Глава пятая Рассказ Водопьянова
– Студент Спиридонов, по множеству пороков, был неспособен к семейной жизни, а между тем он был женат, и женат по собственному побуждению и
против своей воли, и с этих пор…
– Позвольте! с этих пор, конечно, не начнется бестолковщина?
– Зачем же? и с этих пор в студенте Спиридонове сказался его хозяин, но, впрочем, его надо было бы узнать гораздо прежде. Спиридонов мне раз все рассказал и сам над собой смеялся, хотя в его словах не было никакого смеха. Испанский дворянин ему являлся много раз.
– И въявь?
– Конечно, въявь, и в старом своем виде: с безвременною сединой в черных кудрях, с беспечнейшим лицом, отмеченным печатью доброты и кротости, с глазами пылкими, но кроткими, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, и с тонкою длинною шпагой в протертых ножнах. Являлся так, как Спиридонов видел его на балаганной сцене, когда ярмарочная группа давала свои представления.
– Ну, слава Богу, – это обещает, кажется, быть интересным, и если история эта не кончится в пяти словах, то надо приказать дать свечу, чтобы после
нас не прерывали.
– История довольно велика, – ответил Водопьянов.
Бодростина позвонила и велела дать огонь, хоть на дворе едва лишь смеркалось. Когда люди поставили лампы и вышли, спустя шторы у окон, Водопьянов продолжал:
– У студента Спиридонова был отец, – бедняк, каких немало на этой планете, где такая бездна потребностей; но ему, наконец, улыбнулось счастие. Он служил в гусарах на счет богатой тетки, – это, конечно, не особенно честно, но она этого хотела, и он это делал для поддержания ее фамильной гордости. Он, говорят, был красив: я его не видал, – когда я познакомился с его сыном, его уже не было на этом свете. В него влюбилась красавица помещица одного села, где он стоял. Она была богата, молода, и год как овдовела после мужа-старика, которому ее продали ради выгод и который безумно ревновал ее ко всем. Вдова, хотя имела детей, пошла за Спиридонова. Ее прокляли. За что и почему, – не знаю, но проклял ее родной отец, а за ним и мать. Потом ее, бедняжку, начали клясть все родные. По общему мнению, она была не вправе ни любить, ни называть супругом кого любила, но она все-таки вышла замуж и родила моего приятеля, студента Спиридонова, и потом жила пять лет и хворала. Спиридонов говорил, что его мать с отцом жили душа в душу, отец его боготворил жену, но, несмотря на то, она сохла и хирела. Отец его тоже часто был смущен и угрюм. Спиридонов тогда не знал, чему это приписывать, жили они довольно уединенно в городе, куда однажды заехали ярмарочные актеры…
– И дали здесь «Испанского Дворянина»? – подсказала Бодростина.
– Вы отгадали: актеры объявили, что они сыграют здесь «Испанского Дворянина». Мать Спиридонова, желая развлечь и позабавить сына, взяла ложу и повезла его в театр. И вот в то время, когда дон Цезарь де Базан в отчаянной беде воскликнул: «Пусть гибнет все, кроме моей чести и счастья женщины!» и театр зарыдал и захлопал плохому актеру, который, однако, мог быть прекрасен, мать Спиридонова тоже заплакала, и сын…
– Тоже заплакал, – сострил Висленев.
– Нет, – отвечал, нимало этим не возмущаясь, Водопьянов, – сын не заплакал. Сын нечто почувствовал, и, сжав материны руки, шепнул ей: – пускай живет у нас бедняк, Испанский Дворянин.
– Прекрасно, дитя мое, – мы позовем его, пускай живет. И тем акт кончился, но дитя и завтра и послезавтра все докучало матери своею просьбой принять в дом бездомного Цезаря де Базана, и мать ему на это отвечала:
– Да, хорошо, дитя мое, он к нам придет, придет.
– И будет жить?
– И будет жить.
– Когда же, мама? Когда же он придет и будет жить у нас? – тосковало дитя. – А как же звать его? Я позову.
А дело было в сумерки, осенним вечером. Мать любовалась сыном и пошутила:
– Нагнись, – говорит, – к печке и позови его через трубу – он будет слышать.
Спиридонов прыгнул и крикнул:
– Дон Цезарь де Базан, идите сюда!
– Гу-гу-гу-иду! – загудело в трубе, так что мальчик в испуге отскочил. Но прошел день-другой, и он опять пристает: когда же?
– А вот теперь уж скоро: я за ним схожу и приведу его, – отвечала мать и вслед за тем умерла.
– Умерла? – воскликнула Лариса.
– Да; то есть ушла отсюда, переселилась, народ это прекрасно выражает словом «побывшилась на земле». Она кончила экзамен, и ее не стало.
– А что же Испанский Дворянин, которого она обещала прислать?
