XII Мэрия X округа
Выйдя от Дарю, депутаты сошлись на улице. Тут они, разбившись на группы, наскоро обсудили положение. Депутатов было много. Известив на дому, в виду неотложности дела, хотя бы только тех членов Собрания, которые жили на левом берегу, можно было за какой-нибудь час собрать свыше трехсот человек. Но где встретиться? У Лемарделе? Улица Ришелье была оцеплена. В зале Мартель? Это было слишком далеко. Рассчитывали на помощь 10-го легиона, которым командовал генерал Лористон, поэтому остановились на мэрии X округа. Кстати, мэрия находилась поблизости, и, чтобы добраться туда, не нужно было переходить мосты.
Построились колонной и отправились в путь.
Дарю, как мы уже говорили, жил на Лилльской улице, по соседству с Собранием. Весь отрезок Лилльской улицы между его домом и Бурбонским дворцом был занят пехотой. Последний взвод преграждал доступ к дверям его дома, но только с правой стороны, а с левой проход был свободен. Выйдя от Дарю, депутаты направились в сторону улицы Сен-Пэр и оставили солдат позади себя. В это время войскам было приказано только не пускать депутатов во дворец Собрания; поэтому тем удалось беспрепятственно построиться на улице в колонну и двинуться дальше. Если бы они повернули направо, их задержали бы, но они повернули налево. Приказ не предусматривал такой возможности, и они как бы прошли сквозь брешь в инструкции.
Когда через час об этом узнал Сент-Арно, он пришел в бешенство.
По дороге к идущим присоединялись новые депутаты, и колонна все росла. Она почти целиком состояла из депутатов большинства, так как члены правой по преимуществу жили в Сен-Жерменском предместье.
У набережной д'Орсе они встретили членов левой, которые собрались здесь по выходе из дворца Собрания и теперь совещались. Это были Эскирос, Марк Дюфрес, Виктор Эннекен, Кольфаврю и Шамьо.
Депутаты, шедшие во главе колонны, отделились от нее, подошли к этой группе и предложили:
— Пойдемте с нами.
— Куда вы идете? — спросил Марк Дюфрес.
— В мэрию Десятого округа.
— Зачем?
— Составить текст декрета об отрешении Луи Бонапарта от должности.
— А потом?
— Потом все вместе пойдем во дворец Собрания, пробьемся через охрану и со ступеней главного подъезда прочтем этот декрет солдатам.
— Хорошо, мы идем с вами, — сказал Марк Дюфрес.
Пятеро членов левой двинулись в путь на некотором расстоянии от колонны. К ним присоединились многие из их друзей, присутствовавших при этом. Констатируем здесь, не преувеличивая значения этого факта, что две фракции Собрания, представленные на неожиданно созванном совещании в мэрии X округа, шли, не сливаясь, по разным сторонам улицы. Волею случая члены большинства шли по правой стороне, члены меньшинства — по левой.
Ни у кого не было перевязей. Никаких признаков, по которым можно было бы узнать депутатов. Прохожие смотрели на них с удивлением и, очевидно, не понимали, что это за люди, безмолвной процессией идущие по пустынным улицам Сен-Жерменского предместья. Часть Парижа еще ничего не знала о перевороте.
В стратегическом отношении, как пункт обороны, мэрия X округа была выбрана неудачно. Расположенная в узкой улице Гренель-Сен-Жермен, в коротком ее отрезке между улицей Сен-Пэр и улицей Сепюлькр, поблизости от перекрестка Круа-Руж, к которому войска могли подойти отовсюду, мэрия X округа могла быть окружена со всех сторон, блокирована и обстреляна с окрестных высот; она была бы плохой защитой в случае, если бы национальное представительство подверглось нападению. Правда, выбирать крепость было невозможно, так же как в дальнейшем выбирать полководца.
Вначале все как будто предвещало удачу. Большие ворота мэрии, ведущие на четырехугольный двор, были закрыты; при приближении колонны депутатов они отворились. Два десятка национальных гвардейцев, охранявших мэрию, взяли на караул и отдали воинские почести Собранию. Депутаты вошли; на пороге их почтительно встретил один из помощников мэра.
— Дворец Собрания занят войсками, — сказали депутаты, — мы пришли заседать сюда.
Помощник мэра провел их во второй этаж и приказал открыть для них большой зал мэрии. Национальные гвардейцы кричали: «Да здравствует Национальное собрание!»
Когда депутаты вошли в зал, было приказано закрыть двери. На улице начала собираться толпа; раздавались возгласы: «Да здравствует Собрание!» Вместе с депутатами в мэрию проникли некоторые лица, непричастные к Собранию. Опасались излишнего скопления народа и у маленькой боковой двери поставили двух часовых, приказав им не пропускать никого, кроме членов Собрания, которые могли еще прибыть. Овен Траншер взялся дежурить у этой двери и опознавать вновь прибывших.
Когда депутаты явились в мэрию, их было немного меньше трехсот человек. Потом их стало больше трехсот. Было около одиннадцати часов утра. В зал, где должно было происходить заседание, поднялись не все сразу: многие, в особенности члены левой, остались во дворе вместе с национальными гвардейцами и прочими гражданами.
Говорили о том, что предпринять.
Сразу же возникло затруднение.
Старейшим по возрасту из присутствовавших был де Кератри.
Избрать ли его председателем?
Депутаты, собравшиеся в зале, выдвигали его кандидатуру.
