В романе норвежской писательницы Сингрид Унсет, лауреата Нобелевской премии, читателю предлагается увлекательная, но трагическая история любви молодой норвежской художницы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Как раз в тот момент, когда Хельге Грам свернул на улицу Виа Кондотти, раздались звуки военной музыки, и он увидел отряд солдат. Музыка играла «Веселую вдову», но в ускоренном темпе, и маленькие черные фигурки быстро проносились мимо ряд за рядом, словно это была римская когорта, надвигающаяся беглым маршем на варваров, а не мирные солдаты, направляющиеся к себе в казармы. «Может быть, оттого-то они так и торопятся», – подумал Хельге, пожимая от холода плечами и поднимая воротник пальто. И он продолжал свой путь, напевая под музыку: «Ах, женщину понять нельзя!» Он шел по направлению к Корсо и вскоре остановился на углу этой улицы и стал смотреть на суету, царившую здесь.
Так вот, каково знаменитое Корсо! Непрерывный поток экипажей по тесной улице и густая, суетливая толпа на узких тротуарах.
С минуту Хельге, не двигаясь, смотрел на поток, проносившийся мимо него, и он улыбнулся при мысли о том, что по этой улице он может гулять среди толпы каждый вечер и что она для него не сделается такой будничной, как улица Карла Юхана в Христиании.
Ему вдруг неудержимо захотелось без конца ходить по всем улицам Рима, прогулять так всю ночь. В этот же день при закате солнца он был на Монте-Пинчио и оттуда любовался вечным городом.
На западной части неба собрались легкие облака, словно маленькие белые барашки. По мере того как закатывалось солнце, края этих облаков все гуще окрашивались золотом и пурпуром. Под бледным вечерним небом расстилался город, и Хельге чувствовал, что Рим должен быть именно таким – не таким, каким он представлял его себе раньше, а таким, каким он теперь видел его.
Все, что он видел до сих пор во время своего путешествия, разочаровывало его, потому что не соответствовало тому представлению, какое он создавал себе, пока жил дома и жаждал вырваться на волю, чтобы посмотреть большой мир. Но вот наконец-то он видел перед собой нечто великое и прекрасное, во много раз превосходившее все его мечты. И это был Рим…
В долине, у него в ногах, расстилалась обширная равнина из крыш самых разнообразных домов – старых и новых, низких и высоких. Казалось, будто все эти дома выстроены без всякого плана, там, где это было в данное мгновение удобнее. Лишь изредка можно было видеть среди моря домов ущелья, представляющие собой прямые улицы. И весь этот мир из кривых и ломаных линий, переплетавшихся друг с другом на тысячу ладов в виде разнообразных острых углов, точно застыл под бледным небом, с которого невидимое солнце сыпало снопы лучей, позолачивая края легких облачков. Казалось, город был погружен в тяжелую дрему под легкой белесоватой дымкой, сквозь которую не прорывался ни один столб дыма. Нигде не было видно фабричной трубы, не дымила также и ни одна из маленьких смешных жестяных труб, торчавших на крышах. Старая черепица на крышах домов была покрыта серо-желтым налетом, а вдоль водостоков росла трава и цвели маленькие желтые цветочки. По краям террасы стояли урны с застывшими мертвенными агавами, а на лепные украшения падали мертвые каскады из вьющихся растений. Из домов, возвышавшихся над соседями, смотрели черные окна, зиявшие среди бурых или серых стен, некоторые же окна спали под опущенными жалюзи, напоминая закрытые глаза. Высоко на крышах, над пеленой белесоватой дымки, плоскими пятнами выделялись лоджии, словно обрубки старых сторожевых башен, и по краям крыш тут и там торчали маленькие беседки из жести или из дерева.
И над всем этим царили купола церквей – множество куполов, а из них выделялся гигантский купол собора св. Петра.
По другую сторону долины, в глубине которой сплошная масса мертвых крыш покрывала город – вечный город, что Хельге ясно почувствовал только в этот вечер, тянулся длинный низкий холм, изгибавший свою спину к небу. Вдоль кряжа этого холма шла длинная аллея из пиний, верхушки которых сливались в сплошную темную массу и стволы которых казались прекрасной темной колоннадой. А на самом заднем плане, позади купола св. Петра, на горизонте поднимался другой холм со светлыми виллами, утопавшими в темной зелени пиний и кипарисов. Это был холм Монте-Марио.
Темная листва железных дубов соединялась над головой Хельге, образуя густой свод, а позади него мелодично журчал фонтан, – струйки воды падали с высоты водяного столба, разбивались о подножие и стекали в бассейн.
В то время как он наискосок переходил через улицу, ему навстречу попались две молодые девушки. Он почему-то подумал, что это норвежки, но в то же время ему показалось смешным, что ему везде мерещатся соотечественницы. Во всяком случае одна из них была совсем белокурая и на ней был светлый мех.
Хельге был в приподнятом настроении, и его радовало и интересовало все. Одни только названия улиц, выгравированные крупными латинскими буквами на мраморных досках, доставляли ему неизъяснимое удовольствие.
Он шел по улице, которая выходила на небольшую полукруглую площадь, по набережной реки, а через реку был перекинут белый мост. Пламя от двойного ряда фонарей, горевших на мосту, казалось тусклым и зеленовато-желтым в сравнении с мощным, хотя и бледным, светом, падавшим с вечернего неба. Вдоль набережной шла балюстрада из гранита и стояли деревья с увядшей листвой и ободранными стволами. Хельге взошел на мост и, остановившись посередине его, стал смотреть на Тибр. До чего вода была мутна! И течение было такое быстрое, что река несла в своих гранитных оковах ветви, куски дерева и песок. С моста спускалась прямо в реку узкая каменная лестница. Хельге подумал, что по этой лесенке как-то особенно удобно и легко спуститься в реку ночью, когда жизнь покажется уже невмоготу. Интересно, пользовался ли кто-нибудь этой лестницей для такой цели?
Перейдя через мост, он обратился к полицейскому и спросил, как пройти к собору св. Петра. Полицейский ответил сперва по-французски, потом по-итальянски, но, видя, что Хельге продолжал отрицательно покачивать головой, снова заговорил по-французски и показал рукой вверх по течению реки. Хельге направился туда.
Вскоре он увидел перед собой каменную громаду, подымавшуюся к небесам, а на ней темный силуэт ангела. Он узнал очертания замка св. Ангела. Он подошел к нему вплотную. Заря не успела еще погаснуть, и на статуи на мосту св. Ангела падал золотой отблеск; в мутных волнах Тибра также еще отражались розовые облака, но свет от фонарей не казался уже таким тусклым и ложился яркими полосами на воду. Дальше за мостом св. Ангела проносился по новому железному мосту трамвай с ярко освещенными окнами. С проводов сыпались голубовато-белые искры.
Хельге приподнял шляпу и спросил прохожего:
– Сан Пиэтро фавориска?
Прохожий показал рукой на одну из прилежащих улиц и что-то долго говорил, но Хельге ничего не понял.
Улица, на которую он вышел, была такая узкая и темная, что у него появилось радостное чувство, точно он очутился в хорошо знакомом месте, – вот такими-то он и представлял себе настоящие итальянские улицы. Эта улица изобиловала лавками старинных вещей. Хельге с любопытством рассматривал вещи, разложенные на плохо освещенных витринах. Конечно, почти вся эта старина была поддельная. Тут висели обрывки грубых, грязных кружев, лежали какие-то куски и обломки глиняных вещей, позеленевшие медные статуэтки, старые и новые подсвечники и броши с громадными поддельными камнями. И все-таки у Хельге возникло безрассудное желание войти в одну из этих лавочек, купить что-нибудь, расспрашивать, торговаться… Как-то автоматически он вошел в темную, душную лавочку. Чего только тут не было! Под потолком висели старинные лампады, там и сям валялись куски шелка с вышитыми на них золотом цветами на красном, зеленом и белом фоне, стояла ломаная мебель и тому подобный хлам.
За прилавком сидел черномазый парень с оливковым лицом и синеватым подбородком. Он читал. Он спросил Хельге, что ему угодно, и затараторил по-своему, а Хельге указывал пальцем на различные предметы и спрашивал: «Сколько?» Единственное, что Хельге понял, так это то, что все вещи были бессовестно дороги. Конечно, он должен был бы подождать, когда хоть немного выучится по-итальянски, чтобы хорошенько торговаться.
В углу на полке стоял фарфор. Это были фигурки в стиле рококо и вазы с рельефными цветами. Но весь этот фарфор имел самый современный вид. Хельге взял наугад маленький флакон, поставил его на прилавок и спросил: «Сколько?»
– Семь, – ответил парень, растопыривая семь пальцев.
– Четыре, – сказал Хельге, в свою очередь растопыривая четыре пальца в новой коричневой перчатке. И он очень обрадовался, что делает такие успехи на незнакомом языке. Правда, он ничего не понимал из всего того, что старался показать ему черномазый парень, но каждый раз, когда тот кончал говорить, он пускал в дело свое «четыре» и свои четыре пальца.
– Нон антика! – сказал он вдруг очень смело. Однако приказчик стал уверять его, что это «антика».
– Четыре, – сказал Хельге в последний раз.
Тут парень растопырил всего пять пальцев. Когда же Хельге направился к двери, то он позвал его и сказал, что уступает за четыре. Хельге радостно взял маленький сверток в розовой бумаге и вышел с ним на улицу.
Он проходил мимо длинных, низких, полуразрушенных домов и высоких каменных изгородей, потом он прошел через полуразрушенный свод ворот и попал на мост. Тут его остановил сторож, карауливший у сторожевой будки, и дал понять Хельге, что он должен уплатить за переход моста. По другую сторону моста находилась большая темная церковь с куполами.
Пройдя мимо церкви, Хельге попал в лабиринт узких, коротких улиц, переулков и тупиков. В таинственном мраке, окутывавшем эти улицы, Хельге угадывал силуэты старинных роскошных дворцов с кружевными украшениями на крышах с решетчатыми окнами, рядом с жалкими лачугами и незатейливыми фасадами маленьких церквей, терявшихся в ряде домов. Тротуара тут не было, и он часто ступал в какие-то кучи с мусором и всяческими отбросами, отравлявшими воздух. В маленькие открытые двери кабачков и под редкими фонарями он видел подозрительные фигуры.
Хельге был в восторге, и это чувство смешивалось с чувством мальчишеского страха. Однако он начал под конец обдумывать, как выберется из этого лабиринта и как найдет дорогу обратно в свой отель. Он решил как-нибудь раздобыть извозчика.
Он свернул на боковую улицу, совершенно безлюдную. Между высокими стенами домов проглядывала полоска неба, а на неровной мостовой валялись клочки бумажек и солома, которые перелетали с места на место при малейшем дуновении ветерка.
В ту минуту, как он проходил мимо фонаря, он обратил внимание на двух дам, которые нагнали его и быстро прошли дальше. Он даже вздрогнул от неожиданности, так как узнал в них тех двух молодых девушек, которых он встретил на Корсо и почему-то принял за норвежек. Он сейчас же узнал светлый мех на той девушке, которая была повыше.
Ему вдруг пришла в голову дерзкая мысль: заговорить с ними и спросить их про дорогу, чтобы только узнать, не норвежки ли они, или, по крайней мере, скандинавки.
Несколько волнуясь, Хельге ускорил шаги и пошел за дамами. В одном он был уверен, что они не итальянки.
Молодые девушки остановились на минутку на углу перед запертым магазином, а потом пошли дальше. Хельге обдумывал, на каком языке обратиться к ним и не пытаться ли заговорить прямо по-норвежски. Что, если они действительно окажутся норвежками?
Девушки свернули за угол. Хельге следовал за ними по пятам и собирался с духом, чтобы заговорить с ними. Девушка, которая была пониже ростом, вдруг слегка обернулась и сказала что-то своей подруге по-итальянски; она сказала вполголоса, но вид у нее был очень недовольный.
Хельге был разочарован и хотел уже свернуть в сторону, но в эту минуту высокая девушка сказала подруге на чистейшем норвежском языке:
– Ах, Ческа, только не вздумай заговаривать с ним. Самое лучшее сделать вид, будто мы ничего не замечаем.
– Да, но я терпеть не могу этих противных итальянцев!
Вечно они не дают проходу женщинам, – ответила маленькая.
– Простите, – сказал Хельге. Девушки сразу остановились.
– Прошу извинить меня, – проговорил Хельге, запинаясь и краснея. Почувствовав, что краснеет, он рассердился на самого себя и от этого покраснел еще гуще. – Дело, видите ли, в том, что я только сегодня утром приехал из Флоренции… и вот я, попросту говоря, заплутался в этих переулках и проулках… По-итальянски я едва умею связать два слова, и я подумал… Не можете ли вы быть так любезны и сказать мне, где я могу сесть в трамвай. Да, позвольте представиться: Грам, кандидат Грам, – и Хельге приподнял шляпу.
– Где же вы остановились? – спросила высокая.
– Где-то возле железнодорожной станции… Альберто Торино… или что-то в этом роде, – ответил Хельге.
Тут подруги заспорили, одна уверяла, что надо сесть на такую-то линию, а другая настаивала на другой линии.
Наконец, после долгих пререканий, высокая повернулась к Хельге и заявила ему решительно:
– Сверните на первую улицу вправо и идите до большой площади, а потом вы выйдете на новое Корсо, там и останавливается трамвай, в который вам надо сесть.
Хельге, все время слушавший молодых девушек с безнадежным выражением на лице, покачал головой и сказал:
– Право, фрекен, боюсь, что я все-таки не найду дороги. Лучше будет, если я поищу извозчика.
– Мы с удовольствием проводим вас до места остановки, – сказала высокая.
Маленькая опять зашептала что-то недовольным тоном по-итальянски, но высокая остановила ее. Хельге почувствовал себя еще хуже от этих маленьких замечаний на незнакомом ему языке.
– Очень вам благодарен, – поспешил он успокоить подруг, – но прошу вас не затруднять себя из-за меня. Я как-нибудь доберусь до дому, будьте уверены.
– Это не доставит нам никакого беспокойства, – возразила высокая. – Нам все равно по дороге, – и она двинулась вперед.
– Право, вы слишком любезны. Но в Риме очень трудно ориентироваться, не правда ли? – старался поддерживать разговор Хельге. – Во всяком случае, когда темно.
– Ах, нет, можно очень скоро привыкнуть к этим улицам.
– А я только сегодня приехал сюда… я приехал утренним поездом из Флоренции.
Маленькая сделала вполголоса какое-то замечание по-итальянски. Высокая спросила Хельге:
– Во Флоренции, должно быть, очень холодно?
– Да, чертовски холодно. Надо надеяться, что здесь погода немного помягче? Впрочем, я написал вчера матери, чтобы она выслала мне мое зимнее пальто.
– Это нелишне, потому что и здесь бывает сильный мороз. Вам Флоренция понравилась? Вы там долго пробыли?
– Всего четырнадцать дней, – ответил Хельге. – Мне кажется, что Рим придется мне больше по душе.
Маленькая засмеялась. Она все время отпускала по-итальянски замечания. Высокая сказала своим глубоким, спокойным голосом:
– Мне кажется, что нет другого города, с которым можно было бы так сродниться, как с Римом.
– Ваша подруга итальянка? – спросил Хельге.
– Ах, нет, фрекен Ярманн также норвежка. Но мы стараемся всегда говорить по-итальянски, потому что мне хочется поскорее освоиться с этим языком. Ну а фрекен Ярманн говорит по-итальянски очень хорошо. Моя фамилия Винге, – прибавила она. – А вот и место остановки.
В то время как они стояли в ожидании трамвая, через улицу перешли два господина.
– Да ведь это вы! – воскликнул один из них, подходя к девушкам.
– Добрый вечер, – сказал другой. – Пойдемте дальше вместе. Вы ходили смотреть кораллы?
– Нет, лавка была заперта, – ответила Ярманн небрежно.
– А мы встретили соотечественника, которому понадобилась наша помощь, так как он сбился с пути, – сказала фрекен Винге, и она представила мужчин друг другу:
– Кандидат Грам, художник Хегген, скульптор Алин.
– Не знаю, помните ли меня, господин Хегген… меня зовут Грам… года три тому назад мы были вместе на Мюсу-сетере.
– Да, конечно, помню. А теперь вы в Риме?
Алин и фрекен Ярманн отошли в сторону и пошептались. Потом фрекен Ярманн подошла к подруге и сказала:
– Йенни, я иду домой. Я не расположена сегодня идти к Фраскатти.
– Милая моя, но ведь ты же все это и затеяла.
– Нет, нет, к Фраскатти я не пойду… фу, сидеть там и киснуть в обществе тридцати старых датчанок!
– Мы можем пойти куда-нибудь в другое место… Кандидат Грам, вот ваш трамвай.
– Сердечно благодарю вас за помощь. Может быть, мы встретимся еще когда-нибудь? Может быть, в скандинавском клубе?
Грам остановился перед ними. Вдруг фрекен Винге сказала:
– А может быть, вы пожелали бы присоединиться к нам… мы сговорились сегодня пойти куда-нибудь выпить вина и послушать музыку.
– Благодарю вас… – Хельге смутился и в нерешительности переводил свой взгляд с одной на другую. – Мне это доставило бы величайшее удовольствие… – он повернулся к фрекен Винге и доверчиво посмотрел на ее светлое ласковое лицо: – Вы все так хорошо знаете друг друга… Одним словом, вам всем будет гораздо приятнее, если среди вас не будет чужого человека, – закончил он решительно и смущенно засмеялся.
– Ах, что вы! – сказала со смехом фрекен Винге. – Нам было бы, напротив, очень приятно… А вот, кстати, и ваш трамвай ушел… Ведь с Хеггеном вы познакомились давно, ну а с нами теперь… Не бойтесь, мы благополучно доставим вас домой… Так что если только вы не слишком устали, то…
– Устал! Нет, мне ужасно хочется пойти с вами! – воскликнул Хельге горячо и с облегчением.
Остальные трое стали предлагать кабачки. Хельге прислушивался к названиям, но не узнал ни одного, о которых ему говорил отец. Фрекен Ярманн отвергала все.
– Ну, в таком случае мы пойдем в Сан-Агостино… знаешь, Гуннар, где было хорошее красное вино, – сказала Йенни Винге, и, не дожидаясь ответа, она пошла вперед. Хегген последовал за ней.
– Там нет музыки, – заметила фрекен Ярманн.
– Как нет? Туда постоянно приходит этот косой и еще другой… они почти каждый вечер бывают там. Не будем же терять времени, пойдемте!
Хельге шел с фрекен Ярманн и шведским скульптором.
– Вы уже давно в Риме? – спросил его скульптор.
– Нет, я приехал из Флоренции только сегодня утром. Фрекен Ярманн усмехнулась. Хельге сконфузился. Ему пришло в голову, что было бы, пожалуй, лучше, если бы он сказал, что устал, и ушел. Пока они шли по темным узким улицам, фрекен Ярманн говорила исключительно только со скульптором и едва удостаивала Хельге ответом, когда он осмеливался обращаться к ней. Не успел он принять какое-нибудь решение, как увидел, что первая пара исчезла в узкой двери в конце улицы.
II
– Какая муха укусила сегодня Ческу? Скоро от ее капризов житья не будет. Сними пальто, Йенни, а то ты простудишься, когда выйдешь на улицу. – Хегген помог фрекен Винге снять пальто, потом он сам снял шляпу и весеннее пальто и тяжело опустился на соломенный стул.
– Бедняжка, она иногда чувствует себя очень нехорошо… а тут еще этот Грам привязался к нам. Он, видишь ли, некоторое время шел за нами, пока наконец собрался с духом заговорить и спросить дорогу. А это всегда доводит Ческу до изумления… К тому же, ты знаешь, у нее что-то с сердцем.
– Очень жаль ее. Ну а этот молодчик пренахальный.
– Ах, нет, он, бедный, действительно был в самом ужасном положении. По-видимому, он не привык путешествовать. А ты знаешь его?
– Понятия не имею о нем. Но это вовсе не значит, что я не встречался с ним где-нибудь… Вот и они.
Алин помог фрекен Ярманн снять пальто.
– Черт возьми, какая ты сегодня красавица, Ческа, – сказал Хегген, – и нарядная, как куколка!
Она весело засмеялась и расправила на бедрах юбку. Потом взяла Хеггена за плечи и сказала:
– Пересядь на другое место. Я хочу сидеть рядом с Йенни.
«Господи, до чего она хороша!» – подумал Хельге. На девушке было ярко-зеленое платье с бархатным корсажем. У нее была стройная фигура и красивая смуглая шея, грациозно выступавшая из низкого выреза. Из-под широкополой коричневой плюшевой шляпы рассыпались темные локоны, обрамляя розовое, напоминающее своим цветом персик, лицо. Ее глубокие серо-черные глаза прикрывали тяжелые веки; когда она улыбалась, на щеках у нее появлялись очаровательные ямочки. Ко всему этому надо еще прибавить маленький пунцовый ротик.
Фрекен Винге была, бесспорно, красивая девушка, но рядом со своей подругой она проигрывала. Она была настолько же белокурая, насколько та была темноволосая. Из-под ее меховой шапочки выбивалось настоящее золотое руно. Цвет лица у нее был бело-розовый. Рот казался несколько крупным на узком лице с коротким прямым носом, и губы были бледные, но зато когда она улыбалась, то обнажала ровные и белые, как жемчуг, зубы. Фигура у нее была тонкая и необыкновенно стройная и, пожалуй, напоминала несколько фигуру мальчика. Впрочем, это происходило оттого, что она была очень молода. На ней было светло-серое платье с белыми манжетами и белым воротничком. На шее были розовые кораллы, которые бросали нежный отблеск на ее свежее лицо.
Хельге Грам уселся у конца продолговатого стола и молча слушал болтовню других. Старый итальянец в грязном белом фартуке на большом животе подошел к ним и спросил, чего им подать.
– Красного, белого, кислого, сладкого – чего вы хотите, Грам? – спросил Хегген, поворачиваясь к нему.
– Кандидат Грам возьмет пол-литра красного вина, – сказала Йенни Винге. – Лучше его нет во всем Риме, а это что-нибудь да значит.
Скульптор пододвинул к молодым девушкам свой портсигар. Фрекен Ярманн взяла папироску и закурила.
– Брось, Ческа, не кури! – попросила ее фрекен Винге.
– Нет, я буду курить, – ответила фрекен Ярманн. – Мне лучше не будет, если я брошу курить. А сегодня я еще зла.
– Но почему же, милая фрекен? – спросил скульптор.
– Да ведь я так и не купила этих кораллов.
– Так разве ты их надела бы именно сегодня вечером? – спросил Хегген.
– Да нет. Но, понимаешь ли, мне так досадно, что мы с Йенни напрасно летали в такую даль из-за этих противных кораллов.
– Зато ты встретила нас. Иначе вы пошли бы к Фраскатти, которого ты вдруг возненавидела.
– Я и не подумала бы идти к Фраскатти, можешь быть в этом уверен, Гуннар. А это было бы для меня гораздо полезнее. Теперь же я буду и пить и курить, раз вы меня потащили с собой, и буду кутить всю ночь напролет.
– Мне казалось, что ты сама предложила пойти куда-нибудь.
– Я считаю, что малахитовая цепочка прелестна, – поспешил переменить разговор Алин. – И она недорога.
– Да, но малахит гораздо дешевле во Флоренции. Ну а что касается кораллов, то я выторгую их за девяносто лир.
– Не понимаю тебя, – заметил Хегген. – Ведь ты, кажется, собиралась быть экономной?
– Ах, не стоит больше говорить об этом! – сказала фрекен Ярманн с раздражением. – Мне все это надоело. Завтра я пойду и куплю кораллы.
– Но разве девяносто лир не слишком дорогая цена за кораллы? – осмелился спросить Хельге.
– Да ведь это не обыкновенные кораллы, – удостоила его ответом фрекен Ярманн. – Это контадинские кораллы – толстое ожерелье с золотым замочком и с толстыми золотыми серьгами, вот такими длинными.
– Контадинские? Это особый сорт кораллов?
– Нет, это кораллы, которые носят контадины.
– Я не знаю, что такое контадины, – заметил с улыбкой Хельге.
– Контадина – это простая крестьянка. А бусы эти из больших темно-красных шлифованных кораллов. Мои – цвета ростбифа, и самая большая бусина вот такая, – и она сложила большой и указательный пальцы, чтобы показать, что коралл величиной с яйцо.
– Это, должно быть, очень красиво, – поспешил поддержать разговор Хельге. – Мне кажется, с такими кораллами на шее вы будете очень походить на настоящую контадину.
Фрекен Ярманн улыбнулась и сказала:
– Вы слышите? Как вам это нравится, господа?
– Ведь у вас и имя итальянское, – продолжал Хельге.
– Ах, нет. Меня так назвали в одной итальянской семье, где я жила в прошлом году. Они только слегка изменили противное имя, которое я должна была унаследовать от моей бабушки. Вышло по-итальянски, и я оставила это имя.
– Франциска, – сказал Алин вполголоса.
– Мне трудно было бы думать о вас иначе как о Франческе – синьорине Франческе, – заметил Хельге.
– Почему же не как о фрекен Ярманн? Это проще. К тому же мы не можем даже говорить друг с другом по-итальянски, раз вы не знаете этого языка. – Повернувшись к другим, она продолжала: – Йенни и Гуннар, завтра я покупаю кораллы.
– Ты уже давно собираешься купить их, но из этого так ничего и не выходит, – проговорил Хегген лениво.
Франциска нервно схватила портсигар Алина, но он не дал ей его. С минуту они с раздражением перешептывались, и наконец она отбросила от себя портсигар и крикнула:
– Джузеппе!
Хельге понял, что она приказала слуге подать папиросы. Алин вскочил.
– Фрекен Ярманн… милая… ведь я только… ведь вы сами знаете, что вам вредно курить так много.
Франциска встала, на глазах у нее были слезы.
– Ах, не все ли равно! Я во всяком случае иду домой.
– Фрекен Ярманн… Франческа… – Алин держал в руках пальто Франциски и умолял ее вполголоса.
Франциска вытерла глаза носовым платком.
– Нет… я пойду домой. Ведь все вы видите, что я сегодня совсем невменяема… Нет, нет, я пойду домой… одна… нет, Йенни, ты оставайся…
Хегген также встал. За столом остался сидеть один Хельге.
– Неужели ты допускаешь, что мы позволим тебе уйти одной глухой ночью? – сказал Хегген.
– Ах, вот как? Так ты хочешь запретить мне уйти?
– Да, самым решительным образом.
– Да замолчи же, Гуннар, – вмешалась Йенни Винге. Она отстранила обоих мужчин, и они молча снова уселись за стол. Йенни же обняла Франциску за талию и отвела ее в сторону. Она тихо и убедительно говорила с подругой, и немного спустя обе опять уселись за стол.
Однако настроение общества несколько упало. Фрекен Ярманн покуривала папиросы, которые ей подал слуга. На все уверения Алина, что его папиросы лучше, она только молча качала головой. Йенни велела подать вазу с фруктами и ела мандарины, время от времени вкладывая кусочки в рот Франциске, которая была очаровательна и напоминала обиженного ребенка. Алин не сводил с нее влюбленного взгляда, а Хегген разломал все спички на маленькие кусочки и сложил в апельсинные корки.
– Вы уже давно приехали сюда, кандидат Грам? – спросил его Хегген.
Хельге сделал попытку немного приободриться.
– Я уже привык отвечать на это, что приехал сегодня утром из Флоренции.
Йенни улыбнулась из вежливости, а улыбка Франциски была какая-то слабая.
В эту минуту в тратторию вошла молодая темноволосая девушка с непокрытой головой и с нахальным одутловатым, желтым лицом. В руках у нее была мандолина. За ней плелся маленький плешивый человек, одетый с дешевым шиком приказчика. Он держал в руках гитару.
Йенни заговорила с Франциской, словно с капризным ребенком:
– Посмотри-ка, Ческа, вот и музыканты пришли. Это Эмилия… теперь мы послушаем музыку.
– Как это приятно, – сказал Хельге.
Певцы затянули куплеты из «Веселой вдовы». У певицы был странный, очень высокий, ясный и металлического тембра голос.
– О, какой ужас! – воскликнула Франциска, точно пробуждаясь ото сна. – Это мы не хотим слушать. Пусть поют что-нибудь итальянское… «lа luna con palido canto» – не правда ли?
С этими словами она вскочила, подбежала к музыкантам и поздоровалась с ними как со старыми знакомыми. Она смеялась, жестикулировала, взяла гитару и слегка промурлыкала отрывки нескольких песен.
Итальянка запела. Раздалась очаровательная песенка под аккомпанемент металлических струн; припев все стали подпевать.
Йенни Винге повернулась к Хельге и спросила его со своей милой улыбкой:
– Ну, кандидат Грам, как вам нравится все это? Не правда ли, вино здесь во всяком случае очень хорошее?
– Да, великолепное. Да и помещение здесь необыкновенно колоритное.
Однако, как он ни бодрился, на него нашло уныние. Фрекен Винге и Хегген старались занимать его и заговаривали с ним, но он отвечал отрывисто и не был в состоянии поддерживать разговор. Тогда Йенни и Хегген начали говорить друг с другом о картинах. Шведский скульптор молчал и смотрел на фрекен Ярманн. Песня о любви с игривой и завлекательной мелодией как бы проносилась мимо ушей Хельге, неся радость и надежды другим. Обстановка, которая его окружала, была типично итальянская: пол был из красного кирпича, сводчатый потолок как бы опирался о толстую каменную колонну посреди комнаты, стены были выкрашены известью. Столы были, как это и подобает, некрашеные, сиденья на стульях соломенные, воздух был спертый и кисловатый – это пахли винные бочки, находившиеся за мраморным прилавком.
Вот оно – быть художником в Риме. Все было точь-в-точь, словно он видел перед собой картину или читал описание в книге. Только сам он был тут совершенно лишний, безнадежно лишний. И ему вдруг стало ясно, что он никогда не станет своим в этом кружке.
К черту все это, так и лучше! Вообще он не годится ни для какой компании, а в особенности для компании художников. Посмотреть только, как беззаботно берет Йенни Винге толстый, грязный стакан с темным вином!
Да, до сих пор он не знал настоящей жизни, он только мечтал и читал. А когда он встречал живых людей, то старался приноровить их к мертвым, выдуманным фигурам.
Хельге почувствовал, что голова у него кружится от выпитого вина. Он был рад, когда они вышли на улицу.
– Если вы теперь пойдете домой и ляжете, то завтра проснетесь с головной болью, – сказала фрекен Винге. Она шла рядом с ним, остальные ушли вперед.
– Послушайте, фрекен Винге, не находите ли вы, что я навожу только тоску на общество? Признавайтесь честно и откровенно.
– Нет, голубчик… вся беда только в том, что вы не знаете нас, а мы вас.
– Я трудно схожусь с людьми. Да, в сущности, я, кажется, и не способен как следует сойтись с кем-нибудь. Право, было бы лучше, если бы я не воспользовался вашим любезным приглашением и не пошел бы с вами. Знаете, чтобы уметь веселиться, надо упражнять себя в этом направлении, – и он сделал попытку улыбнуться.
– Совершенно верно. – Хельге услыхал по ее голосу, что она улыбается. – Я начала тренировать себя с двадцати пяти лет. И должна признаться, что вначале дело шло очень плохо.
– Вы? Я думал, что художники всегда… Кстати, мне никогда не пришло бы в голову, что вам уже двадцать пять лет. Я думал, что вы гораздо моложе.
– Слава Богу, я уже гораздо старше.
– Отчего слава Богу? Я мужчина, а я с сожалением оглядываюсь назад на каждый прожитый год… быть может, впрочем, потому, что каждый год проходит для меня бесследно… я никому не нужен… – Хельге вдруг замолчал на полуслове. К своему ужасу, он почувствовал, что его голос дрожит. Он постарался объяснить это тем, что на него подействовало вино. И зачем он откровенничает с этой девушкой, которой он совсем не знает? Однако, вопреки самому себе, он продолжал: – Право, мне кажется, что это совсем безнадежно. Отец часто рассказывал мне про свою молодость, и у меня создалось впечатление, будто в его время молодежь была полна всяких иллюзий. А вот у меня никогда не было ни одной иллюзии… А годы так и бегут… проходят зря… и их ничем уже не вернуть.
– В этом отношении вы не правы, кандидат Грам. Никогда нельзя сказать, что год потерян… разве только тогда, когда жизнь складывается так, что единственным выходом является самоубийство. Мы начинали жизнь без всяких иллюзий, участвовали в борьбе за существование, и к тому же в самом нежном возрасте. И привыкали ожидать всего самого худшего. В один прекрасный день мы сделали открытие, что мы сами можем добиться чего-нибудь хорошего. Бывали и такие моменты, когда мы думали: если ты перенесешь это, то тебе уже нечего больше бояться в жизни. С обстоятельствами надо бороться… и по большей части всегда можно найти выход.
– Вы большая оптимистка, фрекен Винге.
– Да, я стала мало-помалу оптимисткой. Когда постоянно видишь, как много может вынести человек, не теряя мужества к дальнейшей борьбе и не падая, то…
Она не докончила, так как в эту минуту они поравнялись с небольшим кабачком.
– Мы зайдем сюда, – сказала она, входя в дверь.
Они очутились в маленьком помещении; вдоль стен шли бархатные скамьи, а перед ними стояли маленькие столики, на прилавке горела большая никелевая горелка.
Остальные пришли раньше них и сидели уже за столиком. Хельге очень хотелось поболтать с фрекен Ярманн. Она была оживлена, и ее сонливость совсем прошла, но она была всецело занята Хеггеном и Алином. Фрекен Винге потребовала себе яиц и ела их с хлебом.
– Какая здесь странная публика, – обратился к ней Хельге. – Мне кажется, сплошь преступные типы.
– О, да, публика здесь очень смешанная. Но не забывайте, что Рим современный город. Здесь много людей, занятых ночной работой. А этот кабачок один из немногих, которые открыты всю ночь. Вы не голодны? Я буду пить черный кофе.
– Вы всегда так долго сидите по ночам? – С этими словами Хельге посмотрел на свои часы, было уже без малого четыре часа.
– Ах, нет, – со смехом ответила Йенни. – Мы только изредка позволяем себе такие кутежи. Иногда мы дожидаемся восхода солнца и потом завтракаем. А вот как раз сегодня фрекен Ярманн не желает идти домой.
Хельге сам не отдавал себе отчета, почему он сидит и не уходит. Они пили какой-то зеленоватый ликер, и у него отяжелела голова, но остальные развеселились, болтали и смеялись.
Они вышли из кабачка уже под утро. Хельге шел рядом с Йенни Винге по темным безлюдным улицам. Вдруг шедшие впереди них остановились. На каменном крыльце, выдававшемся на улицу, сидели два мальчика-подростка. Франциска и Йенни заговорили с ними и дали деньги.
– Нищие? – спросил Хельге.
– Право, не знаю, – ответила Йенни, – старший говорит, что он газетчик. Но здесь очень мало нищих, и некоторые из них очень богаты. Один доктор рассказывал мне, что тут есть нищий – калека, так у него вилла на Фьезоле.
– У нас в Норвегии калек учат работать, – заметил Хельге. – Таким образом, они могут честно зарабатывать свой хлеб.
– Да, но на эти деньги они не могут выстроить себе виллу, – возразила Йенни со смехом.
– А все-таки в этом есть что-то аморальное, когда человек выставляет свои убожества…
– Ну, человека деморализует уже одно только сознание, что он калека. Ведь он все равно сознает, что вызывает в людях сострадание, и ему приходится волей-неволей принимать помощь от людей или от Бога.
В это время они подошли к двери, которая была завешена грязной занавеской. Йенни подняла занавеску и очутилась в маленькой часовне.
В алтаре горели свечи. Спиной к ним стоял священник и молча читал молитвенник. Двое маленьких служек тихо скользили по часовне взад и вперед. Они крестились и склонялись перед изображениями святых и вообще делали множество всяких движений, которые казались Хельге бессмысленными.
Часовня тонула во мраке, только кое-где тускло мерцали лампады. Йенни Винге опустилась на колени перед небольшим аналоем, сложила руки и закинула голову назад. Ее тонкий профиль красиво вырисовывался в полумраке, и золотистые волосы, выбивавшиеся из-под шапочки, окружали ее голову ореолом.
Хегген и Алин взяли по соломенному стулу из угла и сели.
В полутемной часовне было что-то мистическое в этот предрассветный час. Грам внимательно следил за движениями священника у алтаря. Служки все время кадили, и в церкви распространился приторный запах ладана. Но Грам тщетно дожидался пения или звуков органа.
Хегген сидел неподвижно и смотрел на алтарь, одной рукой он обнимал за плечи Франциску Ярманн, которая спала, склонив голову к нему на плечо. Алин сидел за колонной и, должно быть, тоже спал.
Странно было Хельге сидеть в этой обстановке с совершенно чужими для него людьми. В него снова закралось чувство одиночества, но теперь он не страдал от этого. К нему вернулось его радостное настроение, которое овладело им с вечера. Он смотрел на девушек, о которых он знал только, что одну зовут Йенни, а другую Франциска. И они также ничего не знали о нем, не знали, что он испытывает, сидя здесь, не знали, что оставил позади себя, уехав из дома, где он перенес столько душевной борьбы, пока не вырвался оттуда. Вот эти девушки идут себе своим путем, должно быть, и не знают, что значит душевная борьба, хотя, конечно, и им приходится убирать со своего пути камешки. Бедняжки, может быть, и для них судьба готовит испытание…
Он вскочил, так как Хегген дотронулся до его плеча. Оказалось, что и он успел задремать.
– А вы таки заснули, – сказал Хегген.
Они снова вышли на улицу; уже брезжил серый свет. С боковой улицы доносились звонки трамвая, и по мосту проехал экипаж; на тротуарах кое-где двигались ежившиеся от холода сонные фигуры. Откуда-то издали доносился колокольный звон.
Фрекен Ярманн подошла к подруге, прильнула к ней и сказала:
– Вот и солнце уже встает.
Хельге закинул голову и посмотрел в небесную синеву. Первые лучи солнца уже позолотили верхние струйки высокого фонтана, бившего тут же на площади невдалеке от них.
– О, Господи, до чего я хочу спать! – воскликнула Франциска, широко зевая. – И как холодно! Я пойду домой и сейчас же лягу.
– Нет, сперва мы должны немного согреться горячим молоком в молочной. Согласны? – спросил Хегген, тоже зевая.
Все направились вслед за ним, ничего не говоря. Через некоторое время Йенни заявила, что пойдет сейчас же работать в свою студию.
– Неужели ты говоришь это серьезно? – спросил Хегген.
– Совершенно серьезно.
– Нет, Йенни, пойдем домой, – попросила Франциска.
– Почему мне не работать, раз я не чувствую ни усталости, ни сонливости? Кандидат Грам, теперь мы вас посадим на извозчика и отправим домой.
– Хорошо… Но, скажите, почта уже открыта? Я знаю, что почтовая контора должна быть где-то тут поблизости.
– Мне придется идти мимо почты, – сказала Йенни, – так пойдемте вместе.
Они распрощались с остальными, и те направились по домам. Франциска Ярманн висела на руке Алина и едва плелась по улице с полузакрытыми глазами.
III
– А, вы получили-таки письмо, – сказала Йенни Винге. Она стояла в сенях почтовой конторы и ждала Хельге. – А теперь я покажу, в какой трамвай вам садиться.
– Благодарю вас. Как это любезно с вашей стороны.
Площадь была вся залита ярким солнцем. Воздух был холодный, но чистый. На улицах уже царила суета. Люди и экипажи сновали взад и вперед.
– Знаете, фрекен Винге, кажется, я не пойду домой. Я совсем не хочу спать. Я предпочел бы пройтись немного. Вы не сочтете меня навязчивым, если я предложу проводить вас?
– Ах, нет… Но как вы найдете потом дорогу домой?
– Пустяки! Ведь теперь уже светло.
– А впрочем, вы всегда найдете извозчика.
Они вышли на Корсо. Йенни называла Хельге дворцы и все время перегоняла его, так как шла очень быстро и ловко лавировала в толпе.
– Вы любите вермут? – спросила она. – Я зайду сюда и выпью.
Она залпом выпила стакан за мраморной стойкой.
Хельге не любил этот горько-сладкий напиток, но все-таки выпил, так как все для него имело прелесть новизны.
Йенни свернула в узкие улицы, где воздух был какой-то особенно сырой и неподвижный. Здесь солнце освещало только крыши высоких домов. Хельге с любопытством осматривался и любовался своеобразной картиной. По улицам сновали женщины с непокрытыми головами и смуглые ребятишки. В воротах были устроены маленькие окошки, в которые продавали фрукты и зелень. В одном переулке стоял старик и жарил на переносной плите пирожки. Йенни купила несколько штук и предложила Хельге. Но он отказался. Что же касается Йенни, то она ела пирожки с большим аппетитом, и ему стало тошно при одной мысли, что это жирное тесто могло бы попасть ему в рот, да еще после вермута и всего того, что они выпили за эту ночь. Да и старик, продававший пирожки, был очень грязен.
Они прошли через целый лабиринт узких улиц и переулков и наконец очутились перед красным домом за живой изгородью. В саду стояли стол и скамьи, а в углу была небольшая беседка.
Йенни поздоровалась, как со своей знакомой, со старушкой, появившейся в дверях.
– Вы будете завтракать, кандидат Грам? – спросила она.
– Что же, чашку крепкого кофе я выпил бы с удовольствием, да и хлеба с маслом…
Пока женщина накрывала стол, фрекен Винге вынесла в сад мольберт и краски. Потом она надела широкий халат, запачканный красками.
– Вы разрешите мне посмотреть вашу картину? – спросил Хельге. Йенни раскрыла полотно.
– Зелень слишком яркая, – сказала она, – придется исправить. Перспектива хороша.
Хельге посмотрел на картину с купами больших деревьев, но ничего особенного в ней не увидел.
– А вот и завтрак, – воскликнула Йенни, беря из рук женщины поднос. – Если яйца крутые, то я запущу ими ей в голову… нет, слава Богу!
Хельге не был голоден, ему хотелось выпить только чашку кофе, но оказалось, что ни кофе, ни масло к хлебу получить нельзя. Старуха подала только кислое белое вино, яйца и пресный хлеб. Но Йенни с удовольствием ела этот хлеб с сыром и запивала его вином, три яйца она съела в один миг.
– Как вы можете есть этот неаппетитный хлеб без масла? – спросил Хельге.
Она засмеялась:
– А мне он очень нравится. Ну, а что касается масла, то я почти и не видела его с тех пор, как уехала из Христиании. Здесь мы с Ческой едим его только в торжественных случаях. Дело, видите ли, в том, что мы должны очень экономить.
Он тоже засмеялся:
– Хороша экономия! Жемчуга и кораллы…
– Ну, маленькая роскошь… Мне даже кажется, что немножко роскоши необходимо. Дело не в этом. Мы, действительно, живем и питаемся очень скромно. Если позволим себе такую роскошь, как шелковый шарф, то после этого мы переходим на чай и сухари, а за ужином едим редиску, Нет, кандидат Грам, голодать – я никогда не голодала, но это еще не значит, что мне не придется испытать этого. Хегген голодал, но он все-таки придерживается моего взгляда. Лучше терпеть недостаток в самом необходимом, чем никогда в жизни не позволить себе маленькой роскоши. Ведь, в сущности говоря, для роскоши-то мы и работаем, к ней-то мы и стремимся… Когда я жила у матери, то самое необходимое у меня всегда было, но зато о роскоши не могло быть и речи.
Хельге улыбнулся:
– Я совсем не могу себе представить вас как человека, который знаком с материальными затруднениями.
– Но почему же?
– Право, не знаю, но вы так свободны, у вас такое твердое мнение обо всем. Когда вырастаешь в постоянной нужде, когда вечно слышишь о недостатке денег и о том, как бы свести концы с концами, тогда не позволяешь себе такой роскоши, как твердое мнение о том или другом. Так мучительно сознавать, что деньги – все, что они распоряжаются твоей судьбой.
Йенни задумчиво кивнула головой:
– Да, но нельзя этому уступать. Когда человек молод и здоров и умеет работать…
– Хорошо так говорить, но возьмите хоть меня, например. Мне всегда казалось, что у меня есть призвание к науке, и только этот путь мне и нравился. Я написал пару книжек, знаете, таких популярных, но теперь я работаю над серьезным сочинением… бронзовый век в Южной Европе. А пока я учитель и положение мое сравнительно хорошее, я инспектор в частной школе…
– А теперь вы приехали сюда, чтобы работать, так я поняла вас сегодня утром, – сказала она с улыбкой.
Хельге ничего не ответил ей на это и продолжал:
– Так было и с моим отцом. Он хотел стать художником– это было его призвание. Здесь, в Риме, он прожил целый год. А потом он женился… теперь у него литография… этим делом он занимается уже двадцать шесть лет. Мне кажется, что мой отец может считать свою жизнь пропащей.
Йенни Винге задумчиво смотрела на солнечные блики, ложившиеся на песчаную дорожку. Вдали виднелись зеленые луга и возвышались темные руины Палатина. Занимался теплый день.
– В таком случае, – сказала Йенни, закуривая новую папироску, – отец будет вашей моральной опорой. Он, наверное, понимает вас и не хочет, чтобы вы пустили корни в вашей школе, раз в вас сильно говорит призвание к другому.
– Не знаю. Во всяком случае он был очень рад, когда я вырвался сюда. Но… настоящей близости между мною и отцом никогда не было. Ну, а мать… она боялась за все, боялась, что я переутомлюсь, боялась за мое материальное положение, а также за мою будущность. Ну, а против матери отец никогда не пойдет. А между тем у них нет ничего общего, она никогда не понимала его. Она вся ушла в нас, детей, и ревниво охраняла нас от влияния отца. Да, она ревновала меня и к отцу, и к моей работе. И как я вам уже говорил, она боялась за мое здоровье и вместе с тем боялась, что я откажусь от места…
Йенни слушала его молча и изредка сочувственно кивала ему головой.
– Вот это письмо я получил сегодня от моих родителей, – продолжал Хельге. Он вынул письмо из кармана, но не распечатал его. – Ведь сегодня день моего рождения, – он улыбнулся: – Мне минуло двадцать шесть лет.
– Поздравляю! – фрекен Винге пожала ему руку. Она посмотрела на него почти так же ласково, как смотрела на фрекен Ярманн, когда та ластилась к ней.
Только теперь она обратила внимание на наружность Грама. Она заметила, что он был высокий, стройный, темноволосый, с маленькой бородкой. В сущности, у него были правильные черты лица и высокий, узкий лоб. Глаза у него были светло-карие с золотыми искорками, рот был небольшой, с выражением усталости и грусти.
– Я так хорошо понимаю вас, – сказала она вдруг. – Через все это и я прошла. Я была также учительницей до прошлого Рождества. Я начала свою самостоятельную жизнь гувернанткой, а потом поступила в учительскую семинарию. Недавно я получила маленькое наследство от моей тетки, и тогда я отказалась от своего места в народной школе. Я высчитала, что этих денег мне хватит приблизительно на три года, а может быть, и больше… Я пишу изредка корреспонденции, кроме того, надеюсь продать кое-что из моих картин… Но, конечно, моей матери не понравилось, что я буду проживать свой маленький капитал, что я отказалась от места, после того как наконец утвердилась на нем. Но все матери одинаковы, они любят все определенное…
– На вашем месте я не решился бы, пожалуй, сжечь корабли… И я хорошо сознаю, что этой трусостью я обязан влиянию семьи. Я не мог бы отделаться от страха перед будущим, я вечно боялся бы, чем я буду жить, когда истрачу все деньги.
– Пустяки! – сказала Йенни. – Я молода и здорова и умею все делать. Я умею шить, умею готовить, умею мыть и гладить. Да и языки я знаю. Во всяком случае, в Америке и в Англии я всегда найду себе какое-нибудь дело… Но само собой разумеется, искусство было всегда моей целью, а я уже в таком возрасте, когда нельзя тратить время понапрасну, когда надо учиться и работать, работать… Мать никогда не понимала меня. Надо вам сказать, что она всего только на девятнадцать лет старше меня. Когда мне было одиннадцать лет, она вышла замуж во второй раз и после этого еще больше помолодела… Знаете, Грам, ведь когда живешь в семье, то никогда не бываешь одна. Вот в этом отношении хорошо путешествовать, тогда, наконец, остаешься сама с собой, становишься самостоятельной и отвечаешь за себя. Дом начинаешь ценить только после того, как лишаешься его. Трудно полюбить его раньше, потому что нельзя любить то, от чего находишься в зависимости.
– Право, не знаю… Разве всегда находишься в зависимости от того, что любишь? Вот вы находитесь в зависимости от вашей работы… Ну, а когда любишь другого человека, – произнес Хельге тихо, – тогда, значит, действительно находишься в полной зависимости?
– Да. – Она подумала с минуту. – Но ведь тогда мы сами сделали свой выбор. Тогда человек перестает быть рабом, он добровольно служит человеку, которого ставит выше себя… Скажите, вы радуетесь, что начинаете ваш новый год один, что вы независимы и свободны и будете заниматься тем, чем хотите?
– Да, – ответил он задумчиво.
Йенни встала и открыла ящик с красками.
– Теперь надо приниматься за работу, – сказала она.
– В таком случае вы хотите, конечно, отделаться от меня. Йенни улыбнулась:
– Да ведь вы, вероятно, устали?
– Нет, я не чувствую ни малейшей усталости… Мне хотелось бы расплатиться…
Йенни позвала женщину, помогла Хельге расплатиться и в то же время уже выдавливала краски на палитру.
– Мне очень хотелось бы еще повидаться с вами, фрекен Винге, – сказал на прощание Хельге.
