Предание о старом поместье — одна из самых лиричных повестей Сельмы Лагерлeф. Насыщенное пространство притчи, смешение миражей и действительности, капризы Хроноса превращают это произведение в увлекательное чтение.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Это случилось погожим осенним днем в конце тысяча восемьсот тридцатого года. В ту пору был в Упсале высокий, желтый двухэтажный дом, стоявший одиноко посреди небольшой лужайки на самом краю города. Дом был весьма унылый и непривлекательный, но его неприглядность скрашивалась густым диким виноградом, который здесь, на солнечной стороне, расползся так высоко по желтому фасаду, что обрамлял три окна верхнего этажа.
В комнате у одного из этих увитых диким виноградом окон сидел студент и пил свой утренний кофе. Это был высокий красивый юноша благородной наружности. Его прекрасные вьющиеся волосы были откинуты назад, и лишь одна непокорная прядь то и дело падала ему на лоб. Одет он был в удобное, просторное платье, сидевшее, однако, на нем весьма элегантно.
В комнате у него было уютно. Тут находились прекрасный диван, мягкие стулья, большой письменный стол и превосходные книжные полки, на которых, впрочем, почти не было книг.
Не успел он допить кофе, как к нему явился другой студент. Это был малый совсем иного склада — плотный, широкоплечий коротышка, краснолицый и уродливый, с жидкой шевелюрой и грубой кожей.
— Послушай, Хеде, — сказал он, — я пришел к тебе для серьезного разговора.
— У тебя неприятности?
— Да нет, речь не обо мне, — ответил гость, — это скорее тебя касается. — Он умолк и смущенно потупился. — Чертовски неприятно начинать этот разговор, — сказал он.
— Ну так и не начинай, — посоветовал Хеде.
Эта преувеличенная серьезность показалась ему несколько комичной, и он с трудом удерживался от смеха.
— Вот этого-то как раз я и не могу, — возразил гость, — мне, в сущности, давно уже следовало поговорить с тобой, да все, знаешь ли, неловко было. Я боялся, что ты подумаешь: с какой стати этот Густав Олин, сын одного из моих арендаторов, позволяет себе читать мне мораль.
— Бог с тобой, Олин, — сказал Хеде, — оставь эти мысли. Вовсе я так не подумаю. Ведь у меня самого дед был крестьянином.
— Да, но про это уже все давным-давно забыли.
Он сидел перед Хеде, по-мужицки тяжеловесный и медлительный, и все больше давала себя знать его крестьянская порода, словно это могло помочь ему одолеть замешательство.
— Как подумаю, сколь велика разница между нашими семействами, так мне кажется, что я должен помалкивать, а как вспомню, что это твой отец дал мне средства на ученье, так мне начинает казаться, что молчать я не вправе.
Хеде дружелюбно посмотрел на него.
— Ну так говори же, облегчи душу! — подбодрил он гостя.
— Дело вот в чем, — начал Олин, — я постоянно слышу от людей, что ты бездельничаешь. Говорят, за все четыре семестра, что ты провел тут в академии, ты ни разу не удосужился даже книгу раскрыть. Только и знаешь, что целыми днями пиликать на скрипке. И это похоже на правду, потому что, когда ты ходил в школу в Фалуне,[1] ты и тогда ничем иным заниматься не хотел. Правда, там тебя заставили взяться за ум.
Хеде выпрямился на стуле с несколько принужденным видом. Олин казался совсем убитым, но все-таки продолжал с отчаянной решимостью:
— Ты, видно, полагаешь, что владелец такого поместья, как Мункхюттан, может жить, как ему вздумается. Захочет — будет заниматься, не захочет — не будет. Сдал экзамен — ладно, не сдал — тоже не беда. Оно и понятно. Ты ведь ни о чем ином и не помышляешь, как стать помещиком и коротать весь свой век у себя в имении. Я-то ведь знаю твои мысли.
Хеде молчал, и Олину казалось, что он и его видит в том же ореоле знатности и благородства, каким в его глазах всегда были окружены родители Хеде, советник и советница.
— Только ведь имение Мункхюттан уже не то, что в прежние времена, когда рудник приносил доход, — несмело продолжал Олин, — это уже и советнику было известно, потому-то он и распорядился перед смертью, чтобы тебя отправили учиться. Советница, бедняжка, тоже знает об этом, да и весь приход, по сути дела, знает. Один ты ни о чем не ведаешь.
— Так ты полагаешь, мне неизвестно, что рудник давно выработан? — с чуть заметным раздражением спросил Хеде.
— О нет, — возразил Олин, — это-то тебе известно. Но ты не знаешь другого. Имение ваше на грани разорения. Ну посуди сам, можно ли у нас, в Западной Далекарлии, прокормиться одним сельским хозяйством? Не пойму, отчего советница скрывает от тебя положение дел? Правда, закладывать поместье пока надобности нет, поэтому ей не нужно посвящать тебя в свои дела. Однако все знают, что она живет в стесненных обстоятельствах. Говорят, она ездит по соседям и занимает деньги в долг. Видно, не хочет тревожить тебя своими заботами, надеется продержаться до твоих выпускных экзаменов. Она не хочет продавать имение до тех пор, пока ты не кончишь курс и не сможешь обзавестись новым домом.
Хеде вскочил со стула и прошелся по комнате. Потом остановился перед Олином.
— Какой ты, однако, вздор городишь, братец! Ведь мы же богаты.
— Знаю, знаю, в наших краях вы все еще слывете богачами, — сказал Олин, — но ты ведь понимаешь, что никаких богатств не хватит, если все из дома и ничего в дом. Когда рудник приносил доход — тогда было дело иное.
Хеде снова сел на стул.
— Моя мать должна была бы уведомить меня обо всем этом. Я благодарен тебе, Олин, за заботу, но уверен, что ты дал запугать себя досужим сплетникам.
— Ну да, я так и думал, что ты ни о чем не подозреваешь, — упрямо возразил Олин. — Дома в Мункхюттане советница бережет каждый грош, чтобы послать тебе денег в Упсалу и чтобы ты по-прежнему жил беспечно и весело, когда приезжаешь домой на каникулы. А ты тем временем тут бездельничаешь, не подозревая о том, что тебе грозит. Не мог я больше спокойно наблюдать, как вы обманываете друг друга. Ее милость думает, что ты тут прилежно учишься, а ты думаешь, что она по-прежнему богата. Не имею я права своим молчанием губить всю твою будущность.
Хеде немного посидел в раздумье, а затем встал и с грустной улыбкой протянул Олину руку.
— Ты ведь понимаешь, что я верю тебе. Просто мне не хочется этому верить.
Олин, просияв, пожал протянутую руку.
— Пойми, Хеде, еще не все потеряно. Тебе надо только приналечь на занятия. С твоей головой ничего не стоит кончить курс за каких-нибудь семь-восемь семестров.
Хеде выпрямился.
— Будь покоен, Олин, — сказал он, — теперь-то уж я возьмусь за ум!
Олин встал и пошел к двери, но как-то нерешительно. На полпути он остановился и снова обернулся к Хеде.
— У меня к тебе еще одно дело, — начал он, вконец смутившись. — Я прошу тебя отдать мне скрипку на то время, что ты будешь заниматься.
— Отдать тебе скрипку?
— Ну да, завернуть ее в шелковый платок, запереть в футляр и дать мне унести ее, иначе все твои благие намерения пойдут прахом. Я знаю, что стоит мне выйти за дверь, как ты тотчас же схватишь скрипку и начнешь играть. Ты слишком привык к ней, и если скрипка останется у тебя, ты не сможешь устоять против искушения. В таких случаях человеку с собой не совладать.
Хеде колебался.
— Что за вздор! — сказал он.
— И вовсе не вздор. Ты же знаешь, что тягу к скрипке ты унаследовал от советника, она у тебя в крови. И с тех пор, как ты тут в Упсале стал сам себе хозяином, ты только и делал, что играл. Ты и квартиру нанял на отшибе, чтобы никого не беспокоить своей игрой. В этом деле ты себе не помощник. Так что отдай мне скрипку!
— Верно, — согласился Хеде. — Раньше так оно и было. Но теперь речь идет о моем поместье, а оно мне дороже, чем скрипка.
Но Олин стоял на своем и требовал отдать ему скрипку.
— Ну что толку, если я тебе ее отдам? — возражал Хеде, — захочу играть, так и за другой скрипкой ходить недалеко.
— Знаю, — отвечал Олин, — но другая скрипка не так опасна. Опаснее всего для тебя вот эта, твоя старая итальянская скрипка. И к тому же я хочу предложить, чтобы ты позволил мне запирать тебя в первые дни. Пока ты не втянешься в работу.
Олин долго упрашивал Хеде, но тот все упирался. Что за нелепая затея — стать арестантом в собственной комнате!
Олин густо покраснел.
— Я должен унести скрипку, — сказал он, — иначе весь наш разговор впустую.
Он вновь заговорил горячо и взволнованно.
— Не хотелось бы мне упоминать об этом, да, видно, придется. Я ведь знаю, что ты рискуешь не только поместьем. Прошлой весной я видел тут, на выпускном балу, одну девушку. Говорили, что она помолвлена с тобой. Сам-то я никогда не танцую, но я от души радовался, наблюдая, как она порхает в танце, сияющая и прекрасная, как полевой цветок. И когда я услышал, что она твоя невеста, мне стало жаль ее.
— Вот как?
— Ну да, я же понял, что из тебя ничего путного не выйдет, если ты и дальше будешь так себя вести. И я поклялся в душе, что этому юному созданию не придется всю жизнь прозябать в девицах, дожидаясь тебя. Я не хочу, чтобы она высохла в ожидании. И я не хотел бы повстречать ее через несколько лет с заострившимися чертами и скорбной складкой у рта…
Он запнулся под испытующим взглядом Хеде.
Но Гуннар Хеде уже понял, что Олин влюблен в его невесту. Его глубоко тронуло, что приятель тем не менее стремится его спасти, и под влиянием этого чувства он наконец сдался на уговоры и вручил Олину футляр со скрипкой.
После ухода Олина Хеде целый час трудился как одержимый, но затем он отшвырнул от себя книгу. Что толку в этих занятиях! Он кончит курс через три или четыре года, а кто может поручиться, что за это время имение не будет продано?
И вдруг он почти со страхом почувствовал, до чего дорого ему это старое родовое гнездо. Он был попросту очарован им. Каждая комната, каждое дерево вдруг возникли перед его взором. Без всего этого не будет ему счастья!
И он принужден корпеть тут над книгами в то время, как все это может пойти с молотка! Беспокойство все больше овладевало им, кровь застучала в висках, как в приступе лихорадки. И он был вне себя оттого, что не может взять в руки скрипку и успокоить себя игрой.
— О Господи! — воскликнул он. — Этот Олин добьется того, что сведет меня с ума! Сперва преподнести мне такую весть, а потом отнять у меня мою скрипку! Такой человек, как я, должен чувствовать в руках смычок и в горе, и в радости. Надо что-то делать, надо придумать, как раздобыть денег, но голова моя пуста. Без скрипки я не могу думать.
Хеде был в ярости, оттого что вынужден сидеть тут взаперти со своими книгами. Что за безумие — не спеша готовиться к экзамену, в то время как ему нужны деньги, деньги, деньги!
Мысль о том, что он заперт, сводила его с ума. Он был так зол на Олина, который затеял эту глупость, что боялся не выдержать и прибить его, когда тот вернется.
Ясное дело, он стал бы играть, будь при нем скрипка, но ведь это-то как раз то, что ему сейчас нужно. Вся кровь в нем кипела, казалось, он вот-вот сойдет с ума. И в тот самый момент, когда Хеде изнемогал от желания взять в руки скрипку, перед его домом заиграл бродячий музыкант. Это был старый слепец, который играл фальшиво и невыразительно, но Хеде при первых же звуках скрипки пришел в такое волнение, что на глазах у него выступили слезы, а руки сжались в кулаки.
В следующее мгновение он подбежал к распахнутому окну и по дикому винограду, как по веревке, спустился вниз. Он не испытывал угрызений совести из-за того, что бросил занятия. Ему казалось, что скрипка для того и появилась у него под окном, чтобы утешить его в горе.
Наверное, никогда и ни о чем не просил Хеде так униженно, как молил он теперь о том, чтобы старый слепец дал ему поиграть на скрипке. Он снял перед ним шапку и стоял с обнаженной головой, хотя старик все равно был слеп, как крот.
Старый музыкант, похоже, не понимал, чего от него хотят. Он вопросительно повернулся к девочке-поводырю. Хеде поклонился маленькой нищенке и повторил свою просьбу. Девочка смотрела на него во все глаза. Взгляд этих огромных, серых глаз был столь пристальным, что Хеде почти физически ощущал его на себе. Вот он коснулся его воротника и оглядел свеженакрахмаленное жабо, затем устремился на тщательно отутюженный сюртук и наконец остановился на вычищенных до блеска сапогах.
Никогда еще Хеде не подвергался столь внимательному осмотру. Ему показалось, что осмотр закончился не в его пользу, но на самом деле это было не так.
У девочки была необычная манера улыбаться. Личико ее было так серьезно, что когда на нем появлялась улыбка, возникало впечатление, будто оно повеселело впервые в жизни. И вот теперь одна из этих нечастых улыбок тронула ее губы. Она взяла у старика скрипку и вручила ее Хеде.
— Сыграйте вальс из «Вольного стрелка»,[2] — сказала она.
Хеде был несколько озадачен тем, что именно сейчас он должен играть вальс, но ему, в сущности, было все равно, что играть, лишь бы чувствовать под пальцами смычок. Ничего другого ему не нужно было. И скрипка тотчас же принялась утешать его.
Она заговорила с ним слабым, надтреснутым голосом.
«Я всего лишь скрипка нищего музыканта, — говорила она. — Но какова бы я ни была, я служу опорой и утешением бедному слепцу. Я для него и свет, и краски, и зрение. Я утешаю его в его мраке, бедности и старости».
«Я всего лишь скрипка нищего музыканта, — говорила она. — Но какова бы я ни была, я служу опорой и утешением бедному слепцу. Я для него и свет, и краски, и зрение. Я утешаю его в его мраке, бедности и старости».
Хеде почувствовал, как невыносимая тяжесть, томившая его душу и убивавшая его надежды, стала потихоньку ослабевать.
«Ты молод и здоров, — говорила ему скрипка, — ты можешь действовать, можешь бороться. И ты способен удержать то, что готово уплыть из твоих рук. Почему же ты так пал духом и отчаялся?»
«Ты молод и здоров, — говорила ему скрипка, — ты можешь действовать, можешь бороться. И ты способен удержать то, что готово уплыть из твоих рук. Почему же ты так пал духом и отчаялся?»
Хеде играл, опустив глаза в землю, но теперь он поднял голову и оглядел тех, кто собрался вокруг него. Это была небольшая группа детей и уличных зевак, привлеченных звуками музыки.
Впрочем, сбежались они не только ради музыки. У бродячего музыканта и его спутницы были компаньоны.
Напротив Хеде стоял человек в расшитом блестками цирковом трико и с обнаженными руками, которые он скрестил на груди. На первый взгляд, он показался Хеде старым и изможденным, но потом он увидел, что это молодец с могучей грудью и длинными усами. Рядом с ним стояла его жена, маленькая и толстая особа далеко не первой молодости, впрочем, необычайно гордая своим костюмом с блестками и с пышными газовыми юбочками.
При первых же звуках музыки они застыли на месте, отсчитывая такт, а затем, с обворожительной улыбкой на устах, взялись за руки и, ступив на небольшой лоскутный коврик, начали представление.
Хеде обратил внимание на то, что во время всех эквилибристических кульбитов, которые они показывали, женщина почти не двигалась и работал, по сути дела, один только ее муж. Он перескакивал через нее, ходил колесом, делал антраша. Она же только тем и занималась, что посылала публике воздушные поцелуи. Впрочем, Хеде не обращал на них особого внимания. Смычок его так и летал по струнам. Он говорил ему о счастье, которое заключено в борьбе и победе. Он, можно сказать, считал Хеде счастливчиком из-за того, что все его благополучие теперь поставлено на карту. Хеде играл, чтобы вселить в себя надежду и мужество, и ему было не до старых акробатов.
Но вдруг он заметил в них какое-то беспокойство. Они больше не улыбались и не посылали публике воздушных поцелуев. Акробат сделал неудачный прыжок, а жена его стала покачиваться под звуки вальса.
Хеде играл все увлеченнее. Он бросил на полпути «Вольного стрелка» и заиграл старинную народную танцевальную мелодию, из тех, от которых и стар и млад сходили с ума на деревенских пирушках.
Пожилые акробаты все больше теряли самообладание. Дыхание их участилось. И вот наступил момент, когда они больше не в силах были устоять перед этой зажигательной музыкой. Одним прыжком они очутились в объятиях друг друга и закружились в вальсе прямо на лоскутном коврике.
Ах, как они танцевали! Как танцевали! Они делали пробежку короткими семенящими шажками, а потом принимались кружить маленькими плотными кругами, почти не выходя за края коврика. Лица их сияли от наслаждения и восторга. Молодая страсть и любовный жар охватили этих пожилых людей.
Толпа зрителей пришла в полный восторг от их танца. Маленькая серьезная спутница слепого музыканта улыбалась во весь рот, и Хеде почувствовал необычайное волнение.
Подумать только, какие чудеса может творить в его руках скрипка! Точно бес вселяется в людей. Огромной силой владеет он, и в любой момент сможет ею воспользоваться.
Всего лишь два-три года обучения за границей у какого-нибудь известного мастера, и он сможет разъезжать по свету, добывая своей игрой деньги, славу, известность.
Гуннару Хеде подумалось, что эти акробаты именно для того и появились здесь, чтобы внушить ему такую мысль. Теперь путь для него открыт и ясно обозначен.
И он сказал себе: «Я хочу и стану музыкантом, я должен им стать. Это не то что корпеть над книгами. Я могу завораживать людей своей игрой, и я стану богатым».
Хеде кончил играть. Бродячие артисты подошли к нему и принялись расточать ему комплименты.
Мужчина сказал, что его зовут Блумгрен. Это его настоящее имя, но в цирке он выступал под другими именами. Он и его жена — старые цирковые артисты. Фру Блумгрен когда-то называлась мисс Виола, она была наездницей. Но даже и сегодня, когда они покинули цирк, они продолжают оставаться артистами, пламенно преданными искусству. Он только что сам мог в этом убедиться. Именно поэтому они не в силах были устоять на месте при звуках его скрипки.
Несколько часов Хеде ходил по дворам вместе с акробатами. Он не мог расстаться со скрипкой, и к тому же ему льстило восхищение старых акробатов. Он решил испытать себя. «Я хочу увидеть, есть ли во мне талант, могу ли я вызывать восторги публики и заставлять детей и уличных зевак ходить за мной по пятам». По дороге господин Блумгрен набросил на себя старое, поношенное пальто, а фру Блумгрен закуталась в коричневый широкий плащ, и в таком виде шли они, беседуя, рядом с Хеде.
Господин Блумгрен не хотел говорить о той славе, которой они с госпожой Блумгрен пользовались в былые времена, когда работали в настоящем цирке. Но директор уволил фру Блумгрен под тем предлогом, что она слишком располнела. Господин Блумгрен не был уволен, но он сам потребовал расчета. Да и кто мог ожидать, что он останется служить у директора, который уволил его жену!
Фру Блумгрен жить не может без искусства, и ради нее господин Блумгрен решил стать вольным артистом, с тем чтобы она могла продолжать выступления. Зимой, когда давать представления на улице невозможно из-за холодов, они выступают в небольшом шатре. В такие периоды репертуар у них куда богаче. Они разыгрывают пантомимы, показывают фокусы, жонглируют.
Их можно было отлучить от цирка, но никто не сможет отлучить их от искусства. И они продолжают служить искусству, оно стоит того, чтобы оставаться верным ему до гроба. И они всегда будут артистами! Так считает господин Блумгрен, и госпожа Блумгрен с ним в этом согласна.
Хеде шел и молча слушал их. В голове его царила сумятица. Иногда в жизни случаются события, которые следует воспринимать как символы, знаки, требующие истолкования. В том, что с ним сейчас происходит, наверняка есть какой-то смысл. И если он правильно его истолкует, то получит путеводную нить к тому, чтобы принять разумное решение.
Господин Блумгрен попросил господина студента уделить немного внимания маленькой спутнице слепого музыканта. Видел ли он когда-нибудь такие глаза? Не кажется ли ему, что такие глаза неспроста даны человеку? Можно ли иметь такие глаза и не быть предназначенным для чего-то большого?
Хеде обернулся и посмотрел на маленькое бледное дитя. Да, верно, глаза у девочки были как звезды, сиявшие на печальном, исхудалом личике.
— Господь всегда знает, что делает, — сказала фру Блумгрен, — я готова допустить Божий промысел даже в том, что такому артисту, как господин Блумгрен, приходится выступать на улицах. Но скажите на милость, о чем думал Всевышний, награждая девочку такими глазами и такой улыбкой?
— Вот что я вам скажу, — заявил господин Блумгрен, — у нее нет ни малейшей склонности к искусству. При этаких-то глазах!
Хеде начал догадываться, что они говорят все это не столько для него, сколько хотят преподать урок девочке, которая шла следом за ними и могла слышать каждое слово.
— Ей всего тринадцать лет, и в таком возрасте ее еще можно было бы чему-нибудь обучить, но из этого ничего не получается! Ничего! Ну ни малейшей склонности! Обучайте ее шитью, господин студент, но если вы не хотите зря тратить время, не вздумайте обучать ее стойке на голове!
— Из-за этой ее улыбки все, кто ее видит, без ума от нее, — продолжал господин Блумгрен, — только из-за этой улыбки многие предлагают девочке удочерить ее. Она могла бы воспитываться в каком-нибудь богатом доме, если бы решилась бросить своего дедушку. Но к чему ей эта улыбка, от которой люди без ума, если девочка никогда не покажется перед публикой на спине лошади или на трапеции?
— Мы знаем многих артистов, — сказала фру Брумгрен, — которые подбирают детей с улицы, чтобы сделать из них артистов, когда сами они уже не могут выступать. И многим удавалось воспитать цирковую звезду, получающую колоссальные доходы. Но мы с господином Блумгреном никогда за доходами не гнались. Мы мечтали лишь о том, чтобы увидеть, как Ингрид прыгает через обруч, а цирк при этом сотрясается от аплодисментов. Это было бы для нас все равно что начать жизнь сначала.
— Почему мы держим у себя ее деда? — сказал господин Блумгрен. — Разве это подходящий для нас музыкант? К нам просился скрипач из придворной капеллы. Но мы любим девочку, мы жить без нее не можем и ради нее держим старика.
— Ну разве это не бессердечно с ее стороны — не давать нам сделать из нее артистку? — спрашивали они.
Хеде оглянулся. Маленькая внучка слепого музыканта шла позади с выражением терпеливого страдания на лице. По ней было видно, что она вполне понимает, сколь бездарен и достоин презрения тот, кто не умеет ходить по проволоке. Они подошли еще к одному двору, но, прежде чем бродячая труппа начала представление, Хеде уселся на перевернутую тачку и начал свою проповедь.
Он взял бедную девочку под защиту. Он укорял господина и госпожу Блумгрен в том, что они хотят отдать Ингрид во власть безжалостной многочисленной публики, которая какое-то время будет обожать ее и рукоплескать ей, но затем, когда она истощит силы и состарится, бросит ее на произвол судьбы, предоставив бродить по дорогам в дождь и холод. Нет, артистом можно считать и того, кто принесет счастье хотя бы одному человеку. И глаза, и улыбка Ингрид предназначены для того единственного, кто не предаст ее, кто подарит ей домашний очаг и будет заботиться о ней, пока жив.
При этих словах слезы выступили на глазах Хеде. Он говорил все это более для себя, чем для других. Он вдруг понял, как это ужасно — быть выброшенным в широкий мир, быть отлученным от тихой домашней обители.
И тут он, взглянув на девочку, увидел, как засияли ее глаза-звезды. Видно было, что она поняла каждое слово. Видно было, что она снова осмеливается жить.
Господин Блумгрен и его жена отнеслись к его словам весьма серьезно. Они пожали руку Хеде и пообещали ему, что отныне никогда больше не станут принуждать девочку идти по артистической стезе. Пускай идет тем путем, какой ей больше по душе. Его речь тронула их сердца. Они ведь артисты, пламенные жрецы искусства, и им понятны его слова о верности и любви.