Депутаты, оставшиеся во дворе, колебались.
Марк Дюфрес подошел к Жюлю де Ластери и Леону де Мальвилю, оставшимся во дворе вместе с депутатами левой, и сказал им:
— Что они надумали там, наверху, — избрать председателем Кератри! Имя Кератри испугает народ совершенно так же, как мое имя испугало бы буржуазию!
К ним подошел один из членов правой, де Керанфлек, и, желая поддержать это возражение, сказал:
— А потом подумайте о возрасте господина де Кератри. Это безумие. Возложить такую ответственность на человека восьмидесяти лет, и в такой грозный час!
Но Эскирос воскликнул:
— Довод неубедительный. Восемьдесят лет — это сила.
— Да, если восьмидесятилетний старик еще бодр, — сказал Кольфаврю. — Кератри уже одряхлел.
— Нет ничего величественнее маститых восьмидесятилетних старцев, — продолжал Эскирос.
— Прекрасно иметь председателем Нестора, — добавил Шамьо.
— Но не Жеронта! — вставил Виктор Эннекен.
Эти слова положили конец спору. Кандидатура Кератри была отклонена. Леон де Мальвиль и Жюль де Ластери, люди, пользовавшиеся уважением всех партий, взялись убедить депутатов правой; было решено, что вести собрание будет бюро. Налицо были пять его членов: два вице-председателя, Бенуа д'Ази и Вите, и три секретаря, Гримо, Шапо и Мулен. Из двух других вице-председателей один, генерал Бедо, был в Мазасе, второй, Дарю, — под домашним арестом. Из трех остальных секретарей двое, Пепен и Лаказ, сторонники Елисейского дворца, не явились, третий, Иван, член левой, был на собрании левой на улице Бланш, происходившем почти в то же самое время.
Между тем на крыльце мэрии появился пристав и, как в самые спокойные дни, возгласил:
— Господа депутаты, заседание начинается!
Этот пристав, преданный Собранию и скитавшийся с ним в течение целого дня, вместе со всеми был отведен на набережную Орсе.
По голосу пристава все депутаты, оставшиеся во дворе, среди которых был один из заместителей председателя, Вите, поднялись в зал, и заседание началось.
Это было последнее заседание, происходившее в установленном порядке. Левая, которая, как мы видели, бесстрашно взяла в руки законодательную власть, дополнив ее тем, чего требовали обстоятельства, — революционным долгом, — левая, без бюро, без пристава, без секретарей-редакторов, организовала заседания, которые, хотя и не были воспроизведены в точном и холодном стенографическом отчете, однако живут в наших воспоминаниях и будут запечатлены в истории.
На заседании в мэрии X округа присутствовали два стенографа Собрания, Грослен и Б. Лагаш. Им удалось составить о нем стенографический отчет. Цензура перекроила их отчет после победы переворота, и его историографы опубликовали эту искаженную версию, выдав ее за подлинный текст. Одна лишняя ложь в счет не идет. Этот стенографический рассказ должен быть присоединен к материалам, относящимся к событиям 2 декабря; он станет одним из главных документов дела, по которому будущее произведет дознание. В примечаниях к этой книге отчет приведен полностью. В кавычки поставлены те места, которые изъяла цензура Бонапарта. Тот факт, что они были изъяты, доказывает их значение и важность.
Стенография воспроизводит все, кроме жизни. Стенограф — это только ухо, он слышит, но не видит. Поэтому мы должны здесь восполнить неизбежные пробелы стенографического отчета.
Чтобы составить полное представление об этом заседании в X округе, нужно вообразить себе большой зал мэрии в форме длинного прямоугольника, справа освещенный четырьмя или пятью окнами, выходящими во двор, а слева, вдоль стены, уставленный несколькими рядами принесенных второпях скамей, возле которых в беспорядке толпились триста депутатов. Никто не сидел, в передних рядах стояли на полу, в задних — на скамьях. Кое-где были поставлены маленькие столики. Посреди зала оставалось свободное пространство, по которому ходили взад и вперед. В глубине, против входа — длинный стол со скамьями, занимавший всю ширину стены: за этим столом заседало бюро. Заседало — условное выражение: бюро не заседало, члены его стояли, как и все присутствовавшие. Секретари, Шапо, Мулен и Гримо, писали стоя. Иногда оба вице-председателя вставали на скамьи, чтобы их лучше было видно из всех концов зала. Стол был покрыт старым зеленым сукном, запачканным чернилами; на нем стояли три или четыре чернильницы и были разбросаны листы бумаги. Здесь писали декреты по мере того, как они издавались. Тут же их переписывали; несколько депутатов взяли на себя обязанности секретарей и помогали секретарям официальным.
Большой зал выходил прямо на площадку довольно узкой лестницы. Как мы уже сказали, он помещался во втором этаже; чтобы попасть туда, нужно было подняться по этой лестнице.
Напомним, что почти все присутствовавшие в зале депутаты принадлежали к правой.
Первые минуты были трагичны. Беррье держался прекрасно. Как все импровизаторы, не имеющие стиля, Беррье оставит после себя только имя, и то очень спорное, — Беррье скорее искусный адвокат, чем убежденный оратор. В тот день Беррье был краток, логичен и серьезен. Началось с общего крика: «Что делать?» — «Написать декларацию», — сказал де Фаллу. «Выразить протест», — предложил де Флавиньи. «Издать декрет», — заявил Беррье.