– Я была бы очень рада видеться с вами. Если хотите, то приходите как-нибудь к нам пить чай. Мы с Франциской живем на Виа Вантаджио, 3. Мы обыкновенно бываем после обеда дома.
– Благодарю вас, с удовольствием воспользуюсь вашим приглашением. Ну, а теперь, доброго утра. Благодарю вас за все.
Йенни пожала ему руку.
Когда он выходил в калитку, она стояла уже за мольбертом и писала, напевая песенку, которую они слышали ночью. Теперь эта песенка была ему знакома, и он тоже принялся напевать ее, идя по улице.
IV
Йенни высвободила руки из-под одеяла и закинула их за голову. В комнате было холодно, как в леднике, и темно. Она чиркнула спичкой и посмотрела на часы – было без нескольких минут семь часов вечера. Она могла поваляться еще несколько минут; она снова спрятала руки под одеяло и уткнулась щекой в подушки.
– Йенни, ты еще спишь? – спросила Франциска, отворяя дверь, не постучав предварительно. Она ощупью пробралась к кровати и погладила подругу по лицу. – Что, очень ты устала после бессонной ночи?
– Нет, ничего. Теперь я встану.
– Ты когда вернулась домой?
– В три часа. После того как я поработала в студии, я пошла в Прати и там приняла ванну, а потом обедала в Рипетта, ты знаешь? Придя домой, я сейчас же улеглась. Теперь я выспалась и сейчас встану.
– Лучше подожди немного, здесь ужасно холодно, я затоплю, – и, говоря это, Франциска зажгла на столе лампу.
– Позови синьору, она все сделает… Ческа, но до чего ты нарядна! Дай посмотреть на тебя! – Йенни уселась в кровати.
Франциска поставила лампу на ночной столик и стала медленно поворачиваться перед Йенни.
На ней была та же зеленая юбка, но блузка была белая, кружевная. На плечи был живописно накинут шелковый шарф бронзового цвета с серо-голубыми полосками. На шее – ожерелье из двойного ряда крупных кроваво-красных кораллов, а с ушей на ее смуглую шею ниспадали длинные серьги также из кораллов. Она с улыбкой откинула с висков волосы, чтобы показать подруге, что серьги были привязаны к ушам нитками для штопки.
– Ты подумай только, ведь они достались мне за восемь-десять шесть лир всего. Ну, разве это не великолепно? Как ты находишь?
– Дивно! Нет, знаешь, этот костюм… мне хотелось бы написать тебя в нем.
– Отлично. Я с удовольствием буду позировать для тебя. Знаешь, у меня бывают дни, когда я все равно не могу работать… все валится у меня из рук… Ах, Йенни… – Она тяжело вздохнула и села на край постели. – Нет, ничего, – сказала она вдруг, как бы отрываясь от грустных мыслей. – Я пойду и принесу углей для растопки.
Вскоре она принесла горячих углей в каменном горшке и уселась на корточках перед небольшой печкой.
– Лежи себе спокойно, Йенни, пока комната не нагреется. Я застелю твою постель… и стол накрою… и чай заварю. А, ты взяла с собой свой холст? Дай посмотреть!
Она поставила рамку с полотном на стул и осветила картину.
– Хорошо! Очень хорошо!
– Ты действительно находишь, что это не очень скверно? Я сделаю там еще два эскиза… Я подумываю также о большой картине… сельские рабочие на поле…
– Знаешь, Йенни, из тебя, наверняка что-то выйдет… Я буду ужасно рада, когда твою работу увидят Гуннар и Алин… Ах, а ты уже вскочила? Дай я причешу тебя!
С этими словами она принялась расчесывать прекрасные белокурые волосы подруги, не переставая болтать.
– Боже, что за волосы у этой девочки! Такие волосы и не причесать по моде… Да сиди же смирно!.. Ты знаешь, утром тебе пришло письмо. Ты получила его? Это, наверное, письмо от твоего маленького брата, не правда ли?
– Да, – ответила Йенни с улыбкой.
– Смешное?
– Конечно, очень забавное. Ах, Ческа, если бы ты знала, как мне хочется иногда… так в воскресенье утром… понимаешь?… очутиться вдруг там, в Христиании, и пройтись с маленьким Кальфатрусом по лесу в Нордмаркене!
Франциска посмотрела на улыбающееся лицо Йенни, отражавшееся в зеркале, и снова принялась расчесывать волосы подруги.
– Кончай, Ческа, нам некогда…
– Ничего. Если они придут раньше, то могут посидеть у меня в комнате. Правда, там настоящий свинарник, но не беда! Впрочем, они не придут так рано. Может быть, Гуннар, но его я вовсе не стесняюсь… Да и Алин также меня ничуть не стесняет… Кстати, ты знаешь, он заходил ко мне сегодня утром, я еще лежала в постели. Он сидел и болтал. Потом я отправила его на балкон, пока одевалась. Потом мы пошли в Фре Рэ и вкусно пообедали. Мы провели вместе все послеобеденное время.
Йенни ничего не сказала на это.
– Мы видели Грама в Национале. Ах, Йенни, до чего он скучный! Видела ли ты когда-нибудь более утомительного человека?
– Я вовсе не нахожу, что он такой скучный. Правда, он, бедняга, немного неловок. Вот такой и я была вначале. Такие люди очень хотят веселиться, но не умеют.
– «Я приехал сегодня утром поездом из Флоренции», – передразнила Франциска Грама и весело засмеялась. – Фу! Ладно уж он прилетел на аэроплане.
– Ты была с ним очень невежлива. Так нельзя, Ческа. По правде, мне очень хотелось пригласить его сегодня вечером к нам. Ноя боялась рисковать… боялась, что ты будешь нелюбезна с ним, даже когда он был бы нашим гостем.
– Ну поверь, что тут не было бы никакого риска, – заметила Франциска обиженным тоном.
– А помнишь, как невежливо ты обошлась с Дугласом в Париже, когда он пришел к нам в гости?
– Да ведь это было после его некрасивой истории с натурщицей!
– Что же тут такого? Эта история ничуть не касалась тебя.
– Вот как? Это после того, как он сделал мне предложение и я почти решила согласиться?
– Ну, этого он не мог знать.
– Как не мог знать? Я ему не давала прямого отказа. А накануне я была с ним в Версале… и ему было разрешено поцеловать меня… и он целовал меня множество раз… а в парке он положил мне голову на колени. А когда я сказала, что не люблю его, то он не поверил этому.
– Ческа, – сказала Йенни серьезно, ловя взгляд Франциски в зеркале, – ты добрейшая душа в мире, но иногда мне кажется, что ты точно не видишь, что имеешь дело с живыми людьми, у которых есть сердце, которые чувствуют и страдают.
– Напрасно ты думаешь, что я такая добрая… Ах, я забыла показать тебе розы, которые мне преподнес сегодня Алин. Целая охапка, он их купил на Испанской лестнице. – И, говоря это, Ческа задорно засмеялась.
– Мне кажется, что ты не должна была бы позволять этого. Отчасти уже потому, что у Алина нет средств на это.
– А мне что за дело? Раз он влюблен в меня, то это доставляет ему удовольствие.
– Я уже не говорю о твоей репутации. Эти вечные истории страшно вредят тебе.
– Да, о моей репутации действительно не стоит говорить. В этом ты права. Моя репутация осталась в Христиании, я основательно испортила ее раз и навсегда… – Франциска нервно засмеялась. – И наплевать на репутацию! Мне только смешно – вот и все.
– Все это хорошо, Ческа. Но, милая моя, ведь я хорошо понимаю, что ты совершенно равнодушна ко всем этим мужчинам. Зачем же ты себя так ведешь? И неужели же ты не понимаешь, что у Алина серьезное чувство… Серьезно было также и с Норманном Дугласом. Ты точно сама не понимаешь, что делаешь! Право, мне кажется, что ты не способна на искреннее чувство… что в тебе просто нет влечения, милая моя.
Франциска отложила гребешок и щетку и посмотрела в зеркало на причесанную голову Йенни. Она пыталась удержать на губах вызывающую улыбку, но не смогла, и глаза ее наполнились слезами.
– Я тоже получила сегодня письмо, – сказала она слегка дрожащим голосом.
Йенни встала.
– Из Берлина… от Боргхильд… Скорее кончай же одеваться, Йенни! Заварить чай или лучше сварить сперва артишоки? Я думаю, они скоро придут.
С этими словами она подошла к кровати и начала прибирать ее.
– Мы могли бы позвать Мариессу, но лучше мы все сами устроим. Не правда ли, Йенни?… Да, так вот, видишь ли, она пишет, что Ханс Херманн женился. На прошлой неделе. Его жена скоро собирается родить…
Йенни положила на стол коробочку спичек. Она с тревогой посмотрела на бледное лицо Франциски. Потом тихо подошла к ней.
– Ты помнишь, с ней-то он и был обручен… с этой певицей, с Верит Эк. – Франциска говорила прерывающимся голосом, и на мгновение она припала головой к плечу подруги. Потом она снова начала убирать кровать дрожащими руками.
Йенни не шевелилась и с минуту молчала. Наконец она проговорила:
– Да, ты ведь хорошо знала, что они обручены… ведь это продолжалось уже более года.
– Да, конечно… Нет, нет, Йенни, я застелю кровать! А ты лучше накрой стол.
Йенни молча стала накрывать стол на четверых. Франциска кончила прибирать постель и вынула из-за корсажа письмо, которое она нерешительно вертела в руках.
– Она пишет, что встретила их в Тиргартене. Она пишет… о, она способна быть такой беспощадной, эта Боргхильд! – С этими словами Франциска подбежала к топящейся печке и бросила письмо в огонь. После этого она опустилась в кресло и заплакала.
Йенни подошла к ней и нежно обняла.
– Ческа… дорогая моя Ческа! Франциска прижалась лицом к плечу Йенни.
– Она пишет, что вид у нее был ужасно жалкий. Она висела у него на руке, а он шел с самой кислой физиономией. Да, да, я так и вижу все это. Ах, бедная… устроить так, чтобы попасть в полную зависимость от этого человека!.. О, я уверена, что он заставил ее ползать у себя в ногах! Ну, можно ли быть такой идиоткой, раз она хорошо знает его?… Ах, Йенни, Йенни, подумать только, что у него будет ребеночек с другой! О, Боже, Боже, Боже!
Йенни присела на ручку кресла, а Франциска вся прильнула к ней.
– Да, ты права, у меня действительно нет страсти… Может быть, я никогда и не любила его по-настоящему… И все-таки я была бы счастлива иметь ребенка от него… А между тем я никогда не могла решиться на это… Иногда он хотел, во что бы то ни стало, чтобы мы сейчас же поженились… чтобы мы просто пошли к бургомистру. Но я ни за что не соглашалась. Дома рассердились бы на меня за это. Кроме того, люди подумали бы, что мы вынуждены были обвенчаться. А я не хотела, чтобы про меня так думали. Но, несмотря на это, люди все-таки думали обо мне самое худшее, да я не обращала на это никакого внимания. Я прекрасно сознавала, что из-за него окончательно гублю свою репутацию. Однако я к этому была совершенно равнодушна. Ты понимаешь, что мне до этого не было никакого дела… А Ханс настаивал на своем и думал, что я сопротивляюсь, потому что боюсь, что он потом не женится на мне. «Так пойдем же к бургомистру сперва, глупая девчонка», – говорил он мне. А я не хотела. Он думал, что с моей стороны это тонкий расчет. «Ты холодна? Нет, – говорил он, – ты бесстрастна лишь до тех пор, пока сама не захочешь». Право, иногда мне самой казалось, что я не бесчувственна… Может быть, я просто боялась, потому что он был очень груб… Не раз он бил меня… чуть не срывал с меня платье… мне приходилось отбиваться, царапаться и кусаться, чтобы вырваться от него…
– И ты все-таки продолжала приходить к нему? – спросила Йенни тихо.
– Да. Так вышло. Дело в том, что привратница отказалась приходить к нему прибирать комнату. Тогда я стала ходить к нему и прибирала у него. У меня был даже ключ от его комнаты. Я мыла пол и стелила постель… Бог знает, кто лежал в его постели с ним вместе. Йенни покачала головой.
– Боргхильд сердилась на меня за это ужасно. Вот она-то и доказала мне, что у него есть любовница. Я и раньше это знала, но я не хотела, чтобы мне доказывали это, не хотела быть в этом уверенной. Боргхильд же уверяла, что он дал мне ключ от своей комнаты только для того, чтобы я могла застать его врасплох с какой-нибудь женщиной… Он думал, что это возбудит во мне ревность и что тогда я наконец отдамся ему… раз я все равно уже погубила свою репутацию. Но в этом она была не права. Любил-то он все-таки меня… конечно, по-своему. Да, Йенни, он был влюблен в меня, насколько он вообще способен был быть влюбленным… Ну, а Боргхильд была зла на меня за то, что я заложила бриллиантовое кольцо прабабушки Рустунг… Впрочем, я, кажется, не рассказывала тебе об этом?
Она встала и засмеялась коротким смехом.
– Случилось, видишь ли, так, что ему понадобились деньги. Сто крон. Я сказала, что дам их ему. А между тем я не имела даже представления о том, откуда я их достану. У папы я не решилась попросить больше ни одного эре, я и так истратила слишком много денег. И вот я пошла и заложила кое-что… мои часы, золотой браслет и то кольцо с бриллиантами… такое старинное… Ты помнишь, с множеством мелких розочек на большом щитке? Боргхильд ужасно разозлилась на то, что это кольцо не досталось ей, – ведь она старшая из нас, – но бабушка самым решительным образом заявила, что это кольцо она отдает мне. Да, так вот я с раннего утра отправилась закладывать все эти вещи. Я пришла как раз в ту минуту, когда ломбард только что открыли. Я была там в первый раз, и мне было ужасно неприятно. Но зато я получила необходимую сумму для Ханса. Я сейчас же отправилась к нему с деньгами. Он спросил, где я раздобыла деньги, и я откровенно сказала ему. Тогда он поцеловал меня и сказал: «Дай мне закладные билеты, котенок, – так он всегда называл меня – и деньги также». Я ему отдала все. Я думала, что он собирается выкупить мои вещи, и сказала, чтобы он не смел этого делать. Я, видишь ли, была растрогана до слез его деликатностью. «Ничего, – сказал Ханс, – я все это устрою иначе». И он ушел. А я осталась у него ждать. О, я так была растрогана, ведь я знала, до чего ему нужны были деньги. И я твердо решила на следующий же день снова все заложить для него. Я так расчувствовалась, что решила сделать все, чего бы он ни потребовал от меня. Наконец он вернулся… Знаешь, что он сделал? – Франциска засмеялась сквозь слезы. – Он выкупил вещи из городского ломбарда и заложил их в частном. Там ему гораздо больше дали… Ну, весь этот день мы с ним кутили. Шампанское и все прочее. А потом ночью я сидела у него, и он играл мне. Боже, как он играл! Я лежала на полу и ревела. Я готова была забыть весь свет, лишь бы он играл, да еще для меня одной! О, тебе не понять этого, так как ты не слышала, как он играет. Иначе ты поняла бы меня. А потом… потом произошла ужасная схватка!.. Мы боролись не на жизнь, а на смерть. Но мне все-таки удалось вырваться от него. Боргхильд еще не спала, когда я возвратилась домой. Платье мое было разодрано. «Ты похожа на уличную девку», – сказала мне Боргхильд. «И ты этим кончишь», – добавила она. А я только засмеялась. Было пять часов утра.
С минуту Франциска помолчала, а потом продолжала тихо:
– И знаешь, в конце концов я отдалась бы ему. Но тут мешало одно обстоятельство. Иногда он мне говорил: «Черт возьми, ты единственная приличная девушка из всех, которых мне случалось встречать в жизни. Кажется, нет такого мужчины, который мог бы покорить тебя. Право, я, кажется, уважаю тебя, котенок»… Нет, ты подумай только, он уважал меня за то, что я не хотела исполнить того, о чем он просил и умолял меня и за что он грозил мне! А мне так хотелось исполнить его желание… я готова была на все, лишь бы доставить ему удовольствие, но я не могла пересилить себя. Если бы я только могла решиться… Но он всегда пугал меня своей грубостью… а потом я знала, что у него были другие женщины… Ах, если бы он не наводил на меня такого страха, то, пожалуй, я еще могла бы… Но тогда я навсегда пала бы в его глазах. Вот потому-то я и порвала с ним в конце концов. Раз он требовал от меня такого, за что потом презирал бы меня, то…
Она крепче прильнула к Йенни.
– Но ведь ты все-таки любишь меня, Йенни?
– Ты это хорошо знаешь, дорогая моя Ческа!
– Ты такая милая, Йенни… Поцелуй меня… И Гуннар также милый. И Алин тоже. Нет, я теперь буду с ним поосторожнее, – ведь, пойми же, я вовсе не желаю ему зла. Может быть, я еще выйду за него замуж. Что же делать, раз он так влюблен в меня. Я знаю, что Алин никогда не был бы груб. Не правда ли? А потом… у меня мог бы родиться ребеночек. И, ты знаешь, я должна еще получить кое-какие деньги. А он такой бедный. Мы могли бы жить за границей. Я работала бы всегда. И он также. Право, на всех его работах лежит отпечаток благородства и изящества. Вот хотя бы взять его барельеф с играющими мальчиками… А эскиз памятника Альмквисту [1]? Правда, в композиции нет ничего оригинального, но Боже, до чего все благородно, изящно, выдержанно… до чего пластичны фигуры…
Йенни улыбнулась и слегка провела рукой по мокрой от слез щеке подруги.
– Да, да… Как я была бы счастлива, если бы могла так работать! Ах, Йенни, что мне делать, раз у меня постоянно болит голова и сердце! Да и глаза иногда болят. О, Йенни, я чувствую смертельную усталость!
– Но ведь ты знаешь, что говорит доктор? Все это только нервное. Если бы ты вела себя благоразумно…
– Ах, все это я хорошо знаю! Так уверяют доктора. Но хуже всего то, что меня обуял какой-то страх… Вот ты говоришь, что у меня нет влечения, нет чувства. Но и в другом отношении я какой-то выродок. Всю эту неделю я была настоящей ведьмой. Я сама хорошо это сознаю. Но дело в том, что мною овладели злые предчувствия, и я ждала чего-то ужасного. Вот видишь, мои предчувствия оправдались!
Йенни молча поцеловала ее.
– Ну, а что касается этого Грама, то я постараюсь загладить свое невежливое обращение с ним. Я буду с ним любезна, я буду стоять на голове, чтобы только доставить ему удовольствие. Ну, Йенни, ты не сердишься на меня больше?
– Нет, Ческа, нет!
– Скажи, кстати, – спросила Франциска с улыбкой, – как и когда отделалась ты наконец от этого Грама? Я решила, что в лучшем случае он пошел за тобой сюда и спит у тебя на диване.
Йенни засмеялась:
– Нет, он проводил меня в Авентин, там мы слегка позавтракали, и он уехал домой. Кстати, он мне очень нравится.
– Господи, помилуй! Йенни, ты просто ненормальна! Уж не влюбилась ли ты в него?
Йенни с улыбкой покачала головой:
– Ну, это было бы, пожалуй, безнадежно. Он, разумеется, влюбится в тебя, если ты не будешь с ним поосторожнее.
– Тут уж ничего не поделаешь. Все они в меня влюбляются, и Бог знает, почему. Но зато это скоро у них проходит. А потом они на меня злятся.
Послышались шаги по лестнице.
– Это Гуннар! Я пойду на минутку к себе, вымою лицо… С этими словами она шмыгнула в дверь, где столкнулась с Гуннаром, мимоходом поздоровалась с ним и исчезла.
– Ты уже встала, Йенни? А впрочем, ты всегда бодра и в тебе никогда не заметно усталости. Ты, конечно, проработала все утро? А что она? – и Хегген кивнул по направлению к двери Франциски.
– Нехорошо. Бедняжка!
– Я прочел про это в газетах. Я только что был в клубе. Покажи мне свой эскиз. О, да это очень хорошо! Право, Йенни…
Хегген долго рассматривал картину, повернул ее к свету.
– Очень хорошо! Чувствуется сила и уверенность… А что, она опять плачет?
– Право, не знаю. Только что она была у меня и плакала. Она получила письмо от сестры.
– Если мне посчастливится когда-нибудь встретить этого прохвоста, – сказал Хегген энергично, – то я уж найду какой-нибудь предлог, чтобы задать ему здоровую трепку.
V
Однажды утром Хельге сидел над норвежскими газетами в скандинавском клубе. Он был один в темноватой читальне. Вдруг в зал вошла фрекен Ярманн.
Хельге встал и поклонился ей. Она подошла к нему и с улыбкой пожала руку.
– Как вы поживаете? Мы с Йенни только что говорили о вас. Почему вас нигде не видно? Мы решили прийти сюда в субботу, разыскать вас и вытащить куда-нибудь повеселиться. Что же, нашли вы себе комнату?
– К сожалению, нет. Я все еще живу в гостинице. Комнаты здесь такие дорогие…
– Да, но в гостинице во всяком случае не дешевле жить. Вы, наверное, платите не меньше трех франков в сутки за комнату. Конечно, в Риме жизнь дорога. К тому же зимой необходимо иметь комнату на солнечной стороне. А вам самому трудно найти что-нибудь, так как вы не говорите по-итальянски. Напрасно вы не зашли к нам. Йенни или я могли бы пойти с вами поискать для вас помещение.
– Очень вам благодарен… но я не смел беспокоить вас.
– Что за беспокойство… А у вас здесь появились знакомые?
– Нет. В субботу я заходил в клуб, но я так ни с кем и не разговаривал.
– Вам следует научиться болтать по-итальянски, тогда вам будет во всех отношениях приятнее здесь жить… Ах, что я вспомнила! Ведь третьего дня две старые датчанки уехали на Капри. Что, если их комната еще свободна? Прелестная небольшая комнатка и недорогая. Не помню, как называется эта улица, но я знаю, где это. Хотите, мы пойдем посмотрим ее? Пойдемте же!
Когда они спускались по лестнице, она вдруг остановилась и посмотрела на него с виноватой улыбкой:
– Я была ужасно невежлива с вами в тот вечер, когда мы в первый раз виделись, Грам. Я должна попросить у вас прощения.
– Но, дорогая фрекен Ярманн!..
– Дело, видите ли, в том, что я была больна. Но до чего меня потом бранила Йенни! И я вполне заслужила это.
– Нет, это я виноват, что так бесцеремонно пристал к вам. Но, когда я увидел вас обеих и услышал, что вы говорите по-норвежски, я не мог удержаться от соблазна заговорить с вами.
– Это так понятно. И мы могли бы так приятно провести время. Но я вела себя непозволительно. Мне нездоровилось. Иногда я чувствую себя очень нехорошо, я не сплю, и нервы мои окончательно расстраиваются. Тогда я и работать не могу, и вообще превращаюсь в настоящую ведьму.
– Но, дорогая фрекен Ярманн!
– Да, сердце и нервы… А Йенни и Гуннар работают, все работают, кроме меня… Ну, а как идет ваша работа? Хорошо?… Надо вам сказать, что теперь я еще позирую для Йенни. Сегодня она освободила меня. О, она хитрая! Я уверена, что она заставляет меня позировать, чтобы я не оставалась одна и не предавалась унынию. А потом она вывозит меня за город. Она настоящая мать для меня.
– Вы, кажется, очень любите вашу подругу?
– Ну, еще бы! Она такая добрая, такая добрая… А я болезненная и избалованная. Со мной хорошо справляться умеет только Йенни. И потом, она такая умная, и талантливая, и энергичная. И красивая – разве она не прелестна, как вы находите? Видели бы вы ее волосы, когда они распущены! Если я бываю умницей и заслуживаю награды, мне разрешается расчесывать ее волосы, делать ей прическу… Ну, вот мы и пришли.
Они начали взбираться по совершенно темной каменной лестнице.
– Не приходите в отчаяние от этой лестницы, – утешала Франциска, – наша лестница еще хуже этой, вот вы сами увидите, когда придете к нам в гости. Надеюсь, вы скоро придете? Тогда мы подговорили бы всю нашу компанию и устроили бы хороший римский кутеж. В последний раз я испортила все удовольствие.
Она остановилась у двери на последней площадке и позвонила. Им отворила женщина с очень милым лицом и с симпатичной внешностью.
Она показала им маленькую комнату с двумя кроватями. Окно выходило на серый задний двор, на котором перед окнами было развешано для просушки белье. Но на балконах, выходивших также во двор, стояли цветы, а на крышах была устроена лоджия с террасами, украшенными зелеными растениями.
Франциска, не переставая, болтала с хозяйкой и в то же время осматривала печку, щупала матрац и вставляла замечания по-норвежски:
– Солнце светит сюда все утро… Когда вынесут отсюда лишнюю кровать, то места здесь будет вполне достаточно… Комната стоит 40 лир в месяц без освещения и без отопления, а кроме того, надо платить 2 лиры за «сервицио». Это недорого… Сказать, что вы оставляете ее за собой? Если хотите, вы можете переехать завтра утром… Ах, пожалуйста, не благодарите! Мне очень приятно быть вам хоть чем-нибудь полезной.
Они распрощались с хозяйкой и стали спускаться с лестницы.
– Лишь бы вы чувствовали себя здесь хорошо. Я знаю, что синьора Папи очень чистоплотная женщина.
– Ну, это уже хорошо. Ведь в Италии эта добродетель редко встречается.
– Я не сказала бы этого. По-моему, квартирные хозяйки у нас в Христиании ничуть не лучше. Когда мы жили с сестрой на улице Хольберга, мне случилось поставить под кровать пару новых лакированных туфель. Так они и остались там, потому что у меня никогда не хватало мужества взять их оттуда. Иногда я только издали заглядывала на них, – так, уверяю вас, они стояли себе там, словно два белых мохнатых барашка.
– Да, – ответил Хельге с улыбкой, – я совсем упустил из виду, что жил всегда у себя дома.
Франциска вдруг громко расхохоталась:
– Вы знаете, синьора подумала, что мы поселимся в этой комнате вдвоем. Дело в том, что я назвалась вашей кузиной… ну, она и поняла это должным образом. Кузина – это вызывает подозрение во всех странах!
Оба расхохотались. Немного спустя Франциска спросила:
– Вы не хотите пройтись немного? Мы могли бы, например, пойти на Понте-Молле. Вы были там? Вы не устанете идти так далеко? Назад мы можем вернуться в трамвае.
– Лучше скажите, можете ли вы идти так далеко? Ведь вы нехорошо чувствуете себя?
– Вот ходить-то для меня и полезно. «Пожалуйста, двигайтесь как можно больше», – говорит мне вечно Гуннар… Это Хегген.
Она болтала безостановочно и время от времени бросала на него быстрый взгляд, чтобы узнать, занимает ли его ее болтовня. Они пошли по новой дороге вдоль берега Тибра. Вода казалась совсем желтой среди зеленых берегов. Над темным лесом на Монте-Марио висели перламутровые облака, а среди вечнозеленых деревьев там и сям серыми пятнами выделялись каменные глыбы вилл.
Франциска поздоровалась с одним полицейским и сказала, поворачивая к Граму свое смеющееся лицо:
– Подумайте, ведь этот человек сватался ко мне! Я часто гуляла здесь и болтала с ним. И он сделал мне предложение. Сын владельца табачной лавки также делал мне предложение. Йенни ужасно бранила меня, – она уверяла, что я сама виновата в этом. Может быть, я и вправду виновата.
– По-видимому, фрекен Винге часто бранит вас. Она, должно быть, очень строгая мамаша?
– Йенни? Нет, строга только, когда это необходимо. Ах, если бы она раньше принялась за меня! – сказала она с глубоким вздохом. – Но, к сожалению, до сих пор никто не был ко мне строг.
Хельге Грам чувствовал себя очень легко и спокойно в обществе Франциски. В ней было что-то мягкое, женственное – в ее походке, голосе, в лице под широкополой мягкой шляпой. В сравнении с ней Йенни Винге казалась ему не особенно симпатичной. Она была слишком самоуверенна, глаза у нее были слишком светлые… и потом у нее был ужасный аппетит. Ческа же сказала ему, что бывают дни, когда она почти ничего не ест.
Как бы продолжая вслух свои мысли, он вдруг сказал:
– Должно быть, фрекен Винге принадлежит к числу тех молодых девушек, которые никогда не теряют уверенности в себе.
– О, в этом не может быть сомнения. Характер у нее есть. Вот посудите сами. Она с юных лет любила живопись. А ей пришлось стать учительницей. Ах, как ей тяжело жилось! Да, теперь этого по ней не видно. Она такая сильная, она сейчас же оправляется. Но когда я впервые встретилась с ней в рисовальной школе, то была поражена ее замкнутостью. Гуннар говорит, что она как бы забралась в раковину. Там мне так и не удалось сойтись с ней. Я познакомилась с ней ближе только здесь. Мать ее во второй раз вдовеет… ее зовут фру Бернер… у нее еще трое маленьких детей от второго мужа. И, подумайте, все они ютились в двух маленьких комнатках. Йенни спала в крошечной каморке для прислуги, она выполняла всю домашнюю работу, в то же время училась и помогала матери, чем только могла. Прислуги у них не было. Йенни была так одинока, у нее не было ни друзей, ни знакомых. Она привыкла в неудаче замыкаться в себе, но зато, когда счастье улыбается ей, она широко раскрывает свои объятия для всех, кто может нуждаться в ее помощи.
У Франциски разгорелись щеки, и она посмотрела на Хельге широко раскрытыми глазами:
– Вы знаете, что говорит Йенни? Она говорит, что во всяком несчастье, которое обрушивается на человека, виноват он сам. И если человеку не удается воспитывать свою волю так, что он является господином своего настроения, то лучше всего ему застрелиться. Так говорит Йенни.
Хельге улыбнулся, глядя на оживленное лицо. «Говорит Йенни», «говорит Гуннар» и «у меня была подруга, которая говорила»: Боже, до чего она юна и доверчива!
Они вошли на мост. Франциска остановилась и облокотилась о парапет. Выше по течению реки, под буро-зеленым берегом высились стройные трубы завода, отражаясь в желтой, быстрой реке. Вдали, позади волнистой равнины, смутно вырисовывались серо-желтые Сабинские горы со снежными вершинами и синими ущельями.
– Нельзя ли здесь где-нибудь достать вина? – спросил Хельге.
– Скоро станет холодно… но мы можем все-таки посидеть немного, – ответила Франциска.
Она повела Хельге на небольшую полукруглую площадку позади моста. Там в маленьком садике была остерия, в которой они и расположились. Под голыми вязами стояли скамья и несколько соломенных стульев. За садом зеленел луг, а по другую сторону реки к самому небу вздымались горные вершины.
Франциска сорвала ветку с куста бузины. На ней были уже побеги, но их побило морозом и они почернели.
– Так они борются всю зиму, то распускаются, то увядают, но когда наступает весна, то оказывается, что они ничуть не пострадали от всего этого.
Она бросила ветку на стол, а он взял ее и не выпускал из рук.
Им подали белого вина. Франциска разбавила свой стакан наполовину водой и едва прикасалась к нему губами. Вдруг она умоляюще улыбнулась и сказала:
– Не дадите ли вы мне папироску?
– С удовольствием, если только вы думаете, что это не повредит вам.
– Ах, я теперь почти вовсе не курю. Да и Йенни из-за меня бросила курить. Впрочем, я думаю, что сегодня она вознаградила себя за воздержание. Она ушла с Гуннаром.
Франциска улыбнулась при свете вспыхнувшей спички:
– Только, пожалуйста, не говорите Йенни, что я курила.
– Будьте спокойны, – я не скажу.
С минуту Франциска задумчиво попыхивала папироской.
– Знаете, – сказала она наконец, – мне ужасно хотелось бы, чтобы Йенни и Гуннар поженились. Боюсь, что из этого ничего не выйдет. Ведь они всегда были такими хорошими друзьями. А при этом условии не так-то легко влюбиться. Не правда ли? Трудно влюбиться в человека, которого давно уже хорошо знаешь. К тому же они так похожи друг на друга, а для супружества необходимо, чтобы характеры были различные. Вы знаете, Гуннар сын бедного тор-паря из Смоленене. У него в доме была такая нужда, что он отправился в Христианию искать работу, когда ему было всего девять лет. Он поселился у своей тетки, занимавшейся глажением. Ну, вот он и занялся разноской белья. А потом попал на завод. Всему, что он знает, он научился сам. Он очень много читает, потому что интересуется всем и хочет дойти до самой сути всего. Йенни говорит, что он забросил живопись. Вот теперь он увлекся итальянским языком и в короткий срок выучился ему так основательно, что может уже свободно читать газеты, и книги, и стихи также. Йенни такая же. Чему только она ни выучилась, и лишь потому, что это интересует ее!
Начало быстро смеркаться. Лицо Франциски выделялось белым пятном под темной шляпой. Она умолкла и задумалась.
– Как вы любите ваших друзей, – сказал тихо Хельге.
– Да, это правда… Но мне хотелось бы, чтобы все люди были моими друзьями. Мне хочется любить всех. Не знаю, понимаете ли вы меня? – Она произнесла это очень тихо и глубоко вздохнула.
Хельге Грам вдруг наклонился и поцеловал ее маленькую руку, белевшую на столе.
– Спасибо, – сказала Франциска. Они посидели еще немного.
– А теперь пора уходить. Становится холодно, – сказала она.
На другой день, когда Хельге переехал в свою новую комнатку, он увидал посреди стола майоликовую вазу с букетом маленьких голубых ирисов, казавшихся особенно свежими в лучах солнца, которое щедро освещало комнату. Синьора пояснила, что утром приходила кузина, которая и принесла эти цветы.
Когда Хельге остался один, он склонил голову над цветами и перецеловал их все, один за другим.
VI
Хельге Граму жилось хорошо в его комнатке на Ринетто. У него было радостное сознание того, что он действительно работает за своим маленьким столом перед окном, выходившим во двор с развешанным на нем бельем и цветочными горшками на балконах. Напротив него жила семья с двумя детьми, мальчиком и девочкой, шести и семи лет. Когда они выходили на свой балкон, то всегда приветливо кивали Хельге, и он отвечал им и здоровался с их матерью. Это «шапочное» знакомство давало ему чувство покоя и уюта. Передним на столе стояла ваза Чески, которую он постоянно наполнял свежими цветами. Синьора Папи очень хорошо понимала его ужасный итальянский язык. Он объяснял это тем, что раньше у нее жили датчане, а Ческа уверяла, что датчане совершенно неспособны к языкам.
Когда синьора заходила к нему в комнату по какому-нибудь делу, она всегда останавливалась у двери, чтобы поболтать с ним немного. Конечно, разговор главным образом касался всегда «кузины» – «хэ белла», как называла ее синьора Папи. Раз фрекен Ярманн заходила к нему одна, а в другой раз вместе с фрекен Винге – оба раза для того, чтобы пригласить его к себе. Когда синьора Папи со смехом прерывала наконец свою болтовню, извиняясь, что мешает ему заниматься, и уходила из комнаты, Хельге закидывал руки за голову, откидывался на спинку стула и думал о своем доме. Он вспоминал свою комнату, находившуюся рядом с кухней, где его мать и сестра всегда громко разговаривали о нем, обсуждая его и выражая заботу о его будущности. Он слышал каждое их слово, – по-видимому, этого они и хотели. Все это осталось позади. А здесь каждый день являлся для него драгоценным даром. Наконец-то, наконец-то он нашел покой, наконец он может отдаться любимым занятиям свободно, беспрепятственно.
Все утро уходило у него на музеи и библиотеки. А по вечерам он заглядывал к двум художницам на Виа Вантаджио и пил у них чай.
Обычно обе они бывали дома. Иногда у них бывали и другие гости – Хеггена и Алина он всегда находил у них. Раза два он застал фрекен Винге одну, а один раз Франциску.
Собирались они всегда в комнате Йенни. Там было теплее и уютнее, но окна они оставляли все-таки открытыми до тех пор, дока не исчезали последние признаки вечерней зари. В печке весело горел огонь, а над спиртовой лампой тихо кипела вода. Хельге изучил каждый предмет в этой комнате – этюды, фотографии на стенах, вазы с цветами, голубой чайный сервиз, полочку с книгами у кровати, мольберт с портретом Франциски. Правда, в комнате всегда царил некоторый беспорядок – стол был завален ящиками с красками и в беспорядке валявшимися альбомами для эскизов и клочками бумаги; время от времени Йенни, накрывая стол для чая, запихивала ногами под стол кисти и куски холста, валявшиеся на полу. На диване очень часто валялись чулки для штопки, и она убирала их только тогда, когда усаживалась на диван, чтобы приготовить бутерброды. Случалось также, что посреди стола красовался спиртовой утюг.
Пока Йенни прибирала и хозяйничала, Хельге сидел с Франциской у печки и тихо беседовал. Время от времени на Ческу вдруг нападало желание играть роль хозяйки, и тогда она уговаривала Йенни посидеть спокойно и предоставить ей все. В таких случаях Йенни приходила в ужас, потому что Ческа налетала на комнату, словно ураган, – она разбрасывала по сторонам предметы, которые ей мешали, и Йенни уже не находила их больше. Валявшиеся на полу эскизы она в порыве аккуратности наскоро прикрепляла к стенам и при этом вместо молотка употребляла каблук своей туфли.
Грам никак не мог разобраться в фрекен Ярманн. Она всегда была ласкова и внимательна с ним, но никогда уж больше не разговаривала так откровенно, как во время их прогулки на Понте-Молле. Иногда она становилась очень рассеянной, казалось, что она даже не понимает, что он ей говорит, хотя она и тут отвечала ему ласково. Однажды ему даже показалось, что он просто надоел ей. Когда он ее спрашивал, как она поживает, она всегда отвечала уклончиво.
Он не без удовольствия заметил, что скульптор Алин недолюбливает его. Значит, швед видел в нем соперника. К тому же в последнее время ему казалось, что Франциска держит себя с Алином холоднее. Однако все попытки Хельге сблизиться с Франциской оставались бесплодными. Когда он заводил с ней серьезные разговоры, она сводила их к пустой болтовне и к шутке. Впрочем, он был благодарен ей и за это, она хорошо умела заполнять пустоту и избегать тяжелого молчания.
Но зато когда он оставался вдвоем с Йенни Винге, между ними всегда завязывалась беседа на серьезные темы. Иногда ему даже казались скучными эти рассуждения на абстрактные темы. Однако очень часто разговор принимал личный характер, и он очень любил такие беседы. Мало-помалу он сам рассказал ей многое из своей жизни, о своей работе, о том, как трудно ему было добиться своей цели, и ему казалось, что между его судьбой и судьбой Йенни много общего. На то обстоятельство, что Йенни Винге никогда не заговаривала о самой себе, он не обратил особого внимания, но зато он хорошо заметил, что она избегает разговора с ним о Франциске Ярманн.
Не задумывался он также и над тем, что с Франциской он никогда не вел таких задушевных бесед, какие он вел с Йенни.
В рождественский сочельник все собрались в клубе, а потом отправились к полуночной мессе в церковь св. Луиги.
В сущности, Хельге находил, что в церкви царит особое настроение. Несмотря на множество зажженных люстр, все было погружено в полумрак, так как люстры находились под самыми сводами. Только вокруг алтаря было светло, там горели сотни восковых свечей, дававших мягкий желтый свет. Раздавалось гармоничное пение, и густые звуки органа заполняли пустое пространство под сводами. К тому же Хельге сидел рядом с очаровательной молодой итальянкой, которая вынула из бархатного футляра четки из лазурита и усердно молилась.
Но настроение испортила фрекен Ярманн, которая скоро начала ворчать. Она сидела впереди с фрекен Винге.
– Мне надоело, Йенни… уйдем. Неужели ты находишь, что здесь рождественское настроение? Ведь это самый обыкновенный концерт… да еще скверный. Вот, послушай этого певца… он поет без всякого выражения, к тому же и голос-то у него надорванный. Фу…
– Тише, Ческа… не забывай, что мы в церкви.
– Вздор! Причем тут церковь? Это просто концерт. Ведь мы должны были купить билеты, нам дали программу… И какой скверный концерт… Я испортила себе все настроение…
– Хорошо, хорошо, мы уйдем, когда кончится это исполнение. Но помолчи хоть, пока мы здесь…
Немного спустя вся их компания тихо пробиралась к выходу. В это время раздались звуки «Аве Мария».
– И это называется «Аве Мария»! – произнесла недовольным тоном Франциска. – Вы слышите, как она поет? Можно подумать, что это фонограф. Терпеть не могу, когда с музыкой обращаются так бесцеремонно…
– «Аве Мария»… – сказал один молодой датчанин, который шел рядом с Франциской. – Я помню одну молодую норвежку, она дивно пела это. Я говорю о фрекен Эк…
– Верит Эк? Вы ее знали, Иеррильд? – спросила Франциска.
– Два года тому назад она была в Копенгагене. Она там пела. Я был с ней хорошо знаком. А вы тоже знаете ее, фрекен Ярманн?
– Моя сестра знакома с ней, – ответила Франциска. – Ведь вы, кажется, встречались с моей сестрой Боргхильд в Берлине? А вам нравится фрекен Эк? Впрочем, она теперь фру Херманн.
– Да, она была очаровательной молодой девушкой. А кроме того, она необыкновенно талантлива…
Франциска замедлила шаги, и они отстали от остальных.
Заранее было условлено, что Хегген, Алин и Грам будут ужинать у девушек, так как Франциска получила из дому посылку со всевозможной рождественской провизией. Стол был уставлен норвежскими блюдами и украшен иммортелями, собранными за городом, посреди стола горели два семисвечных канделябра.
Франциска пришла позже всех, она привела с собой датчанина.
– Йенни, не правда ли, как это мило со стороны Иеррильда, что он согласился присоединиться к нам? – сказала она.
Франциска усадила за стол Иеррильда рядом с собой, и, когда завязалась общая оживленная беседа, она вдруг повернулась к нему и спросила:
– Вы знаете пианиста Херманна, за которого вышла замуж фрекен Эк?
– Да, очень хорошо. В Копенгагене я жил с ним в одном пансионе. Кроме того, я виделся с ним недавно в Берлине.
– Он вам нравится?
– Что же, это очень красивый мужчина. Необыкновенно талантливый… Кстати, он подарил мне кое-что из своих последних музыкальных произведений. Я нахожу их чрезвычайно своеобразными. Они мне очень нравятся.
– У вас они с собой? Не могу ли я их посмотреть? Я пошла бы в клуб и там поиграла бы их. Когда-то он был моим хорошим другом.
– Только теперь я вспомнил! Ведь я видел у него вашу фотографию! Он только не хотел сказать, чей это портрет.
Хегген насторожился.
– Да, – подтвердила Франциска неуверенным голосом, – я, кажется, действительно подарила ему свой портрет.
– Вообще же, – продолжал Иеррильд, допивая свой стакан, – я должен сказать, что он, пожалуй, несколько грубоват… а иногда способен даже быть в достаточной степени бесцеремонным. Но, может быть, это-то… эти-то качества и делают его таким неотразимым… для женщин. Для меня лично он был иногда слишком, – как бы это выразиться, – слишком пролетарием.
– Вот, именно, это-то… – Франциска старалась найти подходящие слова… – вот это-то и восхищало меня в нем. Ведь он выбился из самых низов. А теперь он представляет собою нечто незаурядное. Такая борьба может сделать человека грубым. А вы не находите, что это искупает многое… пожалуй, даже все?
– Вздор, Ческа, – заметил Хегген. – Ханса Херманна открыли, когда ему было всего тринадцать лет, и с тех пор ему всегда помогали.
– Ну, да, ну, да, но одна только необходимость принимать чужую помощь сильно влияет на человека. Он должен за все благодарить, должен вечно бояться лишиться этой помощи… наконец, бояться, что ему напомнят, что он – как это говорит Иеррильд – пролетарское дитя…
– Могу напомнить, что и я также пролетарское дитя…
– Ах, Гуннар, ты совсем другое дело! Я уверена, что ты всегда был головой выше своей среды. Когда ты являешься в общество, которое в социальном отношении стоит как бы выше тебя, то всегда выходит так, что ты знаешь больше всех, что ты умнее всех. У тебя всегда остается твердое сознание того, что ты сам выбился в люди, что ты всем обязан исключительно самому себе, своей работе. Тебе никогда не приходилось благодарить людей, которые, быть может, смотрят на тебя свысока, так как презирают тебя за твое происхождение. Нет, Гуннар, тебе не приходится говорить о чувствах пролетария, потому что ты не знаешь, что это такое…
– И потом… ты не понимаешь Ханса Херманна, – прибавила Ческа тихо. – Ведь он не только ради себя самого был возмущен несправедливостью нашего строя. Он часто говорил именно о тех способностях, о том добром, что гибнет, не пустив ростков… Когда мы гуляли с ним по кварталу бедняков и видели маленьких заморенных детей, живущих в душных рабочих казармах, которые он охотно сжег бы дотла, говорил он…
– Фразы! Если бы эти казармы принадлежали ему и у него были бы там квартиранты…
– Как тебе не стыдно, Гуннар! – воскликнула Ческа горячо.
– Как бы там ни было, но он никогда не был бы социалистом, если бы он родился богатым.
– А ты уверен, что ты был бы социалистом, если бы родился графом? – возразила Ческа.
Хегген закинул голову и на мгновение задумался.
– У меня было бы во всяком случае сознание того, что я не родился бедняком, – сказал он как бы про себя.
– Ну, а что касается любви Херманна к детям, – заговорил Иеррильд, – то должен сказать, что на своего маленького сына он не обращает никакого внимания. Да и со своей молодой женой он обращался жестоко. Сперва он не давал ей покоя и всякими правдами и неправдами добивался ее взаимности, а потом, когда она ожидала ребенка, ей, в свою очередь, пришлось умолять его жениться на ней.
– Так у них маленький мальчик? – тихо спросила Франциска.
– Увы! Ребенок родился через шесть недель после их венчания, как раз незадолго до моего отъезда из Берлина. А Херманн уехал от нее в Дрезден месяц спустя после свадьбы. Не понимаю, почему он не женился на ней раньше. Ведь между ними было условлено, что они сейчас же разведутся, так как она сама этого хотела.
– Меня это возмущает, – заметила Йенни, прислушивавшаяся к разговору. – Как можно жениться, заранее решив, что сейчас же потом разведешься…
– Господи, раз люди знают друг друга вдоль и поперек, – возразил Иеррильд, – и знают, что от дальнейшего нельзя добра, ожидать…
– Тогда не надо жениться.
– Разумеется. Свободная любовь гораздо красивее. Но, Господи, у нее не было другого выхода. Следующей осенью она хочет дать концерт в Христиании и затем давать уроки пения. А из этого ничего не вышло бы, если бы у нее был ребенок… и она не была бы замужем.
– Может быть. Но все это противно… Что касается меня, то я не симпатизирую свободной любви, если вы только обуславливаете ее тем, что обе стороны заранее предрешают, что они надоедят друг другу. Уж если случилось такое несчастье, что люди ошиблись друг в друге, то недостойно порядочных людей разыгрывать глупую комедию.
Гости разошлись только на рассвете. Хегген на мгновение остался после всех.
Йенни растворила дверь на балкон, чтобы проветрить комнату, в которой много курили. На минуту она остановилась в дверях и посмотрела на небо. Оно было светло-серое, но на крышах уже появился изжелта-розовый отблеск зарождающейся утренней зари. Воздух был морозный. Хегген подошел к ней:
– Спасибо за приятно проведенный вечер. О чем ты задумалась?
– О том, что наступает рождественское утро.
– Да, это верно.
– Хотела бы я знать, получили ли они дома вовремя мою посылку, – сказала она после некоторого молчания.
– Надо надеяться. Если только ты послала ее до одиннадцатого.
– Помню, как я любила просыпаться в рождественское утро и как спешила посмотреть на елку и подарки. Тогда я была еще молода. – Она засмеялась. – Мне писали, что в этом году очень много снега. В таком случае они в горах, то есть дети.
– Наверное, – проговорил тихо Хегген. С минуту он молча смотрел вместе с ней в пространство. – Однако послушай, Йенни, ведь ты простудишься… Спокойной ночи! Еще раз спасибо.
– Тебе спасибо. Спокойной ночи. Желаю тебе приятных праздников, Гуннар.
Они пожали друг другу руки. Она еще постояла после того, как он ушел, потом вошла в комнату и затворила дверь на балкон.
VII
Однажды на рождественской неделе Грам зашел в тратторию. Там за отдельным столиком сидели Хегген и Йенни; они его не заметили, и когда он вешал свое пальто, то слышал, как Хегген сказал:
– А это, ей-Богу, скверный парень.
– Да, препротивный, – подтвердила со вздохом Йенни.
– И на нее все это сильно действует. А тут еще сирокко… Завтра, конечно, она ни на что не будет годна. Само собою разумеется, что она теперь совсем не работает, а только и делает, что бегает с этим мальчишкой…
– Какая уж там работа! Ведь и моя работа стоит. Она ходит с ним пешком в Витебро в своих жалких лакированных башмачках, не обращая внимания ни на сирокко, ни на холод. И все это только из-за того, чтобы без конца слушать, что он ей рассказывает о Хансе Херманне.
Проходя мимо них, Грам поклонился. Фрекен Винге сделала движение, как бы желая дать ему место за их столом. Но он сделал вид, будто не заметил этого, и уселся к ним спиной в другом конце зала.
Он понял, что они говорили о Франциске Ярманн.
У Хельге вошло уже в привычку ежедневно ходить на Виа Вантаджио. В последнее время Йенни Винге почти всегда сидела дома одна, она шила или читала. По-видимому, ей было приятно, когда он приходил. В ней произошла некоторая перемена, не было прежней самоуверенности, она не говорила обо всем так авторитетно. В ней замечалась даже некоторая меланхоличность.
Раз Хельге спросил ее, здорова ли она.