После этого Хеде расстался с бродячими артистами. Он больше не пытался отыскать скрытый смысл в том, что с ним приключилось. По сути дела, во всем случившемся не было никакого иного смысла, кроме того, что ему удалось вдохнуть надежду в это бедное печальное дитя, до смерти удрученное своей бесталанностью.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Поместье Гуннара Хеде Мункхюттан находилось в бедном лесном приходе в глубине Западной Далекарлии. Это был обширный и пустынный край, со скудной и суровой природой. Ландшафт, по большей части, состоял из каменистых, поросших лесом склонов да небольших озер. Местным жителям было бы ни за что здесь не прокормиться, если бы они не имели возможности бродить по стране, занимаясь торговлей вразнос. И по всему этому нищему краю ходили легенды о неимущих крестьянских парнях и девушках, которые отправлялись из дому с мешком мелочного товара на спине, а возвращались назад в золоченой карете с сундуками, набитыми деньгами.
Самым увлекательным было предание о дедушке Гуннара Хеде. Сын нищего музыканта, выросший, можно сказать, под звуки отцовской скрипки, он семнадцати лет от роду отправился из дому с мешком товара. Но куда бы он ни шел, при нем всегда была скрипка, которая сослужила ему немалую службу в его торговых делах. Он зазывал народ музыкой, и люди попеременно то плясали под звуки его скрипки, то покупали у него шелковые платки, гребни да иголки. Таким образом, торговля шла под перепляс, шутки и прибаутки, и шла так бойко, что под конец он сумел купить имение Мункхюттан вместе с рудником и железоделательным заводом у обедневшего и разорившегося владельца.
Так вот и превратился он в помещика, а красивая дочь бывшего владельца имения вышла за него замуж.
С той поры старые господа, как их теперь называли, только о том и думали, как бы украсить и благоустроить свое поместье. Это они перенесли господский дом на живописный остров, находившийся вблизи от берега, на небольшом озере, вокруг которого раскинулись их земельные угодья и рудничные поля. Это при них был надстроен верхний этаж дома, поскольку они любили жить просторно и принимать множество гостей. Тогда же появилась и большая наружная лестница с двумя боковыми пролетами. Весь скалистый остров был обсажен деревьями, на его каменистых склонах прорублены были узкие извилистые тропки и сооружены небольшие смотровые беседки, нависавшие над морем, словно птичьи гнезда.
Это их стараниями появились в старой усадьбе чудесные французские розы вдоль террасы, голландская мебель, дорогая итальянская скрипка, и они же возвели каменную ограду, защищавшую фруктовый сад от северных ветров, и соорудили теплицу для виноградных лоз.
Старые господа были, как водилось в прежние времена, людьми веселыми и благожелательными. Госпожа, может, и была чуточку высокомерна, но старый господин — нисколько! Несмотря на всю роскошь, которой он был теперь окружен, он никогда не забывал, кем был прежде, и в его кабинете, где он вел свои дела и принимал посетителей, над рабочей конторкой висели кожаный мешок и сработанная деревенским умельцем расписная скрипка.
И даже после того, как он умер, мешок и скрипка по-прежнему оставались на своем месте. И всякий раз при виде их сердца наследников старика, его сына и внука, преисполнялись благодарности. Ведь с помощью этих нехитрых предметов дед добыл для них Мункхюттан, а лучше Мункхюттана не было, по их мнению, места на всем белом свете.
Трудно сказать, почему так случилось, скорее всего из-за того, что жилось им в поместье счастливо, весело и беззаботно, но члены семейства Хеде чересчур горячо были привязаны к Мункхюттану, и это в конце концов не принесло им счастья. Гуннар Хеде, пожалуй, больше всех любил свою родовую усадьбу, и про него даже говорили, что не он владеет поместьем, а поместье владеет им.
И не сделайся он рабом этого большого, продуваемого ветрами дома, нескольких акров пашни и леса и нескольких старых яблонь, он, может статься, и продолжил бы свои занятия в Упсале или, что еще лучше, всерьез занялся бы музыкой, которая, судя по всему, и была его истинным жизненным призванием. Но когда он, возвратясь домой из Упсалы и узнав о положении дел, понял, что усадьбу и впрямь придется продать, если он в самое ближайшее время не сумеет раздобыть много денег, он сразу же отбросил все свои планы и решил стать бродячим торговцем, каким некогда был его дед.
Мать Гуннара Хеде и его невеста заклинали его лучше продать имение, но не жертвовать ради него всем своим будущим, однако он был непреклонен. Он переоделся в крестьянское платье, накупил товару и пошел бродить по дорогам. Он рассчитывал, что за два-три года торговли сумеет заработать достаточно денег, чтобы выплатить долги и спасти имение.
И в отношении поместья план его вполне удался. Но на себя он навлек ужасную беду.
Хеде уже с год ходил по дорогам, когда ему пришло в голову попытать счастья и разом сорвать огромный куш. Он отправился далеко на север и купил там стадо коз, примерно сотни две. Он и его товарищ решили перегнать стадо на ярмарку в Вермланд, потому что козы стоили там вдвое дороже, чем на севере. Если бы ему удалось продать всех коз, он совершил бы весьма прибыльную сделку.
Был еще только ноябрь, и земля была голая, когда Хеде и его товарищ пустились в путь со своим стадом. Сначала все шло хорошо, но на следующий день, когда они ступили в большой лес, тянущийся на десятки миль, начался снегопад. Снег валил густо, поднялся ветер, разыгралась буря. Вскоре животным стало трудно пробираться вперед по снегу. Козы — животные крепкие и выносливые, и они довольно долго сопротивлялись непогоде, но буран продолжался несколько дней и ночей, и к тому же стоял жуткий холод.
Хеде делал все, что мог, чтобы спасти животных. Но с началом снегопада он не в состоянии был раздобыть для них ни корма, ни воды. После того как они целый день шли по глубокому снегу, ноги у них были изранены в кровь, каждый шаг причинял им мучительную боль, и они отказывались двигаться дальше. Первую козу, которая легла на дорогу и не захотела встать, чтобы идти вслед за стадом, Хеде поднял на плечи и понес. Но когда на дорогу легла вторая, а за ней третья, он понял, что все равно унести всех не сможет. Ему ничего не оставалось, как отвести от них взгляд и двинуться дальше.
Вам, наверное, известно, что такое лес, тянущийся на десятки миль. На многие мили вокруг не встретишь ни усадьбы, ни избушки, один только лес и лес — длинноствольный сосняк с твердой корой и высоко растущими ветками. Здесь не найдешь молодого подроста с мягкой корой и мягкими ветками, которые животные могли бы разжевать. Если бы не снег, они миновали бы этот лес за каких-нибудь два-три дня, но теперь они так и не сумели пройти его. Все животные полегли здесь, да и люди сами едва не погибли.
И за все это время им не встретилось ни одной живой души. Никто не пришел им на помощь.
Хеде пробовал разгребать снег, чтобы животные могли питаться мхом, но снег все падал и падал, и мох примерз к земле. Да и можно ли было таким способом раздобыть корм для двухсот голов? И все-таки он не падал духом до тех пор, пока животные не начали жалобно блеять. В первый день пути это было бойкое, подвижное и довольно шумливое стадо. Немалого труда стоило ему уследить за тем, чтобы животные не разбегались в стороны и чтобы они не затоптали друг друга насмерть. Но когда они поняли, что им не спастись, нрав их переменился и они точно обезумели от страха. Они начали блеять, но не тоненько и слабо, как обычно блеют козы, но зычно, отчаянно. И чем труднее им приходилось, тем громче они блеяли. И когда Хеде услышал это громкое, исступленное блеяние, он начал опасаться, что рассудок его не выдержит.
Лес был глухой, безлюдный, и помощи здесь ждать было неоткуда. Козы одна за другой валились на дорогу. Снег, кружа над ними, покрывал их тела. Когда Хеде, оглядевшись назад, увидел этот ряд холмиков с торчащими наружу рогами и копытцами, в голове у него помутилось. Он ринулся на животных, превратившихся в снежные холмики, взмахнул бичом и начал стегать их. Это был единственный способ их спасти, но животные не трогались с места. Он хватал их за рога и тащил вперед. Они позволяли себя тащить, но сами не делали ни шага. Когда он отпускал их, они лизали ему руки, словно бы прося помочь. Как только он приближался к ним, они вновь принимались лизать ему руки.
Все это так потрясло Хеде, что он почувствовал, как сходит с ума.
Быть может, это происшествие и не имело бы для него столь ужасных последствий, если бы он, после того как в лесу все было кончено, не отправился сразу же к той, которая была ему дороже всех на свете. Нет, это была не его мать, это была его невеста. Он вообразил, что должен немедля отправиться к ней и сообщить, что потерял огромные деньги и теперь еще долгие годы у него не будет средств, чтобы жениться. Но наверняка он отправился к невесте именно затем, чтобы услышать от нее, что она по-прежнему горячо любит его, несмотря на приключившееся с ним несчастье. Он надеялся, что это поможет ему изгнать из памяти лес, тянущийся на десятки миль.
Может быть, ей и впрямь удалось бы его спасти, но она не захотела. Она и без того уже была недовольна тем, что он ходит по дорогам с мешком и выглядит как простолюдин. Ей казалось, что из-за этого она больше не может любить его, как прежде. А когда она услышала, что еще много лет придется вести такую жизнь, то сказала, что больше не станет его ждать. И тогда Хеде почти лишился рассудка.
Впрочем, он был не совсем сумасшедший. У него еще хватило здравого смысла настолько, что он мог продолжать торговлю. Дела у него пошли даже лучше, чем прежде, потому что люди забавлялись, дразня его, и он был всегда желанным гостем в крестьянских избах. Люди донимали его своими насмешками, но ему это было только на руку, потому что он заботился лишь о том, чтобы разбогатеть.
Через несколько лет он заработал достаточно, чтобы выплатить все долги, и теперь мог бы без забот жить в своей усадьбе. Но он этого не понимал. Тупо и бессмысленно продолжал он ходить по дворам, не подозревая о том, что является владельцем богатого поместья.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Рогланда — так назывался приход в глубине Восточного Вермланда, на самой границе с Далекарлией.[3] Здесь находилась большая усадьба пробста и маленькая, нищая усадьба его помощника, младшего пастора. Однако обитатели маленькой усадьбы при всей их бедности оказались людьми столь милосердными, что взяли на воспитание приемыша. Это была девочка по имени Ингрид, и попала она в усадьбу, когда ей было тринадцать лет.
Пастор увидел ее однажды на ярмарке. Она сидела перед шатром канатоходцев и безутешно плакала. Пастор остановился и спросил, отчего она плачет. И она рассказала ему, что ее слепой дедушка умер и теперь у нее на всем белом свете не осталось никого из родных. Она странствует с четой акробатов, и они очень добры к ней, но ей горько, что она такая бестолковая и никак не может научиться ходить по проволоке, чтобы помочь своим благодетелям зарабатывать на хлеб.
И столь трогательным показалось пастору горе этого ребенка, что он был взволнован до глубины души. Он решительно сказал себе, что не может оставить это юное создание на погибель у каких-то бездомных бродяг. Он вошел в шатер и, застав здесь господина и госпожу Блумгрен, предложил им отдать ему девочку на воспитание. Старые акробаты расплакались и сказали, что, хотя из девочки никогда не получится цирковой артистки, они все-таки хотели бы оставить ее у себя. Но потом они рассудили, что девочка будет счастливее, если станет воспитываться в настоящем семейном доме, у людей, которые живут оседло. И они согласились отдать Ингрид господину пастору, если только он пообещает, что она будет для него все равно что родное дитя.
Пастор обещал им это, и с той поры девочка жила в пасторской усадьбе. Это был тихий и кроткий ребенок, о котором все окружающие заботились нежно и любовно. На первых порах приемные родители души в ней не чаяли, но когда она подросла, в ней развилась сильная склонность к мечтам и фантазиям. Мир видений и грез увлекал ее настолько, что, случалось, средь бела дня она роняла работу из рук и погружалась в мечтания. Пасторше, женщине проворной, работящей и суровой, это было не по нраву. Она жаловалась, что девочка ленива и медлительна, и до того донимала ее своей строгостью, что та в конце концов превратилась в несчастное, запуганное существо.
Когда Ингрид исполнилось девятнадцать лет, она тяжко занемогла. Никто толком не знал, что у нее за болезнь, потому что в те далекие времена лекарей в Рогланде не водилось. Но девушка была очень плоха, и скоро всем стало ясно, что дни ее сочтены.
Сама же она только и делала, что молила Всевышнего взять ее к себе. Она твердила, что хочет умереть. И Господь как будто решил испытать, вправду ли она так жаждет смерти. Однажды ночью она почувствовала, что тело ее застыло и похолодело и что всю ее охватило глубокое оцепенение.
«Наверное, это смерть моя пришла», — сказала она себе.
Но что удивительно, сознания она не потеряла. Она сознавала, что лежит, как мертвая, что ее заворачивают в саван и кладут в гроб. Но ни страха, ни ужаса, оттого что ее живой зароют в могилу, она не ощущала. Она думала лишь о том, какое это счастье, что она наконец умерла и избавилась от этой немилосердной жизни. Она единственно опасалась, как бы кто-нибудь не обнаружил, что она не умерла, ведь тогда ее не зарыли бы в могилу. Должно быть, жизнь и впрямь стала ей немила, раз смерть ее нисколько не пугала.
Впрочем, никто не обнаружил, что она жива. Ее отпели в церкви, потом отнесли на кладбище и опустили в могилу. Но землей ее не засыпали, потому что, по здешнему обычаю, ее хоронили утром, перед большим воскресным богослужением. После обряда похорон все отправились в церковь, а гроб оставили в открытой могиле. После литургии люди намеревались вернуться на кладбище и помочь могильщику засыпать могилу землей.
Девушка ощущала все, что с ней происходит, но страха не испытывала. Если бы даже она и захотела показать, что жива, то все равно не могла бы пошевельнуться, но если бы она и могла шевелиться, то все равно лежала бы неподвижно. Она была только рада, что ее принимают за умершую.
Хотя, с другой стороны, едва ли ее можно было бы счесть по-настоящему живой. Ни сознания, ни ощущений в обычном смысле у нее не было. В ней жила лишь та часть души, которая принадлежит ночным грезам.
Сознания ее недоставало даже на то, чтобы понять, как ужасно было бы для нее очнуться после того, как могилу засыпали бы землей. Она владела своим разумом не больше, чем владеет им человек, спящий глубоким сном.
«Хотела бы я знать, — подумала Ингрид, — есть ли на свете хоть что-нибудь, что могло бы пробудить во мне желание жить?»
И только она так подумала, как крышка гроба и платок, покрывавший ее лицо, сделались прозрачными и перед ее взором возникли огромные груды денег, нарядные платья и прекрасные сады с невиданными фруктами.
— Нет, ничего этого мне не нужно, — сказала она и закрыла глаза, не желая видеть всего этого великолепия.
Когда она снова подняла взгляд, видение исчезло, но вместо него она явственно увидела маленького ангела Божия, сидящего на краю ее могилы.
— Здравствуй, ангелочек Божий, — сказала она ему.
— Здравствуй, Ингрид, — ответил ангелочек. — Пока ты тут лежишь праздно, давай-ка потолкуем о минувших временах.
Ингрид отчетливо слышала каждое слово ангела, но голос его не был похож ни на что, слышанное ею ранее. Он походил на звуки какого-то струнного инструмента, только вместо мелодии звучали слова. Это было похоже не на пение, а скорее на голос скрипки или арфы.
— Ингрид, — сказал ангел, — припоминаешь ли ты, как в ту пору, когда был еще жив твой дедушка, ты встретила молодого студента, который целый день ходил с тобой по дворам, играя на скрипке твоего деда?
Лицо мнимоумершей озарилось улыбкой.
— Думаешь, я могла его забыть? С тех пор не было дня, когда бы я о нем не вспоминала.
— И не было ночи, когда бы ты не видела его во сне?
— Да, и не было ночи, когда бы я не видела его во сне.
— И ты хочешь умереть, хотя так хорошо его помнишь? Но ведь тогда ты больше не увидишь его!
При этих словах ангела мнимоумершая ощутила всю сладость любви, но и это не смогло привязать ее к жизни.
— Нет, нет, — сказала она. — Я боюсь жить, пускай я лучше умру.
Тогда ангел взмахнул рукой, и мнимоумершая увидела перед собой безбрежную песчаную пустыню. Это была бесплодная, лишенная деревьев, жаркая и сухая пустыня, простиравшаяся в бесконечность. На песке то тут, то там видны были какие-то возвышения, на первый взгляд напоминавшие скалы. Но когда Ингрид пригляделась получше, то увидела, что это были звери, громадные чудища с могучими когтями и большими зубастыми пастями. Они лежали на песке, подстерегая добычу. И между этими грозными хищниками беспечно расхаживал студент, не подозревая о том, что это не скалы, а живые звери.
— Его надо предостеречь! Скорее, скорее! — закричала ангелу Ингрид, охваченная невыразимым ужасом. — Скажи ему скорее, что они живые, пусть остерегается их!
— Мне не позволено говорить с ним, — ответил ангел своим мелодичным голосом. — Ты должна предостеречь его сама.
И тут мнимоумершая с ужасом почувствовала, что она лежит, как в параличе, и не может помчаться на помощь студенту. Она делала одну безуспешную попытку за другой, силясь подняться, но мертвая слабость сковывала ее. Но вот наконец, наконец! Она ощутила, как забилось ее сердце, кровь побежала по жилам и тело освободилось от смертной неподвижности. Она поднялась и поспешила к нему…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Нет на свете ничего достовернее и непреложнее того факта, что солнце особенно любит открытые пространства перед деревенскими церквушками. Замечали ли вы, как бывает залита солнцем площадка перед входом в маленькую белоснежную церковь во время воскресных богослужений? Нигде лучи его не посылают на землю столько света, нигде в другом месте не ощутите вы столь торжественной тишины.
Кажется, будто солнце бдительно следит за тем, чтобы люди не топтались без толку перед храмом Божьим и не затевали пустых разговоров. Оно хочет, чтобы они сидели в церкви и прилежно слушали проповедь пастора. Оттого-то и поливает оно столь обильно своими жаркими лучами дорогу, ведущую к церкви.
Разумеется, трудно предполагать, что солнце каждое воскресенье обходит дозором все деревенские церквушки, но зато можно сказать с полной уверенностью, что в то утро, когда мнимоумершую опустили в могилу на кладбище в Рогланде, оно основательно припекало на площадке перед местной церковью.
Даже булыжники в дорожной колее были до того раскалены, что искрились на солнце, и казалось, что они в любую минуту могут вспыхнуть огнем. Затоптанная низкая трава пожухла и стала похожа на сухой мох, а желтые одуванчики, красовавшиеся на лужайке, выпрямились на своих длинных стеблях и сделались большими, как астры.
На дороге показался далекарлиец, из тех, что бродят по округе, продавая ножи и ножницы. Он был одет в длинный белый овчинный тулуп, а на спине он нес большой черный кожаный мешок. В таком виде он шел уже много часов, не ощущая жары, но когда свернул с проезжего тракта и вышел на площадку перед церковью, ему пришлось остановиться и, сняв шапку, отереть со лба пот.
Сейчас, стоя на солнце с непокрытой головой, он выглядел красивым и вполне разумным человеком. У него был высокий, белый лоб, глубокая складка между бровями, красиво очерченный рот с тонкими губами. Волосы у него были расчесаны на прямой пробор, подстрижены в кружок и, закрывая уши, вились на концах. Он был высокий и плотный, но не толстый, с прекрасной фигурой. Впечатление портил, однако, его взгляд, блуждающий, беспокойный, и глубоко запавшие, точно стремившиеся спрятаться, глаза. Безумная гримаса искажала его рот, в губах было нечто тупое, безвольное, что не вязалось с этим красивым лицом.
Навряд ли он был в здравом уме, если притащился сюда со своим тяжелым мешком в воскресный день. Будь он в полном рассудке, он бы знал, что это напрасный труд, поскольку сегодня ему ничего не удастся продать. Никто из далекарлийцев, бродивших по округе с товаром, по воскресеньям не гнет спину под мешком; они, как все добрые люди, являлись в храм Божий с пустыми руками, не обремененные поклажей. А этот бедняга, как видно, и не догадывался, что сегодня праздник, до тех пор, пока не остановился на солнцепеке перед церковью и не услышал пения псалмов, доносившегося из храма. Но тут он все же сообразил, что нынче торговли не будет. И перед ним встала непосильная для его больного ума задача — придумать, как ему провести свободный день.
Долго стоял он, беспомощно глядя перед собой. В обычные дни для него не составляло особого труда справляться со своими обязанностями. Он вполне способен был ходить по дворам, занимаясь торговлей. Но к воскресенью он так и не смог привыкнуть. Оно всегда возникало перед ним как большое, непредвиденное препятствие.
Взгляд его застыл в неподвижности, на скулах заходили желваки.
Первое, что, вероятно, пришло ему в голову — это войти в церковь, чтобы послушать песнопения. Но он тотчас же отверг эту мысль. Хотя он очень любил слушать пение, но в церковь войти не решался. Люди не пугали его, однако в иных церквах на стенах намалеваны диковинные и страшные картины, где изображены существа, о которых ему и думать-то было невмоготу.
Наконец после долгих умственных усилий он пришел к мысли, что раз это церковь, то тут поблизости наверняка должно быть кладбище. А если ему удастся попасть на кладбище, он будет спасен. Лучшего места для воскресного отдыха никто не мог бы ему предложить. Он и в будний день, завидев с дороги кладбище, заходил туда немного посидеть.
Но когда он теперь направился к кладбищу, перед ним неожиданно возникла преграда. Поскольку церковь в Рогланде стояла на каменистом холме, то место упокоения здесь находилось не рядом с ней, а чуть поодаль, около приходского управления. И для того, чтобы пройти в кладбищенскую калитку, ему нужно было миновать дорогу, где стояли на привязи лошади находившихся в церкви прихожан.
Все лошади стояли, погрузив морды в мешки, и с хрустом жевали сено и овес. Конечно, они не могли причинить ему никакого вреда, но у безумца были свои понятия о том, какая опасность подстерегает человека, проходящего мимо длинного ряда лошадей. Раз, другой делал он попытки пройти мимо них, но решимости не хватало и приходилось возвращаться назад. Он не боялся, что лошади лягнут или укусят его. Довольно было и того, что они находятся так близко и могут его заметить. Довольно было того, что они звенят сбруей и бьют по земле копытами.
Наконец наступил момент, когда все лошади, казалось, были целиком поглощены едой и не смотрели по сторонам. И он двинулся мимо них. Он придерживал рукой полы тулупа, чтобы они не хлопали и не могли бы выдать его присутствия. Он старательно шел на цыпочках. Но стоило какой-нибудь из лошадей скосить на него зрачок, как он тут же замирал на месте и кланялся. Он изо всех сил старался быть учтивым в этот опасный момент, но должны же лошади проявить благоразумие и понять, что ему не так-то удобно кланяться, когда у него на спине мешок с товаром. Ему оставалось лишь приседать в реверансе.
Он тяжело вздохнул. Нелегка участь того, кто, как он, боится всех четвероногих. В сущности, боялся он одних только коз. Он нипочем не боялся бы ни лошадей, ни собак, ни кошек, будь он уверен, что это не козы, прикинувшиеся другими животными. Но в этом он никогда не был уверен. Так что ему все равно было так же несладко, как если бы он боялся всех четвероногих.
Бесполезно было бы ему вспоминать о том, какой он сильный и как неопасны эти низкорослые крестьянские лошадки. Такие мысли не помогут тому, у кого душа опалена страхом. Тяжкая это вещь — страх, и нелегка участь того, в ком он угнездился.
Как ни странно, но он все-таки миновал этот лошадиный ряд. Последний отрезок пути он одолел в два больших прыжка и, забежав на кладбище, захлопнул за собой железную калитку, остановился и погрозил лошадям кулаком:
— Окаянные, дрянные, проклятые козлы!
Он всех животных называл козлами, иначе он не мог. И это было весьма неразумно, потому что из-за этого он и сам получил прозвище, которое было ему очень не по душе. Все, с кем он встречался, называли его Козлом.
Он не хотел, чтобы его так называли. Он предпочел бы, чтобы его называли настоящим именем, но его настоящее имя в этих местах, похоже, никому не было известно.
Он постоял немного у калитки, радуясь тому, что так ловко уберегся от лошадей, а потом двинулся в глубь кладбища. Он останавливался и кланялся каждому кресту и каждому надгробному камню. Но теперь он делал это не из страха, а от радости, что вновь повстречался со своими старыми и добрыми знакомцами. Лицо его преобразилось, стало кротким и приветливым. Те же кресты, те же надгробья, какие он много раз встречал прежде. До чего они похожи между собой! Он узнает их! И он должен поздороваться с каждым из них.
