Турецкие мотивы
«Как думаешь, доберутся ли в этом году турки до Италии?» Это реплика из комедии Макиавелли «Мандрагора». В 1814 году Джоаккино Россини сочинил комическую оперу «Турок в Италии», название которой явно позаимствовано из Макиавелли. Между первым и вторым «турком в Италии», однако, имеется промежуток в три века — и каких: шестнадцатый, семнадцатый и восемнадцатый! В течение этих трех столетий страх перед турками (Türkenfurcht) и турецкий вопрос (Türkrnfrage) были фоном всех событий в районе Средиземноморья, которые происходили под грозной тенью полумесяца: свидетельство этому — многочисленные сторожевые башни, разбросанные по всему побережью от Испании до островов Эгейского моря. Берега Азии и Африки, от Фракии до Марокко, также были усеяны сторожевыми башнями: это говорит о том, что европейцы отвечали на нападения мусульман из Турции и Северной Африки по принципу «око за око». Последователи пророка, томившиеся в подземельях Ливорно, претерпевали те же мучения, что и христиане, томившиеся в подземельях Алжира.
Принято считать, что на рубеже Средневековья и Нового времени мусульмане Турции и Пиратского берега нападали, а христиане оборонялись. Почему же в таком случае турки с их тюрбанами и расшитыми рукавами превратились из героев трагедий в персонажей европейских комических опер времен Моцарта? В «Волшебной флейте» Моцарта мы видим мавра Моностатоса, в опере «Так поступают все женщины» псевдотурки носят роскошные усы, «гордость мужчины, плюмаж любви». Вспомним и типичного «левантийского» персонажа — рагузинца из исторического романа Риккардо Баккелли «Мельница на По» (1938–1940), который утверждает, играя словами, что он «полный турок в своем собственном доме».
Трудно определить, является ли так называемый ориентализм частью более широкого понятия — экзотизма, своеобразным его ответвлением, или же речь идет о двух явлениях, которые развивались параллельно. Как мы уже видели, средневековая Европа интересовалась мусульманским миром. Первое проявление этого интереса — «Легенда о Мухаммеде»; следующий этап — переводы Корана и фантастические сочинения о мире «неверных», изображаемых как «язычники» и связываемых с чудесами и волшебством таинственной Азии; и, наконец, начиная с позднего средневековья, появляются дневники купцов, дипломатов и паломников, зачастую полные точных и реалистичных подробностей. Рабы и товары, получаемые из восточных стран, тоже стимулировали интерес к Востоку, с течением времени все больше отмеченный осведомленностью и явной симпатией. Страны ислама неустранимо присутствовали в глубине сознания европейцев, подпитывая их воображение. Рабы и слуги из Азии и Северной Африки, попадавшие в средиземноморские города в XIII–XVI веках, татары, жившие в России и Польше, индийцы и обитатели Зондских островов, привезенные в Англию и Голландию, — все они рассказывали младенцам и детям постарше разные истории, рисовали им жизнь заморских стран. Фантазии европейцев были полны ковров-самолетов и ламп Аладдина (пусть даже выступавших под другими именами) задолго до того, как Галлан приспособил «Тысячу и одну ночь» для ушей, больше привыкших к «Сказкам» Перро, и до того как Ирвинг и Доре перевели дворцы, сады и фонтаны Гранады в слова и изображения, которые способно было воспринять западное сознание.
В средние века для европейцев ислам олицетворяли «арабы», «мавры» — иными словами, обитатели Африки; в XIII–XVI веках они (а также татары) все чаще и чаще выводятся в произведениях искусства, особенно в таких сценах, как путешествие волхвов в Вифлеем: это излюбленный сюжет живописцев «осени» средневековья, тяготевших к экзотизму. В пятнадцатом веке такие сцены часто включают турок в огромных тюрбанах и свободных одеяниях, страшных янычар в белых головных уборах. Это особенно свойственно живописцам северо-восточной Италии, например, Мантенье и Карпаччо. Много важных примеров такого рода можно обнаружить в позднеготической живописи и миниатюрах Франции, Испании, Германии и северной Италии.