– О, она сдержала слово! Она его послала, вы это сейчас увидите. Дело было в том же маленьком городе на крещенские святки. Гроб с телом матери стоял в нетопленной зале, у гроба горели свечи, и не было ни одного человека. Отец Спиридонова должен был выслать даже чтеца, потому что в смежной комнате собрались родные первого мужа покойной и укоряли Спиридонова в присвоении себе принадлежащих им достатков. Был час девятый. Мой друг, студент Спиридонов, тогда маленький мальчик, в черной траурной рубашке, пришел к отцу, чтобы поцеловать его руку и взять на сон его благословение, но отец его был гневен и суров; он говорил с одушевлением ему: «Будь там», и указал ему вместо дверей в спальню – на двери в залу. Дитя вошло в холодную залу и, оробев при виде всеми брошенного гроба, припало в уголок мягкого дивана ближе к двери той гостиной, где шла обидная и тягостная сцена. Он мне от слова и до слова повторял кипучие речи его отца; я их теперь забыл, но смысл их тот, что укоризны их самим им принесут позор; что он любил жену не состоянья ради, и что для одного того, чтобы их речи не возмущали покоя ее новой жизни, он отрекается от всего, что мог по ней наследовать, и он, и сын его, он отдает свое, что нажито его трудом при ней, и… Тут далее мой приятель не слышал ничего, кроме слитного гула, потому что внимание его отвлек очень странный предмет: сначала в отпертой передней послышался легкий шорох и мягкая неровная поступь, а затем в темной двери передней заколебалась и стала фигура ясная, определенная во всех чертах; лицо веселое и доброе с оттенком легкой грусти, в плаще из бархата, забывшего свой цвет, в широких шелковых панталонах, в огромных сапогах с раструбами из полинявшей желтой кожи и с широчайшею шляпою с пером, которое было изломано в стебле и, шевелясь, как будто перемигивало с бедностью, глядевшей из всех прорех одежды и из самых глаз незнакомца. Одним словом, это пришел…
– Пьяный святочный ряженый, – решил Висленев.
– Испанский Дворянин! – возразил строгим тоном Водопьянов. – Он плох был на ногах, но подошел к стоявшей у стены крышке гроба и осязал ее. Тщательно осязал, вот так.
И Сумасшедший Бедуин встал на ноги, расставил руки и, медленно обозначая ими определенное пространство на стене под портретом Бодростина, показал, как ощупывал гробовую крышку Испанский Дворянин.
– Потом он подошел к трупу и стал у изголовья гроба, и в это время вдруг отец Спиридонова вбежал, рыдая, в зал, упал пред гробом на колени и закричал: «О, кто же им ответит за тебя, что я тебя любил, а не твое богатство?» И тихий голос отвечал скромно: «Я».
– И это был Испанский Дворянин?
– Нет, пьяный святочный ряженый, – ответил почти гневно Водопьянов. – Взять его вон! Кто пустил сюда этого пьяного святочного ряженого? Неужели уж до того дошло, что и у ее гроба нет рачения и присмотра? Вон, вон выгнать сейчас этого пьяного ряженого! – кричал огорченный вдовец и рванулся к тому, но его не было.
– Удрал?
– Да; так все думали, и Спиридонов очень рассердился на слуг и стал; взыскивать, зачем так долго не запирают калитки.
– И выходит очень простая история, – сказал Висленев.
– Да простая и есть, только оказалось, что калитка была заперта, и отец, Спиридонова вернулся и вдруг увидал, что родные хотят проститься с покойницей.
– Нет! – закричал он, – нет, вы ее так обижали, что вам с нею не нужно прощаться! – и схватил крышу и хотел закрыть гроб, а крыша сделалась так легка, как будто ее кто-нибудь еще другой нес впереди, и сама упала на гроб, и мой приятель Саша Спиридонов видел, что Испанский Дворянин вскочил и сел на крыше гроба.
– И только? Он это видел во сне и более ничего.
– Да, более ничего.
– Испанский Дворянин более не являлся?
– Да, в это время не являлся. После они очень бедно где-то жили в Москве, в холодном доме. Однажды, оставив сына с нянькой в комнате потеплее, Спиридонов сам лег в зале на стульях. Утром пришли, а там лежит один труп: вид покойный, и пальцы правой руки сложены в крест. Женины родные хотели его схоронить с парадом, но Испанский Дворянин этого не позволил.
– Каким же образом?
– Он приснился молодому Спиридонову и сказал: «там, под клеенкой», и Спиридонов нашел под клеенкой завещание отца, ничего ни от кого на погребение его не принимать, а схоронить его в четырех досках на те деньги, какие дадут за его золотую медаль, да за Георгиевский крест.
– И это все!
– А вы ничего здесь не видите особенного?
– Признаемся, ничего не видим: случайности да сны, сны да случайности, и больше ничего.
– Конечно. Что же может быть проще того, что все люди по случайностям не доживают на земле своего времени! Век человеческий здесь, по библейскому указанию, семьдесят лет и даже восемьдесят, а по случайностям человечество в общем итоге не доживает одной половины этого срока, и вас нимало не поражает эта ужасная случайность? Я желал бы, чтобы мне указали естественный закон, по которому человеческому земному организму естественно так скоро портиться и разрушаться. Я полагаю, что случайности имеют закон.
– Но этот сумасшедший бред несносно долго слушать, – шепнул на ухо Бодростиной Висленев.
– Нет, я люблю, – отвечала она тоже тихо, – в его нескладных словах всегда есть какие-то штришки, делающие картину, это меня занимает… Светозар Владенович, – отнеслась она громко, – а где же ваш Испанский Дворянин?
