Глава девятнадцатая О тех же самых

Прибыв в город, где у Катерины Астафьевны был известный нам маленький домик с наглухо забитыми воротами, изгнанный майор и его подруга водворились здесь вместе с Драдедамом. Прошел год, два и три, а они по-прежнему жили все в тех же неоформленных отношениях, и очень возможно, что дожили бы в них и до смерти, если бы некоторая невинная хитрость и некоторая благоразумная глупость не поставила эту оригинальную чету в законное соотношение.

Филетер Форов, выйдя в отставку и водворясь среди родства Катерины Астафьевны, сначала был предметом некоторого недоброжелательства и косых взглядов со стороны Ларисиной матери; да и сама «Пара, подрастая, стала смущаться по поводу отношений тетки к Форову; но Филетер Иванович не обращал на это внимания. Майор Филетер Иванович не искал ни друзей, ни приятелей: он повторял на все свое любимое „наплевать“, лежебочествовал, слегка попивал, читал с утра до поздней ночи и порой ругал все силы, господствия, начальства и власти.

Но Катерину Астафьевну это сокрушало, и сокрушало в одном отношении. Она боялась за душу Форова и всегда лелеяла заветную мечту «привести его к Богу».

Эта мысль в первый раз сверкнула в ее голове, когда принесенный в госпиталь раненый майор пришел в себя и, поведя глазами, остановил их на чепце Катерины Астафьевны и зашевелил губами.

– Что вам: верно, желаете батюшку позвать? – участливо спросила она раненого.

– Совсем нет; а я хочу выплюнуть, – отвечал Форов, отделя опухшим языком от поднебесья сгусток запекшейся крови.

– Вы не веруете в Бога? – грустно вопросила религиозная Катерина Астафьевна.

Майор качнул утвердительно головой.

– Ах, это ужасное несчастие!

И с тех пор она начала нежно за ним ухаживать и положила в сердце своем надежду «привести его к Богу»; но это ей никогда не удавалось и не удалось до сих пор.

Во все время службы майора в полку она не без труда достигла только одного, чтобы майор не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок в разговорах она не могла, и радовалась лишь тому, что он подобных выходок не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился, и целовал крест. По удалении же в свой городок, подруга майора, возобновив дружеские связи с Синтяниной, открыла ей свои заботы насчет обращения Форова и была несказанно рада, замечая, что Филетер Иванович, что называется, полюбил генеральшу.

– Нравится она тебе, моя Сашурочка-то? – говорила Катерина Астафьевна, заглядывая в глаза майору.

– Прекрасная женщина, – отвечал Форов.

– А ведь что ее делает такою прекрасною женщиной?

– Что? Я не знаю что: так, хорошая зародилась.

– Нет; она христианка.

– Ну да, рассказывай! Будто нет богомольных подлецов, точно так же, как и подлецов не молящихся?

И майор отходил от жены с явным нежеланием продолжать подобные разговоры.

Затем он сошелся у той же Синтяниной с отцом Евангелом и заспорил было на свои любимые темы о несообразности вещественного поста, о словесной молитве, о священстве, которое он называл «сословием духовных адвокатов»; но начитанный и либеральный Евангел шутя оконфузил майора и шутя успокоил его словами, что «не ядый о Господе не ест, ибо лишает себя для Бога, и ядый о Господе ест, ибо вкушая хвалит Бога».

Форов сказал:

– Если так, то не о чем спорить. Впрочем, я в этом и не знаток.

– А в чем же вы по этой части великий знаток?

– В чем? В том, что ясно разумом постигаю моим.

– Например-с?

– Например, я постигаю, что никакой всемогущий опекун в дела здешнего мира не мешается.

– Так-с. Это вы разумом постигли?

– Да, разумеется, потому что иначе разве могли бы быть такие несправедливости, видя которые у всякого мало-мальски честного человека все кишки в брюхе от негодования вертятся.

– А мы можем ли постигать, что справедливо и что несправедливо?

– Вот тебе на еще! Конечно, можем, потому что мы факт видим.

– А факт-то иногда совсем не то выражает, что оно значит.

– Темно.

– А вот я вас сейчас в этом просвещу, если угодно.

– Сделайте милость.