– Здорова? Конечно, я здорова. Почему вы спрашиваете? – Право, не знаю… но мне кажется, что в последнее время вы как-то притихли, фрекен Винге.
Она только что зажгла лампу, и он заметил, что она слегка покраснела.
– Очень может быть, – сказала она, – что мне придется скоро уехать домой. У моей сестры воспаление легких, а мама совсем одна. – С минуту она помолчала, а потом прибавила: – Вот потому-то я, пожалуй, и взгрустнула немного. Мне очень не хотелось бы уезжать отсюда… хотелось бы провести здесь, по крайней мере, весну.
Она взяла свою работу и села.
Хельге задумался о том, не жаль ли ей расстаться с Гуннаром Хеггеном; он никак не мог разобраться в их отношениях. К тому же Хельге слышал, что Хегген, обладавший влюбчивым сердцем, был сильно увлечен одной молодой датчанкой, состоявшей в качестве сестры милосердия при одной старой больной даме, которая на некоторое время приехала в Рим.
Хельге опять украдкой взглянул на Йенни. Больше всего его озадачивал ее румянец. Почему она вспыхнула? Это как-то было совсем необычно для нее.
В этот вечер Франциска возвратилась домой прежде, чем он ушел. С Рождества он мало видел ее, но он все-таки заметил, что она к нему совершенно равнодушна. Не могло быть и речи больше о каких-нибудь капризах с ее стороны, она не притворялась, она просто не замечала других людей. Видно было, что ее всецело поглощает какая-то мысль. Иногда она ходила точно во сне.
Несмотря на это, Хельге продолжал видеться с Йенни и в траттории, где она обыкновенно обедала, и в ее собственной комнате. Он сам не отдавал себе отчета, зачем он это делает. Для него просто стало потребностью видеть ее.
Однажды вечером Йенни вошла в комнату Франциски, чтобы взять бутылку со скипидаром. Франциска имела обыкновение брать у Йенни все, что ей было нужно, но никогда ничего не возвращала. Йенни остановилась в испуге посреди комнаты. Ческа лежала на кровати и глухо рыдала в подушки. По-видимому, она тихо прокралась к себе в комнату, так как Йенни не слышала, когда она пришла.
– Милая… что с тобой? Ты больна?
– Нет… Ах, уйди, Йенни, уйди, милая… Нет, нет, я ничего не скажу, я знаю, что ты скажешь, что я сама виновата во всем.
Йенни поняла, что лучше с нею пока не разговаривать, что это ни к чему не приведет. Но когда пришло время пить чай, она подошла к двери и позвала Франциску. Та поблагодарила и ответила, что ей ничего не надо.
Поздно вечером, когда Йенни уже лежала в постели с книгой в руках, Ческа вдруг вошла к ней в ночной рубашке. Лицо у нее было красное и распухло от слез.
– Можно мне прилечь к тебе, Йенни?… Я не могу уже больше оставаться одна.
Йенни подвинулась и дала место подруге. Ей не очень-то нравилась привычка Франциски приходить к ней и ложиться в ее постель, когда у той бывало слишком тяжело на сердце, но у нее не хватало духу отказывать ей в этом маленьком утешении.
– Нет, нет, читай, Йенни… Я не буду мешать тебе… Я буду лежать совсем тихо вот тут, у стенки.
Йенни притворилась, будто читает. Время от времени Франциска тяжело и прерывисто вздыхала, как вздыхают дети после сильного плача. Наконец Йенни спросила:
– Погасить лампу или лучше оставить ее гореть?
– Нет, лучше погаси.
В темноте Франциска обхватила шею Йенни руками и с новым приступом слез рассказала ей, что она опять ходила гулять в Кампанью с Иеррильдом. Он поцеловал ее. Сперва она ограничилась тем, что слегка побранила его, потому что думала, что это была глупая шутка с его стороны. Но потом он стал таким противным, что она рассердилась.
– А потом он стал требовать, чтобы я пошла с ним в гостиницу ночевать. Он говорил об этом так спокойно, словно приглашал меня зайти в кондитерскую. Я пришла в ярость, тогда и он разозлился. И вот он наговорил мне таких гнусностей, таких… – С минуту она молчала, все ее тело дрожало, словно в лихорадке. – И потом он сказал… ты понимаешь… про Ханса… что Ханс все рассказал ему, когда показывал мою фотографию… так что Иеррильд подумал… ты понимаешь, Йенни… – Франциска крепче прижалась к Йенни. – Нет, теперь я уже покончу с этим… я перестану наконец любить этого негодяя… Ну, само собою разумеется, Ханс не сказал моей фамилии, – прибавила она, немного помолчав, – и он не мог предположить, что Иеррильд встретит меня. Или узнает меня по фотографии, на которой я снята в восемнадцать лет.
Семнадцатого января был день рождения Йенни. Она и Франциска решили отпраздновать этот день в компании и пригласить несколько человек в маленькую остерию на Виа Анниа Нуова. Они пригласили Алина, Хеггена, Грама и фрекен Пальм, молодую датчанку, сестру милосердия.
Все маленькое общество вышло из трамвая и попарно пошло по белому шоссе, ярко освещенному солнцем. В воздухе уже пахло весной. Бурая Кампанья уже окрасилась в серо-зеленоватый цвет. Маленькие полевые цветочки, которые едва-едва цвели зимою, теперь набрались новых сил и цвели во множестве. Зелень на кустах становилась заметно гуще и темнее.
Жаворонки издавали свои серебристые трели где-то высоко в голубом воздухе. От земли шли теплые испарения, над городом повисла легкая дымка. Сквозь стройные своды акведуков виднелись Альбанские горы с белыми селениями, покрытыми фиолетовой дымкой.
Йенни и Грам шли впереди. Грам нес светло-серый плащ Йенни. Она сияла красотой в своем черном шелковом платье. До сих пор Грам всегда видел ее в сером платье или в костюме с блузками. Сегодня же ему казалось, что с ним рядом идет совсем незнакомая женщина. Ее фигура, обтянутая черным шелком, казалась стройнее; на груди был четырехугольный вырез, цвет лица казался еще ослепительнее, а волосы сверкали золотом, на ней была черная шляпа с большими полями, которую Хельге видел уже раньше, но на которую он не обратил внимания. Этот туалет дополняло ожерелье из розовых кораллов, которое выглядело особенно эффектно, благодаря черному платью.
Они обедали под открытым небом. Тень от виноградной шпалеры, лишенной еще листьев, падала на белую скатерть в виде мелкого узора. Фрекен Пальм и Хегген украсили стол полевыми цветами, и из-за этого макароны слишком разварились, так как пришлось дожидаться, пока они ходили за цветами. Кушанья были прекрасные, вино превосходное, а фрукты Ческа выбрала в городе и взяла с собой, и кофе также, – она уверяла, что кофе необходимо варить самим, иначе он не будет вкусный.
После обеда Хегген и фрекен Пальм пошли осматривать осколки рельефов и надписей, найденных при раскопках тут поблизости и вделанных в стены дома. Алин остался сидеть за столом и курил, жмурясь на солнце.
Остерия находилась на склоне горы. Грам и Йенни стали наугад карабкаться вверх. Йенни рвала белые цветочки, росшие в буром песке, покрывавшем склон.
– Вот этих цветов множество на Монте-Тестаччио. Вы бывали там, Грам?
– Несколько раз. Я был там третьего дня и побывал на протестантском кладбище. Камелии там сплошь покрыты цветами. А на старом кладбище я нашел в траве анемоны.
Они взобрались на самый верх и пошли по равнине. Посредине большого поля выделялась груда бесформенных развалин, – туда они и направились. Они непринужденно болтали о том и о сем. Вдруг Хельге сказал:
– Как странно, Йенни… Я так много говорил с вами, и вы разговаривали со мной. А я все-таки совсем не знаю вас. Вот вы стоите там – ах, если бы вы могли сами видеть, как блестят ваши волосы на солнце, они отливают золотом… да, а вы для меня загадка… Это так странно… Думал и ли вы когда-нибудь о том, что вы никогда не видели своего лица? Вы видели только отражение его. А своего лица с закрытыми глазами мы и совсем не видим. Вам не кажется это странным?… Да, сегодня день вашего рождения. Вам исполнилось двадцать восемь лет. Вы, должно быть, очень радуетесь этому? Ведь вы находите, что каждый прожитый год представляет собой известную ценность и не пропадает даром.
– Нет, я не совсем так говорила. Я только утверждала, что в первые двадцать пять лет надо часто выдерживать борьбу, так что приходится радоваться, когда это остается позади…
– Ну, а теперь?
– Теперь…
– Да. Быть может, вы знаете, чего вы можете достигнуть в следующий год? На что вы его потратите?… О, я нахожу, что жизнь так бесконечно богата всякими случайностями, что даже вы, со всеми силами и энергией, не в состоянии побороть то, что вас ожидает… Неужели это никогда не приходит вам в голову? Неужели вами никогда не овладевает тревога перед будущим, Йенни?
Она только улыбнулась в ответ и наступила на окурок папиросы, которую только что бросила на землю. Ее нога выше подъема нежно просвечивала сквозь тонкий черный чулок. Она задумчиво смотрела на стадо баранов, которое, словно сероватый поток, спускалось с противоположного склона горы.
– Грам!.. Ведь мы совсем забыли про кофе! Нас, конечно, ждут там…
Они быстро пошли к остерии, не разговаривая больше. Они остановились на краю песчаного обрыва как раз над столом, за которым они обедали.
Алин сидел, уткнувшись головой в сложенные на столе руки. На скатерти валялись еще корки сыра, апельсинная шелуха и куски хлеба среди неубранных тарелок и стаканов.
Франциска, которая была в своем ярко-зеленом платье, стояла, склонясь над ним, и, обняв его за шею, старалась приподнять его голову:
– Полно, Леннарт… только не плачь! Я буду любить тебя… я охотно выйду за тебя замуж… слышишь, Леннарт? Да, да, я выйду за тебя замуж… только не плачь… Я уверена, что могу полюбить тебя, Леннарт… не приходи же в такое отчаяние…
Алин проговорил сквозь рыдания:
– Нет, нет, так я не хочу… так не надо, Ческа…
Йенни повернулась и пошла в обратную сторону по склону. Грам заметил, что она вся вспыхнула, даже ее шея зарделась. Тропинка, по которой они шли, огибала остерию и спускалась в огород.
Вокруг небольшого бассейна гонялись друг за другом Хегген и фрекен Пальм. Они брызгали друг на друга водой, и брызги сверкали на солнце, словно алмазы. Она громко смеялась и взвизгивала.
Снова лицо Йенни покрылось краской. Хельге шел за ней вдоль грядки с овощами. Хегген и фрекен Пальм заключили наконец мир и тоже пошли за ними.
– Все в порядке, – проговорил Хельге тихо.
Йенни слегка кивнула, и по ее лицу пробежала улыбка.
За кофе настроение было подавленное. Франциска сделала слабую попытку завести общий разговор, но из этого ничего не вышло, и она молча попивала крошечными глоточками ликер из маленькой рюмки. Едва кончили пить кофе, она предложила пойти прогуляться.
Вначале три пары шли одна за другой, но мало-помалу расстояние между ними все увеличивалось, и, наконец, они совсем перестали друг друга видеть, благодаря холмам, которые скрывали их друг от друга. Йенни шла с Грамом.
– Куда мы, собственно, идем? – спросила она.
– Мы могли бы пройти… в грот Эгерии, например, – предложил Хельге.
И они пошли как раз в противоположную сторону от остальных. Им пришлось идти по солнцепеку, по направлению к Боска Сакра, где стоял древний дуб с обожженной солнцем верхушкой.
– Жаль, что я не надела шляпы, – сказала Йенни, проводя рукой по волосам.
В святой роще вся земля была усыпана бумажками и всякими отбросами. На опушке на толстом пне сидела дама с рукоделием в руках. Тут же возле нее играли маленькие мальчишки, бегая и прячась за толстыми стволами. Йенни и Грам вышли из рощи и стали спускаться с холма к руинам.
– В сущности говоря, нам незачем идти туда, – сказала Йенни и, не дожидаясь ответа, села на пригорок.
– Конечно, незачем, – ответил Хельге. Он растянулся возле нее на короткой траве и, подперев голову рукой, стал молча смотреть на нее.
– Сколько ей лет? – спросил он тихо. – Я спрашиваю про Ческу.
– Двадцать шесть, – ответила Йенни, глядя вдаль.
– Я ничуть не огорчен, – продолжал он так же тихо. – Ну да, вы, конечно, понимаете… если бы это было месяц тому назад, то… Раз как-то она была со мной чрезвычайно мила и ласкова. Я не привык к этому. Я принял это за… ну, скажем, за «приглашение на танец». Но теперь… Я продолжаю находить ее очаровательной, но я совершенно равнодушен к тому, что она танцует с другим.
С минуту он молчал и не сводил с нее глаз.
– Знаете, Йенни, влюблен-то я ведь в вас, – сказал он вдруг.
Она слегка повернулась к нему, улыбнулась и покачала головой.
– Да, да, – сказал Хельге твердо. – Так я думаю. Хотя наверное я этого не могу знать. Я никогда еще не был влюблен, – это я теперь знаю. А между тем я был даже обручен, – он засмеялся. – Да, это была одна из моих глупостей в мои былые глупые годы… Но в вас, Йенни, я действительно влюблен, это ясно. Ведь в тот первый вечер, когда я остановил вас на улице, я видел только вас, а не ее. Я видел вас уже до того, вы шли по Корсо. Я остановился тогда, и мне показалось, что жизнь стала вдруг такой богатой и новой, полной приключений… А вы прошли мимо меня, стройная и светлая… и чужая. А потом, когда я бродил по незнакомому городу, я снова встретил вас. Конечно, я увидел также и Ческу, и нет ничего удивительного, что она на некоторое время увлекла меня… Но сперва я видел только вас… А теперь мы сидим здесь вдвоем…
Ее левая рука покоилась на траве рядом с ним. Как-то безотчетно он погладил ее. Немного спустя Йенни тихо убрала руку.
– Вы не рассердитесь на меня? Да и сердиться-то, в сущности, не за что. Почему мне не сказать вам, что я думаю, что влюблен в вас? Я не мог удержаться, чтобы не дотронуться до вашей руки, мне хотелось убедиться осязательно в том, что вы тут, возле меня… Я как-то не могу освоиться с мыслью, что вы тут… Ведь я совсем не знаю вас. Хотя мы много говорили друг с другом… И я знаю, что вы умны, что вы здравы и энергичны… и добры и правдивы… Впрочем, все это я знал с того самого момента, как услыхал ваш голос. Сейчас я этого не могу выразить, но было тут и многое другое… И об этом, быть может, я никогда и не узнаю… А вот сейчас я вижу, например, что шелк вашего платья раскалился… если бы я приложился щекой к вашему колену, я обжегся бы…
Она невольно провела рукой по своим коленям.
– Да, да, этот шелк поглощает солнечные лучи. И как сверкают на солнце ваши волосы! А из ваших глаз исходят лучи… Губы у вас совсем прозрачные, точно смородина на солнце…
Она улыбнулась, но видно было, что она слегка смутилась.
– Вы не могли бы поцеловать меня? – спросил он вдруг. Она на мгновение остановила на нем свой взгляд.
– Приглашение на танец? – проговорила она со слабой улыбкой.
– Право, не знаю. Но вы не должны сердиться за то, что я прошу вас об одном поцелуе… Какой день сегодня!.. И ведь я только высказываю вам свое желание. В сущности говоря, почему бы вам не исполнить его?
Она сидела в той же позе и не двигалась.
– Впрочем, если на то есть причина… Господи, я не буду делать попытки поцеловать вас… но я не понимаю, почему бы вам не наклониться и не дать мне маленького поцелуя… Солнце светит прямо на ваши губы… А для вас это то же, что потрепать по щеке маленького мальчика и дать ему сольдо… Йенни… вам это ровно ничего не стоит, а для меня это все, чего я желаю в это мгновение… и желаю так… – он проговорил это с улыбкой.
Она вдруг наклонилась и поцеловала его. Лишь на один миг он почувствовал на своей щеке прикосновение ее волос и ее теплых губ! И он видел мягкое движение всего ее тела под черным шелком, когда она склонялась к нему и снова выпрямилась. Но он заметил, что ее лицо, спокойно улыбавшееся, когда она целовала его, потом изменилось – на нем появилось выражение испуга и смущения.
Он же продолжал лежать спокойно и только радостно улыбался солнцу. Через некоторое время и она успокоилась.
– Вот видите, – сказал он, – ваши губы остались совсем такими же, какими были и раньше. Солнце опять пронизывает их своими лучами. Вам это ничего не стоило… А я так счастлив… И вы понимаете, что я вовсе не ожидаю, что вы будете думать обо мне. Но я буду думать о вас, – этого мне запретить нельзя… Вы же думайте, о чем вам угодно. Пусть другие танцуют… но это гораздо лучше… лишь бы мне можно было смотреть на вас.
Они долго молчали. Йенни сидела, слегка повернув голову, и любовалась Кампаньей, залитой солнцем.
В то время как они шли обратно в остерию, он болтал весело и непринужденно о всякой всячине. Йенни изредка посматривала на него искоса. Таким она никогда его еще не видала – уверенным и непринужденным. В сущности, он был красив… Светло-карие глаза его сверкали на солнце золотыми искрами.
VIII
Йенни не зажгла лампы, когда вошла к себе в комнату. В темноте она ощупью нашла свой капот, переоделась и вышла на балкон.
Над бесчисленными крышами расстилалось тихое небо, черное, как бархат, с ярко мерцающими звездами. Ночь была морозная.
Когда они расставались, она сказала:
– Я думаю, что зайду к вам завтра утром, чтобы спросить, не желаете ли вы поехать со мной за город…
В сущности, ничего особенного не произошло. Правда, она поцеловала его, и в этом не было ничего особенного, но она в первый раз поцеловала мужчину, и все произошло вовсе не так, как она ожидала… Впрочем, это была только шутка.
Она ни чуточки не влюблена в него. Она оставалась совершенно равнодушной, когда целовала его… Господи, стоит ли из-за этого так волноваться! Она поцеловала его, – и кончено…
Ведь он даже не просил ее любить его, он умолял ее только подарить ему этот единственный поцелуй. Не произошло ничего такого, чего она могла бы стыдиться.
Ческа – другое дело, ей ничего не стоило позволять мужчинам целовать и ласкать себя. Она оставалась холодной и равнодушной. Все сводилось только к тому, что их губы прикасались к ее коже. Даже Ханс Херманн, которого она любила, не мог разогреть ее холодную бледную кровь.
Она, Йенни, была совсем другая. У нее кровь была и красная и горячая. Любовь, к которой она стремилась, должна была быть горячей и всепоглощающей, но в то же время чистой и безупречной. Она сама решила быть честной и верной по отношению к любимому человеку. А потому она хотела, чтобы это был такой человек, который мог бы завладеть ею всецело, чтобы ни одно из ее чувств не осталось неиспользованным где-нибудь в тайниках ее души. Нет, нет, она никогда не посмела бы… не хочет быть легкомысленной.
И с ней был однажды такой случай, что один мужчина как-то ночью пригласил ее к себе в дом… таким тоном, будто он приглашал ее в кондитерскую. Как это ни странно, но на мгновение цинизм этого нахала подействовал на нее. Однако она очень сухо ответила ему отказом. А он, этот дурак, начал говорить ей комплименты и разные сентиментальности относительно молодости, весны, права и свободы любви. Она только улыбнулась ему в ответ на все это, взяла проезжавшего мимо извозчика и уехала.
Нет, она чувствовала, что никогда уже не расстанется со своей маленькой, старой моралью, заключавшейся в умении владеть собой и в правдивости.
Эту ночь она долго не могла заснуть. Одна мысль за другой, одно воспоминание за другим проносились у нее в голове, и как она ни уверяла себя в том, что маленький эпизод с Грамом не имеет никакого значения, она все-таки созналась в том, что Грам ей нравится, что ее прельщает его молодость и жизнерадостность.
Когда она проснулась утром, то решила, что он не придет и что так будет лучше. Но, услыхав стук в дверь, она все-таки обрадовалась.
– Знаете, фрекен Винге, у меня ничего еще не было во рту, – сказал весело Хельге. – Не дадите ли вы мне чаю и кусочек хлеба?
Йенни осмотрелась по сторонам и крикнула:
– Но ведь здесь еще не убрано, Грам!
– Не беспокойтесь, я закрою глаза, а, кроме того, вы можете выгнать меня на балкон, – ответил Хельге. – Мне ужасно хочется чаю!
– Ну, хорошо, подождите немного… – Йенни наскоро прикрыла кровать одеялом и прибрала умывальник. На себя она накинула длинное кимоно.
– Ну, вот. Входите, побудьте на балконе, а я приготовлю чай.
Грам прошел на балкон, а Йенни стала хлопотать о завтраке. Она поставила на стол хлеб и сыр и заварила чай. Грам смотрел на ее обнаженные белые руки, выглядывавшие из-под широких рукавов кимоно, которые колыхались в такт ее движениям. Кимоно было из темно-синей материи с желтыми и лиловыми ирисами.
– Какой у вас красивый капот, можно подумать, что он с плеча настоящей гейши.
– Да, он действительно настоящий. Мы с Ческой купили себе эти капоты в Париже, чтобы было что накинуть по утрам.
– Знаете что? Мне ужасно это нравится… то, что вы так мило одеваетесь, когда бываете даже совсем одни. – Он закурил сигару и следил взором за колечками дыма. – Вот у меня дома… наша служанка, да и мать и сестры ходят в ужасном виде… Вы не находите, что женщины всегда должны заботиться о своей внешности?
– Да. Но ведь это трудно, когда приходится исполнять домашнюю работу. Грам… Ну, вот вам чай, по которому вы так страдали.
Тут Йенни заметила, что светлые чулки Чески висят на балконе, и она поскорее убрала и спрятала их.
Грам с удовольствием пил чай и ел хлеб с сыром. Вдруг он сказал:
– Знаете… вчера я долго не мог заснуть, я лежал и все думал. Заснул я только под самое утро. Вот почему я проспал и не успел зайти в свою молочную, где я обыкновенно завтракаю. Как вы думаете, не пойти ли нам сегодня в Виа Кассиа, где растут анемоны? Ведь вы говорили, что знаете это место.
Йенни засмеялась и ответила:
– Хорошо, только я должна одеться.
– Пожалуйста, наденьте то платье, которое было на вас вчера, – крикнул он ей вслед, когда она вошла в комнату.
– Оно запылится, – ответила Йенни, но она сейчас же раскаялась в своих словах. Почему бы ей и не надеть это старое черное шелковое платье, которое давно уже служит ей парадным мундиром? Пора уже перестать обращаться с ним так почтительно.
– А впрочем, все равно! – крикнула она ему, но сейчас же спохватилась. – Да, но беда в том, что оно застегивается сзади, но Чески нет дома.
– Выйдите сюда, я застегну его… Я, видите ли, специалист, потому что мне всю жизнь приходилось застегивать платья матери и Софии.
Йенни не удалось застегнуть только двух пуговиц посреди спины, и ей пришлось обратиться к помощи Грама.
На Грама пахнуло нежным благоуханием от ее волос и ее тела, пока она стояла к нему спиной на ярком солнце и он застегивал ей платье. Он заметил, что в одном месте платье было тщательно заштопано. Сердце его наполнилось нежностью к ней, когда он увидел это.
Когда Йенни возвратилась домой под вечер, она сейчас же зажгла лампу и села писать письмо матери. Однако письмо вышло очень короткое, так как мысли Йенни были заняты другим.
Весь день она провела с Хельге за городом, они обедали в остерии, и он много рассказывал ей про себя и про свою семью. Нет, Йенни нечего было бояться Грама, он ни одним словом не обмолвился о том, что произошло между ними накануне. Она могла спокойно принять его дружбу, ведь между ними было так много общего.
Ее трогало его отношение к ней. Когда она вспомнила, как он сказал ей, что влюблен в нее или думает, что влюблен, она улыбнулась про себя. Нет, если бы он действительно был влюблен, то он не говорил бы так. Но он – милый мальчик…
Сегодня он сказал, между прочим, что если бы он когда-нибудь действительно полюбил женщину, то он способен был бы желать, чтобы она была счастлива с другим. Это ее тронуло. И как мило выходит у него, когда он говорит: «Не правда ли?» и «Вы не находите?». И это он говорит очень часто.
Да, ей нечего бояться его дружбы.
IX
Йенни и Хельге шли быстро рука об руку по Виа Магна-наполи. В сущности, эта улица представляла собой лестницу, спускавшуюся к форуму Траяна. На последней ступеньке он быстро привлек ее к себе и поцеловал.
– Ты с ума сошел! – испуганно воскликнула она. – Ты разве забыл, что здесь запрещено целоваться на улицах?
Оба весело засмеялись. Незадолго до этого, когда они шли вечером по аллее пиний вдоль старой городской стены и целовались, к ним подошел полицейский и вежливо объяснил, что на улицах целоваться не полагается.
На площади Траяна сгущались сумерки, хотя на верхушку памятника еще ложились последние лучи заходящего солнца.
Они остановились у парапета, облокотились на него, и стали смотреть бесцельно вдаль и на газон, расстилавшийся под ними. Они чувствовали приятную истому после долгого дня, проведенного на солнце, после бесчисленного множества поцелуев среди бледно-зеленой Кампаньи. Хельге нежно гладил ее руку. Но рука Йенни мало-помалу скользила все ниже и ниже, пока не очутилась в его руках.
– Знаешь, куда мне хотелось бы пойти сейчас? – спросил Хельге.
– Нет.
– Мне хотелось бы пойти к тебе, Йенни. Мы пили бы у тебя вместе чай. Можно?
– Конечно, можно!
Они направились в город, выбирая самые пустынные улицы.
Когда они поднимались по темной лестнице к ней в комнату, он вдруг остановился, привлек ее к себе и стал целовать так страстно, что ей стало страшно. Но у нее сейчас же появилось чувство досады на себя, и, чтобы успокоиться, она прошептала:
– Милый, дорогой мой!
– Подожди, не зажигай еще, – прошептал Хельге, когда они вошли к ней в комнату. И он снова стал целовать ее. – Надень костюм гейши, он тебе так идет… а я пока посижу на балконе.
Йенни переодевалась в темноте. Потом она поставила кипятить воду, расставила вазы с анемонами и миндальными ветвями и только после этого зажгла лампу и вышла к нему на балкон.
– О, Йенни, – прошептал он, снова привлекая ее к себе… – Ты так прелестна! И все у тебя так красиво!.. Это такое наслаждение сидеть у тебя!.. Ах, если бы можно было никогда, никогда не уходить от тебя!
Она взяла его голову обеими руками и поцеловала его.
– Йенни… ты хочешь… чтобы мы никогда не расставались?
Она посмотрела в его красивые карие глаза и ответила:
– Да, Хельге, я хочу этого.
– Ты хотела бы, чтобы этой весне никогда не было конца… нашей весне?
– Да, да! – Она прильнула к нему всем телом и долго целовала его. Ей вдруг стало страшно, что их весне все-таки настанет конец.
– О, Йенни, – сказал Хельге, – мне хотелось бы навсегда остаться здесь, никогда не уезжать отсюда…
– И мне также, – прошептала она. – Но мы сюда и приедем, Хельге. Вместе.
– Так, значит, ты решила все-таки уехать домой? Ах, Йенни, ты не сердишься на меня за то, что я нарушил все твои планы?
Она быстро поцеловала его и бросилась к чайнику, который закипел.
– Ведь ты знаешь, – проговорила она, – что я уже раньше собиралась уехать домой. Я нужна маме, а, кроме того, я не хочу расставаться со своим женихом.
Хельге взял чашку чаю, которую она ему протягивала, и схватил ее руку.
– Но в следующий раз мы поедем сюда вместе, не правда ли, Йенни? Ведь мы обвенчаемся, да?
На его молодом лице было такое молящее выражение, что она поцеловала его несколько раз. И она забыла, что сама боялась этого слова, которое было произнесено между ними в первый раз.
– Да, пожалуй, это будет самое практичное, дорогой мой, – ответила она. – Раз мы пришли к тому, что никогда не расстанемся друг с другом, то придется поступить именно так.
Хельге молча поцеловал ее руку.
– Когда? – спросил он шепотом, немного спустя.
– Когда хочешь, – ответила она так же тихо, но твердо. Он еще раз поцеловал ее руку.
– Если бы можно было здесь, – проговорил он другим тоном.
Она ничего не ответила и только молча провела рукой по его волосам.
Хельге вздохнул:
– Но это невозможно. Ведь мы все равно скоро поедем домой. Моя мать приняла бы за личное оскорбление, если бы я женился так вдруг… второпях… не правда ли?
Йенни молчала. Ей никогда не приходило в голову, что она должна предупреждать свою мать о том, что выходит замуж. Ведь и мать не спрашивала у нее разрешения, когда выходила замуж во второй раз.
– Я знаю, что мои родители были бы огорчены, – продолжал Хельге. – Конечно, Йенни, мне хотелось бы сперва написать, что я обручился. А раз ты собираешься ехать домой раньше меня, то ты могла бы зайти к ним и передать им привет от меня…
Йенни вскинула головой, словно хотела отбросить какое-то неприятное чувство. Но она сказала:
– Я сделаю так, как ты хочешь, мой друг.
– Йенни, мне самому это не по душе. Было бы так хорошо, если бы на всем свете существовали только ты и я… Но, видишь ли, мать будет ужасно оскорблена… А я не хочу причинять ей лишние неприятности. Я уже не так привязан к ней… она знает это и горюет об этом. Ведь это только пустые формальности… а она так страдала бы при мысли о том, что я скрываю от нее перемену в своей жизни. А когда это будет сделано, Йенни, мы обвенчаемся. В это уже никто не будет вмешиваться. Мне хотелось бы, чтобы это случилось как можно скорее. А тебе, Йенни?
Вместо ответа она поцеловала его.
– Я так хочу, чтобы ты стала моею, Йенни, – прошептал он страстно. И Йенни не сопротивлялась его ласкам. Но он быстро выпустил ее из своих объятий, точно испугался чего-то, и принялся за свой чай.
Немного спустя они сидели у печки и курили – она в кресле, а он на полу у ее ног, прильнув головой к ее коленям.
– Ческа сегодня опять не будет ночевать дома? – спросил он вдруг тихо.
– Нет. Она всю неделю проведет в Тиволи, – ответила Йенни с легким волнением, – Хельге нежно гладил ее ногу, покрытую широким кимоно.
– Какие у тебя прелестные узкие ножки, Йенни! – воскликнул он, проводя рукой по ее колену. И он вдруг крепко прижал ее ногу к своей груди.
– Ты так прелестна, так прелестна вся! И я так люблю тебя… знаешь, как я люблю тебя, Йенни? Я лягу на пол у твоих ног, а ты положи свои узенькие туфельки на мою спину… пожалуйста! – И он, действительно, бросился на пол и старался поставить ее ногу к себе на голову.
– Хельге, Хельге! – Его горячность испугала ее. Но она сейчас же успокоилась. Ведь она любит его, неужели же ей неприятно, что он так страстно влюблен в нее? Она чувствовала сквозь тонкий чулок горячее прикосновение его рук.
Но когда он начал целовать подошвы ее туфель, ей стало неприятно. Она нервно засмеялась и воскликнула:
– Нет, Хельге… оставь… Ведь в этих туфлях я хожу по грязным улицам…
Хельге встал, сконфуженный и отрезвленный. Она попыталась обратить все в шутку.
– Нет, ты подумай только, сколько тысяч отвратительных бактерий гнездятся на подошвах моих башмаков!
– Ах, какая ты педантка! Ты совсем не похожа на художницу! – И он тоже засмеялся. И чтобы скрыть свое замешательство, он схватил ее и стал больно сжимать в своих объятиях, и они оба хохотали. – Нечего сказать, хороша у меня невеста… От тебя пахнет скипидаром и масляными красками.
– Вздор, милый мой! Вот уже три недели как я не брала в руки кисти… А теперь тебе придется помыться.
– Нет ли у тебя карболки, чтобы я мог продезинфицировать себя? – С этими словами он стал усердно мылить руки. – Мой отец всегда говорит, что женщины химически чисты от всякой поэзии.
– Может быть, он и прав, – заметила Йенни.
– Да, а вот ты предписываешь лечение холодной водой, – проговорил Хельге со смехом.
Йенни стала вдруг серьезной. Она подошла к нему, положила обе руки на его плечи и поцеловала его.
– Пойми же, Хельге, я не хочу, чтобы ты лежал на полу у моих ног!
Когда Хельге ушел, ей вдруг стало стыдно за себя. Ей казалось, что она облила Хельге ушатом холодной воды. Да, но во второй раз она этого уже больше не сделает. Ведь она любит его.
Сегодня вечером она потерпела фиаско. У нее промелькнуло даже в голове, что сказала бы синьора Роза, если бы… Ей стало противно при мысли о том, что она испугалась сцены с квартирной хозяйкой… что она из-за пошлой трусости как бы изменила слову, данному ею любимому человеку. Ведь уже тем, что она отвечала на его ласки и поцелуи, она давала ему право ожидать от нее всего, чего бы он ни попросил. Неужели же она принадлежит к числу тех женщин, которые снисходят до какой-то недостойной игры, принимают любовь и отвечают на нее какими-то пустяками, точно гарантируя себе отступление без всякого урона, если бы они раздумали.
Нет, нет, сегодня ее просто охватил страх перед неизвестным.
Как бы то ни было, но она была рада, что он не просил у нее более того, что она могла дать.
Ведь должна же наступить минута, когда она сама захочет отдать ему все…
О, ее любовь пришла так же незаметно и медленно, как весна в этом южном крае. Так же равномерно и неуклонно, без всяких резких переходов. Не было холодных бурных дней, поселяющих в сердце неудержимую тоску по солнцу, свету и зною. Не было этих ужасных, бесконечных белых ночей, как на севере. Приходил к концу солнечный день, и сразу наступала спокойная, темная ночь; ночь приносила с собой прохладу и только навевала спокойный сон. А потом наступал опять ясный день, немного теплее предыдущего, и каждый день приносил с собой немного больше цветов, а Кампанья становилась с каждым днем чуть-чуть зеленее.
Так постепенно заполняла ее сердце любовь. Каждый вечер она все с большим нетерпением ожидала наступления следующего дня с солнцем, с прогулкой за город с ним вдвоем… и с каждым днем ей все более и более становилась необходимой его молодая, горячая любовь. Она принимала его поцелуи, потому что это радовало ее, и их поцелуи становились все многочисленнее, все горячее… И наконец они почти не разговаривали больше, а только целовались.
Она видела, что он с каждым днем становился все мужественнее, неуверенность постепенно исчезала в нем, внезапное уныние никогда больше не нападало на него. Да и она стала спокойнее, жизнерадостнее, отзывчивее. Она радостно, со светлой надеждой встречала каждый новый день и не боялась неизвестного.
Разве любовь не может овладевать человеком постепенно, медленно, как весенние теплые дни, которые незаметно, но неуклонно превращают зиму в лето? Раньше она думала, что любовь надвигается внезапно, как ураган, и перерождает человека, завладевая им всецело. Но ведь она могла ошибаться.
Что же касается Хельге, то он с таким трогательным терпением относился к ее нарастающей любви, он точно боялся спугнуть ее. Каждый вечер, когда они прощались друг с другом, ее сердце наполнялось горячей благодарностью к нему за то, что он не просил у нее больше, чем она могла дать.
О, если бы они могли остаться здесь весь май, до лета, нет, провести все лето! Здесь их любовь созрела бы, они стали бы принадлежать друг другу, это произошло бы так же просто и естественно, как то, что они сошлись теперь…
Как было бы хорошо, если бы они могли поселиться на лето где-нибудь в горах. Обвенчаться они всегда успели бы здесь или дома осенью. Конечно, им придется обвенчаться самым обычным образам, раз они все равно любят друг друга и не хотят расставаться…
Порою ее охватывал страх, когда она думала, что ей надо ехать домой. Она боялась, что очнется от прекрасного сновидения.
Но каждый раз она утешала себя тем, что все это пустяки. Ведь они безгранично любят друг друга. Конечно, ей совсем не по душе были все эти формальности с обручением, с обязательствами по отношению к его семье и тому подобное… Но все это мелочи, на которые не стоит обращать внимания.
Как бы то ни было, но она на всю жизнь сохранит глубокую благодарность за эту дивную весну, за эту тихую, спокойную любовь, которая соединила их, за прекрасные дни, проведенные с ним вдвоем на зеленых лугах Кампаньи.
– Ты не думаешь, что Йенни когда-нибудь раскается в том, что она связала себя с этим Грамом? – спросила однажды вечером Франциска Гуннара Хеггена, когда она зашла навестить его.
Хегген ничего не ответил и задумчиво вертел в руках сигару. Он только теперь открыл, что ему никогда не казалось неделикатным обсуждать с Йенни сердечные дела Франциски. Теперь же ему показалось, что обсуждать с Франциской дела Йенни – как-то неудобно и неприятно.
– Нет, скажи, понимаешь ли ты, чего ей надо от него? – спросила опять Франциска.
– Как тебе сказать?… Трудно на это ответить, Ческа. Право, мне кажется… – Он засмеялся как бы про себя. – Часто нам кажется, что мы ищем и выбираем человека… Но, в сущности, мы гораздо более походим на бессловесных животных, чем мы сами это подозреваем. В один прекрасный день у нас вдруг является потребность любить… просто в силу естественных причин… Ну, а затем все уже зависит от места и случая…
– Фу, – проговорила Франциска, передергивая плечами. – А ты, Гуннар… ты, значит, расположен всегда?…
Гуннар засмеялся несколько натянуто:
– Вернее, что я никогда не был расположен… в достаточной степени. У меня еще никогда не было слепой веры в то, что именно эта женщина единственная, и тому подобное.
– Да, вот я и думаю, что Йенни не может так любить Грама.
– Я его очень мало знаю, Ческа. По всей вероятности, Йенни нашла в нем какие-нибудь скрытые достоинства. А если и предположить, что Грам слабее ее и не так самостоятелен, то, может быть, ей приятнее любить такого человека.
– Нет, знаешь Гуннар, я думаю, что Йенни вовсе не так сильна и самостоятельна. Она должна была быть сильной, пока жила дома, потому что она была опорой для всех. Меня она полюбила, потому что я гораздо мягче ее и нуждаюсь в ней. Ах, вечно кто-нибудь нуждается в Йенни! А вот теперь она нужна Граму. Да, она сильна и самоуверенна, она сознает это и с радостью идет ко всем на помощь. Но ведь и ей в конце концов надоест это. Она должна чувствовать себя бесконечно одинокой, раз ей всегда приходится быть наиболее сильной. И если она выйдет замуж за этого господина, то она всегда будет чувствовать себя одинокой. Все мы говорим с Йенни только о себе, а ей не с кем поговорить о себе самой. О, Йенни должна полюбить человека, на которого она смотрела бы снизу вверх, к которому она могла бы обратиться за советом и утешением. А Грам стоит гораздо ниже ее.
С минуту они оба молчали. Вдруг Хегген улыбнулся и проговорил, неопределенно глядя перед собой в пространство:
– Странная ты, Ческа! Когда дело касается твоих собственных переживаний, ты становишься в тупик и ничего не понимаешь. Но когда ты рассуждаешь о других, то оказывается, что ты прекрасно разбираешься в самых сложных вопросах.
Франциска тяжело вздохнула.
– Да… вот потому-то я думала, что мне лучше всего было бы уйти в монастырь, Гуннар. Когда я стою вдали от жизни и смотрю на нее со стороны, то все мне так ясно и понятно. Но когда меня саму втягивает в этот водоворот, я теряюсь и ничего не понимаю.
Х
Мясистые, толстые, синевато-серые листья громадного кактуса были вдоль и поперек изрезаны инициалами и сердцами. Хельге вырезал на одном из чистых листьев «X» и «И». Йенни стояла, положив руку ему на плечо, и смотрела.
– Когда мы возвратимся сюда, – сказал Хельге, – то буквы эти будут бурыми, как и все другие. Как ты думаешь, Йенни, мы найдем их?
Она кивнула головой.
– Трудно будет найти, – продолжал он печально. – Здесь так много разных букв. Но мы непременно придем сюда и постараемся найти наши инициалы.
– Да, да, мы непременно придем сюда…
– И мы будем стоять, как теперь, моя дорогая. – И он привлек ее к себе.
И рука об руку они пошли к скамье. Крепко прижавшись друг к другу, они долго сидели, ничего не говоря, и смотрели вдаль, на Кампанью.
Посреди равнины струился Тибр, направляясь в море. Когда солнечные лучи падали на воду, она сверкала золотом. Множество белых цветов покрывали окрестные холмы, точно только что выпавший снег. На лугу стояли два миндальных дерева, сплошь покрытых бледно-розовыми цветами.
– Эта наша последняя прогулка на Кампаньи, – сказал Хельге.
– О, это повторится еще… – проговорила она, целуя его и стараясь быть бодрее.
– Да, да. Но тебе не кажется, Йенни, что… это может никогда больше не повториться? Все так меняется, Йенни, и мы, может быть, будем уже другими, когда будем здесь в следующий раз. Как знать, наша любовь сохранится, но будет уже другое…
Йенни повела плечами, словно ей стало холодно, и проговорила тихо:
– Это никогда не сказала бы женщина, Хельге. – И она сделала попытку улыбнуться.
– Разве это странно то, что я говорю? Знаешь, за эти месяцы я так сильно изменился… да и ты также. Ведь раньше ты не могла бы полюбить меня, Йенни, не правда ли?
Она нежно провела рукой по его щеке:
– Ах, Хельге, оба мы изменились только в том отношении, что мы полюбили друг друга, и если мы будем еще продолжать изменяться, то только потому, что наша любовь будет все расти. Чего же тут бояться? Мы превратились в счастливых людей – вот и вся перемена.
Он поцеловал ее в шею и сказал:
– Завтра ты уезжаешь…
– Да. А через шесть недель ты приезжаешь ко мне.
– Но нас уже здесь не будет. Самое ужасное то, что мы должны уехать от этой дивной весны.
– Но у нас на родине тоже весна, Хельге. Потом жаворонки… да и облака там такие же, как и здесь, не правда ли? Мы будем гулять по нашим голубым фьордам. Может быть, нам удастся еще сделать с тобой прогулку на лыжах. О, это было бы таким наслаждением для меня, гулять с тобою по всем моим любимым местам, с тобой вместе… по тем местам, где я когда-то весною гуляла одинокая и печальная.
Рука об руку шли они по зеленой Кампаньи. Наступил уже вечер, и даль подернулась дымкой.
Йенни нежно прощалась с каждой тропинкой, с каждым цветочком. О, все было ей так знакомо, так дорого ее сердцу, все напоминало ей о незабвенных днях, которые она провела с ним здесь.
Где-то высоко над ними пел жаворонок, издали доносились звуки шарманки – это в какой-нибудь остерии плясали крестьяне.
Сердце Йенни сжалось от тоски. Она не могла примириться с мыслью, что должна покинуть все это, уехать от него.
Она шла рядом с ним и чувствовала, как все ее тело обвевает свежим ветерком, у нее вдруг появилось такое ощущение, будто ее тело – здоровый, сочный лист… и ей захотелось отдать его ему…
Они долго прощались друг с другом в темных воротах ее дома. Казалось, у них никогда не хватит духу расстаться.
– О, Йенни… если бы я мог остаться у тебя сегодня ночью!
– Хельге… – она прильнула к нему всем телом, – ты можешь!
Он страстно прижал ее к себе. Но ей стало страшно в то самое мгновение, как она произнесла эти слова. Она сама не сознавала, почему она испугалась, она не хотела бояться. И она сейчас же раскаялась в том, что сделала движение, как будто хотела вырваться из его страстных объятий. Но он сам выпустил ее.
– Нет, нет, я знаю, что невозможно, – проговорил он.
– Но я хочу этого, – прошептала она виновато.
– Да, я верю, – сказал он, целуя ее. – Я знаю, что ты… Но я знаю, что я не должен…О, Йенни, благодарю тебя за все, за все! Спасибо за то, что ты любишь меня! Спи спокойно… Спасибо, спасибо!
Долго по лицу Йенни текли холодные слезы, когда она лежала в постели. Она старалась успокоить себя и говорила себе, что глупо плакать так горько… словно случилось нечто непоправимое.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Прошло уже двенадцать дней с тех пор, как Йенни приехала в Христианию, а она все еще не могла заставить себя пойти к родителям Хельге.
По желанию матери она поселилась у нее, но наняла себе ателье, в котором усердно работала над картинами для предстоящей выставки. Она не думала, что так болезненно будет тосковать по Хельге, по временам ей неудержимо хотелось его видеть, чувствовать его прикосновение, знать, что он принадлежит ей. Она писала ему очень часто и так же часто получала от него письма, которые всегда носила при себе.
В последнем письме он уже в третий раз спрашивал, была ли она у его родителей. Тогда она приняла наконец твердое решение завтра сделать этот визит, который был ей очень не по душе.
На другой день погода резко изменилась к худшему, дул северный ветер и выпал даже град. Однако Йенни не откладывала больше своего посещения и отправилась после полудня на улицу Вельхавена, где жили родители Хельге.
Дойдя до четырехэтажного дома, на дверях которого была прибита медная дощечка с надписью: «Г. Грам», Йенни на минуту остановилась. Она знала, что Грамы живут на четвертом этаже, но она медлила и не входила в подъезд. Сердце ее сильно билось, ее волновал этот визит к совершенно незнакомым людям, которые так или иначе должны были играть в ее жизни известную роль. Она старалась успокоить себя, но неприятное чувство не проходило. Господи, не может же для нее иметь такое значение эта простая формальность! Ведь ее будущие родственники, во всяком случае, не съедят ее. Она взяла себя в руки, поднялась по лестнице и позвонила.
Ей отворила мать Хельге, она узнала ее по фотографии.
– Вы фру Грам?… Я фрекен Винге…
– Очень приятно… Войдите, пожалуйста… – Фру Грам повела Йенни через длинную переднюю, заставленную шкафами и сундуками, и растворила дверь в гостиную, предлагая ей войти.
Гостиная была заставлена тяжелой плюшевой мебелью, на всех дверях висели портьеры, повсюду пестрели безвкусные вазочки и всякие безделушки. Вообще обстановка этой комнаты не отличалась вкусом, но зато в ней было много претензии на роскошь.
– Ах, здесь такой беспорядок… я уже несколько дней не вытирала пыль, – болтала фру Грам. – Мы редко бываем в этой комнате, а я теперь без прислуги. Последнюю я должна была выгнать, до того она была груба и неряшлива. Ну, а новую найти трудно, да и дороги они очень… и помощи от них мало… Да, тяжело быть хозяйкой дома… Хельге предупредил нас о вашем визите, но вы не спешили, и мы решили, что вы не желаете удостоить нас чести…
Когда она говорила или улыбалась, то обнажала две черные дыры в верхней челюсти, где не хватало зубов.
Йенни сидела и молча смотрела на эту женщину… мать Хельге. Она представляла ее себе совсем другой. На тех фотографиях, которые она видела у Хельге, у его матери было красивое лицо и оно напоминало Хельге. И это лицо нравилось Йенни, ей хотелось любить мать Хельге. Но когда она увидала ее, то почувствовала антипатию к ней, и это приводило ее в смущение и глубоко огорчало.
Правда, черты лица этой женщины должны были быть когда-то очень красивы, но теперь уголки рта опустились и в них было горькое выражение. Прекрасные большие глаза темнее, чем у Хельге, но в них застыло выражение недовольства.
Йенни видела, что эта женщина должна была быть когда-то необыкновенной красавицей, но вместе с тем она понимала, что Герт Грам не мог быть счастлив с ней.
– Кандидат Грам просил меня кланяться вам, – сказала Йенни. Она вдруг почувствовала, что не в состоянии говорить в присутствии этой женщины о Хельге как о близком ей человеке и называть его по имени.
– Да, он в последнее время часто бывал с вами, по крайней мере, в своих письмах он всегда упоминал только о вас. Впрочем, вначале он, кажется, ухаживал за какой-то фрекен Ярманн, не правда ли?
– Да, это моя подруга, которая вначале всегда бывала; в нашем обществе. Но в последнее время фрекен Ярманн усердно была занята одной большой работой.
– Она, кажется, дочь полковника Ярманна? Она, должно быть, довольно богата?
– Нет. Она живет на те небольшие средства, которые получила после смерти матери. С отцом она в холодных отношениях. Дело в том, что он был против того, чтобы она стала художницей. От него она ничего не принимает.
– Это очень глупо с ее стороны, – решила фру Грам. – Моя дочь, которая замужем за капелланом Арнесеном, знает ее. Так она говорила, что были особые причины, вследствие которых полковник порвал со своей дочерью. Она, говорят, очень хорошенькая, но слава у нее дурная…
– Все это неправда, – проговорила Йенни сухо.
– Да, да, вам, художницам, живется хорошо, – проговорила фру Грам со вздохом. – Вот я не понимаю только, каким образом Хельге мог там работать… судя по его письмам, он только и делал, что гулял тут и там по Кампаньи с вами и…
– О, – проговорила Йенни, которая не знала, как себя держать с этой вульгарной женщиной, – кандидат Грам очень прилежно занимался. Ведь надо же и отдохнуть когда-нибудь…
– Ну, конечно. А вот мы, хозяйки, отдыха не знаем. Подождите, фрекен Винге, когда вы выйдете замуж, вы испытаете это.
С этими словами фру Грам извинилась и вышла в переднюю. Йенни встала и начала рассматривать картины на стене.
Над диваном висел большой вид окрестностей Рима. По манере писать Йенни сейчас же увидала, что Грам учился живописи в Копенгагене. Рисунок был очень хорош, но в красках не было сочности. Этюд молодой итальянки был написан лучше.
