокваном и телефонных переговоров с Вашингтоном и Неойорком стало очевидно, что там уже не видят возможности создания нового Круга народов. События на Западном побережье произвели на мировую общественность очень неприятное впечатление. Но на этом чудовищное движение не прекратилось. Тот факт, что в Африке во многих больших градшафтах все население — целиком — покинуло свои города, привел в сильнейшее возбуждение и Европу, и Америку. Американскую депутацию, готовую в любой момент отбыть на родину, испуганные англичане пока удерживали в Лондоне. Между Лондоном и Неойорком начались серьезные разногласия. Лондонцы дали понять, что, по их мнению, за океаном во главе промышленных отраслей и сенатов ныне оказались мужчины и женщины, происходящие из слабых семейных кланов. Дескать, старые традиции нарушены. Словесная дуэль между противниками, разделенными океаном, никак не кончалась. Между тем, депутация, состоящая из кутающихся в шерстяные накидки мужчин женщин и рабов, все прогуливалась по городу, а в ратуше настаивала: им самим, дескать, больше сказать нечего; так не сообщат ли им наконец, что они должны передать представителям своего континента.
В те критические месяцы, когда Круг народов снова начал распадаться, случилось так, что именно Уайт Бейкер, женщина умная и деятельная, вдруг отказалась от прежней своей позиции и приняла сторону Делвила. Делвил и Пембер были просто поражены, когда однажды утром бледная и притихшая Уайт Бейкер вошла к ним, в одну из комнат сената, под руку с той самой смуглой, кутающейся в накидку Ратшенилой; после чего уселась и долго молчала. Ратшенила, смеясь, поглядывала на белую женщину, время от времени гладила ее щеки, тыкалась головой ей в ключицу. Уайт Бейкер, как стыдливая молодая девушка, не смела поднять глаза, но, тем не менее, позволяла той, другой, все это проделывать. Даже разговаривая с обоими сенаторами, она не выпускала унизанной кольцами руки чужеземки.
Ратшенила улыбнулась мужчинам:
— Думаете, это я виновата, что Уайт Бейкер сегодня такая печальная и говорит совсем другие вещи, чем прежде? У нас рассказывают, что когда-то один… скажем так, человек, Йелх, хотел разозлить другого, Канука, и подложил ему ночью под одеяло собачью какашку. Потом разбудил его и сказал: «Здесь воняет. Эй, Канук, вставай, ты обделался!» Но я-то… Я ничего не подкладывала этой Уайт Бейкер.
Белая женщина крепче сжала руку индианки, прищурила глаза:
— Как это получилось, Делвил, что вы гораздо раньше меня поняли, какой курс мы должны избрать? Как вам, мужчинам, удается такое? Или все дело только во мне? Я сейчас… — И она опустила голову — мощной лепки, с гривой каштановых волос. — Я, будь на то моя воля, скорее отправилась бы к Мардуку, к Цимбо, чем осталась в Лондоне.
Невозмутимый Пембер хлопнул ее по колену:
— Что ж, прекрасно. Человек всегда сражается лучше, когда представляет себе, насколько силен его враг.
— Я не вижу вокруг себя врагов, Пембер.
— Ну-ну. Сегодня не видишь, а завтра они появятся.
В ближайшие дни Уайт Бейкер — которая казалась больной, подавленной, — похоже, не интересовалась ничем, кроме женщин из американской делегации. Сам их внешний вид, их игры, разговоры притягивали англичанку — как бы против ее воли, к собственному ее изумлению. Изумилась она, когда Ратшенила, заметив открытость и возрастающее любопытство белой женщины, в свою очередь приблизилась к ней и окончательно ее заворожила, пленила своими ласками. Уайт Бейкер, с ввалившимися щеками и странно замедленной речью, навестила Делвила в его доме и попросила, чтобы Делвил, Пембер, а также другие вообще не принимали ее в расчет. Чтобы не поддавались ее влиянию. Она, дескать, — патологический случай. Худощавый Делвил снова и снова, очень по-доброму, гладил руку гостьи:
— Как это, Уайт Бейкер, тебе взбрело в голову считать себя патологическим случаем? Тогда уж каждый из нас — патологический случай. Посмотри на Клоквана, на твою подругу Ратшенилу, на молодую индианку Каскон рядом с ней. Почему же именно в себе ты видишь патологию? Твой «случай», если мне позволительно выразить свое мнение, сводится к тому, что прежде ты была несколько… отсталой. Кстати, Уайт Бейкер, сейчас ты так бледна, что оправдываешь свое имя — ведь Уайт значит «белая». Но я подарю тебе красные гвоздики, красные тюльпаны: чтобы ты, зеркально их отразив, вернула себе прежний румянец.
— Почему я была отсталой, Делвил?
— Ты была неким анахронизмом. Мы — в меньшей степени, чем ты. Но и мы тоже, немножко. Я хочу сказать, человек всегда должен соответствовать своему времени. Иначе он будет глупцом, неисправимым строптивцем. А это не приведет ни к чему хорошему. Он только навлечет на себя беду.
— Но я должна была оставаться сильной. Мардук же был сильным.
Делвил обнял ее за плечи:
— Неблагодарная! Ты похожа на сказочное морское чудище, на Рыбу Кит, которая всегда плавала только под поверхностью воды, а теперь, вынырнув, удивляется тому, как все выглядит наверху. Ну, и чего ты этим добилась? Ты, конечно, не слабая, потому что и под водой научилась пользоваться глазами. Но я тебе вот что скажу: Мардук — тот в самом деле был сильным. Деревья, посаженные им и Цимбо, растут не на небесах. Тот, кто умеет видеть, Уайт Бейкер, предпочитает плыть по течению, а не против него. Разумеется, всякая река имеет границы; в ней встречаются подводные камни, и когда-нибудь она приходит к концу.
— Я сейчас не в силах ничего слушать, Делвил. — Женщина высвободилась из его рук. — Мне кажется, будто я не вынырнула из глубины на поверхность, а совсем наоборот. Но, вероятно, прежде чем я смогу об этом судить, мои глаза должны привыкнуть к новой среде.
И она медленно удалилась. А погрустневший Делвил долго еще сидел в кресле.
Лондонский сенат (теперь, когда сильная Уайт Бейкер отказалась от сопротивления, — единодушный) занял более жесткую позицию по отношению к ненадежным американским столицам. Сенаторы чувствовали: нельзя выпускать из рук вожжи, нельзя поддаваться; они не вправе дать повозке соскользнуть с тропы, обрушиться в пропасть.
НА БРИТАНСКИХ ОСТРОВАХ — в эпоху, когда отступили на задний план великие монотеистические религии — распространилось зародившееся в правящих кругах представление о добрых и злых силах, которые человек может распознавать и умело использовать себе во благо. Отдельные индивиды и целые градшафты еще молились древнему единому богу, но и на островах, и во множестве городов европейского континента огромной популярностью пользовались ловкие люди, которые выдавали себя за магов и разработали разные способы предсказания будущего. Уже прежние мигрирующие массы, чужеродные и полудикие, охотно прислушивались ко всякого рода чародеям, которые строили из себя посвященных в таинства науки. Теперь же толпы горожан, отмеченные клеймом упадка — то инертные, то впадающие в панику, напуганные собственной немощью, варварскими событиями в Бранденбурге и на американском северо-западном побережье, не склонные к участию в каких бы то ни было войнах, но испытывающие глубокую потребность освободиться от искусственной пищи, от машин, от сенаторской опеки и собственной недееспособности, — просто-таки жаждали знаний о будущем, которого они боялись. Причем боялись тем больше, чем меньше отваживались менять что-то в сложившемся положении.
Заклинатели мертвых, гадатели (по пеплу, или земле, или различным смесям жидкостей) сидели в то время — как если бы были жрецами — в похожих на храмы зданиях, где вместе со своими помощниками исполняли псевдо-культовые действия и пытались заниматься целительством. В звуконепроницаемых помещениях, под эмблемами в виде животных или растений сидели они, в маленьких оранжереях, где перед ними располагался неглубокий бассейн, заросший тростником, — и слушали, впустив ветер, как шуршат, задевая друг друга, стебли. На холмах, позади храмов, они строили открытые павильоны. Пол там покрывали стеклом с подкладкой из серебряной фольги. По этой блестящей поверхности равномерно рассыпали мелкий песок и в определенные дни впускали в помещение ветер. Истолковывая линии и всхолмления на песке, возникшие под воздействием ветра, чародеи опять-таки предрекали будущее. А еще люди рассказывали им свои сны. Эти заклинатели и толкователи знаков выслушивали описания снов, размышляли над ними и исследовали те силы, которые заявляют о себе в сновидениях и напоминают стаи китов, что, поднимаясь из глубин, взбаламучивают море, заставляя раскачиваться маленькие рыбачьи суда. Примерно в то же время города были заполонены верой в духов. Чем с большей уверенностью правящие семейства овладевали силами природы и засекречивали свои знания, тем пышнее произрастали в народе всякого рода фантастические суеверия.
Именно шаманы в фосфоресцирующих, иногда как бы полыхающих одеяниях, с длинными волосами, в больших, похожих на лилию шапках; те атаманы, которые в своих сумрачных часовнях выдавали себя за астрологов — или, облачившись в костюм какой-нибудь птицы, животного, растения, произносили смутные пророчества, — чаще всего заражали растревоженные градшафты авантюрными мыслями. Вагоны с тюками бочками мешками, наполненными продукцией пищевых фабрик Меки, все еще ежедневно подъезжали по подземным туннелям к каждому дому. Рабочие смены чередовались. Одутловатые толстые малосильные люди, в которых смешалась кровь белых народов и индейских племен, а также толпы темнокожих бастардов бродили по улицам — роскошно одетые, но, по сути, превратившиеся в люмпенов. Эти пугливые горожане были, как им казалось, окружены сонмищами духов. Шаманы шептали: в гигантских помещениях фабрик Меки происходят невообразимо жуткие вещи. На дворы фабрик доставляются камни песок земля минеральные соли. Там работают перемалывающие и измельчающие машины; закрытые же помещения постоянно продуваются ветром; в них устроены огромные бассейны, и измельченные вещества высыпают в эти емкости с полумертвыми растениями мхами водорослями — или в другие, с агонизирующими живыми существами. Но и растения эти, и живые существа продолжают жить, продолжают жить. Еще с кануна Уральской войны живут растения, образующие зеленые слои в фабричных прудах, а перемежаются эти слои прослойками из минеральных солей и земли. В таких же емкостях лежат, подрагивая, части человеческих тел, тел негров и белых, сохраняющиеся уже лет сто или даже больше. И они, нынешние люди, живут за счет духа этих полумертвых и умирающих: мхов водорослей животных людей; за счет этих сочащихся жиром кишок печенок рыбьих тушек бараньих желудков. А как иначе можно было бы из камней земли минеральных солей, мела гальки воды кислот воздуха… получать пищу, которой они все питаются? Полумертвецов, не способных умереть, сохраняют на фабриках Меки. Туда, в эти цеха, не попадает никакой естественный свет — ни лунные, ни солнечные лучи. Не проникает туда и дождь. Там нет ни весны ни лета ни осени ни зимы. Только стеклянные аппараты, горящие печи, ванны с илом, мраморные и металлические бассейны, облучаемые невидимыми лучами, которые и осуществляют синтез разных веществ. Но полумертвецов — живых существ и растения — вновь и вновь принуждают работать, не дают им покоя. Как какой-нибудь изможденный раб с выпирающими ребрами и ввалившимися глазами, которого надсмотрщик подгоняет кнутом, заставляя двигаться — Вперед Вперед Вперед, — а он позволяет себя подгонять и даже не стонет под ударами: так же работают и эти ослабевшие духи. Разве не чувствуют нынешние люди, какой горькой бывает в иные дни их пища? Ведь питаются они именно духом, чем же еще. Иначе они бы жрали и хлебали только землю песок соль воздух. Между прочим, и с ними самими дело обстоит не лучше, чем с этими закабаленными растениями и животными. То, что не живет по-настоящему, умереть не может. Умирание — это особая способность, как и способность по-настоящему жить. Умение умереть — сила, которой обладает лишь тот, кто умеет жить.
А дальше шаманы переходили к главной части своего учения. Они, дескать, сами наблюдали и находили тысячекратные подтверждения тому, что градшафты — дома фабрики площади улицы лестницы дороги крыши — буквально кишат духами. Когда они, шаманы, укутывались покрывалами, чтобы обезопасить себя от вредоносного воздействия, и в определенный час проходили по улицам, выкрикивая старинное индейское заклятье «О игак-хуати» («Для тебя!»), они могли видеть сквозь свои волшебные стекла это копошение вокруг них. В храме, на его дворе, перед дверью духи теснятся всегда. Поблизости от храмов их больше, чем где бы то ни было. Они висят на дверных косяках, как узкие полотенца. Они — длинные, словно черви — вползают в замочные скважины; просачиваются, подобно дыму, сквозь стены. Их обычно принимают за туманные испарения, сквозь которые можно пройти. Но эти испарения такие холодные неприятные… Они царапают кожу и вызывают зуд, тело становится влажным; дышать среди них трудно. Это на самом деле бесчисленные создания: люди (белые метисы цветные дети мужчины девушки), а также собаки декоративные птицы кошки. Стоит пройтись по улицам, и встретишь тысячи таких духов. В парках они скапливаются в устрашающих количествах. Заглатывают друг друга, висят-качаются среди ветвей. Осенью они заползают в трещины на коре, в ямы, пытаются пробиться к корням. На некоторых деревьях духи селятся во множестве, образуя как бы пчелиный рой. Только при приближении шамана они снимаются с дерева и взмывают вверх, очень высоко, — с таким звуком, какой бывает, если провести влажным пальцем по струне.
«Когда мы кричим: "Для тебя, для тебя!", они успокаиваются, ведут себя так, как если бы нас тут не было, снуют деловито, словно муравьи. Что же это за люди собаки декоративные птицы кошки? Мы распознали некоторых из них. Многие — не из наших краев, они добрались сюда прилетели приплыли издалека. Из чужих градшафтов, из восточных или южных земель. Многим пришлось перебираться через море, и каким же утомительным был их путь! Они висели на корабельных мачтах, ветер сбрасывал-стряхивал их в соленую морскую воду, а потом снова выуживал из нее. Среди них встречаются и очень древние. Ветер, похоже, гонит их с юга и востока на запад. Нам попадались духи, тени времен Уральской войны, сбившиеся в чудовищно большие стаи. В западных городах люди не понимают, кто или что оказывает на них вредоносное влияние, расстраивая их организм. На самом деле это духи — повсюду, где они появляются — делают горожан бессильными, на целые дни погружают их души в оцепенение. Духи устремляются все дальше на запад — за океан, в Америку, через великие горные цепи и прерии, сквозь города. В этих стаях нет ни одного азиата, ни одного азиатского животного, хотя азиаты населяют половину Русской равнины. Мы находимся так близко от Центральной Европы, но еще никогда не видели ни человека, ни духа, который происходил бы из страны Мардука и Цимбо. Что же это за духи? Они — не живые, не мертвые! Духи существ, как мы, которые только родились на свет, но никогда не жили по-настоящему».
И шаманы показывали на своих почитателей, которые все отличались неразвитостью мускулатуры, имели длинные сухощавые руки. Волосы у них выпадали уже через несколько лет после достижения половой зрелости. Все эти мужчины когда-то пережили период сильного, даже слишком сильного увлечения сексом. Но по прошествии лет пяти они утратили способность зачать ребенка. Как и их женщины, заплывшие жиром, уже вряд ли смогли бы выносить плод. Лишь около тридцати лет длится неполноценная жизнь, а потом человек падает, словно прогнившее дерево. Это их духи — духи их родителей, бабушек и дедушек, братьев и сестер — наполняют своим гнетущим присутствием города, не решаются оторваться от стен дверей улиц, как не решались от них оторваться, пока еще были живы. Они, правда, в конце концов улетают к деревьям прудам озерам. Но город неизменно поставляет все новые полчища духов.
Так пугали шаманы горожан. Усиливали страх, который испытывали буквально все, когда думали, как они будут жить, мучиться от хворей, постепенно чахнуть в этих городах. Каждый уже мысленно видел свое умирание истлевание. Люди плакали. Еще несколько десятилетий назад плакали какие-то единицы, теперь же хныкали целые города. Жизнь людей стала короче. Их тела — уязвимее. Дожив до двадцати лет, человек мог, не испытывая боли, двумя пальцами вынуть из челюсти любой зуб. Люди не догоняли в росте своих же родителей. Гигантски круглились только головы: у поздних поколений лбы выгибались вперед, глаз почти не было видно. А в некоторых местностях люди, наоборот, вырастали чрезмерно высокими: костяк под два метра; к этим костям кренились тонкослойные плоские мышцы; такие дылды двигались медленно; сердце у них было очень маленькое; и умирали они раньше других.
Человек, перешагнувший порог двадцатилетия, быстро накапливал избыточный жир. В западных градшафтах встречались такие типы, у которых была большая узкая голова, шея покачивалась между двумя жировыми подушками, а на руках и ногах жир, как разбухающее тесто, собирался в складки, нависал над пальцами, мешая ходить и совершать хватательные движения. У других жир, словно злокачественные метастазы, распространялся по всему телу, сверху донизу, причем чем ближе к низу, тем мощнее становился жировой слой: шея и грудь были еще довольно стройными; дружелюбно-беспомощно смотрела сверху голова. Но дальше тело раздавалось вширь, все больше жировых прослоек наслаивались одна на другую: объем бедер втрое превышал объем груди; бедра при ходьбе не покачивались, казались налитыми массивными. Ноги и ступни — как мешки с цементом, обвитые толстыми жгутами. Такие люди двигались, с трудом переставляя «мешки», кряхтя и вперив в пустоту невидящий взгляд: настоящие пирамиды из плоти. Кто-то набирал вес, а кто-то оставался худым, зато вытягивался вверх; это зависело от расовой принадлежности: потомки негров жирели быстрее других. А в некоторых местностях вырастали люди с колбообразными утолщениями вокруг суставов, напоминающими сочленения на стеблях растений. У таких людей тонкие руки и ноги были словно зажаты в чудовищных круглых шарнирах и оттого подрагивали. Шаровидные утолщения имелись у них на локтях, на суставах пальцев, на коленях, лодыжках и запястьях. Эти люди могли быстро двигаться, мышцы у них были сильными, но очень скоро теряли эластичность ослабевали окостеневали. Все горожане чувствовали: их немощность проистекает от сладкой и чрезмерно калорийной пищи, которая так нравилась их родителям и предкам; а еще — от постоянного бездействия, от пребывания в сверх-комфортных домах, на перекрытых защитными навесами площадях и улицах. Но эти удобства, постоянно наращиваемые, напоминали мчащуюся во весь опор лошадь без всадника. Попробуй, останови такую!
Вокруг чародеев собирались и плакали горожане, пораженные недугами, которые никто не мог объяснить, исцелить. Люди в своей массе были неполноценными. Руки и ноги у них рано становились дряблыми, им не хватало сил, даже чтобы поднять веки, и под конец они только беспомощно лепетали, другим же приходилось кормить их с ложечки. Они не чувствовали пищи во рту, часто давились ею и в результате умирали от удушья. Врачей для этих страдальцев не было. Врачи принадлежали к сенаторскому сословию, свои знания они от посторонних скрывали. С увлечением внимали больные и бедствующие мистическим откровениям чародеев. Длинными вереницами стекались слетались они на холмы, где стояли маленькие святилища. Собирались там, как зимой — птицы возле кормушки. Показывали друг другу свои руки и ноги. Ужасными были — на ярком дневном свету — и тела их, и взгляды. Во время сборищ некоторые умирали. А некоторые — потом — не хотели, чтобы их доставили обратно в город. И чародеям приходилось обращаться к ближайшим поселенцам, те строили для таких отчаявшихся хижины. Некоторые, как ни странно, исцелялись. Когда люди, попадавшие в святилища из теплых искусственных городов, смотрели на поля и холмы, им становилось грустно. И часто они вышептывали, выталкивая из глоток (если не глотали ее молча), свою обиду, иногда сопровождая такие слова угрожающим жестом.
Под Бедфордом[55] одна причитала:
— Я женщина. Мои родители жили в Лондоне, бабушка и дедушка — тоже. Они приехали из Африки или Америки, были сильными. Потом к ним применили какое-то колдовство. Они стали слабыми. Они сами пришли в дом к чародею. Здесь им не надо было больше бояться, мучиться от жажды и голодать, здесь их никто не преследовал. Здесь никто не мог убить их копьем или ножом, застрелить из винтовки. Но взгляните на мои пальцы, мою шею, мою грудь. Я женщина. Мне двадцать. У меня было двое детей. Оба умерли. А разве я живу? Теперь уже никто не застрелит меня из винтовки. Но что мне с того. Я — просто толстая? Но человек ли я вообще? Не лучше ли мне сдохнуть прямо сейчас? Я хочу умереть, я не желаю жить так и дальше. Я проклинаю себя каждое утро, когда смотрюсь в зеркало. Кто меня сделал такой? Я сама. Я сама. Я не знала, как себе помочь. Господа в городах — те знают, что делают. Они злые. Злые по отношению ко мне, ко всем. Несколько десятилетий назад они развязали войну. Теперь они ведут войну против меня. И скажите, разве они не побеждают, не проявляют злобу? Они злые. Злые.
Дальше она бормотала невнятно, так как прилегла на землю (рядом с каким-то поселенцем), жевала травинку:
— Лучше бы мы все лежали в земле вместе с солдатами, которые отправились на ту войну. Как тягостно все это. Лучше бы я лежала в земле вместе с моими детьми. Я — ничто. Я не могу рожать, не могу ходить, не могу работать руками, не могу глотать. Я погребена заживо. Остается только кричать. Кричать.
И все же как эти люди бросались на колени! Их страх был велик: они могли потерять свои города, покинули привычные жилища, пищу им больше никто не доставлял и о пропитании приходилось заботиться самим. Они (в отличие от тех, кто жил до Уральской войны) влечения к опасным авантюрам не испытывали. А были слабыми и изнеженными, рано созревшими и погруженными в свои мысли, очень восприимчивыми к новым впечатлениям, жадными до возбуждающих стимулов, падкими на атрибуты внешней роскоши, но по сути — весьма непритязательными. Готовыми к молитве, к служению; перепархивающими от часа к часу, со сладострастием гурманов приверженными жизни. Время от времени по континентам распространялись слухи (о возможных гонениях), перед которыми эти люди склонялись, в ужасе обсуждали их, но потом все-таки стряхивали с себя; и тогда, хотя по-прежнему боялись за свою жизнь, казались даже более самоуглубленными, чем прежде.
Число переселенцев постоянно увеличивалось. Традиция посылать своих детей на север или на запад, существовавшая на африканском континенте с незапамятных времен, никогда не прерывалась. Южная часть света, почти полностью уничтожившая собственные города, выбрасывала вовне все новые человеческие потоки — так же неизменно, как солнце излучает тепло.
Именно из Западной Африки в то время приезжали люди, оказавшие — как выяснилось позже — глубокое и своеобразное влияние на города Европы. То были фульбе с побережья Гвинеи, мандара багирми вадаи ибо йоруба, маленькие общины пилигримов из Кордофана[56] и Самоа. Все они отличались изящным телосложением, выпуклыми высокими лбами, большими выразительными глазами, красновато-коричневым или желтоватым цветом кожи, всегдашней готовностью к решительным действиям, игриво-диким, странно переменчивым характером; были то мягко-податливыми, то неуступчивыми. Они быстро проникли во все города; и само их присутствие наложило особый отпечаток на городскую жизнь. Вскоре никто уже не мог обойтись без сияющей бодрости, без непринужденной наивности этих смугло-коричневых людей, совершенно не склонных к каким-либо конфликтам. В Европе они вели себя так, будто были дождевыми каплями, присутствие которых самоочевидно: печалились, когда на них нападали, прятались на какое-то время, потом опять появлялись. То, как эти мужчины и женщины, принадлежащие к народам мандара и багирми, умели петь и рассказывать, для европейцев было чем-то неслыханным. Их прелестные рассказы и песни покоряли все сердца. Они пели и рассказывали так же, как много столетий назад это делали бродячие жонглеры и трубадуры в Южной Франции и в долине реки По. Пели и рассказывали: о деревьях о небе о ветре, о любви к женщине, о детях и струях дождя, об оленях тиграх львах, о холоде и жаре, о лианах, о злом волшебнике. О водопадах пеликанах крокодилах. А сверх того — о красоте больших городов, в которые они попали и к которым обращались по имени, что производило очень странное впечатление на коренных жителей. Африканцы окутывали своею нежностью улицы витрины одежду, автомобили и самолеты, имеющиеся в городах электрические и магнитные аппараты и даже пищу; рассуждая об этих предметах, они прибегали к выражениям, которые горожанам поначалу казались смешными, ибо вообще такие слова использовались только применительно к вещам, давно исчезнувшим. Однако в том, как вели себя африканцы, заключался сладкий соблазн. И горожане охотно позволяли им щебетать, обнажая таким образом свое сердце. Тщеславные африканцы очень радовались, если им предоставляли возможность показать себя. Они просто сияли от счастья, когда им хлопали. И через какое-то время их уже можно было встретить повсюду. А распространившись, словно трава, повсюду, африканцы привнесли некий новый, пока непостижимый элемент в жизнь шумных — уже наполовину парализованных, но еще наполненных суетой и плачем, еще владеющих мощными машинами — западных городов. Мужчин и женщин, которые проектировали новую технику, руководили промышленностью и образовывали тесно спаянные, но тоже уже ослабевающие семейные кланы (группирующиеся вокруг фабрик Меки), трогала юношеская непосредственность африканцев, при чьем появлении всё будто оживало.
Но очень скоро им, властителям и руководителям — душе этих переменчивых, внезапно приходящих в волнение, а потом вновь впадающих в апатию гигантских поселений, — пришлось изменить свое мнение о забавных чужаках. Фульбе, которые обожали всякие зрелища, построили под Лондоном Гавром Гамбургом свои маленькие театры. Построили их, опасаясь священнослужителей, в стороне от городов, в лесах; играли очень проникновенно и нежно — для специально приезжавших к ним слушателей и зрителей — комедии, волшебные сказки и сказки о любви. Правда, зрители редко разражались смехом или громкими выкриками. Потому что эти изящные чужеземцы со временем тоже поддались страху, царившему в гигантских городах.
ОНИ ПРЕДСТАВЛЯЛИ НА СЦЕНЕ судьбу великого царя. Он покорил всех соседних царей и под звуки победных труб пригнал их — грузных, закованных в цени — к себе домой. Он умел запруживать реки и ручьи. Пленные должны были отправляться, куда он скажет, должны были орошать его степь, чтобы там росли пальмы и хлебные деревья, должны были, если он им велит, биться головой о скалы, пока не разрушат и не снесут их, должны были подниматься в его дом, ползти внутри узких труб, проползать так через все его комнаты, потом — под бурными реками с водопадами. В конце концов царь в результате своих побед и грабительских набегов накопил столько золота и изделий из драгоценных металлов — браслетов колец колесниц, — что его сокровищницы и склады уже всего этого не вмещали… Изящные фульбе — играющие на театре смуглые мужчины и девушки с курчавыми волосами — показывали, что случилось потом.
Как этот великий владыка сидел в парадном зале дворца, а вещи теснились чуть ли не вплотную к нему, потому что он не позволял их вынести, он хотел постоянно их видеть: видеть, как в них отражается его могущество. Актеры изображали эту райскую страну Момбутти в Центральной Африке, мягкие очертания холмов, поросших бананами и масличными пальмами, рощи и бесчисленные водные источники. По берегам ее рек густо рос сахарный тростник, на освещенных солнцем склонах холмов — сладкие бататы, а на просторных полях — сезам табак земляные орехи. Но царь (чернобородое лицо крупной лепки; большие ушные раковины посередине проколоты толстыми медными палочками, на голове покачивается гигантская корона с павлиньими и попугаячьими перьями, обнаженная женственно-мягкая грудь обременена неподъемным грузом золотых и серебряных цепочек, медных колец, резных амулетов; тяжелые медные накладки покрывают сильные, прижатые к бокам предплечья и выпуклые, с проступающими венами икры; свисающая вниз правая рука сжимает серповидный меч, украшенный гравировкой и жемчугом) — царь Манзу вообще больше не выходил из дворца, окруженного высоким палисадом. Он, сидя на своем троне, день ото дня толстел. Жены массировали его тело. Каждый день приходила новая. Ему нравилось создавать вокруг движение: отрубать очередной жене голову, когда она завершала работу и он чувствовал себя удовлетворенным. Сокровищ вокруг него накапливалось все больше: львиные клыки; шкуры циветт и генет, сложенные высокими штабелями; хвосты жирафов. Рядом с тронным залом находились кладовые и зернохранилище, а взгляд царя падал на устроенный сбоку от центрального прохода склад оружия: наконечников копий, кинжалов, щитов, тесаков и серповидных мечей.
Он, Манзу, все больше раздавался вширь. Неподвижно громоздился он на своем тростниковом троне, заменявшем ему и кровать, и стол. Все новые украшения привязывали слуги к его шее. С зубов царя — с каждого отдельного зуба — свисало на конопляной ниточке медное кольцо. Волосы под короной были заплетены в тонкие косички, на каждой — прогоняющий болезни амулет. Кожу на плечах и бедрах ему проткнули и продели в эти отверстия столько ремней, сколько соседних царей убили его воины. Тесный тронный зал, крепко сбитый из бревен, с единственным окном и единственной дверью, стал темным из-за сокровищ, которыми был набит. Только узкий проход к трону оставался свободным.
Однажды утром толстый царь Манзу — проснувшись, зевнув и глотнув пальмового вина, которое стояло рядом, — взмахнул серповидным мечом и позвал жен. На дворе еще не рассвело. Он слышал, как где-то рядом, за грудами львиных зубов и шкур, играют на рожках и флейтах его музыканты, а женщины поют: И, и, Манзу чупи, чупи и. Подождав немного, глотнув еще вина, побагровев от гнева, откинувшись на спинку трона, он позвал снова. В воздухе перед ним раскачивались большие мухобойки: пучки красных попугаячьих перьев. Из-за шкур по-прежнему доносились музыка и пение.
Но внезапно в проходе что-то мелькнуло. По узкому проходу медленно приближался маленький грациозный человек. И тащил за собой тележку. Поклонился: он, дескать, доставил подарки от племени бабукур, подвластного великому царю Манзу. И человек стал доставать из тележки какие-то большие кругляши, завернутые в листья. Их он клал рядом с царем, на груду других вещей. Царь приподнялся, уставился на него, взревел: «Я хочу видеть жен!»; и замахнулся мечом на маленького человечка, который ловко отскочил в сторону и продолжал, как ни в чем не бывало, сгружать один кругляш за другим. «Сыр. Это сыры, — шептал он. — Мы люди бедные, мы пасем коз: народ масанза богаче нас, и народ майого богаче; мы же только пастухи. Это козий сыр, тебе понравится». Манзу, наполовину поднявшийся, открыл рот, силясь глотнуть воздуха, и потянулся к амулету. Рядом, за шкурами циветт, все еще пронзительно пели женщины: И, и, Манзу чупи, чупи и… Когда обильно потеющий Манзу, почти теряя сознание от безысходной тоски, прижал амулет ко лбу, маленький человечек исчез, прежде проблеяв: «Сыры вкусные, ты обязательно их попробуй. Бабукуры тебе верны».
Мухобойки колыхались перед царем. Он с усилием разомкнул веки, крикнул. За шарами из перьев по проходу двигался, шатаясь из стороны в сторону, старый человек: на голову и спину наброшена большая соломенная циновка, так что виднеются только глаза и нос. Судя по внешнему виду походке голосу, это был придворный колдун. Подойти ближе он не желал, хотя Манзу позвал его. «Ты болен, Манзу», — прошептал колдун издали, бросившись лицом вниз на землю. — «Принеси мне напиток, который меня исцелит. Иначе я убью тебя». — Колдун забормотал, не поднимаясь с земли: «Такой напиток у меня есть. Я знал, что ты болен. Я принес его. Вот он, на моей груди. Я смешал его всего час назад, в храме». — «Дай». — «Не могу». — «Дай. Дай сюда. Иначе я отрублю тебе голову». — «Ты должен выпить его у реки, на восходе солнца, возле храма». — «Давай сюда. Я не хочу выходить из дворца». — «Выйди, — соблазнял колдун, уже отползший на несколько шагов, — иначе питье не подействует». Царь приподнялся, фыркнув, и крикнул женам, чтобы они ему помогли. «Иди же, — шептал скорчившийся на полу человек в соломенной накидке. — Солнце скоро взойдет, тогда напиток испортится и ты, возможно, умрешь». — «Подожди, подожди!» — угрожающе крикнул Манзу, который кое-как сполз с трона и теперь размахивал в воздухе мечом. Колдун заманивал: «Иди, иди! Вот, я ставлю питье для тебя. Рядом с дверью. Сюда. Ты можешь его видеть».
Манзу, спотыкаясь, спустился по ступеням тронного возвышения. Собрался с силами. Хотел сорвать с себя парадные украшения. Но это не удалось. Рука застряла в плотной массе колец и цепочек. — «Вот питье. Рядом с дверью. Поторопись. Солнце скоро взойдет». — Царь охнул: проход был слишком узким. Львиные зубы, посыпавшись откуда-то сверху, сбили с него корону, падали чуть ли не в рот. Он отвернулся, но из-за своей толщины вообще не мог пройти дальше. Он взревел, призывая на помощь колдуна, жен: «Я не могу пробиться!» Но колдун исчез. А женщины за горами шкур радостно и тихо напевали гимны; и отбивали ладонями ритм; царь, которому казалось, будто он видит сон, слушал их не без удовольствия. Он теперь боролся со множеством звериных шкур и хвостов, которые на него скатывались. Ударял по ним серповидным мечом. Фехтовал с ними. Но всё новые шкуры падали сверху. Он пытался их сдвинуть. Питье он видел, до двери было недалеко. Он отбросил свой серповидный меч. Левая рука застряла в нашейных украшениях: он так и не сумел ее высвободить. Теперь, топая ногами и визжа от ярости, царь рванулся вперед. Хотел собственной головой просверлить насквозь эти горы. Вертелся, ввинчиваясь в них. И тут на него с шуршанием обрушилась тяжелая кипа жирафьих хвостов. Разделавшись с ними, он врезался в кучу сушеных бананов. Инстинктивно ища опору, схватился за свисающие с потолка ремни с львиными зубами и крепкими слоновьими бивнями. И все это посыпалось на него, придавило гнетущей тяжестью. Голова его оказалась зажатой: бананы падали на шею, на искаженное криком лицо. Вязкая банановая мука уже доходила царю до ушей, попадала в ноздри, через которые он дышал, забивала широко раззявленный рот. Он глотал эту муку, глотал, выплевывал, выплевывал, хотел бы горстями выгребать изо рта — но руки были прижаты к коленям, блокированы, он их вообще не чувствовал. Головой он еще как-то двигал, откидывал ее назад, словно трепыхающаяся рыба. Но потом сладкая мука полностью покрыла Манзу. Его челюсти остановились; прекратилось судорожное подергивание глаз. Он задохнулся среди мучнистых плодов, в которых его ноги увязли, как в болоте. Жены нашли царя через несколько часов, когда вошли в зал в сопровождении флейтистов, — нашли погребенным в мягкой кашицеобразной массе. Жены, сыновья восхваляли его смерть; они плакали: он-де умер смертью, достойной царя.
И темнокожие актеры вынимали Задохнувшегося из желто-белого саркофага, отряхивали, ставили на ноги. Он снова нахлобучивал на голову гигантскую корону. И они танцевали — с ним вместе — вокруг дворца-хижины, сдували с него муку. Сам царь тоже смеялся, танцуя на своих толстых ногах.
На лесистых холмах Лондонского градшафта — под Гилфордом на реке Вэй и восточнее, под Танбриджем, — устраивали фульбе свои спектакли. Многие лондонцы приезжали к ним. Но вскоре эти актеры переместились южнее, за пределы градшафта. А в западной части Лондона возникли новые маленькие театры, полюбившиеся горожанам. В них показывали фарсы про Хубеане.
То были серии сценок, в которых актеры часто импровизировали. Мальчик Хубеане демонстрировал свои странности. Скажем, его мать идет через поле, неся на голове кувшин. В зарослях гороха спит антилопа, еще детеныш. Мать берет камень и убивает зверька. Хубеане приближается, напевая, и начинает бросать в мать горошинки. Мать ругается. Дескать, пусть бы хоть съел горох, раз уж он сорвал такие молодые стручки. Сын с удивлением отвечает, что потому и бросался в мать горохом: не может же он есть пищу, которая не побывала сперва у матери. Мать дает ему короб, показывает на детеныша антилопы: «Хубеане, сынок, помоги мне положить антилопу в короб. И принеси побольше стручков, чтобы мы ее целиком прикрыли». — Он наломал целую гору стручков, спросил: неужели молодое животное в самом деле съест столько гороха. Мать сказала: просто нужно замаскировать антилопу стручками. Иначе люди увидят ее и отберут. «Отнеси антилопу домой. А если по дороге встретишь людей, которые тебя спросят, что ты несешь, скажи: я несу стручки моей матери. Но в сердце своем знай, что это антилопа-пути». Хубеане взял короб и отправился в путь. По дороге ему действительно попались люди, спросившие, что он несет. Он оглядел их одного за другим, засмеялся, смеялся все громче. Они спросили, почему он смеется. — «Вы, наверное, встретили мою мать. И она вас сюда послала».
«Твоя мать с кувшином идет через поле, чтобы набрать воды». — «Вас точно послала моя мама. Она только сейчас мне сказала, что я встречу людей, которые спросят, что у меня в коробе». И он пожал им всем руки, радуясь, что у него такая умная мать. Но они от него не отстали: «Так что же ты несешь в коробе?» — «Я несу стручки моей матери. Но в сердце своем знаю, что это антилопа-пути». Люди рассмеялись: что за чепуху несет мальчик. Несколько злых соседей подкрались к нему сзади, сбросили стручки, увидели маленькую антилопу и попытались вынуть ее из короба. Однако Хубеане им этого не позволил: «Я должен отнести антилопу домой». — «Ну так отнеси ее к нам домой!» На это он охотно согласился. «Ну вот, теперь я доставил антилопу-пути домой», — вздохнул он спокойно и удовлетворенно, поставив короб на землю у их порога. Они изжарили антилопу на вертеле. Хубеане тоже дали кусок мяса, и он долго благодарил хозяев. На прощание они сунули ему в руку банан. По дороге домой он столкнулся с шедшей навстречу матерью: «Мама, эта половинка банана для тебя, потому что ты такая умная и все знаешь заранее. Но может… Да, может, ты мне ее вернешь, чтобы я отнес ее тем людям. Они ведь угостили меня мясом антилопы. И вежливо сказали, что наши стручки тоже были очень вкусными».
Мальчику Хубеане доверили овец. Он должен был сидеть целыми днями на камне и пасти их. Однажды, когда он пришел на луг, там лежала мертвая зебра. Вечером он пригнал стадо домой. Мужчины спросили, на какой выгон он ходил. Хубеане задумался: «Сегодня… я пас овец возле камня, который весь покрыт яркими пестрыми полосами». Мужчины рассмеялись: такого пестро-полосатого камня в округе не было. Наутро Хубеане пошел на прежнее место и сел возле мертвой зебры. Она уже начала разлагаться. Вокруг туши прыгали гиены. И когда мальчик вечером вернулся домой, он сказал, что сегодня-де пас овец возле гиенного камня. Мужчины удивлялись его речам: вчера он нес какой-то вздор про пестро-полосатый, сегодня — про гиенный камень. Они вернулись с ним на луг и нашли разлагающуюся зебру. Гиены при их приближении разбежались. Мужчины качали головами: «Что же ты делаешь, Хубеане! Это была дичь, приятная на вкус. Если ты в другой раз увидишь лежащее животное, мертвое, ты должен сразу забросать его ветками, чтобы никто не украл, чтобы оно не досталось коршунам и гиенам. А потом быстрей беги домой и кричи. Кричи. Мы тогда придем и заберем его». Мальчик задумчиво выпятил губы, присвистнул, поблагодарил за науку. И когда однажды на лугу под ногами у него запрыгала маленькая хромая птичка, Хубеане, вооружившись тяжелой палкой, оседлал овцу и с гиканьем погнал ее на птичку, именуемую мотантасаной. Мальчик хотел сам загнать дичь.
Да, но овца не хотела бежать. Тогда он ударил ее ногой в пах, спрыгнул, выкопал маленькую яму, спрятался за охапкой веток, заготовленных им еще прежде, и, страшно заревев, бросился на хромую птичку, которая от испуга прыгнула в яму. Хубеане издал победный клич. Он стоял перед ямой, кричал, вслепую тыкал туда палкой, потом горстями начал сгребать землю, засыпал яму, набросал сверху ветки и побежал домой. По дороге он во всю глотку вопил: «Дичь! Дичь! Я убил дичь. Убил собственными руками. Идите же! Несите ее! Скорей! Несите!» Прибежали мужчины с ножами, женщины притащили коробы, все вслед за гордо подпрыгивающим Хубеане устремились на луг. — «Вот она. Вот она лежит. Под ветвями. Здесь!» — Мужчины принялись за работу, осторожно снимали ветку за веткой. Женщины со своими коробами стояли вокруг, в радостном ожидании. Хубеане ликовал, командовал: «Все ветки уберите! И землю вам придется выгрести. Я спугнул дичь, и она свалилась в яму. Она меня не видела. Я спрятался за листьями. Я загнал ее в яму, избил до смерти, задушил». В земле, которую они выгребали, попадались все новые камни. Хубеане хватался за каждый: «Это не она. Не она». Наконец из земли выпала птичка. Хубеане в восторге аж затанцевал: «Да, она дергается. Вот она. Еще живая. Берите ножи! Добейте ее». У мужчин опустились руки. Они посмотрели на него, как он прыгает и размахивает палкой. Переглянулись. И, печальные, побрели домой. Мать отвела его в сторону: «Сынок! Это всего лишь маленькая птичка. А вовсе не дичь. Если кому-то удается поймать птичку или убить ее, он ничего не говорит, не кричит. А просто вечером молча несет ее домой». Хубеане слушал, навострив уши: «Я так и буду поступать, мама».
И вот однажды с неба упал огромный бородач-ягнятник, бросился на ягненка, а Хубеане, сидя под деревом, благосклонно наблюдал, как этот ястреб схватил маленькое животное и улетел вместе с ним. Хубеане смеялся над блеющим ягненком: «И чего он кричит? Летит вместе с птичкой по воздуху, и еще недоволен!» После полудня ястреб вернулся. Стал снижаться совсем близко от того места, где сидел Хубеане. Тот подумал: «Я его поймаю». Снял с себя пояс, взял в руки толстую палку, ударил два-три раза готового напасть на добычу ястреба и… сбил его. Потом привязал себе на спину. Привязанный ястреб начал наносить мальчику удары, исклевал ему руки, разодрал куртку. Хубеане сражался с птицей всю вторую половину дня, совсем выбился из сил. Вечером он с большим трудом — подпрыгивая под ударами хищника, часто падая и пытаясь усмирить птицу, придавливая ее своим телом — пригнал стадо домой. Собаки с лаем носились вокруг него. Женщины у входа в деревню завизжали, увидев Хубеане — окровавленного, в разодранной одежде. Он, продолжая отбиваться от птицы, задыхаясь выпалил: «Ничего! Ничего особенного. Это просто птичка. Из-за такой не кричат. Я привязал ее». На том он и стоял, даже когда соседи ему сказали, что птица похитила ягненка из стада, а его самого чуть не убила. «Эта птичка?» Удивленный Хубеане позволил себя перевязать, но на мать посмотрел укоризненно.
Отцу Хубеане надоели нелепые выходки сына, который сделал его посмешищем всей деревни, неправильно передавая поручения или рассказывая о событиях, никогда не происходивших. И он решил от Хубеане избавиться. Однажды он взял его с собой охотиться на тигра; когда тигра окружили, отец спрятал сына в покинутом термитнике — надеясь, что загнанный тигр бросится туда и растерзает мальчика. Тигра нарочно раздразнили и погнали к термитнику. Отец, притворяясь испуганным, кричал: «Хубеане, Хубеане! Тигр!» Тигр, действительно ринувшийся в огромный термитник, тоже исчез в его недрах. Подождав немного, охотники под барабанный бой двинулись к термитнику. Из входного отверстия мало-помалу высунулась припорошенная землей голова Хубеане. «Тигра там нет; я знал, что он придет. Я выкопал для него дырку в противоположной стене. Когда тигр вломился в термитник, он сразу эту дырку заметил. Раз — и проскочил в нее. Убрался подобру-поздорову». Мальчик с благодарностью пожал руку отцу и другим мужчинам: «Как вы хорошо кричали! Не кричи вы так громко, тигр бы остался внутри и сожрал меня».
Отец не сдавался. Послал Хубеане в поле, а сам переоделся лисом и напал на него. Но Хубеане вырвался и заманил не отстававшего от него лиса в навозную яму. Пока лис там барахтался, Хубеане созвал криками людей, а сам сверху бил лиса палкой и приговаривал: «Дьявол!» Когда соседи с помощью длинных шестов вытянули почти захлебнувшегося мнимого лиса, Хубеане ласково погладил отца: «То был дьявол, его шкура и сейчас там плавает, он тебя проглотил. В следующий раз я его совсем убью».
Развязка наступила в ночь полнолуния. Отец, который уже не мог сдерживать свою ярость, приставил лестницу к хижине, где спал Хубеане, и через отверстие на крыше заглянул в темное помещение. Он привязал себе маску — желтое лунное лицо, которое заслоняло его голову и всю грудь. Под своей одеждой он прятал целый пучок копий. Отец был очень жестоким; он с трудом поднялся по лестнице (ибо еще не оправился от нанесенных ему ударов). И грозно забормотал: «Эй, ты! Поднимайся! Поднимайся! Хубеане!» Снизу, с соломенной подстилки, ответил дрожащий голос: «Кто там?» — «Лунный дух с неба. Разве ты не хочешь подняться наверх и вознести мне молитву?» — «Лунный дух — ко мне?! Ох, я боюсь. Я не хочу тебя видеть». — «Приди и посмотри на меня». — Хубеане медленно выполз из соломы, и тут же в него полетели первые копья. Мальчик, взвизгнув, подался назад. Лунный дух угрожающе взывал: «Иди ко мне! Не откажешься же ты помолиться! Это мои лучи. Мои лучи. Хе! Скорей поднимайся. Иначе я тебя проглочу». — «Я не боюсь тебя, добрый дух. Правда, не боюсь. Я сейчас приду. Но прежде захвачу свой зонт, потому что лучи твои обжигают». — «И вовсе они не обжигают. Иди сюда». Отец прислушался, заглянул через отверстие вниз, но сына не увидел. Он тогда подул в рожок, крикнул грозно: «Вставай! Вставай! Поторопись, Хубеане!» И тут почувствовал, что лестница под ним задрожала. Закачалась. Не успел он обернуться, как кто-то, стоящий сзади, уже держал его за руки, крепко обхватив ему грудь. Отец крикнул: «Помогите! Помогите!» — «Не кричи, дорогой Лунный дух. А то люди испугаются». — «Хубеане!» — «Ты даже знаешь, как меня звать по имени, дорогой Лунный дух. Ты видишь всех, знаешь всех людей из нашей деревни, всех куриц, всех собак. Я не нашел зонт. Я могу смотреть на тебя только сзади, спереди ты так сильно обжигаешь! Побудь в моей хижине, пока я не разыщу зонт». И Хубеане потащил отбивающегося «духа» вверх по лестнице, сбросил его через отверстие в темную хижину, в последнее мгновение выхватив у него из рук пучок копий. «Теперь я посвечу тебе, дорогой Лунный дух, а ты поищешь мой зонт. Лежи лицом вниз. Сейчас будет свет». И Хубеане начал бросать копье за копьем, вертикально вниз; потом набрал камней и их тоже стал кидать через отверстие в хижину: «Вот еще лучи. Теперь смотри! Тебе видно? Нет, наверное еще нет. Еще нет».
Хубеане разыскал для себя в соседнем доме соломенную циновку и гортанными криками созвал людей: «Лунный дух пришел ко мне в дом. Вы должны оказать ему почести. Только обязательно захватите зонт. Лучи у этого духа очень острые». Удивленные односельчане прибежали с фонарями и факелами. Хубеане махал им от двери хижины: «Прихватите с собой зонт. Дух лежит лицом вниз. Лунный дух. Он упал в мою хижину прямо с неба, через отверстие в крыше. Если он перевернется на спину, он вас обожжет».
И когда люди, привыкшие к странностям Хубеане, но все же напуганные, проникли в хижину, там лежал — лицом вниз, пришпиленный к полу копьями, побитый камнями — человек в большой маске Луны. Они высвободили это залитое кровью тело, перевернули на спину. Мертвец оказался отцом Хубеане; грудь его была во многих местах пробита насквозь, череп проломлен. Хубеане в первый момент будто онемел, потом заплакал, опустил голову и, роняя слюну, выдохнул: «Ах, отец…» Соседи схватили его: «Ты убил отца, Хубеане!» Он ощерился, стал отбиваться: «Это был Лунный дух. А не мой отец. Будь отец жив, он бы подтвердил вам мои слова. Лунный дух обжигал меня лучами. Хотел совсем сжечь». Тут мужчины из деревни наконец поняли, что здесь на самом деле произошло. Хубеане притулился в углу, расцарапывал себе грудь: «Посмотрите, что скажет вам моя матушка. Она защитит меня от Лунного духа». С тех пор соседи больше не трогали Хубеане, хоть он в тот день и бросился на них с кулаками.
РАДИ ТАКИХ СПЕКТАКЛЕЙ, танцев, живого общения на лугах и в лесах из городов стекались большие массы народа. Многие не возвращались потом в свои дома, а оставались — поначалу всего на несколько дней — поблизости от площадок для театральных и прочих представлений, потом и вовсе переселялись в те места. Они еще не освободились от городских привычек, но их неодолимо привлекали эти ландшафты, где настоящий день сменялся настоящей ночью и по ночам темно-синее небо кишело неисчислимыми глядящими вниз звездами. Горожане видели, как переселенцы первой волны, держа в руках поводья, ездят на повозках, перед которыми идут волы или бегут лошади, как пастухи гонят скот. Видели поля, равномерно засаженные целым лесом колосьев, из которых здешние поселенцы делали себе хлеб. Куда ни глянь, повсюду простирались плоские земли леса озера луга, овеваемые порывистым ветром. Здесь случались дожди, а высоко в небе всегда плыли облака.
В лондонском градшафте в период воссоздания Круга народов экономика снова стала базироваться на строгом соблюдении принципа всеобщей занятости. Создавались новые фабрики, требовалось огромное количество рабочих, с каждым месяцем — все больше. Но как раз в это время усилился отток людей на периферию градшафта и за его пределы. Лондонский сенат вынужден был признать: кадров для уже спроектированных фабрик катастрофически не хватает. Делвил говорил о создавшейся ситуации с возмущением. Дескать, то, что сейчас происходит, вообще неслыханно. Государство давно безвозмездно кормит, содержит за свой счет три четверти населения. А теперь, когда государству понадобилась рабочая сила его граждан — и то лишь частично, — они вздумали уклоняться. И на этом, и на последующих заседаниях сената дело доходило до серьезных стычек между Делвилом, ставшим в последнее время чересчур впечатлительным, и широкоплечей Уайт Бейкер. Она — для того, как подозревали сенаторы, чтобы опасные движения переместились вплотную к городу — предоставила собственные земельные угодья в пользование нескольким группам переселенцев. Не посоветовавшись с сенаторами и даже не сообщив им о своих намерениях, она отказалась выполнить требование о поставках определенных тугоплавких окислов и известковых солей из принадлежащих ей карьеров — и тем создала неудобства для фабрик Меки. Она защищала бездельников, которые, поскольку долгое время нигде не работали, стали апатично-расслабленными: дескать, в один момент их не переделаешь. Делвил негодовал: не в том дело, что они ослабли физически; они достойны презрения, ибо их уже не заботят общественные нужды.
И вот лондонский сенат, соответственно предоставленной ему власти и полномочиям, постановил (сознавая, как было сказано, свою ответственность за западное человечество, приступающее к решению новых задач): все население должно принять активное участие в восстановлении городского ландшафта, пришедшего в упадок в результате войны и всеобщего равнодушия. Дескать, нужно дать образец, зажигательный пример другим членам нового Круга народов. Мы не должны отставать от градшафтов, которые уже встали на ноги. А изменники и вырожденцы пусть знают: сенат располагает достаточными средствами, чтобы подавить их сопротивление. Постановление подписали все сенаторы, за исключением Уайт Бейкер, которая с того дня вообще в сенате не появлялась. Никто особенно не печалился из-за отсутствия этой чудачки; один только Делвил тревожился за нее.
С насмешками и яростью было встречено постановление сената. Агитаторы священнослужители сельские поселенцы, проникавшие в город, издевки ради составили собственное воззвание: «Что там болтает сенат о свой ответственности за западное человечество? К решению каких таких новых задач хочет его подвести? Может, в лабораториях уже было сделано сколько-то новых изобретений, которые нужно теперь опробовать на людях? Неужели Уральская война оказалась безрезультатной? Да нет же! Один результат, по крайней мере, налицо! Правящие роды, сенаты, Круг народов показали свое бессилие. И они надеются, что люди это забыли! Они не справились с Мардуком, хотя обладали оружием и могли бы истребить берлинского консула. Но они не осмелились. Они могли бы испепелить, разнести в пух и прах переселенцев, отправившихся в Юкон и на Аляску. Но они этих людей в Юконе и на Аляске оставили в покое! Почему? Потому что в своем внутреннем средоточье они парализованы. Их всех поразит буря с громами и градом. Что еще могут они, кроме как угрожать нам, скрывая свой страх!»
Уайт Бейкер уведомила сенат, что отказывается от сенаторских прав, обусловленных ее имущественным положением и происхождением. Ратшенила теперь постоянно обреталась при ней. Американская комиссия все еще находилась в Лондоне. Обеспокоенный Делвил намекал гостям, что им пора возвращаться на родину. Но чужаки с удовольствием наблюдали за трудностями, с которыми столкнулись европейцы — носители идеи создания нового Круга народов. Они не уехали, даже когда Делвил почти совсем перестал уделять им внимание. Старый Клокван говорил но телефону с Неойорком: Лондон-де теперь никого не принудит вступить в Круг народов; правящим кланам Лондона сейчас представился случай продемонстрировать свою силу; интересно понаблюдать, как они себя поведут.
Уайт Бейкер, женщина уже не молодая, казалась сломленной. Ее отказ от места в сенате, предоставление ею своих угодий в пользование актерам и поселенцам — всё это сенаторы истолковывали как сентиментальные францисканские чудачества. Но рядом с ней всегда можно было видеть маленькую гордую Ратшенилу: широкоскулую, с пламенными темно-карими глубоко посаженными глазами под тонкими бровями; спадающие ниже плеч прямые дегтярно-черные волосы на свету отливают красным. Край каждой ушной раковины проколот в четырех местах; в отверстия продеты серебряные кольца с подвешенными к ним перьями и кусочками перламутра. Ратшенила любила подкрашивать свой круглый подбородок красным, рисовать вокруг глаз круги цвета киновари. Выходя из дому, она поверх синей рубахи и верхнего бахромчатого платья из тонкой кожи набрасывала пеструю шерстяную накидку: широкий платок, который можно обернуть вокруг бедер или накинуть на плечи. Она не брала ничего из тех украшений, которые хотела ей подарить Уайт Бейкер; только однажды сняла с шеи англичанки жемчужную нить и попросила ее в подарок. И засмеялась и пригрозила, пока европейка радостно надевала на нее ожерелье: мол, жемчужины негоже так легко отдавать; отдавая их, ты что-то теряешь; жемчуг это окаменевшая вода; в каждой жемчужине сидит дух, который забирает с собой и что-то от бывшего владельца. Но Уайт Бейкер была счастлива: она радовалась, видя свой жемчуг на груди Ратшенилы. А чужестранка сшила для английской подруги длинное, складчатое, похожее на рубаху платье из белого шелка; повесила ей на грудь, на кожаном шнуре, костяной амулет в форме вороньего клюва.
В лес Эшдаун[57], в горы к югу от городского ландшафта, удалились Уайт Бейкер и Ратшенила. Там обитала маленькая группа переселенцев. Они все носили чуть выше левого ботинка — поверх чулка или на голой лодыжке — металлический браслет в виде змеи и по этому признаку называли себя «змеями». Змеи пытались достичь состояния душевной уравновешенности. Эти люди не просто любовались — беспомощно удивленно восхищенно — холмами, недавно расчищенными пахотными участками, деревьями, не просто вкладывали все силы в работу, но учились относиться с такой же самоотдачей и друг к другу. Сперва, в градшафтах, они просто с вялым безразличием или, наоборот, с повышенным нарочитым возбуждением тянулись друг к другу, не различая особенно, кто из них мужчина, кто женщина. Потом открыли для себя чудо мужского и женского начал; они, змеи, переселились из города в Эшдаунские горы, с нежностью и без всякой насмешки открыто носили на себе знак змея-искусителя из райского сада. У них были теплые хижины, построенные из дерева и пользующиеся, как считалось, особым покровительством змей. В хижинах этих встречались женщины и мужчины, змеи, обнаженные или одетые: они смотрели друг на друга, обнимались, трогали-гладили друг у друга кожу. Устроившись на охапках листьев или соломы, дрожали от того глубокого таинственного смятения, которое одно теплое человеческое тело вызывает в другом. Стоило им начать извиваться, и они исчезали — отправлялись в путешествие или странствие, как они говорили; а вернувшись со вздохами назад, замечали, что лежат на листьях, в объятиях человека, вздыхающего, как и они. Из-за таких странствий змеи глубоко почитали друг друга. Не было ничего, что казалось бы им более священным. В уединенных местах, среди лесной тишины стояли крепко построенные деревянные хижины, куда приходили мужчины и женщины, чувствовавшие, что им предстоит отправиться в сокровенное странствие. Если по дороге им попадался какой-то человек, он бросал к их ногам цветы и листья, просил, чтобы они до него дотронулись.
В глушь, где жили эти змеи, и удалились Уайт Бейкер с Ратшенилой.
Женщины поцеловались:
— Как я счастлива, что нашла тебя, Ратшенила! И что мы с тобой отыскали дорогу сюда.
— Разве ты не любишь какого-нибудь мужчину, Уайт Бейкер?
— Я не знаю. Тебя я люблю. Твои волосы твои зубы твой язык твое нёбо твои щеки твои пальцы на руках и на ногах: все, что у тебя есть. Люблю, как ты дышишь, как открываешь и закрываешь глаза. Твое платье твои цепочки. Я бегу за тобой, как счастливый покорный зверь, и испытываю блаженство, когда ты ко мне прикасаешься. Ты не поверишь, Ратшенила, как мне хорошо оттого, что ты носишь мой жемчуг.
— Я вижу, Уайт Бейкер, что ты совсем не боишься.
— Чего?
У Ратшенилы дрогнули уголки губ, темно-карие радужки глаз переместились. Она сдвинула лопатки:
— Дома или в Лондоне я бы такого не сказала. Но здесь, у змей, какой-то опасный воздух.
— Да.
— С какой надеждой ты произнесла это «Да», Уайт Бейкер. Видишь ли, может случиться так, что и я тоже…
Та тихо вскрикнула, хотела обнять за шею краснокожую женщину, но индианка от объятия уклонилась:
— Нет, Бейкер. Если ты ничего не боишься, эго еще не значит, что не боюсь я.
Уайт Бейкер проворковала:
— Тебе не надо меня бояться.
— Не тебя я боюсь. Себя.
— Себя… Моя подруга… Радость моего сердца…
Индианка зажмурилась, колени ее дрожали. С закрытыми глазами, глубоко вздохнув, прильнула она к груди сильной белой женщины — счастливицы, которая покрывала ее лицо поцелуями, лепетала ласковые слова.
— Ах, пойдем в ближайшую хижину, Ратшенила.
— Я боюсь. Боюсь причинить тебе боль.
— Моя подруга, моя возлюбленная…
— Уайт Бейкер, ты правда меня любишь?
Пылко обняла ее Уайт Бейкер. Ратшенила это позволила; да и сама вкогтилась в лицо и шею подруги, так и не открыв глаз. Губы их слились.
То были самые отрешенные, самые светлые недели в жизни Уайт Бейкер. Она и Ратшенила взяли для себя у змей пахотный надел. Здесь все со смехом воспринимали посулы и угрозы сената, призывавшего людей вернуться в город. Уайт Бейкер была счастлива. Свою подругу она но сути не видела. Не замечала ее скованности, холодности, ее мечтательно-злого чужого лица; она ею обладала. Чужестранка часто грустила, думая о чем-то своем, но приходила к белой женщине, была с ней беспомощно-нежной. Наступил день, когда Уайт Бейкер не нашла индианку в доме, где та жила. Она искала ее всю ночь, спрашивала соседей. Наконец ей сказали, что Ратшенила убежала к предводительнице змей. И от этой светловолосой, очень молодой и красивой женщины Уайт Бейкер с ужасом услышала: Ратшенила приходила покаяться, повиниться в том, что не придерживается обычаев змей. Она призналась, что стала рабыней другой женщины. Она хотела освободиться, грозила, что, доведенная до крайности, прибегнет к насилию. Светловолосая красавица гладила холодные руки посетительницы. Ратшенила-де плакала, говорила, что иначе не может, что она возвращается в Лондон к своим соплеменникам.
Долгими были дни, которые Уайт Бейкер, впавшая в отчаянье и терзающая себя, пролежала в доме этой предводительницы, непрерывно тоскуя по Ратшениле, грезя о ее лице ее руках ступнях грудях губах, покусывая костяной клюв вороны. Индианка давно покинула поселение, ей пришлось одной возвращаться на американскую родину. Предводительница, красивая светловолосая женщина, сидела рядом с Бейкер, порой не могла удержаться и плакала вместе с ней. Да, говорила она, ужасна сила любви, живущая в нас всех. Самое лучшее — почитать эту силу и пытаться ее умилостивить. По прошествии нескольких недель она спросила у немного успокоившейся, посерьезневшей, побледневшей Бейкер, хочет ли та их покинуть. Бейкер сжала ее руку:
— Я должна поблагодарить тебя и всех вас, змей. Я бы скорее хотела… не уходить отсюда. Я даже… точно не хочу уходить. Я теперь буду увереннее в себе и определеннее в своих желаниях, чем когда пришла. Если, конечно, ты мне позволишь остаться.
— Это правда, Уайт Бейкер?
Ту будто что-то принудило опуститься на колени, скользнув вдоль гладящих ее рук предводительницы. Поцеловать землю перед ногами Светловолосой:
— Слушай, Юная: даже если бы я не нашла у вас ничего, кроме моего желания преклониться перед тобой, кроме того, что со мной кто-то заговорил, как заговорила ты, я бы все равно здесь осталась.
Но Уайт Бейкер — все еще носившая белые шелковые платья, пестрые шерстяные накидки Ратшенилы — задержалась у змей ненадолго. Она стала странствовать с молодым коричнево-черным человеком, служившим у нее кучером, по южной и западной частям Лондонского градшафта. Переселенцы уже продвинулись по острову далеко на север. Появлялись все новые, обособленные группы. Орды, которые придерживались воинственных обычаев, как варвары Мардука, и ели много мяса. Затем — группы, состоящие только из женщин, которые работали на полях, еще пользовались пищей Меки и объясняли все беды главенством мужчин; они носили на шее камень величиной с кулак в знак того, что чувствуют себя несвободными. На севере — очень рассредоточенно — жили молчуны: люди, которые вообще отказались от речи и только ранним утром приветствовали пением восход солнца; когда же солнце достигало определенной высоты, они смиренно умолкали. Они обмазывали себя землей, мылись лишь раз в неделю, с посторонними старались не встречаться.
Указы городских властей, призывающие горожан вернуться, стали более настоятельными. Но тут под Бедфордом, на реке Уз, собралось сколько-то актеров фулъбе, которые играли новые фарсы о дурачке Хубеане. Потом в разных местностях — на лесных опушках, на горных плато — они начали показывать пьесы о любви. Их всегда окружала плотная толпа: радостные змеи, суровые воины в шкурах, грязные молчуны, печальные вялые горожане, паникеры, взбудораженные колдунами. Уайт Бейкер тоже видела один такой спектакль. Смуглые чувствительные актеры играли в масках.
ТО БЫЛА сказка о льве и дикой собаке. Дом вождя племени, крытый соломой. Перед дверью сидит человек в праздничном убранстве, рядом — молоденькая девушка с красной татуировкой, красавица, его дочь. Их окружает маленькая группа людей. Вождь подносит ладони ко рту, складывает их рупором:
— Вот моя дочь Мутиямба. Я хочу отдать ее в жены самому сильному и красивому мужчине. Я богат. Ему не придется платить брачный выкуп. Разнесите повсюду весть — и в саванне, и вдоль реки, и в банановых зарослях, и на песчаном острове: вождь Кассанги хочет отдать свою дочь Мутиямбу в жены самому красивому и сильному.
Там присутствовал один хрупкий юноша: Лионго, сирота; он любил эту девушку. Он носил набедренную повязку из соломы, бросить копье ему было не по силам. Он отправился с вестниками в саванну, к реке, в банановые заросли, на песчаный остров, чтобы повсюду возвещать: Кассанги-де хочет отдать стройную красавицу Мутиямбу в жены самому красивому и сильному. Желая утешиться, юноша тихонько напевал: «Все волокна моего сердца дрожат. Почему? Я видел высокую гвоздику; белый муравей грызет ее корень. Я должен исцелить этот высокий цветок». Он, слабосильный, шел впереди других барабанщиков. На берегах прудов, образовавшихся после ливней, между обвитыми лианами лесными великанами, под масляными деревьями, по которым прыгают маленькие обезьяны, возле фиговых деревьев с кожистыми листьями, у горных расселин, из которых вылетают темные летучие мыши и толстые жужжащие осы, в буйно разросшихся, исполосованных тенями зарослях сорго, у зеленых болот, где раскидывают свои извилистые плети дикие тыквы и огурцы-люфа, по которым ползают черви и улитки, — повсюду бедный Лионго, оглушительно ударяя в барабан, возносил хвалу Мутиямбе, чтобы завлечь самых сильных и красивых женихов. Воспевал раскраску ее тела. Пел: «Подобны молодым луковицам ее груди; ни одно дерево не дает столько плодов, сколько у нее одежд. На голове ее, в ушах и губах, на руках сверкают, словно молнии из тучи, украшения. Взгляд ее — мягкий и мечтательный. Ноги — стройные, как медные иглы. На нее нельзя взглянуть, чтобы тебя потом не изгрызла тоска. Ты невольно сразу закроешь глаза, как если бы заглянул в горшок с горячим варевом. Но и закрыв глаза, ты не обрящешь покоя, потому что обжегшиеся глаза будут и дальше болеть. Кто увидит Мутиямбу, должен будет доказать, что у него сильное сердце. Он уподобится брошенному в темницу, и у него останется только ее образ. Он должен будет взломать дверь и найти спасение у любимой. Сотни женихов вступят в борьбу за такую невесту! Кассанги — могучий вождь, он возвел вокруг дочери крепкий частокол из бревен. Только тот, кто обладает силой горы и упорством шакала, преодолеет эту преграду».
В саванне песню Лионго услышал молодой желтый лев. А когда Лионго восхвалял девушку возле горной расселины, в которой жили летучие мыши, оттуда выползла дикая собака, самец. Когда субтильный посланец вождя вернулся к его дворцу, там уже собралось много юношей, демонстрирующих свою силу, но Кассанги их одного за другим отвергал. Вместе с бедным охрипшим Лионго явились лев и дикий пес. Лев сразу же опрокинул на землю двух самых сильных юношей, одним прыжком перескочил через очень высокую ограду двора Кассанги, в один присест опорожнил ведро пальмового вина, после чего даже не начал ходить зигзагами. Кассанги отдал ему свою дочь; великолепный желтогривый лев уселся на возвышении рядом с ней. Мутиямба, правда, испугалась, когда это рыкающее чудище стало ее мужем. Но она гордилась его силой.
Через сколько-то дней в большом доме Кассанги играли свадьбу. Дикий пес — его звали Кри — после того, как желтый лев показал, на что он способен, сам уже не осмелился предстать пред очи вождя. Теперь, в пиршественной зале, Кри сидел за столом рядом с молодым львом, который в обществе людей чувствовал себя неуютно.
— Ты, лев, не знаешь здешних обычаев. Ты должен потянуть к себе миску с кашей, когда захочешь поесть, — прошептал пес.
Лев нащупал лапой большую миску, стоявшую посередине стола, и нечаянно ее опрокинул. Гости, которые тоже хотели отведать каши, смущенно отвели глаза. Кассанги, вождь, сделав вид, будто ничего не заметил, велел подать следующее блюдо. Он взял себе, сколько хотел, потом пододвинул миску дочери и ее жениху.
Тут Кри поднялся на задние лапы, наклонился к львиному уху:
— Ты ведь жених. Ты должен дарить подарки. Вытряхни на ладонь каждому гостю — в качестве памятного подарка — по ложке каши.
Лев смахнул с морды крошки, поднялся, прижал большую миску к груди и начал обходить стол — каждому гостю либо наливая на ладонь ложку пшенной каши, либо неловко выплескивая эту кашу на стол перед ним. Первые, с кем он так поступил, сидели тихо, но следующие дожидаться своей очереди не стали. Они кинулись к дверям, чуть ли не лопаясь от смеха, и вовсю потешались над чудищем, бросавшим робкие взгляды в их сторону. Кассанги на своем месте мрачно нахмурил лоб. Вождь послал слуг, чтобы они помогли гостям привести в порядок испачканную одежду, а тех, кто уже выскочил во двор, позвали обратно. Пиршество продолжалось в полном молчании.
— Странная компания, — пробормотал Кри, улучив момент, когда никто не мог их услышать. — Но ты не должен обижаться. Они тебе просто завидуют.
Свадебный поезд двигался по деревне. Рядом с Мутиямбой в запряженной волами и украшенной лентами повозке сидел великолепный жених. Перед повозкой и за ней шествовали музыканты, играющие на духовых инструментах и барабанах. Они уже приближались к дому Кассанги, от ворот им махал сам вождь, стоящий в окружении своих жен. Дикий пес запрыгнул сзади в повозку и устроился на скамье, между женихом и невестой:
— Мутиямба, твой жених такой мрачный! Погладь меня, приласкай, ведь я его друг. Это улучшит ему настроение.
И она погладила Кри, поцеловала в морду, ласково на него посмотрела. Люди в процессии захихикали, Кассанги же испугался. А лев, едва вошел в отведенную ему комнату, спросил пса:
— Слушай, как ты добился того, что Мутиямба, моя невеста, тебя поцеловала? Меня она не целовала ни разу.
— Не печалься, лев. И не упрекай ее. Я открою тебе эту тайну, но пообещай, что не выдашь меня. Видишь ли, я, когда прыгал, вывихнул себе переднюю лапу. Она, красавица Мутиямба, это заметила. Она такая жалостливая, такая нежная. Потому-то она и погладила мне лапы, и поцеловала меня.
Кассанги с гостями ожидал жениха, чтобы выпить с ним вместе. Но молодой лев — сильный, великолепный — вошел в дверь прихрамывая. Он припадал на правую ногу, припадал на левую. А когда остановился перед Мутиямбой, из глаз его потекли слезы:
— Я подвернул себе лапы, обе задние, — вчера, когда прыгал, чтобы оказать тебе честь. — И он жалобно посмотрел на нее.
Она сняла с плеч платок, накинула на лицо, пристыженно шепнула что-то отцу и выбежала из залы, а следом за ней — обе ее служанки. Рассердившиеся гости наморщили носы, скорчили насмешливые рожи, стали нарочито плеваться. Тут вождь племени протянул жениху кувшин:
— Пей, лев. Моя дочь Мутиямба, прекраснейшая из всех девушек, досталась тебе. Мы желаем тебе счастья. Тебе не придется платить брачный выкуп. Но подарки ты ей принесешь. Таков наш обычай.
Лев, стоя на циновке, принял напиток, молча поклонился вождю, выпил и покинул дворец. Он прошел всю деревню, углубился в саванну, Кри же тащился за ним:
— Лев, зачем ты ушел так далеко? Не забывай: ты должен хромать, иначе невеста над тобой не сжалится. Возвращайся, прихрамывая, следом за мной в деревню, прямо сейчас, чтобы вождь убедился, какой ты покорный, хотя и обладаешь силой горы, как пел бедный Лионго.
— Ладно, но что же мне ей подарить, ей и ее отцу?
— Да тут и думать не о чем. Главное, не показывай, как ты богат, — иначе и сам вождь, и вся деревня устыдятся. И не вздумай принести им антилоп, а то, неровен час, люди испугаются. Зачем ты вообще зашел так далеко в саванну? Давай, сделай прямо здесь на земле… по-большому. Да-да, мне нужен твой кал. Я сейчас сплету из травы две корзинки, туда мы этот кал и положим. Корзиночки я отнесу Мутиямбе и Кассанги. Они видели, какой ты красивый и сильный; теперь пусть убедятся в твоем смирении: в том, что ты совсем не хочешь их устыдить.
Лев присел на меже посреди ямсового поля и, потужившись, выдавил из себя кал. Пес откопал в земле клубни ямса, напоминающие человеческую стопу с пальцами, нарвал листьев, намазал теплый кал на листья и клубни, разгладил его, прикрыл, чтобы защитить от мух. Потом он сплел из травы две корзинки, сложил туда разукрашенный кал и отправился в деревню. Лев, опустив могучую желтую голову, ковылял следом, время от времени издавая жалобный рык. С самодовольным урчанием вошел дикий пес в залу Кассанги. По его знаку лев остался за дверью, осторожно заглядывал внутрь. Кри передал корзинки; на морде его застыла сурово-непроницаемая гримаса. Мутиямба разразилась рыданиями. От льва, который с умильным видом приблизился к ней, она убежала. Вождь отшвырнул от себя корзинки. Лев, улыбаясь, смиренно приблизился и склонился в поклоне. Он неуверенно сел на свое обычное место, теперь испачканное. Но сидеть ему пришлось одному, ибо Кассанги и гости залу покинули.
Они совещались снаружи: что бы такое предпринять против льва, который очень силен и которому уже пообещали невесту. Вооружались копьями, хотели ему сказать: он-де по обычаю этой деревни должен еще раз подвергнуться испытанию, и потом, на третий день, — снова; так он докажет, что ему не помогает колдун. Гости думали: лев со своими больными лапами в этой игре проиграет. Пса Кри, вертевшегося возле них, они осыпали ругательствами — из-за его друга. Кри отвечал искусно; он намекнул, что все закончится к их полному удовлетворению, и вообще показал себя зверем ученым, обладающим тайными знаниями:
— Мудрость, где она сидит? В глазах? Нет, в голове. Господин Кассанги теперь в этом убедился. А раньше он о таких вещах не думал. Я, Кри, — может, и не великая птица. Однако не вам меня учить, где искать червей.
Гости удивлялись его уму.
— Почему вы так опечалены, любезные господа? Надежда — опорный столп мироздания. На фундаменте терпения воздвигнуты небеса.
Сейчас, сказал пес, им не надо ничего делать. Пусть, мол, доверятся ему, Кри: он победит льва.
Мужчины с сомнением качали головами:
— Как же как же, когда у птиц вырастут зубы…
Но Кассанги протянул руку державшемуся с большим достоинством Кри.
И когда на следующий день Кри и лев вышли из отведенной им круглой хижины, лев удивлялся, что все кланяются псу, уступают ему дорогу, на него же самого не обращают внимания или даже воротят от него нос.
— Теперь ты видишь, лев, как велика моя власть и, вообще, кто я.
— Кри, как ты этого добился? Я твой друг, ты ведь не оставишь меня в беде.
Пес потянул его за собой в проход между двумя хижинами. Там он остановился и начал дергаться, трястись всем телом.
Лев, удивленно:
— Что с тобой?
— Ты ничего не заметил? Слушай, вот теперь, слушай же!
Лев придвинулся ближе:
— Я, Кри, ничего не слышу; ничего.
— Ты должен прислушаться к моему животу. Все слышат. Потому-то они мне и кланяются. Я за одну ночь добился того, что теперь все приветствуют меня, как царя.
— Что же ты сделал?
— Ты, значит, еще не слышишь… — Пес опять затрясся, высоко подпрыгнул. — Но скоро ты привыкнешь различать эти звуки, просто ты оглох от собственного ужасного рева. Дело в том, что внутри меня спрятан колокольчик.
— Колокольчик?
— Звенящий колокольчик. При каждом моем шаге он звенит. Потому-то все и склоняются передо мной в поклоне.
— Откуда у тебя этот колокольчик, Кри?
— От Кассанги; ты только не смейся: я украл его у Кассанги. Тот еще не заметил пропажи. — И Кри захихикал, а лев радостным рыком поддержал друга. — Теперь его колокольчик в моем нутре, а он этого не знает. Три, даже четыре колокольчика я у него вчера украл. Колокольчики вождя племени. Три штуки у меня осталось. Я тебе доверяю.
— Я ведь тебе доверился, ты тоже можешь доверять мне.
— Что ж, пойдем дальше.
Но лев удержал Кри:
— Скажи-ка, Кри, а ты не мог бы и мне вставить колокольчик?
Кри передернул плечами, помрачнел, с сомнением покачал головой: лев, дескать, не выдержит боли, которая сопряжена с такой операцией. Лев умолял: «Ну, пожалуйста», сулил Кри всякие почести, обещал никому не рассказывать, как звенел колокольчик в проходе между хижинами. Кри в конце концов поддался на уговоры — после того, как они поклялись не предавать друг друга. Пес обещал еще нынешней ночью — с помощью нескольких доверенных ассистентов — вставить колокольчики в брюхо льва. И они, оба очень довольные, вышли на деревенскую улицу.
Днем в их хижине Кри, уже уверенный в скорой победе и в том, что именно он получит красавицу Мутиямбу, заявил: лев-де еще до наступления ночи должен представить ему доказательство своей выносливости. Лев был согласен на все. И когда днем в доме вождя, в большой зале, расстелили циновки и гости в жемчугах и нагрудных украшениях стали вкушать мясную трапезу, Кри попросил у Кассанги раскаленный железный прут. Лев, преодолевая страх, приблизился к Кри. Гневно залаяв, Кри ударил его раскаленным прутом по задним лапам. Лишь на мгновенье взревел лев, вызвав вокруг панику, и обратил пасть в сторону пса (тот сразу ринулся к двери); но потом согнулся в три погибели и, повизгивая от боли, бледно улыбнулся своему другу Кри, который медленно к нему подползал. Гости, Кассанги и его дочь смотрели на обоих с недоумением.
С этого момента лев совершенно изменился. Зрители бедфордского спектакля видели это. Они были глубоко тронуты. Не понимали, в чем, собственно, состоит изменение. Но чувствовали, что лев теперь уподобился им самим. Он со своей большой головой ковылял беспомощно, как горожанин, и уже через несколько шагов начинал задыхаться. Лапы у него дрожали; испуганно и озабоченно поглядывал он по сторонам. Да и пес уже не был прежним Кри. Он теперь носил красную шапку, с которой на уши и на затылок свисали золотые ленты: шапку сенатора.
Тихо сидел на своей циновке лев. Ему поднесли кушанье. Он, вяло оттопырив губу, смотрел только на Кри, который тоже за ним наблюдал. Измученный лев, улыбнувшись, все же проглотил еду. Гости не без издевки предложили добавку. Льву хотелось куда-нибудь уползти, чтобы рычанием облегчить боль, хотелось пить, в пасти была ужасная сухость. Но, кроме маленького кувшина с вином, ему никакого питья не дали. Люди слушали игру музыкантов, наслаждались едой, не обращая на льва внимания.
И прежде, чем они встали из-за стола, Кри снова пошептался с Кассанги. Слуга принес раскаленный железный прут. Лев этого не видел, он в полузабытьи лежал на циновке. И вдруг словно огонь лизнул его переднюю лапу. Лев так зарычал, с такой силой вытолкнул из пасти громоподобный рык, что зал мгновенно опустел. Лев хотел прыгнуть. Не получилось. И тут только он вспомнил, что Кри собирался подвергнуть его испытанию. Он прикусил себе язык, огляделся по сторонам, с трудом заковылял к двери… и рухнул у самого порога. Гости еще долго не отваживались к нему приблизиться. Кри же проскользнул в залу через боковую дверь и прислушивался к стонам своего друга, к его шепоту: «Кри! Кри! Не сердись на меня. Подойди. Я не был готов к удару. Все произошло так внезапно. Иначе я бы не стал рычать. Ни за что бы не стал. Можешь на меня положиться! Кри, можешь на меня положиться!»
В этом месте спектакля зрители разъярились. «На такого, как он, действительно можно положиться, Кри. А вот ты — подлый пес!» В их голосах звучала угроза, глаза сверкали. Многие плакали.
Кри дал себя уговорить. Гости — от двери — видели, как лев ласково потерся головой о грудь презренного серого пса. Их страх улегся, они опять захихикали. Лев не обращал на это внимания, он думал о ближайшей ночи и колокольчиках. Колокольчики, между прочим, непрерывно звенели на протяжении всей последней части пьесы. Среди гостей же, которые постепенно вернулись в залу, вместе с Кассанги и Мутиямбой, — а лев их смиренно приветствовал, просил прощения за свое невежество, — был только один, который не смеялся со всеми: бедный нежный Лионго. В голове у него мелькнуло: «Муторно у меня на душе. Все волокна сердца дрожат. Почему? Я видел гордую гвоздику; белый муравей грызет-разгрызает ее корень. Гордая гвоздика скоро умрет». Когда наступил вечер и гости пировали вместе с наглецом Кри, Лионго пришел в темную хижину льва, склонился перед ним в поклоне. Лев, пребывавший в печальном одиночестве, принял его с радостью. Он узнал в Лионго того молодого певца, вестника вождя, который недавно в саванне возносил хвалу красавице Мутиямбе, перед людьми зверьми деревьями и озерами. И лев пожал ему руку. Не так уж много рассказал Лионго о дочери Кассанги; но он, лев, относится к певцу с симпатией. Лионго погладил ему гриву: спросил, правда ли, что лев неважно себя чувствует. Принес два кувшина холодной воды, в которые лев с блаженным урчанием погрузил лапы.
— С тобой нехорошо обошлись, лев.
— Ох! — Тот покачал головой, но не стал ничего говорить, вспомнив о своем обещании.
Как ни наседал на него Лионго, уговаривая открыться ему, лев не вышел из состояния внутренней отрешенности. Но поблагодарил молодого человека, улыбками и словами. Дескать, он никогда не забудет, как красиво восхвалял Лионго его невесту, — и лев таинственно намекнул на предстоящую ночь.
Лионго попытался прояснить ситуацию с Кри, зашептал: знает ли лев, что этот Кри сейчас делает? Кри сидит рядом с красавицей Мутиямбой и гладит ее — этот грязный степной пес, привыкший прятаться в горных расселинах рядом с осами, летучими мышами и шакалами! Лев равнодушно хмыкнул, но потом все же нахмурил лоб, искоса взглянул на Лионго. Тот не сдавался, предостерегал от мошенника… Лев, рассеянно: для него это не новость, такие сцены он наблюдал и сам. Себя он умным не считает, но Кри — его друг. Тут Лионго с горечью спрашивает: что же, лев и убить себя позволит, если Кри того пожелает? Кри его уже и раскаленным железом прижигал, и калечил…
— То были пробы, пробы, — бормочет лев.
— Что же он хочет на тебе опробовать?
— Средство, которое принесет мне почет и радость.
— Он хочет тебя устранить. Хочет получить Мутиямбу. Не для него я пел.
— Ах, моя невеста… — мечтательно протянул лев. — Ради нее я готов на все.
— Кри тебя убьет.
— Дай мне еще воды. Завтра ты заговоришь по-другому.
Лионго до слез было жаль оставлять его одного, во мраке.
С томительным нетерпением ждал лев дикого пса. Темнота. Она вдруг рассеялась. Лев перевернулся на другой бок. Увидел Кри, стоящего на пороге с зажженным факелом. Тот прошептал от двери, не приближаясь:
— Лев! Эй! Как дела, лев?
— Неплохо, Кри. Я тебя ждал. Входи.
— Уже иду. Где эти колокольчики?
Пес нетвердо держался на задних лапах: он слишком долго пировал с вождем и гостями. Пролепетал:
— Да вот же они! Милые колокольчики… Мы сейчас обделаем это дельце. Все пройдет без сучка без задоринки. А ты как думаешь, лев? У тебя еще болят лапы?
— Не очень.
Кри пронзительно рассмеялся:
— Видишь, как все прошло. Блеск! Взять прут — и по лапам: раз бамс, два бамс, три бамс\
— И колокольчики попадут куда надо.
Кри, срыгнув, похлопал его по плечу:
— Не дергайся, сынок. Дорогой мой малыш-крепыш. Мы все сделаем в лучшем виде.
И запел:
— Мутиямба, Мутиямба. Ни на одном дереве нет столько плодов, сколько у тебя одежд. Кто на тебя взглянет, Мутиямба, из-за любовной тоски сразу закроет глаза, как если бы сидел перед горшком с горячим варевом…
— С чего это ты поешь о моей невесте?
— Ни одно дерево не дает столько плодов, сколько у нее одежд. Ноги у нее тонкие-тонкие и стройные, как медные иглы… Идите сюда, ко мне. Ну же, дорогие друзья!
Он хозяйничал в хижине, готовил веревки, лев сумрачно на него поглядывал.
Через дверь в комнату просачивались люди, нерешительно жались к стене.
— Что им здесь у нас нужно?
— Это мои друзья, все они. Они весь день пировали со мной. Обжирались-блевали. Великолепный был день. Эй, или вы не согласны?
— И вечер тоже великолепный…
— А уж что про ночь говорить. Вы удивитесь, увидев, на что способен Кри. Эй ты, лев, сидеть!
— Почему ты разговариваешь со мной так грубо?
— Этот Толстоголовый еще учит, как мне с ним разговаривать!
У льва перехватило дыхание. Он издал рык. Пес заковылял к двери, люди сбились в кучу.
— Толстоголовый?! Это я-то Толстоголовый?
Кри тотчас поджал хвост, но пересилил себя и приковылял обратно:
— Л-лев, мы друг друга понимаем… — Он с трудом удерживал разбегающиеся мысли, но яростно бормотал: — Пора начинать. Хватит жрать и болтать. Приступайте. Ты же сам этого хочешь, лев?!
Тот смерил его долгим взглядом:
— Да.
Пес, злобно:
— Тогда чего мы ждем?
Гости держали под мышками деревянные колья, заостренные; теперь они принялись забивать их — обухами топоров — в глинобитный пол хижины, отзывающийся на удары гулом. Лев испугался, губы у него отвисли:
— Что они делают?
Кри, передразнивая:
— Что они делают? Что делают? Колья — туда. Колокольцы — сюда. Пошевеливайтесь!
Лев вытащил лапы из кувшинов, подполз ближе.
Кри обнюхал кувшины:
— Кто их сюда принес?
— Лионго.
— Ах, Лионго. Тот самый. Неженка. Негодяй.
И снова у льва перехватило дыхание, снова он страшно зарычал. Хижина мигом опустела. Кри остановился у порога, дрожал от страха так, что, казалось, вот-вот упадет. Однако стыд и ярость держали его крепко. Он подполз ко льву, в лживо-умильном тоне принялся его уговаривать:
— Это, стало быть, колышки для твоих лапочек, а это веревочные петли, в которые ты лапы просунешь. Подходите же, не бойтесь: лев знает, что вы будете молчать, как могила. Он хочет иметь в брюхе такие же колокольчики, как у меня; при ходьбе они звенят: динь-динь. Вы будете падать перед ним ниц. И Мутиямба — тоже, ох!..
В помещении горели факелы. Гости сладострастно ухмылялись. Лев подтащился и встал между кольями. Опустил огромную гривастую голову. О Мутиямбе он думал. Этот хитрый противный Кри, дикий пес, сделает так, чтоб Мутиямба меня поцеловала. Его-то, пса, она целовала в щеку, в морду… Отвернув голову, лев в темноте заплакал. Где Лионго? Лев стоял между кольями. Он потянул пса к себе, за ухо:
— Не делай мне очень больно.
Пес коварно усмехнулся, вильнул хвостом, погладил его.
Веревками обмотали они лапы льва. Тот лег на бок, перевернулся на спину. Они с силой рванули его лапы в разные стороны, вперед и назад. Он рычал, метался от страха. Гости аж икнули, так им понравился белый голый живот молодого льва: от страха по животу пробегали волны. Пьяные гости откинули назад головы, столпились вокруг распростертого саванного чудища. Их издевательский смех был настолько громким, что из дворца прибежали Кассанги и Мутиямба, просунули головы в окошко. Кри прыгал вокруг льва, точил нож. Лев, услышав шуршание, от ужаса совсем ошалел:
— Что ты делаешь? Кри? А сейчас что делаешь? Сейчас?
— Ты что-нибудь видишь?
— Сейчас?
— Что ты делаешь?
Пес уже наточил нож. Запрыгнув льву на грудь, проскрежетал:
— Сейчас? Сейчас наберись мужества, лев!
И мгновенно воткнул нож в тело, принялся пластать-колоть-потрошить. Горячая светлая кровь брызнула ему в лицо, он отплевывался, он был ослеплен. Лев под ним извивался, дергался вправо, влево.
Лионго вдруг очутился рядом с головой льва:
— Лев, вставай! Они тебя убивают! Лев, он тебя убивает!
«Он меня убивает. Убивает. Это правда», — пронеслось в голове. Лев рванулся в ту, в другую сторону, обломил колья. Освободился, ободрав шкуру на лапах. Его горестный рык проникал в нутро каждого. Убить Кри! Растерзать его! Кри он должен убить. Лев бушевал посреди кучки гостей, взвихривая вокруг себя веревки с обломками кольев. Крушил давил ломал кости разрывал грыз. С Кри он уже разделался. В переулке темно, хоть глаз выколи. Еще убивать. Вождя Кассанги. Кассанги, увидел он, пытается спастись бегством. Лев, щелкнув пастью, схватил его за спину, за загривок — и вышвырнул вон из жизни.
Ликование и плач в толпе зрителей! Теперь беги, лев, беги из этой деревни — в саванну, просторную зеленую саванну.
Раскатистый неумолчный рев. Лев кидается на частокол. И не может запрыгнуть наверх. Что это течет течет горячее из его тела, не пускает вперед, волочится у него между ног. Причиняя боль. Ох. Он на это наступил. И от боли, от тягостной муки лев онемел. Он наступил на собственные кишки. Еще один жуткий прыжок. Ужасный прерывистый рев. Лев повис на заостренных кольях. Стонал извивался дергался. Выкатил глаза, уже незрячие. Снизу, против него, — копья. Он истекал кровью. Зрители плакали, видя агонизирующее истерзанное тело: то, что осталось от молодого великолепного льва. Они тоже бросали камни, когда началось погребение жертв. Кассанги погиб. Пса, держа за хвост, волоком протащили но всей деревне. Брюхо ему набили ослиным пометом. Шапку с золотыми лентами привязали к пасти. Мутиямба, та плакала. Все украшения с себя поснимала. Дворец ей пришлось покинуть. Новый вождь ее выгнал. Она хотела целовать ноги Лионго, молить его о помощи. Но он и без того взял ее в свою хижину, на свое поле. Дочь вождя все не переставала плакать. Он же ей пел: «Когда-то ты меня отравила своей красотой, зато теперь я, коли захочу, могу тебя съесть. Когда-то ты обжигала мои глаза, теперь я могу смотреть на тебя целыми днями. Когда-то ты не давала мне спать. Теперь я сплю только с тобой. Я качался как лодочка, Мутиямба, теперь держи меня крепко.
У тебя нет больше браслетов на руках, нагрудных украшений, серег в ушах. Только губы мои — отрада твоих ушей, отрада твоей груди твоих рук».
НА РЕКЕ УЗ актеры играли нежные пьесы о разлучившихся и вновь встретившихся влюбленных, а также старую континентальную сказку о Мелиз из Бордо и ее подруге Бетиз. С болью и блаженством впитывала эти сказки Уайт Бейкер. Прикрывала глаза. И повторяла про себя: да, такова жизнь.
Беспомощным оказался лондонский сенат в ситуации массового бегства из градшафта. Уже были первые случаи диверсий поселенцев в городе: необъяснимые пожары на фабриках. Делвил, за которым вела слежку американская делегация, послал курьера к Уайт Бейкер. Она просила передать, что еще не изобретено то транспортное средство, которое могло бы доставить ее обратно. Она сама подстрекала горожан к переселению в сельскую местность, пыталась объединить боевые организации разрозненных переселенческих групп. Отчаявшийся Делвил в сенате ерничал: «Новый Мардук в юбке!» Но дальше разговоров дело не шло, сенат был вынужден перейти к обороне.
Из американских градшафтов человеческие массы, возглавляемые сильными вождями, мужчинами и женщинами, изливались в Канаду и на полуостров Лабрадор. На Лабрадоре постепенно возникло государство — без городских центров, — вокруг залива Унгава[58].
Люди потоками устремлялись за пределы градшафтов Неойорк Квебек Огайо. Странно, что все переселенцы, будто под принуждением, двигались именно на север; оставив позади Великие озера, они сворачивали от Гудзонова залива на восток. На североамериканском континенте перемещения совершались без всякого шума, там нигде не было фанатически-дикарских фигур наподобие Марке или Мардука. Но из Центральной Европы грозил агрессией Цимбо: богемские градшафты, немецкие города Нюрнберг и Франкфурт посылали ему подкрепления — массы соблазненных его призывами переселенцев.
Влиятельные сенаты пока бездействовали. В самый разгар этих бурных событий комиссия Клоквана наконец отбыла из Лондона — без всяких объяснений и уже без улыбок. В Лондоне Глазго Ньюкасле, а также в континентальных городах (Тулузе Нанте Лионе, где пока еще царило спокойствие) главные магистрали опустели, в теплицах замерзали засыхали цветы, прозрачные перекрытия над улицами разрушались; ветры и дожди опять буйствовали над площадями. Самолеты и машины неподвижно стояли повсюду, как будто к городу приблизилось вражеское войско. Оцепенение распространялось по западным градшафтам, и непонятно было, какие факторы этому способствуют. Оцепенение проникало в сенаты. Сенаторы испытали потрясение, чуть ли не ужас, когда черный Цимбо, даже не прибегая к оружию, вторгся со своими дикими ордами в Гамбургско-Бременский градшафт и спокойно продвинулся до моря, повсюду разгоняя сенаты, уничтожая продовольственные склады и пищевые фабрики. Возникла угроза, что он переправится через Дуврский пролив. Люди из этого немецкого приморского градшафта ранее прикрывали побережье вплоть до Голландии, до Зюйдерзее, но теперь они были отброшены в Вестфалию, за Рейн.
Бельгийский сенат собрался на заседание в Брюсселе. Этот градшафт, в отличие от других, не крошился. На рассеянных по стране голодающих слабосильных переселенцев здесь смотрели как на чудаков-энтузиастов, а то, что многие из них замерзают, расценивали как неизбежную эпидемию. Бельгийские сенаторы, улыбаясь, по телефону пригласили на свое заседание англичан. Встревоженные последними событиями лондонцы вырвались из зоны урагана, бушующего над их отечеством, и в один прекрасный день объявились (не в самой лучшей форме) в сияющей ратуше бельгийцев. Здесь, в Брюсселе, — как прежде — по небу проносились самолеты, широкие зимние улицы кишели пестрыми фланирующими толпами. Делвил выглянул из окна жарко натопленной залы, скривил бледные губы. И пожал руку широкоплечему Тену Кейру, бельгийцу:
— Как у вас выглядит мир! До сих пор! До сих пор!
— Он еще долго будет так выглядеть! Всегда!
— Уайт Бейкер тоже это говорила. Всего несколько лет назад: Мардука, дескать, нужно ликвидировать, а бранденбуржцев выкурить из их логова. Но где теперь Уайт Бейкер?
— Послушайте, Делвил! Стирайте грязное белье у себя дома.
— Я разнюнился, хотите сказать? Но это, собственно, не слабость — что сейчас я разнюнился. Когда я смотрю на ваши дома и эти человеческие толпы, я… как бы их не вижу.
Тен Кейр вежливо отделался от Делвила и теперь издали — из своей угловатой головы — наблюдал за вздыхающим лондонцем, которого оставил у окна. Бельгийцы, двадцать мужчин и женщин (отпрыски недавно возвысившихся родов, принадлежащие к разным расам), с англичанами особенно не считались.
Из гамбургских беженцев и переселенцев, оказавшихся на территории Бельгии, брюссельские сенаторы задержали нескольких человек и теперь представили их англичанам. Тен Кейр смеялся:
— Вот ваш идеал, дорогие гости. Ну, и как они вам нравятся? Хотите совершить воздушную прогулку над Голландией, вдоль побережья? Вы могли бы увидеть нечто очень старое и вместе с тем новое. Борьбу всех против всех. Эта игра нынче опять вошла в моду: ею наслаждаются, как если бы ее изобрели лишь сегодня. Для чего существуют бедствия смерть голод? Не просто же как материал для рассказов и театральных представлений. Давайте приблизимся к жизни! Прижмемся к ней теснее, теснее! Человек живет только раз, так пусть живет на всю катушку. Кто не отморозил себе на ногах все десять пальцев, не знает, что такое жизнь. Кто не просыпается утром в машине (но он проснется уже не в своей машине, машину у него ночью украдут, он будет лежать между следами ее колес, в грязи, со слегка проломленной, туго соображающей головой) — тот ничего не смыслит в бытии. Тот не постиг всей полноты своей экзистенции. Тот, хе-хе, стоит перед дверью как нищий.
И Тен Кейр обвел руками задержанных, так что широкие синие рукава соскользнули к его плечам:
— Вот перед нами жители рая! Вновь открытого, вновь завоеванного! Блаженны и мы, ибо можем их лицезреть! Всемилостивый Господь, которому поклонялись наши предки, смягчился, уступив людским просьбам. Он сделал одно исключение. Принял каких-то избранных обратно в рай. Ну, и как вам теперь там живется, милостивые дамы? Милостивые господа? Как выглядит Всемилостивый Господь, после столь долгой разлуки: хорошо ли себя чувствует, симпатично ли мечет молнии, заключил ли Он вас в объятия? Была ли встреча — в общем и целом — радостной? Накрытый стол, приятно натопленная горница? Что скажете, наши английские друзья — и прежде всего ты, Делвил, — этим жителям рая? Как восхитительно, что они снизошли до того, чтобы провести часок с нами. Что решили нас осчастливить. Пожалев нас, согласились рассказать об увиденном. Но я уже обо всем догадываюсь, даже прежде, чем поговорил с ними. Эти тайны! Эта неземная красота ликов… Вы только взгляните на них, на перламутровый блеск их колеи, на их ноги и руки, лица. Они нарочно покрыли себя толстым слоем грязи, чтобы мы не расстроились, увидав их эфирный облик. Они очень деликатны. Используют грязь как косметику. Вы думаете, они одеты в лохмотья? Делвил, в лохмотья? Обитатели рая — и в лохмотьях?! Ха-ха! Вам кажется, они выглядят как скелеты, как нищие, которые много недель питались колосками с полей или древесной корой и в изобилии пили речную воду. И они, наши гости из рая, тоже утвердительно кивают. Ох уж эта их деликатность! Преувеличенная чувствительность! Зачем вы ведете себя так скромно? Мы сильные; мы бы уж как-нибудь выдержали удар. Вы сейчас идете из рая. Вы покинули наши жалкие градшафты, где мы вас до смерти мучили кушаньями и напитками, этими жалкими пережитками прошлого, где мы калечили вас длящимся всю неделю покоем. И вы отправились в рай к подлинному… неистребимому Всемилостивому Богу, прочь из этого низменного городского бытия, с его пестрыми огнями, товарами, самолетами, играми, подливками, сотнями сортов продуктов, вин, всей прочей мерзостью и пыточными орудиями, заставлявшими вас корячиться с утра до вечера. И не было этому конца. Невыносимая мука, невыносимая… Но рай распахнул свои врата, нечестивые улицы сгорели, господа взлетели на воздух, взорвались, образовав радостный фейерверк в честь великого Прибытия. Событие, достойное того, чтобы его запечатлели в Библии. Вы достигли рая! И застали там всё точно в таком виде, как было при Адаме. Вы приняли в свою собственность весь этот заповедник. По вам видно, как вы рыдали от умиления, когда впервые попали туда. Ваши глаза и сейчас еще красные. Представляю, как вы приветствовали дождь — эту влагу, неиссякаемую влагу небес, напоминающую о библейском потопе и падающую с настоящего, а не нарисованного неба. Влагу, которая падала сверху, была подлинной, и ее становилось все больше, больше. Вы вдруг с блаженством осознали, что человек в самом деле произошел из воды, и вас пробрала дрожь! Вы ни днем, ни ночью не хотели вылезать из воды; вы, счастливые, плавали в ней, плескались. Жевали травы и злаки. Ну, и как они на вкус? Наконец, наконец вы обрели пищу, которую вам будто подносит на ладони сама Земля, вынашивающая и рождающая все сущее. Она ведь была и остается нашей Праматерью! И останется ею навсегда! Горе тому, кто забывает об этом. А дальше вы сталкивались со все новыми сюрпризами. Вы стали болеть, обрели право болеть. Познали на себе благодать лихорадки, благотворное воздействие боли, бессонницы. Какое блаженство! Ни один человек, ни один господин, никакая фабрика не могли бы вам это обеспечить в таком изобилии и разнообразии. Вы наверняка почувствовали себя счастливыми: я могу не спать, я дрожу от лихорадки, у меня раскалывается голова, болят челюсти, кости… Как хорошо: мне никто не поможет, я предоставлен себе самому, я человек, я в раю, я приник к груди матери-природы… А сам я, Тен Кейр, — что же я, преступник, наделал? Я велел вас задержать! Простите, дорогие друзья. Нам вас так не хватало! Мы скоро снова вернем вас в ваше волшебное царство. Не забывайте нас, бедных: нас, здоровых и сильных, имеющих достаточно еды и питья, тепло одетых. Нас, которые вынуждены все эти муки терпеть.
Госпожа Агоре, тучная спокойная женщина в красном бархатном платье, кивнула, пока другие еще смеялись:
— Мы совершили ужасное преступление.
Неисчерпаемый Тен Кейр тут же снова зафонтанировал:
— И Бог покарает нас молоком и медом! Методы наказания за много веков изменились. Сера и огонь людей не исправили, теперь Господь действует так.
Госпожа Аторе, все с той же серьезностью:
— И Он прав. Мы уже исправились. Хотя еще недостаточно. Лечение должно проводиться более интенсивно. Боюсь, Он не остановится и перед самой крайней мерой.
— Что же это за мера, Аторе?
Она закатила глаза, выпятила губу:
— Я бы хотела… хотела… смотря по настроению… Быть то мужчиной, то женщиной.
Общий взрыв хохота.
— Что ж, попробуй!
— По крайней мере, хоть какое-то предложение.
И под всеобщий смех госпожа Аторе — все так же серьезно, укоризненно надув губы — бросила:
— Вам смешно! А я в самом деле вступила бы в эту Церковь. Уж такая я грешница.
Хорошее настроение бельгийцев обратилось в свою противоположность, когда, чуть позже, заговорил тихий лондонец Пембер. Над этими людьми, заметил толстяк, не стоит просто смеяться. На самом деле надо бы внимательней присмотреться к их коже, их волосам, их телам. Гамбуржцев привели в столь плачевное состояние не только горестные перипетии их краткосрочного бегства. Что же так разрушительно повлияло на этих людей?
— Ну, и что же? — нетерпеливо перебил Тен Кейр.
Пембер покачал головой:
— Ты зря так резвишься и так уверен в себе. Мы в Лондоне наблюдали за такого рода процессами с более близкого расстояния, чем вы. Не по своей воле — просто к нам они подступили вплотную. Вам бы стоило посмотреть и послушать, что творится на реке Уз. Там царит такое уныние, что описать его я не в силах. Спрашивается, имеются ли у людей основания, чтобы впадать в уныние.
— И?
— Собственно, это все. Можем ли мы бороться с подобными бедствиями?
Тен Кейр, ернически засмеявшись, расправил плечи и раскинул руки:
— Для того мы и собрались здесь, чтобы подискутировать по поводу бедствий этих переселенцев! Мы их попросим почитать нам лирические стихотворения в сопровождении лютней и хора. Для того мы и собрались. А как же наши города? Мы сами и то, чем мы управляем, наши градшафты, — все это хлам! Что они такое? Ничто! Ничто!
Делвил и Пембер замолчали, поняв, что им не переубедить непоколебимо-жесткого бельгийца. Американская делегация, приехавшая сюда из Лондона, вслед за англичанами, в споры тоже не вступала. Американцы молча терпели язвительные шуточки брюссельцев и гневные тирады несдержанного на язык Тена Кейра — одного из жеребцов, запряженных в общую телегу, тянуть которую он не желал. Терпели его неприязнь к бегущим из городов. Не проходило дня, чтобы он не намекнул обеим иностранным делегациям, что им пора убираться восвояси. И члены этих делегаций дрожали при одной мысли о встрече с ним.
Их пригласили на прогулку по улицам Брюсселя. На север тянулись ряды домов, фабрики, лесные массивы — до самой Шельды, если не считать вклинившегося старого Антверпена; Шельда и с запада приближалась к Брюсселю: к его предместью Ауденарде. Нивель и Суаньи — южные предместья. Оттуда уже недалеко до Монса. Почти против воли иностранные гости позволяли носильщикам нести их по роскошному городу; бельгийцы же откровенно наслаждались своим триумфом. Гостей часами таскали в паланкинах по гигантским пассажам; рядом с ними находились исключительно тактичные слуги, присутствовали и вооруженные охранники. Господство бельгийских аристократов было настолько прочным, что они могли совершенно спокойно передвигаться по всему городу в паланкине, не ступая на землю и только меняя по пути носильщиков. В этой стране редко встречались поля и пастбища, а слабаков-вырожденцев быстро устраняли: поток иммигрантов здесь не иссякал. Витрины пассажей буквально ломились от вещей, улучшающих настроение и создающих ощущение счастья. Опьяняющие музейные экспозиции… И все, что выставлялось в витринах, было доступно для каждого, кто подчинялся господствующей элите. От граждан требовалось, помимо соблюдения законов, лишь участие в различных видах работ, с предусмотренными долгими перерывами. За счет этого здешние градшафты существовали, словно тропические деревья: в избытке производя плоды. Господа и дамы из сенаторского сословия, когда их проносили через толпу, почти не смотрели на расступающихся людей. Рядом с ними шагали, то и дело приближаясь к паланкинам, молодые, но опытные профессионалы: специалисты по поддержанию тонуса, исследователи и изобретатели новых потребностей; у всех у них был такой вид, будто и сами они вот-вот сделаются господами. Светоносные вещества, ковры, предметы одежды, будоражащие и усыпляющие напитки, разнообразнейшие продуктовые смеси, разработанные на фабриках Меки, вода для ванн (с возбуждающим, стимулирующим или усыпляющим воздействием), ласкатели и обдуватели — отдельно для лба щек груди рук… Испытующе-холодным взглядом окидывали эти вещи мужчины и женщины из господствующего сословия. А простые люди стояли перед витринами, не в силах отвести глаз, — словно завороженные. Величавый Тен Кейр с гордостью поглядывал на Делвила и Пембера. С таким видом, будто хотел сказать: «Смотрите, сколько сокровищ, дарующих людям блаженство». Делвил же думал: «Что кричали толпы в западной части Лондона, когда сжигали пассажи? Долой эти тюрьмы и крепости, созданные нашими господами! Так кричали и молчуны, и воины, и змеи».
Вечером, после этой прогулки, они остановились в подземном сводчатом помещении рядом со входом на фабрику синтетических веществ. Здесь работали ученые — и практики, и теоретики. Многие сенаторы тоже имели здесь свои лаборатории и сейчас приветствовали работающих, молчащих, испуганно вскакивающих при их появлении мужчин и женщин (которых порой усыновляли, если те были достаточно знающими и обладали чувством собственного достоинства). По стенам — магические круглые световые пятна, обрамленные черными диафрагмами: разноцветные глаза-светильники, которые можно уменьшить поменять местами передвинуть закрыть. Здесь изучали кристаллы. Каменная пыль лежала на черных столах. С потолков свисали большие таблицы с удивительными знаками стрелочками цифрами. Хозяева и гости быстро шагали мимо низких дверей, которые вели в более глубокие подвалы — к камерам, совершенно изолированным от движения на поверхности земли, от тепла и лучей небесных светил.
Возле одной оцифрованной двери Тен Кейр остановился. Они спустились на лифте вниз.
— Никто не должен знать, — пояснил ставший вдруг очень серьезным Тен Кейр, когда они оказались в совершенно пустом помещении, у стены которого стояло несколько закрытых высоких шкафов, — никто не должен слышать, о чем мы будем говорить. Может, сейчас наши английские и американские друзья выскажут то, что они давно хотели сказать.
Все устроились на полу в помещении, темноту которого пронизывал пучок лучей, вроде бы выходивших — и конусообразно распространявшихся — из отверстия в стене, из светового пятна. Поскольку никто пока ничего не говорил, Тен Кейр, стоявший в темноте рядом со световым пятном, продолжил:
— Я повторю то, что уже не раз говорил: добровольно мы с себя свои полномочия не сложим. Нашим противникам придется нас к этому принудить. Хотел бы я посмотреть, как они будут действовать.
Делвил:
— Тебя и всех нас никто не собирается принуждать.
— Тогда мы останемся.
Делвил вздохнул, плечи его поникли:
— Так дело не пойдет. Мы не можем двигаться дальше.
— Мы-то движемся. Смотрите на нас, и вы тоже сможете.
Делвил просительно обвел глазами присутствующих:
— Не хочет ли кто другой выступить? Не хочет ли кто-то из брюссельцев — прости меня, Тен Кейр, — сменить Тена Кейра?
— Нет надобности, чтобы кто-то говорил за меня. Мое мнение — это и мнение остальных.
— Но мы никак не стронемся с мертвой точки.
Тен Кейр крикнул, взмахнув руками:
— Делвил, вам уже ничем не поможешь! На чьей ты, собственно, стороне? Может, ты уже уподобился этим райским братьям? С кем твое сердце?
— Успокойся, Тен Кейр, — попросила госпожа Аторе.
— Почему я должен успокоиться? Я так и думаю, как говорю. Делвил — безнадежный случай. Какой-то Тяни-толкай. Он сам не знает, чего хочет. Он беспомощен. Это преступление, Делвил, — быть беспомощным в такое время. Если ты чувствуешь себя беспомощным, последуй примеру Уайт Бейкер.
Делвил, хрипло:
— Обойдусь без твоих советов. Просто позволь мне выйти из игры.
— Никому из тех, кто сейчас находится здесь, я выйти из игры не позволю.
Делвил, хрипло:
— Да, но я в ней участвовать не желаю.
— Вот ты и разозлился. Что ж, это к лучшему. Так ты скорей образумишься. Думаю, то же произойдет и с другими райскими братьями. Они перейдут к обороне, и тогда выяснится, кто сильнее.
— Кто сильнее… Кто сильнее… Проблема не будет решена оттого, что кто-то окажется сильнее.
— Второй погибнет. И проблема таким образом решится!
— Отнюдь — ничего не решится.
Тен Кейр подступил вплотную к Делвилу:
— Чего тебе здесь, собственно, надо? Может, ты шпион?
— Остынь, Тен Кейр. Я вооружен, как и ты. Ты мне ничего не сделаешь.
— Ты в моем доме.
Пембер своим черным коротким телом вклинился между ними. Флегматично прогнусавил, будто ничего не случилось:
— Мы придерживаемся единого мнения относительно того, в чем состоит беда. Так давайте обсудим, какую позицию нам занять.
Делвил поднял руку:
— Я уже успокоился, Пембер. Мы вовсе не придерживаемся единого мнения относительно того, в чем состоит беда. Отнюдь нет.
Грузный Пембер с удивлением отпрянул, смотрел то на Делвила, то на его оппонента.
Тен Кейр, торжествующе:
— Дай ему выговориться.
Пембер:
— Ладно. Тебе что же, Делвил, нравятся змеи, или молчуны, или кто там у них еще есть?
Величавая госпожа Аторе, с невозмутимым сознанием своего превосходства сидевшая у стены, напротив Делвила, приоткрыла улыбчивые глаза:
— Ему, конечно, нравятся змеи.
Делвил, с внезапно обмякшим лицом, жалобно:
— Этого ты не знаешь. Этого вы знать не можете.
Он опустился на колени, спрятал поникшую голову в ладонях; и все услышали его всхлипывания.
Разъяренный Тен Кейр вернулся к световому пятну, пробурчав:
— Ясное дело. Пропал человек.
Безмятежно прозвучал в тишине голос улыбающейся госпожи Аторе:
— Оставьте его, пусть выплачется.
Кто-то шевельнулся рядом с Теном Кейром, сбоку от источника света: сузил зрачок светового глаза. То был Де Барруш, первый усыновленный сенаторами исследователь тепловой энергии: человек со слегка приплюснутым носом, толстыми губами, темным цветом кожи. Заговорил он жестко, ни на кого не глядя:
— Я понимаю, куда клонит Делвил. То, в чем он сомневается, у меня лично сомнений не вызывает. Прогулка по городу должна была ему показать, какие ценности мы защищаем. Увы, тут мы просчитались. Но мы от своего не откажемся. И потом: две тысячи лет назад пришли гунны, которые разрушили все. Тогда было много бедствий, и все пришлось начинать сызнова. Нам такое не нравится. Почему, спросите? Нам это ни к чему.
— Просто, но по существу, Де Барруш, — улыбнулась, все так же безмятежно, госпожа Аторе.
Пембер суетился вокруг упавшего Делвила:
— Похоже, нам придется прервать беседу.
На следующий день, рано утром, Делвил посетил Тена Кейра в его кабинете, где застал и Де Барруша. Оба бельгийца были в сумрачном настроении. Делвил протянул Тену Кейру руку:
— Я пришел к тебе в дом, и я безоружен.
— Садись.
Тен Кейр прошелся по комнате, остановился перед Делвилом, поднес сцепленные ладони ко лбу:
— Итак… Должны ли мы капитулировать? Капитулировать… А знаешь, я не далек от того, чтобы поменяться с тобой ролями. — И он, стоя у окна, скрипнул зубами, топнул ногой, желчно расхохотался. — Хорошо, что ты пришел. Ты, кстати, справлялся об американцах? Так выразительно молчавших вчера? Они уже отбыли на родину.
Делвил вздрогнул:
— Ох.
— О чем же тут охать? Можешь радоваться. Ты ведь хотел создать новый Круг народов. Беги за ними вдогонку. Я-то их сразу раскусил. Они уже созрели.
— Для чего?
— Для отречения. Для капитуляции. Ваша Уайт Бейкер не дает им покоя. Они никакие не господа. И даже не слуги. Они — собаки. Де Барруш, мне стыдно за себя.
Тот поднялся, от волнения прикрыл глаза:
— И мне тоже. Они не заслужили честь сидеть за нашим столом. Похоже, мало кто такой чести заслуживает. А значит, эти немногие должны набраться мужества, чтобы убрать со стола. И отстоять свое право на занимаемые ими места.
Тен Кейр, насмешливо:
— Великое время, но… человеческий род измельчал. Нет, нас-то это не касается, Де Барруш, мы-то не измельчали. Хеварос — отнюдь не ничтожество, и госпожа Аторе — тоже. Я не собираюсь выкидывать на ветер мысли, копившиеся тысячи лет. Мы сумеем сжать зубы и сражаться. Я лично готов даже умереть.
— Будет большая битва.
— Де Барруш, мы еще крепкие. Кто-то попытается подточить наши корни. Но мы этого не допустим.
Делвил сидел, подперев голову рукой:
— Что же вы собираетесь делать?
— Устроим в этой стране новую Уральскую войну, господин Делвил! Делвил, — он потряс его за плечо, — открой наконец глаза. Ничего другого не остается.
Делвил и Пембер часто заглядывали в исследовательские лаборатории бельгийцев. Наблюдали за работой специалистов, наведывались туда и с Де Баррушем. В какие-то моменты Делвилу казалось, будто надвигающаяся опасность — всего лишь сон. Как же далеко от него была Уайт Бейкер, какими непостижимыми, отталкивающими представлялись ему все эти змеи, воины, варвары, Мардуки, Цимбо! Может, и вправду стоило бы их уничтожить. Однако уже и здесь, на перекрытых сверху брюссельских улицах, чувствовалось какое-то нехорошее брожение. Здесь появилось множество храмов и колдунов. Снаружи сюда просачивались беженцы и всякого рода заблудшие овцы.
Бельгийские сенаты выдвинули идею, что надо тайно привлекать на свою сторону надежные градшафты, где бы они ни находились, объединяться с ними, слабые же сенаты свергать посредством путчей — и действовать таким образом сперва на континенте, а позже и в Америке; одновременно следовало укрепить посредством подобных мер и африканское побережье. Вооруженные до зубов брюссельские эмиссары вскоре уже вели подстрекательскую работу во французских испанских итальянских южно-германских западно-германских градшафтах. Уже приходили известия о мятежах в некоторых городах, о свержении тамошних правительств, о появлении новых сенаторских кланов, пользующихся поддержкой бельгийцев. В Брюсселе Антверпене Монсе началось расширение фабрик Меки, совершенствовалось и скапливалось — в огромных количествах — оружие. Бывали моменты, когда Делвил и Пембер, которые снова и снова возвращались в Брюссель, под влиянием свежих новостей будто обретали второе дыхание. Бельгийцы в то время не скрывали от лондонцев своих планов. Тен Кейр намеревался в случае необходимости оккупировать Лондон. С согласия бельгийского сената он потребовал от Делвила, чтобы тот представил четкие разъяснения относительно мер, предпринимаемых против грозящего уничтожения британских градшафтов, а также относительно «чистки» английских островов.
Лондон давно ожидал подобного шага. Нельзя было воспрепятствовать массовому притоку в страну опытных рабочих из Бельгии и Голландии, чей труд требовался на строительстве новых фабрик и на военных заводах. Время шло. Делвил теперь твердо решил не уподобляться Уайт Бейкер, которая как-то раз объявились в Лондоне и уговаривала его сложить с себя должностные полномочия, не задерживать колесо судьбы. Они смотрели друг на друга. Эта женщина, сильно похудевшая, все еще носила платья из белых тканей и шерстяные тяжелые накидки, какие были у Ратшенилы; на шее у нее висел костяной амулет в виде вороньего клюва; мягко, необычайно нежно говорила она с Делвилом, чью руку долго не выпускала из своей. Он потом еще долго чувствовал себя смущенным и неспокойным — из-за тихих проникновенных речей, из-за молчания этой Уайт Бейкер, прежде столь гордой и сильной, ратовавшей за войну против Мардука. С грустью он осознал: она ничего не смыслит в вещах, которые сейчас поставлены на кон, ничего больше не помнит. Ей бы посмотреть на сильных непреклонных бельгийцев, на результаты их трудов.
Среди масс населения, на западе и на севере Англии, уже распространились слухи о назревающих переменах. Люди вступали в контакт с ввозимыми в страну рабочими, принадлежащими к иным народам. Поселенцы испытывали страх. Только воинственные группы не без удовольствия воспринимали известия о новшествах, которые готовит сенат: они считали, что Лондон уже созрел для гибели, что он сам себе роет могилу. И пели песни о судьбах Гамбурга и Ганновера, о коварном, но неудавшемся плане, связанном с лазутчиком Цимбо, который в конце концов стал бранденбургским консулом… Поджигатели непрерывно шныряли между домами. Приезжие, бельгийцы, еще никогда не видели таких хитрых и неотесанных людей. Здесь все жили в состоянии не объявленной, но разгорающейся с каждой неделей войны.
В ТО ВРЕМЯ мирные змеи, кочуя из одной области в другую, рассказывали повсюду одну сказку. Была, мол, некогда дальняя страна, безмятежно раскинувшаяся под теплым небом и поросшая плодоносными деревьями. Люди там жили в светлом великолепии, а потом, в свой срок, угасали — как солнечные лучи. Обитал в той стране и большой благодушный зверь. Облаченный в плотную черную шкуру. Он, медведь, обычно лениво валялся в берлоге. Но потом в эту страну вторглись злобные чудища, притащив с собой телеги оружие всякий скарб. Чудища с дубинами и топорами напали на ленивого благодушного зверя. Его шкура была такой толстой, что он даже не зарычал. Тогда его ухватили раскаленными клещами. Он вздрогнул, поднялся на задние лапы. Поскольку берлога медведя в результате нападения обвалилась, он отправился в странствие. Улизнул оттуда.
Вышел к большой шумящей воде. Злобные преследователи, подумал, туда за ним не последуют. Медведь был почти слепым, но он почуял свежий морской воздух, бросился в воду, поплыл. Плыл, пока не почувствовал под лапами камень и не оказался выброшенным на остров.
Но пока он лежал в ущелье, скалы над ним зашатались. Камни с грохотом посыпались вниз. Медведь вставал на задние лапы, вертелся, пригибался — не понимая, что происходит. На самом деле чужеземцы просто подкупили островных муравьев, чтобы те оттаскивали прочь песок, подкапываясь под прибрежные скалы. Вдруг из-за руин выскочил молодой горностай, побежал впереди медведя. Медведь зажал губами подрагивающий хвост зверька, горностай же нашел дорогу к морю, забрался медведю на спину, подсказывал, куда плыть. Медведь плыл, плыл… Наконец горностай увидел деревья: впереди показался новый остров. Они, преодолев заросли тростника, зарылись во влажный берег. Вечером их окутала туманная дымка, земля сделалась теплой, ветер час от часу становился все жарче. Горностай дрожал, с визгом прыгал вокруг большого черного зверя. Тот стонал; хватал, высунув язык, воздух: дышать было нечем. А дело в том, что чудища поднялись на небо, с помощью лестниц и крючьев подчинили себе могучее солнце, заставили его направить свой жар на остров. Тот уже таял. Медведь увязал в огненной каше. С пересохшей пастью, пытаясь глотнуть свежего воздуха, он поднялся на задние лапы. Шкура его загорелась. Он вырвался из норы. Прыгнул и побежал. Где же вода, вода… Горностай уже не бежал рядом, медведь не сумел его спасти, он сам нечаянно стряхнул зверька со своей спины в огонь. С ревом продвигался медведь вперед; вертелся, от боли поднимался на задние лапы. (Огонь преследовал его.) Но вдруг большой зверь ощутил прохладный ветер. Настоящий ветер. И… — рухнул со скалы в море. Падая, он скулил: ибо не хотел больше плыть, а хотел опуститься на самое дно, утонуть.