– Он продолжает-с дебютировать. Студент Спиридонов жил в ужасной бедности, на мезонинчике, у чиновника Знаменосцева, разумеется, платил дешево и то неаккуратно, потому что, учась, сам содержал себя уроками, а ни роду, ни племени до него не было дела. При этом же студент Спиридонов был добряк превыше описания, истинно рубашку последнюю готов был отдать, и не раз отдавал, и вдобавок был не прочь покутить и приволокнуться. Он был медик. Не знаю, как он учился, но думаю, что плохо, потому что больше всего он тратил времени на кутежи с веселыми людьми, однако окончил курс и получил степень лекаря, да все забывал хлопотать о месте. Судьба, впрочем, была к нему так милостива, что он без всяких собственных хлопот получал два раза назначение, но всякий раз он находил кого-нибудь из товарищей, который, по его мнению, гораздо более его нуждался в должности. В Спиридонове пробуждался Испанский Дворянин, и он оба свои назначения уступал другим, а сам кутил да гулял и догулялся до того, что остались у него рыжий плащ, гитара да трубка с чубуком. У хозяина же его, Знаменосцева, была восемнадцатилетняя дочь Валентина, девочка с мудреным характером. Много читала и начиталась до того, что она очень умна, а это было, кажется, совсем наоборот. Спиридонов с Валентиной был и знаком, и нет: он с нею, случалось, разговаривал, но никогда долго не говорил. Прислужится ей книжкой, она прочитает и отдаст ее назад, а он спросит: «Хорошо?», она ответит: «Хорошо». Спиридонов, разумеется, о другой спросит: «Дрянь книга?», она ответит: «Эта мне не нравится», он опять рассмеется. «Вы, Летушка, – говорит он ей, – лучше бы не читали книг, а то труднее жить станет». Она, однако, не слушала и читала. Жизнь этой девушки была обыкновенная жизнь в доме мелкого чиновника, пробивающегося в Москве на девятнадцать рублей месячного жалованья и рублей пять-шесть каких-нибудь срывков с просителей. Отец ходил утром на службу, после обеда спал, в сумерки, для моциона, голубей пугал, а вечером пил; мать сплетничала да кропотала и сварилась то с соседями, то с работницей; девушка скучала. Она была ни хороша, ни дурна: остролиценькая, черненькая, быстрая и характерная, говорила много, домашним ничем не занималась, сплетен не слушала и к нарядам обнаруживала полнейшее равнодушие. Вдруг этого Знаменосцева выгнали со службы за какую-то маленькую плутню. Семья так и взвыла, а детей у них, кроме Летушки, была еще целая куча и все мал мала меньше. В домике у них всего было две квартиры, с которых с обеих выходило доходца в месяц рублей двенадцать, да и то одна под эту пору пустовала, а за другую Спиридонов месяца три уже не платил. Пришлось семье хоть последний домик продавать, проесть деньги, а потом идти по миру или стать у Иверской.[124]В таких случаях люди всегда ищут виноватых, и у Знаменосцева нашлась виноватою старшая дочь: зачем она о сию пору замуж не вышла? Показывали ей, что и тот-то приказный хорош, а того-то заловить бы можно, и начались через это девушке страшные огорчения, а как беда никогда не ходит одна, то явилось ей и подспорье. Приказному Знаменосцеву время от времени помогал помещик Поталеев, из одной из далеких губерний. Такие благодетели встарь наживались у московских сенатских приказных. Знаменосцев сообщал Поталееву справочки по опекунскому совету, по сенату, делал закупки, высылал книги, а Поталеев за то давал ему рублей сто денег в год, да пришлет, бывало, к Рождеству провизии да живности, и считался он у них благодетелем. Какой это человек был по правилам и по характеру, вы скоро увидите, а имел он в ту пору состояние большое, а на плечах лет под пятьдесят, и был так дурен, так дурен собою, что и рассказать нельзя: маленький, толстый, голова как пивной котел, седой с рыжиною, глаза как у кролика, и рябь от оспы до того, что даже ни усы, ни бакенбарды у него совсем не росли, а таи только щетинка между желтых рябин кое-где торчала; простые женщины-крестьянки и те его ужасались…
– Какая прелесть! – прошептала Бодростина.
– Да; но он, впрочем, и сам боялся женщин и бегал от них.
– Чудо! чудо! Где он, этот редкий смертный!
– Он умер! – отвечал, сконфузясь, Водопьянов, и тотчас продолжал. – Вот он и приехал в ту пору в Москву и стал у Знаменосцевых на их пустую квартиру, которую они для него прибрали и обрядили, и начал он давать им деньги на стол и сам у них стал кушать, приглашая всю их семью, и вдруг при этих обедах приглянулась ему Валентина; он взял да за нее и посватался. Знаменосцевы от радости чуть с ума не сошли, что будут иметь такого зятя – и богатого, и родовитого; он их возьмет в деревню, сделает старого приказного управителем, и начнется им не житье, а колыванье. Сразу они и слово дали, и всем людям свою радость объявили, забыли только дочь об этом спросить, а в этом-то и была вся штука. Летушка спокойно, но твердо наотрез объявила, что она за Поталеева замуж не пойдет. Ее побили, и больно побили, а она и сбежала, и пропадала дня с три. Родители, разумеется, страшно перепугались, не сделала бы она чего с собою, да и от Поталеева этого нельзя было скрыть, он сам отгадал в чем дело и, надо отдать ему честь, не похвалил их, он прямо сказал им, что ни в каком случае не хочет, чтобы девушку неволили идти за него замуж. У семьи явилось новое горе: все надежды сразу оборвались и рухнули. А тем временем Валентина вдруг к исходу третьего дня вечерком и является. Вернулась она домой никем не замеченная в сумерки и села у окошка. Ее уж не бранили, куда тут до брани! Ее начинают просить, да ведь как просить: отец с матерью со всею мелкотой на колени пред нею становятся. «Мы, – говорят, – все тебя, Летушка, любим, пожалей же и ты нас», а она им в ответ: «Какая же, – говорит, – ваша любовь, когда вы хотите моего несчастия? Нет, я вас не должна жалеть после этого». А тут Поталеева пригласили, и тот говорит: «Бога ради не думайте, я никакого насилия не хочу, но я богат, я хотел бы на вас жениться, чтобы таким образом вас обеспечить. Я любви от вас не потребую, но я сам люблю вас». Но Летушка вдруг встала и что же сделала: «Любите, – говорит, – меня? Не верю вам, что вы меня любите, но так и быть, пойду за вас, а только знайте же, вперед вам говорю, что я дурно себя вела и честною девушкой назваться не могу». Отец с матерью так и грохнули на пол, а Поталеев назад, но затем с выдержкой, прикрывая свою ретираду великодушием: «Во всяком случае, – говорит, – чтобы доказать вам, что я вас любил и жалею, скажите вашему обольстителю, чтоб он на вас женился, и я буду о нем хлопотать, если он нуждается, и я всегда буду помогать вам». А Лета отвечает: «Нет моего обольстителя, он меня бросил». Ну так и делать было нечего, и старик отец сказал: «Иди же ты, проклятая, иди откуда ты сегодня пришла, теперь на тебе никто не женится, а сраму я с тобою не хочу». И повернул он дочь к двери, и она пошла, но на пороге вдруг пред всеми Спиридонов в своем рыжем плаще: он был пьян, качался на ногах и, расставив руки в притолки, засмеялся и закричал:
– Кто смеет гнать из дому девушку? Ха-ха-ха! Не сметь! Я этого не позволю.