И в самом деле, декларация была бы дуновением ветра; протест — только пустым звуком; декрет был бы действием. Со всех сторон закричали: «Какой декрет?» — «Об отрешении от должности президента», — ответил Беррье. Отрешение от должности — это был крайний предел энергии правой. За отрешением могло последовать только объявление вне закона; правая могла пойти на отрешение; на объявление вне закона могла пойти только левая. И в самом деле, именно левая объявила Луи Бонапарта вне закона. Она это сделала еще на первом своем собрании на улице Бланш. Мы увидим это в дальнейшем. Отрешение — это конец законности; объявление вне закона — начало революции. Возобновление революции — логическое следствие государственных переворотов. Когда проголосовали за отрешение, человек, впоследствии ставший предателем, Кантен Бошар, крикнул: «Подпишем все!» Все подписали. Вошел Одилон Барро и подписал, вошел Антони Туре и тоже подписал. Вдруг Пискатори сообщил, что мэр запрещает пропускать в зал вновь прибывших депутатов. «Прикажем ему это декретом», — сказал Беррье. Тотчас проголосовали соответствующий декрет. Благодаря этому декрету в зал были допущены Фавро и Моне. Они пришли прямо из дворца Законодательного собрания и рассказали о подлости Дюпена. Даже Даирель, один из главарей правой, был возмущен и говорил: «Нас кололи штыками!» Раздались возгласы: «Вызовем Десятый легион! Пусть бьют сбор! Лористон колеблется. Прикажем ему защищать Собрание». — «Прикажем ему это декретом», — предложил Беррье. Декрет был издан, однако это не помешало Лористону отказаться. Другой декрет, предложенный опять-таки Беррье, объявлял государственным преступником всякого, кто посягнет на парламентскую неприкосновенность, и приказывал немедленно освободить противозаконно арестованных депутатов. Все это было принято сразу, без обсуждения, в каком-то грандиозном и единодушном порыве, среди целой бури яростных выкриков и реплик. Время от времени Беррье удавалось восстановить тишину. Затем снова раздавались гневные голоса: «Они не посмеют явиться сюда! Мы здесь хозяева! Мы у себя! Напасть на нас здесь невозможно. Эти негодяи не осмелятся!» Если бы в зале не было так шумно, депутаты могли бы слышать через открытые окна, совсем рядом, как щелкали затворы ружей.
То был батальон Венсенских стрелков, только что безмолвно вошедший в сад мэрии; в ожидании приказа солдаты заряжали ружья.
Мало-помалу заседание, сначала беспорядочное и бурное, пошло по обычным правилам. Гул превратился в жужжание. Голос пристава, кричавшего: «Тише, господа!», наконец преодолел шум. Каждую минуту входили новые депутаты и спешили к столу, чтобы подписать декрет об отрешении. Вокруг бюро образовалась толпа желающих подписать декрет, поэтому пустили по рукам с десяток отдельных листов, на которых депутаты, находившиеся в большом зале и в двух соседних комнатах, ставили свои подписи.
Декрет об отрешении первым подписал Дюфор, последним — Бетен де Ланкастель. Один из двух председателей, Бенуа д'Ази, говорил с трибуны, другой, Вите, бледный, но спокойный и твердый, раздавал инструкции и приказы. Бенуа д'Ази держался прилично, но некоторая неуверенность речи выдавала его внутреннее смятение. В этот критический момент разногласия даже среди членов правой не прекратились. Один из представителей легитимистов сказал вполголоса о вице-председателе: «Этот длинный Вите похож на повапленный гроб». Вите был орлеанистом.
Некоторые легитимисты из простаков сильно трусили, зная, что им приходится иметь дело с авантюристом, что Луи Бонапарт способен на все, что личность эта темная, так же как приближающиеся сумерки. Это было весьма комично. Маркиз де ***, который в правой оппозиции играл роль мухи, утверждающей, что она везет на себе весь воз, бегал взад и вперед, разглагольствовал, кричал, ораторствовал, требовал, заявлял и дрожал. Другой, А. Н., потный, красный, запыхавшийся, бессмысленно суетился: «Где охрана? Сколько там солдат? Кто командует? Офицера! Пошлите мне офицера! Да здравствует республика! Национальные гвардейцы, держитесь!» «Да здравствует республика!» Это кричала вся правая. «Вы, значит, хотите погубить республику!» — говорил им Эскирос. Некоторые были мрачны; Бурбуссон хранил молчание с видом побежденного государственного деятеля. Другой, виконт де ***, родственник герцога д'Эскара, был так напуган, что каждую минуту ходил в укромный уголок двора. Среди толпы, наполнявшей двор, был один парижский гамен, дитя Афин, впоследствии ставший смелым и очаровательным поэтом, Альбер Глатиньи. Альбер Глатиньи крикнул перепуганному виконту: «Вот тебе раз! Уж не думаете ли вы, что государственный переворот можно потушить тем же способом, каким Гулливер тушил пожары?»
О смех, как ты мрачен, когда звучишь посреди трагедии!
Орлеанисты были спокойнее и держались более достойно. Это объяснялось тем, что им угрожала большая опасность.
Паскаль Дюпра указал, что в начале декрета нужно вписать пропущенные там слова: «Французская республика».