Зеленый водяной дух, пенясь, выскочил из воды, как только медведь тяжело плюхнулся в море. Дух оросил медвежью шкуру фонтаном брызг. Боль сразу отпустила. «Я покажу тебе, — пел водяной дух, — куда плыть. Ты сможешь найти дорогу. Тебе надо лишь двигаться все дальше, на север: туда, где царит ледяной холод, где нет песка, где ничего не растет. Солнце там не светит, а ночь длится вечно — туда и плыви». Медведь в ответ устало и лениво хмыкнул. Он просто лежал на воде, вода его куда-то несла. На нем снова выросла черная плотная шкура, пока волны неделю за неделей уносили его все дальше. Перед его полуслепыми глазами давно сгустилась тьма. Но теперь он иногда различал впереди легкое сияние. Он плыл в ту сторону. Оказалось, сияние исходит от льда, от бескрайнего ледяного пространства. Медведь вылез из моря, отряхнулся. Опустив голову, заковылял по льдине — к ледяному гроту, который только что образовался на ней. Медведь заполз в грот, улегся. Лежал он совершенно спокойно. По льду вообще не ходил. Он и сейчас лежит там, а когда чувствует голод, пробивает в своем гроте прорубь, чтобы наловить морской рыбы.
ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ разносили эту сказку повсюду. Она, видимо, была каким-то образом связана с вызывавшей всеобщее восхищение миграцией беглецов из американских городов на полуостров Лабрадор, к холодным берегам Гудзонова залива. Люди хотели вырваться из градшафтов. Воины периодически предпринимали атаки на Лондон, другие группы переселенцев старались их от этого удержать. Страх перед разрушительным потенциалом лондонского градшафта все возрастал. Тем временем Делвил, раздраженный и растерянный, бродил по возвышенности Чилтерн. Повсюду он подмечал у переселенцев томительное, подогреваемое страхом стремление к далеким, чужим местам. Эти люди были серьезными, мягкосердечными, среди них попадалось много больных и калек: молчаливые работники, жизнерадостные нищие. Между собой они часто разговаривали о Мардуке, но интересовал он их отнюдь не как консул, в свое время проводивший рискованную политику: речь всегда шла только о его любовном поединке с бедной беспомощной Балладеской, о его дружбе с «белым» Ионатаном и о любви к нежной спасительнице Элине.
Однажды в полдень, когда Делвил выходил из заснеженного Бедфорда, намереваясь вернуться в Лондон, под ногами у него, среди ясного дня, пробежала белая кошка. Кошка металась по проселочной дороге, сверкающей под лучами солнца, время от времени садилась и облизывала свою шкуру. Она, должно быть, заблудилась. И часто исчезала, потом опять подскакивала к Делвилу. Мурлыкала чистила шкурку, устроившись возле его ног. В нем что-то вздрогнуло. Глаза у него расширились. Мороз пробежал по коже. Людей нужно вывести туда, где они обретут покой. Их нужно доставить в какое-то очень далекое, но безопасное место. Так вдруг подумалось в нем. Белая кошка уселась на его сапог. Он замер, потом нерешительно нагнулся, погладил ее шкурку. Она высоко выгнула спину, но продолжала сидеть. Он осторожно выпрямился. Кошка шмыгнула прочь. Он двинулся следом за ней. Нужно доставить людей в далекое, но безопасное место.
В Лондоне он высказал свою идею. Понимали его с трудом: кому нужна эта смехотворно гуманная мысль в момент, когда их градшафту грозит опасность. Только грузный Пембер слушал внимательно. В Брюсселе предложение Делвила восприняли более спокойно. Сообразили, что это способ освободить города от сторонников радикальных новшеств. Что можно создать для городов своего рода сточный бассейн. Очень отдаленный сточный бассейн: страну для депортированных. Говорил Делвил уверенно: свой внутренний кризис он преодолел в Бедфорде. Он убеждал бельгийцев: градшафты жаждут прогресса, благих перемен. Но прежде всего, конечно, — преодоления беспорядков, грозящих их безопасности. Они, сенаторы, сейчас могли бы продемонстрировать свою силу. Иначе, чем во времена Уральской войны. Страну, лежащую вдалеке от западных городов и способную обеспечить переселенцам спокойное существование, должны создать сами градшафты. Такая страна станет колыбелью для новых здоровых человеческих рас. — Так где же ее создавать? — недоумевали брюссельцы. Делвил: людей невозможно вести туда, куда они не хотят. Надо попытаться понять их помыслы. У них пользуется популярностью одна сказка. — О плывущем медведе, — ухмыльнулись сенаторы. — Люди хотят на Север, тоскуют по Северу; там и нужно создать для них большую страну. — Бельгийцы очень удивились. Лондонец предлагал им эксперимент. Делвил, похоже, им нужен. План его хоть и странен, но не так уж плох.
Худощавый английский сенатор улавливал в свои сети все больше людей. Сперва он говорил о России: дескать, именно эту землю нужно отдать переселенцам. Затем его планы стали еще фантастичнее, но вместе с тем и увлекательней для экспертов по географии, которые слушали его, подперев голову рукой. Он говорил о земле в самой северной части Тихого океана, к западу от американского континента, которую придется поднимать из моря. Нужно, дескать, создать новую часть света. Города-государства будут сбрасывать туда излишки человекоресурсов, бракованный человеческий материал. Бельгийцы восхитились: поднять со дна океана новую часть света, целую страну — какой грандиозный замысел! Воздействие этой идеи было настолько сильным, что околдованные ею брюссельцы, обговорив все между собой, привлекли к обсуждению и другие континентальные города. Хотели посмотреть, какова будет их реакция на столь колоссальный план. Результат — новая волна удивления возбуждения ослепленности.
До переселенцев на континенте, на Британских островах тоже добрался невероятный слух, распространявшийся из Брюсселя. Как же переселенцы испугались! Речь шла о готовящейся атаке на них: вот, значит, как сенаторы мыслят себе мирную жизнь. Но вскоре люди начали истолковывать эту новость иначе: сенаторы, видимо, хотят пощадить беглецов. Решили не обращать против них оружие. Их, беглецов, могли бы запросто истребить; но города предлагают им переселиться на новые земли. Жестокие сенаторы впервые попытались посмотреть на ситуацию глазами сторонников новшеств. То есть они пошли на уступки, проявили мягкость.
Еще прежде, чем новость обрела хоть какую-то определенность, нападения на пригороды Лондона прекратились. И над всеми городами-государствами будто нависло заклятье. Затормозились производство оружия, реконструкция старых фабрик. Все ждали чего-то необычного, таинственного. Жили в постоянном напряжении. Между мирными городами и периферийными поселениями завязывались своеобразные отношения. Люди подступали друг к другу с вопросами. Горожане взволнованно слушали рассказы кочующих переселенцев. Сказка-греза — о медведе, живущем в далекой ледяной пещере, — которую поначалу рассказывали змеи, перенеслась с Британских островов на континент. Сенаторы размышляли. Они чувствовали, что найдено удачное — более того, чудесное — решение проблемы. Что человечество на своем пути достигло поворотного пункта. Что болезнь после-уральской эпохи наконец будет преодолена.
Все еще пребывали в неизвестности относительно деталей нового плана… И вдруг на заседании лондонского сената прозвучало слово Гренландия — мгновенно покорив сердца. У присутствующих будто пелена упала с глаз. Волшебная страна… Кто первым обронил это слово, сенаторы тотчас забыли. Но Делвил его моментально подхватил: первым поднял как знамя. И этот момент — если не считать того мгновения, когда в Бедфорде перед Делвилом запрыгала заблудившаяся белая кошка и спасла его — стал решающим. Делвил тогда сказал активистам в своем сенате: «Теперь мы знаем, в чем состоит наша цель. Мы должны эту цель исследовать. Тут потребуется большой разбег. Но, главное, цель уже существует — и для сенаторов, и для врагов городов. Шарик брошен на землю, он будет подпрыгивать. Круг народов возникнет теперь на новом фундаменте. Всех объединит героическая работа. Города создадут новую часть света — Гренландию. Люди увидят, на что способен вновь укрепившийся человеческий дух. Дух этот, в градшафтах давно пришедший в упадок, снова продемонстрирует свою первобытную мощь. Никогда еще демонстрация его мощи не требовалась так настоятельно, как теперь. Зато о том, что теперь произойдет, люди будут помнить и через много тысячелетий. Со времени Уральской войны народы непрерывно враждовали друг с другом. Присущие им способности — в чем он, Делвил, убежден — не захирели, а лишь не имели возможности себя проявить. Теперь они обнаружатся — да так, что прежде ни о чем подобном люди даже и не мечтали».
И на переселенцев снизошел мир. Редко когда раздавались диссонирующие, предостерегающе-насмешливые голоса; их быстро заставляли умолкнуть. Воины смеялись: теперь земли у всех будет вдосталь. Уайт Бейкер навестила в Лондоне Делвила; она была очень возбуждена. Тряхнула сенатора за плечо:
— Что вы собираетесь делать? Осушить часть моря, разрушить глетчеры? Я верю, что у вас получится. Но ведь это ужасно. Кто вас к этому принуждает? Не мы же! Не в нас тут дело, Делвил; скажи, что не в нас.
— Это делается для вас.
Она заломила руки:
— Скажи, что нет. Заклинаю тебя Небом, Землей, Делвил: скажи, что нет. Это ужасно. Оставьте Землю в покое. Подумай о том, что вы… и я тоже… уже сделали с людьми. Как они выглядят, как погибают. Как вы погибаете. Что вы натворили во время войны в России…
— Это не то же самое.
— То же, Делвил. Задуманное вами — отвратительно, страшно. Не делай этого, отговори других. Не для нас вы стараетесь.
Делвил, мрачно:
— Иного пути нет. Ты ничего не знаешь. Есть только две возможности: назад, к вам, или… — этот новый план.
— Ну, так нанеси удар. Убей нас всех. Думаешь, ты спасешь этим… вас?
— Нас?
— Да, вы планируете всё только в расчете на себя! Нас вы упоминаете для проформы. Мы вашей помощи не хотим. Мы в вас не нуждаемся. А вам самим это пользы не принесет.
Делвил, понурившись, отошел от нее, пробормотал:
— Я думал, ты будешь говорить со мной по-другому.
— Ты должен нас убить. Напади на Цимбо и на Аляску. Это вам по силам.
— Молчи, Уайт Бейкер.
— Какие же вы убогие! Вы хотите похоронить себя среди тысяч пирамид. Пусть бы лучше все города исчезли!
Делвил, тихо:
— Уйди. Уйди.
Бранденбург и северо-немецкие земли пребывали под сильной властью черного Цимбо. Здесь никто не испытывал страха. Эта обширная область была населена неизнеженными людьми, давно уже не употреблявшими пищу Меки. С удивлением и презрением воспринимали здесь слухи о грезах британских переселенцев, мечтающих о далеком рае, с такими же чувствами слушали их странную сказку. Бранденбуржцы заметили, что иноземные властолюбивые сенаты вдруг разом оживились. И — навострили уши, предупредили дружественные группы на британских островах, посоветовали им готовиться к войне. Весной Цимбо, в котором закипал гнев, сам — втайне от лондонцев — приехал в Бедфорд, чтобы встретиться с Уайт Бейкер и Диувой, предводительницей змей. Прежде он спрашивал, с кем из мужчин лучше вступить в контакт, но ему указали на этих женщин. Как он ни злился, пришлось иметь дело с ними. Уайт Бейкер во время беседы плакала, обе женщины не были ни к чему готовы. Ссылались на неодолимую силу бельгийцев, на их беспощадную решимость, уже проявившуюся, — и на собственную беспомощность. Стоит ли, дескать, доводить дело до безнадежной для переселенцев вооруженной борьбы? Цимбо прорычал: «Да, да»; сенаты, мол, в такой борьбе проиграют; они уже потерпели поражение в Америке: там сами представители правящего сословия следуют примеру бегущих из городов. Нужно подкапываться под власть сенаторов, в конце концов они проиграют и здесь. Но негр услышал в ответ все те же жалобы: «Мы недостаточно сильны, мы не воины. В наших рядах — только слабые и больные. Потребуются десятилетия, чтобы мы научились хотя бы нормально двигаться».
Расставаясь с опечаленными женщинами, Цимбо с отвращением осознал, что они правы. Он размышлял, не послать ли ему сюда кого-то из своих мужественных друзей. Но, понаблюдав за поведением здешних переселенцев, за их кроткой самоотверженностью, он был вынужден от такого намерения отказаться. Этим людям следовало бы сперва пройти через суровую школу. Школу правления новых Марке и Мардука. Цимбо полетел в Гамбург. Бранденбург и северо-немецкие земли к тому времени настолько окрепли, а население там столь сильно изменилось, что теперь только консул и его помощники располагали западным оружием. Весь народ был перепахан, стал крепким и воинственным. Люди презирали предметы, которые они не изготовили сами, в кузнях и столярных мастерских, с помощью рук и огня. Цимбо сообщил всем о грозящей опасности. Он не заметил проявлений страха. Металлические быки, которые теперь уже не ревели, повсюду украшались венками из свежей зелени. Перед каменной нишей, в которой сидел великий белолицый консул Мардук (облаченный в парадное одеяние и с деревянным скипетром), реяли на мачтах пестрые вымпелы. Сам же Цимбо, не афишируя этого, разбил между оползающими руинами Гамбурга и Ганновера военный лагерь.
Человеческие массы западных континентов жадно прислушивались к новостям. Знали: экспедиция в Гренландию вот-вот должна начаться. На севере лежит огромная спокойная земля, новый континент, который ради них поднимут из льда, из струящегося океана, из тяжелой ночи. Они мирно переселятся туда, окрепнут, исцелятся от всех недугов. Господа, владеющие мощными аппаратами, от них отступились. Переселенцы будут беспрепятственно кочевать по мягкой, только что освобожденной ото льда земле, среди пускающих ростки деревьев и прочих растений, — кочевать вместе с животными и птицами, под льющимся с неба светом древних светил.
Градшафты уже предпринимали для этого первые необходимые меры.
КНИГА ШЕСТАЯ
Исландия
ПЛАН размораживания Гренландии произвел на горожан не менее потрясающее впечатление, чем если бы им довелось пережить обвал в горах. Удивление, граничащее с ужасом, перевернуло их образ мыслей. Инженеры и физики углубились в детали проекта. Сенаты повсюду в полном составе принимали участие в обсуждениях. У всех было ощущение, что сейчас решается судьба человечества. Сенаторы жили в постоянном напряжении, были настороже — как их предшественники, которые должны были обнародовать новость об изобретении синтетической пищи.
Специалисты намеревались заставить работать на людей несравненную мощь тающих глетчеров. Они замахивались и на большее: не останавливаться на размораживании Гренландии, а добиться изменения климатических условий во всем Северном полушарии. В ходе гренландской операции предполагалось осуществить необычные по своим масштабам меры, связанные с отопительными системами; не имело смысла ограничивать эти меры пределами одной Гренландии. Фронт работ можно было бы распространить и на арктическую зону: Шпицберген, Новую Землю, Баффинову Землю, Землю Гранта, Острова Пэрри[59]. Эскойес — советник Делвила по вопросам физики и гидрографии, испанец с примесью берберской крови, почти уже водный человек, который с помощью сконструированного им самим батискафа осуществлял исследования таинственных океанических глубин — предложил изменить содержание соли в атлантических водах. Эскойес, изучавший Гольфстрим возле берегов Британии и Скандинавии, полагал: теплый Гольфстрим богаче солью, чем те морские воды, через которые он течет. Движущая сила самого Гольфстрима — смена времен года: летом тепло расширяет соленую воду, она разбухает и струится над холодной. Вот и все, в этом и заключается течение. Соленая вода увлекает за собой соленую воду, одна тягучая жидкость увлекает за собой другую. Массу теплой воды, которая устремляется от экватора к северу, можно было бы увеличить, обогатив солью само огромное ложе океана, его дно. На дне океана поблизости от великого Гольфстрима будут осуществлены взрывы, на больших расстояниях друг от друга; взлетающие вверх куски породы в результате окажутся измельченными. Выщелачивающие вещества — хлористый натрий, магний, сернокислый магний, сернокислая известь, хлористый калий, углекислая известь — попадут в воду. Нужно систематически расширять русло Гольфстрима посредством таких взрывов, увеличивающих содержание соли, — начиная от берегов Кубы Флориды Ньюфаундленда. Летний напор Гольфстрима — паводок теплой богатой солью воды, трансгрессия, увлекающая за собой и соседние соленые воды — увеличится в объеме в десятки раз, достигнет Северного моря и Ньюфаундленда, продвинется дальше. Эскойес, смуглый выносливый водный человек, объяснял: собственно, можно ограничиться одним — увеличить экваториальный котелок для подогрева воды. Если людишки в Гренландии до сих пор мерзнут, а жители Шпицбергена вечно чихают, то удивляться тут нечему. Кто верит, что матушка-природа позаботится, чтобы жареные куропатки сами залетали нам в рот, тот сильно заблуждается. Если человек относится к климату и к другим условиям своей земной жизни как к нерушимым божественным предписаниям, это лишь свидетельствует о его, человека, ужасающей глупости. Есть ведь и такое божественное предписание, что человек должен голодать, если не раздобудет себе хлеб насущный. Есть и божественное предписание, согласно которому мы должны соображать, что делаем. Как, дескать, постелешь, так и поспишь. Шутник Эскойес продолжал: последнюю максиму можно отнести и к океаническому течению, к его ложу. Точнее, можно было отнести — до нынешнего момента. А теперь мы сами выступим в роли законодателей, дающих божественные предписания для Гольфстрима. Гольфстрим уж никак не хитрее человека. Насыпать ему соли на хвост, и он от нас не отвертится… За шутками Эскойеса скрывался трезвый расчет. С ведома сената он и его сотрудники уже набрасывали на топографических картах планы работ, закладывали первые шурфы. А главное, Эскойесу позволили распространить околдовывающие слухи о том, что найден способ изменения северного климата.
Взоры других людей были устремлены на Гренландию, на подлежащие разрушению глетчеры. Ученых не интересовало, во что потом превратится новая часть света и что из всего проекта удастся осуществить. Они думали лишь о том, как овладеть энергией, которая будет высвобождаться. Энергией, чудовищную мощь которой они даже не могли вообразить. Они подсчитывали объем и вес сползающих глетчеров, обрушивающихся в долины лавин, содержание в этих лавинах напирающих водных масс. Огромное количество воды, одновременно падающей в море, наверняка создаст фантастический напор, станет несравненным двигателем. Энерготехники бросились составлять проекты использования будущих гренландских водопадов. Проекты эти крайне взбудоражили сенаторов. Все слышали о лавинах, частях лавин, которые, сползая вниз — просто под давлением воздуха, — ломали могучие леса. Теперь же должен был прийти в движение лавиносбор целой части света, сопоставимый по площади с Австралией, — ничего подобного не существовало ни на одном континенте. Важно не допустить, чтобы сила такого напора израсходовалась впустую: абсурдно ведь, чтобы лавины и целые моря падали в океан просто так, не усмиренные человеком. Их нужно заставить отдавать свою силу. Неважно, для каких целей. Никто в брюссельском сенате, которому старый флегматичный Дануа из группы энерготехников представил обзор проблемы, не задавался таким вопросом. Никто не думал о волнах переселенцев, об их мечтах. Но все понимали: невиданные водопады вокруг гренландского континента надо будет обуздать. Не оставляют же необъезженной дикую лошадь, даже если сила ее в данный момент не требуется.
Еще прежде, чем был разработан какой-то конкретный план, люди в градшафтах ощутили обусловленную страхом потребность — бросить все, что они имеют, и податься к соседним народам. Они словно искали гарантий, стремились присоединиться к кому-то, поддавшись мучительному чувству: мы не хотим оставаться в изоляции. По градшафтам северных континентов шныряли тайные агенты сенатов: повсюду горожане снова и снова повторяли одни и те же рассказы и сообщения, прислушивались к слухам и приукрашивали их. Повсюду у людей горели глаза. В Алжире, в окрестностях города Константина, и к югу от Атласских гор, на побережье соленого озера Шотт-эль-Джерид, арабские племена, будто под влиянием магнитного притяжения, вдруг снялись с места и двинулись на север. С Сицилии, из все еще кишащего народом города Раха к югу от Сахарского моря, на Нигере, устремились в Европу темнокожие гванду: на своих самолетах они пересекали воздушное пространство, приземлялись в Лондоне. Их пробирала дрожь, когда они, едва ступив на новую для них землю, узнавали более точные новости о том, что здесь планируется.
НЕДАЛЕКО ОТ СЕВЕРНОГО ПОБЕРЕЖЬЯ Шотландии вздымаются из бурного моря иззубренные захлестываемые волнами пустынные каменистые острова: там устроили сборный пункт для судов машин и людей. В Лондоне, Брюсселе концентрировались инженеры математики физики геологи и их помощники. Они постоянно обсуждали новые планы, завлекали будоражили простых граждан. Все уже мысленно видели внезапное появление Гренландии — части света, до сей поры скрытой за морскими горами. Морские горы вскоре упадут, как камни крепостной стены. Гренландия — заколдованная принцесса, охраняемая драконами. Ледяные горы рухнут; и перед глазами людей предстанет величественная, сказочная картина. Тысячи квадратных миль, освобожденных от льда: древняя земля, пробудившаяся от сна и сбросившая с себя покрывало.
Уже начались — весной — первые подготовительные работы, позволявшие думать, что наступит когда-нибудь и последняя фаза этой близящейся великой борьбы. В лощинах Уэльса, на равнине близ бельгийского Нивеля строились фабрики, с аккумуляторами для электрической энергии и энергии новых видов излучений, которую надеялись получить в результате размораживания ледяной страны. Клетки для еще не пойманных птиц; гигантские сачки, куда со стороны океана будут загонять диковинных мотыльков; по следам этих мотыльков двинутся потом — в обратную сторону — Европа и тепло. На глинистой голландской почве сооружали валы дюны бетонированные каналы, будто готовили ловушки для каких-то чудовищ. На побережье Ирландского моря и в Бервинских горах[60], вдоль реки Ди, посредством взрывов создавали проходы пещеры, многокилометровые подземные туннели — чтобы держать там чудище, которое люди собирались захватить в плен. Словно снопы на полях, возникали все новые фабричные здания — в Честере Стаффорде Денбиге[61]. Здания эти вклинивались между поселениями беженцев из городов, и те украшали их листьями камушками таинственными заклятьями. На Брабантской низменности, по берегам извилистого Мааса, широкого полноводного Рейна возводились подземные сводчатые помещения, плоские полигоны.
Человечество словно готовилось к свадьбе. Увлеченно строило планы на будущее. За долгий мрачный период воздержания созрело множество новых изобретений. Теперь простого избегали: все силы желали себя проявить; можно было подвергнуть испытанию давно возникшие замыслы. В градшафтах охотно вспоминали сказку о египетском Фараоне: о семи тощих и семи тучных коровах, символизирующих голодные и сытые годы. Теперь пришло время строить хранилища, рассчитанные на бесконечный срок. Люди найдут новые виды энергий. Человеческие способности получат стимул к развитию, полем для их неслыханно эффективного применения станет вся Земля, и рабочие руки снова окажутся в цене.
ВОДЫ АТЛАНТИЧЕСКОГО ОКЕАНА перекатывались между протяженными побережьями двух Америк и континентов, лежащих к востоку от них. В чудовищной трещине между разошедшимися частями света перемешивал океан свои текучие массы. Гнейсовые горы Канады и Лабрадора когда-то отделились от шотландских гор. Как открошившиеся искромсанные обломки тех хребтов остались у северной оконечности Шотландии Шетландские и Оркнейские острова. Более сотни островов включает Шетландский архипелаг. Они поднимаются из свинцовых катящихся вод, а стоят на подводной плите — той самой, что несет на себе ирландскую землю, Северо-Шотландское нагорье, горы Северной Англии и равнины южной части Британских островов. На Шетланды и взяли курс суда западных градшафтов. Они встали на якорь на шестидесятом градусе широты, в бухтах острова Мейнленд[62]. Подходили все новые суда. Высокий прилив затапливал ажурные шхеры. Отлив обнажал тысячи черных скал-островков, щерящихся каменными зубами. Потом их снова погребала под собой, взметывая клочья пены, играющая колеблющаяся вздыбливающаяся опрокидывающаяся с-шипением-обрушивающаяся вода. На перекатывающий гальку и ракушки морской берег, на дикие прибрежные скалы набрасывались приливные волны. То были волосы моря, которое — за пределами бухт — показывало и свои груди, склоняясь к более темной земле. Вода горстями швыряла постукивающие камешки на обнаженную землю, мыла и терла их, заставляла хрустеть, перебирала перемалывала. Стачивала все выступы острые края язычки, чтобы потом, далеко от берега, на свободе, вольготно перекатываться, туда-сюда. Как океан, как простирающаяся на сотни миль Атлантика: черное стреноженное существо, само в себе зарешеченное волнующееся поднимающееся на дыбы. Вокруг мелких скал, островов, по краю материков ему хватало и ста метров глубины, чтобы качаться, подкапываясь под берег; а дальше оно проваливалось на тысячи метров, в беспросветность, свисало, уцепившись за каменный цоколь земли: было равномерно струящейся перемещающейся водой, которую подергивал рябью взвихривал гнал вперед легкий ветер, над которой с криками кружили птицы, которую разрезали пароходы, ласкали всякие винты весла колеса. Существо это несло на своей спине людей. Постоянно вступало в разговор с воздухом. Привыкло Громыхать и Выть вокруг рифов, Бурлить вокруг кораблей. Угрожающе Ворчать Катиться Кружиться Клокотать Плескаться Качаться Болтаться Разбиваться Разбрызгиваться Распыляться; распалившись, Взрываться под затянутым тучами солнцем; Шуршать Хлестать Махать солнцу, Подниматься навстречу теплу; Испаряться Плавиться Иссякать, становясь облаками, — из-за добела раскаленного, высоко стоящего солнца.
В один из майских дней Кюлин — человек, выросший в скандинавских фьордах, — подал с главной мачты своего высокого судна зеленый световой сигнал. Тогда первые двести судов покинули шестидесятый меридиан, отошли от крутой горы Сумбург Хид[63]. Спустя час исчезли из виду вершины холмов Ронас на Мейнленде. Смолкли гул и клекот последних облюбованных птицами скал. Позади остались острова Макл-Ро и Фула, иззубренные островки Елл Хаскоси Самфри Фетлар Айи Анст.
Окутаны были они, парящие на двух сотнях судов с днищами из дерева и стали: окутаны в мягкий свист ветра. Снизу доносился плеск. Издали — глухое ворчание.
Окутаны, окольцованы горизонтом были они. Сверху дрейфовали облачные отмели, разреженные и переменчивые. Белое солнце попалось, вместе со своими лучами, в зеркало вод. Среди бликов, сверкания, блеска парили суда.
ШЕСТИДЕСЯТИКИЛОМЕТРОВЫЙ СЛОЙ кислородно-азотных волн, многие мили водорода несет на себе Земля сквозь черный, разреженный, пронизанный энергиями эфир. Верхняя кайма газовой массы расползается, рассеиваясь, словно дым факела. Ни одно ухо не слышит этого шипения-шороха, шелковистого веянья далекой бахромчатой каймы. Воздух стряхивается — по мере того, как катится и опрокидывается Земной шар, который тащит его за собой. Воздушный слой поворачивается вместе с Землей, плотно прилегает к телу, несущемуся в космическом пространстве, вьется за ним, как распущенная девичья коса.
Буйный огонь, испепеляющий ад для всех, кто ползает летает скачет: Солнце, из фантастической дали проглядывающее сквозь ледяной эфир. Белое волнующееся море огня. Сквозь облачные отмели мерцает оно, согревает. Этот бушующий белый пламенный хаос тихо стоит вдали, как горящий город: как не-кончающийся пожар. Земля обходит его кружным путем. Массы газа — испаряющегося до самых звезд, светящегося — отбрасывает от себя кипящее Солнце, а потом притягивает обратно. Словно трескучее привидение стоит оно во тьме, которая от него отшатывается: сжатое в ком, напирающее. Металлы горят в его нутре, металлические облака падают на его поверхность: цинк железо никель кобальт (которые встречаются и в рудных жилах затвердевшей Земли), барий натрий. Назад они падают в виде шлаков. Факелы лютуют; словно вихри, вышвыриваются они огненным морем, вонзаются в вибрирующий эфир: факелы из раскаленного водорода. Он поднимается на семьдесят тысяч миль. Тело Солнца не испускает брызг, когда эти выбросы возвращаются в него, снова расплавляясь и вспыхивая. Словно колосья на поле под ливнем, сгибаются и распрямляются принимающие языки пламени. Никакого громыхания — в привычном нам смысле — не исходит от этих первобытных сил. Ни горный обвал, ни ураган не может произвести звука, сопоставимого с тем, что сопровождает движение живого Солнца. Это бурное море огня, равномерно клокочущее и кипящее, взрывающееся и выбрасывающее снопы частиц (приблизься оно к какой-то планете, и та сгорела бы, испарилась) своим гулом перекрывает любой далекий и близкий шум. Его гул — миллионократно усиленное цоканье и стрекотание цикад. Шипение расплавленных металлов. А в промежутках — несмолкающие хлопки и барабанная дробь, которые раскатисто распространяются по раскаленным массам величиной с нашу Землю и составляют фон для всех других звуков. Стронций, светло-пурпурно-красный; магний, на Земле придавленный тяжелыми горными породами; одно раскаленное вещество рядом с другим, свободно расцветшие и полыхающие прасущности: гелий марганец кальций — слепяще-белые, в виде огней, которые ни один глаз не увидит, которые поглощают все прочие краски. Лучистое, исторгающее газы, мерцающее огненное море: первобытный мир, разбрасывающий в эфире факелы.
Вдалеке от Солнца с его бурлением обвалами пожарами — маленькая серая Земля. Как куница по полю, бежит она. Обрешечена испарениями, влажным паром; корки шлаков покрыли ее раскаленное ядро, моря реки льды придавили ее поверхность. Никакие облака раскаленных металлов не обрушиваются на нее, не буйствуют. Подобно тому, как стекольщик с силой прижимает замазку к стеклу и раме и те соединяются накрепко; подобно тому, как рука сжимает ком снега, обхватив его согнутыми пальцами и ладонью, и получается твердый шар, который уже не распадется: так же и Земля, когда она догорала, бессильно отдавая тепло, была охвачена ледяным эфиром и с хрустом поддалась. Внутри — кипение и жар; а тело, под пеплом, окрепло.
Такова Земля. Тот первобытный мир — светящийся, пламенный — восходит и заходит над ней. Складчатая мантия из камня покрывает ее. На тысячу метров в глубину и тысячу в высоту простирается этот каменный покров. Континенты и острова несут на себе множество гор равнин степей и пустынь. С гор ручейками стекает вода. Моря покоятся во впадинах. Горы — гнейсы, сланцы — тяжело опираются на расплавленную раскаленную массу, которая время от времени проламывает каменную кору, расщепляет ее остроконечными огненными языками, раскачивает.
Вольготно расположилось на северной половине Земли тело Азии: оно занимает сто шестьдесят четыре градуса долготы и восемьдесят семь — широты. Гондвана, Ангария, Китайская платформа когда-то поднимались над уровнем великого океана, озера на них иссыхали. Позвоночник теперешней Азии — Алтай, массив Гималаев от Хингана до Памира, от Каракорума до Бутана и изгиба реки Брахмапутры. Каспийскую впадину море покинуло; с тех пор она сосет воду из Урала и Волги, и этого хватает, чтобы наполнить ее илистой влагой. Глетчеры покрывают Кунлунь. Заснеженными горами окружены и восточные песчаные пустыни, Тибет с его яками, зеленые холмы и лёссовые равнины Китая, маньчжурские луга. На юге крутые горы обрываются к влажным заболоченным низменностям Индостана, к теплой бенгальской земле. Цветущее побережье Индии, рисовые поля, плантации сахарного тростника, саговые и кокосовые пальмы. Заболоченные джунгли — в Сандарбане, Тераи, — где водятся пестрые королевские бенгальские тигры, длинноухие слоны, четырехрукие гиббоны. Множество рек течет на север, в Северный Ледовитый океан, — по сибирским поросшим травой равнинам, через болотистую тундру и стылые степи. До самой Лены добирается иногда длинношерстый снежный барс из Кашгара[64].
К массиву восточного материка прилепилась состоящая из многих частей маленькая Европа. Молодые вздымающиеся вверх Альпы; старые горы — во Фракии на Корсике в Испании. Их каменные вершины сглажены, покрыты обломками. Низкие земли на юге; Средиземное море врывается в зияния бухт.
Африку осаждают тропические ливни и солнечный жар. На двадцати девяти миллионах квадратных километров раскинулась эта земля, на плоской платформе. Рис кофе маис, хлебное сорго и обжигающие пряности растут на здешних почвах. Здесь неприкрыто выступают на поверхность старые граниты и сланцы, в изобилии встречается песчаник. Под знойным солнцем камень крошится, превращаясь в щебень, разлагается на землю и глину, которую железо окрашивает в красный цвет. Озера Танганьика и Ньяса заполняют тектонические впадины на плоскогорье, ряды вулканов протянулись по краям зоны разломов. Из десяти великих озер питаются реки Конго Нигер Замбези. В саваннах вырастают громадной высоты травы. По берегам рек тянутся галерейные леса. Там живут лемуры и обезьяны, изящные зебры и окапи. Травяной куст банана, похожий на дерево, имеет листья длиной около шести метров; эти могучие листья свернуты в трубку, а наверху расходятся; тесно прижавшись друг к другу, свисают гроздьями банановые плоды-ягоды.
От мыса Мерчисон[65] до мыса Горн к югу от Огненной Земли простирается американский западный континент. Складчатый горный хребет пересекает его от южной оконечности вплоть до реки Маккензи; низменности тянутся от Северного Ледовитого океана до теплого Мексиканского залива. Пять Великих озер представляют собой углубления в северной части континента. По равнине на юг течет могучая река Миссисипи, увлекая за собой притоки: Огайо с Аппалачских гор и Миссури с Кордильер. Извивы Миссисипи обусловлены жесткостью земной коры в западной части континента: двойная цепь гор, подобно стене, простирается на западе вдоль побережья океана. Девственные леса окружают другую реку, Амазонку; в верховьях она называется Тунгурагуа, потом — Мараньон. Земля выпускает ее из озера Лаурикоча[66]; две сотни рек, черных и белых из-за добавок извести и железа, вбирает в себя Амазонка по пути к океану.
В морях прочно засели прасущности: водород и кислород. Они текут по Земному шару и как воды океанов — Северного Ледовитого, Атлантического, Тихого. Вода — равномерно текущее образование, грузная колышущаяся сущность, которая рассыпается брызгами и испаряется, превращаясь в облака, падает на землю в виде снега, дрожит всем телом возле плоских побережий, может принимать грозный вид черного косматого чудища, становясь ураганом или штормовым приливом. Она напитывается солью магнием известью хлористым натрием, тяжелеет, окрашивает в молочно-белый цвет Гвинейский залив, в цвет корицы — Калифорнийский, в желто-коричневый — Индийский океан. Теплые и холодные течения струятся сквозь океаны, словно цветные ленты; там, где они смешиваются, над ними поднимается серебристый туман.
Прасущности дышат вокруг Земного шара, горят и текут в его тулове, отягощают его в виде твердых подвижных масс; к ним относятся: тепло свет напряжение сила тяжести; еще — сера марганец кремний фосфор. Еще — земля и песок. Еще — немые кристаллы, навязчиво прорастающие цветы, лишайники, семенные растения; плавающие рыбы; птицы, которые свистом приманивают друг друга; подкрадывающиеся хищные звери; люди, работающие молотком и сражающиеся между собой; улитки с их домиками на берегах озер; бактерии вьющиеся растения вымершие деревья; гниющие корни; черви; жуки, откладывающие яйца.
Две сотни судов Кюлина пустились в путь от шестидесятого меридиана; они оставили позади Шетландские острова, поплыли по океану. Попали в теплое течение, которое омывает Норвегию, растапливает льды Финнмарка[67]. Под ними простирался на всю Атлантику подводный Срединно-Атлантический хребет: тянулся на юг, расширялся возле островов Вознесения и Святой Елены, от него отходили ответвления к Америке и Африке. Молчаливое море лежало над долинами и горами, погрузившимися во тьму. Океан под днищами судов уходил вниз на три тысячи метров. Над шумной водой, на ветру, рядом с гигантскими судами носились птицы — разные виды пернатых, с глазами костями кишками как у людей. Качурки, бросающиеся на трепещущих рыб; серебристые чайки с зубчатыми хвостами, заостренными крыльями. Вода, которая вздымалась под парящими гигантскими судами, эта черно-зеленая стекловидная растекающаяся масса, кишела животными и растениями, не отставала от судов ни на метр. Комочки слизи — древнейшие животные — приклеивались к бортам, висели на винтах, переплывали вместе с людьми океан, вытянув свои нитеобразные ножки. Каждый вечер поднимались из влажной тьмы, подобно мотылькам, крылоногие моллюски — неисчислимые полчища клионов, — а на рассвете снова уходили под воду. На морском дне, прикрепившись к нему брюшными присосками, лежали, поджидая добычу, круглоперые рыбы. Были там и нежные морские кубышки, и губки, которые растут в глубине, на рифах, рядом с морскими анемонами. Скелеты затонувших животных выстилают морское дно, образуя особый слой; по этому слою, между пучками водорослей, ползают мелкоглазые щетинконогие черви и стройные кольчатые черви — глицеры. По освещенному солнцем верхнему слою воды следуют своим путем гребневики, молчаливые прожорливые создания; и сифонофоры, светящиеся, словно гирлянды цветов: целые колонии бессчетных стеклянисто-прозрачных существ, нанизанных на один ствол, обеспечивающий их пищей. Под килями судов шныряли лососи, к чешуе и жабрам которых прицепляются крошечные рачки. Эскадры преодолели подводную преграду: тихий Порог Томсона[68]. И взяли курс на десятый восточный меридиан.
ИСЛАНДИЯ лежит на шестьдесят пятом градусе северной широты и пятнадцатом градусе восточной долготы, почти соприкасаясь с Полярным кругом. Когда-то эта каменная плита, которая, словно гигантский рак, протянула свои клешни — изрезанные берега — к бушующему туманному морю, состояла из двух островов, образованных вулканической лавой. Люди на кораблях наконец приблизились к исландскому побережью. Они намеревались взорвать здешние вулканы и перенести их огонь в Гренландию.
Юг острова был покрыт глетчерами. Гекла и Скаптар-йокуль — так назывались горы, из трещин в которых поднимался сернистый дым. На севере Мюватн (Комариное озеро) дымился тридцатью четырьмя островами из черной лавы; чуть дальше вулканы Крабла и Лейрхукр выбрасывали из широких кратеров темно-синие и медвяно-желтые массы. На высоту многоэтажного дома взвивались они и снова падали в кратер, измельчаясь; в виде газов сползали вниз но склонам. На протяжении многих миль остров представлял собой пустыню: лавовые поля, застывшие складками каменные потоки, голые коричневые блоки, обломки скал. Выжженная мертвая равнина. В разломах лавы стояла зеркальная вода. Гейзеры выбрасывали горячие фонтаны. Два самых известных гейзера, Гейсир и Строккюр, располагались на юге каменистой пустыни; в их широких ваннах пульсировала светло-зеленая вода. Время от времени она начинала бурлить. Появлялись пузыри, вода взмывала вверх, образовывала купол над кратером — и, всхлипывая, падала обратно.
Когда колонна Кюлина, спокойного светловолосого шведа, высадилась у оконечности Эйя-фьорда и совершала первый разведывательный полет — воздушные потоки завихрялись над островом, над горами в курящейся дымке и полями покрытой шрамами застывшей лавы, — летатели обнаружили близ побережья человеческие поселения. Одно находилось недалеко от места их высадки: на холмах паслись низкорослые коровы и овцы. То, что задумали участники экспедиции, надо было делать без ведома местных жителей. К планам пришельцев те бы наверняка отнеслись враждебно. Кюлин и его спутники облетели вокруг вулкана Крабла, что близ Комариного озера. Вулкан действовал, на много миль вокруг остров гудел под ударами: это раскаленная магма прокладывала себе путь наверх. Волны землетрясения прокатывались по острову. Летатели, кружившие высоко в воздухе, видели, как в мертвых горных склонах внезапно разверзаются провалы и черные ряды трещин. Часто людям приходилось спускаться ниже, ибо их окутывали разреженные клубы дыма, — и снова быстро взмывать вверх, чтобы спастись от удушливых сернистых испарений. С удовольствием летали они вокруг топочущего разевающего пасть чудища, которое вольготно устроилось там внизу, возле озера: рыхлило землю, с ржанием и фырканьем вспенивало поверхность воды. В этих провалах клокотал немыслимый жар, за которым они, вновь прибывшие, и охотились, который должны были добыть. Чтобы потом перебросить в Гренландию, на белый ледяной панцирь, не уступающий по высоте горам (который тогда потускнеет, начнет испаряться-раскалываться): на глетчеры у мыса Гривель, возле фьорда Кангерлуссуак, острова Аггази[69]. Исландия уже горит. Но должна гореть сильнее. К ней подсоединят такие кузнечные мехи, которые будут расшвыривать облака и метать громы.
Когда Кюлин, обогнув гору с востока, в вечерней мгле приближался к месту стоянки, на берегу вспыхивали и гасли, напоминая кишащих насекомых, предупредительные огни. Два с половиной часа Кюлин и его товарищи — с тревожным чувством описывая круги в воздухе, приземляясь на каменистую осыпь и снова взлетая вверх — наблюдали за этими дрожащими сигналами в ночи. Потом огни погасли. Разведчики, растянувшись в длинную цепь, медленно, летя на очень большой высоте, приблизились под рокот моторов к черно вздымающимся в лунном свете скалам фьорда. Волны, ворча, обрушивались на берег. Люди приземлились на слегка наклонный луг, недалеко от мерцающих палаток лагеря. И пошли по направлению к этому свету, вверх по склону. Они то и дело спотыкались… о мягкие человеческие тела. И когда наклонялись, дотрагивались до них, переворачивали — видели широкоскулые чужие лица. Зубы обнажены, словно в смехе, кончики языков высунуты. Тела, едва их отпускали, снова валились на землю, перекатывались на спину, на другой бок… Чей-то силуэт отделился от одной из палаток, этот человек приблизился к ним, повел вниз. И объяснил, что туземцы из ближайшей деревни оказались не в меру назойливыми, всё спрашивали о целях экспедиции, а потом увели четырех моряков как заложников, чтобы не случилось ничего худого и чтобы чужаки поскорей убрались восвояси. Тогда моряки для виду вернулись на свои суда, получили обратно заложников, а с наступлением темноты прощупали весь берег балеарским лучом. Луч этот проникает сквозь кожу людей, их словно обволакивает шеллаковая масса, закупоривающая все поры. В крови возникает чудовищный кислородный голод. Жертвы начинали дрожать, сердце у них бешено колотилось, дышать они не могли. Пожирая изнутри сами себя — в то время как кровь сочилась из лопнувших сосудов (светло-красная, розово-красная, из носа и рта), — туземцы падали в лужи собственной крови, которая и на земле продолжала пениться, пузыриться, никак не сворачивалась…
Наутро после той ночи во всплескивающий фьорд сбросили пять сотен трупов, не считая туш коров и овец. Мрачно сидел светловолосый Кюлин перед своей палаткой, упершись взглядом в пурпурную землю, и слушал нескончаемый топот людей, тащивших мимо него все новые трупы, теперь — младенцев и детей из деревни, которых просто кидали с утеса в разлетающуюся брызгами воду. Когда порыв ветра швырнул ему в лицо горсть колючего песка и сдвинул набекрень шляпу, Кюлин поднялся, окликнул своих сопровождающих и поплелся к морю. С судов сходили на берег новые люди. Кюлин был в ярости, его не покидало чувство гадливости. Силач Прувас дотронулся до его плеча.
— Кюлин, — пророкотал этот весельчак, — какой день! Вы все благополучно вернулись. А мы уж боялись, что вы споткнетесь о здешний огненный котелок. Не успев добраться до прекрасной Гренландии.
— Прувас, мне не до шуток.
— Похоже, что так. Вы едва не влетели в наш балеарский луч.
Другой человек, еще толще Пруваса и весь облаченный в черную кожу, обнял Кюлина:
— Хм. Какой ветер над Исландией. И земля трясется, аж жуть берет. На кораблях веселее. Мы рады, что ты жив.
Кюлин не отрывал взгляд от земли:
— Как это получилось, Прувас? С лучом? Кто приказал применить его?
Удивленный Прувас отступил на шаг.
— С лучом? А что, разве он не сработал? Наши целое утро таскают трупы. Спускайся и сам посмотри.
Человек в черной коже:
— Ни одна мышка не спаслась. Ты, Кюлин, видать, тоже получил маленькую дозу.
— Я, Прувас и Валластон, в зоне действия луча не был. Но вижу, что погибло очень много людей. Вся деревня.
— В полном составе. Включая домашних животных. У луча нет глаз, он лупит всех без разбору.
Кюлин, которого вдруг затошнило, закрыл лицо руками, вздрогнул, сплюнул на землю. Тихо выдохнул:
— Тьфу. Ну хорошо…
Двое других рассмеялись:
— Да будет тебе, Кюлин. Все в самом деле хорошо.
— Вы поступили дико.
Прувас обхватил за плечи человека в кожаной куртке:
— Смотри-ка, мы имеем в качестве командира второго Мардука. Что ж, сынок, попробуй основать королевство… Но руки-то от лица отними!
Кюлин опустил руки:
— Давайте отойдем в сторону. Им еще таскать и таскать.
Прувас:
— Жаль, что ты этого не видел. В свете прожекторов видно было отлично. Минуту примерно все они бегали и будто хотели чихнуть. Потом очень-очень медленно стали садиться на землю, один за другим. Мне показалось, что они плачут или что из глаз у них сочится вода. И не успел я опомниться, как для них все кончилось.
Волластон:
— Если погибло пятьдесят человек, значит, пятьдесят. Если сто, так сто. Пойми: они умерли и уже не воскреснут. Оставить их в живых было невозможно.
Кюлин, сверкнув зеленовато-голубыми глазами:
— Руковожу экспедицией я.
— Приятно слышать.
— Руковожу — я.
— Нас это радует.
— Я не приказывал уничтожать людей.
Волластон рассвирепел:
— Хочешь сказать, мы для своего удовольствия это сделали? Меня обвиняешь? Или Пруваса? В том, что мы уничтожили людей? Этих туземцев так или иначе пришлось бы убрать. И они не будут последними. Если тебе такое не по силам, откажись от руководства.
Кюлин, спокойно:
— А ты что думаешь, Прувас?
— Я бы не стал повторять слово в слово то, что сказал Волластон. Но я и сам наводил эти лучевые трубы.
Кюлин, одетый в подбитый ватином лётный комбинезон, разжал кулаки:
— На полдня. Вы двое меня замените.
Ближе к вечеру Кюлин полетел к эскадре, оставшейся за пределами фьорда. Его сестра, тоже участник экспедиции, успокоила впавшего в неистовство брата, который вновь и вновь повторял, что все это ему отвратительно, что он связался со скотами; что лучше уж он присоединится к английским поселенцам или отправится к Цимбо. На несколько часов Кюлин забыл о целях экспедиции. Он кричал, что все, чем они тут занимаются, — извращение. Это, мол, стало очевидно уже при первом их шаге. Перед тем как улететь, стоя перед своим самолетом, он, искательно улыбнувшись, поднес руку ко лбу:
— Сестренка, брюссельцам неплохо бы на меня посмотреть. На такого, какой я сейчас. Они бы знали тогда, как прочно во мне засело все то, о чем говорили Мардук и его сторонники. Неужели мы тут просто творим бесчинства?
Но сестра обняла его, ее глаза сверкнули:
— Может, мы действительно творим бесчинства, брат. Но мы делаем и кое-что сверх того. Раньше ты это понимал. После поймешь опять. Слышишь вулканы? Взгляни на них. Мы подчиним их себе. Подумай только: подчиним их себе.
Она подтолкнула его на пилотское место, сама схватилась за штурвал, рассмеялась:
— Доставь мне удовольствие: дай повести самолет.
Суда огибали Исландию в северо-западном направлении. На высоте извергающихся вулканов, Краблы и Лейрхукра, они бросили якорь — далеко от берега, в открытом море. Открывшаяся картина ласкала взгляд. Все побережье от полуострова Ингоульфс-хьофди до мыса Глеттинга-нес было обследовано летателями. Берега Исландии и внутренняя ее часть оказались безлюдными, над лавовой пустыней на юге курился дым. Летатели, в защитных масках, — среди них десятки женщин — поднимались в воздух с «материнских» судов; всем воздушным разведчикам грозила опасность, что огонь, внезапно разгоревшись сильнее, сожжет их или опалит. Они фотографировали устрашающие ландшафты возле бурного моря, на своих металлических крыльях проносились сквозь пламя, опускались вниз, чтобы передохнуть, снова взмывали вверх. В некоторых точках центральной части острова, ближе к югу, разведчики обнаружили и другие кратеры с сернистыми испарениями. Гейзеры прекратили свою деятельность. Зато из трещин, расселин струился курился газ; это сопровождалось шумом: приглушенным гулким рокотом. Экспедиция Кюлина могла приступать к работе, не опасаясь, что ей помешают туземцы. Было очевидно, что вулкан, словно котел, стоит на огромной пылающей магмовой плите. Собственно, участников экспедиции не заботило, инкапсулирована ли эта «плита» в твердой земной коре, то есть существует в некоей подземной пещере, в виде большого пузыря расплавленной магмы, или же магма, подобно ножу из никелированной стали, уже пробила плавающую на ее поверхности корку: силикат магния. В любом случае по магме нужно ударить, выбить ее наружу.
И Земля пошла им навстречу: нарыв вот-вот должен был лопнуть. Моряки связались по рации с другими, приближающимися эскадрами. Под рев вулкана Крабла, под шуршание падающих с неба хлопьев пепла в одной из бухт Хорна-фьорда состоялась встреча руководителей колонн. Кюлин держался в тени. Де Барруш, начальник второй эскадры, показал в сторону Краблы:
— Прислушайтесь вон к той штуковине и к моему голосу. Сопоставимо ли то и другое? Нет! Взгляните на мою голову или мою руку — и потом на Краблу. Ого, какой он вымахал, этот вулкан. Проглотит шесть тысяч, шесть миллионов человек и даже не потолстеет. А мы хотим с этим Голиафом потолковать. Он будет кичиться своей головой, своим брюхом, начнет буянить. Издаст индейский боевой клич. Но стоит ударить его в бок, и он сникнет. От него не останется ничего, кроме кучи мусора.
Кюлин, начальник экспедиции — высокий, всегда подтянутый, в последнее время часто мрачнеющий, — снова обрел дар речи. Гордый и ясно мыслящий человек… Покосившись на дым, он вздернул выбритую верхнюю губу:
— Это будет только начало. Хорошо, в самом деле хорошо, что все мы нашли друг друга. Плохо, что произошло это вдали от континентов. Но большой беды в этом нет. Быть может, мы сами… как вулканы… когда-нибудь изольемся на пребывающее в спячке поглупевшее человечество, на культурные напластования западных континентов, их ценности.
И он начал грезить вслух: о том, что люди наконец одумаются, учтут опыт исландской экспедиции…
Вспомогательные суда выстроились на шестидесятикилометровой условной линии вдоль северо-восточного побережья острова. В Тистиль-фьорд зашла Восточная эскадра. Перед мысом Рифстаунги, напротив лишенной растительности горы Свальбард, встали на якорь суда Срединной эскадры, подчиняющиеся непосредственно Кюлину. Дальше, до Эйя-фьорда, до заснеженного мыса Римар, расположилась Западная эскадра. Буря неустанно бичевала море. Суда трех эскадр были колоссами высотой с приличную гору. Позади них, на некотором отдалении, качались другие суда, поменьше, более плоские и округлые: в их трюмах хранились машины и аппараты, запасы металлов, тугоплавких окислов, взрывчатых веществ; то были технические вспомогательные суда. Эскадры черпали свою силу из мощных кабелей; вспомогательные суда всю дорогу тащили эти кабели за собой: от Скандинавии через материковую отмель, потом — над глубоководными безднами, через подводный порог, отделяющий Шотландию от Арктической зоны. На кабелях, заключенных в изолирующую оболочку, имелись утолщения для забора энергии. Проволока, спускаемая сверху, как бы ощупывала кабель, который на мелководье тащили за собой шлюпки, и зацеплялась головкой за утолщение. Впереди нее скользили специальные очистители, счищавшие с кабеля и с самой проволоки песок. Подаваемый по этой проволоке ток открывал утолщение. И сразу в противоположном направлении, вверх по дрожащему кабелю, устремлялась энергия из далеких земель, мощь скандинавских водопадов: она запускала грохочущие машины, буйствовала в недрах судов.
К северу от черного осыпаемого пеплом Мюватна (Комариного озера) буянил и фыркал невидимый с моря вулкан Крабла. А рядом с ним — другой вулкан, Лейрхукр. Радостно смотрел Прувас с вершины Свальбарда на стремительные воды порожистой Йокульсау-ау-Фьёдлум, в сторону вулкана. На расстоянии десяти миль от него, на мысе Римар, толстяк Волластон смеялся, глядя на усеянный пеплом глетчер Мюркар. Волластон топал ногой, чтобы обнажилась белизна снега. Тыкал палкой в мусор:
— Ты еще спустишься к нам, глетчер! Мюркар, великий Мюркар! Еще полюбуешься на нас. Вот будет спектакль. С тех пор, как ты появился на свет, тебе не доводилось видеть такого. Вулкан Крабла еще плюется. Но скоро он перестанет. Выдохнется, будет сидеть, высунув язык. — Волластон задыхался от дыма. — Скоро от вас и следа не останется, Крабла и Лейрхукр.
К тому времени, как Срединная эскадра приступила к наведению мостов, буря улеглась и установилась безветренная погода с затяжными дождями. Остров рокотал, как и прежде. Клубы дыма тянулись высоко в небе на восток. Ночь напролет горели огненные столпы. Мосты строили от Эхсар-фьорда до возвышенности Бур-фель; от крайней оконечности мыса Римар, в обход холмов, — к вершине горы Римар; от мыса Рифстаунги, на Тистиль-фьорде, — к горе Свальбард. Мосты наклонно поднимались вверх от прибрежной полосы, а дальше широкие легкие пролеты этих виадуков тянулись в глубь острова: над сбегающими с гор пенистыми ручьями, через поля застывшей лавы с обломками камня и мхом, сквозь занавешенный дождем, прослоенный туманными испарениями холодный воздух — к высокой горе Свальбард, к большому глетчеру Мюркар, к зазубренной вершине Римара.
Участникам экспедиции не приходилось забивать в землю опорные столбы и растяжки. Летатели на металлических крыльях поднимались в воздух, опускались группами по двадцать-тридцать человек на скалу или площадку на горном склоне. Они, работая кирками и молотками, отгребали в сторону обломки и камни, выжигали в скалах мелкие углубления. Закладывали туда тонкие пластины — невзрачные голубовато-зеленые четырехугольные легкие щитки величиной с ладонь, висевшие у каждого на груди. Подключали эти щитки — для зарядки — к ответвлению большого кабеля, которое тащили с собой. И как только пластины начинали потрескивать, люди бросали их в скальные углубления, а сами быстро улетали. Пластины — сложенные стопкой листки — раскалялись. Самый верхний из заряженных листков лучился-плавился. И когда его масса спекалась с массой второго листка, жар усиливался. Два первых листка, жарко пылающие и сплавляющиеся, втягивали в этот пожар третий лист, пока еще не утративший формы. Тот с треском расщеплялся, сочился каплями (по бокам и на месте разрыва); потом, словно внезапно ослабев, всхлипнув, как бы весь превращался в пламя — белое, низкое, становящееся все голубее прозрачнее. И когда эти три листка, три огненные мембраны, сворачивались в комок — свистя и пыхтя, сильно и равномерно пылая, всасывая друг друга, — четвертый, нижний лист тоже начинал изгибаться и корчиться, словно в судорогах; переворачивался, притягиваемый к тонкой, как папиросная бумага, стеклянистой мерцающей кожице, образовавшейся вокруг трех поющих мембран. И вырастал шар — белый, голубовато-белый, светло-голубой, — который все расширялся и расширялся. Он переливался разными цветами, лопался — и в то же мгновенье это пламя высотой с человеческую руку утрачивало все краски. Не оставалось ничего, кроме равномерного повелительного дыхания, хрипа. И вот уже всё, что находилось поблизости, скатывалось с каменной площадки, проваливалось вниз, на глубину в несколько метров. Испускало последний вздох в пламени пожара, со стонами испарялось там в глубине, в то время как сверху желеобразные края прожженной в скале расселины постепенно опять смыкались.
Летатели, кружившие сверху, в нужный момент опускались близ этого расплавленного, медленно смыкающегося надреза. К шипящим отверстиям подъезжали копровые установки: поднимая опорные столбы, не вбивали, а просто ввинчивали их в горячую вязкую массу и затем удерживали в вертикальном положении, пока не прекращалась вибрация воздуха, пока стеклянистая каменная каша не обхватывала накрепко подошву столба.
Все новые столбы вонзались в каменную породу острова. Один ряд столбов начинался от лагеря Кюлина и пересекал реку Иокульсау. Другой поднимался от Эхсар-фьорда на Бур-фель. Третий, самый мощный ряд, начинался от мыса Римар, следовал вдоль реки Скьяульванда и обрывался возле дымящегося испарениями лавового поля Оудаудах. И постепенно формировалась гигантская, влитая в камень конструкция: один мостовой пролет соединялся с другим. На этом фундаменте устанавливались круглые барабаны с роликовыми подшипниками. Подвижная несущая конструкция укладывалась на ряд опорных столбов, затем, повернувшись на вращающейся платформе, образовывала следующий отрезок пути, примыкающий к этому, — то есть очередной участок дороги оказывался впереди, а столбы, оставшиеся позади, уже не перекрывались. Эти летучие большепролетные мосты пересекали область от бушующего моря до черного озера Мюватн. Под ними — глубоко внизу, затянутые клубами дыма — простирались расщепленные сизо-голубые глетчеры, каменистые пустыни, узкие долины, обрамленные крутыми скалами. Мосты бесстрашно упирались в плюющееся вулканическое плато.
Не прошло и недели, как первые вагоны уже мчались по рельсам, которые они сами прокладывали по гладким железнодорожным настилам. Поезд катился, по верхним и нижним колеям; каждый из четырех рельсов походил на натянутую тетиву лука, причем луки эти спереди и сзади были длиннее поезда; весь состав был заключен в вытянутый овал, с закруглениями перед головным вагоном и после последнего. Точнее, в два овальных стальных обруча, которые поезд с шумом крутил вокруг себя, вновь и вновь наступая на них, сдергивая их сверху себе под колеса. Поезда с грохотом проносились по мостам — и днем, и в полной темноте задымленной вулканическими испарениями ночи, — бросая перед собой пучки слепящего света, магнетически притягиваемые к следу, впечатанному в подвижные мостовые настилы. Под свежим ветром из утроб вспомогательных судов, относящихся ко всем трем эскадрам, извлекались, доставлялись к вагонам и монтировались на их платформы те машины, от которых должны были погибнуть и Крабла, клокочущий вулкан, и Лейрхукр — клубящееся газами, раздирающее скалы чудовище.
Кюлин запер в этих машинах новые виды энергии. Он в свое время прошел школу Мардука. Но если сам Мардук культивировал деревья, подстегивал (как в кошмарном сне) жизнь, принуждая их к бурному, сверхъестественному росту, то его шведский ученик подчинил своей воле камни и кристаллы. Он нашел корм, которым можно подпитывать камни. Часами Кюлин с восторгом наблюдал, как образуются и соединяются кристаллы. Накопление снежных игл и изменение ледяных узоров на оконном стекле под влиянием человеческого дыхания стало для него первым чудом. А когда он увидел, как долговязый крепкий Мардук, ботаник, работает с сухими семенами, ростками, волосатыми корнями, побегами, срезанными листьями деревьев (под воздействием питательных газов и стимулирующих растворов у стеблей увеличивались волокна, ситовидные трубки и сосуды — точно так же, как на бледной молодой ветке ели начинают расти подушечки, одна клеточная оболочка за другой), им овладело желание поиграть в такие же игры со своими камнями и кристаллами. В этом желании было что-то чрезмерное нахальное низменное, но сопротивляться ему Кюлин не мог: он уже подпал под власть жаркого и смутного влечения. Да, наблюдая за ванночками и нагревательными трубками, в которых хранились его кристаллы, он представлял себе, что кристаллы бросают ему вызов: они ведут себя не так, как он хочет; он должен стать господином над ними. Ведь справляется же человек с животным; разве камень есть нечто большее, чем лошадь? И Кюлин пытался воздействовать на кристаллы нагреванием, различными растворами, электромагнитными силами. Время от времени что-то в этих камнях поддавалось, становилось уступчивым. Тогда исследователь ощупывал их лучами — такими, что отскакивали от них, или пронизывали насквозь, или охлаждали, или нагревали. Он понял, что камни тоже восприимчивы и что среди них можно осуществлять отбор, посредством тепла давления и лучей, — как культивируют породы животных, изменяя состав сыворотки крови. Речь шла не о внешней форме кристаллов, зависимой от случайностей, а об их мельчайших частицах, о запертых в кристаллах прасущностях, о том, как эти прасущности скрещиваются, располагаются, связываются между собой. На них можно было воздействовать, менять их по своему желанию.
Однажды туманным утром — по бегущим по кругу, но и с грохотом влекущимся вперед рельсам, поющим на все более высоких тонах — понеслись через большепролетные мосты элегантные машины. Машины были не больше двух метров в высоту, плоские и длинные, как вагонные платформы, к которым они крепились. В голове у них были отверстия: глаза, которые вместе с головой могли поворачиваться вправо и влево, вверх и вниз. Каждую машину обслуживало около пятидесяти опытных работников, мужчин и женщин. Воздух кишел летателями, которых не удержали от полета ни падающие хлопья пепла, ни страх перед предстоящим испытанием. Порожистая Йокульсау шумела на своем песчаном ложе. Она текла издалека, с глетчера, и катила грязно-серые воды мимо разъяренного вулкана Крабла. Когда испарения над озером Мюватн немного рассеивались, можно было увидеть темную линию Лососевой реки, которая — словно огретый кнутом орущий и плюющийся демон — выскакивала из озера, дыбилась, ибо в нее попадали вулканические бомбы. Она же эти бомбы захлестывала, затаптывала, отбрасывала. Даже сверху был слышен гортанный хрип взбаламученной воды, было видно, как раздраженная река разбрызгивает над упавшими в нее камнями клочья пены. Черные и тихие, высились вдалеке горы плато Фиски. Эти горы вокруг двух вулканов пребывали в покое.
Но хотя они и пребывали — пока — в покое, в них уже обнаружилась своеобразная жизнь. Как если бы у этих существ слегка дрогнули ресницы, веки закрылись, ресницы снова дрогнули… Все началось с Краблы. А вскоре присоединился и Лейрхукр. У обоих склоны — восточный северный западный — чуть-чуть сместились; груз, лежащий на них, попер, попер вверх, будто у вулканов зачесалось спина. По их тяжелым склонам, обращенным в сторону изящных мостовых опор, покатились вниз камни, и камнепад этот не прекращался, он окутал склоны дымкой тумана. Туман сгущался. И пока он распространялся по кругу, от гор во все стороны, люди, находившиеся на мостах, услышали грохот, превосходящий все земные мерки. Нескончаемые шарканье громыхание гул, которые, равномерно нарастая, заглушали перекрывали потрескиванье и шипение вулкана — перекрывали так, что нельзя было понять, из какого места поднимается к небу, с какой стороны доносится этот звук. Ревело и гудело одновременно с юга с запада с востока с севера, и все же гул этот исходил только от стен вулканов, которые, скрытые камнепадами, очень медленно тянулись вверх, как будто, подталкиваемые сотрясающейся землей, пытались из этой рыхлой земли выбраться. Стенки поднимались так, как поднимается — медленно — палец. Или как просыпается спящий: медленно распрямляет спину, упирается в край кровати руками, а взгляд его еще устремлен вниз, он еще видит сон, еще цокает упертым в нёбо языком.
Под взглядами машин Кюлина росли эти стены, машины подстрекали их к вспучиванию. За колышущейся, все более густой завесой мелкого камнепада с растущих стен обрушивались мертвые каменные блоки, для человеческого глаза невидимые; и слетали — поскольку стены их стряхивали — корки застывшей складчатой лавы: разламываясь, грохоча, как падающая шиферная плитка, похрустывая, размалывая сами себя. Кратеры двух вулканов вытягивались в высоту, одновременно расходясь в стороны от незримого ядра, — словно пузыри.
Ленивый Крабла будто получил ноги. Его каменная мантия уже свалилась в грязную Йокульсау, берущую начало от талых снегов глетчера Аскьи. Камни и куски лавы, черные пористые вулканические бомбы, только что танцевали на поверхности воды, будоражили эту взбрызгивающую поверхность — и вот они уже засыпали реку на километровом участке, обломки торчат из потока, река завалена, забаррикадирована, отрезана от моря. На севере и западе каменные вуали окутывают склоны горы. К западу от Краблы дымятся стенки Лейрхукра. Каменный дождь заткнул дыры в старых лавовых полях, завалил туфовые пещеры высотой в рост человека.
Внезапно вершина Краблы надломилась, рухнула. Звука этого обвала люди не расслышали — из-за равномерного гула и рокота разбухающих гор. И одновременно погас вертикальный огненный луч Краблы. Черный дым вихрился на его месте, все более и более уплотняясь; он толчками возносился вверх, на много миль выше задохнувшегося вулкана. Стенки же вулкана — растущие, поднимающиеся все выше, обваливающиеся, видные за каменной завесой лишь как черные тени — заколыхались закачались, словно простыни на ветру. Эти перемещающиеся горы уже не были горами. Они росли в высоту, расползались по земле, по раскалывающимся лавовым полям, до самого Мюватна. Курились и полыхали. Языки огня, голубоватые и зеленые, как по волшебству усеяли их склоны. Огоньки мерцали, словно горняцкие лампы, гасли, снова вспыхивали. Между ними колыхалась качалась стена вулкана — гигантского, высотой до туч, корабля, вломившегося в черную землю. Огоньки множились и змеились по взбухающим горам; наверху снова накренилась вспучившаяся вздыбившаяся каменная масса, бесшумно рухнула в дымящийся кратер.
Вдруг к этому неописуемому гулу примешалось глубинное (первобытное, связанное с адскими безднами), исходящее от самой Земли сопение. И — бульканье, как от гигантского чайника. Мало-помалу оно стихло, потом снова — парализуя страхом — усилилось. Между тем зеленовато-голубые огни на шагающих горных склонах так и продолжали гореть. Среди зеленых теперь прорезались желтые: они подрагивали, тянулись остриями вверх, перекручивались. Чудовищно черный дым вихрился над наполовину осыпавшимися вулканами.
Потом — Треск Удар Удар Взрыв.
Разметаны остатки двух гор: Крабла и Лейрхукр обращены в прах.
Жаркое, во всю ширь земли, пламя: огненные пасти, тявкающие на небо.
Летящие по воздуху базальтовые гранитные блоки; взмывающие вверх и падающие вулканические бомбы. Среди обезумевших оползающих горных масс.
Никого из людей к тому времени поблизости не осталось. Поезда давно прогромыхали назад, мосты развалились. Крабла и Лейрхукр все-таки еще были двумя вулканами; земля же между ними исчезла. На ее месте бушевало огненное море. В земной коре разверзлась трещина. Огненное море устремилось по ней в Мюватн, чтобы его иссушить. Из разреза в Земле изливались огненные потоки: расплавленное каменное содержимое ее нутра, а сверх того — горящая плоть растерзанных вулканов. С ревом прокладывали себе эти потоки путь по нагорью. На юге еще стояли — качающиеся, озаренные пламенем — стены вулканов, расколотые и искалеченные. Они крошились осыпались падали в горячую всасывающую жижу. На юге один огненный поток добрался до подножья могучей горы Бла-фйоль. В черном Мюватне ворочался еще один: спустился до самого дна, полз по нему, но иссушить озеро не мог. Этот дракон хватал воду зубами, заглатывал. Она закипала у него на спине, испарялась. Он же метался по дну. Расшвыривал расчленял опалял огненным дыханием все, что преграждало ему путь. Кроваво-красным было его змеиное тело. Он прорвался-таки через все озеро на южный берег.
Пока по потемневшему небу расползалось зарево пожара, становясь все белее и белее, начальники трех эскадр собрались на судне Де Барруша у северного побережья острова, в Эхсар-фьорде. Де Барруш радостно фыркнул, обнял светловолосого молчаливого Кюлина:
— Кюлин, весь мир будет о тебе говорить. Эта земля уже о тебе говорит. Вслушайся в ее говор. Ты все еще печалишься из-за тех баб и детишек?
Жесткое гладко выбритое лицо шведа:
— Дело совсем не во мне.
Де Барруш чуть ли не пританцовывал (вместе с толстяком Прувасом):
— Кюлин, что важнее: человек или гора? Человек или вулкан? Неужели жизнь вулкана ничего не стоит? Мы обвиняем тебя в убийстве! Ха-ха! В убийстве двух вулканов. А сверх того — одного смазливого черного озера и одной долговязой речки.
— Хватит, Де Барруш.
— Я стою за порядок и справедливость. А сколько живых тварей по твоей вине были сожжены живьем, задушены дымом, раздавлены, искалечены, оставлены без погребения и помощи? Пауки, которые сидели в трещинах скал, — числом около полумиллиона. Тридцать шесть тысяч юных и взрослых мух, не считая их будущего потомства, уже сейчас живого. Семьи, матери… Убиты, угасли. Как ты мог сотворить такое, кто, кроме тебя, решился бы?! А лососи в реках, комары над озером, а папоротники, мхи, трава на земле: они все погибли. Злодеяние, какое злодеяние! Ха-ха! Кюлин, тебе когда-нибудь придется держать ответ перед богом комаров, перед богами мух пауков лососей.
— Мне не до смеха, Де Барруш.
Сестра Кюлина, запрокинув голову, со счастливым видом смотрела на пламенеющее небо. Она, не глядя на Кюлина, гордо рассмеялась:
— Да, что важнее — вулкан или человек?
— Вулкан.
Весь следующий день белые раскаленные массы вытекали из тела Земли — ручьями и перехлестывающими эти ручьи порожистыми потоками. С яростным шипением заливали они старые застывшие лавовые поля вдоль реки Скьяульванда. Короткая фыркающая ночь пролетела быстро. Бледное солнце снова выглянуло из-за края черной и буро-красной облачной гряды. В черно-красных сумерках падал над островом горящий пепел: хлопья дождем сыпались сквозь воздух, пропитанный серными и аммиачными испарениями. Атакующие люди укрылись пока в Эйя-фьорде. Со скал уже начали соскальзывать лавины; они обрушивались, как удары хлыста, на спину моря. Летатели в защитных масках поднимались в небо, посылали вперед и вниз — к изувеченной воющей Земле — искусственные порывы ветра. Таким образом они разгоняли ленивые клубы дыма и могли рассмотреть, измерить диаметры обнаружившихся внизу дымовых труб: гигантских провалов с иззубренными краями, уходящих вертикально вниз, в глубь взорванной Земли.
Остров дрожал, трясся в мучительном страхе. Между высохшим озером Мюватн и задыхающейся, перегруженной талыми водами Скьяульвандой на глазах у летателей внезапно разверзлась трещина длиной в несколько миль, пересекающая старое русло озера; а рядом с нею возник ряд низеньких конусов, будто вытолкнутых снизу гигантским кулаком. Конусы плевались бурой жижей и паром. Колебания и подземные толчки не прекращались. Треск и хруст прокатывались вдоль краев трещины. Края ее сомкнулись и разгладились, как надутые губы. Конусы на несколько минут будто затаили дыхание. И пока трещина, словно червяк, уползала все дальше, на ней бесшумно вырастал новый конус— широкий, еще более расширяющийся, вбирающий в себя другие конусы, уже перешагнувший заполненную им трещину. Чудовищно увеличившийся в размерах конус скрыл под собой и участок на берегу Лососевой реки. И вот уже — поднявшись на сотню, на тысячу метров — взорвался (как взрывается пушечный ствол) новый вулкан, окутанный сернистыми испарениями. Небо — изжелта-черное, когда в него брызнула мощная вертикальная струя огня и лавы — взвыло, и вой этот не смолкал четверть часа. Лососевая река, в которую хлынули потоки лавы, испарилась — как прежде уже испарилась, к востоку от озера Мюватн, Йокульсау. Могучая Скьяульванда, питаемая вечными глетчерами горы Трёлла-дюнгйа, бросила свои ледяные воды против нового огненного потока… и тоже сгорела, изошла белым дымом. Огненные ручьи, побежавшие вдоль русла могучей реки, попали ей в глотку, удушили ее. Отрезанная от моря, она даже не сумела остаться озером. А понеслась, уже в виде пара, вверх; нестерпимый жар заставлял ее подниматься все выше, на километры над своим ложем; там ледяной ветер подхватывал клубы пара и гнал их на запад, к бескрайнему океану.
На территории от Йокульсау до Скьяульванды прежняя Исландия исчезла. Между двумя этими — теперь огненными — потоками показалось горячее нутро Земли. Как если бы великан уже поставил ногу на лестницу, уже ощупывал рукой люк, через который вот-вот, поднявшись чуть выше, вылезет, чтобы, сломав все вокруг, занять подобающее ему место…
Еще и суток не прошло с тех пор, как крошечные агрессоры — люди — обрушили горы Краблу и Лейрхукр. А Исландия уже полыхала в четырехугольнике, занимающем много квадратных миль, длинные стороны которого образовывали два протяженных речных русла, — полыхала и к востоку, и к западу от исчезнувшей реки Скьяульванда.
ОУДАУДАХ-РЁИН (Долина преступников) лежала между двумя заполненными огнем руслами. Она простиралась на сотню квадратных миль, к югу от черного Мюватна, между Скьяульвандой и Йокульсау. Основание ее состояло из угольно-черной лавы. Оно было засыпано черным вулканическим песком. Куски шлаковой корки наползали друг на друга, как льдины. Раньше на юге долины молча высился вулкан Дюнгйа-фьолл, а чуть ниже располагалась широкая горная долина Аскья с темно-зеленым озером. Кратеры Дюнгйа-фьолла уже давно ворчали; долина Аскья свое озеро проглотила. Зато из ее почвы теперь вырывался огонь; порой он затухал, и тогда на пустынную Оудаудах-рёйн с шелестом падали хлопья пепла.
Эскадры покинули северное побережье, чтобы с востока подобраться к вулканам Оудаудах-рёйна — долины, в которую устремились огненные потоки со взорванных Краблы и Лейрхукра. Воина-фьорд глубоко врезался в остров; от Воина-фьорда и стали возводить первые пролеты мостов. Этим мостам предстояло преодолеть громадное пространство. Тем временем южнее начали строить другие мосты: от Мйофи-фьорда, Рейдар-фьорда. Люди настойчиво продвигались вглубь острова, уже дрожавшего под ударами вулканов, — через глетчеры восточного побережья, вершины которых были засыпаны пеплом. Вулкан за вулканом тянулись в северо-северо-восточном направлении по содрогающемуся лавовому полю Долины преступников. Уже пробудились: великий Дюнгйа, Хердубрейд, Тёгл. Великий Дюнгйа имел кратер диаметром 1 600 метров, закупоренный собственными обломками. Огонь поднимался из дымовой трубы в середине кратера. В стороне от других вулканов высился широкоплечий Хердубрейд с отвесными темными склонами. Снежная шапка покрывала голову исполинской горы; от нее, этой снежной шапки, стекали вниз реки. Древний Скьяльдбрейдур: его похожий на короб кратер имел диаметр около двух сотен футов; этот вулкан потух еще в эпоху формирования Земли; его покрывала корка льда, с него стекали в долину речные потоки. Этот вулкан теперь фыркал и клокотал. Именно он когда-то изверг ту лаву, из которой образовалась черная жуткая Долина преступников: Оудаудах-рёйн. Вулкан шипел, из трещин на его восточном склоне выползали длинные дымовые нити. Из недр рокочущего вулкана доносились глухие удары.
Поезда уже грохотали над ледяными, овеваемыми пеплом горными цепями восточного побережья. Мосты были соединены друг с другом; все поезда могли, если бы участок моста за ними обвалился или оказался сброшенным в результате землетрясения, перейти на соседний железнодорожный путь. Изначально участники экспедиции планировали обеспечить защиту вагонов и дорогостоящих машин от раскаленных вулканических бомб. Однако на месте выяснилось, что, когда земля качается и под ее поверхностью скрывается пламя, никаких серьезных мер по защите опорных столбов и вагонов предпринять невозможно. Корабли — после того, как поезда-разрушители тронулись в путь — сосредоточились к югу от Воина-фьорда, в защищенной скальными выступами бухте Хьерад. В эту бухту впадала грязно-серая Йокульсау-ау-Бру (Река-с-мостом). Питаемая тремя глетчерами, она прокладывала себе путь по ущельям; справа в нее вливались ручьи, она несла с собой много песка; песочно-гладкими были ее берега в том месте восточного побережья, где она приближалась к морю. Рядом с ней текла река Лагар, чьи молочно-белые воды изливались из глетчера, расположенного на высоте 4 ООО метров. Эта река образовывала водопады, разливалась широко, как озеро, стряхивала в бухту Хьерад глетчерную гальку и глину. Напротив широких устий обеих рек и расположились, не бросая якоря, суда трех эскадр; их двигатели продолжали работать в полную силу. С берега дул резкий ветер. Пепельная пыль слетала со склонов гор на воду.
Далеко позади, из моря, вставало утреннее солнце. Вагоны прерывисто двигались предназначенным для них маршрутом по подвижным мостовым платформам. С грохотом ползли они вперед, сбрасывая вниз столбы. Тем временем суда, прежде стоявшие в сумрачной бухте Хьерад, медленно отходили на восток, в открытое море.
ГОРЫ, находившиеся за прибрежными глетчерами, к югу от черной дрожащей долины Оудаудах-рёйн, все еще жадно пили соки, которыми угощал их снег, лежавший на них многотонным слоем. По склонам гор стекали реки; сила, исходящая из Земли, сотрясала и этих каменных исполинов, которые казались мертвыми, выветрившимися; бесконечно долгое время просуществовали они, между их телами кольцами поднимался разреженный дым. И вдруг эти каменные сущности повели себя так, будто каждую из них кто-то окликнул по имени.
Базальт — мощный покров, затвердевший на дне Атлантического океана, — покрывает пятьсот тысяч квадратных километров. Шотландия, Исландия, Гренландия поднялись на этом основании толщиной в тысячу метров. Оно образовало террасы и выступы, а сверху усыпано разломанным измельченным туфом. Бури и вода долго выветривали его поверхность, превращая ее в коричневато-желтую вакку. В Исландии, расположенной на шестьдесят пятом градусе северной широты, вода и ветры сформировали из базальта конусы и купола гор, а также трещины-гъяу, которые тянутся с юга на север: одну, с отвесными стенами, возле глетчера Мюрдальс-йокуль, и другую — Лаки, — вдоль которой разбросаны десятки вулканических кратеров. Горы стояли, как слепленные в одну массу комки теста; или как луг, на который сеятель бросил семена ста разных видов трав, и семена эти взошли, и разные травы сбились в единый войлочный ковер. Здешние горные породы тоже с хрустом, с содроганием соединялись — после того, как от них отступался огонь. Ничего не росло среди этого скопления обнаженных гор; они продолжали незаметно и тихо меняться под воздействием медленно разрушающей их воды, тепла и холода, силы тяжести над ними, вокруг них. Халцедоны и цеолиты лежали в жеодах — замкнутых полостях внутри базальта. Его темные массы, метровой толщины шары столбы веера, крепко удерживали вкрапления зеленовато-черного оливина, титанистого железняка, авгита, плагиоклазов. В более глубоких слоях эти породы проникали друг в друга, сплавлялись, словно составные части стекла.
Теперь эти свернувшиеся, словно кровь, каменные сущности ощутили на себе воздействие чего-то, родственного дыханию огня. Как если бы человек, который десятилетиями скитался на чужбине — день за днем в силу горькой необходимости боролся за свою жизнь и уже ничего не помнил, кроме этой борьбы, тяжкого труда на галере, ударов чужеземных надсмотрщиков, — однажды в полдень встретил незнакомца. И тот передал бы ему письмо из дому, заговорил с ним на родном языке и спросил, что его заставляет так долго скитаться в чужих краях: он ведь может вернуться домой…
Или: как если бы нелюбимая замужняя женщина, которая долгое время живет рядом с деспотичным и грубым мужем, рожает ему одного ребенка за другим, сама уже отупела и преисполнилась злобы, — как если бы она, серьезно заболев, вдруг вспомнила о друге своей юности. И вот друг приходит — о чудо, он поправляет ей одеяло, подносит ко рту поильник, одновременно поддерживая правой рукой ее ослабевшую спину. Больная бурно дышит; а потом все-таки выздоравливает, и наступает час, когда эта женщина, окруженная маленькими детьми, прямо в гостиной приникает к груди незнакомого детям дяди, целует его, спокойно целует, и он уводит ее вместе с малышами из опостылевшего ей дома…
Или: как если бы некий народ, который много веков назад был побежден и разгромлен, его сыновья и дочери рассеялись по всему свету, а на родном языке им говорить запретили, да и сам народ, и все его обычаи сделались предметом насмешек; мужчины же этого народа на службе у чужеземцев уподобились рабам, воевали в чуждых для них войнах… И были в этом народе отпавшие, они блистали талантами среди чужих народов, но те их только презирали… Как если бы в этом народе вдруг тайно собрались молодые мужчины и женщины, еще почти дети; и они бы с гневом и страстью подступили к старейшинам своего народа, в потаенных комнатах, и сказали: они, мол, по горло сыты их — старейшин — трусостью, их успокоительными увещеваниями, их готовностью терпеть притеснения. Мол, они, молодые, готовы положить свою жизнь, чтобы устранить это зло… И вот молодые уже и вправду разъезжают повсюду, раздают листовки, тайно разговаривают с людьми. Слух о них распространился в народе, во всех маленьких семьях, между девушками, которые вынуждены убирать чужие комнаты и становятся жертвами чужих мужчин… И в один прекрасный день война уже стоит на пороге. И в один прекрасный день их улицы обретают свободу. И в один прекрасный день на многих крышах развевается знамя, новое знамя. И на улицах толпы радостно обсуждают случившееся… но на каком языке… на том самом: презираемом, победоносном. И все кругом — за окнами, на улицах — плачут. Это час, когда всех умерших — в прошлые века — охватывает дрожь. И они летят к живым из своих заброшенных безымянных могил, слетаются огромными стаями и присоединяются к поющему шествию. Тысячи, тысячи мертвых поют вместе с живыми, летят впереди знамен, и поддерживают их полотнища, и целуют молодым демонстрантам их грязные сапоги и шапки…
Как эти упомянутые мужчина-раб, и женщина, и народ, так же были растревожены и скалы гребни кратеры горные цепи гигантские вершины, погруженные в безмолвие смерти и покрытые льдом. Они — как замочная скважина, к которой прикоснулся ключ — не могли не повиноваться. Они, пусть и ворча, подчинились зову — и всё вокруг них, внезапно взорвавшись, стало светом.
Поддались-таки на уговоры великий Дюнгйа, Хердубрейд, Тёгл, Скьяльдбрейдур.
И когда эти горы с рокотом начали оседать, когда поезда атакующих отступились от них, покатили в обратном направлении, преодолевая один мостовой прогон за другим, менять что-либо было уже поздно. Воздух, пока еще черный и холодный, расщепила красная трещина. Потом: жар и летящие вверх камни. Чернейшая тьма, нависшая над горным плато. Сотрясения Колыхания Колебания Земли… С убегающих поездов еще успели увидеть, в черноте внизу, как запорошенные коричневой пылью снежные поля Смйор-фйоля поднялись и провалились, как их затопила вода, превратив в мутное озеро. И затем остров разорвался — от подножия Хердубрейда на северо-восток, к бухте Хьерад. Песчаная долина между Йокульсау-ау-Бру (Рекой-с-мостом) и рекой Лагар опустилась. Море захлестнуло занимающую много квадратных миль поверхность от бухты Хьерад до группы вулканов Кверк-фйоль, расположенных напротив мощного глетчера Ватна, — и почти мгновенно погребло эту поверхность под собой. Заодно проглотив поезда, которые возвращались от Кверк-фйоля и Аскьи к бухте Хьерад. Поезда — вместе с мостами, столбами, барабанами, железнодорожными настилами — были смыты водой.
Колебания распространились далеко за пределы бухты Хьерад. Приливная волна высотой с многоэтажный дом и шириной в несколько миль вздыбилась и побежала, гоня перед собой ураган, по разбушевавшемуся холодному морю. Двигаясь на восток, она преодолела двадцать градусов долготы и с грохотом устремилась в скандинавские фьорды. Черная вода крутилась возле изрезанных берегов с чудовищной скоростью. Бесшумно исчезли в пене какие-то части Фарерских островов. Приливная волна высотой с многоэтажный дом обрушилась на шотландское и ирландское побережья, рычала на Данию, проникла в Ла-Манш и запрудила Эльбу. Она обогнула Ютландию, завернув в Каттегат[70]. Мелководное Балтийское море всколыхнулось вплоть до Финского залива. Резкий вихревой ветер, разбрасывающий пепел, буйствовал у подножия скандинавских гор.
Над Исландией же тьма рассеялась. Огненные лучи — вырываясь из сердец Дюнгйи, Хердубрейда, Аскьи — вновь и вновь поджигали протянувшуюся далеко на север, примыкающую к руслу Скьяульванды долину Оудаудах-рёйн. Дыхание огня достигло западных глетчеров Ховс-йокуль и Лаунг-йокуль. И когда лед начал сползать в долину, тяжелый базальтовый покров трех вулканов лопнул, спровоцированный испарениями. Эти вулканы вспыхнули, как до них — Крабла и Лейрхукр. Их тяжело мотнувшиеся головы обрушились в трещину, заполненную взбаламученным морем.
В ТОТ ЧАС, когда Исландия треснула — от северной оконечности глетчера Ватна до бухты Хьерад, — мужчины и женщины на европейском континенте поняли, что случилось нечто небывалое, грозящее гибелью. Все машины, которые питали энергией кабели, проложенные по дну океана, вдруг начали работать вхолостую. Кабели эти, необходимые для снабжения экспедиции, на участках длиной в несколько километров были раскрошены или порваны поднимающимися со дна океана обломками горной породы и лавовыми массами. Подобно тому, как бык с перерезанным горлом, лежа на земле, все еще бьет хвостом и издает ужасные хрипы, так же испускали дух и эти кабели — выдыхали энергию на угловатые камни и в воду. Молочно-белые фонтаны взмывали со дна океана вверх. Такая струя калечила водоросли медуз рыб. Из отверстия порванного кабеля вырывались хрипы: он, кабель, все не мог успокоиться.
Был один день, когда в континентальных градшафтах воцарилась мертвая тишина. В тот день на высоте Копенгагена заметили первых возвращающихся летателей. Они приземлились, черные от вулканической пыли (которую ветер нес над Европой, на большой высоте), — и сразу стали требовать новые суда самолеты людей. Еще до их возвращения и сенаторов, и простых жителей градшафтов охватил страх, потому что колебания от подводных и подземных толчков не прекращались, а с неба, с большой высоты, непрерывно падали темные хлопья, так что дня как бы и не было. Но посланцы экспедиции этот страх поубавили. О происшедшем они почти не рассказывали. А просто доводили до сведения государственных чиновников требования начальников эскадр, Кюлина Де Барруша Пруваса, которые — все трое — еще были живы. Сенаторов ошеломил строгий и сдержанный тон посланцев. Поначалу сенаторы намеревались поставить их на место, но холодная серьезность этих людей вселила в них некоторую тревогу.
Новая эскадра покинула Шетландские острова. Переплыв захламленный шлаками океан, попав в полосу сернистых испарений, протянувшуюся вдоль восточного побережья Исландии — здесь вода представляла собой подернутую дымкой тумана зеленовато-желтую вздрагивающую массу, — суда наткнулись на странные, неведомые течения и водовороты. На шестьдесят пятом градусе северной широты и двенадцатом градусе восточной долготы водная поверхность разгладилась, из нее торчали утесы. Корабли обогнули это место с востока. Теплые воздушные потоки врывались в привычную морскую прохладу. Корабли сделали многомильный крюк, продвигаясь к северу; из-за непрерывного песчаного дождя уклонились к западу, обошли незнакомый подводный порог, который, наподобие банки, преградил им путь. С трудом, как бы наощупь, продвигались они на северо-запад. Каменный цоколь острова местами стал выше и дальше вдавался в море, образовав возле берега подобие дюн. Теперь суда плыли к северу от злополучной бухты Хьерад. Но напрасно высматривали моряки обломки последней побывавшей здесь эскадры. Темно-красный огонь прорывался сквозь плотные клубы дыма, освещал им ночи, становившиеся все длиннее. Хотя сияла луна (о которой плывшие с ними посланцы рассказывали, что на Исландию она светит почти так же ярко, как солнце), их окружала бы сейчас беспросветная мгла, не будь этого вулканического факела. Ибо полосы дымных испарений непрерывно тянулись от острова, над морем.
Добравшись до мыса Лаунга-нес (Длинный нос), северо-восточной оконечности острова, моряки решили с помощью того слабого кабеля, который тащили за собой, передать радиосигналы и словесное сообщение на континент. И тут выяснилось, что передача словесного сообщения из-за каких-то атмосферных помех невозможна. Ответные сигналы тоже не поступали; даже при пробных трансляциях на расстояние всего в несколько километров радисты с разных судов не понимали друг друга. Воздух вблизи от источников выброса горячего пепла, от вулканических огненных фонтанов был взвихрен. Пришлось послать в открытое море летателей, которые пролетели много миль на восток, прежде чем преодолели окружающую остров зону высокого напряжения и нашли место, откуда можно было посылать сообщения на континент. Суда искали порвавшийся энергетический кабель. Ведь по ту сторону океана в этот кабель продолжала поступать энергия. Поисковые суда долго пытались нащупать кабель, двигаясь с юга; ближе к северу они наткнулись-таки на его конец — возле песчаной банки, которую прежде, по дороге сюда, им пришлось обогнуть. Без всякого внешнего признака поступающая в кабель энергия теперь уходила в почвенную складку на дне океана. Большой кабель — зажатый задушенный порванный — лежал между донными камнями, накалял-разъедал песок. Поисковые суда, приблизившись с юга, воспользовались имевшимся у них запасом энергии и отделили кабель от породы, в которую он вплавился; при этом поднялась такая высокая волна, что их отнесло в сторону от места аварии. Они тогда по широкой дуге стали огибать остров, удлиняя кабель, — и наконец, к западу от мыса Лаунга-нес, вошли в спокойный Тистиль-фьорд, где, как выяснилось, Де Барруш сосредоточил остатки эскадр.
Прибывшие на новых судах ожидали, что их примут с распростертыми объятиями. Но и начальники эскадр, и команды вели себя очень сдержанно, были заняты ремонтом кораблей и машин, подсчетом запасов; если они и обменивались с новичками парой слов, то только по делу. Лица этих исландских первопроходцев были совершенно черными, опухшими. Мелкий порошкообразный минеральный пигмент, который выбрасывали вулканы, проникал в обнаженную кожу лиц и рук так же глубоко, как тушь, вводимая при татуировке. В результате возникали сильные воспаления. Больше всего пострадали те люди, которые в первые дни после взрыва вулканов летали в запыленном воздухе без защитных масок. Теперь они лежали или стояли в чревах своих кораблей, стонали в темноте: их щеки лбы губы стали бугристыми, толстыми; веки отекли. Если же кто и мог разлепить веки, роговица под ними почернела, как все лицо; конъюнктива была нашпигована каменной пылью. Несчастные боялись моргнуть, ибо при каждой такой попытке ранили внутреннюю поверхность век; в уголках глаз у них виднелись капли крови.
Новой эскадре сообщили, что остров раскололся в направлении северо-восток — юго-запад, от бухты Хьерад до Кверк-фйоля; затем — еще раз, от Воина-фьорда до вулканического поля Дюнгйа. Клинообразный участок между двумя трещинами был затоплен водой. В центральной части острова вулканы, расположенные по краю Оудаудах-рёйн, проломили коренную подстилающую породу, гигантски расширили свои кратеры за счет трещин и воронок от взрывов. Старые кратеры затем полностью разрушились. Зато непрерывно образовываются и исчезают новые лавовые конусы… Разведчики старых эскадр установили, что огненные поля уже начали покрываться толстой лавовой коркой. Огонь сворачивался, как сворачивается кровь, вытекающая из порванного кровеносного сосуда. Однако из недр острова и из прибрежных вод все снова и снова выбрасывались массы расплавленной лавы.
Эскадры разделились. Группы ветеранов и вновь прибывших были перераспределены, перемешаны. Расширить на запад зону пожара, полыхающего в центральной части острова, — такое не представлялось возможным. Группа судов, оставшаяся в Тистиль-фьорде, получила здание: не допускать интенсивной крустификации выброшенной магмы; посредством взрывов облегчить доступ к огненному полю; вести наблюдение за полыхающим участком земли между бывшим озером Мюватн и глетчером Ватна, включая Оудаудах-рёйн.
В начале июня Южная эскадра, которой командовал строгий Кюлин, покинула спокойный Тистиль-фьорд и направилась, огибая побережье острова, сперва на восток, а затем на юг. Светловолосый Кюлин стал жестким и молчаливым, как и другие. Если бы сейчас кто-то попросил его повторить горькие слова, сказанные им в связи с уничтожением здешних туземцев, он бы эти слова и не вспомнил. Вымпелы на мачтах, пестрые костюмы, которыми отличались вновь прибывшие, — от всего этого пришлось отказаться. Тихо было на транспортных судах. На технических же шипели машины. На всех кораблях эскадры, стоящих или плывущих, люди передвигались по палубам только в защитных масках, их с головы до пят покрывал слой сажи. Если они хотели выпить на свежем воздухе воды, вода превращалась в грязь. Если хотели съесть кусок хлеба, он оказывался утыканным острыми вулканическими иголочками. Моряки ели и отплевывались. А из брюха судна доносились стенания: ослепших больных с воспаленной кожей; потом еще тех, кто заболел, надышавшись сернистыми испарениями и пылью, и теперь мучился, хватался за грудь, кашлял, кашлял, корчился, отхаркивался кровью. О континенте никто не заговаривал. Люди вообще по большей части молчали, но упорно старались держаться вместе.
Корабли Южной эскадры, двигаясь медленно и далеко за линией непосредственного воздействия курящихся вулканов, миновали бухту Хьерад. Они увидели — не снимая масок, — как встает на горизонте раскаленное солнце, окруженное кольцом. Слепяще-золотое, оно поднялось высоко в небо. Под ним пылали расцвеченные дикими красками облака. Люди парили над бескрайним серо-стальным морем. И не узнавали его. Это были уже не те воды, по которым они недавно плыли сюда, которые тогда бурлили под килями их кораблей. Моряки не отрывали глаз от воды — гигантского чудища с волнистой шерстью; пытались угадать, что у него внутри. И молчали. Когда на них брызгала влага, они не смеялись. Смахивали ее, отступали на шаг. Мужчины и женщины, умевшие обращаться с ужасными силами, скрытыми в машинах, в основном торчали по кубрикам: грезили, играли в карты, спали. Любая всплывшая наверх рыбина пугала их, делала задумчивыми и раздраженными.
С востока огибали они остров. Волнение на море улеглось. Казалось, их отгораживает от ветра огромная защитная стена. С острова им навстречу сверкала белая масса, сливаясь с горизонтально плывущими облаками; море уносило эту белую разбухающую массу все дальше. То были ледяные горы Ватны; они не пропускали сажу и громыхание вулканов, черная пыль не могла преодолеть их хребет. Корабли с молчаливыми командами, свернув на запад, вошли в пенистые прибрежные воды. Воздух снова начал вибрировать. Люди поднялись на палубы. Сжав зубы, слушали они отдаленный рокот.
Плоский берег с глубокими бухтами. Желтый солнечный свет, обтекаемый темными тучами. Странный багрянец, наполняющий человеческие сердца упрямством и дикой радостью, на северо-западе подмешивается, не ослабевая, к переменчивым краскам облаков… Когда стемнело, на небе осталась только зловещая багряная полоса, которая выманила всех моряков на палубы и по мере того, как корабли продвигались на запад, делалась все больше шире светлее. Люди, видевшие это багряное зарево, сжимали кулаки. Торжествующе смотрели они на воду, и дрожали от внутреннего напряжения, и, опять-таки, стискивали зубы. Ветер с берега гнал облака на юг, а вместе с ними — и дым от огнедышащих кратеров.
Ночь. Тогда-то и услышали моряки глухое ворчание и рокот, о которых не вспоминали с тех пор, как покинули запорошенный пеплом Тистиль-фьорд. У людей что-то стеснилось в груди, они уже не улыбались, втянули головы в плечи, даже дышать стали медленнее — так подействовало на них это ворчание. Они, пока плыли, почти забыли его. Их несла сила винтовых пароходов и собственная воля. Они хотели приблизиться к берегу. Но теперь рокота уже не было. Что-то с рычанием взорвалось и загромыхало. Громыхание доносилось откуда-то из невидимых мест на красной полосе горизонта. Но временами оно исчезало, заглушаемое треском, который подавлял всё вокруг, отторгая в небытие корабль… и море… море… и багряное зарево; заглушаемое будоражащим гулом, рожденным в земных недрах, который не прекращался, а периодически в течение нескольких минут сотрясал и море, и землю. Когда же гул смолкал, море и земля пребывали словно под наркозом. Хлопки свихнувшегося прибоя, серое вздрагивающее небо… Моряки, зажатые в тесном пространстве между мачтами, катушками проволоки, машинами, наблюдали, как стягиваются берега, как земля перестает быть землей. Побережье — протяженные ряды холмов и плоский штранд — погрузилось в море, которое вздыбилось высоко, словно башня, и черной приливной волной (прямой, словно проведенной по линейке) обрушилось на него под завывания отскочившего в сторону ветра. Потом опять вынырнула черная голая земля; холмы уже скатились с ее спины; она дрожала, постепенно успокаиваясь после столкновения с водной стихией.
Корабли отошли подальше от берега. Когда миновала ночь, они оказались в зоне вулканов Гекла и Катла, у юго-западного побережья. Вулканы можно было увидеть только когда ветер с моря ненадолго разрывал завесу черного дыма. Вот и Хеймаэй — один из четырнадцати скалистых островков архипелага Вестманнаэйяр; лежит он напротив похожего на озеро устья реки Маркар. Хеймаэй — самый большой из этих островов: половина квадратной мили по периметру. Прежде здесь жили люди; под кучами щебня, между вулканическими бомбами еще виднеются разбросанные остатки хижин, еще стоит церковь: невредимая колокольня, но крыша проломлена, внутри здание наполнено камнями, как ящик… В бухтах острова Хеймаэй, в нескольких милях от южного побережья Исландии, и столпились, ища укрытия, высокие транспортные суда (несмотря на удушливый воздух).
Потом легкие атакующие суденышки двинулись к берегу. Напротив них высился Мюрдаль-йокуль — Болотная гора, перекрывающая площадь в восемнадцать квадратных миль, еще недавно таившаяся под ледяным слоем. Крепко стоял Мюрдаль, проснувшийся вулканический массив. Ребра его торчали наружу: со всех сторон в склонах образовались трещины. Он выплевывал ленты из дыма и пепла и ими себя окутывал. Катла — дальше за ним — извергала темное пламя и часто скрывалась в собственном дыму. На сей раз людям не пришлось строить много мостов. Они рассредоточились вдоль побережья и оттуда, от осыпаемой горячим пеплом душной приморской полосы, стали продвигаться вглубь. Их целью был ряд действующих вулканов на реке Ска-уфта, от края ледника Ватна до реки Тьоурсау, возле которой восьмиглавая Гекла веками возводила свои стены, террасы, пропасти. Геркулес, который сейчас приближался к ней, пришел не для того, чтобы погубить эту Гидру, вымотать в борьбе и отрубить ей одну голову за другой, а потом попрать поверженное чудище ногами, выпотрошить и развеять по ветру раздувающиеся потроха. Нет, он хотел, наоборот, разозлить Гидру, заставить ее распахнуть одну пасть за другой и вытянуть, одну за другой, все шеи. Свою ярость должно было продемонстрировать чудище — ибо Геркулес хотел выманить его силу. Крепко держал он Гидру на поводке, тащил за собой… Однажды утром транспортные суда, стоявшие перед маленьким островом Хеймаэй, вышли в открытое море. В тот же миг тихие глаза аппаратов Кюлина уставились на гору.
Гекла, чья голова покоилась в облаках, подпрыгнула, будто хотела обрушиться в море. Ее стены, так долго возводившиеся — первый рубеж Марклидар, более высокие Бйол-фель Гра-фйоль Мел-фель, — были просто отброшены в стороны. Над горящей землей они полетели — этот Марклидар, эти Бйол-фель Гра-фйоль Мел-фель. Озеро Тоурис исчезло. В тот же час опрокинулась и Катла. Река Тьоурсау затопила вершину Тунгнау. Когда ледяная гора Эрайва на краю глетчера Ватна изогнулась в собственном пламени и растаяла в нем, не устоял на ногах ни один из людей, в тот момент огибавших остров — будь то на кораблях, бежавших в открытое море, прочь от архипелага Вестманнаэйяр, будь то на других кораблях, продолжавших плыть вдоль берега. Моряки-беглецы натыкались на провода или рычаги, растягивались на досках. Вместе с мачтами вантами трапами, за которые они хватались, чтобы удержаться, их швыряло по палубе. Корабли внезапно совершали прыжок вперед и потом — еще один, и потом — еще, в сторону: как собака, которая пытается допрыгнуть до руки, держащей кусок мяса. Корма выскакивала из воды; винты жужжали в воздухе, крутясь вхолостую; носы врезались в море. У судов, находившихся недалеко от берега, носы врезались в воду так глубоко, что корпус корабля сзади приподнимался и вставал косо, почти вертикально, — после чего опрокидывался набок или вперед, выбрасывая во взбаламученную воду людей бочки части оснастки. Море медленно набухало (под давлением разорванного воздуха), широкой волной набегало на берег, тяжело тяжело висело над бездной. Волны стряхивали на землю гребни пены. Отогнанное ветром от берега, море сворачивалось, как змей, раздувалось до гигантских размеров; в сумерках опять подползало к земле, всю ночь тенью набрасывалось на нее, выплескивало свою ярость — на утесы, обнажившийся штранд, кипящие лавовые потоки; растягивалось поверх них; успокоившись, отползало, отказываясь от всей добычи; опять сворачивалось в клубок и, вобрав в себя камни гальку пепел, приподнималось… дыбилось выше, выше… нарастало… а после снова всей мощью волн с шумом обрушивалось на землю, плюющуюся огнем.
Моряки — которые добрались сюда от Европы, от ее кишащих людьми градшафтов, чтобы добыть из вулканов огонь, и плыли теперь на атакующих кораблях вдоль побережья (вместе с волшебными аппаратами, бесшумно наводящимися хитрыми машинами) — в тот момент, когда огненные столпы погасли, быстро повернули на восток. Но когда с небес грянул первобытный гром, их хрупкие кораблики, построенные из стали и дерева, начали кружиться вокруг своей оси. Спотыкающиеся человечки, посланные европейским континентом, кинулись к приготовленным для бегства летательным аппаратам. С помощью своих крошечных моторов они поднимались в воздух и, перемахнув через крутящийся борт корабля, летели над морем на северо-восток, к неподвижному ледяному массиву Ватны. Еще паря над водой, они чувствовали, как что-то хватает их — со спины или сбоку, за шею или затылок. Подброшенные, словно шары, вверх и молниеносно надломленные, они неслись между гудящими-трещащими-горящими обломками горной породы. Неслись, раздавленные раскаленными ягодицами вулканических бомб, изъеденные-прободенные колючим песком. Многие падали на тот самый Ватна-йокуль, добраться до которого так мечтали, — падали, привязанные к своим весело стрекочущим аппаратам. В бело-голубой лед этого глетчера вклинивались изувеченные человеческие тела: руки в меховых перчатках еще подрагивают, глаза широко раскрыты, уши после того первобытного грома ничего уже слышать не хотят. Лед взрывался под падающими на него снарядами — неугомонными человекогостями. Гости, кровоточащие шары, сами прокладывали себе шахту глубиной в несколько метров, в конце которой и обретали покой. Камни и пепел набивались туда, заполняя пространство вокруг погребенного. Тем временем на мостах пять тысяч человеческих существ, рожденных Европой, видели, как вулканы вдоль трещины Лаки, горы Катла, Гекла начали расти, осыпать себя каменным дождем; как они росли, разбухали, росли, тянулись вверх, взрывались… Всех этих людей поглотил огонь. Когда ночь вокруг них лопнула — из-за сверх-белого сияния, более яркого, чем близкий солнечный свет, — они какие-то секунды еще лежали возле своих машин, судорожно сжавшись скорчившись укрывшись в самих себе. А потом их мускулы больше им не понадобились. Потом они, словно клубы дыма, парили в воздухе — вместе со столбами, мостовыми настилами, шариковыми подшипниками, вагонами, обломками рельс. Были подхвачены огнем, лишены всех мыслей, человеческого естества, телесности; через три секунды стали газообразной лавой: водяным паром, углекислотой, раскаленной известью.
В тот момент, наполненный шумом и буйными метаморфозами (неба моря кораблей мостов человеческих существ), Земля ответила на вопрос, заданный ей нестерпимым жаром, став огненным морем. Море это растеклось от русла реки Тьоурсау до трещины Лаки на востоке, а на север — до полыхающего нагорья Трёлла-дюнгйа. Исчезла в пламени пожара Гекла, ранее перекрывавшая площадь в семьсот квадратных километров: вечный ледник, который отгородился от мира черными шлаковыми стенами, пятью рядами холмов, шестью террасами (сначала, вдоль Вестри-Ранга, — Марклидар; за ним — более высокие Бйол-фель Гра-фйоль Мел-фель; и, наконец, звенья основного хребта, прорезанного коричневыми ущельями). Исчезли также: Рауду-камбар на правом берегу Тьоурсау; вершина Мюрдальс-йокуль. И — страшный Эйяфьядла-йокуль.
В кратер Катлы когда-то бросилась одна ведьма. В результате произошло извержение и глетчер растаял. Земля, освободившаяся от глетчера, стала плодородной: там паслись коровы; маленькие лошадки вброд переходили речки, отряхивались, валялись на песке. Сперва эта гора создала из песчаника и пенистой лавы свой собственный массив, а также черные мертвые ландшафты: Мюрдальс-сандур, Кётлус-сандур. Потом с нее побежали вниз теплые илистые реки, а теперь, под конец, растаял и сам лед: снес, будто срезал бритвой, зеленые южные холмы, отшвырнул их в море. Когда Катла исчезла в пламени, над фьордами бухтами озерами поднялся пар, в них хлынули талые воды.
Пожар распространился на территорию, занимающую два градуса широты: от бухты Скьяльванди до южных предгорий Мюрдальс-йокуля. Огонь бушевал и с восточной стороны могучего ледника Ватна, опалял своим дыханием восточное побережье, где впадали в море Йокульсау-ау-Бру (Река-с-мостом) и Лагар.
КОГДА толчки воздуха прекратились, клокочущие же воды вновь стали перекатываться без определенного направления, с флагманских кораблей, отошедших к югу, послали огненные и цветовые сигналы. Сквозь град камней, тяжелую завесу из пепла проникали эти сигналы. Напрасно. Отойдя дальше в море, разыскивая свои суда, вновь и вновь повторяя красочные призывы в уже светлеющем воздухе, моряки наконец увидели, что с юга к ним приближается группа судов. Матросы этой приблизившейся флотилии рассказали, что дальше к западу им встретилась только горстка кораблей, которые тяжело пострадали от вулканических бомб и теперь, дескать, сражаются с волнами. Начальники эскадр распорядились, чтобы их корабли оставались на связи с флотилией, и, ужасаясь понесенным потерям, отдали команду повернуть на юг. На разведку они послали летателей. Те, вернувшись после недолгого отсутствия, сообщили: целая группа судов следует кильватерной колонной перед ними и как раз сейчас огибает остров в западно-юго-западном направлении. Второе сообщение гласило: это наши — неповрежденные — суда, как транспортные, так и технические. С помощью световых сигналов гудков сирен начальники эскадр и летатели попытались довести до сведения самостийно движущихся впереди них кораблей, что те должны остановиться, дабы вступить в контакт с руководителями экспедиции. Но с кораблей не поступило никакого ответа, они по-прежнему на предельной скорости неслись вперед. Тогда с флагманских кораблей отправили на разведку самых опытных летателей, которые за несколько минут настигли движущуюся впереди группу и опустились на палубы ее судов. Летатели, которым было дано задание быстро выяснить обстановку, сообщить тем морякам приказ командования и сразу же отчитаться перед своим начальством, назад не вернулись. Суда впереди не повернули обратно. Темп их движения не замедлился. Летатель-одиночка — капитан, пообещавший встревоженным руководителям экспедиции, что он выстрелит сигнальной ракетой, если что-то на отколовшихся судах покажется ему подозрительным — долгий час не подавал никаких признаков жизни; потом вспыхнула ракета. Сигнал этот означал, что движущаяся впереди флотилия обратилась в бегство.
Руководители экспедиции собрались на судне Де Барруша. Тучный Де Барруш уже убедился в плачевном состоянии своей эскадры. Люди, мужчины и женщины, были парализованы страхом. Они бездеятельно слонялись, плакали, апатично валялись на койках, расползались по кубрикам, дрожали, раззявив рты. Лишь немногие сохраняли нормальный вид, шепотом переговаривались друг с другом. Когда стало известно, что южная флотилия подозревается в попытке совершить бегство, они заявили, что сами не таковы: они, дескать, вернут беглецов. Прувас, немногословный, как и другие руководители, высказался в том же духе, в каком говорил после катастрофы в бухте Хьерад, даже резче: дескать, им всем предстоит закончить начатую работу, они от нее не отступятся. Он выслушивал людей, одного за другим, и мысленно испытывал себя: их слова казались ему преувеличенными и не совсем верными. Сам он тоже не дрожал от страха, не собирался отступиться от начатого, но чувствовал с тревогой: что-то остается невысказанным. Ему понравилась фраза одного моряка: тот заявил, что не уйдет от такого пожара, что хочет к нему вернуться. В этом была какая-то правда. Де Барруш раздраженно подвел итог: нельзя позволить южной флотилии сбежать в Европу. Они сейчас находятся далеко в море, за пределами зоны дыма и падающих хлопьев. С помощью восточных судов радиосвязи, с места, откуда передаются сообщения на континент, можно связаться с эскадрой, стоящей в Тистиль-фьорде, дать им успокоительные разъяснения по поводу случившегося, а заодно попросить о помощи при задержании и изоляции дезертировавшей флотилии.
Суда двигались дальше, и в какой-то момент с них заметили большое транспортное судно из числа дезертировавших, с пробоиной, которое медленно погружалось в воду. Капитан этого судна подал сигнал: их-де не надо преследовать, дыру в корпусе просверлили они сами. Де Барруш лично посетил странный корабль. Там верх взяли сломленные духом. Люди вели себя как пьяные. Никто не плакал. Но все отводили глаза от только что прибывших моряков или смотрели на них тупо, без выражения. Были и такие, что с кулаками набрасывались на каждого, кто задавал им вопросы или дотрагивался до них. Многие просто стояли, ухмыляясь; другие зевали. На палубе и на трапах воняло: повсюду лежали кучки коричневого и желтого человеческого кала; от людей несло нечистотами. Некоторые стояли или сидели на корточках в лужах мочи: мочились, не расстегивая брюк, прямо на свои ботинки.
Де Барруш спросил, кто сделал пробоину.
Капитан устало прикрыл глаза:
— Я. Вместе с другими.
— Зачем?
— Иначе не получалось.
Де Барруш подошел к нему ближе:
— Не получалось?Другие ведь как-то справляются. Смотри мне в лицо.
Молодой капитан глаз не открыл.
— Я… я и пробовать не хочу.
Де Барруш схватил его за плечи, встряхнул:
— Ну-ну, хочешь, конечно.
— Нет, не хочу. Ничего такого я больше не вынесу. Еще раз — нет.
— Мы справимся все вместе. Скажи только, что хочешь попробовать.
Но с отупевшими, оскотинившимися людьми разговаривать было бесполезно. Де Барруш, сверх того, опасался, как бы его не убили (что, видимо, произошло с посланными прежде летателями). Капитана он держал за руку:
— У твоих людей что-то с головой не в порядке. Им-то ничего особенного пережить не пришлось. Не смотри туда.
Капитан, объятый ужасом, послушно шел рядом.
Между тем остальные корабли-дезертиры успели уйти далеко вперед и уже налаживали связь с радиостанциями Скандинавии, европейского континента. Атакующие суда Де Барруша устремились в погоню. Преследователи посредством сигналов предупредили: «Сдавайтесь!» Де Барруш довел своих людей до исступления. Новые предупредительные сигналы… И тут смертельно усталые, запутавшиеся люди на кораблях-беглецах увидели, как спокойное море, по которому они только что плыли, мечтая обрести покой, ополчается против них. На поверхности воды что-то потрескивало; сумрачное небо у них за спиной вдруг осветилось. После этой дрожащей вспышки моряки, в чьей крови еще был растворен ужас перед вулканами, заметили: черная облачная пелена, нависшая низко над водой, алчно подкрадывается все ближе. Море, еще минуту назад казавшееся надежным убежищем, теперь дребезжало ультиматумами Де Барруша; тучи, приблизившись к морю и слившись с ним, черно-каменными громадами накатывали на корабли, разбрасывая клочья пены. Казалось, само море, несущее беглецов, злобствует на них, содрогаясь от отвращения. Корабли-беглецы устремились в тяжелую тьму. Смирившись с тем, что грозная вертикально вздымающаяся вода образует крутящиеся воронки. И что в шипящей тьме шныряют, разбрасывая вокруг себя пучки света, разведывательные лодки Де Барруша… Не прошло и часа, как корабли дезертиров были захвачены. Команды десантников прыгали с лодок в море и плыли. Многие корабли затонули, прежде чем десантники до них добрались.
Эскадра повернула обратно, на северо-запад. Хныканье на захваченных судах… Связанные строптивцы так ревели под палубами, что Де Барруш велел остановиться прямо в открытом море и с горсткой своих помощников, мужчин и женщин, стал обходить обезумевшие корабли. Он вынужден был отдать приказ, чтобы самых неукротимых буянов сбросили в воду. Младшим командирам поручил позаботиться о дальнейших мерах по восстановлению порядка. Плачущих испуганных пленников — связанных — переправили на два специально выделенных для них транспортных судна. Оба эти корабля теперь плыли в середине эскадры, под белыми флагами.
Эскадра вошла в прибрежные воды полыхающего грохочущего острова. С нарастающим возбуждением огибали участники экспедиции восточное побережье Исландии. Они знали, как дорого заплатили за последнюю атаку на остров; и хотели теперь оценить свой выигрыш. В молчании встретились близ северо-восточного побережья основные силы обоих флотов. Те, что оставались на севере, ничего не узнали о двух кораблях под белыми флагами, задвинутых в какой-то маленький фьорд. И пока суда еще обменивались приветственными радиограммами, из Норвегии сообщили, что несколько сотен грузовых летательных аппаратов, с личным составом, уже летят в Исландию; и еще: что как раз сейчас новый флот покидает гавань.
Еще прежде на материке — в градшафтах — с болью дрожью и замешательством услышали тревожные сообщения обратившейся в бегство южной флотилии. Сенаторы предполагали, что все руководители экспедиции погибли. Вскоре, однако, их несколько успокоили односложные радиограммы от Северной эскадры, возглавляемой Кюлином; Кюлин, не вдаваясь в подробности, требовал кадровых подкреплений и материальных ресурсов. С чувством облегчения и с некоторыми сомнениями сенаторы эти требования выполнили. Они, по сути, не знали, что там, на Севере, происходит. И стали распространять впечатляющие, но наполовину выдуманные слухи об успехах заморской экспедиции. Все больше переселенцев временно возвращалось в города и скапливалось там — в ожидании новостей. Даже у сенаторов было чувство, что, несмотря на огромные потери, значимость происходящих на Севере событий превосходит самые смелые ожидания. Однако отчаянный крик о помощи дезертировавшей исландской флотилии словно парализовал их; с тем большим напряжением они теперь ждали, как поведут себя руководители и рядовые участники экспедиции. Втайне сенаторы надеялись, что волна паники захлестнет и остальных исландских первопроходцев: так сказать, смоет их прочь — этих опасных молчунов. Но тут пришли сообщения от неуклонно продолжающей свою миссию Северной эскадры. Новая эскадра была отправлена к берегам Исландии. Сенаторы сами мало-помалу превращались в молчунов.
Когда поступило сообщение о скором прибытии новых судов, Де Барруш отдал приказ предоставить оба корабля под белыми флагами их судьбе, избегать любых контактов с ними; и добавил: его, дескать, участь этих кораблей вообще не волнует. Младшие командиры хорошо понимали, какая опасность исходит от деморализованных, вечно жалующихся или ерничающих пленников. И потому распорядились, чтобы надзирающие матросы покинули эти корабли. Однажды ночью оба корабля просто-напросто исчезли из Тистиль-фьорда; больше о них никто не слышал.
ТУРМАЛИНЫ — так называется подгруппа минералов, которые встречаются в виде вкраплений или жил в крупнозернистых гранитах. Эти минералы могут содержать магний, и тогда становятся бурым дравитом; примесь железа делает их угольно-черным шерлом; желтоватая и бледно-зеленая разновидности, содержащие натрий, называются ахроитом. Месторождения таких камней встречаются, например, в «гранитном районе» Олбани[71], в Ныо-Гэмпшире, в Англии (на вершинах Дартмурских холмов[72]). Бор, кремневая кислота и другие прасущности когда-то вселились в турмалины и вместе с ними распространились по поверхности Земли. Под воздействием воды, испарений, газов новые сущности преобразовывались в светлую слюду; они размножились больше, чем сапфиры. Люди хорошо знали длинные столбчатые кристаллы турмалинов с четкой продольной штриховкой: как они торчат из скалы (иногда искривленные или надломленные, легко обламывающиеся), а на концах заканчиваются пирамидками. Турмалины встречаются в виде радиально-лучистых агрегатов, а также отдельными вкраплениями (часто — в срастании с разными видами топаза и кварца). Им свойствены удивительная восприимчивость и возбудимость. При нагревании турмалины электролизуются, это было замечено уже давно: один конец кристалла заряжается положительно, другой — отрицательно. Ученые пришли к мысли, что турмалины можно использовать, чтобы преобразовывать тепло — эту растекающуюся, быстро улетучивающуюся энергию — в более устойчивую энергию электричества. В Техасе, Бразилии, на Британских островах градшафты ради гренландской экспедиции начали сносить горы, взрывать гранит, отправлять турмалин для дальнейшей обработки на склады под бельгийским городом Монсом. Там размельченную каменную породу очищали, нужные минералы плавили, подвергали перекристаллизации. И изготавливали из них полотнища, наподобие бамбуковых занавесок. Турмалины висели, нанизанные рядами, как продолговатые бусины, и упруго покачивались; все кристаллы были отделены один от другого вставками из иного минерала. Этим полотнищам предстояло впитать в себя яркое пламя вулканов, превратить его жар в поток электроэнергии, которая позже, в Гренландии, снова будет выдыхать жар, но уже не столь концентрированный. Такие полотнища, одно за другим, производили в Монсе. Запасы измельченной гранитной породы быстро уменьшались. Перевозили эти эластичные пегие кристаллические полотнища на огромных грузовых судах. Полотнища могли вобрать в себя — с поверхности земли — жар любого огня. Они и были развешаны в трюмах тех фрахтеров, что взяли курс на Исландию.
Вилкообразная трещина делила на части то, что еще сохранилось от Исландии. Трещина тянулась с самого юга до Трёлла-дюнгйи, а дальше разветвлялась: продолжалась на север, вдоль русла Скьяульванды, и на восток — параллельно Кверк-фьоллу. Там, где раньше стояли Крабла и Лейрхукр, восьмиглавая Гекла и ужасная Катла, теперь бушевало огненное море. Вся его масса равномерно вздымалась и опадала; она пульсировала, угрожающе колыхалась, разрывала только что образовавшийся каменный панцирь, пенилась лавой, уходила обратно под землю, оставляя в каких-то местах черные провалы. Белые пузыри выступали на поверхность, которая тяжело перекатывалась, словно расплавленный металл, — желто-красная, желто-коричневая. Вместе с этими пузырями танцевали куски раскаленной лавы. Сколько-то времени они двигались по задымленному огненному морю, на юг на север. Потом пузыри исчезали, но в каком-то одном месте пузырь оставался, становился шире и выше, разбухал до размеров горы; все огненное море вдруг начинало дрожать; колебалось даже каменное основание острова. Море поднималось, как бы вспучивалось под этой белой горой из пара. Судорожно дергалось — и вверх, словно выбитые ударами хлыста, летели камни. К их звонкому гулу добавлялись грохот, толчки, органно-гулкий рокот. С таким звуком, будто ударил гром, паровой пузырь лопался, и ветер гнал его клочки над морем и горами острова. Лавовые массы вырывались из образовавшегося на море хоботковидного ротового отверстия; они вздымались колоннами и снопами, развертывались как веера. Потом эти огненные фонтаны опадали, и опять появлялись белые облачка пара.
Эскадры, которые (вместе с грузовыми судами, доставившими турмалиновые полотнища) стояли на якоре в Тистиль-фьорде и к югу от Мюрдальс-йокуля, из-за выбросов вулканических бомб, взрывов газа и лавы не могли приблизиться к огненному морю. Приходилось посылать с разных сторон целые эскадрильи летателей, которые и кружили над морем — сперва без груза, а потом с растянутыми турмалиновыми завесами. Эскадрильи двигались от мыса Рифстаунги на севере, от Воина-фьорда на востоке — к месту, где прежде стояла гора Хердубрейд, развалины которой теперь медленно оседали в раскаленную жижу. Летатели гибли во множестве; но никто из них не падал духом. На любое задание находилось полно желающих — и мужчин, и женщин; потери были ужасными, но их принимали к сведению чуть ли не с жадностью. Старые и новые участники экспедиции слились, усвоив единое мироощущение. Полотнища, которые нельзя было растянуть над колеблющейся землей, взрывающимся и вновь успокаивающимся морем — никакие столбы этого бы не выдержали, — приходилось руками держать над поверхностью, близко к огню. Они рвались, погружались в вязкую массу и расплавлялись, обрушивались в нее вместе с летателями. К тому же какие-то части лавового моря уже начали устрашающе меняться. Вулканы, прежде выглядевшие как отдельные наполненные огнем кратеры, теперь выстраивали между собой шлаковые стены, а в море тоже образовывали вокруг себя валы. Казалось, будто на глубине хранятся остовы старых вулканов, которые теперь восстанавливают свои тела. Озеро Мюватн, в окрестностях которого действовала первая экспедиция, опять обступили горы, соединившиеся в расплывчатую линию. Необозримо далеко, во все стороны, разлились по этой земле лавовые потоки. Днем, в сумрачную погоду, они казались иссиня-черными, ночи просвечивали их насквозь, окрашивали в белый цвет. Потоки лежали в каменных мешках, созданных ими же. Части эскадры, прежде стоявшей в Тистиль-фьорде, разрывали эти мешки, загоняя под окаменевшую оболочку газы: вместе с газами раскаленная лава вырывалась наружу. Образовывались все новые лавовые потоки — ленты шириной в несколько миль, на которые потом наслаивались следующие, так что «ленты» в конце концов достигали высоты многоэтажного дома: уровень земли в тех местах, где они текли, поднимался; летатели использовали ураганные бомбы, чтобы обезопасить себя от пепла и обломков камней, работали в покрытых испариной защитных масках.