Все чаще к европейским дворам прибывали «восточные» послы (настоящие или мнимые), вскоре став персонажами площадных представлений. Такие зрелища устраивались, например, в 1439 году, во время Флорентийского собора, а затем при понтификате Пия II; они стали популярны и способствовали развитию вкуса к экзотике в итальянском обществе того времени, которому, также как испанскому (хотя и по другим причинам), уже было свойственно неплохое знакомство с азиатским и североафриканским миром. Эти восточные гости зачастую были самозванцами, которым удавалось вытянуть небольшие денежные суммы у Папы или местного правителя, добиться пышного приема и выпросить себе подарки, после чего они исчезали со своей добычей. Тяга к таким зрелищам отражена в десятках драматических и живописных произведений эпохи Возрождения.
На этих ранних картинах мусульманские костюмы и постройки изображались неточно, и так же неточно выглядят исламские обычаи и образ мыслей в записях купцов, паломников, проповедников и риторов — несмотря на то, что, как мы видели, из уст в уста передавалось множество сведений о Востоке. Понятно, что самая точная (хоть и не всегда самая доступная) информация шла из христианских стран, больше всего открытых для контактов с «неверными»; в средние века это были Испания, Сицилия, прибрежные города Италии, а с XV по XVII век — Венеция, через которую узнавали о турках (к этому времени арабский мир уже пришел в упадок, а Персия казалась еще очень далекой).
Венеция имела особенно оживленные и тесные связи вначале с египетскими и сирийскими арабами, затем долгое время с турками и персами. Для венецианской аристократической молодежи участие в левантийских делах было возможностью набраться знаний в области экономики и финансов, отчасти политики, являясь одновременно и языковой школой.
Хотя купцы с Запада могли свободно путешествовать по дар ал-исламу, мусульманских купцов не пускали на территорию «неверных» — в дар ал-харб — до XVI века, но даже тогда передвижение их было сопряжено с ограничениями, и, как следствие, такие поездки приносили мало выгоды. В одном латинском стихотворении XI века, посвященном Матильде, маркграфине Каносской, монах Донизон сообщает о том, что в пизанском порту можно видеть темнокожих африканцев. Нам, однако, неизвестно, описывает ли это известие (помещенное в качестве встречного обвинения, для доказательства того, что пизанцы — плохие христиане) единичный факт или обычную для тех лет ситуацию. В любом случае, мусульманские посольства в Европу — среди которых известность получили посольства из Багдада и Испании во времена Карла Великого — были редки: скорее исключение, чем правило. И только в начале XVI века было окончательно признано, что Османская империя является наследницей Византии и что турок, безусловно, следует считать торговыми и дипломатическими партнерами. Теперь персидские и турецкие послы чаще принимались при европейских дворах, возбуждая огромное любопытство в определенных кругах общества.
Турецкие купцы появляются в Венеции только после 1514 года; затем, после мирного договора 1573 года, был открыт первый торговый двор для представителей «турецкой нации» — Fondaco dei Turchi. Устройство торгового представительства неверных, которые, приезжая в Венецию, становились, таким образом, коммерческими партнерами и почетными гостями венецианцев, оставаясь в то же время «историческими врагами», не обошлось без трудностей и споров. И отчасти благодаря этому вплоть до XVII и начала XVIII века Венеция играла двойственную роль, являясь тем местом, откуда сведения о Турции поступали в Европу, а информация о европейских делах передавалась османскому двору. Правительство Венеции не раз вмешивалось в эту шпионскую активность, поощряло ее, внедряло собственных агентов и иногда относилось к шпионажу как к одному из многочисленных предметов венецианского импорта и экспорта. В 1621 году Fondaco dei Turchi на берегу канала Риальто стал слишком тесен, и был одобрен проект нового двора, крупнее по размерам, где разместились бы купцы-мусульмане из многих стран, в том числе персы; отдельное помещение было предусмотрено даже для армян.