На самом видном месте висел портрет хозяйки дома. Он был написан лучше, чем все остальные картины. Она была изображена совсем молодой, и Йенни залюбовалась этим прекрасным лицом с живыми темными глазами.
Рядом висел детский портрет. Под ним была надпись: «Медвежонок четырех лет». Боже, да ведь это Хельге в белой рубашечке. Какой он был очаровательный!
В гостиную вошла фру Грам с подносом, на котором стояла бутылка наливки и лежало печенье.
– Я любовалась картинами вашего мужа, – сказала Йенни.
– Правда, я мало понимаю в этом, – ответила фру Грам, – но мне кажется, что они великолепны. Мой муж уверяет, что они ничего не стоят, но он так говорит из скромности. Он, видите ли, должен был бросить все эти картины, потому что нам надо было чем-нибудь жить. И вот, когда он занялся другим делом, он перестал писать и уверял, что у него нет таланта. А я нахожу, что его картины гораздо лучше всей этой модной жизни… Но вы, фрекен Винге, вероятно, придерживаетесь другого мнения?
– Нет, я нахожу, что картины вашего мужа очень хороши, – ответила Йенни. – В особенности ваш портрет, фру Грам.
– Ах, да… теперь он уже больше не похож на меня, – заметила фру Грам с горьким смехом.
Йенни молча попивала наливку и слушала фру Грам, которая болтала без умолку.
– К сожалению, я не могу пригласить вас сегодня остаться у нас пообедать, фрекен Винге. Как я вам говорила, мы без прислуги… Но в другой раз, я надеюсь…
Йенни поняла, что фру Грам хочет поскорее отделаться от нее. Да это было и понятно, раз у нее не было прислуги. Наверное, она сама готовила обед. Йенни встала и распрощалась.
На лестнице она повстречалась с отцом Хельге. Она догадалась, что это он. Хотя они быстро прошли друг мимо друга, Йенни все-таки успела заметить, что он казался необыкновенно моложавым и что глаза у него были большие и синие.
II
Два дня спустя, когда Йенни работала в своем ателье, к ней пришел отец Хельге.
Он остановился у дверей со шляпой в руках, и тут Йенни заметила, что он совсем седой, такой седой, что нельзя было бы сказать, блондин он или брюнет. Но вид у него все-таки был чрезвычайно моложавый. Фигура у него была стройная с несколько покатыми плечами, а глаза молодые и большие и точно заполняли все лицо. Эти голубые глаза поражали своим грустным и вдумчивым выражением.
– Не удивляйтесь моему визиту, фрекен Винге, – начал он. – Так понятно, что мне хотелось поскорее видеть вас… Нет, пожалуйста, не снимайте вашего халата. И скажите откровенно, если я помешал вам.
– Ах, нет, – ответила радостно Йенни, – я так довольна, что наконец вижу вас. – Она сразу почувствовала симпатию к этому человеку, и ей понравились его голос и улыбка. Она все-таки сняла с себя халат и прибавила: – Все равно, здесь скоро станет темно и работу придется прекратить… Как это мило с вашей стороны, что вы заглянули ко мне!
– Мне кажется, что прошла уже целая вечность с тех пор, как я в последний раз был в каком-нибудь ателье, – сказал Грам, оглядываясь по сторонам и садясь на диван.
– Разве вы не поддерживаете знакомства с другими художниками, хотя бы с вашими бывшими товарищами? – спросила Йенни.
– Нет, ни с кем, – ответил он коротко.
– Но скажите… – Йенни запнулась и после некоторого молчания продолжала, – каким образом вы отыскали меня здесь? Вы заходили, может быть, ко мне домой? Или узнали адрес моего ателье в Союзе художников?
Грам засмеялся:
– Нет, ни то ни другое. Третьего дня мы встретились с вами на лестнице. А вчера, когда я шел в свою контору, я снова увидал вас и… пошел следом за вами. У меня появилось желание остановить вас и представиться вам. Но вы успели уже зайти сюда, а я знал, что в этом доме есть художественное ателье. И вот я решил сделать вам визит в вашем ателье…
– Как это странно… – Йенни весело расхохоталась, – Хельге тоже шел за мной следом по улице, за мной и моей подругой. Дело в том, что он в первый день своего пребывания в Риме заблудился, и вот он набрался смелости и подошел к нам, чтобы спросить, куда ему идти. Так мы и познакомились. Сперва нам показалось, что с его стороны было дерзостью остановить нас на улице… Но, по-видимому, его смелость в этом отношении наследственна…
Грам слегка сдвинул брови и ничего не сказал. Йенни испугалась, что обидела его, и смутилась, не зная, чем загладить свои слова.
– Могу я предложить вам чашку чаю? – спросила она. И не дожидаясь ответа, она зажгла спиртовку и поставила на нее чайник с водой.
– Да, фрекен Винге, – сказал Грам, – должен вас предупредить, что Хельге не похож на меня в остальном. К счастью, как мне кажется, у него даже нет ничего общего с его отцом. – И он горько засмеялся.
Йенни не знала, что ответить на это. Она принялась расставлять на столе посуду и заметила:
– Здесь очень пусто и неуютно, как вы видите. Но ведь я живу у матери.
– Вот как, вы живете дома?… Но ателье здесь хорошее, не правда ли?
– Да, ничего.
С минуту они молчали.
– Знаете, фрекен Винге… в последнее время я очень много думал о вас… Из писем сына я понял, что вы и он…
– Мы очень любим друг друга, – перебила его Йенни. Она стояла и смотрела на него сверху вниз. Грам протянул ей руку, и она пожала ее, и он немного задержал ее руку в своей.
– В сущности, я очень мало знаю своего сына, Йенни Винге, – сказал он. – Я совсем не знаю, какой он. Но раз вы любите его, то вы должны хорошо знать его… во всяком случае лучше меня. А то, что вы любите его, служит для меня доказательством его достоинств, и я горжусь им. Впрочем, я всегда верил, что он хороший юноша и способный. Что он серьезно привязан к вам, в этом я не сомневаюсь… после того, как увидел вас. Лишь бы он сделал вас счастливой, Йенни.
– Спасибо, – проговорила Йенни, снова пожимая ему руку.
– Конечно, – продолжал Грам, – я люблю своего Хельге… Ведь он мой единственный сын. Хотелось бы мне верить, что и Хельге любит меня…
– О, да, Хельге очень любит вас! Да и мать также, – и Йенни покраснела, словно она сказала нечто бестактное.
– Да, я верю этому. Но, разумеется, он уже давно заметил, что его отец и мать… не любят друг друга. Вы, должно быть, знаете, Йенни, что Хельге не был счастлив в доме своих родителей. Вы это должны понимать, вы умная девушка. Вот потому я и думал, что Хельге вполне оценил, какое счастье для него, что вы любите друг друга. И я знаю, что он отнесется бережно к вашей любви… и к своей…
Йенни подала ему чашку чаю:
– Пожалуйста!.. Хельге часто приходил ко мне пить чай в Риме. Вот в эти-то послеобеденные часы мы и узнали друг друга ближе…
– И влюбились друг в друга.
– Да, только не сейчас же. Впрочем, должно быть, мы сейчас же влюбились друг в друга, но сами не знали этого и думали, что мы хорошие друзья.
Грам улыбнулся.
– Не расскажете ли вы мне что-нибудь про Хельге, – продолжала Йенни, – каким он был, когда был маленьким?
Грам печально улыбнулся и покачал головой: – Нет, Йенни. Ничего особенного я не могу рассказать вам о своем сыне. Он был хороший и послушный мальчик, в школе учился хорошо, но никаких определенных способностей или талантов не проявлял. Одно могу сказать, что он всегда был очень замкнут… по отношению ко мне во всяком случае. Нет, Йенни, лучше вы расскажите мне про него, – и он ласково засмеялся.
– Что же я могу вам рассказать?
– Что хотите. Мне хочется знать, каким представляется мой сын молодой девушке, которая его любит. К тому же вы – девушка незаурядная, вы хорошая художница, и умная… и милая, мне кажется. Не можете ли вы мне сказать, за что именно вы полюбили Хельге, за какие качества?
Йенни засмеялась:
– Право, на это трудно ответить… Могу вам только сказать… что мы полюбили друг друга – вот и все.
– Конечно, я задал глупый вопрос, – ответил со смехом Грам. – Можно подумать, что я совсем забыл, что значит быть молодым и влюбленным, не правда ли?
– Не правда ли!.. – засмеялась Йенни. – Знаете, ведь Хельге тоже через каждое слово говорит «не правда ли?». Это производит впечатление чего-то молодого и неуверенного. Да, я сейчас же увидела, что он очень замкнутый. Но мало-помалу он раскрылся передо мной…
– Я вполне понимаю, что вы располагаете к откровенности, Йенни. Но расскажите же мне что-нибудь… Нет, нет, вам незачем пугаться. Я вовсе не рассчитываю, что вы будете рассказывать мне историю вашей любви и тому подобное… Расскажите мне о себе, о вашей работе, о Риме… чтобы я снова почувствовал, что значит быть художником… и свободным… и заниматься любимым делом… и быть молодым… и влюбленным… и счастливым…
Он просидел в ателье часа два. Когда он уже собрался уходить и стоял со шляпой в руках и в пальто, он вдруг сказал тихо и неуверенно:
– Послушайте, Йенни… Совершенно ведь лишнее стараться скрыть от вас положение дел в моей семье… Знаете, было бы лучше, если бы мы сделали вид, что незнакомы друг с другом, когда увидимся там в первый раз… Чтобы мать Хельге не знала, что я сам пришел познакомиться с вами. Да и для вас так будет лучше… вы избегнете колкостей и неприятностей. Она, видите ли, такая странная, что, если только узнает, что я кого-нибудь люблю… в особенности женщину… она сейчас же проникается к этому человеку антипатией… Да, конечно, это должно удивлять вас… Но вы понимаете меня?
– Да, – ответила Йенни неопределенно.
Йенни писала Хельге накануне о том, что она была наконец у его матери. Она с грустью сознавала, что слова ее относительно его матери были сухи и бедны. Но в этот вечер было совсем другое, когда она писала ему о том, что познакомилась с его отцом. Письмо было уже написано, и она посмотрела его еще раз и вдруг разорвала. Ей стало неприятно, что она упомянула в своем письме о желании отца Хельге скрыть от его матери, что они познакомились. Йенни стало противно при мысли о том, что ей приходится скрытничать с одним против другого. Ей показалось, что Хельге будет неприятно, что ее так скоро посвятили в его семейную тайну. Кончилось тем, что она в своем письме совсем не упомянула о визите его отца. Она решила, что легче будет рассказать и объяснить все, когда Хельге приедет.
III
Май подходил к концу. Уже несколько дней Йенни не получала писем от Хельге. Она начала тревожиться и решила на следующий день послать телеграмму, если от него не будет известий. После обеда она сидела у себя в ателье и работала. Вдруг раздался стук в дверь. Не успела она отворить ее, как попала в объятия человека, который стоял в полумраке чердачного коридора за дверью.
– Хельге! – крикнула она радостно. – Хельге, Хельге!.. Дай посмотреть на тебя!.. Как ты испугал меня! Дай же посмотреть на тебя, Хельге… Ты ли это? – И она сняла с него дорожную фуражку.
– Кто же это мог бы быть другой? – спросил он со смехом.
– Да, но что это значит?
– Сейчас расскажу тебе все, – начал он, но не договорил и снова начал осыпать ее поцелуями… – Вот видишь ли, я хотел сделать тебе сюрприз.
Они уселись на диван, и Йенни только теперь нашла возможность отдышаться от его поцелуев и объятий.
– И, не правда ли, мой сюрприз удался? – продолжал он. – Дай посмотреть на тебя, Йенни. Ты все такая же прелестная!.. Ты знаешь, дома думают, что я теперь в Берлине. Я остановлюсь в гостинице и пробуду здесь несколько дней инкогнито. Разве я не хорошо придумал?… Какая досада, что ты живешь у матери! Иначе мы могли бы целые дни быть вместе.
– Знаешь, – сказала вдруг Йенни, – когда ты постучал, я подумала, что это твой отец.
– Отец?
– Да, – Йенни слегка смутилась, ей вдруг показалось неудобным рассказывать Хельге про его отца. – Вот видишь ли, дело в том, что твой отец как-то пришел ко мне сюда, чтобы познакомиться со мной… А потом он стал часто заглядывать ко мне и пил чай после обеда здесь. Мы сидели и болтали о тебе…
– Но, Йенни… ты об этом ни слова не писала мне… ты даже не писала, что вообще видела отца…
– Да, да, это так. Я предпочитала рассказать тебе… Видишь ли, дело в том, что твоя мать не знает об этом. Твой отец решил, что лучше не говорить об этом…
– Кому, мне?
– Ах, нет. О тебе мы совсем не упоминали. Он, конечно, думает, что я писала тебе об этом. Нет, надо было просто устроить, чтобы твоя мать думала, что твой отец и я незнакомы друг с другом. – С минуту она помолчала. – А мне казалось… мне было неприятно писать тебе, что у меня с твоим отцом есть тайна от твоей матери. Понимаешь?
Хельге ничего не ответил.
– Мне самой это было не по душе, – продолжала она. – Но твой отец совершенно неожиданно пришел сюда с визитом, а он мне ужасно понравился, Хельге… Я прямо-таки влюбилась в него.
– Да… отец может быть обаятельным, когда захочет.
– Нет, Хельге, он полюбил меня за тебя. Вот в чем дело. Хельге ничего не ответил ей на это.
– А у матери ты была только один раз?
– Да… Боже, я совсем забыла… Ты, наверное, голоден? Хочешь, я приготовлю тебе чего-нибудь поесть?
– Спасибо. А позже мы пойдем обедать вместе? В дверь раздался стук.
– Это твой отец, – сказала шепотом Йенни.
– Тише… не говори… не отворяй…
Немного спустя они услыхали, как кто-то отошел от двери. На лице Хельге появилось недовольное выражение.
– Милый мой… что с тобой?
– Ах, ничего… Лишь бы мы не встретили его, Йенни. Было бы так обидно, если бы нам помешали побыть вместе.
– Нет, нет, никто не помешает нам. – И Йенни стала целовать его, пока на его лице не сгладилось недовольное выражение.
– Хельге, ты ничего не рассказывал мне про Франциску, – сказала вдруг Йенни через некоторое время, когда они сидели и пили кофе с ликером.
– Да, но ведь ты, вероятно, знаешь уже все. Она писала тебе?
Йенни отрицательно покачала головой:
– Ни слова. Я точно с неба упала, когда получила от нее коротенькое извещение о том, что завтра она выходит замуж за Алина. Я ничего и не подозревала.
– Да и мы также. Но ты знаешь, что они очень много бывали вместе в последнее время. Но о том, что они собираются пожениться, не знал даже Хегген, до тех пор пока она не попросила его быть свидетелем.
– Ты видел их потом?
– Нет. Они уехали в Рокка-ди-Пана в тот же день и не возвращались, а я уехал.
Йенни сидела с минуту, погрузясь в думы.
– А я думала, что она ни о чем другом и не помышляет, как только о своей работе, – сказала она.
– Хегген рассказывал мне, что она закончила свою картину и что она получилась очень хорошей. Франциска начала еще несколько других полотен. А замуж вышла она совершенно неожиданно… Йенни, ты писала, что начала новую картину.
Йенни подвела его к мольберту.
Хельге долго смотрел на большое полотно и наконец сказал:
– Ведь это, должно быть, очень хорошо, Йенни? Это прямо великолепно! – и он прижал ее к себе.
Она положила голову к нему на плечо и проговорила:
– Пока я жила здесь одна и ждала моего милого… пока я наблюдала, как распускаются деревья и цветут каштаны, я решила написать эту картину, изображающую весну в закоптелом черном городе.
– Откуда этот вид? – спросил Хельге.
– Это Стенерсгаде. Этот вид открывается из окна конторы твоего отца. Он позвал меня как-то посмотреть твой портрет, когда ты был еще совсем маленьким, и вот тогда мне понравился вид, который открывается из его окна. Но, конечно, я кое-что изменила…
– По-видимому, ты очень много бывала с моим отцом? – спросил Хельге после некоторого молчания. – Воображаю, как он интересовался твоей картиной.
– Конечно. Время от времени он приходил ко мне сюда и давал мне хорошие советы. Ведь он очень много знает и понимает в живописи.
– Как ты думаешь, у моего отца был художественный талант? – спросил Хельге.
– Я уверена, что да. Он показывал мне некоторые этюды, спрятанные у него в конторе. По-моему, он обладает необыкновенно изящным талантом и в нем есть оригинальность.
– Бедный отец, – сказал Хельге.
– Да, – проговорила Йенни задумчиво, – быть может, его следует жалеть гораздо больше, чем мы думаем.
С этими словами она поцеловала его, и на время они забыли о Герте Граме.
– А дома у тебя ничего не знают? – спросил Хельге.
– Нет, – ответила Йенни.
– Это странно. Ведь вначале я посылал письма к тебе по адресу твоей матери. Неужели она не спросила, от кого ты получаешь письма каждый день?
– Нет. Моя мать не такая.
– Моя мать, – повторил Хельге с раздражением. – Можешь быть уверена, что и моя мать вовсе не такая уж бестактная, как ты все время хочешь это представить. Право, ты несправедлива к моей бедной матери. Мне кажется, что ради меня ты могла бы говорить о ней немного иначе.
– Хельге! – воскликнула Йенни, глядя на него. – Ведь я ни одного слова не произнесла о твоей матери!
– Нет, ты сказала: «моя мать не такая».
– Нет, я вовсе не таким тоном это сказала. Я сказала: «моя мать».
– Моя мать, – сказала ты. – То, что ты ее не любишь, – это твое дело, хотя у тебя никакого основания для этого нет… Но ты могла бы понять, что она моя мать и что о ней так говорить не следует. Я люблю ее, какая бы она ни была…
– Хельге! Хельге, что с тобой? – Она не договорила, потому что к горлу ее подступили слезы. А если бы Йенни Винге заплакала, то это было бы нечто совершенно необычное. А потому она замолчала, сконфуженная и испуганная таким припадком. Но Хельге заметил ее волнение.
– Йенни! О, Йенни, прости меня! Теперь ты сама видишь, не успел я приехать, как это началось… – Он сжал кулаки и крикнул куда-то в пространство: – О, я ненавижу, ненавижу… то, что называется моим домом!
– Дорогой, милый мой… не надо так… О, родной мой, не принимай этого так близко к сердцу! – Йенни изо всех сил прижала его к себе. – Хельге! Дорогой мой, выслушай меня, скажи, разве это имеет хоть какое-нибудь отношение к нам? Это нас совершенно не касается… – И она целовала и ласкала его до тех пор, пока он не перестал рыдать.
IV
Йенни и Хельге сидели на диване в его комнате. Они сидели, крепко обняв друг друга, и ничего не говорили.
Был воскресный день в июле. Йенни гуляла утром с Хельге, а потом обедала у его родителей. После обеда пришлось вчетвером сидеть в гостиной в ожидании кофе. Но после кофе Хельге позвал Йенни в свою комнату под предлогом, что он хочет прочитать ей свою рукопись.
– Ох, – сказала Йенни как бы про себя. Хельге не спросил, почему у нее вырвалось это междометие. Он усталым движением положил голову к ней на колени, а она стала нежно гладить его по волосам, но ничего не произносила.
– Да, да, – со вздохом произнес Хельге. – У тебя на Виа Вантаджио было гораздо приятнее и уютнее. Не правда ли, Йенни?
Из кухни доносился звон посуды, и в комнату проникал чад. Фру Грам готовила что-то к ужину. Йенни подошла к открытому окну и заглянула в темный колодец, представлявший собою двор. Все окна напротив были кухонные, на всех углах и во всех этажах были одинаковые широкие окна с жалюзи. Из одной людской доносилась игра на гитаре, и дребезжащее сопрано пело:
«Приди ко Христу, мой друг,
Постучи,
Он отворит тебе!»
На Йенни напало уныние, но звуки гитары напомнили ей Виа Вантаджио, и Ческу, и Гуннара, который часто сидел в углу дивана, положив ноги на стул, и напевал итальянские песенки, тренькая на гитаре Чески. И ее вдруг неудержимо потянуло ко всему этому. Хельге тихо подошел к ней:
– О чем ты думаешь?
– О Виа Вантаджио.
– О, Йенни, как нам было хорошо там!
Она вдруг порывисто обняла его и нежно притянула его голову к себе на плечо. Когда он заговорил, она вдруг поняла, насколько чуждо было ему то, о чем она так болезненно тосковала.
Подняв его голову и заглянув прямо в его золотисто-карие глаза, она старалась перенестись в залитую солнцем Кампанью и представить себе Хельге, каким он был, когда, лежа на зеленой траве среди цветов, он не сводил с нее влюбленного взора.
Она хотела во что бы то ни стало стряхнуть с себя чувство гнетущей тяжести, которое овладевало ею каждый раз в доме Хельге.
Все здесь было для нее невыносимо и глубоко противно. И так это было с первого же вечера, когда ее пригласили после официального приезда Хельге. Она должна была разыграть недостойную комедию, когда фру Грам представила ее своему мужу. И это на глазах Хельге, который знал, что она притворяется и что они обманывают его мать! Это мучило ее ужасно. Но это было еще не все; было другое, еще более отвратительное. Когда она на несколько минут осталась с глазу на глаз с отцом Хельге, тот сказал ей, что он недавно приходил в ее ателье, но не застал ее дома. «Да, в этот день я не была в ателье», – ответила она и вспыхнула до корней волос. Он посмотрел на нее таким странным, растерянным взглядом, что у нее вдруг вырвалось: «Нет, я была в ателье; но я не могла отворить дверь, потому что у меня сидел один знакомый». Грам улыбнулся и сказал:
– По правде сказать, я хорошо слышал, что кто-то был у тебя в ателье.
Тогда она окончательно смутилась и пробормотала, что это был Хельге и что он уже несколько дней как приехал в Христианию, но скрывал свой приезд.
– Дорогая Йенни, – тихо проговорил Грам, и Йенни хорошо видела, что он был очень недоволен, – вам вовсе не надо было скрываться от меня. Поверьте, что я-то во всяком случае оставил бы вас в покое. Да, да… но, конечно, я должен сознаться, что меня очень порадовало бы, если бы Хельге захотел повидаться со мной…
Йенни окончательно растерялась и не знала, что ответить ему на это.
– Ну, что же, – прибавил Грам, – я, конечно, постараюсь, чтобы Хельге не заметил, что я знаю это.
Йенни вовсе не хотела скрывать от Хельге, что она проговорилась его отцу и выдала его маленькую тайну. Но она так и не собралась с духом сказать ему об этом, так как боялась, что это ему будет неприятно. И ее постоянно мучило и нервировало сознание, что она живет в какой-то лжи, что от одного она скрывает одно, от другого – другое.
У нее дома также никто ничего не знал. Но там это было совсем другое дело. Она не привыкла говорить с матерью о своих личных делах, они никогда не понимали друг друга. Теперь же, по настоянию Йенни, мать уехала в деревню, так как это было необходимо для здоровья младшей сестры, и Йенни окончательно переселилась в ателье, а обедала она в городе.
И как это ни странно, но Йенни никогда еще не любила так свою мать и свой дом. Это ничего, что мать не понимала ее. Когда та видела, что Йенни приходится плохо в том или ином отношении, она всегда старалась прийти на помощь своей дочери, не расспрашивая ее ни о чем. Ей никогда и в голову не могло бы прийти приставать к своим детям с какими-нибудь неделикатными расспросами. Какая разница с домом Хельге! Йенни казалось, что вырасти в таком доме было то же самое, что вырасти в аду. Хуже всего было то, что гнет, который ложился на их сердца в этом доме, давал себя чувствовать даже и тогда, когда они были одни. Но она твердо решила во что бы то ни стало преодолеть этот гнет. Бедный, бедный Хельге!..
– Дорогой мой Хельге! – прошептала она, осыпая его ласками.
Грам возвратился с прогулки, и они пошли к нему в кабинет.
Через некоторое время к ним присоединилась и фру Грам.
– Ты забыл взять с собой зонтик, мой друг… как и всегда, – сказала она ласково. – Хорошо, что тебе повезло и ты не попал под дождь. Ах, уж эти мужчины! За ними вечно нужен глаз да глаз, – и она с улыбкой посмотрела на Йенни.
– По правде сказать, ты и не можешь укорить себя в том, что недостаточно усердно присматриваешь за мной, – ответил Грам. Он всегда так изысканно вежливо говорил со своей женой, что это производило неприятное впечатление на посторонних.
– А вы предпочитаете сидеть здесь? – спросила она, обращаясь к Хельге и Йенни.
– Это странно, – ответила Йенни, – но чуть ли не во всех домах самая уютная комната – кабинет. Так было и у нас, пока жив был мой отец, – добавила она быстро. – По всей вероятности, это потому, что кабинет устроен для работы.
– Ну, в таком случае кухня должна была бы быть самой уютной комнатой в нашем доме, – заметила со смехом фру Грам. – Как ты думаешь, Герт, где работают больше, в твоем кабинете или в моем? Мой кабинет – это, конечно, кухня…
– Должен сознаться, что в твоем кабинете, без всякого сомнения, производится гораздо больше работы.
– Да, – произнесла со вздохом фру Грам. – А теперь я воспользуюсь вашим любезным предложением, фрекен Винге, и попрошу вас на этот раз помочь мне с ужином. Уже поздно…
Когда все сидели за ужином, раздался звонок. Пришла племянница фру Грам, Огот Санд. Фру Грам познакомила ее с Йенни.
– Ах, вы, должно быть, та самая художница, с которой так много бывал Хельге, когда он жил в Риме? – и она засмеялась. – Знаете, ведь я вас видела в Стенерсгаде… Вы шли с дядей Гертом, и в руках у вас был ящик с красками…
– Ты, наверное, ошибаешься, милая Огот, – оборвала ее фру Грам. – Когда же это могло быть?
– Это было недели две тому назад. Я возвращалась из школы…
– Верно, верно, – сказал Грам. – Фрекен Винге уронила свой ящик с красками, и я помог ей подобрать все.
– А, так это настоящее маленькое приключение, в котором ты не покаялся своей жене, – проговорила фру Грам и принужденно расхохоталась. – А я-то и не подозревала, что вы уже успели познакомиться!
Грам тоже засмеялся:
– По-видимому, фрекен Винге не узнала меня. Это для меня не очень-то лестно, а потому я и не напоминал о себе. Неужели же вы и не заподозрили, фрекен Винге, когда познакомились со мной здесь, что я тот самый добрый старичок, который пришел к вам на помощь в трудную минуту?
– Мне казалось сперва… но я не была уверена, – произнесла Йенни слегка дрожащим голосом, и при этом она вспыхнула до корней волос. – К тому же и вы, по-видимому, не узнали меня… – Она сделала слабую попытку улыбнуться, но сама чувствовала, как пылают ее щеки и как неуверенно звучит ее голос.
– Да, это действительно настоящее приключение, – сказала опять с ядовитым смехом фру Грам. – И что за удивительное совпадение!
– Господи, неужели я опять сказала что-нибудь невпопад? – спросила Огот, когда они после ужина перешли в гостиную. Грам пошел к себе в кабинет, а фру Грам возилась на кухне.
– Здесь в доме всегда сидишь, точно на угольях. Всегда можно ожидать взрыва… Но объясните мне, пожалуйста, в чем дело? Я ничего не понимаю.
– Прошу тебя, Огот, не вмешиваться в чужие дела. Заботься о своих, – сказал Хельге с раздражением.
– Ах, милый мой, пожалуйста, не кусайся! Скажи лучше, уж не ревнует ли тетя Бекка дядю Герта к фрекен Винге?
– Не видал более бестактного существа, чем ты…
– После твоей матери… спасибо, это мне уже сказал однажды дядя Герт. – И Огот расхохоталась. – Да, но есть ли смысл в этом? Приревновать к фрекен Винге!
– Еще раз прошу тебя, Огот, не вмешиваться в то, что происходит в этом доме, – обрезал ее Хельге.
– Хорошо, хорошо, успокойся! Мне только казалось… Ну, да все равно…
– Да, лучше не говори.
В гостиную вошла фру Грам и зажгла лампу. Йенни чуть ли не со страхом смотрела на ее сердитое лицо с холодными сверкающими глазами. Фру Грам принялась приводить в порядок безделушки на столе. Она подняла с пола ножницы Йенни, протянула их ей и сказала колко:
– Можно подумать, что ваша специальность все ронять, фрекен Винге. Но, милая моя, старайтесь лучше не ронять. По-видимому, Хельге не так галантен, как его отец. – И она засмеялась. – Не зажечь ли мне у тебя, мой друг? – спросила она мужа, направляясь в кабинет. Войдя туда, она затворила за собой дверь.
Хельге прислушивался с минуту к разговору в кабинете. Его мать и отец говорили вполголоса, но с раздражением. Хельге весь как-то поник.
– Неужели ты не можешь перестать, наконец, болтать этот вздор! – донесся ясно из кабинета голос Грама.
Йенни наклонилась к Хельге:
– Я пойду домой… у меня болит голова…
– Ах, нет, Йенни… Если ты уйдешь, то сценам не будет конца. Тебе придется остаться… а то выйдет, будто ты сбежала. И мать придет еще в большее раздражение…
– Я не могу больше, – прошептала она умоляющим голосом.
Через гостиную прошла фру Грам. Через минуту к ним вышел отец.
– Йенни очень устала, отец, – сказал Хельге. – Она уходит домой. Я пойду ее проводить.
– Вы хотите уже уходить? Посидите еще немного…
– У меня болит голова, – пробормотала Йенни.
– Пожалуйста, останьтесь еще немного, – попросил Грам шепотом. – Она, – и он указал головой на дверь, в которую вышла его жена, – вам она не посмеет ничего сказать. А пока вы здесь, мы будем избавлены от неприятных сцен.
Не говоря больше ни слова, Йенни взяла свое вышивание и села к столу. Огот усердно вязала длинный шарф.
Грам сел за пианино и заиграл. Йенни сейчас же поняла по его игре, что он очень музыкален. На душе у нее становилось все спокойнее, по мере того как она слушала ласковые, тихие мелодии, которые он наигрывал… для нее – она это чувствовала.
– Вы узнаете это, фрекен Винге? – спросил Грам. – Нет.
– А ты, Хельге? Разве вы не слыхали этой песенки в Риме? В мое время ее напевали повсюду. У меня есть целая тетрадь с итальянскими мотивами.
Йенни подошла к нему и стала просматривать ноты.
– Вам приятно, что я играю? – спросил ее Грам шепотом.
– Да.
– Играть еще?
– Да. Благодарю вас.
Он слегка погладил ее руку:
– Бедная моя Йенни! Но отойдите… пока ее здесь нет. Фру Грам внесла поднос с наливкой и пирожным.
– Как это хорошо, что ты сел поиграть нам, Герт! Не правда ли, фрекен Винге, мой муж очень хорошо играет? Он играл вам когда-нибудь раньше? – спросила она невинным тоном.
Йенни отрицательно покачала головой:
– Я даже и не подозревала, что господин Грам играет…
– Как мило вы вышиваете, – заметила фру Грам, и она взяла работу Йенни и стала рассматривать ее. – А я думала, что художницы не снисходят до рукоделия. Что за очаровательный рисунок! Где вы его нашли? За границей?
– Нет, я сама его составила…
– Вот как! В таком случае у вас красивых рисунков сколько угодно. Вы, должно быть, очень прилежная и способная девушка, фрекен Винге. Посмотри, Огот, как это прелестно. – И она похлопала Йенни по руке.
«Что за противные руки у нее, – подумала Йенни. – Короткие, толстые пальцы с короткими, широкими, плоскими ногтями!»
Хельге и Йенни проводили сперва до дому Огот, а потом медленно пошли к дому Йенни, с наслаждением вдыхая чистый после дождя воздух. Июньская ночь была тихая и светлая; за длинной оградой, вдоль которой они шли, словно белые факелы, выделялись на темной листве цветы каштанов.
– Хельге, – сказала Йенни тихо, – устрой так, чтобы нам не надо было быть с ними послезавтра.
– Это невозможно, Йенни… Ведь они попросили меня, и ты тоже согласилась. Из-за тебя же все это и устраивается.
– Ах, Хельге, неужели же ты не понимаешь, что из этого выйдет одна только неприятность? Что, если бы мы уехали куда-нибудь одни? Хельге… устрой прогулку для нас двоих… чтобы мы были одни… как в Риме.
– Ты, конечно, веришь, что я и не желаю ничего лучшего. Но у нас дома будет масса неприятностей, если мы не согласимся принять участие в этом пикнике в Иванов вечер.
– Неприятностей все равно не избегнуть, – произнесла она с насмешкой.
– Да, но не пойти будет еще хуже. Господи, неужели же ты не можешь ради меня примириться с этим? Ведь не тебе приходится жить среди всего этого… и работать…
Он прав, подумала она и горько упрекнула себя в том, что была так нетерпелива с Хельге. Бедный мальчик, ведь ему действительно приходится жить и работать в этом аду, где она едва могла высидеть два часа. И в такой ужасной обстановке он вырос и провел всю свою юность!
– О, Хельге, прости меня! Я такая злая, я эгоистка! – и Йенни крепко прижалась к нему, усталая, измученная и кроткая. Ей так хотелось, чтобы он поцеловал ее, чтобы они утешили друг друга. Какое им дело до всего другого? Ведь они принадлежат друг другу, они вне той атмосферы ненависти, недоверия и злобы, которая заполняет весь дом родителей Хельге.
Из сада, выходившего на улицу, пахнуло благоуханием жасмина.
– Йенни, – сказал Хельге, – мы непременно поедем куда-нибудь с тобой вдвоем… в другой раз, – старался он ее утешить. – Но скажи, как могли вы с отцом быть так неосторожны… так идиотски неосторожны! Я этого понять не могу. Должны же вы были предполагать, что мать это непременно пронюхает.
– Она, конечно, не поверила той истории, которую сочинил твой отец, – сказала Йенни робко.
Хельге свистнул.
– Я предпочла бы, чтобы он сказал ей все начистоту, – прибавила Йенни со вздохом.
– Можешь быть уверена, что этого он никогда не сделает. Да и тебе придется вести себя так, как будто ничего не было. Это единственное, что тебе остается сделать… Но до чего это было по-идиотски с вашей стороны!
– Я тут ничего не могла поделать, Хельге.
– О… Ведь, кажется, я достаточно посвятил тебя в мою семейную обстановку… Ты могла бы постараться устроить так, чтобы все ограничилось первым визитом к тебе отца… и не допускала бы этих постоянных посещений в своем ателье… и этих свиданий в Стенерсгаде…
– Свиданий? Я увидала интересный сюжет для картины и знала, что эта картина мне удастся… что и вышло наделе…
– Ну, да, конечно, конечно. Во всем виноват отец… О, только подумать, каким тоном он говорит про мать! Она! Но ведь она моя мать, как бы там ни было!
– Мне кажется, что твой отец гораздо деликатнее с нею, чем она с ним…
– Ах, не говори о деликатности отца! Уж не находишь ли ты деликатным способ, которым он перетянул тебя на свою сторону? А его сдержанность и вежливость… так и вижу его, как он стоит, не произносит ни слова и только смотрит сверху вниз… а если говорит, то говорит таким ледяным, убийственно-вежливым тоном, что… да, я в тысячу раз предпочитаю крики и брань матери!
– Бедный ты мой!
– О, поверь, Йенни, виновата не одна мать. Я понимаю ее. Подумай, все предпочитают отца. Вот и ты тоже. По правде говоря, и я также. Но потому-то и становится понятным, что она стала такой. Дело, видишь ли, в том, что она везде хочет быть первой. А она нигде не первая. Бедная мать!
– Да, бедная, – сказала Йенни, но сердце ее оставалось холодным по отношению к фру Грам.
Они шли по городскому саду; воздух был напоен благоуханием цветов и листвы. В бледных летних сумерках тут и там на скамьях вырисовывались неясные очертания человеческих фигур, в кустах слышался шорох и сдержанный шепот.
Выйдя из сада, они направились по пустынной улице; шаги их гулко раздавались в ночной тишине.
– Мне можно зайти к тебе? – спросил шепотом Хельге, остановившись перед дверью Йенни.
– Я очень устала, – ответила Йенни вяло.
– Мне так хотелось бы посидеть у тебя немного… разве тебе не кажется, что нам необходимо хоть немного бывать вдвоем…
Она ничего больше не возразила и начала молча подниматься на пятый этаж.
Йенни зажгла канделябр, закурила папироску и протянула ее Хельге.
– Хочешь курить?
Он взял папироску и сел на диван. Она подсела к нему и поцеловала его в волосы и глаза. Он тихо положил голову к ней на колени.
– Помнишь последний вечер в Риме, Йенни? Когда я прощался с тобой… Йенни, ты любишь меня все так же?
Она ничего не ответила ему.
– Йенни?
– Сегодня нам нехорошо было вместе, Хельге, – прошептала она, – в первый раз…
– Ты сердишься на меня? – спросил он тихо.
– Нет, я не сержусь…
– Так в чем же дело?
– Я не сержусь… Только…
– Только что?
– Только сегодня вечером… – она искала слова, – пока мы шли домой… ты сказал, что мы сделаем прогулку с тобой вдвоем… в другой раз. Здесь совсем не то, что было в Риме, Хельге. Теперь ты всем распоряжаешься и предписываешь мне, что я должна делать и чего я не должна делать…
– Да нет же, нет, Йенни…
– Да. Ты отлично знаешь, что я хотела, чтобы все было иначе… Но ты всем распоряжаешься… Ах, Хельге, ты должен был бы поддержать и помочь мне… пройти через все эти неприятности…
– Ты разве не находишь, что я помог тебе сегодня? – спросил он, вставая с дивана.
– Милый… да… но ведь ты ничего и не мог сделать…
– Мне пора уходить? – спросил он через минуту шепотом и привлек ее к себе.
– Поступай так, как хочешь, – ответила она так же тихо.
– Ты знаешь, как я хочу… А ты… скажи…
– Я сама не знаю, чего я хочу, Хельге! – ответила она, разражаясь слезами.
– Йенни… О, Йенни! – Он нежно поцеловал ее несколько раз. Когда она немного успокоилась, он взял ее руку.
– Ну, я ухожу, – сказал он спокойно. – Спокойной ночи, дорогой друг. Не сердись на меня. Ты устала, бедняжка!
– Нет, попрощайся со мной хорошенько, – попросила она, крепко обнимая его.
– Прощай, милая! Дорогая, родная моя Йенни! Ты совсем истомилась, бедняжка! Ну, спокойной ночи! Спи сладко!
И он ушел. А она опять залилась слезами.
V
– Мне хотелось показать тебе именно вот это, – сказал Герт Грам, вставая с пола. Он стоял на коленях перед железным шкафом и рылся на нижней полке.
Йенни отложила старую тетрадь с эскизами и пододвинула поближе электрическую лампу. Грам стер с папки пыль и положил ее на стол перед Йенни.
– Имей в виду, что много уже лет прошло с тех пор, как я кому-нибудь показывал это, – сказал он. – Да и сам давно не смотрел на свою работу. Но мне уже давно хотелось показать тебе это. С тех самых пор, как я в первый раз был у тебя в ателье… Знаешь, Йенни, по временам, когда я сижу здесь, в своей конторе, один, мне приходит в голову мысль, что вот здесь-то я и покончил со всеми молодыми мечтами, что там, в шкафу, словно в саркофаге, покоится моя работа… и что я сам мертвый и забытый художник…
Йенни молчала. Иногда ей казалось, что Грам выражается сентиментально, хотя она ни минуты не сомневалась в его искренности. Ей вдруг стало жалко его, и по какому-то безотчетному побуждению она слегка провела рукой по его седым волосам.
Грам не сразу поднял слегка склоненную над столом голову, будто ему хотелось продлить эту мимолетную ласку. Потом, не глядя на нее, он развязал папку. Его руки слегка дрожали при этом.
К своему удивлению, Йенни заметила, что и ее руки дрожали, когда она вынимала первый лист. Сердце ее болезненно сжалось, словно от предчувствия какого-то несчастья. Ей вдруг стало страшно при мысли о том, что никто не должен знать об этом ее посещении, что она не смеет говорить о нем даже Хельге. И ее охватило уныние, едва она вспомнила о своем женихе – она уже давно старалась не задумываться над своим чувством к нему. А теперь у нее возникла одна догадка, на которой она преднамеренно не хотела останавливаться, – она боялась разбираться в тех чувствах, которые питал к ней Герт Грам.
Она стала перелистывать альбом с его молодыми мечтами, и душу ее охватило невыразимое чувство грусти.
Это были иллюстрации к народным песням Ландстада, и Герт Грам не раз говорил ей, что это его детище. Она поняла, что только из-за одной этой работы он считает себя прирожденным художником.
С первого взгляда эти иллюстрации производили довольно благоприятное впечатление, благодаря изящным виньеткам и тщательно вырисованным готическим надписям, и они могли понравиться профану. Но Йенни бросились в глаза существенные недостатки: безжизненность, недостаток движения, антихудожественная мелочность. Но неприятнее всего ее поразило смешение всевозможных стилей и отсутствие какой-либо индивидуальности в рисунках. К тому же многое было позаимствовано у хорошо известных ей итальянских художников.
Грам не сводил с нее испытующего взора, пока она рассматривала рисунки, и наконец сказал:
– Тебе, кажется, не нравится это, – и он сделал жалкую попытку улыбнуться. – Да, да, я вижу, что тебе это не нравится.
– Нет-нет, мне нравится… многое очень изящно… Но знаешь… – она старалась подыскать выражение, которое не обидело бы его, – для нас, художников, это представляется в менее выгодном свете, потому что мы видели подобные же сюжеты в другом исполнении, таком совершенном, что мы не можем себе представить этого иначе…
Он сидел против нее, подперев голову рукой, и молчал. Наконец он поднял голову и посмотрел на нее, и сердце ее сжалось от сострадания, когда она встретила его глаза.
– По правде сказать, – начал он, – мне и самому раньше казалось, что это было лучше, – и он опять сделал попытку улыбнуться. – Как я уже тебе говорил, я много лет не заглядывал в эту папку.
– Да, но портрет твоей жены написан превосходно. Чем больше я на него смотрю, тем больше он мне нравится, – заметила Йенни, стараясь его ободрить.
– Ну, это, должно быть, исключение… Когда я писал ее, она была для меня всем. Я был безумно влюблен в нее и в то же время уже ненавидел ее безгранично.
– Не по ее ли вине ты бросил живопись? – спросила Йенни тихо.
– Нет, Йенни. Во всяком несчастье виноваты мы сами. Я знаю, ты неверующая, как это принято выражаться. Да и я не принадлежу к числу верующих. Но я все-таки верю в высшую силу, которая чинит правосудие… Ребекка была кассиршей в лавке на Стургате. Я случайно увидал ее там. Она была дивно хороша. Впрочем, ты можешь судить об этом и теперь еще. Ну, и я поджидал ее по вечерам и провожал ее домой, одним словом, я познакомился с ней и… соблазнил ее.
– А потом ты женился на ней, потому что она ожидала ребенка, так я это и думала. И с тех пор она мучает и терзает тебя, и это в течение долгих двадцати семи лет. Нет, знаешь ли, это довольно жестокое правосудие, то, в которое ты веришь.
Он улыбнулся усталой улыбкой:
– У меня вовсе не такие узкие взгляды, как ты думаешь. Я отнюдь не нахожу ничего предосудительного в том, что мужчины и женщины сходятся друг с другом для законного или незаконного – это безразлично, если только они любят друг друга. Но что касается меня, то я действительно соблазнил Ребекку. Она была совершенно невинна, когда я встретился с нею, и не только в грубом смысле этого слова. Она не знала самой себя и не понимала ничего. Но я сразу увидал, что это страстная натура, я знал, что в любви она будет деспотична и ревнива. Но я надеялся оградить себя от ее деспотизма, сохранить свою самостоятельность. Я знал, что духовного родства между нами нет и не будет, но об этом я не думал – я стремился только обладать ее прекрасным телом…
Он встал, подошел к Йенни и на мгновение прижал обе ее руки к своим глазам.
– Я должен был знать, что супружество с такой женщиной принесет одно только несчастье… Я пожал то, что посеял… Я должен был жениться на ней… через два месяца после свадьбы родился Хельге. Началась жестокая борьба за существование, и пришлось похоронить все свои мечты о карьере художника. Но я не могу не отдать ей должного, она охотно и безропотно делила со мной нужду, работала и терпела лишения и с радостью готова была голодать ради детей и меня… Однако… при тех чувствах, которые я питал к ней, мне было еще тяжелее от сознания, что она приносит себя в жертву… Мало-помалу я потерял все, что мне было дорого. Я любил отца, она начала ревновать меня к нему и добилась того, что я окончательно разошелся с ним. С искусством я, конечно, должен был покончить навсегда. Я уставал от работы и от домашнего ада, у меня не хватило больше сил заниматься живописью, и я махнул рукой на искусство. Она укоряла меня в этом, но в глубине души она торжествовала. Дети… Она ревновала их ко мне, когда замечала, что они любят меня. Она не хотела делить детей со мной или меня с детьми… С годами ее ревность превратилась в настоящую манию. Впрочем, ты сама это уже заметила…
Йенни подняла голову и посмотрела на него.
– Ведь она едва терпит, чтобы я был в одной комнате с тобой, даже в присутствии Хельге…
После некоторого молчания она сказала:
– Я не понимаю… я отказываюсь понимать, как мог ты вынести все это! Что это была за жизнь!
– Я сам не понимаю этого, Йенни, – сказал он тихо и склонил голову к ней на плечо.
Когда он, мгновение спустя, поднял голову и их глаза встретились, она нежно обвила его шею рукой и, поддаваясь чувству безграничного сожаления, поцеловала его в лоб и щеку.
Но потом она испугалась, когда посмотрела на его лицо с закрытыми глазами. Однако сейчас же успокоилась, так как он тихо сказал:
– Спасибо, милая Йенни.
Грам собрал в папку листы и прибрал стол. После некоторого молчания он заговорил:
– Да, Йенни, я горячо желаю, чтобы ты была очень, очень счастлива. Ты так молода, прекрасна, и смела, и энергична, и талантлива… Дорогое дитя, ты все то, чем я когда-то хотел быть. А из меня так ничего и не вышло… – он говорил тихо и задумчиво.
Потом, как бы отбросив от себя тяжелые мысли, он продолжал:
– Знаешь, пока люди еще мало узнали друг друга, пока не сжились и не привыкли друг к другу, бывает много всяких недоразумений… Мне очень хотелось бы, чтобы вы с Хельге не жили в этом городе. Вам надо быть одним, вдали от всех родственников… по крайней мере первое время.
– Да, вот Хельге и хочет хлопотать о месте в Бергене, ты знаешь? – сказала Йенни, и снова ее сердце больно защемило от какого-то бессознательного страха, когда она вспомнила о Хельге.
– Ты никогда не говоришь об этом со своей матерью, Йенни? Почему? Разве ты не любишь свою мать?
– Конечно, я люблю маму…
– Мне кажется, что тебе хорошо было бы посоветоваться с ней, поговорить с мамой…
– Какая польза советоваться с другими? Я не люблю говорить с кем-нибудь об этом, – прибавила она уклончиво.
– Да, конечно, ведь ты… – Грам стоял вполуоборот к окну, и вдруг его всего передернуло, и он сказал возбужденным шепотом:
– Йенни… она там ходит…
– Кто?
– Да она, Ребекка…
Йенни встала. Ей вдруг захотелось громко закричать от злобы и отвращения. Ее охватила дрожь, каждый нерв напрягся, все восставало в ней против этой лжи, притворства и обмана. Она не хотела вмешиваться в эти раздоры, недоразумения, дышать атмосферой, насыщенной ссорами, сценами, словами, полными ненависти… Нет, нет, она не хотела входить во все это…
– Йенни, дитя мое… ты вся дрожишь! Не бойся же, тебя она, во всяком случае, не посмеет тронуть…
– Я вовсе не боюсь… даже и тени боязни нет! – Она вдруг стала совершенно спокойной и холодной. – Я зашла за тобой… мы смотрели твои рисунки… а теперь я иду к тебе пить чай.
– Но очень может быть, что она ничего и не заметила…
– Но, право же, нам совершенно нечего скрывать! Если она не знает еще, что я была у тебя, то она узнает это теперь. Я пойду с тобой к вам… слышишь, это необходимо и ради тебя, и ради меня…
Грам посмотрел на нее и сказал:
– В таком случае оденемся. Когда они вышли на улицу, фру Грам там уже не было.
– Нам придется сесть на трамвай, Герт. Уже поздно. – Йенни прошла несколько шагов и потом прибавила: – И ради Хельге мы должны держать себя открыто… уже только из-за него одного эта таинственность между нами неуместна…
Им отворила сама фру Грам. В то время как Грам объяснял ей, как он встретился с Йенни, последняя спокойно выдержала ее злой взгляд.
– Какая досада, что Хельге нет дома, – сказала Йенни. – Вы не думаете, фру Грам, что он скоро вернется?
– Как это странно, мой друг, – ответила фру Грам, обращаясь к мужу, – неужели ты забыл, что Хельге сегодня вечером не будет дома? Фрекен Винге будет не очень-то приятно просидеть вечер с нами, стариками.
– Ах, что вы, – проговорила Йенни, – об этом не беспокойтесь…
– Уверяю тебя, что я не помню, говорил ли Хельге, что он куда-нибудь собирается сегодня вечером, – заметил Грам.
– А вы сегодня без рукоделия, – удивилась фру Грам, когда они уселись в гостиной. – Так странно видеть вас без работы. Вы всегда такая занятая и прилежная.
– Да, я не успела зайти домой. Я так поздно вышла из ателье. Но, может быть, вы дадите мне какую-нибудь работу, фру Грам?