Они развешивали полотнища на столбах, ряд которых тянулся к югу: вдоль русла Скьяульванды, над ледником Ховс-йокуль и дальше — параллельно засыпанной реке Тьоурсау, мимо разрушенной Геклы. Второй ряд столбов монтировался вдоль западного склона ледникового массива Ватна и, минуя Кверк-фьолл, продолжался на северо-восток, до моря, — по той линии, где прежде протекала река Лагар, впадавшая в бухту Хьерад. Третий ряд столбов шел от Эхсар-фьорда мимо Хердубрейда к Дюнгйа-фьоллу, полукругом охватывая район высохшего озера Мюватн. Таким образом, огненное море было со всех сторон плотно окружено столбами. И началась чудовищная, смертельно опасная работа: целые эскадрильи летателей кружили — с полотнищами — над курящейся паром, постоянно чреватой новыми выбросами лавовой массой, над кипящим морем, и развешивали завесы на столбах. Действовать нужно было с молниеносной быстротой: в каждом месте дожидаться удобного момента, чтобы растянуть полотнища между западными и восточными столбами или, скажем, между районом Мюватна и столбами на северной оконечности Ватны, на Кверк-фьолле. Растянутые мерцающие кристаллические полотнища висели — на высоте многоэтажного дома — над магмовым морем. Под ними летали, разбрасывая ураганные бомбы, люди из прежней Северной эскадры: они взрывали размягчали серую корку, которая, словно пенка на молоке, образовывалась на поверхности раскаленного бело-желтого лавового потока. И вот уже нити кристаллических бус падали сверху, как чайки, устремляющиеся на рыбу, которая показалась в прозрачном верхнем слое воды; потом — растянувшиеся, набухшие, потрескивающие — снова устремлялись вверх и, снятые со столбов, парили в воздухе, уносимые летателями к холодной земле и к кораблям, в то время как новые эскадрильи уже готовились к следующей атаке.
По другую сторону от столбов, близко к морю, участники экспедиции построили ангары для заряженных турмалиновых полотнищ. Электрическое напряжение в заряженных завесах было столь велико, что первые — незащищенные — летатели на обратном пути теряли сознание и вместе с ними обрушивались в воду. Потому что на пути через холодную атмосферу, занимавшем всего несколько минут, завесы отдавали часть накопленной энергии. Потом люди додумались при пересечении границы огненной зоны подогревать металлические сетки, на которых во время перелета лежали полотнища; сетки, соприкасаясь с заряженными полотнищами, испускали пар. Ангары приходилось строить очень близко от вулканов. Туда, в ангары, сбрасывали полотнища, распространяющие вокруг себя энергию. Полотнища позвякивали, жужжали. Бросали их в тугоплавкую цитроново-желтую массу, в гигантские ванны ангаров. Такая масса — до самого дна ванны — оставалась прозрачной, отливала опаловым блеском; в ней медленно всплывали пузыри величиной с яблоко. Тяжелые струящиеся шлиры, как нити пряжи, обволакивали турмалиновые полотнища. Когда полотнище доставали из горячей маслянистой жидкости, все его звенья уже были покрыты желтовато-серой глазурью. Оно больше не жужжало; до него можно было дотрагиваться, стряхивать липкие капли.
Между тем грузовые суда с турмалиновыми полотнищами продолжали регулярно прибывать с континента, переплывая воды великой Атлантики. Они плыли, окутанные в свист ветра, снизу доносился плеск, а издали — глухое ворчание. Они будто парили в воздухе, среди летучих облаков, — сопровождаемые качурками, серебристыми чайками с зубчатыми хвостами и прочими птицами-ныряльщиками. Океан под ними уходил вниз на три тысячи метров. Он был наполнен рыбами водорослями медузами, а также комочками слизи — простейшими организмами. Он метался на своем ложе, образуя приливы и отливы. Среди сверкания и блеска парили суда.
НА КОНТИНЕНТЕ решили, что пора наконец получить заряженные полотнища. Брюссель и Лондон пришли к такой мысли одновременно. Они были постоянно заняты поиском новых средств упрочения власти и боялись, как бы исландские первопроходцы не присвоили эти полотнища, свойств которых никто толком не знал, но которые казались опасными. Сенаторы с каждым новым кораблем посылали секретных агентов, которые пересчитывали уже заряженные полотнища и потом отчитывались перед своими хозяевами. Когда с континента пришло требование отправить туда полотнища, Кюлин Де Барруш Волластон Прувас это требование просто проигнорировали. Тогда сенаторы — еще больше встревожившись, но внешне эту тревогу никак не выказывая, — назначили новых руководителей экспедиции, которым и поручили доставить полотнища. Новая хорошо оснащенная эскадра появилась у берегов Исландии. Де Барруш целыми днями морочил вновь прибывшим голову. И угрожал их руководителям. Старый исландский флот был в курсе происходящего; он принял сторону Кюлина и Де Барруша. Вновь прибывшим, которые мало что понимали, приходилось вновь и вновь выслушивать оскорбления в адрес сенатов; прежние руководители, как и рядовые члены экспедиции, не стеснялись с презрением высказываться и о сенаторах, и о самих градшафтах, так что посланцы континента чувствовали себя весьма неуверенно и подозревали, что ведут переговоры со смутьянами. Они посылали отчеты на родину; сенаты в ответ давали понять, что их дело — позаботиться о погрузке полотнищ и по завершении таковой покинуть Исландию; а кроме того, им следует сообщить Кюлину и Де Баррушу, что те останутся без снабжения, если и впредь не будут должным образом реагировать на постановления сената. Кюлин и Де Барруш хоть и неохотно, но пошли на уступки. Только позже в головах у них забрезжила мысль, что градшафты, скорее всего, их боятся. И они удивились; и тут же поняли, как нелепо их удивление. У сенатов, вероятно, есть основание испытывать перед ними страх. А вот у них самих никаких оснований для страха нет. Что они вообще такое — эти чужие, очень далекие сенаты, когда-то пославшие их всех сюда?
Когда Кюлин вышел на порог своего палаточного домика и сквозь клубы дыма впервые увидел, как только что прибывшие из городов летатели суетятся вокруг столбов, с полотнищами и ураганными бомбами, у него слезы выступили на глазах. Все «старики» чувствовали себя униженными. Работы ускорились. Ветераны и новички старались не вступать друг с другом в контакт. «Городские» иногда подвергались злонамеренным провокациям. Старые эскадры уже успели складировать в трюмах своих кораблей огромное количество турмалиновых полотнищ, в которых, как им казалось, они нуждались, и теперь праздно стояли в прибрежных водах, а их моряки наблюдали за новичками и мучились, не зная, какое решение принять. Наконец в один прекрасный день они разрушили все столбы, разрушили также ангары с ваннами для нанесения изолирующих покрытий — и прогнали новичков, просто заставили их сесть на корабли и выйти в открытое море. Те подчинились, не осмелились вступить в борьбу с ожесточившимися ветеранами. В Копенгагене, Гамбурге сенаторы встретили вернувшийся флот с наигранной невозмутимостью. Они поблагодарили руководителей экспедиции за приложенные теми усилия, посмеялись над жалобами в адрес Де Барруша, сделали вид, будто безмерно счастливы получить наконец заряженные полотнища. Сенаторы распространили слух, что посланные в Исландию младшие командиры вели себя там некорректно по отношению к Кюлину и Де Баррушу; но это, дескать, уже не имеет значения: главное, таинственные полотнища теперь находятся у них, у сенаторов. Ученые, мол, уже начали изучать их свойства. Исландскому флоту окольными путями дали понять: в результате определенных процедур из присланных турмалиновых полотнищ была высвобождена удивительная энергия. На самом же деле физики и техники, подчинявшиеся непосредственно сенатам, со страхом накинулись на заряженные кристаллические завесы, пытаясь выяснить, не таят ли они в себе некую угрозу.
Однако исландский флот не особенно интересовался слухами с континента. Корабли всех эскадр стягивались к мысу Рифстаунги на севере Исландии, угрожающе затянутой клубами дыма. Именно с мыса Рифстаунги, через снежную вершину Свальбарда, возводили первую линию мостов для атаки на остров. Теперь с каждого корабля спустили шлюпки, и шлюпки эти поплыли вдоль прибрежных утесов. На одном снежном поле, на склоне усеянного пеплом Свальбарда, был устроен день поминовения погибших участников экспедиции. Случилось так, что после слов Кюлина (который, чтобы защитить глаза от летучего песка, заслонял лицо коричневой меховой шапкой) все две тысячи его слушателей опустились на колени в снег. Они набирали в горсть пепел, щупали подтаявшую белую массу. У многих судорожно сжимались кулаки при мысли об обоих кораблях под белыми флагами, об их печальной и страшной судьбе. Моряки молчали и как бы грезили наяву. С опущенными головами, взявшись за руки, они медленно вернулись к шлюпкам. А потом корабли, не сговариваясь, так же медленно описали прощальный круг почета вокруг всего острова. Люди снова увидели Тистиль-фьорд, где когда-то долго стояла одна из эскадр, и мыс Лаунганес, и Воина-фьорд (теперь над ним сотрясались вулканы, черные гигантские чадные вихри закручивались в спирали, мелькали красные просверки, снизу доносился гулкий лай). А вот и песчаная банка, сместившаяся к востоку; пришлось огибать ее; возникла она после той катастрофы в бухте Хьерад. Остров еще раз показывал им себя: свои бухты и мысы, ледяной колосс Ватны (сияющая громада которого теперь поднималась прямо из моря); пылающий, покинутый людьми южный берег; маленькие мертвые острова; западный берег; и снова — горы мыса Римар, северный ледник Мюркар-йокуль, ту бухту, куда раньше впадала испарившаяся река Скьяульванда, мыс Рифстаунги, Тистиль-фьорд. Они плыли теперь под защитой гор с седловинами и протяженными хребтами, ветер не доносил сюда хлопья пепла, рокот вулканов был приглушен. Морякам приходилось огибать какие-то места, потому что там морское дно, казалось, приподнималось и начинало испускать дым. В других местах внезапные выбросы лавы отгоняли их от берега. Но они снова и снова приближались к этому острову — по своей воле, с внутренней сосредоточенностью, с преданной любовью к нему.
КНИГА СЕДЬМАЯ
Размораживание Гренландии
ОЧЕНЬ НЕРЕШИТЕЛЬНО отходили корабли от Исландии. Очень медленно бороздили они могучие воды Атлантики. Глухой рокот бездн еще наполнял уши моряков. Они слышали его, как если бы приложили к уху раковину. Они теперь снова пересекали море, как много месяцев назад, бесконечно долгих месяцев, — когда отошли от Шетландских островов, лежащих на шестидесятом градусе широты. Море горстями швыряло в берега камешки; океан был водой, простирающейся на сотни миль, черным чудищем с волнистой шерстью, которое подчинялось ветру, над которым вечно носились и кричали разные виды пернатых. Когда-то эти моряки покинули Макл-Ро и Фулу, Мейнленд, иззубренные островки Елл, Самфри, Айи, Анст, облюбованные птицами скалы с их неумолчным свистом. Теперь участники экспедиции смотрели на солнце чужими недоумевающими глазами. На этот буйный огонь — испепеляющий ад для всех, кто ползает летает скачет; на бело-пламенное волнующееся море, которое отбрасывает от себя металлические облака, а те потом снова падают на его поверхность, но уже в виде шлаков. Мерцающие металлы, один жаркий выдох за другим, свободно расцветающие прасущности: гелий марганец кальций стронций… Люди прохаживались по палубам, чувствовали порывы холодного северо-восточного ветра, удивлялись волнам. Они лишь смутно помнили то, что осталось для них позади. Они прибыли на Шетланды из Брюсселя и Лондона, из южных градшафтов: их всех тогда собрали вместе. Им предстояло соорудить мосты над исландской землей. Города… Они вспоминали о городах. Какие странные там жители. Ради этих горожан их и послали в Исландию. Теперь под ними течет море. Ну и хорошо, что течет. Они не хотят в города. Как удивительно все высветилось: суть сенатов градшафтов машин и фабрик. В Бранденбурге когда-то сражался Мардук, великий тиран; после него к власти пришел Цимбо. Градшафтам пришлось уступить желающим покинуть города; потому-то их, моряков, и послали в Исландию, Гренландию. Что за люди остались там позади! Никого не слушать. Просто плыть все дальше по морю. Гренландия… Плыть к Гренландии.
Северный Ледовитый океан — арктическое Средиземное море — расположился на двух глубоководных впадинах. Между Шпицбергеном и Гренландией глубина его — пять тысяч метров. Порог Томсона Уайвилла, лежащий ниже поверхности воды всего на каких-нибудь триста метров, широкой полосой отделяет это северное море от Атлантического океана. Другой порог тянется от восточного побережья Гренландии до Исландии. На северо-востоке еще один хребет отделяет глубоководную центральную часть Северного Ледовитого океана от подводной впадины вокруг Новосибирских островов[73]. Корабли градшафтов плыли по холодному морю, следуя (на отдалении, приблизительно) очертаниям восточно-исландского побережья. Теплое тропическое течение, Гольфстрим, уже миновав Атлантику, несло свои воды к Исландии, огибало этот остров, проходило и мимо южной оконечности Гренландии. С севера и востока рядом с ним двигалось, частично перекрывая его, Восточно-Гренландское течение, обремененное кусками льда и плавником; с ним соединялось, продвигаясь с востока, ледяное Лабрадорское течение. Корабли скользили над безмолвными безднами.
И внезапно моряки вспомнили о турмалиновых судах, о плывущем вместе с эскадрами грузе. В чревах этих судов покоились полотнища, заряженные жаром вулканов. Полотнища, вырванные у яростных огнедышащих пространств. Вместе с моряками, значит, плыла сейчас грозная и любимая Исландия. Плыла восьмиглавая Гекла, выбросившая лаву от реки Тьоурсау до самого белопенного моря. Плыли суда дивизиона «Мюватн». (Моряки называли группы турмалиновых судов по именам вулканов, отдавших этим судам свою энергию.) Был здесь и дивизион «Лейрхукр». И были суда, названные в честь широкоплечего Хердубрейда, ужасного Дюнгйи. В честь Катлы, в честь гигантской Эрайвы на южной оконечности глетчера Ватна. И когда люди об этом задумывались, им уже не хотелось плыть в Гренландию, не хотелось отдавать полотнища, впитавшие в себя их жизни и кровь, не хотелось расстилать их по чужой земле, выполняя приказы градшафтов. Хердубрейд, Катла, Гекла, Мюватн плыли вместе с ними; и моряки чувствовали ответственность за них. Никто из командиров и не догадывался, что многие из их подчиненных, которых сейчас несло на юг Восточно-Гренландское течение, вбили себе в голову, будто своей любовью они защищают турмалиновые суда. Защищают от командиров, которые будто бы намереваются их взорвать… Турмалиновые фрахтеры следовали по курсу длинным караваном, защищенные транспортными судами. Легкие ледоколы прокладывали им путь через паковый лед. Осторожно проводили их между айсбергами. Вокруг громоздких фрахтеров постоянно сновали шлюпки, спущенные со всех судов; шлюпки эти всегда находились поблизости, как рука няни. После недели такого бесцельного кружения неожиданно был отдан приказ: суда должны на полных парах подойти к Гренландии и, согласно плану, распределиться вдоль всего ее побережья, от Земли Мелвилла[74] за восьмидесятым градусом широты до мыса Фарвель[75] на шестидесятом градусе. Они должны пересечь на востоке Датский пролив[76], а на западе — море Баффина (до острова Элсмир[77]). Другой приказ гласил, что для защиты турмалиновых фрахтеров следует оставить лишь несколько судов и никто кроме них к этим фрахтерам приближаться не должен. Моряки, которые боялись затопления фрахтеров, решили, что их обманули. Но вскоре они узнали, что принятые начальством меры обусловлены совсем иными мотивами.
Спокойно плыли по воде огромные корабли с грузом вулканического жара. Но они начали обретать странных попутчиков. Вскоре после того, как Исландия осталась позади, моряки с сопровождающих и охранных судов заметили, что вокруг флота собирается множество рыб. Они отнесли это на счет особенностей фарватера. Однако уже через два-три дня люди поняли: рыб привлекают именно турмалиновые фрахтеры. Коричневые водоросли накрепко прилипали к корпусу корабля. И волны их не смывали. Если даже льдины очищали носовую часть судна, почти в то же мгновение на его тяжелом корпусе появлялся, словно притянутый магнитом или выросший из самой обшивки, новый пук водорослей. Турмалиновые фрахтеры обрастали водорослями, как человек обрастает бородой. Стоило судну замедлить ход, как оно покрывалось коричневато-зеленой мокрой щетиной, устрашающе плотной. Винты тарахтели, очищая для себя пространство; в длинном колодце гребного винта разрастались водоросли, они проникали и в темный узкий канал на днище, оплетали вращающиеся металлические валы. Морякам приходилось спускаться в ледяную воду, забираться в это углубление, с помощью крюков и ножей вытягивать наружу пестрые пучки, грозящие задушить судно. К изумлению наблюдавших за ними, они извлекали целые комья тяжелого растительного войлока. Причем состоял этот фитопланктон не из тех студенистых изящных водорослей, которые обычно качаются на волнах, так близко друг к другу, что как бы образуют луга, окрашивая море в оливково-зеленый цвет… А из спрессованных слоевищ толщиной с человеческую руку, сильно ветвящихся, с дюймовыми остро-зазубренными листочками; на слоевищах вырастали ягоды величиной с яблоко, служившие плавательными пузырями и тянувшиеся вверх, словно головы живых существ. Команды чистильщиков работали на всех фрахтерах. Матросы метлами сметали водоросли с трапов, палками сбивали их с рычагов. За турмалиновыми фрахтерами, как если бы от них исходил какой-то сигнал — звук или запах, — плыли киты. Волнообразно поднимаясь и снова уходя под воду, они сопровождали большие фрахтеры, слепо устремлялись за ними, не обращая внимания на охранные суда. Моряки видели, как киты плывут — с открытой пастью, быстро ударяя по воде хвостовыми плавниками. Сотни изогнутых, словно лезвия кос, длинных узких зубов, медвяно-желтых, стояли в громадных челюстях; вода вливалась в глотку через промежутки между зубами; потом выбрызгивалась белыми фонтанными струями сквозь носовое отверстие на черный затылок. Мельтешение блестящих темных спин, высокие фонтанные струи… Эти животные, обычно довольно робкие, будто внезапно ожесточившись, бросались в погоню за фрахтерами. Когда моряки с сопровождающих судов и шлюпок пытались охотиться на них с гарпунами, изготовленными для развлечения, киты легко уклонялись. Но если им преграждали дорогу к фрахтерам, в ярости били хвостом и атаковали шлюпки. В те дни аппаратура для передачи звуковых сигналов и радиосообщений работала на фрахтерах очень плохо. Инженеры пришли к выводу, что причина помех как-то связана с самими «вулканическими» судами. Между тем, никакого жара складированные кристаллические полотнища не излучали. Специалисты осмотрели огромные трюмы, поперек которых — во всю ширину — были натянуты полотнища. Маслянистая изолирующая оболочка нигде не пострадала. Излучались, видимо, какие-то отличные от тепла, неведомые виды энергии. По ночам вулканические корабли тускло светились, их как бы окутывала дымка тумана; время от времени лампы на них, мигнув, гасли. Тогда-то встревоженные руководители экспедиции и отдали приказ: прекратить бессмысленное кружение вокруг фрахтеров; готовиться к атаке на Гренландию.
Но вулканические корабли, с трудом пробиравшиеся сквозь ледяную пустыню, будто подпали под колдовские чары. Они вели себя так, словно сами хотели застрять во льдах. Одной ночи движения на малой скорости хватило, чтобы корабли эти оказались прикованными к морю. Плавающий вокруг планктон — содранный с кораблей, гибнущий — вдруг ожил, стал выгонять из себя новые отростки и листья. Края ледяных глыб покрылись водорослями, которые — своими длинными слоевищами, какими-то органами, похожими на пальмовые листы — дотягивались до корпусов кораблей, цеплялись за них и таким образом соединяли корабли со льдинами. Чтобы освободить фрахтеры, пришлось поджигать или взрывать скопления водорослей. Люди, которые находились на самих этих кораблях или поблизости, почему-то очень быстро утомлялись. Больше нескольких дней никто из матросов работы на турмалиновых фрахтерах не выдерживал. Ибо к концу дня ими овладевала страшная усталость, которую не снимали ни физические упражнения, ни умывание холодной водой. Люди уподоблялись курильщикам опиума: любая работа им давалась с трудом. Даже изменить выражение лица было трудно. Лицо, застывшее как маска, становилось первым симптомом этого странного состояния. В душе же люди с такими лицами чувствовали сладкое умиление; им часто казалось, будто они смотрят на небо (сквозь двери, переборки и палубы), будто видят ландшафты с летящими кувырком деревьями, с медленно движущимися тучами, которые роняют теплые капли на грудь смотрящего, на его губы; и они эти капли слизывали, глотали. Ими овладевало сильное — а вскоре и неодолимое — любовное чувство. Мужчины дрожали от возбуждения, женщин просто трясло, ходили те и другие спотыкаясь и очень медленно. Каждой клеточкой тела они ощущали блаженство, каждый жест вызывал у них головокружение и тошноту. Они обнимались; но даже соединив свои тела и потом разделившись, оставались неудовлетворенными. И тогда начинали целовать-ласкать бухты канатов, терлись о ступени или дотрагивались до них, прижимались к ним всем телом. Через борт свисали могучие слоевища водорослей; люди подтягивали их к себе, потому что и к ним испытывали влечение. Блаженное хныканье, беспомощные вздохи, испуганные стоны тех, кого ничем нельзя успокоить… Потом они, засмеявшись, отпускали друг друга или неодушевленный предмет, в полузабытьи выполняли порученную им работу. Но изо рта текла слюна, в голове все мягко кружилось — и головы безвольно откидывались. Чтобы продолжить плавание среди льдов, пришлось уже к концу второго дня в буквальном смысле отрывать этих ненормальных от борта. Всех, без кого могли обойтись, с вулканических судов удалили. Эскадры на полных парах поплыли через океан к местам своего назначения.
Теперь по ночам уже невооруженным глазом можно было заметить, что с гигантскими вулканическими фрахтерами творится что-то неладное. Когда заходило солнце и на всех других кораблях вспыхивали огни, Гекла Лейрхукр Дюнгйя Катла Мюватн, хотя на них и не горело ни одной лампы, выглядели так, будто они окутаны в тонкие пелены из света. Очертания кораблей, скользящих по черной воде, можно было рассмотреть во всех подробностях, вплоть до киля: винты мачты ванты и налипшие на них массы водорослей излучали, подрагивая, слабый белый свет. С каждым часом интенсивность излучения усиливалась. В темноте люди видели, что и вода на много метров вокруг этих кораблей тоже светится. Транспортные и сопровождающие суда все дальше и дальше удалялись от плавучих ангаров; моряки наведывались туда маленькими командами, да и то лишь на несколько часов. Всеми овладел страх. Люди, подавленные, валялись на койках. Что им теперь делать? Что делать с этими ужасными хранилищами вулканического жара, которые приходится тащить за собой и которые, словно сказочные чудовища, растут не по дням, а по часам? Никто больше и не помышлял о том, чтобы их взорвать. Моряки просили руководителей экспедиции загнать турмалиновые суда во льды и бросить их там, а самим бежать. Но кто знал, что тогда случится с полотнищами. Лед мог растаять, течение погнало бы фрахтеры на юг, их изоляция была бы нарушена; и они, эти ужасные лучащиеся огненные сущности, устремились бы к европейскому континенту. От них, конечно, необходимо избавиться, но в бегство обращаться нельзя. Надо плыть к Гренландии. И руководители, и рядовые члены экспедиции даже думать боялись о том, как все сложится дальше. Но они плыли. В воде металлически поблескивали чешуей многочисленные рыбьи стаи. Голубовато-серые лососи с темными колышущимися плавниками. Косяки робких макрелещук, преследуемых тунцами и прыгучими стремительными бонито. Казалось, целые луга водорослей оторвались от морского дна, всплыли вверх и прилепились к корпусам фрахтеров. Своим весом они еще больше утяжелили гигантские турмалиновые суда. Но те, похоже, ничего такого не чувствовали. Их форштевни с каждым часом поднимались из брызгающих вод все выше. Ночами корабли бежали по волнам, словно живые огненные существа. Приподнималась и средняя часть судна, и корма. Эти корабли словно готовились взлететь над океаном. Невероятно, но вулканические корабли — к ужасу моряков с сопровождающих судов — теперь намного превосходили размерами все другие суда. С открытым бугом и штевенем бежали они, не качаясь, по поверхности моря — словно по рельсам. Казалось, киль вот-вот поднимется над уровнем воды и корабельные винты вхолостую заработают в воздухе. И лишь когда фрахтеры уже словно горы вздымались над другими кораблями эскадр, их корпуса начали шататься. Дико и рьяно тянулись вверх эти корабли. Вокруг них все клокотало и трещало; машины в их чревах продолжали работать; смертельно усталые, преодолевающие свой страх команды, сменявшиеся ежечасно, делали все необходимое, чтобы фрахтеры следовали нужным курсом. Двигаясь вперед, фрахтеры разрывали толстые, как канаты, слоевища водорослей, оплетавшие их борта и мачты. И стряхивали с себя ледяные массы, облепившие их корпуса, наслоившиеся на них. Все птицы в радиусе километра слетались к фрахтерам; они пикировали на палубы, садились на ползучие водоросли, с писком гоготом криками копошились в слоевищах и листьях, опутавших внешнюю обшивку судов. Тысячи полярных гагар с пронзительными криками опускались на провода и ванты, залетали в люки и иллюминаторы, покрывали своими вздрагивающими оперенными телами забортные трапы; беспомощно подпрыгивая, старались удержаться на корпусе судна, прямо над килем. Бесцеремонно напирающие, выныривающие из воды рыбы заставляли их высоко взлетать, сильные фонтанные струи китов оглушали и подбрасывали в воздух. Птиц относило в сторону льдов Гренландии.
Это уже были не корабли. Это были горы с лугами. И они, эти корабли-луга, жужжали. Жужжали на том же высоком тоне, какой исходил от турмалиновых полотнищ, когда эскадрильи летателей вынимали их из исландского огненного моря. Сквозь хлопанье крыльев карканье щебетание пробивался производящий жуткое впечатление звонкий равномерный звук — что-то наподобие того тихого и мягкого гула, какой производит пар, вырывающийся из жерла турбины.
Страну, которую участники морской экспедиции искали между тридцатым и сороковым градусами западной долготы, они, собственно, не могли увидеть. Ее окружал мощный ледовый барьер. Оттуда, где она находилась, веяло резким холодом и прибывали все новые глыбы белого льда. Светлый стекловидный лед двигался по поверхности океана в виде блоков глыб гор. Чем ближе подходили эскадры к восточному и западному побережьям гренландского континента, тем более высокие ледяные горы приходилось им огибать. От берегов, которых моряки не видели, отплывали белые и голубоватые массы. Ледяные глыбы, с горбами и зазубринами, перемещались, подгоняемые северным ветром; крутились, хрустели и трещали при столкновениях, наползали одна на другую, переворачивались под непосильным грузом, покачивались на открытой воде. Ледяные башни с зубчатыми стенами сближались, соединялись в многоярусные конструкции. Ночами они мерцали. Вода, из которой они возникли, обрызгивала их и ручейками стекала вниз. Или обрушивалась на них шквальными волнами, прогрызала в них щели. Сумеречными ночами льдины напоминали сказочные замки, с балконов которых свисают — стеклянно позвякивая — сосульки длиной с человеческую руку; но эти хрупкие балконы и галереи могли в любой момент обвалиться.
Участники экспедиции искали Гренландию. Но уже и теперь, продвигаясь вслед за ледоколами, взрывавшими или таранившими льдины, они находились во владениях этой земли: льдины были предвестницами глетчеров. Как щедрая старая яблоня, которая год за годом приносит плоды, а они вновь и вновь рождаются (все на той же почве, от того же ствола, той же сущности), — такой была Гренландия, раскинувшаяся по ту сторону ледяного барьера, в сумеречном пространстве: беременная, с окружностью талии в миллионы метров, на черной простыне моря; эта земля обрастала льдом и не стряхивала его. Просто ледовые массы рождались в таком изобилии, что, само собой, постепенно соскальзывали в воду.
На востоке за широким ледовым барьером показался наконец берег: что-то вроде не-окультуренного альпийского пейзажа. Темное водяное зеркало фьордов, черные вершины гор. Все уступы покрыты глетчерами, уходящими и вниз, вглубь ущелий. Над гребнями — подвижные ледяные пирамиды. Долины-борозды заполнены белыми обломками. В бухту Гаал-Ханикас, на семьдесят четвертом градусе широты, зашла одна эскадра: пытаясь спастись от тех турмалиновых судов, которые она эскортировала. Моряков эскадры преследовало чувство, что от этих фрахтеров им нужно бежать. Что нужно, чего бы это ни стоило, избавиться от турмалиновых полотнищ. Остров Клаверинг[78] лежал в этой бухте — гористый и покрытый глетчерами, как и сама Гренландия. В скалистый берег острова моряки (плохо соображая, что делают) вмонтировали высокие легкие металлические столбы. А на утесах в мелких прибрежных водах установили растяжки. На столбы и растяжки они сбросили кристаллические полотнища; сами же фрахтеры, освободив от груза, тотчас сожгли. Уподобившись убийце, который, увидев на своих руках кровь, не придумал бы ничего лучшего, как отрубить испачканные кровью пальцы. Под полотнищами моряки, снедаемые лихорадочным нетерпением, разложили пластины — накопители электроэнергии; и опрометчиво отделили несколько проводов от большого кабеля, который эскадры тащили за собой. В одну из ночей ток был подведен к пластинам. Изоляционное покрытие полотнищ тотчас расплавилось. Результат — бело-красная вспышка. Громыхание, всколыхнувшее землю. Остров выбросил кверху белые облака: дым, подсвеченный снизу красным; дико и непрерывно фонтанирующий. Конструкция, которая поддерживала полотнища, рухнула: столбы и растяжки расплавились. Полотнища в беспорядке свалились на глетчер, стали въедаться в него. Глетчер не выдержал, покрылся трещинами, полотнища проваливались в образовавшиеся ущелья. Глетчер обрушился на полотнища; лед начал испаряться. Но тут и две горные вершины качнулись к полотнищам, порванным раскаленными кусками глетчера. И когда они, среди облаков дыма, накренились над горящими гудящими кристаллами, когда, устремившись вперед, приникли к ним, как борец на арене приникает к груди поверженного противника, — тогда кристаллы наконец взорвались и перестали гудеть. Горные массы заскользили-задвигались, словно под ними было живое существо. Они давили похрустывающие обрывки полотнищ, перекатывались, наползали друг на друга, соединялись. С треском взламывались — там, где погребли под собой потухшие полотнища; после чего проломы, будто фабричные трубы, начинали изрыгать дым. Много часов потом над островом колыхались белые и черные дымовые столбы — как струи фонтана, высоко взлетающие и опадающие. Корабли вместе с потерявшими сознание людьми ударная волна отшвырнула через всю бухту; некоторые разбились об утесы, другие затонули, стиснутые глыбами льда.
Похоже, в то время паника распространилась на все эскадры. Несмотря на трагический исход эпизода в бухте Гаал-Ханикас, на очень многих судах осуществлялись подобного рода самовольные действия. По сообщениям, доходившим до руководителей экспедиции, какие-то корабли поворачивали обратно, команды других высаживались на материк и с помощью взрывов пытались продвинуться вперед. Де Барруш Кюлин Волластон сохраняли каменную непреклонность; и регулярно посещали те корабли, команды которых особенно нуждались в поддержке. В таких поездках их обычно сопровождали женщины, которые уговаривали-завораживали сбитых с толку матросов, взывали к их человеческому достоинству: «Вспомните о Мюватне, о Хердубрейде. Вспомните, сколь многого вы уже добились и какие трудности преодолели, что лежит у вас за плечами. Мы не сдадимся. Никто из нас не сдастся. Мы не погибнем. Только не забывайте, кто вы». Задыхающиеся от возбуждения люди, стиснув зубы, овладевали собой. Но продолжалось это ужасное безвременье до тех пор, пока не прибыли корабли с маслянистыми облаками.
НА ЕВРОПЕЙСКОМ сборном пункте эскадр, близ Шетландских и Фарерских островов, родилась мысль, благодаря которой только и стало возможным продолжение экспедиции и применение турмалиновых полотнищ. Здесь на технических судах, в их лабораториях, работали люди, вдохновлявшиеся идеями Анжелы Кастель из Бранденбурга, изобретательницы тучегона. Она когда-то первой начала производить очень медленно движущиеся облака, которые обволакивали и парализовывали воинские части противника. Эти тяжелые черно-фиолетовые массы дыма, изобретенного Кастель, не обладали вязкостью; уже через короткое время они растекались, были неустойчивыми; Кастель очень старалась — но безуспешно — сделать облачные массы настолько компактными, чтобы они не только обволакивали, но одновременно и удушали застигнутого врасплох противника. Так вот, как раз в те недели, когда западные физики биологи химики впали в прострацию под влиянием трагических событий, происшедших в Исландии, и тревожных известий о состоянии тамошнего флота, идея использования инертного дыма была продвинута далеко вперед лондонским ученым Холихедом, который вскоре после своего открытия таинственным образом исчез. Руководствуясь чисто личными мотивами, он изобрел особую смесь, которая перемещалась в воздухе наподобие газа, но представляла собой очень вязкую студенистую массу, наполняла пространство специфическим напряжением и сама постоянно оставалась на определенной высоте: то есть была чем-то средним между газом и жидкостью.
Один сириец, Бу Джелуд, услышав невероятную новость о предстоящей экспедиции в Гренландию, вместе со своими родичами прилетел в Европу. Происходил он из местности к югу от Дамаска. И кочевал по каменистым пустыням Эль-Харра, Эль-Леджа, Дирет-эт-Тулуль. По этим плоским, сухим и жарким ландшафтам, усеянным черными обломками лавы, он вместе с людьми из своего племени, аназа, летом носился верхом быстро, как птица. Зимой же они совершали набеги на Аравию, грабили тамошние деревни. Он только раз в жизни видел большой водоем: Мертвое море. Из средств передвижения знал только лошадей и верблюдов. Эти загорелые мужчины — жилистые, с тонкими черными усиками — теперь с восторгом плыли по окрашенному в штормовые тона морю к сборному пункту эскадр, северным Шетландским островам. Они указывали друг другу на валы, образуемые форштевнем их судна, на полосы вдоль бортов, на пенную кильватерную струю. Для них это была пустыня, новое обличье пустыни. Они не могли вдоволь наглядеться на игру катящихся, раскачивающих корабль, перехлестывающих друг друга волн. Те же дюны, гонимые и разглаживаемые ветром… Уж они-то, сирийцы, знали толк в волнах. Но здесь, в воде, порой мелькали медузы и какие-то черно-бурые многорукие моллюски, зигзагообразно сновали стайки рыб. Бедуины ничего против этого не имели. Им очень нравилось стоять на палубе и даже хотелось очутиться внизу, на самой воде, которую так страстно ласкал ветер.
Ах, если бы был конь, если бы был верблюд, умеющий мчаться по воде! И смуглые мужчины, в своих белых бурнусах наклонявшиеся над железным леером, прищуривали глаза, улыбались: «Черные степи Дирет-эт-Тулуль… Здесь-то, небось, попрохладнее. Вот было бы славно, как славно… поскакать галопом по этой воде, вытянувшись в одну длинную линию». И мечтательно насвистывали что-то, каждый себе под нос.
Холихед, тихий лондонский инженер, улыбнулся Бу Джелуду:
— Я сделаю для тебя лед. И тогда ты сможешь скакать по воде, сколько захочешь.
— Ты разве знаешь, чего я хочу?
— Я распылю песок. Распылю песок по замерзшей воде. И вы все сможете, если захотите, отправиться в Гренландию хоть пешком, хоть верхом.
— Ты мне рисуешь какие-то лунные ландшафты. Ха! Выхваливаешь свой товар, как купец. Но я не против такого представления! И даже готов поверить, что вы, европейцы, умеете всё. Только мне-то что за дело до ваших умений? Меня они не касаются.
Холихед серьезно и по-доброму усмехнулся, когда Смуглоликие торжественно удалились. Однако что-то внутри него оставалось не причастным к этому смеху. У него возникло желание доставить удовольствие стройному Бу Джелуду. Эти бедуины как дети, и они такие красивые! Он бы хотел подарить им что-то такое, что кроме него не может сделать никто. Чтобы они ему снова улыбнулись… Холихед, неуклюжий сутулый меланхолик с черной бородой, уже впал в состояние апатии, как и многие другие на собравшихся здесь судах. Молчание сенатов по поводу хода экспедиции не ввело его в заблуждение. Ужасные события в Исландии, таинственная авантюра, погубившая столько людей: все это лишило его сил, утомило. Как теперь вообще оценивать человеческую жизнь? Он вернулся на свой рабочий корабль. Бу Джелуд должен улыбнуться.
Однажды утром он застал бедуинов за обычным для них занятием: любопытные дружелюбные размягченные, они стояли на палубе своего судна, облокотившись о поручни. Внизу текла вода, дул холодный ветер. Пригнавший с севера льдины. Бу Джелуд, чтобы согреть руки, сунул их за пояс:
— Не хочу больше торчать здесь. Мы подождем еще неделю, ну, может, две, пока не соберется наш флот. Столько я еще выдержу. И потом — в плаванье.
Тучный Эль Ирак, человек постарше:
— Нам следует запастись терпением.
— Зачем, Эль Ирак? Никто нас не принуждает запасаться терпением.
— Что ты имеешь в виду?
— Это дело меня не касается. Эль Ирак, я себя чувствую пленником. Я, как пленник, стою возле решетки и смотрю вниз. Я не люблю корабли.
— Ну-ну, Джелуд.
— Я здесь надолго не останусь.
Они стали переговариваться, зловещим шепотом. Вдруг Эль Ирак рассмеялся и исчез. А когда Холихед приблизился к молодому Джелуду, стройный сириец в бурнусе, неотрывно смотревший на воду, взмахнул руками и крикнул:
— Смотрите! Вон там! Там Ирак! Эль Ирак! Эль Ирак!
У ограждения тотчас столпились курлыкающие бедуины. Внизу — пустая шлюпка. На льдине стоит, наклонившись, тучный Ирак: зачерпывает горстями воду. Воду разбрызгивает над собой и вокруг себя. Потом он, смеясь, прошелся вдоль края льдины. Сверху — счастливые возгласы его соплеменников, которые машут ему и притоптывают ногами. Льдина стронулась с места, обогнула риф. И стала быстро удаляться в сторону. Наблюдатели вытянули шеи. Потом опять показался Ирак, плывущий на льдине: он упал, поднялся на ноги. Сорвал с себя бурнус и стал в страхе размахивать им. Бедуины закричали. С юта взлетел один летатель. Тем временем (на воде) к льдине Ирака приблизилась другая, похожая на гору с острыми гранями, — на ней сидели чайки. Льдина Ирака, захлестнутая волной, с треском врезалась в дрейфующую белую гору, вздыбилась и отчасти разбилась; чайки с криками взмыли вверх. Эль Ирак исчез под стеклянными обломками. Летатели, шлюпки на воде… Большая глыба и обломки льда торжественно уплывали в море. Чайки опять опустились на льдину, прохаживались вдоль ее края…
Несколько дней Холихед избегал сирийцев, которые часами молились на огражденном участке палубы. Потом случайно подслушал разговор помрачневшего Джелуда с какой-то женщиной (у нее были полные загорелые руки):
— Тебе, Джедайда, не хорошо с нами. Ты предпочла бы сейчас быть в Эль-Харре.
— Да, Джелуд, я предпочла бы сейчас быть в Эль-Харре.
— Я тоже, Джедайда. Мы вели себя как ослы. Градшафты хотят создать новую часть света. Но мне-то что за дело до этого?
Джедайда выпятила роскошные губы:
— Ветер красивый. Вода тоже очень красива. И здесь не так уж холодно.
Джелуд сжал кулаки:
— Я покидаю это судно. Мы все покинем стоянку флота. Я не позволю, чтобы надо мной насмехались и чтобы меня искушали, как Эль Ирака. Я вернусь домой. Прыжок в воду… Ненавижу этот корабль. Возможно, они хотят соблазнить нас, чтобы мы все прыгали в воду. Но я не буду торчать на одном месте, как привязанный конь. С меня хватит, Джедайда.
Глаза ее стали грустными. Море шипело, тяжело перекатывалось, облизывало утесы.
«Хочу, чтобы он улыбнулся», — думал чернобородый Холихед. Джедайда из Дамаска — женщина в желтом платье, с тонкими чертами лица — бросила презрительный взгляд в его сторону и сразу прикрыла рот уголком платка. «Она тоже красивая, эта Джедайда. Оба скорбят по погибшему. О, только бы они не уехали! Гораздо лучше делать приятное для них, чем думать о Гренландии!»
Инженер-европеец дотронулся до плеча Бу Джелуда, который тотчас обернулся к нему.
— Я не видел тебя со времени несчастья с Эль Ираком, Джелуд. Ты намеренно меня избегаешь?
— Избегаю тебя? Да кто ты такой?
— Я не обрадую тебя, хочешь ты сказать, даже если брошу песок тебе под ноги, на замерзшую воду. Тебе до этого нет дела, вот что ты хочешь сказать.
Бу Джелуд обнял Джедайду за шею:
— Посмотри на этого человека, Джедайда. Он будет размораживать Гренландию. А со мной хочет позабавиться.
Женщина, потупив взгляд:
— Пойдем же. Давай уйдем с палубы.
Холихед тоже потупился:
— Я не мог спасти Эль Ирака, Джелуд. Но я хотел бы спросить, готов ли ты проявить терпение? Хватит ли терпения у тебя, Джелуд, и у тебя, Джедайда?
Смуглый сириец со скучающим видом прикрыл глаза:
— Чего добивается от меня ученый из Лондона?
Холихед поднял глаза; он обрадовался, уловив боль в голосе Джелуда:
— Пойдем на мой рабочий корабль, Бу Джелуд. Я тебе кое-что покажу.
Джедайда, державшая Джелуда под руку, вздрогнула:
— Не ходи.
— Я не пойду, Холихед. Ты хочешь соблазнить меня: чтобы я прыгнул в воду, как Ирак.
— Я ведь хорошо отношусь к вам обоим — и к тебе, и к твоей жене Джедайде. Гренландия… — не так уж я о ней и пекусь. Это проект больших градшафтов, а для кого еще он хоть что-то значит?! Пойдем — и ты, Джедайда, тоже, если хочешь. Мы сделаем нечто такое, что вы перестанете тосковать по пустыне Эль-Харра. Море тоже прекрасно. Вы обретете радость.
— Я тебе вот что скажу, Холихед, хитрый Белолицый. Ты думаешь, что я — бедуин-простофиля и что хватит десяти слов, чтобы обвести меня вокруг пальца. Но я пойду на твой корабль. Я не боюсь.
Джедайда отпустила руку мужа.
— Да, я пойду на твой корабль. Я тебя не боюсь. Я его не боюсь, Джедайда. Он напрасно думает, что меня легко провести. Я иду с тобой, Холихед!
Джедайда отступила на шаг. Голову она опустила, руки скрестила на груди. Прошептала:
— Обещай, Холихед, что ничего плохого с ним не случится.
Чернобородый инженер:
— Пойдем с нами, Джедайда.
— Обещай мне, что с ним ничего не случится.
Бу Джелуд теперь общался в основном с белым инженером (осчастливленным этим общением, но в глубине души содрогающимся). Сородичи целыми днями его не видели. Однажды вечером он бросился на колени перед Джедайдой, зарылся головой в складки платья. Потом прижался губами к ее груди, потерся лицом о холодные щеки, застонал. У него, дескать, все хорошо.
— Милая родина. Любимая пустыня. Любимые скалы. Любимый песок. Но мы, Джедайда, будем странствовать по волнам — ты только представь, по волнам! Так будет.
Она посмотрела на него сверху вниз: «Во что этот инженер его превратил…» Но Бу Джелуд потянул ее в свою каюту и там обнимал до тех пор, пока сердце Джедайды не растаяло. Потом спал рядом с ней в этой каюте, много часов подряд, — так крепко, как еще ни разу с тех пор, как они попали на корабль.
Она покинула его, пока он еще спал, и поспешила к Холихеду:
— Что с Джелудом?
— Скажи ты, Джедайда.
— Он стонет. Он не в себе. Он лежит в каюте.
— Он так радовался. Он больше не обвиняет меня ни в чем.
— Ты обещал мне, что с ним ничего не случится. Я… Меня его состояние не радует.
Она вернулась в каюту, где еще спал ее муж, нерешительно улеглась с ним рядом. Вслушивалась в его дыхание, потом прижалась к нему.
— Джедайда, — прошептал он в темноту, словно говорил во сне, — я буду скакать по волнам. Попирать воду копытами коня. Мы сможем это. Вода… В Гренландию мы поскачем верхом.
Она отвернулась.
Бу Джелуд с тех пор дневал и ночевал на корабле инженера. Однажды его жена проскользнула туда, чтобы понаблюдать за ним. Перед дверью одной каюты стояло разреженное облачко дыма. Дым казался легким, как паутина, — но каким-то образом сдвинул платок Джедайды на затылок. Она схватилась за облачко рукой. Оно было как резина: оказывало сопротивление, поддалось, позволило оттеснить себя вверх, потом снова сгустилось на прежнем месте. Чернобородый Холихед, в рабочем халате, в этот момент вышел из двери и, увидев женщину, скривил губы. Не сводя глаз с Джедайды, он двумя быстрыми движениями ухватил дым и притянул к себе, к груди, как если бы это было мягкое тельце животного: сунул его за пазуху, словно кошку. Холихед, видимо, действовал слишком резко: от облачка отделились маленькие клочки, инженер левой рукой осторожно их собирал и, опять-таки, прятал за пазуху.
— Входи, Джедайда. Джелуд здесь. Мы тебе рады. И ничего от тебя не скрываем.
Она все еще нерешительно стояла перед дверью, которую он открыл и придерживал для нее; смотрела в пространство перед собой, смотрела на грудь Холихеда:
— Что это было? Я имею в виду дым. Что это такое?
— Входи же, Джедайда, мы просим тебя войти. Не топчись под дверью.
— Что это за дым? Что вы с ним делаете? Ты держишь его на груди.
Белый человек улыбнулся:
— Да, видишь ли… Это дым, и вместе с тем не дым. Его создали мы. Джелуд и я. Он красивый, не правда ли? Но входи же, наконец.
Смуглая женщина с узкими плечами все не могла отвести взгляд от его груди, брови у нее поднялись. Она глухо выдавила из себя:
— Благодарю. Я, пожалуй, пойду к себе. Я только на минутку заглянула.
И когда из заполненной клубящимся дымом каюты донесся певучий голос Джелуда, она быстро повернулась и побежала вверх по трапу, сопровождаемая дымовым шаром, от которого с криком отшатнулась. Два матроса начали за этим шаром охотиться. Они его настигли. Внезапно он неподвижно завис над ступенькой. Смеющиеся матросы пытались прижать его к земле или подтолкнуть выше. Они упирались в него плечом, но не могли сдвинуть с места. Джедайда, следуя неодолимому порыву, остановилась — подавленная страхом, близкая к умопомешательству — и наблюдала за ними сверху, прижав обе руки к закутанному платком горлу; видела, как они, забавляясь, ударяли по дымовому шару железным ломом, как потом воткнули этот лом снизу в вязкую массу, другим концом уперев в ступеньку. Но лом, потеряв опору, закачался как маятник, соответственно движениям раскачивающегося судна. Моряки затряслись от смеха, колени у них подогнулись, они махали женщине, приглашая ее спуститься. Она поспешно выскочила на палубу.
Джелуд, молодой гордый бедуин, ее муж, в последнее время не спрашивал о ней и вообще видел ее очень редко. Раскрасневшись от самодовольства, стоял он порой среди других бедуинов. А иногда с дикой радостью, с безумными глазами, как пьяный, бросался вдогонку за собственной женой, пытался схватить ее, теперь до глаз укутанную в платок. Она отбивалась, однажды стала тихо и лукаво его уговаривать: он, дескать, не должен отвлекаться от своей работы ради каких-то недостойных развлечений. Джелуд захлопал в ладоши, чтобы привлечь внимание соплеменников:
— Вы слышали? От своей работы, сказала Джедайда. Да, это моя работа — ну и, конечно, Холихеда. Скоро вы все, все увидите, чего мы с ним добились.
Джедайда:
— «Мы» — это кто?
— Холихед, мой друг Холихед, и я. О, он много чего умеет. Мы создадим нечто небывалое, чудесное.
Она выдохнула:
— Что ж, я горжусь тобой.
И скрипнула зубами.
— Мы поскачем через море, Джедайда. Так и будет. А ты как думала? Я уже перевел своего коня — он там внизу, в трюме — на двойной, даже тройной рацион. Пусть радуется вместе со мной приближению великого часа. Вот, посмотри на воду.
— Я на нее уже нагляделась, Джелуд.
— Сними платок. Ты ничего не видишь.
— Я и через платок вижу.
— Нет, недостаточно хорошо. Давай же, давай его мне. Вот, вот. Теперь ты увидишь. Смотри, Джедайда, медовая услада моя, это и есть волны. Это они и есть. Серые, и зеленые, и белые. Они еще краше, чем наш песок в Эль-Харре. Придет день, и я спущусь к ним, и конь мой вместе со мною. Подумай, это случится! Как Эль Ирак, спущусь я, но я не упаду. Я — нет. Клянусь Аллахом: я — нет. На своего гнедого я вскочу, прыгну в седло — как в тот день, Джедайда, когда взял тебя в жены. Но почему ты плачешь?
— Разве я плачу? Отдай мой платок.
— Ты думаешь, Джедайда, что я упаду? Что я упаду, и меня постигнет судьба Эль Ирка?! Как бы не так! Не бойся, моя сладкая. Я-то падать не собираюсь. Какая ты красивая. Только не плачь. Мы, Холихед и я, всё проверим заранее.
— Дай платок! — крикнула она. — Дай же платок. Ты мой муж. Ты не можешь мне отказать в такой просьбе.
— Что с тобой, Джедайда?
— Дай платок. Я прошу тебя.
— Вот. Вот он. Возьми. Я хотел показать тебе море. Чем же я обидел тебя? Что я такого сделал? Теперь я больше не вижу твоего лица. Мне остается лишь грезить о том, как ты красива.
Она не отняла у него свою ладонь. Но плечи ее сильно дрожали. Он же, когда она ушла, блаженно вскинул руки:
— Она грустит! Боится за меня! И все-таки я сумею!
Новый караван судов — с людьми — отправился в Гренландию. Корабли-лаборатории, на одном из которых работал Холихед, остались. В сборном пункте распространился слух, что Холихеду, англичанину, посчастливилось сделать особенное, неслыханное открытие и что он взял себе в помощники некоего сирийца. Однажды после полудня перед кораблем Холихеда выстроились полукругом шлюпки со всех судов. Люки в средней части корабля были открыты, и прямо над ватерлинией из них выдвинулись широкие трубы, наподобие дымовых. Воронкообразные отверстия труб начали извергать клубы белого дыма, которые, покидая воронку, опускались вниз, рассредотачивались, распространялись над водой и постепенно застилали ее поверхность. Плоским и толстым слоем лежал теперь дым на воде, приникая к ней. И колыхался соответственно колебаниям волн. По краям это парящее ватное покрывало из тумана рвалось, раздергивалось на клочки; те шлюпки, что оказывались у него на пути, туман отодвигал в сторону. Напрасно матросы ударяли по нему веслами: деревянные весла просто отскакивали от наползающего на них белого дыма, как если бы удар пришелся по тугому каучуку или пробке.
На воду сбросили деревянные сходни. По ним согнали вниз коня: тот сперва заартачился, испуганно заржал, а потом стал прыгать во все стороны, в пределах узкого круга, по не проваливающейся под ним, лишь слегка прогибающейся туманной подстилке. Смуглый мужчина в бурнусе, с пестрыми лентами на поясе, приветственно махнув рукой зрителям, гордо сошел по сходням. Погладил бросившееся к нему испуганное животное, притянул его к себе, вскочил ему на спину и проскакал круг по покрытой туманом поверхности. Восторженный свист, гудки пароходных сирен…
Вечером счастливый серьезный Холихед взял сирийца за руку. Джелуд его обнял. Эго было больше, чем англичанин мог выдержать. Они праздновали победу ночь напролет. Джелуд хотел через день, в присутствии других судов, осуществить свой план: проскакать по морю; если получится, то до самых арктических вод.
Но наутро Джедайда, отперев закрытую на ночь дверь, покинула свою каюту. И отправилась к Холихеду, после бурной ночи еще не проснувшемуся. Она терпеливо ждала на палубе его судна. Около полудня она его наконец увидела и потянула за собой в сторону, в коридор:
— Холихед, уж не думаешь ли ты, что будешь жить вечно? Чернобородый дьявол, что у тебя на уме? Меня-то ты, видать, не боишься…
— Джедайда, из-за твоего платка я не понимаю, всерьез ли ты…
— Я забавляюсь с тобой — как ты со мной позабавился.
— Джедайда!
— Это имя не для тебя. Это — нет.
Молча смотрел Холихед на Дрожащую. Потом хрипло пробормотал, схватившись за грудь:
— Пойдем ко мне в каюту. Не стоять же нам здесь.
Она скользнула за ним, прикрыла за собой дверь; все еще стоя у стены, глубоко вздохнула, сбросила платок на плечи. Он присел на низкую скамеечку:
— Что я сделал? Разве я обидел тебя? Тем, что доставил Джелуду такую радость?
— Ты дьявол, я не обязана тебе отвечать. Тебя бы следовало прогнать отсюда, выдворить в твой градшафт. Но теперь ты попался. Теперь думать об этом поздно.
Холихед рассматривал ее, рассматривал свои руки, потом выдохнул:
— Как это все печально.
— Молчи. Твой проклятый мягкий голос… Ты лицемер. Хитрый подонок. Соблазнитель, растлитель, как все белые.
— Жена Джелуда, смею ли я просить, чтобы ты простила меня?
— Смейся, смейся надо мной, Холихед. Я это переживу. А вот ты, ты еще пожалеешь о содеянном, клянусь Аллахом.
Он поднял бородатую голову, руки его упали:
— Что же произойдет?
Она из угла каюты бросила на него пылающий взгляд:
— Я еще не насмотрелась на тебя. Наберись терпения.
И перебежала к стенке напротив; платок соскользнул с ее спины на пол. Она стала искать что-то на столе и в стенном шкафу:
— Что у тебя здесь? У тебя наверняка есть оружие. Чтобы отравить меня, или сбить с толку, или соблазнить, или убить. Покажи мне. Где ты его хранишь?
Она подбежала к Холихеду, тряхнула его:
— Да, оно у тебя на груди. Расстегни кобуру. Достань. Ну вот.
Она схватила похожее на револьвер оружие, повернула. Он зажмурился. Она ждала. Он не открывал глаз. Она, презрительно:
— За что ты так со мной обошелся?
Оружие упало к его ногам. Холихед еще больше ссутулился, открыл отрешенные, ничего не видящие глаза, внешние уголки которых словно разбегались в разные стороны, и наклонился, чтобы поднять револьвер:
— Я сам погашу свою жизнь.
Ее руки судорожно сжались:
— Давай. Ты это заслужил.
Он, стоя, сжимая в руке металл:
— Я заслужил… Кто может судить? В средоточье жизни объят смертию… Я вот не знаю, заслужил ли смерть. Теперь мне и с тобой довелось познакомиться.
Она бродила по комнате:
— Что у тебя здесь? А что здесь? Машины, чтоб соблазнять, околдовывать. Покажи их мне. Открой для меня шкафы, я хочу все увидеть. Так. Это и видел Джелуд. Теперь мне тоже придется прыгать на воду? Это все сделал ты. Дай на тебя посмотрю.
Она уставилась на него, пытаясь проникнуть в чужое лицо:
— Аллах! Какой-то европеец с длинной бородой… Мне надо к Джелуду.
Вдруг охнула, бессильно прислонилась к шкафу, запричитала:
— Пропала я. Что же теперь делать-то?!
И бормотала в таком духе какое-то время; потом внезапно смолкла, лицо ее сделалось пустым, она бессмысленно улыбнулась:
— Что делать, что делать… Все и так хорошо.
Повторила:
— Все уже хорошо. Да, все хорошо.
И под воздействием опустошительного чувства, наползающей тьмы, страха — но какого страха! — тряхнула разгоряченной головой.
Холихед стоял возле двери.
— Я скажу тебе, Холихед, что теперь будет. Ты его совратил. Зачем ты это сделал? Почему увел его с нашего корабля?
— Хотел, чтобы он мне улыбнулся.
— А я?
— Что — ты?
— Я ведь была его женой.
— Я ничего у тебя не отнял. Разве я баба?
— Славно! — вскричала она. — Это ты хорошо сказал. Ты хоть его видел, Джелуда? Или нет? Гордый бедуин, из племени аназа, ха! Пылкий, танцующий, на тучах гарцующий! Так ты хоть рассмотрел его или и сам подпал под колдовские чары? Таким был мой муж. Я тоже не просто баба. Это ты хорошо сказал. Я ненавижу, ненавижу его. Завтра он собирается на своем коне скакать там внизу. Он сам его кормит. Хоть бы конь сдох раньше! Хоть бы сломалась доска, по которой они будут спускаться! Хоть бы твой туман подвел, и волны поглотили Джелуда вместе с конем, чтоб муж мой исчез навеки!
Она снова набросила на лицо платок. Холихед тяжело дышал, оперся о стол:
— Я хочу уйти. Ох, больше не могу. Я хочу уйти, Джедайда.
Она, рыдая, склонилась над полом, рвала на себе волосы:
— Нет мочи жить…
— Ох. Уже ухожу.
Она схватила его за запястья; выпрямилась, держась за него; причитала-стонала:
— Подожди минутку, мой нежный тигр. Хочу еще поглядеть на тебя, мой тигр. Не убегай. Ты меня сделал нищей. От него мне только и осталось, что ты. Раскайся в содеянном!
— Я не могу раскаяться. Я сейчас не в силах лгать. Он был для меня счастьем. Был моей сладкой отрадой.
— Видишь. И ты еще смеешь такое мне говорить. Ты сделаешь, что я захочу?
— Да, Джедайда.
— Сделай это, — она почти задыхалась. — Сделай!
— Я этого не сделаю.
— Ради меня, Холихед, убей его. Я прошу. Ты умеешь все. Ты даже облака сумел сделать. Убей его, устрани. Ради меня.
— Я этого не сделаю.
Только теперь она зарыдала безудержно.
— Ради меня. Для меня.
И вдруг схватила его за бороду. Черты ее лица исказились, глаза стали пустыми-невидящими. Она стиснула ему руки:
— Ты должен… должен быть вместе… вместе со мной. Другого не остается. Раз так, ты должен быть вместе со мной. И я тебя не отпущу. Ты отправишься со мной. Что… что ты на это скажешь?
— Ты требуешь, чтобы я был с тобой?
— Да, ты тоже уедешь. Мы уедем сегодня же. Или завтра. На мою родину. Джелуда ты больше не увидишь.
Тем же вечером Холихед попрощался с инженерами техниками физиками. Дескать, климат Шетландских островов для него неблагоприятен. Он уезжает, чтобы поправить здоровье. Большего он из себя не выдавил. Выглядел он осунувшимся, как после отравления; все подумали, он слишком много работал с новыми субстанциями. Когда наутро Бу Джелуд, сириец, сопровождаемый шлюпками и большими судами, совершал свою первую верховую прогулку по морю — эти потрясающие триумфальные кадры транслировались во всех градшафтах континента, — Джедайда и Холихед уже летели над Северо-Германской низменностью. На юго-восток летели они. Скопления людей и гигантские города попадались все реже. Появились синее теплое море, маленькие острова. Потом вынырнули берега новой земли: желтые горы, обширные песчаные поверхности. Под Дамаском они сели на лошадей. На протяжении всего путешествия европеец не видел лица Джедайды. Когда на каменистом плато их остановил отряд рассыпанных в цепь бедуинов, Джедайда назвала себя и белого от нее отделили, теперь его сопровождали мужчины. Племя аназа вместе с племенем Джедайды стояли лагерем возле Эд-Даба[79].
Женщина потребовала судебного разбирательства, объяснила в присутствии шейха:
— Бу Джелуда, моего мужа, желаете вы видеть. Его со мной нет. Он теперь занялся облаками, по которым хочет скакать верхом. Он больше не держится за нас. Он уже не аназа.
— Где же он сейчас?
— Надеюсь, он умер. Он хотел доскакать до Исландии, земли, которую терзают европейские города. Я надеюсь, он утонул вместе со своим конем… Или сгорел.
— Сильно же ты его ненавидишь.
— Я была его женой. Он меня предал.
Судья взглянул на Холихеда:
— Прикоснись лбом к песку, прежде чем будешь говорить. Кто этот человек?
— Тот, кто соблазнил Джелуда. Это отродье… — И она бурно разрыдалась. — Жаль, что море не поглотило его, прежде чем мы с ним встретились. Мы с мужем сперва собирались совершить короткое путешествие, Джелуду хотелось самому все увидеть, я не могла обуздать его любопытство. Этот человек завладел Джелудом и воспользовался всем плохим, что в нем было. В конце концов получилось так, что Джелуд уже не мой муж, а его слуга, слуга этой обезьяны, обезьяний прислужник, зеркало для его козлобородой морды. Ты, собака, давай сам расскажи-пролай, почему я привезла тебя сюда. Объясни это, если сумеешь. Вот стоит судья.
Холихед, со связанными за спиной руками, охраняемый двумя копьеносцами, смотрел на женщину пустыми карими глазами. Не говорил ничего.
Она бросилась на землю:
— Отдай его мне. Я хочу отомстить. Разве не должна я стыдиться, что из-за такого ничтожества потеряла Джелуда. Ради него муж меня оставил. Отдай его мне!
Судья долго шептался с мужчинами.
— Джедайда. Мы сожалеем, что ты вернулась без Бу Джелуда, а сама не можешь нам рассказать, как смехотворно ведут себя горожане. И как обстоят дела с большой экспедицией в Гренландию, вокруг которой они подняли столько шума. Твои братья говорят, что тебе доставит утешение возможность убить этого человека. Мы не хотим его ни о чем спрашивать. Бесполезно слушать, что говорит неверный. Возьми его. Сделай с ним, что хочешь.
Братья Джедайды дали ей в сопровождение двух мужчин, верховых, к чьим седлам были приторочены барабаны. Холихеда водрузили на какую-то клячу и привязали к ней. Вместе с ним всадники поскакали по пустыне и плоскогорьям, на юго-восток, к территории племени бени-сахр; по дороге, во всех поселениях и на стоянках кочевников, они били в барабаны.
Джедайда во вдовьем наряде скакала рядом с ними. Связанный европеец стонал. Рот у него был замотан платком, а глаз он почти не открывал. Не просил ни питья, ни еды. Сидел, наклонившись вперед; ноги ему — внизу — каждое утро связывали; лошадь трясла его, чуть не опрокидывала. По вечерам ему в рот вливали воду и проталкивали финиковую кашицу. Он почти не спал. По полночи простаивал на коленях, проклинал себя, Холихеда, свою судьбу, города, в которых ему довелось жить, родителей, свое тело и свою душу. Его черная борода стала очень длинной, щеки ввалились. Пока он терзал себя, слезы лились по лицу. На рассвете Джедайда трясла его за плечо, чтобы разбудить, и рассматривала. Он не замечал, что она иногда убегает, прячется от него, начинает бить себя по щекам и груди, кусает пальцы — но плакать не плачет. Когда он, инертный как чурбан, позволял трясти себя и только качался из стороны в сторону, она шипела: «Таким ты мне не нравишься. Да что с тобой? Мужчина ли ты? Эй, слушай. Мы сейчас поскачем дальше. Посмотри на меня». Но он на нее не смотрел. Его загоняли на клячу. Женщина постоянно скакала рядом с этим поникшим, одетым в лохмотья европейцем. Дети на стоянках бросали в него песок и щепки. Особенно велика была ненависть бедуинских женщин: они давали ему пощечины, грозили, что повесят, обрызгивали лошадиной мочой. Джедайда всегда была рядом, словно тень. Следила за каждым движением его мучителей. Недоверчиво, из-под полуприкрытых век, с немой угрозой.
Мужчины из племени бени-сахр, увидев висящий на кляче бессловесный скелет, обтянутый кожей, решили все это прекратить: под каким-нибудь предлогом удалить ненасытную мстительницу, а человека прикончить. Их перешептывания не укрылись от внимания Джедайды. Всю ночь она просидела с приблудной собакой перед палаткой, в которой лежал белый. И те мужчины не осмелились к ней приблизиться, ожесточились. Неправильно указав дорогу, они добились того, что чужаки несколько дней кружили в ближайших окрестностях. От своего барабанщика Джедайда узнала, что местные договорились застрелить белого возле Телль-Римы.
— Застрелить. Издалека застрелить. Чего еще от них ждать. Разбойники!
Когда стемнело, она разбудила барабанщиков, велела им седлать лошадей. В темноте пробралась к лежанке Холихеда, потрясла его за плечо. Он забормотал:
— Кто меня трясет. Я не сплю.
— Холихед. Это я, Джедайда. Вставай! Нам надо бежать.
— Что такое?
— Ну же. Мы должны бежать. Они хотят лишить тебя жизни.
— Кто ты?
— Джедайда. О Аллах. Слушай же. Одевайся. Мы в гнезде разбойников.
— Они хотят убить меня? Хотят убить?
— Минуты убегают. Скорей, Холихед, времени у нас нет. Кто знает, что случится с тобой.
— Они хотят меня убить? О, какое чудное место! Великодушное. Благословенный для меня час. Блаженная ночь. — Он преклонил колени на песке.
Она схватила его за руку, потрясла за плечо, сорвала у него с губ платок:
— Я не допущу этого. О Аллах. Вставай же. Только не кричи, Холихед. Не надо. Не надо. Ты не будешь кричать. Они ведь прислушиваются. Ты в лихорадке, ты сам не знаешь, что говоришь. Ты все время отказывался есть, и теперь ослаб. Они хотят застрелить тебя, они тоже аназа, но разбойники, — застрелить издали. Я не знаю, почему и когда. Может, потому что ты белый. Они плохие. Одевайся.
— Я не хочу! Не хочу. Не буду.
— Пойдем.
— Не хочу.
— Почему не хочешь? Аллах, Аллах, что мне делать?
Она лежала на полу, в темноте, посыпала голову песком. Он — связанными руками — ощупывал склеенные волосы, падавшие ей на лицо. И бормотал ломким голосом, почти лепетал:
— Игра окончена. Могу я посмеяться? Теперь ты меня отпустишь. Конец. Они застрелят меня. И я еще должен тебе помогать, чтобы все продолжалось, как прежде?! Ты хороша, очень хороша, Джедайда. Но тебе придется меня отпустить. Они меня застрелят. И ты не сможешь этому помешать. Пощупай же меня.
Это все еще я: лондонец Холихед, тот самый инженер-физик, что создал маслянистые облака. Вскоре от него ничего не останется, как и от сверкающих городов. Но я все же рад. Ибо могу командовать. Стоит мне крикнуть «Раз-два-три», и меня… застрелят. — Он нащупал стенку палатки и, держась за нее, поднялся во весь рост. — А ты… ты уже насытилась местью, моя Джедайда?
Она позволила, чтобы он ее поднял, бормотала-дрожала:
— Ужасную ношу взвалил на меня Аллах. Я не могу от тебя отступиться. Не могу. Ты должен жить. Я должна удержать тебя при себе. Ужасное дело замыслил против меня Аллах.
Он качнулся-простонал:
— Это еще что такое, боже мой. Я сказал, игра окончена. А ты меня не пускаешь.
И потянулся к потолку, открыл рот, мерзким голосом прогнусавил:
— Я больше… Не хочу.
Женщиной вдруг овладело бешенство: дрожь ринулась из сердца в руки и ноги. Охнув, Джедайда подскочила, повисла на покачивающемся мужчине; боролась, наносила удары, тянула его на себя; барахталась, скулила:
— Не кричи. Ты поедешь со мной. Отпустить тебя я не могу. Уж лучше сама задушу.
Она засунула ему в рот скомканный платок; плача, этого мужчину гладила-целовала:
— Аллах, помоги мне. Прости за то, что я делаю. Аллах, помоги. Пойдем со мной, ну пойдем, скажи Да. Ты ведь моя душа. Ты в самом деле моя душа. Не бей меня. Я не хочу тебя убивать. Аллах, помоги.
Она позвала того барабанщика, вдвоем они вытащили связанного Холихеда из палатки и взгромоздили на лошадь. Копыта трех лошадей обмотали тряпками. И поскакали сквозь ночь.
Два дня блуждали они по каменистой равнине. Потом наконец остался позади Эль-Хабис и показались дома Дамаска.
И настолько испугана была эта женщина, так боялась, что люди аназа выкрадут у нее мужчину, что еще долго бродяжничала по могущественному городу-государству, постоянно меняя места ночлега, — пока барабанщик не привел их обоих к другу ее брата.
Полумертвеца привезла она со стоянки племени бени-сахр в Дамаск. Он лежал, сбитый с толку, в комнате, которую она ему отвела. Вокруг шеи — ее амулеты из голубого жемчуга: волшебные рыбки, волшебные мечи. Сама она не смела приближаться к нему, ухаживал за ним барабанщик. Стоило ей войти в комнату, как он рычал: «Вот она и явилась, явилась».
Как-то утром, когда он уже мог стоять и к нему вернулась острота зрения, он обратил свое призрачное лицо к ней, показавшейся в проеме двери:
— Джедайда! Джедайда! Входи. Я в плену? Ты меня держишь как пленника?
Она, войдя и склонившись в поклоне, сказала, просветлев лицом:
— Ты можешь идти, куда хочешь.
— Я могу… Это правда?
И он, опираясь на две палки, прошаркал мимо нее, спустился по ступенькам, не проронив ни слова. Отчаянно плача, скрипя зубами, скуля, она еще долго лежала — растоптанная им — на пороге.
Когда через сколько-то дней он постучал в дверь, она накинула на голову капюшон темного плаща и смиренно поприветствовала гостя. Он принял это как должное, молча сел к окну. Она робко-просительно что-то ему втолковывала, пыталась вернуть его к жизни. Задеть за живое. Блаженство, почти не отличимое от страха, забрезжило в нем. А у нее, пока она рассматривала чернобородого, до черноты загорелого мужчину, вдруг задрожали перед глазами — она даже опустила голову — картины со стоянки племени аназа: как этого человека привязывали к кляче, как он лежал вместе с животными, как крикнул, потому что хотел умереть в ночи. И все это из-за нее. Да кто она такая? От мучительно-сладких мыслей никак не удавалось избавиться. А потом появился и сам Бу Джелуд — красивый гордый аназа, которого этот человек когда-то любил. Разве он, Бу Джелуд, не по морю прискакал, разве не так? Как же расширилось от радости ее сердце! Джелуд, молодой и ребячливый, мчался по волнам. Он торопился к ней, он добрался, и теперь они соединились, Джелуд и она: они скачут, слившись воедино, обнявшись-сплавившись; скачут в Дамаск, где притаилось, выжидая, что-то Темное, жестокосердно-милостивое: чудовище-радость; сейчас оно проглотит ее…
За чресла длиннобородого европейца ухватилась Джедайда:
— Полюби меня, Холихед. Как ты любил Джелуда. Так же и меня полюби. Я подарю тебе всё, что дарил он. Стану для тебя тем, чем был он. Люби меня, как раньше любил его. Точно так же. Обними меня!
И пока он обнимал ее, она блаженно стонала:
— Хорошо. Хорошо. Мы оба будем претерпевать это от тебя. Как хорошо ты умеешь любить. Как сладко наказываешь…
С дрожью этот человек (прежде живший в больших западных городах) принимал ее нежность, углублялся в ее лицо, ощупывал узкое тело:
— Две руки, две груди, бедра. Чьи это руки, чьи груди? Человека. Две руки, одна шея, ничего больше и не нужно… Для нас, людей, это есть хлеб насущный…
А после она ходила по улицам уже как его рабыня. Он подарил ей островерхую золоченую шапочку, поверх которой она накидывала белое покрывало. На белое муслиновое платье надевала яркую кофту. На лбу, над нежными темными глазами, блестел латунный выпуклый диск. Джедайда украдкой бросала взгляд на свои новые изящные сандалии, присаживалась на корточки рядом с соседкой, обнажала в улыбке жемчужные зубы, вздыхала: «Ах, Бадуда, я останусь здесь, никуда больше не поеду. Подари мне еще один конский волосок, чтобы беда обошла меня стороной. Ах, Бадуда, нет ничего слаще, чем служить мужчине».
ГРЕНЛАНДИЯ, массив из гнейса и гранита, клином вдавалась от Северного полюса в воды Атлантики. Два миллиона квадратных километров покрывала она. Ее корпус, состоящий из древнейших горных пород, разглаживали ветры, текучие воды, холод, содрогающиеся глетчеры. Могучие складки давно были стерты выровнены. Но стихии продолжали воздействовать на сильное тулово. Ледяной щит толщиной в тысячу футов несла на себе эта земля. Вдоль ее восточного края тянулся высокий хребет, дрейфующие льдины отгораживали берег от моря; бурные ручьи сбегали с горных склонов в долины. На западе простиралась горная страна с остроконечными вершинами и пиками. Гигантские глетчеры прокладывали себе путь через горы, спускаясь к побережью. Они следовали по извивам узких долин; расщепляясь, преодолевали отвесные уступы. Всхолмленной-волнообразной была их поверхность. Питались они из фирновых бассейнов; и медленно, словно улитки, сползали к морю, обрушивались во фьорды, закупоривали бухты.
Двенадцать километров в ширину, шестьдесят в длину: глетчер Фредериксхоб, вдававшийся в океан и обладавший широким конусом выноса.
Глетчер Большой Караяк. Он двигался со скоростью двенадцать метров в день.
На семидесятом градусе — глетчер Якобсхавн; Упернивик — на семьдесят третьем; Утлаксоак — на семьдесят шестом.
Глетчеры Торсукатак Ассакак Туапарсуит Тасермиут Умиаторфик Кангердлуксуак Итивдлиарсук Алангордлук.
Они двигали перед собой земляные валы, разбрасывали вокруг морену: обломки породы, скатившиеся с горных склонов или оторвавшиеся от их ложа; и шлифовали скалы. Из-под них вытекали белые реки, которые, впадая во фьорды, оставляли на дне отложения глины и гальки.
С этой вздувшейся землей возле Северного полюса вода обручилась: эту землю, в отличие от других континентов, она не бросила на произвол судьбы и в данном случае не удовлетворилась тем, чтобы быть просто морской ширью. Она подкапывалась под древний камень, колотилась об него, дергала его на себя. Непрерывно, взвихриваясь, падала из темного или просветлевшего воздуха в виде снега: миллиарды мерцающих шестилучевых кристаллов звездочек пылинок запорашивали-придавливали, бесшумно и мягко, огромные каменные купола зубцы мульды. И когда эти снежинки соединялись и замерзали, спрессовывались, они оказывались накрепко сцементированными друг с другом, образовывали зеленоватый стекловидный лед, который накладывался еще одним слоем на уже существующий ледяной покров. А через трещины в нем текла новая вода, она тоже замерзала. Ледяная гора росла. Повсюду на этой большой пустынной земле тихо вырастал лед. Ледяные пустыни распространились по всему острову. Черные горные вершины — нунатаки — торчали над поверхностью замерзшей воды. Вода регулярно прибывала — и в горах, на определенной высоте, преобразовывалась в фирн; она также стекала вниз, к фьордам, сдвигая с места глетчеры. Ледяная равнина выгибалась горбом, делаясь все выше по мере приближения к северу. Волнистая, бескрайняя, она простиралась от шестидесятого до восьмидесятого градуса широты, между двадцатым и шестидесятым градусами долготы. Сверху ее покрывал где рыхлый, где сухой снег, а на вершинах попадались ледниковые шапки. Встречались и наполненные водой впадины, окруженные снежными сугробами. В эти озера впадали глетчерные ручьи, а из трещин во льду поднималась вода — из бездонных колодцев с отвесно уходящими вниз голубыми стенками.
Белесо-голубым было небо над этим континентом. Раскаленный газовый шар — Солнце — освещал согревал здешнюю землю лишь считанные месяцы в году. Гренландия почти всегда покоилась в сумерках, сквозь которые проглядывали немая Луна и далекие дрожащие звезды, да еще порой над ней сказочно танцевало переменчивое северное сияние. Ветры неистовствовали над горами равнинами глетчерами: теплые фёны и северо-западные резкие ветры, которые взметали снег к облакам, гнали его перед собой, как занавес. Под воздействием таких ветров в фирне и глетчерах образовывались желобки, ветер моделировал ледяные глыбы, превращал их в подобие дюн с плоскими склонами. А промерзшую землю он словно обрабатывал рубанком — делал плоской и гладкой.
Некоторые животные и растения все же отваживались селиться в этой глуши. Водоросли, которые целыми лесами вырастали в глубинах полярного моря. Тявкающий песец; кочующий северный олень, летом становящийся коричневым; белые медведи, охочие до птичьих яиц; лемминги, полярные совы, косматые овцебыки, тюлени, гагарки, кайры.
Как трава, расползались мхи по безветренным горным склонам и по равнинам. Серые лишайники свисали со скал. По снегу— водяным звездочкам, столбикам — распространялись популяции одноклеточных водорослей; они окрашивали землю в коричневатые розоватые фиолетовые тона.
Из Европы, от бельгийского и британского побережий, нескончаемой вереницей двигались сюда по морским путям черные просмоленные вспомогательные суда: плавучие фабрики, корабли с маслянистыми облаками шлепали по океану. Впереди них и по бокам — ледоколы. Беззвучно стригущие воду. Миновав все еще пылающую Исландию, корабли разделялись, чтобы охватить Гренландию кольцом одновременно с севера и с юга. И подобно тому, как лед барьером окружал Гренландию, так же окружали ее теперь и черные, глубокой посадки корабли. Их становилось все больше. Достигнув места назначения, где их уже ждали неразговорчивые моряки исландского флота, корабли начинали выпускать из своих люков тяжелый дым, маслянистые облака Холихеда: белую массу, смешанную с зеленоватыми голубыми красными испарениями. Инженеры экспериментировали с добавками то одного, то другого вида. Медленно — почти не отгоняемый в сторону ветром — поднимался дым (за которым следовали все новые выбросы); уплотнялся и замирал в воздухе, словно домашняя скотина перед хлевом. Затем цветные массы газа взмывали вертикально вверх, постепенно замедляя движение, и на определенной высоте подъем вообще прекращался. Они, сперва сконцентрировавшись, начинали распространяться вширь, как маслянистая пленка по поверхности воды.
В заливе Скорсбисунн[80] на восточном побережье, и у южной оконечности Гренландии, и в бухте Диско[81] на западе проводились испытания с целью добиться того, чтобы маслянистые облака воспаряли на нужную высоту. Облака должны были подняться выше самого высокого глетчера и более или менее равномерно накрыть сверху весь континент. Когда инженеры нашли оптимальный состав газовой смеси, корабли, взявшие в кольцо всю Гренландию, принялись за работу. Не обращая внимания на фёны и холодные ветры, они выбрасывали в атмосферу темно-окрашенные клубы дыма, которые скапливались на чудовищной высоте и, теснимые новыми клубами, распространялись вширь.
Двигаться в сторону моря облакам не позволяли летатели, управлявшие ими с помощью ураганных бомб. Выбрасываемые вверх клубы дыма повисали в воздухе, словно прилипая друг к другу. Они образовывали плоские, похожие на плиты слои — все более темные и плотные по мере того, как увеличивалась их масса. Они были неподатливой, заполняющей пространство субстанцией — чем-то средним между газом и твердым телом. Дождь, падавший на них, не пробивал эти сильно увеличившиеся в объеме облачные лоскутья. Вода, снег скапливались в провесах облачной пелены и обрушивались на стоящие по ее периметру суда, но саму пелену порвать не могли. Наибольшую опасность представляло отклонение клубов дыма в сторону. Целые полчища летателей и грузовых летательных аппаратов постоянно находились в воздухе, на страшной высоте, — и в любой момент могли столкнуться с надвигающимся облаком, опрокинуться, рухнуть вниз. Пришлось окружить дымовую зону барьером из непрерывных взрывов, чтобы клубы дыма не расплывались не крошились не распылялись. Но опасение инженеров, что подъемная сила газа постепенно ослабнет и облака начнут медленно опускаться, не подтвердилось. Сплошная темная воздушная пелена над Гренландией оставалась все на той же высоте; на нее можно было положиться, по ней можно было, как по морю, пускать плоты.
Исландские первопроходцы со свойственной им суровой и не нуждающейся в словах решимостью занялись этой работой в воздухе. О страшном — светящихся турмалиновых судах — они старались не думать; никто этой темы не касался. Турмалиновые суда стояли на якоре. Новички вообще не распознавали корабли в этих чудищах, обросших водорослями-деревьями, кишащих птичьими стаями. Турмалиновым фрахтерам, словно они были зачумленными, отвели места вдали от других судов. Неподвижные фрахтеры давно срослись друг с другом: растения образовали между ними мосты, которые лишь изредка разрывала проплывающая мимо льдина. Птицы разгуливали по серым или красным мостам и строили на них гнезда; моллюски и рыбы запутывались в водорослях, трепыхались и подыхали. Как лесистые холмы, высились в ледяном воздухе громады неподвижных судов. Расположившиеся группами в бухтах, у входов во фьорды, они казались крутобокими горбатыми островами. Иногда можно было видеть, как эти серо-красные исполины дрожат и покачиваются.
Исландские ветераны-летатели сбрасывали сверху на маслянистые облака широкие деревянные щиты. И потом, уже стоя на щите, подтягивали к себе другие, ближайшие: чтобы скрепить их в плот. Иногда такие плоты, когда летатели на них прыгали, покачнувшись, одним краем проваливались в облачную дыру, а другой край вставал вертикально — то есть они опрокидывались. Соскользнувшие с досок люди барахтались в сером, или розовом, или фиолетовом мареве. Они пытались выбраться из желеобразной топкой субстанции, колотили вокруг себя руками и, не найдя другой опоры, цеплялись за доски. Новые массы газа, подплывавшие сбоку, двигались вокруг них, над ними. Жертвы оказывались как бы в воздушном пузыре внутри пласта замазки: они хватались за грудь, за нос и рот (из которых сочилась кровь); задыхаясь, откидывали голову; умирали от нехватки кислорода. Там наверху поначалу многие спотыкались и, упав, лежали на слое упругого дыма, свесив вниз руки. Темные дымовые струи, обтекая лежащего, иногда зажимали руку и отрывали от туловища; или, увлекая за собой человека, схватившегося за доски либо зацепившегося за что-то ногами, растягивали его тело — медленно, медленно. На границах дымовой зоны газообразный слой расползался, рвался; и порой задохнувшийся летатель с почерневшим лицом, чья-нибудь оторванная открученная рука или нога падали на лед или в воду. Но люди наверху продолжали работать, сбрасывали все новые деревянные щиты.
Началась борьба против ветра. Северо-восточный ветер, с туманом и сильной метелью, теребил края облачного покрова, занимавшего всё большую площадь, разгоняя оторванные клочья дыма. Люди, поодиночке или по нескольку человек, вместе с этими клочьями летели к земле — лежащей глубоко внизу, словно в бездне — и гибли. Другие тем временем стояли на деревянных щитах, покачивались; качка была хуже, чем на море. Вместе с досками их подбрасывало на пару метров вверх и швыряло вниз — то туда, то сюда. Приходилось в страшной спешке кидать на курящуюся поверхность, постепенно обретавшую вид земли, один щит за другим. Часто люди работали на плотах в полузабытьи, падали на колени, блевали: потому что их укачивало, закручивало в вихревых воронках; их несли на себе плывущие-скользящие доски, которые порой, словно играючи, разбегались в стороны, а иногда, приподнятые дымом, надвигались одна на другую и с треском раскалывались. Уцепившись за край плота, потерпевший такую аварию повисал над бескрайней ледяной страной. Внизу он видел темные водяные зеркала: фьорды; на востоке пики и гребни гор, застывшие в мертвом оцепенении, почти достигали облачного покрова, чуть ли не задевая пострадавшего. Человек чувствовал ледяное дыхание фирнов. Далеко под ним голубоватые глетчеры лениво спускались по скальным переулкам к белому побережью. Снежные лавины, обломки ледников свисали с горных вершин, словно гигантские трупы… В Исландии участники экспедиции строили мосты от берега к Мюватну Крабле Лейрхукру (а после, между Эйя-фьордом и зловещей бухтой Хьерад, вместе с взорвавшимися мостами взлетали в черный от пепла воздух над рекой Йокульсау, над плато Фиски, над восточными глетчерами); они взбирались на огромный глетчер Ватна-йокуль, прежде чем были сожжены (а прах их развеян по ветру) разодравшими небо огненными вулканами; теперь с таким же упорством они преодолевали сопротивление новой — немой — земли. Ветры бушевали над ледниками. Земля же безмолвствовала: как слепой, над которым сгущаются тучи его злой судьбы. Со всех берегов Гренландии устремлялись навстречу друг другу облачные пласты. Люди намеревались соединить эти колышущиеся массы в единый покров, оставив одно отверстие посередине, как островок.
В районе от бухты Диско до фьорда Уманак[82] под темными напластованиями маслянистого дыма однажды показались голубоватые овальные облака: их гнал перед собой фён. Первыми на них обратили внимание пилоты грузовых летательных аппаратов. Воздух вдруг сделался тихим и теплым. Пласты дыма начали снижаться: сперва медленно, потом все стремительнее. Как на челнах, спускающихся по бурной реке, стоят лодочники с длинными шестами, и отталкиваются от опасных берегов, и отталкиваются от дна: так же и рабочие на парящих в небе дощатых щитах с помощью шестов пытались удержать равновесие, отодвигали в сторону соседние щиты. Но теперь массы дыма то вздымались, то опускались, щиты швыряло то вверх, то вниз. Слои газа еще недостаточно отяжелели и уплотнились, они топорщились. Люди, застигнутые врасплох, ударялись о доски. На земле, глубоко под ними, что-то зашевелилось. Слежавшийся комковатый снег пришел в движение, он будто пытался уклониться от дуновений фёна. На ледяной поверхности что-то работало с нарастающей силой: методично отскабливало эту поверхность, понемногу перемещаясь вперед. Маленькими, большими, нерегулярными порциями взвихривалась снежная пыль. Заснеженная равнина напоминала теперь бурное море. Словно пар, поднималось что-то с земли и развеивалось. Как же те, наверху, вцепились в свои плоты! Как клубы ленивого дыма, выпускаемые со стоящих вдоль берега рабочих судов, беспомощно зависали в гудящем воздухе, как ветер заставлял их отклоняться в сторону, закручивал спиралями, а потом надламывал, словно стебли! Наверху, по краю, взрывались высоко парящие скопления облаков, и их обрывки носились по небу, словно маленькие барашки: фён беспощадно расшвыривал их в разные стороны. Тонкие же, легко рассеивающиеся газовые слои ветер отгонял к морю. Деревянные щиты, еще не скрепленные, срывались с места и кружились, как клочки бумаги в грозу. Штормовой ветер гнал их перед собой, вместе с людьми и шестами; на протяжении многих километров, словно лев, не выпускал из пасти дымовой лоскут (постепенно расплывающийся) с этой лакомой добычей, а потом все-таки ронял ее во взбаламученную черную воду или на дрейфующие льдины. Летатели, словно ракеты, взмывали вверх, но ветер их опрокидывал. Рабочие суда, несмотря на снежную бурю, еще пытались выбрасывать в атмосферу свой жалкий дым, но тот из-за штормовой погоды не поднимался. Буря трепала и сами эти корабли: подкидывала трясла теснила. Они, дрожа, отползали в сторону, ложились на другой галс, оборонялись; в то время как наверху вдруг стало видимым свинцово-серое небо, в котором вспыхивали и растворялись багровые и иссиня-черные тучи, пестрые клочья дыма. Развеялся облачный покров над бухтой Диско, а также к югу и к северу от нее; большой же покров был вспорот в нескольких местах, и разрезы тянулись от побережья далеко вглубь. Наверху люди спотыкались, соскальзывали с дощатых настилов; газ обволакивал их ноги, колотящие по воздуху руки, прищуренные глаза, шевелящиеся языки, стиснутые зубы, отплевывающиеся рты. Люди смахивали сдирали его с себя, как липучую пленку. Высоко в воздухе, под завывания фёна, они отчаянно дрались с газом, но в итоге оказывались запакованными в него, свернутыми в шар, как ежи. И со свистом летели вниз, на лед, где наконец обретали вечный покой.
От Фарерских и Шетландских островов подошли новые корабли с маслянистыми облаками в трюмах; они образовали второе кольцо вокруг гренландского массива. К тому времени над страной уже лежал мерцающий облачный покров толщиной в несколько метров: слегка покачивающийся, представляющий собой однородную массу. Гудящие штормовые ветры натыкались на него, как на каменную стену. Над этой облачной пеленой — как уже много тысячелетий подряд — на считанные часы восходило солнце. Но свет его больше не проникал сквозь облака. Отныне гренландский континент был отрезан от прежнего белесого неба, от немой Луны, от искрящегося северного сияния, от маленьких мерцающих звезд. Водяной пар, поднимающийся с земли, скапливался под нижней поверхностью облачного покрова и рассредотачивался очень медленно, трансформируясь в снежные вьюги, в грязевые дожди. Уплыть эти испарения никуда не могли; земля покрывалась тяжелым водяным паром, температура начала подниматься. Одновременно сгущалась тьма. Животными овладело беспокойство. Олени покидали свои пастбища и целыми стадами бродили по льду. В стаде не было вожака, животные просто сбивались вместе и, чуя недоброе, старались держаться вблизи от прибрежных островов. Медведи и лисицы тоже выбирались из нор. Им было не по себе, они бегали и обнюхивали землю, не обнаруживали никаких изменений, но все же не успокаивались. Испуганно кричали вороны. Гладкие тюлени выныривали из воды, шлепали по льду, искали новую воду. Животные теперь бдительнее следили друг за другом и, если враждовали, вступали в схватки с большей, чем прежде, яростью. Над горами ледяными пустынями плыли к центру материка — одновременно с востока юга и запада — облачные пласты. Уже подплывали порой клочья дыма с противоположной стороны. Если какое-то облако и отрывалось от общей массы, то оказавшиеся на нем рабочие могли теперь благополучно пролететь над страной и невредимыми причалить к облачному покрытию, возводимому с другого берега. Но когда люди на плотах, двигавшихся с запада и востока, впервые увидели друг друга невооруженным глазом, они не стали ни радостно кричать, ни махать руками. Многие просто, вдруг обессилев, повалились на доски.
Корабли с грузом газа укрепили искусственный облачный покров. И к концу августа отправились в обратный путь. Теперь настало время заняться брошенными турмалиновыми судами. Начальству не составило труда набрать со всех эскадр добровольцев на такое задание: участники гренландской экспедиции — будто под воздействием ослепления — с суровой решимостью, не дожидаясь приказов, сами делали все, что от них требовалось.
Однако и этих смельчаков охватил ужас, когда на маленьких шлюпках они приблизились к пестрым, оглашаемым птичьими криками островам. Очертаний кораблей уже нельзя было распознать. Добраться до фрахтеров мешали киты. В них стали метать взрывные заряды; вода омерзительно окрасилась кровью; темные туши еще сколько-то времени плавали на поверхности. Как сети с рыболовных судов, свисали с островов массы водорослей. Приходилось прорубаться сквозь эти заросли, вспарывать их, сжигать. Шлюпки отвозили отрубленные слоевища и листья в открытое море. Мощный растительный заслон моряки преодолевали шаг за шагом, слой за слоем. Команды шлюпок сменялись каждый час: ибо вновь и вновь находились люди, которые поддавались странному влечению и потом их приходилось отрывать от работы буквально силой. В конце концов — после того, как мосты из водорослей были взорваны, а вода очищена — участники экспедиции оказались на палубах фрахтеров. Как же изменились эти суда! Верхнюю часть их внешней обшивки уже обнажили; когда же «чистильщики» убрали самые крупные скопления водорослей, стало видно, что фрахтеры, словно почуяв свободу, сильно вздрагивают, медленно трогаются с места, рывками всплывают наверх. И вот эти корабли уже легко заскользили по воде, сопровождаемые шлюпками; люди даже боялись, что суда сейчас поднимутся из воды, воспарят над ней. Вся листовая жесть с фальшбортов отвалилась, обшивка лопнула. Изнутри и снаружи сквозь стенки судна пробивались какие-то отростки, ветки, тонкие слоевища. Немногочисленные каюты верхней палубы были наполнены дымом; но так только казалось, когда ты открывал дверь. На самом деле их наполняло что-то вроде паутины. Крайние отростки этой серо-белой ткани цеплялись за дощатые переборки, за двери и люки, заполняя все проемы своими переплетающимися волокнами. Но пауков матросы нигде не видели. И когда они разрывали податливую паутину рукой или палкой, оказывалось, что ткань эта представляет собой тончайшие, как волоски, травянистые побеги (раздувшиеся листочки стебельки веточки), выпущенные досками шкафов потолков полов. В стороне от досок, на довольно большом отдалении, растения образовали имеющие вид стенок вегетативные органы. Каждая каюта была как бы сердцевиной древесного ствола; со временем ее пространство должно было разбухнуть одревеснеть. Вновь прибывшие расхаживали по качающимся палубам. Открыв люк, чтобы спуститься в трюм, они отшатывались — оттуда вырывался удушливый газ. Палубы обрели губчатую консистенцию, были оплетены водорослями. Из свилей в нижней части мачт выросли ветки, покрывшиеся странными ворсисто-бархатистыми листочками, которые часто срастались вместе, образуя подобие цветка. Повсюду кишели жуки и муравьи. Искать хранилища турмалиновых полотнищ не пришлось. Из чрева судов распространялось интенсивное, периодически усиливающееся свечение, часто ослепительно вспыхивающее; что делало кабельное освещение излишним, хотя кругом царила равномерная тьма. Матросы пробивали палубы над трюмами, прокладывая себе путь с помощью топоров пил огня; сносили переборки покрывшихся растительным войлоком судов. Балки и обивочные панели люди сбрасывали в воду, и рыбы плыли за этими деревяшками, мордами толкали их вперед, постепенно обгладывали, на своих спинах выносили в море.
Горы полотнищ располагались в трюмах свободно. Волшебное это было зрелище — как они висели. Стены трюмов обшиты листовым металлом. Но металл фантастически изменился. Его поверхность перестала быть гладкой. Она сделалась волнистой, с выпуклостями вздутиями шаровидными выступами. Из этой волнистой искривленной поверхности выдавались вперед лучистые сверкающие кристаллы, которые притягивали к себе металл, так что вокруг них металлические листы пошли трещинами. Сталь на стенах словно расцветала навстречу светящимся полотнищам… Ужасный блеск этих покровов. Периодически гаснущих и вновь вспыхивающих. Запах плесени, усиливающееся тепло… Летатели крючьями зацепляли полотнища (висевшие нормально, как их повесили). Покров за покровом доставляли участники экспедиции наверх, через темный сочащийся дождем воздух. На маслянистых облаках уже лежали пластины, которые люди собирались раскалить с помощью полотнищ.
В сотнях пунктов от кораблей вверх — к облачному слою — тянули провода, чтобы соединить большой кабель с полотнищами. Люди работали в авральном режиме, на пределе сил. В начале сентября все турмалиновые суда от полотнищ освободили. Пустые фрахтеры снова заросли войлоком; некоторые распались на части и затонули.
И тогда фрахтеры для маслянистых облаков, а также транспортные суда бросились врассыпную от берегов темной земли, окруженной льдами и порождающей лед: устремились на юг запад восток. Разлетелись от Гренландии, которую они ввергли в тягостную ночь и которая теперь, со своими скулящими растревоженными животными, одиноко лежала позади них. Полчища летателей и воздушных судов беспорядочно мчались впереди морских кораблей. Все хотели как можно скорее пересечь океан. Два дня двигались суда; западные приблизились к побережью Баффиновой Земли, восточные же достигли десятого градуса долготы.
Ночью накануне третьего дня на изоляционное покрытие полотнищ из большого кабеля пустили ток. В это мгновенье все морские суда замедлили ход, а летатели опустились на палубы или на вспененную воду. Дрожь охватила людей, которые толпились на темных палубах, выскакивали из кают.
Вот все и кончилось. Вулканы Крабла Лейрхукр Хердубрейд Катла Гекла были взорваны. Растерзанная Исландия выпустила из своих недр огонь Земли. На подвижных мостах погибло много сотен людей, таких же, как и те, что сейчас собрались на палубах: одни сгорели, а прах их развеялся над глетчерами, другие разбились или утонули. Материк отправил на помощь новые суда, новые человеческие массы. Они не успокоились на достигнутом. Остров отдал свой жар. Турмалиновые полотнища удалось зарядить. Эти ужасные завесы лучились пели. В море они приманивали к себе рыб птиц водоросли и хотели взлететь. Потом, наконец, по ту сторону океана показалась Гренландия. Пришлось создавать над ней облачный покров, сбрасывать на него дощатые щиты. Как много было погибших, сорвавшихся вниз… Теперь, когда взвыли сирены, люди стояли на палубах, над катящимися волнами. Вдруг вокруг них всё зашаталось, загрохотало: корабли тряхнуло, да так, что многие из стоявших на палубе охнули, у многих подкосились колени. Глаза в испуге раскрылись, по-варварски блеснув белками. Рты искривились, губы сжались. Люди ссутулились. Их окатило жаром, по спинам и затылкам побежали мурашки. «Беда. Какая беда. О небо, какая беда! Как мы допустили такое? Да что же это, что?! Дорогая ночь, дорогая жизнь! Дорогой фальшборт, дорогие поручни, пожалейте меня! Дорогие люди доски такелаж мачты опалубка… Дорогой бушлат, грубошерстный, пожалей! Мой палец, все тело, и ты, дорогая рука, и ты, дорогая шея… Шея моя, шеюшка, и кожа, и подбородок — пожалейте меня! Ах, какое несчастье…» И потом их словно схватила чья-то рука, они затрепыхались внутри себя. Тогда-то это — позади — и случилось.
Море оставалось гладким. Но волна света нахлынула из-за горизонта. Они все попадали лицом вниз. Ужас и боль в груди. Горло у всех сжалось. Они безудержно плакали от страха, пока на горизонте пламя, не находя препон, поднималось выше выше выше выше. Тем временем в них трепетало желание: Туда! Тоска по огню! Огню Исландии! Жестокой и любимой страны! Лейрхукр Мюватн Крабла: все дело в них. Огонь выше выше. На тот остров хотели они. Безмерной была их тоска: «Что нам жизнь! Наш огонь! Наш огонь!»
И многие продолжали лежать, не желая смотреть на слепящий свет. Хоть бы он исчез! Их грыз безумный страх. Смахнуть бы все это. В чем они же и виноваты. Смахнуть — ужасное пламя.
Руководители экспедиции, мужчины и женщины, хоть и стояли на ногах, но тоже отворачивались, дрожа и проклиная себя. Хватались за грудь: «Моей вины тут нет». Зубы у них стучали скрипели, уши и носы сделались холодными, они не чувствовали собственных пальцев. Сглатывали слюну; шаркали омертвевшими ступнями по доскам, топали ногами, чтобы не потерять себя. В беспомощном ритме открывали закрывали глаза. Но потом все-таки брали себя в руки. Смотреть на этот свет. Свет, огонь выше выше выше над бесконечным небесным сводом. Их глаза должны это видеть. На этот слепяще-белый вверх-стремящийся свету ставить глаза. Глотать этот свет широко открытым ртом, как утопающий глотает воду. Весь этот водный поток принимать в распахнутую китовью пасть и заглатывать его, заглатывать. Мышцы держать в напряжении, глаза держать направленными в ту сторону, ногами удерживать палубу. И они это сумели, глаза у них не зажмурились. Получилось. Что там горело, было турмалиновыми полотнищами. Их тоже стоит упомянуть. Полотнища доставили с континента; то были переплавленные соединенные в завесы полудрагоценные камни: искусная работа. Они лежали на маслянистых облаках. Облака эти — не новое изобретение. Еще Анжела Кастель использовала их на войне. Ее знаменитые тучегоны… Чего только не придумает человек! Ступни постепенно оживали, каждый уже мог шевельнуть пальцами ноги, повернуться, опустить плечи. Гренландская проблема решена. Теперь медленно втянуть в себя воздух: вдох, вдох, выдох. Они — все еще с поникшими головами — переводили взгляд на соседей. Вокруг лежат люди, прикрыв лица руками. Парализованные Потрясенные. Слов сейчас не надо.
Суда много часов дрейфовали по посветлевшим волнам — без руля. Потом люди очнулись. Подняли головы, как подсудимый, выслушивающий приговор. Машины снова начали сотрясать снизу корпуса кораблей; соответственно, руки и ноги задвигались в определенном ритме. Помрачневшие моряки старались не смотреть друг на друга, с опаской поглядывали на воду. Над водой стояло неугасимое, все вокруг перекрывшее зарево, от которого поблескивали волны. Небо, в северной части, было им проглочено. Что же произошло? Люди притоптывали ногами, поправляли одежду, сплевывали. Угрюмо набычившись, смотрели перед собой. На результаты своей работы.
Возле Фарерских и Шетландских островов собрались эскадры. Моряки целыми днями бездельничали. И пока они, занятые каждый своими мыслями, обходили друг друга стороной, пришел приказ из штаб-квартиры флота: набрать разведывательную эскадру. С выполнением приказа особо не торопились. Впавших в мрачную летаргию матросов не принуждали и не подгоняли. Начальники видели — как прежде в Исландии и Гренландии, — что, несмотря на физическое изнеможение и возобновляющиеся приступы страха, никто из участников экспедиции не рвется обратно на континент.
По прошествии двух недель караван легких судов все же отправился в путь. Сопровождаемый немногочисленными летателями. Корабли повторяли прежний маршрут: они двигались на север.
Моряки плыли навстречу нарастающему сиянию, перед которым в немом благоговении склонялись их души. С каждым градусом широты сияние становилось ярче. То был бледно-розовый, почти белый свет, распространявшийся в северной части неба и над океаном. Когда огненный солнечный шар исчез за западной линией горизонта, на севере уже появилась эта красноватая белизна, с минуты на минуту все более яркая, — и она раскрывалась, подобно цветку, одурманивала своим сиянием. Когда же корабли достигли шестьдесят пятого градуса широты, солнечный свет стал невидимым. Его затмило это северное сияние, как бывает со звездами, которые в дневное время не видны. Под этим новым розоватым светом плыли моряки по озаряемому им океану. Странный шум сопровождал их, окружая со всех сторон: грандиозная дальняя музыка — то приглушенное, то более громкое смешение звуков, с преобладанием высоких звонко-дребезжащих тонов. Люди вообще не видели над собой неба — только этот равномерный розовато-белый свет. Периодически за спиной у них сумерки сгущались в полную тьму: это значило, наверное, что в другой части Земли наступил вечер, потом — ночь. По прошествии скольких-то часов тьма за легкой дымкой на юге раздвигалась, как занавес: появившийся там разреженный бледно-серый свет был, должно быть, светом наступившего дня.
Люди стояли на палубах. Или плыли на шлюпках — свободные серьезные счастливые, с каждым часом ощущая все большее счастье. Они не задумывались (в их памяти будто стерлось, как это все началось), что там на небе горит и что, собственно, происходит. А просто чувствовали, что их засасывают это позвякивание, пение на высоких тонах, органный гул. Их опьянял этот свет, которым они наслаждались и не могли насладиться вдосталь. Они уже попали в тот регион, где обычно бывает полно айсбергов. И не замечали, как умиротворенно течет вода: воздух был, как всегда, прохладным, а часто и холодным. Но многие гребцы в шлюпках, как если бы находились в тропиках, раздевались до пояса и чувствовали себя хорошо; даже спали матросы не в кубриках, а на палубе.
Над просторами океана воздух двигался необычным образом. Тут сказывалось воздействие гренландского открытого очага. Прежние направления ветров изменились. Солнцеподобный пожар на полюсе притягивал к себе, как экватор, воздушные потоки; и они устремлялись к северу, часто превращаясь в шквальные ветры. Ползущие над самой водой нижние слои воздуха колебались в потоках северного жара. Сила их напора возрастала с каждым градусом широты. К то усиливающемуся, то спадающему шуму-дребезжанию-позвякиванию добавлялось мягкое шуршание расширяющегося воздуха: что-то наподобие стонов, окликов, пения. Ветер скользил по поверхности моря; будто играя, срывал с волн пенные гребешки; вдруг вбуравливался в воду, высверливая в ней воронки; вновь с криками вырывался на свободу и буйным сплошным потоком несся дальше, поскольку не мог противостоять притяжению. Он должен был двигаться быстрей и быстрее. Все воздушные слои перемешивались: они искали себе дорогу. Поднимались вверх, вертикально или по наклонной линии, изгибались. Растягивались в длинные-предлинные полосы. Обрушиваясь или сливаясь вместе — исчезали. С шипением проносились над самой поверхностью воды, утюжили море, давили на него, так что оно, словно запруженное, позади этих воздушный струй вздымало волны высотой с многоэтажный дом, а потом постепенно опять успокаивалось.
Пока разведчики плыли по морю, пока машинные отделения работали на полную мощность, чтобы противостоять той силе, что притягивала их к северу, и суда часто давали задний ход, разделяя струи свистящего ветра… — пока все это происходило, воздух порой темнел, будто пропитываясь дымными испарениями. Люди чувствовали на себе дыхание неслыханной жары. И воспринимали это со смехом. Моряков разведывательной эскадры это так радовало, что, когда они добрались до семидесятого градуса широты, их невозможно было заставить двигаться дальше. Предполагалось, что они теперь приблизятся к берегам Гренландии. Однако сами они хотели лишь одного: отдохнуть в этих блаженных водах.
В ЭСКАДРЕ БЫЛО сколько-то судов, особенно хорошо защищенных от возможных опасностей. Они имели специальные приспособления для защиты от океанических вод. Были оборудованы так, чтобы вблизи от гренландского побережья, от сползающих лавин, от обрушивающихся в воду чудовищных масс льда они могли выдерживать натиск водяных гор. Теперь команды этих судов, очарованные блаженным качанием на волнах, розоватым светом, мягко перепахивающими поверхность моря ветрами, решили пойти своим путем. То есть использовать доставшееся им мощное оборудование для личных целей. Они решили, что хотят остаться здесь, поселиться на дне моря. Что они никогда не вернутся обратно. Не хотели они и плыть к Гренландии, дожидаться, когда перед ними предстанет во всей красе этот новый континент. Прямо на месте, здесь и сейчас, обрели они свою землю. Они чувствовали себя сильными и отважными. Возглавлял их мулат Мутумбо. Доплыли они до острова Ян-Майен, расположенного на десятом градусе западной долготы, к северу от семидесятой параллели. Они измерили похожий на гору выступ морского дна. Здесь на мелководье, под радующим их светом, они и остановились. Предводитель сказал: пусть, дескать, на них поработают проклятые силы больших градшафтов.
Двадцатью двумя кораблями и конвоирующими судами окружил Мутумбо это место; после чего люди начали вкапываться в текучий океан — как бык, который втыкает рога в рыхлую землю луга. Носовые части судов были защищены огнеупорными, соединенными между собой базальтовыми покрытиями, на которые с шумом водрузили поднятые из трюмов краны; эти шиферно-серые плиты, словно забрала рыцарских шлемов, легли на лица кораблей. Они охватывали носовую часть судна с боков и прикрывали ее сверху, выдвигаясь вперед над фордеком наподобие балкона-платформы. На всех двадцати двух судах были смонтированы машины, к которым тянулись из трюмов перепутанные кабели. Сами машины напоминали цапель или журавлей. Свои длинные тощие шеи, которые крутились на неуклюжих, крепко склепанных туловах, эти машины вытягивали вперед, над носом судна, и опускали их ниже серых базальтовых кожухов — в зелено-белые морские волны. С шей свисали космы толстых, длиной в несколько метров, при необходимости разматывающихся канатов и проводов — как грива. Когда гривы эти погружались в соленую воду и соприкасались с брызгающими пенными гребешками, море вскрикивало, словно спящий зверь, в чью пасть заполз кусачий скорпион. Оно, море, начинало метаться из стороны в сторону, просыпалось, рычало. И мгновенно закипало: вода поднималась теплым потоком, отрывалась от бурлящей поверхности — уже как белое, дрожащее, неспокойное облачко, — а облачко это, дико крутясь и слепо ввинчиваясь в воздух, взмывало высоко вверх. И так вновь и вновь, без перерыва: укусы или удары журавлиных клювов, щелканье шлепающихся на волны грив, гневно закипающая взвизгивающая взбрызгивающая вода, пыхтение пара — который, шипя, поднимается на много метров вверх, — ворчание бурлящей пены. Километровой толщины белая облачная масса: облачная гора над кругом судов, готовая обрушиться в курящуюся дымом дыру под ней.
Облаками управляли с помощью ураганных бомб. Скопление пара висело над морем на высоте слоистых облаков; едва облака успевали почувствовать холод, как в погоню за ними устремлялись ураганные ветры, запускаемые со средней палубы. Облака попадали под перекрестный огонь взрывающихся черных инулитовых бомб, размером с человеческую голову, которые с грохотом вылетали из маленьких мортир и, взрываясь, с чудовищной силой раздирали воздух. Мягкие дрожащие облака реагировали на это так, будто их схватили сзади и отшвырнули на много миль, как сошвыривают тарелку со стола или забирают миску с едой из-под носа собаки. А потом эти белые изодранные переменчивые массы взвихривались, перемешивались и — уже как единый дождевой поток, серо-черный, неизмеримый в своем объеме, — с шипением обрушивались обратно в высоко-взбрызгивающую морскую воду. Обрушивались стремительно и непрерывно, увлекая за собой стаи чаек, хватаясь мокрыми руками за слабые птичьи тела, пытающиеся взлететь, но неотвратимо соскальзывающие вниз; ни хлопанье крыльями, ни вытягивание шеи не помогало остроклювым чайкам. И даже если птице пока еще хватало сил для полета, она захлебывалась в струях, падающих из перенасыщенного влагой воздуха. Небо, обычно столь удобное для пернатых (разреженное, легкое, приятно заполненное солнечными лучами или мерцающим северным сиянием), — это небо теперь было прорвано выплевывающим воду кратером, который, извергаясь, заставлял потом свое содержимое снова падать вниз, увлекая все, что попадется на пути, к поверхности моря.
Целыми днями поднимались и опускались головы гигантских журавлей, заставляя море закипать и подниматься вверх в виде белых вспучивающихся клубов пара. Целыми днями двадцать два корабля — словно брыкающиеся, бьющие задними копытами лошади — отбивали атаки вновь и вновь атакующего их моря. Как закладывают фундамент в земляном котловане, как загоняют в глину железные опоры, как выгребают из ямы песок — так же примерно действовали и корабли, оттесняя назад воду. Их борта были обшиты листовой сталью. Однако поверх этой стали — на расстоянии руки от нее, поддерживаемая специальными опорами — была натянута сеть, вертикально спадающая сверху вниз, в воду; она охватывала юты и соединяла между собой все корабли — одна-единственная, гигантская, почти невидимая, не плотней и не тяжелее, чем если бы ее сплели из волос. Она была тускло-белой, как свинец, а некоторые ячеи — с бурыми или черными пятнами. Пятна происходили от сгоревших животных и от людей, которые эту сеть плели. Битуминозный сланец был главной составной частью той массы, из которой выпрядались нити. На фабриках давно заметили, что для связывания веществ, добываемых из сланца (который сформировался в ранние геологические эпохи, вобрал в себя разложившиеся и спекшиеся органические останки), больше подходят живые организмы — соприкосновения с ними, — чем мертвые тела. Вырванная из земли, подвергающаяся теперь воздействию воздуха, разложенная на дереве и железе, такая субстанция собиралась в единую массу слишком медленно, растрачивала свою энергию впустую. Сочные растения, жирные животные и люди оказались наилучшей питательной средой для обогащения этого вещества. Но вещество было опасным. Оно разъедало кожу. Рабочие, днем носившие сеть на руках плечах и коленях (по ночам она лежала на спинах быков и лошадей, которым предварительно сбривали шерсть), получали ожоги. Пострадавших рабочих заменяли новыми. Пять последних дней изготовления сети — а вязали ее в просторных цехах Мекленбурга — потребовали огромного количества человеческих жертв. Люди могли находиться вблизи этой жуткой паутины не дольше часа. Начальство позаботилось о том, чтобы из отдаленных районов доставляли на самолетах все новых рабочих и работниц. Новички, которых сразу приводили в цеха, погибали быстрее всех. Люди более пожилые, связывавшие узлы усталыми движениями, выдерживали до шести часов. Потом оставались лежать без сознания — с холодными руками, едва слышным пульсом, ввалившимися щеками. Мастера, орудуя большими стеклянными крюками, отделяли их от сети и выкатывали из цеха. Именно в последний день на плетении появились бурые и черные пятна. В тот день сеть — километровой длины и очень широкую — нужно было соединить из пяти больших отдельных кусков. И, как будто сила сети в результате ее увеличения стократно умножилась, все живое вблизи от нее стало гибнуть — с такой быстротой, что завершить изготовление сети вообще оказалось бы невозможно, если бы для этого понадобился еще хоть один день. Утром в шесть часов первые восемьдесят человек вошли в цеха. В полдень на лугу за цехами уже лежало три сотни трупов. Но к пяти часам пополудни, когда сеть была готова и семьдесят кранов подняли ее в воздух, к этим тремстам, мертвым и умирающим, прибавилось не так уж много новых. Потому что после полудня ни один из тех, кто притрагивался к сети, помещения не покидал.
За период, который после полудня все более сокращался и под конец сжался до четверти часа, человек превращался в газ — как и все влажное, что соприкасалось с сетью. Люди испарялись, успев перед этим издать лишь короткий крик. Их пальцы хватались за ткань — и обугливались. Последние ячеи были связаны шестью мастерами, одетыми в сухие жаркие шубы и толстые меховые перчатки, которые защищали лучше всего. Но в этих негибких сухих перчатках вязать узлы не получалось; мастерам пришлось высвободить кончики влажных пальцев. Для одного прикосновения. А когда они захотели прикоснуться к сети второй раз, внутри них что-то заструилось. После третьего прикосновения они в своих меховых панцирях опрокинулись навзничь. И… испарились: меховые чехлы в буквальном смысле испустили дух. Сами же шубы (оболочки людей) так и лежали на земле; из шейных вырезов еще струился дым.
Теперь на корме каждого судна укрепили — косо, как флагшток — стеклянный штырь толщиной с руку. Со штырей легко свисала, невидимая уже с десяти шагов, свинцово-белая сеть. Она свисала отвесно вниз. И образовывала вокруг двадцати двух кораблей стену. Там, где сеть касалась моря, моря не было. А было — метровой ширины пустое пространство. Заполненное воздухом, который с обеих сторон сети выглядел более прозрачным, чем обычно, и сильнее светился от солнечных лучей. Ни насекомые, ни птицы не могли приблизиться к этому пустому пространству. Вода — бескрайний океан — стояла как камень, хоть и очень хотела заполнить образовавшиеся пустоты, обрушиться на кольцо кораблей, которые медленно опускались на дно.
Корабли опускались на дно. Все больше воды вычерпывали испарительные машины из внутреннего моря, подбрасывали ее высоко вверх. Вершина океанической банки, покрытая мощным слоем соли и водорослей, казалась тем выше, чем больше конденсировалась вода в котле.
Выстроившись в кружок — как дети, которые держатся за руки, — покачивались на волнах корабли-колоссы. На форштевнях — отсасывающие воду, кусающиеся, плюющиеся журавли. Позади — воздушная сеть, как тонкая улыбка, обращенная к околдованному чугунно-тяжелому морю: к черно-вздыбленной, стонущей, трещащей по всем швам водяной горе. Океан очень скоро навис над ними горой — над этими радостными людьми. Водяные массы обрывались по косой линии вниз. Покрытые гребешками белой пены, они стояли перед сетью, как поднявшиеся на дыбы лошади — перед цирковым укротителем; сеть же сама собой, не двигаясь, делалась все выше и выше и уже поднималась над палубами двадцати двух судов на высоту многоэтажного дома. И на такую же высоту окружала ее черная вспученная стонущая водяная гора. Через пять дней люди освободили для себя место внутри защищенного от ветра котла. Котел был наполнен дарующим блаженство розовым светом. Люди смеялись. Они спустили на воду шлюпки. Мутумбо подал знак, чтобы на песчаную банку перебросили сходни.
ПО ПРИКАЗУ начальников экспедиции разведывательная эскадра повернула назад, к югу. Нужно было бежать, чтобы не допустить всеобщего расслабления, разложения. Люди умоляли начальников отменить приказ, замыкались в себе. Возражали: им ведь дали задание плыть в Гренландию, они должны двигаться на север. Но начальники испытывали страх, и им хватило благоразумия, чтобы настоять на своем. Эскадра снова направилась туда, где царили сумерки, серость. Серость, мерцающая и пыльная, периодически сменялась характерной для Юга глухой тьмой, приближалась, занимала все больше пространства в высоту ширину глубину. Она казалась морякам громадной пещерой. Земля, странная, снова будет тут как тут. Они, охая, смотрели на север, где море покачивалось в отблесках пламени: как же ярко горит розовый свет! Как он тешит их, как не хочет от себя отпускать! Начальники сами стояли возле машин, следили за правильностью курса. Корабли плыли и тащили с собой противящиеся человечьи души. Вот они, корабли, уже и нырнули в сумерки: все глубже, не поддаваясь на уговоры, проникают в белесую чуждую дымку. Похолодало. Моряки удивляются: а ведь это их дом. Существуют разные экспедиции, и они тоже участники экспедиции — гренландской. Существуют Шетландские острова, айсберги, Фарерские острова, континент, градшафты. Что же это за благотворная сила, в сфере действия которой они оказались? Которая светит на Севере… Они, хоть и жалуясь, позволяли судам увлекать их дальше. На море было сильное волнение. Гигантский пожар полыхал над Гренландией. Их он поверг в глубочайший трепет: этот священный огонь они сами добыли из недр острова вулканов. Именно жар вулканов внушал им восхищение: можно сказать, заставил их внутренне измениться. Огненные горы топали подошвами, выдохнули ужасное пламя на далекую Гренландию… Да, но потом — это блаженство. Блаженство… Окончательно запутавшись, люди грезили, тосковали; а тем временем корабли насильно тащили их к Фарерам и Шетландам.
Все, кто там был, с дрожью глазели на вернувшихся моряков. С ужасом, с трепещущими в сердце страхом и сладостью взирали на их радостные спокойные лица, выслушивали новость о Мутумбо, который использовал своих не то журавлей, не то пеликанов, чтобы расчистить себе место на морском дне и никогда больше, до самой смерти не расставаться с волшебным светом.
Кюлин колебался, совещался с Де Баррушем и младшими командирами. Потом они приняли решение, что им не надо разделяться, а нужно бросить на Север обе эскадры, которые ранее принимали участие в исландской и гренландской экспедициях, и всем вместе выдержать конфронтацию с Новым, в чем бы оно ни заключалось. Команды Первой разведывательной эскадры вместе с небольшой частью флота должны были пока оставаться возле островов. «Не бойтесь, — с грустью говорили своим товарищам остающиеся. — Как бы мы хотели отправиться с вами! Вам страшно отплывать отсюда, а после вы не захотите возвращаться. Ах, что вам предстоит увидеть! Не забывайте о нас».
Объединенная эскадра вплывала в усиливающееся сияние. День и ночь исчезли. Тихое покачивание на волнах, дрожание воздуха, отдаленный гул. Потом, все отчетливее, — доносящаяся издалека музыка, на высоких тонах, перемешанная с позвякиванием и дребезжанием. Особая сладкая радость, охватывающая их всех, нарастающая по мере приближения к Северу. Эта гладкая, подсвеченная розовым вода… Какое райское зрелище! Моряки пересаживались в шлюпки, раздевались до пояса, вздыхали, были счастливы. Им хотелось попасть к Мутумбо, обосновавшемуся возле Ян-Майена. Какой умный этот Мутумбо, надо бы навестить его, обнять! Воздух становился теплее, хотя они плыли к Северу. Бело-розовые — небо и воздух вокруг них. При приближении к Гренландии свет и его цвета обрели большую интенсивность, смешивались с красным и синим. Теперь стали видны вспышки. Нарастание и затухание светлоты, как при пожаре: медно-красное зарево, потом — синеватое затемнение, чад, мерцание. В теплый ветер вплетены горячие воздушные нити. Как полоски дыма, тянутся они над эскадрой, вьются над морем. Порой приносят с собой тяжелый едкий запах дыма.
Вскоре на глазах у мореплавателей начали происходить удивительные вещи. Порывы ветра сбрасывали на палубы, в шлюпки перья чаек и буревестников. Перья были необычайно мягкими, как если бы принадлежали птенцам, но, судя по величине и строению, их роняли взрослые птицы. Перья по большей части были изогнутыми, словно сморщились и завились от сильного жара. А еще сверху падали остатки неведомых пушистых листьев с мощными прожилками; и непонятные частички растений: возможно, крылышки каких-то семян. Низкий ветер неизменно дул в сторону Гренландии, но на морские течения он, кажется, не влиял. По воде рядом со шлюпками плыли разноцветные — зеленые бурые красные — массы, которым моряки радовались. Люди принимали их за плавучие колонии водорослей, за оторвавшиеся водоросли, в которых запутались медузы. Но когда веслом отделяли кусок и подтаскивали к лодке, с весла соскальзывали пестрые перья. Люди хватались за похожий на пакет пласт. Это и в самом деле были водоросли, с застрявшими в них живыми мшанками и слизнями, но поверх слоя водорослей лежали птицы: невредимые тела больших мертвых птиц, взрослых, которые цеплялись друг за друга лапками и образовывали что-то наподобие грозди. Пока моряки их рассматривали, на палубы стали падать живые птицы: целые скопища вкогтившихся друг в друга стройных или округлых птичьих тел. Большинство птиц были страшно измождены и умирали, едва их отделяли от остальных. Порой птиц становилось так много, что они падали с неба дождем. Их перья, как и те отдельные перья, что прежде приносил ветер, отличались удивительной мягкостью; и переливались разными цветами: зеленым золотым фиолетовым коричневым. Некоторые птицы не уступали в яркости тропическим бабочкам: у них были ослепительно-синие крылья с золотыми крапинками, а корпус и шея над белыми гладкими ногами — пурпурные. Перья у большинства обожжены, а иногда и полностью обуглены: такие, вероятно, не могли лететь сами, их приносили сюда воздушные потоки.