– Я вас самих выгоню! – отвечал приказный.
– Тс-с! Ха-ха-ха! Что такое выгоню?.. Не сметь!.. те!.. Ему пригрозили полицией.
– Не сметь! – отвечал, шатаясь, Спиридонов, – полицию?.. Сокрушу полицию! Вот! – и он хлопнул кулаком по столу и отбил угол. – Да! За все заплачу, а девушку гнать не смеете! Я ей покровительствую… да! Чем вы, Лета, проштрафились, а? Да; я все слышал, я ключ под окном уронил и искал и все слышал… Обольститель!.. Негодяй!.. он виновен, а не вы… вас нельзя вон, он, – продолжал Спиридонов, указывая на Поталеева, и, подумав с минуту, добавил, – он тоже негодяй… Тсс? никто ни слова не сметь; я на ней женюсь, да! У меня есть чести на двух; и на свою и на ее долю. Хотите, Лета, быть моей женой, а? Я вас серьезно спрашиваю: хотите?
– Хочу, – вдруг неожиданно отвечала Валентина.
– Руку вашу! Давайте мне вашу бедную руку. Валентина смело подошла и, не глядя на Спиридонова, подала ему обе свои руки.
– Браво! – закричал Спиридонов, – браво! Вот вы… как вас… – обратился он к Поталееву. – Ха-ха-ха, не умели сделать, а теперь… теперь эта невеста моя. Да, черт возьми, моя! Мы с нею будем петь дуэтом: «у меня всего три су, у жены моей четыре: семь су, семь су, что нам делать на семь су?» Но ничего, моя Лета, не робей, будем живы и будем пить и веселиться, вино на радость нам дано. Не робей! Александр Спиридонов, Испанский Дворянин, он уважает женщину, хотя у него двадцать тысяч пороков. Забудется он, ты скажи ему: «Сашка, стой!» – и все опять будет в порядке. Родители, я оставляю вам дочь вашу на три дня под сохранение, и через три дня буду с нею венчаться! Да! Беречь ее! Я строг: беречь, ни в чем ей не сметь отказывать, пусть ходит, куда хочет, пусть делает, что хочет, потому что я так хочу, я ее будущий муж, глава и повелитель! Ха-ха-ха, слышишь, Лета, я твой повелитель; да! А приданого не сметь… Боже сохрани, а то… ха-ха-ха… а то прибью, если кто подумает о приданом. Ну и все теперь, спите, добрые граждане, уж одиннадцать часов, и я хочу спать. Аминь.
И с этим он поцеловал при всех невесту в голову, еще раз велел ей не робеть и ушел.
Поталеев тоже отправился в свое помещение и разделся, но еще не гасил огня и, сидя у открытого окна, курил трубку. В закрытые ставнями окна хозяев ничего не было видно, но мезонинная конура Спиридонова была освещена свечной, воткнутой в пустую бутылку. Из этого мезонина неслись по двору звуки гитары, и звучный баритон пел песню за песней.
«Вот оно настоящий-то сорвиголова! – подумал Поталеев. – Так вот оно на ком она споткнулась? да и ничего нет мудреного, живучи на одном дворе. Мудрено только одно, что мне это прежде не пришло в голову. Да полно, и женится ли он на ней вправду? Ведь он сегодня совсем пьян, а мало ли что спьяна говорится».
И Поталеев опять взглянул в мезонинное окно и видит, что Спиридонов стоит в просвете рамы, головой доставая до низенького потолка, и, держа пред собою гитару, поет. Слова звучные,) мотив плавучий и страстный, не похожий на новые шансонетки:
но тут лекарь быстро подвинулся к окну и, взяв другой аккорд, запел грустную и разудалую:
Он опять не докончил песни и быстро исчез от окна, и комната его осталась пустою, по ней только мерцало пламя свечи, колеблемое легким ночным ветром; но зато по двору как будто прошла темная фигура, и через минуту в двери Поталеева послышался легкий стук.
– Кто там стучит? – осведомился Поталеев, бывший в своем помещении без прислуги, которая ночевала отдельно.