Йенни заговорила с ней о ценах на образцы вышивок в Париже и Христиании и о тех книгах, которые она дала ей. Грам сидел в углу и читал. Время от времени Йенни ловила на себе его пристальный взгляд.
Около одиннадцати часов пришел наконец Хельге.
– Что случилось? – спросил он, когда они спускались с лестницы. – Была опять какая-нибудь сцена?
– Ничего подобного, – ответила Йенни с раздражением. – По всей вероятности, твоей матери не понравилось только, что я пришла к вам вместе с твоим отцом.
– Да и мне кажется, что было бы лучше, если бы вы этого как-нибудь избегали, – заметил Хельге робко.
– Я сяду в трамвай, – воскликнула Йенни нервно, вырывая у него руку. – Сегодня я не в силах… слышишь… Я не хочу этих вечных сцен каждый раз, когда я побываю у вас. Спокойной ночи!
– Что с тобой, Йенни!.. – он бросился за ней, но она подбежала уже к месту остановки, куда как раз подошел вагон, и вскочила в него. Хельге остался один.
VI
На другой день Йенни все утро ходила взад и вперед по ателье. Заняться чем-нибудь она была не в силах.
Дождь лил беспрерывно и струился по стеклам окна. Время от времени Йенни останавливалась у окна и смотрела поверх мокрых черепичных крыш на телефонные провода, по которым быстро катились, словно бусины, капли дождя, собирались на вогнутом месте и затем падали вниз, и так без конца.
Не уехать ли ей к матери на дачу дня на два? Подальше от всего этого… Или уехать куда-нибудь из города, остановиться в гостинице и вызвать к себе Хельге, чтобы хорошенько, в полном покое, поговорить с ним?
Ах, если бы они могли побыть хоть немного вдвоем, без помехи! Она попыталась вызвать в себе воспоминание о весне в Италии. И перед ней ясно встало и тепло, и зеленая Кампанья, и белые цветы, и серебристая пелена над горами, и ее радостное и светлое настроение… но образа Хельге, каким он был в ее глазах тогда, когда она была влюблена в него, она не могла воскресить в своей памяти.
То время отошло далеко-далеко назад, и оно представлялось ей каким-то обособленным островком в ее жизни. Если бы она не сознавала рассудком, что это действительно так было, то она не могла бы найти никакой связи между тем, что прошло, и тем, что было теперь.
А его семья… Нет, у нее нет ничего общего с ними. И вот там-то она и теряла своего Хельге.
Но как странно, что она так и не могла сродниться с мыслью, что ей нет никакого дела до этих людей.
Да, Грам прав. Им необходимо уйти от всего этого.
Она уедет сейчас же. Уедет прежде, чем придет Хельге объясняться по поводу того, что произошло вчера.
Йенни быстро уложила в саквояж кое-какие вещи и надевала уже пальто, когда в дверь раздался стук. Она сейчас же узнала по стуку, что это Хельге. Он постучал несколько раз.
Йенни замерла на месте и не шевелилась до тех пор, пока не услыхала, что он отошел от двери. Немного спустя она взяла саквояж, заперла ателье и стала спускаться с лестницы.
На одной из площадок она еще сверху увидала фигуру мужчины, сидевшего на окне. Это был Хельге. Он смотрел вверх и увидел ее. Тогда она спустилась к нему. С минуту они молча смотрели друг на друга.
– Почему ты не хотела отпереть мне дверь? – спросил он наконец.
Йенни ничего не ответила.
– Разве ты не слыхала, как я стучал?
– Да, я слышала. Но мне не хотелось говорить с тобой. Он посмотрел на ее саквояж:
– Ты едешь к матери?
Йенни подумала и потом ответила:
– Нет. Я хотела поехать в Хольместранд дня на два. Я думала написать тебе и попросить тебя приехать туда. Там мы могли бы пожить спокойно без посторонних и без неприятных сцен… Мне так хотелось поговорить с тобой спокойно и без помехи.
– И мне хотелось бы поговорить с тобой. Не подняться ли нам к тебе?
Она не сразу ответила.
– Или у тебя там кто-нибудь сидит? – спросил он. Йенни посмотрела на него:
– Кто-нибудь у меня в ателье? Когда я ушла?
– Мог быть кто-нибудь… с кем ты не хотела выйти вместе… Она вспыхнула до корней волос.
– Но почему же? Ведь я не знала, что ты тут сидишь и подкарауливаешь меня…
– Дорогая, ты должна же понять, что я вовсе не думал, что с твоей стороны тут что-нибудь предумышленное…
Йенни ничего не ответила и начала подниматься по лестнице. В ателье она поставила саквояж и осталась в верхнем платье. Она молча смотрела, как Хельге снял пальто и поставил в угол зонтик.
– Отец сказал мне сегодня утром… что ты была у него в конторе и видела, как мать ходила перед домом…
– Да. – После некоторого молчания она прибавила: – Странная у вас в семье привычка подсматривать… Должна сознаться, что мне трудно привыкнуть к этому.
Хельге покраснел.
– Милая Йенни… мне необходимо было поговорить с тобой. Привратница сказала, что ты наверху. Пойми же, что тебя я ни в чем не подозреваю…
– Скоро я ничего уже больше не буду понимать, – сказала она с раздражением. – Довольно с меня всего этого!.. Все подозревают друг друга в чем-то, скрывают друг от друга, ссорятся и злятся друг на друга… Господи! Хельге, да неужели же ты не можешь меня хоть сколько-нибудь оградить от всего этого?!
– Бедная Йенни! – тихо проговорил Хельге. Он подошел к окну и стал к ней спиной. – Я страдаю от этого гораздо больше, чем ты предполагаешь, Йенни. Ведь… это нечто ужасное… Потому что… Неужели ты не понимаешь этого сама?… В данном случае ревность матери не без основания…
Йенни изменилась в лице и задрожала. Хельге обернулся и заметил это.
– Конечно, я уверен, что отец не сознает этого сам. Иначе он воздерживался бы от твоего общества… Хотя… он говорил мне, между прочим, что нам обоим было бы лучше уехать отсюда. Право, не знаю… не он ли навел тебя на мысль уехать?…
– Нет, уехать в Хольместранд я решила самостоятельно. Но вчера он говорил мне, что мы не должны были бы оставаться в Христиании… когда поженимся…
Она подошла к нему и положила ему руки на плечи. И в голосе ее послышались жалобные ноты, когда она заговорила:
– Хельге… дорогой мой… мне действительно необходимо уехать, раз это так. Хельге, Хельге, что же нам делать?
– Уеду я, – сказал он коротко. Он снял со своих плеч ее руки и прижал их к своим щекам. С минуту они так стояли.
– Да, но и мне надо уехать, – сказала Йенни. – Ведь пока я думала, что твоя мать только взбалмошна… и даже вульгарна… я могла не обращать на ее поведение никакого внимания. Но теперь… если даже ты ошибаешься… Я не в состоянии заставить себя ходить туда… раз я вечно буду задавать себе вопрос, не права ли она. У меня не хватит духу смотреть ей в глаза, и я буду вести себя так, будто я, действительно, в чем-нибудь виновата…
– Иди сюда, – произнес тихо Хельге. Он привлек ее к себе и посадил на диван рядом с собой. – Йенни, я должен задать тебе один вопрос: любишь ли ты меня еще, Йенни?
– Ты это сам знаешь, – ответила она быстро и испуганно. Он взял ее холодную руку в обе свои и сказал:
– Было время, когда ты любила меня… одному Господу известно, за что. Но я знал, что ты говоришь правду, когда ты говорила, что любишь меня. Все твое существо дышало любовью ко мне, и ты радовалась этой любви. Но у меня всегда было мучительное предчувствие, я знал, что наступит время, когда ты перестанешь любить меня…
Она подняла голову и посмотрела на его бледное лицо:
– Хельге, ты мне бесконечно дорог.
– Я это знаю. – На его лице промелькнула горькая улыбка. – Я хорошо знаю, что ты не способна сразу охладеть к человеку, которого ты когда-то любила. Знаю я также, что ты ни за что на свете не хотела бы причинить мне страдания… Ты сама будешь страдать от того, что разлюбила меня… А я… я так безумно люблю тебя, видишь ли…
Она разразилась слезами, нежно привлекла его к себе и проговорила сквозь рыдания:
– Хельге… дорогой, дорогой… бедный мой…
Он поднял голову и тихо высвободился из ее объятий: – Йенни, помнишь… тогда в Риме… ты могла бы быть моею. Ты хотела этого, всем сердцем… хотела принадлежать мне. В твоей душе не было и тени сомнения в том, что нас ожидает полное счастье. Но я не был уверен в тебе… потому, может быть, я и боялся… А потом здесь… я так невыразимо хотел обладать тобою… всецело, потому что я боялся потерять тебя. Но я видел, что ты всегда старалась уклониться, как только замечала, что я страстно… жду тебя…
Она с ужасом посмотрела на него. Так это и было… Но она не хотела сознаваться в этом даже себе самой… Он сказал правду.
– Если я попросил бы тебя теперь… сейчас… ты согласилась бы?
Йенни шевелила губами, не произнося ни слова. Наконец она ответила решительно и твердо:
– Да.
Хельге грустно улыбнулся и поцеловал ее руку.
– Охотно и с радостью? – спросил он. – Только потому, что ты сама хочешь быть моею? Потому что ты сознаешь, что будешь счастлива только в том случае, если будешь принадлежать мне, а я тебе? А не потому, что ты не хочешь огорчить меня? Не потому только, что ты не хочешь изменить своему слову? Говори правду!
Она бросилась ничком к нему на колени и залилась новым потоком слез:
– Дай мне уехать! Я уеду в горы… Хельге, Хельге… я должна снова найти самое себя… я хочу быть твоей Йенни, как это было в Риме! Я хочу этого, Хельге… на душе у меня так смутно… я ничего больше не понимаю… но я хочу любить тебя. Когда я немного успокоюсь, я напишу тебе… ты приедешь ко мне… и тогда я снова буду твоей, только твоей Йенни…
– Йенни, – сказал Хельге тихо, – не забывай, что я сын своей матери. Ведь мы уже ушли друг от друга, да, уже ушли… Если ты не сумеешь убедить меня в том, что я для тебя все на свете… единственный… превыше всего остального… твоей работы, твоих друзей, которые – я это чувствовал – были для тебя гораздо ближе, чем я… Атак как ты чувствуешь себя чужой среди людей, к которым я принадлежу…
– Твой отец не кажется мне таким чужим, – прошептала Йенни сквозь слезы.
– Да, да. Но отец и я – мы чужие друг для друга. Йенни, твоя работа всегда отдаляла бы меня от тебя; туту нас никогда не может быть ничего общего. Я знаю, что способен ревновать тебя и к твоей работе также. Пойми же, Йенни, я ее сын. Если я не буду уверен в том, что я для тебя все на свете, я не в состоянии буду избавиться от чувства ревности, я вечно буду бояться, что когда-нибудь появится человек, которого ты любишь глубже… который лучше будет понимать тебя… Я ревнив по природе…
– Нет, Хельге, ты не должен ревновать. Тогда все рушится. Я никогда не примирюсь с недоверчивым отношением ко мне. Это выше моих сил. Пойми это… я скорее простила бы тебе измену, чем недоверие ко мне…
– Ну, а я на это не способен, – проговорил Хельге с горькой улыбкой.
Йенни отбросила со лба волосы и вытерла глаза.
– Хельге, – сказала она тихо, – ведь мы любим друг друга. Если мы уедем куда-нибудь подальше… и раз мы горячо хотим, чтобы все снова наладилось, то… Если двое людей хотят искренно любить друг друга и хотят сделать друг друга счастливыми…
– Нет, я насмотрелся достаточно на семейные распри. Я боюсь строить что-нибудь на твоей доброй воле или на моей… Ответь прямо на мой вопрос. Любишь ли ты меня? Хочешь ли быть моей… как в Риме? Хочешь, я останусь у тебя? Хочешь ли ты этого искренно и горячо?
– Хельге, Хельге… ты мне очень дорог… – проговорила она в ответ, горько и тихо рыдая.
– Спасибо, – сказал он, целуя ее руку. – Раз ты не любишь меня, то тут уж ты ничего не можешь поделать, моя бедняжка. Я это хорошо понимаю.
– Хельге, Хельге, – рыдала она.
– Йенни, ведь ты не можешь мне сказать, чтобы я остался у тебя, потому что ты не можешь жить без меня. Хватит ли у тебя смелости взять на себя ответственность за все последствия, если ты скажешь теперь, что любишь меня… скажешь это только для того, чтобы я не ушел от тебя огорченный?…
Йенни перестала рыдать и молчала, потупив взор. Хельге надел пальто и взял свой зонтик.
– Прощай, Йенни, – сказал он, пожимая ей руку.
– Ты уходишь от меня, Хельге?
– Да, Йенни. Я ухожу.
– И не возвратишься больше?
– Я возвращусь к тебе только в том случае, если ты ответишь мне так, как я этого хочу.
– Теперь я не могу ответить тебе, – прошептала она с отчаянием.
Хельге слегка провел рукой по ее волосам. Потом он повернулся и вышел.
Йенни сидела на диване и плакала. Она плакала безутешно и долго, не думая и не отдавая себе отчета в том, что произошло. Она чувствовала только смертельную усталость после всех этих месяцев, полных мелочных неприятностей, мелочных унижений и мелочных дрязг, и на сердце у нее было пусто и холодно. Да, Хельге был прав.
Через некоторое время она почувствовала голод. Она посмотрела на часы, было уже шесть часов.
Она просидела на диване четыре часа. Она встала и хотела надеть пальто и тут только заметила, что пальто все время было на ней.
Подойдя к двери, она увидала на полу маленькую лужицу. Она взяла тряпку и вытерла пол, и только теперь вспомнила, что эта лужица натекла с зонтика Хельге. Она приникла лбом к косяку двери и снова горько заплакала.
VII
С обедом она скоро покончила, и, чтобы не думать о том, что ее мучило, она попыталась читать газету. Однако это ничуть не помогло, и она не могла сосредоточиться на чтении. Тогда она решила, что лучше идти домой и сидеть там.
На верхней площадке лестницы ее поджидал какой-то мужчина. Она заметила снизу, что он был высокий и стройный. Она почти вбежала наверх и окликнула Хельге.
– Это не Хельге, – ответил мужчина. Это был отец Хельге.
Йенни протянула ему обе руки и спросила, едва переводя дух:
– Герт… что случилось… говори скорей…
– Успокойся, успокойся, Йенни, – ответил он, беря ее руки. – Хельге уехал… уехал в Конгсберг к одному товарищу… доктору. Хельге поехал навестить его… Господи, дитя мое, неужели же ты предполагала что-нибудь ужасное? – и он слабо улыбнулся.
– Ах, право, не знаю, что я думала…
– Милая Йенни, ты на себя не похожа, ты так расстроена…
Она пошла вперед и отперла дверь в ателье. Там было еще светло, и Грам посмотрел на нее. Сам он был тоже очень бледен.
– Тебе очень тяжело, Йенни?… Хельге сказал… так я его понял, по крайней мере… что вы решили, что не подходите друг другу…
Йенни молчала. Когда она услыхала эти слова из уст другого человека, ей вдруг захотелось громко крикнуть, что это неправда. До сих пор она еще не прониклась сознанием, что все кончено. Но вот посторонний человек ей громко и ясно сказал: они оба решили, что так лучше, и Хельге уехал, и та любовь, которую она когда-то питала к нему, умерла… Она не могла найти ее в своем сердце… Любовь умерла… Но, великий Боже, как могла она умереть, когда она сама не хотела этого!..
– Йенни, тебе очень тяжело? – повторил Грам свой вопрос. – Тебе Хельге все еще дорог?
Йенни покачала головой.
– Конечно, Хельге мне дорог. – Ее голос слегка дрожал. – Нельзя же сразу стать равнодушной к человеку, которого я когда-то любила… Да и трудно со спокойным сердцем причинять другому страдания…
Грам не сразу заговорил. Он сел на диван и сосредоточенно смотрел на свою шляпу, вертя ее в руках.
– Я понимаю, – сказал он наконец, – что вам обоим очень тяжело… Но, Йенни… если бы ты постаралась вдуматься во все это, то сама нашла бы, что так лучше для вас обоих.
Йенни молчала.
– Как искренно я обрадовался, Йенни, когда увидал тебя, – продолжал Грам после некоторого молчания, – когда увидал женщину, сердцем которой завладел мой сын. Ты не можешь себе представить, как я был счастлив. Мне казалось, что моему мальчику судьба послала все то, от чего я должен был отказаться навсегда. Ты и умна, и прекрасна, и сильна, и самостоятельна, к тому же ты талантливая художница и не сомневалась ни в своей цели, ни в средствах к достижению ее. Ты так бодро говорила о своей работе и так тепло о своем женихе… Но вот приехал Хельге… Мне показалось, что ты сразу изменилась. Та неприятная атмосфера, которая вечно царит в моем доме, произвела на тебя слишком болезненное впечатление. Мне казалось невозможным, чтобы перспектива… иметь… такую неприятную свекровь могла совершенно отравить счастье молодой, любящей женщины. Я заподозрил, что есть более глубокие причины и что мало-помалу у тебя самой открываются глаза на многое, чего ты раньше не понимала. Ты увидала, что твоя любовь к Хельге вовсе не так непоколебима, как ты это раньше думала. Там, на юге, вдали от будничной обстановки, оба молодые и свободные, удовлетворенные своей работой, оба полные молодого желания любить, вы неизбежно должны были почувствовать симпатию друг к другу и увлеклись друг другом… Но это было именно только увлечение, а не глубокое чувство, проникающее во все существо человека…
Йенни стояла у окна и смотрела на Грама. Пока он говорил, в ней все нарастало неприязненное чувство к нему. Господи, конечно, он прав! Но как бы он там ни рассуждал, он все равно не может понять, что именно заставляет ее страдать.
– Это ничего не изменяет… если даже и есть правда в том, что ты говоришь, – сказала она. – Очень может быть, что ты даже и прав…
– Но ты должна согласиться, Йенни, что все вышло к лучшему. Было бы хуже, если бы вы поняли это позже… когда между вами установилась бы более прочная связь, порвать которую было бы гораздо болезненнее…
– Ах, это все не то… не то! – оборвала она его с раздражением. – Главное это то, что я презираю саму себя. Поддаешься какому-то минутному настроению… лжешь себе самой… Нет, надо твердо убедиться сперва в том, что ты действительно любишь, прежде чем сказать это, чтобы уже потом не изменять своему слову… Я всегда больше всего на свете презирала такое легкомыслие… А теперь мне приходится стыдиться самой себя…
Грам бросил на нее быстрый взгляд. Сперва он побледнел, а потом густо покраснел. Через минуту он заговорил прерывающимся от волнения голосом:
– Я сказал только, что лучше, когда люди, не подходящие друг другу, открывают это прежде, чем… чем эти отношения настолько глубоко врезаются в их жизнь… в особенности в ее жизнь… что след этот никогда уже больше не сглаживается. Если это так, то лучше попытаться добиться известной гармонии в отношениях… Если же это невозможно, то остается… Ведь я не знаю, как далеко… как далеко зашли ваши отношения с Хельге…
– О, понимаю, что ты хочешь сказать! Что касается меня, то для меня тождественно то, что я хотела принадлежать Хельге… что я обещала это… и не могу сдержать своего слова. Для меня это так же унизительно… может быть, даже больше, чем если бы я принадлежала ему…
– Этого ты не скажешь, если когда-нибудь встретишь человека, которого ты полюбишь истинной и великой любовью, – сказал Грам тихо.
Йенни пожала плечами.
– А ты веришь в истинную и великую любовь, как ты выражаешься?
– Да, Йенни, – ответил Грам со слабой улыбкой. – Я знаю, что на вас, молодых, уже одно это выражение производит комическое впечатление. Но я верю в такую любовь… и имею основание для этого.
– Я думаю только, что каков человек, такова и его любовь. Человек с сильным характером и правдивый по отношению к самому себе не будет разменивать своих чувств на маленькие увлечения… Я была уверена, что я сама… Но мне было уже двадцать восемь лет, когда я встретила Хельге, а я ни разу еще не была влюблена… и мне было досадно на саму себя. И вот я хотела попытаться влюбиться… А он действительно полюбил меня, он был молод, в нем говорила искренняя страсть, и это соблазнило меня… И вот я стала лгать себе, совсем как все другие женщины… он заразил меня своей страстью, и я поспешила уверить себя, что и в моем сердце заговорила любовь. А ведь я знала, что такие иллюзии мертворожденные… что они умирают, как только клюб-ви предъявляют малейшие требования… О, теперь я знаю, что я точь-в-точь такая же эгоистичная, такая же мелочная и лживая, как и всякая другая женщина… Так что ты можешь быть уверен, Герт, что я никогда не познаю твоей великой и истинной любви…
– Нет, Йенни, я этому не верю… – и Грам снова грустно улыбнулся. – Что же касается меня, то одному Богу известно, я не велик и не силен, и во лжи и злобе я прожил тогда уже долгих двенадцать лет, и был я тогда на десять лет старше, чем ты теперь, когда я встретил… женщину, научившую меня чувству, о котором ты так презрительно говоришь… И я познал тогда это чувство так глубоко, что я никогда уже не сомневаюсь в нем больше…
С минуту царило молчание.
– И ты все-таки остался… с ней… с твоей женой… – сказала Йенни тихо.
– У нас были дети. Тогда я не понимал, что не могу иметь какого-либо влияния на своих детей, когда сердцем и душой я принадлежал другой, а не их матери… Та, другая, была также замужем… и несчастна. У нее была девочка. Ее она, конечно, могла бы взять с собой… Муж пил… Вот, видишь ли, это было одним из наказаний за то, что я связал свою судьбу с той… с моей женой… к которой я не питал ничего, кроме мимолетной чувственной страсти…
Наши отношения были слишком прекрасны, в них не могло быть места для лжи. Мы должны были скрывать нашу любовь, как преступление… Ах, Йенни, Йенни… счастье навсегда умерло для меня…
Она подошла к нему. Он встал, и с минуту они стояли, молча глядя друг на друга, не двигаясь.
– Ну, мне пора уходить, – сказал он вдруг сухо и решительно. – Я должен быть дома в обычное время… А то она опять заподозрит что-нибудь…
Йенни кивнула головой.
Грам направился к двери, и Йенни пошла за ним.
– Нет, Йенни, – сказал он, оборачиваясь, – тебе нечего бояться, что твое сердце неспособно любить. Я уверен, что у тебя горячее и большое сердце!.. А теперь скажи, хочешь ли ты считать меня своим другом?
– Да, – ответила Йенни, пожимая ему руку.
– Спасибо!
Он нагнулся и поцеловал ее руку. Он целовал ее долго, дольше, чем когда-нибудь раньше.
VIII
В ноябре Гуннар Хегген и Йенни Винге устраивали совместную выставку своих картин. Лето Гуннар Хегген провел в Смоленене и писал там красный гранит, зеленые сосны и голубое небо. Потом он съездил в Стокгольм и продал там одну картину.
В Христиании он сейчас же разыскал Йенни и пришел к ней.
– Как поживает Ческа? – спросила Йенни.
Они сидели перед обедом у нее в ателье и пили пьольтер[2].
– Ческа?… Ах, Ческа… – Гуннар отпил из стакана, затянулся папироской и посмотрел на Йенни, а Йенни, в свою очередь, посмотрела на него.
Как странно ей было снова сидеть с ним и говорить о старых друзьях и обо всем том, от чего она успела так далеко уйти. Ей казалось, что когда-то давно она жила в далекой стране, на другом конце света, в обществе Чески и Гуннара, работала там с ним и наслаждалась бытием.
Она с нежностью смотрела на загорелое лицо Гуннара и на его слегка кривой нос. Ах, этот милый кривой нос! Ческа сказала как-то в Витербо, что этот нос спас физиономию Гуннара, так как без этого недостатка он был бы препротивным типом пошлого красавца.
– Так как же поживает Ческа? – прервала наступившее молчание Йенни.
– Ах, уж эта Ческа! – ответил Гуннар. – Я уверен, что она не дотрагивалась до кисти с тех пор, как вышла замуж. Я был у них. Ческа сама отворила мне дверь – у них прислуги нет, – на ней был большой рабочий передник, и в руках она держала половую щетку. У них небольшое ателье и две крошечные комнатки. Конечно, вдвоем в ателье они работать не могут, а, кроме того, хозяйство отнимает у нее все время. При мне она без передышки прибирала, чистила, вытирала пыль и делала все это очень медленно и неловко. Когда кончилась уборка комнаты, мы пошли с ней покупать к обеду провизию – она пригласила меня пообедать с ними. Когда мы возвратились, Алин пришел домой, а она отправилась на кухню. Бедняжка возилась так, что, когда наконец обед был приготовлен, кудряшки ее совсем промокли от пота. Но надо сказать правду: обед был недурен. Потом она принялась мыть посуду… Господи, до чего она делала это неумело! Конечно, мы с Алином помогали ей. А я дал ей даже несколько весьма полезных советов, уверяю тебя… Уходя, я попросил их пообедать со мной где-нибудь. Бедняжка Ческа так обрадовалась приглашению, потому что могла передохнуть один день от кухни и мытья посуды… Да, если они народят еще детей – а в этом ты можешь быть уверена, – то можно смело сказать, что Ческа навсегда распростилась с живописью. А это жаль… да, это прямо-таки досадно…
– Как тебе сказать… Для женщины всегда главное муж и дети… Ведь рано или поздно все равно потянет к этому…
Гуннар только посмотрел на Йенни и тяжко вздохнул.
– Разумеется, все хорошо только в том случае, если они любят друг друга. Как ты думаешь, Ческа счастлива с Алином?
– Право, затрудняюсь тебе ответить на это, Йенни. Мне кажется, во всяком случае, что она очень любит его. Я только и слышал: «Леннарт так любит», да «Леннарт, нравится ли тебе этот соус?», да «хочешь ли ты», да «я сейчас приготовлю»… Как и следовало ожидать, она начала говорить на ужаснейшем полунорвежском, полушведском языке… Должен сознаться, что одного я никак не могу понять… Ведь он был безумно влюблен в нее, и он отнюдь не деспот и не грубая натура, – напротив. А между тем эта маленькая Ческа стала какой-то удивительно робкой и покорной… Не могли же на нее подействовать так одни хозяйственные заботы. Хотя, конечно, и это подействовало на нее в достаточной степени. Ведь у нее нет никакой склонности к этому, а она по природе удивительно добросовестная… да и тяжело им приходится и в материальном отношении… Ничего не понимаю… Может быть, – он игриво улыбнулся, – может быть, она выкинула какую-нибудь гениальную штуку? Первую же брачную ночь употребила на то, чтобы посвятить мужа в подробности своего романа с Хансом Херманном или Дугласом, и, вообще, рассказала мужу о своих подвигах с начала до конца? А это, пожалуй, могло ошеломить его…
– Надо отдать Ческе справедливость, она никогда не старалась скрывать своих романов, – заметила Йенни. – И Алин наверняка знал обо всем.
– Понятно, – согласился Гуннар, готовя себе пьольтер. – Но, как знать, может быть, была какая-нибудь маленькая подробность, о которой она раньше не решалась говорить… А потом она сочла своим долгом признаться в этом мужу…
– Полно, Гуннар, – сказала Йенни.
– Ей-Богу, от Чески всего можно ожидать… Кто ее разберет?… В ее передаче история с Хансом Херманном представляется чем-то в высшей степени невероятным. Я знаю только одно, что Ческа никогда не была бы способна на какой-нибудь непорядочный поступок… А этого я уж никак не могу понять, какого черта мужу до того, что у его жены раньше была какая-нибудь любовная связь… или даже несколько… раз она была честна и верна, пока эта связь продолжалась… Ведь это же в конце концов глупо требовать от женщины так называемой невинности. Если женщина действительно любила мужчину и принимала его любовь, то с ее стороны не очень-то красиво, если она покончила со своим романом, не отдав любимому человеку все, что она могла бы дать… Но, конечно, я предпочитал бы, чтобы моя жена никогда никого не любила раньше… Хотя, когда дело касается собственной жены, то тут могут выступить на сцену разные старые предрассудки, уязвленное самолюбие и тому подобное…
Йенни отпила из стакана и хотела что-то сказать, но раздумала. Она не была расположена к обмену мыслями и предпочитала слушать.
С минуту Гуннар молчал, стоя перед окном с засунутыми в карманы руками. Вдруг он обернулся и, как бы продолжая вслух свою мысль, сказал:
– Знаешь, Йенни, иногда у меня появляется желание, чтобы ты стала немного полегкомысленнее… чтобы ты прошла через это и затем спокойно отдалась вся работе.
– Нет, Гуннар, – ответила Йенни с горькой усмешкой, – женщины, которые позволили себе это легкомыслие, как ты выражаешься, не успокаиваются на этом. Если они в первый раз пережили разочарование, то они надеются, что в следующий раз им больше посчастливится… И потом следующий… и еще следующий раз… Разочарования покоя не дают.
– Да, но ты не такая, – произнес он быстро.
– Спасибо! Кстати, ты проповедуешь что-то новое. Ты сам недавно говорил, что если женщины ступают на этот путь, то… они кончают плохо.
– Да, большая часть из них. Те, у которых нет в жизни истинного, живого интереса, которые живут только для мужчины. Но те, которые представляют из себя индивидуальность, а не просто самку, те не погибают.
– Ах, Гуннар, я знаю только одно. Или женщина действительно любит, и тогда ей кажется, что только ее любовь и представляет собою единственное ценное на всем свете. Или она не любит, и тогда… тогда она несчастна, потому что не любит.
– Мне неприятно слышать, что ты, Йенни, говоришь так. Нет, чувствовать в себе силы, напрягать все способности, творить, работать – вот единственное ценное на всем свете!
IX
Йенни наклонила голову над букетом из хризантем, который ей принес Герт Грам, и сказала:
– Я очень рада, что тебе так понравились мои картины.
– О, да, они мне очень понравились. В особенности портрет девушки с кораллами. На нем такие сочные краски.
Йенни покачала головой:
– Нет, он не закончен, он написан даже небрежно. Но дело, видишь ли, в том, что как раз когда я его писала… многое помешало… и Ческе, и мне, – прибавила она тихо.
После некоторого молчания она спросила:
– Получаете ли вы какие-нибудь известия от Хельге? Как он поживает?
– Пишет он очень мало. Он работает над своей докторской диссертацией, которую он начал еще в Риме. По-видимому, он чувствует себя хорошо.
Йенни кивнула головой.
– Матери он совсем не пишет. И, разумеется, на нее это действует очень скверно. Вообще, совместная жизнь с ней стала отнюдь не приятнее. Что же, в сущности, ее жаль; ей, должно быть, бывает очень тяжело.
Йенни поставила букет на свой письменный стол и принялась приводить в порядок книги и листы бумаги на столе.
– Меня, во всяком случае, искренне радует, что Хельге работает, – сказала она. – Летом ему, бедному, было не до этого.
– Да и тебе не пришлось работать.
– Да, конечно, но хуже всего то, Герт, что я до сих пор еще не принялась за работу. И я не чувствую ни малейшего расположения к ней. Я хотела делать наброски зимою, но…
– Это так понятно, Йенни… Ведь разочарование, которое тебе пришлось пережить, не забывается сразу. Но твоя выставка так удалась и имеет успех… Надо надеяться, что это пробудит в тебе интерес к работе. На твою авентинскую картину есть уже предложение… Кстати, ты примешь его?
Она пожала плечами:
– Конечно. Дома у нас всегда нужны деньги. Да и мне придется поехать за границу. Для меня вредно так долго оставаться здесь и бездельничать.
– Вот как, ты собираешься уехать? – произнес Грам тихо и опустил глаза. – Что же, это вполне понятно, что тебе хочется вон отсюда, вполне понятно.
– Да, прошла целая вечность с тех пор, как я работала. Картины, которые выставлены, я почти все закончила в Риме. Этюд к авентинской картине я сделала в день приезда Хельге в Рим… Так Хельге снова принялся за работу?…
– Милая, неужели же ты не понимаешь, что то, что произошло между тобой и Хельге, всегда оставляет в душе женщины более глубокие следы…
– Ну, да, да, да, да… женщина, конечно! Вот в этом-то все и несчастье. Потерять душевное равновесие, способность к труду, отдаться во власть непреодолимой лености! И все это из-за любви, которой никогда и не было даже!
– Ты слишком раздражена, Йенни, ты не хочешь отнестись ко всему спокойно и здраво. Но ведь нельзя же приходить в отчаяние от первого разочарования… И знаешь, понятие о счастье так относительно… Любишь – это уже счастье. Да, это великое счастье.
– Гм… жалкое это счастье, Герт, любить… без взаимности.
Некоторое время он молчал, глядя вниз. Потом произнес шепотом:
– Великое или малое, но это счастье. Испытываешь счастье уже только от сознания, что есть человек, о котором думаешь только хорошее, и говоришь внутренне: о, Боже, дай ей счастья, потому что она заслуживает его, потому что она чиста и прекрасна, и добра, и одарена… Господи, дай ей все то, чего не выпало на мою долю!.. Да, Йенни, я нахожу величайшее счастье в том, что я могу так молиться за тебя… Полно, полно, тебе нечего пугаться, милая…
Он встал, и она также поднялась и сделала такое движение, словно боялась, что он подойдет к ней. Грам тихо засмеялся и сказал:
– Неужели это удивляет тебя? Ведь ты такая умная… Йенни, я думал, что ты поняла это задолго до того, как я сам открыл это… И разве это могло быть иначе? Моя жизнь подходит уже к концу, и я хорошо сознаю, что то, к чему я стремился, осталось для меня недосягаемым… И вот я встречаю тебя… Для меня ты прелестнейшая женщина в мире, какой я никогда еще не встречал… и ты стремишься к тому же, к чему и я когда-то стремился… Ты уже недалеко от цели. Неужели же мое сердце могло оставаться холодным?… И ты была так ласкова со мной, Йенни. Ты приходила в мою берлогу, рассказывала о себе… и слушала меня, и твои прекрасные глаза были полны симпатии, полны нежного понимания… Боже, ты плачешь?
Он схватил ее руки и прижался к ним губами. – Ты не должна плакать, Йенни… слышишь, не плачь же так… О чем ты плачешь?… Ведь ты вся дрожишь… Скажи, о чем ты плачешь?
– Обо всем, – произнесла она сквозь рыдания.
– Сядь… вот так. – Он усадил ее на диван, а сам опустился перед ней на колени и на мгновение прильнул своей головой к ее ноге.
– Из-за меня тебе нечего проливать слезы, слышишь? Неужели ты думаешь, что я хоть на мгновение сожалею о том, что встретил тебя? Дорогая, родная моя, если когда-нибудь ты кого-нибудь полюбишь и потом будешь желать, чтобы этого никогда не было, то это значит, что ты, в сущности, и не любила вовсе этого человека. Поверь мне, что это так. Да, Йенни, ни за что на свете не хотел бы я, чтобы в моем сердце никогда не было того чувства, которое я питаю к тебе… Оно для меня дороже жизни!.. И о себе тебе тоже незачем плакать. Я знаю, что ты будешь еще счастлива. Когда-нибудь настанет день, когда человек, которого ты полюбишь истинной любовью, будет вот так лежать у твоих ног… И тогда ты почувствуешь, что в этом весь смысл жизни. И тогда ты поймешь, что сидеть с ним вдвоем, хотя бы в бедной хижине и в короткие часы досуга после долгого дня, полного тяжелого и скучного труда, – это великое счастье. Что это счастье неизмеримо выше счастья быть величайшей художницей. Ведь так ты и сама думаешь, не правда ли?
– Да, – прошептала сквозь слезы Йенни. Грам поцеловал ее руки и продолжал:
– Ведь ты соединяешь в себе все прекрасное. Когда-нибудь другой человек, моложе меня, лучше и сильнее, скажет тебе то же самое… и ты с радостью будешь слушать его. Но, может быть, тебе и теперь доставляет хотя бы маленькое удовольствие, что я говорю это тебе… может быть, тебе приятно слышать, что ты самая очаровательная девушка в мире… Взгляни же на меня, Йенни!..
Она подняла голову, посмотрела на него и сделала жалкую попытку улыбнуться. Потом она снова опустила глаза и провела рукой по его волосам.
– О, Герт!.. О, Герт!.. – воскликнула она в отчаянии, – я не виновата в этом! Я не хотела причинить тебе страдания. Я ничего тут не могла поделать!
– Тебе не в чем упрекать себя… бедняжка. Ведь я не мог бы не полюбить тебя… Не огорчайся даже в том случае, если ты думаешь, что заставляешь страдать меня. Есть страдания, которые доставляют счастье, да, величайшее счастье.
Она продолжала тихо плакать.
После минутного молчания он проговорил шепотом:
– Позволь мне приходить к тебе… изредка… Когда у тебя будет особенно тяжело на душе… не можешь ли ты послать мне весточку?… Мне так хотелось бы попытаться хоть немного утешить мою маленькую, бедную девочку Йенни!..
– Я боюсь, Герт.
– Дорогой друг мой, ведь я уже старый человек… Я мог бы быть твоим отцом.
– Из-за тебя самого… С моей стороны было бы жестоко по отношению к тебе…
– Ах, Йенни, неужели ты допускаешь, что я меньше думаю о тебе, когда не вижу тебя? Ведь мне хочется только видеть тебя, говорить с тобой, попытаться хоть чем-нибудь быть для тебя… Так можно?… О, позволь!
– Не знаю, не знаю, Герт… О, дорогой мой, уйди теперь… я не могу больше… мне так больно… пожалуйста, уйди…
Он тихо встал.
– Я ухожу. Прощай, Йенни… Но, дитя мое, ты вне себя от волнения…
– Это пройдет, – прошептала она.
– Так я ухожу… Но я зайду еще раз повидать тебя перед твоим отъездом. Можно? Когда ты успокоишься, и это не встревожит тебя… Уверяю тебя, Йенни, тебе нечего бояться…
Она молчала в нерешительности. Потом она вдруг привлекла его на мгновение к себе и слегка коснулась губами его щеки.
– Теперь уходи, Герт, – промолвила она быстро.
– Спасибо, Йенни.
После ухода Грама Йенни долго ходила взад и вперед по комнате. Она не отдавала себе отчета в своих чувствах, не понимала, почему она дрожит. В глубине души она чувствовала – нет, не радость, но отраду, когда вспоминала, что он говорил, стоя перед ней на коленях.
Ах, Герт, Герт! Она всегда смотрела на него как на человека слабого, а между тем теперь она увидела, что в нем таится много душевной силы и твердости. Он предлагал ей свою помощь и нравственную поддержку… А она почти прогнала его… Почему? Потому что она сама так ужасно бедна духом, потому что она поведала ему свое горе, думая, что он так же беден, как и она… тогда как он показал ей, что он богат, и с радостью предложил ей помощь и поддержку. Она же почувствовала себя униженной и попросила его уйти… Да, так это и было.
Принимать поддержку и любовь и не давать за это ничего – это всегда казалось ей неблагодарным. И никогда не думала она, что сама будет когда-нибудь нуждаться в поддержке…
Вся жизнь Грама была сплошной неудачей. Он должен был отречься от своего истинного призвания. Он задушил в себе свою великую любовь, и все-таки он не пришел в отчаяние. Вот в чем заключалось счастье быть верующим, – и не все ли равно, во что верить, лишь бы верить во что-нибудь, кроме самой себя. Нельзя же жить, когда веришь только самой себе… любишь только себя.
Счастье Грама заключалось в любви к ней, он носил способность быть счастливым в самом себе. Если у нее нет этой способности, то тут уже ничего не поможет. Работа не может заполнить все ее существо настолько, чтобы она не тосковала по другому. И стоит ли в таком случае жить, если даже другие и говорят, что она талантлива? Наверное, никто не испытывал такого наслаждения, глядя на ее произведения, какое она испытывала, работая над ними. А между тем это наслаждение не было настолько велико, чтобы она находила в нем удовлетворение.
В словах Гуннара относительно ее добродетели была известная доля правды. И этой беде помочь легко… Но она не решалась на этот шаг, так как не хотела упрекать себя в чем-нибудь, если бы на ее долю выпало счастье полюбить кого-нибудь истинной любовью. А кроме того, ей глубоко была противна одна только мысль о том, что она могла принадлежать кому-нибудь, слиться тесной жизнью с мужчиной, в близости телесной и духовной, неизбежной в таких случаях… и потом в один прекрасный день открыть, что она никогда не знала его, а он ее, и что они никогда не понимали друг друга и говорили на разных языках…
Нет, нет. Она жила, потому что ждала. Она не хотела иметь любовника, потому что ждала своего повелителя. И она не хотела умереть теперь, потому что она ждала… Нет, ей жалко было бы расстаться с жизнью, расстаться, когда она была так бедна, что у нее не было ничего любимого, с чем она могла бы попрощаться. Она хотела во что бы то ни стало верить, что когда-нибудь будет иначе.
А пока она снова примется за работу. Да, но выйдет ли какой-нибудь толк из ее работы? Ведь она потеряла все свои способности, все силы, и только оттого, что она влюблена…
Она засмеялась.
Да, да, это так! Предмет пока не существует… но любовь налицо.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Стояла прекрасная майская погода, весь день светило яркое солнце, а под вечер косые лучи покрыли черные пустыри и поля золотистой дымкой. Красные кирпичные стены домов казались багровыми, все цвета приобрели теплый колорит, и все точно ожило. На некоторых деревьях уже появились первые маленькие листочки, нежные и прозрачные.
Йенни несколько часов гуляла за городом в Бюгдё и наслаждалась, любуясь чистым голубым небом над темными верхушками елей. Теперь в городе она обратила внимание на то, что небо было совсем другое. Оно казалось бледным и выцветшим и точно затуманенным. Но она и в этом находила своеобразную прелесть. Она любила город с его высокими домами, сетью телефонных проводов и шумными улицами, она видела и в этом известную поэзию. Вот Герт Грам всегда одинаково ненавидел и проклинал город, он видел в нем только грязь, копоть и пыль. Город представлялся ему тюрьмой, в которую его заключили для принудительных работ…
Йенни остановилась за несколько шагов от дома Грама и по привычке стала осматриваться по сторонам. Знакомых нигде не было видно, только группа рабочих направлялась с фабрики в пригород. Значит, был уже седьмой час.
Йенни быстро подошла к небольшому дому, вошла в дверь и стала подниматься по железной лестнице, по этой отвратительной лестнице, по которой невозможно было пройти тихо, так как каждый шаг гулко раздавался среди каменных стен. Она вспомнила, как она и Герт прокрадывались по ней зимою, когда спускались из его комнаты поздно ночью.
Поднявшись на первую площадку, Йенни быстро прошла по коридору и постучала в дверь.
Грам отпер ей. Одной рукой он привлек ее к себе и, целуя ее, запер дверь другой рукой.
Через его плечо она увидала на столе букет свежих цветов, графин с вином и фрукты в хрустальной вазе. В комнате стоял легкий дым от сигары. Она поняла, что с четырех часов он сидел здесь и ждал ее, готовясь к встрече.
– Я не могла прийти раньше, Герт, – прошептала она. – Мне было так досадно, что я заставляю тебя ждать…
Когда он выпустил ее из своих объятий, она подошла к столу и склонилась над цветами.
– Я возьму два цветка и украшу себя ими, можно? Ах, Герт, ты так балуешь меня! – и она протянула к нему руки.
– Когда ты должна уйти от меня, Йенни? – спросил он, нежно целуя ее руки. Йенни опустила слегка голову.
– Я обещала дома прийти к ужину. Ты ведь знаешь, что мама всегда ждет меня вечером, а она, бедняжка, так устает задень… Для нее необходимо, чтобы я помогала ей по вечерам и тем и другим, – прибавила она быстро. – Не так-то легко уходить надолго из дому, ведь ты это сам понимаешь? – прошептала она виновато.
Он склонил только голову под потоком ее слов. Когда она подошла к нему, он молча привлек ее к себе и прижал ее голову к своему плечу.
Бедная, она совсем не умела лгать… настолько не умела, что он ни на одну жалкую секунду не поверил ей… Как быстро пронеслись короткие зимние дни и первые голубовато-серые весенние вечера! Тогда она всегда могла оставаться у него подолгу, не думая о доме…
– Это очень неприятно, Герт… Ну, право, так трудно уходить из дому… А жить дома мне приходится по необходимости, потому что мама нуждается в деньгах и в моей помощи. Ведь и ты находил, что мне лучше всего жить дома, не правда ли?
Герт Грам молча кивнул головой. Они уселись на диване, крепко прижавшись друг к другу. Голова Йенни покоилась у него на груди, так что он не мог видеть ее лица.
– Знаешь, Герт, я была сегодня в Бюгдё. Я гуляла там, где мы с тобой недавно были вместе. Хочешь, пойдем туда опять? Послезавтра, если только погода будет хорошая? Я постараюсь придумать что-нибудь… чтобы меня не ждали дома… И тогда мы можем провести вместе весь вечер… хочешь? Ты, кажется, сердишься на меня за то, что я должна так рано уйти от тебя сегодня… да?
– Дорогая, ведь я говорил уже тебе тысячу раз, – по его голосу она поняла, что у него на лице грустная улыбка, – я говорил тебе тысячу раз, что я благодарен тебе за каждую минуту, которую ты можешь подарить мне…
– Ах, только не говори так, Герт! – воскликнула она умоляющим голосом.
– Почему мне не говорить этого, раз это так? Моя любимая, неужели же ты думаешь, что я когда-нибудь могу забыть, что все, что ты даешь мне, это величайшая милость… и я никогда не пойму, как я удостоился этой милости…
– Герт… зимою, когда я поняла, как ты любишь меня… я решила, что надо с этим покончить. Но потом я увидала, что ты мне необходим… и я стала твоею. Разве это милость? Раз ты был мне необходим?
– Вот именно-то, Йенни… что ты полюбила меня так… вот это-то я и называю милостью… и я этого не могу понять…
Она молча теснее прижималась к нему.
– Моя прелестная, моя молодая Йенни…
– Я вовсе не молодая, Герт… Когда мы встретились, я начала уже стареть. Да никогда я и не была молода по-настоящему. Я нахожу, что ты гораздо моложе меня… сердцем. Потому что ты верил во многое, над чем я смеялась и что я называла детскими мечтами… пока ты не заставил меня верить… в любовь и горячее чувство и во все такое…
Грам улыбнулся как бы своим мыслям. Через минуту он прошептал:
– Что же, может быть, мое сердце, действительно, было не старше твоего. Но молодости у меня не было… и в глубине души у меня всегда теплилась надежда на то, что когда-нибудь, когда-нибудь я переживу ее… А в ожидании этого мои волосы поседели…
Йенни покачала головой и нежно провела рукой по его волосам.
– Моя девочка устала?… Хочешь я сниму твои башмаки и положу тебя на диван? – спросил он.
– Нет. Так мне удобнее лежать.
Она подобрала ноги и свернулась в клубочек у него на коленях.
Грам обнял ее одной рукой, а другой налил в рюмку вина и поднес к губам Йенни. Она выпила вино с наслаждением. Потом он стал давать ей вишни, одну за другой, брал косточки и клал их на тарелку.
– Хочешь еще вина?
– Да, спасибо… Знаешь, я останусь у тебя. Я пошлю домой рассыльного с запиской… напишу, что встретила Хеггена. Кстати, он должен быть сегодня в городе. Но мне, во всяком случае, придется ехать домой прежде, чем перестанут ходить трамваи… к сожалению.
– Я пойду и все устрою. – С этими словами он встал и опустил ее на диван. – Лежи спокойно… Прелесть моя!
Когда он ушел, она сняла ботинки и улеглась поудобнее на диване.
Нет, она все-таки любит его. Она искренне пожелала остаться у него. Она так успокаивалась душой, когда сидела, прильнув к нему, чувствуя его близость. Да, да, он единственный близкий, родной ей человек.
Так понятно, что она должна принадлежать ему… Он ей необходим, без его ласки она не может жить… А раз она брала его ласку и любовь, она не могла не давать ему того немногого, что могла дать… Пусть он целует ее, пусть ласкает, сколько хочет… лишь бы он не говорил. Когда он начинает говорить, они так далеко уходят друг от друга. Хуже всего, когда он говорит о любви… ведь ее любовь не такова, какой она ему представляется. И этого она не могла объяснить словами. Она только цепляется за него. И с ее стороны это вовсе не милость или дар… Это маленькая, жалкая, молящая любовь, и ему не за что благодарить ее, пусть он только любит ее и молчит…
Когда он возвратился, она лежала на диване и смотрела перед собой широко раскрытыми глазами. Но она закрыла их, отдаваясь его ласке, и тихо улыбнулась. Потом она обняла руками его шею и прижалась к нему. Он хотел ее о чем-то спросить, но она закрыла ему рот рукой, кивнула головой, когда он приподнял ее, и стала целовать его, чтобы он ничего не говорил, в то время как он нежно переносил ее на руках в смежную комнату.
Грам проводил Йенни до трамвая. На мгновение Йенни остановилась на площадке и посмотрела на него, а потом вошла в вагон.
Грам уехал от своей жены под Рождество. Он жил один на Стенерсгаде, где у него, помимо помещения конторы, была еще одна комната. Йенни поняла, что он решил развестись с женой, когда она несколько привыкнет к мысли, что он больше к ней не вернется. По-видимому, в его характере было добиваться всего понемногу, а не ломать сразу.
А какие у него были дальнейшие планы на будущее – об этом она не имела представления. Неужели он рассчитывал на то, что они поженятся?
Она должна была сознаться самой себе в том, что никогда ни на минуту не допускала и мысли связать навсегда свою судьбу с его судьбою. Вот потому-то она и испытывала всегда чувство стыда и виновности, когда думала о нем. Это чувство пропадало только тогда, когда она находила спасение в его любви и забывалась. Ведь она обманывала его, все время обманывала его!