Корабли подплывали к Гренландии с востока и с юга, очень медленно приближаясь к этому позвякивающему открытому очагу. Ветер, который до сих пор с меняющейся силой дул на северо-запад, к солнцеподобному источнику огня, теперь улегся. Его чавканье пение стоны прекратились; движение замедлилось, как у останавливающейся ленты конвейера; лишь иногда люди чувствовали какое-то вздрагивающее напряжение в воздухе. Гул и перестук становились слышнее. Тревожные завывания. В игрушечных покачивающихся лодках плыть было уже невозможно. Белые облачные массы рывками перемещались по небу. Воздух все чаще омрачался. Начинал накрапывать дождь. Потом тьма сгущалась, и на эскадру обрушивался ливень. Струи воды, в паузах иссякавшие, а после опять сливавшиеся в сплошную пелену, из-за чего люди словно теряли зрение. Они еще улыбались; радость в них оставалась неколебимой, как бронзовое изваяние. Они пробились сквозь стену дождя. Дальше был мертвый штиль: небо, разорванное светлотой. Но со стороны Гренландии, оттуда, где по небу растекался белейший свет с примесью синего и красного, — к ним, хаотически мечущимся среди водоворотов, по бурным волнам… К ним приближалось Нечто. Тьма между синеватыми вспышками. Круглое пятно, медленно перемещающееся к востоку к югу, перемещающееся по направлению к ним, но и кружащее вокруг собственной оси. Что-то вроде горба — черного, все более непроглядно-черного, — который набухал-разрастался на севере, собираясь ополчиться против них. Ни звука на море. Ни звука — с окутанных паром кораблей. Тьму — пока лишь сгущающуюся тень — как будто кто-то выпустил на онемевшее море (скажем, из мешка или из подвала). И теперь на юге, далеко за спинами кораблей, стало видимым сверкающее сияние: золотисто-желтый, будто смешанный с частичками пыли свет; там, позади, был день. День над Фарерами, обычно довольно тусклый. Сейчас этот светлый ореол казался совсем маленьким, будто лицо ребенка, прижавшегося к оконному стеклу. Люди на кораблях молча и с удивлением воззрились на него, а потом вновь, как завороженные, обратили взгляды на запад.
Облачный щит, заслоняя свет, надвигался со стороны Гренландии, его окружала мерцающая кайма. По краю этой чернейшей ночи, приближавшейся к морякам, танцевали яркие искры. Шорохи, порой свист ветра, копошение волн, их разрозненные громкие всплески. Сквозь накатывающую обволакивающую тьму — дергающиеся огни, ослепительные вспышки молний. Пригоршни громов, разбивающихся о поверхность моря. С каждой молнией — новое громыхание. Пара литавр: море, небо; сотни ударов вверху и внизу: звуки, с грохотом отскакивающие друг от друга. Небо, космато-черное, нависшее над водой и стонущее у самого ее лика. Единоборство, сопровождаемое рычанием. В помрачении этой окутанной паром борьбы лишь спорадически — яркий просверк взгляда. Вздымающиеся волны. Высотой с гору. Несут по всей своей вертикально-вздыбленной ширине зеленоватые гребни — как будто поросли мхом. Гребень обрушивается; зелень, разбиваясь на белые осколки, соскальзывает вдоль втянутого живота волны. Падая, погибая, гребень врастает в несущийся впереди него грохот. Посверкивая зеленым, раскинув руки, волна — водяная гора — мчится по-над морем. Бежит вместе с ураганом, впереди урагана. Крутящийся вихрь — ему предшествует мерцающий свет — перемещается над океаном толчками. Тело вихря, громыхая между морем и чернотой неба, следует курсом на юг. Со скоростью двадцать километров в час. Скашивая все, что попадается по пути. Сила его превосходит любую встречную силу. Он выдирает из океана куски размером с многоэтажный дом, потом отшвыривает от себя эти водяные горы, разбивает их, превращает в пыль.
Часть эскадры попала в зону непосредственного воздействия урагана. Он только задел корабли краем своего железного одеяния, но тем увлек их под поверхность, ударил вырванными из глубин водными массами, а сам прокатился сверху, лишив возможности всплыть.
Окаймленный мерцающим светом, гоня перед собой бурю, ураган пересек Атлантический океан, пронесся вдоль берегов Скандинавии и Британии, повернул на запад, снова пересек океан — теперь уже по всей его ширине, — достиг северного побережья американского континента, пролетел над Ньюфаундлендом, разрушая здания и расшвыривая деревья (словно выстреливал ими из пушек); после чего разбился о скалы Лабрадора. По пути его следования всюду распространялись сумерки, небо окрашивалось в медно-красные тона.
Гренландская эскадра пробилась-таки сквозь зону урагана. Циклон за циклоном посылал им навстречу горячий континент. Потом они вступили в зону бурь. Вновь и вновь вспыхивал на небе розовый свет. Под потоками дождя моряки упорно продвигались вперед. В них не угасало сладостное томление. Ураган, гибель части судов — все это они приняли как должное. Мутумбо не желал покидать область, где царит этот свет, и они тоже не желали. Они вспоминали свое прежнее бытие. Вспоминали, какими упрямо-негибкими были когда-то. И плакали — но не потому, что боялись смерти. Когда темная пелена затягивала горизонт, предвещая новый циклон (и в ней, в этой пелене, уже закручивались какие-то кольца), люди на судах принимали необходимые меры. Но даже в момент самого жестокого урагана они не были парализованы страхом.
Зона бурь наконец осталась позади. Корабли уже недалеко от берега — в той части моря, что прежде всегда была скована льдом. Душный теплый воздух. Днем и ночью — слепящий свет: резкий, пульсирующий. Зеленые и бурые массы плывут по воде. И теперь все чаще с моря доносятся крики фырканье стоны. Моряки иногда рассказывают, что во время вахты замечали какое-то движение под поверхностью моря: будто некое существо нерешительно приближается к кораблю и, приблизившись, замирает. Один раз тревогу подняли сразу на нескольких судах. Матросы увидели, как полоса на море, с четкими контурами и длиной в несколько метров, вдруг бурно всколыхнулась. Сквозь плеск воды они расслышали другой шум: шорох перекатывающегося тела, отплевывающегося-кряхтящего. На воду были спущены шлюпки, моряки поплыли в ту сторону. Но движение странного существа уже прекратилось; не удалось обнаружить ничего, кроме пены и порванных водорослей. Основная часть эскадры находилась теперь к северу от семидесятого градуса широты, на высоте острова Шаннон[83]. Здесь Восточно-Гренландское течение сближается с Восточно-Шпицбергенским. По воде дрейфовали большие, странного вида древесные стволы, по всей видимости тропического происхождения. Раз или два совсем близко проплыл целый остров с деревьями — очевидно, оторвавшаяся часть суши. Деревья были надломленными и обгоревшими; некоторые казались недавно обглоданными. Обогнув такой остров на шлюпке, моряки обнаружили остатки листьев, напоминающих пальмовые. Началась более энергичная охота на тех существ, что все чаще и чаще привлекали к себе внимание странным шумом. Судя по всему, это должны были быть неизвестные, быстро плавающие млекопитающие наподобие китов, но, в отличие от последних, не выбрасывающие водяную струю. Однажды с кораблей, возглавлявших эскадру, услышали рев и непривычно громкое фырканье. Шесть судов направились в ту сторону. На воду спустили моторные лодки, и они устремились к подозрительному месту. Там появился фонтан, но не такой, как вертикальные струи, выбрасываемые из ноздрей кита. То существо, что двигалось под поверхностью, выплевывало — в горизонтальной плоскости — шквальные потоки воды. Моторные лодки наткнулись на эту бурлящую водную преграду. И тотчас опрокинулись. Из моря же показалась спина буро-зеленого, сверкающего чешуей чудища: рептилии с длинным клювом и посаженными по бокам головы немигающими птичьими глазками; на тонких передних лапах обвисла тяжелыми складками дряблая кожа. Плывя теперь по поверхности, чудище вдруг выпростало из воды и подняло над спиной передние лапы. Кожа на них туго натянулась. Клюв, щелкнув, задрался вверх; туловище, свитое кольцами, вынырнуло целиком; чудище захлопало крыльями. И неуклюже, словно гусь, поднялось — кряхтя и отплевываясь — в воздух; полетело низко над вспененной водой; клекот его замер где-то вдали…
Моряков, потерпевших аварию, вытащили из успокоившегося моря. Слух о морских чудищах распространился по всей эскадре. Несказанный ужас отпечатался на лицах тех, кто видел страшное существо. Люди поняли, что со всех сторон окружены созданиями такого рода. Именно эти чудища — а может, еще и другие — в последние дни беспокоили эскадру: подплывали к кораблям, стонали, исчезали. Перепугались все участники экспедиции. Они уже утратили мужество, которое было свойственно исландским первопроходцам. За те недели, когда они плыли под дарящим блаженство светом, люди расслабились: по самым пустячным поводам начинали плакать или смеяться. Теперь они хныкали, расползались по своим каютам, не хотели плыть дальше. Дескать, кто знает, что всех их ждет впереди. Теперь, терзаемые страхом, они вспоминали Исландию: ее тяжело-топочущие бешеные вулканы. Они, эти вулканы, горели над Гренландией, они произвели на свет жутких чудовищ. Прочь от них, с нас довольно. Что себе позволяют эти градшафты, проклятые, что они с нами делают! Дрожащие люди приставали к начальникам экспедиции (которые сами с трудом держали себя в руках) и требовали, чтобы эскадра повернула на юг. А все же к страху перед чудовищами примешивался и другой страх: что придется покинуть это море, вернуться к прежней — мертвой — жизни. Такое возвращение тоже пугало. И руководители эскадру не повернули. Она плыла дальше, овеваемая все более теплым воздухом. Жар волнами изливался на людей, вновь скованных тем же страхом, который прежде, в Исландии, заставил каждого из них замкнуться в себе. Теперь они настойчиво пытались вновь обрести мужество: прежде всего потому, что их по-прежнему манил розовый свет.
Текущая под ними вода была голубовато-зеленой. Повсюду — какое-то бурление, завихрения, бьющие ключом струи, фонтанчики. Плавучие островки с деревьями теперь окружали их со всех сторон, дрейфовали между кораблями, которые от них уклонялись и шлюпок больше на воду не спускали. Вздрагивая и прижимая к груди кулаки, смотрели люди на пролетающих в небе птиц, пестрых поющих щебечущих, сбившихся в крупные стаи. Никто даже и не думал на них охотиться. На них просто пялились, не умея составить себе представление об увиденном, — бессмысленно, будто в ожидании некоего знака или под воздействием гипноза. Вода в некоторых местах была так густо покрыта зеленовато-бурыми массами, что приходилось делать крюк. А иногда и прорубаться сквозь плотные слои. Запутавшиеся в водорослях туши животных образовывали вместе с ними подобие войлочного покрова; попадались там и мертвые чудища, чьи головы торчали над поверхностью моря: невозмутимо-кроткие морды с бородками, обрызгиваемые голубой водой. И в те часы, когда ничего необычного не случалось, людей опять охватывало прежнее ощущение счастья. Все казалось таким безмятежным — до первого резкого птичьего крика.
Теперь они плыли по морю, окрашенному в темно-красный цвет. Корабли двигались очень медленно. Часами — только за счет течения. Было очень тепло; и ни малейшего ветерка. Над собой, в сияющем небе, на большой высоте люди видели призрачные скопления облаков, перемещающихся к востоку. Поверхность моря — цвета бургундского вина — порой покрывалась гребешками пены, но чаще равномерно простиралась на запад, напоминая густо засеянный газон. Газон этот, состоящий из морских растений, был плотнее того другого, буро-зеленого, через который они уже прорвались. Он представлял собой луга, поднявшиеся из глубины, которые порой, поблескивая, выступали над водной гладью и создавали обманчивую видимость суши. Луга эти лежали спокойно; лишь иногда можно было видеть, как на них вдруг образуются складки, словно на одежде, — а потом снова разглаживаются. Моряки не без тревоги наблюдали за такими явлениями, ибо постоянно боялись, что из моря вынырнет гигантское чудище. Пестрые птицы, сидевшие на мачтах, слетали вниз, на пурпурные луга, и прыгали по ним. Камни величиной с кулак и железки, которые моряки бросали туда, не прорывали луг, а лежали на нем. На газонах попадались и всякие мелкие твари, вообще в море не обитающие: летучие мыши, например; или легкие белые мотыльки, которые порхали над влажными водорослями и, сбиваясь в стаи, как бы покрывали эти луга бело-пятнистым узором. Порой по красной поверхности начинали бежать — или переплывать ее — мельтешащие темные зверьки. Маленькие, наподобие крыс, с пестрыми хохолками на затылках. Они копошились в воде, плыли почти вплотную друг к другу, цеплялись за слоевища водорослей, посматривали вокруг крошечными черными глазками; их хохолки поднимались вертикально, как гребешки. Между ними — голубые сверкающие цикады; они прыгали, но и, казалось, расправляли крылья. От цикад и исходил тот тонкий пронзительный свист, что — помимо далекого рокота и шороха копошащихся тел — доносился снизу, с морских лугов. Зверьки вскарабкивались на корабли, однако от встречи с людьми уклонялись. Люди и сами отшатывались от них, вскрикивали: на мгновенье моряков охватывал страх, но после они над собой смеялись, сочтя свой испуг детским.
Красный ковер иногда разрывался, потом соединялся снова. На корабли проникало все больше мелких тварей, мотыльки и птицы буквально осаждали палубы и мачты. В воде, когда газон разделялся, моряки видели довольно крупных желтых и иссиня-черных существ, плавающих. Вряд ли то были рыбы, скорее их гладкие блестящие тела напоминали тюленей; они сражались друг с другом и с гигантскими голожаберными моллюсками. У этих слизней оба передних щупальца превратились в сильные, покрытые сосками руки; вися головой вниз, слизни хватали и держали руками-щупальцами проплывающих под ними желтых животных, а задние, всасывающие щупальца прижимали к дергающимся тюленьим телам, которые быстро теряли цвет. Вода вокруг слизней всегда была мутной и с пестрыми разводами.
Удушливая жара… Люди на качающихся кораблях боролись с оцепенением. Они хватались за мачты и парапеты, бессмысленно улыбались, вперив взгляд в пространство. Едва держались на ногах. И грезили наяву: Пусть будет что будет… Чувствовали стеснение в груди. Вдруг воздух перед ними начинал дрожать. Дрожь вскоре прекращалась, возобновлялась в другом месте. Казалось, это просто вибрация воздуха, от жары; они помнили такое по Исландии: колыхание воздушных масс над огненным морем и потоками лавы. Вибрация вскоре возникала совсем рядом с ними, хотя зной не усиливался. Поверхности пурпурных лугов, густые заросли водорослей порой взрывались; над этими разрывами воздух, до высоты в несколько метров, дрожал, потом дрожащий столп эфира смещался; повсюду на его пути поле водорослей расступалось, затем снова смыкалось.
Однажды такой дрожащий воздушный столп внезапно возник перед одним из кораблей — стоявшим в стороне от других, среди водорослевого луга, и как бы заснувшим. Люди на палубе, не шевелясь, наблюдали за диковинными воздушными волнами. Вдруг какое-то гудение донеслось со стороны этой колеблющейся воздушной массы. И тут матросы с удивлением начали принюхиваться: на корабль толчками изливался запах дегтя, рассола. Они увидели, как вибрирующая масса медленно приближается к ним… И — что она вырастает из моря, что пронизана каналами, пульсирующими. Масса покачивалась. Воздушное чудище — теперь матросы поняли это, но не удивились и не испугались — плыло по морю, как многоэтажный дом. Оно было наполнено черной измельченной массой, разлагающейся: вероятно, то были водоросли и живые организмы, попавшие в пищеварительные каналы чудища. Птицы и мотыльки при приближении этого прозрачного желеобразного существа покинули судно; голубые цикады и крысы с пестрыми хохолками тоже, жалобно свистя, попрыгали в воду (с более далекого от чудища борта). Горообразное существо теперь сильнее обдало судно своим зловонным дыханием. Люди словно оцепенели, затем в беспамятстве свалились на палубу, чудище же переменило позицию, развернувшись верхней частью вперед. Там у него, как у плотоядных растений, было ротовое отверстие, окруженное венчиком из шевелящихся ротовых лопастей: колеблющийся стеклянистый свод, из которого и вырывалось — рывками — отдающее рассолом дыхание. Ротовые лопасти выкатились, распространились по палубе, обвились вокруг мачт балок людей. Они развернули судно поперек, подтащили его к низко наклонившемуся рту. Перед самым этим ртом судно опрокинулось. Оно погрузилось в воду, но было подхвачено желеобразным куполом, который нахлобучился на мачты и палубы, сомкнулся над ними. Воздушная медуза выпрямилась. Ее ротовые лопасти, вытянутые вертикально вверх, теперь игриво шевелились в воздухе. Деревянные части судна, вместе с железными деталями и людьми, переваривались судорожно пульсирующим желудком — парящие высоко над морем и хорошо различимые, — а потом растворились, разошлись по телу. Черные пятнышки разбежались но пищеварительным каналам; на куполе образовались тяжелые складки. Гул и дрожание воздуха прекратились. Животное ушло под поверхность моря. Нырнуло, перевернулось на бок, всасывало воду. Пурпурный водорослевый луг сомкнулся над ним.
На этом красном жарком участке погибли пятнадцать кораблей. Большинству судов удалось бежать. Но некоторые из тех, что пытались пробиться сквозь водорослевое море, стали жертвами медузы или запутались в растительных тенетах и навсегда там остались. Остальные корабли устремились к востоку и к югу.
ГРЕНЛАНДИЯ, раскинувшаяся на двух миллионах квадратных километров, от полюса до Атлантического океана, лежала теперь под полотнищами, натянутыми людьми. Ток из проложенного людьми же атлантического кабеля был подведен к этой сети. Шорох доносился сверху, от маслянистых облаков, к чьим выпуклостям и вогнутостям кабель должен был приспосабливаться. Он был туго натянут, горизонтально, и находился под напряжением. Вибрировал и дрожал, как зверь, который смотрит на вооруженного кнутом сурового укротителя. Какие-то фрагменты сети трепетали от ударов этого пульса. Взрывались. От них разлетались искры. Вокруг лопнувших мест что-то разбрызгивалось, трещало. Острые языки пламени, метровой высоты и толщиной с человеческое бедро — голубые, потом белые, красноватые, — с гудением взвивались по спирали вверх и быстро опадали, растекаясь сразу во все стороны. Сеть повсеместно плавилась. Пламя распространялось. Кругами, которые стремительно расширялись. Тонкий слой огня уже перекрыл континент. Однако свет почти не проникал сквозь черные маслянистые облака\ вершины гор были освещены очень слабо. Потом пластины под ткаными турмалиновыми полотнищами начали выгибаться. Они плавились. Метр за метром — сразу вверх и вниз — наращивалась светящаяся масса, усиливался жар. Внезапно пламенный поток набух, вздыбился — высоко, как дом, — разлился от моря до моря над землей и горами, раздулся и воздвигся стеной. Газовые облака порвались, неподвижно висящие атмосферные облака испарились. Светлое, как день, чужеродное сияние. Тысячекратный гром грянул в этой световой зоне. Сквозь бело-розовый воздух зазмеились молнии. Воздух вытряхнул водяные массы из себя на землю. Ураган вклинился в жар огня, но не справился с разгорающимся пожаром: он от него отскакивал — и теплым, умиротворенным дождем изливался вниз. Над морем располагались опорные узлы полотнища: те части сети, что могли противостоять жару. На маслянистых облаках этого узкого края и держалась вся сеть.
Сила Тепла — сорвавшееся с цепи чудовище — бросилась в бездну ледяной страны. Дохнула на нее, как можно дохнуть на оконное стекло. Воздух внизу замутился, сделался туманным. Отовсюду поднимался пар. Страна колыхалась под серыми и белесыми тучами, которые — сперва незаметно, а после в виде плотных струй дыма — поднимались с земли и плыли над заснеженными равнинами, цеплялись за горные уступы, завивались кольцами, клубились. Они вихрились и разбухали, образуя крутящиеся омуты, сгущаясь в молочно-белую массу, затопляли скрывали под собой страну, становясь настоящим газовым морем. Испарения, вытягиваясь в длинные нити, нащупывали дорогу к теплу. Сверкающая плита срединной части ледового панциря запотела, подернулась влагой. Оседающие на лед капли воды и хотели бы снова затвердеть, да жар не позволял этого, удерживал их в жидком состоянии. Плоским льдинам, ледяным горбам приходилось и самим выделять воду. Ручейки потекли по равнине. Снег на пустынных пространствах начал подтаивать. На протяжении многих миль рыхлая поверхность снегового покрова оказалась как бы выутюженной жаром. Она разгладилась. Ее чистая белизна, благоуханная мягкость исчезли. Земля окрасилась в более темные тона. Ручьи расширились, равно как и трещины во льду, по которым теперь текли бурные речки. Огромный ледяной щит в срединной части страны трещал, глухо рокотал. Гудел, выстреливал. В нем разверзались новые трещины.
Великая Сила Жара засела наверху. Ее вызвала к жизни искра из кабеля. Сила эта была зримой: порождала красноватый свет, яркость которого не увеличивалась. Горы, бурные реки, голубой фирн, снежные пустыни, языки глетчеров — все они, хоть и были лишены зрения, слуха, чувств, ощущали эту силу всем своим естеством. Великая Сила Жара не просто сидела наверху, но распространялась вверх вниз во все стороны, втискиваясь и в плотное, и в рыхлое. Как болезнь или как любовь обрушивалась она на субстанции — и те становились ее жертвами, гибли. Она нападала на величайшее и мельчайшее, на твердое и на жидкое, сама же была как зов, брошенный в горном ущелье: вызывала со всех сторон ответное эхо. Когда эта великая сила ополчилась против Гренландии, она проникла в жилы субстанций, размягчила их, заставила вздуться. Не было здесь владычицы сильней, чем она. Она ничего не знала о фьордах и глетчерах, льдинах и ручьях, прибрежных горах и заснеженных равнинах, была слепа ко всему гигантскому, бескрайнему; но иногда обращалась к самым тонким структурам и находила к ним доступ. Почуяла, что в глетчере Караяк есть вода, которая может стать паром. Огромная протяженность таких тяжелых на подъем ледников, как Ассакак Туапарсуит Утлаксоак, ничего для нее не значила. Интересовало ее другое: голубой фирновый лед, и зеленоватые трещины в нем, и белые заснеженные равнины в центральной части страны — все это вода. Которая способна стать паром. Сила Жара находила трещины во льду горах глетчерах, проникала в них и в текучую паутину ручьев озер рек. И повсюду охотилась на воду, чтобы превратить ее в газ пар облака.
Гренландия располагается на платформе из гранита и гнейса, обтекаемой холодными морскими течениями: выше семидесятого градуса северной широты, между двадцатым и восьмидесятым градусами западной долготы. Темная первобытная Сила Холода когда-то завладела прасущностями, которые, в раскаленном виде, поднялись на поверхность из земного ядра, — кремниевой кислотой, магнием, алюминием, кислородом; и не отпускает их на свободу. Сила Холода — могущественная владычица, госпожа Бесконечного, заполняющая собою эфир. Именно она творит, порождает образы, которые тщится уничтожить огонь. Не сосчитать созвездий, которые несет в себе Сила Тьмы и Холода; все они — лишь завихрения внутри нее.
Мерцающий свет натянутой над Гренландией сети вступил в борьбу с Силой Холода. Против Безмятежно-Кроткой ополчилось Бешено-Неистовствующее. Звонкое пение пламенеющей сети… Казалось, пламя собирается уподобить себе все субстанции: воздух лед камень. Струи воды побежали по лику льда. Торчащим среди льда скалам — нунатакам — пришлось отдать свой тонкий снежный покров и обнажить, вплоть до подножия, черное тело. В швы фирновых образований, напоминающих каменную кладку, и в глетчеры проникала Сила Жара. По льду заструилось что-то — медленно прокладывающие себе дорогу ручьи. Как вливают вино в рот потерявшему сознание человеку, так же вливалась лучащаяся сила в горные недра. Горы глотали ее, не разжимая губ. Но жар все равно проникал в их нутро. Сквозь грузные ледяные колоссы бежало тепло, и ничто внутри них не могло остаться равнодушным. Колоссы начинали дрожать, почувствовав над собой новую силу (которую знали еще в первобытные времена). Кирпичики фирна расходились в стороны, всасывали воздух. Пустоты между ними, в которых журчала вода, расширялись, как легкие. Фирн теперь был продырявлен трубчатыми проходами, сводчатые пещеры нарушили его целостность. Из пещер что-то вытекало: вода, в которую, разжижаясь, превращался сам фирн. Веселая белая звонкая вода… Пенящиеся потоки в фирновом теле: колокольчики, бег саней… Из широких ворот глетчеров потоки вырывались безудержно. Обгладывали-обрызгивали бело-голубые колонны глетчерных залов; напирающая талая вода нагревалась. Фирновые своды дрожали, не выдерживая усиливающегося напора. Изнемогая от жажды, ручьи вбуравливались в лед, прорезали себе проходы в белых стенах. С больших, готовых рухнуть колонн капала белая вода, все новая. К позвякиванию дребезжанию растянутого на облаках полотнища примешивались теперь глухие толчки: грохот умирающих-оседающих глетчеров и разрушающегося фирна. Внутри их тел, в недрах ледяных гор звучала, нарастая и затихая, барабанная дробь: голос атакующей лед возбужденной воды. Слой пара толщиной с гору повис над землей.
Прибрежные глетчеры быстрее соскальзывали вниз. Они устремлялись к фьордам: сзади, из срединной части континента, их что-то подталкивало. Через их головы, их спины пытались перебраться другие ледовые массы. В срединной части Гренландии образовалось бурное ледяное море. Льдины, куски льда теснились, громоздясь друг на друга; сталкивались и разбивались вдребезги. Льды и фирны срединной части страны пустились в странствие. Плыли по тонким слоям проточной воды. Продавливали своды, которые находились под ними, а вот воду раздавить не могли. Она все бежала вперед — и, поскольку была текучей, увлекала их за собой. Ледовые массы подтаивали снизу и не могли не скользить, не плыть. По мягкой, податливой воде они плыли. Их вес нарастал на протяжении тысячелетий, во тьме, между периодами долгой зимы и короткого лета. Один за другим падали на них слои снега, приносимого ветром; снег этот подтаивал превращался в лед. Ветер не успевал сдуть снежный покров, и ко льду прирастало все больше снега, гора стряхнуть его не могла; ледяные массы наложили на скалы и холмы свои оковы, подступили к ним вплотную. И получилось в конце концов, что земля — всего лишь скамеечка для их ног. Льды топтали землю, расплющивая ее складки. Теперь же под ними что-то всколыхнулось. И они, растерявшись, покинули свои места. (Впрочем, не только они.) Они почувствовали: у них за спиной что-то сдвинулось. Что-то их приподняло и вышвырнуло с привычного места, подцепив снизу подобием рычага. Все еще невидимыми оставались тихие, погребенные подо льдом горные склоны и долины — дети Земли, которых море не сумело сожрать. Но прежнего груза над собой они не чувствовали. Долины были теперь заполнены перемещающимся льдом; тот же лед вскарабкивался на горные гребни, переваливался через них. Глетчеры из срединной части страны тоже двинулись к побережью. Как женщина обязательно подберет юбку, прежде чем ступить в дорожную пыль, так же и медлительные лавины сперва как бы ощупывали землю, испещренные шрамами скалы, и только потом решались смешаться с их массой. Напирающие лавины сперва обтекали нунатак, потом расплющивали его, катили перед собой, растирали обломки в пыль.
Вода — великая стихия, самый непримиримый враг Силы Жара и Силы Холода — выступила теперь на первый план. Струящиеся белые мутные массы… Это смывание-прочь, растворение, умение-утащить-за-собой, привычка-падать-расплескиваться… Вода десятки раз подбегает вприпрыжку, откатывается назад, но в конце концов опрокидывает препятствие и спешит дальше… Вместе с Силой Жара она проникала в глетчеры, разрыхляя их. Туманные завесы, газообразные насыщенные влагой моря устремились вниз. Вода с неба — сперва в виде накрапывающего дождя, потом сплошными ливневыми потоками — возвращалась на землю. В этой влаге растворялись последние снежные поля. Фирны и глетчеры, еще не обрушившиеся лавинами в море, пока по-прежнему обременяли землю. Но и они начинали взрываться, растекаться влагой, когда их раскачивала мягкая вода.
Горы холмы равнины раздавленной древней земли теперь — затопленные, на протяжении целых миль покрытые озерами, усеянные водопадами — явили свой опустошенный лик. К берегам все еще ползли, преодолевая горы, глетчеры: ворковали, шмякаясь вниз со склонов. Глетчеры, гудя, вслепую устремлялись вперед, их поверхность растрескивалась; потом вдруг, захлестнутые водой, обессиленные всей этой влагой, они останавливались перед скалами: заколебавшись, высоко вздыбливались… И с ворчанием оседали, становились меньше-серее, превращались в скопище глыб.
Вся земля сделалась глыбо-пустыней. Озёра курились паром и кружили по своей поверхности ледяную крошку. В низинах еще сохранялись последние остатки глетчеров. Срединная часть, равномерно-гладкая, с немногими разбросанными по ней дымящимися холмами, спокойно лежала под горячими воздушными струями. Вода рвалась к побережьям; но там образовалась стена из обломков льда и той части почвенного слоя, которую глетчеры увлекли за собой, — воде предстояло пробиться сквозь стену.
Это случилось в день, когда первая разведывательная эскадра поплыла через океан: тогда-то здешняя земля и шевельнулась. С величайшим спокойствием поднялась Гренландия — земляной массив, раскинувшийся от Северного полюса до Атлантического океана. Поднялась как пробка, глубоко вжатая в воду, но вдруг отпущенная пальцем, который ее держал. Она ведь освободилась от неподъемного груза — фирна, глетчеров, срединного ледового щита. И потому поднялась легко. Поднялась над тяжелой вязкой массой (образующей внешнее ядро Земного шара), которая и подталкивала ее, пока она не заняла новое место. Целая страна с горами, равнинами, холмами, побережьем передвинулась повыше — и разодралась с севера на юг.
За несколько дней всё решилось. Гренландия, которая еще недавно была континентом, превратилась в два больших острова, разделенные мелководным проливом шириной в несколько миль. Дымящиеся острова медленно вырастали из воды. Потом снова на какое-то время исчезли. Западный, больший по размеру, был захлестнут глубоководным морским течением.
В ОГРОМНОЙ ОБЛАСТИ вокруг зоны огня — там, где свет был менее ярким, а жар не таким сильным — сама земля пустилась в странствие, чтобы приблизиться к знойному острову. Мир вокруг Гренландии, будто хотел потушить пожар, стал разрастаться по направлению к огненной зоне. Особого рода стена двигалась к гренландским островам — такая мощная, что почти изолировала их от моря. Из пограничного района к пылающему очагу устремилось гигантское скопление всяческих живых тварей. Оно — так же, как огонь и вода — вбирало в себя всё. Пронизывало собой воздух. Иногда оно казалось газоном, иногда, на протяжении многих миль, — пойменным лугом, иногда — лесом, воздвигшемся над морем: зеленым гористым островом, плавучим. Всё, что не обрело почву для интенсивного роста внизу, тянулось вверх, рассылало во все стороны посланцев, не прикованных к одному месту: живых существ, способных бегать летать плавать. Километровой толщины были слои растений, покачивающихся на поверхности моря, — пурпурных зеленых бурых. Там, где они приближались к более горячим лучам, слои эти становились столь плотными, что вода пробивалась через них только по каналам, а сверху они оставались сухими и набегающая волна захлестывала их лишь изредка.
На западе колышущиеся ламинарии разрослись до размера деревьев; лассонии достигали толщины человеческого туловища, их украшали багряные лиственные кроны со свисающими вниз ветками. На этих пропитанных водою лугах, в этих диковинных лесах вырастали и гибли многочисленные живые твари. Они запутывались в ячеях растительного мира. Стаями стекались на эти странные плоты. Плавучий луг поднимался и опускался, туго натягивался, снова опадал. С каждым новым подъемом — будто в результате выдоха — тысячи зародышей и мелких организмов выдавливались из него, падали в воду. Их тут же проглатывали другие твари, только что подплывшие или давно поджидавшие добычу. Морские леса и луга постепенно врастали друг в друга, становясь единым дышащим существом. Рыбы черви рачки пытались пропилить себе путь через листья и стебли; однако вес такого луга был чудовищным. Эти живые организмы оказывались раздавленными; жидкости, вытекавшие из них, смешивались с белым соком надломленных слоевищ, отмирающих листьев. В кольце, смыкающемся вокруг Гренландии, уже нельзя было отличить живое от мертвого, растения — от животных и почвы. Растения плотно прижимались к другим растениям, хватали медленно приближающееся животное своими усиками или цветками — и животное становилось их частью. Эти растения и сами со всех сторон щетинились всасывающими и опорными корешками. Волоски на их листьях, усики преобразовывались в хоботки щупальца челюсти; то были животные и растения одновременно.
На цветах сидели ракообразные существа. Сидели совсем тихо. Лишь порой ударяли хвостами по усикам растений, пытавшимся вокруг них обвиться. Обеими ногочелюстями — искривленными, как сабли — они вбуравливались в цветоложе, делали проколы на цветоножке, запускали туда свои жвала, сосали сок. У многих цветов были трубчатые венчики; серые рачки забирались в их обвертку, запускали тонкие жвала в завязь и добывали себе пищу из пыльниковых трубок. Иногда, на более рыхлых лугах, рачки не опирались о цветоложе конечностями, а покачивались, шевеля хвостом, над плавающей в воде чашечкой (как если бы сами были частью растения)', только если что-то теснило их, отрывало от цветка, они короткими вращательными движениями ввинчивались в него поглубже.
На растениях сидели и другие создания, пауки. Притаившись в пазухе листа, они начинали плести паутину, прикрепив ее к ближайшему стеблю. Попадались и каракатицы — диковинной формы тела со многими щупальцами, с закрытыми глазами. Мускулистая мантия застыла, туго натянулась, потому что отростки растений проникли в ее полость, разрослись там, — но животное еще живо. Его сердце бьется; в кишки попали споры; сердце медленно разгоняет по телу соки других живых организмов, других растений. Щупальца обвились вокруг слоевищ, листьев, почек, уцепились за медузу или морскую звезду; и каракатица высасывает пойманное животное, но за него уже ухватился и кто-то еще, превратив болтающееся щупальце медузы в собственный хоботок, или жало, или прицветник, или пыльниковую трубку.
Тонкие водоросли прорастали сквозь слизней, и такой слизень уже не был самим собой: пышный пук водорослей качался над желеобразным подобием цветоложа.
На освещаемых розовым светом гренландских островах — после того, как они поднялись из моря — все изменилось. Почвенный слой вода смыла. И обнажились слои, каменные породы, сформировавшиеся в древние геологические эпохи. Останки животных, семена, растения (осколки времени, отстоящего от нас на миллионы лет) опять подверглись воздействию света — правда, не того, что прежде. Это солнце, теперь изливавшее на горы равнины озера свое супер-тропическое тепло, обладало гораздо большей мощью, чем прежний далекий газовый шар. Под этим солнцем, низко нависшим над ними, все погребенные мертвые сущности начали восставать от смертного сна. Именно солнце их пробудило. Точно так же, как с теми машинами, которые исландские первопроходцы пускали по мостам, чтобы околдовать горы; или с изгнанником, к которому какой-то прохожий вдруг обратился на его родном языке; или с женщиной, во всем разуверившейся, которую кто-то внезапно обнял, ласково с ней заговорил; или с народом, который долго томился под чужеземным ярмом, а потом снова опомнился, внутренне обрел себя, и это счастье заставило его сыновей плакать: так же получилось с жарким розовым светом, изливающимся на руины первобытной земли. Свет обтекал эти руины, захлестывал, бурно ими овладевал. Проникал в их сердца.
Субстанции будто ощущали неудержимое томление, выгибались, потягивались. Даже камни постепенно приходили в движение. Равнины приподнимались, геологические слои разбухали, тянулись вверх, надвигались друг на друга. Еще быстрее метаморфозы происходили со мхами водорослями папоротниками травами, рыбами улитками червями ящерицами, крупными млекопитающими. Никакие новые семена не прилетали сюда из-за моря. Но руины, оставшиеся от мелового периода, — кости, части растений — обретали новую жизнь. Этот яростный свет спекал, соединял в одно всё, что находил. Позвоночники, разрозненные части скелетов всасывали из глины влагу глетчеров… и подтягивались друг к другу. Из глины к ним поступали вещества, которые они превращали в свои тела, в оболочки: земля, проточная вода, соли. В них и вокруг них из этих веществ образовывалось подобие плоти.
Вокруг всех останков земля сжималась в живой комок, разбухала. И так велико было ее стремление найти себе тело, соединиться с чем-то еще, обрести способность двигаться, что повсюду на островах целые полосы земли взрывались: где-то земляные комья скатывались в одну копошащуюся массу, а где-то, словно под воздействием дождя, быстро вырастали древовидные живые структуры. Это не были существа, которых Земля рожала когда-то прежде. Вокруг разрозненных останков тел (голов костей зубов хвостов позвонков), вокруг папоротниковых листьев, пестиков, фрагментов корней концентрировались вода соли земля; и иногда возникали существа, в самом деле напоминающие тех, которые жили здесь в древнейшую эпоху; иногда же получались совсем диковинные монстры, они кружились на месте, сосали землю, пританцовывали. Попадались, например, черепа, у которых челюсти превратились в ноги, в глотке разместились кишки, а глазницы стали ротовыми отверстиями. Отдельные ребра передвигались как черви. На какой-нибудь позвоночный столб налипала живая земля, закреплялась. От позвонков расползались во все стороны кровеносные сосуды, как если бы эти кости были кристаллами — точнее, центрами кристаллизации в перенасыщенном растворе. И всё, что находилось поблизости от такого позвоночного существа, к чему прикасались его сосуды, оно хватало и притягивало к себе (независимо от того, хотела ли сама добыча обрести тело). Червей, которые ползали вокруг — если они не убегали, позвоночное существо подтаскивало к своему ротовому отверстию, засовывало их туда; и они становились его глотательным и пищеварительным органом.
С холмов скатывались шарообразные существа. В своем движении они напоминали лавины. Вокруг них разворачивалась бесконечная ненасытная игра: пока катились, они присоединяли к себе всё, что могли ухватить, — после чего пронизывали захваченное кровеносными сосудами. Такие непомерно раздувшиеся монстры иногда застревали на холме — и начинали врастать в него или обвиваться вокруг. Их сосуды-щупальца захватывали внизу целые колонии маленьких организмов (сформировавшиеся, скажем, вокруг улиточной раковины или веточки коралла); и то, что осталось от шара, создавало себе из этих организмов панцирь. Скалы взрывались под воздействием прорастающих в их трещинах семян. Некоторые существа достигали гигантских размеров и тяжело катились вперед: их тела могли вобрать в себя целый холм. Такие чудища увлекали за собой неоформленное земляное крошево; комки земли, и сами по себе способные двигаться, постоянно с них осыпались: за чудищем, так сказать, тянулась дорога жизни. Чудища не думали ни о нападении, ни о защите; они просто тащились вперед, порой случайно сталкивались друг с другом, терлись боками, шелушились, срастались в одно существо.
Свет падал на останки трав, лиственных или хвойных деревьев, пальм, олеандров. И они начинали притягивать к себе всё, что находили поблизости: субстанции, предметы сами катились к ним, словно гонимый ветром лист, свернувшийся под воздействием огня… Останки засохших или задохнувшихся лавровых деревьев лежат на открытых песчаниковых площадках, среди обломков скал, лопнувших от жары. Жилки и нервы листьев всасывают живую землю. От этих жилок и нервов будто исходит соблазн; и земля, поддавшись соблазну, укладывается вокруг них, оказывается пронизанной сосудиками, превращается в растение… Листья, оживая, поднимались с камня, как пироги, вытряхиваемые из сковороды: они были широкими и толстыми. Выпрямившись, пускались в рост и достигали высоты кустарника — все время продолжая всасывать землю, которая текла к ним, словно густое масло. Гигантские листья становились упругими, как тела откормленных животных. Нередко они начинали двигаться. Потому что, например, увеличивалась в размерах черепаха, на чьем панцире лист укоренился. И на спине такой черепахи растение отправлялось в странствие…
Распространенным явлением стали ландшафты из похожих на вихор деревьев с густой листвой. Деревья вырастали повсюду — по следам животных, тащивших на себе семена. Появились и древовидные травы, в виде очень густых пучков, ибо множество стеблей развивалось из одного корня; стебли эти, изогнувшись дугой, свисали вниз, и все растение напоминало плакучую иву.
Часто растение или животное не могло оторваться от почвы, торчало из нее и оставались чем-то средним между разбухающим земляным комом и живым существом.
Часто животное волокло за собой, словно яичный желток, земляную массу — в мешочке или в нескольких мешочках, прикрепленных к нему подобием пуповины; и когда содержимое этих мешков иссякало, их обладатель погибал от голода или становился добычей других живых тварей.
Часто кусты угрожающе тянулись один к другому руками-ветками, будто хотели друг друга задушить. Но при соприкосновении их ветви ломались; культи же сплавлялись между собой, и питание теперь циркулировало по единому кругу; так возникало новое, более мощное растение.
Между стволами гинкго и тюльпановых деревьев размножались лианы. Они не теряли времени на формирование листьев. А просто цеплялись за ближайшее дерево, карабкались по нему и обгоняли в росте. Оплетали своими извивами чужие листья. Они были прожорливы и жестоки. Потихоньку врастали в другое дерево, используя его как источник пищи. Соки земли они получали уже переваренными. И пока используемое ими дерево засыхало и гибло, на нем колыхались их цветы — яркие, как знамена.
В лесах безмолвие и мрак. Подобны колоннам прямые, лишенные ветвей стволы, над ними — сплошная лиственная кровля; листву пробивают розовые лучи. Древесные колонны обвиты, как штопорами, растениями-паразитами. От ствола к стволу натянута растительная колючая проволока; через нее перелезают маленькие зверьки; некоторые повисают на колючках, словно летучие мыши. Птицы срываются с ветвей или взлетают с земли, оглашая лес своим криком.
На жарких равнинах — платаны, мангровые заросли, хлебные деревья. Гигантские папоротники, которые, словно неутомимые матери и отцы, непрерывно производят потомство. Вайи у них — как лучи, расположенные по кругу, как спицы в колесе. Эти папоротники живородящие: дочернее растение образуется на оборотной стороне сильного листа; корешки свисают вниз, словно пучки нитей.
В лесу непрерывно падают какие-то стволы. Часто деревья, обломившись, рушатся на землю вместе с листвой и живыми организмами. Но иногда они не могут упасть: кругом стоят уже мертвые деревья, поддерживаемые в вертикальном положении более сильными растениями-паразитами. В постоянных сумерках, в темноте вырастают новые деревья, поднимаются выше ближайших крон, раскидывают поверх них свои шуршащие лиственные шатры.
Леса, защищающие животных, вздымались высоко, как щиты. От жары пестрые древесные массы часто вспыхивали. Горящие стволы, искривившись, падали на землю. Но вскоре на этом месте уже тянулись вверх новые побеги, вырастали… И снова воцарялся сумрак.
Опустошая всё на своем пути, продирались сквозь леса гигантские твари. Вынырнувшие из озер студнеобразные чудища, которые обосновались на побережье, заглатывали деревья и целые луга. Водянистые существа перегораживали реки, пропускали воду через свое тело: напрягшись, запруживали поток, всасывали его, а потом постепенно выбрызгивали из себя. Пруды поднимались в воздух и — вместе с рептилиями, растениями — путешествовали в их телах: покачиваясь в брюхе сопящего безглазого гиганта, который поворачивался, долго искал наощупь путь к свету и напоминал непомерных размеров бутылку.
Гренландские острова (заливаемые розовым светом, наслаждающиеся тропическим теплом) вряд ли уже можно было счесть просто землей, которая покоится в себе и рождает живых тварей. Эти острова, пенящиеся навстречу свету, скорее походили на медленно наступающее вязкое море, на котором вздымаются то зеленые, то пурпурные волны. Периодически по волнам проносился огонь; тогда море в этом месте проседало, чернело, затягивалось клубами чадного дыма. Пожар бежал непредсказуемыми путями, перескакивая через проливы. Он обволакивал маленькие островки, разбросанные по морю; когда дым рассеивался, земля там опять выглядела как пестрые морские волны. Пожар чаще всего попадал в здешние леса, горы не откуда-то извне. Он возникал, когда неистовство живых волн становилось чрезмерным, когда деревья дорастали чуть не до неба, — был порождением беспомощности самих этих тел. Из ветвей, почек вырывались-змеились маленькие огоньки. Лианы тянулись к свету; их стебли вдруг выбрасывали не тяжелые цветки, но шипящие языки пламени, которое поначалу не причиняло вреда этим растениям, а находило для себя пищу внизу, медленно расползалось все дальше. Пока не начиналась страшная борьба между пламенем и растением-паразитом, пламенем и деревом. Дерево приходило в ярость, пламя все злее его кусало. Ярость дерева подкармливала огонь. Он хотел устранить и дерево, и обвившуюся вокруг ствола лиану. Неистовство их обоих служило ему пищей. Они в конце концов задыхались в огне. Пламя же продолжало бушевать, трещало в воздухе.
Начиналось бегство насекомых (из их укрытий-щелей в древних меловых породах) и мелких птиц. Кричаще-пестрые попугаи и роскошные фазаны взмывали в воздух, щелкали клювами, кричали. Головоногие, губки, улитки тоже выползали из земли и устремлялись к воде, смешивались с другими существами, нагонявшими их…
Длинные, как дорога, змеящиеся тела: это ящеры ползут по скалам, обрушиваются в воду, где их бледные туши обретают черно-бурый цвет; узкие зубастые головы покрыты шипами; внизу, в воде, эти существа, энергично похрюкивая, сперва просто переступают по дну широкими, словно лопасть весла, ступнями… Переплыв водный проток, ящеры вступали в борьбу с другими тварями: должны были отвоевывать себе место в хаосе жизни — бурно развивающейся, состоящей из смешивающихся, сражающихся друг с другом частиц. От горных плато, от бурлящей, курящейся паром земли отделялись диковинные существа, которые поначалу будто не могли решить, не лучше ли им укорениться в земле — лапами и хвостом; но потом все-таки вытягивали свои конечности из почвы, как из вязкого теста, и уже тупо поглядывали по сторонам: замечали дерево, запускали громадные зубы в рыхлый ствол. Тяжело стояли они на топкой земле, упершись в нее мускулистым хвостом, и рогами таранили, валили дерево. Дерево, как и траву, они запихивали себе в пасть, пережевывали вместе с кроной, растением-паразитом и скрывающейся в ветвях мелкой живностью.
Сутулые чудища с длинными шеями бродили — поодиночке и группами — по шумным речным долинам, по равнинам. Они сами пугались своего громоподобного ржания. Спину их защищал двойной ряд высоких костяных чешуек, шею — костяной воротник, впереди же медленно поворачивалась мощная голова, похожая на голову погруженного в мрачную задумчивость человека. Глаза у них постоянно слезились. Они вламывались в леса. Но начинали дрожать, замирали на месте, потом падали на землю, когда их атаковали стаи похожих на лис красных зверей, норовивших вцепиться им в глаза, в уши, пробраться между зубами. Большие чудища стряхивали этих лис, растаптывали. Но те снова и снова нападали со спины, бросались под ноги, спрыгивали сверху, с деревьев… Чудища же тем временем запутывались в сплетениях лиан. И, раненые, ржали от боли. Катаясь по земле, они уничтожали целые рощи. Пытались найти облегчение в прохладной реке. Многие, прыгая в реку, разбивались. Но земля пребывала в непрерывном возбуждении. И не успевали они разбиться, как новая волна жизни, перехлестнув их тела, выплескивалась на берег.
С вершин самых высоких гор в эту живую приливную волну пикировали птицеподобные существа. С шеями как у газелей, с широко раскинутыми крыльями; на длинных крокодильих головах — луга и деревья. Зверьки вроде кротов, которые гнездились у них на крыльях, между перьями, не покидали своих благодетелей даже во время полета. Эти зубастые птице-ящеры не нуждались в рогах, чтобы таранить и прокалывать добычу. Холмы, которые они носили на голове, выгоняли из себя острия, отличающиеся твердостью кремня. Как серийные убийцы, появлялись птице-ящеры над живым морем Гренландии: вооруженные теменными остриями, падали на свою добычу с неба, вцеплялись в нее когтями. Они лютовали хуже, чем пожар: вспарывали тела странствующих желеобразных великанов; опускаясь на землю, давили под собой животную массу.
Прежде вся жизнь островов устремлялась вверх. Теперь — потесненная, переливающаяся через край — она начала выплескиваться наружу. Целые полчища птиц снялись с насиженных мест. Наземные животные спасались от птице-ящеров, со свистом на них нападающих и раздавливающих своим весом. Звери пытались преодолеть водную преграду вплавь. Бежали по водорослевым лугам. К югу востоку западу растекались животные массы.
КНИГА ВОСЬМАЯ
Гиганты
У ЗАПАДНЫХ БЕРЕГОВ Скандинавии чудища появились к концу года. Чуть позже они оказались в британских прибрежных водах, вынырнули перед Ютландией и Бретанью. Те градшафты, которыми еще управляли сильные сенаты, ко времени возвращения большой экспедиционной эскадры перекрыли границы на севере и на западе. Только небольшая группа кораблей, оторвавшаяся от экспедиционного корпуса, продвинулась севернее Ставангера[84] на Бокна-фьорде, но их быстро задержали; основная же масса устремилась на юг, к старому сборному пункту близ Фарерских и Шетландских островов. Британские комиссары еще осенью создали в Шотландии оборонительную линию против подозрительной эскадры, от залива Ферт-оф-Лорн до Мори-Ферта, — вдоль южного берега Каледонского канала[85]; сторожевые суда контролировали Северное море и проход к Ирландскому. Гренландские твари обрушились на Европу никем не задержанные, нежданные: диковинные, омерзительные для человека существа; уроды, порожденные той сверхмощной силой, что исходила от натянутых над Гренландией ужасных пылающих полотнищ.
Полчища сопящих гудящих чудищ плыли летели по-над океаном. Длинные, как улицы, чернобрюхие рептилии: некоторые — с блестящей чешуей; некоторые — с пятнистой кожей, тупорылые; некоторые — в панцирях, как крокодилы. И птице-ящеры с острыми зубами в два ряда. Таких было много, они летели поодиночке, напоминая крепости или корабли; тащили на себе обломки скал, группы деревьев, животных. Мелкие животные копошились в рощицах на их спинах; выдирали себе в пищу мох и хвощи, выраставшие над глазами чудищ. Порой летучие ящеры бросались в море, чтобы потушить пламя, вспыхнувшее у них на шее, на спине. Летели они в страхе, будто их кто-то преследовал. Между пальцами лап, на пронизанных кровеносными сосудами летательных перепонках разыгрывались сражения мелких тварей, которых они тащили с собой. Твари эти цеплялись за когти великанов, свисали с раздувшихся подгрудков — рядами цепочками гирляндами. Если ящеры ныряли в море, вода смывала с них большую часть насельников, которые потом плавали на поверхности, снова цеплялись к громадным зверям, когда те всплывали. Нырнув в глубину, странствующие гигантские звери освобождались от налипших на них разлагающихся трупов. Но все равно постоянно тащили с собой, под собой мертвые тела. Ящеры, если сталкивались, вступали в драку: обвивали друг друга, раздирали на куски. И чем больше они удалялись от Гренландии, тем хуже становилось их положение. Они летели над морем; голодали, но часто не могли стряхнуть с себя тех съедобных тварей, что держались за них хоботками, щетиной, панцирными чешуйками. Ящеры двигались, отягощенные как бы капающей с них живой массой, которая еще и запускала в них ростки. А когда эти чудища очутились в открытом море, уже не освещаемом розовым гренландским светом, они начали мерзнуть, почувствовали себя неуверенно. Никак не могли сделать выбор между морем и небом: бежали от моря в облака, но и те их не согревали. Ящеры плохо видели в здешнем тусклом солнечном сиянии. Многие в растерянности поворачивали обратно. Но их настигали новые полчища улетающих из Гренландии чудищ; эти чудища раздирали их в клочья, тащили с собой на юг. Непрерывно — как цветок, разбрасывающий солнечно-желтую пыльцу — извергала из себя Гренландия живые массы.
Они обрушивались на Скандинавию: первую землю, попадавшуюся им по пути. Фьорды с гранитными стенами, редкие луга, заснеженные горы вдали… Голод, страх с каждым днем все сильнее преследовали странствующих чудищ. И те с шумом опускались на утесы, раздавливая маленькие человеческие поселения. Многие, устремляясь к земле, падали и разбивались, как волны о берег. Те, что выживали, начинали кусать-жевать-проглатывать всё, что ни попадя: комья земли, прибрежные камни. И царапали себе нёбо, ломали зубы. Тогда, с угрожающим гулом, они отрывались от своих каменных жертв, ударяли их когтистыми лапами, невольно втягивали раздувшимися ноздрями каменную крошку и гальку, выдергивали из собственной спины листья папоротника, набивали ими желудок. Уже проглоченные камни раздирали, вспарывали кишки. Ящеры, отплевываясь, кружили на месте…
В Берген[86] прилетела стая птице-ящеров с горбом на спине, как у дромадера, длинной шеей и двумя лапами; при приближении они издавали крики, похожие на хихиканье. Они раздавили сколько-то улиц и предприятий. Засовывали себе в глотку — вместе с обломками зданий — и людей. С их появлением в градшафте начались пожары. Потому что заросли папоротников и древовидного плауна на спинах этих животных периодически возгорались. Горящие звери начинали кататься по земле, производя в городе ужасные разрушения.
В то же примерно время под Бергеном из моря вылезли странные, похожие на рыб существа, отличающиеся неимоверной длиной и превосходящие в этом смысле даже ящеров. Они были непропорционально тонкими, как черви, но имели скелет как у позвоночных: череп, ребра, позвонки отчетливо выделялись на почти бесплотном теле. Эти звери, казалось, обезумели от голода и были почти слепыми. Беззвучно, по-змеиному, выползали они из моря, взбирались на утесы; тела их все никак не кончались. Они тяжело дышали, так как пока еще не приспособились к воздуху. И во многих случаях покидали воду слишком поспешно: их тощие тела внезапно раздувались, лопались, повисали на утесах; из пастей вываливались кишки. Птице-ящеры ими питались.
Все эти твари не забирались далеко. Пролетят какое-то расстояние, а потом падают. Как будто при соприкосновении с холодными камнями этой земли они лишались последних сил. Ни одно из скандинавских чудищ — хотя их никто не преследовал — не продвинулось к югу дальше шестидесятого градуса широты. Жрали они деревья, земляные комья. Вскоре чувствовали, что впадают в оцепенение. Поначалу они кидались из стороны в сторону, подпрыгивали, будто намеревались взлететь… И издыхали. Здешние леса и сады, птицы и моллюски отчасти уже были сожраны, отчасти сгорели. И гренландские чудища, подыхая, вгрызались в землю. Но, как ни странно, в своих могилах начинали расти. Сами они лежали неподвижно; земля же, ранее ими проглоченная, быстро разбухала в пастях, между птичьими челюстями, в трубчатых глотках, в кишках; длинными острыми кристаллами прорастала сквозь внутренности, высасывала их. Да и вокруг мертвых тел, в углублениях почвы, земля дрожала, порождая из себя друзы кристаллов, так что гигантские трупы в конце концов оказывались лежащими в зубчатых гнездах. Через какое-то время земля эти тела проглатывала: от них оставались лишь причудливые выпуклости на почве, напоминающие тушу животного; такие курганы тянулись по краям горных плато, по пашням; вокруг них часто находили россыпи блестящих камней.
Дальше к югу, до Ютландии и окрестностей Гамбурга, продвинулись различные стрекающие, в том числе медузы (с сильными щупальцами-руками), которые сцеплялись между собой и образовывали мощные плоты. На суше, на песчаных побережьях беспорядочно перемещались, подчиняясь своим первобытным инстинктам, гигантские желеобразные существа. Их тела, которые под благодатным гренландским светом были бесцветно-прозрачными, в холодных морях стали походить на яичный желток с кроваво-красными прожилками. Такие чудовища катились-шипели; судорожно сжимались, прыжком перелетали вперед. Снова и снова сокращая свои тела, разбрызгивали вокруг себя слизь. Нависали над реками, всасывали воду. Но здешняя вода лишь отдаленно напоминала ту, которой они некогда наслаждались: она была тяжелой и холодной — безлюбой. Медузы пытались ее сосать, а потом выплевывали. Их щупальца шарили в поисках камней, запихивали камни в ротовое отверстие. Столь грубую пищу медузы переварить не могли, и камни просто проваливались сквозь гастральную полость. В итоге призрачные существа уплощались. На землю капала их буро-фиолетовая кровь. Словно гигантская паутина, оседали они на ютландские ландшафты.
Всякий, кто прикасался к нитям такой паутины или на кого попадали брызги пузырящейся крови, мгновенно менялся. Овцы кидались лакать эту кровь. И языки у них разбухали, вываливались наружу, падали на траву: увеличиваясь в размерах, перекрывая друг друга. Животные не могли сдвинуться с места, дергались, пытаясь оторваться от своих же языков, и почти сразу умирали от удушья. Другие овцы, тараща глаза и жалобно блея, облизывали красную разрастающуюся плоть, вылезавшую из пастей уже пораженных животных; под воздействием ядовитого сока у них самих распухали нёба, глотки. Расширялись, выгибались куполом… Вскоре на шеях — слишком слабых, чтобы выдержать такой груз — уже качались огромные головы, превышающие по объему и весу все туловище. И овцы падали на землю, трепыхаясь всем телом — теперь лишь маленьким довеском к голове. Быстро погибали и те животные, которые чересчур жадно глотали кровь медуз: их тела ребра позвоночники по прошествии нескольких часов лопались из-за раздувшихся внутренностей.
Под Гамбургом впервые большая эпидемия такого рода разразилась среди людей. Ее жертвами стали поселенцы и горожане. Кровь и слизь подыхающих чудищ, разбрызгиваясь, проникала в дома. Те, у кого обрызганными оказывались голова, рука, нога, мгновенно теряли сознание. Разрастающиеся части тела их удушали. Человека, которому брызги попали, допустим, только на кисть руки, все равно высасывала, в его же комнате, тяжело набухающая масса плоти: одна эта ладонь с пальцами постепенно заполняла все помещение, тогда как остальная часть руки и вторая рука, ноги, туловище уменьшались-уменьшались и в конце концов совсем съеживались. Сердце уже не билось; мертвый побелевший человек — размером не больше кулака, или яблока, или картонной коробки — лежал под дымящейся гигантской рукой, волоски на которой выглядели как копья, надломившиеся о жесткие стены.
Безумная сцена разыгралась в одной маленькой деревне — с крестьянкой, которая схватила курицу, чтобы отнести в курятник. Голова квохчущей птицы, ее обрызганные кровью лапы начали быстро расти, и женщина не могла их оторвать от своих рук, от фартука. Под этим грузом крестьянка упала; птичьи когти продолжали прорастать сквозь руки пронзительно кричавшей, отбивавшейся, но вскоре впавшей в беспамятство жертвы. Птица лежала на крестьянке, росла на ней, была уже больше человека. Точнее, росли птичья голова и лапы. Но и туловище еще жило, каким бы жалким оно ни казалось: потому что лапы укоренились в теле крепкой тучной женщины. И разрастающиеся части курицы высасывали из нее питательные вещества. Женщина же — внутри своей одежды — скукоживалась. Она в конце концов умерла; даже голова исчезла, провалившись в вырез воротника, скрывшись за линией декольте. Рукава — пустые оболочки; кальций из костей уже высосан… Лишь через много часов прекратился ужасный рост птицы. Птица и сама была мертва, сожрана частями своего тела.
В то время нередко можно было наблюдать, как свиные уши или морда быка прорастают сквозь стропила хлева; животное жалобно ревело, потом замолкало. Повсюду попадались потерявшие сознание, издыхающие существа, которые еще продолжали расти…
На западной окраине Гамбурга, у моря, чудовища опустошали целые районы города. Чрезвычайные меры, которые принимал сенат, не приносили пользы, а только усугубляли беду. Зажигательные снаряды, губительные лучи разрывали животных на части, но сами эти части еще какое-то время тащились вперед, разбрызгивая кровавую жижу (пока жизнь в них не прекращалась совсем); и, увлекая за собой других раненых существ, растаскивали их по улицам. Возникали отвратительные гибридные формы. Обгоревшие деревья, к верхушкам которых прилипли длинные космы волос, а над этими «султанами» дыбятся человечьи головы: мертвые жуткие лица размером с сарай, мужские и женские. Хвостовой плавник какого-нибудь морского чудища, случайно попав в пригород, собирал вокруг себя груды неодушевленных предметов: бороны телеги плуги доски. В эту перемещающуюся разбухающую курящуюся испарениями массу втягивались целые картофельные поля, бегущие собаки, люди. Она вырастала как на дрожжах, выше и выше; растекалась по пашням, расплавленной лавой катилась вперед, уничтожая все на своем пути. И повсюду из этой округлой, как тесто, массы торчали древесные стволы или отдельные листья величиной с сельский домик. Из этой темной, с просверками, субстанции торчали и человеческие руки-ноги, нередко — покрытые темной корой, с растопыренными, как у листьев, пальцами. Длинные гривы волос развевались над поверхностью тестообразного существа — дымящегося извивающегося слизня; волосы были свалявшимися, как войлок, с застрявшими в них потолочными балками и усиками растений. По впадинам и всхолмлениям этой катящейся массы еще передвигались повозки — запряженные лошадьми телеги, с которых соскакивали люди. Соскочившие с трудом отрывали ноги от вязкой жижи, но вскоре проваливались в нее, прилипали; лошади тоже останавливались, освободиться от упряжи они не могли; люди барахтались рядом. Лошади, обрызганные жижей, начинали расти — сперва только копыта, задние ноги; казалось, животные встают на дыбы, но на самом деле тела их растягивались. Исступленное ржание замолкало, вытаращенные глаза — налившиеся кровью шары — вваливались обратно в глазницы. Лошади сучили передними ногами. Были ли они уже деревьями? Питались ли теми листьями, кустиками, пучками травы, что торчали у них из пасти? Между лошадиными ребрами вдруг высовывался конец дышла. Кучер как бы вырастал из облучка — вместе с напирающими деревьями, срастаясь с ними. Потом всё, что помещалось на спине такого Прачудища, вдруг размягчалось и оседало, образуя одну ровную поверхность…
Через Ваттовое море[87], Фризские острова[88] напирали отдельные чудища, еще не утратившие свою силу. Они с яростью устремлялись против огненных масс, которые люди извергали на них с другой стороны бухты Ядебузен. Когда огромные прыгучие рептилии преодолевали полосу огня, возникало шипение, как при извержении вулкана. От них тоже исходил (зеленый) огонь, казалось, гасивший то белое пламя, которым вооружились люди. Рептилии добирались до берега, разбивали военные машины, глодали их. Но и сами уже были сломлены. Они еще могли протащиться сколько-то миль вглубь прибрежной территории. Но потом из их черных напрасно напрягшихся тел, из глаз и ноздрей, из промежутков между чешуйками начинали вырываться зеленые языки пламени. В этом пламени сила животных сгорала, они судорожно заглатывали воздух, дергались. От горящих тел отделялись какие-то части. Под воздействием огня разлетались в разные стороны пальцы когти зубы чешуйки; ломались крылья. Эти части — пальцы, чешуйки, лоскуты кожи — катились по земле, вдоль Везера, смешиваясь с травой березами елями. И появлялись гигантские ходячие деревья; земля под ними росла с ними вместе: набухала, как если бы была жидкой или желеобразной, пенилась вокруг них. Такие деревья вытягивали корни из земли; покачнувшись, делали шаг вперед; оборачивались; зигзагообразно двигались дальше; прихватывали с собой, выдернув из земли, ближайшие деревца. Деревья тяжело сопели всеми порами. И по прошествии какого-то времени замедляли шаг, оцепенело застывали на месте, лишь слабо покачивали кронами.
АТАКА гренландских тварей продолжалась всю зиму. Началось паническое бегство с побережий. Балтийское море кишело кораблями. В некоторых прибалтийских градшафтах сенаты были отстранены от власти. Правители крупных западных градшафтов, напротив, свое положение укрепили. Но наплывающие сплошным потоком и движущиеся дальше массы беженцев поднимали шум, в чем-то их обвиняли; земля градшафтов уже дрожала от ужаса перед гренландскими чудищами. И большинство городского населения, и правящая элита были словно парализованы. Не только страхом, но и смутным чувством вины. От этого чувства не могли избавиться даже самые знающие: ведь они-то как раз лучше прочих представляли себе ожидающий всех кошмар.
В Лондоне Делвил и Пембер по-прежнему удерживали в своих руках власть. Вместе с шестью другими сенаторами и сенаторшами они установили диктатуру. Их обоих попросил приехать в Брюссель коротышка Тен Кейр, бельгийский лидер. В бельгийских градшафтах ничто не пошатнулось. Однако бесчинства чудовищ не прекращались и здесь, западные и северные пригороды Брюсселя превратились в руины. Ужас, который испытывало местное население, вскоре окрасился ненавистью к своим же поселенцам, когда-то настоявшим на необходимости гренландской экспедиции, — а также к английским политическим лидерам.
Разъяренный Тен Кейр принял худощавого Делвила в подземном рабочем кабинете. Он хотел сразу выплеснуть на гостя гнев и ядовитый сарказм, а потому насмешливо крикнул, едва тот отворил дверь:
— Победа! Победа! Гренландия разморожена! Мы обрели свободу! Мы всех приглашаем на корабли.
— Победа! — воскликнул в ответ Делвил. — Мы в самом деле победили. Кто в этом сомневается?
— И как же выглядит твоя победа, Делвил? Ты вот благополучно перелетел через Дуврский пролив. Тебя не сожрали. Я тебя поздравляю с этой великой победой.
Делвил со стуком захлопнул дверь. Холодный и спокойный, уселся на низенькую скамеечку:
— Кто владеет собой, тот и победил. Ты видишь, я перелетел через Пролив. Я видел, как брызжут слюной эти твари. И сам на них плюнул.
— Мои поздравления, о герой! Но посмотри на Гент. А Кортрейк[89] ты видел? Кортрейк — это на западе, ты должен был над ним пролетать; уже десять дней, как он превратился в руины.
— Тен Кейр, похоже, мы с тобой поменялись ролями. Но мне это не мешает.
— А чем же занимаешься ты?
— Я Делвил. Человек. Или, Тен Кейр, ты думаешь, что, поскольку я физически слаб, я уже перестал быть человеком? Пусть эти твари приходят. Согласен, сейчас я их победить не могу. В этот момент — нет. Мы не были готовы к такому. Но подожди день, пять дней…
— Ты так уверен в себе, Делвил? Они ведь не просто животные.
— Они именно что животные. Животные и ничего больше. С людьми случались и другие бедствия, но люди с ними справлялись. — Делвил поднялся на ноги. Он был бледен; лицо его ожесточилось. — Я человек. Ты не убедишь меня в обратном. Я прибыл сюда с Пембером, чтобы спросить тебя, Тен Кейр, какова твоя нынешняя позиция. Если ты отрекаешься от нашей договоренности, то так прямо и скажи. Я должен знать, на что мне рассчитывать.
— Я принципиально не отвечаю на такие вопросы. Если ты чувствуешь горечь, видишь, что мы напуганы и что город наш уже наполовину разрушен, тебе нетрудно догадаться, кто в этом виноват.
— Я хочу знать, на что могу рассчитывать. Здесь не суд. Не я накликал этих зверей.
— Все получилось из-за Гренландии. Из-за желания переселенцев обрести новый континент. Из-за идеи освобождения. Спасения от упадка.
— Это и есть спасение от упадка. Я не хотел того, что вышло в итоге. Но так должно было случиться. Теперь мы знаем, на чем стоим. — Делвил понизил голос. — Скажи «да», Тен Кейр. Я жду.
— Лучше помолчи. Навостри уши и прислушайся, что происходит над нами. Может, там стены сдвинулись. Кто знает, что там происходит.
— Скажи «да» или «нет». Мне уже пятьдесят. Тысячелетия работали на нас. Вспомни. Ты мне однажды объяснил это. Теперь я и сам научился видеть такие вещи. Я человек. Я по-прежнему продолжаю в это верить. А ты?
— Я тоже.
— Тогда дай мне руку.
— Зачем?
— Твою руку! Сейчас ты станешь таким же бешеным-лютым-горячим-холодным, как я. Оставь ее мне. Оставь. Ты уже почувствовал. Теперь и ты тоже не сможешь спать по ночам, как я, из-за ярости и отчаянья! Ты скоро начнешь хрипеть по ночам, Тен Кейр, поверь! Ты узнаешь ярость и стыд. Ты будешь себя проклинать, как я: за то, что твари могут такое — опустошать города, наши города, нападать на наши лаборатории, делать нас посмешищем для поселенцев. Я проклинаю себя. Но не собираюсь заниматься этим слишком долго.
Делвил забрал свою руку, тряхнул ею, будто она показалась ему слишком тяжелой, взглянул на Тена Кейра, прислонился к стене, на которой горел световой глаз.
— Что вы задумали? Что задумал ты, Делвил?
— Ты прикасался к моей руке. Ты теперь сам всё знаешь. Альтернатива: эти твари или мы. Твари мне ни к чему.
— И?
— Никаких «и». Просто их не будет.
Делвил поднял над головой кулаки, выдохнул:
— Не по мне они. От всего сердца тебе говорю: не по мне. Можешь считать, их уже сейчас нет. Они исчезли. Уже… уничтожены, мною, потому что я этого хочу. Я лишь для виду проклинаю их, чтобы подбодрить себя. Они, по сути, уже не живут, Тен Кейр. Мы их уже победили. Дай им отсрочку на несколько дней, недель. Сделай такую уступку. Пусть еще поглазеют на этот мир. На наш мир. А потом им придет конец. Аут! Слово Делвила. Потом моему терпению придет конец. И наш обеденный стол снова станет чистым. Гладким. Блестящим. Блестящим, как зеркало. Без единой пылинки!
Тен Кейр сидит напротив светового шара; моргает; кажется — спереди — совсем белым:
— Хотелось бы тебе верить.
Брюсселец пытался удержать энергичного Делвила в городе. Но тот вернулся на Британские острова, вторично перелетел Дуврский пролив. Тем временем его соотечественники спешно переселялись в подвалы. Они уже поняли: опасность подстерегает их на рыхлой земле, под открытым небом; на тяжелые же бетонные плиты, на помещения, вырубленные в крепких горных породах, власть чудищ не распространяется. Поэтому множество людей искали прибежище в недрах островов. Делвил смотрел на них с насмешкой и грустью. Вернувшись из Брюсселя, он первым делом укрепил западную границу Лондонского градшафта, сосредоточив на ней тяжелые орудийные установки. Установки эти извергали, в хаотичном смешении, пламя и смертоносные лучи. Из мегафонов разносились крики: Это, дескать, Дракон, Дракон летит. И уже чувствовалось горячее дыхание, но вырывалось оно не из пастей чудовищ, а из делвиловых машин. Опаленные, ошпаренные ящеры сгорали. Делвил превращал их в кучи угля. Свою ненависть он направил и на поселенцев, открыто торжествовавших над горожанами: Ну и чего, мол, добились западные сенаты в Гренландии? Где обещанный ими новый материк? Они создали лишь пустыни — хуже тех, что остались после Уральской войны. И вот теперь все это ударило по городам: мало того, что нет новой земли, уничтожены даже старые земли… Гнев Делвила разразился над поселенцами. Им пришлось спасаться бегством и от драконов, и от первого сенатора. Тот собрал вокруг себя группы мужчин и женщин, которых воспитал в фанатичном духе и которые отстаивали позицию горожан. Они называли себя «спасителями». В британских городах загоняли людей в подвалы и пещеры, принуждали сенаты повсеместно рыть подземные туннели, создавать жилые сооружения из бетонных блоков. Прежде чем уйти из какого-то города, приверженцы Делвила формировали и оставляли там новые группы «спасителей».
Под открытым же небом — скажем, на шотландском плоскогорье — они действовали с удвоенным рвением. Делвил внушал им следующее: «Эти твари, отвратительные амфибии и драконы, — беда для нас. Мы их не призывали. Нас вынудили отправиться в Гренландию. Другого выхода не было. Нашу страну хотели столкнуть в варварство. Мы уже докатились до полного упадка. И вот теперь появляются рептилии: эти твари, которые нас губят. Отомстите же тем, кто навлек их на нашу голову. Отомстите преступникам. Убейте их! Очистите нашу землю!» И со смехом, с блаженно подрагивающей диафрагмой смотрел он на трупы еретиков, этих тщеславных проповедников новой мудрости, мнимых спасителей человечества. Он знал, что есть еще подлинные спасители. Континентальным и американским сенаторам Делвил сообщил свое мнение: настоящий момент следует использовать, чтобы избавиться от всякого сброда, затрудняющего всем жизнь. Важно правильно оценить итоги гренландской экспедиции. Экспедиция оказалась удачной. Благодаря ей появилась возможность укрепить западное человечество и избавить его от паразитов. Коллеги Делвила давно хотели, если можно так выразиться, перестать толкаться локтями — развязать себе руки; теперь это их желание близко к осуществлению.
Между тем, сам Делвил и его друзья пытались найти эффективное оружие против чудищ.
Внушавших им холодное чувство ненависти. Лучи проникали в тварей. Но, хотя они разрывали уродливых зверей в клочья, пользы от этого не было никакой: рассеянные останки причиняли еще больше вреда, чем живые рептилии. Кто же сумеет справиться с этими существами, убить их?! Делвила и его соратников мучил тяжкий, невыносимый стыд: оттого что они уподобились дикарям, какому-нибудь бушмену, который стоит перед тигром, не зная, как спастись.
Помощь в конце концов пришла — но не от Делвила, а от некоего человека из Христиании, чье имя осталось неизвестным. Этот человек спасся после того, как на него упала рептилия: отделался потерей правой руки и плеча, потому что нашел для себя поразительный выход. Он оказался под издыхающим, уже коченеющим зверем. Его рука, обрызганная горячей кровью, начала разбухать; боли он не чувствовал, замечал только странные токи и покалывание по всему телу, мерцание перед глазами и, прежде всего, — розовое свечение, которое внушало ему ощущение блаженства и делало почти беззащитным. Но приливы и подергивания в корпусе, позвоночнике, коленях и бедренных суставах внезапно обрели страшную, напирающую силу. Он говорил потом: так, наверное, чувствует себя роженица, когда ребенок упирается изнутри в ее тело, раздвигает его. Испытывая жуткую тупую боль и вместе с тем уже находясь в полузабытьи, в каком-то расплывающемся блаженстве, он больше не владел своим телом. Тело было подвешено к отвратительному черенку — к его же руке, гигантской руке, белому раздувшемуся комку плоти. Движимый отвращением, человек схватил нож и вонзил, куда смог дотянуться. Врубался в себя, чтобы отделить от себя эту кошмарную глыбу плоти. Порезы и уколы не болели, он врубался как бы в чужую плоть, но на самом деле — в свое плечо. И внезапно он отвалился назад, потеряв сознание. Этого человека, прежде работавшего на одной из фабрик Меки, через два дня нашла группа спасателей; и, поскольку он еще не умер, привезла в Христианию. Там ему с величайшим тщанием удалили плечо, на котором после самоампутации выросла мешкообразная опухоль. Человек этот стал маленьким, как ребенок, руки и ноги — словно из мягкой резины; даже после самоампутации паразитическая культя продолжала питаться его соками. Откормить пострадавшего не удавалось, врачи не могли подобрать нужные вещества: казалось, у этого человека с желтовато-бурой, местами почти черной кожей совершенно изменился состав крови. Даже его глаза (радужки прежде голубых глаз) приобрели серовато-черный оттенок. Он испытывал волчий аппетит, но, сколько бы ни ел и ни пил, поправлялся плохо, в постели мерз — этот удивительный человек, которого не смогли уничтожить первобытные твари. Не утратив разума, больной, хотя еще лежал под наркозом, рассказывал, как сквозь него будто пробегали молнии; рассказывал о приливах и подрагиваниях во всем теле, когда с ним соприкоснулось чудовище, — об этой тянущей дергающей режущей боли в суставах пальцев и коленных суставах, в позвоночнике. Теперь боль прошла. Но пока культя тянула из него соки, он эту боль чувствовал. Находясь в полузабытьи, сражаясь с призраком зверя, человек постоянно жаловался, что ему чего-то не хватает. Он, мол, больше не хочет принимать пищу, в этом нет никакого смысла. Пусть лучше ему дадут то, за счет чего живут чудища. Тогда он выздоровеет. Он снова и снова требовал этого — плохо соображая, что говорит. Врачам, работающим с электричеством и разными видами облучения, улучшить его состояние не удавалось. Поскольку же человек продолжал настаивать, чтобы его отвезли в Гренландию, к розовому свету, о котором рассказывают моряки, кому-то из врачей пришла в голову мысль: разузнать, как обстоят дела с теми полотнищами, которые западные сенаты в свое время не отправили в Гренландию, а оставили у себя. О них ничего не сообщалось. Как потом выяснилось, они хранились в гигантских подземных ангарах на северном побережье Бельгии и в горах Уэльса; их дальнейшая судьба никого не заботила. Вместе с двумя жадными до приключений провожатыми однорукий скандинав полетел над Северным морем. Когда их самолет завис над фламандскими отмелями, снизу отчетливо донеслось фырканье гигантских земноводных. Уже там скандинав, балансирующий на грани смерти, начал испытывать удовольствие от собственного дыхания. А когда его высадили на зеленом лугу, на фландрском побережье, поблизости от туннеля, который вел к турмалиновым хранилищам, вид этого человека совершенно изменился: он радостно улыбнулся, попытался расправить плечи. Провожатые сунули ему в руки сумку с едой и быстро подтолкнули в том направлении, где находился вход в туннель, к которому сами они приблизиться не решились; сами они, страшась неминуемого драконьего нашествия, полетели дальше на восток…
Через две недели этого скандинава представили бельгийским сенаторам. Его сопровождала толпа людей, которые ради необычного происшествия вылезли из своих подвалов. Он проповедовал о чуде турмалиновых полотнищ. В них, мол, заключена душа всего живого… Ростом он теперь был почти как средний человек его возраста; пошатывался, казался чрезмерно возбужденным, но явно посвежел; кожа — сразу после несчастья почти черная — стала прозрачно-бледной, сквозь нее просвечивали кровеносные сосуды. Кожа блестела; волосы, светлые и густые, свисали до плеч. Тен Кейр в подвале брюссельской ратуши недолго слушал странного фантазера; но распорядился, чтобы однорукого скандинава доставили к нему домой. Мгновенно соединив в уме жутких земноводных и полотнища, Тен Кейр задумался, нельзя ли использовать турмалин как оружие против этих тварей. В тот же день он написал о встрече со скандинавом Делвилу.
Вернувшись из опустошительного похода против переселенцев, Делвил надолго застрял в Лондоне. Уже в первый вечер он договорился с Теном Кейром, что хранилища турмалиновых полотнищ будут отныне находиться под особой охраной: к ним никого не следует подпускать и наружу не должны просачиваться слухи о таящейся в турмалине силе, о том, что полотнища еще ее не утратили. Скандинава по распоряжению Тена Кейра в ту же ночь схватили и изолировали. Распространившиеся было слухи о чудесном выздоровлении человека, которого чуть не убили ящеры, Тен Кейр пресек, объявив их вздорными фантазиями. Комиссия, состоящая из физиков и биологов, осмотрела те сети, что хранились в Уэльсе. Делвил, как член комиссии, тоже там побывал. Его не покидала одна безумная мысль: в этих сетях заключены силы, с помощью которых можно одолеть первобытных бестий, и не только их! Делвил внутренне подсел на эту мысль, как на крючок. Он ненавидел этот мир, эту землю, подстроившую ему такую подлость, эту фантастическую — дурацкую — безудержную силу, которая вдруг воздвиглась перед ним и бросилась в атаку, как дикий бык. Не для того люди научились презирать поля, выбрасывать выросшее на них зерно, не для того отказались от скота, который сам размножается, чтобы терпеть подобные безобразия. За этим кошмаром угадывается месть Земли, но насладиться местью ей не удастся. Как самодовольно возносились вверх исландские горы, как грохотали и изливали лаву тамошние вулканы! Но люди их разрушили, сравняли с землей. С ними произошло то же, что в годы Уральской войны происходило с гордыми авиаторами, которых посылали в полет, но внезапно кто-то будто выдергивал из-под них воздух… и мощный летательный аппарат оказывался бессильным; то же, что с кораблями, которые в какой-то момент не могли плыть дальше, потому что под ними уже не было моря. Исландию принудили пережить то, что пережили когда-то эти корабли и авиаторы.
По распоряжению Делвила турмалиновые полотнища переместили в подземные лаборатории. Физиков, хоть они и происходили из правящих семейств, он под угрозой смерти заставил заниматься этой опасной работой: вся власть была сосредоточена в его руках. Этим ученым — мужчинам и женщинам, спасшимся от уничтожения первобытными тварями, бежавшим с поверхности земли — теперь не оставалось ничего иного, кроме как приблизиться к страшным сетям, которые, собственно, и породили такое бедствие. Делвил — за последние недели совсем поседевший, сильно осунувшийся — ежедневно вызывал их к себе. Они отчитывались. Все они разделяли его ненависть к чудищам; но злились и на него самого. Они, ежедневно являясь к нему с отчетом, не знали, что он за ними наблюдает: доискивается, не открыли ли они чего-нибудь такого, что позволит им возвыситься над ним. Говорил он только о своей ненависти к чудищам, о необходимости защитить британские города предприятия людей. Ни слова о том, что на самом деле он замышляет месть, собирается уничтожить целый материк. Он хотел бы поступить с этим материком так же, как скандинав Кюлин поступил с исландскими горами: расшатал их… и они вспучивались, пока не лопнули. Так же и он, Делвил, заставит лопнуть Гренландию: от основания и до самого верху, вдоль и поперек. Когда-то персидский царь велел бичевать море, потому что оно разбило его мосты: как хорошо он, Делвил, понимал сейчас этого царя!
Чудища появлялись с севера, с нерегулярными и непонятными перерывами. Их трупы заражали море. Делвил со своими помощниками работал в Лондоне, под землей. Для опытов они использовали животных и людей. Делвил ощутил прилив счастья, осознав, что наконец научился без ущерба для полотнищ размельчать их и эти маленькие фрагменты — в виде кружков, листков — прививать живым существам. Он взревел: «Эти бестии! Меловой период! Возрождение мелового периода! Что с того. Пусть приходят. Чем больше их будет, тем лучше. Пусть они всё хорошенько прочувствуют».
Тен Кейр отважился-таки перелететь через Дуврский пролив. Делвил принял его, окруженный своими физиками; первым делом обнял; и зашептал ему на ухо:
— Я больше себя не стыжусь. Кризис вот-вот закончится. Боже, что это было за время! Я, Тен Кейр, можно сказать, не жил. Посмотри на меня, на мое лицо: за два месяца я состарился лет на двадцать. Они за это поплатятся. А я буду снова здоров. Здоровее, чем прежде.
— Вы, Делвил, уже далеко продвинулись?
— Давай станем братьями. — Он потянул брюссельца в сторону; вместе они двинулись по длинным, как улицы, подземным переходам. — Хотя я ничего не забыл. Помнишь, Тен Кейр, как ты обошелся со мной, когда однажды я тебя навестил, еще до гренландской экспедиции? Нет, все правильно. Ты со мной обошелся правильно. Я в то время еще заигрывал с поселенцами. А ты мне вправил мозги. Так и надо было, Тен Кейр. Я тебе благодарен. Я в то время едва не потерял себя. Едва не подался к этим собакам. Случись такое, как бы я сейчас выл от страха перед амфибиями и ящерами! Но теперь у меня уже нет причин стыдиться себя. У тебя тоже, Тен Кейр… брат мой Тен Кейр. Считай, что мы стали братьями. Пробил наш час. И я счастлив, что дожил до него. На моей совести Гренландия, Исландия. Я хочу отяготить свою совесть еще больше. Пусть они боятся меня.
— Кто должен тебя бояться, Делвил? Мы победим этих тварей. И всё.
— Нет, не всё. Эго ты говоришь, не я. То, что случилось со мной…
Глаза Делвила остекленели; Тену Кейру вспомнилась их встреча в Брюсселе — как Делвил, сидевший на низкой скамеечке, вдруг поднял кулаки, простонал: «Не по мне они. От всего сердца тебе говорю: не по мне. Можешь считать, их уже сейчас нет». Делвил добился своего. Он их ненавидит. В голове Тена Кейра мелькнула мысль: «Делвил сам чем-то напоминает этих серых, внушающих ужас тварей». Как же изменилось лицо лондонского сенатора с тех пор, как они виделись в последний раз! Черты стали малоподвижными, глубже впечатанными; кожа приобрела пепельный оттенок бетонных стен, среди которых он теперь живет; жесты — медленные и внушительные, а не порывистые, как прежде; голос — ровный, без модуляций…
— Мне, Тен Кейр, недостаточно одержать победу над ящерами. Посмотрим, что нам дадут результаты опытов. Я разыщу то место, где эти твари рождаются. Я сам отправлюсь туда. Им не жить больше. И той земле, что их родила, не жить.
Тен Кейр попытался заглянуть ему в глаза.
Делвил продолжал:
— Посмотрим. Мы снова развяжем себе руки, брат мой Тен Кейр. «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь».
Он не замечал, что бельгиец стоит неподвижно, со скрещенными на груди руками.
К ЛЕТУ, когда наплыв гренландских чудищ уменьшился, помощники Делвила добились первых значительных успехов. В Северном море (к югу от Скандинавии и Ютландии), а также в шотландских горах (южнее залива Мори-Ферт) начали размещать новое оружие. Ничего более удивительного и ужасного Земля прежде не видела. В океане, на самых мощных судах, и в шотландских горах — на тысячниках Керн-Горм, Милл-Тонейл, Крэг-Мигэд — воздвигались высокие башнеобразные сооружения. Издали они выглядели как узкие скалы с нерегулярными выступами. Но тот, кто понаблюдал бы за ними подольше, заметил бы, что их очертания постоянно меняются: в каком-то месте они становятся шире; где-то выступ теперь расположен выше; внизу сооружение частично осело, но при этом вытянулось вверх… Башни были темными, словно крупнозернистый порфир; какие-то их части казались сморщенными, как кожа, а другие отражали свет — блестели, как мех.
На корабельных палубах, на вершинах шотландских гор люди создавали этих чудовищ с помощью турмалиновых сетей. Сначала сваливали в кучу камни и древесные стволы: сочетали их браком. Когда под влиянием огня, исходящего от полотнищ, они начинали расти (и прежде, чем этот огонь гас), на них, как на тлеющие угли, высыпали слоями туши животных, всякие растения травы. И наконец в эту почву вживляли человека. Биологи и физики с фабрик Меки имели большой опыт работы с живыми организмами; они быстро поняли, что излучение турмалиновых полотнищ является для всякой живой субстанции неиссякаемым (и, как им сперва казалось, не поддающимся дозировке) стимулирующим средством. Сила роста — которая в пределах отдельного организма, животного растения камня, ограничена (то есть если какое-то животное достигает зрелости быстрей, чем другие, оно потом раньше старится и умирает) — из турмалиновых кристаллов изливается нескончаемо-щедрым потоком. Теперь люди овладели этой Прасущностью, живущей в пламени Земли и звезд. Теперь отпала нужда в питательных и стимулирующих растворах, которые использовали для своих опытов с травянистыми растениями и деревьями еще Глоссинг и Мардук. В ходе их опытов обнаружилась ужасная разрушительная мощь этой силы: она взрывает любую взаимосвязь, стимулирует рост отдельных частей, разрушая организм как целое. Она, подобно огню, одинаково воздействует на движущееся и покоящееся, твердое и мягкое. В результате опытов с растениями, а потом с животными удалось направить этот поток стимулирующей энергии на железы и системы, от которых зависит естественный рост. Был продлен период молодости организмов. Тела перестали разрушаться. После этого помощники Делвила начали хватать поселенцев и использовать их для опытов над людьми. Но те люди, которых теперь вживляли в каменно-древесные фундаменты, принадлежали к сенаторскому сословию. Делвил предложил для испытаний себя, однако его предложение отклонили. Среди спасителей, ранее принимавших участие в жестоких походах против британских поселенцев, нашлось достаточно добровольцев.
Несущие конструкции устанавливались на палубах кораблей и вершинах гор; потом начиналось строительство самих башен — из живых субстанций. Впервые ученые стояли на строительных лесах галереях платформах, возведенных вокруг таких фундаментов, и давали указания, определяли необходимую дозировку турмалина, смешивали компоненты, управляли развитием животной и растительной жизни. Они испытывали восторг; инженеры биологи физики посматривали на Делвила, который, как всегда, со строго-напряженным лицом наблюдал за происходящим, прохаживаясь по стройплощадке. Скандинава, который спасся от первобытных тварей, он еще в Лондоне спросил, обещает ли тот никому не рассказывать о хранилище на фландрском побережье. Скандинав дать такое обещание отказался — и его доставили на Милл-Тонейл, замуровали в нижний слой камней и балок.
— Для тебя это привычное дело, — усмехнулся Делвил, когда жертву втащили на леса, — ты ведь уже однажды лежал под ящером. Потерпи. Ты сам знаешь, что обязан жизнью турмалиновым полотнищам. Теперь твоя жизнь послужит полезной цели.
Длинноволосый скандинав выл от ужаса, глядя на разбухающее тесто, в которое рабочие бросали мох землю доски.
— Это, мой друг, делается для того, чтобы другие, которые будут наверху, — наши мужчины и женщины — питались вами. Так что тебе, хочешь не хочешь, придется молчать.
Лицо скандинава страдальчески скривилось, но оставалось на удивление свежим:
— Пусть я и вижу только твою башню, Делвил, но восхваляю я мощь Земли. Тебе ее никогда не одолеть. Я восхваляю эту великую силу. Я чувствую, что пребываю в ней. Нет никакой границы между нею и мною. Я не боюсь. Вы меня растворите. Что же. Я хочу туда.
И когда его схватили, голого; когда огромные хрустальные клещи сомкнулись ниже грудной клетки; когда этого человека уже держали над тестом — он, в полуобморочном состоянии, продолжал бормотать хвалу Земле. Потом свисающие рука и ноги, соприкоснувшись с опарой, начали бесформенно распухать. Клещи отпустили скандинава. Он стоял… Упал на руку… Изогнулся, будто хотел подняться, оторваться от вязкой массы; но из спины у него уже торчал, как нож, отросток позвоночника; грудная клетка выгнулась бочкой. Голова погрузилась в тесто; доски, пускавшие всё новые ростки, вобрали человека в свой войлок.
Этаж за этажом возводились эти постройки. Потом башни увенчивали отборными человеческими особями, представителями сенаторского сословия. Неделями длилась такая имплантация: вмонтирование отдельного человека. Их — эти пока столь жалкие, маленькие голые мужские и женские тела — ставили на питательное стимулирующее тесто, способное вобрать в себя всё, на алчно потрескивающую вязкую массу. Основание башни своими выступами-зазубринами медленно подбиралось к человеческим ногам и рукам, но руководители стройки этому процессу препятствовали. Чем больше усиков и побегов, тянущихся от основания башни, обвивалось вокруг человеческих тел, спекалось с кожей, тем в более быстром темпе осуществлялось наращивание плоти пожертвовавших собой людей. С ними переговаривались; но речь добровольцев становилась все более невнятной-лепечущей по мере того, как увеличивался в размерах язык. Приходилась ждать, пока тело череп челюсти снова придут в соответствие друг с другом. К лицам добровольцев привязывали мощные мегафоны; но вскоре нужда в этом отпала. Кроме того, добровольцы боялись, что металлические воронки накрепко прирастут ко рту, и избавлялись от них. Голоса звучали гулко, но казались далекими неотчетливыми затухающими. Создатели живых башен хотели любой ценой добиться того, чтобы жертвы сохраняли сознание. Рост костей, расширение головного мозга, хотя и осуществлялись медленно, с торможением и паузами, постоянно создавали угрозу утраты здравого рассудка. Башенные люди часто оказывались на грани того, чтобы отказаться от духовности, от человечности — и, погрузившись в полудрему, просто разбухать, расти. Но потом опять слышался их голос, опухшие закрытые веки приподымались, мутные вопрошающие взгляды обращались к галереям, где стояли маленькие человечки, руководители эксперимента, и сперва махали яркими флагами, потом стали подавать световые сигналы, потому что башенные люди не различали уже близких предметов, предметов как таковых.
Их глазные яблоки были больше обычного человека; бурно вырывалось дыхание изо рта, который они всегда держали открытым, будто кричали. Челюсти, поначалу слишком для них тяжелые, отвисали. Редко и малыми порциями попадала им в рот пища: переваливалась через отвисшую челюсть, падала в глотку; но эти великаны, с трудом выхлебывающие жидкости и проглатывающие жесткие куски, уходили корнями в растительно-животную почву. Их ноги, начиная от бедренных суставов, от таза, были шишковатыми оцепеневшими; широко стояли эти ноги, к низу сильно расширялись, разветвлялись и, постепенно утрачивая характер человечьей плоти, врастали в почвенную массу. Оттуда в тела башенных людей поступали соки и питательные вещества. Сквозь их брюшину, мышечную ткань прорастали древесные стволы и туши животных: распространялись там внутри, вламывались в кишечник, спаивались с ним. Кровь животных, соки растений изливались в кишки, которые медленно вздымались и опадали, червеобразно сокращались и растягивались. Такое движение можно было наблюдать со стороны, на половине высоты человекобашни: медленное перемещение кишок, которые уплотнялись-приподнимались и потом, когда судорога заканчивалась, снова опускались. Кишки каждый раз тащили с собой болтающийся довесок: карабкающийся вверх кусок леса; раздувшихся, вырвавшихся из этого леса животных. Скажем, огромных лошадей, которые стояли на задних ногах (потому что передние были погребены в чреве человеко-зверя) и, высунув из человеческого тела перекрученную шею, бессознательно жевали листья, рыхлую древесину. Быки, которые, казалось, выпрыгивали из живота великана, будто бы с удовольствием утоляли свой голод, роясь в траве расположенного чуть ниже фрагмента лесного грунта; на самом деле тела их сзади выгибались кверху; то, что они пожирали, они жрали не для себя; их ляжек, ног наблюдатель бы не увидел — они исчезли в брюхе человекобашни, спеклись с ее плотью. Они стали пищеварительным органом, а рот, который великан раззевал высоко над ними, фактически превратился в отверстие соломинки для коктейля. Мошонки великанов обросли древесными кронами цветами; свой сок башенные люди изливали в круглые тела, висевшие на них словно гроздья ягод. Часто можно было видеть, как великан от избытка жизненных сил выгибается, стонет и выбрызгивает семя. Создатели живых башен постоянно пытались притормозить опасные движения, совершаемые гигантами будто во сне. На огромные обнаженные торсы — чтобы кожа не задубела — бросали кур или лебедей. Руки великанам прикрывали длинношерстными овцами. А на одном скандинавском острове из клеток выпустили — прямо на плечи человекобашни — двух живых пышногривых львов, пойманных на североафриканском побережье. Львы тут же запустили зубы и когти в шею отчаянно моргавшего великана (когда-то он был Квиком Бейкером, сыном поселенки Уайт Бейкер). Но так и было задумано — чтобы они прикрыли ему шею. Львы не смогли вытащить обратно клыки. Лапы они отцепили; но желтые тела вяло свисали вдоль залитой кровью гигантской шеи; их мех прилип к великану; лапы теперь казались утолщениями на человеческой коже. Над ними пульсировала многометровая голова башенного человека, покрытая длинными колышущимися космами. Великаны были туповатыми, практически бессловесными созданиями: они лишь оцепенело, с сопением втягивали и выдыхали воздух. Движения их отличались неописуемой вялостью. Форма рта носа ушей — как у человека; но на тело местами словно нашиты заплаты из камней, древесины. Ведь в жилах этих гигантов текла, помимо человеческой, и кровь камней, растений…
Когда башни были достроены, а строительные леса демонтированы, люди на кораблях (по сути являвших собой поставленные на якорь плоты) еще какое-то время работали: подводили по трубам морскую воду к нижним слоям каменной массы, периодически подсыпали на подножия башен землю и груды растений. Потом людей-гигантов предоставили их судьбе и воздействию ветров дождей тепла холода… На вершинах шотландских гор воду для подпитки брали из ручьев.
Сколько-то человекобашен было разрушено ящерами еще во время строительства. После чего морские башни стали возводить в укромных уголках Ирландского моря. Всего построили около ста таких башен, потом — еще двести. Оборонительная линия протянулась на север, вдоль шотландского побережья. Позади нее, под ее защитой заканчивалось строительство горных башен. От Согне-фьорда[90] линия гигантов уходила на юг, огибала ютландское побережье, пересекала Северное море и приближалась к Британским островам. В океане, на горах стояли человекобашни. Глаза у всех тупо устремлены вниз. С груди, особым образом защищенной, свисает до пупка белая сеть — кусок турмалинового полотнища. И когда поблизости оказывалось гигантское земноводное, или птице-ящер с зубастыми челюстями, или плавучий дракон, или странствующее желеобразное чудище, человекобашня приманивала его к себе. Полотнища излучали блаженство. Все загнанные, издыхающие гренландские твари, попав в зону этого излучения, будто обретали второе дыхание: они подбирались к полотнищам; изнемогая от томления, взбирались на плот; принюхиваясь и шаркая лапами, вскарабкивались на грудь человекобашни. Руки гиганта, свисавшие по бокам, начинали дергаться, все быстрей и быстрее. Мутные глаза — наверху — моргали, лоб собирался в хмурые складки. Руки хватали, что попадалось: амфибию птицу медузу желеобразное чудище. Башенный человек всегда испытывал голод. Он глухо стонал. Придавливал локтем карабкающуюся по нему тварь. Зажимал ей пасть. Голова твари бессильно свешивалась. Пальцы гиганта раздирали еще живое животное, руки шарили в жидком месиве, отправляли кровавые куски в бездну глотки, из которой вырывался зловонный пар. И у этого чудовища, человекодрева, подрагивали губы щеки складки на шее, будто он хотел рассмеяться. Глаза от удовольствия несколько раз моргали.
Башня в горах сбрасывала ящеров и жадных драконов под себя. Там внизу была ее почва, именно оттуда в башенного человека поднимались новые соки; когда это происходило, он недоуменно моргал, ронял с губ слюну. Печально и глухо взревывал.
ПОКА ПРОДОЛЖАЛОСЬ нашествие ящеров, люди бежали в градшафты, жили там в страшной скученности. Сенаты, уже в период гренландской экспедиции по сути превратившиеся в закрытые союзы, о массах больше не заботились. Градшафты были им безразличны. Они считали, что в свое время проявили ребячество, когда так сильно тревожились по поводу бегства из городов, по поводу движения поселенцев. Страха перед возможным бунтом сенаторы больше не знали. Они были до зубов вооружены; делать машины никто, кроме них, не умел; спроектировать фабрику, разобраться в предназначении и тонкостях эксплуатации сложных аппаратов вроде преобразователей или накопителей энергии — на такое были способны только мужчины и женщины из их круга; сенаторам ничего бы не стоило вообще остановить все фабрики Меки и заставить людей голодать. А теперь еще эти человекобашни!
Идейным вдохновителем европейской элиты был Делвил — фигура крупномасштабная, но движимая исключительно ненавистью. Везде — в Лондоне Брюсселе Париже Лионе Гамбурге Христиании Копенгагене — сенаторы придерживались единого мнения: «Пусть эти градшафты хоть совсем сгинут. Нам будет больше места». События кануна гренландской экспедиции уже как бы просеяли сенаторов через сито. Теперь же и последние колеблющиеся сдались. Теперь сенаты называли себя комитетами безопасности. Слова, которыми они пользовались, были старыми: «Спасение градшафтов»; но свои интересы они научились отстаивать куда более активно, чем прежде. Эскойес в Барселоне говорил: «Мы автономны. Мы не слуги никому. Не поверенные. Кто согласен прозябать в нашей тени, пусть прозябает. Кто нет, пусть пеняет на себя. У кого власть, у того и свобода. Мы свободны. И знаем, перед кем несем ответственность. Никто не принудит нас служить иным целям, кроме как нашим. Да будет проклят каждый, кто потребует от нас чего-то другого». Сенаторы, как в давно прошедшие века, появлялись теперь на людях замаскированными, невидимыми. То, что Делвил в больших масштабах осуществил к северу от Лондона — гонения на поселенцев, их истребление, — делалось понемногу повсюду. Некоторые представители сенаторских сословий, мужчины и женщины, отличались особой необузданностью, горячностью. Между ними порой возникали конфликты; было известно также, что за Теном Кейром стоит маленькая группа сторонников, которых Делвил уже припер к стенке; Тен Кейр хотел следовать прежним путем стимулирования градшафтов. Однако новый революционный слой правящих родов не позволял ему осуществлять такую политику.
Массы населения в западных градшафтах были загнаны под землю; под землей самовластие господ развернулось во всю ширь. После того как беженцы создали для себя под землей простые временные жилища, господа с гордостью и радостью переместили туда же фабрики аппараты оружие. В Гамбурге и Христиании фабрики были уничтожены первобытными тварями; это и послужило сигналом, чтобы эвакуировать под землю все предприятия. Повсюду, где это осуществилось, господа ликовали: ибо наконец смогли показать всем, на что они способны.
Люди вкапывались в землю, чтобы спастись от страшных чудищ и еще потому, что их подстрекали господа — гордые человекосамцы и человекосамки. Как дерево, как целый лес, который вдруг стал бы расти корнями вверх, так же — в глубину — росли теперь города. Прежние площади и улицы были покрыты бетонными и каменными плитами метровой толщины или просто обезлюдели. Когда несколько столетий назад появились фабрики Меки, люди забросили поля и леса, предоставив их запустению, а сами скучились в градшафтах: стекались к аппаратам, как мухи на мед. Теперь же они оставили и сами территории, на которых располагались градшафты. Жили, как может жить человек, а не как живут муравьи, вынужденные строить свои муравейники непременно на земляном грунте. Люди теперь взрывали землю и собственными руками создавали, одно за другим, всё, в чем нуждались для жизни. Угнездились в земле, как какое-нибудь семейство жуков в толстой древесной коре: вбуравливались все глубже и глубже.
Через несколько месяцев после первых, вызвавших панику нападений гренландских тварей часть Лондона, прилегающая к Дуврскому проливу — районы Колчестер, Ипсвич, а позже и южные пригороды Хастингс, Рамсгейт, Дувр[91], — исчезла (отчасти под воздействием карательных рейдов Делвила) с поверхности земли, на которой простояла много столетий. Между взорванными домами располагались теперь пустоши или лес. Бетонные плиты укладывали прямо под открытым небом; они быстро заросли мхом и травой. В плитах оставили скрытые отверстия — для вентиляции и загрузки необходимого сырья. Шахты пробивали между разными слоями земли, как при горных разработках. Строительство осуществлялось по принципу кораллового рифа. То есть из многих мест одновременно, а в глубине разные туннели соединялись. Рабочие сравнительно легко прокладывали штреки сквозь пласты песка щебня аллювия и делювия; грунтовые воды глубокого залегания отводили в сторону; через плотную глину приходилось пробиваться. Спокойно и мощно распространялись под землей, все глубже и глубже, города с людьми и животными: Лондон Оксфорд Рединг[92] Колчестер Хастингс Рамсгейт Лютон Хертфорд Альдершот[93]. Они оказались на дне древнего схлынувшего моря: среди мергеля и меловых отложений, среди останков тонкораковинных моллюсков давно прошедшего геологического периода и головоногих, которые жили тысячи лет назад. Люди раздвигали земляные стены там, где когда-то было море и резвились мириады, многие поколения крылоногих моллюсков: хрустально-прозрачных существ с сильными ногами-плавниками (в пенящейся воде плавники эти движутся вверх и вниз, как крылья).
Работы по строительству подземных городов вскоре стали вестись регулярно; ярусы все глубже уходили вниз, в слои глины, и взрывники создавали все более просторные пещеры, а наверху, между рядами домов, вырастали горы мусора (земли и обломков взорванной скальной породы). Но когда это произошло, люди уже не испытывали страха. Они больше не спасались от первобытных чудищ. А ощущали себя участниками новой дерзновенной экспедиции. Сенаты бросили клич: «Прочь с земли!»; и горожане охотно вкапывались вглубь; ощущение, что человек способен творить чудеса, когда-то пережитое гренландскими первопроходцами, теперь переживали они сами.
В то время градшафты Европы еще раз продемонстрировали свою чудовищно притягательную силу. Новый западный строительный проект, начатый из страха и подогревавшийся чувством мести, завораживал человеческие массы, жившие в окрестностях городов. Никто больше не принимал во внимание интересы этих поселенцев; никто не собирался использовать результаты великой полярной экспедиции. Теперь сенаторы, ненавидевшие поселенцев, сумели их соблазнить. С запада и севера бежали люди от наступающих на них полчищ уже близких к вымиранию тварей, от этой животной лавы, которую извергал гренландский вулкан. Одновременно другие массы катились с юга и востока к побережьям — движимые ненавистью, злорадством по поводу гибели гордых градшафтов, а также желанием поглазеть на их борьбу. Однако в конечном счете все эти массы были обмануты, сами попали в затягивающий водоворот. Гигантские города, куда они стремились, казались разрушенными пожаром или землетрясением. Ужасные, громоздящиеся друг на друга, сросшиеся останки ящеров, вперемешку с балками кусками лесного грунта человеческими трупами… Целые городские районы превратились в болото запустения, струившее свою зеленовато-черную муть, свои аммиачные и сернистые испарения по пустым улицам. Среди черных мусорных куч, простирающихся на многие километры и достигающих высоты многоэтажного дома — которые оседали, таяли, словно глетчеры, и растекались лужами, — кормились полчища черных воронов, сильных разжиревших птиц. Приближающиеся к городу люди еще издали слышали крики этой угнездившейся в нем птичьей популяции. Люди, прибывшие с юга, сперва полагали, что видят клубы какого-то газа или дыма; когда же они подходили к кучам мусора, из-под ног у них вихрем вспархивали птицы, кормящиеся падалью. Первобытные твари, которые теперь разлагались на территории градшафтов, расположенных вдоль побережья Северного и Балтийского морей, в Западной Франции и в Германии, превратили улицы предприятия площади в зеленовато-бурую бурлящую топь. Еще когда они двигались, росли, терзали друг друга, они, так сказать, сочетали браком дома землю и всё живое; образовалась новая почва; над ней веял ветер; привлеченные запахом, стекались в эти места дикие звери. Поток переселенцев с востока катился по Северо-Германской низменности; потом он двинулся через Южную Германию, соприкоснулся с хорошо вооруженными бранденбуржцами и увлек за собой сколько-то людей из тамошних военных союзов. Среди переселенцев попадались и азиаты, и метисы из русских степей. Все они селились на руинах старых городов. И вскоре спускались в шахты.
Первыми под землю переместились фабрики Меки (если не считать крупных лабораторий, уже много десятилетий работавших в подземельях). За ними последовали аппараты и фабрики. И наконец, в последнюю очередь, — те пришлые человеческие массы, которые какое-то время ютились наверху, во временных бетонных укрытиях, если не бежали обратно, на восток.
Здесь люди были отрезаны от неба. В этих многокилометровых теплых лабиринтах, вырубленных в земной коре, не существовало ни дня, ни ночи. Не пели птицы; не росли травы кусты деревья. Никто не вспоминал о снеге граде дожде ветре. Не менялись времена года. Бетонные плиты сдерживали — с боков и сверху — напор земляных масс. В безопасных сводчатых помещениях, в нескончаемых переходах разместились дома фабрики площади аллеи. Шахты и пещеры выжигались в земле. Кислород для дыхания вырабатывался машинным способом, потом его разгоняли по этим коридорам и шахтам, которые напоминали пузыри. Воду Темзы лондонцы принудили спуститься в подземный склеп: там она бежала вдоль аллей, над ней сооружали мосты. Широкой дугой пересекала река бетонный город, следуя по предназначенному для нее новому руслу. Под конец, запруженная, она падала с бетонной стены в долину, не облицованную ни бетоном, ни камнем. И просачивалась в глинисто-известняковые слои, не могла уже выскочить наружу; остатки ее пенящихся, все еще шумных вод обтекали по кругу городские предприятия, уходили в песок и щебень.
Солнечный свет сквозь землю не проникает. Но хитроумные лондонцы все-таки заманили его туда. Раскаленный газовый шар — Солнце, — конечно, по-прежнему пребывал невероятно далеко от Земли, в эфире, и представлял собой желто-белое огненное море, сражающееся с холодом космических пространств; но люди на Британских островах насмешки ради поймали его свет в зеркала и отбросили в глубину, на потеху праздношатающимся массам. Там он казался разреженным бледным бескровным, как лунный свет днем, и быстро умирал, заглушенный искусственными огнями (ослепительно-белыми или переливающимися всеми цветами радуги) на потолках подземных сводчатых помещений.
Глубоко под землей, в скалах близ южного побережья Британии, в районе Саут-Даунс[94] открылись просторные залы для развлечений. Вокруг этих каменных нор со временем вырос Медный город, названный так в честь занавеса в тамошнем театре. Большая часть города лежала во тьме, но его освещали с помощью гигантских прожекторов. В Медном городе была собственная полиция — из-за огромного количества преступлений, совершавшихся там каждый день. Туда непрерывно стекались человеческие потоки. Среди бывших поселенцев это место пользовалось дурной славой, потому что там совращали людей. Но и сенаторы, сколь бы безразличны ни были им судьбы горожан, снабжали полицию Медного города собственным эффективным оружием, потому что оттуда им грозил хаос. Люди западных рас, попадавшие в подземные города, вскоре становились неслыханно вспыльчивыми. Они больше не валялись целыми днями; в них, казалось, отчасти перетекала необузданность, свойственная сенаторам. Чужие алчные толпы нагнетали возбуждение еще больше. В увеселительных заведениях, в торговых пассажах, где непрерывно циркулировали мужчины и женщины, случались жестокие стычки, затягивавшие все новых участников.
Людям уже не хватало тех удовольствий, которые они могли себе позволить; массовые драки были формой возгонки кайфа. Сенаторам приходилось вмешиваться: затесавшись в толпу, они ударяли драчунов по рукам, по лбу, по ушам маленькими электрическими дубинками — оглушали их. Или же прокладывали себе дорогу с помощью серебряных перстней. При сильном нажатии кулаком из серебряного перстня на безымянном пальце выскакивало что-то наподобие язычка, не длиннее ногтя. В язычке была спрятана трубочка, крошечная капсула. Стоило воткнуть острый язычок в любое место на теле противника, в грудь бедро шею, и капля, выкатывающаяся из капсулы, приводила этого человека в состояние паралича. Если сенатор не отдергивал руку с кольцом достаточно быстро, он таким уколом убивал жертву. В противном же случае раненый через несколько дней приходил в себя, но не выздоравливал полностью: пораженная рука оставалась парализованной; если же укол попадал в грудь, пострадавший до конца своих дней страдал одышкой. Тем не менее полицейских боялись больше, чем сенаторов, которые лишь изредка появлялись — невидимые — в толпе и никогда ни во что не вмешивались, а только наблюдали. Ходили слухи, будто мужчины и женщины из сенаторского сословия наведываются в Медный город именно ради того, чтобы подогревать страсти толпы, ставить в опасное положение тамошних полицейских и наслаждаться зрелищем массовых побоищ.
В Медном городе находилась самая большая цирковая арена Лондона. На ней устраивались поединки с быками и львами. Чьи-то незримые руки швыряли на арену людей, что вызывало у зрителей ужас, смешанный с восторгом. Предполагалось, что такие жертвы — преступники или участники заговора против сената; но наверняка никто ничего не знал, ибо ни один человек живым с арены не возвращался. Бои с животными всегда происходили в полной темноте. В полной темноте выпускали на арену быков, по которым изредка скользил луч света. Но само могучее животное было ослепительно ярким. Ослепительно яркий бык выбегал в черное пространство, сам себя освещая. Лоб загривок и ноги ему покрывали особой светящейся пастой. То было вещество, которым пользовались актеры и о котором рассказывали удивительные вещи. Оно сильно отличалось от обычных блестящих эмалей, какими красили стены и целые подземные города: легко размазывалось, приставало к пальцам к одежде. Зрители, скованные страхом, сидели в полном молчании. Сверкающие животные мелькали в темном пространстве, которое под ними тоже слабо фосфоресцировало. Из уст в уста передавалась странная история, связанная с этим веществом. О бывшем бельгийском поселенце по имени Ибис, который позволил себя заманить в британский подземный город Лондон.
Ибис появился там с одной молодой женщиной, Лапони, которую отбил у другого. Она, как и он, с радостью окунулась в жизнь подземного города, услышала о светящейся пасте, которой пользуются на сцене актеры. И достала такую пасту себе. Но не стала намазывать на лицо и руки, как делал тот актер, от которого она ее получила. А подкрасила ею груди и провела линию вокруг сокровенного органа. Чтобы околдовать своего мужчину. Когда наступила ночь и он — в темной комнате — хотел приблизиться к Лапони, она от него ускользнула и очень обрадовалась, увидев услышав почувствовав его восхищение. Настичь ее он не мог и даже не видел, а видел только эти сверкающие груди и мерцание, исходящее из промежности. Лапони не позволяла ему слишком бурно на нее броситься, чтобы он не измазал лицо сверкающей пастой. Но в конце концов они возлегли; и пережили неописуемое блаженство. Ибис потом унес на своем члене часть этого вещества. Он был роскошным светловолосым фламандцем и не мог нарадоваться только что обретенной им новой силе. Ему хотелось опробовать эту силу и на других женщинах, однако от них он утаивал, откуда ее получил. Те женщины встречались с любящей Лапони, болтали с ней; специально об Ибисе разговор не заходил, но свои тайны они при себе не держали. И Лапони начала терзаться ревностью. Она пыталась удалить пасту со срамных губ, с груди; но это не удавалось, как бы отчаянно женщина ни мыла и ни терла себя. И когда ночью Ибис к ней приближался, она хотела укрыться спрятаться. Но он видел ее: видел сокровенный орган и груди. Она выбегала из дома, на темную улицу. И тогда прохожие на улице видели их обоих: бегущих мужчину и женщину; но на самом деле — не мужчину и женщину, а как летят по кругу, то разделяясь, то снова сближаясь, сверкающая щель женщины и подрагивающая оснастка мужчины. Лапони, когда оборачивалась, видела только Ибиса и не стыдилась себя; он тоже видел только ее и тоже себя не стыдился. Она вбегала в прихожую, хотела продолжать злиться. Но увидев, как они оба светятся в темноте, начинала смеяться: злиться на своего друга она не могла. Он слышал только ее смех. И они падали друг другу в объятия.
И все-таки в душе нежной Лапони осталась заноза. Сверкающие украшения больше ее не радовали, и она не успокоилась, пока от актера, когда-то за десять поцелуев подарившего ей этот свет, не получила водичку, его смывающую. Лапони дерзко подманивала в темноте красавчика Ибиса, который в недоумении поворачивался во все стороны, но подругу не находил. Она, хихикнув, палочкой стучала по его светящимся причиндалам, так что он даже вскрикивал. А она, как кобольд, носилась вокруг, с треском его колотила. Он хотел бы поймать ее, прижать к себе — и в ту первую, и во многие последующие ночи. Но Лапони не сдавалась: ей было нужно, чтобы он сполна прочувствовал ее ревность. Так продолжалось, пока все тот же актер, которого Лапони охотно навещала и которому жаловалась на свои беды, не дал ей добрый совет и не мазнул ее сам — незаметно для нее — светящейся краской. Только у себя дома, затемнив комнату и вспомнив о прошедшем приятном дне, поняла женщина, что принесла с собой. Бежать назад, к гадкому актеришке, чтобы выпросить у него зеленую соляную смывку, было поздно: Ибис уже вошел в переднюю. Тогда она вытянулась на кровати, предоставив светиться тому, что светится. Ибис громыхал за стенкой, потом открыл дверь. Она лежала неподвижно, затаила дыхание: ждала, что вот сейчас он увидит. И он увидел. Застыл на пороге, хлопнул в ладоши: «Это ты, Лапони! Я тебя снова вижу. Наконец». — «Нет, я здесь не для тебя». — «Для кого же еще, голубка Лапони? И почему на сей раз — только щель, маленькая щель? Почему ты не покрасила еще и соски?» — «Не для тебя все это. Я тебе… отомстила». — «Да какая там месть! Лапони, ты светишься. Вот когда ты колотишь меня, это скверно».
И он схватил ее, отбивающуюся. Она строптиво отвернулась к стенке, но он-то ссориться не хотел, и вскоре оба уже пылали, охваченные одним чувством.
Ей не удавалось сохранять строгий вид, когда по вечерам она видела, как он светится. Более того, она замечала, что на душе у нее все радостнее и радостнее. И он тоже с каждым днем радовался все больше. Они друг от друга прятались. Ибис говорил Лапони: «Мы слишком любим друг друга. Нам надо ненадолго расстаться». Но больше двух-трех дней они не выдерживали. Светящееся вещество подогревало в них сладострастие. Небесное блаженство переполняло обоих. И так же было с другими женщинами, к которым раньше прикасался Ибис, — если только они не пользовались зеленой смывкой. Они не могли долго претерпевать такое блаженство. Пять месяцев — больше не жили ни женщина, ни ее партнер. И все многочисленные любители светящейся краски — девушки, актеры, глотатели этого яда, — если не решались от нее отказаться, были обречены. Мерцание тление каление окрашенных частей тела постепенно ослабевали, но внутреннее напряжение не спадало. И по мере того, как такие люди желтели, теряли уверенность в себе, они становились все более необузданными. Дурачились от зари и до зари. Впадали в танцевальное бешенство или в любовный раж. Любой знал: когда двое таких начинают танцевать, не присаживаясь ни на секунду, это означает, что их конец близок. Они в буквальном смысле дотанцовывались до могилы, которую часто — если были людьми тщеславными — заранее для себя заказывали и украшали. В то время мертвых выкидывали из земляного города на поверхность, где они сгнивали среди отбросов. Но эти танцоры как-то по-особому всех умиляли, и для них выделили место в Нижнем городе; то, что там происходило, было почти игрой. Казалось, что, танцуя, они расходуют последние остатки светящейся пасты. После часа подобного буйства, в одиночку или вдвоем — так закончили свою жизнь Ибис и Лапони, — они вдруг, радостно вскрикнув, падали и больше не шевелились: лежали, лишенные волшебной краски и почти бесплотные. И люди, столпившись вокруг, удивлялись, как такие ничтожества могли совершать все эти дикие движения. Только у отдельных танцоров краска исчезала не полностью. Над их могилами — в глубокой темноте — видели нежное свечение. Чаще всего оно появлялось у тех, кто умер очень рано. Отчетливо ощущался еще и запах сирени, всегда сопутствовавший свечению; такие мертвые даже после смерти продолжали источать блаженство.
В цирке зрители смотрели, как на совершенно темную арену вырываются быки, как с ними сражаются люди: мужчины и женщины. Кровь струей брызгала из загривка, из-под ребер быка. Настоящий фейерверк, пылающий луч! Можно было наблюдать, как красящее вещество проникает в тело животного, смешивается с его кровью. Мужчины и женщины, сражающиеся с быком, старались уклониться от струи, чтобы остаться во тьме. Те, кого бык забрызгивал кровью или на кого попадала его слюна, были обречены и могли надеяться только на чью-то помощь. Даже зарывшись в песок, они излучали ярчайший свет. А сами, ослепленные этим светом, неуклюже топтались на месте. Становились посмешищем цирка, из борцов превращались в клоунов. Дальше только от их соратников зависело, как будет развиваться игра. Но обрызганные в любом случае были пропащими. В темноте продолжалась игра с быком и сверкающим мужчиной, сверкающей женщиной. Другие участники, в меру своей сноровки, могли затянуть игру, делая ее то забавной, то захватывающе напряженной; и, в зависимости от царящего в цирке настроения, закончить гибелью человека или, под оглушительный смех зрителей, заколоть быка, уже почти достигшего своей цели. Потом все принимались дразнить выживших сверкающих людей (их называли светляками), которые плохо ориентировались в пространстве и легко переходили от грусти к веселью и наоборот. Ни одно цирковое представление не обходилось без демонстрации смешных светляков, оставшихся от прежних боев. В более поздний период, когда никто уже ничего не боялся, с ними обходились чудовищно, негуманно; но светляки сами позволяли так с собой обращаться. Одно время в лондонском Медном городе дорога к цирку и сам цирк перед началом представления освещались отнюдь не гигантскими прожекторами. Возле цирка дергались, танцевали, заманивали зрителей пылающие мужчины и женщины — живые лампионы, да и внутри все пространство цирка было иллюминировано ими, словно свечами.
У человеческих масс, которые устремились в пещеры (созданные в глинистых известняковых мергелевых слоях, в скальном основании Британских островов), память о гренландской экспедиции еще не выветрилась. Но собственного поражения они не осознавали. Когда на них напали первобытные чудища, они, конечно, ужаснулись. Однако вскоре начались карательные рейды хладнокровного Делвила; потом горожан загнали под землю; они освободились от ощущения своей уязвимости, когда на их глазах стали воздвигать первых башенных людей, когда целая флотилия с башенными людьми образовала оборонительную линию, идущую вдоль южного побережья, вверх по Дуврскому проливу и дальше на север. Еще никогда городские массы не относились к поселенцам с таким презрением. Делвил был прав, когда сказал Тену Кейру: Делу Мардука и поселенцев нанесен жестокий удар.