– Извольте-с. Положим, что есть на свете мать, добрая, предобрая женщина, которая мухи не обидит. Допускаете вы, что может быть на свете такая женщина?

– Ну-с, допускаю: вот моя Торочка такая.

– Ну-с, прекрасно! Теперь допустим, что у Катерины Астафьевны есть дитя.

– Не могу этого допустить, потому что она уже не в таких летах, чтобы детей иметь.

– Ну, все равно: допустим это как предположение.

– Зачем же допускать нелепые предположения. Евангел улыбнулся и сказал:

– Вы мелочный человек: вас занимает процесс спора, а не искомое; но все равно-с. Извольте, ну нет у нее ребенка, так у нее есть вот собака Драдедам, а этот Драдедам пользуется ее вниманием, которого он почему-нибудь заслуживает.

– Допускаю.

– Теперь-с, если б этот Драдедам был болен и ему нужно было дать мяса, а купить его негде.

– Ну-с?

– Вот Катерина Астафьевна берет ножик и режет голову курице и варит из нее Драдедаму похлебку: справедливо это или нет?

– Справедливо, потому что Драдедам благороднейшее создание.

– Так-с: а курица, которой отрезали голову, непременно думала, что с нею поступали ужасно несправедливо.

– Что же вы этим доказали?

– То, что факт жестокости тут есть: курица убита, – это для нее жестоко и с ее куриной точки зрения несправедливо, а между тем вы сами, существо гораздо высшее и, умнейшее курицы, нашли все это справедливым.

– Гм!

– Да, так-с. Есть будто факт жестокосердия, но и его нет.

– Ну уж этого совсем не понимаю: и оно есть, и его нет.

– Да нет-с ее, жестокости, нет, ибо Катерина Астафьевна остается столь же доброю после накормления курицей Драдедама, как была до сего случая и во время сего случая. Вот вам – есть факт жестокости и несправедливости, а он вовсе не значит того, чем кажется. Теперь возражайте!

– Я не хочу вам возражать, – отвечал, подумав, Форов.

– А почему, спрошу?

– Почему?.. потому что я в этом не силен, а вы много над этим думали и имеете начитанность и можете меня сбить, чего я отнюдь не желаю.

– Почему же вы не желаете прийти к какой-нибудь истине и разубедиться в заблуждении?

– Так, не желаю, потому что не хочу забивать себе и без того темные памороки этою путаницей.

– Памороки не хотите забивать? Гм! Нет-с, это не потому.

– А почему же?

Евангел снова улыбнулся и, сжав легонько руку майора немножко пониже локтя, ласково проговорил:

– Вы потому не хотите об этом говорить и думать как следует, что души вашей коснулось святое сомнение в справедливости рутины безверия! И посмотрите зато сюда!

С этим отец Евангел, подвинув слегка майора к себе, показал ему через дверь другой комнаты, – как Катерина Астафьевна, слышавшая весь их разговор, вдруг упала на колени и, протянув руки к освященному лампадой образнику, плакала радостными и благодарными слезами.

– Эти слезы с неба, – шепнул Евангел.

– Бабье, ото всего плачут, – сухо отвечал, отворачиваясь, майор. Но веселый Евангел вдруг смутился и, взяв майора за руку, тем же добродушным тоном проговорил:

– Бабье-с? Вы сказали бабье?.. Это недостойно вашей образованности… Женщины – это прелесть! Они наши мироносицы[173]: без их слез этот злой мир заскоруз бы-с!

– Вы диалектик.

– Да-с: я диалектик; а вы баба, ибо боитесь свободомыслия и бежите чистого чувства, женской слезой пробужденного. Что-с? Ха-ха-ха… Да вы ничего, не робейте: это ведь проходит!

Глава двадцатая

Еще о них же

На другой день после этой беседы, происходившей задолго пред теми событиями, с которых мы начали свое повествование, майор Форов, часу в десятом утра, пришел пешком к отцу Евангелу и сказал, что он ему очень понравился.

– Неужели? – отвечал веселый священник. – Что ж, это прекрасно:

это значит, мы честные люди, да!.. а жены у нас с вами еще лучше нас самих. Я вам вот сейчас и покажу мою жену: она гораздо лучше меня. Паинька! Паинька! Паинька! – закричал отец Евангел, удерживая за руку майора и засматривая в дверь соседнего покоя.