Каждый раз, когда он говорил о ее любви к нему как о величайшей милости, она готова была провалиться сквозь землю.
Но что она могла поделать, раз он так смотрел на это?
Конечно, она никогда не сделалась бы любовницей Герта, если бы сама не пожелала этого, если бы не дала ему понять, что сама хочет этого. Да, но разве это могло быть иначе? Ведь она видела, как он страдает, понимала, как он желает ее и борется с собой, чтобы скрыть от нее это… О, он был слишком горд, чтобы показать это. Слишком горд, чтобы просить, когда он сам предлагал ей поддержку… слишком горд, чтобы просить, рискуя получить отказ. Она же хорошо сознавала, что не в силах отказаться от него, не в силах потерять единственного близкого человека, который так беззаветно любил ее… Она не уважала бы себя, если бы не отдала ему то, что могла дать, раз она принимала от него его любовь…
Да, но вот тут-то и произошло непоправимое недоразумение. Она должна была говорить ему слова, которые были гораздо сильнее и горячее того, что она чувствовала. А он поверил ей на слово.
И это повторялось несколько раз. Когда она приходила к нему невеселая, угнетенная мыслью о том, чем все это кончится, и замечала, что он это видит, она снова говорила то, чего не чувствовала, чтобы ободрить его… из сострадания к нему. И он готов был всегда сейчас же поверить ей.
Ведь он знал и понимал только такую любовь, сущность которой составляет счастье. По его мнению, несчастье в любви приходило только извне, благодаря злому року, или же в виде отмщения за какой-нибудь неправый поступок. Она хорошо понимала, чего он боялся: боялся, что когда-нибудь ее любовь к нему умрет, и это случится, когда она поймет, что он слишком стар для нее. Но никогда не могло бы ему прийти в голову, что ее любовь уже родилась больной, что она уже при рождении носила в себе зачатки смерти.
Напрасно было бы объяснять ему это. Герт не понял бы ее…
Он не понял бы, что она бросилась в его объятия потому, что он один предложил ей поддержку, потому что у него одного ее измученная душа могла найти отдых и покой. Она чувствовала себя такой безнадежно одинокой. И когда он предложил ей любовь и ласку, у нее не хватило мужества отказаться от этого.
Но она не должна была принимать его любовь – она это хорошо сознавала, потому что она не была достойна ее. Нет, он не был стар… В нем вспыхнули на границе его старости юношеская страсть и детская вера, и беззаветное обожание, и доброта, и задушевность возмужалого человека. Если бы все это выпало на долю женщины, которая могла бы платить любовью за любовь, для него это было бы счастьем, о котором он мечтал всю свою жизнь.
Но она… если бы даже она и попыталась остаться с ним, что она могла бы дать ему? Она могла только принимать от него, ничего не давая ему. И она не могла бы его заставить поверить, что все ее стремления удовлетворены их любовью…
Если бы он догадался о ее душевном раздвоении, он сказал бы, что она свободна и может уйти от него. Он сказал бы, что она любила и давала ему счастье, а теперь разлюбила и должна быть свободна. Так это было бы. Никогда он не мог бы понять, что она горюет потому, что ничего, ничего, ничего не могла дать.
О, как мучительно для нее было слышать, когда он говорил о ее дарах. Да, она была девственницей, когда стала принадлежать ему. Этого он не забывал, и это служило для него доказательством ее глубокой любви к нему. Потому что она подарила ему свою невинность и чистоту… чистоту своих двадцати девяти лет! О, да, она хранила ее, словно белый подвенечный наряд, который остался чистым и незапятнанным… и из страха, что ей никогда не придется надеть этот наряд, в отчаянии от своего леденящего одиночества, от своей неспособности любить она цеплялась за него, вечно была с ним мысленно… Не чище ли те, кто жили живой любовью? Ведь она только думала и размышляла, ждала и тосковала… пока наконец не притупились все ее чувства от этой тоски…
А потом, когда она стала принадлежать ему… как мало впечатления это произвело на нее! Правда, она не оставалась совершенно холодной, иногда его любовь увлекала ее, но она все время притворялась страстной, тогда как сердце ее едва-едва согревалось. Когда она была в разлуке с ним, она почти забывала о нем, но, чтобы порадовать его, она делала вид, что тосковала по нему. Да, да, она все время лгала и притворялась, и это было ее ответом на его страстную любовь!
Впрочем, был короткий промежуток времени, когда она не притворялась… или же, если она лгала Герту, то лгала и самой себе. Ее подхватила волна искреннего чувства. Быть может, это было сострадание к его судьбе и возмущение против ее собственного рока, а также чувство сродства, так как оба они, каждый на свой лад, стремились и тосковали по недостижимому. Страх перед будущим заставил ее броситься в объятия этого человека, и тогда она ликовала от счастья, так как думала, что любит его.
Да, было короткое время, когда она расставалась с ним по вечерам счастливая и радостная и, сидя в трамвае, с чувством превосходства смотрела на сонных пассажиров и с гордостью думала о том, что она едет от любимого человека, с которым связала свою судьбу…
А теперь она сидела и думала только о том, как покончить со всем этим. Она строила планы относительно своей заграничной поездки и, вообще, обдумывала, как ей бежать от него. Вот потому-то она и приняла приглашение Чески, которая проводила лето в имении отца в Тегнебю. Йенни решила, что таким образом она подготовит разрыв.
Как бы то ни было, но для Герта было хорошо уже то, что он разошелся с женой. Если она была причиной этого, то, значит, она все-таки сделала ему добро.
II
Йенни и Ческа приехали на станцию за Гуннаром Хеггеном, который предупредил о своем приезде. Йенни гостила у Чески в Тегнебю уже несколько недель и собиралась пробыть еще некоторое время.
Она зашла в почтовое отделение и передала Ческе пакет с газетами и письмо. Она также получила письмо от Грама и тут же на дебаркадере на самом солнцепеке стала просматривать его. Первые слова, полные любви, и такое же окончание она прочла от слова до слова, остальное же пробежала лишь мельком. Это были рассуждения о любви и тому подобное.
Йенни вложила письмо снова в конверт и положила его в ридикюль. Ах, эти письма от Герта! У нее едва хватало терпения просматривать их. Каждое слово служило лишь доказательством того, насколько они не понимают друг друга. Она это всегда чувствовала, когда они разговаривали друг с другом, но в письмах это непонимание выступало как-то особенно резко.
А между тем между ними было все-таки известное сродство душ. Почему же они не подходили друг другу?
Был он слабее или сильнее ее? Он терпел одно поражение за другим и покорялся и склонялся все ниже… и все-таки продолжал еще надеяться на что-то, продолжал верить… Слабость это или сила? Она не могла понять его.
Солнце пекло нестерпимо. Когда Йенни подняла голову и посмотрела вверх на гору, по которой извивалась дорога, у нее в глазах вдруг потемнело. Это было нечто странное, но в это лето она очень плохо переносила жару.
Ческа тоже стояла тут же и читала письмо от мужа. В своем белом полотняном платье она ярко выделялась на дебаркадере.
Пока они были заняты чтением писем, Гуннар Хегген успел достать свой багаж и уложить его в экипаж. В ожидании дам он стоял возле лошади, ласкал ее и разговаривал с ней.
Наконец Ческа сложила письмо и подняла голову. Она слегка тряхнула ею, словно отгоняла какие-то мысли.
– Прости, голубчик, – сказала она, – сейчас мы идем. Она и Йенни уселись на переднем сиденье. Ческа правила сама.
– Как это хорошо, Гуннар, что ты приехал! – сказала она, когда они двинулись в путь. – Опять мы поживем втроем. Ну, разве это не восхитительно!.. Да, Леннарт кланяется вам обоим.
– Спасибо. Как он поживает? – спросил Гуннар.
– Очень хорошо. Спасибо… Знаете, я нахожу, что со стороны папы и Боргхильд было прямо-таки гениально, что они вздумали уехать из имения именно теперь. Имей в виду, что мы с Йенни одни во всей усадьбе. Ну, а старая Гина не знает, как и ублажать нас.
– Как бы там ни было, но я ужасно рад снова видеть вас, девочки.
С этими словами Гуннар добродушно расхохотался. Но Йенни показалось, что у него в глазах промелькнуло какое-то странное серьезное выражение. Она хорошо сознавала, что у нее лицо утомленное и точно выцветшее, а Ческа в своем полотняном платье производила впечатление девочки-подростка, которая начала уже стариться, не сделавшись взрослой. Ческа, действительно, точно стала меньше за этот год, точно она вся съежилась. Но болтала она без умолку о том, что у них будет к обеду и как они будут пить послеобеденный кофе в саду, и о том, что она закупила ликеров, виски и сельтерской воды…
Когда Йенни поздно вечером вошла в свою комнату, она поспешила подойти к открытому окну и стала махать себе в лицо занавеской, чтобы немного освежиться. Она была пьяна – это было нечто непонятное, но это был факт, не подлежащий сомнению.
Она не могла понять, каким образом она успела опьянеть. Полтора стакана пьольтера и две-три рюмочки ликера – вот все, что она выпила, да еще после ужина. Правда, ела она немного, потому что в последнее время у нее вовсе не было аппетита.
Может быть, кофе и папиросы вызывали тошноту и головокружение? Но прежде она курила гораздо больше, это не вредило ей.
Она наполнила умывальный таз водой и долго мыла лицо, а потом вытерла все тело мокрой губкой. Это немного облегчило ее, и головокружение настолько прошло, что она могла, не качаясь, стоять на месте.
Она надела капот и села у открытого окна. Некоторое время она раздумывала над тем, о чем они говорили вечером с Гуннаром и Ческой, но вскоре ее мысли снова вернулись к непостижимому факту, что она опьянела. Этого с ней еще никогда не случалось, хотя она часто пила гораздо больше. Снова к ее горлу подступила тошнота, и она чувствовала себя измученной и ослабевшей. С трудом дошла она до большой кровати под пологом и бросилась на нее.
Боже, да неужели же она настолько опьянела? Вдруг ее пронзила мысль, от которой она вся похолодела…
Вздор! Она улеглась поудобнее и поглубже зарылась головой в подушки. Это невозможно! Она решила отбросить эту мысль… Но это оказалось не так-то легко. Как-то невольно она стала припоминать и обдумывать… В последнее время она, действительно, чувствовала себя нехорошо… Ее одолевала вечная усталость… А впрочем, лучше не думать об этом. Если бы даже ее подозрение имело основание, то времени еще достаточно, чтобы обсудить все как следует.
Но спать она не могла, и навязчивых мыслей она также не могла отогнать. Почему она, в сущности, так испугалась? Ведь страх иметь ребенка – это какой-то предрассудок. Неужели же она хуже какой-нибудь несчастной работницы, которая великолепно справляется с ребенком и не умирает с голоду. Она не обязана никому давать отчета в своих действиях. Конечно, мать будет огорчена. Но, Боже мой, имеет же право взрослый человек жить так, как это соответствует его убеждениям. Если она в чем-нибудь и виновата, то только в том, что слишком мало давала Герту. А потому ей не приходится роптать на судьбу.
Прокормить своего ребенка она сможет не хуже тех девушек, которые не знали и десятой доли того, что она знает. К тому же у нее был еще маленький запас денег, и она могла куда-нибудь уехать.
Конечно, было бы лучше, если бы этого не было, но…
Нет, лучше не думать…
Герт будет в отчаянии… Ах, отчего это не случилось, когда она любила его… или когда думала, что любит его. А теперь… когда все, что произошло между ними, рушилось, иссушилось от ее дум и размышлений, теперь…
За время своего пребывания в Тегнебю она окончательно убедилась в том, что не в силах дольше поддерживать свою связь с Гертом. Ее неудержимо потянуло вдаль, к новой обстановке, к новой работе. Да, в ней снова вспыхнуло желание работать, она покончила наконец с болезненным стремлением привязаться к кому-нибудь, быть предметом нежных ласк и забот…
Когда она думала о разрыве с Гертом, сердце ее болезненно сжималось от страдания. Она не могла свыкнуться с мыслью, что должна заставить его страдать. Но что же она могла поделать, раз она не любит его больше! Герт был счастлив, пока это продолжалось. И, во всяком случае, он избавился от рабской жизни с этой женщиной… с женой.
А ей, Йенни, суждено жить одинокой и работать. Она знала, что не сможет вычеркнуть из своей жизни эти несколько месяцев. Она решила помнить этот горький урок, эту любовь, которая могла бы удовлетворить многих, но ее не удовлетворила. Лучше ничего…
О, да, она будет помнить эти месяцы! Она не забудет этого короткого, смешанного с горечью счастья и мук раскаяния. Может быть, со временем она попытается вычеркнуть из своей памяти человека, с которым она поступила так жестоко…
И вот его-то ребенка она, быть может, и носит теперь под сердцем…
Ах, не надо думать об этом! Какой смысл лежать и не спать и думать только об этом…
А что, если это действительно так?…
Наконец поздно ночью, совсем измученная, Йенни забылась тяжелым сном. Но она спала недолго, и было почти так же темно, когда она проснулась. Но на небе уже светлели желтые полоски, и птицы лениво и сонно щебетали за окном.
Едва Йенни проснулась, как на нее нахлынули те же мысли. Она поняла, что ей уже больше не заснуть и покорно принялась в тысячный раз обдумывать все сначала.
III
Хегген уехал через несколько дней, а полковник Ярманн со старшей дочерью возвратился. Но вскоре он с дочерью снова уехал к замужней дочери.
В Тегнебю остались Ческа и Йенни вдвоем. Они бродили кругом, каждая порознь, отдаваясь своим думам.
Йенни уже не сомневалась в том, что она беременна. Но что это, в сущности, означало, в это она старалась не вдумываться. Когда она делала попытку думать о будущем, ее фантазия оказывалась совершенно бессильной. В общем же настроение у нее было теперь гораздо лучше и спокойнее, чем раньше, когда она еще надеялась, что ее опасения рассеются.
Она еще не решила, скажет ли она Герту о том, что ее ожидает. Скорее она была склонна скрыть от него это.
Когда она не думала о себе, она думала о Ческе. Йенни хорошо видела, что Ческе не по себе, но она не могла понять, какая этому причина. Она была уверена, что Ческа любит Алина. Так неужели же Алин не любит ее больше?
Одно Йенни хорошо понимала – это то, что Ческе очень дорого дался этот первый год ее замужества. Она стала какой-то робкой и пришибленной. В материальном отношении ей приходилось очень тяжело. Ческа часами просиживала по вечерам на кровати Йенни, когда та ложилась, и поверяла ей свои житейские невзгоды. Жизнь в Стокгольме очень дорога, жаловалась она, а питаться дешевыми продуктами неприятно. Да и хозяйничать страшно трудно, когда сызмала не приучена к этому. И потом, можно прийти в отчаяние только от того, что никогда не видно конца всяким мелким хлопотам. Только что покончишь с одним, как приходится приниматься за другое. Только что приберешь комнаты, как они уже снова в пыли и беспорядке. Только что уберешь со стола и вымоешь посуду, как приходится снова начинать готовить и потом снова мыть посуду. Правда, Лен-нарт старался помогать ей, но он, кажется, еще меньше ее понимает что-нибудь в хозяйстве, и ничего у него не спорится. Ко всему этому надо еще прибавить то, что она ужасно огорчена за Леннарта. Из памятника ничего не вышло, заказ на него дали другому. Леннарт всегда терпит неудачу, а ведь он такой талантливый. Но все дело в том, что он очень горд и независим и как человек, и как художник. С этим уж ничего не поделаешь, и она ни в коем случае не желала бы, чтобы он был другим… Ах, а его бесконечная болезнь весною! Два месяца он лежал сперва в скарлатине, потом у него было воспаление легких, а после этого он долго поправлялся. Это ужасное время сильно отразилось на бедной Ческе.
Но сколько Ческа ни рассказывала про свое житье-бытье, Йенни чувствовала, что было еще что-то, главное, о чем Ческа умалчивала. К своему огорчению, Йенни сознавала, что она не может быть для Чески тем, чем была раньше. У нее самой на сердце не было того спокойствия и равновесия, которые необходимы, чтобы быть в состоянии искренне сочувствовать горестям и заботам другого. Она глубоко скорбела о том, что не может на этот раз оказать Ческе нравственной поддержки.
Однажды Ческа поехала в Мосс за покупками. Йенни отказалась ехать с ней и весь день бродила по саду. Она принималась было читать, чтобы рассеять назойливые мысли, но бросила книгу, потому что не могла сосредоточить внимания на том, что читала, и принялась за рукоделие, затем бросила рукоделие и снова пошла бродить по саду.
Ческа не приехала к обеду, вопреки своему обещанию, и Йенни пообедала одна и снова пошла в сад. Она курила, хотя папиросы были ей противны, и вязала, хотя работа каждую минуту падала ей на колени.
Наконец около десяти часов в конце аллеи показалась Ческа. Йенни пошла к ней навстречу и села к ней в экипаж. Едва она взглянула на Ческу, как поняла, что с ней произошло нечто необыкновенное. Однако никто из них не заговаривал.
Только когда они кончили ужинать и Ческа допила чай, она вдруг сказала:
– Знаешь, кого я встретила?
– Нет. Кого?
– Ханса Херманна… Он приехал погостить в Иекелегген. Там живет богатая фрекен Эрн. Она, по-видимому, ему протежирует теперь…
– Его жена с ним? – спросила Йенни, немного помолчав.
– Нет. Они развелись. Она, бедняжка, потеряла своего сына весною. Я это видела в газетах.
После этого Ческа перевела разговор на другое.
Но, когда Йенни улеглась, она потихоньку прокралась к ней. Она уселась в кровать, подобрала ноги под себя и натянула на них ночную рубашку. Обхватив колени руками, она сидела в белых сумерках полога, сама вся белая, и только ее чернокудрая головка выделялась на фоне белого полога.
– Знаешь, Йенни, завтра я уезжаю домой. Рано утром я пошлю Леннарту телеграмму, а после обеда я уеду… Ты, конечно, понимаешь, Йенни, что можешь оставаться здесь, сколько хочешь… Не думай, что я бесцеремонна… но я не могу иначе… я должна уехать немедленно…
Она тяжело вздохнула.
– Я ничего не понимаю, Йенни… Я говорила с ним, и он целовал меня, и я не дала ему пощечины… я слушала все, что он мне говорил. Я хорошо сознаю, что вовсе не влюблена в него, и все-таки он имеет какую-то необъяснимую власть надо мной. Знаешь, я боюсь… я не смею остаться здесь, потому что я не ручаюсь за себя… Бог знает, что он заставит меня сделать. Когда я думаю о нем, я ненавижу его, но когда он говорит со мной, на меня нападает какой-то столбняк. Я не могу себе представить, что можно быть до такой степени циничным… грубым… до такой степени бесстыдным! Право, можно подумать, что он не имеет ни малейшего представления о том, что такое честь или стыд… он не считается ни с чем подобным и не верит, что другие люди знают что-нибудь об этих вещах. А меня он точно гипнотизирует… Нет, ты подумай только, я провела с ним послеобеденное время и слушала, что он говорил! О Господи! Он сказал, между прочим, что раз я уже замужем, то мне незачем беречь свою добродетель, и еще что-то в этом роде… Кроме того, он намекнул, что он теперь свободен и что я могла бы питать некоторые надежды… кажется, так он сказал. Мы гуляли в парке, и он меня целовал, и мне хотелось кричать во все горло, но я не была в состоянии произнести хоть слово. Боже, до чего я боялась! Потом он сказал, что завтра приедет сюда. И все время с его лица не сходила эта ужасная улыбка, которой я, бывало, раньше так боялась… Как ты думаешь, Йенни, не должна ли я уехать, раз я до того дошла?…
– Да, Ческа, непременно уезжай, – ответила Йенни.
– Я настоящая идиотка… Но ты пойми, – она вдруг заговорила быстро и горячо, – я не ручаюсь за себя. В одном только ты можешь быть уверена, – если бы я изменила Леннарту, то, клянусь тебе, я сейчас же пошла бы к нему и сказала об этом, а потом тут же у него на глазах я лишила бы себя жизни…
– Ты любишь своего мужа? – спросила Йенни тихо. Франциска помолчала с минуту, потом сказала задумчиво:
– Право, не знаю… Ведь если бы я любила его как следует, как надо любить, я не боялась бы Ханса Херманна. И разве я позволила бы ему говорить мне то, что он говорил, или целовать меня?… Но, вместе с тем, я совершенно ясно сознаю, что, если бы я поступила как-нибудь подло с Леннартом, я не могла бы больше жить. Ты понимаешь… пока меня звали Франциска Ярманн, я не считала нужным очень беречь это имя. Ну, а теперь меня зовут Франциска Алин. И если бы я допустила, чтобы на его имя упала хотя бы малейшая тень, то было бы вполне справедливо, если бы он застрелил меня, как собаку… Но у Леннарта не хватило бы духу… И я сделала бы это сама. Это я твердо знаю.
Она вдруг выпустила из рук колени, выпрямилась и прилегла рядом с Йенни.
– Не правда ли, ведь ты веришь мне? Веришь, что я покончила бы с собой, если бы совершила какой-нибудь подлый поступок?
– Да, Ческа, я знаю, что ты не могла бы жить, если бы сделала что-нибудь низкое. – И Йенни нежно привлекла к себе Ческу и поцеловала ее.
– Не знаю, что думает обо мне Леннарт… Видишь ли, он не понимает меня… А теперь я решила, что по возвращении домой скажу ему все. Все начистоту. А там будь что будет.
– Ческа… – начала Йенни робко, но у нее так и не хватило духу спросить, счастлива ли она.
Однако Ческа, точно угадывая ее вопрос, заговорила сама:
– Уж очень мне тяжело жилось все это время… Дело, видишь ли, в том, что я была так непроходимо глупа, когда вышла замуж… глупа во многих отношениях… Ведь я решила выйти за Леннарта, потому что Ханс начал писать мне после того, как он развелся. Он писал, что во что бы то ни стало хочет, чтобы я принадлежала ему… А я боялась его и не хотела снова начинать старую историю… Вот я и сказала обо всем Леннарту. А он был такой милый и добрый и все понял. Я же убедилась в том, что лучше его нет человека на свете… да, так это и есть на самом деле… Но потом я сделала нечто ужасное. А Леннарт не может понять этого, и я знаю, что он никогда не простит мне этого… Может быть, с моей стороны глупо рассказывать это… но, Йенни, я ничего не понимаю… Я должна во что бы то ни стало спросить хоть одно живое существо, таков ли мой поступок, что муж никогда не может простить его… И ты должна сказать мне правду… слышишь, истинную правду… находишь ли ты, что этого уже ничем нельзя загладить… Но я тебе расскажу, как все это произошло… После венчания мы уехали в Рокка-ди-Пана… Ты ведь помнишь, как я боялась всего такого… и я с ужасом ждала, что будет… Вечером, когда я вошла в комнату, нанятую для нас Леннартом, и увидала большую белую двуспальную кровать, в которую я должна была улечься, я принялась реветь. Но Леннарт был такой милый… он сказал, что не хочет ничего насильно… пока я сама не захочу…
Это было в субботу. Ну, потом нам было как-то не по себе… то есть главным образом Леннарту, – так мне, по крайней мере, казалось. Господи, я-то была бы безумно счастлива, если бы можно было быть замужем так… И каждое утро, когда я просыпалась, я была полна благодарности… но мне почти совсем нельзя было целовать моего собственного мужа…
Да, это было в среду… Мы пошли на вершину Монте-Каво. Там было дивно хорошо, это был конец мая, и солнце ярко светило… Каштановый лес только что распустился, и зелень была нежная и курчавая, по склонам пестрели весенние цветы, а вдоль дорог росли во множестве белые цветочки и лилии. Воздух был ароматный и теплый и весь соткан солнечными лучами… О, что это был за дивный день! На душе у меня было так радостно, и жизнь никогда еще не казалась мне такой прекрасной. Только Леннарт был печален, а ведь для меня он был самым лучшим человеком на свете, и я так безумно любила его… И вдруг мне показалось, что все другое сущие пустяки… я бросилась к нему на шею и сказала: «Теперь я хочу быть совсем твоею, потому что я люблю тебя».
Ческа замолчала и только тяжело дышала. Немного спустя она продолжала:
– Ах, Йенни, бедный мальчик так обрадовался… – Ческа проглотила подступившие к горлу рыдания. – Да, он обрадовался… «Сейчас?… Здесь?» – спросил он. И он взял меня на руки и хотел отнести в лес. Но я стала сопротивляться и сказала «ночью», сказала я… Йенни, Йенни, я сама не понимаю, зачем я так поступила! Ведь в глубине души я сама хотела этого… Это было так красиво… лесная чаща, солнце… Но я точно прикинулась, будто не хочу… одному Богу известно, зачем…
А вечером, когда я улеглась… после долгих часов ожидания в течение всего дня и когда вошел Леннарт… ну, да, я снова разревелась…
Тут он не выдержал и выбежал, как безумный… и пропадал всю ночь. Я же пролежала до самого утра с открытыми глазами. Я так и не знаю, где он провел эту ночь… На следующее утро мы уехали в Рим и остановились в гостинице. Леннарт нанял две комнаты… тогда я сама пошла к нему… Но из этого не вышло ничего красивого…
После этого между мной и Леннартом уже никогда не устанавливались больше прежние хорошие отношения. Я отлично понимаю, что кровно оскорбила его. Но, скажи, Йенни, откровенно, неужели мужчина никогда не может простить этого… или забыть?
– Мне кажется, что позже он должен был бы понять, – сказала Йенни, ища слов, – понять, что ты просто не понимала тогда… тех чувств… которые ты оскорбила.
– Да. – Ческа дрожала всем телом. – Теперь я понимаю. Я понимаю, что я загрязнила… нечто нежное… и чистое… и прекрасное. Но ведь я тогда не понимала этого. О, Йенни… неужели же… если мужчина любит… неужели он не может забыть этого?
– Нет, может. Ведь ты потом так убедительно доказала, что хочешь быть его верной женой. Зимой ты работала, не жалея себя, и не жаловалась… А весною, когда он был болен, ты не спала по ночам и ухаживала за ним несколько недель подряд…
– Ну, это пустяки, – возразила Ческа живо. – Он был такой милый и терпеливый… да и его друзья приходили и помогали мне ухаживать за ним…
Йенни поцеловала Ческу в лоб.
– Знаешь, Йенни… ведь я не все рассказала тебе. Помнишь, ты как-то говорила, что у меня нет темперамента, что я только кокетничаю… Гуннар также не раз бранил меня за это… а фрекен Линде прямо-таки сказала однажды… что если раздразнишь мужчину… то он идет к другой…
Йенни вся застыла и замерла.
Ческа кивнула головой в подушки и проговорила тихо:
– Да, да… я спросила его о чем-то подобном… в то утро… Йенни онемела и лежала не шевелясь.
– Вот видишь ли, это так понятно, что он не может забыть этого… или простить. Но если бы он только отнесся ко мне хоть сколько-нибудь снисходительно… если бы он помнил, как безгранично глупа я тогда была и как дико я смотрела на все такое… Ну а потом… – она искала слов, – потом все между нами… нарушилось. Иногда мне даже кажется, что он просто не хочет дотрагиваться до меня… а если это и случается, то как будто вопреки его желанию, и потом он сердится и на себя, и на меня… А между тем я не раз старалась объяснить ему все… По правде сказать, я ничего не понимаю… Что же касается меня, то я ничего больше не имею против этого… Все, что только может доставить Леннарту удовольствие, кажется мне привлекательным. Он убежден, что для меня это жертва, но это вовсе не так… напротив. Господи, сколько слез я выплакала потихоньку в своей комнате! Ведь я знала, что он тоскует по мне… и я старалась даже соблазнять его, Йенни, насколько могла… но он отталкивал меня… А я так люблю его, Йенни… Скажи, неужели же нельзя любить мужчину так, как я люблю? Неужели же я не могу сказать по чистой совести, что люблю Леннарта?
– Можешь, Ческа.
– Если бы ты знала, в каком отчаянии я была! Разве я виновата, что я создана так?… И еще… каждый раз, когда бывала в обществе других художников, он приходил в ужасное настроение. Правда, он ничего не говорил, но я отлично понимала, что ему казалось, будто я кокетничаю с ними. Верно только то, что я бывала весела, но ведь весела-то я бывала потому, что, когда мы где-нибудь бывали, я освобождалась от разных неприятных домашних хлопот, мне не надо было мыть посуду или готовить ужин, или бояться, что что-нибудь выйдет невкусно, а Леннарт должен есть, и мы не можем выбрасывать добра… Знаешь, иногда я радовалась только тому, что мне не придется оставаться с Леннартом с глазу на глаз… а ведь я люблю его, и он любит меня, да, я знаю, что он любит меня. Когда я его спрашиваю, любит ли он меня, он отвечает: ты это сама знаешь, и при этом он так горько улыбается. Вся беда в том, что он не верит мне, потому что я не способна любить чувственно и в то же время кокетничаю… Раз как-то он сказал, что я не имею представления о том, что такое любовь, и что в этом, конечно, виноват он сам, так как он не сумел пробудить во мне истинного чувства, и что, наверное, явится другой… о, как я плакала!
А весной вышло еще другое… Да, ты ведь знаешь, что нам в материальном отношении приходилось очень туго. Гуннару удалось продать одну из моих картин, которую я выставляла три года тому назад. Я получила за нее триста крон. Несколько месяцев мы жили на эти деньги, но Леннарту было это очень неприятно, он не хотел, чтобы я тратила свои деньги. Ну, а я этого совсем не понимаю. Не все ли равно, чьи это деньги, раз мы любим друг друга. Он же только и говорил о том, что по его вине я терплю нужду. Конечно, у нас есть долги. И вот я решила написать папе и попросить его прислать мне несколько сот крон. Но Леннарт не позволил мне. Я же нахожу, что это страшно несправедливо… Боргхильд и Хельге жили всегда дома и все получали от папы, да еще ездили за границу, а я билась как рыба об лед и жила только на те крохи, которые мне оставила мама. И так это было с тех самых пор, как я стала совершеннолетней, потому что я не хотела брать от отца ни одного эре. Я обиделась на него после того, как он наговорил мне много неприятного за то, что я порвала с лейтенантом Косеном, и за то, что мое имя стали упоминать в связи с именем Ханса. Но потом отец должен был согласиться, что я была права. Глупо было со стороны моих родных заставлять меня выйти замуж за Косена только из-за того, что ему удалось выманить мое согласие, когда мне было всего семнадцать лет и когда я судила о замужестве по книжкам для молодых девушек. Позже, когда я стала понимать, что такое замужество, я решила скорее лишить себя жизни, чем выходить за него замуж. А если бы меня все-таки заставили выйти за него замуж, то я завела бы себе как можно больше любовников только назло им всем… Теперь папа понял все это и сказал мне, что я могу получить деньги, когда захочу.
И вот, когда доктор сказал весною, что Леннарту необходимо для поправления здоровья уехать в деревню, а я сама чувствовала такую смертельную усталость, я пустилась на хитрость. Я сказала Леннарту, что чувствую себя нехорошо, что мне необходимо поехать в деревню и хорошенько отдохнуть, потому что я ожидаю ребенка. Он не сопротивлялся больше и позволил мне попросить денег у папы. Мы уехали в Вермланд, и там нам жилось хорошо. Леннарт совсем поправился, и я начала снова писать. Но в конце концов, он увидал, что я не жду ребенка. Когда он спросил, не ошиблась ли я, я ответила откровенно, что нарочно придумала все это. Я не хотела лгать Леннарту. За это он очень рассердился на меня. Да я это и понимаю. Хуже всего, что он вообще не верит мне. Если бы он понимал меня, он верил бы мне. Ты не находишь?
– Да, Ческа.
– Я уже раньше сказала ему, что жду ребенка… это было осенью, он был такой печальный и, вообще, нам жилось очень нехорошо. И вот, чтобы порадовать его… и чтобы он был поласковее со мной, я сказала… И как он был мил со мной, и как хорошо мы зажили! Да, я солгала, но, представь себе, под конец мне самой стало казаться, что это действительно так. Мне так хотелось этого, мне так больно было разочаровывать его… Я прямо в отчаянии от того, что у меня нет ребенка… Йенни, говорят… – она зашептала взволнованно, – говорят, что женщина не может иметь ребенка, если она не чувствует… ну, страсти… правда это?
– Нет, это неправда, – ответила Йенни резко. – Я уверена, что это вздор.
– Я знаю наверняка, что все было бы хорошо, если бы только у меня был ребенок. И Леннарт так хочет этого. А я… Господи, я превратилась бы в настоящего ангела от радости, если бы у меня был малютка… Нет, ты подумай только, какое счастье было бы иметь ребенка!
– Да, – проговорила Йенни с трудом, – раз вы любите друг друга, то это сгладило бы для вас многое.
– Разумеется… Если бы мне не было так стыдно, я пошла бы к доктору. Да, все равно, я уже решила, что пойду непременно. Как ты думаешь, пойти мне? Ах, если бы мне только не было так стыдно… но ведь это вздор… Я даже обязана сделать это, раз я замужем. Ведь можно пойти к женщине-врачу, да еще такой, которая замужем и сама имеет детей… Нет, ты представь себе только, какое счастье иметь такого крошку, который принадлежит тебе… Боже, как обрадовался бы Леннарт…
Йенни стиснула зубы в темноте.
– Как ты думаешь, уехать мне завтра?
– Да.
– И я во всем признаюсь Леннарту. Не знаю, поймет ли он меня… но я скажу ему все… Сказать, Йенни?
– Если ты находишь, что так следует сделать, то скажи.
– Да, это так!.. Ну, спокойной ночи, милая моя Йенни! Спасибо тебе! – Ческа крепко сжала подругу в своих объятиях. – Это такая отрада поговорить с тобой! На душе становится так легко, и ты так хорошо понимаешь меня. Ты и Гуннар. Вам обоим всегда удается указать мне правильный путь. Не знаю, что я делала бы без тебя…
Она постояла с минуту перед постелью.
– Не можешь ли ты осенью проехать через Стокгольм? Ах, пожалуйста, проезжай через Стокгольм! Ты можешь остановиться у нас. Папа даст мне теперь тысячу крон…
– Право, не знаю… Но мне очень хотелось бы…
– Ах, пожалуйста!.. Тебе очень хочется спать? Мне уйти?
– Да, я устала, – ответила Йенни, притягивая к себе Ческу и целуя ее. – Ну, всего хорошего, моя милая девочка!
– Спасибо. – И Ческа зашлепала босыми ногами по полу. В дверях она остановилась и сказала грустно с интонацией огорченного ребенка:
– Ах, мне так хотелось бы, чтобы Леннарт и я были счастливы!
IV
Герт и Йенни шли рядом по тропинке, извивавшейся по склону горы, покрытой тощими соснами. Раз он остановился, сорвал несколько высохших ягодок земляники и, догнав ее, сунул их ей в рот. Она слабо улыбнулась и поблагодарила его, и он взял ее за руку и повел вниз к берегу фьорда, серебристая поверхность которого заманчиво сверкала сквозь деревья.
Он был весел и казался совсем молодым в своем светлом летнем костюме и панаме, которая скрывала его седые волосы.
Йенни опустилась на траву на опушке леса, а Герт растянулся возле нее в тени плакучей березы.
Стояла удушливая жара, не было ни малейшего ветерка. Трава на склоне, спускавшемся к берегу, была совсем желтая, над поверхностью воды стояла золотистая дымка.
– Как я завидую вам, женщинам, – сказал Герт, вертя в руках сухую былинку. – Вы можете так легко одеваться, что почти не страдаете от жары… Кстати, ты сегодня почти в трауре, только розовые кораллы нарушают это впечатление, но этот туалет очень идет к тебе.
На Йенни было платье из белого батиста с маленькими черными цветочками, подпоясанное черной лентой. Шляпа, которую она держала на коленях, была черная с черными розами.
Герт наклонился и поцеловал ее ногу выше подъема и, поймав ее руку, удержал ее в своей, с улыбкой глядя на нее. Она ответила ему виноватой улыбкой и вдруг быстро отвернулась.
– Отчего ты такая тихая сегодня, Йенни? Тебя истомила жара?
– Да, немного, – ответила она. И снова наступило молчание.
Невдалеке от них на берегу несколько подростков шалили и возились на лодочной пристани. Где-то вдали раздавались гнусавые звуки граммофона. Время от времени с противоположного берега доносились обрывки музыки, игравшей на курорте.
– Послушай, Герт, – нарушила Йенни вдруг молчание, и она взяла его за руку. – После того как я погощу несколько дней у мамы… а потом побуду здесь… два, три дня… я уеду…
– То есть куда? – спросил он, приподнимаясь на локте. – Куда ты уезжаешь?
– В Берлин, – ответила Йенни. Она сама чувствовала, что ее голос дрожит.
Герт посмотрел ей в лицо, но ничего не сказал. Она тоже молчала.
Наконец он первый заговорил:
– Когда ты приняла это решение?
– В сущности, это всегда входило в мои планы на будущее… ведь я всегда говорила, что мне надо уехать…
– Да, да. Но я хотел спросить тебя… давно ли ты решила… когда ты решила уехать, именно теперь?
– Это решение я приняла летом в Тегнебю.
– Мне было бы приятнее, если бы ты сообщила мне об этом раньше, Йенни, – тихо проговорил Грам. Но, несмотря на то что голос его был совершенно спокойный, он все-таки заставил болезненно сжаться сердце Йенни.
С минуту она молчала.
– Я не хотела писать тебе об этом, Герт, – сказала она наконец. – Я хотела сказать тебе это, но не писать… Но у меня не хватило на это духу…
Его лицо стало землисто-серым.
– Я понимаю, – произнес он едва слышно. – Но, Господи, дитя мое, как у тебя, должно быть, тяжело на сердце! – воскликнул он вдруг.
– Нам обоим одинаково нелегко, – сказала она тем же тоном.
Он вдруг бросился ничком на землю и застыл в этой позе. Она нагнулась к нему и тихо положила руку на его плечо.
– Йенни… Йенни… о, дорогая моя… как я виноват перед тобой!..
– Дорогой…
– Моя белокрылая пташка… о, Йенни, я запачкал твои белые крылья прикосновением моих грубых рук…
– Герт… – она взяла обе его руки в свои и заговорила быстро. – Выслушай меня, Герт… Мне ты сделал только добро… ведь это я… Я чувствовала смертельную усталость, а ты дал мне покой, я зябла, а ты согрел меня… Мне необходимы были покой и тепло, я должна была чувствовать, что кто-нибудь любит меня… Господи, Герт, я не хотела обманывать тебя, но ты не мог понять… никогда мне не удавалось заставить тебя понять, что я люблю тебя иначе… что моя любовь бедна. Разве ты не понимаешь…
– Нет, Йенни. Я не верю, чтобы молодая невинная девушка отдалась мужчине, раз она заранее предвидела, что ее любовь не будет вечной…
– Вот за это-то я и прошу тебя простить меня… Я видела, что ты не понимаешь меня, и все-таки принимала твою любовь. Потом это превратилось для меня в муку, которая становилась все невыносимее… под конец я не могла больше… Герт, ведь ты мне очень дорог, но я могу только принимать от тебя, а сама ничего не могу давать…
– Вчера… ты это и хотела сказать мне? – спросил Герт после некоторого молчания. Йенни кивнула головой.
– А вместо этого?
Она вспыхнула до корней волос:
– У меня не хватило духу, Герт… Ты пришел такой радостный… и я знала, как ты тосковал по мне и как хотел видеть меня…
Он поднял голову:
– Так ты не должна поступать, Йенни… Нет. Ты должна была подавать милостыню… такую милостыню…
Она закрыла лицо руками. Перед ней так ясно встали те мучительные часы, которые она провела в своем ателье, лихорадочно ходя взад и вперед, прибирая то, чего не нужно было прибирать, в ожидании его прихода. Сердце ее разрывалось на части от страдания, но она не была в силах объяснить ему то, что происходило у нее на душе. Она сказала:
– Я не была еще вполне уверена в своих чувствах… когда ты пришел… мне хотелось испытать тебя…
– Милостыня… – Он горько улыбнулся и покачал головой. – Все время ты мне подавала милостыню, Йенни…
– Ах, Герт, в том-то и беда, что именно я все время принимала от тебя милостыню… всегда… разве ты этого не понимаешь…
– Нет, – ответил он резко. И он снова уткнулся лицом в траву.
Немного спустя он поднял голову и спросил:
– Йенни… есть… есть другой?
– Нет, – ответила она быстро.
– Уж не думаешь ли ты, что я упрекал бы тебя, если бы ты полюбила другого?… молодого… как и ты… Это я скорее понял бы.
– Так неужели же для тебя так непостижимо… Мне кажется, что тут вовсе незачем быть другому…
– Конечно, конечно. – Он снова опустился на землю. – Мне просто пришло в голову… ты писала мне… что Хегген приезжал в Тегнебю, а оттуда уехал в Берлин…
Йенни опять вся вспыхнула:
– И ты думаешь, что я способна была в таком случае… вчера…
Герт молчал. Потом он проговорил устало:
– Все равно, я ничего не понимаю…
У нее вдруг явилось желание причинить ему боль.
– В некотором роде можно, конечно, сказать, что есть другой… или, вернее, третье лицо…
Он поднял голову и широко раскрытыми глазами посмотрел на нее. Потом он с жаром схватил ее руки.
– Йенни… Ради Бога… что ты хочешь сказать?…
Она уже раскаялась в своих словах и, покраснев, заговорила быстро и смущенно:
– Ну, я хотела сказать… моя работа… искусство… Герт приподнялся и стоял перед ней на коленях.
– Йенни, – проговорил он умоляюще, – скажи мне истинную правду… умоляю тебя, не лги мне… Ты… скажи правду…
Она сделала попытку спокойно посмотреть ему в лицо, но сейчас же опустила глаза. Герт припал лицом к ее коленям.
– О, Боже, Боже! – проговорил он с отчаянием.
– Герт… дорогой… милый… Полно, полно, Герт! Ты рассердил меня, заговорив о другом, – сказала она виновато. – Иначе я ни за что не проговорилась бы. Я твердо решила не говорить тебе этого теперь… сказать потом…
– Этого я никогда не простил бы тебе, – сказал Грам серьезно. – Если бы ты скрыла от меня это… Но ведь ты знала это, должно быть, уже некоторое время тому назад, – сказал он вдруг. – Сколько времени прошло уже?
– Три месяца, – ответила она коротко.
– Йенни, – воскликнул он взволнованно, – но ведь теперь ты не можешь порвать со мною… так вдруг… Теперь нам нельзя расставаться.
– Нет, можно, – ответила она, нежно проводя рукой по его лицу. – Конечно, можно. Если бы этого не случилось, то я, вероятно, продолжала бы… некоторое время… обманывать себя и тебя… Но теперь я должна была заглянуть в самую глубину своего сердца… выяснить все…
С минуту он молчал. Потом заговорил более спокойным голосом:
– Выслушай меня, крошка. Ты знаешь, в прошлом месяце мой развод наконец состоялся. Через два года я свободен и могу снова жениться. Тогда я приеду к тебе. Я дам тебе… и ему… мое имя. Я ничего не требую, понимаешь ли? Но я настаиваю на своем праве дать тебе то, что я обязан дать. Одному Богу известно, как я буду страдать от того, что этого нельзя сделать раньше. Но, разумеется, я ничего не требую. Ты ничем, решительно ничем, не должна быть связана со мной… стариком…
– Я рада, что ты развелся с ней, Герт, – сказала Йенни. – Но раз и навсегда знай, что я не выйду за тебя замуж, раз я не могу быть фактически твоей женой. И это вовсе не из-за разницы в наших годах… Ну, а ради людей только я не хочу обещать тебе того, чего я не собираюсь сдержать… ни перед священником, ни перед бургомистром…
– Ах, Йенни, это безумно с твоей стороны!
– Все равно тебе не удастся переубедить меня, – сказала она быстро и твердо.
– Но как ты будешь жить, дитя?… Нет, я не могу примириться с этим… Крошка, ты должна же понять, что я не могу оставить тебя без помощи… Йенни, умоляю тебя!..
– Успокойся, дорогой друг. Ты видишь, как благоразумно я отношусь к этому. Да и беды никакой нет, когда подумаешь хорошенько… К счастью, у меня есть немного денег…
– Все это хорошо, Йенни, но ты забываешь, что… людская злоба может причинить тебе много неприятных минут… тебя будут позорить…
– Нет, позорить меня никто не может. На мне лежит только один позор, Герт, это – то, что я позволила тебе расточать твою любовь…
– Ах, ты все свое твердишь… Нет, ты не знаешь, до чего люди могут быть бессердечны… как тебя будут оскорблять и мучить…
– Ну, к этому я совершенно равнодушна, Герт. – Йенни засмеялась. – Ведь к тому же я художница… слава Богу. От нас и не ожидают ничего другого. Время от времени мы должны немного скандалить – это как бы в порядке вещей.
Он грустно покачал головой и ничего не сказал. И вдруг ей стало до боли жалко его, и она в порыве нежности притянула его к себе:
– Дорогой мой, тебе не из-за чего так огорчаться… Ведь я вовсе не огорчена, разве ты не видишь? Напротив, иногда я даже радуюсь. Когда я думаю о том, что у меня будет маленький ребеночек, у меня становится так светло на душе. Мне кажется, что это будет такое великое счастье, что я не могу даже представить себе этого. Знаешь, я думаю, что только тогда в моей жизни будет смысл. Ты разве не думаешь, что я могла бы приобрести себе имя, которое было бы достаточно хорошо для моего ребенка?… Теперь я еще не могу как следует понять все это, у меня иногда бывают минуты упадка… и твое огорчение… О, Герт, очень может быть, что я бедна духом, и суха, и эгоистична… но я ведь все-таки женщина, меня радует, что я буду матерью.
– Ах, Йенни, Йенни! – он припал к ее рукам и стал целовать их. – Бедная моя, мужественная Йенни!.. Мне еще тяжелее от того, что ты так относишься к этому, – прибавил он тихо.
Йенни болезненно улыбнулась и ответила:
– О, было бы хуже для тебя, если бы я отнеслась к этому иначе…
V
Десять дней спустя, первого сентября, Йенни ехала в поезде, направлявшемся в Копенгаген.
Она сидела у окна и задумчиво смотрела на мелькавшую перед нею природу. День был ясный и солнечный, небо было синее, а облачка нежные и белые.
Несколько раз глаза Йенни наполнялись слезами. Что-то будет, когда она возвратится назад?… И возвратится ли она когда-нибудь?…
Поезд пронесся мимо маленького полустанка, на котором надо было выйти, чтобы ехать в Тегнебю. Йенни успела взглянуть на темневший вдали еловый лес, за которым скрывались крыши усадьбы.
Бедная Ческа, как-то устроится ее жизнь? Слава Богу, теперь, по крайней мере, ее отношение с мужем немного сгладилось. Ческа писала, что он так-таки и не понял ее как следует, но он был великодушен и деликатен и сказал, что верит, что Ческа неспособна на какой-нибудь неблагородный поступок.
Нет, у Чески жизнь еще наладится. Она такая добрая и честная… Не то, что она, Йенни… во всяком случае, у нее этих качеств нет…
Герт… Сердце ее сжалось от боли. Все ее существо охватило какое-то безнадежное отчаяние, отвращение к жизни. Ей казалось, что скоро она дойдет до полного равнодушия ко всему на свете.
Что за ужасные последние дни провела она с ним в Христиании! В конце концов она уступила-таки ему.
Он должен был приехать к ней в Копенгаген. Она обещала ему поселиться где-нибудь в окрестностях города, где он мог бы навещать ее время от времени. У нее не хватило духу оказывать сопротивление. Как знать, быть может, кончится все тем, что она отдаст ему ребенка, а сама уедет куда-нибудь подальше от всего этого… Да, да, она лгала ему, когда говорила, что радуется ребенку, и все такое. Правда, в Тегнебю она иногда радовалась тому, что станет матерью, потому что она считала этого ребенка только своим… а не его. Но раз ребенок будет живым звеном между нею и ее унижением, лучше, чтобы его вовсе не было. Она возненавидит его… Она уже ненавидела его, когда только думала о последних днях в Христиании…
Болезненного желания громко разрыдаться и наплакаться вволю у нее больше не было. Глаза были так сухи, на сердце был такой холод, что ей казалось, что она уже никогда больше не будет в состоянии пролить хоть одну слезу.
Неделю спустя после приезда Йенни в Копенгаген к ней приехал Герт Грам. Она ощущала такую усталость и такое равнодушие, что могла казаться даже довольной и веселой. Если бы он предложил ей переехать к нему в гостиницу, она согласилась бы и на это. Она ходила с ним в театры, ужинала в ресторанах и ездила даже в один хороший солнечный день в Фреденсборг. Она чувствовала, что ему доставляет удовольствие видеть ее веселой и бодрой.
На нее нашла такая апатия, что она почти не думала ни о чем и, без особого усилия над собой, отдавалась подхватившему ее течению. Однако совсем забыть о том, что ее ожидало, она не могла, потому что корсет начинал все больше и больше стеснять ее и грудь болела.
Наконец Йенни наняла себе комнату у вдовы учителя в небольшой деревне невдалеке от Копенгагена. Грам проводил ее туда и уехал в Христианию. Йенни вздохнула с облегчением. Она была рада, что наконец осталась одна.
В сущности, ей жилось хорошо и спокойно в уютном домике доброй фру Расмусен, которая была очень внимательна к ней, но, вместе с тем, проявляла величайшую деликатность и никогда ни единым словом не намекала на ее положение.
Вначале Йенни усердно принялась работать. Она нашла несколько хороших мотивов, и ей удалось написать два-три эскиза, которыми она сама осталась довольна. Она с утра выходила на лужайку, с которой открывался прекрасный вид на деревню, и с увлечением работала, пока не чувствовала усталости. Тогда она ложилась тут же на траву и отдыхала, заложив руки за голову и глядя в небо.