Ах, до чего любы ему кладбища! Здесь никогда не пасутся животные, и люди здесь не насмехаются над ним. Тут он чувствует себя лучше, чем где бы то ни было, потому что тут всегда пустынно, вот как сейчас, а если даже и есть люди, то они не докучают ему. Конечно, ему известны и другие красивые места, лужайки, сады, которые нравятся ему даже больше, но в них он никогда не испытывал такого покоя. Их и сравнить нельзя с кладбищем. Кладбище даже лучше, чем лес, потому что лесное безлюдье пугает его. А на кладбище тихо, как в самой глухой чаще, и в то же время тут он не остается без компании, потому что под каждым холмиком, под каждым крестом спят люди. Как раз такая компания и требуется ему, чтобы не чувствовать одиночества и тревоги.
Он направился прямо к разверстой могиле. Он шел туда отчасти потому, что там стояли группой деревья, дававшие тень, а отчасти потому, что любил общество. И он, должно быть, рассудил, что этот мертвец, только что положенный в могилу, сумеет куда лучше скрасить его одиночество, чем те, кто спит в них уже давным-давно.
Он согнул колени и уперся спиной в большую песчаную кучу, высившуюся рядом с могилой. Ему удалось водрузить мешок поверх этой кучи, а затем он отстегнул толстые кожаные ремни, стянутые на спине.
Предстоял долгий день, день отдыха, и он скинул с себя даже тулуп. С чувством огромного облегчения уселся он на траву около самой могилы, так что его длинные ноги в гетрах и грубых высоких зашнурованных башмаках свесились внутрь ямы.
Долго сидел он так, не спуская глаз с гроба. Когда в тебе живет такой страх, нелишне будет проявить особую осторожность. Но гроб стоял без движения, и заподозрить в нем какую-нибудь ловушку было невозможно.
Убедившись в полной своей безопасности, он сунул руку в боковой карман мешка и вытащил оттуда скрипку и смычок. Одновременно он кивнул лежавшему в могиле мертвецу. Раз уж он лежит так тихо, то сейчас услышит что-то очень красивое.
Такое случалось с ним не часто. Мало кому доводилось слышать его игру. В тех усадьбах, где на него науськивали собак и называли Козлом, он никогда не прикасался к скрипке. Но случалось, что он играл в какой-нибудь избе, где разговаривали тихо и двигались бесшумно и где никто не спрашивал его, хочет ли он купить козлиную шкуру. В таких местах он обычно вынимал скрипку и начинал играть. Это было признаком величайшего доверия, какое только он мог проявить к человеку.
И сейчас, когда он сидел на краю ямы и играл, музыка его звучала весьма недурно. Он не фальшивил, играл так тихо и нежно, что его с трудом можно было бы услышать у соседней могилы.
Поразительнее всего было то, что не он, далекарлиец, извлекал эти прекрасные звуки, а его скрипка сама по себе наигрывала эти простенькие, запоминавшиеся ей мелодии. Они возникали, стоило ему лишь провести смычком по струнам. Может, для кого другого это и не было бы так важно, но для него, не помнившего ни единой мелодии, это был поистине бесценный дар — обладать скрипкой, которая играет сама по себе.
Играя, он сиял и улыбался, как человек, слушающий щебетание и лепет ребенка. Скрипка все говорила и говорила, а он только слушал. И все-таки до чего удивительно — стоит ему провести смычком по струнам, как сразу же возникают эти красивые звуки. И всему причиной была скрипка, она знала, как это делается, а далекарлиец лишь сидел и слушал.
Мелодии вырастали из скрипки, как трава из земли. Как это происходит — никому не ведомо. Господь так сотворил.
Далекарлиец намеревался весь день просидеть тут, и пусть бы вырастали из скрипки эти чудесные звуки, похожие на белые и яркие цветы. Он мог бы наиграть целый луг этих цветов, целую долину и даже целую степь.
Но та, что лежала в гробу, мнимоумершая, очевидно, услышала звуки скрипки, и на нее они оказали странное воздействие. Мелодия навеяла на нее сон, и то, что она увидела во сне, привело ее в такое волнение, что сердце у нее забилось, кровь побежала по жилам, и она пришла в себя.
И следует заметить, что в тот самый миг, как она очнулась, все, что она пережила, будучи мнимоумершей, все ее мысли, и даже этот ее последний сон — все это исчезло и было забыто. Она даже не сознавала, что находится в гробу, и думала, что лежит дома в своей постели, больная. Она лишь подивилась тому, что все еще не умерла. Перед тем как она заснула, душа ее рвалась вон из тела, и она быстро приближалась к смерти. Кончина давно должна была наступить. Она уже простилась с приемными родителями, братьями и сестрами, прислугой. Старший пастор пришел к ним в дом и дал ей последнее причастие, потому что его помощнику, ее приемному отцу, сделать это было бы слишком тяжело. Прошло уже много дней с тех пор, как она отвратила свои мысли от всего земного. Странно, что она до сих пор жива.
Удивляло ее и то, что в комнате, где она лежит, было так темно. Во время ее болезни все ночи здесь горела свеча. К тому же те, кто за ней ходил, недосмотрели, одеяло сползло с нее, и она закоченела, как ледышка.
Она чуть приподнялась, чтобы натянуть на себя одеяло. При этом она ударилась лбом о крышку гроба и, слабо вскрикнув от боли, упала назад.
Удар был довольно сильный, и она снова впала в беспамятство. Она лежала неподвижно, как прежде, и казалось, жизнь опять ее покинула. Далекарлиец, услышав стук и возглас, сразу же отложил в сторону скрипку и стал прислушиваться. Но больше ничего не было слышно, ровно ничего.
Он стал следить за гробом так же настороженно, как тогда, когда появился на кладбище. Он сидел, кивая головой, как бы в подтверждение своим мыслям. А думал он о том, что никому в этом мире нельзя доверять.
Уж казалось бы, какого превосходного молчаливого товарища он тут нашел, но вот теперь и он обманул его ожидания.
Он сидел, пристально уставившись на гроб, точно хотел посмотреть, что там внутри. Наконец, убедившись, что гроб больше не издает ни звука, он снова взялся за скрипку. Но теперь скрипка не хотела играть. Он осторожно протирал ее, ласково гладил, но мелодии больше не вырастали из нее. Он до того огорчился, что готов был заплакать. Он намеревался весь день просидеть здесь, слушая свою скрипку, а она отказывалась играть.
Впрочем, причину он понимал. Скрипка была встревожена и напугана тем, что шевелилось там, в гробу. Она позабыла все свои мелодии и думает лишь о том, что бы это могло стучать о крышку гроба. Известное дело — страх отшибает память.
И он понял, что должен успокоить скрипку, если хочет и дальше слушать ее музыку. А ему было так хорошо! Целую вечность уже не было ему так хорошо, как нынче. Но если и вправду там в гробу таится нечто опасное, то не лучше ли будет вытащить его оттуда? И тогда скрипка успокоится, и красивые цветы вновь начнут вырастать из нее.
Он решительно открыл свой мешок и стал рыться среди пил, ножей и топоров, пока не наткнулся на отвертку. Мгновение спустя он уже был на дне могилы и, стоя на четвереньках, отвинчивал крышку гроба.
Он вывинчивал винт за винтом, пока наконец не смог снять крышку и прислонить ее к стене ямы. Но в этот момент платок соскользнул с лица мнимоумершей. Почувствовав свежий воздух, Ингрид открыла глаза. Теперь вокруг было светло. Наверно, ее куда-то перенесли. Она лежала в желтой комнатке с зеленым потолком, на котором висела большая люстра. Комнатка была узкая, а кровать — меньше некуда. Почему ей кажется, будто у нее спеленуты руки и ноги? Может быть, это сделано для того, чтобы она неподвижно лежала в своей крохотной кроватке?
Странно, зачем ей положили псалтырь под подбородок? Ведь его обычно кладут покойникам.
В пальцах у нее был букетик цветов. Ее приемная мать срезала со своего куста несколько веточек мирта и положила ей в руки. Ингрид удивилась. Что это нашло на ее приемную мать?
Она заметила, что под голову ей положили подушечку с широкими углами, а сверху покрыли батистовой простыней, уложенной красивыми складками. Ей это понравилось, она любила нарядную постель. Но лучше бы все-таки ее накрыли теплым одеялом. Нехорошо больной лежать без одеяла.
Ингрид готова была закрыть лицо руками и расплакаться. Ей было ужасно холодно.
В этот момент она почувствовала у своей щеки что-то твердое и прохладное. Она тихонько засмеялась. Рядом с ней на подушке лежала старая красная деревянная лошадка, трехногая Камилла. Маленький братец, который никогда не мог заснуть, пока ему не клали эту лошадку в постель, теперь положил ее к ней на подушку. Как это мило со стороны мальчугана! Ингрид еще больше захотелось плакать, когда она подумала о том, что малыш надеялся, видно, утешить ее, отдав свою любимую игрушку.
Но она так и не заплакала. Истина вдруг разом открылась ей. Братец отдал ей свою деревянную лошадку, мать вложила ей в руки белые цветы, и псалтырь лежит у нее под подбородком потому, что ее сочли мертвой.
Ингрид схватилась обеими руками за края гроба и села. Узенькая кроватка была гробом, а желтая комнатка — могилой. Понять это было трудно. Она никак не могла постичь, что все это происходит с ней, что это ее завернули в саван и опустили в могилу. Нет, наверное, все-таки она лежит дома в своей кровати, а все остальное ей пригрезилось. Наверняка вскоре окажется, что это сон, и все станет, как было.
Наконец-то она нашла объяснение происходящему. «Мне часто снятся странные сны, — подумала она, — и теперь я вижу именно такой сон». Она удовлетворенно вздохнула и снова улеглась в гроб. Она была совершенно убеждена, что это ее девичья кровать, которая и впрямь была очень узка.
Все это время далекарлиец стоял в могиле, у самых ног Ингрид. Он находился всего на расстоянии нескольких локтей от нее, но она его не видела. И вовсе не потому, что, как только мертвая в гробу открыла глаза и зашевелилась, он забился в угол, стараясь стать как можно незаметнее. Она, наверное, все-таки смогла бы его увидеть, несмотря на то, что он загородился крышкой гроба, как ширмой, но глаза ее застилала мутная пелена, и она видела ясно лишь то, что находилось прямо перед ней.
Ингрид не могла даже видеть песчаные стены вокруг. Солнце она принимала за огромную люстру, а крону дерева — за потолок.
Бедняга далекарлиец стоял, дожидаясь, когда нечто, шевелящееся в гробу, уберется восвояси. Он иначе и не мыслил, что все это произойдет само собой. Оно ведь стучало, значит, хотело выйти вон. Он долго стоял, загородившись крышкой гроба, ожидая, когда оно уйдет. Он выглянул в надежде, что его уже нет. Но оно не шевелилось и продолжало лежать на своем ложе из стружек.
Он был раздосадован, ему не терпелось положить этому конец. Давно уже его скрипка не говорила так чудесно, как сегодня, и он жаждал снова усесться с нею в тишине и покое.
Ингрид, которая стала было снова засыпать, вдруг услышала, как к ней обращаются на певучем далекарлийском диалекте:
— По-моему, тебе пора убраться отсюда.
Произнеся эту фразу, он снова спрятал голову. От своей смелой выходки он дрожал так, что чуть не выронил крышку гроба из рук.
Мутная пелена, застилавшая взор Ингрид, окончательно упала с ее глаз, как только она услышала человеческую речь. Она увидела человека, скорчившегося в углу могилы и держащего перед собой крышку гроба. И в ту же минуту ей стало ясно, что она не может больше внушать себе, будто все это сон. Это, безусловно, явь, и надо согласиться с этим. Выходит, что гроб и вправду гроб, а могила и вправду могила. А сама Ингрид всего лишь несколько минут назад была не чем иным, как завернутым в саван и опущенным в могилу трупом.
И тут ее впервые обуял ужас от того, что с ней произошло. Подумать только, она ведь и впрямь могла быть мертвой в эту минуту. Она могла бы стать безобразным, гниющим трупом. Ее опустили в могилу, чтобы затем засыпать землей и песком, и цена ей была бы тогда не более чем горсточке праха. Она стала бы ненужным хламом. Ее ели бы черви. И никому не было бы до нее дела.
Ингрид почувствовала бесконечное облегчение оттого, что в этот жуткий миг рядом с нею оказалось человеческое существо. Она узнала Козла еще тогда, когда он высунул голову из-за крышки. Он часто бывал в пасторском доме, и она его нисколько не боялась. Она хотела, чтобы он подошел к ней. Ее не смущало то, что перед ней всего лишь жалкий дурачок. Во всяком случае, это был живой человек. Она хотела, чтобы он приблизился к ней и она могла бы почувствовать, что принадлежит к миру живых, а не мертвецов.
— Подойди же ко мне, Бога ради! — произнесла она дрожащим от слез голосом. Она села в гробу и протянула к нему руки.
Но далекарлиец был себе на уме.
Раз ей так хочется, чтобы он подошел, он поставит свои условия.
— Я подойду, если ты уберешься отсюда, — сказал он.
Ингрид попыталась сразу же исполнить его желание, но она была туго запеленута в саван, и подняться на ноги ей было трудно.
— Подойди и помоги мне, — сказала она. Отчасти она сказала так из страха, отчасти оттого, что руки и ноги у нее были точно скованы. Без помощи какого-нибудь живого существа ей не обойтись. Он и впрямь подошел к ней, протиснувшись между гробом и стеной могилы. Он наклонился над ней, поднял ее из могилы и посадил на траву около ямы. Сама не сознавая, что делает, Ингрид обвила обеими руками его шею, положила голову ему на плечо и всхлипнула. Потом она и сама не понимала, как могла так поступить и почему нисколько его не испугалась. Наверное, тут была и радость из-за того, что подле нее живое существо, и благодарность за то, что он спас ее.
Великий Боже, что стало бы с нею, не случись тут этот человек! Это ведь он снял крышку с гроба и тем вернул ее к жизни. Она не знала, как все произошло, но не сомневалась в том, что это он, и никто иной, открыл гроб. А что было бы с нею, если бы он этого не сделал? Она очнулась бы, закрытая в черном гробу. Она стала бы стучать, взывать о помощи. Кто услышал бы ее, лежащую под землей на глубине шести футов? Ингрид не решалась даже додумать эту мысль, она лишь была полна благодарности за свое спасение. Ей нужно было кого-нибудь благодарить. Она должна была прислонить голову к чьему-нибудь плечу и плакать от благодарности.
И самым поразительным из всего, случившегося в этот день, было то, что далекарлиец не оттолкнул ее от себя. Но он не совсем ясно понимал, живая она или мертвая, и вместе с тем знал, что мертвым лучше не перечить. Однако при первой же возможности он высвободился от нее и спрыгнул назад в могилу. Он водворил крышку обратно на гроб, вставил винты и крепко завинтил их, так же, как было раньше. Теперь гроб снова будет вести себя тихо и к скрипке вернутся спокойствие и способность играть свои мелодии.
Тем временем Ингрид, сидя на траве, пыталась осознать свое положение. Она бросила взгляд в сторону церкви и увидела на церковном холме лошадей и повозки. Она начала понимать происходящее. Сегодня воскресный день, утром совершили обряд ее похорон, и теперь все находятся в церкви.
Ингрид охватил жуткий страх. Богослужение скоро кончится, народ явится сюда и увидит ее. А на ней нет ничего, кроме савана. Она в буквальном смысле голая и босая. Господи, спаси и сохрани, какая уйма народу явится сюда и застанет ее в таком виде! Этого они никогда не забудут. Она будет опозорена на всю жизнь.
Она стала думать, где же ей раздобыть одежду. В первую минуту ей пришло в голову набросить на себя тулуп далекарлийца, но потом она поняла, что от этого вид у нее будет не лучше.
Она обернулась к дурачку, который все еще возился с крышкой гроба.
— Послушай! — сказала она. — Позволь мне залезть в твой мешок.
В тот же миг она очутилась около большого мешка, набитого товаром для торговли, и начала освобождать его.
— Голубчик, иди сюда, помоги мне!
Ей не пришлось просить его дважды.
Увидев, что девушка трогает его мешок, он тотчас же выбрался из могилы.
— Ты зачем мой мешок трогаешь? — с угрозой в голосе сказал он.
Но Ингрид не обратила внимания на его грозный тон. Для нее он все еще был лучшим другом.
— Ох, голубчик, миленький, — повторила она. — Помоги мне! Я не хочу, чтобы люди увидели меня тут. Выложи куда-нибудь свои товары, посади меня в мешок и отнеси домой! Пожалуйста, прошу тебя! Я из пасторской усадьбы, это совсем близко отсюда. Ты ведь знаешь, где она.
Далекарлиец стоял, тупо уставившись на нее. Она даже не знала, понял ли он хоть слово из того, что она говорила.
Она повторила свою просьбу, но он и не собирался выполнять ее.
Она начала снова вынимать вещи из мешка. Тогда он топнул ногой и рывком потянул мешок к себе.
Господи, что ей сделать, чтобы он послушался ее?
Рядом с ней на траве лежали скрипка и смычок. Она подняла их, сама не зная зачем. Наверное, потому, что она выросла в семье скрипача и не могла видеть, как инструмент валяется на земле.
Как только она взяла скрипку, далекарлиец выпустил мешок, подошел к ней и вырвал скрипку у нее из рук.
Он пришел в ярость, оттого что она посмела тронуть его скрипку. Вид его был страшен.
Святой Боже, что бы ей такое придумать, чтобы исчезнуть отсюда до того, как прихожане выйдут из церкви?
Она стала обещать помешанному всякие блага, как обычно обещают детям, когда хотят от них послушания.
— Я скажу отцу, чтобы он купил у тебя целую дюжину кос. Я запру всех собак, когда ты придешь в пасторскую усадьбу. Я попрошу мать, и она даст тебе много-много еды.
Похоже, все это не действовало на помешанного, и не видно было, что он собирается уступить ей. Она вспомнила о скрипке и в полном отчаянье пообещала:
— Если ты отнесешь меня в пасторскую усадьбу, я сыграю для тебя на скрипке.
Вот! На лице его появилась улыбка. Так вот чего ему хочется!
— Я буду играть для тебя весь день, я буду играть, сколько захочешь.
— А ты научишь скрипку новым мелодиям? — спросил он.
— Конечно!
Ингрид была одновременно удивлена и обескуражена. Он схватил мешок и рванул его на себя. Потом он поволок его через поросшие сорняком могилы, и полынь вместе с другими травами приминались под ним, как под катком.
Он подтащил мешок к куче сухой листвы, хвороста и увядших букетов, сваленных у кладбищенской ограды. Здесь он вытащил из мешка все содержимое и тщательно спрятал его под хворостом.
Вернувшись с пустым мешком, он сказал Ингрид:
— Полезай сюда!
Ингрид залезла в мешок и скорчилась на дне его клубочком. Далекарлиец тщательно затянул все ремни, как он это делал тогда, когда в мешке был настоящий товар, согнулся в три погибели, просунул руки сквозь кожаные петли, затянул несколько ремней у себя на груди и встал во весь рост. Пройдя несколько шагов, он разразился веселым смехом. Мешок у него на спине был до того легкий, что впору было пускаться с ним в пляс.
От церкви до пасторской усадьбы пути было не более четверти мили. Этот путь далекарлиец мог проделать за каких-нибудь двадцать минут. Но девушке хотелось, чтобы он прошел его еще быстрее, с тем чтобы она могла попасть домой до того, как народ сойдется туда на поминальный обед. Мысль о том, что такая уйма народу может увидеть ее, была невыносима. Лучше, если она появится там, когда в усадьбе не будет никого, кроме ее приемной матери и служанок.
Ингрид унесла с собой из могилы букетик цветов, положенный приемной матерью. Она так была ему рада, что поминутно целовала его. Благодаря ему она стала думать о матери куда лучше, чем прежде. Впрочем, она и без того думала бы о ней лучше. Тот, кто только что встал из могилы, может испытывать лишь добрые и светлые чувства ко всему живому на земле.
Теперь она хорошо понимала, что пасторша должна была любить собственных детей больше, чем приемную дочь. А раз в пасторской усадьбе жили бедно и не имели средств нанимать няньку, то пасторша считала вполне естественным, что девушка должна нянчить младших братьев и сестер. А то, что малыши не были к ней добры, объяснилось лишь тем, что они привыкли считать ее своей служанкой. Разве могли они постоянно помнить о том, что она была взята в дом, чтобы стать им сестрой?
И наконец, всему виной была бедность. Если бы отец получил повышение, стал бы старшим пастором или, может быть, даже главным пастором, все бы уладилось. И вернулись бы прежние времена, когда все ее любили. Ну конечно, когда-нибудь все станет по-прежнему! Ингрид поцеловала букетик. Мать, верно, не хотела быть жестокой. Это бедность ожесточила ее сердце и сделала ее такой злой.
Но, в сущности, ей теперь было все равно, как с ней будут обращаться. Отныне ничто на свете больше не сможет омрачить ее, потому что она теперь всегда будет радоваться жизни. А если когда-нибудь ей станет тяжело, то она вспомнит о материнских цветах и о деревянной лошадке маленького братца.
Прекрасно уже то, что ее несут по дороге живую. Нынче утром никто бы не поверил, что она сможет вновь очутиться на этой дороге, среди этих холмов. И пахучий клевер, и певчие птицы, и прекрасные тенистые деревья — все это существует, чтобы радовать живых. Еще совсем недавно все это было уже не для нее.
Но, как было сказано, времени для раздумий у нее было немного, потому что спустя двадцать минут далекарлиец подошел к пасторской усадьбе.
Дома были только пасторша и служанки, как того и хотела Ингрид. Все утро пасторша хлопотала над поминальным обедом. Теперь обед уже поспел, и оставалось только дожидаться гостей. Она сходила в спальню и нарядилась там в черное платье.
Пасторша выглянула на дорогу, но гости пока что не показывались. Тогда она решила снова наведаться в кухню и снять пробу с приготовленных блюд. Она осталась вполне довольна, стряпня нынче удалась ей, а это не может не радовать хозяйку, даже если в доме траур. В кухне находилась лишь одна служанка, из тех, кого пасторша взяла сюда с собой из родительского дома, и она решила, что с ней можно пооткровенничать.
— Знаешь, Лиза, я думаю, любой остался бы доволен такими поминками, — сказала она.
— Хотела бы я, чтобы она взглянула с небес на землю и увидела, как хозяйка старается ради нее, — ответила Лиза. — Уж как бы это ее порадовало!
— Ну, я-то никогда не могла ей угодить, — возразила хозяйка.
— Она умерла, — сказала служанка, — и не мне говорить худое про ту, которую, можно сказать, еще земле не предали.
— Немало попреков наслушалась я от мужа из-за нее.
Дело в том, что у пасторши была потребность говорить с кем-нибудь о покойнице. Она чувствовала некоторые угрызения совести из-за своей приемной дочери. Оттого-то и затеяла она столь пышные поминки. Ей казалось, что совесть не будет так сильно мучить ее, если она взвалит на себя все эти хлопоты с поминальным обедом. Но этого не случилось. Ее мужа тоже мучила совесть. Он говорил, что они не сдержали слова и не обращались с девушкой, как с родной дочерью, хотя он и обещал это, когда удочерил ее. И он утверждал, что лучше было бы вовсе не брать ее в дом, раз они не сумели полюбить ее, как собственное дитя. И теперь приемной матери требовалось поговорить с кем-нибудь о девушке, чтобы выведать, не кажется ли людям, будто она чересчур жестоко обходилась с ней.
Она заметила, как Лиза в сердцах стала энергично помешивать поварешкой в котле, точно ей было трудно совладать со своими чувствами. Девушка она была сметливая и знала, как подольститься к хозяйке.
— Сдается мне, — начала Лиза, — если уж у тебя есть мать, которая печется о тебе денно и нощно, холит тебя и лелеет, так не грех бы, кажется, постараться угодить ей и быть послушной. И коль тебя взяли в почтенный пасторский дом и воспитывают, как благородную, то надо бы хоть какую ни на есть пользу приносить, а не все только бездельничать да мечтать. Хотела бы я знать, что сталось бы с нею, ежели бы пастор не взял к себе в дом эту маленькую нищенку. Небось, шаталась бы по дорогам с этими циркачами да и померла бы где-нибудь под забором, как последняя побродяжка.
Тут во дворе усадьбы появился далекарлиец, тот самый, что и в воскресенье бродит со своим мешком по дорогам. Он тихо вошел в открытую дверь кухни и поклонился, хотя никто не ответил ему на приветствие. Хозяйка и служанка обернулись, но, увидев, кто пришел, как ни в чем не бывало продолжали беседу.