Как следствие, в Венеции XV века знания об исламском мире стали качественно лучше. Донато да Лецце, состоявший в родстве с семейством Дзен, которое вело обширные дела со Стамбулом, составил «Турецкую историю», охватывающую XIV и XV века. Маркантонио Сабеллико, занимавшийся историей самой Венеции, проявлял особый интерес к османским делам; принимая во внимание политическую обстановку, это было вполне объяснимо. Немного позже, в 1516 году, Джован Баттиста Эгнацио обратился к турецким делам в своем трактате «О цезарях» («De Caesaribus»), а Джовио в 1531 году напечатал свой «Комментарий по поводу турецких дел». Труд Андреа Камбини «Происхождение турок и Османской империи» неоднократно издавался в 1528–1541 годах. Назовем также сочинение Бенедетто Рамберто «О турецких делах». Наконец, Никколо Дзен в своем труде «Обо всем арабском» попытался дать всесторонний обзор исламской религии и культуры, чем заслужил упоминания в «Истории турок и Турецкой империи» Франческо Сансовино. Таков культурный фон, на котором следует рассматривать перевод Корана, изданный в 1547 году в Венеции Андреа Арривабене; за четыре года до того Библиандер завершил свою грандиозную систематизаторскую работу, увенчанную его трактатом об исламе (Базель, 1543).
Все более частое появление в Венеции настоящих послов, особенно турецких, усилило общий интерес к мусульманам, а отчасти и симпатии к ним. Естественно, говорилось, будто послы прибыли, чтобы «шпионить»; депеши, посылаемые турецкими дипломатами в Блистательную Порту, скоро прославились благодаря содержащейся в них смеси из точных наблюдений, предрассудков и заблуждений. Тем не менее, представителям султана устраивали роскошные приемы: город украшался, дипломатам показывали главные достопримечательности, оказывали им максимум внимания. Но были и причины для беспокойства; в 1594 году Авогадори де Комун (орган, призванный следить за порядком) строго наказывал каждого, кто досаждал почетным гостям.
Затем настало время великих посольств. В 1665 году Кара Мехмет-паша совершил визит в Вену со свитой в сто пятьдесят человек, а в конце 1669 года Людовик XIV принял Сулеймана-агу. Этот визит, однако, оказался унижением для короля. Сулейман, который пользовался огромным успехом в аристократических салонах, не соизволил проинформировать короля о трениях, возникших между Стамбулом и Версалем (незадолго до этого французский посол был посажен в тюрьму, а затем выслан). В своих «Воспоминаниях» шевалье д'Арвьё, хорошо сведущий в турецких делах, рассказывает, что монарх велел ему помогать Мольеру и Люлли в создании театрального произведения, где будут представлены костюмы и обычаи новых гостей короля. Результатом стала комедия «Мещанин во дворянстве», с успехом поставленная 14 октября 1670 года в Шамборском замке. Помимо всего прочего, в ней содержалась забавная сцена, где Журдену, мещанину, жалуют дворянство и (несуществующий) турецкий титул мамамуши, в то время как муфтии и вращающиеся дервиши поют на лингва-франка, похожем на итальянский:
Через сто сорок три года, в россиниевской опере «Итальянка в Алжире», впервые поставленной в 1813 году — дата, важная уже сама по себе, так как совпадает с возобновлением активности берберских пиратов, — Мустафе-бею жалуют звание паппатачи: несомненная отсылка к Мольеру.
Звучали — пожалуй, более внушительно, — и другие голоса: турки, вообще мусульмане, в этом случае виделись притягательными, загадочными и полными достоинства. У Корнеля в «Сиде», написанном в 1636 году и вдохновленном драмой Гильена де Кастро «Подвиги Сида», опубликованной менее чем за двадцать лет до того, мавры изображены благородными и великодушными врагами. В 1637 году Далибре создал трагикомедию «Солиман», и Мере изобразил на сцене страшную смерть Мустафы, второго сына Сулеймана Великолепного, убитого отцом по наущению султанши Роксаланы. В 1672 году великий Расин, до того заимствовавший сюжеты из античности, создал произведение, которое сам называл смелым и современным. То было трагическое и страстное повествование о событии, происшедшем в 1635 году в Стамбуле в султанском серале: Расин натолкнулся на известие о нем в донесениях графа Сези, французского посла в Стамбуле. Речь шла об убийстве Мурадом IV своего брата Баязида, в соответствии с неумолимым османским законом о наследовании; с ним сплеталась история о несчастной любви, попранной чести и предательстве. После Расина западное представление о серале уже никогда не было прежним. С «Баязета» ведет начало образ гарема как места, где царствуют наслаждение и смерть, на который отчасти накладывалось старое представление о мусульманском Востоке как о бурном, жестоком, чувственном мире.