Время от времени, словно забыв о том, что произошло, некоторые депутаты весьма некстати произносили это странно звучавшее имя: «Дюпен»; тогда раздавались свистки и взрывы смеха. «Не произносите больше имени этого подлеца!» — крикнул Антони Туре.
Со всех сторон сыпались предложения; стоял сплошной шум, временами прерываемый глубоким и торжественным молчанием. От группы к группе передавались тревожные слова «Мы в ловушке. Мы пойманы здесь, как в мышеловке!» Затем после каждого предложения раздавались голоса: «Хорошо! Правильно! Решено!» Депутаты вполголоса уславливались встретиться на улице Шоссе д'Антен, № 19, на случай, если Собрание будет изгнано из мэрии. Биксио взял декрет об отрешении, чтобы отпечатать его. Эскирос, Марк Дюфрес, Паскаль Дюпра, Ригаль, Лербет, Шамьо, Латрад, Кольфаврю, Антони Туре то и дело подсказывали смелые решения. Дюфор, полный решимости и негодования, резко протестовал. Одилон Барро, неподвижно сидя в углу с наивно-удивленным видом, хранил молчание.
Пасси и де Токвиль, окруженные слушателями, рассказывали, как, будучи министрами, они все время опасались переворота и ясно видели, что в голове у Луи Бонапарта засела эта навязчивая мысль. Де Токвиль прибавил: «Каждый вечер я говорил себе: я засыпаю министром, как бы мне не проснуться арестантом!»
Некоторые из тех, кто называл себя «сторонниками порядка», подписывая декрет об отрешении, ворчали: «Дождемся мы красной республики!» Казалось, они одинаково боялись и поражения и победы. Ватимениль пожимал руки членам левой и благодарил их за то, что они присутствуют на собрании. «Вы создаете нам популярность», — говорил он. Антони Туре отвечал ему: «Сегодня я не знаю ни правой, ни левой, я вижу здесь только Собрание».
После речи каждого депутата младший из двух стенографов передавал выступавшему исписанные листки с просьбой сейчас же просмотреть их и говорил: «У нас не будет времени перечитывать». Некоторые депутаты, выйдя на улицу, показывали толпе копии декрета об отрешении, подписанные членами бюро. Какой-то человек из народа взял одну копию и крикнул: «Граждане! Чернила еще не просохли! Да здравствует республика!»
Помощник мэра стоял у дверей зала, лестница была запружена национальными гвардейцами и посторонней публикой. Многие из них вошли в зал, в том числе бывший член Учредительного собрания Беле, человек редкого мужества. Их хотели вывести, но они воспротивились, заявив: «Дело касается и нас, вы — Собрание, но мы — народ». «Они правы», — сказал Беррье.
Де Фаллу в сопровождении де Керанфлека подошел к члену Учредительного собрания Беле и, прислонясь рядом с ним к печке, сказал: «Здравствуйте, коллега». Затем он напомнил ему, что оба они были членами комиссии по национальным мастерским и вместе посетили рабочих в парке Монсо: чувствуя, что почва колеблется у них под ногами, правые старались сблизиться с республиканцами. Республика — это завтрашний день.
Каждый говорил со своего места, один вставал на скамью, другой на стул, некоторые становились на столы. Сразу проявились все противоречия. В одном углу бывшие вожаки «партии порядка» говорили, что опасаются возможного торжества «красных». В другом углу члены правой окружили представителей левой и спрашивали их: «Неужели предместья не поднимутся?»
Долг историка — повествовать. Он передает все — как хорошее, так и дурное. Несмотря на все те подробности, о которых мы не могли умолчать, за исключением лишь отдельных указанных нами случаев, поведение членов правой, составлявших громадное большинство этого Собрания, было во многих отношениях достойным и заслуживавшим уважения. Некоторые, как мы говорили, проявили нарочитую решительность и энергию, словно хотели соперничать с членами левой.
В дальнейшем ходе нашего рассказа нам не раз придется отмечать, что некоторые члены правой выражали желание обратиться к народу; но, — скажем об этом сразу же, не следует заблуждаться, — эти монархисты, говорившие о народном восстании и возлагавшие надежды на предместья, составляли меньшинство среди большинства, меньшинство почти незаметное. Антони Туре предложил тем, кто возглавлял их, пойти по кварталам, населенным рабочим людом, с декретом об отрешении в руках. Припертые к стене, они отказались. Они заявили, что согласны стать под защиту организованной силы, но не народа. Приходится констатировать странную вещь: из-за их политической близорукости всякое вооруженное сопротивление народа, даже во имя закона, представлялось им бунтом. Из всего того, что напоминало революцию, они могли стерпеть самое большее легион национальных гвардейцев с барабанщиками во главе. Мысль о баррикаде страшила их; право, одетое в блузу, не было для них правом, истина, вооруженная пикой, не была для них истиной, закон, выворачивающий булыжники из мостовой, казался им эвменидой. Впрочем, если вспомнить, кем они были и что представляли собой как политические деятели, нужно признать, что эти люди были правы. Зачем им был народ? И зачем они были народу? Разве сумели бы они поднять массы? Разве можно представить себе Фаллу трибуном, раздувающим пламя восстания в Сент-Антуанском предместье?
Увы! Посреди всех этих темных проблем, при роковом стечении обстоятельств, так гнусно и коварно использованных государственным переворотом, в этом чудовищном недоразумении, к которому сводилась вся ситуация, сам Дантон не в силах был бы зажечь в сердце народа искру революции!