— Может, оно и к лучшему, что девушка померла, — сказала пасторша.
— Вот что я вам скажу, хозяйка, — подхватила служанка, — сдается мне, что пастор и сам понимает это, а если нет, то в скорости непременно поймет. В доме наконец настанет покой, и пастор этому только рад будет!
— Да уж наверняка поймет, — сказала пасторша. — Ведь мне то и дело приходилось препираться с ним из-за нее. На ее одежду такая пропасть денег уходила, что уму непостижимо. А он все боялся, как бы ее не обделили, так что иной раз ей перепадало даже больше, чем собственным детям. Она ведь старше всех была, и на нее материи много надо было.
— Теперь, небось, вы, хозяйка, ее платье Грете отдадите?
— Да, либо Грете отдам, либо себе оставлю.
— Не больно-то много от нее, бедняжки, осталось.
— Никто и не ждал от нее наследства, — сказала пасторша. — Хватило бы и того, чтобы она по себе добрую память оставила.
Именно такие речи и ведутся, когда у человека совесть нечиста и ему хочется оправдать себя. Приемная мать Ингрид наверняка говорила не то, что думает.
Далекарлиец повел себя точно так же, как он обычно поступал, приходя в усадьбу торговать. Постояв немного и оглядевшись в кухне, он очень бережно поставил мешок на стол и принялся расстегивать ремни. Затем оглядевшись еще раз, чтобы окончательно убедиться, что ему не грозит опасность со стороны кошки или собаки, он выпрямился и стал открывать верх мешка, завязанный многочисленными веревочными узлами.
— Нечего тебе мешок развязывать, — сказала Лиза. — Нешто не знаешь, что мы в воскресный день куплей-продажей не занимаемся? — Больше она не обращала на него внимания, хотя дурачок продолжал расстегивать ремни. Она вновь обратилась к хозяйке, чтобы продолжить разговор. Нельзя было упускать столь удобного случая заслужить ее благоволение.
— Я вот думаю, не обижала ли она малышей? Я частенько слышала, как они плачут в детской.
— Как она к их матери относилась, так и к ним, — сказала пасторша. — А теперь они, ясное дело, плачут, горюют, что она умерла.
— Бедные несмышленыши, сами не знают, об чем горюют, — ответила служанка. — Вот помяните мое слово, хозяйка, и месяца не пройдет, как никто в доме по ней больше тужить не станет.
Тут они обе повернули головы от очага и посмотрели на стол, где далекарлиец открывал свой огромный мешок. Им послышалось нечто необычное — не то вздох, не то всхлипывание. Далекарлиец наконец-то открыл мешок, и перед ними предстала лишь нынче утром похороненная приемная дочь, точно такая, какой они положили ее в гроб.
Впрочем, она была теперь не совсем такая. Если можно так выразиться, она была куда мертвее, чем утром, когда ее хоронили. Тогда лицо у нее было почти такое же белое, как при жизни, а теперь оно было серое, точно у призрака, с иссиня-черными губами и жутко ввалившимися глазами. Она ничего не говорила, но глубокая скорбь читалась в ее лице, а букетик цветов, полученный от приемной матери, она протянула ей с выражением жалобного укора.
Это было зрелище, которого никто из людей не смог бы вынести. Приемная мать тут же свалилась в обмороке, а служанка сперва остолбенела на месте, переводя взгляд с дочери на мать, а затем, закрыв лицо руками, убежала в кладовку и заперлась там.
— Нет, нет, — сказала она, — не ко мне она явилась, и ни к чему мне там быть.
Но Ингрид обернулась к далекарлийцу.
— Завяжи меня в мешок и унеси отсюда! Слышишь! Слышишь? Унеси меня отсюда! Унеси туда, откуда принес!
В эту минуту далекарлиец выглянул за дверь. Он увидел, как по аллее движется к дому целая вереница повозок. Ну нет, тут он нипочем не останется! Это ему не с руки.
Ингрид снова свернулась калачиком на дне мешка Она больше ни о чем не просила, а только плакала. Ремни снова были затянуты, ее подняли на спину и понесли.
Гости, прибывшие на поминальный обед, чуть не лопнули от смеха, глядя, как спешил прочь отсюда Козел, кланяясь при этом каждой лошадиной морде.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Матушка Анна Стина была старая женщина, которая жила в глухом лесу. Она частенько наведывалась в пасторскую усадьбу, чтобы помочь там по хозяйству. Проделав долгий путь по лесистым склонам, она являлась, как по заказу, именно тогда, когда в усадьбе пекли хлеб или затевали большую стирку. Это была умная и славная старуха, и очень скоро они с Ингрид стали добрыми друзьями. И теперь, как только девушка вновь обрела способность соображать, она тотчас же решила искать помощи у Анны Стины.
— Послушай, — сказала она далекарлийцу, — когда выйдешь на проезжий тракт, сверни в лес и иди прямо, пока не выйдешь на тропу. Там свернешь налево и опять пойдешь прямо, пока не увидишь большую песчаную яму. Оттуда видна будет избушка. К ней ты меня отнесешь, и там я буду играть для тебя.
Даже для ее собственного слуха невыносим был этот резкий и повелительный тон, каким она говорила с далекарлийцем. Но она вынуждена была так говорить с ним, чтобы заставить его повиноваться. Иного выхода у нее не было. И все же не ей бы приказывать другому человеку, ведь она даже и жить-то не вправе!
После того, что произошло, она считала себя не вправе жить. Ужаснее того, что с ней случилось, и быть не могло. Шесть лет провела она в пасторской усадьбе и не сумела снискать любовь у окружающих хотя бы настолько, чтобы кто-нибудь пожалел о ее смерти. А тот, кого никто не любит, не имеет права жить. Она не смогла бы объяснить, откуда у нее это убеждение, но ей это казалось само собою разумеющимся. Она убедилась в этом потому, что с той минуты, как она услышала, что они не любили ее, сердце ее словно сжала чья-то железная рука и сжимала его все сильнее и сильнее, словно вынуждая остановиться. Отныне вход во врата жизни ей заказан. Именно в тот момент, когда она вырвалась из когтей смерти и почувствовала властный и неодолимый зов жизни, то, что дает право на жизнь, было у нее отнято.
Это было хуже, чем смертный приговор. Да, это было ужаснее обыкновенного смертного приговора. Она знала, на что это похоже. Так бывает, когда в лесу валят дерево, но не обычным способом, подпиливая ствол, а подрубая корни и оставляя дерево погибать в земле. И вот стоит это дерево и не понимает, почему не поступают к нему более из земли соки и питание. Оно изо всех сил борется за жизнь, но листьев становится все меньше, не появляются новые побеги, опадает кора. Оно обречено на смерть, потому что отторгнуто от источника жизни. И ему ничего больше не остается, кроме как умереть.
Наконец далекарлиец снял со спины мешок и водрузил его на каменную глыбу около маленькой избушки, скрытой в глухой лесной чаще.
Избушка была заперта, но Ингрид, выбравшись из мешка, пошарила за порогом под дверью, нашла ключ, отомкнула замок и вошла.
Девушке хорошо знакома была и эта избушка, и ее внутренность. Не впервые являлась она сюда в поисках утешения. Уже, бывало, приходила она к старой Анне Стине и жаловалась, что ей больше невмоготу оставаться у пастора, что приемная мать слишком сурово с ней обходится и что она не хочет возвращаться в пасторскую усадьбу.
Но всякий раз старушке удавалось успокоить и образумить ее. Она варила для Ингрид превосходный кофе, в котором не было ни единого кофейного зерна, а были лишь горох да цикорий, и все-таки этот кофе вселял в нее бодрость. И старая Анна Стина умела настолько успокоить девушку, что та в конце концов сама начинала смеяться над своими невзгодами. Повеселевшая, спускалась она почти вприпрыжку по лесистым холмам и возвращалась домой.
Впрочем, на этот раз и превосходный кофе Анны Стины не помог бы, даже если бы она была дома и попотчевала им свою гостью. Но старушка находилась в пасторской усадьбе на поминках Ингрид, потому что пасторша позаботилась о том, чтобы пригласить всех, кого любила ее приемная дочь. Видимо, и тут нечистая совесть давала себя знать.
В самой же избушке старой Анны было все на своих местах. И когда Ингрид увидела деревянный диван, и стол с дочиста выскобленной столешницей, и кошку, и спиртовку для варки кофе, то она хотя и не почувствовала облегчения, но по крайней мере поняла, что здесь она может без помехи предаться своему горю.
Утешительно было уже то, что ей ни о чем другом не надо думать и что тут она может вволю выплакаться.
Она подошла к дивану, бросилась на его деревянное ложе, и так она лежала здесь и плакала, сама не зная, сколько времени.
Далекарлиец сидел на каменной глыбе около избушки. Внутрь зайти он не осмеливался из-за того, что там была кошка. Он ждал Ингрид, которая должна была выйти, чтобы играть для него на скрипке. Скрипку он уже давным-давно приготовил. Но девушка все не выходила, и тогда он начал играть сам.
Играл он, по своему обыкновению, нежно и негромко. Звуки скрипки едва-едва доходили до девушки. Ингрид чувствовала, как волны озноба одна за другой пробегали по ее телу. Так было, когда она болела. И теперь она подумала, что заболевает снова. Что ж, может быть, оно и к лучшему. Пусть уж лихорадка на этот раз окончательно доконает ее.
Когда до нее донеслись звуки скрипки, она села и огляделась вокруг затуманенным взором. Кто это играет? Неужто ее студент? Значит, он наконец пришел?
Но тут она поняла, что это, наверное, далекарлиец играет, и с разочарованным вздохом легла обратно.
Она не знала, что это за музыка. Но стоило ей закрыть глаза, как скрипка заговорила голосом студента. Она могла даже слышать его слова. Обращаясь к ее приемной матери, он оправдывал Ингрид. И говорил он столь же красноречиво, как тогда, в разговоре с господином и госпожой Блумгрен. Ингрид так нуждается в любви, утверждал он. Это то, чего ей так недостает. Именно из-за этого она иногда пренебрегала своими обязанностями и вместо того, чтобы прилежно трудиться, предавалась мечтам. Но никто не знает, как много сил могла бы она положить ради того, кто любил бы ее. Ради такого человека она могла бы вынести невзгоды и болезни, нужду и унижения. Ради него она могла бы стать сильной, как исполин, и терпеливой, как раб. Ингрид слышала каждое его слово и почувствовала блаженное спокойствие. Да, это было так. Если бы только приемная мать любила ее, вот тогда бы она посмотрела, на что способна Ингрид. Но она не любила ее, и это лишало Ингрид энергии и силы. Да, это именно так! Она больше не чувствовала приступов лихорадки. Она лежала спокойно, слушая речи студента.
Должно быть, время от времени она погружалась в сон, потому что иногда ей казалось, что она лежит в могиле, и тут появляется студент и поднимает ее из гроба. Она лежала и укоряла его:
— Почему ты являешься ко мне только во сне!
— Я прихожу к тебе всегда, Ингрид. Я помогаю тебе. Ты это отлично знаешь. Я поднимаю тебя из могилы, я несу тебя на плечах, я играю для тебя, чтобы ты успокоилась. Это всегда я.
Ее пробуждала от сна и постоянно тревожила мысль о том, что ей нужно встать и идти играть для далекарлийца. Несколько раз пыталась она подняться, но у нее не хватало сил.
И как только она падала обратно на диван, к ней приходил все тот же сон. Она сидит, скорчившись, в мешке, и студент несет ее по лесу. Это неизменно был он.
— Но ведь это не ты, — говорила она ему.
— Нет, я, — говорил он, слегка улыбаясь ее упрямству. — Все эти годы ты каждый день думала обо мне. Ты ведь должна понять, что я не мог не помочь тебе, когда ты очутилась в такой опасности.
Это казалось ей само собою разумеющимся, и она начинала понимать, что он прав, что это действительно он.
И столько бесконечного блаженства было в этой мысли, что Ингрид снова пробудилась. Любовь трепетала во всем ее существе. Она не могла бы ощущать любовь сильнее, чем теперь, даже если бы встретилась наяву с тем, кто был ей дороже всех на свете.
— Почему он никогда не приходит наяву? — вполголоса проговорила она. — Почему он является только в моих снах?
Она не смела пошевельнуться. Она боялась, что любовь упорхнет. Ей казалось, что на плече ее сидит пугливая птица, и она опасалась спугнуть ее. Стоит ей шевельнуться, птица улетит, и печаль снова овладеет ею.
Когда она наконец пробудилась окончательно, в избушке уже царили сумерки. Значит, она проспала весь день и весь вечер. В такую пору сумерки наступают не раньше десяти часов. Не слышно было и звуков скрипки. Далекарлиец, наверное, ушел восвояси. А матушка Анна Стина так и не вернулась. Заночевала, видно, в пасторской усадьбе.
Впрочем, это не слишком занимало Ингрид. Ей хотелось только одного — лечь и снова уснуть. Она страшилась того чувства отчаяния, которое овладевало ею всякий раз, как она просыпалась.
Но тут у нее появился еще один повод для раздумий. Кто запер дверь? Кто покрыл ее большой шалью матушки Анны и кто положил рядом с ней на диван горбушку черствого хлеба? Неужто все это сделал для нее он, Козел?
На мгновение ей представилось, что сон и явь наперебой пытаются утешить ее. Сон, солнечный, улыбчивый, обволакивал ее блаженством любви, стремясь вселить в нее бодрость. Но в то же время и убогая, суровая, безжалостная явь вносила малую толику добра, чтобы показать, что все вокруг вовсе не так мрачно и беспросветно, как ей недавно казалось.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ингрид и матушка Анна Стина шли темным лесом. Они шли уже четыре дня, ночуя в пустующих избах на летних пастбищах. Ингрид выглядела вконец изнуренной и обессиленной. Лицо у нее было бледным до прозрачности, глаза ввалились и горели лихорадочным блеском. Старая Анна Стина то и дело украдкой бросала на нее беспокойные взгляды и молила Бога придать девушке силы, чтобы не упала она прямо на землю и не умерла где-нибудь на мшистом пригорке. Время от времени Анна Стина боязливо озиралась назад. У нее было смутное ощущение, что сама старуха Смерть крадется по лесу за ними по пятам, чтобы вернуть себе ту, что была уже повязана с ней заупокойной молитвой и горстями земли, брошенными на гроб.
Старушка Анна Стина была низенькая и коренастая. Ее крупное квадратное лицо светилось таким умом, что от этого казалось почти красивым. Она не была суеверна и, живя одиноко в лесу, не боялась ни троллей, ни лесной нечисти. Но сейчас она определенно чувствовала, что идет рядом с той, которая уже не принадлежит сему миру. Это стало ей ясно с той минуты, когда она увидела Ингрид в своей избушке в понедельник утром.
Накануне вечером она не вернулась домой, потому что хозяйка пасторской усадьбы опасно захворала, и матушка Анна Стина, которая слыла искусной сиделкой, осталась при ней на ночь. Всю ночь пасторша жаловалась в бреду, что покойница Ингрид явилась к ней с того света, но Анна Стина, конечно, ее бреду не верила.
А когда она пришла домой и увидела девушку, то хотела тотчас же бежать обратно в пасторскую усадьбу, чтобы объяснить, что Ингрид, которую там видели, вовсе не привидение. Но стоило ей заговорить об этом с Ингрид, как та прямо-таки помертвела, и старушка не решилась сделать что-либо ей наперекор.
В любую минуту жизнь в девушке могла погаснуть, как гаснет огонек свечи при дуновении ветра. Она могла погибнуть так же легко, как гибнет птица в клетке. Смерть подстерегала Ингрид и, чтобы не погасить в ней едва тлеющую искру жизни, с девушкой следовало обращаться как можно бережнее.
Как уже было сказано, старушка и сама не вполне была уверена в том, что Ингрид не выходец с того света, так мало оставалось в ней от живого человека. И Анна Стина отказалась от мысли читать ей сейчас наставления и не стала перечить ей, когда Ингрид сказала, что не хочет, чтобы кто-нибудь знал о том, что она жива. Старушка решила действовать с умом. У нее была сестра, служившая домоправительницей в большом господском поместье в Далекарлии. Анна Стина задумала отвести туда Ингрид и уговорить сестру Ставу, чтобы та пристроила девушку на какое-нибудь место в усадьбе. Скорее всего придется Ингрид довольствоваться обязанностями простой служанки, но иного выхода не было.
И вот теперь они были на пути в это поместье. Местность была хорошо знакома Анне Стине, а потому им не было нужды идти проезжим трактом, и они шагали безлюдными лесными тропами. Но путь этот оказался не из легких. Башмаки у них износились и развалились, юбки испачкались, подолы обтрепались. Маленькая злобная еловая ветка зацепила Ингрид за рукав кофты и прорвала на нем громадную прореху.
К вечеру четвертого дня они вышли на лесистый холм, с вершины которого им открылся вид на глубокую долину. В долине находилось озеро, а в нем, близко к берегу, высился остров, на котором раскинулось белоснежное поместье. Увидев это поместье, матушка Анна Стина сказала, что оно называется Мункхюттан и там живет в услужении ее сестра.
Тут же, на лесистом холме, они попытались привести себя в порядок. Поправили и завязали потуже платки на голове, досуха вытерли мхом башмаки и умылись в лесном ручье. Матушка Анна Стина попыталась заколоть булавкой рукав у Ингрид на кофте так, чтобы не видна была прореха.
Оглядев Ингрид, старушка безнадежно вздохнула. Дело было не только в том, что девушка выглядела странно в платье, одолженном у Анны Стины, которое было ей явно не впору. Сестра Става навряд ли захочет взять в услужение такую слабенькую былинку. Это было бы все равно, что приставить к делу дуновение ветерка. Пользы от девушки в хозяйстве будет не больше, чем от мотылька со сломанными крылышками.
Приведя себя кое-как в порядок, они стали спускаться вниз к озеру. Путь был недолгим, и вскоре они уже шли по землям, относящимся к владениям Мункхюттана.
Да, но до чего же неухоженным оказалось это имение!
Вокруг простирались обширные запущенные поля, на которые наступал лес. Мост, ведущий на остров, был настолько шатким, что когда они шли по нему, то казалось, что он вот-вот рухнет. Аллея, ведущая от моста к господскому дому, заросла травой, словно пастбище, и поперек нее лежало поваленное ветром дерево.
Сам остров был настолько красив, что на нем оказался бы к месту даже замок, но в саду не высажено было ни единого цветка, в громадном парке деревья наступали друг на друга, а по сырым от влаги зеленым тропкам, извиваясь, ползали ужи.
Увидев все это запустение, Анна Стина встревожилась. Она шла, бормоча себе под нос:
— В чем дело? Может быть, сестра Става умерла? Как могла она допустить такое? Тридцать лет назад, когда я последний раз тут была, все выглядело иначе. Господи помилуй, что же это случилось со Ставой?
Она не могла представить себе такого разорения в том месте, где служит ее сестра.
Ингрид шла за старушкой медленно и неохотно. В тот момент, когда она ступила ногой на мост, она почувствовала, что по мосту идут не двое, а трое.
Кто-то, шедший ей навстречу, затем повернул и последовал за ней. Шагов Ингрид не слышала, но вместе с тем она чувствовала, что тот, кто идет за ней по мосту, находится совсем рядом. Она видела, что тут кто-то есть.
Ее охватил жуткий страх, и она хотела уже попросить матушку Анну Стину повернуть назад, хотела сказать ей, что место это заколдовано и она не решается идти дальше. Но прежде чем она успела вымолвить хоть слово, неизвестный приблизился к ней вплотную, и она узнала его.
До этого фигура его смутно маячила поодаль, но теперь она отчетливо увидела его и поняла, что это он, студент.
И появление его больше не казалось ей неестественным, не вселяло ужаса. Это было чудесным знамением — то, что он вышел ей навстречу. Словно бы он сам привел ее сюда и теперь своим появлением хочет подтвердить это. Он шел рядом с ней через мост, по аллее до самого господского дома.
Невольно она то и дело поворачивала голову налево. Именно там маячило его лицо, почти что рядом с ее щекой. Впрочем, она видела не столько лицо, сколько невыразимо прекрасную улыбку, ласково обращенную к ней. Но когда она начинала вглядываться, все исчезало. Нет, здесь ничто не поддавалось пристальному осмотру. Стоило ей отвернуться и поглядеть вперед, как лицо снова возникало у ее щеки.
Тот, кто шел рядом с нею, не произносил ни слова. Он только улыбался, но ей было довольно и этого. Этого было довольно, чтобы показать ей, что есть на свете кто-то, кто относится к ней с нежной любовью. Она явно ощущала его присутствие и могла убедиться в том, что он охраняет и оберегает ее. И под влиянием этого блаженного ощущения исчезло отчаянье, терзавшее ее душу после жестоких слов приемной матери.
Ингрид чувствовала, как снова возвращается к жизни. Она вправе жить, раз кто-то любит ее.
Так вот и случилось, что она вошла в кухню господского дома с ярким румянцем на щеках и сияющим блеском в глазах. Конечно, она была бледна и слаба, как былинка, но вместе с тем прекрасна, как только что распустившийся бутон.
Она все еще была как во сне и с трудом воспринимала окружающее, но было нечто, изумившее ее до такой степени, что почти пробудило от грез. У очага она увидела еще одну Анну Стину. Она стояла там, низенькая и коренастая, с большим квадратным лицом, точно такая же, как и та, первая Анна Стина. Вот только почему она такая нарядная, в белом чепце, завязанном лентами у подбородка, и в черном шелковом платье? В голове Ингрид все еще мутилось, и прошла целая вечность, прежде чем она сообразила, что это, должно быть, юнгфру[4] Става.
Она почувствовала на себе беспокойный взгляд Анны Стины и сделала над собой усилие, чтобы прийти в себя и поздороваться. Впрочем, теперь она больше не придавала значения ничему. Главное было то, что он явился к ней.
Рядом с кухней находилась крошечная комнатушка, занавешенная шторой с синими полосами. Их ввели в эту комнатку, и юнгфру Става подала им еду и кофе.
Матушка Стина не мешкая заговорила о цели их прихода. Она говорила долго, упомянула о том, каким доверием пользуется сестра у ее милости, госпожи советницы, которая даже позволяет ей по собственному выбору нанимать слуг в усадьбу. Юнгфру Става ничего не отвечала, но Ингрид перехватила ее красноречивый взгляд, который как бы говорил о том, что, по мнению домоправительницы, она навряд ли пользовалась бы у госпожи таким доверием, если бы нанимала прислугу вроде этой девушки.
Матушка Анна Стина принялась расхваливать Ингрид, уверяла, что она очень славная девушка. Прежде она служила в усадьбе пастора, но теперь, когда она повзрослела, ей захотелось поучиться чему-нибудь дельному, и Анна Стина решила отвести ее к той, от которой она сможет узнать больше, чем от кого бы то ни было.
Юнгфру Става и на это ничего не ответила. Но взгляд ее не мог скрыть удивления тем, что девушка, находившаяся в услужении в пасторской усадьбе, не нажила себе даже собственного платья и вынуждена была одолжить одежду у старой Анны Стины.
Старушка стала жаловаться на свою обездоленность. Она, мол, живет одиноко, в глухом лесу, заброшенная близкими, а вот эта девушка не раз прибегала и утром, и вечером проведать ее. И потому ей теперь хотелось бы отплатить девушке добром и устроить ее судьбу так, чтобы она осталась довольна.
Юнгфру Става выразила сожаление, что им пришлось ходить так далеко, чтобы пристроить девушку на место. Уж коли она так хороша, то почему не смогла наняться в прислуги в какой-нибудь усадьбе в родных краях?
Матушка Анна Стина поняла, что дело может сорваться, и возвысила голос:
— Ты, Става, весь твой век просидела тут в тепле и довольстве, а я между тем жила в большой нужде. Вспомни, что я до сего дня ни разу тебя ни о чем не просила. И вот теперь ты собираешься выставить меня отсюда, как попрошайку, от которой хотят отделаться куском хлеба!
Юнгфру Става слегка улыбнулась и сказала:
— Сестра Анна Стина, ты скрываешь от меня правду. Я сама родом из Рогланды и хотела бы знать, в какой крестьянской избе в этом приходе можно было отыскать такие глаза и такое личико.
Указав на Ингрид, она продолжала:
— То, что ты, Анна Стина, хочешь помочь девушке с таким личиком, мне понятно. Но мне непонятно, как ты могла подумать, будто твоя сестра Става совсем выжила из ума и ей можно плести небылицы.
Матушка Анна Стина до того растерялась, что не смогла вымолвить в ответ ни слова. Но Ингрид решила довериться юнгфру Ставе и без промедления начала рассказывать о себе своим тихим, мелодичным голосом.