Но представления европейцев о Востоке имели не только «романтическую» составляющую, если употребить термин, возникший позднее; они включали в себя также вполне практические соображения. Жан-Батист Кольбер — который в 1660-е годы поддерживал идею создания «Французской компании Китая, Индии и Леванта», — энергично содействовал преподаванию и изучению восточных языков в Королевском коллеже, служившем опорой французской политики колониализма и меркантилизма. В 1670-е годы Кольбер послал свое доверенное лицо, маркиза де Нуантеля, в страны Леванта с целым рядом непростых поручений: от переговоров по продлению капитуляций до приобретения различных предметов и рукописей. После Нуантеля подобными делами занимался Антуан Галлан, молодой знаток восточных языков (savant en langues orientales), который в 1670–1688 годах часто и подолгу путешествовал по Леванту и освоил три основных языка исламского мира — арабский, персидский и турецкий, — а вдобавок и разговорный греческий. Выполнив внушительное количество переводов, он в 1709 году стал профессором арабского языка в Королевском коллеже.
К этому времени Галлан уже перевел и издал (в 1704 году) первый том «Тысячи и одной ночи», которая с тех пор стала — хорошо это или плохо — краеугольным камнем западных представлений о Востоке. Еще до этого, в 1697 году, посмертно вышла работа другого профессора Королевского коллежа, Бартелеми д'Эрбло де Моленвиля «Восточная библиотека», с подзаголовком «Всеобщий словарь, содержащий все, что относится до народов Востока». Из французских типографий в это время лился поток рассказов путешественников, которые были также исследователями, дипломатами, купцами, археологами, коллекционерами, шпионами или миссионерами, — от Жана Тевно до Франсуа Бернье, от Жана Батиста Тавернье до Жана Шардена. С Галланом и д'Эрбло ориенталистика оформляется как отрасль науки, как определенным образом организованная область человеческого знания, включавшая различные дисциплины. А кроме того, ориентализм начинает влиять на художественные вкусы, сделавшись основным и преобладающим компонентом того явления, которое впоследствии стали определять как экзотизм.
«Энциклопедия» весьма тщательно старалась проводить различие между «Востоком», той частью Азии, что лежит к востоку от Евфрата, и «Левантом», под которым следовало понимать земли, лежащие к западу от этой великой реки. Многое из того, что впервые появилось в странах Леванта, распространилось по всему миру, не потеряв своего очарования и стало в наши дни частью повседневной жизни.
Так было, например, с кофе, которому вместе с чаем, его родственником и конкурентом, суждено было парадоксальным образом «завоевать завоевателя». Они стали разновидностью культурной вендетты, когда более слабому в военном или техническом отношении противнику удается навязать победителю что-то свое. Из Эфиопии и Аравии темный напиток распространился в Египет и Турцию, затем через Германию, Италию и Францию вторгся в Европу; возделывание кофе, кроме того, глубоко изменило сельскохозяйственный обиход Южной Америки. Чай завоевал Англию, проникнув туда из Индии, Россию и Польшу — будучи завезен из Китая и Средней Азии; в обе эти страны он пришел одновременно с юго-востока — через закаспийские тюрко-монгольские ханства, и с юга — через Персию и Кавказ. В XVII и XVIII столетиях кофе и чай спасали Европу от алкоголизма и оказали глубокое влияние на повседневную жизнь и этикет, а также на межличностные отношения.
Судьба кофе в Европе вначале была непростой. Растение распространилось там в последние двадцать лет XVI века, но пока что лишь в пределах ботанических садов. Им начали интересоваться благодаря тому, что путешественники, такие, как римлянин Пьетро дела Балле, описывали странный турецкий обычай пить густое темное варево. Разразились споры: некоторые утверждали, что кофе полезен для дыхательных путей и для пищеварения, другие же были убеждены, что он вреден для внутренних органов и вызывает импотенцию. Франческо Реди, главный медик великого герцога тосканского, признавался, что предпочитает вино «горькому и греховному кофе». После того как в 1693 году умер Кольбер, пошли слухи, будто вскрытие показало, что его желудок был сожжен этим черным ядом.