Но вместо ответа за дверью раздался звук гитары и знакомый голос запел:
– Испанский Дворянин делает вам честь своим посещением, – добавил Спиридонов.
Поталеев был в некотором затруднении, что ему сделать, и не отвечал.
– Что же? – отозвался Спиридонов. – Дайте ответ. Я
– Войдите, прошу вас, – отвечал совсем смешавшийся Поталеев и отпер двери.
На пороге показался Спиридонов в туфлях, накинутом на плечи фланелевом одеяле и с гитарой в руках.
– Ха-ха-ха, – начал он, – я вас обеспокоил, но простите, пожалуйста, бывают гораздо худшие беспокойства: например очень многих голод беспокоит…
– Ничего-с, – ответил Поталеев и хотел попросить Спиридонова садиться, но тот уже сам предупредил его.
– Не беспокойтесь, – говорит, – я сам сяду, а я вот что… Помогите мне, пожалуйста, допеть мою песню, а то я совсем спать не могу. Поталеев выразил недоумение.
– Вы меня не понимаете, я это вижу.
а стакана-то с вином и нет. Все спущено, все… кроме чести и аппетита.
– Очень рад, что могу вам служить, – ответил Поталеев, вынимая из шкафа откупоренную бутылку хереса.
– У вас, я вижу, благородное сердце. Вино херес… это благородное вино моей благородной родины, оно соединяет крепость с ароматом. Пью, милостивый государь, за ваше здоровье, пью за ваше благородное здоровье.
– Да! это настоящий херес! – продолжал он, выпив рюмку и громко стукнув по столу.
Да; я пью теперь за забвение… за забвение всего, что было там. Понимаете, там… Не там, где море вечно плещет, а вот там, у нашего приказного.
– Вы, кажется, не должны и не имеете права забыть всего, что там было?
– Те! Не сметь! Ни слова! Кто сказал, что я хочу забыть? Спиридонов, Испанский Дворянин… он ничем не дорожит, кроме чести, но его честь… те!.. Он женится, да… Кто смеет обижать женщину? Мы все хуже женщин, да… непременно хуже… А пришел я к вам вот зачем: я вам, кажется, там что-то сказал?
– Право, не помню.
– Тс!.. ни слова!.. Не выношу хитростей и становлюсь дерзок. Нет; я вас обидел, это подло, и я оттого не мог петь; и я, Испанский Дворянин, не гнущий шеи пред роком, склоняю ее пред вами и говорю: простите мне, синьор, я вас обидел.
И с этим он низко поклонился Поталееву и протянул ему руку и вдруг крайне ему понравился. Чем Поталеев более в него всматривался и вникал, тем более и более он располагался в пользу веселого, беспечного, искреннего и вместе с тем глубоко чувствующего Спиридонова.
– Послушайте, – сказал он, – будем говорить откровенно.
– Всегда рад и готов, и иначе не умею.
– У нас ведь, должно быть, никаких нет определенных планов насчет вашего самого ближайшего будущего?
– Никакейших! – отвечал Спиридонов, смакуя во рту херес.
– Что же вы будете делать?
– А бис его знает! – и с этим Спиридонов встал и, хлопнув по плечу Поталеева, проговорил: – а несте ли чли: «не пепытеся об утреннем, утреннее бо само о себе печется». Тс! ни слова мне, я одного терпеть не могу, знаете чего?
Я терпеть не могу знать, что я беден!
И с этим он еще выпил рюмку хереса и ушел.
На другой день Поталеев заходит к Спиридонову и сообщает ему, что у них в городе есть вакантное место врача, причем он ему предлагает шестьсот рублей жалованья за свое лечение и лечение его крестьян.
– Что же, и брависсимо! – отвечал Спиридонов. – Если Лета согласна, так и я согласен.
– Она согласна.
– Ну и валяйте, определяйте меня, я еду.
Через два дня была свадьба Спиридонова с Летушкой, а через неделю они поехали в крытом рогожном тарантасике в черноземную глушь, в уездный городок, к которому прилегали большие владения Поталеева.
– Не наскучил ли я вам с моею историей Испанского Дворянина? – спросил, остановясь, Водопьянов.
– Нимало, нимало! Это теперь именно только и становится интересно, и я хочу знать, как этот буфон уживется с женой? – отвечала Бодростина.
– В таком случае я продолжаю.
Супруги эти с первой же поездки показали, как они заживут. На триста рублей, подаренных Поталеевым молодой, они накупили подарков всем, начиная с самих приказных и кончая стряпухой, рублей пятьдесят выдали во вспомоществование какому-то семейству, остальное истратили в Москве и остались совсем без денег.
Поталеев уж сам нанял им лошадей и снабдил их деньгами через Летушку. Спиридонова нимало не занимало, откуда берутся у жены деньги, – он об этом даже не полюбопытствовал узнать у нее. Дорогой они опять пожуировали, и извозчик вез-вез их, да надокучило ему, наконец, с ними путаться, а деньги забраны, он завернул в поле во время грозы, стал на парине, да выпряг потихоньку коней и удрал. Так гроза прошла, а они стоят в кибитке и помирают-хохочут. Едет дорогой исправник и смотрит, что за кибитка такая без лошадей посреди поля стоит? Свернул к ним, спрашивает, они ему и говорят кто они такие: новый доктор с женой. Приехал исправник в город, выслал за ними земских лошадей, их и перевезли, и перевезли прямо на постоялый двор, а они тут и расположились. Говорят Спиридонову: «Вы бы к кому-нибудь явились», – а он только рукой машет. «Да ну их, – говорит, – захотят, сами ко мне явятся». И точно, что же вы думаете, ждали, ждали его к себе различные городские власти, и сами стали к нему являться, а он преспокойно всех угостит, всех рассмешит, и все его полюбили.