Когда Ингрид обмолвилась о том, как она лежала в могиле и как пришел далекарлиец и спас ее, старая юнгфру Става вдруг густо покраснела и, чтобы скрыть это, поспешно опустила голову. Это длилось всего лишь какой-нибудь миг, но судя по всему, это был хороший признак, потому что после этого юнгфру Става заметно подобрела.
Вскоре она начала расспрашивать обо всем подробно, и прежде всего насчет помешанного. Она хотела знать, не боялась ли его Ингрид.
— О нет, он ни чуточки не опасен, — ответила Ингрид. — Да он и не совсем сумасшедший, он может продавать и покупать. Просто он сильно напуган.
Труднее всего было девушке рассказывать о словах, которые она услышала из уст приемной матери. Но хотя голос ее и задрожал от слез, она решила, что будет говорить обо всем без утайки.
Юнгфру Става приблизилась к ней, сдвинула с ее лба платок и заглянула ей в глаза. После этого она легонько потрепала девушку по щеке.
— Это можете пропустить, мамзель, если вам угодно. Мне нет надобности знать про это.
— Ну а теперь пусть моя сестра и мамзель Ингрид простят меня, — сказала она чуть погодя. — Мне пора нести кофе ее милости. Я скоро вернусь и тогда послушаю, что было дальше.
Когда же она возвратилась, то сообщила, что рассказала госпоже советнице о молодой девушке, которую живой положили в могилу. И ее госпожа пожелала увидеть эту девушку.
Их провели по лестнице в верхние покои и ввели в маленькую гостиную ее милости советницы.
Матушка Анна Стина до того оробела, что застыла на пороге этой богато убранной комнаты, но Ингрид ничуть не смутилась. Она подошла прямо к старой госпоже и взяла ее за руку. Она могла бы робеть перед другими, куда менее знатными господами, но здесь, в этом доме, она не испытывала робости. Она ощущала лишь бесконечное счастье, оттого что попала сюда.
— Так это и есть дружочек, которого хотели живьем закопать в могилу? — сказала советница, приветливо кивая девушке. — Может быть, дружочек будет так добр и расскажет мне свою историю? Я, видишь ли, целыми днями сижу здесь одна и ни о чем не знаю.
Ингрид снова начала свой рассказ. Но вскоре ее прервали. Ее милость поступила точно так же, как юнгфру Става. Она поднялась, подошла к Ингрид, сдвинула платок с ее лба и заглянула ей в глаза.
«Да, да, — произнесла про себя ее милость. — Я могу понять, отчего он повиновался этим глазам».
Впервые в жизни Ингрид удостоилась похвалы за свою храбрость. По мнению советницы, она оказалась храброй девушкой, если не побоялась довериться сумасшедшему.
Нет, она, конечно, боялась его, возразила Ингрид, но еще больше боялась она того, что люди застанут ее в таком виде. И к тому же он вовсе не опасен, он почти в здравом уме, и он такой добрый.
Ее милость спросила, как зовут этого человека, но этого Ингрид не знала. Она слышала лишь его прозвище — Козел. Ее милость продолжала выспрашивать, как он ведет себя, когда появляется с товаром. Не насмехаются ли над ним и не кажется ли Ингрид, что он, этот Козел, выглядит ужасно? Было немного странно слышать, как ее милость произносит это слово — Козел. Она выговаривала его с бесконечной горечью и между тем повторяла снова и снова.
Нет, Ингрид он не показался ужасным. И сама она никогда не насмехается над несчастными.
По мере того как Ингрид говорила, ее милость становилась все приветливее.
— Наш дружочек и впрямь умеет ладить с помешанными, — сказала она. — Это великий дар. Большинство людей боится этих несчастных.
Дослушав рассказ Ингрид, советница некоторое время сидела в раздумье.
— Поскольку у тебя, дружочек, нет никакого другого дома, то я предлагаю тебе остаться у меня. Я, старуха, живу одна, и ты составишь мне компанию. А я позабочусь о том, чтобы у тебя было все необходимое. Ну как, рада ты моему приглашению, дружочек? В свое время, — продолжала ее милость, — мы уведомим твоих родителей, что ты жива, но на первых порах пусть все останется, как есть. Пока ты окончательно не успокоишься, дружочек мой. Ты будешь называть меня тетушкой. А мне как называть тебя, дружочек?
— Ингрид, Ингрид Берг.
— Ингрид, — раздумчиво произнесла ее милость. — Я предпочла бы называть тебя другим именем. Как только ты вошла сюда и я увидела твои глаза-звезды, я подумала, что тебя следовало бы называть Миньоной.
Девушка поняла, что здесь она обретет настоящий дом, и это послужило для нее подтверждением, что она попала сюда каким-то сверхъестественным образом. И она шепнула слово благодарности своему невидимому покровителю, а потом стала благодарить советницу, юнгфру Ставу и матушку Анну Стину.
Ингрид лежит в кровати с балдахином, нежится на перине в полтора локтя толщиной, застланной простыней с кружевным подзором, укрывается атласным одеялом, расшитым шведскими коронами и французскими лилиями.
Кровать до того широкая, что на ней можно лежать хоть вдоль, хоть поперек, и настолько высокая, что приходится всходить на нее по двум ступенькам. Высоко под самым потолком сидит купидон и опускает вниз пестрый полог, а на столбиках кровати сидят другие купидоны, которые подхватывают полог, собирая его в сборки.
В той же комнате, где стоит кровать, есть еще и старинный комод на гнутых ножках, инкрустированный лимонным деревом, и оттуда Ингрид может вынимать сколько угодно белоснежного надушенного белья. Имеется тут и шкаф, полный красивых, цветастых шелковых и муслиновых платьев, которые только и ждут, когда Ингрид угодно будет надеть какое-нибудь из них.
Просыпаясь по утрам, она видит около кровати поднос с утренним кофе, сервированном на серебре и старинном ост-индском фарфоре. И каждое утро погружает она свои белые зубки в мягкий пшеничный хлеб и вкуснейшие миндальные пирожные. Каждый день наряжается она в легкое муслиновое платье и повязывает шею косынкой из тончайшего батиста. Волосы у нее подняты кверху, но щеки и лоб обрамляют мелко завитые локоны.
В простенке между окнами висит узкое зеркало в широкой раме. Она может смотреться в него и, кивая своему отражению, спрашивать:
— Неужто это и вправду ты? Как ты сюда попала?
Днем, когда Ингрид покидает комнату с кроватью под балдахином, она обычно сидит в богато убранной гостиной и вышивает гладью или разрисовывает шелк, а когда устает от работы, то берет гитару и напевает песенки или беседует с советницей, которая обучает ее французскому и с удовольствием занимается ее воспитанием, намереваясь сделать из нее благородную барышню.
И все-таки ее новое обиталище очень похоже на заколдованный замок. Ей трудно об этом забыть. Так ей показалось с первой минуты, и она до сих пор не может отделаться от этого впечатления. Никто сюда не приезжает, и никто не уезжает отсюда. В огромном доме жилыми остаются лишь две-три комнаты, другие же комнаты необитаемы. Никто не выходит гулять в сад, никто за ним не ухаживает. В усадьбе есть только один батрак да еще старый дед, который колет дрова. А под началом юнгфру Ставы работают только две служанки, которые помогают ей на кухне и на скотном дворе.
Но на стол всегда подается изысканная еда, а ее милость и Ингрид всегда прибраны и одеты, как знатные, благородные дамы.
Но если даже ничто другое и не расцветало в этом старом поместье, то почва для мечтаний здесь была самая благодатная. Если никто другой здесь не ухаживал за растениями, то Ингрид заботливо пестовала розы своих мечтаний. Они расцветали пышным цветом, как только она оставалась одна. И ей начинало казаться, что эти красные розы мечтаний балдахином раскинулись у нее над головой.
Вокруг острова, где деревья склонялись к воде и тянулись длинными ветвями к прибрежному тростнику и где буйно росли кустарники и травы, была тропа, по которой Ингрид имела обыкновение гулять. И странно ей было видеть тут деревья с вырезанными на стволах инициалами, видеть старые скамьи, уголки для отдыха и несколько покосившихся беседок, прогнивших настолько, что в них страшно было ступить ногой. Подумать только, когда-то здесь были люди, и кипела жизнь — с ухаживаниями, любовными свиданиями! Выходит, не всегда это был заколдованный замок. Здесь, в дальнем конце острова, чары обретали особую силу. Здесь являлось ей лицо, озаренное улыбкой. Здесь могла она благодарить его, студента, за то, что он привел ее сюда, где она чувствует себя такой счастливой, где ее любят и помогают забыть, как жестоки были к ней другие люди.
Если бы не его старания, она никогда не попала бы сюда. Это было бы невозможно, решительно невозможно. Она была убеждена, что все дело в нем. Никогда прежде не было у нее таких нелепых мыслей. Она всегда думала о нем, но до сего времени у нее никогда не было ощущения, что он где-то близко, что он оберегает ее. Одна лишь мысль не давала ей покоя: когда же он сам наконец появится, ведь должен же он прийти сюда? Не может быть, чтобы он не появился здесь. В этих аллеях оставил он часть своей души.
Минуло лето, и наступила осень. Приближалось Рождество.
— Мамзель Ингрид! — сказала ей однажды юнгфру Става с каким-то таинственным видом. — Я полагаю, мамзель Ингрид следует знать, что молодой господин, владелец этого поместья, приезжает домой на Рождество. По крайней мере обычно он всегда приезжал, — добавила она со вздохом.
— А ведь ее милость никогда не упоминала о том, что у нее сын! — воскликнула Ингрид.
Впрочем, она нисколько не удивилась. Скорее она могла бы сказать, что всегда об этом знала.
— Никто не рассказывал вам про него, мамзель Ингрид, потому что ее милость запрещает о нем говорить. — И больше юнгфру Става ничего не пожелала добавить.
Но Ингрид и не хотела ни о чем больше расспрашивать. Она боялась узнать что-либо определенное. Она высоко вознеслась в своих мечтах и теперь опасалась, как бы они не развеялись. Конечно, правду знать прекрасно, но она может оказаться жестокой и не оправдать радужных ожиданий. Но после этого студент неотлучно был при ней день и ночь. У нее почти не оставалось времени для других. Она все время должна была быть с ним.
Однажды она увидела, как работники очищают от снега аллею, ведущую к дому. Она почувствовала нечто вроде страха. Стало быть, он явится нынче?
На другой день ее милость с самого утра сидела у окна и смотрела на дорогу. Ингрид расположилась в дальнем углу комнаты. Она не посмела сесть у окна, чтобы не обеспокоить советницу.
— Знаешь, Ингрид, кого я сегодня жду? — внезапно спросила советница.
Девушка молча кивнула. Она боялась, что голос изменит ей.
— Говорила тебе юнгфру Става, что сын у меня со странностями?
Ингрид отрицательно покачала головой.
— Он очень странный… Очень… Но нет, я не могу об этом говорить. Не могу. Увидишь сама.
Эти слова резанули Ингрид по сердцу. Она вдруг ужасно заволновалась. Почему здесь в имении все так необычно? Может быть, она не знает чего-то ужасного? Может быть, советница и ее сын в ссоре? Что же это такое? Что? Что? Она переходила от окрыляющей надежды к глубокому отчаянию. Перед ней снова прошла целая вереница видений, и она вновь почувствовала, что явиться должен он, и никто другой! Она не смогла бы объяснить, откуда в ней эта уверенность, что он и есть сын советницы. Может быть, это совсем другой? О Господи, как ужасно, что она никогда не слышала его имени!
День тянулся долго. До вечера просидели они в молчаливом ожидании.
Тут приехал батрак с возом рождественских дров, и лошадь осталась стоять во дворе, пока сгружались дрова.
— Ингрид! — взволнованно и повелительно сказала советница. — Беги скажи Андерсу, чтобы он немедля увел лошадь. Беги скорее, скорее!
Девушка сбежала по лестнице и вышла на веранду. Но тут она позабыла о том, что надо позвать батрака. Около воза с дровами стоял рослый человек в белом тулупе с громадным мешком за плечами. Ей не было нужды видеть, как он остановился и стал кланяться лошади. Она и так узнала его.
— Но, но… — тяжело дыша, она провела рукой по лицу. Как все это понять? Значит, ради этого человека ее милость так поспешно отослала ее вниз? А батрак — почему он так быстро увел лошадь? И почему он снял шапку и почтительно поздоровался? Что нужно здесь этому дурачку?
И вдруг истина открылась девушке во всей своей убийственной, оглушающей реальности. Она чуть не закричала. Значит, это не ее любимый помогал ей. Все дело в этом помешанном. Ее оставили здесь, потому что она хорошо отозвалась о нем. А его мать пожелала довершить начатое им доброе дело!
Так вот кто оказался молодым хозяином поместья! Это он, Козел!
А к ней никто не придет, никто не провожал ее сюда, никто не ждал ее здесь. Это были всего-навсего пустые мечтания, заблуждения, обман зрения.
О, как это было горько! Лучше бы ей никогда не ждать его!
Но ночью, когда Ингрид лежала в кровати под балдахином за пестрым пологом, ей приснилось, что студент вернулся домой.
— Но ведь это не ты вернулся, — сказала она.
— Нет, это я, — ответил он.
И во сне она верила ему.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Это случилось спустя неделю после Рождества. Ингрид сидела у окна в маленькой гостиной и вышивала гладью. Ее милость, расположившись на диване, как всегда, вязала. В комнате стояла тишина.
Молодой Хеде пробыл дома неделю, и все это время Ингрид с ним не встречалась. Он и в собственном доме жил, как простолюдин, спал в людской, ел на кухне. И он никогда не заходил к матери.
Ингрид знала, что и советница, и юнгфру Става ждали от нее, что она сделает что-нибудь для Хеде или по крайней мере каким-то образом сумеет повлиять на него так, что он останется дома. И она очень страдала из-за того, что никак не может сделать то, чего они хотят. Она была в полном отчаянье от бессилия, которое охватило ее с тех пор, как рухнули ее надежды.
И вот юнгфру Става только что явилась и сообщила, что Хеде укладывает свою дорожную суму и собирается уходить. На этот раз он пробыл дома даже меньше, чем в свои прежние наезды на Рождество, добавила она, бросив укоризненный взгляд на Ингрид.
Ингрид прекрасно понимала, чего они ждали от нее, но была не в силах помочь. Молча продолжала она заниматься своим делом.
После ухода юнгфру Ставы в гостиной сноса воцарилась тишина. Ингрид совершенно забыла, что она не одна, и внезапно впала в странное забытье, причем все ее горестные думы вылились в фантастическое видение.
Ей привиделось, будто она бродит по всему громадному господскому дому. Она шла через множество залов и комнат, где мебель была в серых чехлах, люстры и картины обернуты тюлем, а на полу лежал толстый слой пыли, взлетающей под ее ногами. Но вот наконец она дошла до комнаты, в которой никогда прежде не бывала. Это была совсем маленькая комнатка, а стены и потолок в ней были почему-то черные. Но, приглядевшись, Ингрид увидела, что они вовсе не были окрашены черной краской или задрапированы черной материей. Черной комната казалась потому, что здесь стены и потолок были сплошь заняты висящими на них летучими мышами. Эта комната была не что иное, как гигантское гнездо летучих мышей. В одном из окон было выбито стекло, и становилось понятно, каким образом они проникли сюда в таком невероятном количестве, что смогли заполонить стены и потолок. Они висели неподвижно, погруженные в зимнюю спячку, и даже не пошевельнулись, когда Ингрид вошла в комнату.
Но зрелище это внушило ей такой ужас, что она задрожала с ног до головы. Жутко было наблюдать эту массу тварей, которыми была увешана вся комната. Их черные крылья обернулись вокруг туловищ наподобие плащей, каждая из них вцепилась в стену единственным своим длинным когтем и висела на нем, погруженная в мертвый сон.
Все это Ингрид видела отчетливо, и она думала про себя, знает ли юнгфру Става о том, что летучие мыши заполонили в доме целую комнату.
И ей привиделось, будто она подошла к юнгфру Ставе и спросила ее, была ли она в этой комнате и видела ли там летучих мышей.
— Конечно, видела, — ответила ей юнгфру Става. — Это их комната. Разве вы не знаете, мамзель Ингрид, что у нас в стране в каждом старом поместье одну комнату оставляют для летучих мышей?
— Никогда об этом не слыхала, — ответила Ингрид.
— Поживете с мое на белом свете, мамзель Ингрид, тогда и поймете, что я говорю правду, — сказала юнгфру Става.
— Не понимаю, как можно терпеть в доме эту нечисть, — сказала Ингрид.
— Приходится, — возразила юнгфру Става. — Эти летучие мыши — птицы госпожи Скорби, и она повелела нам приютить их здесь.
Ингрид видела, что юнгфру Става больше не хочет об этом говорить. Она вновь принялась за вышивание, но из головы у нее не шли слова домоправительницы, и она все думала, кто же эта госпожа Скорбь, что забрала здесь в доме такую власть и даже сумела вынудить юнгфру Ставу отдать одну из комнат в доме летучим мышам.
И только она так подумала, как увидела из окна черный санный возок в упряжке черных коней, остановившийся около веранды.
Она увидела, как из дома вышла юнгфру Става и присела в почтительном реверансе. Из возка появилась старая дама в длинном черном бархатном плаще с падающим на плечи многослойным воротником. Она была сгорбленная и передвигалась с трудом. Ей даже тяжело было переставлять ноги, чтобы взойти на ступеньки лестницы.
— Ингрид, — сказала советница, поднимая взгляд от вязанья, — мне кажется, я слышу, что приехала госпожа Скорбь. Это ее колокольчик звенел. Заметила ли ты, что в ее экипаже никогда не бывает бубенцов, а лишь один малюсенький колокольчик? Но он слышен, он слышен! Спустись в прихожую, Ингрид, и попроси госпожу Скорбь пожаловать сюда.
Сойдя в прихожую, Ингрид увидела, что госпожа Скорбь стоит на веранде и беседует с юнгфру Ставой. Ее они не заметили.
Ингрид с удивлением увидела, что сгорбленная старая дама прячет под своим широким многослойным воротником нечто похожее на черный траурный креп. Он был очень тщательно спрятан от посторонних глаз. Ингрид долго пришлось приглядываться, прежде чем она обнаружила, что это была пара больших крыльев летучей мыши, которые госпожа Скорбь таким способом пыталась скрыть.
Девушка еще больше заинтересовалась старой дамой и попробовала разглядеть ее лицо, но та стояла к ней спиной и смотрела во двор, так что это оказалось невозможным. Тем не менее, когда госпожа Скорбь протянула руку домоправительнице, Ингрид увидела, что один палец у нее значительно длиннее других, а на конце его торчит длинный загнутый коготь.
— Ну что, тут в усадьбе все, как прежде? — спросила гостья.
— Да, милостивая госпожа Скорбь, — ответила юнгфру Става.
— И вы не сажали ни цветов, ни деревьев? Не прокладывали мостки? Не очищали аллею от сорняков?
— Нет, милостивая госпожа.
— Так все и должно быть, — сказала милостивая госпожа. — Надеюсь, вы не посмели искать рудную жилу или вырубать лес, который наступает на поля?
— Нет, милостивая госпожа.
— И не чистили колодцы?
— Нет, не чистили.
— Нравится мне это место, — сказала госпожа Скорбь. — Тут мне хорошо. Если так будет продолжаться еще несколько лет, то мои птицы смогут занять весь дом. Вы очень добры к моим птицам, юнгфру.
В ответ на эту похвалу юнгфру Става смиренно поклонилась.
— Ну а как обстоят дела в доме? — спросила госпожа Скорбь. — Как вы отпраздновали Рождество?
— Как обычно, — ответила юнгфру Става. — Ее милость целыми днями сидит у себя в гостиной и вяжет. Она думает только о сыне, а о празднике и не вспоминает. Так что у нас не было ни свечей, ни подарков.
— Ни елки, ни рождественской трапезы?
— Мы даже в церковь не ездили, милостивая госпожа, даже свечей на окна утром не ставили.
— Чего ради станет советница чествовать Сына Божия, если Бог не хочет исцелить ее сына?
— Правда ваша, с какой стати?
— Он сейчас дома, я полагаю. Может, ему лучше?
— Нет, ему не лучше. Он все такой же пугливый.
— И он по-прежнему ведет себя как простолюдин? Не заходит в господские покои?
— Нет, в комнаты он не заходит. Вы ведь знаете, милостивая госпожа, что он боится советницы.
— И он кормится на кухне, а спит в людской?
— Да, так оно и есть.
— И вы не знаете, как излечить его?
— Нет, не знаем, не ведаем.
Госпожа Скорбь немного помолчала. Когда она вновь заговорила, голос ее звучал резко и сурово.
— Все вроде бы очень хорошо, юнгфру Става, и тем не менее я не вполне довольна вами.
В тот же миг она обернулась и пристально посмотрела в лицо Ингрид.
Девушка отпрянула назад. У старой дамы было маленькое морщинистое лицо, сужающееся книзу, так что подбородок был почти не заметен. Зубы ее напоминали зубья пилы, а на верхней губе густо росли волосы. Вместо бровей у нее были кустистые хохолки, а кожа была совершенно коричневая.
Ингрид удивилась, как это юнгфру Става не видит, кто перед ней. Госпожа Скорбь не человек, она просто-напросто зверушка.
Увидев Ингрид, госпожа Скорбь ощерила рот, так что стали видны ее острые зубы.
— Когда вот эта появилась здесь, — сказала она, обращаясь к юнгфру Ставе, — вы решили, что она послана вам. Увидев ее глаза, вы решили, что она послана сюда для того, чтобы спасти его. Она, дескать, умеет обращаться с помешанными. Ну, и что из этого вышло?
— Ничего не вышло. Она ничего не сделала.
— Тут уж я вмешалась в это дело, — сказала госпожа Скорбь, — это моя заслуга в том, что вы не сказали ей, зачем оставили здесь. Если бы она знала это с самого начала, то не питала бы розовых надежд на встречу с тем, кого любит. А если бы она не питала надежд, то не почувствовала бы столь жестокого разочарования. А если бы разочарование не парализовало ее, то, может, она бы и сделала что-нибудь для безумного. А так она даже не смотрит в его сторону. Она ненавидит его за то, что он не тот, кем должен был быть. Это моя работа, юнгфру Става, моя работа.
— Госпожа свое дело знает, — ответила юнгфру Става.
Госпожа Скорбь вынула обшитый кружевами платок и отерла свои обведенные красными кругами глаза. По-видимому, это был жест удовлетворения.
— Нечего притворяться, юнгфру! — сказала она. — Вам не по нраву, что я забрала эту комнату для моих птиц. Вам не по нраву, что я скоро займу весь этот дом. Знаю, знаю! Вы и ваша госпожа думали обмануть меня. Но из этого ничего не вышло.
— Да, верно, — сказала юнгфру Става, — милостивая госпожа может быть покойна. Из этого ничего не вышло. Молодой господин сегодня уходит. Он уже упаковал свою дорожную суму, а это значит, что он наверняка уйдет. Все, о чем мы всю осень мечтали с ее милостью, пошло прахом. Ничего не вышло. Мы думали, что она по крайней мере сумеет хотя бы удержать его дома. Но несмотря на все добро, что мы ей сделали, она ничего не захотела сделать для нас.
— Да, знаю, она поступила дурно, — сказала госпожа Скорбь. — Но, как бы там ни было, ее надо удалить отсюда. Вот об этом я и хотела говорить с госпожой советницей.
Госпожа Скорбь стала с трудом подниматься по лестнице на своих неустойчивых ножках. При каждом шаге она чуть приподнимала крылья, словно надеясь на их помощь. Наверняка ей легче было бы лететь.
Ингрид пошла следом за ней. Ее неудержимо влекло к этой странной особе, она была точно зачарована. Наверное, ни за одной писаной красавицей не шла бы она следом с такой охотой.
Когда Ингрид вошла в маленькую гостиную, госпожа Скорбь уже сидела там на диване рядом с советницей и доверительно шепталась с ней, как с давней и близкой подругой.
— Ты ведь понимаешь, что не можешь оставить ее у себя, — вкрадчиво говорила госпожа Скорбь. — Ты ведь не выносишь, когда у тебя в саду расцветет хотя бы один цветок. Так можешь ли ты терпеть у себя в доме молодую девушку? Присутствие юной особы всегда вносит немного радости и развлечения, а тебе это некстати.
— Да, я как раз об этом думаю.
— Сыщи ей место компаньонки в каком-нибудь другом месте. Но у себя ее не оставляй.
Она поднялась и стала прощаться.
— Это, собственно, все, что я хотела тебе сказать, — заключила госпожа Скорбь. — Ну, а как твое самочувствие?