Во время своего визита во Францию — малоудачного во всех прочих отношениях — Сулейман-ага ввел моду на кофе, и вскоре она распространилась из Парижа по всей стране. В Венеции и Марселе в 1670-е годы бакалейщики охотно покупали кофе, к этому времени ставший уже дорогим товаром, и этим вызывали крайнее беспокойство виноделов и виноторговцев. Уильям Гарвей и его ученик Рамсей заявили, что кофе может стать бесценным средством против алкоголизма, который в Англии сделался подлинным социальным бедствием. Окончательное признание к этому напитку пришло после осады Вены 1683 года. Стойкая легенда утверждает, что мешки с кофейными зернами принес из лагеря Кара Мустафы некий солдат Франц Георг Кульчицкий, который открыл первую в Европе кофейную лавку; в ней кофе подслащали молоком и медом, что привело бы в ужас любого правоверного мусульманина. Также утверждается, что в обстановке бурной радости, последовавшей за снятием осады, был изобретен кипфель или круассан, сладкий рогалик, по форме напоминавший полумесяц — символ поверженного ислама. С этого времени утренний кофе обычно подавали вместе с рогаликом.
У новомодного напитка оставались и противники. Курфюрстина Баварии Елизавета-Шарлотта Пфальцская, жена французского регента Филиппа II, герцога Орлеанского, например, никогда не упускала случая продемонстрировать свое отвращение к кофе, чаю, шоколаду и всем этим новым мерзостям — во имя верности старому доброму немецкому пиву. Несмотря на то, что голландцы и затем французы в конце XVII и начале XVIII века пытались акклиматизировать кофейное дерево в различных местах, от Явы до островов Вест-Индии, образ кофе все еще был тесно связан с мусульманским Ближним Востоком, откуда этот напиток произошел: портрет мадам Дюбарри изображает ее в костюме султанши, с изящной чашечкой, из которой она отпивает кофе. В Венеции, по-прежнему остававшейся воротами на Восток, турецкие купцы в огромных белых тюрбанах и вишнево-красных халатах заполняли кафе «Пиньятта» на площади Святого Марка. В Париже кафе «Прокоп» стало излюбленным местом «философов»; как и в Мекке несколькими веками ранее, интеллектуалы сидели ночь напролет и поглощали бодрящий напиток, обсуждая способы изменить мир. С «Персидскими письмами» Монтескье кофе окончательно получает права гражданства в литературе. «Письма» впервые были опубликованы анонимно в 1721 году в Кельне. Через несколько лет дань увлечению напитком из Аравии отдал и Иоганн Себастьян Бах в своей кантате 211 (известной как «Кофейная кантата»), высмеивающая страсть женщин Лейпцига к кофе.
«Персидские письма» Монтескье показали, что Восток уже стал восприниматься метафорически, как некое «иное/нездешнее» место, глядя из которого можно было лучше видеть странности и несуразности собственной культуры и образа жизни. Турецкая угроза отступала; страх перед турками, терзавший Европу в течение трех столетий, проходил так быстро, что казался всего лишь дурным сном. Было естественно, что Франция задавала тон в вопросах этики, эстетики, а также и в одежде, и новшества, которые появлялись в ней, вскоре перенимала вся Европа. Это было время турецких мотивов (turqueries), одежды, архитектуры и мебели «в турецком стиле» (a la turque). Европу охватила мода на турецкий напиток — кофе (англичане и русские по-прежнему предпочитали чай — напиток индийцев, персов и китайцев), а Вольтер восхищался мудростью и добродушием жителей Босфора, кротких и смирных садоводов, и хвалил мудрость, умеренность и savoir vivre (умение жить) китайцев. В XVIII веке, веке «Энциклопедии», на страницах книг в изобилии появлялись турки, персы, китайцы, индийцы и «благородные дикари». Но в отличие от других народов, открытых заново и увиденных с другой точки зрения, в турках было что-то волнующее, забавное, порой смешное; однако их государственное устройство по-прежнему представляло собой устрашающую (и, по мнению «философов», недопустимую) тиранию, как у московитов и японцев. При этом, как утверждал Монтескье в сочинении «О духе законов», сочетание деспотизма, основанного на фатализме, и пассивного подчинения — характерная черта ислама, в то время как христианское общество благодаря духу свободы развивается в противоположном направлении. Но стереотипы, лежащие в основе представлений о других культурах, этим не исчерпывались: были персы, тайна происхождения которых терялась во мгле