– Ищите же, – говорят, – себе квартиры, – и тот указывает на одно, другой – на другое помещение, а он на все рукой машет: «Успеем, – говорит, – еще и на квартире нажиться».
И тут опять спешит ему в подмогу случай: городского головы теща захворала. Сто лет прожила и никогда не болела и не лечилась, а вдруг хворьба пристигла. Позвали немца-доктора, тот ощупал ее и говорит: «Издохни раз», а она ему: «Сам, – говорит, – нехрист, издохни, а я умирать хочу». Вот и послали за новым лекарем. Спиридонов посмотрел на больную и говорит:
– Вы, бабушка, сколько пожили? Та отвечает:
– Сто лет.
– Чудесно, – похвалил ее Спиридонов, – вы, верно, родителей своих почитали?
Старуха посмотрела на него и говорит своим окружающим:
– Вот умный человек! Первого такого вижу! – А потом оборотилась к нему, – именно, – говорит, – почитала, меня тятенька тридцатилетнюю раз веревкой с ушата хлестал.
– И вам еще сколько лет хочется жить? – спросил ее Спиридонов.
– Да нисколько мне не хочется, мне уж это совсем надоело.
– Вот и чудесно, – отвечает Спиридонов, – мне и самому надоело.
Старуха даже заинтересовалась: отчего это человеку так рано жить надоело?
– Жена, что ли, у тебя лиха?
– Нет, жена хорошая, а я сам плох.
Старуха раздивовалась, что такое за человек, который только приехал и сам себя на первых же порах порочит.
– Не выпьешь ли, – говорит, – батюшка, водочки и не закусишь ли ты? Ты мне что-то по сердцу пришел.
– Позвольте, – отвечал Спиридонов, – и закушу, и выпью.
И точно, и закусил, и выпил, и старуха ему сама серебряный рубль дала.
– Еще, – говорит, – и завтра приходи ко мне, если доживу. Пока жива, все всякий день ко мне приходи, мне с тобой очень занятно.
И опять пришел Спиридонов, и опять старуха его запотчевала, и опять ему рубль дала, и пошло таким образом с месяц, каждый день кряду, и повалила Спиридонову практика, заговорили о нем, что он чуть не чудотворец, столетних полумертвых старух и тех на ноги ставит! Лечил он пресчастливо, да и не диво: человек был умный и талантливый, а такому все дается. Не щупавши и не слушавши узнавал болезнь, что даже других сердило. Раз жандармский офицер проездом заболел и позвал его. Спиридонов ему сейчас рецепт. Тот обиделся. «Что это, – говорит, – за невнимание, что вы даже язык не попросили меня вам показать?» А Спиридонов отвечает: «что же мне ваш язык смотреть? Я и без того знаю, что язык у вас скверный». Одним словом, все видел. Пьяненек иногда прихаживал, и то не беда. Напротив, слава такая прошла, что лекарь как пьян, так вдвое видит, и куда Спиридонов ни придет, его все подпаивают: все двойной удали добиваются. Таким манером и прослыл он гулякой, и даже приятельница его, Головина теща, ему сказала:
– Вижу, – говорит, – я, чем ты, отец лекарь, плохо-то называешься! Ты совсем пить не умеешь.
– Истинно, – говорит, – вы это вправду сказали, совсем пить не умею.
– То-то, ты вина-то не любишь, все это сразу выпить хочешь. А ты бы лучше его совсем бросил.
– Да как, – отвечает, – бросить-то? А не равно как хороший человек поднимет, за что он тогда будет за меня мучиться. Старуха расхохоталась.
– Ох, пусто тебе будь, говорит, – пей уж, пей, да только дело разумей. Но Спиридонов, пивши таким образом, конечно, Скоро перестал разуметь и дело. Однако ему все-таки везло. Головина теща перед смертию так его полюбила, что отказала домик на провалье, в который он наконец и переехал с постоялого двора, а Поталеев как только прибыл, так начал производить Спиридонову жалованье и помогал ему печеным и вареным, даже прислуга, и та вся была поталеевская, лошади и те поталеевские, и все это поистине предлагалось в высшей степени деликатно и совершенно бескорыстно. Поталеев оберегал Летушку и любил Спиридонова как прекраснейшего человека. В городе и все, впрочем, его любили, да и нельзя было не любить его: доброта безмерная, веселость постоянная и ничем несмущаемая; бескорыстие полное: «есть – носит, нет – сбросит», и ни о чем не тужит. Жена ему тоже вышла под пару. Никто ей надивиться не мог; никто даже не знал, страдает она или нет от мужниных кутежей. Всегда она чистенькая, опрятная, спокойная. Про несогласия у них и не слыхивано; хозяйка во всем она была полновластная, но хозяйства-то никакого не было: сядут обедать, съедят один суп, кухарка им щи подает.
– Это что же такое, – воскликнет Спиридонов, – зачем два горячих? – А барыня, мол, так приказала. А Лета и расхохочется.