Каждый день мне в сердце точно нож вонзают, — ответила советница, — я живу только им, живу, лишь пока он дома. Но на этот раз все хуже, чем обычно. Много хуже. Я не в силах этого вынести.
Когда зазвенел колокольчик советницы, Ингрид чуть не подскочила от неожиданности. Она была всецело поглощена своим фантастическим видением, и потому очень удивилась, обнаружив, что они с советницей одни в гостиной, а перед домом нет никакого черного возка
Ее милость позвонила, чтобы позвать юнгфру Ставу, но та не появлялась. Советница попросила Ингрид сойти вниз в комнату домоправительницы и позвать ее.
Ингрид спустилась вниз, но маленькая комната со шторами в синюю полоску была пуста. Девушка решила сходить на кухню, чтобы узнать у служанок, где юнгфру Става, но не успела она открыть дверь, как услышала оттуда голос Хеде. Она остановилась. Встречаться с ним ей было невмоготу.
Потом она все же попыталась перебороть себя. Несчастный ведь не виноват, что оказался не тем, кого она ждала. Надо все-таки попробовать что-нибудь сделать для него. Как-нибудь убедить его остаться дома. Ведь прежде она не чувствовала к нему такого отвращения и он вовсе не казался ей ужасным.
Она наклонилась и заглянула в замочную скважину. Хеде сидел за столом и ел. И здесь, так же как в других местах, служанки болтали с ним, забавляясь его бессвязными речами.
Одна из них спросила, на ком он собирается жениться.
Хеде улыбнулся, он был очень доволен, что ему задали этот вопрос
— Да будет тебе известно, что ее зовут Кладбищенская Лилия, — ответил он.
Скажи на милость, девушка и не подозревала, что у его невесты такое красивое имя.
— А где ее дом?
— Нет у нее дома, нет у нее ни кола ни двора, — ответил Хеде, — она живет в моем мешке.
Девушка подивилась такому странному дому и спросила о родителях его невесты.
— Нет у нее ни отца, ни матери, — сказал Хеде. — Она прекрасна, как цветок, что расцвел в саду.
До этого он говорил более или менее связно. Но когда он попытался описать красоту своей невесты, у него ничего не получилось. Он захлебывался словами, но речи его становились все более путаными, и следить за ходом его мысли стало невозможно. Но сам он упивался своими словами, улыбался во весь рот и сиял от удовольствия.
Ингрид поспешила прочь. Она была не в силах этого вынести. Она ничего не сможет для него сделать. Он ей омерзителен.
Но, не дойдя до лестницы, она остановилась, вновь почувствовав угрызения совести. Здесь ей сделали столько добра, а она не хочет за него отблагодарить.
Пытаясь перебороть свое отвращение, она попробовала мысленно превратить Хеде в знатного господина. Как выглядел он прежде в красивом платье, с откинутыми назад волосами? Она закрыла глаза и попыталась вообразить себе его. Но нет, это оказалось невозможным.
Она не могла представить его себе иным. И в тот же миг она увидела совсем близко от себя очертания любимого лица. Оно маячило в воздухе где-то слева, на удивление отчетливо.
На этот раз лицо не улыбалось. Губы дрожали от боли, непереносимое страдание читалось в резких складках у рта.
Ингрид, застыв на ступенях лестницы, смотрела на него. Вот оно здесь, трепещущее и легкое, неуловимое, как солнечный блик, отражающийся от хрусталика люстры, но столь же явное, столь же реальное. Она вспомнила про свое недавнее фантастическое видение, но здесь было нечто другое. Здесь была реальность.
Немного погодя губы зашевелились, они что-то говорили, но она не расслышала ни звука. И тогда она попыталась прочесть слова по губам, как это обычно делают глухие. И это ей удалось.
— Не давай мне уйти! — говорили губы. — Не давай мне уйти!
И с каким страхом это говорилось!
Если бы кто-то лежал у ее ног, умоляя спасти его жизнь, то и тогда она не испытала бы такого потрясения. Она вся затрепетала от волнения. Ничего более душераздирающего ей не доводилось переживать в своей жизни. Никогда не думала она, что можно молить о чем-то в столь смертельном ужасе.
Губы непрестанно молили:
— Не давай мне уйти! — И с каждым разом страх ощущался все сильнее.
Ингрид ничего не понимала. Она лишь стояла, замерев, охваченная невыразимым состраданием.
Ей показалось, что для того, кто обращается к ней с такой мольбой, речь идет о чем-то более важном, нежели жизнь. Речь идет о спасении души.
Губы перестали шевелиться. Они застыли, полуоткрытые в бессильном отчаянье. И эти полуоткрытые губы, в которых вдруг проступило нечто бессмысленное, заставили ее вскрикнуть от неожиданности. Ингрид узнала лицо помешанного. Оно было именно таким, каким она совсем недавно видела его.
— Нет, нет, нет! — воскликнула она. — Этого не может быть, не может, не может! Невозможно, чтобы это был он.
И в ту же минуту лицо исчезло. Наверное, целый час просидела она на холодной лестнице, рыдая от отчаяния и безнадежности. Но в конце концов в душе ее пробудилась надежда, светлая, окрыляющая надежда.
Все происшедшее означало, что она оказалась здесь для того, чтобы спасти его. Для этого она появилась в усадьбе. И ей суждено огромное, невообразимое счастье — спасти его.
В маленькой гостиной ее милость говорила с юнгфру Ставой. Трогательно и жалко молила она домоправительницу, чтобы та упросила сына остаться хотя бы еще на пару дней.
Юнгфру Става была сурова и неуступчива.
— Просить-то его можно, да только ведь ваша милость знает, что никто не сможет убедить его остаться дома, если он сам того не захочет.
— У нас ведь достаточно денег. Ему больше нет нужды уходить. Может быть, вы, юнгфру Става, скажете ему…
В этот момент в гостиную вошла Ингрид. Бесшумно открыв дверь, она прошла по комнате легкой, летящей походкой. Глаза ее сияли, точно видели вдали нечто прекрасное.
Увидев ее, советница слегка нахмурила брови. Ее охватило желание проявить жестокость, причинить кому-то другому такую же боль, какую испытывала она сама.
— Подойди сюда, Ингрид! — велела она. — Я должна поговорить с тобой о твоем будущем.
Девушка взяла гитару и собиралась выйти из комнаты. Она обернулась к советнице.
— О моем будущем… — сказала она, проведя рукой по лбу. — Мое будущее уже определено, — добавила она с мученической улыбкой и, не произнеся больше ни слова, вышла из гостиной.
Ее милость и юнгфру Става удивленно переглянулись. Затем они стали советоваться о том, куда им отослать девушку.
Но когда юнгфру Става вернулась к себе в комнату, она увидела там Ингрид, которая пела песенки, аккомпанируя себе на гитаре. А напротив нее сидел Хеде и слушал ее с сияющим, как солнце, лицом.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
С тех пор как Ингрид признала в помешанном Гуннара Хеде, она только о том и думала, как бы его исцелить. Но это была трудная задача, и она понятия не имела, как к ней подступиться.
Для начала она стремилась лишь к тому, чтобы удержать его дома. И это ей удалось почти без труда. Ради того, чтобы каждый день слушать хотя бы недолго ее игру на скрипке или на гитаре, он терпеливо с утра до вечера дожидался ее в комнате юнгфру Ставы.
Ей казалось, что будет большим достижением, если ей удастся заставить его появляться в господских покоях. Но на это он никак не мог решиться. Она пробовала запираться у себя в комнате, грозила ему, что он больше ничего не услышит, если не войдет туда. Но после того, как она просидела взаперти два дня, он начал укладывать свой мешок, и ей ничего не оставалось, как отступиться.
Он обожал ее и явно отличал среди всех, но даже ради нее не мог он преодолеть свой страх. Она попросила его снять тулуп и надеть обычную куртку. На это он охотно согласился, однако назавтра снова появился в нем. Она спрятала его тулуп. Тогда он вырядился в тулуп батрака. Пришлось позволить ему уж лучше носить свой.
Он все еще был чрезвычайно пуглив, постоянно был настороже и никому не разрешал подходить к себе слишком близко. Даже Ингрид он не давал садиться рядом с собой.
Однажды она сказала, что хочет просить его пообещать ей кое-что. Он должен перестать кланяться кошке. Она не просит его о чем-либо непосильном, например о том, чтобы он не кланялся лошади или собаке, но ведь не может же он бояться маленькой кошечки.
— Нет, — возразил он. — Кошка — козел.
— Кошка не может быть ни козлом, ни козой. У нее ведь нет рогов, — сказала Ингрид.
Он обрадовался. Наконец-то он понял, как отличать коз от других животных.
Назавтра он увидел кошку юнгфру Ставы.
— У этого козла нет рогов, — сказал он и гордо рассмеялся.
Он прошел мимо кошки и сел на диван, готовясь слушать игру Ингрид. Но вскоре его охватило беспокойство. Он встал, подошел к кошке и поклонился ей. Это привело Ингрид в отчаянье. Она схватила его за руку и сильно встряхнула. Он метнулся к двери, убежал и весь день не показывался.
— Дитя мое, — сказала ей советница, — не повторяй моих ошибок. Ты ведешь себя, как я когда-то. Ты только вконец запугаешь его, и он не посмеет больше видеться с тобой. Лучше оставить его в покое. Будем довольны и тем, что он не ушел из дома.
И девушке оставалось лишь ломать в отчаянье руки при мысли о том, что такой благородный, утонченный юноша должен был исчезнуть под личиной этого безумца.
Неужели она попала сюда только для того, чтобы сидеть и играть для него дедушкины мелодии, думала Ингрид. Неужто так будет продолжаться всю жизнь? Неужто никогда ничего не изменится?
Она не только играла для него, но и рассказывала ему сказки. И подчас посреди рассказа лицо его прояснялось, и он говорил ей что-нибудь, выражаясь необыкновенно любезно и изысканно. Иной умник не мог бы до этого додуматься. И этого ей было достаточно, чтобы воспрянуть духом и вновь продолжать свои нескончаемые попытки.
День клонился к вечеру, на небе всходила луна. Поля лежали заснеженные, озеро было покрыто сизым искрящимся льдом. Чернели стволы деревьев, небо было огненно-красным от заката.
Ингрид направлялась к озеру, чтобы покататься на коньках. Она шла узкой тропкой, протоптанной в снегу. Гуннар Хеде следовал за ней. Было в его облике нечто покорное, наводившее на мысль о преданном псе, увязавшемся за своим хозяином.
Ингрид выглядела усталой. Глаза у нее потухли, кожа приобрела сероватый оттенок.
Она шла и думала о том, был ли уходящий день доволен собой. Уж не от радости ли зажег он этот огненно-красный закат на западе?
Про себя она могла сказать, что ни сегодня, ни в какой-либо другой день не могла бы она зажечь столь ликующее пламя. За целый месяц, минувший с того дня, как она узнала Гуннара Хеде, она не добилась ровно ничего. А сегодня ее и вовсе обуял страх. Ей показалось, что любовь ее в опасности. Она стала забывать студента, потому что все время думала только о несчастном больном. Любовь ее утратила легкость, красоту, игру. Остались лишь тяготы и суровая действительность.
Она шла, чувствуя, как ее все больше охватывает отчаяние. Она чувствовала, что не знает, что делать, что ей в конце концов придется отступиться. О Боже, вот она идет следом за нею, такой крепкий и здоровый на первый взгляд, и вместе с тем — безнадежно, неизлечимо больной!
Они подошли к озеру, и Ингрид надела коньки. Она хотела, чтобы он покатался вместе с нею и привязала к его ногам коньки. Но он упал сразу же, едва ступив на лед. Он выбрался на берег и сел на камень, а она ушла от него.
Напротив камня, где сидел Хеде, находился небольшой островок, поросший оголенными березами и осинами, а позади него все еще пламенело красное вечернее небо. И на фоне красного зарева так живописно выделялись редкие, легкие кроны деревьев, что невозможно было не залюбоваться этим зрелищем.
Бывает так, что какое-нибудь место обычно узнаешь по одной определенной детали, потому что даже если нам это место очень хорошо знакомо, мы не можем знать, как оно выглядит со всех точек обзора. Имение Мункхюттан обычно узнавали по этому вот маленькому островку. Даже если не видеть усадьбу в течение многих лет, все равно ее можно было узнать, увидев этот островок, на котором черноствольные деревья тянулись легкими кронами к закату.
Хеде сидел неподвижно и смотрел на островок, на безлистные тонкие ветви, на сизый лед озера, простиравшийся во все стороны.
Этот вид был ему прекрасно знаком. Во всем имении не нашлось бы места, которое он знал бы лучше. Потому что, как уже было сказано, этот островок всегда привлекал к себе внимание. Хеде сидел, глядя на остров и как бы не замечая его, как это случается, когда видишь что-то давно привычное. Долго сидел он так, глядя перед собой. Ничто не нарушало его покоя — ни человек, ни ветер, ничто постороннее. Ингрид он уже не видел, она ушла по льду далеко вперед. И такой покой и безмятежность охватили Гуннара Хеде, какие можно ощутить лишь в хорошо знакомой среде. Спокойствие и уверенность вселял в него этот маленький островок. И улеглась вечная тревога, мучившая его.
Он всегда чувствовал себя в окружении врагов и постоянно был настороже, стремясь защитить себя. Уже много лет не испытывал он такого покоя, который помог бы ему забыться, и вот теперь он снизошел на него.
И сидя так, без мыслей в голове, Гуннар Хеде вдруг сделал чисто механическое движение, как бывает, когда человек находится в привычных условиях. Перед ним простирался лед озера, на ногах у него были коньки, и вот он встал и заскользил по льду. Он так же мало думал о том, что делает, как человек, использующий во время еды вилку и нож.
Он скользил по озеру, чувствуя, что лед необыкновенно хорош для катания. Он отъехал уже довольно далеко от берега, прежде чем осознал, что катается на коньках.
«Превосходный лед, — подумал он, — странно, отчего я вчера не катался? Нет, я не мог вчера не кататься, — успокоил он себя. — Нельзя терять ни дня, пока у меня каникулы».
Должно быть, именно потому, что это занятие было столь привычно для Хеде до его болезни, в нем пробудилось его прежнее «я». И в сознании его начали возникать мысли и представления, относившиеся к его прежней жизни. Но одновременно канули в небытие мысли, связанные с его болезненным состоянием.
Как бывало во времена его прежних прогулок на коньках, он описал большой круг, чтобы проехать мимо узкого мыса. Он сделал это неосознанно, но, приблизившись к мысу, понял, что свернул сюда для того, чтобы увидеть, освещено ли окно в комнате его матери.
«Она, верно, думает, что мне пора вернуться. Но пусть подождет немного. Уж очень хорош нынче лед на озере».
Он ощущал радость от движения, от прекрасного вечера. Кататься на коньках таким вот лунным вечером — большое удовольствие. Он любовался этим плавным переходом к ночи. Свет еще не совсем померк, но уже опускается на землю ночной покой. Лучшее время между днем и ночью!
Тут он заметил на озере еще одного конькобежца. Это была молодая девушка. Он не был уверен, что знаком с нею, и направился в ее сторону, чтобы разглядеть ее. Нет, она была ему незнакома, но он, проезжая мимо нее, все же не преминул сказать несколько слов насчет того, какой нынче прекрасный лед.
Незнакомка была, без сомнения, из городских, поскольку явно не привыкла к тому, чтобы с ней вот так запросто заговаривали. Она страшно перепуталась, когда он обратился к ней со своим замечанием насчет льда. Впрочем, у него и впрямь необычный вид в этом костюме простолюдина.
Ну что ж, он не станет больше ее пугать. Хеде свернул в сторону. Озеро достаточно велико, и места на нем хватит для них обоих.
А Ингрид с трудом удержалась от крика. Он подъехал к ней, такой учтивый и элегантный, со скрещенными на груди руками, с чуть сдвинутой набок шляпой и с откинутыми со лба волосами, которые больше не падали ему на глаза.
И речь его была речью образованного человека, далекарлийский диалект почти не чувствовался в ней. Но Ингрид недолго удивлялась. Поспешно направилась она к берегу.
Запыхавшись, Ингрид вбежала в кухню. Она не знала, как ей покороче и яснее сообщить свою новость.
— Юнгфру Става, молодой господин вернулся домой!
Кухня была пуста, девушка не нашла там ни домоправительницы, ни служанок, В комнате юнгфру Ставы тоже не было ни души. Ингрид бежала по всему дому, заглядывая даже в те комнаты, где никогда прежде не бывала. И, не переставая, восклицала:
— Юнгфру Става, юнгфру Става! Молодой господин вернулся домой!
Она была вне себя и продолжала повторять эту фразу, стоя в прихожей верхнего этажа, где ее окружили обе служанки, юнгфру Става и советница. Она все выкрикивала и выкрикивала эти слова, слишком взволнованная для того, чтобы остановиться.
Никто из них не усомнился в том, что она имела в виду. Все четверо стояли, взволнованные не меньше ее, с искаженными лицами и трясущимися руками.
В отчаянье Ингрид обращалась то к одной, то к другой. Она должна была что-то объяснить, отдать какие-то распоряжения, но не могла вспомнить, что хотела сказать. Ах, надо же ей потерять голову именно сейчас!
С немым вопросом обернулась она к советнице. Что, что я хотела сказать?
Старая госпожа отдала несколько распоряжений тихим, дрожащим голосом. Она говорила почти шепотом.
— Принести свечи и зажечь камин в комнате молодого господина! Приготовить платье молодому господину!
Не ко времени и не к месту было бы теперь юнгфру Ставе похваляться своей распорядительностью. Однако она не утерпела и ответила не без некоторого высокомерия:
— Камин всегда горит в комнате молодого господина! Платье молодого господина всегда лежит наготове!
— Ингрид, отправляйся в свою комнату! — велела ее милость.
Однако девушка поступила совсем наоборот. Она вошла в гостиную и встала у окна. Сама того не сознавая, она дрожала и громко всхлипывала. Она нетерпеливо смахнула с глаз слезы, чтобы видеть заснеженную аллею перед домом. Если взор не будут застилать слезы, от нее ничего не укроется при этом ярком, лунном свете.
И вот он появился.
— Там, там! — вскричала она, обращаясь к ее милости. — Он идет быстро, он почти бежит! Подите сюда, взгляните сами!
Советница сидела перед пылающим камином. Она не двинулась с места. Она напрягала слух, так же как другая напрягала зрение.
Она попросила Ингрид не шуметь, она хочет слышать его шаги. Да, да, она постарается не шуметь. Ее милость услышит его шаги. Она крепко вцепилась пальцами в подоконник, точно это могло помочь ей.
— Ты не должна шуметь, — шептала она себе, — ее милость хочет услышать его шаги.
Советница сидела, чуть подавшись вперед и вся обратившись в слух. Слышит ли она его шаги по двору? Наверное, она ждет, что он свернет к тропке, ведущей в кухню. Ингрид видела, что ее милость и надеяться не смеет на иное. Слышит ли она, как заскрипела под его шагами большая парадная лестница? Слышит ли она, как отворилась дверь в большую господскую прихожую? Слышит ли она, как быстро он поднимается наверх? Он перепрыгивает через две-три ступени! Слышит ли мать его энергичные шаги? Это уже не шаркающая походка простолюдина.
Почти со страхом слушали они, как он приближается к гостиной. Они, наверное, вскрикнули бы обе, если бы он вошел.
Но он не вошел, а, миновав переднюю, направился в свою комнату.
Советница откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Ингрид показалось, что старая госпожа хотела бы умереть в эту минуту.
Не открывая глаз, она протянула вперед руку. Ингрид бросилась к ней, взяла эту руку, и советница привлекла ее к себе.
— Миньона, Миньона, — повторяла она, точно это было настоящее имя девушки. — Нет, — продолжала советница, — мы не будем плакать. Не будем сейчас об этом говорить. Возьми скамеечку и садись тут, у огня! Нам надо успокоиться, дружочек. Поговорим о чем-нибудь другом. Мы должны быть совершенно спокойны, когда он войдет.
Хеде пришел через полчаса. На столе был сервирован чай, в люстре зажжены все свечи. Он и впрямь переоделся и теперь выглядел настоящим помещиком. Ингрид и советница изо всех сил сжали друг другу руки.
Они сидели, привыкая к его присутствию. Трудно угадать, что он скажет или сделает, предупредила ее советница. Он всегда был непредсказуем. Но обе они должны быть спокойны, что бы ни случилось.
Ингрид и в самом деле была спокойна. Блаженное чувство покоя охватило ее, исчезли тревога и возбуждение. Ей казалось, что она воспарила к неземному блаженству. Ввысь, ввысь несли ее ангелы, и она безмятежно покоилась в их объятиях.
Однако в поведении Хеде не было ничего необычного.
— Я пришел лишь для того, чтобы сказать, что у меня сильно разболелась голова и я принужден тотчас же лечь в постель. Я почувствовал головную боль, когда катался по озеру на коньках.
Советница ничего ему на это не ответила. Слова его были просты, но она не в состоянии была их постичь. Ей понадобилась по меньшей мере секунда, чтобы уразуметь, что он ничего не знает о своей болезни и живет где-то в прошлом.
— Впрочем, я, пожалуй, все-таки выпью сначала чашку чая, — добавил он, слегка удивленный молчанием матери.
Советница подошла к чайному столу. Он взглянул ей в лицо.
— Вы плакали, мама? Отчего вы сегодня такая молчаливая?
— Мы вспоминали одну печальную историю, я и мой молодой друг, — ответила советница, указывая на Ингрид.
— О, прошу прощения! — сказал он. — Я и не заметил, что у нас гостья.
Молодая девушка вышла на свет, прекрасная, как человек, сознающий, что в следующее мгновение перед ним распахнутся врата рая. Он поздоровался чуть церемонно. Он явно не знал, кто перед ним. Советница представила ему девушку.
Он бегло взглянул на Ингрид.
— Я недавно встретил мадемуазель Берг на льду озера, — сказал он.
Он ничего о ней не знал, как будто до сего дня ни разу в жизни с ней не разговаривал.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Наступило относительно счастливое время. Разумеется, нельзя было утверждать, что Хеде окончательно выздоровел, но его близкие были счастливы уже одной мыслью о том, что он на пути к исцелению. Память у него была в значительной мере нарушена, целые периоды жизни выпали из его сознания, на скрипке играть он не мог и забыл почти все, чему учился. Мыслительные способности у него настолько ослабели, что ему не хотелось ни читать, ни писать. И все же ему было намного лучше. Исчезла пугливость, вернулась привязанность к матери, в его привычках и манере поведения теперь вновь чувствовался владелец поместья. Нетрудно понять, что и советница, и все домочадцы были на седьмом небе от радости.
Хеде и сам неизменно пребывал в радужном настроении. Весь день его не покидало ощущение восторга и радости, он никогда ни о чем не задумывался, не размышлял о непонятном и вообще не задерживал внимания на том, что требовало умственного усилия.
Самое большое удовольствие доставляли ему физические упражнения. Он брал Ингрид с собой на лыжные прогулки, приглашал ее кататься на санках. Он почти не разговаривал с ней во время этих совместных вылазок, но ей все равно нравилось сопровождать его. С Ингрид он был приветлив, как и со всеми остальными, но он ни в малейшей степени не был в нее влюблен.
Довольно часто вспоминал он свою невесту, удивлялся, что она ему не пишет, не дает о себе знать, и тому подобное. Но спустя короткое время и это огорчение улетучивалось. Он отгонял от себя мрачные мысли.
Ингрид думала про себя, что таким путем он никогда не сможет выздороветь. Рано или поздно ему все же придется осознать все, что с ним произошло, заглянуть в себя, то есть сделать то, на что у него пока не хватает решимости.
Но она не смела принуждать его к этому — ни она, и никто другой. Если бы он смог полюбить ее хоть немного, думала она, тогда она, может быть, и нашла бы в себе силы сделать это.
Ей казалось, что для начала им всем не помешает хотя бы малая толика счастья.
Как раз в это время в пасторской усадьбе в Рогланде, где воспитывалась Ингрид, умер маленький ребенок, и могильщик принялся готовить для него могилку.
Парень копал как раз поблизости от того места, где он прошлым летом вырыл могилу для Ингрид. И когда он углубился в землю на несколько футов, то заметил, что обнажился угол ее гроба.
Могильщик усмехнулся про себя. Он вспомнил разговоры о том, что покойница, лежащая в этом гробу, будто бы покинула место своего последнего пристанища. Толковали, будто она сумела отвинтить крышку гроба, вышла из могилы и явилась в пасторский дом к своей приемной матери. Впрочем, пасторшу в приходе недолюбливали и рады были наплести про нее невесть что.
