III
История есть перечень тех, что пришли раньше времени. Тут посреди толпы всякий раз пробуждается кто-нибудь один, чьи корни — не в ней и чье явление обусловлено законами более обширного действия. Он несет с собой неведомые обычаи и требует места для жестов, притязающих на большее. Так он дает жизнь все преодолевающей силе и воле, перешагивающей через страх и почтительность, словно через камни. Будущее, ни на что не оглядываясь, вещает через него; а современники не возьмут в толк, как с ним обращаться, и из-за нерешительности отступаются от него вообще. И от их неуверенности он гибнет. Он умирает, как полководец, брошенный солдатами, или как пришедший не в свой черед весенний день, чей напор непонятен косной земле. Но столетия спустя, когда к его памятнику перестают возлагать венки, а его позабытая могила зарастает травой, — тогда он вновь пробуждается уже как современник и прорастает сквозь души своих потомков.
Так мы пережили заново уже многих; князья и философы, канцлеры и короли, матери и мученики, которым их эпохи уготовили непонимание и неприятие, теперь едва внятно живут рядом с нами, с улыбкой протягивая нам свои старые мысли, ни для кого уже не оскорбительные или кощунственные. Они подходят вместе с нами к концу, устало завершают свое бессмертие, делают нас наследниками своей вечности и ежедневно принимают смерть. Тогда из их памятников уходит душа, их истории становятся излишними, ибо мы владеем их жизнями так, словно сами прожили их. И оказывается, что события прошлого — словно леса, разбираемые по завершении строительства; но мы знаем, что каждое законченное здание вновь становится лесами и что, скрытая под обломками сотен прежних лесов, воспрянет последняя постройка, что станет башней и храмом, станет домом и родиной.
И когда-нибудь, когда этот монумент будет завершен, люди потянутся к художникам вереницей, чтобы стать современниками этих свершителей. Ибо они, грядущие из грядущих, прошли через дни, и ни одного из них, даже самого последнего, мы еще не узнали как своего брата. Быть может, они со своим миропониманием недалеки от нас, соприкасаясь с нами каким-нибудь из своих творений, наклоняясь над нами, так что мы на мгновение улавливаем их облик; но мы не можем и помыслить, чтобы они жили и умирали сейчас. И наши руки скорее сдвинут с места горы и деревья, чем смогут закрыть глаза хотя бы одному из этих умерших — зрячие глаза.
Даже люди, что творят в наше время, не могут пригласить в гости тех великих, чья родина — в будущем: ведь они и сами бездомны, сами — ждущие, одинокие пришельцы из будущего, нетерпеливые одиночки. А их пернатые сердца всюду натыкаются на стены времени. И даже если они — мудрецы, полюбившие свои кельи с кусочком неба, выловленным, словно сетью, решеткой окна, и ласточку, что доверчиво свила свое гнездо над их печалью, — они все равно еще и тоскуют, не в силах вечно ждать возле уложенных штабелями тканей да битком набитых ларей. Часто у них чешутся руки развернуть свои ткани, чтобы беспорядочно нагроможденные образы и краски, придуманные ткачом, обрели смысл и связь под их взглядами, и им хочется вынести из ломящихся от товара лавок сосуды и золотые уборы — вынести их из тьмы внутреннего обладания на свет пользы для людей.
Но они пришли слишком рано. И те задачи, что не разрешаются в их жизни, становятся для них предметами творчества. А они братски ставят их в ряд с долгоживущими вещами, и грусть по несбывшемуся таинственной красотой разливается над ним. И эта красота освящает их сыновей и наследников. А значит, в их творчестве живет, поджидая своей поры, племя еще не живших.
А художник по-прежнему остается плясуном, чьи движения разбиваются о жесткие стены его кельи. То, чему не хватает места в размахе его шагов и в стесненных изгибах рук, в изнеможении слетает с его губ, — или ему приходится кровоточащими пальцами процарапывать на стенах еще не ставшие движением линии своего тела.