Переворот с колпаком каторжника на голове бесстыдно ворвался в это Собрание. Здесь, как, впрочем, и всюду, он держал себя с наглой самоуверенностью. Большинство Собрания насчитывало триста народных депутатов: чтобы прогнать их, Луи Бонапарт послал одного сержанта. Собрание оказало сопротивление сержанту. Тогда он послал офицера, временно командовавшего 6-м батальоном Венсенских стрелков. Этот офицер, молодой, белокурый, заносчивый, издеваясь и угрожая, показывал пальцем на лестницу, запруженную штыками, и насмехался над Собранием. «Что это за блондинчик?» — спросил один из членов правой. Стоявший рядом национальный гвардеец сказал: «Вышвырните его в окно!» — «Дайте ему пинка в зад!» — прибавил какой-то человек из народа, найдя тем самым перед лицом переворота Второго декабря такое же грубое и меткое слово, какое Камброн нашел перед лицом Ватерлоо.
Это Собрание, как бы оно ни погрешило против принципов революции, — и за эти грехи была вправе упрекнуть его только демократия, — это Собрание, говорю я, было все же Национальным собранием, иначе говоря, олицетворением республики, воплощением всеобщего голосования, живым и очевидным величием нации. Луи Бонапарт предательски убил это Собрание и, более того, оскорбил его. Пощечина хуже удара кинжалом.
Окрестные сады, занятые войсками, были усеяны разбитыми бутылками. Солдат спаивали. Они беспрекословно подчинялись эполетам и, по выражению очевидца, как бы «одурели». Депутаты окликали их, говоря: «Но ведь это преступление!» Они отвечали: «Не можем знать».
Слышали, как один солдат спросил другого: «Куда ты дел те десять франков, что получил сегодня утром?»
Сержанты «подавали пример» офицерам. За исключением командира, который, вероятно, рассчитывал на орден, офицеры держались почтительно, сержанты же были грубы.
Какой-то лейтенант, по-видимому, колебался: сержант крикнул ему: «Ведь вы не один здесь командуете. Ну, живей!»
Де Ватимениль спросил солдата: «Неужели вы посмеете арестовать нас, депутатов народа?» — «Еще как!»— ответил тот.
Узнав из разговоров самих депутатов, что многие из них ничего не ели с утра, солдаты иногда предлагали им хлеб из своего пайка. Некоторые депутаты брали этот хлеб. Де Токвиль, больной и очень бледный, стоял у окна, прислонившись к стене; солдат дал ему кусок хлеба, который тот разделил с Шамболем.
Явились два полицейских комиссара, одетые по-парадному — в черных фраках, с поясом-перевязью и в шляпах, обшитых черной тесьмой. Один из них был стар, другой молод. Первого звали Лемуан Ташра, а не Башрель, как было напечатано по ошибке; второго — Барле. Нужно отметить эти две фамилии. Все обратили внимание на неслыханную наглость Барле. У него было все: и дерзкие слова, и вызывающие жесты, и иронический тон. Требуя от Собрания, чтобы оно разошлось, он с невыразимо наглым видом добавил: «законно это или незаконно». На скамьях шептали: «Кто этот холуй?» Второй по сравнению с ним казался сдержанным и пассивным. Эмиль Пеан крикнул: «Старый делает свое дело, молодой делает карьеру».
До появления этих Ташра и Барле, до того, как ружейные приклады загремели по плитам лестницы, Собрание еще думало о сопротивлении. О каком сопротивлении? Мы только что говорили об этом. Большинство признавало только сопротивление при помощи военной силы, по всем правилам, в мундирах и в эполетах. Издать декрет о таком сопротивлении было легко, организовать сопротивление — трудно. Генералы, на которых большинство Палаты привыкло рассчитывать, были арестованы, и теперь оно могло надеяться только на двоих: Удино и Лористона. Генерал маркиз де Лористон, бывший пэр Франции, командир 10-го легиона и вместе с тем депутат, отделял свой долг командира от своих обязанностей депутата. Когда некоторые его друзья, члены правой, потребовали от него, чтобы он приказал бить сбор и вызвал 10-й легион, он ответил: «Как народный депутат я обязан предъявить обвинение исполнительной власти, но как полковник я должен ей подчиниться». Кажется, он упрямо держался этого странного рассуждения, и разубедить его было невозможно.
— Как он глуп! — говорил Пискатори.
— Как он умен! — говорил де Фаллу.
Лицо первого офицера Национальной гвардии, который явился в мундире, показалось знакомым двум членам правой. Они воскликнули: «Это господин де Перигор!» Они ошибались; это был Гильбо, командир 3-го батальона 10-го легиона. Он заявил, что готов выступить по первому приказу своего начальника, генерала Лористона. Генерал Лористон спустился во двор, но через минуту вернулся и сказал: «Моим приказаниям не подчиняются. Я только что подал в отставку». Впрочем, имя Лористона было мало знакомо солдатам. Армия лучше знала Удино. Но с какой стороны?
В тот момент, когда было произнесено имя Удино, по Собранию, почти исключительно состоявшему из членов правой, пробежал трепет. И действительно, в эту критическую минуту при роковом имени Удино всех охватило тревожное раздумье.
Что такое в сущности был переворот?