времен; арабы, загадочные обитатели пустыни, сохранившие жестокие обычаи кочевников; была Индия великих моголов, после Семилетней войны ставшая ареной англо-французского колониального соперничества, Индия, которая была еле видна сквозь дымку, окутывающую вершины Каракорума и Гиндукуша; была Средняя Азия с караван-сараями Бухары, Хивы, Самарканда, с жестокими и богатыми ханами киргизских, уйгурских, туркменских племен — дальними наследниками Тимура; на юге самой Европы находилась Андалусия с ее мавританским прошлым; дальше, в Средиземном море, сновали лодки берберских рыбаков, а еще дальше лежали древние города Африки с домами, построенными из кирпича-сырца и цветной черепицы, глины и благовонного дерева, по Атласским горам и Сахаре шли караваны с суданским золотом из Тимбукту и низовьев Нигера, с белым золотом (слоновой костью) и черным золотом (рабами) из глубин черной Африки. Ислам объединил эти разные народы, этих загадочных людей, носящих различные одежды и говорящих на разных языках, но молящихся, днем и ночью, в одно и то же время, обращаясь лицом к одному и тому же месту и читая одни и те же молитвы на одном и том же языке, пусть с разным акцентом и разными интонациями. В то время как Европа эпохи Просвещения определяла себя через такие понятия, как Разум, Природа и Счастье, исламский мир казался областью мрака, таящей в себе ослепительный свет и таинственную тишину, ислам же — лунным культом, противным разуму (хотя среди мусульман были величайшие философы), религией жестокой и нетерпимой (хотя ее приверженцы оказывались учтивыми, сострадательными и гостеприимными). Теперь, когда смолкал грохот орудий, настало время смиренно признать эти парадоксы и внимательно присмотреться к ним. Но не все мыслители эпохи Просвещения были согласны повременить с высказываниями на эту тему.
Однако забыть, что ислам долгое время повергал Европу в ужас, было непросто. В новой атмосфере мира и терпимости мусульманам отводилась роль, которая, казалось, исторически больше всего им подходит, — роль разочарованных мечтателей, правителей рушашихся или исчезнувших империй: они выставлялись обманутыми, а зачастую и просто дураками. И тем не менее для Франции, помнившей о своих гегемонистских амбициях времен Ришелье и Людовика XIV, Турция оставалась ценным союзником.
В 1685–1686 годах Джон Локк, высланный из Англии в Голландию, написал «Послание о веротерпимости». Оно было составлено на основе его «Эссе о веротерпимости», написанного в 1667 году и обращенного к Англии, которая была истощена гражданской войной и кровопролитием, и Европе, недавно пережившей Тридцатилетнюю войну и после победы над турками под Веной в 1683 году предвкушавшей долгий мир. В основе эссе Локка лежит идея взаимотерпимости между христианами (mutua inter christianos tolerantia), которая, вместе с постепенным процессом секуляризации, определяла нравственную эволюцию Запада в последующие три столетия. Уделяя основное внимание веротерпимости внутри христианского мира, Локк в постскриптуме к «Посланию» рассматривает различные виды ереси и схизмы в сравнении с вероотступничеством и неверностью (infidelitas). Если разные религии устанавливают разные законы и, тем самым, разные системы ценностей и типы поведения среди своих последователей, то как можно оправдать конфликт, цель которого — установить правоту одной из сторон?
Вопрос был задан, но до ответа было еще далеко. Следует ли допускать веротерпимость только между христианами — или также в отношении других религий? Неоднократно возвращался к этому вопросу Вольтер, заинтересовавшийся им в тридцать с небольшим лет, во время своего пребывания в Англии (1726–1729). Там он познакомился с трудами Локка и Ньютона и стал их горячим сторонником. 1763-й и 1764-й были для Вольтера годами вдохновения, когда он создал «Трактат о терпимости» и «Философский словарь». Обе работы, особенно некоторые пассажи во второй из них — например, диалог между Туктаном, пашой Самоса, и садовником Карпосом в «Катехизисе садовника» — проникнуты сочувствием к исламскому миру, откуда, в свою очередь, следуют резкие инвективы против крестовых походов в «Опыте о всеобщей истории и нравах и духе народа». Эти работы были опубликованы потом отдельной книгой, в противовес апологетическому сочинению «Деяния Бога через франков», составленному придворными учеными Людовика XIV в предыдущем столетии.