Началось это с Лондона. Затем пришел черед Брюсселя, Гамбурга… Градшафты, один за другим, переносили свои предприятия под землю. Затем туда же переселялись люди. На поверхности остались лишь небольшие колонии. Безграничная гордость подстегивала инженеров; и с безграничной гордостью спускались рядовые горожане под землю. Здесь на прокладке, на расширении новых шахт и штолен работало больше людей, чем в верхнем мире. Машины для производства кислорода и очистки воздуха, осветительные приборы требовали — по мере расширения подземных пространств — все больше обслуживающего персонала. Но труд вознаграждался многими удовольствиями. Лаборатории для физиков технологов биологов располагались в стороне от прочих сооружений, в слоях, наиболее близких к поверхности, — и вскоре этот район вырос до размеров маленького городка. Высокомерными и гневливыми, как никогда прежде, были мужчины и женщины, посвятившие себя науке. Они позабыли всякий стыд. И массы знали это; но, так или иначе, шли на поводу у ученых.
В Лондоне, где возникла мода на светляков, впервые появились люди, представители разных рас, которые предлагали себя покупателям в качестве рабов или крепостных. Сенаторы нуждались — для фабрик Меки и многочисленных опытных лабораторий — в человеческом материале; и обычно сами без лишнего шума добывали его в поселениях или городах. Но теперь многие мужчины и женщины добровольно отдавали себя в их полное распоряжение. Такие добровольцы постоянно пребывали во взбудораженном состоянии, в своего рода опьянении (как, впрочем, и большинство других обитателей этих подземных ярусов). Они хотели только еще более глубокого опьянения… и не знали, что им с собой делать. Приходили к домам, к дверям сенаторов и вялые тихие чудаки. Говорили то же, что и другие, но по ним было видно: сюда они попали по ошибке; прежде они много в чем участвовали, а теперь больше не хотят, сами устремились на бойню. Выглядели эти странные личности беспомощными, особенно — белые с континента. Сотрудники лабораторий, выслушав их, заковывали в ножные цепи и отправляли куда подальше. Видели, что людишки эти скверные: такие отдают себя в рабство только из отчаянья и отвращения к собственному бессилию. Как накануне Уральской войны вспыхнула эпидемия самоубийств, так же теперь распространялось это безумие самопорабощения. На площадях градшафтов, под землей, день за днем собирались маленькие кучки людей; вскоре все уже знали эти места, огороженные самими кучкующимися. То были мужчины и женщины, продающие себя в рабство. Они сами определяли, кто их может купить. Некоторые называли определенный подарок, который хотели бы получить, а на покупателя вообще не смотрели. Для сооружения новых человекобашен, для подкормки старых сенат каждую неделю покупал сколько-то таких рабов. Много рабов требовалось для экспериментов и для текущих работ в технической части города. А еще горожане, не желавшие нести трудовую повинность, покупали рабов, чтобы послать их к машинам вместо себя.
ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ МАССЫ, изливавшиеся, подобно пенным водам, в резервуары гигантских городов, не догадывались, какую судьбу уготовили им могучие человекосамцы и человекосамки, которые всё это создали и чьей милостью горожане жили. Делвил полностью погрузился в свои чудовищные планы мести, в идею борьбы против той силы, которая наслала на них первобытных тварей; во встречах сенаторов он практически не участвовал. Тен Кейр, упрямый бельгиец, предпочитал держаться в тени: разговоры с Делвилом в последний раз произвели на него гнетущее впечатление. Тена Кейра, человека душевноздорового и мужественного, оттолкнули бесчинства Делвила.
С отвращением наблюдал он и за началом сооружения одного из людей-гигантов — но вскоре отвел взгляд. Больше он в Лондон не летал. Когда однажды ему рассказали об успехах башенных гигантов, у него тошнота подступила к горлу. Он не мог слушать; и попросил, чтобы больше с ним об этом не говорили. Казалось, первобытные твари ему нравятся больше, чем такого рода оборонительные меры. Тен Кейр пытался протестовать, когда и в Брюсселе началось массовое бегство под землю. Но остановить этот процесс было не в его силах. Единственное, чего он добился, — чтобы экстатическая, на время вернувшаяся из подземных шахт толпа не уничтожила старые сооружения на поверхности. Сам он, чувствуя смутное раздражение, с маленькой группой помощников остался наверху: как он объяснил, чтобы следить за передвижениями поселенцев.
В лондонском пригороде с претенциозным названием Гренландеум, где находились технические предприятия и лаборатории (он висел в глинистых и мергелевых слоях, над головами бессчетных человеческих масс), собрались сильнейшие умы той эпохи и сосредоточили вокруг себя все субстанции, с какими может работать человек. Здесь в округе Картагон, где жили исследователи растительных энергий, безраздельно властвовал Эткинсон, холодный и мрачный тип, евнух (как о нем говорили) — по собственной воле и из ненависти к женщинам. В округе Океания, где занимались водой, аналогичную роль играл берберо-испанец Эскойес: тот самый водный человек, который в начале гренландской кампании советовал перенаправить по другому руслу Гольфстрим и обогатить солью дно океана. Изучением тепла, горения, пламени занималась Надя, человекосамка из семейства Эткинсона. В округе Тель эль-Хабс (Холм Узилища) тон задавали сразу несколько сенаторов, которых уже и людьми-то не назовешь. То были мужчины и женщины, молодые и среднего возраста, которые прежде участвовали в строительстве человекобашен, а потом — как звери, нализавшиеся крови — уже не могли забыть то, что там видели и испробовали. С кораблей-плотов и шотландских гор они без всякой охоты вернулись в трезвый и скудный ландшафт, населенный обычными людьми: двуногими, хныкающими, лишенными шерсти хилыми созданиями. Эткинсон стал евнухом из ненависти к женщинам, да и к людям вообще. Господа из Тель эль-Хабса, насмотревшись на башенных людей, вообще не хотели больше видеть себя в человеческом облике. Средства, опробованные на рабах из Узилища, они потом применяли к себе. Трибор, вернувшись с шотландской горы Глас-Маол, отказался от прежнего имени и стал называть себя Ментузи. Он больше не ел сам. Подобно тому, как телега стоит на месте и не двинется, пока не запряжешь в нее лошадь, так же и он, фигурально говоря, сделал себя телегой. Запряженной животными и растениями. Ментузи как-то сказал человекосамке Кураггаре, которая прежде звалась госпожой Макфарлейн: «Меки и его поколение правильно поступили, отказавшись от полей лесов и животных. Все, что мы можем, мы должны создавать сами. Они построили огромные фабрики, предприятия. Мы вот уже несколько столетий привязаны к этим гигантским сооружениям. Для них требуются пространство, охрана. Как же мы ими гордились! Но теперь они больше не нужны. Мы должны изменить точку приложения наших сил. Я теперь опять за поля и скотину. Пусть моя собака жрет, сколько хочет, — ведь она напитывает меня, пока остается моей. Ты же видела камни, и дубы, и целые стада, которые сбрасывались к подножию башен? Вся тамошняя живность жрала для башенных людей. Я сам готов стать собакой, если смогу еще долго заталкивать в себя всё, что изготавливается на фабриках».
На Ментузи, поселившемся в Тель эль-Хабсе, висели полипы. Его брюшная стенка была во многих местах просверлена. Он посылал своих помощников в обезлюдевшие леса; они доставляли ему лисиц, выдр, африканских зебр, черепах. Издавна люди знали, как неимоверно трудно скрестить животных, принадлежащих к разным классам; но теперь таких трудностей не было: Ментузи убедился в этом, наблюдая за строительством башен. Турмалиновые сети скрещивали какие угодно виды. Как же Ментузи потешался над Меки, потешался над Мардуком, научившимся влиять на рост растений!
— Кураггара, они были йогами и факирами. Шутниками! Нужно, правда, отдать им должное. До гренландской экспедиции все мы были ничем. Человек, который вырвал у вулкана огонь и лучи, — вот кто мой герой.
Кураггара от смеха схватилась за живот:
— Я сейчас попробую родить черепаху!
— Почему бы и нет. Кто тебе помешает?
В Тель эль-Хабсе, на Холме Узилища, эти двое занимались жуткими, омерзительными вещами.
Гиганты — правители западных градшафтов — справились с нашествием первобытных чудищ. Они-то не восторгались волшебными полотнищами — в отличие от участников первой и второй экспедиций в Гренландию, которые под розовым светом спускали на воду шлюпки и, голые, блаженно сидели в них, покачиваясь на волнах. Правители и правительницы больших градшафтов, уверенные в своей власти, были хладнокровны и исполнены ненависти. Подобно тому, как разбойники прячутся в княжеском парке и из-за решетки наблюдают за нарядными стройными красавицами в легких светлых одеждах, с распущенными волосами, которые движутся по лужайке, играя в какую-то игру, — а сами оценивают этих красавиц и ждут благоприятного момента, чтобы на них наброситься, связать и утащить прочь: так же ученые Тель эль-Хабса, безудержные в своих желаниях, подстерегали тайну вулканов — и в конце концов завладели ею, подмяли ее под себя.
На Холме Узилища эти господа работали в тесном сотрудничестве со своими коллегами из Базальтового города, который выглядел как развороченная гора. Здесь занимались теми сущностями, которые люди обычно называют камнями. Ученые господа брали красный рубин, фиолетовый апатит, стекловидные гипсовые кристаллы — и подвергали их воздействию лучей Кюлина, в свое время использованных для разрушения вулканов Исландии. Ученые, однако, направляли силу, которая влияет на рубин (формирует его), не на сам рубин, а на родственный ему корунд. Обычно корунд не реагирует на воздействие этой силы, которая для него никакая не сила: ведь каждый предмет или вещество приходит в движение от особых причин, действенных именно для него. Однако в руках у господ из Базальтового города оказался жар самих вулканов. И это мощное оружие они направляли на исследуемые субстанции. Каменная масса начинала разбухать — как каша, как тесто, в которое добавили дрожжи.
Ученые из Базальтового города окружали фрагменты турмалинового полотнища стеклянными трубками: они заставляли изначальную силу проходить через различные газы и испаряться. Постепенно, через долгие-долгие часы, в рубине что-то менялось, как меняется полотно, выцветающее на солнце. Но все это время на рубин был направлен еще и пылающий луч Кюлина, пока не влиявший на каменную массу, находившуюся в стадии брожения. Есть одна точка, которую господа из Базальтового города нашли далеко не сразу и лишь ценой огромного напряжения сил, с помощью испарителей, а также аппаратов, ослабляющих или замедляющих химические процессы: точка индифферентности и перелома. В жизни каменного тела она определяет всё. Это момент, когда даже самые устойчивые связи внутри субстанции нарушаются — и камень, хотя он не раскален, может рассыпаться в пыль, его может поглотить и присоединить к себе любое твердое тело, находящееся поблизости. Пылающие лучи Кюлина были направлены на камень; наступал момент перелома. К камню подносили другое твердое тело. И как кристаллическая палочка, брошенная в перенасыщенный раствор, заставляет затвердеть всю жидкую массу — так же вновь затвердевало ослабленное каменное тело, соединяясь с другой сущностью, навязанной ему лучами Кюлина. Ученые работали очень тщательно. Скажем, гранитный блок — состоящий из зерен твердого кварца, темной роговой обманки, слюды, красноватого полевого шпата — они научились превращать в цельный блок молочно-белого кварца.
Пока ученые Базальтового города занимались преобразованием исходных материалов — и шаг за шагом фиксировали этапы таких превращений, — господа с Холма Узилища использовали из этих открытий то, что было нужно им. Животных, которые раньше не могли даже содержаться вместе (потому что одни из них пожирали других), теперь скрещивали: всё можно было низвести до элементарного состояния и потом втиснуть в материнское вещество. Господа, прятавшиеся в подземных бункерах, дошли в своем яростном неистовстве до того, что намеревались вскоре превращать самих себя в зайцев мышей львов пантер жуков. Для предварительных опытов они хватали все новых людей из земляного города и из верхнего мира, широко пользовались рынком рабов, убивали или калечили очень многих.
Ментузи и Кураггара жили в нетерпеливом ожидании. Как же они смеялись! Ментузи хвастался:
— Когда еще существовали религии, все равно были сотни или даже тысячи прозорливых людей, которые не верили ни в черта, ни в сатану, ни в небо Бога и ангелов, ни в бессмертие. Чем же занимались эти сотни или даже тысячи прозорливцев? Они на протяжении своей жизни не верили. Не верили: это и было их главным занятием. Попадались и такие, кто всю жизнь пытался опровергнуть существование сатаны, неба или Бога. Но все их достижения так и остались каплями, каплями в море. У кого возникают безумные идеи, тот должен получать от них удовольствие. Меня вот нисколько не беспокоят эти первобытные твари, эти дурацкие ящеры. К нам они не спустятся. Согласна, Кураггара? Они только и умеют, что подыхать, а для этого и наверху достаточно места. Но… что начнется потом! Ты как думаешь?
— Да, у меня тоже на ящеров времени нет.
— Надо бы соорудить для них аквариум, чтобы они не подохли так быстро, — и хорошо их кормить. У нас им наверняка понравится больше, чем в Гренландии. Сам я как-нибудь отправлюсь в Гренландию и посмотрю, что с ней сталось. Может, возьму себе вместо лошади дракона — ящера с крыльями и птичьим клювом — и полечу туда верхом на нем. Аллелуйя, совершим / мы поход в Ерусалим!
— Ну не ребенок ли ты, как и все эти борцы против неба или сатаны? Ментузи, что мне за дело до Гренландии? Впрочем, может, и я как-нибудь отправлюсь туда. Или лучше — в Исландию, к вулканам. Но если я буду путешествовать, то обойдусь без корабля, без драконов, без самолета.
— И я!
— Слушай. Я буду птицей, когда мне захочется. Или — облачком пара, если захочу. Да, Ментузи, этого мне тоже хочется. И еще… быть рыбой! И огнем. Но не подобием этого бедного башенного человека, которого я недавно навещала в Шотландии. Я несколько раз подлетала к его глазам, совсем близко, и потом опять отдалялась, пока он меня не узнал. Он узнал меня. Он когда-то был моим другом. Но что мне до того… Он тоскует! Им овладела темная жуткая тоска. Когда он моргнул, я подумала, что мне нужно побыстрее сматываться, а ему лучше меня позабыть: я сейчас для него как кошмарный сон. Он пребывает в тяжелом сне и проснуться не может. Полетай я возле него еще какое-то время, и он, как гренландский зверь, схватил бы меня и съел. Он стал дурачком: хватает что попало, сует в рот… Совсем другое дело — стать, например, лисой, с головы до пят, жить лисьей жизнью, сколько мне захочется, воспринимать мир по-лисьи… Ах, Ментузи…
— Мы слишком долго довольствовались собственной шкурой. Как бы нам, Кураггара, не уподобиться этим людям-баранам, которые сами себя продают нашим фабрикам и лабораториям. На них тоже человечья шкура. Но им-то плевать, что с ними будет дальше. Знаешь, — он оглушительно рассмеялся, — что я задумал с ними сделать? Знаешь, что?
— Могу себе представить.
— Я их превращу в баранов, всех. Мы их отправим на луг, цып-цып-цып. А сами спрячемся за деревом, цып-цып. Когда они все соберутся, засунем их в мешок и спросим: «Хотите, хотите отведать баранинки?» — «Конечно, — скажут они, — баранинки — с нашим удовольствием». — «Отлично, — скажу я, — щас будет». И завяжу мешок. Цып-цып-цып. Луч туда, пар сюда… «Вам хорошо?» — «Нормалёк». — «Боитесь?» — «Есть немножко». — «Не бойтесь, цыплятки! Щас будете есть баранчиков. Они уже выходят из хлева». Не ошибиться бы и не сказать: из мешка. Еще раз включить луч — кнак! — и два испарителя. Главное — терпение. «Как самочувствие, цыплятки?» — «Ох, ох». — «Эк вы заговорили. Может, вы уже едите баранчиков?» — «Ох, ох!» Не смейся, Кураггара. Или я не прав?
— Прав, Ментузи! Ох, ох!
— «Цыплятки мои! Скоро я открою хлев. Хочу вам устроить сюрприз. Скоро вы получите своих барашков. Но что же вы затрепыхались в мешке?! Зачем сучите ногами?» — «Ох, ох». — Что за незадача! Промашка вышла, Кураггара. Бараны уже в мешке! Возможно ли такое?! Возможно ли?
— Я сейчас лопну от смеха, Ментузи, если не прекратишь…
— Ха! Да, Кураггара. В самом деле барашки! Копытные жирненькие хвостатенькие барашки! Кудлатенькие! Четыре штуки — ровно столько людишек я засунул в мешок. Где же мои людишки? Они пропали. Наверно, их сожрали бараны. Я, видимо, по ошибке засунул баранов туда же, и они сожрали людей. Ах, я такой рассеянный! Человекоядные бараны… Что мне теперь делать?!
— Не смейся, Ментузи. Жаль, что до такого мы еще не дошли.
Гиганты глубоко презирали рядовых горожан. Машины фабрики предприятия не перестали работать только потому, что господам было приятно чувствовать свое превосходство. Они нуждались в человеческих массах, чтобы вымещать на них раздражение. Эту мысль, не такую уж радикальную, высказал в Тель эль-Хабсе Тен Кейр, во время своего пребывания в Лондоне. Квадратное красное лицо маленького бельгийца было лишено выражения; отвращение, которое он испытывал, наблюдая за работами в лабораториях, ему пришлось проглотить. А о том, что, перелетая через Дуврский пролив, он не выдержал и заплакал, увидев на плоту бессловесного башенного человека, люди из его окружения не упоминали. Высокомерные, принявшие жуткий облик человекосамцы и человекосамки из опытных лабораторий были, беседуя с Теном Кейром, безудержно откровенны. Объяснили, что время подлинного человечества еще только приближается; они сами, дескать, могут лишь предчувствовать, каким оно будет. С ужасом смотрел Тен Кейр, как шевелятся щупальца полипов, выходящие из их тел: неужели это и есть начало подлинного человечества?! О человеческих существах, живущих в нижних ярусах — горожанах и поселенцах, — господа предпочитали не говорить, а если и говорили, то с презрительно-сладострастным смешком. Тен Кейр хорошо представлял себе, на что способны эти гиганты. Когда-нибудь они начнут истреблять людей, как это делали полчища драконов. Он сказал вслух: существует опасность, что кто-то из них употребит средства, которыми располагает, во вред другим. Пусть они бросят взгляд на своих сограждан: люди отчасти бессмысленно буйствуют, а отчасти не знают, чем себя занять. Необходимо вмешаться. И предпринять что-то в духе старого учения о воде и ветре: упростить этих запутавшихся отчаявшихся созданий, уподобив их животным или растениям. Может быть, уменьшив их численность. Нужно попытаться прийти к более стойким формам человеческого бытия. К несложным живым существам, которые будут обеспечивать себя пропитанием, производить потомство и умирать, продлевая жизнь своей популяции на протяжении столетий, тысячелетий. От бремени индивидуального бытия, от страшного груза одухотворенности их нужно освободить.
Гиганты из Тель эль-Хабса рассмеялись. Мол, пусть сперва хорошо подумает, какую кашу он собирается заварить. Может, они и сами занялись бы — между делом — чем-то подобным, да только увлекательного тут мало… Тен Кейр, глубоко опечаленный и встревоженный, попытался пробиться к Делвилу. Тот никого к себе не подпускал. О Делвиле ходили жуткие слухи — о тех вещах, которыми он занимается. Целыми днями Тен Кейр со своими сопровождающими бродил по улицам этого погрузившегося в землю мерцающего Лондона. Попросил предоставить ему на несколько часов комнату в каком-нибудь доме. Там сидел один в темноте, плакал. Но из Лондона не уезжал. Продолжал бродить по городу со своими людьми. Они говорили, что он доведет себя до срыва, видели, как ему плохо. Но оторваться от Лондона он не мог. Трижды пытался Тен Кейр встретиться с первым сенатором. Чуть не на колени вставал перед Кураггарой, умоляя: пусть она обеспечит ему доступ к Делвилу, его старому другу. Та подивилась дикому поведению приезжего, но сделать ничего не смогла. Дважды уже побывал Тен Кейр в Верхнем городе, дважды опять спускался вниз, в шахты. Себе он говорил: «Я должен плакать. Должен плакать. Плакать гораздо больше. Как голубь, которого вот-вот обварят кипятком и ощиплют. Я хочу все видеть. Я это заслужил».
Однажды, обойдя в очередной раз рынки рабов, цирк, рабочие районы, лаборатории, Тен Кейр на западной границе города — там, где в пролом туннеля просыпалось немного земли — набрал горсть камешков. Сунул их в карман. Поднимаясь на лифте, с зажмуренными-закрытыми глазами, он сжал в руке хрустнувшие камешки, прошептал: «Хочу помнить».
Наверху сопровождающие, взглянув на него, подумали, что он опять пожелает вернуться в их временное пристанище. Однако Тен Кейр распорядился, чтобы его отвезли к морю. Свой летательный аппарат он бросил. И на маленьком судне поплыл через Дуврский пролив к берегам Фландрии. Черно-серыми были каменные осколки, которые он захватил с собой из западного района Лондона. Во время плаванья он часто со слезами рассматривал их, держа на ладони. И сжимал в кулаке, если ему казалось, что кто-то за ним наблюдает, а руку прятал в карман.
НА ШЕТЛАНДСКИХ И ФАРЕРСКИХ островах поселились участники Гренландско-Исландской экспедиции: последние, оставшиеся в живых. Сенаты опасались, еще во время этой экспедиции, что моряки поднимут против них бунт. Но те так и не появились, не предприняли никаких враждебных действий против градшафтов. Было известно, что они бежали от первобытных тварей на свой сборный пункт, Шетландские и Фарерские острова. Во время катастрофического нашествия животных и после, когда элита впала в состояние эйфории в связи с перемещением городов под землю, о моряках совершенно забыли. А когда вспомнили, решили, что пусть они приходят, пусть вступят в открытую борьбу. Но моряки не пришли.
То было сообщество молчаливых страдающих людей, укрывшихся на каменистых островах, где вечно ревут волны; жили эти отшельники за счет остатков экспедиционного провианта; кто-то из них, поодиночке или целыми группами, уже перебрался в гористую Шотландию. Как воплощение ужаса, от которого каменеют души, обрушились полчища первобытных тварей на западные градшафты. Когда на моряков, находившихся в зоне розового света, впервые напали эти жуткие твари, всё вокруг — соседние корабли, люди, деревяшки, металлическая обшивка судов — мгновенно изменилось, ощущение блаженства исчезло, и каждый, невзирая на свой страх, почувствовал: «Поделом нам. Наконец, наконец!» За время панического бегства кораблей, вскоре достигших зоны обычного дневного света, половина огромной эскадры погибла, сражаясь с животными. Те, что выжили, кое-как плыли дальше, с одной мыслью: «Теперь это позади. Мы спаслись». На каменистых островах они целыми днями валялись, стараясь ни о чем не думать, вдыхать запахи земли…
Те, что перебрались в Шотландию, потом вернулись: сказали, что дороги на юг перекрыты. Все мрачно размышляли: «Это заслон против гренландских зверей. И против нас. Они от нас отгородились». Горько, но и утешительно. Бывшие участники экспедиции начали обустраиваться в островных ущельях. Никто больше не ходил к кораблям. Суровую зиму моряки провели на островах, им постоянно хотелось спать, друг друга они навещали редко. Над островами еще много раз шумели крылья птице-ящеров, раздавались их крики. Скорчившиеся в постелях люди в такие моменты дрожали, будто настигнутые бурей. Закрывали лица руками, предавались своим мрачным мыслям. Все казалось им нереальным… Они осматривались в пещерах, палатках, старых домах: странно, что и другое тоже еще существует. Они и сами лежат тут, шевелятся, едят, пьют. Думают и чувствуют. Чувствование длилось бесконечно, а вот видеть им ничего не хотелось. Но и чувствование их было зряшным: добраться до самих себя они не могли. Как они себя ощущали? Как если бы ураганным ветром их занесло в какую-то пещеру… И человек зависал, словно пылинка, попавшая в паутину; выбраться из паутины он не мог. Они все бродили, как неприкаянные: искали и не находили свой голос. Часто ими овладевал страх; овладевал всей кожей, которая как бы растягивалась, тогда как в груди и в горле они чувствовали стеснение: «О, что это с нами…» Они вздыхали, изо рта капала слюна.
Кто-то вдруг исчезал, потом — еще кто-то. Люди переправлялись по воде в Шотландию. На острове Мейнленд один младший офицер, Гуд Лак, сжег все находившиеся поблизости корабли. Исхудалый, как и остальные, он бродил между утесами, засовывал рыжую голову в пещеры, кричал что-то туда внутрь, искал людей. Рычал: «Есть здесь кто-нибудь? Есть здесь кто?! Эй! Меня зовут Гуд Лак». — «И чего ты хочешь, Гуд Лак?» — «Ничего. Хочу на вас посмотреть. Знаете, что я сделал?» — «Ты охрип». — «От дыма. Я сжег все корабли». — «Кого это интересует». — «Всё — прочь! Но вы правы. Что мне теперь делать. Что делать». И он блуждал по пещерам, присаживался где-нибудь возле моря. Как-то раз Гуд Лак снова обошел хижины, хриплым голосом просил всех, кого встретил, собраться вместе. Дескать, пусть поторопятся. Он их подгонял: «Быстрее. Идите к воде». У воды уселся на песке, зажал между коленями два больших камня, начал их тереть друг о друга. Людям, которые пришли с ним, он прохрипел: «Садитесь. Берите камни. Делайте, как я. Будто размалываете зёрна». Некоторые послушались. Он всё хрипел: «Мелите, мелите. Пока не получится пыль». Потом бросил камни, стал подстрекать собравшихся: «Что будем делать теперь? Будем бросать камешки. В воду». И принялся швырять гальку. Другие чертыхались, сумрачно расходились по домам. Он приставал к одному, к другому: «Не бросайте меня, не оставляйте одного. Что я буду делать?» — «Бросать камешки». Они все отправились восвояси, на ходу переговариваясь: «Что за тупая скотина!» Предоставили ему хрипеть и сглатывать слюну в одиночестве.
То, что началось с Гуда Лака, постепенно распространялось и на других. До тех пор, пока одичавший Кюлин не появился на лодке у берегов Мейнленда, в бухте Сент-Магнус, и не собрал всех, кого смог найти, в каменистой долине. Кюлин ходил от одного человека к другому, рассматривал мужчин и женщин, брал их за руку.
— Припасы заканчиваются. Безумец Гуд Лак сжег самые лучшие, богатые припасами корабли. Но особого вреда он не причинил. Просто теперь нам придется раньше принять решение.
Один страдалец насмешливо спросил, уж не хочет ли он, Кюлин, снова повести их куда-нибудь — может, даже в Гренландию.
— Нет. Я предпочитаю вообще не называть имени страны, тобой упомянутой. Во всяком случае — не произносить его так, как верующие прежних времен произносили имя бога или той силы, которой они поклонялись. Вести вас куда-то я тоже не собираюсь. Я ведь виноват в случившемся. Не в том, что произошло с турмалиновыми полотнищами, и не в последнем несчастье. Но — в предыдущем. Его я осуществил своими руками. Это ведь я взорвал вулканы. — Он прошептал, стоя возле скалы:
— Делайте со мной, что хотите.
Они стояли вокруг. Кюлин сел на землю, закрыл лицо, начал всхлипывать. Никто до него не дотронулся.
— Что теперь будет… Я тщательно все обдумал и знал заранее. Знал, что ничего плохого вы мне не сделаете. Хотя бывают минуты, когда я предпочел бы, чтобы кто-то из вас поднял на меня руку. Но я уже преодолел подобные мысли. И потому пришел к вам. — Тут многие взглянули на него. — Может, мы и могли бы оставаться на этих островах еще месяц-два. Но я хочу их покинуть. Друзья, я собираюсь уехать и хотел сказать вам об этом. Гуд Лак свихнулся. Но еще многие из вас последуют его примеру, если вы не решитесь переменить свою участь и если не случится хоть что-нибудь. Я ухожу. Ухожу. Это я знаю наверняка.
— Почему, Кюлин? И куда?
— Мне трудно объяснить, что произошло. Если я пробуду здесь еще сколько-то времени, то никакие драконы не понадобятся: я и без них уподоблюсь переваренной жвачке. Я этого не хочу. Признаться ли? Я больше не считаю градшафты своими врагами. — Люди придвинулись к нему ближе. — Градшафты напрасно отгородились от нас кольцом укреплений. Я определенно не буду ничего предпринимать против них.
— Мы тоже не будем.
— Друзья, знаете, что я сделаю? Я, Кюлин? Пойду своим путем. Что я забыл здесь, перед воротами градшафтов? Я отправляюсь в мир. Земля велика.
Многие еще хныкали, ерничали, смеялись. Но Кюлин пока оставался на равнине, возле бухты Сент-Магнус. И люди превозмогали растерянность. Голод их подгонял. Еще проносились по воздуху стаи птице-ящеров. Но ветераны Гренландско-Исландской экспедиции не смотрели наверх. Они стекались к последним фрахтерам. Со вздохами, апатично поднимались на борт. И потом — небольшими группами — поплыли по спокойному Ирландскому морю.
Оркнейские и Шетландские острова, так долго заполоненные толпами людей, окруженные западными флотилиями, теперь опустели, снова были предоставлены волнам и штормовым ветрам. Так же молча, как когда-то они покидали Исландию, прощались теперь моряки с Шетландами и Оркнеями. Именно здесь впервые возникли маслянистые облака, изобретенные Холихедом и Бу Джелудом; отсюда отчаливали бессчетные корабли, груженые машинами и интеллектуальным потенциалом западных градшафтов. В результате погибли тысячи людей, Исландия растерзана. Вынырнул из моря ледяной континент с его глетчерами и всякими ужасами. Это случилось с ними всеми, стоящими сейчас на палубах. Они уплывают прочь, но не хотят ничего забыть. Им предстоит сбросить с себя последнее — отринуть даже эти привычные стоянки, даже свои корабли. Потом будет континент. С пылающими глазами говорил постаревший Кюлин: надо жить дальше. Что ждет их на континенте?.. Но континент их манит. Там будут города.
ВИД МОРСКОЙ ДАЛИ менялся, пока они плыли. Северный пролив, Ирландское море… Волны догоняют друг дружку, дразнятся: показывают язык. В небе — далекое созвездие. Вода отражает корабли. Бесшумно отражает борта. Бессловесно тянутся плети водорослей. Теплый ветер льнет к кораблям, подгоняет их, потом отстает. Плывут они медленно. Обогнули с востока острова Сцилли[95]. Над сверкающей белой водой показалась темная полоска. Там на юго-востоке, где море сливается с сумеречной белизной неба, обозначилась пунктирная линия. Все черней и грубее ее штрихи. Люди на кораблях прищуриваются, ложатся грудью на поручни. Это континент. Капитаны отдают команду: полный вперед. Море мягко и равномерно шумит под днищем. Вот уже видны меловые скалы, бело-зубчатые утесы, разбивающиеся о них волны. Корабли обмениваются сигналами. Замедляют ход, останавливаются. Бросают якорь ввиду берега. Проходит час, в молчании. Плеск волн, протяжные жалобы ветра…
Шершавыми меловыми скалами когда-то начинался континент. Потом он втянул живот. То есть когда-то горы Корнуэлла и Ирландии относились к континенту. Но горы опустились на дно и сверху их залило море; остались лишь Британские острова. К югу и к востоку простираются французские ландшафты, широко охваченные Атлантическим океаном, все более пышные но мере приближения к красочному южному морю. Столетиями и тысячелетиями формировались эти котловины, речные русла, плато, холмы. Старые моря на севере схлынули, вулканы потухли, но их выбросы остались на плоскогорьях. Обнаженные груди здешней земли выбрасывают из сосков струи великих рек. Царственно текут эти реки к морю. Земля же со своими горами, обширными пашнями, речными долинами, виноградниками не успокаивается, пока не обменяется приветствием с морем.
Вновь и вновь она порождает луга и лужайки, лесные ручьи и горные озера. Из ее почвы вырастают зеленые леса, и она сама, поднимаясь по древесным корням, становится черными и серебряными стволами, разворачивает под пронизанным воздушными токами небом роскошные лиственные кроны. Те обольщают свет, венчаются с ним. Зелеными красными желтыми глазами удивленно смотрят на мир маленькие растеньица. Травы стоят плотными шеренгами, забавляются: позволяют ветру дуть на их листья. По лесному дерну бегают муравьи, ползают коричнево-переливчатые жуки, защищенные панцирем: те и другие ощупывают травинки, крутят их, что-то находят тащат. Комары с жужжанием проплывают в воздухе, который несет их на себе, как вода. Большие ленивые животные обнюхивают землю полей и лугов. Тяжеловыйные коровы жуют траву: мускулистыми губами хватают ее, отрывают, отправляют на влажно-шершавый язык. Понурые кареглазые лошадки, запряженные в крестьянские плуги, длинным хвостом отгоняют слепней.
По Земле носятся, царапая и ощупывая ее кору, люди. Их тела не покрыты шкурой, как у коров и овец; нет у них и чешуи; свет далекого Солнца они принимают голой гладкой кожей. Атмосферные газы люди впитывают через нежные сквозные отверстия — рот и ноздри. Сводчатая грудная клетка, защищенная костяными дугами ребер, превратилась у них в пространство для воздуха. Словно привязанная к самопрялке, грудь поднимается и опадает: втягивает воздух, выпускает его. Люди неустанно присасываются к воздуху, напитывая себя незримыми силами. В человеческие кишки попадают соки многих растений и животных, люди усваивают их: разжигают свою внутреннюю энергию за счет сил, властвующих на поверхности Земли. Животные вообще-то произошли из воды; люди тоже не отступились от нее, да и она не отступилась от них, а продолжает струиться сквозь их внутренние ткани и кожу.
Дрожащие и легкие, летают люди над лугами равнинами плоскогорьями, неустанно подбираясь к вещам, которые дарят им жизнь и взамен требуют их жизни. У людей есть колени, которые служат опорой и сгибаются (как и туловище, и шея): чтобы человек мог наклониться к ручью, чтобы мог охотиться на зверей, добывать необходимую ему мясную пищу. Образовавшиеся из извести жесткие кости есть у людей: чтобы упираться ногами и тянуть что-то на себя; есть суставы: чтобы, если надо, скорчиться, спрятаться, защищая свою сладкую жизнь, — или отстоять ее в борьбе. Люди много чего жуют-сосут; пища им нравится: нравится, что бывает и горькое, и кислое, и обжигающе-острое. А какое благо для них зубы, охотно кусающие разгрызающие! Измельченная пища соскальзывает в глотку желудок, идет людям на пользу. И все новые явления привлекают человеческий взгляд: ведь вокруг человека всё движется — птицы, верхушки деревьев, песок, ветер. Солнце делает краски яркими, отбрасывает цветные тени; у человека есть глаза: и день дарит ему радость, слияние со светом — блаженство. Кожа у человека чувствительная; руки и ноги подвижны, несут на себе все тело; несут — куда? Туда, где прохлада, тепло, кора, которую можно пощупать, и нечто человеческое: чья-то кожа, плечо, гладкость чужого бедра. Мужчина и женщина тянутся друг к другу. Для того им и даны ступни и колени, способность ходить, сближаться. Глаза в глаза, рука к руке, уста к устам. Но не одни лишь уста. У людей есть и тело: чтобы зарываться друг в друга. Чего там только ни нащупаешь, ни обхватишь: стать бы текучей водой, чтобы со всем этим слиться! Уже одно то, что можно обнять другого; прикоснувшись к нему, успокоиться; и глядеть на него во все глаза, и изойти жаркой тоской… Что у кого-то — полновесные груди, тяжелые волосы, шелковистая кожа; а у кого-то — сплошные жесткости и шершавости… А эти разбухающие, обрамленные кустиками волос инструменты смешения: какой избыток блаженства они дают! Крылья, уносящие в иную страну… И — клонились над землей: человек к человеку; и — семя текло; и потом двое помраченных лежали рядом во мраке, а материнский свет был заключен внутри…
На распаханных полях, в горах и речных долинах, в лесах — всюду люди. В страну, раскинувшуюся между холодным Атлантическим океаном и южным Средиземным морем, просачивались гренландские моряки. Большие градшафты они обходили стороной. Они видели Брюссель, который был уже не Брюсселем, а городскими руинами, и где царствовал Тен Кейр, охранявший эту пустыню. Он превратился в сторожевого пса. Гренландские ветераны рассеялись, чтобы ускользнуть от него. Они пробивались на север, в надежде добраться до царства Мардука, о котором давно ничего не слышали. Возле Амьена[96] к маленькой группе моряков, движущейся в сторону разрушенного Валансьена[97], прибились люди старого Тена Кейра. Они смешались с гренландскими ветеранами, что-то у них выпытывали. Но те держали язык за зубами. Когда группа уже добралась до валансьенских руин, объявился сам Тен Кейр. Назвал себя по имени, рассматривал странную одежду мужчин и женщин. Спросил, не на кораблях ли они прибыли в Бельгию, не потому ли одеты в кожу. Целый день он бродил среди них, встревоженный. И внезапно наткнулся на Кюлина, которого знали все здешние сенаторы. Кюлин сидел на телеге, распределял хлеб, подаренный поселенцами; он мельком равнодушно взглянул на воздвигшегося перед ним человека. Тен Кейр со страхом понял, что это за люди: гренландские моряки, прорвавшие заградительную линию. Или, скорее, линия — по вине своих же создателей — пришла в упадок… Он окликнул Кюлина по имени. Тот посмотрел в глаза Кейру и выронил буханку из рук.
Тен Кейр наклонился за ней:
— Ты Кюлин.
— А ты Тен Кейр.
— Да.
Кюлин, человек с длинной пегой бородой, взял протянутую ему буханку:
— Не бойся нас. Или ты боишься?
— Нет, не боюсь. Я, Кюлин, удивляюсь. Ты — Кюлин?!
— Удивляешься моей бороде? Твой градшафт тоже не помолодел.
— Брюссель не мой градшафт. Ты его не видишь. Брюссель теперь под землей.
— Знаю. Я слышал об этом.
— Почему ты все время оглядываешься, Кюлин? Или ты сам боишься меня?
— Это красивый край. Мы хотим двинуться дальше. Желаю тебе удачи.
— Куда вы направляетесь, Кюлин?
— Еще не знаю.
— Все-таки скажи мне, куда.
— На север… На восток… Какая разница. Всего тебе хорошего, Тен Кейр.
Обеспокоенный Кюлин тотчас велел своим трогаться. Тен Кейр наблюдал за их шествием; его посланцы сопровождали колонну. От бельгийских сенаторов Кейр эту встречу утаил; сам он не успокоился: что за люди эти гренландские ветераны, каковы их намерения… Он чувствовал себя взбудораженным, не мог их отпустить просто так. Правда ли, что они мирные поселенцы? Но он был бессилен что-либо изменить. Прошло несколько недель; его наблюдатели не могли больше ничего сообщить о колонне: она, мол, рассредоточилась. Не иначе как из-за голода, утешал себя — сомневался — Тен Кейр. Гиганты по ту сторону Пролива буйствовали по-прежнему; он бледнел при одной мысли об этом. Он сидел над градшафтом Брюссель. Камешки из ужасного Лондона, где тон задают Кураггара и Ментузи, похрустывали у него в кармане. Его несло куда-то; он сам не понимал, куда.
На юг, ко все более цветущим ландшафтам, повернули гренландские моряки. Они странствовали небольшими группами, поддерживая контакт друг с другом. Когда перед ними вынырнули черные Аргоннские горы[98] и в этой безлюдной местности они начали голодать, Кюлин остановился и ждал неделю, пока подтянутся все группы. В долине реки Эр[99] собралось около трех тысяч человек, прибывших на телегах и повозках, запряженных волами лошаками лошадьми. Елки в лесах уже пустили светло-зеленые побеги; в молодой хвойной рощице Кюлин разговаривал с бывшими младшими командирами:
— Мы должны разделиться. Теперь в самом деле должны. Мы не сможем прокормить себя, если останемся вместе. И потом: когда мы вместе, нас легче перебить. Брюсселец Тен Кейр в покое нас не оставит.
Он расхаживал между двадцатью мужчинами и женщинами. Юный Идатто (очень худой человек, сумевший избавиться от характерной для горожан тучности) схватил его за руку:
— И что теперь будет с нами?
— Ты, Идатто, больше не будешь болеть.
— Это понятно. При таких условиях — нет. При такой жизни не поболеешь.
— Мы должны разделиться.
— Но я хочу остаться с тобой. Иначе я снова заболею… еще хуже, чем прежде.
— Ты в этом так уверен, Идатто?
— Мы не хотим разделяться, Кюлин.
— Мы будем вместе в пределах маленьких групп, этого и я хочу. Но двигаться так, как двигались до сегодняшнего дня, мы не можем. Ты сам знаешь, как много среди нас голодных.
— Я согласен голодать, и другие тоже согласны, лишь бы не потерять друг друга. Спроси Берсиханда, спроси Магина — да кого хочешь. Они все думают, что лучше голодать, чем расстаться.
Кюлин высвободил руку; молчал, глядя в землю; шевельнул губами. Потом:
— Что ж, говорите.
Мужчины и женщины, один за другим, повторяли то, что сказал болезненный Идатто. Они окружили Кюлина, пытавшегося вырваться из кольца. Недоуменно подались назад, когда Кюлин, открыв светлые глаза, с угрозой выкрикнул:
— Ну так и делайте, что хотите! Сдохните от голода, дайте себя убить, оставайтесь вместе. Я вам мешать не буду. У меня нет такой власти, чтобы помешать вам. У вас тоже нет такой власти, чтобы помешать мне. Я от вас ухожу.
Идатто, умоляюще:
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь. Ты спрашиваешь! Уже одно то, что ты спрашиваешь, — плохой знак. Ты сейчас здоров, Идатто: и для чего ты здоров? Я удивляюсь тому, что вы все делаете со своим здоровьем. Больше того, я этим возмущен. И должен прямо сказать: мне за вас стыдно.
Кюлин, словно очень устал, лег на траву, вытянулся, повернулся на бок, зарылся ладонями в рыхлую землю. Некоторые как будто поняли это движение. Курчавая ширококостная Даматила положила руку на плечо растерявшемуся Идатто, заглянула ему в лицо:
— Успокойся, малыш.
И пока они молчали, Кюлин медленно поднялся. Даматила тронула его за руку. Хотела говорить. Но Кюлин поднял обе руки, посмотрел на нее и на других. И теперь все поняли, что он думает о Гренландии: о вулканах глетчерах древних тварях. Все это клубилось-думалось между ними. Кюлин пожевал тонкими губами:
— Даматила, друзья! Нам придется разделиться. Чтобы не погибнуть.
Теперь они поняли. Молоденький щуплый Идатто плакал, скорчившись на земле. Кюлин какое-то время молча прислушивался. Слышны были лишь всхлипывания юноши.
— Продолжать этот разговор, друзья, — только расстраивать себя. Скажите об этом другим, кого здесь нет. Скажите так, чтобы они поняли. Но я заранее уверен: они поймут, ради чего стоит жить.
Еще несколько дней оставались они вместе в долине реки Эр. Когда в кюлинской группе, на опушке еловой рощи, вечером загорелся большой лагерный костер и младшие командиры собрались у Кюлина, люди поняли, что теперь всё закончилось. Но никто не чувствовал такой тоски ужаса боли, как в первый день, когда они услышали о роспуске кочующей колонны. Сперва командиры сидели вокруг гигантского гудящего костра; устроившись на мшистой земле, смотрели в живое красное сияние. Потом Кюлин поднялся, поклонился огню, бросил в него — все еще глядя перед собой — куртку, ремень. Застыл, стоя на коленях и пригнув голову к земле. Снова поднялся (другие молча наблюдали), дотронулся до ближайших елок, поклонился им. Сев опять на свое место возле костра, он раздвинул губы, не отводя взгляда от пламени:
— Должен вам сказать… — говорил он почти беззвучно, руки бессильно лежали на коленях. — Нет, говорить тут нечего. Вы сами всё видите. Вот это, это огонь. — И уронил голову на грудь. — Я каюсь, — прошелестел. — Каюсь.
Круг растерянных сдвинулся теснее. Кюлин шептал:
— Только не делайте вид, будто вы не поняли, о чем речь. Я сильный. Я не позволю себя сломать. Я смотрю туда. Туда внутрь. Смотрю ему в лицо. Вот. Я поднимаюсь. Встаю напротив него. Смотрю ему в глаза. Сквозь глаза. Глубже, в голову. Еще глубже, вплоть до затылка. Я вижу его. Я на это осмелился. Я выдержу. Я стою на коленях. Но я не упаду. Не отведу глаз. Да хоть обухом по голове — вы меня с места не сдвинете.
Широкоплечий негр поднялся; подошел, тяжело ступая, к Кюлину; встал на колени позади него; сжав губы, смотрел через его плечо. Кюлин с хрустом упал, зарылся лбом в землю.
Тихое женское всхлипыванье… Потом она взвизгнула — эта крепкая женщина с теплым печальным лицом, с пушком над верхней губой. Протянула руки:
— Прочь! Гренландия. Вулканы. Чудовища. Чур меня! Чур! — Вскочила и убежала.
Мужчины отшатывались от огня с яростью, чуть ли не с бешенством. Они видели: огонь, Исландия, они всё это уже распознали. Такое знание было насилием над собой: к горлу подступала тошнота, ветераны сблевывали, судорожно выгибали шею, терли глаза, сблевывали снова, падали навзничь…
Кюлин сидел неподвижно; охваченный неистовой яростью, впился глазами в огонь, отдал глаза огню:
— Надо выдержать. Не трогайте меня. Я или сгорю, или…
Даматила — сильная, с приплюснутым носом, сидевшая с другой стороны костра — крикнула Кюлину:
— Наш губитель! Ты! Мы пережили турмалиновые полотнища, драконов… Но последнее хуже всего: Кюлин. У наихудшего есть имя: Кюлин. Кюлин когда-то взорвал вулканы, и мы попались в эту ловушку. Он не дает нам опомниться. Не оставляет шанса исцелиться. Кюлин — бестия, дракон!
Тот стонал:
— Надо продолжать. Я должен продолжать. Это Гренландия. Это… И есть… Гренландия.
Пока мужчины и женщины сблевывали роптали стонали, Идатто, самый молодой, приблизился к огню. Устремил на него тоскующий взгляд:
— Меня заставили уйти. Теперь я пришел к тебе снова. Уже иду. Ты от меня не отвертишься. Вот он я: Идатто. Я Идатто. Ты же Огонь. Ты Гренландия. Я не стану жаловаться. Вот я встал вплотную к тебе. Ну давай же, жги, разозлись, будь моим огнем, дай мне наглотаться тобой. Ах, желанный жар! Попади в мою глотку. Желанный жаркий вихрящийся воздух! Стань дыханием в моем горле. Я выдержу.
Кюлин:
— Должен выдержать, Идатто. Это Гренландия. Огонь. Ты не вправе уклониться.
Упавший ранее негр простонал:
— Кюлин, слушай. Я выдержу. Как ты нас мучаешь! А ведь мы уже были почти здоровы.
— Я никого не могу сделать здоровым и никого — больным. Идатто, будь другом, поддержи меня, и я поддержу тебя! Говори со мной: «Это Огонь, Огонь».
— Не понял, что я должен говорить.
— «Это Огонь». Чтобы он не отступился от нас, Идатто.
— Хорошо, согласен.
И они крепко обнялись. Красный огонь жаркой стеной вздыбился перед ними. Сидевшие вокруг костра зажали себе уши. Те двое едва слышно шептали:
— Это Огонь. Это Гренландия. Огонь. Гренландия. Гренландия…
Другие собрались с силами, наклоняли головы, подтверждали:
— Да, да.
Ибо Кюлин с Идатто сдаваться не собирались. Люди же от рвоты ослабли.
— Вот мой пояс. Ремень, — вяло пробормотал кто-то и швырнул свой ремень в огонь. Тот сожрал кожаную полоску; треща, взвился новыми языками пламени, выплюнул клочья дыма.
— Так должно быть. Спасения нет.
И вот уже несколько человек бросаются вперед, встают перед обнявшимися — Кюлином и Идатто, которые поддерживают друг друга:
— Все правильно. Вы правильно поступили. Мы вам благодарны. Примите меня к себе. Кюлин, как хорошо, что ты не позволил нам погрузиться в сон!
И уже некоторые стягивают с себя куртки, быстро ощупывают их; задыхаясь, кидают в огонь; зажимают себе уши, чтобы не слышать треска разлетающихся искр, бессильно и горько всхлипывают: «Где спасение?»
А Кюлин и Идатто, распятые на светлом сиянии, продолжают так же неумолимо выкрикивать: «Огонь! Гренландия!»
Будто желая подольститься к огню (но чувствуя, что иначе они не могут), многие теперь срывают с себя тряпки, ремни — всё, что свободно на них болтается, — нарочитым жестом прижимают их к мягкому, расслабленному лицу, бросают по широкой дуге в гордое трескучее пламя. Люди сидят, окруженные плотной тьмой, на лицах играют отблески огня; головы откидываются назад, потом снова ныряют в бело-красный свет.
Идатто с невыразимой улыбкой отделился от Кюлина. Осторожно сгибая колени, двинулся вкруг костра. Начал огибать его. Крадучись, по широкой дуге. Руки подняты, рот широко открыт, будто для ликующих возгласов, но ни единого звука он пока не проронил. Щуплый юноша в костер не смотрел — только перед собой, в подрагивающий от жара воздух или на усеянную хвойными иглами землю. Через каждую пару шагов он кланялся. Обходил костер по кругу. И каждый, с кем Идатто оказывался рядом, поднимался на ноги, услышав его голос:
— Ну же! Вставайте! Воздайте честь Огню! Воздайте честь Гренландии! Воздайте честь вулканам!
Согбенные спины, ссутулившиеся плечи повиновались призыву. Люди еще вздыхали, еще в страхе дрожали и всхлипывали, но юноша всё кружил перед ними…
Кюлин лежал на земле. Когда командиры, стеная и вздыхая, цепочкой потянулись мимо него, он потерял сознание и упал навзничь, в темноту.
Идатто наконец отошел от костра, побежал в лес, выкликая кого-то. Из долины реки Эр начали стекаться люди, поодиночке и группами. Испуганные и встревоженные, смешивались они с теми, кто кружил возле огня. Настойчиво задавали вопросы. Они уже знали, что должны будут разделиться. В разговорах часто упоминалась Гренландия. Здесь же взмывало вверх суровое пламя, бывшие моряки один за другим подступали к костру, бросали в него (словно заклиная или умоляя о чем-то) верхнюю одежду, ремни — выкупали себя на свободу. Многие опускались на колени: чтобы преодолеть страх.
Кюлина подняли. Он тупо смотрел на мельтешащих людей, прислушиваясь к их ропоту, крикам. Идатто поддерживал его, помогал идти. Кюлин отчужденно усмехнулся:
— Боитесь меня? Я тот, кто взорвал в Исландии вулканы — Хердубрейд и Краблу. Не надо бояться. Видите, мы сложили костер. Большой-большой костер. Не бойтесь. Не уклоняйтесь от огня. Ни от вулканов, ни от самой Гренландии. Иначе они превратятся в тюремщиков, закуют вас в цепи. Не надо страха. Смотрите на огонь как можно дольше, пока вы в силах это вынести. Смотрите же на большой костер. Смотрите. Ближе, ближе! Он не причинит вам вреда. Ах, как он расцвел! Поприветствуйте же его. Поприветствуйте! Поприветствуйте Исландию. Нашу родину. Поклонитесь ей! Воздайте ей хвалу!
Многие устремились к нему. Весь лес полнился окликами.
Кюлин медленно подошел к костру (пламя, в которое подбросили дров, заклокотало сильнее). Командиры вокруг костра молчали, завороженно-восхищенно-почтительно смотрели в огонь. Кюлин повернул свое суровое лицо так, чтобы огонь осветил его:
— Вот он горит. Греет. Губительный огонь! Это он взорвал вулканы Исландии. А потом — глетчеры. Он — как вода, которая разбивает корабли, но и носит их на себе. Хорошо, что мы не засохли на Шетландах. Теперь страх нас покинул. И я уже склоняюсь в поклоне. Ты продолжаешь гореть, когда мы подходим к тебе. Позволь нам тебя умилостивить! Будь к нам милостив! Будь милостив ко всем нам!
Идатто обнял Кюлина.
— Теперь я спрашиваю, Идатто: хочешь ли ты умереть от голода, или хочешь жить? Вправе ли мы умереть? Мир — живое существо:: какая безумная мысль! Возможно ли умереть, после того как мы узнали такое? Послушай их выкрики. Они понимают всё так же, как и мы. Это понимают все люди. Мы с тобой не обладаем колдовским языком, который могли бы утаить от других. Идатто, ты еще молод. Мы скоро расстанемся. Дальше каждый пойдет своим путем. Я должен жить, ты тоже; и все другие должны. Мы будем восхвалять огонь. И то, что нам довелось увидеть. Жизнь только начинается.
Даматила — сильная черноволосая женщина, стоявшая перед ними — вдруг блаженно раскинула руки, улыбнулась сквозь щелки прищуренных глаз. Ее курлыкающий голос уподобился птичьему зову:
— Как мы только додумались до такого — оставаться всем вместе, чтобы врагам было легче нас перебить? Словно ванна с ароматной водой — блаженство, в котором я сейчас пребываю. Нам будто приготовили ванну, налили воду. И она наконец нас приняла…
Медлительная смуглая Шахара крикнула откуда-то сзади:
— Даматила!
— Даматила здесь, но глаз она не откроет.
— Ах, вот ты где. Это я.
— Что еще за «я»?
— Шахара.
— Шахара, говоришь…
— Даматила, теперь я всё могу высказать. Это тот огонь, который мы добыли в Исландии. Я летала над Хердубрейдом. Оно тогда уже полыхало, это пламя. Это самое пламя. Я узнала его!
— Верю, Шахара. Но сейчас закрой глаза и потом скажешь мне, что ты чувствуешь.
— Что?
— Закрыла глаза, Шахара?
— Да.
— Положи руки на затылок, как я, откинь голову. Не слушай, что они кричат. Ты должна только чувствовать. Вчувствуйся в свои пальцы, лицо, рот, вчувствуйся в свое тело, потом — в ноги, до самого низу, до стоп. Чувствуешь? Ах, я больше не могу говорить. Губы меня не слушаются. Ах, Шахара, я… Я не могу этого выразить. Оно опять здесь. Не бойся ничего, просто доверься чувствам. Оставайся на месте. Сладость нежность нежность дикость и сила. В моей шее, коленях, спине, в моих глазах. Ах! Что-то горит-струится. Вот. Я сама горю. Ни слова больше. Молчи.
Другая, погрузившись в себя, шептала:
— Не надо слов, Даматила…
Идатто вскарабкался на старый бук. Обхватив расколовшийся ствол, висел наверху; грезил, глядя поверх человеческого моря на все ярче разгорающееся пламя: «Увядшие листья. Воздух. Я позволю себе упасть. Позволю… упасть. О, помогите мне, кто-нибудь, чтобы я не исчез совсем!»
Тем вечером и той ночью командиры, борясь с собой, освободились от последних сомнений. Кюлин — ночью же — позвал командиров к себе: он хотел, прежде чем они расстанутся, дать каждому из них нечто… Знак, который можно хранить. Кюлин всегда имел при себе кинжал. На бронзовой рукояти был рельефный рисунок: открывшаяся гора, из жерла которой вырывается пламя. Кюлин раскалил кинжал и выжег знак на руке, чуть пониже локтя: сперва себе, потом — Идатто… В ту ночь такое клеймо получили все командиры. Они, почувствовав резкую боль, нагибались, зажмуривали глаза, но ни один не проронил ни звука. На рассвете первые маленькие группы, не прощаясь, покинули колонну. К полудню, когда костер догорел, еловая роща и долина реки Эр опустели.
КНИГА ДЕВЯТАЯ
Венаска
НА ЮГО-ВОСТОКЕ этой земли высится огромная древняя остаточная гора. Она была когда-то куполообразной, но вода и дожди разрушили ее почти до основания. Верх стал плоским, западный склон полого понижается к просторной равнине. Вулканы кое-где проломили гранитные массы. Это Севенны[100] и плоскогорья Оверни, Фореза, Лионне[101]. Бурные речки сбегают по холмистым плато, попадаются здесь и узкие горные долины, базальтовые и трахитовые купола, прослойки шлаков и пепла. Один кратер уходит вниз на сотню метров. От глетчеров перевала Сен-Готард[102] берет начало Рона. По пути она вбирает в себя горные ручьи. Мчится по ущельям, выплескивает свои мутные воды в серпообразное Женевское озеро. Выходит из него ярко-синей. А когда она прорывается через Юру[103], с ней встречается текущая с севера нежная Сона. Воды смешиваются с водами, поворачивают на юг. Река, становясь все шире, стремится теперь по равнине, благоухающей лавандой и миртом. Соседние земли посылают ей новые воды. Альпы, которые породили Рону, еще раз ненадолго подступают близко к ней. После чего открываются: заболоченные берега; галька, рассыпанная по плоскому ложу; галечные поля вплоть до самого моря, пустынная дельта. Ленивые воды набухают и изливаются в море.
Гаронна течет на западе, через наносные земли, между мягкими всхолмлениями и виноградниками. На юге Пиренейские горы отливают белым голубым розовым. Вдоль атлантического побережья ветер создал естественную преграду — ланды: он брал песок с испанского берега, постоянно обтачиваемого морем, и громоздил на севере дюны.
В обширной области между двумя южными речными бассейнами было мало градшафтов. На морских побережьях блистали, грозили соседям Марсель и Бордо. Тулуза на Гаронне тоже громко заявляла о себе. Эти города, как и северные градшафты, вместе со своим населением спустились в глубину. По поверхности плодородных земель к северу от Пиренеев, как и по тем местам, где остался мусор от глетчеров ледникового периода, лишь изредка перемещались поселенцы. Жить они предпочитали в равнинном Провансе с его пальмами и апельсиновыми деревьями — в основном по берегам крупных рек.
Еще прежде, чем закончилась борьба за Гренландию, британские поселенцы маленькими группами начали покидать родные острова, где им грозило уничтожение. Пока и у них на севере спускались под землю дома, целые города, группы странствующих змей добрались до поросших платанами низовий Гаронны, до тамошних тучных пастбищ. Уайт Бейкер со своими людьми оказалась в тех краях, где когда-то правила Мелиз, свирепая королева Бордо: между Пиренеями, восточным горным массивом и океаном. Поселенцы двигались теперь по теплым пойменным лугам Шаранты[104], под зеленеющими благородными каштанами, темными вязами, лиственными кронами грецких орехов, среди виноградных лоз. В лесах, на залитых солнцем полянах, на бессчетных одичавших полях они встречались и смешивались с другими поселенцами, появившимися здесь раньше них, — полу-испанцами и африканцами.
Вырвавшись из градшафтов, змеи расцвели в долине реки Шаранты, по берегам широкой Гаронны. Они принесли с Британских островов свое темное учение о любовном странствии, об отрешенности. От Перигё и Бержерака[105] до устья Жиронды[106], где расточительные римляне построили оборонительные валы, кочевали змеи, мужчины и женщины, — то кроткие, то неистовые в своих чувствах. Мрак туман морозы холодные ветры, характерные для Британских островов, здесь отсутствовали. Власть градшафтов больше не ощущалась. Страх внушали только мистраль, опустошительные весенние и летние бури, да еще весенние наводнения, когда вода океана поднимается в широкое устье Жиронды и затопляет поля. Дремлющие пустоши, сады, золотой дрок, разрушенные дороги… Время от времени — молния, при виде которой змеи пригибались; самолеты и машины спустившихся в глубину градшафтов: они добывали из земли песок и камень, откалывали куски от не очень твердых скал, доставляли это сырье на свои фабрики Меки. Переселенцы, добравшиеся до морского побережья, видели и большие воздушные фрахтеры, которые регулярно — ежедневно — доставляли с севера соли кислоты каменные блоки. Чужеземцы беспрепятственно селились на этой плодородной земле. Селились в бывших крестьянских усадьбах, на фруктовых плантациях, заросших травами и виноградной лозой, на древних болотах и наносных почвах, на зеленых холмах, под высокими лавровишнями, рядом с дикими пышно ветвящимися акациями, склоняющими свои перьевидные листья над ручьями.
И все эти люди, которые теперь бродили по благоуханной земле, пили вино, вбирали в себя пряные ароматы, снова — после долгого взаимного отчуждения — чувствовали влечение друг к другу. После змей Уайт Бейкер по этим местам двигались, одна за другой, разные группы беглых поселенцев (британских фландрских франконских ютландских) — и все они тоже подпадали под влияние здешних чар. Чар этого нескончаемого Сегодня, свежести, вечного обновления. Каждый глоток воздуха здесь будто подталкивал к тому, чтобы дать волю своим порывам — вывернуть себя наизнанку.
СЕРВАДАК — молодой еще человек с изжелта-бледным лицом — сидел в одиночестве под ярко-зеленой лавровишней и пытался подманить Свет-Моих-Очей: соседку, которая поселилась на берегу Дордони[107] одновременно с ним. Ах, она непременно должна к нему подойти! Ведь она уже ходила с ним в чащу леса, где стоит священная хижина, и они вдвоем отправлялись в сладкое странствие… Он повторял это снова и снова, но смуглая Свет-Моих-Очей на уговоры не поддавалась. Он неподвижно сидел под лавровишней с перекрученными ветвями. А женщина, наклонившись к кустику гороха, подтрунивала:
— Сервадак, ты так долго сидишь под деревом, словно уже стал его корнем. Ну-ка подними глаза: твоя макушка, кажись, и вправду зазеленела!
— Свет-Моих-Очей, ты сегодня достаточно поработала.
— Посмотри на мои руки, Сервадак, какие они толстые. И с каждым днем делаются все толще. Того гляди лопнут. Меня это радует.
— Для чего ты так много работаешь?
— А вдруг я нарожаю детей, Сервадак? Кто же их будет кормить?
— Я буду. И другие тоже.
— У меня есть руки, они — мои дети. Я не стану сидеть под деревом без дела. Взгляни, какой у меня вырос горошек.
— Иди ко мне, Свет-Моих-Очей!
— Горошек тоже говорит: иди ко мне. И мои курочки. И трюфели.
— Иди ко мне, Свет-Моих-Очей. Радость моя! Если я и сижу здесь, так только ради тебя: я смотрю на твое поле и радуюсь, что по нему идешь ты. Взгляни на мой горох. Разве он ничего не стоит?
Она засмеялась:
— Плохой горох! Поле заросло красными сорняками. Когда появятся стручки, я тебе помогать не стану.
— Подойди поближе.
— Хочешь пойти со мной в хижину? Но я этого не хочу.
— Просто подойди ближе.
— Чем это тебе поможет, Сервадак?
— Поможет. Мне поможет, даже если ты приблизишься всего на шаг.
— Ах, милый друг! Мне грустно, когда я вижу тебя. Ты такой бледный. А мы ведь уже давно ушли из Бедфорда[108].
— Я уже отдалился от Бедфорда на сто лет. Когда я впервые увидел тебя среди прибрежных скал, на севере, — тогда-то те сто лет и закончились. Это было вчера. А может, сегодня. Сегодня я увидел тебя в первый раз. Точнее, сейчас я тебя вижу в первый раз. Иди же ко мне, Свет-Моих-Очей.
— Ах, зачем ты зовешь меня, Сервадак! Стоит мне выйти на свое гороховое поле, ты уже тут как тут, словно дрозд.
— Но дрозду отвечает дроздиха.
— Я тоже тебе отвечаю.
— Ты не дроздиха. Ты мне не отвечаешь.
Он протянул к ней руку. Она опустила голову, всхлипнула, потеребила столбик, к которому подвязывала горох, и пошла к Сервадаку — медленно, потом быстрее; позволила ему, упавшему на колени, поцеловать ее; сама нежно поцеловала его в глаза и в губы.
Он приманил ее снова, на другой день, и еще раз — на следующий. Эта девушка с курчавыми темно-каштановыми волосами и стройной фигуркой всегда была ласковой и оживленной, но слегка усталой; всегда медленно обводила преданным взглядом деревья землю людей; и с каждым днем все больше сияла — словно владычица этих мест, — казалась все более открытой. Она носила строгую рабочую одежду британских поселенцев: серую или коричневую длинную куртку, черные женские шаровары — свободные, подвязанные под коленями и вокруг щиколоток. Когда однажды она появилась в пестром платке, обернутом вокруг головы, Сервадак, сидевший под лавровишней, поднялся на ноги.
— Да, Сервадак! Я и тебе кое-что принесла. Цветную куртку. Посмотри, какие у них яркие куртки.
— У кого яркие куртки?
— У змей. У мужчин. Очень многих.
— Свет-Очей-Моих, но я ведь не имею отношения к змеям.
Она вздрогнула, подошла ближе:
— Не говори этого. Что ты такое говоришь? Мы тут все — змеи.
— Ты сама знаешь, я сказал правду.
— Нет, не будем об этом. Не хочу тебя слушать. Не пугай меня.
— Что ты хочешь мне дать, платок? Куртку? Если ты так хочешь, если я получу их из твоих рук, я с радостью буду их носить.
— Благодарю небо за то, что ты согласился. Ах, Сервадак, отойди же от дерева: под деревом ты не станешь красивее. Ты такой бледный, будто покинул Лондон только вчера.
— Я уже сто лет как его покинул. Неправда, что я не загорел. Я ведь работаю. Взгляни на мой виноградник, Свет-Моих-Очей.
— Я принесла тебе яркую куртку.
— Ну так иди же сюда!
Она подбежала к нему.
— Не хватай меня, Сервадак. Сними рабочую блузу. Видишь, это зеленая шерсть. Тебе нравится? Куртка красивая. Ах, она будет тебе к лицу!
— Правда? Ну-ка покажи. Вот, надел. Ну и как я тебе?
— Отлично, отлично! Замечательно. Полюбуйся на себя сам.
— Я буду ее носить всегда.
— Не надо, не хватай меня. Хочу на тебя посмотреть. Ну, разве не красавец? Пойдешь завтра со мной петь песни?
И она радостно повела Сервадака через его поле, по пути окликнув кустики фасоли, показав своего друга лавровишне:
— Теперь, Лавровишня, Сервадак тебе изменил. Он больше не сидит с тобой. Ему нужен солнечный свет. Он хочет двигаться. И должен покрасоваться перед другими.
Она привела его на свое поле:
— Это Сервадак. Вам нравится его зеленая куртка? Ведь правда, она красива, как мой платок? Постой, я обовью твою шею фасолевым усиком. Ну, Усик, что скажешь о куртке Сервадака?
— Дай его сюда.
— Пусть он будет на твоей шее.
— Я хочу взять его в руки. Он же от тебя. Ты его растила. А когда он увянет, я спрячу его в ладонях, и он будет жить в моих руках, в плечах — нет, это ты будешь там жить.
Она, вздохнув, отвернулась.
— Что с тобой, Свет-Моих-Очей?
— Называй меня как-нибудь по-другому.
— Но ты правда мой свет.
— Не называй меня так. Я хотела бы, чтобы меня звали Крокусом, или Ветерком, или… Чтобы я, как и прежде, звалась Майеллой.
— Ты грустная.
— Да. Тебе не нравится мой фасолевый усик, Сервадак, тебе ничего не нравится. Я уже снимаю его.
— Свет-Моих-Очей…
— Называй меня Майеллой. Тебе ведь и свет не нравится.
— Ох!
— Да, вот тебе и ох, Сервадак, мой ночной мотылек. Ты болен Лондоном.
— Я, Майелла, раньше почти не общался с людьми. Но теперь у меня есть ты. Не сердись.
Смуглая Майелла ни с кем своими переживаниями не делилась. На общей встрече она ни словечка не сказала Диуве, руководительнице этой группы змей. Сервадак часто приходил и приглашал Майеллу в хижину; она, счастливая и печальная, совершала с ним любовное странствие. Ждала, не изменится ли он. Но он после каждого странствия возвращался к ней с еще более дикой тоской. Ее поле примыкало к полю Сервадака. Полдня его взгляд блуждал по древесным стволам, по земле, по стручкам, по пряным цветкам артишока на ее поле. Она все ждала, что он залюбуется травами или фруктовыми деревьями, порадуется ее курочкам. Он радовался, но его улыбка показывала, что радуют его не куры, а она сама. Их поля располагались на берегу спокойного озера. Майелла блаженствовала, плавая в теплой безмятежной воде; Сервадак наслаждался, купаясь с ней рядом; в воде она позволяла, чтобы он ее целовал-обнимал, видела его пылающее лицо. Убегала к себе в хижину, бросалась на постель: «О что же, что же, что же мне делать? Что тут поделаешь! Ну разве он не болен?! Я бы и хотела быть с ним поласковее, но он так ужасен. Он страдает. И готов меня проглотить. Что же мне делать».
Она попросила, чтобы ее отвели к Диуве — мягкосердечной правительнице с сияющими глазами. Та, выслушав гостью, рассмеялась:
— Знаешь, Майелла, что я тебе скажу? Ты со своим Сервадаком живешь слишком далеко от всех нас. Если бы ты жила ближе и приходила к нам чаще, ты бы уже поняла: таким случаям несть числа. Ничего особенного тут нет. Все мужчины и женщины радуются, когда обретают друг друга. После столь долгого воздержания. Они радуются чрезмерно.
— Мне его очень жаль, Диува. Он работает. Делает все, что требуется. Но ничто не приковывает по-настоящему его внимание. Он ест, не чувствуя вкуса пищи. Я убедилась в этом, когда он сидел у меня: ему было все равно, дам ли я ему огурец, или горчицу, или печеные трюфели. Он просто глотает, что ему ни предложишь, смеется и радуется.
— Это потому что ты рядом.
Майелла всхлипнула:
— Да, это потому что я рядом. Но разве он не безумец?
— Девочка моя! Так ведут себя многие.
Майелла расплакалась:
— Помоги мне, Диува. Сервадак хороший. В Лондоне он ужасно страдал. Он ничего там не видел, кроме машин, и игр, и бездельничанья. Он мне рассказывал. А потом он прибился к нам. Как хорошо могло бы ему быть у нас! Но пока что это не так.
Диува усадила юную Майеллу к себе на колени, задумалась:
— Одно я тебе скажу. Ты вот покинула Лондон… Но это еще не значит, что всю боль ты оставила позади. Майелла! Боль, несчастье — не только в Лондоне. Куда бы человек ни направился, они следуют за ним по пятам. Даже сюда, где все дышит нежностью, как в райском саду, — сюда, на берега Гаронны.
— Боли я не боюсь.
— Ты, Майелла, могла бы мгновенно убить Сервадака — в хижине, во время любовного странствия. Хочешь? Да, так поступали многие: и девушки, и мужчины. Это не доставит ему мучений. Всего один шаг — ты сама знаешь — отделяет странствие с любимым от смерти. Умрет вообще не твой друг, не Сервадак. Когда он, отрешенный, выгнется назад над твоим телом, потом позволит себе упасть, изольется в тебя — в этот момент в нем не будет души Сервадака. Ты лишь избавишь его от необходимости возвращения. Оставишь на той стороне. Что-то ты притихла…
Майелла долго молчала, сидя на коленях предводительницы, уткнувшись в ее грудь. Потом выдохнула:
— Не могу.
— Я уже поняла. Ведь ты и сама с ним странствуешь.
Майелла сидела, сгорбившись.
— Хорошо, моя девочка. Мы придумаем что-нибудь другое.
Майелла у ее груди пролепетала:
— Он такой нежный! Мой ночной мотылек. Не смогу я.
— Мы придумаем другое.
Майелла обняла женщину за шею:
— Ты рассердилась на меня, Диува.
— Не играй со мной, дорогая бабочка. Оставишь мне на время своего мотылька?
— Тебе?
— Может, я сумею его приручить. А может, он змея, настоящая змея с ядовитым зубом, и мне придется снять у него с лодыжки браслет.
— Я должна тебе подчиниться? Не причиняй ему зла. Я знаю, ты поможешь.
— Сервадак, Диува просит тебя зайти к ней.
— Я больше не пойду к другим людям, Майелла, мой свет. Никогда. Или ты хочешь меня прогнать?
— Но она желает тебя видеть…
— Ах, я теперь могу приходить к тебе. Я так долго сидел под лавровишней. Теперь я здесь. Я знаю, ты пожаловалась на меня,
Майелла: ты ходила к Диуве и просила у нее заступничества. Это меня не обижает. Ты ведь так часто жаловалась на меня мне же. Но отступиться от тебя я не могу. Я должен кое в чем признаться тебе: моей руке, моей шейке, моим курчавым волосам, моей планете, моему Солнцу, моей Земле, моей ночи, моему дню. Я могу высказать только десятую часть того, что чувствую. И даже на это больше не осмеливаюсь. Но и при себе держать не могу.
— Не стискивай меня так сильно, милый Сервадак!
— Теперь тебе стыдно, потому что из-за меня ты ходила к Диуве.
— Так что ты хотел сказать, милый Сервадак? Ты весь дрожишь…
— Сейчас…
— Почему ты закрыл глаза, Сервадак, милый Сервадак?
Он крепко обнял ее, сидящую на скамейке, и склонил голову ей на плечо:
— Сейчас… Я закрыл глаза и больше их не открою. Никогда.
— Ах, открой! Открой же!
— Никогда.
— Отпусти меня, Сервадак.
— Никогда.
— Да что же это такое?!
— Ничего. Помощники Диувы, из змей, меня заберут. Рано или поздно они меня заберут. Они уже забирали других. Я слышал.
— Так отпусти меня!
— Нет, Майелла, я здесь. Здесь. Рядом с тобой. С твоим сине-зеленым платком — смотри, я сейчас повяжу его себе на шею. Теперь твоя плоть соединилась с моей. Им придется отрубать меня топором. Я тобой завладел. Вот мое колено — рядом с твоим, моя голова — придвинутая к твоей.
— Пусти, Сервадак. Мне душно.
— Я не душу тебя.
— Я падаю!
И она упала со скамейки на мягкий зеленый дерн.
— Майелла, жизнь моя, я знаю, что меня ждет. Может, оно и по заслугам, но я не смирюсь. Ну-ка ну-ка, вот ты где…
Он, пыхтя, навалился на нее. Она вскрикнула.
— Покричи-покричи, жизнь моя…
— За что, Сервадак? Я всегда была доброй. Помогала тебе в саду. А как часто я ходила с тобой в хижину!
— Пока ты оставалась там, все было хорошо. Но как только покидала хижину, хорошее кончалось. Сейчас-mo мне хорошо. Я себя изводил тоской. Я и сейчас ее чувствую, хотя уже сжимаю тебя в объятьях. Я больше не желаю такое терпеть. Не могу. Будь умницей и смирись, Майелла, не проклинай меня.
— Я, Сервадак, погибну в твоих объятиях. Ты не должен стискивать меня. И не рви мне платье!
Он стонал-страдал, умирал от восторга:
— Кто лежит с тобой рядом, и есть Сервадак. Ничего плохого с ним уже не случится. Можешь убить. Возьми мой садовый нож и убей. Сам я тебя не отпущу. Я останусь здесь. Навсегда. Навсегда.
— Помогите! Помогите хоть кто-нибудь!
Она все скулила. Потом глубоко вздохнула… и побелевшая верхняя губа, вздернувшись, обнажила зубы. Майелла обмякла, сознание ее помутилось.
Прошло какое-то время, прежде чем забывшийся мужчина заметил ее молчание. Он неуклюже поднялся, взвалил легкое тело себе на плечо, потопал к своему полю; добравшись до деревянного домика, уложил девушку на кровать. Как она вскинулась! Каким взглядом поглядела вокруг! Он лежал на полу, улыбался.
— Что это?! Где ты лежишь?
— Рядом с тобой, Майелла.
Она соскочила с кровати, ее взгляд заметался по комнате:
— Это твой дом!
— Да.
— Тебе надо идти к Диуве.
— Надо было. Но ко мне пришла Майелла.
— Неправда: я хочу уйти.
— Ты, Майелла, теперь останешься со мной. Навсегда.
— Я пойду на свое поле.
— Это пожалуйста. Иди. Оно теперь и мое. Этот дом — твой и мой. Теперь ты будешь жить здесь.
— Нет!
— Не сомневайся: будешь жить здесь, Майелла. Чтобы было по-другому, я не позволю. Ты ведь не станешь требовать, чтобы я убил себя. Я тебя заполучил. И не отпущу.
— Ты болен!
— Может, и так. Но жить без тебя я не в силах.
— А как же я?
— Ты, Майелла, моя жизнь, плоть от моей плоти. Теперь ты здесь, и так будет всегда. Мы с тобой неразлучны, как дерево и его тень: их ведь нельзя оторвать друг от друга…
Он дрожал, стискивал ее бедра. Она не понимала, кто он. Ей было так больно, что хоть криком кричи. Она повернулась, притянула его лицо к своему, поцеловала, взглянула в глаза, принялась упрашивать, жаловаться, трясти за плечи:
— Ну же, Сервадак! Ты ведь мой друг, Сервадак! Ты мой хороший отросток лавровишни… Давай, сядь. Я сяду рядом. Ты будешь смотреть на меня. Будешь слушать, как квохчут мои курочки, и подзывать их к себе. Будешь бросать камни в воробьев, чтобы они не склевывали мой горошек. Рядом с моим домом цветет липа. Сервадак! Во всем разлито такое блаженство…
— Блаженство только в тебе.
— Не говори этого. Послушай. Ты меня пугаешь! Но и ты тоже — мое счастье.
— Ты — мое единственное счастье.
Тут она возмущенно вскрикнула, да так пронзительно, что он ее отпустил, а сам остался стоять где стоял. Она бросилась к двери, на ходу обернулась к нему (в замешательстве схватившемуся за спинку кровати), вернулась.
Он, с бессмысленными глазами быка, получившего смертельный удар, бормотал:
— Не уходи, Майелла. Не уходи.
Руку к ней на сей раз не протягивал. Она, уложив его на постель (он не сопротивлялся), еще заставила себя сказать:
— Мне надо домой. Я скоро…
Потом тихо вышла из комнаты, тихо прикрыла за собой дверь, постояла за дверью, прислушиваясь, — и побежала на свое поле. Перед домом повалилась на лужайку, вспугнув кур и голубей: заговаривала свою боль, плакала-всхлипывала так долго, что почти надорвала грудь.
И потом ей пришлось закутаться до бровей в платок, так как лицо у нее покраснело и распухло:
— Диува, я пришла к тебе. Я сама. Сервадак, мой друг, не захотел. Не представляю, что теперь будет. Вылечи его. Помоги нам. Сделай, что считаешь нужным.
— Ты плакала. Чего ты хочешь?
— Не знаю, чего я хочу.
— Сядь и успокойся. Не плачь. Не плачь больше, Майелла, перышко мое шелковое! Оставайся тем, что ты есть. Ты, Майелла, когда-нибудь видела закат на море, в устье Жиронды, напротив Бордо? Там такие мощные краски — расплывающееся золото и кровь; всё бушует и рокочет, одно сквозь другое. И море тоже не остается спокойным: дрожат водная поверхность и воздух; повсюду сияние, пурпур. А после наступает затишье. Ты вдруг видишь со своего холма деревья. Деревья будто выныривают из земли: черные ветви на фоне светлого неба. Они и раньше были здесь, да только ты их не замечала. И пока ты смотришь на причудливый рисунок этих ветвей, на толстые стволы, тоже черные, — небо бледнеет. Становится белым-пустым. Но это только так кажется, в первый момент: на самом деле оно не белое. На нем уже появились голубоватые нежные цвета, полосы и дымка, будто сейчас выдохнутая, и что-то красновато-фиолетовое, уже почти растворившееся в белизне, — я наблюдаю вечер за вечером, как оно надвигается на нас с моря. Под конец ты видишь деревья совершенно отчетливо. Перед тобой — поля и холмы. Тьма, закругленная тьмой и вместе с нами все глубже погружающаяся во тьму. Майелла, так вот и люди всегда приходят ко мне: в этом пурпурном и золотом сиянии. Для них не существует полей и деревьев, трюфелей артишоков горошка. Они не помнят о курах. Помнят только о пурпуре, рокоте, гибели, смерти. При чем же тут твои травы и стручки, Майелла? Я Диува. Мы сейчас на Гаронне, нас изгнали из Лондона и с Британских островов.
— Я хочу сказать тебе, Диува: меня так сильно обидели, что мне стыдно перед самой собой. Обидел и унизил меня Сервадак. Я это чувствую, но не могу объяснить, чем. О, мне надо взять себя в руки…
— У тебя на дворе куры. Что они сейчас делают? Ты ведь не хочешь, чтобы они разбежались и погибли. Ты посадила артишоки…
— И деревья у меня тоже хорошие, и животные хороши, и день хорош. И все вроде бы хорошо, и Сервадак… Нет, — всхлипнула она внезапно и прижалась к Диуве, от неожиданности широко раскрывшей глаза, — он был хорошим. Забери его от меня. Так должно случиться. Я не могу объяснить, почему. Уведи его прочь. Я не хочу ненавидеть. Иначе я потеряю себя, всех вас.
— Но ведь я это и предлагала, Майелла. Что ты видишь сейчас: только пурпур или фиолетовую дымку и деревья?
— Уведи его, Диува. Моего нежного друга. Забери. Мне с ним не справиться. Сделай это ради меня!
Дрозды, которых они часто слушали вдвоем, запели. Голуби вспорхнули с земли. Посланцы змей вошли в дом Сервадака, уже их ждавшего. «Не снимайте!» — взмолился он, когда они ухватились за змеевидный браслет у него на лодыжке. Его отвели на запад, в другое поселение. Он бушевал, как пламя пожара, вырывающееся при сильном ветре из дымовой трубы. По жилам его текло пряное темно-красное медокское вино. Сервадак скачками носился по хижине, тело его расширялось. Майелла была далеко, оставалась далеко.
Мощное кроваво-красное зарево над Бордо, оно дрожит; сгорает-истлевает в этом пламени поверхность воды. Желтеющее небо, блекнущий воздух; огромная, как гигантский затонувший корабль, всплывает из моря ночь. Виноградники, ручьи, человечье пение. И по жилам Сервадака течет вино… Сверкают звезды. Есть тут и каштановые деревья, и покрытые испариной розовые кусты, и магнолии. Есть. Все это есть… Сервадак в своей хижине корчился на соломе. Когда же закончится для него переезд из Лондона? В нем плакалось: далеко-далеко, на Гаронне… что там? Свет — Моих — Очей. Майелла. Она идет по полю, обходит лавровишню… Кудрявая, и карие глаза распахнуты. Не думать об этом. Забыть.
В ОКРЕСТНОСТЯХ ТУЛУЗЫ, в веселом краю молочно-белых магнолий и кустов юкки с гроздями желтых колокольчиков, поселилась Венаска: стройная женщина с золотисто-коричневой кожей и густыми черными волосами. В этот край змей она пришла с юга. Разрез ее глаз, лепка лица были скорее малайскими, нежели европейскими. Многие называли ее Лунной богиней. В мягких по климату и плодородных верховьях Гаронны она вскоре заняла такое же место, какое на севере занимала Диува. Благодаря спокойным уверенным движениям, характерным для ее прохладно-жаркого тела, Венаска незаметно проникала в любую группу поселенцев-змей. Слегка насмешливая улыбка на полных губах… Лицо осенено тихой серьезностью — одухотворенной настолько, что все встречные этому удивлялись, одновременно смущаясь и радуясь; и легко подпадали под влияние незнакомки. В окружении немногочисленной группы мужчин и женщин, которые не желали с ней расставаться, Венаска какое-то время жила возле широкого Южного канала, на берегу Соны[109]. Ее не сразу узнавали, когда видели в летнем желтом костюме поселянки, который она надевала, хотя на земле не трудилась. За нее работали другие: рыбаки снабжали ее омарами, вкусными сардинками, жирными лососями. Поселенцы спорили, кто принесет ей со своего поля сладкие маленькие огурчики, баклажаны. Кто доставлял вино, сам пил его вместе с ней. В желтых широких шароварах расхаживала она по округе, в свободной блузе, украшенной на груди зелеными и черными лентами: шла, обнявшись с мужчиной или женщиной, посмотреть на особо тучное пастбище; или, улыбаясь и предаваясь грезам, прогуливалась со своей болтающей свитой по извилистой дороге меж холмов, поигрывала длинной коралловой серьгой, загорелой рукой махала крестьянке в пестром платке. Уже пройдя мимо какого-нибудь человека, оборачивалась и так смотрела на него темными блестящими глазами, что сердце его замирало. Тот, кто с ней сталкивался, с кем она заговаривала (особенно женщины), чувствовал себя взволнованным, околдованным. Все хотели дотронуться до ее прохладной, крепкой, трепетной руки. Когда же Венаска исчезала из виду, у людей возникало такое ощущение — в горле, в груди, — будто с ними случилось нечто необыкновенное. Они ускоряли шаг, им становилось душно, глаза у них сияли. Хотелось безостановочно говорить, болтать; сердца колотились и не желали успокоиться. Когда-то на севере, среди сосновых лесов и озер Бранденбурга, жила прекрасная Марион Дивуаз, Балладеска, которая привлекала к себе и девушек, и мужчин, сама не зная, как это происходит; она боялась того, что все так стремятся к ней, и, хотя тоже возбуждалась в любовном соитии, все-таки оставалась одинокой. Венаска же никому не дарила ласки, которые не были бы пропитаны подлинным чувством. Часто, когда она стояла, глаза в глаза, напротив чужой женщины, отделенная от нее кустом или изгородью, и протягивала через это препятствие руку, Венаска вдруг бледнела, кусала губы, в смущении отворачивалась. Так она ослабляла воздействие своего дара. От Исландии когда-то плыли по арктическому морю, в окружении судов экспедиционного корпуса, большие фрахтеры; в их трюмах висели позвякивающие турмалиновые полотнища. Рыбы и птицы стекались к плывущим фрахтерам, даже водоросли со дна моря тянулись вверх; по ночам эти корабли светились, приподнимались, отталкиваясь от водной глади… Так же и люди с холмов по берегам Южного канала и Соны поднимали лица от земли, от бороны, чтобы проводить глазами стройную женщину, которая была существом, подобным им, но чей взгляд и голос, как острый нож, мучительно пронзали их сердца.
Для нее, пришедшей из окрестностей Марселя и рассказавшей, что она не захотела спуститься вместе с другими под землю, поселенцы построили под старой стеной маленький дом с плоской крышей, из букового дерева. Смоковницы с узорчатыми темными кронами росли вплотную к старой стене, с другой стороны, — но и на эту сторону стряхивали со своих коричневых веток смоквы. Темно-зелеными были их листья, шероховатыми и щетинистыми; а с нижней стороны — более светлыми и с нежным пушком. Грушеобразные фиолетовые плоды Венаска часто держала в ладонях: перекатывала, подносила к подбородку. «Понимаете, это ведь божество — богиня. Снаружи такая гладкая… Потом она потемнеет, станет буро-коричневой. А внутри у нее зеленая плоть, красная плоть — вкусная. Плотью она укрывает семена, орешки. Это и есть Смоква, моя богиня». Венаска втыкала в свои черные волосы веточки с молодыми плодами, одаривала других драгоценными листьями, согретыми ее дыханием, обласканными ее рукой. Она часто прогуливалась вдоль безмятежно текущей Соны — стройная и гибкая, на высоких ногах, со слегка склоненным вперед туловищем. — Кому она (серьезная и странно отчужденная), проходя мимо, клала на плечо руку, тот, завороженно заглянув в ее гладкое лицо, чувствовал: прежде он вообще не знал, что такое женщина. Можно сказать, не знал, что такое человек.
Она не ведала стыда. Часто, будто одежда ее стесняла, днем сбрасывала свой легкий жакет и двигалась, ходила с обнаженным покачивающимся торсом: равномерно загорелая кожа, встречный ветер овевает маленькие холмики-груди, кофейно-коричневые. А когда она приближалась к людям, руки ее превращались в лозы, которые ищут, вокруг чего бы обвиться. Грудь тихо вздымалась и опадала, равномерно и с непреходящим блаженством. С двумя ее лозами сплетались еще две — руки мужчины или девушки. Венаска, глядя в глаза обладателю рук, гортанно и нежно ворковала. Не представляя, как страшны ее чары. Льнувший к ней трепетал от восторга и покорно, утратив всякую волю, приоткрывал губы. На какие-то доли секунды у него возникало желание полностью раствориться, исчезнуть. Глаза Венаски расширялись, загораясь бездонно-черным материнским исполненным страсти огнем, Изнемогающего она прижимала к груди. Гладила ему плечи, уши, затылок, переносицу; глаза вспыхивали еще ярче. Наступал момент, когда другой, задремав в ее объятиях, становился Претерпевающим. Не знал, что за существо обвилось вокруг его обмякшего тела; ощупывая, водит ладонями по грудной клетке и бедрам, каждой частицей себя хочет укорениться в нем. Будто Венаска была пузырьком, выступившим из пореза прокола… Так умела она покатиться прильнуть соскочить наскочить пригвоздиться оторваться отторгнуть. Эти ее восхитительно-гневные оклики, обращенные к человеку, по сути здесь не присутствующему: брызги ярости стонов проклятий просьб и угроз… После снова: улыбки и уговоры, ласковый лепет льстивые ласки… И внезапно — окоченение, будто вся сила в ней, как в реке, запружена. Тело напряглось вплоть до ступней, до скрюченных пальцев отведенных за спину рук: поскольку оно, это тело, не может себя разрядить. И потом — хрусткий сотрясающий слепой прорыв, тучи молнии буря пожар. Существо же, прижатое к телу кофейно-текучей Венаски, этой текучей субстанцией сдвигалось с места, приподнималось, словно корабль на море. Жизнь его теперь была взбаламучена. Тело боролось, пытаясь отстоять себя. Разница между смертью и жизнью стиралась. Оно, это существо, захлебываясь в волнах, жадно глотало сладость. Содрогалось на разбушевавшейся Венаске. Два тела, два прилива, захлестывали друг друга…
И пока другое тело, покрытое испариной, еще отдыхало, Венаска, тряхнув пышной гривой, от него отделялась, вставала возле дверного косяка, дышала глубоко, еще глубже. Как если бы воздух был напитком — так она вбирала его; потом медленно переступала порог, погружала ладони в темную зелень смоковницы, чтобы листья и ветки хлестали ее по рукам. Вновь обретала облик текучей нежной Венаски, переставляющей при ходьбе стройные ноги, гордо несущей свой покачивающийся коричневый торс, насмешливо улыбающейся. Даже ее беззвучный зов звучал как музыка, ее окружала аура страха и томительного желания. Она накидывала на себя кармазинного цвета рубаху, шитую золотом, и садилась в траву: скрытый под пестрым покровом спящий вулкан.
Тулуза спустилась под землю. Теперь по руинам улиц и фабрик, по близлежащим лесам бродили поселенцы. В Тулузе обосновалась Венаска. По ее желанию толпы людей, которые за ней увязались, разбирали каменные завалы и рельсы погрузившегося в глубину, буйствующего под землей гигантского города. На этой равнине хотела Венаска жить — видеть темные Пиренеи, покрытые снегом вершины на горизонте, древнюю роскошную базилику Святого Сернина, не тронутую жителями градшафта. Сопровождавшие Венаску змеи не понимали, чем так привлекают ее руины города. Она же охотно бродила между безмолвными взорванными стенами, по длинным мертвым улицам; со страхом прислушивалась к своим шагам. С любопытством рассматривала горы мусора на территориях фабрик; пряталась, завидев в небе воздушный фрахтер градшафта. В восторге, блаженно прижималась к холодным каменным стенам собора Святого Сернина: любила это здание, мощно вырастающее из земли. Венаска часто повторяла: будь ее воля, так бы и сидела здесь, в этом прекрасном соборе… И уж она проследит, чтобы ничего плохого с ним не случилось.
В королевствах Диувы и Венаски селились змеи и иные поселенцы. На берегах Гаронны и широкой Роны им было хорошо. Рядом с плоскими фабричными зданиями, с руинами жилых домов высились римские триумфальные арки, украшенные надписями о мятежных галлах. Двух- или трехтысячелетние амфитеатры покрывали своими ступенями склоны холмов. Возле серого Авиньона скала Рок-де-Дом обрушилась в голубую Рону; тридцать девять темных башен папского города частично раскрошились, поросли пиниями дубами цветущим кустарником. Переселенцы из шумных, бьющихся в судорогах европейских градшафтов — больные и выздоравливающие — укладывали свои тела на здешнюю плодородную землю, чтобы дождаться смерти или возродиться к жизни. Венаска в кармазинной, шитой золотом рубахе разъезжала по цветущей долине Гаронны, добираясь и до тех мест, где когда-то владычествовала Мелиз. Венаска пробуждала эти края. Вокруг нее будто таял лед. Люди, проводив ее взглядом, трещали, как льдины, от плотского желания. В тех, кто противился общему настрою, шевелилось, кричало слепое нехорошее чувство; такое она пыталась искоренять. Среди поселенцев порой встречались хищники. Они не желали ничего знать о тайном учении змей, о любовном странствии и его святости. Унизить мужчину, женщину — вот что доставляло им удовольствие. В окрестностях старинной епископской резиденции Перигё один человек, называвший себя Сиври, насильно держал взаперти на своем подворье — с помощью матери — шестерых женщин. Он-то как раз избавился от недугов, был силен, хотя уже далеко не молод; люди поговаривали, что его подстрекала к такому поведению мать. Тех женщин он заставил работать на себя. А других мучил ради удовольствия. Каждым своим шагом показывая, что всех женщин глубоко презирает. Змеи ничего не могли против него предпринять, ибо он с ними связей не поддерживал.
Причудливые существа — не мужчины не женщины — появлялись на берегах Гаронны: продукт смешения разных кочевавших здесь рас. Многие испытали на себе их колдовские чары. Белокожие или золотисто-коричневые мужчины с мягко круглящимися плечами. Грациозно двигались они по дорогам, под осыпающимися цветками акации, бродили по лугам, углублялись в лесные чащи. В городах рождалось много детей с различными отклонениями от нормы; из-за распространения болезней и высокой смертности там вообще не обращали внимания на такие дефекты. Теперь здешний край изобиловал созданиями, которые выглядели как девушки, ходили, слегка покачивая полными бедрами; некоторые — стыдясь своей тайны и скрывая ее, другие — смущая прохожих странным костюмом: берет с пером, как у мужчины, но под облегающей блузкой отчетливо просматриваются округлые груди. Эти гибридные создания роились вокруг девушек, которые поначалу не понимали, с кем имеют дело, и охотно позволяли себя обнять. Странное существо, продлевая ласку, в какой-то момент давало жертве почувствовать его физиологические особенности; и содрогаясь, с лихорадочным возбуждением чувствовало, насколько потрясена и очарована девушка или женщина, не знающая теперь, кого она обнимает — подругу или возлюбленного. Никогда еще, обнимаясь, не испытывала она столь пикантных чувств… Молодых мужчин тоже тянуло к таким гибридам, которых они принимали за распущенных женщин. Их обольщало чужеродное обаяние. Они преклонялись перед этими мнимыми девушками; и пугались, чувствовали себя растроганными, растерянными, когда понимали, что держат в объятиях загадочное существо: женственного юношу, настойчивого и высасывающего все силы. А подобные существа начали появляться во множестве, они соблазняли и девушек, и молодых людей. Сколько страхов, запутанных ситуаций и слез вызвала одна только рыжеволосая Тика Он! Она пришла в пурпурно-розовых одеяниях из Оверни, не работала, а только пела… и произвела потрясающее впечатление даже на Венаску. Диким существом была эта Тика Он: пела звонким мальчишеским голосом, смеялась… Какого она пола, Тика Он и сама не знала. С одинаковым пылом целовала она и мужчин, и женщин. Ей хотелось одного: обнять человека, довести до состояния экстаза. Если кто требовал большего, она, как правило, с яростью вырывалась из объятий. А кто пытался насильно овладеть ею, вскоре сам ее отпускал: так ужасно она кричала плакала, а потом часами не могла успокоиться. Как если бы ее половой орган был жуткой раной… Тика Он очень привязалась к Венаске, неизменно спокойной и нежной. Дело кончилось тем, что тулузской владычице пришлось эту связь разорвать. Темнокожая ласково-насмешливая Венаска впервые в жизни ощущала ужас и отвращение. Она была так напугана, что обратилась за помощью к другим: люди из ее окружения, сменяясь, стояли на страже, чтобы рыжеволосая Тика Он не проникла к их госпоже. Тика Он осыпала их проклятьями возле дощатой хижины близ собора Святого Сернина, где в те недели жила Венаска. Венаска же плакала: «Она чувствует, что она такое. Или вот-вот почувствует. Не сердитесь на меня, я не могу ей помочь. Она сейчас словно заново рождается; я ей в этом помочь не могу». Тика Он еще несколько месяцев увивалась вокруг Венаски, а потом отправилась куда-то на север, и там следы ее затерялись.
Король Карл Валуа, тысячу лет назад похороненный в одном из северных ландшафтов, вдруг, истосковавшись по жизни, вырвался из здешних лесов, окунулся в людской водоворот. Ликовал бушевал как когда-то. Леса, где он прежде охотился, с того времени буйно разрослись. В заснеженных горах Оверни, на горе Плон-дю-Канталь[110] он теперь гонялся за дикими кабанами, а потом вихрем проносился по долине Алье[111], искал себе развлечений. Его орлиный нос полыхал от выпитого вина. Ослам он отрубал головы.
Всякие пылкие существа, привлеченные кишением людей, набросились на этот ландшафт. Духи здешней земли, много столетий назад загнанные в деревья и камни, теперь, словно рои пчел над клеверным полем, колыхались в воздухе, напирали, вились, проникали в теплую человечью кровь, вплетались в светлые или темные блестящие гладкие волосы, с удовольствием обустраивались в подпрыгивающих мужских коленях, в налитых женских грудях. Беспутному де Ла Молю, который поблек и иссох под камнями (после того как ему, еще располагавшему первым своим костяком, каждая месса дарила новую возлюбленную, пока его голова не слетела с плеч по повелению короля), одного зависимого человека было мало. Много столетий дожидался он своего часа и уже почти полностью истлел. Но тут над иссохшей почвой пролился этот благодатный дождь. Неистово устремлялся де Ла Моль на тела, которыми сумел завладеть. В шести мужчинах он жил — он, которому некогда отрубил голову вскоре угасший человек. Шестью телами управлял. Был киклопом, по желанию меняющим тела. Он в них дышал, приводил их в движение, как машину, бросал, как испортившиеся механизмы. Блез де Монлюк, неистовый гасконец, вынырнул без шляпы из вод Гаронны, где утонул лет за сто до казни де Ла Моля. Река не смогла его растворить. Он встряхнулся на поросшем соснами берегу, потом разгуливал в образе плоскогрудой дерзкой шлюхи по желтым полям и среди виноградников, пытался вселиться в уклончивую Тика Он. Однажды в полдень, при ярком солнечном свете, он проник в горло вороного коня и с тех пор скакал вместе с ним… Над здешней засушливой землей поднимались испарения, она источала страх. Венаска постоянно объезжала свои владения, Диува смягчала нравы по берегам Гаронны.
В СЕВЕННАХ, на поросшей травой зеленой вершине Пюи-де-Дом[112], появились первые из исландских ветеранов, постепенно просачивавшихся в Аквитанию. Маленькие группы одетых в кожу людей — с серьезными лицами и тоскующими, все еще затуманенными глазами. Они медленно кочевали, гоня перед собой лошадей, но когда под синими, все более синими небесами наконец ступили на плодородную почву, покрывавшую древние лавовые слои, перед ними вдруг открылись раскинувшиеся на много миль сады, кусты роз, сбрасывающих желтые и пурпурные лепестки. Цветущая Турень. Лесистые берега рек. Только что расчищенные под пашню участки. Исландские моряки, мужчины и женщины, которым доводилось стоять на маслянистых облаках, принюхивались к незнакомым запахам, оглядывались по сторонам, встряхивались под этим ярким светом. Какая чужая, какая оживленная жизнь! Недоверчиво углубились они в этот сияющий край. Кюлин, оставив позади зеленую Луару, остановился на горе Амбуаз, бродил по ее пещерам расселинам подземным переходам. Многие пленники когда-то закончили здесь свои дни; теперь они буйствовали вокруг него, хотели его прогнать. Упрямцам тогда отрубали головы, на залитых солнцем площадях; голубоглазые светловолосые красавицы смотрели на казнь и смеялись. Идатто, рядом с Кюлином, вздохнул:
— Там, за спиной, юг. Отсюда я бы хотел убраться. Но меня и туда не тянет.
— Идатто, не бойся этого тумана. На севере нам пришлось пробиваться сквозь пожар и туман. Туман есть и на юге.
— Вижу. Но он ко мне цепляется. А я не хочу новых искушений.
— Нам надо туда, и тебе негоже уклоняться. Мы прошли через Исландию. Ничего не бойся. Там был туман, здесь тоже туман.
Они медленно продвигались вперед. В края Мардука им попасть не удалось. На Луаре люди рассказывали друг другу об Уайт Бейкер. Ей еще хватило сил, чтобы привести британских поселенцев на континент, но потом она окончательно замкнулась в себе. Как дерево, которое много весен пышно цвело, затем, состарившись, покрывает себя все новыми слоями коры, само себя замуровывает, прячет лицо под забралом, а корни его деревенеют каменеют: так же и Уайт Бейкер окопалась в теплой долине Жиронды, поблизости от Диувы. Подобно жуку, упала она на мох, чтобы ее засыпали рыхлые вороха листьев. Уайт Бейкер прогуливалась по берегу реки, как другие; понемногу работала на поле, в саду. Но ее отличал пустой взгляд расширенных глаз, казавшийся очень серьезным. Красное лицо еще оставалось гладким, без морщин. Она могла часами сидеть в своей комнате, в доме Диувы: смотрела через открытую дверь, наслаждалась обвевающим ее ветром. Она носила коричневый костюм поселенцев; ее тяжелая толстая рука покоилась на столе, где лежали скомканные пучки травы, а под ними — белое обветшавшее шелковое платье, стянутое в узел кожаным шнурком. На шнурке висел вырезанный из кости вороний клюв, амулет Ратшенилы. На стене же выпукло красовалось, совершенно неповрежденное, парчовое сенаторское облачение. Уайт Бейкер жила под защитой Диувы. Она сделала себя вместилищем призраков (опьяняющих человека), которых никто, кроме нее, жалеть бы не стал.
Поблизости от места, где ранее находился Монтобан[113], к группе Кюлина прибилась рыжая Тика Он. «Надо же, какую птицу к нам занесло», — удивился строгий Кюлин; но остаться ей разрешил. В его группе вскоре начались беспорядки, сладостно-мучительные осложнения. Кюлин наблюдал, как люди пытаются этому противиться. Рыжеволосая Тика Он будто прятала в себе жало. Ее, как осу, влекло к человеческим телам, она все время хотела это жало в кого-нибудь вонзить. Увидев, как она обнимает женщин из его группы, как раболепствует перед ней Идатто, Кюлин уединился на полдня. Потом сделал вид, будто испытывает к ней желание. С довольным жужжанием, повизгивая от возбуждения, дикарка последовала за ним в кустарниковые заросли. Там он ее задушил.
В этих кустах, среди желтого дрока и крапивы, его и нашли вечером мужчины, отправившиеся на поиски, — рядом с маленьким скорченным рыжеволосым трупом. Они хотели забрать мертвое тело, похоронить. Кюлин сурово сказал:
— Не трогайте. Позовите остальных. Где женщины?
Он ждал, пока не подошли женщины и Идатто.
— Хотите знать, кто это? Смотрите! Это Тика Он, рыжая. Посмотрите на нее еще минутку. Ну что, она вас всех подловила? В кусты ее!
Он сам покатил тело глубже в кусты; вышел оттуда бледный:
— Я ее задушил. А знаешь, Идатто, почему я ее задушил?
Идатто, в слезах, с горечыо выдавил из себя:
— Она не была преступницей.
— Нет, конечно. Я это знал. Все дело в тумане. Он цепляется за тебя. Но мы против него не бессильны. Я называю его по имени, смотрю на него, тогда он отступает.
Идатто кусал себе губы, плакал навзрыд, прижав к лицу кулаки. Маленькая черноволосая женщина тоже вдруг начала всхлипывать. Кюлин, насупившись, наблюдал за ней. Потом взревел с налившимся кровью лицом:
— Или вы не видели, что здесь лежало? Не успели толком разглядеть? Несите ее снова сюда. Пошевеливайтесь!
Он сам рывком отдернул ветки куста, заслонявшие маленькое лежащее на земле тело:
— Вот она. Я ее задушил. Сделал это. Что ты мне хочешь сказать, Идатто? И ты?
— Прикрой ее, Кюлин.
— Я полдня пролежал рядом с этим трупом; вы же пока не рассмотрели его как следует.
Бородатый, с бронзовым загаром мужчина шагнул к Кюлину, вырвал у него ветки:
— Идатто и другим сейчас нелегко. Не надо выяснять с ними отношения. Кто знает, что нам еще предстоит. Дай им время прийти в себя.
Кюлин стоял неподвижно, скрестив руки на груди:
— Земля эта требует все новых жертв, никак не насытится человечиной. Хорошо иметь на руке клеймо; хорошо и думать о нем.
Идатто упрямо всхлипывал, уткнувшись в плечо Бородатого:
— Скажи ты, была ли Тика Он преступницей? Или — просто живым существом, исполненным жизни, перед которым я мог преклониться?
Кюлин что-то пробормотал, сверкнув глазами. И быстро ушел. Люди хотели — еще до наступления ночи — сжечь труп, но Кюлин крикнул:
— Огонь? Никакого огня! В землю. Я сказал: в землю.
Между Кюлином и членами его группы возникло отчуждение, нараставшее по мере того, как они продвигались к югу. Люди хотели обосноваться на этой плодородной земле, в том или другом месте, но Кюлин холодно, без всяких объяснений, приказывал двигаться дальше. Многие из ожесточившихся ветеранов оттаивали душой в новых благодатных краях. Сворачивали вправо или влево и оставались жить в здешних поселениях. Пахали землю, пели, смеялись вместе с сильными и счастливыми людьми — на Гаронне, в Лангедоке, на берегах Роны. Они чувствовали, что спасены. Первобытные твари теперь утратили власть над ними, Исландия их отпустила.
У порога южной страны Кюлин водрузил, как некий символический знак, убийство Тика Он; но ничего этим не достиг. Мало кто из его сторонников чувствовал себя уверенно. Люди видели, что Кюлин, как и другие, борется с собой, и страдает, и не может этого высказать; что он с яростью проникает все дальше в эти края. У него выросла длинная русая борода с проседью; ходил он теперь слегка сгорбившись. Редко кто отваживался заговорить с ним.
И вот однажды — возле Тулузы — распространился слух, что Венаска где-то неподалеку. Золотисто-коричневая женщина — в кармазинного цвета рубахе, в шитых золотом шароварах — посреди клубничного поля протянула Кюлину руку.
— Венаска, это ты. А я тут брожу. Я давно хотел с тобой поговорить.
— Что ж, теперь мы встретились.
— Ты разве знаешь, кто я?
— Нет, но я дам тебе имя.
— Не надо. Я Кюлин. Со мной здесь и другие ветераны Гренландии.
— Гренландия далеко. Но я рада, что вижу тебя.
Она погладила Кюлина но плечу; его это привело в ужас:
— Венаска, я хотел рассказать тебе кое-что, с Гренландией не связанное. В окрестностях Монтобана нам повстречалась одна рыжеволосая женщина, странное создание: Тика Он. Так вот, я ее убил.
Венаска еще держала руку на его плече, но теперь отдернула ее, опустила голову:
— Ох!
Она смотрела на черную землю; стояла тихо, с безвольно повисшими руками; тусклым голосом окликнула кого-то. Две сидевшие неподалеку женщины поднялись и подскочили к ней. Венаска тихо пожаловалась:
— Этого человека зовут Кюлин. Он убил Тика Он. Он повстречал ее около Монтобана.
Женщины растерянно и с угрозой взглянули на него. Венаска не поднимала головы.
Кюлин:
— С этими мне говорить не о чем. Я, Венаска, хочу остаться вдвоем с тобой.
Венаска не шелохнулась:
— Не могу. Ты убьешь меня.
— Я не убийца.
— Убийца. Я это чувствую. — Она взяла под руку одну из женщин. — Пойдем ко мне на двор. Посидим.
Дома она оставила открытыми двери и окна. Села в углу комнаты. Они помолчали.
— Чего ты от меня хочешь, Кюлин? Тебя зовут Кюлин. Я нарекаю тебя Ходжет Сала. Крутой Обрыв.
— Я должен узнать тебя поближе.
— Зачем?
— Мы, Венаска, поплыли в Гренландию, потому что нас послали туда. Градшафты, которые теперь гибнут, — они нас послали. Мы побывали сперва в Исландии, на острове вулканов, потом — в Гренландии. Я помогал осуществить план сенаторов. Это первое. Второе: на нас там навалилось нечто ужасное, что потрясло меня и других, выживших. Это, значит, второе. И мы, в том числе и я, вцепились в свой опыт зубами. Правда, Венаска. Я ведь хотел того, что на меня обрушилось. Хотел выдержать испытание. Точнее объяснить не сумею. И поскольку я своего добился, пришлось устранить Тика Он. Другого выхода не было. Я не искал ее, она сама пришла.
— Ходжет Сала, я слышу только интонацию твоих слов. Чего ты от меня хочешь?
Длиннобородый холодно взглянул на нее:
— Ты не пришла. Тебя разыскал я. Подойди поближе, чтобы я ощутил твое присутствие.
— Ты понимаешь, что говоришь?
— Да.
В нем думалось: «Это все туман. Я преклонился перед ней. Если я должен погибнуть, так тому и быть. Значит, я ни на что не годен. Дело не в отдельном человеке».
Она в своем углу поднялась:
— Повернись ко мне спиной. Не смотри на меня.
Он ждал; и опять подумал: «Дело не во мне». Прошло несколько секунд. Внезапно он почувствовал слабость: это испытание; я решился на пробу; я либо обрету защиту, либо нет. Он повернулся к ней спиной. Но Венаска из своего угла не вышла. Ее мягкий голос:
— Ты хорошо сделал, что дал мне возможность на тебя посмотреть. Я была к тебе несправедлива. Я уже иду.
И она сзади скользнула к нему, потянула к окну, улыбнулась девушке, показавшейся на пороге:
— Подожди снаружи.
Остановившись посреди маленького помещения, прижалась лицом к потертой кожаной куртке, обхватила руками его голову.
— Прежде, Ходжет Сала, я только слышала, как ты говоришь. Теперь я сама путешествую по Гренландии. Да. Ничего плохого мне там не встретилось. Крутой Обрыв не причинит мне вреда. Прислушайся! Там снаружи наши птицы. Птицы! Ничто не причинит мне вреда!
Она с улыбкой отделилась от него; жужжа что-то себе под нос, взяла его руки в свои:
— Я все-таки боюсь тебя, Ходжет Сала. Но ты мне ничего плохого не сделаешь. В тебе прорезался для меня какой-то росток. Не дай ему погибнуть.
— Почему ты уже уходишь?
— Попрошу принести молока.
Она отпила из стакана, протянула стакан ему:
— Доставь мне удовольствие. Чтобы я больше не боялась.
«Может быть, — подумалось в нем, — мне не следовало убивать Тика Он. Я бы и так с ней справился». Он выпил из стакана Венаски.
— А теперь ты уйдешь, Ходжет Сала?
— Я думал остаться у тебя дня на два. Я готовился к худшему, Венаска.
— А теперь?
— Теперь я уйду.
— И никогда больше не вернешься?
Он усмехнулся:
— Ты все еще боишься меня, Венаска. Молоко было вкусным, и я выпил из твоего стакана. Я скажу друзьям…
— Что?
— Еще не знаю. Что ты нарекла меня Крутым Обрывом, Ходжет Сала. И…
Тут он снова присел на стул, достал из ножен кинжал, закрыл глаза. Она долго смотрела на него. Он открыл глаза:
— У тебя мне было хорошо. Двух дней не понадобилось. Я пришел сюда — признаюсь, Венаска — с решимостью быть к тебе беспощадным. Тика Он — о ней и говорить не стоит — должна была умереть. Я боялся тебя; боялся: ты сделаешь напрасным все то, что с нами… случилось в Гренландии.
— А теперь? Что теперь? Разве я не признала тебя, Ходжет Сала? Едва увидев тебя, я захотела дать тебе имя.
Она готова была перед ним преклониться.
— Поцелуй кинжал.
— Это тот самый, которым…
— Нет, я сделал это руками. Ты должна поцеловать кинжал.
Она обняла Кюлина, заплакала, прижавшись к его лицу.
Он глухо пробормотал:
— Не надо, Венаска. Поцелуй кинжал.
— Неужто я должна?
Он вздрогнул, отстранился от нее, сжал кулак, глаза его расширились:
— Целуй кинжал!
И протянул ей рукоять со знаком вулкана. Она наклонила голову с цветком смоковницы в волосах, поднесла кинжал к губам.
Он выдохнул, не шевельнувшись:
— Как ты осмелилась?
— Не уходи так, Кюлин. Что плохого я тебе сделала?
Он переступил порог, пошел через двор. Венаска за ним:
— Прости меня.
Только у подножья холма, на котором стоял ее дом, она догнала Кюлина. Он на нее не взглянул:
— Зачем ты идешь за мной? — Потом, спокойнее: — Нам нечего обсуждать, Венаска.
Она схватила его за руку:
— Дай мне кинжал.
И долго, пылко целовала рукоять:
— Пусть каждый поцелуй пойдет тебе на пользу, милый кинжал. Мои поцелуи высохнут; все же не забывай их.
Кюлин рассматривал кинжал.
— Милый кинжал, милый кинжал… — усмехнулся он и обнял Венаску. Они стояли под олеандром. — Не дрожи. Теперь я сам приму твои поцелуи. Я снова понял, как прекрасны люди. Ты, я уверен, — прекраснейшая из всех. Успокойся, Венаска.
Она вынула из волос веточку смоковницы, протянула ему. Дойдя до своего дома, вдруг разрыдалась: плакала долго на скамейке перед крыльцом, где ее задержали женщины. Кюлин же, сделав несколько неуверенных шагов, вернулся к олеандру, прижимая веточку к груди: «Благословенное место». Погладив веточку, он положил ее перед собой на землю, дотронулся до земли, повернулся и зашагал прочь.
К востоку от Тулузы, на горном плато Сидобр, при большом стечении исландских ветеранов бросились в огонь первые добровольцы.
Идатто по своей воле стал первой из пяти жертв. Этот нежный юноша давно уже расстался с Кюлином; им овладели демоны тоски. Внутренне отделиться от Кюлина он не мог; клеймо на собственной руке будто бросало на него требовательные взгляды. И когда на Сидобре заполыхал огонь, сладостный-таинственный-суровый, Идатто сразу понял, какой ему избрать путь.
Слухи об исландских моряках передавались из уст в уста. Вскоре суровые, обуздывающие страсти костры заполыхали повсюду. Крутой Обрыв, как теперь называли Кюлина, оставался со своими приверженцами на Сидобре. Исландские ветераны стояли там лагерем до тех пор, пока не почувствовали, что усмирили ополчившихся против них демонов здешней земли.
Почувствовав это, они начали по-настоящему осматриваться. Обычай разжигать чистые — отражающие зло — костры уже распространился к северу. Поселенцы теперь тоже собирались вокруг огня: уверенные в себе, жесткие, решительные чужаки, которые пришли с морского побережья и предъявили им свои требования, одержали над ними верх.
Исландские ветераны кочевали по всему южному краю. Когда Кюлин увидел, что костры переместились к северу, что поселенцы постепенно превращаются в единое целое, он покинул Сидобр.
Запряг в повозку свежих лошадей и, чтобы внутренне себя закалить, решил осмотреть руины опустившихся под землю градшафтов.
ИЗ ТЕХ ПОДЗЕМНЫХ ПАЛАТ, где жили Ментузи и Кураггара, появлялись все новые существа: гиганты пользовались услугами помощников, которые открывали им двери лабораторий. В образе куницы или серенькой юркой мышки выбегали они из дверей. Носились по улицам, постоянно подвергаясь смертельной опасности, потом возвращались, скреблись или пищали под дверью. А по прошествии скольких-то дней они уже летали над площадями подземного города как цапли (но только, в отличие от настоящих цапель, с большими, тяжело свисающими головами): раскидывали крылья, вытягивали шеи, поднимались вертикально вверх по шахтам. В лабораториях кто-то должен был опять превратить их в людей. И вот они уже стоят, отряхиваются, будто только что вышли из воды, ворчат, не находят себе места, готовятся к новой эскападе… С замутненным сознанием, раздражительные и склонные к насилию, выходили они из очередного превращения. Их помощники и помощницы относились к сословию человекосамцов и человекосамок, как и они сами. Но гиганты нападали на помощников, как только с помощью особых ванн, огня, электрических разрядов снова превращались в людей; часто под влиянием еще не исчезнувших звериных инстинктов убивали их, разрушали аппараты. Вновь-ставших-людьми обуздывать было трудно. Желание превращаться в животных у большинства гигантов Лондона и Брюсселя вскоре пропало — потому что некоторые из них были убиты и изрублены на куски, когда, после очередного возвращения, нападали на помощников или крушили ценные аппараты.
Затем гиганты Лондона увлеклись нападениями на людей, на человеческие скопления, все более крупные: они хотели продемонстрировать свою мощь. В их сознании — сознании разъяренного быка — брезжили картины ужасных разрушений, которые оставляли после себя издыхающие древние твари: жилища, где люди животные растения стулья двери разбухают и смешиваются в единое кипящее варево… Экспедиция в Исландию и Гренландию не была напрасной: в руках гигантов оказалась одна из первобытных сил, и они желали ею воспользоваться. За две недели Кураггара — человекосамка, превратившаяся в летучую мышь — завершила в Лондоне ужасное дело. Она умела плеваться, как гренландский дракон: капля слюны стекала по лоскуту турмалинового полотнища, который Кураггара, сама защищенная, носила на груди. И вот уже деревянные балки под ней начинали расти, железные опоры дымились и разбухали, отвратительно толстые человеческие руки, удлиняясь, выпрастывались из окон и ломали рамы. Помещения заполнялись человеческой плотью. Подземные сводчатые галереи — с людьми, домами, машинами — увеличивались в размерах, пробуравливались одна сквозь другую. Когда-то человеческие массы бежали с поверхности Земли, спасаясь от гренландских тварей; теперь они сидели — висели, как колония кораллов — под землей. И Кураггара, периодически снова принимавшая человеческий облик, ликовала. Ментузи, Кара Уюк, Шагитто, Дехас Тессама заражались ее лихорадочным азартом. Они нападали на бегущих, обезумевших от страха людей в нижнем ярусе Лондона: жужжали как колибри, кричали как золотые фазаны сойки сороки, позволяли себя прогонять, роняли капли яда. Нижняя часть Лондона… Нижний ярус Лондона, Водяной город, был полностью разрушен мнимыми птицами: камень песок люди железо перемешались, фундаменты просели; вода хлынула в образовавшиеся трещины и пустоты. Делвил, самый могущественный из гигантов, положил конец бесчинствам порхающих тварей: кого-то он перебил, кого-то подчинил себе, когда они снова приняли свой изначальный облик. Он им угрожал: «И ради этого я старался. Ради этого мы посылали людей в Исландию. Чтобы доставить вам турмалиновые полотнища! Берегитесь. Многих из вас уже нет в живых». Они ворчали: дескать, что он имеет в виду? Он ледяной рукой отхлестал их по щекам: если они поймут, что он имеет в виду, тем лучше; а пока пусть полагаются на его разум.
Ментузи и Кураггару, пока еще не погибших, он вызвал к себе в Корнуолл, в Дартмурские леса. Они прилетели на животных, которых сами для себя создали: гигантских плоских существах, в чьих грудных клетках эти двое сидели, словно сердца. Делвил сокрушил обоим животным шеи:
— Кураггара, это был твой зверь, коричневый. А это твой, Ментузи. Ваши игрушки. И вы осмелились явиться с ними мне на глаза!
Кураггара — высокая, как ель — имела человеческий торс. Прыгала она (в последний раз) в образе древесного кенгуру, и лицо ее все еще покрывала бурая шерсть, челюсти и нос были сближены, как на морде животного, на макушке поворачивались маленькие островерхие уши. Она стояла, наклонившись вперед, на мощных когтистых задних лапах, а пушистым хвостом прикрывала спереди тело. С отсутствующим, сонным видом слушала она Делвила. У Ментузи была длинная ржаво-бурая шея белоголового сипа. Хлопая крыльями, опустился он на каменистое плато перед Делвилом, поднял востроносую человеческую голову, нахохлил спинные перья. И выдохнул, потянувшись:
— Можешь прикончить этих бесшерстных. Мы сделаем себе новых.
— Ты, грязная тварь! Посмотри, что на тебе болтается, на твоем воротнике из перьев. Это же кишки!
— Верно замечено. Лошадиные кишки, Делвил. Люди прежних времен были не так уж неправы, когда жрали животных, рожденных другими животными. Это мне больше по вкусу, чем пища с фабрик Меки. Увидишь, я еще стану поселенцем.
Делвил запустил ему в лоб горсть камней. Ментузи в ответ заворчал, расправил крылья; втянув голову, дважды облетел вокруг Делвила и с хриплым карканьем снова опустился на землю.
— А ты, Кураггара, что стоишь?
Делвил — но внешнему облику человек, но возвышающийся над ними, как дом — схватил ее за загривок:
— Заснула? Ты видела, кого я убил в Лондоне. Хочешь, чтоб и с тобой так произошло? Ты только намекни… Превратись в муравья или в гниду, тогда мне будет легче с тобой разделаться.
— Ты нам завидуешь, Делвил. Хочешь лишить нас наших маленьких удовольствий.
— Тоже мне удовольствия.
Ментузи подлетел к его лицу:
— Похоже, Делвил на старости лет сделался пастырем человеков. Что тебе за дело до этих людишек? Мне лично гниды и муравьи интересны ничуть не меньше, чем люди.
— Меня тоже, если хочешь знать, люди не заботят — слышишь, пожиратель падали? — Делвил клокотал от ярости. — Я и люди! Мне — заботиться о людях! Ты, видно, принимаешь меня за пророка или предводителя толп. Усматриваешь во мне сходство с Мардуком. Это все позади, Ментузи. Люди меня больше не заботят. Пусть, если хотят, становятся поселенцами, или строят города, или едят древесную кору, запивая ее серной кислотой. Но вас, тем не менее, я считаю подонками — тебя, и Кураггару, и Шагитто, и тех, кого я убил. Играть вам не возбранялось. Но вы перегнули палку.
Кураггара выпрямилась:
— При чем тут какая-то палка. Ты просто ничего нам не позволяешь.
Делвил пнул ее коленом. Под градом камней она и Ментузи поспешно ретировались в чащу леса.
Делвил думал только о том, чтобы расти. Он редко покидал горы Корнуолла. Его окружала маленькая группа верных помощников. Дехаса Тессаму — человека, подобного ему — он послал в Ирландию. Они не хотели забывать о Гренландии и о первобытных чудищах. Люди-башни все еще стояли, образуя цепь, на горах, на море. С глубоким чувством — со слезами, с ненавистью — смотрел на них Делвил: «Это были мои друзья. Они задержали чудищ. Нам пришлось принести их в жертву». Он, по сути, перешагнул через этих темных печальных существ. Предоставил их распаду, потому что более в них не нуждался. Они иссыхали между своими камнями и балками; их жуткие стоны, животный усталый рев на протяжении многих месяцев звучали над одинокими горными вершинами, над пустынной водной поверхностью — от Шотландии до Скандинавии. Лоскуты турмалиновых полотнищ, прежде служившие приманкой, в конце концов обрушивались вместе с самими съежившимися великанами. Камни, человеческие и животные останки… Все это падало с плотов в море.