Это была «римская экспедиция внутри страны»; против кого она была направлена? Против тех, кто совершил римскую экспедицию за пределами страны. У Национального собрания Франции, распущенного силой, в этот решительный час не было другого защитника, кроме одного-единственного генерала, — и кого же? Того, кто именем Национального собрания Франции силой разогнал Национальное собрание Рима. Мог ли спасти республику Удино, убийца другой республики? Его собственные солдаты могли бы ответить ему: «Что вы от нас хотите? Мы делаем в Париже то же самое, что мы делали в Риме!» Как поучительна история этого предательства! Первую его главу Законодательное собрание Франции написало кровью Учредительного собрания Рима; вторую главу провидение написало кровью Законодательного собрания Франции; перо держал Луи Бонапарт.
В 1849 году Луи Бонапарт убил верховную власть народа в лице ее римских представителей; в 1851-м он убил ее в лице представителей французских. Это было логично и справедливо, хотя и гнусно. Законодательное собрание одновременно несло бремя двух преступлений, оно было соучастником первого и жертвой второго. Все члены большинства чувствовали это и склоняли головы. Или, вернее, это было одно и то же преступление, преступление Второго июля 1849 года, все еще явное, все еще живое; оно только переменило имя и называлось Второе декабря, — теперь оно убивало то самое Собрание, которое его породило. Почти все преступления — отцеубийцы. Рано или поздно они оборачиваются против тех, кто их совершил, и наносят им смертельный удар.
Теперь, размышляя обо всем этом, де Фаллу, наверно, искал глазами де Монталамбера. Де Монталамбер был в Елисейском дворце.
Когда Тамизье встал и произнес эти страшные слова: «Римский вопрос!», де Дампьер вне себя закричал ему:
— Замолчите! Вы губите нас!
Их губил не Тамизье, а Удино.
Де Дампьер не сознавал, что его крик «Замолчите!» был обращен к истории.
Притом, даже если оставить в стороне это зловещее воспоминание, которое в такой момент могло подавить самого одаренного военачальника, генерал Удино, впрочем, превосходный командир и достойный сын своего отважного отца, не обладал ни одним из тех свойств, которые в решающую минуту революции могут воодушевить солдат и поднять народ. Для того чтобы в этот момент повернуть назад стотысячную армию, чтобы загнать ядра обратно в жерла пушек, чтобы отыскать под потоками вина, которым спаивали преторианцев, подлинную душу французского солдата, отравленную и полумертвую, чтобы вырвать знамя из когтей переворота и вернуть его закону, чтобы окружить Собрание громом и молниями, нужен был такой человек, каких уже нет; нужна была твердая рука, спокойная речь, холодный и проницательный взгляд Дезе, этого французского Фокиона; нужны были мощные плечи, высокий рост, громовой голос, клеймящее, дерзкое, циничное, веселое и возвышенное красноречие Клебера, этого военного Мирабо; нужен был Дезе, с его ликом праведника, или Клебер, с его физиономией льва! Генерал Удино, маленький, неловкий, застенчивый, с нерешительным и тусклым взглядом, с красными пятнами на скулах, с узким лбом, седеющими прилизанными волосами, с вежливым голосом и смиренной улыбкой, скованный в движениях, лишенный дара слова и энергии, храбрый перед лицом неприятеля, робкий перед первым встречным, — он, конечно, был похож на солдата, но смахивал и на священника; смотришь на него и не знаешь, о чем думать: о шпаге или о церковной свече; глаза его как будто говорили: «Да будет воля твоя!»
У него были самые лучшие намерения, но что он мог сделать? Один, без всякого престижа, без настоящей славы, без личного авторитета, да еще с римской экспедицией за плечами! Он сам чувствовал все это и был как бы парализован. Когда его назначили командующим Национальной гвардией, он встал на стул и поблагодарил Собрание, конечно с мужеством в сердце, но нерешительными словами. Когда же белокурый офицерик осмелился взглянуть на него в упор и нагло заговорить с ним, он, генерал Верховного собрания, державший в руках меч народа, пробормотал лишь какие-то несуразные слова:«Заявляю вам, что только принуждение, насилие может заставить нас повиноваться приказу, запрещающему нам продолжать заседание». Он, кому надлежало повелевать, говорил о повиновении. Его опоясали перевязью, но она, казалось, мешала ему. Он держал шляпу и трость в руке и с приветливым видом склонял голову то к правому, то к левому плечу. Один из депутатов легитимистов шепнул своему соседу: «Точь-в-точь деревенский староста, произносящий речь на свадьбе». А сосед, тоже легитимист, отвечал: «Он напоминает мне герцога Ангулемского».
Другое дело Тамизье! Тамизье, прямодушный, вдумчивый, преданный своим убеждениям, был простым артиллерийским капитаном, но казался генералом. У Тамизье было серьезное и доброе лицо, сильный ум, бесстрашное сердце, — солдат-мыслитель, который, будь он более известен, оказал бы неоценимые услуги. Кто знает, что произошло бы, если бы провидение наделило Удино душой Тамизье или дало бы Тамизье эполеты Удино.
Во время этой кровавой декабрьской авантюры нам не хватало генерала, умеющего с достоинством носить свой мундир. Можно написать целую книгу о роли галунов в судьбах народов.
Тамизье, назначенный начальником главного штаба за несколько минут до того, как войска заняли зал, отдал себя в распоряжение Собрания. Он вскочил на стол. Он говорил взволнованно и искренно. Даже самые растерянные обрели уверенность при виде этого скромного, честного, преданного человека. Вдруг он выпрямился и, глядя в упор на все это роялистское большинство, воскликнул:
— Да, я принимаю мандат, который вы мне вручаете, я принимаю мандат на защиту республики — только республики, понимаете вы или нет?