– Чего тебе нужно, Паинька? – послышался оттуда звонкий, симпатический, молодой голос.

– «Паинька», это она меня так зовет, – объяснил майору Евангел. – Мы привыкли друг на друга все «ты паинька» да «ты паинька», да так уж свои имена совсем и позабыли… Да иди же сюда, Паинька! – возвысил он несколько нетерпеливо свой голос.

В дверях показалась небольшая и довольно худенькая, несколько нестройно сложенная молодая женщина с очень добрыми большими коричневыми глазами и тоненькими колечками темных волос на висках.

Она была одета в светлое ситцевое платье и держала в одной руке полоскательную фарфоровую чашку с обваренным миндалем, который обчищала другою, свободною рукой.

– Ну что ты здесь, Паинька? Какой ты беспокойный, что отрываешь меня без толку? – заговорила она, ласково глядя на мужа и на майора.

– Как без толку, когда гость пришел.

– Ну так что же гость пришел? Они к нам часто будут ходить.

– Превосходно сказано, – воскликнул Форов. – Буду-с.

– Да; она у меня преумная, эта Пайка, – молвил, слегка обнимая жену, Евангел.

– Ну вот уж и умная! Вы ему не верьте: я в лесу выросла, верее молилась и пню поклонилася, – так откуда я умная буду?

– Нет; вы ей не верьте: она преумная, – уверял, смеясь и тряся майора за руку, Евангел. – Она вдруг иногда, знаете, такое скажет, что только рот разинешь. А они, Паинька, в Бога изволят не веровать, – обратился он, указывая жене на майора.

– Ну так что же такое: они после поверят.

– Видите, как рассуждает!

– Да что ж ты надо мной смеешься? Разумеется, что не всем в одно время верить. Ведь они добрые?

– Ну так что же, что добрый? А как он в царстве небесном будет? Его не пустят.

– Нет, пустят.

– Извольте вы с ней спорить! – рассмеялся Евангел. – Я тебе, Пайка, говорю: его к верующим не пустят; тебе, попадье, нельзя этого не знать.

– Ну, его к неверующим пустят.

– Видите, видите, какая бедовая моя Пайка! У-у-у-х, с ядовитостью женщина! – продолжал он, тихонько, с нежностью и восторгом трогая жену за ее свежий раздвоившийся подбородок, и в то же время, оборотясь к майору, добавил: – Ужасно хитрая-с! Ужасно! Один я ее только постигаю, а вы о ней если сделаете заключение по этому первому свиданию, так непременно ошибетесь.

– Да я их совсем и не в первый раз вижу, – перебила его попадья, перемывая в той же полоскательной чашке свой миндаль. – Я их уже видела на висленевском дворе, и мы кланялись.

– Не помню-с, – отвечал майор, с дюбовию артиста разглядывая это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на свете.

– Как же не помните, – толковала попадья, – вы еще шли с супругой… или кто она вам доводится, Катерина-то Астафьевна?.. Да! вы шли по двору, а мы с генеральшей Александрой Ивановной сидели под окном, вишни чистили и вам кланялись.

– Не помню-с.

– Как же-с, а я помню: вы вот теперь в штанах, а тогда были в подштанах.

– Как в подштанах-с? – изумился майор.

– Так, в этаких в белых, со штрифами.

Майор засмеялся, а отец Евангел, хохоча, ударяя себя ладонями по коленам, восклицал:

– Ах, Паинька! Паинька! проговорились вы, прелесть моя, проговорились! Попадья слегка вспыхнула и хотела возражать мужу, но как тот махал на нее руками и кричал: «т-с, т-с, т-с! молчи, Пайка, молчи, а то хуже скажешь», то она быстро выбежала вон и начала хлопотать о закуске.

– Какая чудесная женщина! – сказал, глядя вслед ей, майор.

– То есть превосходнейшая-с, а не только чудесная, – согласился с ним Евангел. – Видите, всех хочет в царство небесное поместить: мы будем в своем царстве небесном, а вы в своем.

Евангел расхохотался.

– Вы давно женаты? – спросил майор.

– Семь лет женат, да-с, семь лет, но в том числе она три года была в гусара влюблена, а, однако, еще я всякий день в ней открываю новые достоинства.