Делвил думал только о том, чтобы расти. Много недель он не покидал Корнуолла. Он распорядился, чтобы тело его наращивали очень медленно; и не хотел, чтобы в качестве связующего вещества, как в случае с башенными людьми, использовали землю. Пусть лучше в него бросают камни и деревяшки, льют воду… Часто его сознание затуманивалось, и тогда приходилось делать долгие перерывы, чтобы Делвилом не завладели демоны камня. Человекоподобным чудовищем воздвигся Делвил перед Лондоном. У него были ступни с пальцами, колени — как у человека. Темно-коричневая, похожая на задубевшую шкуру кожа. На шелушащемся теле появлялись, словно эркеры и купола, соски желваки бородавки. Из подложечной впадины торчало существо-колокол, с подвижными щупальцами. От паха тянулись черно-серые играющие змеиные тела: подвижные глазастые трубки, которые обвивались вокруг ног Делвила, ласкали его, пили и жрали для него. Грудь — наверху — в медленном темпе раздувалась и опадала. Змеиные тела высасывали целые ручьи: русла становились пустыми, вода теперь циркулировала по телу Делвила. Он смотрел на поселенцев, мельтешащих под его ногами: «Травоядные. Люди. Они думают, в этом — спасение человечества. Спасение! В том, чтобы жрать траву! Людишки!» Затуманенными глазами Делвил рассматривал траву деревья коров лошадей. Его обвевал ветер. «Вот ветер, это да, это что-то! И гора тоже». Лондон он обходил стороной: боялся обрушить хрупкие подземные ярусы. Он перешел вброд Дуврский пролив, в штормовую погоду. Терпел завывания бури, перехватывающей дыхание. Возле Кале, тяжело дыша, присел отдохнуть, потряс прибрежные скалы. Тен Кейр в это время бродил по окрестностям Брюсселя. Он видел, как потемнело небо, видел приближающегося враскачку гиганта, чья голова доставала до облаков, слышал различимые за много миль бурчание-клокотание-журчание, шипение змей. Не выдержав этого отвратительного зрелища, Тен Кейр бежал под землю.
Разочарованный Делвил поплелся через Пролив обратно, с трудом отыскал дорогу в Корнуолл. Там снова целыми бочками глотал камни. «Люди. Жрут траву. Нашли себе спасение!» Он смутно думал: «Укорениться в земле. Как горы. Остальное само собой образуется». И жевал-перемалывал пишу, прищуривая глаза.
ГИГАНТЫ собрались на охоту. Кураггара хотела в Гренландию.
— Дай мне полететь через море, — смеялась она в лицо вечно недовольному Ментузи, — и сам присоединяйся. Я охочусь на чудо. А ты все спишь.
Ментузи взлетел:
— Это мы еще поглядим!
Они стали двумя коршунами, летели над морем. Пробивались сквозь бурю, раздирали в клочья чаек, каждый гнал их навстречу другому. Море, черная мерцающая плита, волновалось под ними. Они пикировали, клевали китов в головы. Если буря кричала: «Ха!», то и они отзывались: «Ха!» Они проломились сквозь ветер. Под ними уже сверкали айсберги: белый холод. Кураггара весело перекувырнулась в воздухе:
— Мы скоро будем на месте. Ментузи, все вышло по-нашему. Драконы не появились. Ни один. Небось окопались во льдах. Но мы спугнем эту дичь.
Розового света больше не было. Только белесые сумерки. Вспышки северного сияния. А вот и остров Ян-Майен. Но что сталось с Мутумбо, который когда-то выжег шахту в прибрежном мелководье, вместе со своими кораблями опустился на дно? Бушующие воды его захлестнули… Сперва расцвел на небе розовый свет, и люди с одинаковым блаженством превращали в любовных партнеров камни, деревяшки, малые и большие волны. Потом сгустились черные грозовые тучи, наступило время циклонов; но люди все еще ликовали. И потом — пестрая скользящая туча птице-ящеров, длинношеих, с чешуйчатыми воротниками, с запутавшимися в перьях лисицами. Брызги, струи дождя из зверей. Гул проломленных корабельных бортов. За минуту все оказались в губительной воде. Как растекшееся пятно машинного масла, переливалось море над исчезнувшими кораблями. Прощай, Ян-Майен!
Горные пики вынырнули из океана.
— Вот оно! — обрадовался Ментузи; и начал спускаться.
То были группы островов. И новая вода, сильнее пенящаяся; и линии прилива. Белые вершины, плоские или холмистые равнины. Коршуны хрипло кричали, широко раскинув крылья; они не совершали никаких движений, но спускались.
— Гренландия, Ментузи!
— Кураггара, неужто Гренландия?
Благостно прокаркала Кураггара:
— А знаешь, о чем ты не вспоминал всю дорогу? Знаешь? Нет? О драконах.
— Драконы…
— Да, Ментузи. Теперь мы ими займемся. Ты их видел? Я пока — ни одного. Куда же запропастились эти милые звери, в свое время нагнавшие на нас столько страху? Где спрятались, какую игру затеяли?
Она вдруг хихикнула, затанцевала на снегу, захлопала крыльями, взметнув снежную крошку:
— Они мертвы! Мертвы! Сдохли! Околели! Отбросили когти! Окочурились! Драконам драконья смерть. Давай, мы должны их найти. Я хочу с ними поиграть.
Они слетели с горы. Повсюду — снежные массы, льдины. Они носились в белом светоносном воздухе целый день, земля эта все не кончалась: белела, сколько хватало глаз. Когда с неба спустилась тьма и их окутала слепящая снежная вьюга, Кураггара крикнула:
— Вижу расселину! Там мы переночуем.
Притомившиеся, они устроились под скалой; спали и видели сны. Будто парят высоко над морем, раскинув крылья, — в воздушных потоках.
Разбудил их яркий солнечный свет, Кураггара хотела сразу же лететь дальше. Ментузи, нахохлившись, проворчал:
— Погоди, мне кое-что приснилось. На снег выбираться не хочется. Где эти драконы? Мне снилось, они лежат здесь.
И он принялся кружить над расселиной.
Второй коршун крикнул:
— Я ничего не вижу.
— Они наверняка здесь. Под снегом.
И оба вкогтились в снег на краю обрыва: били крыльями, сметая его; лапами разгребали-расцарапывали. Снег был рыхлым. Под ним оказался крошащийся лед; точнее, фирн — голубовато-белый, формирующийся. Коршуны бросались теплыми телами на этот лед; он таял, утекал струйками. Когда лапы уставали, Кураггара и Ментузи буравили-колошматили лед головами, лбами. Вертелись колесом, пока в лапы не возвращалась сила. И потом вдруг масса льда и снега над ними с хрустом отломилась от скального выступа. Сами они тоже покатились вниз, задыхаясь под грузом снега. Но сумели-таки взлететь, уклонившись в сторону. В воздухе они встретились:
— Это ты, Кураггара?
— Ты еще жив, Ментузи? Я больше не могу. Не могу.
На равнине они просидели около часа: медленно приходили в себя. Потом Ментузи взмыл в воздух, Кураггара нерешительно последовала за ним.
Ментузи издал хриплый крик и куда-то пропал. Коршуница, испугавшись, поднималась все выше, выше. Увидела наконец другого гигантского коршуна. Тот висел на обрыве, двигался по нему вверх и вниз, стучал клювом. Кураггара приблизилась, ужаснулась. Тоже хрипло каркнула, как прежде Ментузи. Обрыв был черно-коричневым, припорошенным снегом. Из расселины торчали ветки древесной кроны. Крепкие ветки косо лежащего сломанного дерева. Маленькая лавина целиком обнажила отвесную стену расселины. Ментузи спускался вниз по странно извилистой линии. Он кричал и колотил в стенку клювом. Кураггара подлетела к нему.
— Взгляни-ка, Кураггара! Что здесь лежит, изогнувшись. Не двигаясь. Кости, позвонки… Там ребра… А вот и голова, с пустыми глазницами.
— Дракон!
— Один дракон, хочешь ты сказать. На самом деле тут сплошь драконы. Тут похоронены они все. Они вдруг стали замерзать. И им пришел конец. Их залило дождем, завалило снегом.
Они слетели на дно расселины. Там росли древовидные плауны: целый лес. Коршуны стали рыться в холодных сгнивших кучах листьев и мха. Среди камней, древесных стволов, листьев лежали скелеты и груды разрозненных костей; между ними нарастал лед, под ними были снег, вода, земля. Кураггара вскрикнула, взлетела, закачалась в воздухе над расселиной:
— Драконы, которые хотели убить нас! Опустошали градшафты! Ха-ха!
Ментузи качался с ней рядом:
— Кураггара, они — по всей этой земле, всюду.
Оба теперь мчались сквозь снежную вьюгу, сквозь завывания ледяного ветра:
— Вся эта земля — наше знамя. Наше победное знамя. Вот они лежат — вот, и вот, и вот. Тысячи, миллионы! Повсюду, где белый цвет. Снег занят только тем, что хоронит их. А к нам… — Ментузи поднялся выше, описал круг.
Кураггара, засмеявшись:
— Нам они отдали свои жизни. Эти скелеты Гренландии. Жизнь — у нас. Ха! Мы еще нажремся снега. Снег-снег…
И они принялись глотать снег. Он падал над этим континентом, запорашивал леса, вплоть до самых верхушек, ломал древесные стволы, перемалывал их, разлагал останки животных, скопившиеся между ними. Вместе с лоскутьями обуглившихся турмалиновых полотнищ, которые когда-то одержали победу над ним, снегом.
Кураггара, визгливо:
— Ну и как тебе прогулка, Ментузи? Я набила себе снегом полное брюхо: он наш друг. Пора возвращаться. Я уже нацелилась на новое чудо. Но и это мне понравилось.
— И мне. Только скорей бы домой. Нам, Кураггара, многое предстоит. У меня неутолимая жажда деятельности. Делать, делать…
— Да ладно! День-два, и мы будем дома.
Горы и ледяные поля остались позади. Коршуны теперь перелетали — меридиан за меридианом — Атлантический океан. Ленивые воды: колышущаяся шкура черного влажного чудища.
Утесы и белая пена: Шетландские Оркнейские Фарерские острова. Шотландские горные цепи, плоскогорья. Крошечные овечьи отары внизу. Люди: поселенцы. Действовать, активнее действовать. Оба коршуна кричали, взмывали выше. Мчались, выгнув шею, жадно всматриваясь в пространство перед собой: на многие мили — поля руин, вплоть до самого побережья; громыхающее море на юге. Вот и Лондон. Подернутый по краям плесенью поселений. Оба коршуна устремились в шахты и трещины — головой вперед, прижав лапы к животу. Издавая хриплые крики.
И поскольку Делвила нигде не было видно, они учинили, что хотели. Ревом пантер наполнили сводчатые галереи подземного города. Потом увеличились в размерах. Когда люди в панике побежали вверх по наклонным проходам, по шахтам, их уже ждали тяжело топочущие мамонты. Хоботы двигались горизонтально и вертикально, действуя как дубины хлысты молоты камни. Когда чудища закидывали хоботы над плоскими головами, обнажались гигантские красные провалы их пастей; громадные, как балки, белые бивни выступали вперед, раздавался гулкий раскатистый зевок. Звук, подобный шуму бушующего прибоя, заставлял скучившихся людей бросаться врассыпную. Мамонты, серо-черные, пританцовывали. Затаптывали выходы из шахт. Люди устремлялись из подземных помещений наверх. Там были: белый воздух, туманное небо, резкий ветер… и первобытные чудища, как из гренландских времен. Одурманенные толпы кидались назад, на подземные ярусы. Их преследовал по пятам жуткий звериный рев, рев гигантов. Те окончательно распоясались, самовластие довело их до безумия. Как тут убежишь. Шахты обрушились, проходы к фабрикам Меки завалило камнями. Через все щели люди карабкались наверх, перекрывая пути друг другу. Теперь все бежали навстречу звериному реву. Где рев, там должно быть выводящее из-под земли отверстие. Ментузи и Кураггара, меняя обличья, неистовствовали; счастье клокотало в их глотках: «Тумтум! тумм тумм!»
ПОТОМ ОНИ ПОКИНУЛИ визгливый Лондон, водоворот барахтающихся дрожащих людишек. Они жаждали увидеть Корнуолл, Делвила. Пятеро гигантов увязались за ними — последние из тех, что строили лондонские подземелья. Двое прыгали как кузнечики, хотя высотой были с человека: терли прозрачными пергаментными надкрыльями о задние конечности, так что их повсюду сопровождал стрекот. Прыгая, они отталкивались задними, сложенными острым углом ногами, расправляли крылья — и могли одним махом перескочить через каменистую осыпь. Трое других плыли по воздуху — в виде желтых облачков цветочной пыльцы. Облачко иногда колыхалось и расползалось, но потом пыльца снова собиралась в плотный комок и летела вперед, словно брошенный камень.
Делвил шел через Дартмурский лес; Корнуолл остался позади. Вдруг желтое облачко — гудящее, словно комариный рой, — мягко легло на его большие карие глаза. Он поднял руку, чтобы этот рой отогнать. Но облачко прильнуло плотнее, распространяя аромат цветущей липы, — и по переносице сползло ко рту. Змеи в паху Делвила дернулись к новому облачку, которое устроилось вокруг бедер. Змеи, словно бичи, взвивались вверх, обрывали верхушки елей, ломали ветки. Осыпаемые градом ветвей, стрекочущие кузнечики (которые теперь тоже приблизились) отступили в чащу черного леса. Делвил повернулся спиной к облачкам, чихнул, отер глаза волосатой ручищей. Но едва он глубоко вздохнул откашлялся сплюнул — и наклонил голову, потому что в уши ему снова что-то гудело, — как смех Ментузи и Кураггары разодрал воздух. Они махали крыльями над верхушками елей. И каркали; их шеи, алчно вытянутые вперед, почти голые, были ржаво-бурыми; перья воротников — серыми; оба зависли в воздухе. Тут Делвил узнал гигантов, с которыми боролся. Он вообще-то направлялся на континент, в поисках чего-то неопределенного… Но в данный момент схватился за уши, сунул руку в рот, чтобы избавиться от щекочущей пыльцы. Эту неуловимую субстанцию он судорожно сжимал пальцами, сдавливал, разрушал; локтями отбросил вниз два назойливых облачка, норовивших снова соединиться; стиснул их коленями. Зажал крепко. Пыльца обесцветилась; потом покраснела, как раскаленные угли. Гудение сменилось быстро оборвавшимся свистом, цыканьем, как у дрозда. Змеи, раззявив пасти, хватали-всасывали-заглатывали клубящуюся пыльцовую массу.
В то время как округлившиеся змеиные тела изгибались поворачивались раскачивались и постепенно опять уплощались, Делвил поднял кудлатую голову, присыпанную еловыми ветками. И медленно обернулся. Оба белоголовых сипа, с вяло обвисшими крыльями и вздернутыми плечами, нагло каркали на него с верхушки дерева. Делвил негодующе заревел:
— Эй, Кураггара, Ментузи, это опять вы!
Ментузи рассмеялся:
— Взгляни на мой крючковатый клюв. Я запросто порву твою шкуру.
Кураггара:
— Сегодня я грязная. Но на сей раз это не лошадиные потроха. А человечьи.
Делвил задохнулся от ярости. Его карие влажные глаза выступили из орбит. Он надолго утратил дар речи. А потом заголосил-заплакал:
— Вот что вы себе позволяете! Вот что творите! Все, значит, было ради этого. Великая война. Освоение Гренландии. Отражение нашествия драконов.
Кураггара приподнялась на сизо-серых лапах:
— Мы сейчас как раз из Гренландии. Потому и веселимся. Драконов мы видели, подо льдом. Теперь мы — драконы.
— Ты, Кураггара, в самом деле дракон. И ты, Ментузи. Вы жрете лошадей. И людей.
Тут Делвил разрыдался. Тело его сотрясалось в страшных конвульсиях. Оба сипа отлетели подальше. Визжа и пофыркивая, высунулся из подложечной впадины Делвила гигантский кораллово-красный полип: пурпурная роза; реснички ста щупалец энергично заколыхались; щупальца выгнулись. И внезапно, пока змеи толчками выбрасывали вверх воду, из глотки давящегося полипа полетели камни куски дерева; щупальца задрожали; под полумесяцем ротового отверстия сверкнули, словно глаза, голубые почки.
— Я не живу с вами, — прокряхтел Делвил. — Я не вашей крови. Я хочу на континент. Хочу к Мардуку.
Сипы крикнули:
— Ха-ха! К Мардуку… Хочешь жрать траву, как люди? Может, и помогать им? Они порадуются.
Но уже затрещал, захрустел лес: Делвил тронулся в путь.
— Я к Мардуку. Я к Мардуку.
Он, что-то бурча себе под нос, энергично шлепал вперед. Кузнечики исчезли. Цветочная пыльца колышущимся слоем лежала на земле, издыхала в судорогах. Кураггара и Ментузи, каркнув, набрались мужества и, догнав Делвила, уселись ему на плечи, затеяли драку с плюющимися водой змеями.
Делвил перешел вброд бурный Дуврский пролив. Выбрался, шатаясь, на прибрежные скалы: окутанный тучами, зеленовато-черный, страшный. На берегу Рейна провел целый день (его змеи всё не могли напиться). Потом помочился в ближайшее озеро. Пересек Тевтобургский лес. Обошел стороной лесистый Гарц. Оказался наконец в кишащем людьми Бранденбурге, в знакомых краях. Где же Мардук? Грозный великан, высотой до неба, несколько дней простоял в Хафельланде[114]: дышал и только. Белоголовые сипы пытались его раздразнить. Он молча глотал обиду, не трогался с места. Здесь когда-то жил Мардук… Делвил вдруг рыгнул-застонал-завопил — кричал много часов, пока не распугал всех людей в округе. Опустился на колени. Приник лицом к земле. Он узнал дом, в котором когда-то, вместе с Уайт Бейкер — где она теперь? — разговаривал с Мардуком.
Великан крепко ухватил за лапу одного сипа:
— Ментузи, в этом доме должен быть Мардук. Тело Мардука. Я хочу его получить.
Неохотно, под смех Кураггары, Ментузи отправился выполнять порученное. Вскоре он уже опять лениво подлетал к Делвилу; в его когтях покачивалось тело человека, превратившего Бранденбург в совесть западных городов. Человек этот погиб от губительных лучей Цимбо, таким был его конец.
Делвил, гигант, стоял на коленях, наклонившись к самой земле. Бури и летние дожди обрушивались на его спину. Замороженное тело Мардука он закопал в песчаную жижу и прижимался к этому телу грудью — прижимал к нему исландский лоскут со своей груди. Он целыми днями, склонившись над землей, дышал на труп и стонал. Пока тело под ним не зашевелилось и песок не устремился к этому телу длинными полосами, вдоль тонких силовых линий. Как растение, поднялось из земли сухопарое серое тело консула. Делвил выпрямился. Обеими руками стал подгребать песок к дергающемуся голому телу, у которого поникшая голова, казалось, была привязана к груди. Под руками Делвила земляные массы, словно управляемые ударами его пульса, сами текли к телу; воздух вокруг вихрился и мерцал. Делвиловы змеи изрыгали на эту землю воду. Когда грудь саженца (вокруг которого образовалась яма) начала расширяться, выгибаться вперед, подниматься и опадать, когда пальцы его растопырились, а ноги, хоть и подогнулись в коленях, удержались на месте, тогда Делвил — довольно хмыкнув, промычав что-то и выкатив глаза — отвел наконец руки от ожившего существа, но сам остался стоять на коленях, опираясь ладонями о землю. Мардук, чьи серебристо-белые худые ноги увязали в песке, доставал ему до шеи.
Делвил глухо прошептал над долиной:
— Мардук! Мардук!
Он звал. Позвал еще раз, настойчивее:
— Мардук, Мардук.
Подбородок консула отлепился от груди, макушка поднялась, нос и рот выступили вперед. Два черных глаза невидяще уставились в шею Делвила. Делвил, повторяя свой зов, поднимал и опускал ладони. Ноги стоящего напротив него заработали энергичнее. «Ох!» — простонал рот, в то время как голова повернулась слева направо, будто искала чего-то. Делвил замахал кулаком перед лицом своего визави, вверх-вниз. Голова явно обратила на это внимание, начала опускаться и подниматься вместе с его кулаком. Тогда Делвил медленно поднес кулак ко рту, к глазам. Оживший смотрел теперь в глаза Делвилу; тот приблизил зрачки к глазам Мардука, задвигал ими туда-сюда. Одновременно, положив руку ему на затылок, убеждал:
— Видишь, Мардук, ты меня знаешь, знаешь. Я Делвил.
— Ох! — снова простонал рот, теперь глуше; побелевшая нижняя губа оттопырилась; струйка мочи побежала вниз по ноге.
Испуганный Делвил продолжал бормотать:
— Ты Мардук. Консул Бранденбурга. Ты меня знаешь. Нам надо поговорить.
Изо рта существа, следившего за каждым движением губ и глаз Делвила, вырвалось протяжное «Ах…»; потом мускулы его лица дрогнули и существо выдавило из себя: «Что…». Потом прохрипело: «Кто… Кто я».
Делвил, нежно:
— Ты Мардук.
— Я?
— Мардук. Я тебя вызволил.
— Кто — Мардук?
— Ты. Консул Бранденбурга. Мы здесь с гобой разговаривали, много лет назад. Ты жил в том доме внизу.
— Мардук. — Существо энергично задвигало ногами, взглянуло вниз на вихрящийся песок, простонало: — Освободить. Мои ноги.
— Смотри на меня, Мардук. Ты вспомнишь, кто ты. Я жду.
— Я… Продолжай же. Я… Продолжай.
— Мы разговаривали там внизу. Это Бранденбург, где ты жил. Теперь здесь правит Цимбо, погубивший тебя. Негр. Слушай, что я говорю. Ты вспомнишь. Была Уральская война, ты стал консулом после Марке.
Теперь серо-белое лицо ожившего человека разгладилось, губы закрылись, выпятились; голос Делвила дрогнул:
— Так вот, после Марке консулом стал ты. Люди, которыми ты руководил, еще живы. Они такие же, как ты. Тебя это порадует. Смотри. Города больше нет.
Песок вокруг Мардука зашуршал; Мардук посмотрел вниз, потом снова — в темные гигантские глаза Делвила; пролепетал:
— Помню. Я узнаю это место.
Делвил обрадовался:
— Конечно, узнаешь. Это Бранденбург. Здесь ты жил. Никто не мог сравниться с тобой. Ты был великий человек.
Другой глянул на облака, забормотал:
— Знаю. Знаю. — И попытался выдернуть ноги. Ноги были по колено погребены в песке, укоренены в нем венами нервами костями. — Идти. Дальше. Мне надо идти дальше.
Хохотнул-хрюкнул Делвил:
— Идти ты не можешь. Подожди. Я тебя скоро освобожу. Я Делвил. Гигант. Ты тоже гигант. Нет другого живого существа, кроме тебя, с кем я хотел бы поговорить. Я тосковал по тебе. Я должен тебя услышать. Ты будешь мне отвечать.
— Я гигант… Что это?
— Теперь я могу отвести от тебя руку. Ты меня понимаешь. Добро пожаловать, Мардук, друг мой, единственная родная душа! Люди такие жалкие, они ни на что не годны, без гордости… Нам, Мардук, пришлось посылать их в Гренландию — иного выхода не было. Теперь огонь у нас, Мардук: особый огонь!
Другой стоял без дрожи: бело-серое огромное тело, перед гигантом Делвилом (коленопреклоненным, но теперь распрямившим спину); два темноглазых — глаза в глаза. Мардук окинул ищущим взглядом колеблющуюся громаду Делвилова тела:
— Лицо Делвила. Я был здесь когда-то. Ты назвал меня Мардуком.
— Говори еще. Это твой голос.
— Помню… Помню… Здесь был также Ионатан. И Элина. И Цимбо.
— На нем-то для тебя все и кончилось. Ты напоролся на его лучи.
— Возле Хафеля.
— Ты из этой ловушки не вырвался, хо-хо. Задохнулся. И вот ты здесь.
— Ужасное у меня тело. Я по колени увяз в песке. В песке. А должен двигаться дальше…
— Ты был мертв, Мардук. И стал таким, как я, лишь благодаря огню. Мы добыли огонь в Исландии, теперь никто его у нас не отнимет.
Грудь Мардука высоко вздымалась; глаза непрерывно блуждали:
— Я… живу. Вновь живу.
— Никто больше не лишит тебя жизни. Мы овладели огнем. И, значит, на все времена, на бесконечное время овладели жизнью. Ты в этом убедишься. Мардук, но… — что нам делать?
Мардук уставился на его лоб, прохрипел-проклокотал:
— Что-то случилось? О чем ты?
Делвил поднялся на ноги, змеи его принялись хлебать воду одного из Хафельских озер. В тучах качнулась, усмехнулась гигантская голова:
— Огнем-то мы завладели. Это — да. Негасимым огнем. Им мы владеем. Тем огнем, что создает цветы, животных и людей. Создает ветер и облака. И разгоняет газы. Им мы завладели, Мардук. Теперь всё в наших руках. Я не хвастаюсь; я всерьез сказал: всё. Тебя же я сумел воссоздать. Меки — ничто; мы в нем более не нуждаемся. Мы завладели самой изначальной сущностью.
Облачко его дыхания зависло в небе.
Лицо Мардука — пока Делвил говорил — напряглось, сделалось осмысленным. Земля перестала подкатываться к бывшему консулу равномерно пульсирующими волнами; она уплотнилась, стала гладкой, держала его ноги, его самого. Мардук выдохнул:
— Вот оно, значит, как. Продолжай, Делвил. Меня слишком долго не было в живых.
— Не так уж долго. Просто мы быстро идем вперед. Прошло всего несколько десятилетий. Есть глупцы, над которыми невозможно властвовать благодаря силе или мудрости. Только — с помощью хитрости и слепого случая. Мы ничего не искали, ничего не хотели, сами были маленькими людьми. Справа и слева — повсюду — процветала глупость. Но наше везение оказалось сильнее. На Исландии горели вулканы, мы добыли из этих вулканов огонь. Мы тогда сами не понимали, какое сокровище получили. Гордились, что можем теперь разморозить Гренландию, одолеть поселенцев… Гренландию мы действительно разморозили. Но тогда началось нашествие чудищ… Хо-хо, Мардук, настоящих чудищ. Таких ты никогда не видел. Ящеры, птице-ящеры, гигантские медузы — множество форм. Их породил огонь. Чудища уничтожали наши градшафты. Дома деревья людей, мертвое и живое — они подминали под себя всё. Были сверх-могучими. А мы тогда еще ничего не поняли. И ничего не предпринимали, только боялись. Мардук, с утра до вечера мы были заняты только одним: предавались страху. Мы заползли под землю. Покинули побережья, ибо это бедствие надвигалось на нас с океана. Так продолжалось, пока мы, пугливые мыши, не заставили себя взглянуть на когти кота. И знаешь, Мардук, что мы сделали с этими когтями? Думаешь, остригли? Нет, мы оставили коту его когти, а себе смастерили новые — длиннее, острее. Посмотри на меня. И на себя.
— Я слушаю, Делвил. Я тебя узнал. Ах, Бранденбург! А вот и озера. Хафель. Здесь я когда-то задохнулся. Но мое тело снова живет.
Делвил, чудовищная глыба, снова осторожно, щупая землю, опустился на колени:
— А теперь постарайся понять, чего я от тебя хочу, здесь в Хафельланде. Зачем я пришел. Взгляни, кто там летает у тебя за спиной.
— Сипы.
— Да, белоголовые сипы. Ментузи и Кураггара. Они хотели бы исклевать твои ноги. Чтобы ты умер. Они радуются своим кривым клювам. Как они хихикают над нами! Это мои товарищи. Гиганты, как и я: человекосамец и человекосамка. И такими вещами они любят заниматься, это для них развлечение. Вот во что мы превратились, Мардук! Мы, господа! Те, что создали аппараты, управляли людьми. Эти двое совсем распоясались. Они бушевали в Гренландии. Потом разрушили, растоптали Лондон. Разломали на куски Брюссель. Они развлекаются. Я… Но я…
Как же задохнулся Делвил, как окружил тщедушное тело Мардука заклинающими руками! Он не видел, что Мардук слабеет… слабеет… ибо вытащил ноги из земли; в лице Ожившего проступили резкие черты прежнего Мардука: так проступает свет огня сквозь бумажную ширму, которая и хотела бы, но не может его скрыть.
— Я — Делвил, из сословия господ. Я понимаю, что получил в свои руки. Что у меня в руках. Это досталось мне. Товарищи мои не таковы. У меня, собственно, и нет товарищей. Мардук! У меня есть моя должность. И у тебя тоже. Мстить я никому не хочу.
— Ты, Делвил, уже и до этого докатился…
Помрачневший Делвил, сглотнув:
— Только не пойми меня превратно, Мардук. Ты и сам сейчас не таков, как тогда, когда я приходил к тебе в первый раз. Ты уже не просто человек, рожденный женщиной. За мной не только сила аппаратов. Посмотри на себя и на меня. Ты сейчас не можешь рассуждать так же, как в тот день, в твоей ратуше. На нас возложено некое обязательство. Нам достался огонь.
— У стихий своя воля, а у меня своя. Давай, повинуйся доставшемуся тебе огню! Ну же, Делвил, раздери Землю надвое.
— Я не Кураггара.
— Землю — надвое! Чего еще можешь ты желать?
— Я вовсе этого не желаю.
— Ах, не желаешь! Делвил явился к Мардуку: он, дескать, не желает того, к чему его толкают аппараты и стихийные силы. С Делвилом что-то произошло. Он разбудил Мардука. Определенно что-то случилось. Ты хоть понимал, что будишь Мардука?
— Ну да, это ты.
— Значит, ты знал заранее и ответ, который даст Мардук. Кто говорит А, говорит и Б. Ты нуждаешься во мне, Делвил. Ты мельче, чем я, и с тобой по сути уже покончено. Ты бессилен. Повержен перед Мардуком.
Еще отчаяннее застонал Делвил:
— Не пойми меня превратно. Существуют, конечно, эти травоядные: люди, поселенцы, которые до сих пор говорят о тебе. Но наверняка ты не о них думаешь. Жрать траву, как телята, — не к этому ты стремился. И уж во всяком случае не к этому стремишься теперь. Всем, чем обладаю я, обладаешь и ты. Но, соответственно, на тебе тоже лежит груз ответственности.
— Никакого такого груза я не чувствую. Для чего ты передо мной пресмыкаешься? Для чего выкопал меня из могилы? Тебе пришлось тащиться сюда из Англии, и теперь ты стонешь. Вот что принесла тебе твоя сила. Чем ты лучше Кураггары?
— Оскорбляй меня, брани…
— До меня ты добрался. Мол, чтобы вызволить. Когда я был жив, ты бы такого не посмел. Но тебе это не удалось. Тебе это и сейчас не удалось. Убирайся! Вызволи другого мертвеца, вызволи фараона, гиену. Только берегись, как бы тебя самого не спалил твой огонь.
Была ночь. Тело Мардука светилось. Из его рта, его глаз, от пальцев исходил белый, словно бы лунный свет: горизонтальными подрагивающими волокнами обтекал фигуру консула. Делвил на четвереньках ползал перед Мардуком и вокруг: щупал, видел эти волокна, ни о чем не спрашивал, мучился томлением страхом горечью. Змеи, беспокойно ворочаясь, обрызгивали его горячее тело. Сокращалась-трещала-бурчала, переваривая пищу, красная медуза — заполняя паузы шипением. Делвил в страхе корчился на земле. Ближайший холм он отодвинул в сторону; повалившиеся ели хрустнули. Влекомый тоской и какой-то смутной догадкой, Делвил окунул лицо в исходящий от Мардука свет. Консул стоял в своей яме, которая больше не менялась. Ноги все еще увязали в земле, доходившей теперь лишь до щиколоток. Дышал Мардук тяжело, широко открыв рот и запрокинув голову; руками помавал в воздухе:
— Вот. Это я могу. Земля… воздух… глаза; закройтесь, мои глаза. Меня доставили сюда, не спросив. Мардук, не позволяй себя окликать. Все уже позади. Оно рассыпается. Милое тело рассыпается. Пора в путь.
Делвил попытался приблизить к нему свою грудь, обтянутую дымящейся изначальной субстанцией; положить ладони на плечи Мардука. Но руки ему не повиновались. Грудь внезапно отяжелела. И со вздохом отшатнулась назад. Руки… Руки оцепенели. До самых плеч, как под воздействием яда.
Мардук пронзительно закричал, жадно глотая воздух:
— Мне такой одежды не надо! Мардук, в путь! Мардук, пора! Прочь!
Два сипа злорадно спланировали на спину рухнувшего Делвила. Тот, глотая воздух, охая и вожделея, полз, тянулся к лунному существу, которое теперь едва слышно гудело-стрекотало-пело: «Мардук, Мардук…» Свет струился от этого существа; и рассеивался, в виде точек и протяженных линий, над ландшафтом. Более плотные волокнистые массы отделялись, отплывали от Светящегося, ложились на лицо и спину Делвила, обволакивали деревья и черную взбаламученную землю, колыхались вокруг снова взлетевших сипов. «Мардук…», — монотонно выпевало существо; оно струилось, распылялось, начало разбрасывать искры. В ужасе и ярости Делвил протянул к нему руку — и взвыл, когда существо легко, с тихим жужжанием уклонилось, заскользило над землей. То, что там скользило-тянулось, едва ли еще было человеком — скорее озерцо или облачко пара, расползающееся; с человекообразным ядром, которое все больше тускнеет.
Покатился вперед, загрохотал-заревел Делвил:
— Эй вы! Ментузи, помоги! Кураггара! Вот его шея, вцепись в нее! Его нога — хватай ногу!
В черном воздухе, высоко, сипы напрягли лапы; сложив крылья, двумя камнями упали вниз, на странное существо, — но внизу была пустота, они обрушились в ельник.
— Держите его! — бушевал Делвил; теперь он поднялся во весь рост; брел, шатаясь и размахивая руками; топотал многотонными ножищами.
Существо как бы растеклось: серебряными чешуйками поднялось повыше, стало почти неразличимым на фоне заполнившего все небо белого сияния. В этом сиянии Ментузи и Кураггара, обескураженные своим падением, от сломанных верхушек елей покатились по стволам вниз. Змеи Делвила вяло обвисли; красная медуза высунулась, дрожала; рот ее широко открылся; массивный колокол она вывернула наружу. Делвил почувствовал боль, будто внутренности у него разрывались. Он задыхался, почти теряя сознание, в этом белом туманном море. Сипы в беспамятстве качались вместе с елями; медуза дергала его кишки. Он наклонился, рванул ее за щупальце и, осоловело поглядывая — из облаков — себе под ноги, заковылял обратно, на запад.
Выкрикивал свою ярость в черное небо. Еще раз, уже перейдя Хафель, остановился, чтобы собраться, стряхнуть оцепенение. То, что произошло, немыслимо: ведь на груди у него турмалиновый лоскут, пробудивший к жизни Мардука… Делвил обернулся на восток; ноги не держали его, подкашивались. Медуза, снова окутанная белесыми сумерками, вздымала пугливые щупальца, будто хотела что-то ухватить, и судорожно втягивала обратно разбухший колокол.
Над Хафельландом плыла молочно-белая дымка. Деревья медленно покачивались на ветру. Невидимые птицы упоительно щебетали. В домах хижинах сараях спали люди. Взрослые потягивались: им снилось, будто они кочуют по широкой теплой равнине, ведомые бесплотным призраком. Дети в соломе не открывали глаз, но губы у них подергивались: смеялись. Да и сам Делвил — пока брел, хватая ртом воздух — чувствовал, несмотря на обжигающую боль в кишечнике, сладкую усталость. Это было приятно. В достающей до облаков, налитой кровью голове мелькали странные мысли: о людях, летних прогулках, о каком-то бассейне с золотыми рыбками… Колени всё норовили подогнуться. Запрокинув голову, Делвил жадно глотал туманный воздух. И вдруг шлепнулся на задницу. Невыносимо-резкая, как удар хлыста, боль. Заставила его вскочить. На запад, на запад! Сипов он прихватил с собой. Двинулся через Ганновер. На Рейне пришел, наконец, в себя. Два дня не переставал кричать.
Сипы тем временем полетели на запад; вернулись — смущенные, разъяренные. Сидели у него на голове, пока он переходил Дуврский пролив:
— Ментузи, Кураггара, к чему мне турмалиновые полотнища? Что толку от нашей силы? Неужто он нас победил?
— Он сбежал. Надо бы еще раз к нему наведаться.
— Не хочу. Хочу в Корнуолл. Отыграюсь на тамошней земле. Непременно. Видели, как он претворился в свет? Я же раздеру землю в клочья.
Кураггара, визгливо:
— Всю Землю! Вместе с людишками. Вместе со скалами и морями.
В Корнуолле, однако, Делвил провел долгие недели в бездействии, только ревел и плакал: «Он прав. Я раздеру Землю в клочья». От Ментузи все гиганты узнали о происшедшем. Отчаявшийся Делвил наконец проскрипел сквозь зубы: «Мобилизуйте все средства, которыми мы владеем». И тогда, охваченные безумной жаждой уничтожения, белоголовые сипы и помощники Делвила вломились в ближайшие континентальные города (еще не разрушенные). Они опустошали фабрики Меки. И отовсюду, где, как они знали, хранились турмалиновые полотнища, эти полотнища выволакивали. Скидывали их кучами на холмы Корнуолла, вокруг стенающего Делвила.
Потом занялись преображением самих себя. Сбросили птичьи перья. В Дартмурском лесу рос, наращивал свою плоть Делвил. К западу от него, на Бодминских болотах[115], — Ментузи. К северу, на реке Теймар[116], — Кураггара. Они образовали большой полукруг, открытый к северу. Места там хватало и для других гигантов. Горы полотнищ нагромоздили они вокруг себя.
— Не устроить ли новую Гренландию? — ерничал Ментузи. — Мы развесим полотнища над всей Землей, скомкаем земной шарик. Не наслать ли нам на Европу море? Не сдвинуть ли Северный полюс к Экватору?
Делвил, глухо:
— На север! Все силы бросить на север! Мы уже отправились в путь. Оберегайте эти полотнища, чтобы у вас не отняли власть.
Кураггара, вырастающая из горы, возле реки Теймар:
— А когда Земля будет растерзана, я полечу по воздуху!
Делвил:
— Растите! Напитывайтесь землей! Возьмите с собой в путь всё, что сможете. На север!
И гиганты, обуреваемые темной ненавистью, направили ужасный кулак своих совокупных сил на север — против моря, по которому плыли когда-то в Европу ящеры и турмалиновые полотнища.
— Я снова нашлю на землю чудищ! — кричал Делвил.
ПО ЗЕМЛЕ всех ландшафтов, по всем континентам и островам, среди расцветающих и роняющих листья деревьев, между принюхивающимися или бегущими, голодными или сытыми животными передвигаются смертные люди. Чувствуют свои руки, умеющие хватать, впитывают соки земных недр. И потом — через какое-то время — засыхают. Старятся слабеют седеют. Чуждые силы работают над ними. Кажется, еще недавно человеку была свойственна напористая гордая мощь — и вдруг она исчезает, от нее остаются лишь слезы. Реки текут, как прежде, безмятежно высятся лесистые горы, каждый день восходит желтое солнце, незыблемо ночное иссиня-черное небо… Только людям предстоит умереть, что-то медленно вытесняет их из жизни.
Сперва — бесшумно — кто-то принимается заново расписывать их тела. Накладывает серые штрихи вокруг глаз, подкрашивает голубовато-белым губы. Потом по лицам проходится резец: подтесывает скуловые дуги, чтобы они резче выступали над ввалившимися щеками. Глаза постепенно вваливаются, замуровывают себя, холодно глядят из провалов. Чья-то подспудная работа разрушает нос, над ноздрями образуются впадины. Люди едят и пьют, как и прежде, но приостановить этот процесс не могут. Тонкий хребет носа превращается в широкую тропу между двумя уходящими вниз жесткими склонами с темными влажными пещерами — ноздрями. Кожа, когда-то покрытая пушком, походит теперь на туго натянутый поверх лица пергамент и тяготит, как маска; человек, выглядывающий сквозь прорези такой маски, кажется жалким, беспомощным. С людьми происходит то же, что с разрушающимся зданием. Они это чувствуют, но молчат. И их челюсти по-прежнему перемалывают хлеб, измельчают мясо, будто ни о чем не догадываясь, — а тем временем тело внизу иссыхает, деревенеет. Желтеют когда-то изящные уши; из них выбиваются наружу пучки жестких волос. Рты лишаются зубов, губы неприятно сморщиваются, хотя когда-то были влажно-алыми, гладкими. От ключиц по шее — к ушам, к подбородку — косо тянутся желваки (заметные теперь мышцы); при каждом движении губ они натягиваются. Костистыми становятся руки, а пальцы — узловатыми и дрожащими. Люди же сидят в отупении, бродят в отупении, терпят всё это. Пока не придет Последнее, что едва ли уже их взволнует: Смерть, настигающая свою жертву через печень, или сердце, или семенные яички, или изъеденную раком матку. Или вдруг лопается сосуд в иссохшем мозгу. Мозг вздрагивает; глаза, метнув безумный взгляд, замирают. Был человек…
С плоскогорья Сидобр под Тулузой спустились ветераны, пережившие исландскую экспедицию. С ними был Кюлин, он же Ходжет Сала (Крутой Обрыв). Из Тулузы, где она опять любовалась собором Святого Сернина, ему навстречу вышла золотисто-коричневая Венаска, попросила разрешения странствовать вместе с ним. Еще на дороге через маисовое поле Кюлин строго взглянул на нее:
— Ты действительно этого хочешь, Венаска?
— Позволь мне сопровождать тебя.
— Твою веточку смоквы я тогда оставил под олеандром.
— Неважно, Ходжет Сала, — вот тебе другая.
— Под тем деревом я принял твои поцелуи. И понял, как сладок может быть человек.
— Прими меня теперь. Я хочу, чтобы ты меня полюбил.
И пока по телу его разливалось тепло, он тихонько гудел: «Я хочу взять ее с собой. Я буду странствовать с нею». Погрузился в грезы, потом взглянул на свою морщинистую руку… и мысль эту похоронил.
По цветущей долине Гаронны они на телегах, запряженных плохонькими лошаденками, ехали на восток. По пути им попадались поселенцы и другие исландские ветераны: на засеянных рожью полях, среди деревьев (этих сбрасывающих листву тихих существ, способных вновь покрываться зеленью). Если кто из бывших исландских моряков прибивался к ним, ему разрешали остаться; Крутой Обрыв смотрел сквозь пальцы на то, что Венаска украшает мужчин и женщин молодыми листьями. Каждый день люди падали ниц перед костром, который разжигали на поле. Венаска поднималась после таких молений задумчивая, с заспанными прищуренными глазами. Крутой Обрыв, неизменно строгий и серьезный, торопился на восток, к Роне; он намеревался, двигаясь вверх по долине этой реки, добраться до Лиона и потом еще севернее — к Парижу. Они преодолевали безлюдные горные плато, обходили быстрые ручьи. За великой рекой простиралась равнина.
Вдруг навстречу им потоком хлынули толпы с севера. Крутой Обрыв послал своих людей на разведку — к этим кочующим группам, задержать которые не было никакой возможности. Все они хотели переправиться через реку, на запад. Забирались в горы, спрашивали, где здесь найти укрытие. А потом пришло время, когда люди Кюлина (находившиеся уже недалеко от градшафта Лион) и днем и ночью слышали треск, крики. Пламя грандиозного пожара бушевало над Лионом, порой сменяясь заволакивающим все небо черным дымом. Мимо отряда Кюлина бежали толпы плачущих обессиленных людей, белых и темнокожих.
Власть над градшафтом Лион делили между собой три гиганта: две человекосамки и один человекосамец. Все другие господа были задушены. Эти трое собирались превратиться в пар, чтобы в таком виде отправиться к Делвилу. Но их крепкие, откормленные камнями и землей тела пока что сопротивлялись жару. Гиганты — в этом месте — заставили полыхать всю долину Роны, включая новые леса. Из котловины взмывало вверх пламя горящего градшафта. Тафунда, человекосамка величиной с гору, стояла, раздвинув ноги, над пламенем, которое лизало ей икры, и мочилась в него; двум другим гигантам она говорила, что они должны ей помочь: она никак не может расплавиться. Еще один гигант разлегся на земле старого пригорода Макон[117] — словно огромная кипа синего шелка. Тело уже нельзя было распознать, огонь пожирал его; гигант боролся с огнем, хотевшим его уничтожить, распылить. Напряжением всех чувств человекосамец удерживал свое тело от распада, как бы оно ни растягивалось и ни менялось; огонь поджаривал его и так и этак, но боли гигант не ощущал. Дышал он редко, всю влагу из себя уже выпустил; однако ветер пока не мог сдвинуть с места эту синюю глыбу. И тут человекосамка Куссуссья (третий гигант), чья голова торчала на юге из полыхающего котла Лионской впадины, крикнула (казалось, голос донесся изнутри Земли): «У нас что — так много времени? Чего мы цацкаемся с огнем!» Смеясь, она сорвала с груди панцирь гигантов: лоскут исландского турмалинового полотнища; скомкала его и потерла этим комком прибрежную скалу. Треск. Зеленое остроконечное пламя. Тело Куссуссьи рассыпалось искрами выше туч. Струя горячего воздуха подняла с земли и Маконского гиганта. Он поплыл, колыхаясь: синяя воздушная тварь. Щупальца, как у моллюска, протянул к Тафунде, которая ухватилась за него, потому что, хотя сама полыхала, все не могла сгореть. Он потащил за собой это дергающееся стонущее чудовище.
Кюлин неподвижно стоял на горе Пилат[118]; он и его люди видели, как Маконский гигант, волоча за собой что-то черное, извивающееся, облетел вокруг здешних гор и направился на северо-запад. Исландские ветераны хотели спуститься в речную долину; но не смогли из-за зловонных испарений пожарища. Поток беженцев внезапно схлынул. И, поднявшись на последние из восточных холмов, вся колонна разом остановилась. Речная долина расширилась и напоминала теперь болото: следы ног гигантов; холмы, снесенные в ходе их междоусобицы; на северо-западе — рухнувшая в долину гора. По всей равнине — дымящиеся руины домов. Из-под обломков выбираются люди, животные. От борьбы гигантов, от последующего пожара пострадали и поселения. Огонь обрушился на бегущих, словно вулканическая лава; теперь его жертвы, скорчившиеся, черно-бурыми кляксами пятнали дороги; возле некоторых стен, загораживающих проход, трупы громоздились во множестве.
На восточных холмах, вдоль склонов которых поднимались клубы черного дыма, некоторые исландские ветераны, мужчины и женщины, с горестными криками бросались на землю, прятали лицо в ладонях, плакали; зажимали себе уши: призрак Гренландии, образы исландских вулканов вставали перед ними. Большинство людей словно застыли на месте; ожесточенно настаивали, что надо двигаться дальше. Кюлин, с холодным выражением лица, стоял между ними, смеялся нарочито высокомерно:
— Они сами готовят себе конец. Проклятые гиганты. Да будут прокляты их драконьи лапы, которым мы в свое время помогли! Я мог бы растерзать этих чудищ, хотя фактически сам их создал. — Всхлипнув, он горестно вскинул руки. — Не хочу больше смотреть на такое. Огонь, вот о тебе я могу думать. Исландский огонь, огонь в небе, огонь в моем теле — уничтожь их! Сожги, низвергни! Не карай больше нас. Взгляни, как мы страдаем!
Теперь он плакал навзрыд, вместе с другими. Он заставил их спуститься с холмов. Чтобы они увидели сгоревших, затоптанных, страшные тела раздавленных.
— Пусть кто-то и говорит, — горевал Кюлин, — будто нет разницы между человеком и деревом или, допустим, кучей песка. Человек не то же самое, что они; не то, что воздух и камни. Камни разбились, ибо гиганты их растоптали; мне жаль деревьев, тоже ими растоптанных. Но несравненно горше видеть погибших людей! Смотрите: это всё люди. Не просто мускулы, и кости, и кожа. Гиганты о таких вещах не задумываются. Я — прежде — тоже об этом не думал. А ведь все эти люди жили. Теперь их нет.
Вокруг него плакали:
— Мы хотим отсюда уйти. Зачем нам в эту юдоль печали?
— Мы должны спуститься туда. — Крутой Овраг побледнел, на лбу и на щеках у него выступили красные пятна. — Сколько ни смотреть на такое, все будет мало. Это огонь, разложенный специально для нас. Идите за мной. Сгибайте себя, ломайте, оттаивайте. Большого вреда не будет. Оглянитесь: что тянется по небу на северо-запад? Зло торжествует, оно еще будет лютовать там — так же, как лютовало здесь. Для нас это позор. Не будет большого вреда, если мы сломаемся. Все мы. — И снова он всхлипнул, сжал кулаки, сощурил глаза: — Пусть кто-нибудь, кто бы то ни было, уничтожит их. Огонь, уничтожь их, развей по ветру! Преврати в пыль! Пусть от них не останется ничего!
И они брели все дальше по ужасной долине — пока плот, который переправился с восточного берега, не изверг им навстречу толпу обезумевших искалеченных людей. Тогда они сами погрузились на этот плот, поплыли по окутанной дымом реке к другому берегу. Кюлин, пока они плыли, их подстрекал:
— Это вода. Смотрите на нее, все. Плакать вам не о чем. Здесь можно утонуть. Если кого-то уже достаточно поджарили, здесь он сумеет утонуть. Убраться с земли.
Безмерным ужасом было то, что открылось им на плоском восточном берегу. Потрясенный и ненасытный, Кюлин желал видеть сам и показывать своим спутникам все новые детали Катастрофы. Он заставил людей приблизиться к зияющему зубчатому кратеру (ведущему в подземный Лион), откуда недавно вылетела, смеясь, жуткая человекосамка. Кюлин жестоко их провоцировал:
— Здесь тоже можно броситься вниз. Великанша, правда, не сумела испепелить себя, но для нас-то, обычных смертных, жара вполне хватит.
Много дней им не удавалось уговорить Кюлина покинуть долину мертвецов. Кое-кто даже заболел. Суровый Кюлин наблюдал за такими со злобой и удовлетворением. Глаза его вспыхнули, когда ему сообщили, что сколько-то ветеранов сбежало: одни — потому что себя не помнили от отвращения; другие — когда осознали, что более не вынесут этой муки.
— Мы должны пока оставаться здесь; увидим, кто выдержит до конца.
Они хватали его за руки:
— Ты хочешь принести нас в жертву. Но мы к этому не готовы.
— Лучшая участь для нас — сгореть. Подражая гигантам. Мы тогда тоже превратимся в облака и перенесемся в Лондон…
Однажды вечером, когда все бродили, выслеживая собак, мясом которых питались, Кюлин наткнулся на Венаску: та, закутанная и сгорбившаяся, попыталась от него уклониться. Он потянул за край покрывала:
— А, Венаска! Ты-таки мне встретилась! Прекрасно! Прячешься от меня? Подумать только: с нами, на Роне, — Венаска! Я-то о тебе и думать забыл.
— Ходжет Сала, я просто брожу вокруг. Ты ведь мне разрешил к вам присоединиться.
Он крепко держал ее, ухватившись за покрывало:
— Венаска! Не верю своим глазам! Как тебя занесло сюда с Гаронны, с Луары? Ты закуталась в покрывало, щуришься… Да и как тебе в таком месте не щуриться, не зажимать нос?
— Ходжет Сала, не говори ерунды. Отпусти мое покрывало.
— Нет, ты хотя бы в это мгновение должна хорошо видеть и слышать.
— Я всегда всё видела и всё слышала. А пряталась только от тебя. От твоего взгляда. Каким страшным человеком ты стал!
— Она, видите ли, страдает… Венаска страдает. Из-за меня! В этом нет никакой нужды — чтобы из-за меня… И не стыдно тебе? Говори мне лучше любовные слова: твое ремесло и здесь будет процветать. Цветы олеандра, цветы смоковницы из Прованса — не правда ли, они не сравнятся с тем, что мы нашли здесь? Здесь сладко пахнет. Вон там, внизу, недалеко от тебя… сладко воняет вылезшая прямая кишка мужчины или женщины (мне издали не разобрать). И на коричневом родительском животе раскинулись — видишь? — две детские ножки; но сам ребенок отсутствует. Венаска, что скажешь о нем? Не поразительна ли проворность этого малыша: собственные ножки показались ему слишком медлительными, тогда он побежал — но с кем же? с гигантами — без ножек; только туловище… головка… руки… ура-ура-гоп! Теперь они, эти разрозненные части, уже любуются — со стопы гиганта — на море; а может, и на сам Лондон. Какой любознательный и находчивый ребенок! Настоящий гений — жаль только, что так рано умер! Что же ты не перебиваешь меня, Венаска, — радостными возгласами или песней? Твое горло так умело издает трели… Или хотя бы поплачь!
— Почему ты так зол на меня? Зачем меня оскорбляешь?
— Ты для меня всего лишь цветное пятно в ландшафте. Нет, Венаска, ты совершенно права, что ходишь крадучись, что закуталась в покрывало. Ты ведь проклята, разве не ясно? Да, ты. Ты, может, не понимаешь, что значит быть проклятой? Так взгляни на эти раздавленные кишки, на прилипшие к ним детские ножки; а ведь это были люди, это был я. Я.
— Но не я же, не я их растоптала! Послушай, Ходжет Сала. Разве ты не видишь, с кем говоришь?
— Я прекрасно тебя вижу, потому так и говорю. Чтобы я — и не увидел тебя? Да как ты посмела сюда прийти! Здесь могила всякого человеческого достоинства, а ты — триумфальная песнь на этой могиле. Ты тычешь нам в глаза нашим позором, этим позором насыщаешься!
Она придвинулась к нему ближе. Он, под тяжестью ее яростного объятия, упал на колени. Губы у обоих дрожали, глаза сверкали; она пыталась поцеловать его рот.
— Не отвергай мои губы. Разве, Ходжет Сала, последовала бы я за гобой, будь всё так, как ты говоришь?
Он стонал, но уже не противился:
— Тьфу! Обними же меня! Еще! Целуй! Опрокинь на землю. Прижмись ко мне промежностью. Хорошо! Зря ты говоришь, будто я не знаю тебя. Покажи мне до конца, кто я есть.
— Я хочу плакать с тобой. Я не сделала ничего плохого. Не хорони себя, Ходжет Сала!
— Обними, Венаска! В другом я не нуждаюсь.
Он упал перед ней:
— Воркуй, Венаска! Эту грязную землю пришлось мне поцеловать. Пришлось добраться от Гренландии до Лиона, чтобы ты меня разоблачила. Чтобы я увидел весь свой позор. Твое лоно. Наш человеческий позор.
Она потянула его за руки.
Он поднялся, смертельно бледный, процедил сквозь зубы:
— Венаска, пойдем!
Два дня он таскал ее за собой по ужасной долине; видел, как она страдает. Потом почувствовал, что больше не выдержит. Венаска не изменилась: только ввалились глаза, однако лицо оставалось таким же кротким. Кюлин начал описывать круги вокруг дымящейся воронки подземного города, каждый раз подходя все ближе; он, как будто, не сразу осознал, чего хочет. А когда осознал, подвел Венаску к отвратительной трещине, из которой поднимались гнилостные испарения:
— Нюхай вместе со мной, Венаска. Это та ванна, которую мы должны принять, прежде чем отпразднуем свадьбу. Что ты вообще такое?
С болью боролась она за него:
— Я то же, что и ты. — Она вдруг вздрогнула, вскрикнула.
— Не кричи. Говоришь, ты то же, что и я. Докажи!
— Я не сделаю того, что ты задумал.
— Сделаешь, Венаска. Ты ведь то же, что и я. Ты моя жизнь. Не будь ты такой красивой, такой сладкой… Уходи прочь. Или — вниз. Какая разница. Ни один из нас…
— Я не уйду.
— Не возбуждай меня, Венаска! Не дразни. Не используй любовь как издевку. Или, думаешь, мне не в чем каяться? Бесконечно-бесконечно каяться? Я умираю от этой вони. Положи этому конец.
— Сюда меня притащил ты. Ты хочешь столкнуть меня вниз.
— Нет. Ты сама спрыгнешь. Ты сможешь. Сделай это, если у тебя есть глаза.
— Я этого не сделаю. Я останусь с тобой. Теперь — тем более. Умри я, тебя бы замучила совесть.
— Я в тебе не нуждаюсь. Больше со мной не говори. Я узнал тебя, Гадкая. Ты из рода гигантов. Последняя из них. Ты сама — чудовище, отродье Гренландии. Ты живешь во мне омерзительно: как мое беспамятство. Дай же мне ухватить тебя, дорогое Беспамятство! Я — Крутой Обрыв.
Она плакала:
— Какой стыд. Как меня опозорили! Милая земля, прими меня.
В облаках чада, поднимающегося из трещины, порхала Венаска: нежно гладила землю, как умела она одна. Отползла прочь, исчезла на глазах у Ходжет Сала, бушевавшего за ее спиной.
В тот же день исландские ветераны покинули долину Роны. Крутой Обрыв, снедаемый лихорадочным жаром, объяснял другим:
— Венаски нет больше. Я ее распознал. Мы люди. Она же не была человеком. Я распознал ее. Она из рода ящеров и гигантов.
Когда его попутчики начали жаловаться:
— Можете стонать. Так легче выпустить свою боль. Боль! Мы ежедневно потребляем ее ведрами, центнерами. Для нас, людей, хороша только преисподняя. Не будь огня, мы бы превратились в камни. Только преисподняя нас спасает. Боль — наша душа, наше божество.
И, тише:
— Знаете, она бросилась в огонь, а была частью меня. Благословен, кто дарует унижение.
ВЕНАСКА, сладостная, бежала на запад. Она не погибла в дыму и гнилостных испарениях лионского кратера. В страхе влеклась она по дорогам, одна. Много плакала. Дарила счастье тем испуганным существам, которые попадались ей по пути, к кому она протягивала кофейного цвета руки. Куда она направлялась? Куда хотела попасть? Она из рода гренландских чудищ, сказал Крутой Обрыв. К ним она и хотела — в Гренландию. Но потом, на западе, она оказалась среди отчаявшихся, часто доходящих до каннибализма голодных человеческих толп, бежавших из Орлеана и Парижа. Беженцы рассказывали о гигантах, которые собрались в Корнуолле. К гигантам: этого хотела она. Неосознанное глубокое желание овладело ею, окутало ее: она жаждала увидеть гигантов. Именно их поносил Ходжет Сала, но они были одной с нею крови. Как внезапно она это осознала! Венаска перестала понимать жалобы и вопли толп, их хриплые проклятия в адрес распоясавшихся гигантов. Ее собственное отчаянье рассеялось, как ночь перед утренней зарей. О чем там охают и кричат люди? Кто из них знает гигантов, далеких? Гиганты обосновались в Корнуолле — их деяния отвратительны, тела ужасны. Но люди их не понимают. Лишь она одна может прочувствовать их до конца (и в деяниях, и в телах): они — ее кровь, ее братья.
«Мои братья, любимые братья», — днем и ночью вздыхалось в ней. С нежностью смотрела Венаска на ландшафт Луары:
— Я снова здесь, дорогие ручьи, дорогие березы, дорогая трава. Давно же я вас не видела! Я была околдована.
Она ложилась, нагая, в ручей:
— Дорогая вода, вот мое тело. Целиком для тебя. Я хочу на север. Помоги мне туда добраться.
Она стояла, бледная, на склоне горы, чтобы ветер обсушил ее тело:
— Ты холодный, дорогой ветер. Вот мое тело, моя грудь. Помоги мне добраться до Англии.
Из-за облаков пробивались теплые лучи:
— Ах, солнце! К чему мне глаза и уши? Я чувствую тебя сквозь кожу — на спине, на затылке, на ступнях. В моем странствии ты сопровождаешь меня.
Вместе с людьми, которым она полюбилась, Венаска долгие дни ехала на телеге к Сене (дальше никто ее везти не хотел: слишком велик был страх перед гигантами). Прощаясь с попутчиками, вдруг засмеялась, была переполнена томительным ожиданием:
— Что ж, уезжайте. Гиганты — они не ваши.
Вдоль берега Сены шагала она, по лугам, через заросли кустарника. Была переполнена томительным ожиданием. Ландшафт льнул к ней. Чем быстрей она шла, тем настойчивее удерживали ее существа, составляющие этот ландшафт. Травы обвивались вокруг ботинок. Ей пришлось снять ботинки и идти босиком. Деревья ночами, когда она спала, обступали ее и не хотели выпустить. Она шла, шла. Кусты и травы шли вместе с ней. Каштановые деревья, липы (по-летнему цветущие) колыхались при ее приближении. И выдыхали облачка ароматов, а потом наклоняли верхушки и ветками цеплялись за волосы. Она хихикала, ласково говорила деревьям:
— Ах вы какие! Мне надо в Корнуолл. Отпустите волосы. Лучше помогите добраться до Корнуолла: я должна увидеть моих братьев.
Моря всё не было, моря — не было. Она тосковала, плакала. Густые травы преграждали ей путь. Но Венаска была счастлива своею любовью, а плакала — от нетерпения.
Пока она уставала, шаг за шагом преодолевая трудный путь (а земля старалась ее не выпустить), Венаска часто простирала руки на север. Слезы катились из глаз. Слезы опережали Венаску, падали на плечи гигантов.
В Корнуолле гиганты — бессловесные горы — стояли полукругом от Бодминского болота до Эксмура[119] на севере. Вокруг них в земле образовались впадины, потому что они всасывали камни и воду. Рудными квадрами укоренились они в глубинной габбровой породе. Зеленые иголочки роговой обманки прорастали сквозь их стоны; черно-бурый оливин, с вкраплениями железа, поднялся каждому до груди, образовав подобие каменной мантии. Гиганты (чью грудь прикрывали тканые турмалиновые лоскуты, носители волшебных лучей) все как один обратили лица — зеленовато-черные, покрытые трещинами и орошаемые водой — на северо-запад, к морю: ибо хотели разодрать море, расплавить морское дно, выпустить огненную лаву, устроить землетрясение. Но в этих существах, гигантах, уже не осталось прежней ликующе-дерзкой силы. Сквозь них прокладывали себе путь шумные горные речки. Масса земли ввергала их в оцепенение, подавляла: им приходилось постоянно бороться с собой, чтобы не осесть, не оползти вниз.
Море, с его зелеными водяными полчищами, уже давно из залива Кардиган[120] запрыгнуло в Уэльс, бушевало в Бристольском заливе[121], пенилось у подножья каменной Кураггары — самого северного из гигантов. Днем и ночью с Атлантического океана яростно накатывали, бичуя побережье, чудовищные валы. Они, грохоча, захлестывали Ирландию по всей ее ширине. Бешено обрушивалась с севера приливная волна: двигала перед собой дорогу шириной в несколько миль, над которой нависали черные тучи; вклинивалась в Корнуолл. По ту сторону Гебридских островов[122] волны, дымясь, расходились в стороны, выпуская из открывшегося зияющего разрыва облака пара. Новые массы воды, клокоча, заполняли трещины. Все светлей и светлее с каждой неделей — от невидимого источника — становилось небо над этой бушующей военной дорогой. В тлеющем небе, в сумерках, непрерывно вспыхивали молнии. Безостановочно извергались ливневые струи, рычал гром.
На Корнуолле, пожирая землю и всасывая реки, гиганты боролись с собственным сознанием. К рыкам грома примешивались их хрипы и гулкое бурчание. Сознание норовило от них ускользнуть. И когда кто-нибудь из гигантов стонал, другие тоже принимались стонать, чтобы этим шумом его разбудить. Делвил (на чьей спине теперь разместился Дартмурский лес) шевелил только веками. Стволы сосен и елей, свободно перемещаясь по его кровеносным сосудам, в каких-то местах пробуравливались сквозь черную, словно зола, кожу. Камни, попадавшие в него, как в воронку, уже забили все нутро до самого горла. На плечах, на груди выступали их грани, превращаясь в обрывы и ущелья: ловушки для пенящейся воды.
И вот однажды, когда Делвил стоял под бурей — о чем он думал, о чем хотел вспомнить? — затылок обожгла боль. Поначалу его это не встревожило; только голова, поросшая лесом и раскачивающая озёра, склонилась ниже. Но потом еще и пальцы дрогнули, и рука согнулась: в затылке жгло; какая боль! Делвил пощупал затылок. Его как будто окликнули. Откуда же? Он заворчал. Слезы Венаски падали ему на плечи, стекая вдоль шеи. Оклик: «Делвил Делвил Делвил». — Над ним потянулась мысль: меня окликают, по имени. — «Делвил. Делвил». — Вместе со слезами пришел этот крик. Пальцы его всё пытались что-то нащупать, они теперь были теплыми; сзади, из-за плеча, донесся сквозь бурю чей-то голос:
— Делвил! Помоги же! Меня опутали травы. А я хочу к тебе.
«Она зовет меня по имени. Все время — по имени. Имя. Так было, когда ускользнул Мардук». Взбудораженный Делвил грезил-стонал: «Мне нужно удержать при себе полотнище».
Слезы щекочуще-обжигающе скапливались за ушами. Делвил пожаловался: неужто другие не слышат? Вдруг чьи-то руки зажали ему рот. То были действительно руки, они легли на глаза. Он, задыхаясь, отдернул голову; светлый ужас пронзил его.
— Делвил, я не могу к тебе пробиться. Что ты стоишь столбом? Подними же меня, милый брат!
— Ох! — Вздыбился он, простонал гулко: — Прочь! — Стонал теперь вместе с другими: — Камни. Это всё камни ручьи. Они отнимают сознание.
Тут снова громыхнуло: черный каленый луч. Делвил крепче прижал к груди полотнище.
— Мои руки держат тебя. Они так рады тому, что уже рядом с тобой! Сама я тоже скоро приду, ничто меня не остановит. Ты — моя кровь. По тебе я тоскую. Тоскую, Делвил!
В его мозгу что-то дрогнуло-мелькнуло. Захотелось шевельнуть ногой. Что это висит у него на груди? почему омертвели ступни?
— Ты меня не собьешь с толку. Море уже подступает. Мы разорвем Землю.
— Мы одной крови, и ты тоже тоскуешь обо мне. Я знаю, хоть ты и противишься. Мой рот теперь рядом с тобой. Вот он. Мертвый брат, посмотри на море: оно прекрасно. Ты же чувствуешь меня, ты чувствуешь всё. Ты — лес гора река. Смотри на сладкую жизнь, к тебе льнущую. На нашу сладкую жизнь, на лес реку гору. Позволь им подняться к тебе. Просто позволь им подняться.
Сознание покидало его: «Я сейчас должен застонать. Они должны стонать со мной вместе. Она должна меня разбудить».
— Мое сердце спешит к тебе. Оно уже здесь. Мертвый брат, оглянись. Сейчас ты станешь живым!
Голова его дернулась назад. Сквозь кромешный мрак, мелькая меж молний, приближалось, приближалось нечто: кровоточащий комок. Поигрывая артериями, приблизилось — бесшумно-медленно — пурпурно-полыхающее сердце Венаски. Погрузилось в толщу горы. На какие-то секунды пронизало ее теплым током. Мягкая тьма пролилась-прожурчала сквозь Делвила, до самого основания.
— Почему бы и нет, Делвил? Почему бы и нет?
Голова его как бы уже отсутствовала, бушующее море слилось с сумерками.
— Мертвый брат, теперь нам с тобой хорошо. Теперь я до тебя добралась. Ляг, вытяни ноги. У тебя есть ноги, пусть они подогнутся. Падай! Падай! Мы оба падаем. Ах, это так приятно — упасть…
Уже не Делвил: то, что вытянулось по плоскости Горой Озером Лесом, растеклось-распалось на части. Уже не Делвил.
И к другим гигантам — от Бодминского болота до Эксмура на Бристольском заливе — поднималась, словно прибывающая вода, Венаска. Они, погруженные в сиенитовую породу, боролись с прорастающими сквозь них зелеными кристаллами авгита, с летучим песком, засыпающим лбы, с грудами камней, забивающих жилы. По ним струились прохладные горные ручьи; внутри них тоже прорезывались источники: по кровеносным сосудам бежали грунтовые воды. Внезапно в них что-то вздрагивало. Губы выпячивались. Что-то — мольба или пение — проникало в уши. Что-то осторожно прикасалось к их шеям, пальцам. И пока гиганты еще удивлялись-ворчали, стараясь стряхнуть с себя странный сон, в сокровенных глубинах они чувствовали блаженство, рты их так и оставались открытыми. Все мысли вдруг исчезали, словно дымка тумана поутру. Зато сон обретал слепящую яркость: их окликнули по имени — Кураггару, Тафунду, Ментузи. Чьи-то слезы капают им на затылок, нежно воркует чей-то голос… Кто это… Согретое чьим-то теплом замедленное падение… Пугающе-ласковый нежный голос: Кураггара, Тафунда, Ментузи! Если смерть такова… Ах, стоит ли жалеть о земной юдоли…
Уже не было гигантами то, что, медленно оседая, распадалось на леса и горы. Море, с грохотом подступающее, обрызгивало, смывало обломки крушения: древесные стволы, легкие камни и турмалиновые лоскутья. Измельчало все это о скалы, из-за чего лоскутья вспыхивали и что-то взрывалось. Потом черная морская дорога, тянувшаяся с севера, схлынула. Тысячерукое водное чудище убралось восвояси, в Кардиганский залив. Туманная дымка над морем развеялась. Ирландия, с которой потоками стекала вода, снова вынырнула из волн. На Корнуолле с треском раскалывались, скатываясь вниз, каменные головы и руки гигантов.
ИЗ ВСЕХ ДЫР И ЩЕЛЕЙ градшафтов, засыпанных обломками, вылезали растерянные люди. Они остались без пропитания; среди них возобладали ненависть и каннибализм. Крепко спаянные орды с Британских островов (представлявшие наибольшую угрозу), остатки населения затопленной Ирландии — всё это, убивая и грабя, пробивалось сквозь Западную Европу. Фабрики Меки были уже разрушены, поля же пока лишь в незначительной степени возделывались поселенцами. Как губительный ливень — как град, — обрушились люди, пощаженные пятой гигантов, на новые для них ландшафты. Многие месяцы продвигались они вперед. Оставляя за собой трупы. Те местные жители, что чувствовали себя достаточно сильными, окапывались в глухих лесах или на полях — в одиночку, но чаще объединяясь в боевые товарищества; убивали каждого, кто к ним приближался; становились жесткими, как кости; охотились на животных. Этот ливень, затопивший европейский континент, — эта чудовищная Катастрофа — закончился (в первом своем, самом мощном проявлении) через год. Однако передвижения масс, перемещения вперед и назад, новые извержения пострадавших и их набеги продолжались потом очень долго.
Исландские ветераны, еще в разгар нашествия, оказались достаточно подготовленными, чтобы дать ему отпор. Они встали заслоном против ужасных орд — и сами внушали не меньший ужас. Они работали с такой же самоотдачей, как в те времена, когда летали над вулканами. Задерживали группы людей, заставляли их разделиться или гнали дальше. Повсюду появлялись вооруженными, повсюду поддерживали друг с другом связь — будь то в бельгийских областях, на Сене, в среднем течении Луары или на Роне. Им пришлось превратиться в живую стену — чтобы защитить более благополучные ландшафты к югу от Гаронны, не допустить их разрушения. Они дотащили до Кале, Гавра, Антверпена, до устья Жиронды корабли, которые после гренландской экспедиции ржавели и гнили в северных гаванях. Отремонтировали эти суда и переправили на них множество народу в просторные и давно освоенные африканские ландшафты, в Северную и Южную Америку.
То, что во времена Уральской войны, когда столкнулись два огненных вала, произошло у берегов Каспия, теперь повторилось в Прибалтике: после разгрома датских и скандинавских городов-государств ее наводнили жуткие толпы голодных и умирающих. На южном побережье Балтийского моря еще прежде расселились бранденбуржцы — от Литвы на востоке до Рейна на западе. Им принадлежали плодородные, хорошо возделанные земли. Примерно в то время, когда началась Катастрофа, погиб черный консул Цимбо, пытавшийся использовать благоприятный момент, чтобы расширить территорию Бранденбурга за счет северных и западных соседей. Вооруженные сильные орды бранденбургских земледельцев убили его в Берлине, во время одного совещания, — после чего открыли свои границы на север и запад и стали принимать к себе целые полчища беженцев. В тот период бранденбургские орды нередко пересекали границу по Рейну, чтобы прийти кому-то на помощь. Спасение большей части позднейшего западноевропейского населения — это их заслуга. Через собственную территорию они выводили толпы северян на Варту, на Вислу. Те попадали потом на Русскую равнину, которая за период, истекший со времени огненной битвы, снова разгладилась, успокоилась, зазеленела. Кочевые монгольские и сибирские племена принимали к себе жалкие остатки населения западных городов. Из всех тех, кого заманили в градшафты или кого занесла туда судьба, на континенте остались только потомки первых, более закаленных белых и темнокожих горожан; горожане последней волны — выжившие — отхлынули на юг. Очень скудно были теперь заселены те земли, на которых некогда выросли мощные городские коммуны, матери гигантов. Жили здесь в основном потомки индейцев и недавно приехавшие в Европу метисы (еще физически крепкие), а также разрозненные остатки белых.
Потом вдруг ярость урагана пошла на убыль. На европейском континенте люди занялись возделыванием земли: взвалили на себя эту тяжелейшую, но необходимую работу. Что касается Америки, то она вообще не породила созданий, подобных Делвилу Тафунде Кураггаре. Здесь население достаточно рано устремилось прочь из градшафтов, сенаты исчезли, брошенные аппараты пришли в негодность, науки захирели. К тому времени, как восточная часть Круга народов окончательно развалилась, уничтожив сама себя, на американском континенте существовало еще множество приятных для жизни городков — в границах загнивающих, подмявших под себя горы и луга, чудовищно огромных городских империй. В Европе же люди теперь предпочитали жить в деревнях-государствах, расположенных зачастую поблизости от слабо заселенных развалин старых градшафтов. Вскоре начались набеги африканских разбойничьих орд, которые не утратили издревле свойственного им влечения к северному континенту. Их атаки привели к встречным движениям: к консолидации европейской племенной системы и этнических групп, к освоению европейцами средиземноморского побережья.
Над Северной Европой после событий в Корнуолле висела пыль, как при извержении вулкана; неделями не прекращались ливневые дожди. Но в те дни, с их судорожной суматохой и убийственной яростью, на это не обращали внимания. А если кто из еще живущих и вспоминал о гигантах, он их не боялся: люди утратили способность испытывать страх. Только когда борьба подошла к концу, о неистовых гигантах вспомнили снова. И стали пристальнее присматриваться к суровым, облаченным в кожу исландским ветеранам, которые (сопровождаемые маленькими группами тех, кто решил к ним присоединиться) скакали верхом по разным землям, восстанавливали пешие тропы, приводили в порядок разрушенные шоссейные дороги, регулировали движение кочующих толп. В бельгийских областях и по берегам Рейна распространился слух, будто ветераны — это выходцы из старых правящих родов, которые в свое время взбунтовались против сенаторов, затем в Исландии и Гренландии завладели чудовищными энергиями и в конце концов победили гигантов с Британских островов. Дескать, это мужчины и женщины наподобие Мардука и Уайт Бейкер, только еще сильнее; гигантов они уничтожили, обратив против них их же оружие. Бывшие исландские моряки пытались опровергать такие слухи, но ничего не достигли. Они были странно молчаливыми, у них на руках люди видели клейма с изображением вулкана, видели и то, как ветераны поклоняются огню. Наверняка огонь это и есть та сила, которая держит в подчинении самих ветеранов. Не захотят ли они возвыситься над прочими людьми, как прежние господа? И именно потому, что поселенцы боялись исландских ветеранов, они, в подражание им, тоже начали почитать огонь: чтобы, так сказать, иметь с ними общую почву; и еще — чтобы не оскорбить ненароком великую неведомую силу. Самим же исландским ветеранам, если те обосновывались неподалеку, поселенцы выказывали уважение; и признавали авторитет Крутого Обрыва.
Суровые обычаи бранденбуржцев, которые теперь не отгораживались от соседей, были переняты и в областях к западу и к югу от их территории. Но среди покинувших города людей — на полях, в деревнях и меж городских руин — распространялись, подобно летучим семенам, также серьезные, исполненные любви и уважения к ближнему мысли южан. Человек пытался по-новому вчувствоваться в суть грозы, дождя, землетрясения, движений солнца и звезд. Он словно приблизился к нежным растениям, к животным. Костры исландских ветеранов, как металлические быки после Уральской войны, поддерживали память о Катастрофе. Но люди уже молились, радостно и глубоко дыша, перед колеблющимся пламенем маленькой свечи — великим силам, которые спасли их всех, а теперь всех одухотворяют. Рисунки, изображающие животных, деревянные статуи, идолы вдруг вынырнули во многих местах. Люди их почитали, ждали от них защиты. Человек ежечасно чувствовал себя окруженным таинственными силами, поэтому вера в духов опять сделалась очень популярной.
КРУТОМУ ОБРЫВУ снился тягостный сон: он бредет вдоль Сены; по этим похожим на степь равнинам, между этими качающимися деревьями прежде него уже проходил кто-то — Венаска. Он должен идти дальше, продолжать поиски. Путь ему преграждают лесные дебри. Он хочет туда, хочет пройти их насквозь. И не знает, как к ним подступиться. Повторяет попытки снова и снова. Когда же наконец вскарабкивается на холм, заросший этим лесом, что-то внезапно поднимает его в воздух, выше непроходимых зарослей. Над землей — над просторной и сладостной, томительно-желанной поверхностью — улетает он прочь. Меняет направление, летит. Над бушующими водами (это Дуврский пролив) лежит его путь; в черном воздухе. Он удивлен: «Теперь я скоро окажусь там». И затем перед ним открывается черная пустыня: Корнуолл. Чьи-то руки, словно две ленты, маячат впереди. Он приземляется среди каменистого дартмурского ландшафта. Чтобы тут же провалиться в хрустящую груду камней. Тело его укореняется в горе: он становится гигантом, мертвым каменным великаном…
Ходжет Сала очнулся от сна, дрожа с головы до ног. И опять пустился в странствие по землям, уже распаханным поселенцами, овеваемым ароматным дыханием темных елей, зеленых буков. На севере вступил на территорию прежнего, надземного Брюсселя. Там нашел Тена Кейра.
— Тен Кейр, я искал тебя. Спускайся с этих руин. От тебя остались только кожа да кости. Присоединяйся к нам. Мы пришли сюда, как ты знаешь, из Исландии и Гренландии. Теперь мы все спасены.
— Зачем ты заговорил со мной и зачем вообще явился сюда, Ходжет Сала? Разве мало таких, что уже бросились ради тебя в огонь? Чего тебе надо от меня? Ты не боишься, что я тебя сожгу или что тебе придется принять мой знак?
— Какой еще знак?
— Ах, ты полагаешь, что ты теперь торжествуешь, я же погибаю в моем безлюдном растоптанном городе? Но меня не нужно спасать. И кланяться я не стану. Нет такого божества и нет такой силы, чей знак я бы согласился принять. Я ведь человек. А ты, Ходжет Сала, — нет.
— Я не человек, Тен Кейр?
— Нет; ты — нет. Иначе ты бы сейчас сидел на месте, как я. Горевал бы, что гиганты погибли.
— Гиганты? Наше счастье, что они погибли.
— О чем ты, святоша, благочестивый ханжа? Они погибли. Смерть их была чудовищной. Не знаю, что послужило ее причиной. Во всяком случае, не ты, этим похвастаться ты не можешь. Ты когда-то был Кюлином. А теперь ты — какой-то Крутой Обрыв. Крутой Обрыв! Ты покорился обстоятельствам, в тебе нет жизни, у тебя нет жизни, и у других ее тоже нет. Вы бежали из Гренландии, оказались недостойными своей миссии — как и я, как все мы. Я вот сижу здесь. И стыжусь себя, и оплакиваю гигантов. Даже ты сейчас опустил глаза.
— Мое безумие, Тен Кейр, улеглось. Это не значит, что я стал слабым.
— Твое безумие… Вы все дрожите. Деградируете — и не понимаете, отчего. Один Делвил до конца оставался сильным. Да ты сам знаешь. Иначе зачем бы сюда явился. Я проклинаю и истязаю себя, потому что понял это только теперь. Для того, чтобы длить пытку, я и пригвоздил себя к руинам. И наслаждаюсь напоследок видом разрушенного города — ибо это всё, что от них осталось. Все-таки они в самом деле были гигантами. Они бесчинствовали, были жестокими, мстительными. Но они были правы по отношению к вам и по отношению ко мне. При всех своих бесчинствах они были правы по отношению ко мне и даже по отношению к тебе, Ходжет Сала. Вы жалки, смехотворны. Вы не достойны того, что создали эти люди. Вот все лежит, разрушенное. Торжествуйте!
— Тен Кейр, как ты мучаешь меня. О, как мучаешь! Что погубило гигантов? Их что-то влекло к тому, чтобы они сами себя уничтожили.
— Этими россказнями ты не успокоишь ни себя, ни меня. Они не собирались себя уничтожать, можешь мне поверить. На Корнуолле они, вероятно, допустили какую-то ошибку, просчет, слабость. Переоценили свои силы. Но тебе-то я скажу… Признай, что это так, смотри мне в глаза. Ты один из нас — да-да, ты; и, значит, ты близок к ним. Опомнись, Кюлин, подумай о себе. Я сожалею, что не остался до конца другом Делвила и не предотвратил его смерть. Мы сожалеем. Ты — тоже. Так помоги, в чем еще можно помочь. Никто не умирал в таком отчаянье, в каком умру я, если мне придется окончить свои дни сейчас, без надежды на спасение. Подумай, Кюлин, чем мы владели. Никто из нас просто не дорос до таких вещей. Оттого, что вещи эти попали в руки преступников, в руки, которые ими злоупотребили, они не стали менее поразительными. Не стали менее великими, менее — нашими. Гиганты получили турмалиновые полотнища; они их использовали, чтобы удовлетворить свою ярость и жажду мести. Они принялись строить… самих себя; я испугался; но теперь-то я понимаю: это была самая гордая, самая достойная человека цель, какую когда-либо ставило перед собой человечество. Теперь все пропало, все втоптано в грязь. Но может быть… Может быть, Кюлин, еще не слишком поздно. Они не сумели совладать с этой силой, она им досталась слишком быстро; и потом, за обучение приходится платить… Ах, Кюлин, мы ведь послали тебя в Гренландию, чтобы создать новый континент! Новым континентом было уже открытие Меки, сделанное, по сути, всеми нами. А ты… Вот теперь ты плачешь.
— Не из-за гигантов. Спустись же с этих руин!
— Я не желаю видеть твоих людей. Мне за них стыдно, потому я и сижу здесь.
— Спускайся с руин, Тен Кейр. Видишь, я плачу. Ты же не трус. Нечего тебе ползать по грудам железного лома вперемешку с цементом и подыхать от голода среди запасов белой известки. Ты все еще Тен Кейр? Или прикажешь дать тебе новое имя? Я нарекаю тебя Таушан-Дагом, Заячьей Горой.
— Я там внизу умру.
— От контакта со мной?! Ты боишься умереть из-за меня? Спускайся!
Человеческое тело, высохшее и маленькое, слезло — дрожа на солнце — с осыпающихся шуршащих камней:
— Я здесь.
— Оставайся со мной.
— Пойдем, Кюлин, дорогу показывать буду я.
Они шли целый день, затем второй, третий — все время на север, через лесные чащи и поселения. Ночами Тен Кейр стонал во сне: оплакивал гигантов. Шагая, он не смотрел по сторонам. Наконец они вышли к большой воде, черно-зеленой: к Северному морю.
— Здесь мы простимся. Спасения нет. Для тебя его тоже нет. Сюда я хотел попасть. Я прощаюсь с тобой, Кюлин.
Молча, с поникшей головой стоял Ходжет Сала, когда дряхлый человек отделился от него, побрел по нанесенному ветром песку. Тен Кейр остановился у самой кромки с шумом набегающих на берег волн. Стоял там. Стоял. Потом вдруг лег на песок и повернулся на бок. Через какое-то время Ходжет Сала, приблизившись, тронул его за плечо, позвал:
— Эй, Тен Кейр!
Тот:
— Не лапай меня. Уходи.
Ходжет Сала, еле волоча ноги, тащился вверх по дюнам, пока его недавний попутчик не скрылся из глаз. Но через час снова спустился к медленно накатывающему морю, теперь фиолетовому и иссиня-черному. Тен Кейр, словно кучка черного тряпья, по-прежнему лежал на песке. Ходжет Сала молча присел рядом. Маленький брюсселец через какое-то время приподнял голову, вздрогнул, сел; молчал, спрятав лицо в ладонях.
— Ты, наверное, считаешь меня трусом, Ходжет Сала. Я в самом деле так жалок? Я не могу заставить себя войти в воду здесь. Это та самая вода, которая их поглотила. Поглотила гигантов.
— Пойдем, Тен Кейр, ты сам привел меня сюда. Мне очень больно. Пожалей меня. Не лежи тут слишком долго.
Всхлипывая, то и дело присаживаясь на землю, то и дело смахивая слезу, плелся истощенный старик с ввалившимися глазами за длиннобородым Крутым Обрывом.
Они теперь шли назад, по землям северных поселений. В одном еловом лесу, который люди расчищали под пашню, лежали поваленные, очищенные от коры стволы. Попутчики уселись на бревно, рядом. Ходжет Сала смотрел в землю, лицо его казалось мрачным и замкнутым. Ближе к вечеру он окликнул работавших поблизости поселенцев, которые узнали его. Он сказал: они должны носить камни и складывать их в кучу посреди просеки. Он и сам помогал: таскал тяжелые валуны, белые и темные. Тен Кейр некоторое время за ним наблюдал. Когда их взгляды встретились, Ходжет Сала кивнул ему:
— Помоги и ты тоже.
Старик в лохмотьях почувствовал себя обязанным встать, выковыривать из земли неподатливые камни, катить… И, перекатывая камни, Тен Кейр вдруг понял, чем сам он и все другие тут занимаются: они складывают камни в память о гигантах. К вечеру высокая пирамида была готова. Поселенцы разошлись по домам. А Ходжет Сала и Тен Кейр еще два дня просидели возле каменного памятника на просеке. Потом Длиннобородый вдруг встрепенулся, взял старика за руку:
— Нам пора, Тен Кейр.
Они направлялись к Брюсселю.
Когда дошагали до этой каменной пустоши, исландский ветеран, прощаясь, положил руку на плечо своему попутчику:
— Вот и Брюссель, Тен Кейр.
Тот перехватил и крепко сжал его руку:
— Не Тен Кейр. Ты нарек меня Таушан-Дагом. Не оставляй меня сейчас в одиночестве. Давай еще раз вместе обойдем вокруг города.
Они обнялись.
Диува, ясноглазая-мягкосердечная, как-то зимой разъезжала на воловьей упряжке по заснеженным окрестностям Парижа — в поисках Крутого Обрыва. Хотела поблагодарить его за помощь южным поселениям; и еще истосковалась по Венаске, которую он оттолкнул от себя под Лионом. Но эта пышная красавица с тяжелой гривой рыжих волос не собиралась жаловаться на свое горе… И вот уже Ходжет Сала шагает с ней рядом по запорошенным полям. Увидев ребятишек, останавливается: смеется с ними; обламывает трескучие сухие ветки; задумчиво смотрит вслед летящей вороне; сам, подражая ей, машет руками, будто тоже хочет взлететь… У себя в домике он — как британские поселенцы — часто радостно напевал по утрам. Однажды, гуляя с Диувой в полях, он схватил ее холодные руки. Спросил, не корит ли она его за то, что он теперь недостаточно думает о боли, не мучает людей, никого больше не посылает в огонь.
— Я не забыл про боль. И о гигантах мы помним. Повсюду воздвигнуты каменные пирамиды в память о них. И ради их прославления: они были могучими людьми. Мы и огонь храним. Мы ничего не утратили. Мы все это должны сохранить. Диува, эта земля приняла нас, но мы и сами что-то собой представляем на этой земле. Она нас не поглотит. Мы не боимся ни неба, ни земных недр. Ты, Диува, знаешь Тена Кейра? Конечно, знаешь. Он теперь успокоился. Понял, что мы обладаем силой, подлинными знаниями и смирением. Он мой друг. Он принял наш знак и поклялся не покидать меня. Почему? Он видит: мы уже стали богаче и сильнее. Мы настоящие гиганты. Мы те, кто прошел через Уральскую войну и гренландскую экспедицию. И мы… Мы не погибли, Диува. Можешь повторить людям на Гаронне и Роне эти мои слова. Скоро мы вновь расселимся по всей Земле.
Он опустил глаза, присел на межевой камень, плотнее закутался в овчину. И заговорил о Венаске: она, дескать, исчезла — но вместе с тем и нет. Каждый раз, когда он идет по берегу Сены, через кустарниковые заросли, он заново осознает, что с ней сталось. Все в этом мире сохранно. Ходжет Сала взмахнул рукой в ледяном прозрачном воздухе: ему кажется, что великая изначальная власть, которую все они почитают, на Корнуолле устранила гигантов, воспользовавшись Венаской. Ибо это отнюдь не мертвая сила, но мудрое, неисчерпаемое в своих глубинах существо… Диува, женщина впечатлительная, вдруг прижала к виску прядь волос. Она загляделась на Длиннобородого: как прямо он сидит, как серьезен, как смотрит, повернувшись к ней всем лицом, как улыбается. И схватилась за сердце: ей вдруг почудилось, что в этом человеке есть что-то от Венаски.
Заново возделанному, колышущему хлеба просторному краю — от бельгийского побережья до Сены и еще дальше, до Луары — Ходжет Сала дал имя: Венаска.
Дом человеческих существ, расцветающей и увядающей плоти, — складчатые горы Южной Европы, западноевропейские платформы с их древнейшими горными массивами, молодые низменности, черноземы Русской равнины. Земля передвигает в пространстве — под ногами людей и вокруг — горы, цепи холмов, лощины. Течет потоками белая вода, наполняя озера-впадины. Буро-зеленые растения вырастают из почвы. Строятся лесами и кустарниковыми зарослями вдоль Дуная, Днепра и Дона. Дремучие чащи и болота протянулись от атлантического побережья до тех краев, что овеваются дыханием Юга. Повсюду курлыкают-плачут-умирают полевые цветы травы птицы. По ровным поверхностям бегают или плавают звери: гладкокожие чешуйчатые мохнатые; неустанно ищут добычу, заглатывают ее, испражняются. Пока земля, вода, жаждущая превращений, всепожирающий воздух не обретут над ними снова полную власть. Сонмища людей: в покое и смерти, в суете и семейных заботах, среди извергающихся вулканов и гибельных водных бездн… Крепко держатся друг за друга, умирают, оплаканные близкими, вал за валом: мать и дитя… мать и дитя… возлюбленный и возлюбленная… И всегда их легкие жадно впитывают из воздуха кислород, передают крошечным клеткам, ядрышкам, вязкой протоплазме — всегда впитывают и передают дальше. А когда сердца людей останавливаются, когда клетки разделяются-разрушаются, появляются: новые души, распадающийся белок, аммиак, аминокислоты, углекислый газ и вода — вода, превращающаяся в пар. Чутки к горю и к радости, неизменно охочи до странствий сообщества человеческих душ — и в снежных ландшафтах, и на раскачивающихся морях-океанах, и там, где не смолкают завывания бури, и в горах, сложенных многими поколениями камней.
Черен эфир вверху, с его солнцами-шариками, с россыпями мутнеющих искорок-звезд. И Чернота делит ложе с людьми, прильнула к ним грудью: потому что свет исходит от них.
КОНЕЦ
Габриэла Зандер
Послесловие[123]
Текст, напоминающий естественнонаучную сказку-страшилку, на поверку оказывается одним из самых неслыханных, самых диковинных романов XX века». Так писатель Клаус Модик охарактеризовал в 2001 году «безмерный (во всех смыслах)» роман Альфреда Дёблина «Горы моря и гиганты»[124]. «Эта экстравагантная книга, тема которой — человеческая экстравагантность, штурмующая небеса» (Гюнтер Грасс)[125] со времени ее публикации в 1924 году не переставала вызывать эмоциональные отклики: она очаровывала читателей, но также провоцировала их и разделяла на полярно-противоположные лагеря. Способность раздражать читателя, присущая этому новаторскому и странному роману, объясняется, с одной стороны, необычно высокой насыщенностью содержащихся в нем художественных образов и историй, а с другой — радикальным разрывом со всеми правилами повествования и читательскими ожиданиями. Во всем творчестве Дёблина нет другого произведения, где бы автор с такой бросающейся в глаза необузданностью предавался своим фантазиям (и, возможно, также навязчивым идеям), как в этом утопически-фантастическом романе. «Горы моря и гиганты» — эксперимент в плане языка и в плане повествовательной техники; текст экстремальный и уникальный как для самого Дёблина, так и для всей истории немецкой литературы. Эта проза, написанная «как бы под избыточным давлением обрушивающихся на автора видений»[126], несмотря на свойственную ей экзальтированность, нисколько не утратила актуальность, ибо в ней предвосхищены такие феномены, как разрастание и распространение мегаполисов, омассовление общества, отчуждение человека от природы, механизация и дегуманизация современного мира. Автор переработал и включил в книгу жизненный опыт своих современников, их страх перед неконтролируемым развитием техники; он затрагивает важные политические проблемы, связанные, например, с миграционными потоками, глобализацией, тоталитаризмом, фанатизмом, терроризмом, системой государственного надзора, генной инженерией, синтетическими продуктами питания, культивированием новой человеческой породы, био-химическим оружием и так далее, — чтобы побудить читателя задуматься об этических аспектах технического прогресса и определить для себя «границу реального и возможного» (137)[127].
«Что станет с человеком, если он и дальше будет жить, как жил прежде?» («Эпилог», SLW 310). Этот вопрос, по свидетельству самого Дёблина, определил концепцию его нового романа, начатого осенью 1921 года. Завершив монументальный исторический роман «Валленштейн» (1920), Дёблин захотел в следующей книге заняться «не-историей» («Автобиографические заметки», SLW 37), чтобы убедить читателей и критиков в своей писательской самостоятельности, то есть в том, что он может обойтись без исторических материалов и источников. Поэтому он, конечно, искал перспективу, которая ориентировалась бы на настоящее и будущее: «Я хотел написать о сегодняшнем дне. <…> А изобразить это эпически, в движении, я мог только одним способом: заставив наше время превзойти себя» («Заметки о „Горах морях и гигантах"»[128], 42). Воспользовавшись формулировкой из «Посвящения» к роману, окрашенного автобиографическими мотивами, можно сказать, что писательское Я открылось для чувств, «прежде часто сопрягавшихся с ужасом, теперь — с тихим вслушиванием и догадками» (53). Если прежде Дёблин реагировал на политическое развитие молодой Веймарской республики — после поражения революции — многочисленными сатирическими репортажами (скрываясь, как правило, под псевдонимом Линке Поот[129]), то теперь он избрал жанр романа: широкоформатный экран, на который мог проецировать свои претензии к современной цивилизации, страшный лик которой неприкрыто явил себя в годы Первой мировой войны. Неслучайно Дёблин открывает новый роман непосредственной отсылкой к этой первичной катастрофе XX века: «НИКОГО больше не было в живых из переживших войну, которую назвали мировой» (54). И хотя эта фраза (совсем не подходящая для сказочного сюжета) позволяет предположить, что следующие поколения все-таки пережили войну — но и забыли о ней, — такое «начальное событие»[130] есть нечто гораздо большее, чем просто поспешно оставленный исторический трамплин, помогший читателю перенестись в фантастически-визионерское пространство: на временной оси романа, удлиненной до XXVII столетия, Первая мировая война образует исходный и поворотный пункт, откуда читатель на бешеной скорости катапультируется в «высокотехнологичный» [131] мир будущего.
«Шоковый опыт столкновения с реалиями Первой мировой войны»[132], который Дёблин — как военный врач — приобрел в Эльзас-Лотарингии, спровоцировал безвозвратный сдвиг в сторону политизации и придал дёблиновским текстам новый облик. Война, которая кажется нескончаемой уже в романе «Валленштейн», станет тематической константой последующих произведений, а тип военного невротика, пострадавшего физически и душевно, — постоянным гостем на подмостках дёблиновских романов: начало этой череде персонажей положит (в «Горах морях и гигантах») вернувшийся с Уральской войны и потерявший ориентиры «разведчик при технических войсках» (160) Марке, для которого «травмы времен войны <…> оказались неизлечимыми» (170). За ним последуют: бродящий по Полю мертвых полководец Манас из названной его именем «эпической поэмы» по мотивам индийского эпоса; Франц Биберкопф из «Берлин Александерплац»; Фридрих Беккер из тетралогии «Ноябрь 1918»; и, наконец, Эдвард Эллисон из последнего дёблиновского романа «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу». В «Горах морях и гигантах» Дёблин доводит анализ разрушительного характера Первой мировой войны до крайних пределов, до чудовищного: поскольку, ре-инсценируя ее как Уральскую войну, наглядно показывает, что «технический разум не знает никаких сдерживающих границ»[133], и делает саму природу — превращенную в инструмент человеческой воли, но освободившуюся от оков, «распоясавшуюся» — «воюющей и решающей исход войны силой»[134]. Достаточно бегло просмотреть первоначальные варианты этой части романа[135], проникнутые биографическими мотивами, чтобы понять: к апокалиптическому видению опустошенных «мертвых ландшафтов» (157) Дёблина подтолкнули в первую очередь реальные газовые атаки. И все же в «Горах морях и гигантах» Дёблин хотел добиться гораздо большего, нежели просто показать разрушительный потенциал современной (военной) техники; его главная цель — привлечь внимание к «лазейкам для проявления или возможного вторжения насилия и варварства <…> неконтролируемой расовой и классовой борьбы, сохраняющимся в будто бы цивилизованном дискурсе государства и общества»[136].
Еще одним импульсом для создания нового эпического романа, построенного вокруг конфликта между природой и техникой, послужили, как кажется, натурфилософские проблемы, которым Дёблин — с начала 1920-х годов — уделял все больше внимания. Свои мысли об отношениях между природой, естествознанием и метафизикой Дёблин сформулировал в нескольких эссе (отчасти возникших в период работы над «Горами морями и гигантами»): «Будда и природа», «Вода», «Природа и ее души», «Познание природы, а не естествознание»[137]. Цель, которую ставил перед собой Дёблин, — напомнить современному человеку, все больше отчуждающемуся от природы, о его корнях, то есть общем с другими живыми существами происхождении, и помочь ему обрести новый взгляд на природные феномены — нашла отражение и в новом романном проекте, воплотившем в эпической форме тогдашние историко-философские взгляды автора.
Однако непосредственным толчком для начала работы стало, как рассказывает сам Дёблин в написанных через несколько месяцев после публикации романа (в июне 1924-го) «Заметках к „Горам морям и гигантам"», одно зрительное впечатление, которое он получил во время отпуска, в августе-сентябре 1921 года: «И между тем в 1921 году <я> увидал на балтийском побережье несколько камешков — обыкновенную гальку, — которые меня чем-то тронули. <…> Что-то тогда шевельнулось во мне, вокруг меня» (38). После этой эпифании «камешков из Арендзее» Дёблин — вернувшись в Берлин — «сделал пару набросков» (42).
2 ноября он написал Эфраиму Фришу[138] (Письма I 120), что его новый
…опус продвигается хорошо. Речь там идет о развитии нашего индустриального мира примерно до 2500 года: вещь вполне реалистическая и вместе с тем вполне фантастическая; Жюль Верн от зависти перевернется в гробу — правда, на уме у меня совсем не то, о чем думал он. На сей раз меня никто не попрекнет, что я не могу обойтись без исторического «материала».
…опус продвигается хорошо. Речь там идет о развитии нашего индустриального мира примерно до 2500 года: вещь вполне реалистическая и вместе с тем вполне фантастическая; Жюль Верн от зависти перевернется в гробу — правда, на уме у меня совсем не то, о чем думал он. На сей раз меня никто не попрекнет, что я не могу обойтись без исторического «материала».
«В большой тетради с черным тканым переплетом» (ЗГМГ 43) — черновой тетради форматом в четверть листа, которую Дёблин специально завел для набросков своих романов — он сперва записал главные темы: сначала Большой город, потом Развитие его промышленности <…>, далее Борьба природы, с техникой и Отчуждение людей от природных сил. Идея описать Гренландскую экспедицию возникла, вероятно, чуть ли не сразу, ибо об этом походе идет речь уже на тех листках, где Дёблин изложил основную линию романного действия — причем, что очень интересно, изложил в тоне уличного шарманщика: «А теперь послушайте, как человечество готовится к походу в Гренландию и как протекает первая, предварительная атака на Исландию. Протекает, о чем легко догадаться, хуже некуда, но зато — наподобие грозы — очищает воздух». В отличие от первых набросков с ключевыми словами, фиксирующими темы и мотивы, часть которых (Сперва были короли <…> Песнь рыцарей) вообще не имеет соответствий в напечатанном тексте романа, в процитированном отрывке Дёблин описал (в самых общих чертах) ту часть романного действия, которая связана с экспедицией и первую версию которой он закончит уже осенью-зимой 1921 года. Правда, в последующих рукописных набросках прямое обращение к читателю больше не встречается. Повествование от первого лица вновь появится лишь в напечатанном тексте — и то только в предпосланном роману «Посвящении». К позиции же всезнающего рассказчика, отброшенной в период работы над «Морями горами и гигантами», Дёблин вернется через несколько лет, когда она — в ироничном преломлении — будет использована в песенках-прологах к главам романа «Берлин Александерплац».
Продолжая составлять списки ключевых слов, Дёблин подготовил для себя резервуар идей, сформулированных отчасти абстрактно, отчасти посредством художественных образов; но далеко не все эти идеи были потом использованы, а если они и использовались, то в измененной последовательности и с иными взаимосвязями. Очевидно, Дёблин, набрасывая такие заметки, хотел обозначить «общее направление движения», но при этом сознавал, что и конкретные детали, и целое будут являться его мысленному взору «неожиданно, в какой-то момент <…> смотря по обстоятельствам» (ЗГМГ 48) — то есть в соответствии с их собственной непредсказуемой логикой. Принцип, заявленный в теоретическом эссе 1917 года — «В романе надо переслаивать, громоздить, подминать и передвигать» («Заметки о романе», SAPL 124), — кажется, был особенно близок Дёблину именно в период работы над «Горами морями и гигантами», если понимать под этой формулировкой постоянное перераспределение эпизодов и мотивов, пересоздание узоров, сплетенных из нитей действия. «Планы» с записями последовательности эпизодов очень скоро после начала работы над романом превратились в макулатуру, ибо были в буквальном смысле поставлены с ног па голову. Все мотивы и персонажи, которые сохранились и получили дальнейшее развитие, оказались вне пределов «изначального, исландско-гренландского массива» (47), в окончательной версии передвинувшегося ближе к концу. Так что Дёблин в ЗГМГ говорит правду: «Все это планировалось так, что захлестывало и перехлестывало исландско-гренландскую книгу» (46).
1 января 1922 года в газете «Фоссише Цайтунг» был напечатан отрывок из будущего романа, под заголовком «Размораживание Гренландии в 2500 году. Волшебный корабль». К этому моменту Дёблин продумал главные элементы романного сюжета, о чем свидетельствует его предуведомление к публикации: «Эти события происходят в конце правления второго консула Мардука, в государстве Берлин, около 2500 года». Хотя в окончательной версии правление Мардука падает на XXVII столетие и самого Мардука давно нет в живых к тому времени, когда начинается гренландская экспедиция, ясно, что эта часть сюжета должна была быть набросана в основных чертах самое позднее к концу 1921 года[139]. В напечатанном отрывке рассказывается история мулата Бвана Мутумбо, который с помощью гигантской сети создал для себя и своих товарищей жилище на дне моря. В окончательном тексте романа эта история содержится в Книге седьмой и имеет лишь эпизодический характер; однако, по признанию Дёблина, именно она была тем ядром, из которого вырос «план великой экспедиции» (ЗГМГ 43). Поначалу, говорит Дёблин, «тема меня увлекла, необыкновенно радовала своими просторами, безграничностью, я был горд и тщеславен, как рыцарь». В начале 1922-го он «стал настолько нетерпелив, что на месяц прервал свою профессиональную работу, чтобы продвинуться в написании романа. <…> За первую четверть 1922 года книга об Исландии и Гренландии вчерне была закончена» (ЗГМГ 43–44). Одновременно — может быть, чтобы подстегнуть вдохновение — Дёблин проводил разыскания в берлинских библиотеках: искал реалии, необходимые для описания «теллурической авантюры» (ЗГМГ 43). Он углубился в специальную естественнонаучную литературу: делал выписки из учебников по океанологии и гляциологии, по метеорологии, биологии, географии, геологии, минералогии; рисовал схемы (например, циркуляции воздуха) и карты (Исландии, Гренландии[140]); составлял таблицы (скажем, геологических формаций).
Когда действие — которое поначалу ограничивалось пределами «Берлинского города-государства» и Германии — приобрело планетарный масштаб, Дёблин расширил спектр своих интересов, включив в него и этнографическую литературу. Он начал делать выписки из описаний путешествий и экспедиционных отчетов: Густава Нахтигаля («Сахара и Судан»), Георга Швейнфурта («В сердце Африки»), Г. Г. Джонстона («Конго»), Аурела Краузе («Индейцы-тлинкиты»), Александра Баумгартнера («Исландия и Фарерские острова»), И. К. Поэстиона («Исландия»), Адольфа Эрика Норденскйолда («Гренландия»), Фритьофа Нансена («На лыжах через Гренландию») и др. Кроме того, чтобы лучше войти в тему, он посещал Музей океанологии и естествознания в Берлине. «Я рисовал карты Исландии, изучал извержения вулканов и землетрясения. Быстро углублялся в геологию, минералогию, петрографию. Как всегда, я одновременно писал и собирал материал. Я ведь, как медведь, жив тем, что сосу лапу» (ЗГМГ 43–44).
То, что Дёблин работал именно так, подтверждается собранием подготовительных материалов к «Горам морям и гигантам», которое хранится в марбахском Немецком литературном архиве: помимо рукописей романа, там имеются две объемистые папки с выписками. В процессе работы Дёблин постоянно обращался к своим заметкам, в основном представляющим собой списки ключевых слов, — а во многих случаях и буквально цитировал эти заметки в романе[141]. В текст романа не просто вошла, как фактологический субстрат, большая часть «вспомогательного материала»[142] (ЗГМГ 44), собранного в результате длительной работы с источниками (что впервые детально показано в комментариях к настоящему изданию), но специфика научного знания местами определяет саму структуру романа, а также его язык. Принцип «Фантазия, основанная на фактах!», сформулированный Дёблином в 1917 году, в «Берлинской программе» (SAPL 123), получает в этом романе совершенно особое значение и масштаб, предстает как поэтика знания, обосновывающая «анти-нарративный способ письма»[143]. Благодаря включению в текст многочисленных, затрагивающих почти все научные дисциплины естественнонаучных, технических и антропологических экскурсов, а также интегрированных в сюжет описаний обычаев, ритуалов и мифов разных этносов (африканских, азиатских, индейских), роман, несмотря на всю свою фантастичность, обретает «энциклопедический характер»[144] и достоверно отражает уровень научных знаний, свойственный той эпохе, когда он возник.
После завершения подготовительной работы Дёблин в мае 1922 года снял на несколько месяцев комнату в пансионе на берегу Шлахтензее, в районе Берлин-Целендорф, и там написал новую законченную версию романа. Он «отложил практически готовую книгу об Исландии и Гренландии и начал систематически писать роман заново»[145]. Но сперва составил «предварительный набросок», который цитирует в «Заметках» (ЗГМГ 45):
В первой книге завоевание мира завершается. План размораживания гренландских льдов. Городской квартал с остатками разных национальных групп, ненавидящих друг друга. Негр с Золотого берега. Владельцы машин пользуются услугами преступников. Одна сцена: расстрел «лишних» и потом — самих владельцев машин. Мумифицированные трупы расстрелянных висели на колоннах, десятилетиями, и при этом не оставались немыми. В определенные часы они двигали руками, пронзительно кричали. Тогда-то и пробил час Мутумбо. Безумие после размораживания Гренландии. Они хотят опустошить все градшафты. Тогда — преображение города удовольствий, Медного города.
Один персонаж: высокий, совсем еще молодой человек с глубоко запавшими глазами; одержим манией всевластия. Он утверждает, что происходит от тех богов, которым приказал поклоняться. Его почитают в образах звероподобных кумиров. По его приказу насыпают холм; там в котлообразном углублении — его дворец с мачтами. Это он принимает и усмиряет участников гренландской экспедиции.
Распространение подобных форм господства по всей земле. Потрясающая картина массового бегства из городов и возвращения африканцев и арабов на родину.
Последние люди обрели способность омолаживать себя. Умереть они не могут. Беспрерывный процесс омоложения — или продления своего пребывания на определенной возрастной ступени; погружение в состояние спячки. Против таких — естественные, прежние люди. Последняя борьба между теми и другими.
В первой книге завоевание мира завершается. План размораживания гренландских льдов. Городской квартал с остатками разных национальных групп, ненавидящих друг друга. Негр с Золотого берега. Владельцы машин пользуются услугами преступников. Одна сцена: расстрел «лишних» и потом — самих владельцев машин. Мумифицированные трупы расстрелянных висели на колоннах, десятилетиями, и при этом не оставались немыми. В определенные часы они двигали руками, пронзительно кричали. Тогда-то и пробил час Мутумбо. Безумие после размораживания Гренландии. Они хотят опустошить все градшафты. Тогда — преображение города удовольствий, Медного города.
Один персонаж: высокий, совсем еще молодой человек с глубоко запавшими глазами; одержим манией всевластия. Он утверждает, что происходит от тех богов, которым приказал поклоняться. Его почитают в образах звероподобных кумиров. По его приказу насыпают холм; там в котлообразном углублении — его дворец с мачтами. Это он принимает и усмиряет участников гренландской экспедиции.
Распространение подобных форм господства по всей земле. Потрясающая картина массового бегства из городов и возвращения африканцев и арабов на родину.
Последние люди обрели способность омолаживать себя. Умереть они не могут. Беспрерывный процесс омоложения — или продления своего пребывания на определенной возрастной ступени; погружение в состояние спячки. Против таких — естественные, прежние люди. Последняя борьба между теми и другими.
В марбахском собрании подготовительных материалов к роману сохранилось несколько листов с разнородными заметками, которые — по крайней мере, частично — соответствуют процитированному тексту и, вероятно, послужили основой для упомянутой первой версии. Другие наброски из наследия дают нам увлекательную возможность заглянуть в творческую мастерскую Дёблина, поскольку показывают, что, создавая свои фантазии, он вдохновлялся подлинными историческими фигурами. Так было и раньше, но ведь в случае «Гор морей и гигантов» речь идет не об историческом романе, а о видении будущего. Судя по заметкам, фигура берлинского тирана, консула Мардука — в самой первой версии он еще носит имя Ребмайр или Ребмайер, — восходит к образу римского тирана Калигулы, который сам объявил себя императором (сведения об этом римском правителе, как подтверждает один из списков нужных для работы книг, Дёблин почерпнул из «Жизни двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла). Описания безумного римского деспота (почти дословно совпадающие) имеются в записных книжках Дёблина времени работы над романом и в некоторых «предварительных набросках», похожих на уже процитированный. Однако окончательная (печатная) версия романа не содержит ни аллюзий на античный образец, ни каких-либо соответствий с ним, хотя физиогномические черты консула и его характер остались такими же, какими виделись Дёблину с самого начала[146]. Может, именно потому, что фигура Мардука в ходе работы над первой версией изменилась, что определяющую роль стали играть другие источники (вавилонская мифология), Дёблин, когда в «Заметках к «Горам морям и гигантам» цитировал «предварительный набросок», имя римского императора исключил.
Поражает в ранних набросках и заметках также связь (не очень жесткая) некоторых идей Дёблина с мифологическими, библейскими, историческими и литературными топосами. Так, фигура Поппеи, порочной супруги римских императоров Отона и Нерона, разнообразно обыгрывается в предварительных заметках к роману: очевидно, первоначально Дёблин видел в ней возможное женское дополнение к мужскому персонажу типа Калигулы. Ориентировался ли Дёблин при разработке образа Марион Дивуаз, противницы Мардука, на Поппею (и если да, то в какой мере), решить трудно, поскольку в окончательной версии романа соответствия между двумя женскими персонажами — историческим и фиктивным — не прослеживаются. Зато можно смело утверждать, что сохраняется — и типичен для этого романа — сам синкретический подход к обрисовке персонажей, который проявляется уже в том, что им, этим персонажам, присваиваются имена, заимствованные из очень разных и вряд ли совместимых сфер.
В «Заметках» Дёблин цитирует еще один (не сохранившийся) «план», которым, по собственному признанию, «руководствовался» (48):
Империя Мардука. Вокруг нее — ужасный нарастающий вал изобретений. Изобретения обрушиваются и на империю. Это — в первой части. Часть вторая: борьба против природы. Гренландия как кульминация. Природа, в свою очередь, обрушивается на агрессоров; провал всего начинания. Часть третья: мягкое приспособление.
Трубадуры.
Империя Мардука. Вокруг нее — ужасный нарастающий вал изобретений. Изобретения обрушиваются и на империю. Это — в первой части. Часть вторая: борьба против природы. Гренландия как кульминация. Природа, в свою очередь, обрушивается на агрессоров; провал всего начинания. Часть третья: мягкое приспособление.
Трубадуры.
Мотив трубадуров, возникающий уже в самых ранних набросках, вписывается — по крайней мере, топографически и с точки зрения общей атмосферы — в последнюю часть романа, действие которой разворачивается преимущественно в Южной Франции; однако мотив этот всплывает только в концептуальных набросках и в выписках из книг. В набросках же текста романа он, как и многие другие мотивы, исчезает либо преображается до неузнаваемости. Интерес Дёблина к старофранцузской поэзии и к крестовым походам, возможно, восходит к его предыдущему творческому проекту: в период создания пьесы «Кемнадские монахини», написанной в первой половине 1921 года, Дёблин серьезно занимался средневековой историей и культурой[147]. Пересечение мотивов драмы и романа (то есть частичное сцепление обоих произведений, которое прослеживается по ранним наброскам к «Горам морям и гигантам») подтверждается и записной книжкой 1921–1922 годов: там содержатся, среди прочего, библиографические данные о книгах по средневековью вообще, а также о работах, посвященных крестовым походам, Византии, инквизиции и, особенно, рыцарской поэзии. Упоминается среди других и классическая работа Фридриха Дица «Жизнь и произведения трубадуров», из которой Дёблин потом сделает краткие выписки о биографиях некоторых поэтов[148]. В мире будущего «Гор морей и гигантов», для которого характерны постоянные миграционные потоки, продолжателями средневековой устной традиции становятся — по воле Дёблина — африканские театральные труппы, проникающие в Европу. Об этих актерах в романе говорится: «Они пели и рассказывали так же, как много столетий назад это делали бродячие жонглеры и трубадуры в Южной Франции и в долине реки По» (345). «Их прелестные рассказы и песни покоряли все сердца» (там же); но, сверх того, своими пьесами-притчами они заставляли немощных и дезориентированных жителей западных городов, «еще владеющих мощными машинами» (346), задуматься о том, как они живут, — и именно люди из числа их зрителей создавали потом альтернативные коммуны поселенцев, которые оказались опасными для политических властных структур. Подробно описывая — в центральной части романа — три таких спектакля (африканцы ставили «комедии, волшебные сказки и сказки о любви», 346), Дёблин вдохновлялся богатой традицией африканских сказок[149], которые с конца XIX века публиковались в многочисленных антологиях. Однако в одном случае — создавая образ деспотичного, погибшего из-за своей жадности царя Манзу (347–350) — Дёблин опирался не на сказку, а на впечатляющее описание Мунзы, вождя народа мангбету, в книге Георга Швейнфурта, который увидел в этом человеке «отражение величия полумифических царей Центральной Африки» и приписал ему некоторые черты императора Нерона[150].
Прежде чем Дёблин — на основе своего «плана» — начал, собственно, писать роман, он создал ряд текстов, имеющих характер набросков, пытаясь выстроить отдельные связные фрагменты. Но чтобы приблизиться к окончательной версии, ему понадобились и другие промежуточные шаги. Сохранившиеся в марбахском собрании версии-наброски, если сравнить их с планами, обладают более высокой плотностью нарративной ткани, но в них имеются лакуны, а ближе к концу они как бы расползаются на волокна, превращаясь в простые перечни понятий или имен. На базе таких набросков возникла полная версия романа, которая по большей части выглядит как чистовик; потом Эрна Дёблин[151] перепечатала ее на машинке; эта машинопись — с корректурами — и стала основой для печатного издания.
Чистовую рукопись Дёблин, можно сказать, закончил в своем целендорфском уединении. Проведенное в Целендорфе время было для него, несомненно, весьма продуктивным, но потребовало крайнего напряжения умственных и душевных сил. Пребывание там, на которое Дёблин ссылается в «Посвящении», под конец, вероятно, стало для писателя пыткой. Много лет спустя, оглядываясь назад, он вспоминал о «почти невротическом состоянии», которое заставило его «прервать работу: фантазии были слишком дикими и мозг не отпускал меня на свободу» («Дневник 1952–1953 годов», SLW 349). А в период работы над романом, вскоре после возвращения к семье, Дёблин ссылался на свое крайне неустойчивое душевное состояние в письме Густаву Клингельхёферу[152] от 30 сентября 1922 года (Письма II 35):
<…> я уже тогда заболел; мне пришлось из комнаты, которую я снял, чтобы поработать в одиночестве, вернуться в Берлин, где я до сих пор болею и веду растительный образ жизни. Эффект каторжной тюрьмы без самой тюрьмы: нескончаемый нервно-психический коллапс; я все еще не встал на ноги.[153]
<…> я уже тогда заболел; мне пришлось из комнаты, которую я снял, чтобы поработать в одиночестве, вернуться в Берлин, где я до сих пор болею и веду растительный образ жизни. Эффект каторжной тюрьмы без самой тюрьмы: нескончаемый нервно-психический коллапс; я все еще не встал на ноги.[153]
Очевидно, прошло некоторое время, прежде чем Дёблин сумел совладать с собой и возобновил работу над романом. Весной 1923 года он написал последнюю книгу «Гор морей и гигантов»: «Я испытал счастливое чувство, когда — в мае 1923-го — осознал наконец судьбу Венаски» (ЗГМГ 48). В августе он полностью завершил свою «,песнь“ великой природе»[154] (Письма I 123).
Но еще до окончания работы над романом Дёблин познакомил публику с некоторыми его эпизодами: было девять предварительных публикаций и несколько публичных чтений. В конце февраля 1923 года актриса Тилла Дурье в берлинском Салоне Кассирера[155] читала «фрагмент» незавершенного «романа о будущем»; как отмечал в репортаже об этом вечере Рудольф Кайзер, она оказалась «очень хорошим интерпретатором, четко передающим музыку языка и образов»[156]. Дёблин, однако, «испугался», когда слушал чтение своего текста: «…для меня это было ужасно, мучительно, сердце мое разрывалось; пришлось постепенно к этому привыкать» («Впечатления автора о своей премьере», SLW 46). В середине января 1924 года Дёблин сам выступил в книжном магазине «Шпэтшен» с публичным чтением отрывков из произведения, которое вот-вот должно было выйти в свет; читал он «медленно, ясно выговаривая слова», как сказано в статье, подписанной инициалами Г. Ф. и опубликованной в «Фоссише цайтунг» от 17 января 1924 года. Далее там говорится: «На вечере подкупала простота, с какой автор изложил в немногих словах итоги работы своей фанатичной мысли, результаты сказочной концентрации неутомимого духа. Уже это устное вступление позволяет понять, каким образом он справляется с огромной массой материала»[157].
Книга вышла в начале 1924 года: скромная по цвету обложка была оформлена Марией Андлер-Ютц[158]; абстрактный пейзаж напоминал «призматический стиль» Лионеля Фейнингера[159]. Книга допечатывалась еще восемь раз, общий тираж достиг 9000 экземпляров, роман (как отмечал в 1932 году сам Дёблин) «с прекрасным эпическим спокойствием и невозмутимостью» находил путь к читателю; к началу тридцатых годов «весь тираж разошелся» (Послесловие к «Гигантам», SLW 212, 214). Для того, может быть, чтобы облегчить читателям доступ к громоздкому произведению, Дёблин в июне 1924-го опубликовал эссе, где рассказал об истории создания романа и объяснил свои намерения. Однако это эссе, «Заметки к „Горам морям и гигантам"», является еще и попыткой сформулировать — для самого себя — свою мировоззренческую и художественную позицию. Автор признается, что, хотя вообще любит «краткость, предметность», на сей раз он «не мог противостоять импульсам чисто языкового свойства» и в некоторых фрагментах приблизился к лирическому способу письма (48). Эти слова относятся в первую очередь к поэтическим описаниям природы и различных ландшафтов: вспомним, к примеру, главку «Земной шар»[160] (407) или патетичные, отчасти написанные ритмической прозой прославления моря.
Еще одним своим достижением Дёблин считал изображение женщин в этом романе, ибо в более ранних его работах женщины обычно оставались на вторых ролях. Еще в 1917 году, в «Заметках о романе» (SAPL 127), Дёблин сформулировал для эпического повествования принцип «mulier taceat»[161] — чтобы покончить с традиционным любовным романом и избежать якобы грозящей эпику опасности чрезмерного увлечения идиллическим или приватным. Но теперь он вплотную приблизился к женской теме, к «роскошному феномену Женщина». В воинственно-шовинистическом духе Дёблин перечисляет условия, по его мнению, позволяющие «притянуть» женщину к эпическому повествованию: «Им нужно выбить их ядовитые зубы: для начала расколошматить все, что в них есть сладенького, тщеславного, мелочно-склочного, пикантного. Тогда останется настоящая женщина <…> простое элементарное животное, еще одна порода человека — человек-женщина» (ЗГМГ 49). Проблематика отношений между полами действительно занимает в романе большое место. В дёблиновском сценарии будущего традиционное разделение «мужских» и «женских» ролей быстро оказалось, так сказать, выброшенным за борт, «…браки и неравноправные союзы между мужчиной и женщиной разрушались»; женщины нового типа, женщины-амазонки, «стали авангардом борьбы за <…> технику» (81–82). В эпоху, когда господствовал «идеал строгого единообразия», началась ожесточенная борьба за «господство женщин» — после того как женщины «нового типа» объединились в воинственные «женские союзы», чтобы добиться сексуальной автономии и впредь самим определять «политику рождаемости» (117–119)[162]. Однако в этой фиктивной хронике с ее подъемами и спадами, движениями и противо-движениями женщинам тоже порой приходится терпеть тяжелые удары судьбы и подвергаться страшным унижениям, особенно — в периоды преобладания регрессивных тенденций, во времена грубой патриархальной власти. Так, например, происходит в правление Мардука: варварские орды, которые еще не забыли «об относительно недавнем периоде женского господства», «жаждут крови» и расправляются с захваченными в плен женщинами «особенно цинично» (280).