Ему ответили единодушным криком:
— Да здравствует республика!
— Смотрите-ка, — сказал Беле, — вы опять заговорили полным голосом, как второго мая.
— Да здравствует республика! Только республика! — повторяли члены правой. Удино кричал громче других.
Все бросились к Тамизье, все пожимали ему руку. Опасность! С какой непреодолимой силой ты обращаешь людей в новую веру! В час великого испытания атеист взывает к богу и роялист к республике. Люди хватаются за то, что раньше отвергали.
Официальные историографы переворота рассказывают, что еще в самом начале заседания Собрание послало двух депутатов в министерство внутренних дел «для переговоров». Достоверно одно: у этих двух депутатов не было никаких официальных полномочий. Они явились не от имени Собрания, а от своего собственного имени. Они предложили себя в качестве посредников, чтобы привести начавшуюся катастрофу к мирному концу. С несколько наивной честностью они потребовали от Морни, чтобы он дал арестовать себя и подчинился закону, объявив ему, что в случае отказа Собрание исполнит свой долг и призовет народ к защите конституции и республики. Морни ответил им улыбкой, приправленной следующими простыми словами: «Если вы будете призывать к оружию и если на баррикадах я увижу депутатов, я прикажу расстрелять их всех до единого».
Собрание X округа уступило силе. Председатель Вите потребовал, чтобы его арестовали. Агент, схвативший его, был бледен и дрожал. В некоторых случаях наложить руку на человека значит наложить ее на право, и те, кто осмеливается это сделать, дрожат, как будто им передается трепет оскорбленного закона.
Из мэрии выходили долго. Солдаты стояли в две шеренги, а полицейские комиссары, делая вид, будто оттесняют прохожих на улицу, на самом деле посылали за приказаниями в министерство внутренних дел. Так прошло около получаса. В это время некоторые депутаты, сидя за столом в большом зале, писали своим семьям, женам, друзьям. Вырывали друг у друга последние листки бумаги, не хватало перьев; де Люин написал жене записку карандашом. Облаток не было, приходилось посылать письма незапечатанными; некоторые из солдат предложили снести их на почту. Сын Шамболя, сопровождавший отца, взялся передать письма, адресованные госпожам де Люин, де Ластери и Дювержье де Оран.
Посягательством на закон руководил генерал Ф., тот самый, который отказался предоставить свой батальон в распоряжение председателя Учредительного собрания Мараста, за что и был произведен из полковников в генералы. Он стоял посреди двора мэрии, полупьяный, весь багровый; передавали, что он только что позавтракал в Елисейском дворце. Один из членов Собрания (к сожалению, мы не знаем его имени) окунул кончик сапога в сточную канаву и вытер его о золотой галун форменных брюк генерала Ф. Депутат Лербет подошел к генералу Ф. и сказал ему «Генерал, вы подлец». Затем, повернувшись к своим товарищам, он крикнул: «Слышите, я говорю этому генералу, что он подлец». Генерал Ф. и бровью не повел. Он принял как должное и грязь, замаравшую его мундир, и оскорбление, брошенное ему в лицо.
Собрание не призвало народ к оружию: мы только что объяснили, что на это у него не хватило сил; однако в последнюю минуту один из членов левой, Латрад, сделал еще одну попытку: он отвел Беррье в сторону и оказал ему:
— Здесь сопротивляться бесполезно; теперь наша задача — не дать себя арестовать. Рассеемся по улицам и будем кричать: «К оружию!» — Беррье переговорил об этом с заместителем председателя Бенуа д'Ази, — тот отказался.
Помощник мэра, сняв шляпу, проводил членов Собрания до самых дверей мэрии; когда они спустились во двор и проходили между двумя шеренгами солдат, национальные гвардейцы, стоявшие на посту, взяли на караул и крикнули: «Да здравствует Собрание! Да здравствуют депутаты народа!» Венсенским стрелкам приказали немедленно разоружить национальных гвардейцев; при этом им пришлось применить силу.
Против мэрии был кабачок. Когда большие ворота мэрии распахнулись и вслед за генералом Ф., ехавшим верхом на лошади, на улице показались члены Собрания во главе с заместителем председателя Вите, которого полицейский тащил за галстук, несколько человек в белых блузах, теснившиеся у окон кабачка, хлопали в ладоши и кричали: «Правильно! Долой двадцатипятифранковых!»
Двинулись в путь.
Венсенские стрелки, шедшие в два ряда по обе стороны колонны, поглядывали на них с ненавистью. Генерал Удино говорил вполголоса: «Эти невзрачные пехотинцы просто страшны, во время осады Рима они бросались на приступ как бешеные; эти мальчишки — настоящие черти». Офицеры избегали смотреть на депутатов. При выходе из мэрии Куален, поравнявшись с одним из офицеров, воскликнул: «Какой позор для мундира!» Офицер ответил гневными словами и вызвал Куалена на дуэль. Через несколько минут он на ходу приблизился к Куалену и сказал ему: «Послушайте, сударь, я подумал и теперь вижу, что я неправ».