– Гм!.. а в гусара-таки была влюблена?

– Ужасно-с! Каких это ей, бедненькой, мук стоило, если бы вы знали! Я ей студентом нравился, а в рясе разонравился, потому что они очень танцы любили, да! А тут гусары пришли, ну, шнурочки, усики, глазки… Она, бедняжка, одним и пленилась… Иссохла вся, до горловой чахотки чуть не дошла, и все у меня на груди плакала. «Зачем, – бывало, говорит, – Паинька, я не могу тебя любить, как я его люблю?»

– Ну, а вы же что?

– Стыдно сказать, право.

– Однако же?

– Да что-с? сижу бывало, глажу ее по головке да и реву вместе с нею. И даже что-с? – продолжал он, понизив голос и отводя майора к окну. – Я уже раз совсем порешил: уйди, говорю, коли со мной так жить тяжело; но она, услыхав от меня об этом, разрыдалась и вдруг улыбается: «Нет, – говорит, – Паинька, я никуда не хочу: я после этого теперь опять тебя больше люблю». Она влюбчива, да-с. Это один, один ее порок: восторженна и в восторге сейчас влюбляется.

– Однако же, черт возьми, позвольте мне вас уважать! – закричал зычно майор.

– Нет-с; это ее надо за это уважать: скудельный сосуд, а совладала с собою, и все для меня!.. А вот и она, Паинька, а что же, душка, водочки-то? – вопросил он входящую жену, увидев, что на подносе, который она несла, не было ни графина, ни рюмки.

– А кто же станет водку пить?

– А вот они, Филетер Иванович.

– Вы пьете разве? – отнеслась попадья к майору и, получив от него короткий, но утвердительный ответ, принесла графин и рюмку и, поставив их на стол, сказала:

– Не хорошо, кто пьет вино.

– Отчего-с? – спросил, принимаясь за рюмку, майор.

– Так… мысли дурные от вина приходят.

– Ну, мне не приходят.

– Как не приходят; а вон вы почему же до сих пор не женитесь? Майор перестал закусывать и с удивлением смотрел на сидевшую у стола с подпертым на руку подбородочком попадью, но ту это нимало не смутило, и она спокойно продолжала:

– Что вы на меня так смотрите-то? Разве же это хорошо так женщину конфузить?

– Послушайте, моя милая! – ласково заговорил с ней майор, но она его тотчас же перебила.

– Ничего, ничего, «моя милая»! – передразнила его попадья, – не знаю я, что ль? А мне вашей Катерины Астафьевны жалко, – вот вам и сказ, и я насчет вас своему Паиньке давно сказала, что вы недобрый и жестокий человек.

– Вот тебе и раз! Да позвольте же-с: я ведь Катерину Астафьевну все равно люблю-с.

– Да-а! Нет, это не все равно: если вы так, не обвенчавшись, прежде ее умрете, она не будет за вас пенсиона получать.

Попадья говорила все это с самым серьезным и сосредоточенным видом и с глубочайшею заботливостью о Катерине Астафьевне. Ее не развлекал ни веселый смех мужа, наблюдавшего трагикомическое положение Форова, ни удивление самого майора, который был поражен простотой и оригинальностью приведенного ею довода в пользу брака, и наконец, отерев салфеткой усы и подойдя к попадье, попросил у нее ручку.

– Зачем же это? – спросила она.

– Я женюсь и вас матерью посаженою прошу.

– Непременно?

– Всенепременно и как можно скорее; а то действительно пенсион может пропасть.

– Ну, за это вы умник, и я не жалею, что мы познакомились, – отвечала ему весело попадья, с радостью подавая свою руку.

– А я так буду сожалеть об этом, – отвечал, громко чмокнув ее ручонку, Форов. – Теперь мне в первый раз завидно, что у другого человека будет жена лучше моей.

– О, не завидуйте, не завидуйте, ваша добрее.

– Почему же вы это знаете?

– Да ведь она вас целует? Уже наверно целует?

– Случается; редко, но случается.

– Ну вот видите! А уж я бы не поцеловала.

– Это почему?

– Потому что от вас водкой пахнет.

– Покорно вас благодарю-с, – отвечал, комически поклонясь и шаркнув ногой, майор, и затем еще раз поцеловал на прощанье руку у попадьи и откланялся.