В романе не просто описываются социально-политические конфликты — в их специфическом преломлении, связанном со взаимоотношениями полов, — не просто представлен широкий спектр женских персонажей, нарушающих все общественные и литературные условности, но, сверх того, показано «многообразие человеческих типов, которые создает природа». Показаны, в том числе, и «переменчивые типы» (ЗГМГ 50), не имеющие однозначной половой принадлежности: например, «дикое существо» Тика Он, гермафродит (615), или «человекосамки» из рода гигантов, которые занимаются в подземных лабораториях жуткими экспериментами по трансформации собственных тел (572–573). Среди поразительных женских образов романа — и Мелиз, «свирепая королева Бордо» (597), воплощающая вырожденческий тип правителя (91-103, 122); и величественно-холодная Марион Дивуаз, которую любовь-ненависть к Мардуку загоняет в смерть; и нежная мужественная Элина; и эротичная, как сама природа, «Лунная богиня» Венаска (610). Многочисленные любовные истории, вплетенные в текст, столь увлекательны потому, что разворачиваются «по ту сторону нормы и извращения» (ЗГМГ 50). Это относится и к запутанному «любовному треугольнику», связывающему Мардука, Ионатана и Элину, и к отношениям, осложненным разницей в культурных традициях: между английской сенаторшей Уайт Бейкер и индианкой Ратшенилой; или — между английским инженером Холихедом и бедуинской супружеской парой, Бу Джелудом и Джедайдой. Настоящий хэппи-энд встречается только в сказках, а в этом романе — только в африканской «сказке о льве и дикой собаке» (363–377): один из персонажей сказки, юноша-пастух Лионго, наделенный поэтическим даром, в конце концов приведет «в свою хижину, на свое поле» дочь вождя, «стройную красавицу» Мутиямбу.
Предположительно во второй половине 1931 года Дёблин начал перерабатывать роман «Горы моря и гиганты» таким образом, чтобы получилась легче читаемая, доступная для широкой публики книга; он упростил сложную повествовательную структуру — что, впрочем, сделало новое произведение плоским. Создавая вторую версию романа, Дёблин руководствовался своими тезисами о необходимости «снижения общего уровня литературы» и слома буржуазной «монополии на образование» (SAPL 270). Эти спорные призывы, вызвавшие резкую критику со стороны некоторых коллег (например, Готфрида Бенна), содержатся в академической речи «От старого к новому натурализму», которую Дёблин произнес 14 декабря 1929 года, в память о высоко ценимом им поэте Арно Хольце, умершем в конце октября. О том, сколь важными стали для Дёблина сформулированные в этой речи задачи к концу двадцатых годов, свидетельствуют не только радиопьеса «История Франца Биберкопфа», «народная пьеса» «Супружество» (обе написаны в 1930-м) и фильм «Берлин-Александерплац» (1931), но и, прежде всего, «приключенческая книга» с примечательным — сокращенным — названием: «Гиганты». Новая версия, укороченная примерно на треть, вышла в обложке, оформленной Георгом Зальтером[163], в марте 1932 года, в издательстве С. Фишера. В Послесловии Дёблин признается, что теперь он «уже не тот человек, который в 1921–1923 годах написал первую книгу <„Горы моря и гиганты“>»; что изменилась его «принципиальная позиция по отношению к природе и технике»: «За новой книгой стоит человек, который осознал свою человеческую задачу, постиг некий смысл и даже видит его в самой „природе“; который понимает роль воли, силы, познания и учитывает возможность вмешательства в природу» (G 376; SLW 213).
Дёблин почти полностью переписал первую часть, чтобы отчетливей показать социальные и политические следствия технического прогресса и сделать более правдоподобным начало Уральской войны; однако переделки, произведенные, очевидно, не вполне последовательно и тщательно, привели к некоторым несообразностям. Жесткое вмешательство — особенно в те фрагменты текста, где изображаются индивидуальные человеческие судьбы — привело к тому, что «в новой версии общая идея, можно сказать, поменялась на противоположную»[164]. Если «Горы моря и гиганты» заканчиваются утопией открытого, мирного общества поселенцев[165], то в «Гигантах» «правда поселенцев» (G 369) ставится под сомнение. Способ решения конфликта между природой и техникой, представленный в конце нового романа, не убеждает, поскольку предлагаемый синтез остается чисто абстрактной идеей: «Не было принято ни решение в пользу машин, ни решение в пользу поселенцев. Прозвучало третье слово: Закон!» Закон этот содержит в концентрированном виде «новое совершенное знание о людях», которое сводится к следующему: «Мир, не желающий ничего знать о боли и человеческом унижении, не может быть живым». Книга заканчивается патетическим призывом к некоему прорыву, но также — как было уже в «Горах морях и гигантах» — к культивированию коллективной памяти, которое проявляется в сооружении «каменных пирамид»[166], памятников гигантам: «…мы находимся в пути. Забрезжил новый день; не забывайте, где вы были вчера. Не забывайте, какой берег вас манит, будь то в городах, в горах или на полях, — великий Закон» (G 370–373).
Если новое структурирование текста (деление на меньшие, снабженные заголовками главы; предшествующие им прологи с предварительной информацией), направленное на то, чтобы сделать книгу более доступной для читательского восприятия, было оценено критикой в основном позитивно, то дидактическая направленность «Гигантов» и концепция «Закона», изложенная в самом конце, одобрения не встретили[167]. Ханс Майзель, автор рецензии в «Фоссише цайтунг», охарактеризовал «Закон» как «чрезвычайное средство»; сокращенная версия романа была воспринята им «как сухой комментарий к утраченной рукописи»[168]. Сам же Дёблин в Послесловии к «Гигантам» настойчиво подчеркивал, что «первое произведение <…> должно — в неизмененном виде — существовать наряду с новым» (G 377; SLW 214), потому что:
Первая версия — книга о таинственной природе и о страдающих, неприкаянных людях — обозначила один из полюсов моего восприятия. Она имеет свою правду. Эту книгу о преклонении перед природой, о почитании природы и о человеческой беспомощности я оставляю в неприкосновенности. Я в ней ничего не меняю.
Первая версия — книга о таинственной природе и о страдающих, неприкаянных людях — обозначила один из полюсов моего восприятия. Она имеет свою правду. Эту книгу о преклонении перед природой, о почитании природы и о человеческой беспомощности я оставляю в неприкосновенности. Я в ней ничего не меняю.
Находясь в американском изгнании, Дёблин попытался еще раз переделать эту книгу. В период своего сотрудничества с голливудской кинокомпанией «Метро-Голдвин-Майер» он намеревался написать несколько сценариев по мотивам собственных романов, в частности — романа «Горы моря и гиганты» (см. Письма I 246). Зимой 1940–1941 годов возник набросок сценария для фильма «Размораживание Гренландии», который должен был отражать — но далеко не полностью — сюжет романа «Гиганты». Этот текст, состоящий из двух частей — «Пролога» (DHF 405) и семи фрагментов — производит странное впечатление, поскольку Дёблин явно недооценивает сложности съемок фильма по столь фантастическому материалу. Однако, если исходить из сегодняшних технических возможностей кинематографии, такие съемки уже не кажутся абсолютно неосуществимыми, как было при жизни Дёблина.
На пляж, в полдень, мы приходили — так сказать, являлись на публику — с совсем другими книгами: главным образом с увесистым «кирпичом» «Гор морей и гигантов» Дёблина. Почитать удавалось, даже в самом удачном случае, совсем немножко; но каждый хотел, по крайней мере, чтобы его хоть раз увидели с этой трудной книгой в руках. <…> Литературная диктатура в Веймарской республике была достаточно сильной. Превозносились совсем не те книги, которые люди на самом деле читали <…>.[169]
На пляж, в полдень, мы приходили — так сказать, являлись на публику — с совсем другими книгами: главным образом с увесистым «кирпичом» «Гор морей и гигантов» Дёблина. Почитать удавалось, даже в самом удачном случае, совсем немножко; но каждый хотел, по крайней мере, чтобы его хоть раз увидели с этой трудной книгой в руках. <…> Литературная диктатура в Веймарской республике была достаточно сильной. Превозносились совсем не те книги, которые люди на самом деле читали <…>.[169]
Так Людвиг Маркузе в автобиографии «Мой двадцатый век» вспоминает о берлинском кружке интеллектуалов (середины двадцатых годов). Этот анекдот показывает, что, хотя Дёблин и считался в Веймарской республике выдающимся представителем литературного авангарда, за ним закрепилась слава трудного автора, чьи новаторские произведения предъявляют читателю крайне высокие требования. Как уже было с более ранними романами Дёблина, реакция на «Горы моря и гиганты» оказалась двойственной: среди тридцати примерно рецензий, значительная часть которых появилась не только в межрегиональной, но и в иностранной периодике (в Вене, Базеле, Стокгольме, Варшаве, Братиславе, Петрограде, Нью-Йорке и др.), наряду с восторженными отзывами встречаются и сдержанные, и резко отрицательные. Хвалебным гимнам, в которых превозносятся «гомеровская мощь» (Макс Крелль)[170] и «титаническая фантазия» (Эрик Эрнст Швабах)[171] Дёблина или «широта его духовного горизонта» (Эрих Эбермайер)[172], противостоят разгромные отзывы.
Как позже Фолькер Клотц в статье «Эпическая пенетрация Дёблина» (1977) писал о «барьерах, мешающих чтению» (см. стр. 6), также и критики, которые были Дёблину современниками, отмечали трудности, связанные с прочтением романа и потребовавшие от них величайшей сосредоточенности, терпения. Мориц Гольдштейн, бывший одноклассник Дёблина, ставший потом редактором газеты «Фоссише цайтунг», заявил даже, что вполне поймет читателя, «которому столь разнузданные фантазии не придутся по вкусу и который зашвырнет эту книгу куда подальше»[173]. Критики ссылались на самые разные факторы, которые, по их мнению, мешают чтению и раздражают читателя: «чужеродность материала»[174]; необычная пространственно-временная рамка повествования; трудно обозримое множество персонажей и сюжетных линий; отсутствие упорядочивающей (объясняющей смысл происходящего) повествовательной инстанции[175]; речевые «излишества»; неоправданное смешение элементов мифологии, истории и науки, а также — характерных признаков романа путешествий, приключенческого романа и романа ужасов. Карл Штреккер уподобил автора «эпическому паровому катку, который, не испытывая особых затруднений в связи с требованиями пунктуации, раскатывает Земной шар в плоскость»[176]; а Генрих Циллих резюмировал свой разбор романа так: «Сплошной хаос — вот мое общее впечатление»[177].
Помимо замечаний эстетического порядка высказывались и упреки, обусловленные идеологическими или нравственными соображениями. В основном они были направлены против сцен насилия, которые воспринимались как провоцирующие: тошнотворно-жестокие. Неприятие, негодование, даже гнев — такова была реакция некоторых критиков и на обстоятельное изображение в романе психопатологических персонажей и феноменов. Отдельные рецензенты не только осуждали нарушающую все нормы безмерность, необузданность романа, но и упрекали автора в особом цинизме, в «опасном пристрастии к извращенному и ужасному» (Карл Аугуст Боландер)[178]. Немногие критики, задававшиеся вопросом, с какой целью Дёблин так часто изображает феномены деградации и возврата к варварству, объясняли это апокалиптической тематикой романа, который они истолковывали как «видение Конца света»; или же искали связь между романом и тогдашними теориями, критикующими цивилизацию и технику, — обычно явно или неявно ссылаясь на проникнутую пессимизмом работу Освальда Шпенглера «Закат Западного мира» (1918–1922)[179].
Прогноз Эрнста Бласса, содержащийся в его рецензии — согласно которой «Горы моря и гиганты» являются столь «мощной книгой», что ее будут «читать, изучать, интерпретировать на протяжении многих десятилетий»[180], — не сбылся. Правда, дёблиновский эксперимент с романом очень скоро нашел отражение во многих работах по истории литературы и по стилистике[181], однако после окончания Второй мировой войны — отчасти из-за отсутствия нового издания, которое увидело свет лишь в 1977 году — о романе почти не вспоминали или же слишком поспешно отказывали ему в каких-либо достоинствах (так, например, «разделались» с ним Фриц Мартини и Вальтер Мушг[182]). Еще при жизни сам Дёблин осознал, что фактически превратился в автора одного-единственного романа, — и жаловался, что его имя ассоциируется только с «Берлин Александерплац» (см. «Судьбоносное путешествие», SCH 348 сл.). Такое — одностороннее — восприятие его творчества начало постепенно меняться лишь в шестидесятые годы. Еще в 1967-м Гюнтер Грасс имел право сказать: «Значимость Дёблина оставалась и до сих пор остается незамеченной»[183]. В речи «О моем учителе Дёблине», посвященной десятилетию со дня смерти писателя, Грасс упомянул и забытый «утопический приключенческий роман» «Горы моря и гиганты»[184]:
Между сценами смерти в богемском мистическом лесу <в «Валленштейне»> и убийства Мицци в лесу Фрейенвальде под Берлином <в «Берлин Александерплац»> Дёблин набросал картину утопического массового убийства в утопическом лесу[185], и для меня, читателя, ни один лес не вырастал из книжной страницы реальнее, чем синтетический лесной заповедник Мардука — ученого, который хотел положить конец всем наукам и, сам будучи мыслителем-разрушителем, запер мысль, причину всякого разрушения, в растительной массе; только собственное его мышление осталось снаружи и продолжало функционировать.
Между сценами смерти в богемском мистическом лесу <в «Валленштейне»> и убийства Мицци в лесу Фрейенвальде под Берлином <в «Берлин Александерплац»> Дёблин набросал картину утопического массового убийства в утопическом лесу[185], и для меня, читателя, ни один лес не вырастал из книжной страницы реальнее, чем синтетический лесной заповедник Мардука — ученого, который хотел положить конец всем наукам и, сам будучи мыслителем-разрушителем, запер мысль, причину всякого разрушения, в растительной массе; только собственное его мышление осталось снаружи и продолжало функционировать.
Из германистов следует упомянуть прежде всего Клауса Мюллера-Салге, который в своей монографии о Дёблине (1972; 2-е изд. 1988) по-новому взглянул на роман, долго не привлекавший внимания исследователей, — что способствовало возрождению интереса к этому произведению. В главе «Решающий поворот» Мюллер-Салге охарактеризовал «Горы моря и гиганты» как поворотный пункт во всем творчестве Дёблина, поскольку именно в этом романе впервые наметился отказ от коллективизма в пользу индивидуализма, то есть новый подход к оценке отдельного человека и его отношения к природе. Недостатки романа и его противоречивость исследователь объясняет «амбивалентностью концепции»[186]: тем, что Дёблин тогда только начал пересматривать свое прежнее представление о человеке и свое неоднозначное восприятие техники.
С тех пор появилось много диссертаций и исследований, посвященных этому роману; в них рассматривались такие проблемы, как особенности повествовательной и образной структур, политические аспекты произведения, его укорененность в дискурсах двадцатых годов[187]. Новым стимулом для чтения и изучения «Гор морей и гигантов» стали некоторые статьи, опубликованные в газетах и журналах в 1978 году, в связи со столетием со дня рождения Дёблина, а также осуществленное годом раньше переиздание романа, которое, несмотря на серьезные текстологические недостатки[188], привело не только к новому открытию этого произведения читателями, но и к новым попыткам его интерпретации. Важную посредническую роль — в смысле расширения читательской аудитории — сыграло содержательное послесловие Фолькера Клотца, который дает советы, способствующие осмысленно-прочувствованному восприятию романа, а именно, предлагает два совершенно разных способа его прочтения: как «истории чудес и ужасов» (то есть анти-сказки, «ненаивной гипер-сказки») и как научной фантастики (16). В конце своей «инструкции по применению» Клотц пишет о книге Дёблина: «По прошествии пятидесяти лет многие из содержащихся в ней прозрений уже не кажутся столь дерзкими. Но они отнюдь не устарели» (37).
Совсем иным путем пришел к похожему выводу Гюнтер Грасс, который рассказал о своем субъективном опыте чтения «Гор морей и гигантов» в эссе «Наперегонки с утопиями», опубликованном в еженедельнике «Ди цайт» 16 июня 1978 года. В этом эссе[189] Грасс сравнивает конкретные впечатления от одной поездки по странам Азии и Африки с «водопадом дёблиновской мысли, соединяющей разные времена»[190], и делится весьма оригинальными размышлениями о соотношении вымысла и реальности. Ему важно не оценить какие-то прогнозы на будущее как верные или ошибочные, а показать, что в глобализированном мире нам грозят серьезные потери и эскалация агрессии. Используя литературные проекции Дёблина как своеобразный театр теней, Грасс демонстрирует актуальность представленных в романе конфликтных зон и то, что за всей этой фантастикой скрываются прозрения писателя относительно общественно-политических процессов, механизмов и структур, которые сегодня кое-где уже стали реальностью — или вот-вот ею станут.
Комментарии
Горы моря и гиганты. Уже первые комментаторы книги замечают, что в заглавии отражается главная тема романа: конфликт природы и техники. «„Горы моря“, — пишет один из исследователей, — здесь синекдоха для могущественной природы, „гиганты" — для гипертрофированной власти не подконтрольной людям техники» (Denlinger, S. 6). Нетрудно заметить и амбивалентную функцию союза «и» в названии: с одной стороны, он отделяет «горы моря» (то есть «природу») от «гигантов», а с другой — соединяет их, намекая на события заключительной книги романа: гибнущие гиганты превращаются в камни и воду, становятся частью природы (стр. 662–663). Стоит отметить, что расположение слов в заглавии перекликается с порядком и названиями восьми (из девяти) входящих в роман книг, с их центральными образно-тематическими комплексами: «Западные континенты», «Уральская война» (1 и 2 книги) — «Горы»; «Исландия», «Размораживание Гренландии» (книги 6 и 7, большая часть которых посвящена описанию морской экспедиции Кюлина) — «Моря»; наконец, книга 8 — «Гиганты». В заглавии содержится скрытый намек и на одну из важных особенностей романа: непривычный синтаксис — частое отсутствие необходимой между однородными членами предложения запятой. Запятая не разделяет слова «горы» и «моря» — они являются частью единой природы. В тексте романа такое отсутствие запятых не просто еще больше сближает перечисляемые в одном ряду предметы, названия городов, действия и так далее, а ломает границы между ними, на формальном же уровне образует особые ритмические структуры, создающие ощущение «живого», пульсирующего текста, стремительного потока, который, по мнению автора, должен захватить, дезориентировать и ошеломить читателя (см. статью Деблина «Построение эпического произведения»).
С. 51. Посвящение. Как и первый роман Дёблина — «Три прыжка Ван Луня», — «Горы моря и гиганты» предваряются «Посвящением», своего рода поэтологическим манифестом писателя, в художественной форме соединяющим его литературно-теоретические и естественнонаучные размышления. Как и в «Посвящении» к «Ван Луню», здесь автор единственный раз выступает от первого лица, имплицитно проговаривая важнейший принцип своего письма: автор не должен «рассказывать» (erzahlen), он должен «показывать» (darstellen; ср. стр. 52: Дёблин подробно «показывает», «передает» читателю, подробно описывает предметы, лежащие перед ним на столе, свои ощущения и впечатления от них; ср. также высказывание французского символиста Стефана Малларме о творческой задаче писателя: «Рисовать не вещь, а впечатление, ею производимое»; о Малларме см. ниже). При этом писатель изображает и себя, и свое произведение как часть этого необъятного живущего, пульсирующего природного организма.
Необходимо также отметить сходство «Посвящения» с приписываемым Иоганну Вольфгангу Гёте (1749–1832) фрагментом «Природа» (1784) — квинтэссенцией пантеистических воззрений конца XVIII века, текстом, в котором прославляется природа, «скрывающаяся под тысячью имен и называний, но все та же».
Но вас я обходил стороной. Интересно, что тема взаимоотношений человека (с его внутренним миром) и сил природы становится главной как раз в самых первых, не публиковавшихся при жизни произведениях Дёблина: в романе «Мчащиеся кони» (1900), «посвященном с любовью и почтением манам Гёльдерлина» и по сути представляющем собой длинное стихотворение в прозе, и в новелле «Адонис» (1901–1902)[191].
(Кони, с. 32, 82):
Жизнь вокруг меня поет тысячью губ.
Овевает запахами пряных трав, миндаля и страсти.
И как звуки гигантского органа воспринимаю я жизнь. Все это — вдыхать, пить, изведать до дна. <…>
В листопаде, в почковании растений, между днем и ночью: ах, там человеческое счастье! Но я назвал это Вечностью — то, что шагает во времени, и во мне тоже. <…> Я сам и есть этот вечный ручей — живой, деятельный, разрушительный; ручей струился всегда и всегда присутствовал здесь, даже когда я тщетно его искал.
Жизнь вокруг меня поет тысячью губ.
Овевает запахами пряных трав, миндаля и страсти.
И как звуки гигантского органа воспринимаю я жизнь. Все это — вдыхать, пить, изведать до дна. <…>
В листопаде, в почковании растений, между днем и ночью: ах, там человеческое счастье! Но я назвал это Вечностью — то, что шагает во времени, и во мне тоже. <…> Я сам и есть этот вечный ручей — живой, деятельный, разрушительный; ручей струился всегда и всегда присутствовал здесь, даже когда я тщетно его искал.
(«Адонис», с. 96):
Я, человек, — кто я, где я? Бог, которому я поклоняюсь, лес, дерево, зверь, ночь, ветер: как это все странно, как страшно. Ты, безумие, пряное вино жизни, скажи мне: что все это значит, чем оно должно быть и что оно есть! Я ведь не безумен, хоть дух мой и грезит сейчас, ибо устал и измучен. Я только спрашиваю: откуда эта луна, и лес, и мой человеческий облик; а это непрерывное струение, этот гон, гон, гон повсюду вокруг меня, во мне?! — Сердечный друг, сновидение это и есть Адонис; но вместе с тем и личина — подвижная, непроницаемая…
Я, человек, — кто я, где я? Бог, которому я поклоняюсь, лес, дерево, зверь, ночь, ветер: как это все странно, как страшно. Ты, безумие, пряное вино жизни, скажи мне: что все это значит, чем оно должно быть и что оно есть! Я ведь не безумен, хоть дух мой и грезит сейчас, ибо устал и измучен. Я только спрашиваю: откуда эта луна, и лес, и мой человеческий облик; а это непрерывное струение, этот гон, гон, гон повсюду вокруг меня, во мне?! — Сердечный друг, сновидение это и есть Адонис; но вместе с тем и личина — подвижная, непроницаемая…
С. 52. …белый похрустывающий лист… покрытым белой скатертью… Мотив белого цвета, белого, чистого и пустого листа (как «идеального» и «изначального» состояния, наиболее близкого к поэтической «истине») вновь становится актуальным в европейской литературе конца XIX-начала XX веков, под влиянием идей французского символиста Стефана Малларме (1842–1898). Идея «чистого листа» как нового начала, поля для литературного эксперимента была чрезвычайно важна и для большинства представителей авангардных направлений начала XX века, стремившихся порвать с предшествующей литературной традицией. Этот мотив еще раз звучит в дёблиновском автокомментарии к роману — «Заметках к „Горам морям и гигантам"», где Дёблин говорит, что для того, чтобы «написать <роман> о сегодняшнем дне», ему нужно было «пустое, чистое пространство» (leerer Raum, см. стр. 42 в настоящем издании: переведено как «дистанция»).
…по плоскому берегу Шлахтензее. Имеется в виду озеро в Целендорфе, юго-западном пригороде Берлина. На май-июнь 1922 года Дёблин снял комнату в пансионе на берегу Шлахтензее, чтобы в спокойной обстановке поработать над романом «Горы моря и гиганты». Название озера — Schlachtensee, — хотя и имеет славянское происхождение и родственно слову «шляхта» (Schlachta), также созвучно немецкому слову «сражение», «бойня» (Schlachten) и однокоренному с ним глаголу, означающему «убой скота». Таким образом, возможно, уже здесь текст романа намекает на первичную катастрофу — Первую мировую войну, — а впечатления о ней Дёблина являются важным источником «Гор морей и гигантов» (подробнее см. послесловие Габриэлы Зандер в настоящем издании).
Включенный в сейчасное мгновение… То обстоятельство, что Дёблин здесь (как и в «Посвящении» к «Трем прыжкам Ван Луня») акцентирует внимание на пространственно-временном положении пишущего субъекта, имеет особое значение: пишущий выступает связующим звеном между психическим и материальным мирами. Ощущения творческого субъекта в данный момент и его память являются проводниками, «позволяющими физическому миру проникать в сферу психического» (Kleinschmidt, 191; ср. также в «Заметках» историю о «камешках и песке», которые, будучи воспоминанием о Балтийском море, «тревожат душу писателя» и, в конечном счете, подвигают его на написание романа, стр. 38, 40 наст. изд.). В этой связи примечательно, что диссертация Дёблина была посвящена так называемому Корсаковскому синдрому — психозу, основным содержанием которого являются нарушения памяти и фиксации текущих событий.
С. 53. ..Тысяченог-Тысячедух-Тысячеголов! Этот образ, по мнению комментатора романа Габриэлы Зандер, восходит к «Гимну Пуруше» из Ригведы (X, 90), который начинается так (пер. Т. Я. Елизаренковой):
Пуруша — тысячеглавый.
Тысячеглазый, тысяченогий.
Со всех сторон покрыв землю,
Он возвышался (над ней еще) на десять пальцев.
В самом деле, Пуруша — это вселенная,
Которая была и которая будет.
Он также властвует над бессмертием.
Потому что перерастает (все) благодаря пище.
Сам Дёблин упоминал «Тысяченога» уже в «Валленштейне», в описании сна императора Фердинанда[192]:
Человеческая волосатая грудь, над ним движущаяся. Волосы (клочьями — словно облака, словно паутина) и человечьи руки, навстречу которым он скачет. Но тело (опухоль на мясистых скользких отростках) — холодное, как у ящерицы. Оно пружинится, рывками, и придвигается ближе. Он же скользит под всё новыми руками, хватает ртом воздух, задыхаясь. Скачет под брюхом Тысяченога. <…> А хвост чудища ударяет, как бич, сверху вниз и, совершив круговое движение, снизу: сперва по ступням, так что электрическая дрожь жалом вонзается в сердце, потом, тонкими уколами, — в ноздри; глубже глубже и вверх, в мозг, — убивая.
Человеческая волосатая грудь, над ним движущаяся. Волосы (клочьями — словно облака, словно паутина) и человечьи руки, навстречу которым он скачет. Но тело (опухоль на мясистых скользких отростках) — холодное, как у ящерицы. Оно пружинится, рывками, и придвигается ближе. Он же скользит под всё новыми руками, хватает ртом воздух, задыхаясь. Скачет под брюхом Тысяченога. <…> А хвост чудища ударяет, как бич, сверху вниз и, совершив круговое движение, снизу: сперва по ступням, так что электрическая дрожь жалом вонзается в сердце, потом, тонкими уколами, — в ноздри; глубже глубже и вверх, в мозг, — убивая.
С. 54. Западные континенты. Название первой книги — в которой, по сути, речь идет о гибели традиционной европейской цивилизации, — очевидно, связано с книгой философа Освальда Шпенглера (1880–1936) «Закат Западного мира» (1918; 1922). Книга Шпенглера была важнейшим для своего времени текстом, во многом определявшим культурную атмосферу Веймарской республики.
…войну, которую назвали мировой. Имеется в виду Первая мировая война (1914–1918); подробнее о Первой мировой войне и романе Дёблина см. в статье Габриэлы Зандер в наст. изд.
Сошли в могилу юные девушки, которые расхаживали по улицам такие красивые и нарядные, как будто мужчины Европы никогда не вели между собой войн. Первая мировая война, в которой погибло более 15 % дееспособного мужского населения Германии, во многом способствовала женской эмансипации. После войны вопрос взаимоотношения полов стал одной из важнейших тем в немецком обществе. Война и революционные события 1918 года позволили женщинам не только занимать традиционно «мужские» места на производстве и в управлении, получать практически не доступное им раньше высшее образование, но также и принимать активное участие в политической жизни Веймарской республики (за Веймарский период в Рейхстаг было избрано 111 депутатов-женщин). Современники писали, что даже внешне женщины стали напоминать мужчин: в моду вошли короткие стрижки и физические упражнения (Gumbrecht, 303), женщины теперь чаще носили брюки, спортивную одежду, «пальто своих мужей и мужские пижамы, причем даже днем» (Sourcebook, 659). Лево-либеральная и демократическая пресса Веймарской республики провозглашает в это время новый идеал взаимоотношений между мужчинами и женщинами: «товарищество и равноправие», которые должны прийти на смену традиционному «подчинению женщины мужчине в семье». Однако положение женщин в Германии того времени было в высшей степени амбивалентным. Труд женщин по-прежнему оплачивался ниже мужского, женское сексуальное поведение регулировалось государством: законодательно были запрещены аборты (вопрос об абортах стал в немецком обществе середины 1920-х годов постоянным предметом бурных политических обсуждений); в отличие от мужчин, женщины попадали под уголовную ответственность за распространение венерических заболеваний, и так далее. Культурное воображение Веймарской Германии (1918–1933) обрабатывает меняющиеся отношения между полами в довольно традиционном ключе: типичным литературным сюжетом становится борьба между полами, непрочность брака, основанного на «товариществе» мужчины и женщины, распад семьи. Как и в культуре XIX века, женщина по-прежнему существует в двух ипостасях — как мать и как проститутка. Но в роли матери ее миссия теперь — утешить на своей груди вернувшихся с войны солдат, вернуть их к прежней жизни и самой стать источником обновления; в роли же проститутки женщина изображается носительницей деструктивного начала, которая должна быть «исправлена» или уничтожена. Так, в опубликованном год спустя после «Гор морей и гигантов» популярном романе «Метрополис» немецкой писательницы и актрисы Tea фон Харбоу (1888–1954), который был положен в основу одноименного фантастического фильма режиссера Фрица Ланга (1890–1976), в конце «нежные проститутки», обслуживающие правящую элиту, становятся «союзом заботливых нежных матерей» (Harbou, 169). Примечательно, что главная героиня этого романа тоже существует в двух ипостасях: Футура — робот, созданный сумасшедшим ученым Ротвангом (главным отрицательным персонажем «Метрополиса») — сотворена по образу и подобию живущей в катакомбах Метрополиса проповедницы «новой справедливой жизни» Марии, защитницы рабочих. В конце романа (и фильма) Футуру — которая явно сопоставляется с Вавилонской блудницей — сжигает разъяренная толпа рабочих.
Для литературы и изобразительного искусства «новой вещности» 1920-х годов характерны образы изуродованного до неузнаваемости женского трупа (см. Tatar; ср. убийства Иды и Мицци в романе самого Дёблина «Берлин Александерплац», а также убийство Розы Люксембург в другом его романе — «Ноябрь 1918»). Этот мотив был не только своеобразным ответом дестабилизированной в результате войны фаллоцентрической культуры на женскую эмансипацию, но и фантазией, связанной с поражением в Первой мировой войне: образ изувеченной женщины соотносится, среди прочего, с побежденной, «искалеченной войной» Германией.
Женские персонажи в «Горах морях и гигантах» (как и во многих других произведениях Дёблина, начиная с «Черного занавеса» и заканчивая последним романом писателя «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу») фиксируют амбивалентное положение женщины в немецкой культуре той эпохи. Хотя сам писатель выступал за женское равноправие (разделяя расхожее в среде левой веймарской интеллигенции представление о том, что биологическая природа пола не имеет ничего общего с социальными ролями и родом занятий), в его романе много героинь, которые становятся жертвами экстремального насилия. Но Дёблин не просто в духе своего времени изображает взаимоотношения между полами как некое подобие соревнования (его статья 1931 года даже называлась «Сексуальность как спорт»), а женщин — как капризных существ, идущих на поводу у своих «темных» инстинктов. Насилие над женским телом, по предположению Р. Доллингера, является для Дёблина аллегорией торжества техники (традиционно понимаемой как воплощение мужского принципа) над природой (женским принципом; Dollinger, 100).
С. 55. …железные машины <…>. Аппараты чудовищной мощи. <…> …западный человек хотел показать мощь этих аппаратов… Образ машины — подчиняющей себе людей, становящейся в конце концов всемогущей, Машины-Молоха, требующей человеческих жертв — был одним из самых популярных в литературе и изобразительном искусстве того времени, в экспрессионистской драматургии (пьеса Георга Кайзера «Газ»), в кинематографе (фильм «Метрополис»), в изобразительном искусстве «новой вещности». Актуальность этого образа во многом связана с травматическим переживанием Первой мировой войны, на фронтах которой впервые было испытано и использовано огромное количество военной техники, предназначенной для массового уничтожения врага, — например, танки. Как отмечает один из исследователей культуры Веймарской Германии, в искусстве 1920-х годов, в фантастических романах той эпохи «машины уничтожают людей, так же как тяжелая артиллерия уничтожала их на поле боя» (Fischer, 136). Освальд Шпенглер в главе «Машина» второго тома «Заката Западного мира» объясняет, что
экспансия техники (машины) является логическим следствием развития «фаустовской» европейской культуры; он описывает вторжение техники во все сферы жизни западного человека[193]:
Опьяненная душа желает подняться над пространством и временем. Неизъяснимое томление манит <европейца> в безграничные дали. Хочется отделиться от земли, раствориться в бесконечности, освободиться от телесных оков и парить в мировом пространстве, среди звезд. <…> Потому и является на свет этот фантастический транспорт, в немногие дни пересекающий целые континенты, отправляющий через океаны плавучие города, просверливающий горы, мчащийся по подземным лабиринтам, переходящий от старинной, давно уже исчерпавшей свои возможности паровой машины к газовой турбине и, наконец, отрывающийся от шоссе и рельсов и летящий по воздуху; потому и передается произнесенное слово в мгновение ока через все океаны и континенты; потому и разгорается этот честолюбивый дух рекордов и размеров, возводя эти исполинские павильоны для исполинских машин, эти колоссальные корабли и пролеты мостов, эти сумасбродные строения, достающие до облаков, собирая в одной точке эти баснословные силы, покорные даже детской руке, возводя эти стучащие, дрожащие, гудящие цеха из стекла и стали, по которым крошечный человек идет как самодержный властелин, ощущая в конце концов, что поднялся выше самой природы.
И машины эти делаются все более обезличенными по своему образу, становятся все аскетичнее, мистичнее, эзотеричнее. Они опоясывают Землю бесконечной тканью тонких сил, потоков и напряжений. Их тела становятся все духовнее, все безмолвнее. Эти колеса, цилиндры и рычаги больше не разговаривают. Все самое важное прячется внутрь. Машина воспринималась как что-то дьявольское, и не напрасно. В глазах верующего человека она означает ниспровержение Бога. Она с головой выдает священную каузальность человеку и молчаливо, неодолимо, в некоего рода предвидящем всезнании приводится им в движение. <…>
Вот крохотные живые существа, посредством своей духовной силы сделавшие неживое от себя зависимым. Сколько можно судить, это бесподобный триумф, удавшийся лишь одной культуре и, быть может, только на ограниченное число столетий!
Однако именно в силу этого фаустовские люди сделались рабами своего творения. Их численность и все устройство образа жизни оказались вытеснены машиной на такой путь, на котором невозможно ни остановиться хоть на миг, ни отступить назад. Крестьянин, ремесленник и даже купец оказались вдруг чем-то малозначительным рядом с тремя фигурами, которых вывела на свет и воспитала в ходе своего развития машина: предпринимателем, инженером, фабричным рабочим. Из совершенно незначительной ветви ремесла <…> выросло могучее дерево, отбрасывающее тень на все прочие занятия: мир экономики машинной индустрии. Он принуждает к повиновению как предпринимателей, так и фабричных рабочих. Оба они рабы, а не повелители машины, лишь теперь раскрывающей свою дьявольскую тайную власть. <…>
Маркс <…> не заметил, что той буржуазией, от которой зависит судьба машины, была буржуазия одной-единственной культуры. Поскольку же она властвует на Земле, всякий неевропеец пытается постичь тайну этого чудовищного оружия, однако внутренне он, несмотря на это, его отвергает — японец и индус точно так же, как русский и араб.
(Шпенглер, 529–536)
Опьяненная душа желает подняться над пространством и временем. Неизъяснимое томление манит <европейца> в безграничные дали. Хочется отделиться от земли, раствориться в бесконечности, освободиться от телесных оков и парить в мировом пространстве, среди звезд. <…> Потому и является на свет этот фантастический транспорт, в немногие дни пересекающий целые континенты, отправляющий через океаны плавучие города, просверливающий горы, мчащийся по подземным лабиринтам, переходящий от старинной, давно уже исчерпавшей свои возможности паровой машины к газовой турбине и, наконец, отрывающийся от шоссе и рельсов и летящий по воздуху; потому и передается произнесенное слово в мгновение ока через все океаны и континенты; потому и разгорается этот честолюбивый дух рекордов и размеров, возводя эти исполинские павильоны для исполинских машин, эти колоссальные корабли и пролеты мостов, эти сумасбродные строения, достающие до облаков, собирая в одной точке эти баснословные силы, покорные даже детской руке, возводя эти стучащие, дрожащие, гудящие цеха из стекла и стали, по которым крошечный человек идет как самодержный властелин, ощущая в конце концов, что поднялся выше самой природы.
И машины эти делаются все более обезличенными по своему образу, становятся все аскетичнее, мистичнее, эзотеричнее. Они опоясывают Землю бесконечной тканью тонких сил, потоков и напряжений. Их тела становятся все духовнее, все безмолвнее. Эти колеса, цилиндры и рычаги больше не разговаривают. Все самое важное прячется внутрь. Машина воспринималась как что-то дьявольское, и не напрасно. В глазах верующего человека она означает ниспровержение Бога. Она с головой выдает священную каузальность человеку и молчаливо, неодолимо, в некоего рода предвидящем всезнании приводится им в движение. <…>
Вот крохотные живые существа, посредством своей духовной силы сделавшие неживое от себя зависимым. Сколько можно судить, это бесподобный триумф, удавшийся лишь одной культуре и, быть может, только на ограниченное число столетий!
Однако именно в силу этого фаустовские люди сделались рабами своего творения. Их численность и все устройство образа жизни оказались вытеснены машиной на такой путь, на котором невозможно ни остановиться хоть на миг, ни отступить назад. Крестьянин, ремесленник и даже купец оказались вдруг чем-то малозначительным рядом с тремя фигурами, которых вывела на свет и воспитала в ходе своего развития машина: предпринимателем, инженером, фабричным рабочим. Из совершенно незначительной ветви ремесла <…> выросло могучее дерево, отбрасывающее тень на все прочие занятия: мир экономики машинной индустрии. Он принуждает к повиновению как предпринимателей, так и фабричных рабочих. Оба они рабы, а не повелители машины, лишь теперь раскрывающей свою дьявольскую тайную власть. <…>
Маркс <…> не заметил, что той буржуазией, от которой зависит судьба машины, была буржуазия одной-единственной культуры. Поскольку же она властвует на Земле, всякий неевропеец пытается постичь тайну этого чудовищного оружия, однако внутренне он, несмотря на это, его отвергает — японец и индус точно так же, как русский и араб.
В своем романе Дёблин во многом следует этому представлению Шпенглера о машине, показывая три этапа взаимоотношений техники и человека: стремление человечества к знаниям и изобретательству; деградацию человека в результате распространения техники; и мир, измененный техникой-тираном. Характерно, что роман 1932 года «Гиганты» (переработка «Гор морей и гигантов») начинается со слова «Машина»: «Машина росла в клетке <…> Ее изобрели сильные люди, считавшие Землю своим домом, они хотели в этом доме поудобней устроиться. Но в клетке машине было тесно. Клетка лопнула, она была разбита. Тогда машина смогла расправить плечи, образовалось новое общество. То были лучшие годы машиночеловечества. Девизом которого стало: Земля — наша Земля. Им удалось невероятное. Машина стала их победным знаменем. Они смогли оторваться от нив и пашен. Все западное человечество собралось в конце концов вокруг машин — в градшафтах» (Giganten, 9). Пугающие образы машин, вышедших из-под контроля людей, можно найти и в опубликованной незадолго до начала работы Дёблина над «Горами морями и гигантами» книге Ромена Роллана «Бунт машин, или Распоясавшаяся мысль» (1921), проиллюстрированной Франсом Мазерелем, — которую немецкий писатель знал.
У Шпенглера же можно отчасти найти объяснение и тому, почему особое значение в искусстве и литературе Веймарской эпохи приобретает фигура инженера-изобретателя — «технологического Бисмарка» (Фишер, 118), в руках которого сосредоточивается власть и который является «ученым, воином и пророком в одном лице» (ср. протагонистов «Гор морей и гигантов»)[194]:
…еще одна фигура имеет колоссальное значение для сохранения здания <цивилизации>, которое вот-вот обрушится. Фигура эта куда значимее, чем вся энергия властительных предпринимателей — энергия, заставляющая города расти, как грибы после дождя, и изменяющая картину ландшафта. Это инженер, наделенный знанием жрец машины, о котором, как правило, забывают в пылу политической борьбы. Не только уровень развития, но само существование индустрии зависит от существования сотни тысяч одаренных, строго вышколенных умов, господствующих над техникой и постоянно развивающих ее дальше. Инженер — вот кто ее негласный повелитель и судьба. Его мысль (в сфере потенциально-возможного) является тем же, чем в реальной жизни — машина.
…еще одна фигура имеет колоссальное значение для сохранения здания <цивилизации>, которое вот-вот обрушится. Фигура эта куда значимее, чем вся энергия властительных предпринимателей — энергия, заставляющая города расти, как грибы после дождя, и изменяющая картину ландшафта. Это инженер, наделенный знанием жрец машины, о котором, как правило, забывают в пылу политической борьбы. Не только уровень развития, но само существование индустрии зависит от существования сотни тысяч одаренных, строго вышколенных умов, господствующих над техникой и постоянно развивающих ее дальше. Инженер — вот кто ее негласный повелитель и судьба. Его мысль (в сфере потенциально-возможного) является тем же, чем в реальной жизни — машина.
…невидимые, по сильнодействующие излучения… В 1895 году немецкий физик Вильгельм Конрад Рентген (1845–1923) открыл икс-излучения. Мотив «невидимых лучей» был одним из самых популярных в научно-фантастической литературе Веймарской республики.
…изобретения, словно волшебные предметы, выскальзывали у них их рук и увлекали их за собой. Описание Дёблина отсылает к важнейшему тексту европейской готической литературы — повести Уильяма Бекфорда (1860–1844) «Ватек» (1786). Эта повесть, представляющая собой вариацию на средневековую легенду о докторе Фаусте, в сказочной форме осмысливает индустриальную революцию XVIII века и ее последствия. Герой сказки — калиф Ватек, ученый деспот, которого некий торговец соблазняет различными волшебными предметами. Ради обладания этими предметами Ватек, по требованию торговца, совершает страшные преступления и отправляется в путешествие в страну, где сможет безраздельно пользоваться различными магическими вещами и талисманами, но которая оказывается адом.
С. 57. …жалили европейского быка. Имеется в виду миф о том, как Зевс, приняв облик быка, похитил дочь Феникса Европу.
С. 57–58. Эта могущественная пустыня… <…> …кочевники, вооруженные двузубыми дротиками и копьями. При описании африканской пустыни и обычаев ее жителей Дёблин пользовался в основном работой немецкого путешественника Густава Нахтигаля (1834–1885) «Сахара и Судан» (т. 1–3, 1879–1889).
С. 58. …взгляд лживый коварный… В своих выписках Дёблин далее отмечает, что все тубу во младенчестве подвергаются операции иссечения нёбного язычка и что они совершают грабительские набеги на соседей — жителей Феццана, туарегов, других тубу, — полагаясь на собственную силу и хитрость.
С. 59. …в красных тарбушах… Тарбуш — красная шерстяная шапочка с синей кистью.
С. 60...вангела ашанти сокото фульбе, маньема с берегов Конго, уруа, жившие к югу от озера Танганьика. Вангела — неясно, что имел в виду Дёблин. Ашанти — народ, живущий в центральных районах Ганы. Сокото — собственно, исламское государство в северной Нигерии, основанное в 1817 г. народом фульбе. Фульбе — народ, живущий на обширной территории в Западной Африке: от Мавритании, Гамбии, Сенегала и Гвинеи на западе до Камеруна и Судана на востоке. Маньема — племя в центральной Африке, живущее к западу от северной части озера Танганьика до реки Конго, принадлежит к группе народов банту. Уруа — собственно, государство к востоку от озера Танганьика, основанное народом балуба. Первым из европейцев его посетил в 1874 году шотландский путешественник Верни Ловетт Камерон (1844–1894).
…пигмеи акка. Группа пигмеев, живущая в тропических лесах экваториальной Африки; были обнаружены и описаны в 1870 году немецким путешественником Георгом Августом Швейнфуртом (1836–1925). Дёблин опирается на характеристику этого народа (и отчасти — бушменов) в книге Швейнфурта «В сердце Африки. Путешествия и открытия в центральной экваториальной Африке в 1868–1871 годах» (Лейпциг, 1918).
…истреблены своими соседями, мангбуту… Мангбуту — часть народа мору-мангбету, живущего главным образом в Республике Заир, а также в Уганде и на юге Республики Судан. Занимаются мотыжным земледелием и скотоводством. Название этого племени встречается в выписках Дёблина из Швейнфурта.
С. 61. …сперва йоруба и жители Бенина на побережье Гвинейского залива — над западными ашанти; потом мандинго — над жителями плато Фута-Джалон и населением горных областей в верхнем течении Нигера; потом макуа из Мозамбика — над областью Газа царством матабеле, Бабисой, Уамбой, племенами батонга… Йоруба — группа родственных негроидных народов, населяющих Западную Африку (от устья реки Нигер до Гвинейского залива). Бенин — государство в Западной Африке, имеющее выход к Гвинейскому заливу; в XV–XIX веках на его территории существовало африканское царство, называвшееся Эдо, потом — Дагомея. Мандинго — группа негритянских народов, расселенных в Западном Судане на обширной территории от побережья Атлантического океана на западе до долины реки Черная Вольта на востоке, от границ Сахары на севере почти до берегов Гвинейского залива на юге. В основном исповедуют ислам. Фута-Джалон (Средняя Гвинея) — одна из географических областей, из которых состоит Гвинея. Расположена в центральной части страны, на Верхнегвинейской возвышенности; заселена в основном народами мандинго и фульбе. Макуа — народ группы банту в центральных районах Мозамбика и в соседних районах Малави и Танзании. Газа — провинция Мозамбика, отчасти представляющая собой горный ландшафт, отчасти занятая саваннами. Матабеле — народ, населяющий юго-западную часть Южной Родезии; по языку и культуре относятся к южно-африканским банту. Бабиса— местность и народ в экваториальной Африке (сейчас — на территории Замбии); описаны шотландским исследователем Давидом Ливингстоном (1813–1873). Уамба — ныне провинция Анголы. Эта местность тоже упоминается в дневниках экспедиции Давида Ливингстона. Батонга — народ группы банту в южной провинции Замбии по границе с Зимбабве.
С. 61–62. …железную белую расу постигла удивительная судьба: ее плодовитость понизилась. Дёблин перефразирует популярную идею Освальда Шпенглера о том, что развитие техники и концентрация населения в больших городах являются причинами сексуальной апатии и бесплодия, что в конце концов приведет к гибели «корня» европейской расы.
С. 62. …газообразных субстанций… Мотив опьянения газом и/или синтетическими наркотиками был очень популярен в литературе 1920-х годов (пьесы Георга Кайзера «Газ», «Газ 2»). Tea фон Харбоу, например, в своем романе «Метрополис» подробно описывает толпы жителей города, опьяненных неким наркотиком маохее (Харбоу, 72). Этот мотив был также связан с Первой мировой войной, на фронтах которой в качестве оружия впервые в апреле 1915 года был применен ядовитый газ.
…по свету распространялись новости. Интересно отметить, что Дёблин живо интересовался радиоэлектронной техникой и сам экспериментировал с нею. Он не раз отмечал важность радио и телеграфа и был одним из первых немецких писателей, кто стал активно использовать радио, чтобы донести свою точку зрения до широкой аудитории.
С. 65. …в Бельгии, в Брюсселе… Габриэла Зандер в своем исследовании романа (Sander 1988) замечает, что в рукописи вместо Брюсселя фигурировал Берлин, и предполагает, что такая параллель к событиям в общественной жизни тогдашней Германии показалась автору слишком явной. Дёблин, скорее всего, выбрал Брюссель потому, что в XIX-начале XX века Бельгия была, пожалуй, самым консервативным и реакционным государством в Европе — но с высочайшим уровнем индустриального развития.
С. 66. …свободно раскинувшись посреди природного пейзажа. <…>… блочными многоэтажками, километровыми цехами… Подобным же образом Дёблин описывает Берлин в предисловии к фотоальбому «Берлин» и в последней книге романа «Берлин Александерплац».
С. 67. …убийственное вихреобразное излучение. Этот мотив ввел в литературу английский фантаст Герберт Уэллс (1866–1946). В своем романе «Война миров» (1897) он так описывает атаку марсиан:
Шипение перешло сперва в глухое жужжание, потом в громкое непрерывное гудение; <…> сверкнул луч какого-то искусственного света.
Языки пламени, ослепительный огонь перекинулись на кучкy людей. Казалось, невидимая струя ударила в них и вспыхнула белым сиянием. Мгновенно каждый из них превратился как бы в горящий факел.
При свете пожиравшего их пламени я видел, как они шатались и падали, находившиеся позади разбегались в разные стороны.
<…> Почти бесшумная ослепительная вспышка света — и человек падает ничком и лежит неподвижно. От невидимого пламени загорались сосны, потрескивая, вспыхивал сухой дрок. <…>
Эта огненная смерть, этот невидимый неотвратимый пылающий меч наносил мгновенные, меткие удары. <…> Как будто чей-то невидимый раскаленный палец двигался по пустоши между мной и марсианами, вычерчивая огненную кривую, и повсюду кругом темная земля дымилась и шипела.
(Уэллс, «Война миров», глава 5, «Тепловой луч»; перевод М. Зенкевича)
Шипение перешло сперва в глухое жужжание, потом в громкое непрерывное гудение; <…> сверкнул луч какого-то искусственного света.
Языки пламени, ослепительный огонь перекинулись на кучкy людей. Казалось, невидимая струя ударила в них и вспыхнула белым сиянием. Мгновенно каждый из них превратился как бы в горящий факел.
При свете пожиравшего их пламени я видел, как они шатались и падали, находившиеся позади разбегались в разные стороны.
<…> Почти бесшумная ослепительная вспышка света — и человек падает ничком и лежит неподвижно. От невидимого пламени загорались сосны, потрескивая, вспыхивал сухой дрок. <…>
Эта огненная смерть, этот невидимый неотвратимый пылающий меч наносил мгновенные, меткие удары. <…> Как будто чей-то невидимый раскаленный палец двигался по пустоши между мной и марсианами, вычерчивая огненную кривую, и повсюду кругом темная земля дымилась и шипела.
(Уэллс, «Война миров», глава 5, «Тепловой луч»; перевод М. Зенкевича)
Вместе с фантазиями о «невидимых лучах» (см. выше), образ всеуничтожающего «теплового луча» был одним из самых популярных в фантастической литературе того времени. Здесь, например, можно упомянуть и фантастический роман советского писателя Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» (1927), в котором ученый-инженер с помощью изобретенного им «теплового луча» становится диктатором США.
С. 71. Потомки же берберов и хауса… Хауса — народ в Нигерии; живет также в республиках Камерун, Нигер, Чад, Центральноафриканской Республике и других странах. В XV–XIX веках процветали города-государства хауса — важные перевалочные пункты на пути караванщиков, занятых в транс-сахарской торговле.
Миланец Равано делла Карчери… Интересно отметить, что действие первого «событийного» эпизода «Гор морей и гигантов» разворачивается в Милане и заканчивается падением города. По всей видимости, это неслучайно: в Милане жил основатель футуризма Филиппо Томмазо Маринетти (1876–1944), ко всему прочему бывший еще и сыном промышленника-миллионера. Дёблин знал его лично. Первый большой роман немецкого писателя, «Три прыжка Ван Луня», был своеобразным ответом на итальянский футуризм (см. подробнее в: Ван Лунь, стр. 493–494), а «Горы моря и гиганты», как отмечают исследователи, в формально-стилистическом плане обнаруживают черты сходства с единственным романом Маринетти.
Имена Равано делла Карчери и других участников миланского эпизода Дёблин выписал из книги Фердинанда Грегоровиуса «История города Афины в Средние века. От эпохи Юстиниана до турецкого завоевания» (1889): «Равано делле Карчери / <…> / Джустиниани / <…> / Санудо / <…> / Фоскорини Морозини / Джорджи (в романе — Хорци)». После падения Константинополя в 1204 году на острове Эвбея было основано государство крестоносцев Сеньория Негропоита — феод фламандского рыцаря Жака д'Авена, который, в свою очередь, отдал его в лен трем сеньорам из города Верона, одним из которых был Равано делле Карчери. В «Завоевании Константинополя» Жоф-фруа де Виллардуэна (ок. 1150-ок. 1218) Равано делле Карчери и Марко Санудо упоминаются как уполномоченные венецианского дожа.
…предприятию, принадлежащему Морозини… Морозини — древнейший венецианский род, впервые упомянутый в X веке; из него вышли четыре дожа, множество военачальников, кардиналов, государственных чиновников и так далее.
С. 74. …Карчери ущипнул за руку Джустиниани… Дёблин, интересовавшийся византийской историей, может быть, выбрал имя Джустиниани и потому, что вспомнил об итальянском военачальнике Джованни Джустиниани Лонго (ум. 1453), который принимал участие в обороне Константинополя от турок в 1453 году.
С. 81. В то время в Южной Европе женщины относились к самым активным общественным элементам. На интерпретацию Дёблином борьбы женщин за свои права могла оказать влияние книга д-ра Матильды Фэртинг (1884–1977) «Новое обоснование психологии мужчины и женщины. Т. I: Характеристики женщины в мужском государстве и характеристики мужчины в женском государстве» (Карлсруэ, 1921), где, в частности, говорится: «Период перехода от господства одного пола к равенству полов есть <…> время жесточайшей борьбы между полами». В 1922 году Дёблин опубликовал рецензию на эту работу в газете «Прагер тагеблатт», заметив, что автор книги высказал несколько «сказочно просветляющих идей». О женских образах в «Горах морях и гигантах» см. также комментарий к стр. 54.
С. 90...из-за тяготения женщин друг к другу… Аллюзия на высказывание немецкого философа Отто Вейнингера (1880–1903) из его популярной книги «Пол и характер» (1903), оказавшей существенное влияние на европейскую культуру начала XX века. По Вейнингеру, лесбийские наклонности в женщине выражают ее высшее стремление — стать мужчиной и получить власть; но это стремление извращено и тщетно, так как «женщина — это ноль, ничто… только ничто способно полюбить ничто» (Weininger, S. 331). Лесбийские сцены были частым сюжетом в искусстве рубежа XIX–XX в. Дёблин, как и многие другие писатели Веймарской эпохи, интересовался психологией женской однополой любви и даже попытался понять и проанализировать причины, заставляющие женщин вступать в половые отношения друг с другом, в своем судебном очерке «Подруги-отравительницы» (русский перевод 2006). Многие героини писателя в той или иной степени имеют лесбийские наклонности.
С. 91. …шириной от Кап-Блана до Боядора; в результате вода затопила пустыни Игиди Танесруфт Афелеле — вплоть до западных отрогов Туммо. Кап Блан (Рас-Нуадибу, Кабо-Бланка) — полуостров на западе Африки; сейчас наполовину относится к Марокко, наполовину — к Мавритании. Боядор (Могадор) — мыс на западном берегу Северной Африки, к юго-западу от Канарских островов. Игиди (Эрг-Игиди) — песчаная пустыня в Западной Сахаре (на территории Алжира и Мавритании). Танесруфт — плато, каменистая пустыня на территории Алжира и Мали. Афелеле — малая пустыня к югу от Танесруфт. Туммо — горы на юго-западе Ливии, у границы с Нигером, к северо-западу от Тибести.
…Лондонской и Индо Японо-Китайской. Типичная оппозиция Западной и Восточной цивилизаций, упоминаемая Шпенглером в «Закате Западного мира» и популярная в научно-фантастической литературе Веймарского периода. См., например, роман «Война бацилл» (1922) немецкого писателя Курта Абель-Мусгрейва (1860–1938), где изображен жестокий военный конфликт между англо-американским и азиатским мирами.
С. 92. …Мелиз из Бордо! Имя Мелиз происходит от греческого мелисса, пчела.
Подобно гигантской змее… Сравнение «роковой женщины» со змеей было самым распространенным в европейском искусстве и поэзии XIX-начала XX веков (ср. с картиной Франца фон Штюка (1863–1928) «Чувственность», 1897), а мотив «женщина со змеей» — одним из самых популярных.
С. 93. Порой эту функцию брал на себя Лондон. Как отмечает А. Денлингер (Denlinger, 37), немецкие левые авторы того времени — и Дёблин в их числе — считали Лондон воплощением всех негативных тенденций капиталистического, аморального общества.
С. 96. Королева, сидевшая на алтарном возвышении в черно-багряном одеянии… Габриэла Зандер в своих комментариях (с. 700) справедливо отмечает связь образа Мелиз с мифами об Иштар-Аштарте, Персефоне-Гекате-Медее, Великих Матерях. Еще одна возможная ассоциация — Вавилонская блудница (Откр. 17: 3–6):
…увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства её; и на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным. Я видел, что жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых, и видя её, дивился удивлением великим.
…увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства её; и на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным. Я видел, что жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых, и видя её, дивился удивлением великим.
Немецкие экспрессионисты, а также авторы «Новой вещности» проводили параллель между большими индустриальными городами и Вавилонской блудницей (немецкое слово «город» — Stadt — женского рода). В романе Дёблина «Берлин Александерплац» Вавилонскую Блудницу, сидящую на алтаре, видит в своих галлюцинациях главный герой, Франц Биберкопф (БА, стр. 475, 530, 554–555). В фильме «Метрополис», в одной из самых известных сцен, в образе Вавилонской блудницы на экране появляется женщина-робот Футура.
…начала называть себя Персефоной. Персефона в античной мифологии — богиня плодородия и преисподней. Интересно отметить, что миф о Персефоне, похищенной богом царства мертвых, Дёблин положил в основу своего последнего романа — «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу». Главная героиня этой книги, Элис, не только сравнивается с Персефоной/Прозерпиной, но, как и Мелиз, «в силу какого-то темного побуждения» сама отождествляет себя с различными мифологическими персонажами: Медеей, вакханками и Саломеей.
С. 98. Слабенькой Бетиз… Имя Бетиз означает «дурочка», «простушка» (франц).
С. 100. Как же хорошо было нашим предкам, которые жили в жарких странах и были облечены только в солнце (…und sich nur von der Sonne anziehen lieBen)… Эта фраза, а также — выше — описание Бетиз, спящей на полу в лучах солнца, позволяет, может быть, допустить отдаленную связь между Бетиз и «женой, облеченной в солнце» из «Откровения Иоанна Богослова» (12: 1–2):
…явилось на небе великое знамение: жена, облечённая в солнце: под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве, и кричала от болей и мук рождения.
…явилось на небе великое знамение: жена, облечённая в солнце: под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве, и кричала от болей и мук рождения.
С. 102. Я — малиновка. Согласно христианской мифологии, малиновка пыталась облегчить страдания Иисуса, выдернув шип из тернового венца, и была обагрена Его кровью. В европейской традиции малиновка является символом смерти и перерождения.
С. 103. Вот лежит моя сладкая королева. Ох, я сделала ей добро. Эпизод убийства Мелиз, совершенного из любви к ней, повторяется (или отражается) в самом конце романа — в сцене гибели гигантов, навлеченной на них Венаской.
С. 105. Имена Таргуниаша, Цуклати… Эти имена смутно напоминают о Древней Месомотамии. В Касситской Вавилонии (XVI–XII веков до н. э.), например, были правители с именами Каштилиаш, Караиндаш. Уже раньше шла речь о том, что Мелиз ассоциируется с Вавилонской блудницей. Похоже, Дёблин интерпретирует описываемую им эпоху как эпоху новой Вавилонской башни (и смешения языков) — кануна Апокалипсиса. Более поздний свой роман, в преображенном виде показывающий этапы его эмигрантского пути в 1933 году, Дёблин назвал «Вавилонское странствие» (1934), главный персонаж там — спустившийся на землю, под именем Конрада, бог Мардук.
С. 109...молодая женщина. Она несла гигантское знамя… В описании этой женщины Габриэла Зандер видит аллюзию на картину Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах» (1830). Еще одним источником этой сцены, как отмечает исследовательница (Sander 1988, 151), могла быть картина современника Дёблина Георга Шольца (1890–1945) «Плоть и железо» (1923). Параллели к этой сцене можно найти в финале пьесы Эрнста Толлера (1893–1939) «Разрушители машин» (1922), на премьере которой в июле 1922 года побывал Дёблин и отзыв на которую он опубликовал в газете «Прагер Тагеблатт». Этот же образ возникает и в фильме Фрица Ланга «Метрополис», где Футура подстрекает рабочих города уничтожить машину, поддерживающую жизнеспособность Метрополиса.
С. 111. Сар Тиглат! Иддиу! Опять отсылки к истории древнего Вавилона. «Сар» по-аккадски означает «царь»; трех ассирийских царей звали Тиглат-Паласар (Первый, Второй, Третий); компонент «иддиу» встречается в вавилонском имени «Иддиу-Бел».
С. 113. …подобно сциаридам, движущимся по следу войска… Сциариды — черные насекомые, похожие на мелких мушек; их появление связано с избыточной влажностью почвы, с обилием разложившихся органических остатков. Личинки сциарид поедают всходы, тонкие корешки ослабленных растений.
С. 115. …распространилось учение о воде и буре… По мнению Габриэлы Зандер, импульсом для упоминания — в романе — этого учения могли послужить научно-популярные книги немецкого врача Фрица Кана (1888–1968), который описывал человеческий организм как «индустриальный дворец».
С. 115–116...совместного труда в государстве насекомых. Дёблин повторяет популярное в XVIII–XIX веках мнение о том, что образ жизни общественных насекомых представляет собой модель идеального человеческого общества, каждый член которого выполняет свою, строго определенную функцию[195]:
…достаточно обратить внимание на существенную черту природы пчел, которая объясняет необыкновенное скучивание во время их темной работы. Пчела прежде всего и еще больше, чем муравей, — существо общественное. Она не может жить иначе, как в обществе других. Когда пчела выходит из улья, где так тесно, что она головой должна пробивать себе путь через живые стены, которые ее окружают, она выходит из своей собственной стихии. Она на мгновение погружается в пространство, полное цветов, как пловец ныряет в океан, полный жемчуга; но под угрозою смерти необходимо, чтобы она через правильные промежутки возвращалась подышать толпой, точно так же, как пловец возвращается подышать воздухом. Находясь в одиночестве, пчела погибает через несколько дней именно от этого одиночества. <…> В улье индивид — ничто, он имеет только условное существование, он — только безразличный момент, окрыленный орган рода. Вся его жизнь — это полная жертва существу бесчисленному и беспрерывно возобновляющемуся, часть которого он составляет.
…достаточно обратить внимание на существенную черту природы пчел, которая объясняет необыкновенное скучивание во время их темной работы. Пчела прежде всего и еще больше, чем муравей, — существо общественное. Она не может жить иначе, как в обществе других. Когда пчела выходит из улья, где так тесно, что она головой должна пробивать себе путь через живые стены, которые ее окружают, она выходит из своей собственной стихии. Она на мгновение погружается в пространство, полное цветов, как пловец ныряет в океан, полный жемчуга; но под угрозою смерти необходимо, чтобы она через правильные промежутки возвращалась подышать толпой, точно так же, как пловец возвращается подышать воздухом. Находясь в одиночестве, пчела погибает через несколько дней именно от этого одиночества. <…> В улье индивид — ничто, он имеет только условное существование, он — только безразличный момент, окрыленный орган рода. Вся его жизнь — это полная жертва существу бесчисленному и беспрерывно возобновляющемуся, часть которого он составляет.
По Дёблину, общество насекомых представляет собой крепкую формацию (vollig stabiles Staatenwesen), каждый член которой имеет свою стабильную биологическую, передаваемую по наследству функцию в системе целого. В отличие от социальных образований в царстве насекомых, формы человеческого существования нестабильны, человечество перманентно переживает переходный период. Однако насильственное («с помощью обмана и силы») превращение индивидов в человекомассу, которая обеспечила бы стабильное существование, является по Дёблину неверным путем развития, атавизмом. Человечество должно прийти к этому естественным образом, но никогда к этому не придет, так как в самой природе человека заложено сопротивление пытающейся подчинить его себе государственной власти. «Техника и экономика наших дней, — пишет Дёблин, — отвергают любую стабильность. Последствия будут катастрофическими. Войны, которые развяжут господствующие группировки, могут поставить всю человеческую расу на грань вымирания. Но судя по тому, как развивается история, мы вряд ли придем к стабильным функциональным типам. Человек — общественное, а не государственное существо» («Наше бытие», 351).
С. 116. …единообразие частичек воды и воздуха… Дёблин считал, что всюду в природе действуют одни и те же известные и неизвестные законы, порядки и правила, и что всё в мире имеет сходные, аналогичные структуры.
Причина такого раскачивания, то есть периодических триумфов и крушений великих империй или цветущих центров цивилизации… Предположительно — аллюзия на книгу Освальда Шпенглера «Закат Западного мира» (1918–1922).
С. 117...посредством государственного культивирования новой человеческой породы… Теория человеческой селекции впервые была сформулирована в середине XIX века, в трудах Чарльза Дарвина (1809–1882).
С. 119. …флуоресценцию флюоритов, содалитов, бериллов. Флюорит (плавиковый шпат) фосфоресцирует при нагревании и после облучения ультрафиолетовым светом. Содалит — минерал, обладающий фотохромными свойствами. Берилл — минерал из класса островных силикатов.
С. 121. …бродили представители разных сект и церквей… Формирование различных сект было характерно для Веймарской эпохи (особенно для первой половины 1920-х годов), которую называют временем «инфляционных святых». К числу самых влиятельных бродячих проповедников относились Людвиг Кристиан Хойссер (1881–1927), Фридрих Мук-Ламберти (1891–1984), Леонхард Штарк (1894–1982). Герман Гессе писал по этому поводу: «Ведь тогда, вскоре после мировой войны, для умонастроения народов, в особенности побежденных, характерно было редкое состояние нереальности и готовности преодолеть реальное, хотя и должно сознаться, что действительные прорывы за пределы действия законов природы, действительные предвосхищения грядущего царства психократии совершались лишь в немногих точках» («Паломничество в Страну Востока», в: Герман Гессе. Паломничество в Страну Востока. Рассказы. Спб.: Амфора, 1999, стр. 8–9; пер. Сергея Аверинцева).
С. 122. …искусственного синтеза продуктов питания… Эта тема обсуждалась в 1920-е годы, в том числе и в популяризаторских книгах Фрица Кана (см. выше). Она была особенно актуальна именно в те годы, когда Дёблин работал над романом, — ввиду повышенного внимания европейской общественности к голоду в СССР 1920–1923 годов, приведшему к гибели примерно 5 миллионов человек (ср. ниже, стр. 123: Долгое время они с отвращением и усмешкой думали о том, что одно-единственное засушливое лето может вызвать голод в целых регионах).
…Алисы Лайард… Интересно, что Алисой зовут и главную героиню романа Дёблина «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу». Имя происходит от германского корня «adal», означающего «благородный».
С. 123. …о зеленом круглом столе Меки. Аллюзия на легенды о короле Артуре и рыцарях Круглого стола.
С. 125. …стеклянные ящики наподобие саркофагов… Этот мотив встречается в сказках, например, в «Стеклянном саркофаге» братьев Гримм, где принцессу укладывает в стеклянный гроб чернокнижник.
С. 141. На Западе человеческие массы впали в своего рода пьяный экстаз… В романе Дёблина «Ноябрь 1918» американский президент Вудро Вильсон произносит такие слова:
Если б я должен был свести суть Европы к простой формуле — я имею в виду ту политическую Европу, с которой мне приходится иметь дело, — я бы сказал: это старая циничная культура. Они пытаются освежиться с помощью войны. А на этом уровне культура и варварство действительно соприкасаются. Но только существует два типа войн. Грубая война возникает в силу необходимости и по дикости. Второй же тип — это извращенная война, к которой стремятся, целеустремленно или пассивно, потому что человек уже не может выносить себя самого, не выдерживает заточения в собственной шкуре. Отсюда — присущий некоторым из этих народов и столь непонятный нам культ смерти, представляющий нечто совсем иное, чем простое спартанское презрение к смерти. Это — циничное равнодушие к жизни.
(Alfred Doblin. November 1918, S. 522)
Если б я должен был свести суть Европы к простой формуле — я имею в виду ту политическую Европу, с которой мне приходится иметь дело, — я бы сказал: это старая циничная культура. Они пытаются освежиться с помощью войны. А на этом уровне культура и варварство действительно соприкасаются. Но только существует два типа войн. Грубая война возникает в силу необходимости и по дикости. Второй же тип — это извращенная война, к которой стремятся, целеустремленно или пассивно, потому что человек уже не может выносить себя самого, не выдерживает заточения в собственной шкуре. Отсюда — присущий некоторым из этих народов и столь непонятный нам культ смерти, представляющий нечто совсем иное, чем простое спартанское презрение к смерти. Это — циничное равнодушие к жизни.
(Alfred Doblin. November 1918, S. 522)
С. 141. Как если бы в расслабленное тело впрыснули одновременно эфир и камфару. Эфир оказывает наркотизирующее, затормаживающее воздействие, тогда как камфара, впрыснутая в мышцы, наоборот, стимулирует кровообращение и дыхание.
С. 142. …Империи-матери. Мать-Британия, Мать-Англия — устоявшееся с начала правления королевы Елизаветы I название Британии.
С. 156. …под воздействием ядовитых веществ приобретшие красноватую или розовую окраску. Здесь говорится о том, что можно было наблюдать во время Первой мировой войны; что описано, например, в драме Георга Кайзера «Газ» (1918–1920) и в книге Эрнста Юнгера «В стальных грозах» (1920, глава «Начало битвы на Сомме»),
С. 157. …ничто не изменилось. В одной из своих работ («Знать и изменять!») Дёблин так описывает ситуацию непосредственно после окончания Первой мировой войны: «Мы видим нечто невероятное. Ничто не изменилось!»
С. 160. Мардук — главный бог Вавилона, со времени царя Хаммурапи (XVIII век до н. э.) возглавлявший пантеон месопотамских богов. Мардук (спускающийся на землю под именем Конрада) станет героем сюрреалистического романа Дёблина «Вавилонское странствие», где будет наделен чертами, сближающими его с самим автором. Что же касается Мардука из романа «Горы моря и гиганты», то первоначально, судя по сохранившимся наброскам, Дёблин хотел назвать этого персонажа Ребмайр. Мардуком звали также заглавного героя одноименной новеллы (1912) немецкого писателя-фантаста Пауля Шеербарта (1863–1915, см. ниже).
На дёблиновский образ Мардука первоначально влияло и изображение императора Калигулы в «Жизни двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла (см. об этом в Послесловии Габриэлы Зандер, стр. 682–683 настоящего издания). Вот как описывает римский историк природные задатки императора Калигулы (включая и такое качество, как слабые ноги, которое станет сквозным мотивом в романе Дёблина)[196]:
3. Всеми телесными и душевными достоинствами, как известно, Германик был наделен, как никто другой: редкая красота и храбрость, замечательные способности к наукам и красноречию на обоих языках, беспримерная доброта, горячее желание и удивительное умение снискать расположение народа и заслужить его любовь. Красоту его немного портили тонкие ноги, но он постепенно заставил их пополнеть, постоянно занимаясь верховой ездой после еды. <…>
50. Росту он был высокого, цветом лица очень бледен, тело грузное, шея и ноги очень худые, глаза и виски впалые, лоб широкий и хмурый[197], волосы на голове — редкие, с плешью на темени, а по телу — густые.
3. Всеми телесными и душевными достоинствами, как известно, Германик был наделен, как никто другой: редкая красота и храбрость, замечательные способности к наукам и красноречию на обоих языках, беспримерная доброта, горячее желание и удивительное умение снискать расположение народа и заслужить его любовь. Красоту его немного портили тонкие ноги, но он постепенно заставил их пополнеть, постоянно занимаясь верховой ездой после еды. <…>
50. Росту он был высокого, цветом лица очень бледен, тело грузное, шея и ноги очень худые, глаза и виски впалые, лоб широкий и хмурый[197], волосы на голове — редкие, с плешью на темени, а по телу — густые.
Светоний говорит также (15), что в память об умершей матери и братьях «установил он <Калигула> всенародно ежегодные поминальные обряды». Упоминается (43) и «окружавший его отряд батавских телохранителей». Много рассказывает римский историк о проявлениях жестокости императора, о его страстной любви к сестре Друзилле, рано умершей[198], упоминает и свойственные ему гомоэротические наклонности (36).
Особенно интересны — для понимания образа Мардука — заключительные характеристики Калигулы, рисующие его как человека больного, душевно раздвоенного:
50. Здоровьем он не отличался ни телесным, ни душевным. В детстве он страдал падучей; в юности, хоть и был вынослив, но по временам от внезапной слабости почти не мог ни ходить, ни стоять, ни держаться, ни прийти в себя. А помраченность своего ума он чувствовал сам, и не раз помышлял удалиться от дел, чтобы очистить мозг. <…> В особенности его мучила бессонница. По ночам он не спал больше, чем три часа подряд, да и то неспокойно: странные видения тревожили его, однажды ему приснилось, будто с ним разговаривает какой-то морской призрак. Поэтому, не в силах лежать без сна, он большую часть ночи проводил то сидя на ложе, то блуждая по бесконечным переходам и вновь и вновь призывая желанный рассвет.
51. Есть основания думать, что из-за помрачения ума в нем и уживались самые противоположные пороки — непомерная самоуверенность и в то же время отчаянный страх. <…>
55. Чем бы он ни увлекался, в своей страсти он доходил до безумия.
50. Здоровьем он не отличался ни телесным, ни душевным. В детстве он страдал падучей; в юности, хоть и был вынослив, но по временам от внезапной слабости почти не мог ни ходить, ни стоять, ни держаться, ни прийти в себя. А помраченность своего ума он чувствовал сам, и не раз помышлял удалиться от дел, чтобы очистить мозг. <…> В особенности его мучила бессонница. По ночам он не спал больше, чем три часа подряд, да и то неспокойно: странные видения тревожили его, однажды ему приснилось, будто с ним разговаривает какой-то морской призрак. Поэтому, не в силах лежать без сна, он большую часть ночи проводил то сидя на ложе, то блуждая по бесконечным переходам и вновь и вновь призывая желанный рассвет.
51. Есть основания думать, что из-за помрачения ума в нем и уживались самые противоположные пороки — непомерная самоуверенность и в то же время отчаянный страх. <…>
55. Чем бы он ни увлекался, в своей страсти он доходил до безумия.
ПЕРВЫМ консулом в Берлине стал Марке. Дёблин, возможно, заимствовал имя для своего героя из обработки легенды о «Тристане и Изольде». В поэме Готфрида Страсбурского и в опере Рихарда Вагнера «Тристан и Изольда» Марке — имя корнуэльского короля, посылающего рыцаря Тристана за своей невестой Изольдой. Ардон Денлингер отмечает, что имена некоторых героев романа — Мелиз, Марке, Мардук, Марион — начинаются на букву М; возможно, они как-то связаны (или: они, по замыслу Дёблина, должны вызывать ассоциации) с немецкими словами «власть», «сила» (Macht) и «машина» (Maschine), также начинающимися на М. (Denlinger, 58). Побывавший на войне Марке, очевидно, проявляет — как и Мардук — симптомы так называемого «военного невроза»: психического заболевания, связанного с переживаниями на фронте. Военный невроз был одним из самых распространенных психических заболеваний в Германии в Веймарский период. Дёблин сталкивался с ним и во время службы на фронте, и после войны — в медицинской практике. Интересно отметить, что человек, страдающий военным неврозом, — частая фигура в романах Дёблина («Ноябрь 1918», «Берлин Александерплац», «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу»).
С. 161. Журдан… Первоначально эту героиню звали Иста (Ista), что, видимо, можно понимать как сокращение от Иштар (Istar), имени древневавилонской богини любви. Журдан — название речки во Франции, впадающей через две другие реки в Гаронну; само ее название — отсылка к Иордану. Луи Юге, один из комментаторов романа, писал: «Журдан — это водная стихия, Иордан: река, которую герой должен пересечь, „перепрыгнуть", как перепрыгнул через ручей Ван Лунь <персонаж романа Дёблина «Три прыжка Ван Луня». — Т. Б.>, чтобы обрести новое крещение, возродиться и получить доступ в Землю Обетованную» (Louis Huguet, Parents ou amants? Alfred Doblin et son roman d’anticipation „Berge Meere und Giganten", in: Seminar 23, 1987, S. 63).
C. 162...на Янину. В ранних набросках романа эту героиню звали Юлия, потом — Минха. Минха в иудаизме — ежедневная предвечерняя молитва, соответствует приношению агнца на заходе солнца (Чис. 28:8).
С. 163. Телевидение… Телевидение (Fernseher у Дёблина) впервые было представлено на радиовыставке 1928 года, хотя какие-то слухи об этом изобретении распространялись и раньше.
С. 167. Берлин раскинулся… Создавая свои описания Берлинского градшафта, Дёблин, возможно, пользовался пятитомной работой Теодора Фонтане (1819–1898) «Путешествия по Бранденбургу» (1862–1888). Отрывок напоминает абзац из предисловия Дёблина к фотоальбому М. фон Буковича «Берлин»: «Я должен рассказать о практически невидимом нынешнем городе Берлине, который находится в провинции Бранденбург, на 52°З1´ северной широты и 13°25´ восточной долготы, на высоте 36 метров над уровнем моря и окружен областями Тельтов, Цаух-Бельциг, Беесков-Шторков с юга, Остхавельланд с запада, Нидербарним с востока и севера <…> здесь вот на этой песчаной земле раскинулось гигантское массовое существо — Берлин».
…мемориальные изображения быка, упавшего па колени. Мотив бойни, как беспощадной непредсказуемой судьбы, ожидающей и животных, и человека, — сквозной в романе «Берлин Александерплац» (СПб.: Амфора, 2000; пер. Г. Зуккау). См. главу «Что человек, что скотина — смерть у них одна» (где упоминается и «обелиск в память убитых на войне», с. 156), подзаголовки к книгам пятой, шестой, седьмой, восьмой. Центральную идею этого романа сам Дёблин сформулировал — в статье «Эпилог» (1948) — так:
Тема «Александерплац» — жертва. На такую мысль должны были бы навести образы скотобойни и принесения в жертву Исаака, а также сквозная цитата: «Есть жнец, и имя ему Смерть». «Хороший» Франц Биберкопф с его претензией, что он имеет право на жизнь, до самой смерти не позволяет себя сломить. Однако он не мог не сломаться, он должен был отказаться от борьбы, и не только внешне. Я, правда, и сам не знал, почему это происходит. Факты набрасываются на человека, и упорное противостояние им ни от чего не спасает.
Тема «Александерплац» — жертва. На такую мысль должны были бы навести образы скотобойни и принесения в жертву Исаака, а также сквозная цитата: «Есть жнец, и имя ему Смерть». «Хороший» Франц Биберкопф с его претензией, что он имеет право на жизнь, до самой смерти не позволяет себя сломить. Однако он не мог не сломаться, он должен был отказаться от борьбы, и не только внешне. Я, правда, и сам не знал, почему это происходит. Факты набрасываются на человека, и упорное противостояние им ни от чего не спасает.
С. 168. …с человеком, этим развращенным видом… Отсылка на Лк 9: 41: «Иисус же, отвечая, сказал: о, род неверный и развращенный! доколе буду с вами и буду терпеть вас?» (и Мф 17: 17).
С. 172. Руины Ниневии… Ниневия — древний город в Ассирии, знаменитый своей библиотекой, разрушенный вавилонянами в VII веке до н. э. Освальд Шпенглер сравнивает с Ниневией (а также с Римом и Вавилоном) современные «мировые столицы» Берлин, Лондон, Нью-Йорк, Париж, предрекая им судьбу предшественников: «…рождение города влечет за собой и его смерть <…> гигантский город <…> требует и заглатывает все новые массы людей, до тех пор пока сам не придет в упадок, и не умрет в почти безлюдной пустыне». Гибель Ниневии неоднократно упоминается в Ветхом Завете.
С. 175. Лес, несомненно, рос прямо под их взглядами. Дёблин, возможно, опирался здесь на описания тропических лесов в книге Георга Швейнфурта «В сердце Африки» и другие работы путешественников по Африке. Литературными источниками могли послужить «Божественная комедия» Данте (тринадцатая песнь «Ада») и рассказ Густава Майринка «Растения доктора Чиндерелла». Но мотив этот для Дёблина очень личный. В «Трех прыжках Ван Луня» (с. 478) описывается такой сон:
Все решено и исполнено, радовался Ван. Он заснул счастливым. И ему приснилось, будто он стоит под сикомором, обхватив руками ствол. Над головой у него непрерывно разрасталась зеленая крона дерева; так что когда тяжелые ветви опустились, Ван оказался запеленутым, спрятанным в прохладную листву — и стал совершенно незаметным для тех многочисленных людей, что проходили мимо дерева и любовались его неисчерпаемой мощью.
Все решено и исполнено, радовался Ван. Он заснул счастливым. И ему приснилось, будто он стоит под сикомором, обхватив руками ствол. Над головой у него непрерывно разрасталась зеленая крона дерева; так что когда тяжелые ветви опустились, Ван оказался запеленутым, спрятанным в прохладную листву — и стал совершенно незаметным для тех многочисленных людей, что проходили мимо дерева и любовались его неисчерпаемой мощью.
В романе «Берлин Александерплац» в лесу происходит убийство возлюбленной Франца Биберкопфа, Мицци, и голос убитой остается как бы вплетенным в лесной шум (с. 467):
А вот и прогалина с покосившейся елью, все осталось так, как было в тот день… Я — вся твоя. Убита она, сердце ее убито, глаза, уста — все неживое… Пройдемся еще немного! Ой, не жми так — задушишь!..
— Видите вон черную ель? Тут оно и есть!
А вот и прогалина с покосившейся елью, все осталось так, как было в тот день… Я — вся твоя. Убита она, сердце ее убито, глаза, уста — все неживое… Пройдемся еще немного! Ой, не жми так — задушишь!..
— Видите вон черную ель? Тут оно и есть!
Мотив живого дерева встречается и в романе «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу», где он связан с мифом о Дафне (с. 431):
Дева убегала от охотника, но когда она поняла, что ей от него не скрыться, она стала деревом. Обратиться в дерево с корой, древесиной, корнями, ветвями, покрыться листвой и стоять недвижимо, безмолвно; медленно тянуться ввысь, деревенеть все больше и больше, пока в тебя не вопьется топор, которого ты уже не почувствуешь, который тебя повалит…
Дева убегала от охотника, но когда она поняла, что ей от него не скрыться, она стала деревом. Обратиться в дерево с корой, древесиной, корнями, ветвями, покрыться листвой и стоять недвижимо, безмолвно; медленно тянуться ввысь, деревенеть все больше и больше, пока в тебя не вопьется топор, которого ты уже не почувствуешь, который тебя повалит…
В другом месте романа сказано (об идеях профессора Джеймса Маккензи, стр. 247):
А потом он подсказывает простейший способ убежать от самого себя, а именно — превратиться в дерево, в полено. <…> Впрочем, у нас есть выбор: можно стать также дождевой каплей, раствориться в дожде, принять его обличье. То есть выключить сознание, отказаться от своего «я», от воли, от мышления, от желаний — и тут якобы начинается истинная жизнь.
А потом он подсказывает простейший способ убежать от самого себя, а именно — превратиться в дерево, в полено. <…> Впрочем, у нас есть выбор: можно стать также дождевой каплей, раствориться в дожде, принять его обличье. То есть выключить сознание, отказаться от своего «я», от воли, от мышления, от желаний — и тут якобы начинается истинная жизнь.
Примечательно, что в период работы над «Горами морями и гигантами» Дёблин написал для одной из берлинских газет заметку «О живых растениях» (Von lebendigen Pflanzen), в которой так рассказал о своем посещении ботанического сада:
Мало кто ходит в ботанический сад. Публика намного больше любит зоопарки. Животные ей ближе, понятней; <…> Человек в зоопарке — среди своих. Растения — холодные объекты, они — исключительно красивы. И кто подумает о них, как о живых существах?! (Умолчим о камнях: никто и не замечает, что и в них скрыта жизнь, причем того же свойства, что и в животном, что и во мне.) Растения в высшей степени красивы: мы и думать не хотим об ужасном мире живых вездесущих существ, населяющих каждый уголок Земли, вплоть до вентиляционных труб. Осень. В аллее под моими ногами шуршат желтые листья. Кучки мертвых органов, отринутых деревьями, стоящими в этом саду. Пару месяцев они питали деревья <…> ловили свет, поглощали газ, перерабатывали вещества. Похолодало — и дерево замечает это. Оно вытягивает остаток необходимых веществ из своих нежных органов, а затем избавляется от них. <…> Дерево скидывает с себя <…> эти тонкие инструменты, фантастически сложно и мудро устроенные: свои легкие, желудок, кожу — банальные «листья» под моей подошвой. <…> Зимой у дерева иная жизнь. В темноте корни продолжают пить воду; вода и питательные соли поступают в дерево непрерывно. <…> Я вхожу в ботанический сад. Идея создать подобный сад грандиозна сама по себе. Задуматься об этих безмолвно растущих существах и выставить их напоказ. <…> в них есть что-то от <…> пирамид, статуй богов, храмов предыдущих тысячелетий. <…> Они — наши предшественники. Мы-то ведь произошли не только от обезьян. Вот они — <…> первенцы Земли. Обладают ли они душой? И да, и нет. Наша «душа» — это особенный случай. Ибо бегущее прыгающее мускулистое существо одушевлено иным способом, нежели то, что укореняется, выпускает листья.
(Kleine Schriften 2, 317–319)
Мало кто ходит в ботанический сад. Публика намного больше любит зоопарки. Животные ей ближе, понятней; <…> Человек в зоопарке — среди своих. Растения — холодные объекты, они — исключительно красивы. И кто подумает о них, как о живых существах?! (Умолчим о камнях: никто и не замечает, что и в них скрыта жизнь, причем того же свойства, что и в животном, что и во мне.) Растения в высшей степени красивы: мы и думать не хотим об ужасном мире живых вездесущих существ, населяющих каждый уголок Земли, вплоть до вентиляционных труб. Осень. В аллее под моими ногами шуршат желтые листья. Кучки мертвых органов, отринутых деревьями, стоящими в этом саду. Пару месяцев они питали деревья <…> ловили свет, поглощали газ, перерабатывали вещества. Похолодало — и дерево замечает это. Оно вытягивает остаток необходимых веществ из своих нежных органов, а затем избавляется от них. <…> Дерево скидывает с себя <…> эти тонкие инструменты, фантастически сложно и мудро устроенные: свои легкие, желудок, кожу — банальные «листья» под моей подошвой. <…> Зимой у дерева иная жизнь. В темноте корни продолжают пить воду; вода и питательные соли поступают в дерево непрерывно. <…> Я вхожу в ботанический сад. Идея создать подобный сад грандиозна сама по себе. Задуматься об этих безмолвно растущих существах и выставить их напоказ. <…> в них есть что-то от <…> пирамид, статуй богов, храмов предыдущих тысячелетий. <…> Они — наши предшественники. Мы-то ведь произошли не только от обезьян. Вот они — <…> первенцы Земли. Обладают ли они душой? И да, и нет. Наша «душа» — это особенный случай. Ибо бегущее прыгающее мускулистое существо одушевлено иным способом, нежели то, что укореняется, выпускает листья.
(Kleine Schriften 2, 317–319)
С. 178. Ионатан Хаттон… В самых ранних набросках этого персонажа звали Фридрих. Имя Ионатан, скорее всего, отсылает к истории дружбы царя Давида и Ионафана (1 Цар. 18: 1–4 и далее). Священник и полководец Ионафан упоминается в Первой Книге Маккавеев (9: 23 сл.).
С. 183...змея обвила ему руки и ноги. Намек на змея-искусителя, о котором рассказывается в третьей главе «Бытия». Ср. далее: «Не искусительница. Я не змея» (стр. 312) и описание секты змей, члены которой «носили на себе знак змея-искусителя из райского сада» (стр. 360).
С. 186. Я ее… снова родил, в муках. Похожий эпизод есть в романе Дёблина «Манас», написанном на материале индийских сказаний; там Савитри возвращает к жизни («рожает») своего умершего мужа, царевича Манаса:
НО среди теней, для Савитри незримых,
Среди тех, кого приманили испаренья ее любви,
Уже веяло что-то,
Летело,
Влеклась к ней одна тень <…>.
Эту тень она теперь прижимала к себе, обхватив руками.
Эту тень она приняла в себя.
Вместе с этой тенью скользнула вниз, на снег,
И не знала, что что что — происходит.
Будто кол в грудь ее вонзился и всё там порвал,
Так ощущала себя Савитри с тенью, в снегу. <…>
Тень же, или узел тряпья, она прижимала к себе,
На себе тащила — по длинным, длинным дорогам.
«Не оставлю тебя, будешь жить, я тоже теперь живу». <…>
Что там было, было от нее, она отдала это из себя,
А Манас — тот, кого она родила из себя,
В любовных муках из себя родила.
И отдала себя всю, и выдержала, не поддалась.
А в статье «Исторический роман и мы» (1936) Дёблин говорит, что похожие отношения возникают между автором и его персонажем, которого автор на время как бы вбирает в себя:
Чем в большей мере исчезнувшая эпоха обретет в авторе своего представителя и «ключника», тем с большей охотой она станет раскрываться перед ним. И тогда без принуждения начнут выстраиваться в цепочку события, и всё будет так, как если бы слепо обрушившиеся вниз камни ждали только взмаха этого посоха — посоха живого, страждущего, деятельного человека, — чтобы вновь вознестись вверх, сложившись в стройную колонну.
Насколько хватает у нас человечности, человеческого думанья, чувствования, внимания к общественной жизни — ровно настолько возможна подлинность в поэзии, то есть подлинный доступ к иному. Ибо мы сделаны из того же теста, что и те, в могилах, обстоятельства же, в которых мы живем, позволяют нам дать, хотя бы на время, приют и им, лишь по видимости отличным от нас.
Чем в большей мере исчезнувшая эпоха обретет в авторе своего представителя и «ключника», тем с большей охотой она станет раскрываться перед ним. И тогда без принуждения начнут выстраиваться в цепочку события, и всё будет так, как если бы слепо обрушившиеся вниз камни ждали только взмаха этого посоха — посоха живого, страждущего, деятельного человека, — чтобы вновь вознестись вверх, сложившись в стройную колонну.
Насколько хватает у нас человечности, человеческого думанья, чувствования, внимания к общественной жизни — ровно настолько возможна подлинность в поэзии, то есть подлинный доступ к иному. Ибо мы сделаны из того же теста, что и те, в могилах, обстоятельства же, в которых мы живем, позволяют нам дать, хотя бы на время, приют и им, лишь по видимости отличным от нас.
С. 187. …чтобы я ничего не забыл». Посвящение к роману Дёблина «Три прыжка Ван Луня» начинается словами: «ЧТОБЫ мне не забыть —».
С. 188. Я предлагаю тебе, Ионатан, вступить со мной в брак. В 1922 году Дёблин написал эссе «Мужской брак» (опубликовано посмертно: Kleine Schriften II: 1922–1924, Olten und Freiburg i. Br., 1990, S. 194f.). В 1920-е годы Дёблин активно выступал за отмену § 175 Уголовного кодекса Веймарской республики, предусматривавшего тюремное заключение за мужеложество. В 1929 году Дёблин вместе с другими деятелями культуры и литературы Веймарской республики выступил за легализацию мужской проституции (см.: «Unzucht zwischen Mannern». Ein Beitrag zu Strafgesetzreform unter Mitwirkung von Magnus Hirschfeld, Gotthold Lehnerdt, Peter Martin Lampel / Hg. von Richard Linsert. Berlin, 1929). Гомосексуальная тематика явно или неявно присутствует почти во всех произведениях Дёблина, начиная с его первых романов «Черный занавес» и «Три прыжка Ван Луня». Нужно заметить, что многие герои Дёблина связаны сложными амбивалентными отношениями однополой любви/ненависти (Мардук/Ионатан, Франц Биберкопф/Рейнхольд в романе «Берлин Александерплац»), Один из первых исследователей творчества Дёблина, Р. Миндер, писал: «Большинство книг Дёблина, за редким исключением, — это книги без женщин. В центре произведений Дёблина почти всегда — бессознательная, ожесточенная и яростная любовная связь двух партнеров-мужчин. Связь, которая, однако, находится на ином уровне, есть нечто большее, чем простые сексуальные отношения; эта связь, целиком предопределяющая поведение персонажей, имеет своей скрытой причиной гипертрофированное представление об отцовском авторитете <…> в Кайзеровской Германии, в немецком образе жизни на рубеже XIX–XX веков» (Minder, R. Alfred Doblin zwischen Osten und Westen // Minder R. Dichter in der Gesellschaft. Erfahrungen mit deutscher und franzosischer Literatur. Frankfurt a. М.: Insel, 1966. S. 174).
C. 191...между <…> братьями в беде. Отсылка к драме Фридриха Шиллера «Вильгельм Телль», где мятежники на поляне Рютли приносят такую клятву: «Да будем мы народом граждан-братьев, / В грозе, в беде единым, нераздельным» (пер. Н. Славятинского).
С. 192. …когда звенят мечи, музы молчат… Возможно, измененные слова Цицерона: «Когда шумит оружье, законы молчат» (Pro Milone 4, 10). Сам Дёблин дважды писал театральные рецензии, названия которых противоречат этому высказыванию: «Когда шумит оружье, музы поют» (1922) и «Во время битвы музы поют» (1923).
С. 195. Равальяк тут ни при чем. Вероятно, имеется в виду Франсуа Равальяк (1578–1610), убийца короля Генриха IV Бурбона (1553–1610).
С. 198. …пирамида из костей и черепов. Этот образ, возможно, был навеян этнографическими или историческими текстами о Средней Азии — например, как предполагает Габриэла Зандер, описаниями пирамид, сложенных из черепов, в Самарканде. Еще одним источником могло быть знаменитое полотно русского художника Василия Верещагина (1842–1904) «Апофеоз войны» (1871), хорошо известное европейской публике.
С. 199. «Что толку, если имею всякое познание, а не имею любви». Аллюзия на Первое послание к Коринфянам (13:2): «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто». Уже в романе Дёблина «Черный занавес»[199] герой, Иоханнес, говорит: «Если б я имел хоть тысячу языков, а любви не имел, я был бы ничто» (стр. 160).
С. 202–222. СВЕТЛОВОЛОСАЯ Марион Дивуаз… <…> Черный оконный проем был пуст. Этот эпизод Дёблин в 1922 году опубликовал отдельно, под названием «Балладеска», а прежде читал в кружке своих друзей. 25.8.1922 он писал по поводу этого текста литератору Эфраиму Фришу:
…по сути, это некое замкнутое целое, наподобие новеллы: изображение одной ужасной единичной судьбы, ужасного единичного процесса. Такое должно быть понятно, иначе мне придется признать себя — по этой линии — неудачником. Балладеска, которая появляется здесь и нигде больше; тиран; его друг, постепенно от него отдаляющийся: эти трое составляют игру; все прочие «предпосылки» несущественны; остающиеся темноты никакого значения не имеют. Итак: просмотрите этот безумный, исполненный жути фрагмент еще раз (он куда трагичнее, чем «сожжение евреев» в «Валленштейне»). Вы уже, кажется, разглядели здесь борьбу мужчины-самца и женщины-самки — что Вам особого удовольствия не доставило; мне и самому, когда я прямо взглянул на такие вещи, это стоило немалого нервного напряжения. Поэтому я совсем не сержусь, что у Вас возникло «внутреннее сопротивление» (в духе Фрейда), хотя я-то всего-навсего предпринял попытку — не удавшуюся? — доставить Вам удовольствие.
…по сути, это некое замкнутое целое, наподобие новеллы: изображение одной ужасной единичной судьбы, ужасного единичного процесса. Такое должно быть понятно, иначе мне придется признать себя — по этой линии — неудачником. Балладеска, которая появляется здесь и нигде больше; тиран; его друг, постепенно от него отдаляющийся: эти трое составляют игру; все прочие «предпосылки» несущественны; остающиеся темноты никакого значения не имеют. Итак: просмотрите этот безумный, исполненный жути фрагмент еще раз (он куда трагичнее, чем «сожжение евреев» в «Валленштейне»). Вы уже, кажется, разглядели здесь борьбу мужчины-самца и женщины-самки — что Вам особого удовольствия не доставило; мне и самому, когда я прямо взглянул на такие вещи, это стоило немалого нервного напряжения. Поэтому я совсем не сержусь, что у Вас возникло «внутреннее сопротивление» (в духе Фрейда), хотя я-то всего-навсего предпринял попытку — не удавшуюся? — доставить Вам удовольствие.
С. 204. …которого называла Дезиром… Имя Дезир означает по-французски желание, томление.
С. 205. Дезир был белым лебедем… Возможно, эта фантазия связана с мифом о Лоэнгрине, нашедшим отражение в одноименной опере Рихарда Вагнера. Возможно, что это аллюзия и на миф о Леде — дочери этолийского царя, которую, поразившись ее красотой, похитил Юпитер. Сцена совокупления Леды и лебедя является весьма популярным иконографическим сюжетом, переживавшим ренессанс в годы юности Дёблина.
С. 211. Он ничего не чувствовал, но глубоко внутри что-то дрожало, как в городе тихо дребезжат оконные стекла под громовыми раскатами очень далекой битвы. Интересная параллель к этому месту имеется в первом романе Дёблина, «Черном занавесе»: «То, что в ней уже давно тайно противилось ему, теперь, при приближении опасности, начало дребезжать» (стр. 167).
С. 220. Теперь я сорву с тебя занавес… Первый роман Дёблина, «Черный занавес. Роман о словах и случайностях», посвящен теме парадоксальности любви. Парадокс состоит в том, что, как сказано в романе, «Мы — монады, и окон в нас нет» (стр. 160); «Ах, жизнь потому связывает себя парами, мужчину к женщине, чтобы по-дикарски себя ухватить и разодрать в клочья» (стр. 198). «Занавес» закрывает сценическое пространство человеческой души, индивидуальной внутренней жизни: «Но узкое театральное пространство, в котором происходило странное, было изобилие чужих светских лиц, шелковых переливов и летучих запахов, улыбок, приглашающих жестов, обязательств, а сверху — гнет сверкающей люстры и теплый свет, проникающий во все закоулки: оно волновало, медленно опьяняло его. <…> В темноте за опущенными веками пурпурно поднималась его огонь-трава и он наслаждался всеми разновидностями блаженства» (стр. 112). Может, занавес этот состоит и из слов, ибо в романе упоминается «мир мыслей, находящийся по ту сторону оцепеневших слов» (стр. 120).
С. 233. …градшафт превратился в подобие военного лагеря. Представление о городе как фронте — военном лагере или поле боя — было типично для культуры Веймарской Германии.
…Элина… Это имя означает «светлая».
С. 236. Она с радостью носила нательную рубаху… Эпизод с рубахой Элины напоминает античный миф о гибели Геракла от хитона (пропитанного кровью кентавра Несса), который подарила герою его жена, Деянира. Этот миф Дёблин пересказывает в «Вавилонском странствии». А в «Гамлете» сходный мотив возникает в контексте мифа о Медее (с. 446):
Она, эта колдунья, приготовила своей преемнице свадебный наряд и подарила его. В день свадьбы платье разъело невесте кожу, мясо, внутренности; извиваясь от нестерпимой муки, несчастная женщина умерла на глазах у своего возлюбленного.
Она, эта колдунья, приготовила своей преемнице свадебный наряд и подарила его. В день свадьбы платье разъело невесте кожу, мясо, внутренности; извиваясь от нестерпимой муки, несчастная женщина умерла на глазах у своего возлюбленного.
С. 237. Будьте, дескать, как дети… Отсылка к Евангелию от Матфея (18:3): «И сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное…».
С. 247. …Лучио Анжелелли… Итальянское имя Лучио означает «свет», Анжелелли — что-то вроде «ангельский».
С. 251. Фрэнсис Делвил… Габриэла Зандер, как и некоторые другие исследователи, связывает имя Делвил (Delvil) с английским словом «дьявол» (devil).
…госпожа Уайт Бейкер… Сэмюэл Уайт Бейкер (1821–1893) — английский исследователь бассейна Нила; в 1864 году вместе со своей женой открыл второй исток Белого Нила — озеро Альберт; автор книги «Альберт-Ньянца, большой водоем Нила и исследования истоков Нила» (т. 1–2, 1867). Его имя встречается в списке имен, среди подготовительных материалов к роману. А в одном из набросков к роману сказано: «Эта Уайт Бейкер станет предводительницей африканского движения. Они объединяются в касты, создают маленькие обособленные анклавы, общины. Ходят босиком, на щиколотках носят ножные браслеты». «White» в переводе с английского означает «белый» (ср. с объяснением имени Элина: комментарий к стр. 233).
С. 252. …дескать, не от них это зависит, что они не могут забыть. В медицинской и научной литературе Веймарской Германии была популярна идея, что военный невроз — вместе с «новым» искусством, в символической форме отражающим опыт войны, — является, по выражению психоаналитика Ш. Ференци (1873–1933), «лучшим монументом, воздвигнутым <Первой> Мировой войне».
С. 254. Иди с миром, возлюбленная душа… Обыгрывание библейской формулы прощания. Ср., например, Лк. 7: 50: «Он же сказал женщине: вера твоя спасла тебя, иди с миром».
С. 256. …поднялся по лестнице на пятый этаж башни. Габриэла Зандер предполагает, что здесь содержится намек на многоступенчатую Вавилонскую башню.
С. 267. …Цимбо… Первоначально этого персонажа звали Була Вотаде. В подготовительных материалах он описывается так: «Цимбо, черный узколицый человек из маленькой деревни Нгуви Мпанда в нижнем течении Конго; он вырос среди пришедших в упадок племен басунди, бакомо, макута, баконго; из этого смешения народов попал на берег теплого Гвинейского залива, в местность напротив острова Фернандо-По». В книге немецкого путешественника по Африке Юлиуса Фалькенштейна (1842–1917) «Западное побережье Африки» (1885) рассказывается, что в 1542 году на земли по течению Конго напали орды под водительством «короля Цимбо» — и опустошили эти земли, прежде чем португальцы успели вмешаться.
С. 270. …отряд Яна Леббока… Имя английского антрополога, археолога, писателя-моралиста Джона Леббока (1834–1913) встречается в одном из списков имен, в подготовительных материалах к роману.
С. 271...отряд <…> Анжелы Кастель… Имя Анжела означает «ангельская», Кастель — «(неприступная) крепость».
С. 278. …он раньше наблюдал у порогов Еллала. Пороги в нижнем течении Конго, в 150 км от устья. Эти места, видимо, и следует считать родиной Цимбо. Сохранилась запись Дёблина: «У порогов Еллала на Конго, возле Виви, среди племен басунди, бакомо, макута, баконго».
С. 302...перед гигантским скелетом треснувшего ясеня. Возможно, аллюзия на мировое древо Иггдрасиль. В работе Дёблина «Наше бытие» «исполинский ясень» символизирует «изначальную силу» (Urmacht).
С. 323...азиаты <…> задумали окончательно погубить североамериканские города… Жестокий военный конфликт Японии с США был описан в научно-фантастическом романе «Война бацилл» немецкого писателя Курта Абель-Мусгрейва (см. сноску к стр. 91).
С. 324. …разбивали красные круглые странного вида камни… Дёблин здесь опирается на описание шаманской практики в книге Аурела Краузе «Индейцы-тлинкиты» (1885).
…создавали воинственные тайные союзы. По мнению Габриэлы Зандер, Дёблин мог здесь иметь в виду террористические организации типа Ку-клукс-клана, который был возрожден в 1915 году.
С. 327. …тлинкиты хайда цимшианы беллабелла… Тлинкиты — индейцы, живущие на юго-востоке Аляски и в прилегающих частях Канады. Хайда — индейцы, живущие на Островах Королевы Шарлотты и в южной части Островов Принца Уэльсского. Цимшианы — группа индейских народов в Канаде и США (на Северо-западном побережье). Беллабелла, или хаилцук, — соседи тлинкитов; индейцы, живущие на севере острова Ванкувер и на побережье.
С. 328. …Клокван… В книге Краузе о тлинкитах это слово часто упоминается как название индейского поселка; Дёблин превращает его в личное имя.
…кутаясь в шерстяные накидки <…>…женщин, постоянно жующих табак… <…>…укрывшись покрывалами из шкурок выдры… Эти детали, касающиеся одежды и повседневного поведения, Дёблин заимствовал из книги Краузе о тлинкитах.
…игру в палочки… Игра, распространенная у тлинкитов и описанная в книге Краузе, а также в трехтомном сочинении (которым Дёблин пользовался) немецкого геолога и этнографа Фридриха Ратцеля (1844–1904) «Народоведение» (1885–1890).
С собой индейцы привезли рабов (метисов)… О рабстве у индейцев писали Краузе и Ратцель.
С. 331. …Ратшенила… Первое имя в списке женских имен тлинкитов, в книге Краузе.
…несколько девушек отправились в лес по ягоды… Эту сказку пересказывает Краузе в главе «Мифы тлинкитов». Он поясняет: «Бурый медведь рассматривается… как превращенный человек». Дёблин добавил к сказке диалоги и изменил концовку. В оригинальной сказке дочь вождя перед свадьбой тоже принимает «медвежий облик», и позже ее едва не убивают — на медвежьей охоте — собственные сородичи. Но в последний момент они ее узнают, и она снова превращается в человека.
В романе «Горы моря и гиганты» все сказки сосредоточены в центральной, пятой книге и предвосхищают дальнейшее развитие действия (они влияют на настроения отдельных персонажей и масс). Рассказываемые истории (литературные сюжеты и мифы) играют очень важную роль и в последнем романе Дёблина, «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу». Там профессор Маккензи произносит настоящий панегирик книжной традиции (стр. 173):
Есть нечто таинственное в том, дитя мое, что в буквах и знаках заключен дух столетий, дух тысячелетий; он живет в книгах, и пока они не раскрыты, в доме — могильная тишина, ты ничего не видишь, ничего не слышишь. Но стоит приложить ухо к переплету, и ты начинаешь различать шепот страниц. Раскрой книгу! Ты войдешь в праздничный зал, где все освещено, где все в движении, где не умолкает людская речь. Самые далекие времена приближаются к тебе, становятся явью.
Есть нечто таинственное в том, дитя мое, что в буквах и знаках заключен дух столетий, дух тысячелетий; он живет в книгах, и пока они не раскрыты, в доме — могильная тишина, ты ничего не видишь, ничего не слышишь. Но стоит приложить ухо к переплету, и ты начинаешь различать шепот страниц. Раскрой книгу! Ты войдешь в праздничный зал, где все освещено, где все в движении, где не умолкает людская речь. Самые далекие времена приближаются к тебе, становятся явью.
А главный персонаж романа, Эдвард, так оценивает (книжные) истории, которые рассказывают ему родные (стр. 249):
Родные стараются втереть мне очки, но у них ничего не выходит. Они себя разоблачают, они проговариваются. <…> Сначала на очереди был отец, он хотел рассказать то, что заранее придумал. А я лежал на диване и слушал. Ничего путного ему сотворить не удалось. Он рассказывал о себе и о маме. Искажал истину, лгал. Это называется сочинять!
Родные стараются втереть мне очки, но у них ничего не выходит. Они себя разоблачают, они проговариваются. <…> Сначала на очереди был отец, он хотел рассказать то, что заранее придумал. А я лежал на диване и слушал. Ничего путного ему сотворить не удалось. Он рассказывал о себе и о маме. Искажал истину, лгал. Это называется сочинять!
С. 332. …перед гигантским треснувшим деревом: старым мертвым кленом. Этот клен — у Дёблина — становится параллелью к «треснувшему ясеню», под которым оказывается Мардук. См. комментарий к стр. 302.
С. 335. …один… скажем так, человек, Йелх, хотел разозлить другого, Канука… Ворон Йелх — мифологический прародитель тлинкитов, персонаж многих сказаний. Краузе пересказывает некоторые из них, в том числе и ту сказку, которую имеет в виду Ратшенила. Канук (или Ханух) — волк, с которым сражается ворон, чтобы отнять у него огонь и воду. Краузе (см. комментарий к стр. 324) характеризует Канука как «таинственного персонажа без начала и конца, который старше и могущественнее самого Йелха».
С. 336. …молодую индианку Каскон… В списке женских индейских имен у Краузе на втором месте стоит имя Каскоэ (sic!).
Ты похожа на сказочное морское чудище, на Рыбу Кит… По мнению Габриэлы Зандер, это аллюзия на библейского Левиафана (Иов 40:20 и Пс. 73:14).
С. 338. В звуконепроницаемых помещениях <…> где перед ними располагался неглубокий бассейн… Эссе Дёблина «Будда и природа» (включенное потом в книгу «Я над природой», 1928) заканчивается описанием идеального, с точки зрения автора, пространства для медитации: «Если бы я строил храм, я бы поместил в центре его двора большой спокойный водоем, бассейн. А кругом я расположил бы необработанные камни. Каждый мог бы дотронуться до них, прижаться к ним лицом. Они считались бы священными. Считались бы представителями великих духов, к которым относимся и мы».
…выслушивали описания снов, размышляли над ними и исследовали те силы, которые заявляют о себе в сновидениях… Возможно, аллюзия на психоанализ Зигмунда Фрейда, считавшего, что во снах проявляет себя бессознательное. Дёблин был хорошо знаком с теорией психоанализа, но сохранял но отношению к методу Фрейда критическую дистанцию. Во время работы над романом «Горы моря и гиганты» он опубликовал в популярной берлинской газете «Фоссише Цайтунг» две заметки о психоанализе: «Психоанализ наших дней» и «Практика психоанализа». В первой их них он рассказывает о Психоаналитическом конгрессе 1922 года и разбирает концепцию бессознательного и влечения к смерти. Среди упоминаемых Дёблиным докладов конгресса — выступление берлинского ученого Франца Александра о буддизме и психоанализе. Вторая статья Дёблина подвергает критике «сектантские тенденции» в психоаналитическом движении. Кроме прочего, в конце заметки Дёблин отмечает: то, что «нынче называется психоанализом», встречается практически в каждой религии. «Психоанализ — это научно обставленная исповедь», — заключает он.
Именно шаманы… Дёблин опирался на главу «Шаманизм» в книге Краузе и на описание шаманской практики у Ратцеля (см. комментарии к стр. 324 и 328).
С. 339. …горожане были, как им казалось, окружены сонмищами духов. Еще в «Валленштейне» Дёблин создал удивительный портрет фельдмаршала Иоганна Церкласа Тилли (1559–1632), окруженного духами убитых им людей (с. 272):
Брабантец, негнущийся, похожий на привидение: с белой перевязью, двумя пистолетами и кинжалом за поясом, с короткими седыми волосами; на концах волос у него болтаются, как колосья, тысячи убиенных. По его бледному узкому лицу, кустистым бровям, жесткой щетинистой бородке стекают искалеченные солдаты, все примерно одного возраста; они, соскальзывая вниз, хватаются за пуговицы зеленого камзола, за пояс. Каждый его узловатый палец означает уничтоженный город; каждый сустав — дюжину истребленных деревень. Над плечами топорщатся, трепыхаясь, тела изрубленных турок, французов, жителей Пфальца — когда-нибудь он предстанет вместе с ними перед судом; с ними и с их лошадьми, собаками, которые виснут на нем вдоль и поперек, громоздясь друг на друга: чудовищный груз, под которым его голова и шляпа полностью исчезают. Перерубленные шеи, красные и шершавые; животы с чем-то белесым, текучим, в прожилках артерий, роняющие кровавую слизь на отведенные за спину руки, в рукавах с разрезами, и на подкашивающиеся ноги. Кишечные петли на длинной брыжейке, в которых он путается, — все это выпячивается и колышется над защищенными кожей коленями, упирающимися ногами, а сзади образует нескончаемо-длинный мягкий струящийся червяковый шлейф, который фельдмаршал, шагая, влачит за собой, поддергивает, из-за которого задыхается.
Брабантец, негнущийся, похожий на привидение: с белой перевязью, двумя пистолетами и кинжалом за поясом, с короткими седыми волосами; на концах волос у него болтаются, как колосья, тысячи убиенных. По его бледному узкому лицу, кустистым бровям, жесткой щетинистой бородке стекают искалеченные солдаты, все примерно одного возраста; они, соскальзывая вниз, хватаются за пуговицы зеленого камзола, за пояс. Каждый его узловатый палец означает уничтоженный город; каждый сустав — дюжину истребленных деревень. Над плечами топорщатся, трепыхаясь, тела изрубленных турок, французов, жителей Пфальца — когда-нибудь он предстанет вместе с ними перед судом; с ними и с их лошадьми, собаками, которые виснут на нем вдоль и поперек, громоздясь друг на друга: чудовищный груз, под которым его голова и шляпа полностью исчезают. Перерубленные шеи, красные и шершавые; животы с чем-то белесым, текучим, в прожилках артерий, роняющие кровавую слизь на отведенные за спину руки, в рукавах с разрезами, и на подкашивающиеся ноги. Кишечные петли на длинной брыжейке, в которых он путается, — все это выпячивается и колышется над защищенными кожей коленями, упирающимися ногами, а сзади образует нескончаемо-длинный мягкий струящийся червяковый шлейф, который фельдмаршал, шагая, влачит за собой, поддергивает, из-за которого задыхается.
С. 340. …старинное индейское заклятье «О игак-хуати» («Для тебя!»)… Дёблин цитирует здесь (неточно) книгу Краузе (см. комментарий к стр. 324): «Когда больной думает, что его заколдовали, он отправляет посланца к шаману, и тот через дверь шаманской хижины выкрикивает слова: о! игукхуати <sic!>, то есть, Для тебя“».
С. 342. …быстро накапливал избыточный жир. Мотив, часто встречающийся у Дёблина. Ср. в романе «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу» описание одного из главных героев: «Гордон Эллисон, отец Эдварда, грузно сидел в библиотеке, в своем широком кресле; голову он склонил влево, насколько ему позволяла жировая складка на толстой короткой шее. <…> Из-за ожирения он стал совершенно бесформенным» (Гамлет, 26).
С. 345. …фульбе… Народ, проживающий на обширной территории в Западной Африке: от Мавритании, Гамбии, Сенегала и Гвинеи на западе до Камеруна и Судана на востоке. Сохранилась выписка Дёблина: «Фульбе с длинными волнистыми каштановыми волосами; худые, фанатичные магометане <?>; живут в Сенегале, бассейне Нигера, районе озера Чад». Этнограф Лео Фробениус (1873–1938) писал о них: «Фульбе переняли бардовые песни у древних племен, живущих по краю Сахары. Изначально у них не было рыцарских песен и рыцарственных певцов, и как они переняли это искусство и эту форму пения в Сахеле, между Суданом и Сахарой, так же потом и утратили, когда двинулись в другие земли. <…> Искусство трубадуров и сами их песни, похоже, больше связаны с этой землей, чем с ее жителями» («Происхождение африканских культур», 1898).
…маидара багирми вадаи ибо йоруба… Мандара (самоназвание: вандала) — группа племен, живущих к югу от озера Чад, населяющих горы Мандара, окрестности городов Мора и Марва в Камеруне, а также пограничные районы в Нигерии. Багирми — народность, проживающая в основном в Республике Чад. В то время, когда Дёблин писал свой роман, существовал султанат Багирми, входивший в состав Французской Экваториальной Африки. Вадаи — так назывался султанат, существовавший с XVI по начало XX века на территории современного Чада, к северо-востоку от султаната Багирми (на востоке от озера Чад). В 1912 году был включен в состав Французской Западной Африки. Ибо (игбо) — народ в Восточной Нигерии.
…трубадуры в Южной Франции и в долине реки По. В период написания романа Дёблин занимался культурой трубадуров (нашедшей отражение в последней части «Гор морей и гигантов»). Он делал выписки из книги Фридриха Кристиана Дица (1794–1876) «Жизнь и произведения трубадуров» (1882) о Пейре де Маэнсаке, Арнауте де Марейле, Гильеме де Кабестань, Джауфре Рюделе (сеньоре Блайи) и Гильеме Фигейра. (По-русски о них см.: «Жизнеописания трубадуров». М.: Наука, 1993.) История любви Джауфре Рюделя к принцессе Триполитанской играет важную роль в последнем романе Дёблина, «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу».
С. 347. ОНИ ПРЕДСТАВЛЯЛИ НА СЦЕНЕ судьбу великого царя. Сочиняя эту сказку, Дёблин воспользовался описанием (и изображением) царя народа мангбету на реке Уэле, с которым встретился во время своего путешествия Георг Швейнфурт (в Конго, в 1870 году)[200]:
Мунза — человек лет, пожалуй, сорока, довольно видный, высокого роста, явно обладающий недюжинной силой; молодцеватый, с гордой осанкой, как у всех мангбету. В проколотых ушных раковинах — медные палочки толщиной с палец, гигантская шляпа. На руках и ногах, на шее и на груди много цепочек и браслетов, а также разнообразных украшений необычной формы, впереди на темени большой полумесяц — все это начищено до блеска и отшлифовано, так что от тяжелого медного наряда властелина исходило золотистое сияние, как от кухонной посуды; правда, по нашим понятиям, эта парадная одежда показалась бы недостойной королевской персоны; она слишком напоминала набор кухонной посуды у зажиточного мелкого буржуа. Вид он имел между тем донельзя экзотический, поскольку все, что было на нем надето, выставляло напоказ «моды» Центральной Африки, где лишь собственные произведения искусства почитались за единственно достойные служить украшением Его величеству царю всех мангбету.
Мунза — человек лет, пожалуй, сорока, довольно видный, высокого роста, явно обладающий недюжинной силой; молодцеватый, с гордой осанкой, как у всех мангбету. В проколотых ушных раковинах — медные палочки толщиной с палец, гигантская шляпа. На руках и ногах, на шее и на груди много цепочек и браслетов, а также разнообразных украшений необычной формы, впереди на темени большой полумесяц — все это начищено до блеска и отшлифовано, так что от тяжелого медного наряда властелина исходило золотистое сияние, как от кухонной посуды; правда, по нашим понятиям, эта парадная одежда показалась бы недостойной королевской персоны; она слишком напоминала набор кухонной посуды у зажиточного мелкого буржуа. Вид он имел между тем донельзя экзотический, поскольку все, что было на нем надето, выставляло напоказ «моды» Центральной Африки, где лишь собственные произведения искусства почитались за единственно достойные служить украшением Его величеству царю всех мангбету.
Мунза погиб от пули своего противника. В набросках романа Дёблина царь еще именуется Мунзой.
…эту райскую страну Момбутти… Момбутти — то же, что Мангбету; последнее название Швейнфурт впервые употребил в третьем издании своей книги.
С. 348. …шкуры циветт и генет… Циветта — животное, напоминающее кошку на коротких лапах, с длинным хвостом; обитает в Африке от Гвинеи-Бисау до юга Судана, северной Анголы и восточных областей Зимбабве. Генета — небольшой зверек с длинным пушистым хвостом; водится в Африке, Палестине и Юго-Западной Европе.
И, и, Манзу чупи, чупи и. Слегка измененная строка гимна царю Мунзе, заимствованная из описания речи Мунзы у Швейнфурта; «…часто он прерывал речь, поправлял себя, и мне даже казалось, что он нарочно делает паузы, чтобы в ударных местах мы слышали ликование народа. „И, И, чупи, чупи и, Мунза и“, — неслось из всех глоток, под адский шум музыкальных инструментов. В ответ на такой гимн царь часто, как бы для поощрения, издавал урчащее „Бррр“, и от этого „Бррр“, казалось, потолочное перекрытие из пальмовых веток начинало вибрировать».
…от племени бабукур… Бабукур — негритянское племя во внутренней Африке (на юге Судана); занимается разведением коз и возделыванием сорго, но питается и человеческим мясом. Описано у Швейнфурта.
С. 349...народ масанза богаче нас, и народ майого богаче… Согласно Швейнфурту, масанза — народ, живший к юго-юго-западу от владений Мунзы; майого — родственное мангбету племя, обитавшее к юго-западу от них, в районе между Нилом и Конго.
С. 350. …врезался в кучу сушеных бананов. У Швейнфурта сказано: «…Мунза хватал разложенные перед ним закуски. Они представляли собой комки каши из банановой муки, наваленные на древесные листья».
С. 351. …фарсы про Хубеане. Хубеане — персонаж южноафриканских мифов, мифов южных банту (из Трансвааля). Вообще он — «великий бог» и «первый человек», демиург, трикстер; он дурачит людей, притворяясь глупцом и совершая абсурдные поступки. Источником для Дёблина послужила книга «Истории и песни африканцев» (1896), составленная А. Зейделем. Дёблин обращается с этим материалом довольно свободно. Он добавляет конец к первой сказке (об антилопе-пути), которая в оригинале кончается словами: «Люди рассмеялись: что за чепуху несет мальчик. <Эту фразу Дёблин включил в роман. — Т. Б.> Так говорили все, кто встречался с ним». Сказки про мертвую антилопу, которую Хубеане принимает за камень, и про птичку мотантасана тоже имеются в книге Зейделя, а вот эпизод с ястребом Дёблин домыслил (в оригинале Хубеане убил и принял за «птичку» опять-таки антилопу-пути). Все дальнейшее Дёблин придумал сам, хотя в африканских сказках соседи действительно пытаются извести Хубеане, а потом оставляют его в покое (но и он сам устраивает коварные проделки с отцом). Однако «термитник», заманивание в яму, копья — всё это детали из африканских сказок о Хубеане.
С. 359. Край каждой ушной раковины проколот в четырех местах… Дёблин ориентируется здесь на описание украшений индейцев-тлинкитов в книге Краузе.