Могильщик подумал: если бы люди знали, как надежно упрятаны в землю покойники и как накрепко крышка гроба… Но тут ему пришлось прервать свои размышления. Он заметил, что на обнажившемся уголке гроба крышка лежит чуть косо и один винт не завинчен. Он ничего не сказал, ни о чем таком не подумал, но все же перестал копать и засвистел мелодию побудки Вермландского полка, где когда-то служил в солдатах.
Потом он решил, что дело это надо досконально расследовать. Негоже могильщику подозревать покойников в том, что они, дескать, могут выходить из могилы и обретать особое могущество темными осенними ночами. Он поспешно откопал гроб и постучал по нему лопатой.
Гроб ясно ответствовал, что он пуст, пуст, пуст…
Полчаса спустя могильщик был уже в пасторской усадьбе. Посыпались догадки и предположения. Теперь всем стало ясно, что девушка и впрямь находилась в мешке у далекарлийца. Но куда же она потом подевалась?
Матушка Анна Стина стояла у печи, где выпекались хлебы для поминального обеда. Долго стояла она так, слушая все эти толки, но сама не произносила ни слова. Она следила, чтобы хлеб не подгорел, то вынимала, то вставляла противни, и подходить к ней близко было опасно, так как она орудовала длинной лопатой.
Неожиданно старушка сняла фартук, наскоро отерла лицо от пота и сажи, а затем и сама опомниться не успела, как очутилась в кабинете у пастора.
Таким образом, не приходится удивляться, что после всех этих событий в один прекрасный день в марте красный пасторский возок, расписанный зелеными тюльпанами, с запряженным в него буланым пасторским конем, остановился перед парадной лестницей господского дома в усадьбе Мункхюттан.
И теперь Ингрид, само собою, должна была отправиться в Рогланду к своей приемной матери. Пастор приехал, чтобы увезти ее домой. Он не распространялся о том, как рады они все дома тому, что она оказалась жива. По нему и так можно было видеть, сколь безмерно он счастлив. Он не мог себе простить, что они были недостаточно добры к приемной дочери, и теперь весь сиял от радости при мысли о том, что можно будет как бы все начать сначала и отныне обходиться с воспитанницей по-иному.
Ни слова не было сказано о том, из-за чего она убежала из дома. Стоило ли ворошить прошлое и растравлять раны теперь, по прошествии столь долгого времени! Но Ингрид понимала, что пасторша все это время терзалась муками совести, и теперь она хочет вернуть девушку домой, чтобы загладить заботливым обращением свою вину перед ней. И она понимала, что, можно сказать, вынуждена отправиться в пасторскую усадьбу, хотя бы ради того, чтобы показать, что она не держит зла на своих приемных родителей.
Всем казалось вполне естественным, что она на неделю-другую отправится домой. А почему бы и нет? Сослаться на то, что она необходима здесь, Ингрид не могла. Если она и будет отсутствовать пару недель, то этим не причинит никакого вреда Гуннару Хеде. Уезжать отсюда ей тяжело, но коль все этого желают, то так тому и быть.
Быть может, ей все-таки хотелось, чтобы ее стали удерживать. Она садилась в сани с чувством, что советница или юнгфру Става сейчас выйдут из дома, вынут ее из саней и унесут назад. Она с трудом сознавала, что возок удаляется по аллее, что он въезжает в лес и Мункхюттан остается далеко позади.
А что, если они просто по доброте душевной не захотели удерживать ее? Может, они решили, что молодость и жизнерадостность гонят ее прочь из этой мрачной усадьбы. Они могли подумать, что ей наскучило быть сиделкой при помешанном. Ингрид невольно протянула руку, чтобы схватить вожжи и повернуть лошадь обратно. Только теперь, когда они уже на целую милю отъехали от усадьбы, ей пришли в голову эти мысли. И ей захотелось вернуться, чтобы спросить у обитателей Мункхюттана, так ли это.
Это было все равно что блуждать в диком лесу, среди безграничного безмолвия. И не было человека, который мог бы ответить ей или дать совет. С таким же успехом могла бы она ждать совета от ели или сосны, от белки или филина.
Теперь она была совершенно равнодушна к тому, как ей жилось дома, в пасторской усадьбе. Жилось ей очень хорошо, но, как сказано, все это ей было безразлично. И так было бы, находись она даже в сказочном замке или в райских кущах. Самая мягкая постель не приносит отдохновения тому, кому не спится от горя.
Поначалу она что ни день слезно молила, чтобы ей позволили уехать. Ведь теперь, после того, как она была так счастлива вновь повидаться со всеми — с матерью, братишками и сестренками, — она может вернуться в Мункхюттан.
Но оказалось, что санный путь развезло. Придется ей запастись терпением до конца весенней распутицы. Никто ведь не помрет из-за того, что она еще немного задержится дома.
Ингрид никак не могла уразуметь, отчего все так раздражаются, когда она заводит речь о возвращении в семью Хеде. Это относилось и к отцу, и к матери, и к односельчанам. Как можно желать уехать куда-то из Рогланды!
И вскоре ей стало ясно, что лучше будет вообще помалкивать о возвращении в Мункхюттан.
Стоило ей лишь заикнуться об этом, как тут же возникали бесчисленные препятствия. Им казалось недостаточным ссылаться на бездорожье. Вокруг нее возводились ограды, каменные валы, крепостные рвы. То ей нужно было сперва связать покрывало, то выткать ткань, то высадить рассаду в парники. И не уедет же она до того, как в пасторской усадьбе отпразднуют день рождения! И не может же она не побывать на предстоящей свадьбе Карин Ландберг!
И ей не оставалось ничего другого, как, воздев руки к весеннему небу, молить о том, чтобы оно попроворнее совершало свою работу. Молить о солнечном свете и тепле, упрашивать красное солнышко, чтобы оно потрудилось над бескрайним еловым лесом, проникло бы своими тонкими, жалящими лучами сквозь еловые ветви и растопило бы снег под елями.
— Милое, доброе, славное солнышко, я не прошу тебя растопить снег в долине — только бы обнажились горные склоны, только бы стали проходимыми тропки в лесу, только бы перебрались на летние пастбища девушки-скотницы, только бы подсохли болота и стала проходимой лесная дорога, которая вдвое короче проезжего тракта.
Ингрид знала, кто не станет просить денег на проезд или ждать оказии, когда лесная дорога сделается проходимой. Она знала, кто сбежит из пасторской усадьбы светлой ночью, кто сделает это, не спрашивая позволения.
В прежние времена ей казалось, что она каждый год с нетерпением ждет весны. Это свойственно всем людям — с нетерпением дожидаться весны. Но теперь Ингрид поняла, что никогда прежде она по-настоящему не тосковала о весне. Разве можно было назвать это тоской!
Тогда она ждала зеленой листвы, подснежников, песен дрозда и кукования кукушки. Но это было ребячество, и ничего больше. Тот не знает, что такое тоска по весне, кто думает только о красивом. Нужно поднять первый обнажившийся из-под снега ком земли и поцеловать его. Нужно сорвать первый лист крапивы, только для того, чтобы собственной обожженной кожей ощутить приход весны.
Все вокруг были необыкновенно добры к ней. Но хотя она не говорила ни слова, окружающие были уверены, что она только и думает о том, как бы уехать.
— Не понимаю, с чего это ты так рвешься назад в эту усадьбу, чтобы ходить там за помешанным, — сказала ей однажды Карин Ландберг.
— Да она уж давно выкинула все это из головы, — вмешалась пасторша, прежде чем Ингрид успела вымолвить хоть слово в ответ.
Когда Карин ушла, пасторша сказала:
— Люди удивляются тому, что ты хочешь уехать от нас.
Ингрид промолчала.
— Говорят, после того, как Хеде стало лучше, он так изменился, что ты влюбилась в него.
Ингрид стало смешно.
— О нет, вовсе не после того, как он изменился, — возразила она.
— Ну, как бы там ни было, а в мужья он не годится, — сказала приемная мать, — мы с отцом уже толковали об этом и решили, что тебе лучше остаться у нас.
— Спасибо вам, вы очень добры, что хотите оставить меня у себя, — отвечала Ингрид.
Она и вправду была растрогана добротой приемных родителей. Вместе с тем она поняла, что ее молчание и покорность не ввели их в заблуждения. Она не знала, как могли они догадаться о ее тоске. И вот теперь приемная мать напрямик сказала, что они ее не отпустят.
А пасторша все не могла угомониться.
— Если бы ты уж так была им нужна, они написали бы тебе и попросили бы вернуться.
И снова девушке стало смешно. Вот было бы чудо, если бы из заколдованного замка стали приходить письма. Наверное, пасторша думает, что и горный тролль стал бы писать письма своей пленнице, если бы та, уехав погостить к матери, забыла к нему вернуться.
Впрочем, знала бы приемная мать, сколько весточек она уже получила! Она бы, наверное, за голову схватилась. Вести приходили к Ингрид и во сне, и наяву, в ее видениях. Он оповещал Ингрид о том, что она необходима ему. Он так болен, так болен! Она была убеждена, что он снова теряет рассудок, что ей необходимо вернуться к нему. Если бы кто-нибудь сообщил ей об этом, она тотчас же ответила бы, что ей это известно.
Ее огромные глаза-звезды все чаще устремлялись вдаль. Тому, кто видел этот взгляд, трудно было поверить, что она сможет спокойно усидеть дома.
Впрочем, не так-то уж сложно бывает определить, легко или тяжело у человека на душе. Достаточно заметить лучик радости в его глазах, когда он возвращается с работы или садится отдохнуть у огня. Но в глазах Ингрид этот лучик радости загорался лишь тогда, когда она видела, как прибавляется вода в горном ручье, сбегающем по заросшему лесом склону. Ведь это он прокладывал ей дорогу.
Однажды Ингрид сидела с Карин Ландберг и стала рассказывать ей о своей жизни в поместье Мункхюттан. Карин пришла в ужас. И как только Ингрид могла вынести все это!
Как уже было сказано, Карин Ландберг собиралась выйти замуж. И, как это обычно бывает со всеми невестами, она могла говорить только о своем нареченном. Всему-то он ее обучил, во всем-то она спрашивает у него совета.
Ей пришло в голову, что Улоф говорил ей кое-что насчет Козла, и теперь она решила пересказать все это Ингрид, чтобы отпугнуть ее, если та и впрямь влюбилась в помешанного. И она заговорила о том, до чего странный этот Хеде. Улоф говорил ей, что, когда он прошлой осенью был на ярмарке, какие-то господа там стали утверждать, что Козел вовсе не сумасшедший, а лишь притворяется им ради того, чтобы приманивать покупателей. Но Улоф настаивал, что он и вправду не в себе. Чтобы доказать это, он пошел в скотные ряды и купил там маленького тощего козленка. И стоило Улофу поставить козленка на прилавок, где помешанный разложил на продажу свои ножи, как тот пустился наутек, бросив и мешок, и товары. И все они чуть не лопнули со смеху, видя, до чего он перепугался. Ну возможно ли, чтобы Ингрид влюбилась в этого полоумного?
Наверное, зря Карин Ландберг не остереглась и не взглянула в лицо Ингрид, когда излагала ей эту историю. Наверное, ее насторожили бы хмуро сдвинутые брови девушки.
— И ты хочешь выйти замуж за человека, способного на такую злую выходку! — сказала Ингрид. — По мне, так уж лучше выйти за самого Козла.
Ингрид произнесла эти слова раздельно и подчеркнуто. И до того непривычно было слышать столь суровую отповедь из уст девушки всегда такой кроткой и незлобивой, что слова эти поразили Карин в самое сердце. С тех пор она много дней ходила сама не своя. Неужто Улоф и вправду не такой, каким бы она хотела его видеть! Эти мысли вконец отравляли девушке жизнь. Наконец она собралась с духом и рассказала обо всем Улофу, и у того хватило великодушия утешить и успокоить невесту.
Нелегкое это дело — дожидаться весны в Вермланде. Вечер может быть солнечным и теплым, а наутро глядь — земля снова побелела от снега. Кусты крыжовника и лесные прогалины уже зазеленели, но лес все еще скован стужей и почки нипочем не хотят распускаться.
К пасхе весна наконец пришла в долину, но молитвы Ингрид пока что не помогали. Ни одна девушка-скотница еще не отправилась на лесной выгон, ни одно болото не просохло, и потому пуститься в путь лесной дорогой было пока невозможно.
На Пасху Ингрид с приемной матерью отправилась в церковь. Как всегда в дни больших праздников, они ехали туда в экипаже. В былые времена Ингрид очень любила с шиком подъехать к церкви, видя, как люди, стоящие у каменной ограды и на обочине дороги, почтительно снимают шапки и здороваются с пасторским семейством, а те, кто находился посреди дороги, огромными прыжками бросаются врассыпную, чтобы не попасть под копыта лошади. Но нынче ее ничто не радовало. «Горе лишает розы запаха, а луну — блеска», — гласит поговорка.
Впрочем, проповедь в церкви ей понравилась. Приятно было услышать о том, что Бог послал радость своим скорбящим ученикам, явив им чудо утешения. Приятно было думать, что Иисус не преминул утешить тех, кто столь глубоко скорбел о Нем. В то время, как Ингрид и остальные прихожане находились в церкви, на дороге появился рослый далекарлиец. Он был в тулупе, а на спине он нес тяжелый кожаный мешок с товаром. Сразу можно было понять, что он не способен отличить зиму от лета, а будни от праздника. Он не вошел в церковь, но, пробравшись с большими предосторожностями мимо ряда лошадей, привязанных на обочине дороги, направился на кладбище.
Здесь он сел на одну из могил и стал размышлять о мертвых, которые спали непробудным сном, и об одной умершей, которая пробудилась к жизни. Он продолжал сидеть на кладбище и тогда, когда народ стал выходить из церкви.
Улоф, жених Карин Ландберг, вышел одним из первых. Случайно бросив взгляд в сторону кладбища, он заметил там далекарлийца. Трудно сказать, что его побудило, любопытство или, может быть, что другое, но только он направился к парню, решив перемолвиться с ним словом. Скорее всего он хотел посмотреть, возможно ли, чтобы человек, почти что исцелившийся, вновь впал в безумие.
Похоже, это и вправду было так. Далекарлиец сразу же стал рассказывать жениху Карин, что он сидит здесь в ожидании девушки по имени Кладбищенская Лилия. Она придет и будет играть для него. Она умеет играть так, что солнце пускается в пляс, а звезды начинают водить хороводы.
И тогда жених Карин Ландберг сказал ему, что та, которую он ждет, стоит вон там, у церкви. Если он привстанет, то сможет увидеть ее отсюда. Она, верно, рада будет повстречаться с ним.
Ингрид и пасторша, которые собирались сесть в повозку, вдруг увидели на дороге рослого далекарлийца, спешившего к ним. Он шел быстрым шагом, не обращая внимания на лошадей, которым нужно было кланяться, и возбужденно махал девушке рукой.
При виде его Ингрид застыла на месте. Она не могла бы сказать, какое чувство в ней возобладало — радость от встречи с ним или отчаянье от мысли, что он вновь потерял разум. Она попросту позабыла обо всем на свете.
Ее глаза-звезды засияли. В этот миг она, должно быть, не видела жалкого, больного безумца. Она лишь ощутила близость тонкой, благородной души, по которой так отчаянно истосковалась.
Вокруг было полно народу, и все смотрели на нее, не в силах отвести глаз от ее лица. Она не двинулась ему навстречу. Она лишь стояла, замерев, и ждала его. Но те, кто видел ее сияющее от счастья лицо, могли бы подумать, что навстречу ей идет прекрасный принц, а не этот жалкий дурачок.
Все утверждали потом, что им показалось, будто между ее и его душой протянута невидимая связующая нить, тайная нить, спрятанная столь глубоко в подсознании, что человеческому разуму не дано ее постичь.
Но когда Хеде находился уже в двух-трех шагах от Ингрид, ее приемная мать быстро обхватила девушку руками, подняла и посадила в повозку. Она не хотела, чтобы эти двое встретились здесь, у церкви, в присутствии стольких людей.
Как только они очутились в повозке, кучер стегнул лошадей, и они, рванув с места, понеслись во весь опор.
Вслед им раздались ужасные, дикие вопли. Пасторша возблагодарила Бога, что ей удалось увезти девушку.
В конце дня в пасторскую усадьбу пришел крестьянин, чтобы поговорить с пастором насчет этого сумасшедшего далекарлийца. Он сделался до того буен, что его пришлось связать. А теперь они не знают, как с ним поступить? Может, господин пастор что-нибудь присоветует?
Пастор не видел иного выхода, как отвезти его домой. Он сказал крестьянину, кто таков этот человек и где он живет.
Вечером он рассказал обо всем Ингрид. Лучше всего было ей знать правду, чтобы она наконец образумилась. Но когда наступила ночь, Ингрид поняла, что у нее больше нет времени дожидаться весны. И она, бедняжка, решилась идти в поместье проезжим трактом, хотя и знала, что путь этот вдвое длиннее лесной дороги.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Был второй день Пасхи. Ингрид шла проезжим трактом. Местность была открытая, не затененная высокими горами. Лишь кое-где между пашнями, а подчас и посреди них попадались низкие горушки и небольшие пригорки, поросшие березняком. Цвели рябина и черемуха, бледно-зеленые липкие листочки появились на осинах, придорожные канавы заполнились прозрачной, бурлящей водой, а на дне их блестели отмытые после зимы камешки.
Ингрид шла, сокрушаясь о нем, вновь впавшем в безумие, и думая о том, сможет ли она чем-нибудь ему помочь и не напрасно ли она сбежала из дома.
Она проголодалась и устала, башмаки начали разваливаться. Не лучше ли будет вернуться, думала она. Ей нипочем не добраться до цели.
И чем дальше она шла, тем больше падала духом. Она не могла не думать о том, что теперь, когда он окончательно потерял рассудок, ее появление навряд ли что-нибудь изменит. Слишком поздно, и нет никакой надежды на то, что она сможет ему помочь. Но как только она решала повернуть назад, около ее щеки возникало лицо Хеде, такое, каким она столь часто видела его прежде. И в ней вновь пробуждалась надежда, ей казалось, что он зовет ее, и она чувствовала непоколебимую уверенность в том, что сможет его исцелить.
Когда Ингрид, чуточку приободрившись, подняла голову, то увидела, что по дороге к ней приближается странная компания. Впереди выступала низкорослая лошадка, тащившая небольшую повозку, на которой восседала дородная дама, а рядом с повозкой шел худой, изможденный человек с длинными усами.
Здесь, в сельской местности, где люди мало что понимали в искусстве, господин и госпожа Блумгрен прилагали много усилий к тому, чтобы не выделяться среди простых обывателей. Поклажа их небольшой повозки была тщательно упакована. Никто не должен был знать, что она состоит лишь из ракетниц для фейерверка, реквизита для фокусов и кукол-марионеток.
Никто не мог бы догадаться, что толстая старуха, сидящая на вещах и напоминающая состоятельную бюргершу, была когда-то мисс Виолой, летавшей под куполом цирка, а человек, шагающий рядом с повозкой и смахивающий на отставного солдата, — тот самый господин Блумгрен, который способен был вдруг посреди дороги скрасить однообразие путешествия головокружительным сальто-мортале или заговорить утробным голосом чревовещателя с певшими на придорожных деревьях дроздами и чижами, доводя их этим до умопомрачения.
Крошечная лошадка когда-то ходила по кругу, таща карусель, и потому не желала двигаться без музыки. Из-за этого госпоже Блумгрен, восседавшей на самом верху повозки, все время приходилось играть на кларнете. Но как только кто-нибудь показывался на дороге, она торопливо прятала инструмент в карман, чтобы никто не мог догадаться, что они всего лишь бродячие комедианты, к которым сельские жители относятся весьма пренебрежительно. По этой причине они двигались довольно медленно, но ведь и спешить-то им, по сути дела, было некуда.
Слепой скрипач должен был идти чуть поодаль от них, чтобы никто не подумал, что он имеет к ним какое-то отношение. Поводырем у слепца была маленькая собачка. Ему не позволено было взять в поводыри ребенка. Это постоянно напоминало бы господину и госпоже Блумгрен о девочке по имени Ингрид, а это было бы слишком мучительно.
И вот теперь все они странствовали в сельской местности по причине весны. Как ни велики были их заработки в городах, в это время года господина и госпожу Блумгрен неудержимо тянуло на деревенский простор.
Они ведь были люди искусства.
Они не узнали Ингрид, и она сперва прошла мимо них, не поздоровавшись, так как спешила и опасалась, что они ее задержат. Но потом она подумала, что это отвратительно и бессердечно с ее стороны, и вернулась назад.
Если бы Ингрид в ее теперешнем состоянии способна была испытывать радость, она наверняка ощутила бы ее, увидев, как обрадовались встрече с нею старые артисты.
Начался долгий бессвязный разговор, перескакивавший с пятого на десятое, прерываемый восклицаниями. Маленькая лошадка то и дело поворачивала назад голову, чтобы посмотреть, не развалилась ли на куски карусель.
Как ни странно, но больше других говорила Ингрид. Старики сразу же заметили ее заплаканное лицо, и это так огорчило их, что Ингрид была вынуждена поведать им о превратностях своей судьбы.
Впрочем, рассказ принес облегчение и самой Ингрид, потому что старики по-особому, на свой лад, воспринимали все, что она им говорила. Они зааплодировали, когда она рассказала о том, как ей удалось выбраться из могилы и как она напугала пасторшу.
Они гладили ее по лицу и хвалили за то, что она сбежала из пасторской усадьбы. Для них не существовало вещей мрачных и печальных, все казалось им обнадеживающим и легко преодолимым.
Они мерили действительность своей особой меркой, и потому были неуязвимы для ее тягот. Все услышанное они воспринимали сквозь призму пьес и пантомим для марионеток. В пьесы для кукольного театра тоже подбавляют обычно немного трагических событий, но это делается лишь для усиления эффекта. В финале все, конечно, кончается хорошо. Финал непременно должен быть счастливым.
В этом преувеличенном оптимизме было нечто заразительное. Ингрид понимала, что старые артисты не способны постичь всю глубину ее несчастья, но их утешения все равно вселяли надежду. Впрочем, они на самом деле помогли девушке. Они рассказали, что недавно обедали на постоялом дворе в Тросокере, и когда уже вставали из-за стола, два крестьянина привезли туда какого-то сумасшедшего. Госпожа Блумгрен не может видеть сумасшедших, она пожелала немедленно уехать оттуда, и господин Блумгрен исполнил ее желание.
— А что, если это твой сумасшедший? — сказали они Ингрид.
Выслушав их, Ингрид ответила, что скорее всего это так и есть, и хотела уже оставить их и тронуться в путь. Но тут господин Блумгрен, выражаясь, по своему обыкновению, весьма высокопарно, спросил свою супругу, не странствуют ли они исключительно по причине весны и не все ли им равно, куда ехать; а старая госпожа Блумгрен, в свою очередь, не менее патетически спросила его, уж не думает ли он, что она способна бросить на произвол судьбы их любимицу Ингрид сейчас, когда та еще не достигла счастливого финала!
Таким образом, лошадку, бывшую труженицу карусели, поворотили назад, и теперь беседовать стало труднее, потому что приходилось беспрерывно играть на кларнете. Когда фру Блумгрен хотела что-нибудь сказать, она передавала инструмент господину Блумгрену, а когда он хотел говорить, то передавал кларнет супруге. И лошадка всякий раз останавливалась на тот промежуток времени, пока инструмент переходил от уст к устам.
Старики без устали утешали Ингрид. Они вспоминали все сказочные истории, которые представляли в своем кукольном театре. Они напоминали ей о Золушке и о Спящей Красавице. Они напоминали ей и о многих других сказках.
Господин и госпожа Блумгрен увидели, что в глазах Ингрид появился чуть заметный блеск.
— Глаза артистки! — говорили они, удовлетворенно кивая друг другу. — Мы уже давно это говорили! Глаза артистки!
Каким-то непостижимым путем они пришли к выводу, что Ингрид теперь стала сродни им, артистам. Им казалось, что она играет роль в какой-то драме. И это было их триумфом на старости лет.
Они старались ехать как можно быстрее. Старики беспокоились только об одном — как бы сумасшедшего не увезли с постоялого двора.
Но он все еще находился там, и более того, никто не знал, как от него избавиться.
Оба крестьянина из Рогланды, которые привезли его, отвели сумасшедшего в одну из комнат постоялого двора и заперли его там на то время, пока им подадут свежих лошадей. Они оставили его надежно связанным, но ему каким-то образом удалось освободить руки от веревок, и когда за ним пришли, он стоял развязанный и в бешенстве схватил стул, готовый наброситься на всякого, кто посмеет к нему приблизиться. Им ничего не оставалось, как выскочить из комнаты и опять запереть дверь. Теперь крестьяне дожидались возвращения хозяина постоялого двора и его батраков, с помощью которых надеялись снова связать сумасшедшего.