Однако вскоре она должна была прекратить работу на воздухе. В середине октября пошли дожди и не переставали лить неделя за неделей. Тогда Йенни попросила у фру Расмусен книг и поочередно то читала, то вязала кружева, образцы для которых она тоже взяла у своей хозяйки. Однако ни чтение, ни вязание не шло на лад. По большей части Йенни сидела в кресле-качалке, ничего не делая. У нее не хватало даже силы воли, чтобы заставить себя одеться как следует, и она по целым дням ходила в вылинявшем халате.
По мере того как ее беременность становилась все более заметной, она все сильнее страдала от этого.
Вскоре от Грама пришло известие о том, что он снова едет навестить ее.
Он приехал из города ранним утром в проливной дождь.
Грам пробыл целую неделю. Остановился он в гостинице у железнодорожной станции на расстоянии полмили от деревни, где жила Йенни. Но весь день он проводил у нее. Уезжая, он обещал скоро снова приехать – может быть, через шесть недель.
Йенни перестала спать по ночам. Она лежала с открытыми глазами, и лампа у нее в комнате горела всю ночь. Она сознавала только одно, что не в силах больше во второй раз перенести посещение Грама. Это было слишком ужасно.
Для нее было все невыносимо с первого его участливого взгляда, когда она вышла к нему в своем новом широком платье, сшитом деревенской портнихой. «Как ты красива», – сказал он. Он выдумал, что она похожа на Мадонну.
Нечего сказать, хороша Мадонна. Она готова была провалиться сквозь землю, когда он осторожно обнимал ее за талию или с особой нежностью долго целовал в лоб. И как он замучил ее своими заботами о ее здоровье. Однажды, когда выпал наконец ясный день без дождя, он вытащил ее прогуляться и все время просил ее опираться на его руку, как можно сильнее… Раз как-то вечером он потихоньку заглянул в ее рабочую корзинку – он, конечно, ожидал, что она готовит пеленки.
Конечно, он был далек от того, чтобы желать причинить ей какую-нибудь неприятность, но Йенни приходила в ужас от одной только мысли, что он может возобновить свое посещение. Она знала, что в следующий раз это будет еще невыносимее.
Однажды она получила от него письмо, в котором он просил ее во что бы то ни стало посоветоваться с доктором.
В этот же день Йенни написала Гуннару Хеггену. Она коротко сообщила ему, что в феврале ждет ребенка, и просила его подыскать для нее какой-нибудь тихий уголок в Германии, где она могла бы прожить, пока все это не кончится. Хегген ответил ей со следующей же почтой:
«Дорогая Йенни, я поместил объявление в здешних газетах и пришлю тебе все предложения, когда они будут присланы. Если хочешь, я могу проехать куда-нибудь и посмотреть помещение, прежде чем ты приедешь. Ты знаешь, что я сделаю это с удовольствием. Вообще распоряжайся мною как хочешь. Сообщи, когда ты приедешь и хочешь ли ты, чтобы я тебя встретил, и не могу ли я вообще быть тебе чем-нибудь полезен. Я очень огорчен тем, о чем ты мне пишешь, но я знаю, что ты сравнительно хорошо вооружена против таких ударов. Напиши, не нужна ли тебе моя помощь в чем-нибудь еще. Ты знаешь, я с радостью сделаю для тебя все. До меня дошли слухи, что на выставке у тебя прекрасная картина, – поздравляю с успехом.
Искренний привет от твоего преданного друга. Г.Х.»
Через несколько дней Йенни получила целую пачку писем – ответ на объявление Гуннара Хеггена. Йенни долго просматривала эти письма, написанные ужасными готическими буквами, и наконец остановилась на одном из них. Она тотчас же написала фрау Минне Шлезингер, живущей в окрестностях Варнемюнде, прося ее оставить за нею комнату с 15 ноября. Затем она сообщила Гуннару о своем решении и отказалась от своей комнаты у фру Расмусен.
Только накануне своего отъезда она написала Герту Граму следующее письмо:
«Дорогой друг! Я приняла решение, которое, боюсь, огорчит тебя. Но, прошу, не сердись на меня. Мои нервы окончательно расстроились, и я постоянно чувствую смертельную усталость, я сама понимаю, как невозможно я вела себя, когда ты был здесь в последний раз, и сознавать это для меня мучительно. Вот потому-то я не хочу больше встречаться с тобой до тех пор, пока все не кончится и я не стану снова нормальной. Завтра рано утром я уезжаю отсюда за границу. Пока я не даю тебе своего адреса, но ты можешь посылать мне письма через Франциску Алин (Варберг, Швеция); таким путем и я буду пересылать тебе письма. За меня не беспокойся, я здорова и во всех отношениях чувствую себя хорошо. Но, дорогой мой, пока не пытайся видеться со мной, очень прошу тебя об этом. И постарайся не очень сердиться на меня. Мне кажется, так будет лучше для нас обоих. Постарайся также как можно меньше тревожиться обо мне.
Преданная тебе Йенни Винге».
И вот Йенни переселилась к другой вдове в другой маленький домик. Перед домиком был небольшой сад, в клумбах которого еще чернели увядшие астры и георгины. Двадцать – тридцать таких же домиков стояло по сторонам единственной узкой улицы, ведшей от железнодорожной станции к рыбачьей гавани, где море вечно покрывало белой пеной длинный мол. Несколько поодаль на песчаном берегу, где море образовало глубокую бухту, находились небольшой курорт и гостиница с заколоченными ставнями.
Было уже настолько холодно, что по утрам все было покрыто инеем, а иногда ночью выпадал даже снег, который днем таял. Йенни подолгу бродила по мокрым дорогам и возвращалась домой такая утомленная, что у нее не хватало даже сил снять с себя сырую обувь. Тогда фрау Шлезингер снимала с нее ботинки и чулки, и при этом все время болтала и старалась ободрить ее. Она рассказывала Йенни про всех ее товарок по несчастью, которые находили приют в этом же домике и которые потом все благополучно вышли замуж и были очень счастливы.
Йенни жила у этой доброй женщины уже целый месяц, когда последняя в один прекрасный день вошла к ней вся сияющая и радостно сообщила, что со станции приехал господин, который желает видеть Йенни Винге.
Сперва Йенни онемела от страха. Потом у нее хватило силы спросить, как этот господин выглядит. «Совсем молодой, – ответила фрау Шлезингер, – и с лукавой улыбкой прибавила: – Премиленький».
Тогда Йенни с облегчением вздохнула, предположив, что это мог быть Гуннар. Она встала, но потом взяла большую шаль, завернулась в нее и снова поглубже уселась в кресло.
Фрау Шлезингер вышла и вскоре ввела Гуннара Хеггена. Она на мгновение остановилась в дверях со счастливой улыбкой, затем исчезла.
Гуннар до боли сжал руки Йенни.
– Я не мог удержаться от соблазна повидать тебя, – заговорил он с радостной улыбкой. – Мне захотелось посмотреть, как ты тут устроилась… Мне кажется, что ты выбрала довольно-таки тоскливое место… впрочем, воздух здесь чистый и здоровый. – Говоря это, он отошел в угол и стряхнул со своей шляпы дождевые капли.
– Первым делом тебя надо напоить чаем и накормить! – воскликнула Йенни, делая движение, чтобы встать, но потом она одумалась и осталась сидеть. – Позвони, пожалуйста, – попросила она Гуннара, слегка краснея.
Хегген ел за четверых и, пока ел, все время болтал. Он рассказывал о своей жизни в Берлине, о том, как он проводит там время, как работает и веселится и с кем видится. Он так весело и непринужденно болтал и так заразительно смеялся, что у Йенни понемногу совсем прошло мучительное чувство неловкости, которое охватило ее в первые минуты свидания со старым другом. А Хегген не переставал говорить о том и о другом… Но раза два, когда она не могла этого заметить, он с тревогой, пристально, посмотрел на ее лицо. Господи, до чего она исхудала, и как у нее провалились глаза! Вокруг рта появились морщины, жилы на шее резко вырисовывались, и поперек шеи легли две складки.
Между тем дождь прошел, и Йенни сдалась на его просьбу и согласилась прогуляться с ним.
Они пошли по пустынной дороге, обсаженной тополями, которые производили жалкое впечатление своими оголенными ветвями.
– Обопрись же на меня, – сказал Гуннар как бы случайно среди разговора. И Йенни взяла его руку.
– Знаешь, Йенни, я нахожу, что здесь смертельно тоскливо. Не уехать ли тебе лучше в Берлин?
Йенни отрицательно покачала головой.
– Ведь там у тебя музеи и многое другое. Там у тебя будет и компания… Ну, хоть съезди туда ненадолго, чтобы немного освежиться! Здесь можно помереть от скуки…
– Ах, нет, Гуннар… ты сам понимаешь, что теперь это неудобно…
– Не знаю… в этом ульстере[3] ты хоть куда, – заметил он осторожно.
Йенни молча склонила голову.
– Я идиот! – воскликнул он горячо. – Прости! Скажи мне правду, Йенни, если мое присутствие мучительно для тебя…
– Нет, нет, – ответила она, поднимая голову и глядя ему в глаза. – Я рада, что ты приехал!
– Ведь я понимаю, как тебе тяжело. – Голос Гуннара стал вдруг совсем другим. – Да, Йенни, поверь, я понимаю это. Ноя говорю тебе серьезно… тебе нельзя… все это время оставаться здесь одной. Это повредит тебе. Тебе необходимо, во всяком случае, переехать куда-нибудь, где местность немного повеселее. – И, говоря это, он посмотрел на два ряда голых тополей, тонувших в тумане.
– Фрау Шлезингер очень мила со мной, – проговорила Йенни уклончиво.
– Да, это так, – ответил он с улыбкой. – Кстати, она, кажется, приняла меня за виновника!
– Конечно, – сказала Йенни и тоже засмеялась.
– Ну и пусть! – Некоторое время они шли молча. – Послушай, – заговорил Гуннар осторожно, – думала ли ты о том… как ты устроишься… в будущем?
– Я ничего еще окончательно не решила… Ты, вероятно, говоришь про ребенка? Может быть, на первое время я оставлю его у фрау Шлезингер. Она хорошо присматривала бы за ним… Или же я могла бы просто назваться фрау Винге и оставить ребенка при себе, не обращая внимания на то, что будут говорить люди…
– Значит, ты твердо решила… как ты это писала… совершенно порвать с… отцом ребенка?
– Да, – ответила она коротко и твердо. – Но это не тот, который… с которым я была обручена, – прибавила она после некоторого молчания.
– Ну, слава Богу! – у Гуннара вырвалось это так искренне, что она невольно улыбнулась. – Да, Йенни, уверяю тебя, что он не представлял собою ничего интересного… для тебя, во всяком случае. Кстати, он удостоился степени доктора, я это прочел недавно… Н-да, значит, могло бы быть хуже… вот этого-то я и боялся…
– Это его отец, – вырвалось у Йенни как-то неожиданно для нее самой.
Хегген остановился как вкопанный.
Йенни разразилась неудержимыми, сердце раздирающими рыданиями. Он обнял ее и нежно приложил свою руку к ее щеке, а она продолжала рыдать, прильнув к его плечу.
И, стоя так, она рассказала ему все. Раз она подняла голову и посмотрела на него – он был бледен, и на лице у него было страдальческое выражение, – она разразилась новым потоком слез.
Когда она успокоилась немного, он поднял ее лицо и тихо сказал:
– О, Боже, Йенни… что ты пережила! Я ничего не понимаю…
Молча пошли они назад к деревне.
– Немедленно же уезжай в Берлин, – сказал он вдруг решительно. – Для меня невыносимо будет думать, что ты… Нельзя допустить, чтобы ты оставалась тут одна со своими мыслями…
– Я почти совсем перестала думать, – прошептала она уныло.
– Это какое-то безумие! – воскликнул он с жаром и остановился. – Эта участь выпадает на долю лучших из вас! А мы не подозреваем, что у вас делается на душе! Это прямо какое-то безумие!
Хегген прожил в Варнемюнде три дня. Йенни и сама не отдавала себе отчета в том, почему на душе у нее стало несравненно легче после его посещения. Она стала гораздо спокойнее и проще смотрела на свою судьбу.
Хегген обещал прислать ей книг и исполнил свое обещание: незадолго до Рождества Йенни получила целый ящик книг, цветы и конфеты. Каждую неделю она получала от него письма, в которых он писал ей о том и о сем и присылал вырезки из норвежских газет. Ко дню ее рождения в январе он приехал сам и пробыл два дня, оставив ей перед отъездом две новые норвежские книжки, вышедшие к Рождеству.
Едва он уехал, как она заболела. В последнее время она вообще страдала бессонницей, и у нее не было сил для тяжелых родов. Она была на краю могилы, и доктор, вызванный из Варнемюнде, не был уверен в том, что она поправится, когда он передал ребенка фрау Шлезингер.
VI
Йенни поправилась, но ее сын прожил всего шесть недель.
– Сорок четыре дня ровно, – повторяла про себя Йенни с горькой улыбкой, вспоминая то короткое время, когда познала наконец, что значит быть счастливой.
В первые дни после смерти мальчика она не плакала. Она только ходила все вокруг мертвого ребенка и глотала рыдания, подступавшие к ее горлу. По временам она брала мальчика и нежно приговаривала:
– Мой милый мальчик… мое маленькое, прелестное дитя… не смей… слышишь, не смей умирать… не уходи от меня…
Мальчик был от рождения маленький и хилый. Но и Йенни, и фрау Шлезингер находили, что он быстро поправляется и растет. И вдруг однажды утром он заболел, а после полудня был мертв.
Только после похорон ребенка Йенни наконец дала волю слезам и плакала неутешно и неудержимо. Она плакала день и ночь, неделю за неделей. К тому же она разболелась, у нее появилась грудница, пришлось звать доктора, который сделал операцию. Физические и душевные страдания слились в нечто ужасное, и фрау Шлезингер, ухаживавшая за Йенни, провела у ее постели много бессонных ночей. Она утешала Йенни по-своему, рассказывала ей о себе, о том, как и она потеряла ребенка и сколько горя перенесла. В глубине души она приписывала болезнь Йенни тому обстоятельству, что «кузен» Йенни – так она называла Хеггена – уехал на юг как раз в то время, когда умер ребенок, а потом отправился в Италию. «Да, да, вот каковы мужчины», – думала она про себя.
Когда у Йенни родился ребенок, она написала Хеггену о своем великом счастье. Он немедленно ответил ей, что с радостью приехал бы познакомиться с ее сыном, но пускаться в путь и далеко, и дорого, а, кроме того, ему необходимо ехать в Италию. Он прибавил, что ждет ее туда вместе с наследником.
Йенни сообщила Хеггену также и о смерти ребенка и получила от него из Дрездена ласковое письмо, полное искреннего сочувствия.
Герту Граму Йенни написала, как только оправилась от родов. Она давала ему свой адрес и просила его не приезжать раньше весны, когда мальчик уже подрастет и станет миленьким. Теперь же, писала она, только одна его мать может видеть, какой он прелестный. Позже она написала Герту еще длинное письмо.
В день похорон ребенка она в нескольких словах сообщала Граму о постигшем ее горе. Она написала в этом же письме, что на следующий день уезжает на юг и что напишет ему только тогда, когда совсем успокоится: «Не тревожься за меня, – писала она, – я уже немного успокоилась и примирилась с постигшей меня судьбой, но, конечно, я несказанно огорчена».
Это письмо встретилось со следующим письмом от Герта Грама:
«Моя милая Йенни! Спасибо за твое последнее письмо. Дорогая моя, напрасно только ты упрекаешь себя в чем-то по отношению ко мне. Я тебя ни в чем не укоряю, а потому и тебе не следует ни в чем обвинять себя. Ты всегда была внимательна и добра к твоему другу. Никогда не забуду я того короткого времени, когда ты любила меня…
Я счастлив, что материнские радости дали тебе душевный мир. Ты пишешь, что с ребенком на руках ты чувствуешь в себе неисчерпаемый источник мужества и тебе не страшны никакие жизненные затруднения. Ты не можешь себе представить, как меня радует твоя бодрость духа. Для меня это служит лишь новым доказательством высшей справедливости, в которую я продолжаю верить.
О себе мне нечего писать. Эти последние месяцы были для меня полны печали и тоски по тебе, по твоей юности, твоей красоте, твоей любви… Да, Йенни, едва л и ты можешь составить себе хоть какое-нибудь представление о том, что я пережил. Хуже всего то, что для меня воспоминания о тебе отравлены горьким раскаянием… Вечно задаю я себе мучительный вопрос, имел ли я право принимать от тебя твою любовь. И я постоянно укоряю себя в том, что мог поверить в счастье для меня и для тебя. Да, да, как это ни безумно, но я верил в это, потому что с тобой я чувствовал себя молодым. Ах, Йенни, нет ничего ужаснее старого человека, сердце которого осталось еще молодым!
Ты пишешь, что тебе хотелось бы, чтобы я приехал посмотреть на наше дитя попозже, когда оно подрастет… Наше дитя… Знаешь, когда я думаю о нашем ребенке, я невольно представляю себе итальянскую картину, изображающую святое семейство… вот и я чувствую себя бедным старым Иосифом…
Теперь, Йенни, ты не должна больше колебаться, твой долг перед ребенком дать ему имя. Ты, конечно, понимаешь, что наш брак был бы чисто фиктивным, ты оставалась бы такой же свободной, как и раньше, и при первом же твоем желании наш брак мог бы быть расторгнут законным образом. Я прошу тебя усердно хорошенько подумать об этом. Мы можем повенчаться за границей, и тебе незачем вовсе приезжать в Норвегию или жить со мной под одной крышей.
Я счастлив, что ты думаешь обо мне без горечи и гнева. Это в значительной степени смягчает мое горе. Отрадно мне было также читать в каждой строке твоего письма о том, как ты теперь счастлива. Да благословит Бог ребенка и тебя! Будь счастлива. Горячо желаю тебе этого… Как безгранично я люблю тебя, Йенни… когда-то моя Йенни!
Преданный тебе Терт Грам».
VII
Однако Йенни не уехала никуда. Она продолжала жить в маленьком домике у фрау Шлезингер. Жить у нее было дешево, да и не знала Йенни, что с собой делать и куда деваться.
Наступала весна, небо стало ясным, и на нем появились облачка с золотыми и пурпурными краями. Печальная, серая равнина зазеленела, а тополя покрылись молодыми буроватыми побегами и нежно благоухали. На железнодорожной насыпи появились во множестве фиалки и маленькие беленькие цветочки. Через некоторое время равнина покрылась сочной, ярко-зеленой травой, в воздухе запахло свежей зеленью.
Открылся наконец и курорт. Маленькие домики на берегу моря оживились и наполнились людьми. На бархатистом песке вдоль берега играли дети, собирали раковины и плескались в воде. Купальни были выдвинуты в море, и из них раздавались веселые взвизгивания девочек-подростков. По вечерам на курорте играла музыка.
Йенни много бродила, но старалась держаться там, где не было людей. Изредка она заходила в церковь и на кладбище, где был похоронен ее мальчик. Иногда клала на его могилу несколько полевых цветов, сорванных ею по дороге. Но воображение ее отказывалось связывать представление о малютке с холмиком земли, на котором росла сорная трава. По вечерам она сидела у себя в комнате и пристально смотрела на зажженную лампу. Работа лежала обыкновенно у нее на коленях, но она не трогала ее. Она думала все об одном – о тех счастливых днях, когда у нее был ее мальчик. Она перебирала в своей памяти все до мельчайших подробностей: как она выздоравливала после родов, как она начала сама нянчить ребенка под руководством опытной фрау Шлезингер, как она купала его, одевала, обшивала, как она ездила в Варнемюнде закупать кружева, и батист, и ленточки и потом кроила и шила самое тонкое и нарядное приданое для своего малютки… О, Боже, Боже! В одном из ящиков комода лежали все эти крошечные вещицы. Она никогда не заглядывала в него, но она знала наизусть каждую вещицу…
Она начала было писать и нарисовала эскиз на берегу моря: играющих детей на пляже. Но работа не понравилась ей, и она уничтожила полотно. Все валилось из рук, и она бросала писать.
Подошла и осень. В один прекрасный день курорт закрылся. На море бушевала непогода. Лето кончилось.
Гуннар писал ей из Италии и настоятельно советовал приехать туда. А Ческа звала ее в Швецию. Мать, ничего не подозревавшая, тоже писала ей и недоумевала, почему она сидит там. Йенни же все время собиралась уехать, но у нее не хватало энергии подняться с места, несмотря на то что за последнее время в ней мало-помалу стало просыпаться стремление к жизни, людям и делу. Она даже изнервничалась, она сознавала, что дальше в таком инертном состоянии оставаться нельзя, что надо предпринять что-нибудь, сдвинуться с мертвой точки, но вместе с тем чувствовала полное бессилие и смертельное равнодушие ко всему на свете. Однако надо было во что бы то ни стало принять какое-нибудь решение… хотя бы броситься в одну из бессонных ночей с мола в море.
Однажды вечером она стала рыться в ящике с книгами, которые ей прислал Хегген. Ей попался под руки маленький томик с итальянскими стихотворениями – «Fiori della poesia italiana». Она стала рассеянно перелистывать книжку, проверяя, насколько она забыла итальянский язык.
Книга раскрылась на стихотворении, посвященном карнавалу Лоренцо-ди-Медичи, – в этом месте был вложен листок бумаги, исписанный рукой Гуннара. Йенни вынула листочек и прочла:
«Дорогая мать, могу сообщить тебе наконец, что я благополучно прибыл в Италию и что мне живется во всех отношениях очень хорошо. Чувствую я себя прекрасно, и я…»
Дальше листок был заполнен разными грамматическими упражнениями на итальянском языке. Поля книги были мелко исписаны спряжениями различных глаголов и производили странное впечатление рядом с игривым и вместе с тем полным тихой грусти стихотворением.
По-видимому, Гуннар пытался читать эти стихотворения вскоре после того, как поселился в Италии, когда он едва-едва начал понимать язык. Йенни посмотрела на заглавный лист. Там стояло: «Firenze 1903 г.». Значит, это было еще до того, как она познакомилась с Хеггеном.
Она стала снова перелистывать томик и остановилась на оде Италии Леопарди, которая всегда приводила Гуннара в восторг. Она прочла ее. Поля в этом месте были особенно густо испещрены упражнениями, заметками и чернильными пятнами.
Странное чувство проснулось в ней, ей показалось, будто она услыхала живой привет от Гуннара, горячий призыв, гораздо более настоятельный, чем в его письмах. Он звал ее, здоровый и жизнерадостный, вдохновенный любовью к своей работе. Ах, если бы только у нее хватило силы воли заставить себя выйти из этого состояния полудремы и приняться снова за работу. Да, да, она должна наконец попытаться… она должна сделать выбор, – решить, жить ей или умереть… Она уедет туда, где она когда-то чувствовала себя сильной и свободной, где ничто не стояло между ней и ее работой. Теперь только она почувствовала, что ее уже давно тянет к работе и к товарищам – к этим надежным и преданным товарищам, которые не врывались в личную жизнь друг друга и не заставляли страдать от этого, но которые вместе с тем жили в тесном общении, соединенные общим интересом и общими стремлениями, полные веры в самих себя и преданные своему делу. Йенни так страстно захотелось вдруг увидать эту прекрасную страну со строгими линиями и сочными красками, в которых чувствовался зной южного солнца.
Через два дня она была уже в Берлине, где побывала в галереях, а потом поехала в Мюнхен. Здесь она оставалась несколько дней и отсюда написала письмо Герту Граму. Это было длинное письмо, нежное и грустное, в котором она навсегда прощалась с ним.
На следующий же день она выехала в Рим. Гуннар Хегген, приехавший встретить ее, долго и крепко жал ее руки, и глаза его сияли неподдельным счастьем. И он все время весело болтал, пока они в проливной дождь ехали в отдаленный квартал, где Гуннар нанял для Йенни комнату.
VIII
Хегген сидел за мраморным столом и почти не принимал участия в общем разговоре. Время от времени он бросал внимательный взор на Йенни, сидевшую в углу дивана. Перед ней стояли бутылки с сельтерской водой и виски. Она весело и без умолку болтала с молодой шведской дамой, сидевшей против нее, и не обращала никакого внимания на своих соседей, доктора Брогера и маленькую датскую художницу Лулу фон Шулин, тогда как те всеми силами старались привлечь к себе ее внимание. Хегген ясно видел, что Йенни слишком много выпила… это было уже не в первый раз.
Компания состояла из нескольких скандинавов и двух немцев. Сперва все они собрались в одном винном погребке, а потом перекочевали в маленькое кафе, где забрались в самый отдаленный уголок. Все изрядно выпили и ни за что не хотели сдаваться на просьбы хозяина удалиться из кафе, так как его давно надо было закрывать, – иначе он рисковал заплатить большой штраф.
Гуннар Хегген, единственный из всей компании, жаждал, чтобы сборище разошлось. Он был также единственный вполне трезвый… и к тому же в отвратительном настроении.
Доктор Брогер ежеминутно прикладывался своими черными усами к руке Йенни. А когда она ее отдергивала, то он целовал выше, в локоть, непокрытый коротким рукавом. Одна его рука покоилась на спинке дивана за спиной Йенни, и сидели они так тесно, что не было никакой возможности отодвинуться от него, так что он почти обнимал ее. Впрочем, она и не проявляла особого желания отделаться от него, все время смеялась его пошлым и дерзким выходкам.
– Фу! – воскликнула Лулу фон Шулин, подергивая плечами. – Как вы только можете переносить это! Неужели он не кажется вам отвратительным, Йенни?
– Ну, конечно, он препротивный, – ответила Йенни. – Но разве вы не видите, что он точь-в-точь как назойливая муха… так что не стоит его и отгонять… Да перестаньте же, доктор!
– А я все-таки не понимаю, как вы выносите этого человека, – настаивала Лулу.
– Ерунда! Я могу вымыться с мылом, когда приду домой…
– Довольно! Больше я не позволю! – сказала Лулу, кладя свою голову на колени Йенни и гладя ее по рукам. – Теперь я буду оберегать эти прелестные бедные ручки. – С этими словами она подняла руку Йенни над столом, чтобы все могли любоваться ею. – Ну, разве это не прелесть? – И она обернула руки Йенни в свою длинную ярко-зеленую вуаль. – Вот эти руки теперь попали в сеть… посмотрите-ка, – она повернулась к доктору Брогеру и быстро высунула ему кончик языка.
С минуту Йенни сидела с обернутыми в вуаль руками. Потом она развернула вуаль и надела жакет и перчатки.
Между тем доктор Брогер успел задремать. Фрекен фон Шулин подняла свой стакан и сказала, обращаясь к Хеггену:
– Ваше здоровье, господин Хегген!
Гуннар притворился, будто не слышал. Только когда она повторила свое пожелание, он взял стакан и проговорил:
– Извините, я не заметил. – И, отпив глоток, снова отвернулся.
Некоторые из присутствующих улыбались. Благодаря тому что фрекен Винге и Гуннар жили в одном доме, где-то между Бабуино и Корсо, и комнаты их были на одном этаже, дверь в дверь через коридор, люди думали, что они в очень близких отношениях. Это считали вполне естественным, и никто в этом не сомневался. Что же касается фрекен фон Шулин, то она короткое время была замужем за норвежским писателем, потом бросила и его, и своего ребенка и пустилась в широкий свет. Она вернула себе девичью фамилию и сделалась художницей. Ходили двусмысленные слухи о ее любви к своим подругам.
К обществу снова подошел хозяин и стал настоятельно просить покинуть кафе. Лакеи погасили газ и стали в выжидательных позах у стола. Оставалось только расплатиться и уйти.
Хегген последним вышел из кафе. На площади, ярко освещенной лунным светом, он увидел Йенни и фрекен фон Шулин, бежавших по направлению к извозчичьему экипажу, единственному на всей площади. Экипаж брали штурмом, и, когда Йенни подбежала к нему, она крикнула:
– Вы знаете, куда… «Виа Панапе», – и она впрыгнула в коляску и шлепнулась кому-то на колени.
Тут началась сумятица, одни входили в коляску, другие выходили. Кучер сидел на козлах совершенно неподвижно и терпеливо ждал, а кляча спала, уткнувшись головой в мостовую.
Йенни снова выскочила из коляски, но фрекен Шулин протянула ей руку из экипажа, уверяя, что места для нее достаточно.
– Надо же пожалеть лошадь, – проговорил Хегген коротко.
Тогда Йенни отошла от экипажа и пошла рядом с ним. Они были последними в той группе, которая пошла пешком. Экипаж медленно ехал впереди.
– Неужели же ты, действительно, собираешься еще наслаждаться обществом этих… людей?… И тащиться Бог знает куда? – спросил Хегген.
– Ничего… мы, наверное, найдем дальше свободный экипаж… – ответила Йенни неопределенно.
– И охота тебе?… Да и пьяны они… все… – прибавил он. Йенни неестественно засмеялась и заметила:
– Да и я также…
Хегген ничего не ответил. Они пришли на Испанскую площадь. Она остановилась.
– Так ты не хочешь больше быть с нами, Гуннар?
– Если только ты собираешься продолжать эту канитель, то, конечно, я не отстану… Но в противном случае у меня нет ни малейшего желания.
– Обо мне не беспокойся… Я прекрасно и одна доберусь до дому…
– Если ты пойдешь с ними, то и я пойду… Дело в том, что я не могу допустить, чтобы ты шлялась по городу с этими пьяными людьми.
Она опять засмеялась безучастно и как-то болезненно.
– Черт… Утром ты будешь совершенно разбитой. У тебя не хватит сил позировать для меня…
– О, не бойся, у меня хватит сил…
– Пф… Так я и поверил этому… Кроме того, и у меня не будет сил работать как следует, если ты будешь кутить всю ночь напролет.
Йенни только пожала плечами, но она пошла по направлению к Бабуино, как раз в противоположную сторону, а не с остальными.
– Мимо них прошли два полицейских в плащах. Но, кроме них, на всей большой площади не было ни души. Фонтан тихо бил перед Испанской лестницей, облитой белым лунным сиянием.
Йенни замедлила шаги и сказала вдруг саркастично:
– Я знаю, Гуннар, что ты желаешь мне добра… и это очень мило с твоей стороны, что ты заботишься обо мне… Но это все равно ни к чему не поведет…
С минуту он шел молча, потом сказал тихо:
– Конечно, это бесполезно, раз ты сама не хочешь…
– «Не хочешь», – передразнила она его.
– Да, да, я сказал именно: «не хочешь».
Йенни дышала порывисто, готовая дать резкую отповедь, но вдруг овладела собой. На душе у нее стало тошно. Она хорошо сознавала, что полупьяна… Не хватало еще, чтобы она принялась кричать и жаловаться, оправдываться… Перед Гуннаром! Она закусила губы и не дала волю словам, просившимся наружу.
Они подошли к воротам своего дома. Хегген отпер дверь, зажег восковую спичку, и они начали подниматься по бесконечной каменной лестнице.
Их маленькие комнаты были на антресолях, где других комнат больше не было. Между комнатами проходил коридор, который кончался мраморной лестницей, выходившей на крышу дома.
Дойдя до своей двери, Йенни остановилась и протянула Гуннару руку.
– Спокойной ночи, Гуннар, – сказала она тихо. – Спасибо тебе…
– Тебе спасибо… Спи спокойно…
Хегген открыл окно. Как раз против его окна ярко выделялась облитая лунным светом желтая стена с закрытыми ставнями и черными железными балконами. На заднем плане высился Пинчио с темной сверкающей массой зелени под зеленовато-синим небом. Ниже теснились поросшие мохом крыши над черными домами.
Гуннар высунулся в окно. На сердце у него было тяжело, и его охватило уныние… Черт… ведь не привередник же он… но видеть Йенни в таком состоянии…
И подумать, что он сам вовлек ее в это! Он хотел развлечь ее, потому что в первые месяцы она вся как-то трепыхалась, словно птица с подбитыми крыльями. Конечно, он думал, что он и она будут только злорадствовать, глядя на прочую компанию… на этих мартышек… Разве он мог предположить, что это так кончится?…
Он услыхал, что она вышла из своей комнаты и прошла на крышу. С минуту Хегген стоял в нерешительности. Потом он тоже пошел на крышу.
Йенни сидела на единственном стуле, стоявшем позади маленькой беседки из жести. Выше под коньком крыши сонно ворковали голуби.
– Ты так и не ложилась еще, – сказал он тихо. – Ты простудишься… – Он принес ей ее шаль из беседки и сел на выступ стены между горшками с растениями.
Некоторое время они сидели молча и смотрели на заснувший город, купола и колокольни которого точно плавали в лунном тумане. Йенни курила. Гуннар тоже взял папироску.
– Да, я заметила, что ничего больше не переношу… в смысле питья, хотела я сказать. Меня сразу валит с ног, – сказала Йенни виновато.
Он заметил, что она была уже совершенно трезва.
– Знаешь… мне кажется, что тебе следовало бы на время прекратить это, Йенни. Да и курить тебе тоже нельзя… во всяком случае – так много. Ведь ты сама жаловалась на сердце…
Она ничего не ответила.
– В сущности, ведь ты со мной вполне согласна в том, что… касается этих людей. Не понимаю, как ты можешь снисходить до их общества…
– Бывают минуты, – проговорила она тихо, – когда необходимо… усыпить себя, попросту говоря… одурманить. Ну, а что касается снисхождения, то… – Он посмотрел на ее бледное лицо. Ее непокрытые белокурые волосы сверкали в лунном освещении. – Да, иногда мне кажется, что так это и должно быть… Хотя в настоящий момент, например, мне стыдно. Теперь, видишь ли ты, я необыкновенно трезва, – она слегка засмеялась. – Тогда как бывают минуты, когда я далеко не трезва, если я ничего и не пила… Вот тогда-то у меня и является неудержимое желание… проводить так время…
– Это опасно, Йенни, – проговорил он шепотом. Немного помолчав, он прибавил: – Право, должен сказать откровенно, что… мне глубоко противны такие кутежи, как сегодня. Я уже достаточно повидал всего… И я ни за что на свете не хотел бы видеть, что ты падаешь… чтобы кончить, как Лулу…
– Ты можешь быть спокоен, Гуннар. Так я, во всяком случае, не кончу. Ведь, по правде говоря, мне такая жизнь не под силу… Я сумею поставить точку вовремя… Он молчал и смотрел на нее.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – заметил он тихо. – Но, Йенни… и другие думали, как и ты. Но когда человек начинает спускаться по наклонной плоскости…тогда он уже не способен больше… поставить вовремя точку, как ты говоришь…
Он спустился с выступа, подошел к ней и взял ее за руку.
– Йенни… брось это… право, брось… Она встала и грустно засмеялась:
– На некоторое время, во всяком случае. О, мне кажется, что я надолго вылечилась от стремления к кутежам.
С минуту они стояли молча. Потом она крепко пожала его руку.
– Ну, спокойной ночи… Завтра я буду позировать, – прибавила она, уже спускаясь с лестницы.
– Отлично. Спасибо.
Хегген еще некоторое время сидел на крыше. Он курил и думал, поеживаясь от холода. Но наконец и он ушел к себе.
IX
На следующий день сейчас же после завтрака Йенни пошла к Гуннару и позировала, пока не начало смеркаться. В маленькие перерывы, пока она отдыхала, они болтали; он писал фон или мыл кисти.
– Довольно! – сказал он наконец, откладывая палитру и принимаясь приводить в порядок ящик с красками. – На сегодняшний день ты свободна!
Она встала и подошла к нему, и некоторое время они молча рассматривали портрет.
– Ну, как ты находишь мою работу, Йенни? – спросил он.
– Я нахожу, что это написано необыкновенно хорошо, – ответила Йенни с искренним восхищением.
– Я рад… Но, послушай, уже поздно и нам пора обедать, – сказал он, глядя на часы. – Пойдем вместе?
– С удовольствием. Я только пойду переоденусь. Ты подождешь?
Немного спустя, когда Гуннар постучал в дверь Йенни, она стояла уже одетая перед зеркалом и надевала шляпу.
«Как она прелестна», – подумал он.
Ее стройную высокую фигуру изящно обрисовывал старый английский костюм, придававший ей строгий и холодный вид. Ее фигура дышала таким благородством и целомудрием, что Гуннар устыдился своих мыслей…
– Ведь ты, кажется, собиралась пойти сегодня к фрекен Шулин, чтобы посмотреть какую-то коллекцию? – спросил он нерешительно.
– Да, но я решила не идти, – ответила Йенни, густо краснея. – По правде сказать, у меня нет ни малейшей охоты продолжать это знакомство… да и ее коллекция навряд ли представляет собою что-нибудь интересное…
– Да, в этом ты можешь быть уверена… Я только не понимаю, Йенни, как ты могла терпеть вчера ее приставания…
Йенни засмеялась. Потом она сказала серьезно:
– Бедная… В сущности, она, должно быть, несчастна…
– Ах, не говори так!.. Несчастна!.. Я встречался с ней в Париже в 1905 году… Хуже всего то, что она вовсе не извращена по натуре. Она только глупа… и тщеславна. Ну, а теперь это в большой моде. Если бы было в моде быть добродетельной, она, наверное, сидела бы теперь у домашнего очага и штопала бы детям чулки… а в виде развлечения рисовала бы время от времени розы, покрытые росой… И она была бы самой прекрасной хозяйкой и от души наслаждалась бы жизнью. Ну, а раз случилось так, что она как бы сбилась со своего настоящего пути, ей захотелось, по крайней мере, быть модной… свободной и художницей… И чтобы не потерять уважения к самой себе, она завела даже любовника. Но к своему великому огорчению, она напала на наивного человека, который стал требовать, чтобы она самым прозаическим образом вышла за него замуж, потому что она ожидала от него ребенка, и чтобы она посвятила себя – совсем по-старомодному – ребенку и домашнему очагу…
– Почему ты знаешь, может быть, Паульсен сам виноват в том, что она ушла от него?
– Да, конечно, он виноват. Он оказался старомодным, потому что любил тихую семейную жизнь…
– Да, да, Гуннар, ты думаешь, что так легко судить о жизни…
Хегген сел верхом на стул и положил руки на его спинку.
– В жизни так мало определенного и верного, что судить о ней благодаря этому действительно не трудно, – сказал он. – Вот, сообразуясь с этим немногим определенным, и следует намечать план жизни и судить о жизни. А с неопределенным и неожиданным следует справляться по мере сил и возможности и по мере того, как они встречаются на пути…
Йенни села на диван и подперла голову рукой.
– Что касается меня, то у меня совсем нет больше сознания чего-нибудь настолько определенного в жизни, что я могла бы основывать на этом свои суждения или планы, – сказала она спокойно.
– Я думаю, что ты это говоришь несерьезно. – Она только улыбнулась в ответ.
– Во всяком случае, ты не всегда так думаешь.
– Вряд ли найдется человек, который всегда думает одинаково…
– Нет, человек думает всегда одно и то же, когда он в трезвом состоянии. Ты сама говорила вчера вечером, что человек не всегда бывает трезв, если даже он ничего не пьет…
– Теперь… когда я иногда чувствую себя трезвой… – она вдруг оборвала и замолчала.
– Ты отлично знаешь то же, что и я, – сказал Гуннар после некоторого молчания. – И ты это знала всегда. В громадном большинстве случаев человек живет так, как сам этого хочет. Как правило, человек сам хозяин своей судьбы. Конечно, бывают исключения, когда обстоятельства сильнее человека и когда он бессилен бороться с ними. Но было бы колоссальным преувеличением, если бы я сказал, что это случается часто…
– Одному Богу известно, Гуннар, что моя жизнь сложилась не так, как я этого хотела… И я хотела много лет, чтобы моя жизнь шла именно так, как я себе представляла… и жила сообразно с этим…
Оба долго молчали.
– И вот однажды, – продолжала она тихо, – я изменила на одно лишь мгновение свой курс. Мне вдруг показалось, что я слишком сурова к себе, что слишком жестоко заставлять себя жить жизнью, которую я находила наиболее достойной для себя… жить такой одинокой, понимаешь ли… И вот я свернула слегка в сторону… мне захотелось быть молодой и игривой. А меня втянуло в поток, который унес меня… Никогда я не представляла себе даже возможности очутиться хотя бы вблизи того, куда меня отнесло… Ведь я всегда хотела только жить так, чтобы мне никогда не приходилось стыдиться за себя перед собой, ни как за человека, ни как за художницу. У меня было твердое намерение никогда не совершать ничего такого, в справедливости чего я сколько-нибудь сомневалась. Я хотела быть честной, и устойчивой, и доброй и никогда не причинять другому человеку страдания, за которое моя совесть могла бы упрекать меня…
Йенни встала и начала в волнении ходить взад и вперед. Хегген молчал и не сводил с нее пристального взгляда.
– И в чем же состояло то преступление, в котором я провинилась… С чего все началось?… – продолжала Йенни. – Дело в том только, что я хотела любить, но любила только любовь, а не определенного человека… его не было. Но что в этом необыкновенного? И удивительно ли, что мне так хотелось верить, что Хельге именно тот человек, по которому так тосковало мое сердце? В конце концов я этому, действительно, искренно поверила… Вот начало, которое повлекло за собой все остальное… Гуннар, я верила, что могу дать им счастье, а заставила их только страдать… Ах, Гуннар, уж не думаешь ли ты, что мне легче от того, что я так рассуждаю? Мое сердце жаждало того же, чего жаждут все молодые девушки. И теперь… я жажду того же. Разница только в том, что теперь у меня есть прошлое, а потому я должна отказаться от единственного счастья, которое имеет для меня смысл… потому что оно должно быть здоровое и чистое… а я уже не та… Я обречена всю жизнь тосковать по недостижимому… И, значит, жизнь моя сводится лишь к тому, что я пережила за эти последние годы.
– Йенни, – Гуннар встал от волнения, – я все-таки говорю, что все зависит от тебя самой. Если ты не будешь противиться, то эти воспоминания погубят тебя. Но если ты посмотришь на прошедшее как на горький урок, – как ни жестоко это звучит, – то ты сама придешь к тому, что путь, по которому ты раньше шла, и те стремления и идеалы были правильные… для тебя, конечно.
– Ах, дорогой мой, да неужели же ты не понимаешь, что это невозможно? На дне моей души образовался осадок, который разъедает меня изнутри… Я сама чувствую, что разлагаюсь внутренне… О… и я не хочу, не хочу… Право, иногда у меня появляется непреодолимое желание… умереть… Или же жить… но ужасной, отвратительной жизнью… пасть, низко пасть… гораздо ниже, чем теперь… утонуть в грязи… чтобы знать потом, что это конец… Или, – она заговорила тихо, точно в бреду, точно заглушая крики, – броситься под поезд… сознавать в последнюю секунду… что вот сейчас… сейчас… все мое тело, нервы, сердце… все превратится в кровавую трепещущую массу…
– Йенни! – Гуннар громко вскрикнул и побледнел как полотно. Но он сейчас же спохватился и прошептал, тяжело переводя дыхание:
– Я не в силах слышать этого… не говори так…
– Извини, я разнервничалась. – Но с этими словами она в возбуждении подошла к углу, где стояли ее полотна, резким движением швырнула их к стене и затем повернула лицевой стороной.
– Нет, ты только посмотри на это! – воскликнула она горячо. – Ну, стоит ли жить только для того, чтобы заниматься подобной мазней! Ты сам видишь, что из этого ничего не выходит… Господи, Боже ты мой! Ведь ты же видел, что первые месяцы я работала как каторжная… я просто вовсе не умею больше писать…
Хегген посмотрел на эскизы. Казалось, будто он, несмотря ни на что, снова почувствовал под ногами почву.
– Ты должен сказать совершенно откровенно свое мнение об этой… мазне, – сказала она вызывающе.
– Что же, конечно, хорошего во всем этом мало… Ты видишь, я совершенно откровенен, – ответил он, засунув руки в карманы и задумчиво рассматривая полотно. – Но это ровно ничего не значит. Это может случиться с каждым из нас… Никто не гарантирован от таких периодов бессилия. И ты должна была бы знать, мне кажется, что это нечто преходящее… для тебя, во всяком случае. Не верю я, чтобы можно было потерять талант из-за того, что человек чувствует себя несчастным… К тому же не забывай, что ты долгое время ничего не делала… И тебе приходится сперва снова войти в работу, чтобы овладеть техникой… Вот почти три года, как ты не брала в руки кисти… Это безнаказанно не проходит, я знаю это по собственному опыту…
Он подошел к полке и стал рыться в ее старых тетрадях с эскизами.
– Вспомни только, как тебе приходилось работать в Париже… вот я покажу тебе сейчас…
– Нет, нет, не трогай этой тетради, – сказала Йенни быстро и протянула руку.
Хегген с удивлением посмотрел на нее, держа в руках нераскрытый альбом. Она медленно отвернулась и сказала:
– А впрочем, если хочешь, посмотри… Я как-то пробовала нарисовать моего мальчика…
Хегген раскрыл альбом и некоторое время рассматривал карандашные наброски спящего ребенка. Наконец он осторожно сложил альбом и положил его на место.
– Как ужасно, что ты потеряла своего мальчика, – сказал он тихо.
– Да… Если бы он был жив, то все остальное было бы для меня безразлично, понимаешь ли?… Вот ты рассуждаешь о воле… но при чем воля… и что в ней, раз нельзя сохранить в живых… свое собственное дитя… И знаешь, Гуннар, у меня нет уже больше сил пытаться сделаться чем-нибудь другим… потому что, мне кажется, что единственное, на что я была способна… и чего мне хотелось… это быть матерью моего малютки. Да, его я могла любить! Может быть, я эгоистка до мозга костей, потому что каждый раз, когда я делала попытку полюбить другого, мое собственное «я» вставало, словно стена, между нами… Но мальчик был мой, моя кровь и плоть… Если бы он остался со мной, я могла бы работать, о, как я работала бы… Господи, сколько планов я строила! Я решила жить с ним в Баварии, потому что там климат мягче… Я мечтала о том, как он будет спать в своей колясочке под яблоней, а я буду тут же рядом работать. Нет, ты пойми только, – кажется, нет такого места не свете, куда я не мечтала бы поехать вместе с моим мальчиком… Каждая вещь напоминает мне о нем… вот в эту красную шаль я его кутала… А черное платье, в котором ты меня пишешь и которое я сшила в Варнемюнде, когда встала после родов, приспособлено для того, чтобы удобнее было кормить ребенка грудью… На подкладке еще остались пятна от молока… Я не могу работать, потому что я схожу с ума от тоски по нем… Я тоскую так беспредельно, что все остальные чувства во мне точно парализованы… По ночам иногда я сворачиваю подушку и держу ее в руках, точно ребенка, и баюкаю своего мальчика… Ведь я хотела писать с него портреты, чтобы иметь их во всех его возрастах… Подумай, теперь ему был бы почти год… У него были бы зубки, и он ползал бы уже… а может быть, и вставал бы, и ходил бы немножко. Каждый месяц, нет, каждый день я думаю: вот теперь ему было бы столько-то и столько месяцев от роду… Интересно, какой был бы он теперь? Стоит мне только увидеть на улице женщину с ребенком, как я думаю, интересно, какой был бы мой мальчик, когда он подрос бы?…
Хегген молчал. Он сидел неподвижно, наклонясь вперед.
– Я не знал, Йенни, что тебе так тяжело, – сказал он наконец тихо и слегка хриплым голосом. – Конечно, я понимал, что тебе нелегко. Но я даже думал… что в некотором отношении… пожалуй, так и лучше… Если бы я только мог предполагать, что ты так страдаешь, я приехал бы к тебе…
Она ничего не ответила на это и продолжала:
– И вот он умер… такой крошечный и жалкий. Я понимаю, что с моей стороны эгоистично не радоваться… что он умер, прежде чем он начал хоть что-нибудь сознавать. Ведь он умел только следить за светом… и кричать, когда был голоден и когда надо было переменить пеленки. И он был такой глупенький, что принимался с такой же жадностью сосать мою щеку вместо груди!.. Но он меня еще не узнавал… а, впрочем, может быть, немножко уже знал меня. В его маленьких глазках проявлялись признаки сознания… Но как странно подумать, что он так и не узнал, что я была его матерью…
У него, бедняжки, и имени еще не было, я называла его только маминым милым мальчиком… – Йенни приподняла руки, точно хотела взять на руки ребенка, но они сейчас же безжизненно упали на ее колени.
– Цвет его глаз не успел еще определиться… но мне кажется, что они были темные… Какие странные глаза у маленьких детей… В них есть что-то таинственное… И что за смешная головка у него была… когда я прикладывала его к груди, он прижимался личиком, и кончик его носа приплюскивался… у него было уже много волос… темных… О, мне кажется, что он был очаровательный…
И вот он умер… Я так мечтала о будущих радостях, пока он был жив, что не запомнила хорошо, какой он был, пока имела его… и недостаточно целовала его… и не насмотрелась на него… хотя за эти немногие недели я только и делала, что любовалась им…
А теперь осталась одна тоска по нем… Знаешь, в последние дни он уже сжимал своей ручкой мой палец, когда я подставляла его… А раз он даже зацепился за мои волосы… О, эти милые, прелестные маленькие ручки!..
Йенни положила голову на стол и зарыдала тихо и бурно, так что все ее тело сотрясалось.
Гуннар встал, с минуту он стоял в нерешительности, борясь с подступившими к горлу рыданиями. Потом он вдруг подошел к ней и быстро и смущенно крепко поцеловал ее в голову.
Она продолжала рыдать, не поднимая головы. Наконец она решительно встала, подошла к умывальнику и стала мыть лицо.
– О Боже, о Боже, до чего я тоскую по нем! – повторяла она голосом, в котором все еще слышались рыдания.