– Извини, – скажет, – Саша, это я книги зачиталась. И хохочут оба как сумасшедшие, и едят щи после супа. Гости у Леты были вечные, и все были от нее без ума, и старики, и молодые. Обо всем она имела понятие, обо всем говорила и оригинально, и смело. У нее завелись и поклонники: инвалидный начальник ей объяснялся в прозе и предлагал ей свое «сердце, которое может заменить миллионы», протопоповский сын, приезжавший на каникулы, сочинял ей стихи, в которых плакал, что во все междуканикулярное время он
Соборный дьякон, вдовец, весь ее двор собственною рукой взрыл заступом, поделал клумбы и насажал левкоев; но это все далекие обожатели, а то и Поталеев сидел у нее по целым дням и все назывался в крестные отцы, только крестить было некого. Так прошел год, два и три: Летушка выросла, выровнялась и расцвела, а муж ее подувял: в наружности его и в одежде, во всем уже виден был пьяница. От общества он стал удаляться и начал вести компанию с одним дьяконом, с которым они пели дуэтом «Нелюдимо наше море» и крепко напивались. В это время и случись происшествие: ехала чрез их город почтовая карета, лопнул в ней с горы тормоз, помчало ее вниз, лошадей передушило и двух пассажиров искалечило: одному ногу переломило, другому – руку. Были это люди молодые, только что окончившие университетский курс и ехавшие в в губернский город на службу, один – товарищем председателя, другой – чиновником особых поручений к губернатору. Спиридонов забрал их обоих к себе в дом и начал лечить и вылечил, и пока они были опасны, сам не пил, а как те стали обмогаться, он опять за свое. «Теперь Лете, – говорит, – не скучно, ее есть кому забавлять», – и точно нарочно от нее стал отдаляться; а из пациентов богатый молодой человек, по фамилии Рупышев, этим временем страстно влюбился в Летушку. Уже оба эти больные и выздоровели, и все не едут: одного магнит держит, другой для товарища сидит, да и сам тоже неравнодушен. Но, наконец, стали они собираться ехать и захотели поблагодарить хозяина, а его нет, нет и день, и два, – и три, и ночевать домой не ходит, все сидит у дьякона. Ну, просто сам наводит руками жену Бог весть на что.
– На что же он ее наводил? – перебила Бодростина, смеясь и тихо дернув под столом за полу сюртука Висленева. Но Водопьянов словно не слыхал этого вопроса и продолжал:
– В городе давно уже это так и положили, что Лета мужа не любит и потому ей все равно, а он ее рад бы кому-нибудь с рук сбыть. Чем же он занимался у дьякона? Рупышев, уезжая, пошел к ним, чтобы посмотреть, проститься и денег ему дать за лечение и за хлеб за соль. Приходит; на дворе никого, в сенях никого и в комнатах никого, все вокруг отперто, а живой души нет. Но только вдруг слышит он тупые шаги, как босиком ходят, и видит, идет лекарь, как мать родила, на плече держит палку от щетки, а на ней наверху трезубец из хворостинки. Идет и не смотрит на гостя, и обошел вокруг печки и скрылся в другую комнату, а чрез две минуты опять идет сзади и опять проходит таким же манером. «Доктор! – зовет Рупышев, – доктор! Александр Иваныч!» – а Спиридонов знай совершает свое течение. Рупышев опять к нему, да уж с докукой, а тот, не останавливаясь и не оборачиваясь в его сторону, отвечает: «Оставьте меня, я Нибелунг», – и пошел далее. «Фу ты, черт возьми, до чего человек допился!» – думает гость, а между тем из-под стола кто-то дерг его за ногу. Смотрит Рупышев, а под столом сидит дьякон.
– Дразните, – говорит, – меня, я медведь. Гость-то его и утешь, и подразни.
– «Р-р-р-р-р!» – говорит, – да ногой и мотнул, а дьякон его как хватит за ногу, да до кости прокусил, и стало опять его нужно лечить от дьяконова укушения. Тут-то Рупышев с Летушкой и объяснился. Она его выслушала спокойно и говорит: «Не ожидала, чтобы вы это сделали».
– Да будто, – говорит, – вы вашего мужа любите? – «А я, – отвечает Летушка, – разве вам про это позволяла что-нибудь говорить?» – И при этом попросила, чтоб он об этом больше никогда и речи не заводил. Вот этот Рупышев и поехал, да ненадолго: стал он часто наезжать и угождениям его Летушке и конца не было. Чего он ей ни дарил, чего ни присылал, и наконец в отставку вышел и переехал жить к ним в город, и все знали, что это для Летушки. Спиридонов его принимал радушно и сам к нему хаживал, и жизнь шла опять постарому. Придет Спиридонов ночью домой, прокрадется тихонько, чтобы не разбудить Летушку, и уснет в кабинетике, та и не знает, каков он вернулся.
Но вдруг Лета заподозрела, что Рупышев ее мужа нарочно спаивает, потому что Спиридонов уж до того стал пить, что начал себя забывать, и раз приходит при всех в почтовую контору к почтмейстеру и просит: «У меня, – говорит, – сердце очень болит, пропишите мне какую-нибудь микстуру». Рупыщев действительно нарочно его спаивал, и Лета в этом не ошибалась.
Пошел раз лекарь к Рупышеву, и нет его, и нет, а ночь морозная и по улицам носится поземная метель. Не в редкость это случалось, но только у Леты вдруг стала душа не на месте. Целую ночь она и спит и не спит: то кто-то стучит, то кто-то царапается и вдруг тяжелый-претяжелый человек вошел и прямо повалился в кресло у ее кровати и захрапел. Летушка так и обмерла, проснулась, а возле постели никого нет, но зато на пороге стоит человек в плаще, весь насквозь, как туман, светится и весело кланяется. Она его впросоньи спросила: «Кто вы и что вам нужно?» А он ей покивал и говорит: «Не робей, я поправился!» Это было перед рассветом, а на заре пришли люди и говорят: «Лекаря неживого нашли, заблудился и в канаве замерз».