Надежда, которую старые, верные друзья пробудили в Ингрид, все еще не угасла в ней. Она поняла, что Хеде теперь хуже, чем когда бы то ни было, и все-таки продолжала на что-то надеяться.
Но отнюдь не рассказанные им сказки, а их большая любовь подбадривали ее и заставляли не падать духом. Она стала просить, чтобы ее пустили к Хеде. Сказала, что знает его и что он ей ничего худого не сделает. Но крестьяне ответили, что пусть не думает, будто они тоже свихнулись. Запертый в комнате сумасшедший убьет любого, кто к нему войдет, у кого не хватит сил обороняться.
Ингрид долго сидела в глубоком раздумье. Она думала о том, как странно, что она именно сегодня повстречала господина и госпожу Блумгрен. Наверняка в этом есть какой-то смысл. Навряд ли они попались бы ей сегодня на пути, если бы в этом не было какого-то смысла.
И девушка стала вспоминать, каким образом к Гуннару Хеде в первый раз вернулся рассудок. Вот если бы и теперь ей удалось заставить его сделать что-то, что напомнило бы ему о прежней жизни и отвлекло от нынешнего образа мыслей, свойственного его болезненному рассудку! Она сидела, погруженная в себя, и все думала и думала.
Господин и госпожа Блумгрен сидели на скамье перед постоялым двором. Вид у них был крайне расстроенный, хотя обычно им не свойственно было так огорчаться. Они готовы были расплакаться.
И вдруг подходит к ним их милая девочка, их Ингрид, и улыбается им своей неповторимой улыбкой, и гладит их старые морщинистые щеки и просит их доставить ей огромное удовольствие и показать представление, какие они давали давным-давно, когда она бродила вместе с ними по дорогам. Для нее это было бы таким утешением!
Сперва старые артисты наотрез отказались, говоря, что они теперь не в том настроении, чтобы выступать перед публикой, но когда Ингрид подарила им еще пару своих улыбок, они не смогли устоять. Они направились к повозке и стали распаковывать свои цирковые костюмы.
После того как они подготовились и позвали слепого скрипача, Ингрид сама выбрала место для представления. Она не хотела, чтобы они выступали прямо на постоялом дворе, и повела их в большой сад, находившийся около дома. Огородные гряды еще не зазеленели, но несколько яблонь, находившихся в саду, уже стояли в цвету. Ингрид сказала, что хочет, чтобы они выступали под одной из этих цветущих яблонь.
На звук скрипки сбежались кое-кто из служанок и пара батраков, так что у них появилась публика, хотя и весьма немногочисленная.
Господин и госпожа Блумгрен были явно не в ударе и начали выступление с большой неохотой. Они лишь уступили просьбам Ингрид. Они были слишком расстроены для того, чтобы выступать.
И к тому же Ингрид, к несчастью, привела их выступать в сад, куда выходили окна всех комнат постоялого двора. Она, верно, не подумала об этом. Фру Блумгрен едва не убежала, услышав, как рывком распахнулось одно из окон. А что, если сумасшедший, привлеченный звуками музыки, сейчас выпрыгнет из окна и подбежит к ним! Но фру Блумгрен тотчас же успокоилась, увидев того, кто стоял в окне. Это был юноша благородной наружности. Правда, он был в одной рубахе, без сюртука, но вид у него был вполне приличный. Взгляд его был спокоен, губы улыбались, рукой он откидывал волосы со лба.
Господин Блумгрен, занятый выступлением, ничего не замечал. Но зато госпожа Блумгрен, у которой только и дела было, что посылать воздушные поцелуи, примечала все.
Удивительно было наблюдать, как засияла их милая девочка Ингрид! Глаза ее засверкали, как никогда прежде, личико посветлело и так и лучилось радостью. И все это ликование было обращено к человеку, стоявшему в окне.
Он же, не долго думая, вскочил на подоконник и выпрыгнул в сад. Затем он подошел к слепому музыканту и попросил у него скрипку.
Ингрид сразу же взяла инструмент из рук слепого и протянула его незнакомцу.
— Сыграйте вальс из «Вольного стрелка», — сказала она.
Незнакомец начал играть, а Ингрид, улыбаясь, смотрела на него. В облике девушки появилось что-то неземное, и госпоже Блумгрен показалось, что она вот-вот превратится в солнечный лучик и улетит от них прочь.
Как только незнакомец заиграл, фру Блумгрен узнала его.
«Ах, вот оно что, — сказала она про себя. — Значит, это он. Вот почему она заставила нас, стариков, давать здесь представление».
Гуннар Хеде, который расхаживал по комнате и был в таком бешенстве, что готов был кого-нибудь убить, вдруг услышал, как за окном заиграл слепой музыкант. И это вернуло его к одному эпизоду из его прошлой жизни. «Куда подевалась моя собственная скрипка?» — подумал он, а потом вспомнил, что Олин унес ее, и теперь ему не остается ничего иного, как попытаться взять на время скрипку у старика, чтобы успокоить себя игрой. Он чувствовал, что возбуждение его достигло крайних пределов.
Взяв в руки скрипку слепого музыканта, он сразу же начал играть. Ему и в голову не могло прийти, что у него ничего не получится. Он и не подозревал о том, что вот уже в течение многих лет не может воспроизвести ничего, кроме нескольких несложных мелодий. Он был убежден, что находится в Упсале перед домом, увитым диким виноградом. И он ждал, что цирковые артисты начнут танцевать, так же как они сделали это в тот раз.
Он попытался играть зажигательнее, чтобы увлечь их, но пальцы были как деревянные и не слушались его, и смычок не желал ему повиноваться. Он прилагал гигантские усилия, на лбу его выступил пот. Наконец он нашел нужную мелодию, ту самую, под которую они тогда танцевали. Он играл так зазывно, так завлекающе, что любое сердце могло бы растаять.
Но старые акробаты не начинали танец. Много воды утекло с тех пор, как они встретились с Хеде в Упсале. Они уже не помнили, как были тогда зачарованы его игрой. Они и понятия не имели, чего он от них ждет.
Хеде обратил взгляд к девушке, чтобы получить объяснение, почему акробаты не танцуют. Но увидев ее глаза, сиявшие неземным светом, до того изумился, что перестал играть.
Он постоял с минуту, оглядывая окруживших его людей. Со всех сторон на него смотрели полные непонятной тревоги глаза. Невозможно играть, когда люди так смотрят на тебя. И он просто-напросто ушел от них. Увидев в глубине сада группу цветущих яблонь, он направился туда.
Теперь ему было ясно, что все вокруг не соответствует его убеждению, будто он находится в Упсале и Олин запер его в комнате. Сад слишком велик, и дом не украшен диким виноградом. Нет, это явно не Упсала.
Впрочем, он не слишком задумывался над тем, где он находится. Ему казалось, что он уже целую вечность не держал в руках скрипки, и теперь, когда он наконец заполучил ее, то хотел только одного — играть.
Он прижал скрипку к щеке и заиграл. И снова непослушные пальцы помешали ему. Он мог исполнять лишь самые примитивные пассажи.
— Пожалуй, придется начать все с самого начала, — сказал он и, улыбнувшись, заиграл коротенький менуэт. Это было первое музыкальное сочинение, которое он когда-то научился играть. Отец проиграл ему его, а он потом начал играть вслед за ним по слуху. Вся эта сцена разом возникла перед его глазами. И он услышал слова: «Принц, бедняжка, вывихнул ножку, и не под силу ему танцевать…»
Затем он попробовал играть танцевальные мелодии, которые исполнял в школьные годы. Его тогда пригласили в пансион для девочек аккомпанировать на уроках танцев. Он вдруг увидел, как маленькие девчушки подпрыгивают и кружатся, а учительница отстукивает такт ногой.
Теперь он немного осмелел. Он заиграл партию первой скрипки в струнном квартете Моцарта. Он разучил ее, будучи гимназистом в Фалуне. Вышло так, что несколько пожилых музыкантов репетировали этот квартет для концерта. Но первая скрипка не смогла выступить из-за болезни, и он, несмотря на свою молодость, получил приглашение участвовать в концерте. Он немало гордился этим.
Играя эти мелодии детских лет, Гуннар Хеде заботился только о том, чтобы придать беглость пальцам. Но вскоре он заметил, что с ним происходит нечто необыкновенное.
У него было такое ощущение, будто в мозгу его царит глубокая тьма, застилая от него прошлое. Когда он что-нибудь пытался вспомнить, ему казалось, что он ищет что-то в темной комнате. А когда он начинал играть, какая-то часть тьмы отступала. Так, незаметно для него самого, тьма рассеялась настолько, что он смог вспомнить детские и школьные годы.
И тогда он решил всецело довериться скрипке, авось, она сумеет полностью рассеять тьму, царящую у него в голове. Так и случилось. С каждой новой мелодией тьма чуть-чуть отступала. Скрипка вела его по прошлому, от года к году, будила в нем воспоминания о годах учения, о друзьях, о развлечениях. Тьма царила в его мозгу, но когда он пошел на нее приступом, вооружась скрипкой, она стала шаг за шагом отступать. Иногда он оглядывался назад, словно для того, чтобы убедиться, что тьма не смыкается снова позади него. Но нет, позади было светло, как днем.
Скрипка заиграла дуэты для фортепьяно и скрипки. Он исполнил лишь по два-три такта из каждого, и тьма отодвинулась настолько, что он вспомнил невесту, время своей помолвки. Он хотел задержаться на этом периоде, но у него не было времени. Предстояло рассеять еще огромный кусок тьмы.
Он заиграл мелодию псалма. Он слышал ее когда-то, будучи в большой печали. Он вспомнил, что слушал этот псалом, находясь в деревенской церкви. Чем же он был тогда так опечален? Тем, что был бедным коробейником и ходил с товарами по деревням. Это была нелегкая жизнь, и вспоминать об этом было мучительно.
Смычок летал по струнам, и снова отодвинулся кусок тьмы. Он увидел бескрайний глухой лес, засыпанных снегом животных, причудливые очертания сугробов, под которыми они находились. Он вспомнил поездку к невесте, вспомнил, что она разорвала помолвку. Все это разом прояснилось в его сознании.
Каждое новое воспоминание не причиняло ни радости, ни скорби. Главное было то, что он вспоминал. И это доставляло ему бесконечное наслаждение.
Затем смычок остановился словно бы сам собой. Он не хотел вести его дальше. И все-таки было что-то еще, что он должен был вспомнить. Тьма все еще не рассеялась полностью.
Он вынудил смычок играть дальше. Тот проиграл две короткие невыразительные мелодии, примитивнее которых ему слышать не приходилось. И где только мог его смычок выучиться подобным мелодиям?
Тьма не отступала перед этими мелодиями ни на йоту. Они, собственно, ни о чем ему не говорили. Но из них вырастал страх, какого он никогда прежде не испытывал. Безрассудный, жуткий страх, ужас, гнездящийся в самой глубине души.
Этого он не мог вынести и перестал играть. Что скрыто за этими мелодиями? Что?
Тьма не отступала перед ними, но самое ужасное было то, что, как ему казалось, если он не пройдет со своей скрипкой до последней границы этой тьмы, она снова окутает его и сомкнется вокруг него навсегда.
Он играл, полузакрыв глаза, но теперь он приподнял веки и вернулся в мир действительности. И он заметил Ингрид, которая все время стояла тут, слушая его.
И он спросил ее, не надеясь на ответ, но стремясь хотя бы ненадолго отодвинуть новое приближение тьмы:
— Когда я в последний раз играл это?
Ингрид стояла, дрожа всем телом. Она приняла решение. Что бы ни случилось, он должен узнать правду. Что бы ни случилось, она откроет ее ему.
Она отчаянно боялась, но была тверда и полна решимости. Теперь ему не удастся больше бежать от нее. Теперь он больше от нее не ускользнет. Но при всей своей решимости она все же не смогла сказать Хеде напрямик, что он играл такие мелодии, когда был не в своем уме, и потому ответила уклончиво:
— Ты обычно играл их нынешней зимой у себя дома, в Мункхюттане.
Всюду сплошные тайны, подумал Хеде. Почему эта девушка говорит ему «ты»? Она не простолюдинка, прическа у нее как у барышни — волосы зачесаны кверху и завиты мелкими буклями. Платье у нее из домотканой материи, но на шее кружевная косынка. Кожа белая, и руки маленькие. Это тонкое лицо с огромными мечтательными глазами едва ли может принадлежать крестьянке. Память Гуннара Хеде ничего не подсказывала ему насчет этой девушки. Так почему же она обращается к нему на «ты»? Откуда она знает, что он играл эту мелодию у себя дома?
— Кто ты? Как тебя зовут? — спросил он.
— Я — Ингрид, та самая, которую ты повстречал в Упсале много лет назад и посоветовал ей не отчаиваться из-за того, что она не умеет ходить по проволоке.
Этот период относился к прошлому, которое уже прояснилось для Хеде. Он сразу же вспомнил девушку.
— О, как ты выросла, Ингрид! — сказал он. — И какая ты стала хорошенькая, нарядная! И какая красивая у тебя брошь!
Он долго вглядывался в эту брошь. Ему казалось, что он узнает ее. До чего она похожа на брошь из эмали и жемчуга, которая принадлежит его матери.
Девушка, не колеблясь, ответила ему:
— Эту брошь я получила в подарок от твоей матери. Ты наверняка видел ее раньше.
Гуннар Хеде отложил скрипку в сторону и подошел к Ингрид. Он спросил запальчиво:
— Что все это значит? Как все это понимать? Почему ты носишь ее брошь? Почему мне ничего неизвестно о твоем знакомстве с моей матерью?
Ингрид до того перепугалась, что лицо ее стало почти серым от страха. Она предвидела, каков будет его следующий вопрос.
— Я ничего не знаю, Ингрид. Я не понимаю, почему я здесь. Я не понимаю, почему ты здесь. Почему я ничего не знаю и не понимаю?
— О нет, не спрашивай меня! — Она отпрянула от него и подняла руки, словно защищаясь.
— Ты не хочешь мне сказать?
— Не спрашивай, не спрашивай!
Он крепко сжал ее запястья, вынуждая открыть ему правду:
— Говори! Я ведь в здравом уме! Почему есть вещи, которых я не помню?
Она заметила в его взгляде что-то мрачное и зловещее. Он уже знал, что она ему скажет. Но она понимала, что это невозможно — сказать человеку, что он был сумасшедшим. Это оказалось гораздо труднее, чем она предполагала. Это было попросту невозможно.
— Говори! — повторил он.
Но она чувствовала по его голосу, что он не хочет этого слышать. Он убьет ее, если она ему это скажет.
Ингрид призвала на помощь всю свою любовь и, глядя Гуннару Хеде прямо в глаза, произнесла:
— Ты был не в своем уме.
— И долго?
— Не знаю точно. Года три или четыре…
— Я был совсем сумасшедший?
— О нет, нет! Ты покупал, продавал, торговал на ярмарках.
— В чем же тогда выражалось мое сумасшествие?
— Ты боялся.
— Кого?
— Животных…
— Коз, наверное?
— Да, главным образом коз.
Все это время он крепко сжимал ее запястье. Но тут он резко отшвырнул ее руку. Он в страшном гневе отвернулся от Ингрид, точно она коварно преподнесла ему злобную клевету.
Но это чувство отступило перед другим, которое ранило его еще глубже. Четко, как на картине, возникла перед его глазами фигура рослого далекарлийца, согнувшегося под тяжестью огромного мешка. Он хочет войти в крестьянскую избу, но навстречу ему выбегает маленькая жалкая собачонка. Он останавливается и беспрестанно кланяется этой собачонке, не решаясь войти, пока какой-то парень, хохоча, не появляется на пороге избы и не прогоняет собачонку.
И при виде этой картины неодолимый страх снова охватил его. Под влиянием этого страха видение исчезло, но вместо него ему послышались голоса. Он слышит хохот, громкие выкрики, насмешки, оскорбления. Пронзительные детские выкрики звучат особенно оскорбительно и пугающе. И снова, и снова режет слух одно слово, которое выкрикивают, повторяют, шепчут:
— Козел! Козел!
И все это относится к нему, Гуннару Хеде. Это была его жизнь. И снова почувствовал он этот невыразимый страх, который он нес тогда в своей душе, омраченной безумием.
— Это был я! Это был я! — повторял он, ломая руки.
И в следующее мгновение он упал на колени перед скамейкой, уронил на нее голову и разразился рыданиями.
— Это был я! — выкрикивал он, плача. — Это был я!
Хватит ли у него мужества жить с этим сознанием? Он был жалким дурачком, осыпаемым насмешками, всеми презираемым.
— О, пускай бы я снова потерял рассудок! — воскликнул он, стукнув кулаком по скамье. — Ни один человек на свете не в силах вынести такое!
На миг он задержал дыхание. Тьма стала надвигаться на него, как желанный избавитель. Она обволакивала его, словно пеленой. Губы его расплылись в усмешке. Он почувствовал, как обмякли его черты, как взгляд его снова стал бессмысленным взглядом помешанного.
Но так было куда лучше. Иного он не вынесет. Осмеянный, гонимый, презираемый всеми дурачок! Нет, нет, лучше опять потерять рассудок и не сознавать всего этого! Зачем ему возвращаться к жизни?
Ведь все будут его презирать. И мягкая, летучая пелена тьмы стала обволакивать его.
Ингрид стояла тут же и все видела. Она понимала его страх, и ей было ясно, что вскоре все будет снова потеряно. Она ясно видела, как безумие вновь овладевает им. Она была вне себя от ужаса, и мужество окончательно покинуло ее. Но прежде чем он опять потеряет рассудок и страх овладеет им настолько, что он никому не позволит приблизиться к себе, она по крайней мере должна проститься с ним и со всеми своими надеждами на счастье.
Хеде почувствовал, как Ингрид подошла к нему, опустилась рядом с ним на колени, обвила руками его шею, прижалась щекой к его щеке и поцеловала его.
Она не погнушалась подойти близко к нему, безумцу, не погнушалась поцеловать его!
Во тьме послышалось слабое шипение. Клочья тумана чуть отступили. Казалось, нацеленные на него змеиные головы шипят от злости, что не могут укусить его.
— Не убивайся так! — сказала Ингрид. — Не надо! Никто и не вспомнит о том, каким ты был раньше, как только ты выздоровеешь!
— Я хочу опять вернуться в безумие, — сказал он. — Я не смогу этого вынести. Это невыносимо — постоянно вспоминать о том, каким я был.
— Нет, ты сможешь, — сказала Ингрид.
— Никто не сможет этого забыть, — жаловался он. — Я был ужасным. Никто не сможет меня полюбить.
— Я люблю тебя, — сказала она.
Он недоверчиво посмотрел на нее.
— Ты поцеловала меня, потому что боишься, что я снова сойду с ума. Тебе просто жалко меня.
— Я могу поцеловать тебя еще раз, — сказала она.
— Ты говоришь так, потому что знаешь, что мне это необходимо.
— Тебе необходимо знать, что кто-то любит тебя?
— Необходимо ли мне это? Мне? О, Господи! Дитя! — воскликнул он, высвобождаясь из ее объятий. — Как смогу я вынести все это? Я буду знать, что любой человек, увидев меня, подумает: «Он был помешанным, он кланялся собакам и кошкам».
Новый приступ отчаянья овладел им. Он упал и заплакал, закрыв лицо руками.
— Лучше снова потерять рассудок! Я слышу, как они кричат… Я вижу себя. И этот страх, страх, страх…
Но тут Ингрид потеряла терпение.
— Что ж, будь по-твоему! — вскричала она. — Стань опять помешанным! Как это по-мужски — стремиться к безумию ради того, чтобы быть избавленным от страха!
Она кусала губы, давилась слезами и, не находя подходящих слов, схватила его за руку и с силой встряхнула.
Она была вне себя от горечи и гнева из-за того, что он снова ускользает от нее, что он не хочет сопротивляться и бороться.
— Тебе и дела нет до меня, тебе нет дела до своей матери! Стань опять сумасшедшим, и тогда тебе будет спокойно! — Она еще раз встряхнула его. — Ты говоришь, что не в силах вынести страх. А ты подумал, каково будет тому, кто ждал тебя всю жизнь? Если бы ты жалел хоть кого-нибудь, кроме себя, ты, наверное, сумел бы выстоять в борьбе с недугом и вновь стал бы здоровым. Но тебе никого не жалко!
Ты являлся мне в моих снах и видениях и так трогательно молил о помощи, но наяву тебе помощь не нужна. Ты воображаешь, что горше твоих страданий ничего на свете нет! Но есть ведь и другие, которым, может быть, во сто крат хуже, чем тебе.
Хеде наконец поднял взгляд и внимательно посмотрел ей в лицо. Оно не было красивым в эту минуту. По щекам катились слезы, рот искажала гримаса плача, который не давал ей говорить. Но ему отрадно было видеть ее в таком исступлении. Удивительный покой охватил все его существо. Он почувствовал бесконечную, огромную благодарность. Нечто огромное и прекрасное пришло к нему посреди его унижения. Это была любовь, большая, преданная любовь.
Он жаловался на свое ничтожество, а любовь уже стучалась к нему в дверь. Дело не в том, что его станут просто терпеть, когда он вернется к жизни. И даже не в том, что люди не будут смеяться над ним.
Перед ним была та, которая любила его, тосковала по нему. Она говорила ему жестокие слова, но в каждом ее слове трепетала любовь. И ему казалось, что она не бранит его, а сулит ему троны и королевства.
Она рассказала ему, что в ту пору, когда он был сумасшедшим, он спас ей жизнь. Он пробудил ее от смертного сна, унес ее, защитил ее. Но этого ей было мало. Он нужен был ей сам.
И когда она поцеловала его, он почувствовал, словно целительный бальзам пролился на его больную душу. Но он все еще не смел поверить, что ею движет любовь. И лишь теперь, увидев ее слезы, ее гнев, он больше не мог сомневаться. Он, жалкий, пропащий человек, он, несчастное чудовище, — любим!
И перед чувством огромного, непередаваемого счастья, которое пробудило в Хеде эта любовь, рассеялись окончательно остатки тьмы. Она раздвинулась перед ним, как громадный, шуршащий занавес, и он ясно увидел перед собой царство страха, по которому он блуждал. Но там, в этом гнездилище страха, он встретил Ингрид, там он вынул ее из могилы, там он играл для нее около лесной избушки, там билась она над тем, чтобы исцелить его.
И к нему вернулась не только память, но и чувства, которые она тогда внушила ему. Он весь был переполнен любовью. И то же жгучее влечение охватило его, как тогда в Рогланде, около церкви, когда Ингрид увезли от него.
Там, в этом царстве страха, в этой бескрайней пустыне, по которой он блуждал, вырос цветок, утешавший его своим ароматом и красками. И он почувствовал, как любовь эта стала неискоренимой. Дикий цветок пустыни был перенесен в сад жизни, и здесь он прижился, пустил корни, вырос и расцвел. И, почувствовав это, он понял, что спасен, что нашелся тот, кто помог ему одолеть тьму.
Ингрид умолкла. Она устала, как после тяжелой работы, но в то же время чувствовала удовлетворение, так как работа эта была выполнена наилучшим образом. Она знала, что победа у нее в руках. Наконец он нарушил молчание.
— Обещаю тебе, что выстою.
— Спасибо! — сказала она.
Хеде чувствовал, что не может выразить, как сильно он ее любит. Он знал, что словами этого не передать. Ему придется доказывать это всю жизнь — каждый день и каждое мгновение.
Notes
1. Фалун — промышленный и культурный центр провинции Далекарлия (Даларна). Здесь расположен один из крупнейших металлургических заводов Швеции — Думнарвет и знаменитый медный рудник.
2. «Вольный стрелок» — опера (1820) немецкого композитора, дирижера, пианиста Карла Марии фон Вебера (1786–1826).
3. Рогланда… приход в глубине Восточного Вермланда, на самой границе с Далекарлией… - Место действия большинства произведений Сельмы Лагерлёф — Восточный Вермланд и граничащая с ним западная часть провинции Далекарлия, т. е. родина писательницы, где находится ее родовая усадьба Морбакка, ныне музей. Автор дает подробное, очень точное описание этих мест, однако одни названия небольших городков, селений, приходов, поместий в повести изменены, другие их сохранили (например, Бру, Рогланда и т. д.) так же, как и большие города. Самое большое озеро центральной части Вермланда — Фрюкен носит в повести, как и в романе «Сага о Йёсте Берлинге», название Лёвен.
4. Юнгфру — здесь: незамужняя женщина, девушка.