Но можно ли было всерьез рассуждать о том, что исламу свойственна терпимость, когда в других сочинениях его представляли источником интриг, похоти и фанатизма — и в прошлом, и в настоящем? Мы узнаем, например, из предисловия к «Задигу» (вдохновленному «Гулистаном» персидского поэта Саади), что мадам де Помпадур обычно называли «султаншей» (и она против этого не возражала). Возможный ответ на этот вопрос дал Готхольд Эфраим Лессинг, написавший и опубликовавший в 1778–1780 годах «Натана Мудрого», драму, которую следует читать в контексте двух других его работ того же периода: эссе о воспитании человечества и диалогов о масонстве. «Натан Мудрый» — это настоящий манифест веротерпимости эпохи Просвещения, и симптоматично то, что Лессинг в своей драме сопоставляет исламский Восток Саладина и европейское Средневековье эпохи крестовых походов. Это предвестие совсем уже близкого романтизма.
Выбор Лессинга показателен. Саладин, благородный и щедрый, тем не менее воплощает в себе тиранию, которая служит основой исламского механизма власти. Согласно мнению, широко распространенному в средние века, а во многом и позже, своими отрицательными чертами ислам был обязан неприглядным личным качествам его основателя. У Вольтера — который часто изображал мусульман понимающими и веротерпимыми, а исламу в сравнении с христианством приписывал положительные черты, — в трагедии «Магомет, или Фанатизм» Пророку присущи жестокость, лицемерие, лживость, стремление к тирании и нетерпимость одновременно. В августе 1745 года Вольтер послал экземпляр своей трагедии Бенедикту XIV, сопроводив его необычайно льстивым письмом на итальянском языке, в котором он повергал на суд «главы истинной религии этот труд, направленный против основателя ложной и варварской секты».
Совсем в ином духе написана «Жизнь Магомета» Анри де Буленвилье: у него Пророк — великий, мудрый и честный законодатель, основавший разумную и истинную религию, которую позднее извратили мусульманские юристы и богословы. И опять же, это произведение на восточную тему следует читать в контексте нападок на христианство (особенно католицизм), характерных для тогдашней Европы. Тем не менее, именно после Буленвилье Европу затопил поток похвал исламу и его основателю — написанных с позиций теизма, рационализма или самого настоящего атеизма.
Восток тем временем проникал в музыку и поэзию. В «Волшебной флейте» Моцарта мудрому Зарастро, воплощающему египетско-зороастрийскую и гностическо-солярную традицию, противостоит коварный мавританский раб Моностатос: он служит олицетворением интеллектуального упадка Востока, наступившего под владычеством фанатиков-сарацин. А в «Армиде» Кристофа Виллибальда Глюка, вдохновленной «Освобожденным Иерусалимом» Тассо, восточные мотивы уже выдвигаются на первый план. Эта опера, впервые поставленная в сентябре 1777 года в парижском Пале-Рояле, символизирует отход от невозмутимо-рационалистического взгляда на ислам, который проповедовал Вольтер, следуя здесь за Ариосто.
Восточной атмосферой — чарующей, загадочной, волшебной, — пропитана поэма «Оберон» Кристофа Мартина Виланда, друга Гете и фон Клейста. В этом произведении, опубликованном в «Немецком Меркурии» (1780) с подзаголовком «романтическая эпопея», рыцарский христианский Запад противопоставлялся волшебному мусульманскому Востоку. Несколькими годами позже «Оберон» был положен на музыку Карлом Марией фон Вебером; то был один из первых проблесков романтизма, для которого Восток — вместе с европейским Средневековьем — станет убежищем от современности.
Моцарт и Россини любили музыкальные забавы, а в XVIII и начале XIX века янычары и евнухи, гаремы и минареты были одной из любимых забав для европейцев. Можно было спокойно забавляться теперь, когда никому не угрожали набеги алжирских пиратов, турецкий плен, тюрьма, сажание на кол. Отныне тюрбан и ятаган стали сценическими реквизитами, а гаремы и мечети — элементами декораций комических опер и пьес.