Шли медленно. В нескольких шагах от мэрии навстречу процессии попался Шегаре. Депутаты закричали ему: «Идите сюда». Он развел руками и пожал плечами, словно говоря: «Да зачем же! Раз меня не взяли!..» — и хотел было пройти мимо. Однако ему стало стыдно, и он все-таки вошел в ряды. Его имя значится в списке, составленном на перекличке в казарме.
Потом встретили де Лесперю; ему закричали: «Лесперю! Лесперю!» — «Я с вами» — ответил он. Солдаты отталкивали его. Он схватился за приклады и прорвался в колонну.
Когда процессия переходила какую-то улицу, в одном доме вдруг открылось окно. В нем показалась женщина с ребенком, ребенок узнал среди арестованных своего отца и стал звать его, протягивая к нему ручонки; мать, стоя позади ребенка, плакала.
Сначала хотели вести все Собрание прямо в тюрьму Мазас; но министерство внутренних дел распорядилось иначе. Такой длинный переход пешком, среди бела дня, по людным улицам, сочли опасным: так можно было вызвать возмущение. Поблизости были казармы Орсе. Их сделали временной тюрьмой.
Один из командиров нагло показывал шпагой прохожим на арестованных депутатов и громко говорил: «Это белые! Приказано обращаться с ними поделикатнее. Теперь очередь за господами красными депутатами. Пусть они поберегутся!»
Повсюду, где проходило шествие, с тротуаров, из дверей, из окон жители кричали: «Да здравствует Национальное собрание!» Заметив в колонне депутатов левой, люди кричали: «Да здравствует республика! Да здравствует конституция! Да здравствует закон!» Магазины были открыты, по улицам ходил народ. Некоторые говорили: «Подождем до вечера, это еще не конец».
Какой-то офицер главного штаба в парадной форме, верхом на лошади, поравнявшись с процессией, заметил де Ватимениля и подъехал, чтобы поздороваться с ним. На улице Бон, когда колонна проходила перед редакцией «Демократи пасифик», кучка людей закричала: «Долой изменника из Елисейского дворца!»
На набережной Орсе крики стали еще громче. Там толпился народ. По обеим сторонам набережной солдаты линейных полков, построенные в две шеренги, вплотную друг к другу, сдерживали зрителей. В свободном пространстве посредине, под конвоем, медленно двигались члены Собрания; их охраняли справа и слева по две цепи солдат: одна застыла на месте, угрожая народу, другая двигалась, угрожая его депутатам.
Подробности великого злодеяния, о котором должна рассказать эта книга, наводят на множество серьезных размышлений. Перед лицом переворота, совершенного Луи Бонапартом, всякий честный человек услышит в глубине своей совести только гул возмущенных мыслей. Тот, кто прочтет до конца нашу книгу, конечно, не заподозрит нас в намерении смягчить что-либо в описании этого чудовищного дела. Но историк всегда должен вскрывать глубокую логику событий, а потому необходимо напомнить и повторять постоянно, даже рискуя надоесть читателю, что, за исключением лишь нескольких названных нами членов левой, триста проходивших перед толпой депутатов составляли старое роялистское и реакционное большинство. Если бы можно было забыть о том, что, несмотря на их заблуждения, несмотря на их ошибки и — мы настаиваем на этом — несмотря на их иллюзии, эти люди, подвергшиеся такому насилию, были представителями цивилизованнейшей нации, верховными законодателями, народными сенаторами, неприкосновенными и священными носителями великих демократических прав; что в каждом из этих избранников народного голосования было нечто от души самой Франции, как в каждом человеке есть нечто от духа божия, — если бы можно было на мгновение забыть обо всем этом, зрелище, которое представлялось взорам в это декабрьское утро, показалось бы скорее смешным, чем достойным сожаления: после того как «партия порядка» издала столько притесняющих народ законов, приняла столько экстренных мер, столько рал голосовала за цензуру и за осадное положение, так часто отказывала в амнистии, выступала против равенства, справедливости, совести, обманывала доверие народа, оказывала услуги полиции, улыбалась произволу, — после всего этого она сама, в это декабрьское утро, в полном своем составе оказалась под арестом и шествовала в участок под полицейским конвоем.
В тот день, или, вернее, в ту ночь, когда наступил момент спасти общество, переворот внезапно схватил демагогов, и оказалось, что он держит за шиворот — кого же? — роялистов.
Дошли до казармы. Это была бывшая казарма лейб-гвардии; на фронтоне ее сохранился лепной щит со следами трех королевских лилий, сбитых в 1830 году. Остановились. Ворота распахнулись. «А, — воскликнул де Бройль, — вот куда мы попали!»
В то время на стене казармы, рядом с воротами, был наклеен плакат, на котором было напечатано крупными буквами: ПЕРЕСМОТР КОНСТИТУЦИИ.
Это была реклама брошюры, опубликованной за два или три дня до переворота, без имени автора, и требовавшей восстановления империи. Ее приписывали президенту республики.
Депутаты вошли, и ворота закрылись за ними. Кричи смолкли; толпа, которая тоже иногда начинает размышлять, еще долго не расходилась: молчаливая, неподвижная, она поглядывала то на закрытые ворота казармы, то на видневшийся в двухстах шагах, полускрытый сумеречной дымкой декабрьского дня, безмолвный фронтон дворца Собрания.
Оба полицейских комиссара пошли докладывать де Морни о своем «успехе». Де Морни сказал: «Значит, борьба началась! Прекрасно. Это последние депутаты, которых мы сажаем в тюрьму».