Ратшенила любила подкрашивать свой круглый подбородок красным, рисовать вокруг глаз круги цвета киновари. Краузе (см. комментарий к стр. 324) пишет: «У тлинкитов и мужчины, и женщины подкрашивают лицо черным и красным. <…> По торжественным случаям тлинкиты окрашивают лица в красный цвет — например, когда собираются на рыбалку, на охоту или на войну». Ратцель (см. комментарий к стр. 328) пишет об индейцах: «Для окраски лица чаще всего используют красную и желтую охру, инфузорную землю или мел, а также графит. <…> Некоторые девушки-индианки в Южной Калифорнии и индианки-сиу в Северной Дакоте подкрашивают лицо красным, когда они влюблены».
…костяной амулет в форме вороньего клюва. См. Краузе: «Повсеместно распространен обычай носить <…> в качестве амулета, на кожаном шнуре, маленький камушек, кусочек перламутра или кости».
С. 360. …называли себя «змеями». Ратцель пишет о том, что змея — поскольку она сбрасывает кожу — была у индейцев символом возрождения.
С. 363. …сказка о льве и дикой собаке. В собрании Зейделя есть сказка «Лев и дикая собака» (народа канури, жившего вокруг озера Чад), где собака обманывает льва, подстрекая его напасть на переодетого птицей охотника, но с дёблиновским сюжетом этот текст ничего общего не имеет.
С. 364. …на песчаном острове… По мнению Габриэлы Зандер, имеется в виду песчаный холм, на котором строится поселение и который на 4–5 м возвышается над глинистыми полями (в сезон дождей затопляемыми). Судя по этой детали, действие сказки должно происходить в районе озера Чад или другом регионе Центрального Судана. Но имена Мутиямба и Кассанги скорее указывают на восточно-африканский регион расселения племен банту: Конго или Танзанию.
…Лионго… Возможно, Дёблин сознательно выбрал для этого персонажа имя главного эпического героя народов суахили и покомо (побережье Кении и Танзании). Лионго Фумо («вождь Лионго») — неуязвимый воин и певец, наделенный даром предвидения; ему приписываются песни — в том числе такие, где прославляется женская красота.
С. 365. Дикий пес — его звали Кри… На языке канури (Борну) Кери (sic!) и означает «пес».
С. 378. …прозрачные перекрытия над улицами разрушались… Немецкий писатель-фантаст Пауль Шеербарт (1863–1915) в своем сочинении «Стеклянная архитектура» (1914) призывал к созданию совершенно прозрачных, пропускающих свет построек, видя в такой архитектуре залог новой, более прогрессивной ступени в развитии человечества.
С. 379. Давайте приблизимся к жизни! Прижмемся к ней теснее, теснее! В эссе Дёблина «Футуристическая словесная техника. Открытое письмо Ф. Т. Маринетти» (1913) этот девиз приписывался итальянским футуристам: «Старая песня: мы, дескать, должны вплотную приблизиться к жизни».
С. 381. И Бог покарает нас молоком и медом! Аллюзия на Исх. 3:8: «И иду избавить его от руки Египтян и вывести его из земли сей в землю хорошую и пространную, где течет молоко и мед…».
С. 383. …к Брюсселю: к его предместью Ауденарде. Нивель и Суаньи — южные предместья. Ауденарде, Нивель и Суаньи — маленькие города к западу и к югу от Брюсселя. Ко времени, о котором идет речь в романе, они становятся предместьями разросшегося гигантского города.
С. 387. …Де Барруш… Дёблин, может быть, намеренно выбрал фамилию португальского писателя Жоао де Барруша (1496–1570), автора книги «История открытий и завоеваний португальцев на Востоке, с 1415 по 1539 год» (немецкий перевод — 1821).
С. 388. Великое время, но… человеческий род измельчал. Парафраз двустишия из «Ксений» Иоганна Вольфганга Гёте и Фридриха Шиллера: «Наше столетье родило взаправду великое время, / Но — человеческий род в этот момент измельчал».
С. 391–394. …на север: туда, где царит ледяной холод… <…> новая волна удивления возбуждения ослепленности. Топос благодатной земли на северной оконечности мира, острова Туле. Воображаемое путешествие к Северному полюсу Дёблин описывает и в романе «Карл и Роза» (последней части тетралогии «Ноябрь 1918»), в главе «Чудное странствие по ледяному морю».
С. 392. …когда Делвил выходил из заснеженного Бедфорда <…> под ногами у него, среди ясного дня, пробежала белая кошка. В «Трех прыжках Ван Луня» Дёблин часто описывает момент принятия человеком какого-то важного решения, и каждый раз решение это долго подготавливается (постепенным накоплением усталости от неправильной, а потому некомфортной жизни), толчком же для него служит тот миг, когда человек, внезапно отрешившись от мыслей о себе, замечает необычное состояние природы (чаще всего — снег, в других случаях — белый свет). Приведу один пример (Три прыжка Ван Луня, стр. 111):
Он попал в очень странное окружение, однако ничуть не беспокоился и был настроен продолжить знакомство. Ничто не заставляло Го особенно торопиться к дяде; а рыбу, как говорят, не след упускать, ежели она сама идет в руки; к тому же погода была великолепная, набрякшая снегом: словно ребенок наклонился над пропастью, и шелковые покрывала, тонкие шали округло выгибаются, раздуваемые ветром, над его головой; и ты видишь только эти колышущиеся ленты, полотнища, пестрые матерчатые пузыри, но между ними мелькают, как тебе кажется, еще и хитрый веселый взгляд, и хлопок в ладоши, а нос твой с жадностью втягивает воздух, пропитанный ароматом имбиря.
Го в шапке чиновника, меховой шубе, подбитых мехом сапогах сидел на земле рядом с чайником; его мул был привязан тут же; единственная чашка переходила по кругу; Го пил чай, испытывая необыкновенное удовольствие. Еще прежде, чем стемнело и шестеро бродяг развели в пещере маленький костер, он сказал, что хотел бы остаться с ними.
Он попал в очень странное окружение, однако ничуть не беспокоился и был настроен продолжить знакомство. Ничто не заставляло Го особенно торопиться к дяде; а рыбу, как говорят, не след упускать, ежели она сама идет в руки; к тому же погода была великолепная, набрякшая снегом: словно ребенок наклонился над пропастью, и шелковые покрывала, тонкие шали округло выгибаются, раздуваемые ветром, над его головой; и ты видишь только эти колышущиеся ленты, полотнища, пестрые матерчатые пузыри, но между ними мелькают, как тебе кажется, еще и хитрый веселый взгляд, и хлопок в ладоши, а нос твой с жадностью втягивает воздух, пропитанный ароматом имбиря.
Го в шапке чиновника, меховой шубе, подбитых мехом сапогах сидел на земле рядом с чайником; его мул был привязан тут же; единственная чашка переходила по кругу; Го пил чай, испытывая необыкновенное удовольствие. Еще прежде, чем стемнело и шестеро бродяг развели в пещере маленький костер, он сказал, что хотел бы остаться с ними.
Не только история про Делвила, увидевшего на снегу белую кошку, может служить параллелью к этому месту, но и некоторые эпизоды с Мардуком и Элиной, из книги «Оборотни»: стр. 274 («Он <…> испытывал потрясение всякий раз, когда видел укрытую снегом землю…»), 277 («…его опять околдовали заснеженные поля»), 288 («Увидела покрытые снегом деревья…»), 299 («Консул поднял с земли холодный комок рассыпчато-влажного снега»), 312 («…набрала пригоршню снега…»).
Наиболее обстоятельно мотив преображения, связанного со снегом, раскрыт в последнем романе Дёблина «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу» (глава «Истины профессора Маккензи», повествующая о беседе между Эдвардом и его дядей Маккензи в «заснеженном саду»). Сначала дядя говорит Эдварду (стр. 174):
В молодости и мне многое было чуждо. Сперва человек замыкается в себе. Только постепенно он раскрывается. Мы медленно приобщаемся к миру, и это своего рода внутренняя сверхзадача, которая перед нами стоит; мы сливаемся с окружающим, с действительностью. Жизнь с ее красотами выманивает нас из собственной скорлупы. Она заставляет вылезти на свет божий наше маленькое глупое «я».
В молодости и мне многое было чуждо. Сперва человек замыкается в себе. Только постепенно он раскрывается. Мы медленно приобщаемся к миру, и это своего рода внутренняя сверхзадача, которая перед нами стоит; мы сливаемся с окружающим, с действительностью. Жизнь с ее красотами выманивает нас из собственной скорлупы. Она заставляет вылезти на свет божий наше маленькое глупое «я».
Потом описывается сад (стр. 175–176):
В саду ничего не происходило. Мягкий волнистый снег покрывал землю, по нему не ступала нога человека. Стволы деревьев были укутаны лишь с одной стороны, другая сторона оставалась голой. Странное впечатление производили на белом фоне эти черные заставки… будто на бумагу нанесли какие-то неведомые строчки. А снег с его первозданной белизной не походил на покрывало: это было какое-то странное вещество, появившееся неизвестно откуда и воссоединившееся с землей, с деревьями, равномерно побелившее их, вступившее с ними в какие-то свои отношения. Все сущее говорило со снегом. <…>
В саду ничего не происходило. Мягкий волнистый снег покрывал землю, по нему не ступала нога человека. Стволы деревьев были укутаны лишь с одной стороны, другая сторона оставалась голой. Странное впечатление производили на белом фоне эти черные заставки… будто на бумагу нанесли какие-то неведомые строчки. А снег с его первозданной белизной не походил на покрывало: это было какое-то странное вещество, появившееся неизвестно откуда и воссоединившееся с землей, с деревьями, равномерно побелившее их, вступившее с ними в какие-то свои отношения. Все сущее говорило со снегом. <…>
И потом возобновляется разговор между дядей и племянником (стр. 176):
Профессор повернулся к Эдварду.
— Между человеком и природой не должно быть слов. Слова, понятия — все эти застывшие категории только мешают. Они не дают нам возможности соприкоснуться с неживой материей. Человеку надо стремиться к тому, чтобы освободиться от слов. И тогда мы освободим себе путь к природе.
— И во что мы превратимся?
— Многое от нашего «я» уйдет, но от нашего дурного «я». Останется вполне достаточно.
— В этом и состоит, как видно, очищение. Но где будет мое «я»? <…>
— Брось все это, Эди. Гляди на снег. Пусть окружающее найдет к тебе дорогу.
Профессор повернулся к Эдварду.
— Между человеком и природой не должно быть слов. Слова, понятия — все эти застывшие категории только мешают. Они не дают нам возможности соприкоснуться с неживой материей. Человеку надо стремиться к тому, чтобы освободиться от слов. И тогда мы освободим себе путь к природе.
— И во что мы превратимся?
— Многое от нашего «я» уйдет, но от нашего дурного «я». Останется вполне достаточно.
— В этом и состоит, как видно, очищение. Но где будет мое «я»? <…>
— Брось все это, Эди. Гляди на снег. Пусть окружающее найдет к тебе дорогу.
С. 397. …чтобы встретиться с Уайт Бейкер и Диувой… Имя Диува встречается в подготовительных материалах к роману, в списке негритянских имен. А. Денлингер считает, что имя Диува — аллюзия на греческую богиню Диону, мать Афродиты (в эпоху поздней античности эти две богини отождествлялись; см. Denlinger, 87).
С. 399. ПЛАН размораживания Гренландии… Размораживание Гренландии было популярным сюжетом в немецкой научно-фантастической и псевдонаучной литературе 1920-х годов. Так, главный герой романа немецкого писателя Ханса (Йоханнеса) Рихтера (1889–1941) «Город-башня» (по иронии судьбы, также попавшего под запрет в СССР) разрабатывает и воплощает в жизнь план по размораживанию Гренландии и создает там «духовное индустриальное государство», выступающее антитезой «бесчеловечным» США и Германии.
…почти уже водный человек… В эссе «Природа и ее души» (1922) Дёблин писал: «Вода это великая сила; мы постоянно живем в ней: человеческое тело по большей части состоит из воды». В другом его эссе, «Наше бытие», говорится: «Мы — своего рода транспортабельные моря <…>. В таком нашем бытовании как водных существ заключен момент риска, хрупкости».
С. 400. …изучал Гольфстрим… При описании морских течений Дёблин пользовался книгой немецкого ботаника Маттиаса Якоба Шлейдена (1804–1881) «Море» (Брауншвейг, 1888).
…трансгрессия… Имеется в виду морская трансгрессия — геологическое явление, при котором уровень моря повышается по отношению к земле и, в результате затопления, береговая полоса движется в направлении более высоких мест. Трансгрессия может происходить в результате опускания суши, поднятия океанического дна или увеличения объема воды в океаническом бассейне.
…чтобы жареные куропатки сами залетали нам в рот… Аллюзия на распространенную в Европе сказку о Стране Лентяев.
С. 402. …темнокожие гванду… Гванду — так назывались город и государство, созданные народом хауса в среднем течении Нигера, в начале XIX века.
С. 403. …о семи тощих и семи тучных коровах… Аллюзия на вещий сон Иосифа, см. Быт. 41, 1-36.
С. 404–405. ВОДЫ АТЛАНТИЧЕСКОГО ОКЕАНА… <…> …из-за добела раскаленного, высоко стоящего солнца. Одним из источников при написании этого абзаца послужила книга Фердинанда Лёвла (1856–1908) «Геология» (1906; глава «Работа моря над штрандом»).
С. 421. Кюлин… В набросках к роману этот персонаж носит имена Генрих Лангакер, Ниндар, Люкин. Лангакер — поле в окрестностях города Бад-Райхенхалль (Верхняя Бавария), где в XV–X веках до н. э. существовало кельтское святилище под открытым небом: там приносились огненные жертвы, сжигались животные. Огненные жертвы играют большую роль в конце восьмой и в последней, девятой части «Гор морей и гигантов». Ниндар в вавилонской мифологии — один из сыновей Нингирсу, божества войны и земледелия. Имя Кюлин (Kylin), возможно, происходит от названия минерала килиндрит (kylindrit; вид самородной сурьмы, из группы сульфидов, встречается в виде кристаллов с металлическим блеском). Исследовательница творчества Дёблина Монк Веймберг-Буссар видит в фигуре Кюлина аллюзию на Христа (Weymberg-Boussart, 76).
…камни и кристаллы… Здесь и далее фрагменты романа отчасти перекликаются с естественнонаучными размышлениями Дёблина, составившими книгу «Наше бытие»; в частности, они воспроизводят идею о «прасущностях» в кристаллах. Кристаллы представляют для Дёблина своего рода матрицу, структуры которой проявляются и повторяются во всех растениях, животных и человеке (Unser Dasein <Часть 2. «Неорганический мир»; «Между клеткой и кристаллом»>, S. 112–123).
С. 405–407. ШЕСТИДЕСЯТИКИЛОМЕТРОВЫЙ СЛОЙ… <…>…а тело, под пеплом, окрепло. При написании этого фрагмента Дёблин, видимо, пользовался такими научно-популярными работами, как «Жизнь человека» (1922) Фрица Кана (глава «Физика жизни»); «Мироздание в свете новых открытий» (1921) немецкого физика и химика, лауреата Нобелевской премии Вальтера Нернста (1861–1941); «Геология» (1906) Фердинанда Лёвла; «Море» (1888) Маттиаса Якоба Шлейдена; «История развития универсума, жизни и человека» (1923) Ханса Вольфганга Бема (1890-?), у которого Дёблин заимствовал, в частности, образы солнечных «факелов» и «снопов».
С. 406. Буйный огонь… <…> …ледяной эфир. В эссе Дёблина «Я над природой» одна глава называется «Наш мир между огнем и льдом». В другом месте этого эссе сказано: «Солнце швыряет свои факелы в черный ледяной эфир, кажется всесильным, и все-таки его жизнь тоже представляет собой следование, служение другим». И еще: «Первичными фактами являются силы, которые мы называем физическими и которые воюют друг с другом: первобытный лед в мировом эфире, огонь светил, вещества, из которых сами эти светила состоят».
С. 407. Гондвана, Ангария… Гондвана — крупный континент, возникший в Южном полушарии примерно 750 миллионов лет назад и состоявший из современных материков Африка, Южная Америка, Антарктида, Австралия, а также острова Индостан; Гондвана имела сложную историю, начала распадаться на нынешние материки в Юрском периоде (около 180 миллионов лет назад). Под Ангарией Дёблин, видимо, имеет в виду Ангарскую зону Сибирской геологической платформы.
…Китайская платформа… Изначально, в докембрии, Китайская платформа, по-видимому, представляла собой огромный массив, протянувшийся от района современных Японских островов до Памира. Южная ее окраина, по мнению некоторых геологов, лежала в Индокитае.
С. 408. Заболоченные джунгли — в Сандарбане, Тераи… Сандарбан (в переводе «прекрасные леса») — комплекс дельт Ганга, Брахмапутры и Мегхны; ныне тигровый заповедник, расположенный отчасти в Индии, отчасти в Бангладеш, на побережье Бенгальского залива; крупнейший из сохранившихся в мире мангровых лесов. Тераи (на персидском «влажная земля» или «предгорье») — заболоченные территории у южных подножий Гималаев, на северо-востоке Индо-Гангской равнины, в Индии, Бутане и Непале, от реки Ямуна на западе до реки Брахмапутра на востоке.
…на плоской платформе. Имеется в виду Африканская геологическая платформа.
…галерейные леса. Узкие полосы лесов по берегам рек, вне лесных природных зон. Их распространение связано с обилием проточной воды.
…свисают гроздьями банановые плоды-ягоды. Банан действительно представляет собой травянистое растение, плоды которого — толстокожие многосемянные ягоды.
С. 409. Девственные леса окружают другую реку, Амазонку… Трилогия Дёблина об Амазонке (романы «Страна без смерти», «Синий тигр», «Новые джунгли») была опубликована в Амстердаме, в двух томах, в 1937–1938 годах.
Она напитывается солью… <…>…струятся сквозь океаны, словно цветные ленты… Создавая этот фрагмент романа, Дёблин опирался на свои выписки из книги Шлейдена «Море». Он, в частности, записал: «Насыщенный солью Гольфстрим — синий, цвета индиго — течет сквозь холодные, голубовато-зеленые океанические воды. Гвинейский залив — молочно-белый; Калифорнийский и Персидский — пурпурные, оттенка корицы; Гренландское море — оливково-зеленое, из-за бессчетных диатомовых водорослей. Индийский океан — желто-коричневый».
С. 410. Попали в теплое течение, которое омывает Норвегию, растапливает льды Финнмарка. Шлейден пишет: «Оно <теплое течение> обтекает все острова, располагающиеся между Шотландией и Исландией, омывает Норвегию и растапливает лед Финнмарка».
Комочки слизи <…> приклеивались к бортам… Этот фрагмент базируется на описаниях простейших в книгах Шлейдена («Море») и Лёвла («Геология»).
Каждый вечер поднимались из влажной тьмы, подобно мотылькам, крылоногие моллюски — неисчислимые полчища клионов… Ср. у Шлейдена: «С наступлением темноты поднимаются из глубин, неисчислимыми полчищами, мотыльки моря — крылоногие моллюски лимацины, клионы, спириалис: чтобы короткое время поплавать по поверхности воды, проворно шевеля плавниками, которые движутся, как крылья у мотылька». Клионы, или морские ангелы, — хищники с прозрачным телом, поедающие раковинных крылоногих моллюсков, лимацин (морских чертей).
…круглоперые рыбы. Рыбы семейства Пинагоровых или Круглоперых, с шарообразным колючим телом; брюшные плавники у них превратились в круглый присасывательный диск, которым эти рыбы прикрепляются к камням (во время шторма, при сильном течении и так далее).
…морские кубышки… Голотурии, или морские кубышки, или морские огурцы, — класс беспозвоночных животных типа иглокожих; имеют червеобразную, реже шаровидную форму.
…рядом с морскими анемонами. Актинии, или морские анемоны, — отряд морских кишечнополостных животных (класса коралловых полипов), лишенных минерального скелета. Как правило, одиночные формы. Большинство актиний — сидячие организмы, обитающие на твердом грунте.
С. 411. …гребневики… Планктонные многоклеточные кишечнополостные животные с прозрачным телом, покрытым ресничками; питаются мелкими планктонными организмами.
…сифонофоры… Животные отряда Стрекающих из класса Гидроидных. Колония сифонофор может достигать нескольких метров в длину. Интеграцию обеспечивает ствол колонии; он представляет собой трубку, внутри которой проходит общая для колонии пищеварительная система. Из-за «разделения труда» внутри колонии входящие в нее отдельные существа различны по форме. См. у Шлейдена: «Сифонофоры плывут, образуя гирлянды. <…> Известно более ста видов этих великолепных цветочных букетов моря».
ИСЛАНДИЯ лежит… Описывая Исландию, Дёблин опирался в основном на книгу австрийского скандинависта Йозефа Калазанца Поэстиона (1853–1922) «Исландия. Страна и ее жители по новейшим источникам» (Вена 1885) и записки швейцарского иезуита, историка литературы Александра Баумгартнера (1841–1910) «Исландия и Фарерские острова» (3-е доп. изд., Фрайбург-им-Брейсгау, 1902).
Гекла и Скаптар-йокуль… Гекла (исландск. «плащ с капюшоном») — наиболее активный вулкан Исландии, расположенный на юге острова; он перекрывает трещину и в средневековье считался вратами в подземный мир мертвых. Скаптар-йокуль (йокуль по-исландски значит «глетчер»), с которого берет начало река Скапта, находится на западной оконечности огромного глетчера Ватна-йокуль.
С. 412. …у оконечности Эйя-фьорда… Эйя-фьорд (Островная бухта) находится на севере Исландии.
С. 413. …шеллаковая масса… Шеллак — природная смола, вырабатываемая насекомыми лаковыми червецами; используется для изготовления лаков, мебельной политуры и так далее.
С. 415. Волластон… Возможно, имя это содержит аллюзию на английского врача, химика и физика Уильяма Хайда Волластона (1766–1828), который открыл палладий и родий, впервые получил в чистом виде платину, усовершенствовал микроскоп.
С. 416…от полуострова Ингоульфс-хьофди до мыса Глеттинга-нес… Ингоульфс-хьофди — гористый полуостров на юго-восточном побережье Исландии; Глеттинга-нес — на северо-восточном побережье.
С. 417. …в одной из бухт Хорна-фьорда… Хорна-фьорд расположен на юго-востоке Исландии.
С. 419. …от Эхсар-фьорда до возвышенности Бур-фель… Эхсар-фьорд — на северо-востоке Исландии, к западу от мыса Рифстаунги. Бур-фель — возвышенность возле Эхсар-фьорда.
С. 420. …вдоль реки Скьяульванда… Эта река впадает в одноименную бухту («Бухту землетрясений») к западу от Эхсар-фьорда.
…лавового поля Оудаудах. Оудаудах (или; Оудаудах-рёйн) — крупнейшее лавовое поле Исландии, площадью 4500 кв. км.
С. 421. …как образуются и соединяются кристаллы. Дёблин всю жизнь интересовался кристаллами; в его эссе «Я над природой» есть глава «Об элементах и кристаллах». В период работы над «Горами морями и гигантами» он, как следует из его заметок, изучал специальную литературу; книги Пауля фон Грота («Физическая кристаллография и предварительные сведения о кристаллическом строении важнейших субстанций», Лейпциг 1905), Фридриха Ринне («Кристаллы как образцы тонкого строения материи», Берлин 1921), Вилли Бруна («Кристаллография», Берлин 1923).
С. 424. …глетчера Аскьи. Аскья («коробка») — вулкан на северо-востоке Исландии, самый широкий кратер на острове.
С. 425. …горы Бла-фйолъ. Бла-фйоль («синяя гора») находится к югу от озера Мюватн.
С. 427. …на берегу Лососевой реки. Такое название в Исландии носят многие реки; какую из них имеет в виду Дёблин, установить невозможно.
…горы Трёлла-дюнгйа… Трёлла-дюнгйа («жилище ведьм») — вулкан к югу от Оудаудах-рёйн, центр вулканической группы.
С. 428. ОУДАУДАХ-РЁЙН (Долина преступников)… Называется так потому, что туда ссылали преступников. С другой стороны, как пишет Баумгартнер, «Туда бежали <…> уже в Средние века так называемые смутьяны <…>, то есть жаждавшие свободы преступники, — и какое-то время, с немыслимыми лишениями, влачили там жалкое существование».
…вулкан Дюнгйа-фьоль… Один из самых больших вулканов на лавовом поле Оудаудах-рёйн; собственно — горная цепь, череда вулканов.
Вопна-фьорд… На восточном побережье Исландии, к югу от Тистиль-фьорда («Чертополоховой бухты»).
…от Мйофи-фьорда, Рейдар-фьорда. Оба расположены примерно посередине восточного побережья Исландии.
…великий Дюнгйа… Вулкан, часть Дюнгйа-фйоля (см. выше, комментарий к этой же странице).
…Хердубрейд… Вулкан к югу от озера Мюватн, у восточного края Оудаудах-рёйн; считается «королем исландских вулканов». Его название означает «широкоплечий».
…Тёгл. Маленькая гора к югу от Хердубрейда.
С. 429. …Скьяльдбрейдур… Вулкан на западе Исландии; другое его название — Трёлла-дюнгйа (см. выше, ком. к стр. 427).
…бухте Хьерад. Бухта на восточном побережье Исландии. …река Лагар, чьи молочно-белые воды изливались из глетчера, расположенного на высоте 4000 метров. Река Лагар («река-озеро») берет начало из самого высокого глетчера Исландии — Эрайва-йокуль, который как бы выпирает из огромного глетчера Ватна-йокуль и имеет высоту 2119 м (а не 4000, как у Дёблина).
С. 430. Базальт — мощный покров… Базальты — самые распространенные на Земле магматические породы; основная масса базальтов образуется в срединно-океанических хребтах.
…разломанным измельченным туфом. Здесь имеется в виду вулканический туф — осадочная горная порода, образовавшаяся из вулканического пепла, вулканических бомб и других обломков, выброшенных во время извержения вулкана и уплотнившихся. Исландские горы в основном состоят из вулканического туфа.
…в коричневато-желтую вакку. Вакка — горная порода, происшедшая от выветривания других пород; представляет собой нечто среднее между базальтом и глиной.
…Мюрдальс-йокуль… Большой глетчер (высотой 1403 м) недалеко от южного побережья Исландии; под его ледяным щитом скрывается вулкан Катла.
…Лаки, вдоль которой разбросаны десятки вулканических кратеров. Лаки — трещина, протянувшаяся на 25 км между глетчерами Мюрдальс-йокуль и Ватна-йокуль; вдоль нее расположено 110–115 вулканических кратеров. В 1783–1784 годах здесь произошло одно из самых губительных за последнее тысячелетие извержений, в результате которого погибли 10 тысяч исландцев. Извергнутый вулканом тонкий пепел присутствовал во второй половине 1783 года над большей частью территории Евразии. Вызванное извержением понижение температуры в Северном полушарии привело в 1784 году к неурожаю и голоду в Европе.
Халцедоны… Халцедон — полупрозрачный минерал, разновидность кварца; имеет много разновидностей, окрашенных в разные цвета.
…цеолиты… Большая группа близких по составу минералов, чаше всего бесцветных, со стеклянным или перламутровым блеском. Они представляют собой продукт поствулканических процессов, встречаются в жеодах вулканических пород, в песчаниках и граувакках, в трещинах и пустотах гнейсов и кристаллических сланцев.
С. 430–431. …вкрапления зеленовато-черного оливина, титанистого железняка, авгита, плагиоклазов. Оливин (перидот, хризолит) — минерал, магнезиально-железистый силикат, встречающийся в качестве вкраплений в базальтах. Титанистый железняк (ильменит) — черный минерал с ярким металлическим блеском. Авгит — породообразующий минерал; имеет окраску от зеленой до черной; входит в состав базальта. Плагиоклазы — породообразующие минералы из группы полевых шпатов.
С. 432. …снежные поля Смйор-фйоля… Расположены на северо-западе Исландии.
С. 433. …глетчеров Ховс-йокулъ и Лаунг-йокулъ. Ховс-йокуль — глетчер высотой 1765 м, находящийся в центральной части Исландии. Лаунг-йокуль («длинный глетчер») расположен к юго-западу от него.
…глетчера Ватна… Ватна-йокуль («глетчер, дающий воду») — крупнейший глетчер Исландии; располагается в юго-западной части острова и занимает 8 % его территории, или 8133 км2. По объему является самым большим ледником в Европе.
С. 439. …Катла… Вулкан на юге Исландии, высотой 970 (по другим данным — 1512) м; перекрыт юго-восточной частью ледника Мюрдальс-йокуль.
…Хеймаэй — один из четырнадцати скалистых островков архипелага Вестманнаэйяр… Хеймаэй («домашний остров»), лежащий у юго-западного побережья Исландии, — самый крупный и единственный обитаемый остров архипелага Вестманнаэйяр («острова западных людей»).
С. 440.. .на реке Скауфта… Скауфта («река-рукоять») течет на юго-востоке Исландии, по направлению к глетчеру Ватна-йокуль.
…Тьоурсау… Крупнейшая и самая длинная река Исландии, протекает в юго-западной части острова. Берет начало от ледника Ховс-йокуль, впадает в Атлантический океан.
Гекла, чья голова покоилась в облаках… Баумгартнер в своей книге отмечает: «Гекла по большей части затянута облаками».
…первый рубеж Марклидар, более высокие Бйол-фель Гра-фйоль Мел-фель… Баумгартнер пишет: «Самая низкая стена каменистых холмов тянется вдоль Вестри-Ранга и называется Марклидар; в небольшом отдалении от нее расположены чуть более высокие гряды холмов — Бйол-фель, Ланга-фйаль, Мел-фель; за ними (к юго-востоку) — Тинда-фйоль и Гра-фйоль».
Озеро Тоурис… Тоурис-ватн — самое большое озеро Исландии; расположено на юге Исландского плато, к западу от глетчера Ватна-йокуль; вода в нем имеет ярко-зеленый цвет.
…гора Эрайва… Эрайва-йокуль («пустынный глетчер») — глетчер высотой 2119 м, расположенный ближе к южному краю глетчера Ватна-йокуль, как бы торчащий из него; самая высокая гора Исландии, под ледяным покровом которой скрывается гигантский вулканический кратер.
С. 443. …Becmpu-Ранга… Приток реки Маркар; берет свое начало недалеко от вулкана Гекла.
…Раудукамбар… «Красный гребень» — вулкан, находящийся к северо-западу от Геклы.
…Эйяфьядла-йокуль. Глетчер на юге Исландии в 125 км к востоку от Рейкьявика. Под этим ледником (и частично — под соседним ледником Мюрдальс-йокуль) находится вулкан конической формы без собственного имени, обычно называемый по имени ледника.
В кратер Катлы когда-то бросилась одна ведьма. В книге Поэстиона сказано: «Катла, согласно преданию, была ведьмой, которая бросилась в трещину, после чего произошло первое извержение <…>. Катла представляет собой <…> (вытянутую с северо-запада на юго-восток) трещину; из трещины много раз выбрасывались чудовищные массы песка, из-за чего глетчерный лед таял».
…Мюрдальс-сандур, Кётлус-сандур. Область Мюрдальс-сандур находится на южном побережье, ниже Мюрдальс-йокуля, и представляет собой песчаную поверхность, засыпанную черным пеплом. Согласно Поэстиону, ее восточную часть называют Кётлус-сандур.
С. 448. ТУРМАЛИНЫ… Подгруппа минералов из группы борсодержащих алюмосиликатов, сложные боросиликаты переменного состава. Цвет турмалинов зависит от их химического состава. Некоторые кристаллы турмалина имеют несколько зон, окрашенных в различные цвета (например, в красный, зеленый и темно-зеленый); какие-то разновидности турмалина относятся к драгоценным камням, другие — к поделочным. Кристаллы турмалина разлагают свет на разные цвета, на них впервые было обнаружено явление поляризации света. Турмалины электризуются при нагревании, трении, давлении, причем один конец кристалла заряжается положительно, другой — отрицательно; это их свойство используется в радиотехнике. Выделяемые турмалином отрицательные ионы, микротоки и инфракрасные лучи улучшают здоровье человека и среду его обитания. При применении изделий из турмалина протекающий по его поверхности микроток балансирует биотоки организма. Инфракрасные лучи помогают расширить капилляры, стимулируют кровообращение, активизируют клетки, ускоряют процесс обмена веществ и повышают сопротивляемость, стабилизируют работу нервной системы и нормализуют давление.
Среди подготовительных материалов к роману обнаружено много сделанных Дёблином выписок о свойствах турмалина; выбрав именно этот минерал как основу для создания «полотнищ», Дёблин, по мнению Оливера Юнгена (автора книги «Дёблин, город и свет», Мюнхен 2001) проявил «естественнонаучную точность».
С. 458. Северный Ледовитый океан — арктическое Средиземное море — расположился на двух глубоководных впадинах. Источником для этого экскурса послужила книга немецкого географа Отто Крюммеля (1854–1912) «Океан. Введение в океанографию» (2-е изд., Вена-Лейпциг, 1902). Дёблин делал из этой книги выписки и, в частности, позаимствовал у Крюммеля выражение «арктическое Средиземное море».
С. 463. Косяки робких макрелещук, преследуемых тунцами и прыгучими стремительными бонито. Макрелещука — рыба с вытянутым туловищем, сплюснутым по бокам; водится в Средиземном море и у европейских берегов Атлантического океана. Тунцы — рыбы из семейства скумбриевых; распространены преимущественно в тропических широтах. Бонито — род тунца, распространенный в теплых и умеренно-теплых водах. В Атлантике он встречается до Британских островов и (очень редко) до норвежского побережья.
С. 465–467. Страну, которую… <…> …затонули, стиснутые глыбами льда. При написании этого фрагмента Дёблин пользовался специальными работами Отто Крюммеля «Океан» (см. выше, ком. к стр. 458) и швейцарского геолога Альберта Хейма (1849–1937) «Учебник гляциологии» (Штутгарт 1885), а также отчетами об экспедициях в Арктику: шведа Адольфа Эрика Норденскйолда (1832–1901) «Гренландия. Ледяные пустыни в ее внутренней части и восточное побережье» (Лейпциг 1886) и норвежца Фритьофа Нансена (1861–1930) «На лыжах через Гренландию» (Гамбург 1898).
С. 465. Ледяные башни с зубчатыми стенами… Эту метафору употребляет Хейм (см. предыдущий комментарий).
С. 466. …что-то вроде не-окультуренного альпийского пейзажа. Такое сравнение использует Норденскйолд.
В бухту Гаал-Ханикас… Не идентифицирована.
С. 468. …лондонским ученым Холихедом… Имя Холихед по-английски означает «святая голова», то есть, как считает Габриэла Зандер, что-то вроде «помазанника». В самой ранней записи эпизода этот персонаж носил имя Франц Тислинг.
…Бу Джелуд… Бу означает по-арабски «отец», Джелуд — «стойкий, терпеливый». Первоначально этот персонаж носил имя Абдулла.
…по каменистым пустыням Эль-Харра, Эль-Леджа, Дирет-эт-Ту-луль. Эль-Харра и Эль-Леджа — вулканические каменные пустыни; Ди-рет-эт-Тулуль — лавовое плато. Все три местности находятся в Сирии, к востоку от плоскогорья Хауран. Источником для Дёблина, видимо, послужила книга немецкого дипломата и ориенталиста барона Макса фон Оппенгейма (1860–1946) «От Средиземного моря к Персидскому заливу. Через Хауран, сирийскую пустыню и Месопотамию» (т. 1–2, Берлин 1899–1900).
…вместе с людьми из своего племени, аназа… Аназа — северо-арабское бедуинское племя (точнее, конфедерация племен). Макс фон Оппенгейм пишет: «В сирийской пустыне аназа до сегодняшнего дня занимают господствующее положение». В книге английского археолога Гертруды Белл (1868–1926) «По пустыням и культурным местам Сирии. Описания путешествий» (немецкое издание: Лейпциг, 1908) говорится: «Два могущественных племени борются за господство в сирийской пустыне: Бени Сахр и Аназа». Последних автор книги называет «подлинными аристократами пустыни», чьи лошади — «лучшие во всей Аравии».
Зимой же они совершали набеги на Аравию… В этнографической литературе (в частности, в книге барона фон Оппенгейма) неоднократно отмечался воинственный характер людей из племени аназа, их склонность к разбойным нападениям.
С. 470. Тучный Эль Ирак… Имя означает «житель Ирака». Первоначально этого персонажа звали Хуссейн.
С. 471. …Джедайда… Имя означает по-арабски «новенькая». Первоначально ее звали Зулика.
С. 479. В средоточье жизни объят смертью… Цитата из Лютеровского перевода средневекового литургического песнопения («media vita in morte sumus»). На титульном листе последней части тетралогии «Ноябрь 1918», «Карл и Роза», написано:
И в средоточье жизни
нам смерти не миновать;
найдем ли помощника,
чтоб обрести благодать?
(старая церковная песня)
А в конце автобиографической книги Дёблина «Судьбоносное путешествие» говорится: «„И в средоточье жизни нам смерти не миновать", — поется в старой песне. Но это неполная правда. Надо бы добавить: „И в средоточье жизни нас озаряет свет рая“».
С. 482. Я хочу отомстить. Сведения о кровной мести у бедуинов Дёблин мог найти в книге Макса фон Оппенгейма.
С. 483. …возле Телль-Римы. Место не идентифицировано.
С. 485. …Эль-Хабис… Дёблин мог иметь в виду «кратер Хабис» в северной части нагорья Хауран, упоминаемый Оппенгеймом, или одноименный «замок в окрестностях Дамаска», упомянутый в книге английского ориенталиста Ги Лестранжа «Палестина при мусульманах. Описание Сирии и Святой Земли» (Бостон-Нью-Йорк, 1890).
С. 486. …амулеты из голубого жемчуга: волшебные рыбки, волшебные мечи. Согласно ближневосточным верованиям, голубой жемчуг защищает от сглаза. Амулеты в форме рыбки в исламских странах считаются защитой от водной или морской демоницы. Часто на шее носят, как ожерелье, несколько амулетов (в том числе и в форме мечей). См.: Rudolf Kriss und Hubert Kriss-Heinrich. Volksglaube im Bereich des Islam. Bd. 2. Amulette, Zauberformeln und Beschworungen. Wiesbaden 1962, S. 30.
C. 487. Oн подарил ей островерхую золоченую шапочку, поверх которой она накидывала белое покрывало. <…> На лбу, над нежными темными глазами, блестел латунный выпуклый диск. Дёблин описывает характерный костюм и украшения сирийской женщины. Латунный или серебряный диск на лбу — тоже амулет с магической надписью (См.: Kriss und Kriss-Heinrich. Ibid., S. 50 ff.).
С. 487–489. ГРЕНЛАНДИЯ, массив из гнейса и гранита… <…>… окрашивали землю в коричневатые розоватые фиолетовые тона. Источниками для этого фрагмента послужили прежде всего книги Шлейдена («Море», где сказано: «Исландия — это могучий массив из гранита и гнейса») и Хейма («Учебник гляциологии», из которого Дёблин делал выписки), а также записки Нансена и Норденскйолда (см. выше, ком. к стр. 465–467). Сохранилась нарисованная Дёблином от руки карта Гренландии.
С. 488. Питались они из фирновых бассейнов… Фирновый бассейн — область питания долинных ледников в виде широкой вогнутой чаши (цирка, кара) на склонах гор, в которой происходит накопление фирна (плотно слежавшегося многолетнего снега).
С. 489. …нунатаки… Нунатак — полностью окруженный льдом скалистый пик, горный гребень или холм, выступающий над поверхностью ледникового покрова или горного ледника. Служат убежищем для растительности в ледниковых областях.
…немая Луна… <…> …сказочно танцевало переменчивое северное сияние. Источник этого фрагмента — записки Нансена, из которых Дёблин выписал такие фразы: «Вечно переменчивое северное сияние, сказочно танцующее. Молчаливая Луна, проплывая по усыпанному звездами небу, освещает серебристый, мертвенно застывший ледяной мир».
С. 492–494. Северо-восточный ветер, с туманом и сильной метелью… <…> …или на дрейфующие льдины. При написании этого отрывка Дёблин использовал несколько источников, но прежде всего — «Учебник гляциологии» Хейма и книгу Норденскйолда.
С. 503…..мулат Мутумбо. В первоначальных вариантах эпизода он носил имя Нуанга или Нганга; во фрагменте романа, опубликованном 1 января 1922 года (об этой публикации см. Послесловие Габриэлы Зандер) — Бвана Мутумбо, что означает на многих языках банту «господин Брюхо» (частое прозвище для обжор и мелких деспотов).
С. 505. Битуминозный сланец… Темная порода, образовавшаяся из илистых осадков; богата органическими веществами.
С. 511–513… .мертвый штиль… <…> Днем и ночью — слепящий свет… При создании этого фрагмента Дёблин опирался на описания циклонов в «Учебнике метеорологии» (Лейпциг 1901; 3-е изд. 1915) австрийского ученого, основателя современной метеорологии Юлиуса фон Ханна (1839–1921).
С. 512. …расшвыривая деревья (словно выстреливал ими из пушек)… У Ханна написано: «…<ураган> вырывал с корнем сильные деревья и словно выстреливал ими из невидимой мощной пушки».
С. 514. …спина буро-зеленого, сверкающего чешуей чудища… Создавая свои образы гренландских животных, Дёблин опирался на книгу Шлейдена «Море» (главу о фауне и флоре триасового, юрского и мелового периодов), из которой выписал следующее:
Ихтиозавр, полурыба-полурептилия: веслоногое живородящее хищное морское животное длиной 8-10 м
Плезиозавр, змея-дракон, что-то вроде змеи, 2–5 м, которую протянули сквозь черепаху, морское животное
На земле: крокодилоподобные телеозавры и стрептоспондилы (встречались и земноводные), птерозавры (летающие ящеры, величиной с ворона), с размахом крыльев в 5 м и сильным хвостом. Археоптерикс (древняя птица), с перьями.
Наземные динозавры (игуанодон и мегалозавр): неуклюжие животные, нечто среднее между рептилией, птицей, млекопитающим.
В воде: губки, кораллы, морские ежи, моллюски (рудисты <вымершие двустворчатые моллюски. — Т. Б.> — 100 семейств)
Царство аммонитов и белемнитов
Морской ящер мозазавр, больше 20 м в длину, похож на змею, на передних лапах — плавательные перепонки.
Зубастые птицы. Ихтиорнис с хорошо развитыми крыльями и килем на грудине, но у него позвонки как у рыб и зубы. У гесперорниса — птичьи позвонки, рудиментарные крылья и грудина без киля.
Ихтиозавр, полурыба-полурептилия: веслоногое живородящее хищное морское животное длиной 8-10 м
Плезиозавр, змея-дракон, что-то вроде змеи, 2–5 м, которую протянули сквозь черепаху, морское животное
На земле: крокодилоподобные телеозавры и стрептоспондилы (встречались и земноводные), птерозавры (летающие ящеры, величиной с ворона), с размахом крыльев в 5 м и сильным хвостом. Археоптерикс (древняя птица), с перьями.
Наземные динозавры (игуанодон и мегалозавр): неуклюжие животные, нечто среднее между рептилией, птицей, млекопитающим.
В воде: губки, кораллы, морские ежи, моллюски (рудисты <вымершие двустворчатые моллюски. — Т. Б.> — 100 семейств)
Царство аммонитов и белемнитов
Морской ящер мозазавр, больше 20 м в длину, похож на змею, на передних лапах — плавательные перепонки.
Зубастые птицы. Ихтиорнис с хорошо развитыми крыльями и килем на грудине, но у него позвонки как у рыб и зубы. У гесперорниса — птичьи позвонки, рудиментарные крылья и грудина без киля.
С. 515. …вернуться к прежней — мертвой — жизни. Уже в романе «Черный занавес» герой (в заключительном монологе, стр. 204) говорит: «Мертва жизнь, трупным окоченением скована жизнь; нет никакой жизни, ибо в противном случае непременно нашлись бы любовь и чьи-то помогающие руки. Мертва жизнь — несмотря на колышущиеся деревья, и луну, и все, что щебечет вокруг, и этот огонь здесь, этот жаркий огонь».
С. 517. …голожаберными моллюсками. Эти моллюски, разнообразные по форме, отличаются тем, что не имеют раковин.
С. 519–523. Страна колыхалась… <…> …растирали его обломки в пыль. Основными источниками при написании этого фрагмента послужили «Учебник гляциологии» Хейма и книга Норденскйолда.
С. 520. Великая Сила Жара… В эссе «Я над природой» Дёблин называет жар — в отличие от «мягкого тепла» — «разрушительным началом в сформированном мире». (См. особенно главу «Наш мир между огнем и льдом».) Жар и огонь связаны для писателя с техникой и прогрессом, стремящимися уничтожить природу.
С. 521. Сила Холода <…> творит, порождает образы… В эссе «Вода» (1922) Дёблин писал: «Благодаря холоду возникла органическая жизнь. Он — продукт затвердевания».
С. 522. Из широких ворот глетчеров… Похожие на ворота, иногда гигантские отверстия в фронтальной стене глетчера, через которые выливаются скапливающиеся под глетчером талые воды, описаны в «Учебнике гляциологии» Хейма.
С. 525–531. На западе колышущиеся ламинарии… <…> …шуршащие лиственные шатры. Создавая этот экскурс о фауне и флоре Гренландии, Дёблин использовал свои выписки из книги Шлейдена «Море» (глава о геологических формациях) и из описаний тропических лесных и болотных ландшафтов Центральной Африки у Швейнфурта («В сердце Африки») и английского путешественника Генри Гамильтона Джонстона (1858–1927) («Река Конго от ее устья до Болобо», 1884, немецкий авторизованный перевод: Лейпциг, 1884).
С. 525. …ламинарии… Ламинария (морская капуста) — съедобная водоросль, относящаяся к классу бурых морских водорослей.
…лассонии… Что имел в виду Дёблин, непонятно.
С. 530. Между стволами гинкго и тюльпановых деревьев… Гинкго — реликтовое растение; предполагают, что Гинкговые являются потомками древних семенных папоротников. Растения класса Гинкговых были широко распространены на Земле в мезозойскую эру. Тюльпановое дерево — листопадное дерево семейства Магнолиевых.
Подобны колоннам прямые лишенные ветвей стволы, над ними — сплошная лиственная кровля… Ср. описание «галерейного леса» у Швейнфурта («В сердце Африки»): «Внутри такого прибрежного леса имеются колонные проходы, не уступающие древнеегипетским храмовым залам, вечно погруженные в тень и часто перекрытые трехъярусной лиственной кровлей. Если смотреть снаружи, они кажутся непроницаемой стеной сплошной листвы, но внутри этих колонных залов повсюду открываются проходы».
…мангровые заросли, хлебные деревья. Мангры — разнообразные деревья и кустарники, произрастающие в прибрежных ареалах или в мангровых зарослях, которые также называют мангровым болотом. Растения-мангры обитают в осадочной прибрежной среде, где в местах, защищенных от энергии волн, скапливаются мелкодисперсные осадочные отложения, часто — с высоким содержанием органики. Мангры обладают исключительной способностью существовать и развиваться в соленой среде на почвах, лишенных доступа кислорода. Под «хлебным деревом» здесь имеется в виду баобаб дланевидный, или обезьянье хлебное дерево: дерево высотой 10–25 м со стволом диаметром до 12 м и огромной кроной. Плоды у него до 40 см длины, похожи на огурец. Из книги Джонстона («Река Конго от ее устья до Болобо») Дёблин выписал ключевые слова «мангровые дворцы, мангровые болота» и описание обезьяньего хлебного дерева.
Вайи… Широкие перистые листья папоротников и пальм.
С. 534. Гиганты. Сыновья Геи (Земли), вступившие в борьбу с олимпийскими богами. По поздним источникам, нижние конечности у них переходили в покрытые чешуей тела драконов. Считалось, что некоторые из гигантов, побежденные богами с помощью циклонов и Геракла, погребены под вулканическими островами. Согласно Лукану (Фарсалия IX 657), Афина показала гигантам голову Горгоны, и они стали горами. Аллюзии на миф о гигантах встречаются и в других произведениях Дёблина. В «Вавилонском странствии» о гигантах сказано (стр. 566): «Они терпеть не могли неба над собой, ненавидели его и собрались штурмовать. Кидали в него камни и горящие древесные стволы». О побежденных гигантах говорится (там же, стр. 577): «Теперь они все — слепые, фыркающие, огнедышащие — лежат под землей. Хрипят, толкают и сотрясают землю, но сдвинуться с места не могут». В романе «Карл и Роза» тема гигантов возникает в последнем — перед убийством их обоих — разговоре Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Важно, что в этом разговоре Либкнехт сопоставляет гигантов с Мильтоновским Сатаной и с современной политической элитой (стр. 681):
Все это <сюжет «Потерянного рая» Мильтона. — Т. Б.> напоминает греческое предание о гигантах: как они сражались с Зевсом, а он во время битвы похоронил их под обломками скал, после чего они стали извергать через жерла вулканов огонь. Ты можешь, если хочешь, вспомнить и о богах нашей эпохи: императорах, диктаторах, полководцах, правительствах и капиталистах, стремящихся затоптать народ, но народ с нашей помощью превращается в пролетариат, и земля под ногами этих господ уже горит, разливается огненным озером.
Все это <сюжет «Потерянного рая» Мильтона. — Т. Б.> напоминает греческое предание о гигантах: как они сражались с Зевсом, а он во время битвы похоронил их под обломками скал, после чего они стали извергать через жерла вулканов огонь. Ты можешь, если хочешь, вспомнить и о богах нашей эпохи: императорах, диктаторах, полководцах, правительствах и капиталистах, стремящихся затоптать народ, но народ с нашей помощью превращается в пролетариат, и земля под ногами этих господ уже горит, разливается огненным озером.
Из Либкнехтовской трактовки грехопадения Адама и Евы следует, что главный дар Сатаны человечеству — индивидуализм (там же, стр. 682):
Он хочет открыть глаза обоим невинным на них самих, только открыть глаза, чтобы они действовали осознанно и действительно владели собой… они преступают запрет и тем самым обретают сознание; и все, что они теперь видят и чувствуют, видит и чувствует их Я — и с какой человеческой окраской, с какой чудовищной возгонкой! <…> Ты, Роза, должна прочитать, как замечательно Сатане удается его работа: сделать Адама Адамом и Еву Евой — работа просвещения человечества; и как люди, Роза, только из-за одного этого уподобляются Сатане.
Он хочет открыть глаза обоим невинным на них самих, только открыть глаза, чтобы они действовали осознанно и действительно владели собой… они преступают запрет и тем самым обретают сознание; и все, что они теперь видят и чувствуют, видит и чувствует их Я — и с какой человеческой окраской, с какой чудовищной возгонкой! <…> Ты, Роза, должна прочитать, как замечательно Сатане удается его работа: сделать Адама Адамом и Еву Евой — работа просвещения человечества; и как люди, Роза, только из-за одного этого уподобляются Сатане.
В конце этой ключевой главы — этого разговора — Роза Люксембург впадает в истерику и называет Карла «сатанистом» (стр. 684).
С. 550. …персидский царь велел бичевать море… Имеется в виду Ксеркс I (ок. 519–465), персидский царь из династии Ахеменидов. О том, как он повелел сечь плетьми Геллеспонт (после того, как буря разметала понтонные мосты), рассказывается у Геродота («История», Книга Седьмая, главы 34–35).
С. 551. «Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь». Цитата из «Послания к Римлянам» (12:19), которой Делвил, поскольку приводит ее не полностью, придает противоположный смысл (присваивая себе божественные функции): «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: „Мне отмщение. Я воздам, говорит Господь"».
С. 552. …крупнозернистый порфир… Порфир (от греч. «темно-красный, пурпурный») — мелкокристаллическая изверженная горная порода с крупными включениями. По химическому составу близок к граниту.
С. 559. …человекосамцы и человекосамки. В немецком тексте Manner und Manninnen, что можно также перевести «человеки и человечицы». Габриэла Зандер отмечает, что слово Mannin («человекосамка» или «человечица») Дёблин позаимствовал из Лютеровского перевода Библии, из эпизода сотворения Евы (Быт. 2:23): «И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа». Таким образом получается, что констелляции Сатана → Адам и Ева (соблазненные им и уподобившиеся ему) в романе «Карл и Роза» соответствует — в «Горах морях и гигантах» — констелляция Делвил («Дьявол») → человекосамцы и человекосамки (то есть подчиненные Делвилу представители лондонской элиты, новые Адамы и Евы, они же гиганты). См. выше, примеч. к стр. 534.
С. 560. …по принципу кораллового рифа. Сходную метафору Дёблин использует в своем эссе «Дух натуралистической эпохи» (1924): «Города — главные места расселения группы человек. Они — коралловый риф для человека как коллективного существа».
…пласты песка щебня аллювия и делювия… Дёблин делал выписки из книги Фердинанда Лёвла «Геология» (из главы «Историческая геология»). Аллювий (или: речные отложения) — отложения, формируемые, перемещаемые и откладываемые постоянными и временными водотоками в речных долинах. Делювий — скопление рыхлых продуктов выветривания горных пород у подножия и у нижних частей возвышенностей.
…среди мергеля… Мергель — осадочная горная порода смешанного глинисто-карбонатного состава.
…многие поколения крылоногих моллюсков… См. примеч. к стр. 410 (Каждый вечер поднимались…).
С. 562. Здесь люди были отрезаны от неба. До Дёблина топос подземного города (или подземного жилища) разрабатывался, например, в повести «Машина времени» (1895) Герберта Уэллса (1866–1946), в романах «Грядущая раса» (1871) Эдварда Бульвер-Литтона (1803–1873) и «Черная Индия» (1877) Жюля Верна (1828–1905). В немецкой литературе Веймарского периода мотив подземного города встречается довольно часто (например, в романе «Метрополис»): этот образ, как замечает один из исследователей, восходит к опыту Первой мировой войны: «Подземный мир <в текстах этой эпохи> дублирует сценарий окопной войны». Важно, что в традиционной мифологии под землей обычно находится Царство мертвых.
С. 563. …Медный город… Мотив из «Сказок тысяча и одной ночи». Там (в «Повести о медном городе») описывается город, над которым никогда не восходит солнце, наполненный несметными богатствами, но где остались одни мертвецы. Многие алчные путешественники, взобравшись на стену города, видят его богатства и, прыгнув со стены, разбиваются насмерть. У Дёблина Медный город упоминается уже в самых ранних набросках романа, где описывается как район увеселений в Берлине (Бернау). В одном из ранних вариантов говорится (немецкое издание 2006 г., стр. 660): «Священники всех вероисповеданий обличали Медный город. Они его называли Молохом».
С. 564. …поединки с быками и львами. Этот обычай определенно является продолжением цирковых представлений в Древнем Риме.
С. 565. …молодой женщиной, Лапони… Лапони (Laponie) по-французски означает «Лапландия».
С. 566. …как кобольд… Кобольдами в германской мифологии называются духи, живущие под землей и охраняющие сокровища.
С. 567. …танцевальное бешенство… Психическая эпидемия, характерная для средневековой Европы (особенно свирепствовавшая в 1021, 1278, 1375 и 1418 годах). Во время вспышек этой эпидемии тысячи людей, охваченные религиозным экстазом, танцевали, пока у них не показывалась на губах пена, не опухала нижняя часть тела. Они кочевали от одного места к другому, во время танцев им являлись видения. «Танцевальное бешенство» флагеллантов описал Генри Чарльз Ли в книге «История инквизиции в средние века» (немецкий перевод: 1909), которой Дёблин пользовался в 1921–1922 годах, во время работы над пьесой «Кемнадские монахини» (1923).
С. 571. …в округе Картагон… По мнению Габриэлы Зандер, аллюзия на Карфаген.
…Эткинсон… Возможно, аллюзия на Томаса Уитлама Эткинсона (1799–1861), английского рисовальщика и архитектора, путешествовавшего по Уралу и Монголии. Или — на английского живописца Джона Эткинсона Гримшоу (1836–1893), создателя сумеречных городских пейзажей.
Тель эль-Хабс (Холм Узилища)… Тель эль-Хабс упоминается в составленном Дёблином списке арабских племен; там же дается (правильный) перевод: «Холм Узилища».
С. 572. Трибор… Эта фамилия (Tribord) в переводе с французского означает «триборт» (правый борт судна).
…человекосамке Кураггаре… У Швейнфурта («В сердце Африки») упоминается нубийская деревня Кураггера (sic!).
С. 573. …не на сам рубин, а на родственный ему корунд. Рубин — одна из разновидностей корунда. Обыкновенный корунд — непрозрачный, сероватого цвета. Из-за высокой твердости его используют как абразивный материал, из-за высокой температуры плавления — как огнеупорный. Дёблин пользовался книгой австрийского минералога Густава Чермака (1836–1927) «Учебник минералогии» (Вена, 1905).
С. 574. …заставляли изначальную силу… Выражение «изначальная сила» (Urkraft) встречается в эссе немецкого естествоиспытателя Эрнста Геккеля (1834–1919) «Монизм как связь между религией и наукой» (1892):
Для нас становится все очевиднее, что все удивительные явления окружающей нас природы, как органической, так и неорганической, суть лишь различные производные одной и той же изначальной силы, различные комбинации одной и той же изначальной субстанции (Urstoff).
Для нас становится все очевиднее, что все удивительные явления окружающей нас природы, как органической, так и неорганической, суть лишь различные производные одной и той же изначальной силы, различные комбинации одной и той же изначальной субстанции (Urstoff).
По мнению Габриэлы Зандер, между взглядами Дёблина и монизмом Эрнста Геккеля имеются важные точки соприкосновения, «не только терминологические».
…гранитный блок… Сведения о граните и других глубинных горных породах Дёблин черпал из «Геологии» Фердинанда Лёвла. См. примеч. к стр. 404–405.
…темной роговой обманки… Роговая обманка — породообразующий магматический минерал; сложный алюмосиликат кальция, магния и железа.
С. 578...набрал горсть камешков… <…>…сжал в руке хрустнувшие камешки, прошептал: «Хочу помнить». Этот эпизод с Теном Кейром напоминает происшествие с самим Дёблином, которое, по его утверждению (см. «Заметки к „Горам морям и гигантам"», стр. 38 в настоящем издании), послужило первым толчком для написания романа:
И между тем в 1921 году увидал на балтийском побережье несколько камешков — обыкновенную гальку, — которые меня чем-то тронули. Камешки и песок я захватил с собой. Что-то тогда шевельнулось во мне, вокруг меня.
И между тем в 1921 году увидал на балтийском побережье несколько камешков — обыкновенную гальку, — которые меня чем-то тронули. Камешки и песок я захватил с собой. Что-то тогда шевельнулось во мне, вокруг меня.
С. 580. …один младший офицер, Гуд Лак… В переводе с английского его имя означает «(добрая) удача».
С. 584. По Земле носятся, царапая и ощупывая ее кору, люди. Сходный образ встречается в «Заметках к „Горам морям и гигантам"»: «Итак: люди, не что иное как особый род бактерий на земной коре, благодаря своему интеллекту и своим разнообразным умениям обретают сверхмогущество» (стр. 43 настоящего издания). Подобные идеи высказывал Фридрих Ницше в «Так говорил Заратустра»: «Земля, сказал он, имеет оболочку; и эта оболочка поражена болезнями. Одна из этих болезней называется, например: „человек“» (Фридрих Ницше. Избранные произведения. СПб.: Азбука-классика, 2003, стр. 452; пер. Ю. М. Антоновского). И — Фриц Кан (о нем см. комментарии, к стр. 115, 122, 405–407): «Человечество на Земле — не венец Творения, но горстка существ-однодневок, которые угнездились на поверхности Земного шара, как водоросли — на какой-нибудь доске, гонимой волнами океана». У Дёблина, впрочем — как видно из этого же фрагмента, — такое представление уживается с любовным вниманием ко всем «существам-однодневкам», включая человека.
С. 588. Юный Идатто… В ранних вариантах романа этого персонажа зовут Фрундсберг («дружественная гора, гора друга»). Немец Георг фон Фрундсберг (1473–1528) был предводителем ландскнехтов на службе у императора Карла V Габсбурга.
С. 589. …Даматила… Это имя встречается в подготовительных материалах к роману, в списке негритянских имен.
С. 595. Идатто вскарабкался на старый бук. Обхватив расколовшийся ствол… См. комментарии к стр. 302 и 332. Все эти треснувшие деревья, видимо, символизируют нарушение изначальной целостности мира, как и треснувшее плечо матери Ионатана: «Плечо было с трещиной. Будто его распилили посередине. Или будто оно само распалось. Этого я не мог поправить. Как же я напрягался… Понадобились долгие часы, чтобы исцелить одно только плечо. Эту лакуну в нем. Прежде чем части соединились. Но они все же соединились!» (стр. 186). Мертвая мать потом превращается для Ионатана чуть ли не в воплощение самой матери-природы, гармоничного мира: она «становилась далеким зеленым ландшафтом, древесными кронами с ветвями и листьями, небом над ними. Все это вместе и было, с удовлетворением чувствовал Ионатан, его матерью» (стр. 231).
С. 596. Венаска (Venaska). Имя, возможно, происходит от названия французской деревни Венаск (Venasque) в Провансе. В словаре Ларусс (издания 1876 года) об этой деревне сказано: «Там есть маленький древний памятник, который некоторые археологи ошибочно считали храмом Венеры; на самом деле это старинная христианская часовня X века». Изначально деревня относилась к владениям графов Тулузских, но после Альбигойского крестового похода (1209–1229) перешла к французскому королю. Интерес Дёблина к эпохе крестовых походов восходит к 1915 году, когда он намеревался написать исторический роман о Византии, и отразился также в пьесе «Кемнадские монахини». Среди подготовительных материалов к роману «Горы моря и гиганты» сохранились выписки Дёблина о Тулузе: «Альбигойцы распространились здесь под необузданным господством графов Тулузских, вдохновляемых трубадурами; папа созывает крестовый поход, вместе с кровожадным Симоном де Монфором и его аббатом. Он одержал победу над графом Раймундом, разбил альбигойцев в битве при Мюре, истребил их». А. Денлингер считает, что имя Венаска перекликается с именем богини Венеры.
…трахитовые купола… Трахит (от греч. «шероховатый, неровный») — молодая вулканическая порода. Главным ее компонентом является калиевый полевой шпат. Цвет — серовато-белый, серый, розоватый, желтоватый или коричневатый. «Купол» — одна из форм залегания трахита.
С. 597. …ланды… Природная область на юго-западе Франции; включает департаменты Жиронда, Ланды и Ло-и-Гаронна. Ланды представляют собой наклоненную равнину между Атлантическим океаном и Пиренеями. На равнине преобладают песчаные почвы. Ланды отделены от океана песчаными дюнами. Поэтому исторически Ланды были заболоченный областью, и лишь в конце XVIII и начале XIX веков здесь были проведены мелиорационные работы, в частности — посадки леса.
Тулуза… Этот город интересовал Дёблина как духовный центр поэзии трубадуров. Из книги Фридриха Дица о трубадурах он выписал такую характеристику: «Тулуза — древняя резиденция графского рода, правившего от Гаронны до Альп, и столица красивейшей части Аквитании — издавна упражнялась в различных мирных искусствах и стала одним из первых городов, которые приняли в свои стены, начали культивировать новую художественную поэзию; со временем Тулуза вошла в число главных центров французской национальной литературы».
С. 598. …мистраль… Холодный северо-западный ветер, дующий с Севенн на средиземноморское побережье Франции — в весенние месяцы — и являющийся настоящим бичом сельского хозяйства долины Роны. Часто ветер настолько силен, что вырывает с корнем деревья; его постоянное влияние заметно и на одиноко растущих деревьях, которые зачастую наклонены к югу.
С. 599. СЕРВАДАК… Имя происходит от латинского servus, «раб». Такое имя носит, между прочим, герой романа Жюля Верна «Гектор Сервадак. Путешествия и приключения в околосолнечном мире» (1877).
С. 602. Чтобы я, как и прежде, звалась Майеллой. Как отмечает Габриэла Зандер, Майелла (Majelle) на восточно-прусском диалекте и означает «мой свет», «девушка» (молодая девушка как символ Девы Марии).
С. 609. …медокское вино. Медок — винодельческий регион в устье Жиронды (к северо-западу от Бордо), где производят красные вина.
С. 610. Многие называли ее Лунной богиней. В «Путешествии в Польшу» (1925) Дёблин описывает — как Лунную богиню — Богоматерь: «Изображение Марии <в одной из краковских церквей> поражает меня: она парит на серебряном серпе, на месяце. Так она соединяет свою душу и Бога с природой; божественное брезжит и в природе. Когда я покинул храм, волшебная картина еще стояла перед моими глазами: богиня на лунном серпе, Лунная богиня».
С. 611. Смоковницы… В христианской иконографии смоковница является аллегорией надежды и плодородия.
С. 613. …базилику Святого Сернина… Самая большая в мире романская церковь, построенная в XI–XII веках, из кирпича. В эпоху инквизиции там собрали все население Тулузы, чтобы найти еретиков, и провели более пяти тысяч допросов. В подготовительных материалах к роману есть выписка об этой церкви: «Церковь Святого Сернина (романская); неповрежденная центральная башня выходит из средокрестия. С нее видна пирамида Маладетты (Пиренеи), от которой горные цепи расходятся к Средиземному морю и Атлантике». Маладетта («проклятая») — высочайший массив Пиренеев на границе Франции и Испании.
С. 614. …римские триумфальные арки, украшенные надписями о мятежных галлах. Самая знаменитая из триумфальных арок, построенных римлянами во Франции, находится в городе Оранж (в Провансе, на левом берегу Роны, в 21 км к северу от Авиньона). Эта арка высотой 19 м была построена императором Тиберием, «восстановителем колонии», в 21–26 годах, на фундаменте более ранней арки, прославлявшей победы Юлия Цезаря (49 год до н. э.).
Двух- или трехтысячелетние амфитеатры… Самые знаменитые амфитеатры Южной Франции находятся в Ниме, Оранже и Арле.
Возле серого Авиньона скала Рок-де-Дом… <…>…тридцать девять темных башен папского города… Авиньон расположен на левом берегу Роны, у подножия известняковой скалы Рок-де-Дом, которая возвышается над рекой на 58 м, а на ее вершине построен собор Нотр-Дам-де-Дом. В 1305–1378 годах Авиньон был резиденцией римских пап, но и после этого периода (известного под названием «авиньонского пленения пап»), до 1409 года, город служил местопребыванием многим непризнанным папам.
…Сиври… В раннем варианте романа этот персонаж носит имя Куссуссья, которое упоминается в составленном Дёблином списке негритянских имен.
С. 616. Король Карл Валуа… По мнению Габриэлы Зандер, имеется в виду Карл IX (1550–1574). В 1564–1566 годах этот король вместе со своей матерью, Екатериной Медичи, совершил Великую поездку по Франции, во время которой, в частности, побывал в Провансе и Лангедоке (в Монпелье, Нарбонне, Тулузе, Монтобане). Король любил охотиться и сам написал «Трактат о королевской охоте» (впервые изданный в 1625 году).
С. 617. Беспутному де Ла Молю… Жозеф Бонифас де Ла Моль (ок. 1526–1574) — знаменитый авантюрист царствования Карла IX, фаворит герцога Франсуа Алансонского и, вероятно, любовник его сестры Маргариты Наваррской. Был привлечен к суду как участник «заговора недовольных», направленного против итальянских советников Екатерины Медичи, и четвертован на Гревской площади.
Был киклопом… Киклопы (или циклопы) — три одноглазых великана, рожденных Геей и Ураном; сразу после рождения были сброшены своим отцом в Тартар, а после — освобождены Зевсом, который хотел, чтобы они помогли олимпийским богам в войне против титанов. По одной из версий, отраженных в «Одиссее» Гомера, киклопы составляли целый народ.
Блез де Монлюк… Блез де Монлюк (1502–1577) — французский маршал, оставивший интересные мемуары. Он умер в своем замке Эстильяк на берегу Гаронны.
…в Аквитанию. Аквитания — область на юго-западе Франции, ограниченная на юге Пиренеями, на западе — Атлантикой; отличается мягким, но влажным климатом.
С. 618. Цветущая Турень. Турень — область на западе Франции, по обеим берегам Луары; центр ее — город Тур. За необычайное плодородие Турень называли «садом Франции».
…на горе Амбуаз… Замок Амбуаз на Луаре — резиденция французских королей из династии Валуа (построенная Карлом VIII в 1492 году). Упоминается в выписках Дёблина: «Большой замок Амбуаз: в 1560-м придворные здесь наслаждались истреблением гугенотов, целый месяц; особенно радовалась миловидная Мария Стюарт. В скале Амбуаз — пещеры, расселины, переходы (oubliettes), где содержались пленные». Дёблин имеет в виду казнь участников Амбуазского заговора в 1560 году. Заговорщики — гугеноты и представители семейства Бурбонов — намеревались захватить власть путем похищения молодого короля Франциска II, ареста Франсуа де Гиза и его брата Шарля де Гиза, кардинала Лотарингского. Этот неудавшийся заговор послужил одной из предпосылок Религиозных войн 1562–1598 годов.
С. 622. Я нарекаю тебя Ходжет Сала. Крутой Обрыв. Словосочетание Ходжет Сала с переводом («крутой обрыв») упоминается в составленном Дёблином списке арабских племен.
С. 627. …Кара Уюк… Караоюк (или: Кара-Оюк, Кара-Уюк) — гора и река на Алтае.
С. 628. …в образе древесного кенгуру… Древесные кенгуру (или: древесные валлаби) обитают в тропических лесах острова Новая Гвинея, в северо-восточной части австралийского штата Квинсленд и на близлежащих островах. Высота этих животных — от 1,3 до 1,8 м; они могут прыгать с одного дерева на другое на расстояние 9 м и спрыгивать на землю с высоты до 18 м; ведут ночной образ жизни.
…белоголового сипа. Сип — крупная хищная птица семейства ястребиных, питается исключительно падалью. Распространен на засушливых горных и равнинных ландшафтах в Южной Европе, Азии и Северной Африке.
С. 631. Они стали двумя коршунами… Два коршуна, терзающие печень титана Тития, упоминаются в «Одиссее» (XI, 576–579). Верховного скандинавского бога Вотана сопровождают два ворона, Хугин и Мунин, которые садятся ему на плечи и рассказывают, что они видели в мире. Но в романе Дёблина «Карл и Роза» имеется глава «Коршуны на плечах Вотана», которая кончается так: «На плечах древнего языческого бога Вотана сидят, согласно преданию, могучие коршуны, которые взлетают, когда Вотан поднимается, чтобы совершить тяжкое дело. Двое людей не слышали, как упал стул, который Вотан опрокинул, поднимаясь, не слышали ни тяжелой поступи бога, ни звука его катящейся по облакам колесницы — но услышали карканье коршунов, летящих впереди бога. И увидели, как солнце потемнело и опять посветлело, потому что птицы на мгновенье заслонили свет своими чудовищными крыльями».
В романе «Манас» (стр. 17), когда принц Манас и его учитель Путо летят на Поле мертвых, их сопровождают коршуны:
Коршуны ужасно летели пред Манасом — лысые грифы-сукуни:
Шеи у них голые, клювы черны, лапы кровавого цвета,
А под ними бушует ветер.
Лысоголовый коршун (Sarcogyps calvus) по-русски называется индийский ушастый гриф или лысый гриф. Эта птица родственна белоголовому сипу.
С. 641. Теперь огонь у нас… По мнению исследователя творчества Дёблина Луи Юге[201], весь роман «Горы моря и гиганты» инспирирован мифом о Прометее и показывает этапы борьбы титанов за сверхчеловеческое могущество. В переработанной версии романа, «Гигантах», содержится прямая отсылка к мифу о Прометее: «Прометей принес только искру. Мы же завладели им целиком. <…> Огнем бессмертия». В 1938 году Дёблин написал эссе «Прометей и примитив».
С. 645. Мардук, не позволяй себя окликать. Мотив окликания по имени встречается в романе несколько раз: в рассказе об уничтожении исландских вулканов («И вдруг эти каменные сущности повели себя так, будто каждую из них кто-то окликнул по имени», стр. 430; с последующей развернутой метафорой, стр. 431–432), здесь и в рассказе о гибели гигантов (стр. 660–662).
С. 651. Власть над градшафтом Лион делили между собой три гиганта… Может быть, этот эпизод косвенно связан с тем фактом, что город Лион расположен на трех холмах.
С. 651. …человекосамка Куссуссья… Это имя упоминается в подготовительных материалах к роману, в списке негритянских имен.
С. 653. Зачем нам в эту юдоль печали? <…> Много дней им не удавалось уговорить Кюлина покинуть долину мертвецов. Первая из трех частей романа «Манас» называется «Поле смерти». Герой романа, индийский принц и полководец Манас, отправляется в мир умерших, объясняя свое решение так:
Я — застываю в оцепенении.
В оцепенении перед богами.
В оцепенении перед смертью.
В оцепенении перед Сейчас.
Знай: когда на Наре-реке я замахнулся мечом,
Ударить хотел — рука моя окоченела, зависла.
Ударю ли, меня ли ударят, не все ли едино.
Меч, что в горло вошел, он остается.
Путо, есть океан глубоко под землей,
По которой ступает моя нога.
Огонь полыхает внизу под землей,
По которой ступает моя нога.
Всякая же победа — никчемна. <…>
Я кричу: Увы мне, увы,
Я Манас, сын царя Удайпура,
Я победитель, вернувшийся из Соляной пустыни,
Я кричу: Увы мне, я хочу к мертвецам,
Я хочу к ним, хочу, чтобы они меня растерзали, растоптали,
Хочу туда, где боль, боль,
Хочу этого больше, чем жить, жить.
И они брели все дальше по ужасной долине — пока плот, который переправился с восточного берега, не изверг им навстречу толпу обезумевших искалеченных людей. Тогда они сами погрузились на этот плот, поплыли по окутанной дымом реке к другому берегу. Этот эпизод явно соотносится с мифом о перевозчике Хароне, переправляющем умерших в Аид.
С. 659. …в глубинной габбровой породе. Магматическая интрузивная основная горная порода. Главными минералами габбро являются плагиоклаз и пироксен, иногда в этой породе также содержатся оливин, ромбический пироксен, роговая обманка и кварц. Цвет — черный или темно-зеленый. Дёблин делал выписки о глубинных породах из «Геологии» Фердинанда Лёвла.
С. 662. …погруженные в сиенитовую породу… Сиенит — магматическая интрузивная горная порода с меньшим, чем у гранита, содержанием кварца; цвет — сероватый или розоватый.
…зелеными кристаллами авгита… См. примеч. к стр. 430–431.
…их окликнули по имени — Кураггару, Тафунду, Ментузи. См. примеч. к стр. 645.
С. 669. Я нарекаю тебя Таушан-Дагом, Заячьей Горой. Это словосочетание и его правильный перевод («заячья гора») встречается в составленном Дёблином списке арабских племен.
С. 671. Я не забыл про боль. И о гигантах мы помним. Повсюду воздвигнуты каменные пирамиды в память о них. <…> Мы ничего не утратили. Мы все это должны сохранить. Свои представления о значении памяти Дёблин изложил еще в диссертации 1905 г. «Нарушения памяти при психозе Корсакова» (которая начинается фразой: «Крепелин называет память самой общей основой всякой духовной деятельности»). Там, в частности, говорится (с. 14 и 22):
В психической сфере возможно присутствие физически-неприсутствующего; память смеется над физическим законом непроницаемости. Такое «застревание» в памяти вообще только и делает возможным накопление опыта; поскольку же органический индивид в любое время может «вернуть в настоящее» то, что уже прошло, свой опыт, — чтобы действовать, ориентируясь на этот опыт, — он, индивид, эмансипируется от настоящего. То есть память делает индивида независимым от непосредственных возбудителей, имеет своим следствием демеханизацию индивида. <…> Поэтому психические явления следует рассматривать как вневременное настоящее.
В психической сфере возможно присутствие физически-неприсутствующего; память смеется над физическим законом непроницаемости. Такое «застревание» в памяти вообще только и делает возможным накопление опыта; поскольку же органический индивид в любое время может «вернуть в настоящее» то, что уже прошло, свой опыт, — чтобы действовать, ориентируясь на этот опыт, — он, индивид, эмансипируется от настоящего. То есть память делает индивида независимым от непосредственных возбудителей, имеет своим следствием демеханизацию индивида. <…> Поэтому психические явления следует рассматривать как вневременное настоящее.
С. 672. …Великая изначальная власть (die grobe Urmacht). В «Горах морях и гигантах» это понятие упоминается один раз, здесь. В книге «Я над природой» (1928) оно, наряду с понятием «изначальный смысл» (Ursinn) занимает центральное место. В эссе Дёблин пишет об этих «сверхъестественных величинах»: «Но если мир — постоянно и внезапно, сейчас — становится реальным благодаря другой, сверх-могущественной изначальной власти, то мы чувствуем: мы причастны к этой тайне, которая обладает величайшей значимостью; только теперь все вещи обретают центр, особую надежность; существует якорь, и, быть может, мы сами держим в руке привязанный к нему линь» (с. 190–191).
С. 673. …Вязкой протоплазме. Протоплазма — содержимое живой клетки, включая ядро и цитоплазму, а также содержимое многих неклеточных образований в организме. В протоплазме осуществляются все жизненные процессы.
В книге «Море», в главе «Носители жизни», Шлейден описывает плазму как «удивительное жизненное варево»: «Носителем жизни является протоплазма, как называют это живое вещество». В книге «История развития универсума, жизни и человека» Ханса Вольфганга Бема (Штутгарт, 1923) есть глава «Тайна жизни в плазме». В книге Фрица Кана, в главе «Плазма», говорится: «Плазма есть постоянно движущийся химический механизм. Совокупность его движений мы называем жизнью». В книге Дёблина «Наше бытие» (1933) одна из глав называется: «О живой плазме и ее возникновении» (с. 154–158).
И Чернота делит ложе с людьми, прильнула к ним грудью: потому что свет исходит от них. Герой «эпической поэмы» «Манас» (1927) в конце концов, вернувшись с Поля мертвых, из человека превращается в божество — единое для всех людей бессмертное одухотворяющее начало. В самых последних строках дёблиновского эпоса (с. 371)[202] Манас описывается так:
Зов его — рыданьями, плачем прободен,
Расчленен рыданьями его зов.
И снова органно-гулок,
Как рев быка-гаура в подлеске:
«Вы, люди! Вы!
Не опускайтесь!
Не поддавайтесь!
Шива жив!
Вы же сами еще не живы! Нет еще! Пока нет!»
И возлег с ними в храме Шивы,
Потоком любви своей всех объял,
И полетел на пантерах дальше, из Кашмира в Бопал. Калением белым был — Светом,
Ждущим в Доме — кого-то, каждого,
Кто еще не дошел:
Желанный, Возвращающийся опять.
И — до сей поры не померк. Не померк.
Манас — не померк.
А в конце эссе «Эпилог» (1948) Дёблин произносит фразу, которая соединяет два важнейших для «Гор морей и гигантов» мотива: мотив грехопадения (см. примеч. к с. 534, Гиганты, и к с. 559, …человекосамцы и человекосамки) и запечатленный в последней фразе романа мотив духовности=света: «В каждый из наших дней повторяется грехопадение. Тем не менее нашему духу снится и он надеется, что чего-то достигнет — он сам не знает, чего» (VG 146).
В последних строках романа можно также усмотреть аллюзию на Песнь Песней, ибо библейская Суламифь говорит о себе: «Дщери Иерусалимские! черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы» (1:1). См. также: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный» (8:6).
При составлении комментариев были частично использованы обширные комментарии Габриэлы Зандер к изданию 2006 г. Составители комментариев пользуются случаем, чтобы выразить госпоже Зандер самую искреннюю благодарность.
Цитируемые произведения Дёблина
Мчащиеся кони (роман, 1900, при жизни не публиковался): Jagende Rosse, JR 26–83.
Адонис. Новелла (1901–1902, опубликована 1923): Adonis, 84-101.
Черный занавес. Роман о словах и случайностях (1901–1904, опубликован 1912): Der schwarze Vorhang. Roman von den Worten und Zufallen, JR 107–205.
Нарушения памяти при психозе Корсакова (диссертация, 1905): Geduchtnis-Storuпgen bei der Korsakoffschen Psychose, hg. v. Susanne Mahler. Berlin 2006.
Футуристическая словесная техника. Открытое письмо Ф. Т. Маринетти (1913): Futuristische Worttechnik. Offener Brief an F. T. Marinetti, VG 439–445.
Три прыжка Ван Луня. Китайский роман (1912–1913, опубликован 1915): Die drei Spriinge des Wang-lun. Chinesischer Roman, hs. v. Walter Muschg. Miinchen 1989 (русский перевод Т. Баскаковой, Тверь: Kolonna Publications 2006).
Заметки о романе (эссе, 1917): Bemerkungen zum Roman, VG 446–450, SAPL (русский перевод Т. Баскаковой будет опубликован в новом издании «Берлин Александерплац», издательство «Ладомир»).
Валленштейн. Роман (1916–1919, опубликован 1920): Wallenstein, hg. v. Erwin Kobel, Dusseldorf u. Zurich 2001.
Кемнадские монахини (пьеса, 1921, премьера 1923): Die Nonnen von KemnacLe, DHF 106–171.
Горы моря и гиганты. Роман (1921–1923, опубликован 1924): Berge Meere und Giganten. Roman, hg. v. Gabriele Sander. Munchen 2006.
Заметки о «Горах морях и гигантах» (эссе, июнь 1924): Bemerkungen zu «Berge Meere und Giganten», SLW 49–60.
Путешествие в Польшу (путевые заметки, 1925): Reise in Polen, hg. v. Heinz Graber, Olten u. Freiburg i. Br. 1968.
Манас. Эпическая поэма (1926, опубликован 1927): Manas. Epische Dichtung, hg. v. Walter Muschg, Munchen 1989.
Я над Природой (сборник философских эссе, 1928): Das Ich uЬеr der Natur, Berlin 1928.
Берлин Александерплац. Повесть о Франце Биберкопфе (1927–1928, опубликован 1929): Berlin Alexanderplatz. Die Geschichte vom Franz Biberkopf hg. v. Werner Stauffacher, Zurich u. Dusseldorf 1996 (русский перевод Г. Зуккау, Санкт-Петербург: Амфора 2000).
Гиганты. Приключенческая книга (1932): Giganten. Ein Abenteuerbuch, Berlin, 1932.
Наше бытие (естественнонаучный трактат, 1933): Unser Dasein, hg. v. Walter Muschg, Olten u. Freiburg i. Br. 1964.
Вавилонское странствие, или Высокомерие предшествует краху. Роман (1933, опубликован 1934): Babylonische Wandrungoder Hochmutkommt vor dem Fall, hg. v. Walter Muschg, Munchen 1982.
Исторический роман и мы (эссе, 1936): Der historische Roman und wir, VG 499–523, SAPL (русский перевод Т. Баскаковой будет опубликован в новом издании «Берлин Александерплац», издательство «Ладомир»).
Амазонка. Романная трилогия («Страна без смерти», «Синий тигр», «Новые джунгли», 1935–1937, опубликована как двухтомник в Амстердаме, в 1937–1938 гг.): Amazonas. Romantrilogie (Land ohne Tod, Der blaue Tiger, Der neue Urwald), hg. v. Werner Stauffacher, Miinchen 1991.
Размораживание Гренландии (набросок киносценария, 1940–1941): Die Enteisung Gronlands, DHF 405–417.
Судьбоносное путешествие. Отчет и исповедь (автобиографические заметки об эмиграции, 1940–1941 и 1948, при жизни не публиковались): Schiksalsreise. Bericht und Bekenntnis, hg. v. Anthony W. Riley, Olten u. Freiburg i. Br. 1993.
Эпилог (эссе, 1948): Epilog, VG 130–147, SLW 287–321 (русский перевод E. Микриной в книге: Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу <см. ниже>, стр. 557–570; здесь цитируется перевод Т. Баскаковой, который будет опубликован в новом издании «Берлин Александерплац», издательство «Ладомир»).
Ноябрь 1918. Немецкая революция. Тетралогия («Бюргеры и солдаты в 1918-м», «Народ, который предали», «Возвращение с фронтов», «Карл и Роза», 1937–1947, опубликована в 1948–1950): November 1918. Eine deutsche Revolution. Erzahlwerk in drei Teilen, Teil I: Burger und Soldaten 1918; II, 1: Verratenes Volk; II, 2: Heimkehr der Fronttruppen; III: Karl und Rosa, hg. v. Werner Stauffacher, Frankfurt a. M. 2008.
Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу (роман, 1945–1946, опубликован в 1956-м, в ГДР): Hamlet oder Die lange Nacht nimmt ein Ende, hs. v. Walter Muschg, Olten u. Freiburg i. Br. 1966 (русский перевод Л. Чёрной, Москва: Просодия, 2002).
Письма I и II: см. Briefe I Briefe II.
Библиография
Borgard, Thomas: Alfred Doblins literarische Produktion der 1930er Jahre im Rahmen des soziologischen Theorie- und Wissenschaftswandcls. In: IADK, 2007. S. 125–148.
Denlinger, Ardon. Alfred Doblins «Berge Meere und Giganten». Epos und Ideologic. Amsterdam: Verlag B. R. Gruner, 1977.
Dijakstra, Bram: Idols of Perversity. Fantasies of Feminine Evil in Fin-de-Siecle Culture. NY, Oxford: Oxford University Press, 1986.
Dollinger, Roland: Technology and Nature. From Doblin’s „Berge Meere und Giganten" to a Philosophy of Nature. In: A Companion to the Works of Alfred Doblin, ed. by R. Dollinger, W. Koepke, H. Thomann Tewarson. NY: Camden House, 2004. P. 93–109.
Fischer, Peter S.: Fantasy and Politics. Visions of the Future in the Weimar Republic. Wisconsin, London: The University of Wisconsin Press, 1991.
Gratz, Katharina: Andere Orte, anderes Wissen. Doblins «Berge Meere und Giganten». In: IADK, 2007. S. 299–319.
Gumbrecht, Hans Ulrich: In 1926. Living at the Edge of Time. Cambridge, London: Harvard University Press, 1997.
Gunning, Tom. «Metropolis». The Dance of Death. In: Gunning, Tom. The Films of Fritz Lang. Allegories of Vision and Modernity. London: BFI Publishing, 2000. P. 52–83.
Hahn, Torsten: «Vernichtende Fortschritt». Zur experimentellen Konfiguration von Arbeit und Tragheit in «Berge Meere und Giganten». In: IADK, 1999. S. 107–129.
Harbou, Thea von: Metropolis. Frankfurt a. Main: Ullstein, 1984.
Huguet, Louis: Le roman d‘anticipation d‘Alfred Doblin «Berge Meere und Giganten», in: Runa (1987), Nr. 7/8, S. 111–134.
IADK=Internationales Alfred-Doblin-Kolloquium. Frankfurt a. Main, Bern, NY, Paris: Peter Lang.
Kaes, Anton: Shell Shock Cinema: Weimar Culture and the Wounds of War. Princeton: Princeton University Press, 2008.
Kleinschnmidt, Erich: Materielle und psychische Welt. Wissenspoetik bei Alfred Doblin. In: IADK, 2007. S. 185–193.
Minder, Robert: Alfred Doblin zwischen Osten und Westen. Frankfurt a. М.: Insel, 1966.
Powell, Larson. The Technological Unconscious in German Modernist Literature. Nature in Rilke, Benn, Brecht and Doblin. NY: Camden House, 2008.
Rolland, Remain; Masereel, Frans. Die Revolte der Maschinen, oder Der Entfesselte Gedanke. Zurich: Gutenberg, 1949.
Sander, Gabriele: «An die Grenzen des Wirklichen und Moglichen…». Studien zu Alfred Doblins Roman «Berge Meere und Giganten». Frankfurt a. Main, Bern, NY, Paris: Peter Lang, 1988.
Scherpe, Klaus R: Stadt. Krieg. Fremde. Literatur und Krieg nach den Katastrophen. Tubingen: Francke, 2002.
Sprengel, Peter. Kunstliche Welten und Fluten des Lebens oder: Futurismus in Berlin. Paul Scheerbart und Alfred Doblin. In: Faszination des Organischen: Konjunkturen einer Kategorie der Moderne, hg. von Hartmut Eggert, Erhard Schutz, Peter Sprengel. Munchen: Iudicum, 1995. S. 73-101.
Tatar, Maria: Lustmord. Sexual Murder in Weimar Germany. Princeton: Princeton University Press, 1995.
The Weimar Republic Sourcebook, ed. by A. Kaes, M. Jay, E. Dimendberg. Berkeley, London: University of California Press, 1994.
Weyembergh-Boussart, Monique. Alfred Doblin. Seine Religiositat in Personlichkeit und Werk. Bonn: Bouvier, 1970.
Гай Светоний Транквилл: Жизнь двенадцати цезарей. М.: Наука, 1993 (перевод М. Л. Гаспарова).
Гёте Иоганн Вольфганг: Природа // Гёте И. В. Избранные сочинения по естествознанию. М.: Издательство Академии наук СССР, 1957 (перевод И. И. Канаева).
Метерлинк Морис. Жизнь пчел // Метерлинк М. Сокровище смиренных. Погребенный храм. Жизнь пчел. Самара: Издательский дом «Агни», 2000 (перевод И. Минского).
Уэллс Герберт: Война миров // Уэллс Г. Машина Времени. Человек-невидимка. Война миров. Рассказы. М.: ACT, 2002 (перевод М. Зенкевича).
Шпенглер Освальд: Закат Западного мира: Очерки морфологии мировой истории. М.: Академический Проект, 2009, т. 2 (перевод И. И. Маханькова).
Список сокращений
Briefe I — Briefe, hg. v. Heinz Graber, Olten u. Freiburg i. Br. 1970
Briefe II — Briefe II, hg. v. Helmut Pfanner, Dusseldorf u. Zurich 2001
G — Giganten. Ein Abenteuerbuch, Berlin 1932
DHF — Drama — Horspiel — Film, hg. v. Erich Kleinschmidt, Olten u. Freiburg i. Br. 1972
JR — Jagende Rosse, Der schwarze Vorhangund anderefruhe Erzahlwerke, hg. v. Anthony W. Riley, Olten u. Freiburg i. Br. 1981
KS II — Kleinc Schriften II: 1922–1924, hg. v. Anthony W. Riley, Olten u. Freiburg i. Br. 1990
SAPL — Schriften zu Asthetik, Poetik und Literatur, hg. v. Erich Kleinschmidt, Olten u. Freiburg i. Br. 1989
SCH — Schicksalsreise. Bericht und Bekenntnis, hg. v. Anthony Riley, Olten u. Freiburg i. Br. 1993
SLW — Schriften zu Leben und Werk, hg. v. Erich Kleinschmidt, Olten u. Freiburg i. Br. 1986
SPG — Schriften zur Politik und Gesellschaft, hg. v. Heinz Graber, Olten b. Freiburg i. Br. 1972
VG — Die Vertreibungder Gespenster. Autobiographische Schriften, Betrachtungen zur Z£it, Aufsatze zu Kunst und Literatur, hg. v. Manfred Beyer, Berlin 1968
Примечания
1. Послесловие к немецкому изданию романа 1977 г. (Alfred Doblin. Berge Meere und Giganten. Roman. Mit einem Nachwort von Volker Klotz. Dusseldorf u. Zurich, Walter Verlag AG Olten, 1977). Фолькер Клотц (p. 1930) — известный немецкий литературовед, театральный критик и драматург. Его монография «Открытая и закрытая форма в драме» (1960) оказала влияние на развитие современного театроведения. Здесь и далее примечания переводчика.
2. Название романа Свифта (1667–1745), опубликованного под именем Лемюэля Гулливера.
3. Ханс Доминик (1872–1945) — немецкий журналист и инженер, автор многочисленных, популярных в Германии до сегодняшнего дня научно-фантастических романов и научно-популяризаторских книг. Первыми романами, принесшими ему известность, были «Власть трех» (1921), «След Чингиз-Хана» (1923) и «Атлантида» (1925).
4. Ханс Гримм (1875–1959) — немецкий писатель и публицист, любимый автор Адольфа Гитлера.
5. Первая публикация: Die neue Rundschau 35 (1924), S. 600–609. Здесь и далее примечания переводчика.
6. Что означает: Левой Рукой, Левой Лапой (нем.).
7. Иммануил Кант (1724–1804) не был профессором географии, но как приват-доцент читал в Кенигсбергском университете, среди прочего, и курс по физической географии (до 1769 г.).
8. Имеется в виду пьеса «Кемнадские монахини», написанная в 1921-м и опубликованная в 1923 г.
9. Написанный в соответствии с историческими источниками роман о Тридцатилетней войне, «Валленштейн», заканчивается выдуманным эпизодом: император Фердинанд II (1578–1637), разочаровавшись в жизни, покидает дворец и, как нищий, странствует по дорогам империи, попадает в тюрьму, в конце концов погибает от руки юродивого. Все это время придворные скрывают его отсутствие. Смысл такой концовки Дёблин объясняет в эссе «Эпилог»: «Итак, Фердинанд Другой, император (его мне предстояло сотворить). Я заставил его вступить в диалог со всемогущими фактами. Он ответил на грохот пушек. И каков же был результат? Он отказался от всякого стремления к результату. <…> Нет, человеку не остается ничего иного, кроме как отказаться от любых стремлений. Это в то время было главным моим прозрением».
10. W. Bernhardi. Konrad III., Teil I (1138–1145), Leipzig 1883, hier S. 553f. История аббатисы Юдит легла в основу пьесы Дёблина «Кемнадские монахини».
11. Прокладка рельс для надземных и подземных электрических поездов началась в 1896 г. (открытие соответствующих маршрутов состоялось в 1902-м).
12. Этот ныне не существующий театр находился в Тиргартене, напротив Рейхстага.
13. Цитата из монолога Фауста в первой сцене трагедии, «Ночь». (Перевод Б. Пастернака.)
14. Позже Дёблин все-таки опубликовал эти эссе, дополнив другими, как брошюру «Я над природой» (1927).
15. Дёблин имеет в виду прежде всего рецензию Фридриха Буршеля на роман «Валленштейн» (Der neue Merkur 4, 1920/1921. S. 788–790).
16. Так Дёблин называет в романе огромные города-государства.
17. Попытку соединить поэзию и прозу Дёблин предпринял в 1929 г., в «эпической поэме» «Манас». Литературовед Хайнц Грабар, например, считает эту книгу «величайшим из его <Дёблина. — Т. Б.> поэтических прорывов» (Heinz Graber. Zum Stil des «Manas», in: Text + Kritik. Alfred Doblin, 13/14 1972. S. 45), а Вальтер Мушг — «вершиной экспрессионистского мифотворчества» (послесловие к «Манасу»). На книжном рынке книга полностью провалилась.
18. Аллюзия на Евангелие от Матфея, 7:16: «По плодам их узнаете их. Собирают ли с терновника виноград, или с репейника смоквы?».
19. См. примеч. к стр. 186 (Я ее… снова родил, в муках).
20. Большой Сирт — Крупный залив Средиземного моря у берегов Ливии. Тарабулус (Тарабулус-эль-Гарб) — арабское название Триполи, столицы Ливии. Лебда — Лептис-Магна, древний город в Ливии, достигший расцвета во времена Римской империи; разрушен арабами в VII веке. Мисурата — город на средиземноморском побережье Ливии, к востоку от Триполи, сейчас третий по величине город страны.
21. Тибести — горное плато в центральной Сахаре, на северо-западе республики Чад, доходит до Ливии.
22. Хаммада эль-Хамра («Красная пустыня») — каменистое пустынное плато на западе Ливии.
23. Феццан — местность на юго-западе Ливии, представляющая собой дюновые поля.
24. Мурзук — оазис и одноименный город на юго-западе Ливии, в Феццане; когда-то важный торговый и административный центр. Хаммада — то же, что Хаммада эль-Хамра, см. выше.
25. Христиания — старое (до 1924 г.) название Осло.
26. Бегль — южный пригород Бордо.
27. Город в 90 км юго-восточнее Турина.
28. Немецкое название Братиславы.
29. Сладкая моя Мелиз, моя бедная девочка (франц.).
30. Бедная девочка Мелиз (франц.).
31. Ныне Хельсинки.
32. Остров у западного побережья Норвегии.
33. Остров на юге Филиппинского архипелага.
34. Рио-Чагрес — река в зоне Панамского канала.
35. Бухта в конце Панамского канала, со стороны Атлантики.
36. Параизо, Сан Пабло — поселки на Панамском канале; Сольдадо (или: Бахио-Сольдадо) — город в северной части зоны Панамского канала.
37. Картахена — порт в Колумбии, на Карибском море.
38. Валахия — область на юге Румынии, между Карпатами и Дунаем.
39. Имеется в виду Ахилл, в одном из набросков романа названный по имени.
40. Бескиды — система горных хребтов в северной и западной части Карпат, расположенная на территориях Польши, Украины, Словакии и Чехии.
41. Город в Германии, в земле Бранденбург.
42. Мюрицзее — большое озеро в Мекленбурге.
43. Город в северной Силезии.
44. Три маленьких города на севере Мекленбурга.
45. Город в земле Шлезвиг-Гольштейн.
46. Ильцен расположен в земле Нижняя Саксония, Ильменау — в Тюрингии.
47. Такого места в Германии нет; по мнению Габриэлы Зандер, имеется в виду городок Бевензен в окрестностях Ильменау (Тюрингия).
48. Город в земле Шлезвиг-Гольштейн, на Эльбе.
49. Ян-Майен — остров между Гренландским и Норвежским морями, примерно в 600 километрах к северу от Исландии, в 500 километрах к востоку от Гренландии и в 1000 километрах к западу от Норвегии, чьей государственной территорией он является.
50. Город в земле Гессен.
51. К северу от Ганновера (земля Нижняя Саксония), в среднем течении Везера.
52. Хельмштедт — город в земле Нижняя Саксония; Гарделеген — город в земле Саксония-Анхальт.
53. Гора на границе Аляски и территории Юкон, родина индейцев тлинкитов.
54. Город к юго-западу от Лондона.
55. Город к северу от Лондона, на реке Уз.
56. Плато в Судане, к западу от реки Белый Нил.
57. Расположен в графстве Восточный Сассекс, на юге Англии.
58. Залив на северо-востоке Канады.
59. Сейчас называются Островами Королевы Елизаветы.
60. Бервинские горы находятся на севере Уэльса.
61. Честер — городок на западном побережье Англии, в графстве Чешир; Стаффорд — городок к северу от Бирмингема; Денбиг — городок в Северном Уэльсе.
62. Мейнленд — самый большой из Шетландских островов.
63. Гора на южной оконечности острова Мейнленд в Шетландском архипелаге.
64. Город в китайской провинции Синьцзян (ныне Синьцзян-Уйгурский автономный район), у подножия Памирских гор.
65. Мыс на полуострове Бутия, самая северная точка материка Северная Америка.
66. Ледниковое озеро в Перу.
67. Финнмарк — самая северная и самая крупная губерния Норвегии.
68. Порог Томсон Уайвилла — подводный хребет между северным побережьем Великобритании и Фарерскими островами.
69. Все перечисленные места находятся на восточном побережье Гренландии или близ него.
70. Пролив между восточным берегом полуострова Ютландия и юго-западной частью Скандинавского полуострова; через этот пролив проходит путь из Северного моря в Балтийское.
71. Имеется в виду либо река Олбани в Канаде, либо город Олбани — столица штата Нью-Йорк.
72. Дартмурские холмы — лесной район на юго-западе Англии, национальный парк.
73. Принадлежащий России архипелаг в Северном Ледовитом океане, между Морем Лаптевых и Восточно-Сибирским морем.
74. Имеется в виду, видимо, полуостров на севере Канады: ее северо-восточная оконечность.
75. Мыс Фарвель — самая южная точка Гренландии.
76. Пролив между Гренландией и Исландией; соединяет Гренландское море с Атлантическим океаном.
77. Самый северный канадский остров, относится к Канадскому Арктическому архипелагу; на восток от острова проходит граница Канады с Гренландией.
78. Остров у восточного побережья Гренландии.
79. Селение в Южной Сирии; место, где в начале второго тысячелетия до н. э. располагался город Аварис.
80. Расположен примерно посередине восточного побережья (70-й градус северной широты).
81. Расположена примерно посередине западного побережья (70-й градус северной широты).
82. Расположен на западном побережье, к северу от бухты Диско.
83. Скалистый необитаемый остров у восточного побережья Гренландии.
84. Город на южном побережье Норвегии.
85. Ферт-оф-Лорн — залив на западном побережье Шотландии. Мори-Ферт — залив на северо-восточном побережье. Каледонский канал, сооруженный в 1822 г., пересекает Шотландию с северо-востока на юго-запад, соединяя заливы Мори-Ферт Северного моря и Ферт-оф-Лорн Атлантического океана. Только треть канала проложена людьми, большая его часть состоит из озёр.
86. Крупнейший город Западной Норвегии, расположен на берегу Северного моря.
87. Ваттовое море — прерывистая череда ваттов: мелководных морских участков у берегов Нидерландов, Германии и Дании; часть акватории Северного моря.
88. Архипелаг на северо-западе Европы, в Северном море. Острова пролегают цепочкой вдоль побережья трех стран, отгораживая от Северного так называемое Ваттовое море. Территориально острова относятся к Нидерландам, Германии и Дании.
89. Гент и Кортрейк (фр. Куртре) — города на северо-западе Бельгии.
90. Самый большой фьорд Норвегии; расположен на южном побережье, к северу от Бергена.
91. Колчестер и Ипсвич — города к северо-востоку от Лондона (в графствах Эссекс и Саффолк). Хастингс, Рамсгейт, Дувр — города на южном и юго-восточном побережье Англии. В романе Дёблина все эти города становятся частями расширившегося Лондона.
92. Город к западу от Лондона (в графстве Беркшир).
93. Лютон, Хертфорд — города к северу от Лондона; Альдершот — город в 75 км к юго-западу от Лондона.
94. Меловая возвышенность в окрестностях Лондона.
95. Архипелаг к юго-западу от Британских островов, расположен посреди Гольфстрима; единственная субтропическая зона Великобритании.
96. Город к северу от Парижа, на реке Сомме; центр департамента Сомма и региона Пикардия.
97. Город на севере Франции, на реке Эско (Шельда), в департаменте Нор.
98. Аргоннские горы (Аргоннский лес) — собственно, холмистая возвышенность, расположенная между реками Эна и Эр.
99. Маленькая река на севере Франции, приток Эны.
100. Горная цепь, составляющая часть Центрального массива (в центре и на юге Франции). Находится на территории департаментов Гар, Лозер, Ардеш, Эро и Аверон.
101. Овернь — регион на юге центральной части Франции. Форез — регион в восточной части Центрального массива (теперь входит в департамент Луара). Лионне — винодельческий район между Божоле и долиной Роны, к западу от Лиона.
102. В Швейцарских Альпах.
103. Горный массив в Швейцарии и Франции.
104. Река на юго-западе Франции; впадает в Атлантический океан недалеко от города Рошфор.
105. Перигё — главный город исторической области Перигор и французского департамента Дордонь, в Аквитании, к северо-востоку от Бордо. Бержерак — город на юге Франции, в южной части департамента Дордонь региона Аквитания.
106. Жиронда — эстуарий рек Гаронна и Дордонь; открывается в Бискайский залив.
107. Река на юге Франции, которая к северу от Бордо впадает в Гаронну, образуя вместе с ней эстуарий Жиронду.
108. Город в Англии, на реке Уз.
109. Южный (Лангедокский) канал соединяет Тулузу со средиземноморским городом Сет. В Тулузе смыкается с Гароннским каналом, который ведет к Бискайскому заливу. Сона — река на востоке Франции, правый приток Роны, в которую впадает возле Лиона.
110. Древний конусообразный вулкан в Центральном Французском массиве; высота 1 858 м.
111. Река в центре Франции, с истоком в Севеннах; один из крупных притоков Луары.
112. Молодой потухший вулкан в составе Центрального массива; его высота 1 463 м.
113. Главный город департамента Тарн и Гаронна, расположенный у слияния рек Тарн и Теску, в 50 км к северу от Тулузы.
114. Район в Бранденбурге; ограничен U-образно изогнутой рекой Хафель.
115. Торфяные болота в Корнуолле, к западу от Дартмура.
116. Эта река отделяет Корнуолл от остальной Англии.
117. Макон — самый южный город региона Бургундия; расположен на западном берегу реки Сона, в 65 километрах к северу от Лиона.
118. Гора к югу от Лиона, высотой 1 432 м.
119. Эксмур — лесной заповедник (национальный парк) на севере Корнуолла, на берегу Бристольского залива.
120. Залив Ирландского моря, занимает большую часть западного побережья Уэльса.
121. Залив в юго-западной части Великобритании; отделяет Южный Уэльс от графств Сомерсет и Девон.
122. Архипелаг у западных берегов Шотландии.
123. Послесловие к заново выверенному, снабженному обширным комментарием и дополнениями, которые включают ранние варианты текста, изданию «Гор морей и гигантов», подготовленному Габриэлой Зандер (Мюнхен, 2006). Примеч. пер.
124. Klaus Modick, Zukunftsvisionen: Gibt es intelligentes Leben im All? Und auf der Erde? in: die tageszeitung, Nr. 6468 vom 12.6.2001, S. 17.
125. Gunther Grass, Im Wetllauf mit den Utopien (16.6.1978), in: ders., Werkausgabe in zehn Banden, hg. v. Volker Neuhaus, Bd. IX: Essays — Reden — Briefe — Kommentare, hg. v. Daniela Hermes, Darmstadt u. Neuwied 1987. S. 715–736, hier S. 718.
126. Ebd., S. 717.
127. Цитаты из романа и из публикуемых вместе с ним статей приводятся с указанием страниц в настоящем издании. Другие цитаты из произведений Дёблина — с указанием полного русского названия и сокращенного названия немецкой публикации (см. Список сокращений).
128. Далее сокращенно: ЗГМГ.
129. Псевдоним этот означает: Левой Рукой, Левой Лапой. Примеч. пер.
130. Torsten Hahn, Fluchtlinien des Politischen. Das Ende des Staates bei Alfred Doblin. Koln/Weimar 2003, S. 336.
131. Klaus R. Scherpe, Krieg, Gewalt und Science Fiction. Alfred Doblins «Berge Meere und Giganten», in: ders., Stadt. Krieg. Fremde. Literatur und Kultur nach den Katastrophen, Tubingen u.a. 2002, S. 101.
132. Этот опыт, согласно Шерпе, был предпосылкой возникновения «Гор морей и гигантов» (S. 119). См. также: Hugo Aust, Literarische Fantasien uber die Machbarkeit des Menschen (unter besonderer Bemcksichtigung von Alfred Doblins Roman «Berge Meere und Giganten» und einiger Filme), in: Helmut Koopmann, Manfred Misch (Hg.): Grenzgange. Studien zur Literatur der Moderne, Paderborn 2002, S. 133f.
133. Klaus Scherpe, S. 107.
134. Thomas Wolf, Die Dimension der Nalur im Fmhwerk Alfred Doblins, Regensburg 1993, S. 49.
135. Опубликованы в кн.: Alfred Doblin, Berge Meere und Giganten. Hs. v. Gabriele Sander. Munchen, 2006, S. 664–668.
136. Klaus Scherpe, S. 102.
137. Эти эссе, в слегка переработанном виде, вошли потом в книгу Дёблина «Я над природой» (1928).
138. Эфраим Фриш (1873–1942) — немецкий писатель, театральный критик, переводчик с французского, английского, польского и идиш. Примеч. пер.
139. Процитированный отрывок взят из раннего варианта, который (согласно пометке на нем) относится к Книге первой, озаглавленной «Берлин при первых консулах».
140. Воспроизведены в немецком издании романа 2006 г., стр. 736 и 750.
141. Но здесь — в отличие от того, что происходило позже, с «Берлин Александерплац» — Дёблин включал в ткань романа чужеродные фрагменты так, чтобы не было видно швов. Поэтому, не зная его источников, часто невозможно определить, является ли какой-то фрагмент дословной цитатой. О том, как Дёблин работал с источниками, см.: Gabriele Sander, „Ап die Grenzen des Wirklichen und Moglichen… “ Studien zu Alfred Doblins Roman „Berge Meere und Giganten Frankfurt a. M. u. a. 1988, S. 74–98.
142. Этот материал сохранился, но не — как пишет Дёблин — вложенный «в скоросшиватель, в алфавитном порядке, по ключевым словам» (ЗГМГ 44), а как собрание (вероятно, неполное) разрозненных листков.
143. Scherpe, S. 110. Шерпе так объясняет характерную для «Гор морей и гигантов» «поэтику знания, преобразующую традиционный способ эпического письма»: «„Современный эпос“, к которому стремится Дёблин, уже невозможен как рассказывание историй в собственном смысле, а только — как „изображение" давно уже отражающегося в искусстве „новой вещественности" фрагментарного и контингентного мира. Описывать в таком случае означает: наблюдать за „вещами“, регистрировать их, суммировать и структурировать; дать читателю возможность увидеть целостный лик „Тысячеименного", желательно — с одного взгляда» (S. 109).
144. Вольфганг Шеффнер: «<…в „Горах морях и гигантах“> возникают нарративные эффекты, которые мог бы порождать бесконечный, энциклопедический поток информации. Упоминание все новых массовых данных меняет даже внешние проявления характерных для повествования способов обработки и накопления знаний» (Wolfgang Schaffner, Die Ordnung des Wahns. Zur Poetologie psychiatrischen Wissens bei Alfred Ddblin, Munchen 1995, S. 320).
145. См. ретроспективное замечание в Послесловии к переработанной версии романа, «Гигантам»; «В процессе работы, однако, к 250 страницам, на которых уместился этот материал <сюжет, связанный с размораживанием Гренландии>, прибавились еще 350» (G 375; SLW 212).
146. Описания Мардука в рукописных версиях романа и в печатной версии (см. в настоящем издании стр. 685 и 195) еще более или менее отчетливо напоминают эскизный портрет этого персонажа в «предварительном наброске».
147. Эрих Кляйншмидт отмечает, что Дёблин «зимой 1920–1921 года вновь занялся старой папкой с материалами на тему „Византия", которые он собирал в 1915 году, когда планировал написать роман о крестоносцах» (эта папка с 72 листами и новыми записями сохранилась), и что эти материалы, видимо, послужили импульсом для создания драмы (Послесловие, DHF 610). Упоминание четвертого крестового похода в предварительном наброске «Гор морей и гигантов» указывает на то, что эта тематика — согласно первоначальному замыслу — должна была найти отражение и в новом романном проекте. См. примеч. к стр. 71 (Равано делла Карчери).
148. См. примеч. к стр. 345 (…трубадуры в Южной Франции и в долине реки По).
149. См. примечания к отдельным сказкам и, особенно, цитату из Лео Фробениуса (примеч. к стр. 345, фульбе), который сравнивает устную фольклорную традицию этого народа с искусством трубадуров.
150. Швейнфурт посетил Мунзу в 1870 г., во время экспедиции в Экваториальную Африку. В своих путевых заметках «В сердце Африки» Швейнфурт посвятил этому тщеславному и жестокому вождю племени («Цезарю каннибалов», как он его однажды назвал), целую главу (с. 307–330) и даже присовокупил иллюстрации, которые позже многократно перепечатывались в этнографических изданиях (например, Фридриха Ратцеля) и обрели широкую известность: «Царь Мунза в полном облачении» (воспроизведена в издании «Гор морей и гигантов» 2006 г., стр. 724), «Резиденция Мунзы», «Царь Мунза танцует перед своими женами и телохранителями» и др. См. примечания к этому эпизоду романа.
151. Жена Альфреда Дёблина. Примеч. пер.
152. Густав Клингельхёфер (1888–1961) — немецкий политический деятель и журналист, член СДПГ; в 1919–1924 гг. находился в тюремном заключении. Примеч. пер.
153. Уже в начале 1922 г. Дёблин переживал тяжелый душевный кризис, о чем рассказал в необычайно откровенном, самокритичном начальном абзаце эссе «Из глубины взываю» от 21 марта 1922 г. (KS II 43f.). Воз¬ можно, такое состояние объяснялось тем, что, как сказано в ЗГМГ (50), «эта последняя книга стала для меня чем-то единственным в своем роде, ужасным», потребовала колоссального напряжения сил; но, вероятно, тут сыграл свою роль и серьезный семейный кризис, возникший из-за того, что в конце февраля 1921 г. у Дёблина началась любовная связь с Йоллой Никлас (см.: Gabriele Sander, Alfred Doblin, Stuttgart 2001, 31ff.).
154. Эта дата находит подтверждение в документах из наследия Дёблина. Там сохранились наброски заключительных абзацев романа, записанные на обороте письма <немецкого писателя> Фреда Антуана Ангермайера (1899–1951) от 23 августа 1923 г. Ангермайер вложил в письмо стихотворения и две драмы — возможно, потому, что Дёблин уже несколько лет регулярно писал рецензии на театральные постановки для газеты «Прагер тагблатт» (а в конце 1924 г. был на спектакле самого Ангермайера «Комедия вокруг Розы»; см. KSII 430f.). Дёблин разорвал сопроводительное письмо Ангермайера на три части и у двух из них исписал оборотные стороны; у первой же части он, кроме того, использовал и лицевую сторону, вписав между строк дополнения к своему тексту. Поэтому очевидно, что, по крайней мере, до конца августа 1923 г. он еще работал над заключительным фрагментом романа. См. также письмо Альберта Эренштейна издателю Георгу Генриху Мейеру от 8 октября 1923 г.: «Дёблин завершил новый (утопический) роман <…>» (Albert Ehrenstein, Werke, hg. v. Hanni Mittelmann, Bd. I: Briefe, Munchen 1989, S. 207).
155. Тилла Дурье (1880–1971) — знаменитая австрийская актриса, жившая в то время в Берлине. Пауль Кассирер (1871–1926) — ее второй муж, берлинский издатель и галерист. Примеч. пер.
156. Короткий репортаж об этом вечере (без названия) был опубликован в «Берлинском биржевом вестнике» от 28.2.1923.
157. Из этого и еще одного короткого репортажа о вечере (подписанного инициалами В.К. и опубликованного в «Берлинском биржевом вестнике» № 26 от 16.1.1924) следует, что Дёблин читал главным образом фрагменты книги об Уральской войне.
158. Воспроизведение обложки — в издании романа 2006 г., с. 765.
159. Лионель Фейнингер (1871–1956) — немецко-американский художник, график и карикатурист. Примеч. пер.
160. Под этим названием она была опубликована в альманахе издательства С. Фишера, в 1925 г.
161. Женщинам подобает молчать (лат.).
162. Невзат Кайя утверждает даже, что главная тема романа — «„гибель патриархальных богов", если не вообще „Закат мужского Западного мира"» (Nevzat Кауа, „Tellurische“ Rationalitatskritik: Zur Weiblichkeitskonzeption in „Berge Meere und Giganten “, in: Internationales Alfred-Doblin-Kolloquium Bergamo 1999, hg. v. Torsten Hahn, Bern u.a. 2002, S. 134. Об источниках, которыми пользовался Дёблин, см. примеч. к стр. 81 (В то время в Южной Европе женщины относились к самым активным общественным элементам).
163. Георг Зальтер (1897–1967) — немецко-американский график, книжный дизайнер, театральный оформитель; всемирную известность ему принесло оформление обложки романа Дёблина «Берлин Александерплац». Примеч. пер.
164. Klaus Muller-Salget. Alfred Doblin. Werk und Entwicklung. Bonn, 1988. S. 361. Впрочем, по мнению этого автора, в обеих версиях романа отсутствует «конкретная политическая программа» (S. 364).
165. Ханнелора Кваль пишет о «Горах морях и гигантах», что завершающая роман оптимистическая утопия ничего не идеализирует и не гармонизирует, поскольку эта открытая и динамичная концепция человеческого сообщества «уже сама по себе исключает возможность абсолютно совершенного конечного состояния» (Hannelore Qual, Natur und Utopie. Weltanschauung und Gesellschaftsbild in Alfred Doblins Roman „Berge Meere und Giganten“, Munchen 1992, S. 300).
166. Фраза Кюлина — «Повсюду воздвигнуты каменные пирамиды в память о них <гигантах>» (671) — дословно воспроизводится в «Гигантах» (G 372).
167. По мнению Мюллера-Салге, «книга не удалась из-за фундаментального противоречия: автор хотел продемонстрировать свой тезис на том же материале, который раньше использовал для иллюстрирования противоположной позиции; а материал этот обладает собственной жизнью — в такой мере, что новое авторское намерение кажется бледным, примитивно-дидактическим» (S. 366).
168. Рецензия от 24.4.1932, цит. по изд.: Alfred Doblin irn Spiegel der zeitgenossischen Kritik, hg. v. Ingrid Schuster u. Ingrid Bode, Bern u. Munchen 1973, S. 153f. Коллега Майзеля Аксель Эггебрехт, напротив, в «Берлинер тагеблатт» от 1.6.1932 (вечерний выпуск) взял «Гигантов» Дёблина под защиту, утверждая, что «решающие эпизоды сохранились и, благодаря более строгому членению материала, предстали в новом освещении» (цит. там же, стр. 153).
169. Ludwig Marcuse, Mein zwanzigstes Jahrhundert. Auf dem Wegzu einer Autobiographie, Munchen 1960, S. 59.
170. Рецензия, опубликованная в журнале «Литература» (Die Literatur, 26. Jg., Н. 9., Juni 1924), цит. по: Schuster/Bode (см. стр. 695, примеч. 2), S. 129–131, hier S. 131.
171. Рецензия в «Журнале для друзей книг» (Zeitschriftfur Bucherfreunde, N.F. 16 <1924>, Beibl., Sp. 173f.), цит. Ebd., S. 140f., Zit. S. 140.
172. Рецензия в «Лейпцигер тагеблатт» (Leipziger Tageblatt vom 9.3.1924, S. 14).
173. Moritz Goldstein, Eruption der Phantasie. Alfred Doblins neuer Roman „Berge, Meere und Giganten“, in: Vossische Zeitung Nr. 154 (30.3.1924); Nachdruck in: Schuster/Bode (см. стр. 695, примеч. 2), S. 136/138, hier S. 136.
174. Формулировка Хуго Бибера (Deutsche Allgemeine Zeitung, Nr. 565 v. 30.11.1924).
175. Эту особенность романа, будто бы являющуюся его недостатком, упоминает еще Петер Хэртлинг в своем эссе «Хаос без шоссейных дорог» (Die Zeit, Nr 17 vora 22.4.1966, S. 28) — ответе на восторженную рецензию Эрнста Бласса (см. стр. 698, примеч. 2). Фолькер Клотц, напротив, пытается объяснить причины отсутствия в романе «эпического трансформатора» (стр. 9).
176. Рецензия в: Velhagen & Klasings Monatshefte, 40. Jg., H. 1 (1925/26), S. 107f., hier S. 108.
177. Рецензия в журнале «Клингзор» (Klingsor, 1. Jg. 1924, H. 8); Schuster/Bode (см. стр. 695, примеч. 2), S. 141/143, Zit. S. 142.
178. По мнению шведского критика, проза Дёблина являет собой «устрашающий пример того, насколько далеко сегодняшняя немецкая литература может уклониться от пути простоты, естественности и человечности». (Цит. по немецкому переводу в изд.: Schuster/Bode (см. стр. 695, примеч. 2), S. 133–135, hier S. 135).
179. См.: Gabriele Sander (см. стр. 682, примеч. 1), S. 11; Wulf Koepke, The Critical Reception of Alfred Doblin ‘s Major Novels, Rochester, NY 2003, pp. 17 and 19.
180. Цит. по: Schuster/Bode (см. стр. 695, примеч. 2) S. 131/133, hier S. 133.
181. Особый интерес вызывали, как правило, различные отрывки из книги «Исландия». См. работу Габриэлы Зандер (см. стр. 682, примеч. 1), стр. 181.
182. Их отзывы см. в той же работе Габриэлы Зандер, стр. 45.
183. «О моем учителе Дёблине», в: Gunther Grass, Essays (см. стр. 674, примеч. 3), S. 255.
184. Там же, с. 252.
185. Петер Шпренгель считает, что «преступную акцию Мардука — из сегодняшней перспективы — следует рассматривать как предвосхищение практики геноцида, осуществлявшейся при национал-социализме. Nomen est omen: перед нами — маленький окруженный стеной Бухенвальд, причем расположенный по соседству с химической лабораторией <…>» (Peter Sprengel, Kilnstliche Welten und Fluten des Lebens oder: Futurismus in Berlin. Paul Scheerbart und Alfred Doblin, in: Faszination des Organischen. Konjunkturen einer Kategorie der Modeme, hg. v. Hartmut Eggert u.a., Munchen 1995, S. 73-101, hier S. 89.
186. Muller-Salget (см. стр. 694, примеч. 1), S. 207.
187. В диссертациях Ардона Денлингера (Ardon Denlinger, Alfred Doblins «Berge Meere und Giganten». Epos und Ideologic, Amsterdam 1977), Г. Зандер (см. стр. 682, примеч. 1), Ханнелоры Кваль (см. стр. 694, примеч. 2) и Т. Хана (см. стр. 691, примеч. 2) содержатся подробные библиографические обзоры. Поэтому здесь я от ссылок воздержусь. См. также метакритическую главу в работе Кёпке (см. стр. 698, примеч. 4), стр. 115–121.
188. См. работу Габриэлы Зандер (см. стр. 682, примеч. 1), стр. 5–6.
189. Речь идет о тексте, который Грасс произнес как речь на открытии выставки, посвященной столетию со дня рождения Дёблина, в Национальном музее Шиллера в Марбахе.
190. См. издание, указанное в примеч. 3 на стр. 674.
191. Оба произведения цитируются по изданию: Alfred Doblin. Jagende Rosse Der schwarze Vorhang und andere fruhe Erzahlwerke. Freiburg im Breisgau: Walter-Verlag, 1981.
192. Alfred Doblin. Wallenstein. Roman. Berlin: Riitten & Loening, 1970. S. 247.
193. Освальд Шпенглер. Закат Западного мира: Очерки морфологии мировой истории. М.: Академический Проект, 2009, т. 2, стр. 676–678 (пер. И. И. Маханькова).
194. Шпенглер, там же, стр. 678–679. См. также: Gumbrecht, 93-101.
195. Морис Метерлинк. Сокровище смиренных. Погребенный храм. Жизнь пчел. Самара: Издательский дом «Агни», 2000, стр. 271–272 (перевод И. Минского).
196. Здесь и далее Светоний цитируется в переводе М. Л. Гаспарова (Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М.: Наука, 1993).
197. Описывая лицо Мардука, его большие глаза, Дёблин мог ориентироваться и на скульптурные портреты Калигулы — в частности, тот, что хранится в Лувре.
198. «Когда она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам, не в силах вынести горя, он внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такой же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами» (24).
199. Роман цитируется по изд.: Alfred Doblin. Jagende Rosse, Der schwarze Vorhang und andere fruhe Erzahlwerke. Olten und Freiburg im Breisgau: Walter-Verlag, 1981.
200. Цитируется (кроме выделенной курсивом строки) по переводу в Интернете; переводчик там не указан.
201. Louis Huguet, Le roman d'anticipation d’Alfred Doblin «Berge Meere und Giganten», in: Runa (1987), Nr. 7/8, S. 111–134.
202. Здесь и ранее отрывки из «Манаса» цитируются в переводе Т. Баскаковой.