– Ну-с, – подогнала рассказчика Бодростина.
– Ну-с, тут и увидели Лету, какая она. Она окаменела: «Нет, – говорит, – нет, это благородство не могло умереть, – оно живо. Саша, мой Саша! приди
ко мне, мой честный Саша!»
Схоронили-с Спиридонова. Лета осталась без всяких средств; Поталеев ее, впрочем, не допускал до нужды, от него она брала, а Рупышеву и все его прежние подарки отослала назад. Рупышев долго выбирал время, как ей сделать предложение, и наконец сделал, но сделал его письменно. Летушка что же ему ответила? «Было время, – написала она, – что вы мне нравились, и я способна была увлечься вами, а увлечениям моим я не знаю меры, но вы не умели уважать благороднейшего моего мужа, и я никогда не пойду за вас. Не возвращайтесь ко мне ни с каким предложением: я вечно его, я исполню мой долг, если только в силах буду сравняться с его мне одной известным, бесконечным великодушием и благородством».
После этого Летушка ни самого Рупышева не приняла, ни одного его письма не распечатала и вскоре же, при содействии Поталеева, уехала к своим в Москву. А в Москве все та же нужда, да нужда, и все только и живы, что поталеевскими подаяниями. Поталеев ездит, останавливается и благодетельствует. Проходит год, другой, Лета все вдовеет. Вот Поталеев ей и делает вновь предложение. Лета только усмехнулась. А Поталеев и говорит:
– Что это значит? Как я должен понимать вашу улыбку?
– Да ведь мне вам отказать нельзя, – отвечает Лета, – вы всем нам помогали… да… вы моего Сашу любили…
– Именно-с любил.
Лета повесила голову и проговорила:
– Саша мой, научи меня, что я сделаю, чтобы быть достойною тебя? И с этим она вдруг вздрогнула, как будто кого увидала, и рука ее, точно
брошенная чужою рукой, упала в руку Поталеева.
– Иду! – прошептала она, – вы меня купили! – Да, так-с и вышла за Поталеева и стала госпожой Поталеевой, да тем и самого Поталеева перепугала.
Он жил с нею не радовался, а плакал, да служил панихиды по Спиридонове и говорил: «Как могло это статься! Нет, с ним нельзя бороться, он мертвый побеждает».
– Летушка! Лета! – допрашивал он жену, – кто же он был для вас? Где же тот ваш проступок, о котором вы девушкой сказали в Москве?
– Старину вспомнил! Напрасно тогда не женился на ней, на девушке? – вставил Висленев.
– Нет-с, дело-то именно в том, что он женился на девушке-с! – ответил с ударением Водопьянов. – Скоро Лета нагнала ужас на весь деревенский дом своего второго мужа: она все ходила, ломала руки, искала и шептала: «Саша! Пустите меня к Саше!» Есть у Летушки кофточки шитые и шубки дорогие, всего много, но ничего ее не тешит. Ночью встанет, сидит на постели и шепчет: «Здравствуй, милый мой, здравствуй!» Поталеев не знает, что и делать! Прошло так с год. Вот и съехались раз к Поталееву званые гости. Летушку к ним, разумеется, не выпустили, но она вдруг является и всем кланяется. «Здравствуйте, – говорит, – не видали ли вы моего Сашу?» Гости, понятно, смутились.
– Впрочем, Саша идет уж, идет, идет, – лепетала, тоскуя, Лета.
– Поди к себе наверх! – сказал ей строго муж, но она отворотилась от него и, подойдя к одному старому гостю, который в это время нюхал табак, говорит:
– Дайте табаку!
Тот ей подал.
– Вы богаты?
– Богат, – отвечает гость.
– Так купите себе жену и…
– Но нет-с, – заключил рассказчик, – я эту последнюю сцену должен пояснить вам примером.
При этом Водопьянов встал, вынул из бокового кармана большую четырехугольную табакерку красноватого золота и сказал: «Это было так: она стояла, как я теперь стою, а гости от нее в таком же расстоянии, как вы от меня. Поталеев, который хотел взять ее за руку, был ближе всех, вот как от меня г. Висленев. Старик гость держал в руке открытую табакерку… Теперь Лета смотрит туда… в окно… там ничего не видно, кроме неба, потому что это было наверху в павильоне. Ровно ничего не видно. Смотрите, Лариса Платоновна, вон туда… в темную дверь гостиной… Вы не боитесь глядеть в темноту? Есть люди, которые этого боятся, оно немножко и понятно… Впрочем, вы ничего не видите?
– Ничего не вижу, – отвечала, улыбаясь, Лариса.
– Она точно так же ничего не видала, и вдруг Лета рукой щелк по руке старика, – и с этим Сумасшедший Бедуин неожиданно ударил Висленева по руке, в которой была табакерка, табак вздетел; все, кроме отворотившейся Ларисы, невольно закрыли глаза. Водопьянов же в эту минуту пронзительно свистнул и сумасшедшим голосом крикнул: «Сюда, малютка! здесь Испанский Дворянин!» – и с этим он сверкнул на Ларису безумными глазами, сорвал ее за руку с места и бросил к раскрытой двери, на пороге которой стоял Подозеров.
Лариса задрожала и бросилась опрометью вой, а Водопьянов спокойно закончил:
– Вот как все это было! – и с этим вышел в гостиную, оттуда на балкон и исчез в саду.