– Ах, Йенни… – Гуннар не находил никаких слов перед этим горем и только повторял:
– Ах, Йенни… Могли я знать, что тебе так тяжело… Она подошла к нему и на мгновение положила свою руку ему на плечо.
– Да, да, Гуннар. Но не придавай значения тому, что я недавно сказала… Иногда я сама не сознаю, что делаю и что говорю… Но ты должен понимать, что если не из чего-нибудь другого, то, во всяком случае, уже только ради моего мальчика я никогда не позволю себе пасть… Само собою разумеется, я постараюсь сделать из своей жизни что-нибудь достойное… Попытаюсь работать… Ведь у человека всегда остается утешение, что живешь только до тех пор, пока сам этого хочешь…
Она снова надела на себя шляпу и вынула вуаль.
– Ну, а теперь пойдем обедать… Ты, вероятно, умираешь от голода, ведь уже очень поздно…
Гуннар Хегген весь вспыхнул. Теперь, когда она это сказала, он вдруг почувствовал, что действительно умирает от голода. Ему стало стыдно, что он мог испытать голод в такую минуту… Он вытер слезы со своих пылающих щек и взял со стола шляпу.
X
Не сговариваясь об этом, они прошли мимо того ресторана, где обыкновенно обедали и где всегда было много скандинавов. Они шли в сумерках по направлению к Тибру, потом перешли по мосту на другую сторону и углубились в старый квартал Борго. В темном переулке у самой площади св. Петра был небольшой ресторан, в котором они изредка обедали, когда возвращались из Ватикана. Туда они и зашли.
Они пообедали почти молча. Покончив с обедом, Йенни закурила папироску. Время от времени она попивала из стакана вино, терла в руках кожуру от мандарина.
Хегген тоже курил и рассеянным взглядом смотрел перед собой.
– Хочешь прочитать письмо, которое я на днях получила от Чески? – спросила вдруг Йенни.
– Спасибо. Она пишет из Стокгольма?
– Да. Они переехали в Стокгольм и пробудут там всю зиму. – С этими словами Йенни вынула из своей сумочки письмо и протянула его Гуннару.
Гуннар углубился в чтение.
«Дорогая, милая моя Йенни!
Не сердись на меня за то, что я до сих пор даже не поблагодарила тебя за твое последнее письмо. Я собиралась писать тебе каждый день, но из этого так ничего и не выходило. Я так рада, что ты снова в Риме, и что ты работаешь, и что с тобой Гуннар.
Мы переехали в Стокгольм и живем на старой квартире. В нашем домике невозможно было дольше оставаться, так как там стало очень холодно. Отовсюду дуло, а топить можно было в кухне. Но если нам когда-нибудь удастся купить этот домик, то мы непременно переделаем все. На чердаке мы устроим мастерскую для Леннарта, придется поставить несколько печей и многое еще другое. Но это требует больших расходов, так что пока об этом мы и не мечтаем. Тем не менее на будущее лето мы опять будем там жить, так как нам ужасно нравится это место. Я много писала там, и говорят, что мои картины недурны. Вообще нам с Леннартом жилось там очень хорошо. Мы с ним теперь всегда добрые друзья. Он такой милый со мной, иногда он целует меня и говорит, что я маленькая русалочка, и всякое такое, и мне кажется, что со временем я совсем сроднюсь с ним…
Да, итак, сейчас мы снова в городе, и из нашего путешествия в Париж ничего не выйдет, да это и не важно. Мне кажется, что с моей стороны прямо-таки жестоко писать тебе об этом, Йенни, потому что ты гораздо лучше меня, и это так невероятно ужасно, что ты должна была потерять своего малютку. Осталось еще около пяти месяцев, и я отказываюсь сама верить этому, но теперь уже в этом нет никакого сомнения. Я старалась до последней возможности скрывать свое положение от Леннарта – мне было так совестно, что я его обманывала уже два раза, а кроме того, я боялась, что могу ошибиться, так что я даже отрицала вначале, когда он заподозрил, что со мной что-то неладно. Под конец я должна была признаться, но все-таки я до сих пор еще не могу свыкнуться с мыслью, что у меня будет мальчик. Впрочем, Леннарт уверяет, что он хотел бы, чтобы у него была еще вторая маленькая Ческа. Но я думаю, что он так говорит, чтобы заранее утешить меня на случай, если бы у нас действительно родилась дочь. Потому что я знаю, что в глубине души он хочет иметь сына.
Ах, я чувствую себя теперь такой счастливой, что мне даже все равно, где мы живем. Во всяком случае, о Париже я даже и не думаю… Однако пора кончать. Знаешь, чему я радуюсь? Тому, что в моем положении Леннарт не может ревновать меня ни к кому. Не правда ли? А, впрочем, мне кажется, что он никогда уже больше не будет ревновать меня, потому что он теперь знает, что, в сущности, одного его я и любила.
Может быть, это нехорошо с моей стороны, что я так много пишу тебе о том, что так счастлива. Но ведь я знаю, что ты от всего сердца желаешь мне добра. Кланяйся всем нашим общим знакомым и больше всего Гуннару. Если хочешь, расскажи ему все то, о чем я пишу тебе. Ну, желаю тебе всего хорошего. Летом ты должна непременно приехать повидать нас.
Самый искренний привет от твоей преданной и верной Чески.
Р.S. Знаешь, что мне только что пришло в голову? Если у меня родится девочка, то я непременно назову ее Йенни. Пусть Леннарт говорит что хочет. Кстати, он просит передать тебе привет».
Гуннар протянул письмо Йенни, и она спрятала его.
– Я так рада за нее, – сказала она тихо. – Я радуюсь за каждого счастливого человека. Хоть это-то осталось еще у меня… если и нет уже ничего другого.
Вместо того чтобы идти назад в город, они направились на площадь св. Петра к собору.
Луна ярко светила, и на площадь падали черные тени. В одной колоннаде эффектно и таинственно перемешивались черная тьма и яркий зеленоватый свет луны, тогда как другое крыло колоннады тонуло в непроницаемом мраке, и только контуры статуй на его крыше вырисовывались на фоне синего неба.
Гуннар и Йенни тихо шли к собору по темной колоннаде.
– Йенни, – сказал вдруг Гуннар. Голос его был совершенно спокойный и будничный. – Хочешь выйти за меня замуж?
– Нет, – ответила она так же спокойно.
– Я говорю совершенно серьезно.
– Да, но мне кажется, что ты должен понимать, что я этого не хочу.
– Но почему же? – Они шли дальше по направлению к церкви. – Насколько я понимаю тебя, в настоящее время ты сама находишь, что твоя жизнь ничего не стоит. По временам ты думаешь даже о самоубийстве, если я тебя верно понял. А раз ты дошла до этого, то могла бы выйти за меня замуж. Во всяком случае, ты могла бы попытаться.
Йенни покачала головой.
– Спасибо, Гуннар. Но мне кажется, что это значило бы заводить дружбу слишком далеко. – И она заговорила вдруг очень серьезно: – Во-первых, как ты и сам мог бы предположить, я на это никогда не соглашусь. А, во-вторых, если бы тебе удалось заставить меня ухватиться за тебя, как за доску во время кораблекрушения, то я не была бы достойна, чтобы ты протянул мне хоть мизинец.
– Йенни… это не дружба. – С минуту он медлил, но потом продолжил: – Дело, видишь ли, в том… что я влюбился в тебя… И вовсе не из-за желания спасти тебя… хотя, конечно, я очень хотел бы помочь тебе… Но это просто только потому, что я понял теперь, что если только с тобой… что-нибудь случится… то я не знаю, что будет со мной. Я не в силах даже думать об этом… Нет на свете ничего такого, чего я не сделал бы для тебя… потому что я очень люблю тебя…
– Ах, нет, Гуннар… – Она остановилась и с испугом посмотрела на него.
– Я, конечно, знаю, что ты не влюблена в меня. Но это вовсе не может мешать тебе выйти за меня замуж… не всели тебе равно, раз ты дошла до отчаяния? – И в голосе его зазвучали глубокие и страстные ноты, когда он продолжал: – Я знаю, что ты полюбишь меня, я знаю наверняка, что ты будешь любить меня так же горячо, как я люблю тебя!
– Ты знаешь, что я люблю тебя, – сказала она серьезно. – Но не такой любовью, которая могла бы тебя удовлетворить… Видишь ли, у меня нет способности на сильное и цельное чувство…
– Нет, ты способна на такое чувство, я в этом не сомневаюсь. Эта способность есть во всяком человеке. Вот и я… Я был так твердо уверен в том, что не способен на настоящее чувство, что я могу довольствоваться этими маленькими увлечениями… Да, в сущности, я даже и не верил в настоящее, глубокое чувство… – И он, прибавил почти шепотом: – Ведь тебя я первую… полюбил.
Она остановилась и молчала.
– Этого слова, Йенни, я еще никогда не произносил… До сих пор я никогда не любил ни одной женщины. Раньше это были легкие увлечения…
Он перевел свой взгляд с ее лица на струю фонтана, сверкавшую в лунном свете. И вдруг он почувствовал, что и его любовь бьет в его сердце такой же мощной струей и сверкает, словно алмаз, что душа его полна новых слов, которые просятся наружу. И он заговорил в экстазе:
– Пойми меня, Йенни… я люблю тебя так сильно, что все остальное перестало существовать для меня. И я не горюю даже о том, что ты не любишь меня… потому что знаю, что настанет день, когда это чувство родится в тебе… ведь я чувствую хорошо, что моя любовь именно такова, что она совершит это чудо… О, я могу ждать, потому что любить тебя так, как я люблю, – это наслаждение… Когда ты заговорила о том, что хочешь пасть, как можно ниже… что хочешь броситься под поезд… во мне что-то оборвалось. Я не мог отдать себе отчета в том, что со мной случилось… я сознавал только, что не в силах слышать этого… мне казалось, что дело идет о моей собственной жизни…
А когда ты говорила о ребенке… мое сердце разрывалось на части от мысли, что ты так страдала и я не мог помочь тебе… И я понял все, Йенни… и твою безграничную любовь к ребенку, и твое горе… потому что вот именно так сильно я люблю тебя. И пока мы сидели в траттории, на меня вдруг нашло просветление, и я понял себя… я понял, как безгранично ты мне дорога и как сильно я люблю тебя… Как странно… теперь мне кажется, нет, я уверен в этом, что это всегда так было. Когда я все вспоминаю, что относится к тебе, к моему знакомству с тобой, то все говорит мне, что я всегда любил тебя. Теперь только я понял также, почему я был в таком угнетенном настроении духа с тех пор, как ты приехала сюда. Ведь я видел, как ты страдала, мне тяжелы были и твое угнетенное состояние, и твои припадки дикого веселья… Я так ясно помню день в Варнемюнде, когда мы стояли на дороге и ты рыдала у меня на плече… теперь я знаю, что я уже тогда любил тебя…
Знаешь, Йенни, я так хорошо представляю себе, в каких отношениях ты была с другими мужчинами… даже с отцом твоего мальчика. Ты говорила с ними обо всем, о чем ты думала, и все кончилось только разговорами о мыслях, даже и тогда, когда ты пыталась заставить их понять, что ты чувствуешь… потому что они не могли понять твоей души… Но я понимаю тебя… то, что ты сказала мне тогда в Варнемюнде и сегодня… ведь ты сама это знаешь, ты могла бы сказать только мне… потому что есть многое, что только я один могу понять… Не правда ли?
Йенни с удивлением вскинула на него глаза и потом опустила голову и кивнула в знак согласия.
– Да, это была правда.
– Я знаю, – продолжал Гуннар все с тем же возбуждением, – что я один понимаю тебя до самой глубины твоей души, и я знаю хорошо, какая ты… О!.. И такой-то я и люблю тебя! И если бы я даже знал, что вся твоя душа в пятнах и кровавых ранах, я продолжал бы любить тебя все также сильно, и своими поцелуями я изгладил бы все, пока ты не стала бы снова чистой и здоровой. Йенни, ведь своей любовью я хочу добиться лишь того, чтобы ты была такой, какой ты сама хочешь быть и какой ты должна быть, чтобы чувствовать себя счастливой… Пусть ты дошла бы до чего-нибудь ужасного… Я думал бы только, что ты больна, что что-нибудь постороннее вкралось в твою душу… И если бы ты обманывала меня… если бы я даже нашел тебя пьяной в водосточной канаве… ты все-таки всегда оставалась бы моей горячо любимой Йенни… Слышишь? Разве ты не можешь стать моей… отдаться мне совсем, позволить мне заключить тебя в свои объятия и сделать своей?… Ты будешь снова здорова и счастлива… я еще сам не знаю, как я этого добьюсь, но я не сомневаюсь, что моя любовь научит меня… И я знаю, что каждое утро ты будешь просыпаться немного радостнее, и каждый новый день будет тебе казаться немного светлее, немного теплее предыдущего, а твое горе менее тяжким… Хочешь, мы поедем в Витербо или куда-нибудь в другое место… Будь моею. Я буду лелеять тебя, как больное дитя. А когда ты выздоровеешь, ты полюбишь меня и поймешь, что мы двое не можем жить друг без друга… Слышишь, Йенни, ты больна… тебе не справиться с собой… Тебе стоит только закрыть глаза и отдаться в мои руки, а я своей любовью сделаю тебя здоровой, верну к жизни… О, я знаю, что сделаю это…
Йенни повернула к нему свое бледное лицо. Она опиралась о колонну, и при свете луны он увидел, что на лице ее горькая улыбка.
– Как могла бы я поступить так зло и согрешить против Бога? – проговорила она тихо.
– Потому что ты не любишь меня, хочешь ты сказать? Но, уверяю тебя, что это ничего не значит. Я твердо знаю, что моя любовь такого свойства, что ты полюбишь меня, стоит тебе только спокойно пожить в атмосфере моей любви… Говоря это, он обнял ее и покрыл все ее лицо поцелуями. Она не сопротивлялась. Но через минуту все-таки прошептала:
– Не надо, Гуннар… прошу тебя…
Он выпустил ее нерешительно из своих объятий.
– Почему… не надо?
– Потому что это ты… Если бы это был кто-нибудь другой, к кому я равнодушна… то, я не знаю, противилась ли бы я… до такой степени мне все безразлично.
Гуннар взял ее под руку, и они стали ходить взад и вперед по площади, ярко освещенной луной.
– Я так хорошо понимаю тебя, – заговорил опять Гуннар. – Когда у тебя родился мальчик, тебе показалось, что в твоей жизни появился снова смысл… после всей бессмыслицы. Потому что ты любила своего ребенка и сознавала, что он нуждается в тебе. А когда он умер, ты стала равнодушна к самой себе, потому что ты считала себя лишним человеком.
Йенни кивнула и сказала:
– У меня есть несколько людей, которых я люблю настолько, что мне было бы больно, если бы я узнала, что им живется нехорошо, и радовалась бы, если бы узнала, что они счастливы. Но я-то сама не могу доставить им большой радости. Так это было всегда. И оттого я была так несчастна раньше. Я приходила в отчаяние от мысли, что никому не нужна, никому не могу доставить счастья. А я больше всего на свете желала быть счастьем для кого-нибудь. И только в этом я видела и свое счастье. Ты говорил о работе. Но я не верю в это, потому что это слишком эгоистично… Во всяком случае, что касается женщины, то мне кажется, что жизнь женщины теряет всякий смысл, если она не доставляет радости хоть кому-нибудь. А вот я ни для кого никогда не была радостью… я всем доставляла одно горе… Что же касается того жалкого маленького счастья, которое я давала, то его, пожалуй, могла дать любая женщина, потому что люди, которые любили меня, видели во мне совсем другое, чего во мне никогда не было… Когда умер мой мальчик, мне было даже приятно, что на всем свете у меня не было человека, действительно близкого, которому я могла бы причинить серьезное горе. Не было такого человека, для которого я была бы незаменима… И вот теперь ты говоришь мне это… А между тем тебя менее, чем кого-нибудь другого, мне хотелось бы впутывать в мою неудавшуюся жизнь… Среди всех, кого я знала, тебя я, пожалуй, любила больше всех. Я всегда так радовалась нашей дружбе… Радовалась, что бурные и волнующие чувства не вставали между нами. Мне казалось, что для другого ты был слишком хорош… Ах, зачем все это изменилось!..
– Да, но знаешь ли, теперь у меня такое чувство, будто это всегда так было и ничто не изменилось, – сказал он тихо. – Я люблю тебя. И мне кажется, что я тебе необходим. Я уверен, твердо уверен в том, что могу сделать тебя счастливой. А раз ты будешь счастлива, то ты дашь мне счастье.
Йенни покачала головой:
– Если бы во мне оставалась хоть крупица веры в себя… Если бы я не сознавала так ясно, что потерпела полное крушение, что мне пришел конец… то, может быть… Но, Гуннар, когда ты говоришь, что ты любишь меня… это значит, что ты любишь во мне нечто такое, чего во мне уже нет, что давно уже умерло. И настанет день, когда ты увидишь меня в моем настоящем свете… и тогда и ты будешь несчастен…
– Нет, Йенни, как бы ни сложились обстоятельства, я никогда ни в каком случае не буду смотреть как на несчастье, что я полюбил тебя. Я понимаю лучше, чем ты сама, что в настоящее время ты находишься в таком состоянии, что стоит только слегка толкнуть тебя, как ты упадешь… во что-нибудь ужасное. Но я люблю тебя, потому что я ясно вижу весь тот путь, который привел тебя к этому состоянию. И если бы ты пала, я последовал бы за тобой, я поднял бы тебя, и постарался на руках принести тебя назад, и любил бы тебя, несмотря ни на что…
Ночью, когда они возвратились наконец домой и стояли в коридоре перед своими комнатами, он взял обе ее руки в свои и сказал:
– Йенни… хочешь я останусь у тебя сегодня ночью… чтобы ты не спала одна? Ты не думаешь, что тебе лучше было бы заснуть в объятиях человека, который любит тебя выше всего на свете… и проснуться так утром?
Она взглянула на него, и на ее лице, освещенном дрожащим светом восковой спички, промелькнула странная улыбка.
– Может быть, сегодня это и так. Но мне кажется, что завтра было бы другое.
– О, Йенни… – он энергично покачал головой. – Пусть будет так… я иду к тебе… Мне кажется, что мне можно… это не было бы дурно с моей стороны… Я знаю, что для тебя было бы лучше всего принадлежать мне… Ты рассердишься… Огорчишься… если я пойду?
– Мне кажется, что я была бы огорчена… потом. Из-за тебя… Нет, нет, Гуннар, не делай этого! Я не хочу быть твоей… когда я сама сознаю, что для меня было бы безразлично принадлежать кому-нибудь другому…
Он слегка засмеялся, насмешливо и в то же время горько.
– Ну, в таком случае, я должен был бы воспользоваться этим… Если бы ты стала моей, то ты никому уже больше не принадлежала… Настолько-то я знаю тебя, моя Йенни… Но раз ты просишь… я могу подождать… Смотри, не забудь запереть дверь, – прибавил он с тем же смехом.
XI
Весь день погода хмурилась. Было серо и холодно, по небу проносились свинцовые тучки. Только к вечеру прояснилось, и на западе на небе появились медно-красные полоски.
Йенни отправилась после обеда на Монте-Челио, где собиралась писать, но из ее работы так ничего и не вышло. Она все время просидела на широкой лестнице в Сан-Грегорио и смотрела вниз, на рощу, которая начала уже слегка зеленеть. Потом она встала и пошла по аллее, вдоль южного склона Палатина.
На площади, за аркой Константина, бродило несколько озябших торговцев открытками с видами Италии. В этот день на площади было мало туристов. Две дамы торговались на невозможном итальянском языке с разносчиком, продававшим мозаику.
Маленький мальчик лет трех ухватился за пальто Йенни и протянул ей букетик цветов. Мальчуган был черноглазый, с длинными волосами, и на нем было нечто вроде национального костюма: остроконечная шляпа, бархатная куртка и сандалии. Он не умел даже как следует говорить, и Йенни поняла только, что он просит сольдо.
Йенни вынула монету, и к ней тотчас подошла мать, которая и спрятала деньги, низко кланяясь. Она тоже попыталась придать своим жалким отрепьям отпечаток национальности, – поверх своей грязной блузы она надела бархатный корсаж, а на голове у нее была белая накрахмаленная салфетка. На руках она держала грудного ребенка.
Она сказала Йенни, что ее ребенку всего три недели и что он, бедняжка, болен.
Йенни посмотрела на ребенка, завернутого в грязные тряпки. Он был не больше ее мальчика, когда тот родился. Ребенок был весь в какой-то сыпи и тяжело и часто дышал; его полузакрытые глаза были совершенно безжизненные.
Мать, безобразная, беззубая женщина, сказала, что каждый день носит мальчика в больницу к доктору, но тот объявил ей, что помочь ребенку нельзя и что он умрет.
К горлу Йенни подступили слезы. Бедный малютка! Да, для него лучше умереть. Бедное маленькое создание. Она нежно провела рукой по сморщенному, безобразному личику.
Она отдала женщине всю мелочь, которая у нее была, и собралась идти домой. В эту минуту мимо нее прошел какой-то господин. Он поклонился… остановился на мгновение и пошел дальше, так как Йенни не ответила на его поклон. Это был Хельге Грам.
Йенни так растерялась, что опустилась на корточки перед мальчуганом с цветами, взяла его за руки, привлекла к себе и заговорила с ним, стараясь в то же время совладать со своим волнением. Но она продолжала дрожать всем телом, и сердце ее безумно билось.
Немного спустя она повернула голову и посмотрела в том направлении, куда пошел Хельге. Он стоял в нескольких шагах от нее, у подножия лестницы, огибавшей Колизей, и смотрел на нее.
Йенни продолжала болтать с мальчиком и женщиной, сидя на корточках. Когда она наконец поднялась, то увидала, что Хельге пошел дальше. Но она долго еще стояла на месте и ждала, пока его пальто и шляпа не исчезли совсем.
Потом она чуть не бегом направилась домой. Она шла по задним улицам и закоулкам, и перед каждым углом, который ей надо было огибать, на нее нападал безумный страх, что она натолкнется на него.
На Монте-Пинчио она наконец зашла в небольшую тратторию, в которой никогда раньше не бывала, и там поужинала.
После того как она посидела там и выпила несколько глотков вина, она успокоилась.
Если бы она теперь встретилась с Хельге и он заговорил с ней, то это было бы ей, конечно, неприятно. Она предпочла бы избежать этого. Но, если бы это даже и случилось, то нет никакого основания так безумно волноваться и бояться. Ведь между ними все было уже кончено. А до того, что случилось после того, как они расстались, ему нет никакого дела, и он не имеет права требовать от нее какого-нибудь отчета. Что бы он ни знал… что бы ни сказал… ведь она сама хорошо знала, что она сделала. Только себе самой она обязана дать отчет… а в сравнении с этим все остальное пустяки.
Ей незачем бояться других людей… Никто не может причинить ей больше зла, чем она причинила самой себе.
Но как бы то ни было, это был тяжелый день. Один из таких дней, когда она не чувствовала себя трезвой. Но теперь ей стало лучше…
Однако не успела она выйти на улицу, как ею снова овладел тот же затуманивающий разум страх. И этот страх точно подгонял ее, и она шла все быстрее и быстрее, не сознавая этого и сжимая кулаки, вполголоса разговаривая сама с собой.
Наконец она сорвала перчатки, потому что ее руки невыносимо горели. Тут она только вспомнила, что на одной перчатке осталось какое-то мокрое пятно после того, как она погладила больного ребенка, и она с отвращением отбросила перчатки.
Придя к себе в дом, она на мгновение остановилась в коридоре. Потом она постучала в дверь Гуннара. Его не было дома. Она прошла на крышу, но и там его не было.
Тогда она вошла к себе и зажгла лампу. Сложив руки на груди, она сидела неподвижно и смотрела на пламя. Через некоторое время она встала и начала ходить взад и вперед по комнате, потом опять села и застыла в прежней позе.
Она с напряжением прислушивалась к каждому шороху на лестнице. О, поскорее бы пришел Гуннар!.. О, лишь бы только не пришел другой!.. Ведь он даже не знал, где она живет… Ах, да ведь он мог узнать у кого-нибудь ее адрес… О, Гуннар, Гуннар, приди скорее!
Она сейчас пойдет к нему, бросится в его объятия и попросит его взять ее…
С того самого мгновения, как она встретила взгляд карих глаз Хельге Грама, все ее прошлое, начавшееся под взглядом этих глаз, встало и надвинулось на нее. Ее душой снова овладело отвращение к жизни, сомнение в своей способности испытывать истинное чувство…Она сомневалась даже в том, искренна ли она, когда говорит себе, что ничего не хочет… И она вспомнила, как она лгала и притворялась и в то же время старалась убедить себя в том, что она действительно испытывает истинное чувство… и, вместо того чтобы бороться с собой, она отдалась настроению и воровским способом заняла среди других людей место, на которое она никогда не имела бы права, если бы только оставалась честной и добросовестной…
Она хотела переделать себя, чтобы попасть в среду тех людей, где она всегда была чужой, потому что у нее была другая натура. Но у нее не хватило силы оставаться одной, замкнутой в своем собственном «я». Она совершила насилие над своей природой. И отношения ее к людям стали отвратительны, к тем людям, которые, в сущности, были совершенно чужды ее душе… Сын и отец… А потом… вся ее душа искалечилась… она потеряла всякую почву под собой… та опора, которая была прежде в ней самой, исчезла… она чувствовала, что внутренне разлагается…
Если бы Хельге пришел… если бы она встретила его… Она знала хорошо, что отчаяние, отвращение к себе самой и своей жизни овладевают ею всецело. Она не отдавала себе отчета в том, что произойдет… она только сознавала, что, если ей придется стать лицом к лицу со всем этим, последние силы покинут ее…
О, Гуннар! За эти последние недели она вовсе не думала о том, любит она его или нет. Ведь он умолял ее отдаваться ему безусловно… и клялся, что поможет ей пережить этот кризис… поможет ей снова создать все то, что было разрушено в ней.
Иногда у нее появлялось желание, чтобы он овладел ею силой. Тогда ей не надо было бы выбирать. Если бы она сама сделала выбор и решила бы принадлежать ему, остатки ее гордости заставили бы ее взять ответственность на себя. Тогда она должна была во что бы то ни стало сделаться тем, чем была раньше, потому что он верил, что это возможно. Она должна была бы употребить над собой неимоверное усилие и подняться из грязи, в которой она теперь находилась, и похоронить все, что пришлось пережить с тех самых пор, как в тот весенний день в Кампаньи она дала Хельге первый поцелуй и изменила своей вере и своим правилам.
Хочет ли она принадлежать Гуннару… Любит ли она его? Ведь он был всем, чем она сама когда-то хотела быть. Ведь все его существо взывало к тому, что она когда-то лелеяла в своей душе, чему она поклонялась…
Все эти недели ее мучили сомнения. Она и хотела и боялась послушаться призыва Гуннара и отдаться ему, единственному, кому она верила беззаветно и на кого полагалась… Но она не могла ни на что решиться. Ей казалось, что она должна сперва выбраться из этой душевной распутицы, выбраться с помощью своих собственных сил. Она должна хоть ненадолго почувствовать, что в ней проснулась ее былая воля… чтобы снова вернуть к себе хоть сколько-нибудь уважения и доверия…
Если ей суждено жить, то, конечно, Гуннар был для нее сам по себе ее жизнью… О, подумать только, что какие-то грамматические упражнения, написанные его рукой на клочке бумажки, книга, говорившая ей о нем… что это-то и зажгло в ней тогда последнюю искру желания жить…
Если только он теперь придет, то она отдастся ему. Пусть он пронесет ее на руках эти несколько шагов, которые отделяют ее от жизни… А потом она попытается идти дальше сама…
И в то время, как она сидела и ждала, все ее чувства слились в какое-то фатальное предчувствие.
Если придет Гуннар, она будет жить. Если придет тот, другой, она должна умереть.
Когда она наконец услыхала на лестнице шаги, и эти шаги были не Гуннара, и когда в ее дверь раздался стук, она покорно склонила голову и, дрожа всем телом, отворила дверь Хельге Граму.
Она замерла на месте и молча смотрела, как он прошел в комнату и положил шляпу на стол. Она и теперь не ответила на его приветствие.
– Я знал, что ты в Риме, – сказал он. – Я приехал сюда третьего дня… из Парижа. Твой адрес я узнал в нашем клубе… Я решил пойти к тебе как-нибудь… А сегодня я встретил тебя… Я сейчас же издали узнал твой серый мех. – Он говорил скороговоркой и слегка задыхался. – Ты не хочешь даже поздороваться со мной, Йенни… Ты сердишься на меня за то, что я пришел к тебе?
– Здравствуйте, Хельге, – сказала она, пожимая его руку. – Пожалуйста, садитесь…
С этими словами она опустилась на диван.
Она заметила, что ее голос совершенно спокоен и равнодушен. Но в мозгу у нее было то же ощущение безотчетного страха.
– Мне так захотелось повидать тебя, – сказал Хельге, садясь на стул рядом с ней.
– Это очень мило с твоей стороны, – ответила Йенни. С минуту оба молчали.
– А ты живешь теперь в Бергене? – спросила она. – Я видела в газетах, что ты удостоился степени доктора… поздравляю!
– Спасибо.
Снова наступило молчание.
– Ты очень долго жила за границей, – начал Хельге. – Иногда у меня появлялось желание написать тебе… но из этого так ничего и не вышло… Хегген тоже живет в этом доме?
– Да. Я написала ему и просила нанять мне комнату… ателье… но в Риме так дороги ателье. Вот я и поселилась в этой комнате, здесь свету достаточно…
– Я вижу у тебя тут кое-какие картины… Он встал и сделал по комнате несколько шагов, но потом сейчас же снова сел на прежнее место. Йенни опустила голову, она чувствовала на себе его упорный взгляд.
Он снова заговорил, стараясь поддержать разговор. Он стал расспрашивать про Франциску Алин и про других общих знакомых. Но и этот разговор вскоре замер.
– Ты знаешь, что мои родители развелись? – спросил он вдруг.
Она кивнула головой.
– Да, – он засмеялся, – они, видишь ли, старались тянуть это сожительство из-за нас. Ну, а теперь уже ничто не мешало им разойтись. Да, что может быть хуже такой вражды, когда людям приходится в силу обстоятельств жить вместе?… И что может быть ужаснее атмосферы ненависти? Она точно отравляет все кругом… Вот и мы с тобой… Позже мне стало так понятно, что все то нежное, светлое, что было между нами, должно было увянуть… замерзнуть в этой удушливой атмосфере… Когда я расстался с тобой, я раскаялся… Я все время хотел писать тебе… Но… знаешь, почему я не написал? Я получил письмо от отца… он сообщил, что был у тебя. Это был намек на то, что я должен был бы постараться возобновить с тобою отношения… Вот потому-то я и не написал тебе… У меня был какой-то суеверный страх перед советами… с той стороны… и я не хотел следовать им… А между тем я все время тосковал по тебе и думал о тебе, Йенни. Тысячи раз вспоминал я все до мельчайших подробностей, все, что пережил с тобою… Знаешь, куда я первым делом пошел вчера? Я пошел к Монтаньолу и отыскал тот кактус, на листе которого я выцарапал наши имена…
Йенни сидела бледная с судорожно стиснутыми руками.
– Ты все такая же, как прежде… А между тем прошло три долгих года, и я ничего не знаю о них, – сказал Хельге тихо. – Теперь, когда я снова с тобою, я не могу даже представить себе, что мы были так долго в разлуке. Мне кажется, что вовсе не было ничего того, что разлучило нас, с тех пор как мы расстались в Риме… Может быть, ты принадлежишь уже другому…
Йенни молчала.
– Ты… обручена? – спросил он тихо.
– Нет.
– Йенни… – Хельге наклонил голову, так что она не могла видеть его лица. – Знаешь… все эти годы… я только и думал о том… чтобы вернуть тебя. Я так много мечтал о том, что мы встретимся вновь… что мы наконец поймем друг друга… Ведь ты говорила мне, Йенни, что меня ты полюбила первого… Неужели же невозможно вернуть старое?
– Да, невозможно, – ответила она.
– Хегген? Она молчала.
– Я всегда ревновал тебя к Хеггену, – продолжал Хельге тихо. – Я боялся, что он-то и есть настоящий… Когда я увидал, что вы живете в одном доме… Так, значит, вы… любите друг друга?
Йенни и на это не ответила.
– Ты любишь его? – спросил опять Хельге.
– Да. Но я не выйду за него замуж.
– Ах, так? – сказал он резко.
– Нет, никак. – По ее лицу пробежала улыбка, и она устало поникла головой. – Я уже больше не в силах поддерживать… подобные отношения. У меня нет больше сил ни на что… Хельге, мне хотелось бы, чтобы ты ушел.
Но он не двинулся с места.
– Я никак не могу примириться с мыслью, что между нами все кончено, – сказал он. – Я никогда не верил этому, а теперь, когда я вижу тебя… Я так много думал, и я пришел к тому убеждению, что сам виноват во всем… Я был так робок… всегда боялся поступить не так, как следует… А ведь все могло бы быть иначе… Как часто вспоминал я последний вечер, проведенный с тобою в Риме. И мне так хотелось, чтобы те мгновения вновь вернулись. Пойми же, я ушел тогда от тебя, потому что думал, что так будет лучше… Так неужели из-за этого я потерял тебя навсегда?… Тогда… – он опустил глаза, – тогда я был еще невинен… А теперь мне уже двадцать девять лет… и я не пережил еще ничего прекрасного, я не знаю счастья, кроме того короткого счастливого времени, которое я провел с тобою той весною… Пойми же, что мысль о тебе никогда не покидала меня… Пойми, как страстно я люблю тебя… мое единственное счастье!.. Нет, нет, теперь я уже не расстанусь с тобою… теперь это уже невозможно…
Он встал дрожа всем телом, и она тоже встала. Она как-то невольно отступила от него на шаг.
– Хельге, – проговорила она едва слышно, – был другой…
Он стоял неподвижно и смотрел на нее.
– Вот как, – проговорил он, задыхаясь. – А мог бы быть я… а был другой… Да, но теперь я хочу тебя… мне ни до чего нет дела… ты должна быть моею, потому что обещала мне это когда-то…
Она хотела проскользнуть мимо него, но он обхватил ее и страстно прижал к себе.
Она как будто не сразу поняла, что он целует ее в губы. Ей казалось, что она сопротивляется, но она почти пассивно лежала в его объятиях.
Она хотела сказать ему, чтобы он оставил ее. Она хотела сказать, кто был тот, другой. Но она не могла, потому что тогда она сказала бы, что у нее был ребенок. И стоило ей только вспомнить своего маленького мальчика, как она почувствовала, что его она не может впутывать… Она знала, что падает… ее же дитя должно было оставаться вне всего этого… И при этих мыслях у нее вдруг появилось такое чувство, будто ее мертвый ребенок нежно ласкает ее, и на сердце у нее стало так тепло… и ее тело на одно мгновение стало мягким и податливым в объятиях Хельге.
– Ты моя, моя, Йенни… моя… да, да, – шептал Хельге. Она подняла голову и посмотрела на его лицо. И вдруг она вырвалась из его объятий и, подбежав к двери, стала громко звать Гуннара.
Он нагнал ее и снова сжал в объятиях.
– Я не отдам тебя ему… ты моя… слышишь, ты моя…
С минуту они боролись у двери. Йенни казалось, что все зависит от того, удастся ли ей отпереть дверь и скрыться в комнате Гуннара. Но во время борьбы она почувствовала, что тело Хельге все плотнее, все горячее прижимается к ее телу, что он сильнее и крепче сжимает ее руками и коленями… и она покорилась неизбежному…
Хельге ходил по комнате в серых сумерках рассвета и одевался, и через маленькие промежутки времени он подходил к кровати и целовал Йенни.
– Ты дивная!.. Как ты дивно хороша, Йенни!.. Теперь ты моя… Теперь все будет хорошо… не правда ли? О, как я люблю тебя… Ты устала?… Ну, спи спокойно… я ухожу. Утром я снова приду к тебе. Спи спокойно, моя дорогая, любимая Йенни… Ты очень устала?
– Да, очень, Хельге. – Она лежала с полузакрытыми глазами и смотрела на полоску серого рассвета, которая проникла сквозь приподнятую ставню.
Он снова поцеловал ее. Он надел уже пальто и держал в руках шляпу, но опять отошел от двери, опустился на колени перед кроватью и просунул руку под плечи Йенни.
– Спасибо, Йенни, – сказал он, снова целуя ее. – Помнишь, я вот так же рано утром благодарил тебя после того, как мы вместе провели ночь и гуляли утром в Авентино? Это было мое первое утро в Риме… Помнишь?
Йенни только кивнула головой в ответ.
– Ну, спи спокойно… Еще последний поцелуй… до скорого свидания… О, моя дивная Йенни!
В дверях он остановился.
– Да… как тут ворота?… Есть особый ключ? Ил и они просто заперты на засов?
– Да, на засов… Ты отопрешь изнутри и выйдешь, – ответила она устало.
Некоторое время Йенни лежала с закрытыми глазами. Но она ясно видела свое собственное тело под одеялом… белое, голое… это была уже негодная вещь, которую она отшвырнула, как швырнула накануне грязные перчатки. Это тело не принадлежало ей больше.
Вдруг она вздрогнула – на лестнице раздались шаги Хеггена… он поднимался медленно… отворил дверь в свою комнату. Йенни слышала, как он ходил взад и вперед по комнате, потом снова вышел и прошел на крышу. Вот над самой ее головой раздались его шаги…
Она была уверена, что он все знает. Но она была равнодушна к этому. В ней все замерло, и она не чувствовала больше душевных страданий. Ей казалось, что Гуннару должно представляться все случившееся таким же неизбежным и простым, как и ей самой.
То, что ей предстояло совершить, отнюдь не являлось результатом принятого ею решения – это она хорошо сознавала. Это должно было случиться, как случилось то, другое… как естественное последствие того, что она вечером отперла Хельге дверь.
Йенни высунула из-под одеяла ногу и стала рассматривать ее, как какой-то посторонний предмет. Нога была красива. Она выгнула подъем. Да, нога была красива, белая с голубыми жилками, розоватая у пятки и пальцев…
Она чувствовала смертельную усталость. И эта усталость была ей приятна. У нее было такое чувство, точно она только что избавилась от острых физических страданий. Пока он был у нее, ей казалось только, что ее толкают в темную бездну и что она падает, падает… и она испытывала блаженство от сознания, что погибает так… без воли, без мысли дает себя вытолкнуть из жизни… падает на самое дно, где мертвенно тихо. Она смутно сознавала, что отвечала на его ласки… и прижималась к нему… Теперь она чувствовала только смертельную усталость, и то, что ей оставалось сделать, она сделала машинально.
Она спустила ноги с кровати и сунула их в бронзовые туфли, которые всегда носила дома. Потом она тщательно вымылась, полуодетая села с распущенными волосами к зеркалу и причесалась. Она смотрела на свое лицо в зеркале, и ей казалось, что оно совершенно чужое.
После этого она подошла к маленькому столику, на котором стоял ящик с рисовальными принадлежностями. Ночью она вспомнила об остром скобеле, которым она снимала с полотна краски. Она вынула его, пощупала лезвие пальцами и отложила его в сторону. Потом она вынула складной ножик, который купила в Париже. Йенни открыла широкое и острое лезвие.
Не спеша она села на кровать, положила край подушки на ночной столик, оперлась о нее левой рукой и перерезала на ней вену.
Кровь брызнула фонтаном и попала на акварель, висевшую на стене над кроватью. Увидя, как высоко брызнула кровь, Йенни поспешила сунуть руку под одеяло.
В голове у нее не было ни одной мысли, страха она также не испытывала. Она только чувствовала, что отдается неизбежному. Даже боль от раны не мучила ее, боль была такая отчетливая и сосредоточилась в одном только месте.
Однако немного спустя в ней начало нарастать какое-то странное чувство… чувство безотчетного страха, которое становилось все настойчивее. Это не был страх перед чем-нибудь определенным… но это было то же замирание сердца, какое бывает от испуга… она задыхалась, и ее стало душить. Она открыла глаза, но перед ней пошли черные круги, и она ничего не видела. Она дышала все тяжелее, и ей показалось, что стены комнаты рушатся на нее. Она сползла с кровати, шатаясь, пробралась к двери и, ничего не видя, бросилась к лестнице на крышу, но на верхней ступеньке ноги ее подкосились и она упала…
Гуннар Хегген столкнулся с Хельге, когда тот выходил из ворот. Они поклонились друг другу и обменялись взглядами. Но они ни слова не сказали друг другу и разошлись.
Однако эта встреча отрезвила Хельге. После ночного опьянения его настроение вдруг резко изменилось. И то, что он только что пережил, показалось ему невероятным, непонятным. И ужасным.
Ужасна была встреча с той, о которой он мечтал все эти годы! Она не произнесла почти ни слова… сидела немая и холодная. А потом она вдруг бросилась в его объятия. Точно обезумевшая, но без единого слова. Только теперь он вдруг вспомнил, что она ничего не говорила… не произнесла ни слова в ответ на его страстные слова.
Она была чужая… ужасная… его Йенни. И только теперь ему стало ясно, что она никогда, никогда не принадлежала ему.
Хельге в волнении бродил по тихим улицам. Он несколько раз прошел по Корсо взад и вперед.
Он старался припомнить, какая она была. Пытался отделить воспоминания от грез. Он припоминал, какой она была, когда они были женихом и невестой. Но он не мог овладеть ею, она точно убегала от него… и вдруг он понял, что никогда, никогда он не владел ее душой. Всегда между ним и ею стояло что-то, нечто неуловимое, но он это ясно чувствовал.
И ничего не знал он о ней… Быть может, Хегген теперь у нее… Как знать?… Был другой, сказала она… кто другой… который… что другое, чего он не знал, но что он всегда чувствовал…
А теперь, после того, что было… он уже не мог больше отказаться от нее… он это чувствовал. Теперь более чем когда-нибудь… А ведь он совсем не знал ее. Кто она, эта женщина, которая держала его в своей власти… которая неотступно владела всеми его мыслями эти три года?…
И, охваченный безотчетным страхом, потеряв всякую власть над собой, Хельге бросился почти бегом назад к Йенни. Ворота стояли раскрытые. Не переводя дыхание, вбежал он по лестнице. Пусть она ответит ему… он не отпустит ее, пока она не скажет всего…
Дверь ее комнаты стояла раскрытой настежь.
Он заглянул туда… пустая кровать, окровавленные простыни… кровь на полу. Он обернулся к лестнице и увидел ее лежащей ничком на последней ступени… белый мрамор был залит кровью.
Хельге вскрикнул и подбежал к ней… взял ее на руки и поднял. Ее холодные руки безжизненно упали. Но в ее груди, к которой он прикасался рукой, еще сохранились последние признаки теплоты. И Хельге понял, понял с содроганием, что это тело, которое он несколько часов тому назад держал в своих объятиях, горячее, трепещущее и живое, теперь мертво… что оно скоро начнет разлагаться…
Он опустился на колени, и из его груди вырвался дикий крик.
Хегген распахнул дверь своей комнаты. Он был бледен, и лицо его осунулось. Он увидал Йенни.
Подбежав к Хельге, он оттолкнул его и опустился на колени перед Йенни.
– Она лежала здесь… когда я возвратился, я нашел ее здесь… – пробормотал Хельге.
– Беги за доктором… скорее!.. – Гуннар разорвал рубашку Йенни… пощупал ее сердце… взял ее голову… поднял руку и увидел рану. В одно мгновение он выдернул из ее лифчика голубую ленточку и крепко перетянул ей руку выше раны.
– Но… где… где живет?… – спросил Хельге.
Гуннар громко крикнул в припадке бешенства. Потом он сказал вполголоса:
– Я пойду сам. Внеси ее…
Но он сам взял Йенни на руки и понес ее к дверям ее комнаты. Когда он увидел ее постель, залитую кровью, его лицо исказилось, он быстро повернулся и растворил свою дверь. Он бережно опустил Йенни на свою нетронутую постель и выбежал из комнаты.
Хельге последовал было за ним в его комнату с раскрытым ртом, словно у него на губах замер крик. Но он остановился у дверей. Только когда Гуннар ушел, он приблизился к Йенни и слегка дотронулся до ее руки. И вдруг он, как подкошенный, опустился на пол и, положив голову на край кровати, разразился рыданиями.
XII
Гуннар медленно шел по узкой дорожке, поросшей травой, между двумя высокими белыми каменными изгородями. У ворот кладбища сидела на траве девочка-подросток и вязала что-то. Она отворила ему решетчатые ворота и присела в знак благодарности за монету, которую он ей протянул.
Весенний воздух был мягкий и ласкающий. На могилках было уже много цветов, которые наполняли воздух благоуханием. Старые темные кипарисы дружно теснились вокруг могил. Среди их темной зелени ярко выделялись белые мраморные памятники. Там и сям алели пышные цветы камелии. При взгляде на них Гуннар вспомнил то, что он читал когда-то: что японцы не любят этих цветков, так как они опадают целиком, словно отрубленные головы.
Йенни Винге была похоронена в отдаленном углу кладбища у часовни. Ее могила была на зеленом пригорке, где было мало других могил.
Подойдя к ее могиле, Гуннар закрыл лицо руками, а потом тихо опустился на колени и приник лицом к венку на холмике земли.
Во всем теле он чувствовал весеннюю истому, душа его ныла и болела, а сердце билось болезненно и тоскливо, и каждое биение повторяло все одно и то же… Йенни… Йенни… Йенни… Это имя он слышал в щебетании птиц, в весеннем шелесте деревьев… везде, всегда… А она умерла…
И Гуннар в тысячный раз припоминал все до мельчайших подробностей, все, что произошло после того ужасного утра, когда он увидел ее мертвой…
Через дня два после похорон Йенни, когда он сидел один в саду Боргезе, измученный и убитый, к нему подошел Хельге Грам. Он стал расспрашивать Гуннара, молил его объяснить ему непостижимое, плакал:
– Я ничего, ничего не понимаю… Ты знаешь что-нибудь, Хегген? Объясни мне… Да, ты знаешь! Неужели же ты не можешь сказать мне!
Хегген ничего не ответил ему.
– Был другой… Она сама сказала это. Кто же это был? Ты? – спрашивал Хельге.
– Нет.
– Но ты знаешь, кто это был…
– Да, но я не скажу тебе. Ты напрасно спрашиваешь меня, Грам.
– Но ведь я сойду с ума! Слышишь, Хегген… я сойду с ума, если ты не объяснишь мне…
– Ты не имеешь права знать тайны Йенни.
– Но почему же она это сделала? Из-за меня?… Из-за него?… Из-за тебя?
– Нет. Она сделала это из-за себя.
И Хегген попросил Грама уйти. Вскоре после этого Грам уехал из Рима, и они не видались больше.
Хеггену пришлось принять на себя все хлопоты по похоронам и по устройству дел Йенни. Матери Йенни он написал, что ее дочь умерла от разрыва сердца. Все эти хлопоты утомляли его, но вместе с тем он находил в этом некоторую отраду. Ему становилось точно легче от сознания, что никто не знает о его горе. Настоящее объяснение случившегося знал он один, и он скрыл его в тайниках своей души. И от этого его безграничное горе ушло в самую глубь. Тайна Йенни принадлежала ему одному.
Но он вспомнил, что в то утро, когда он бросился за доктором, а другой остался с ней один, что тогда у него явилось неудержимое желание сказать Хельге Граму то, что он знал… и сказать это так, чтобы сердце того превратилось в золу, как его собственное в те минуты.
Но в последующие дни это желание совершенно умерло в нем; все, что он знал, стало тайной между ним и умершей. Это стало тайной их любви. А Хельге Грам был случайный, посторонний человек, и у Гуннара не было больше никакого желания мстить ему. Не чувствовал он к нему и сострадания, видя его горе и его ужас перед непостижимым.
Все произошло только потому, что Йенни была такова, какова она была по натуре. И он, Гуннар, вначале не понимал ее. Он думал, что она дерево, которое пустит глубокие корни и укрепится в почве, тогда как Йенни была нежным цветком, тянувшимся к свету и солнцу. И для него будет вечным горем, что он увидел это слишком поздно. Когда стебель цветка надломится, то он уже не выпрямляется больше.
И она умерла. Гуннара потрясли глухие рыдания.
Он вспомнил, как он в то утро ходил по террасе над ее головой, а она умирала… Он смутно припоминал, что он был во власти бешенства. Он был вне себя от злобы против нее за то, что она могла так поступить. Ведь он умолял ее позволить ему отнести ее на руках от края пропасти, над которой она стояла… А она бросилась в бездну у него же на глазах. Когда он увидел ее мертвой, им снова овладел припадок бешенства за то, что она убила себя. Ведь он простил бы ее, он, все равно, не отпустил бы ее от себя… помог бы ей… и любил бы ее, несмотря ни на что.
– О, Йенни, Йенни, зачем ты сделала это! – повторял он про себя.
В нескольких шагах от него росли в траве красные анемоны. Когда он приподнял с могилы голову, его взгляд упал на эти цветы. Как-то машинально он встал и сорвал несколько цветов.
Весна, весна!
Он вспомнил, как в один прекрасный весенний день ездил вместе с Йенни в Витербо. И снова его потрясли рыдания.
Гуннар Хегген не сознавал, что он в своем беспредельном отчаянии поднял руки к небу и говорил вполголоса с самим собой. Анемоны он держал в правой руке, но он и этого не сознавал.
Продолжая шептать что-то и прижимая к груди анемоны, он медленно повернулся и пошел к темной кипарисовой роще.
Примечания
1. Альмквист Карл (1793–1866) – шведский писатель.
2. Виски с содовой водой.
3. Ульстер – род верхней одежды, в виде пальто с широкой спинкой, стянутой хлястиком.