Философия права Пятикнижия. Сборник статей
Целиком
Aa
Читать книгу
Философия права Пятикнижия. Сборник статей

Е. Б. Рашковский. Власть, человек и мысль: из политологических наблюдений над библейскими текстами

Ты видишь, ход веков подобен притче

И может загореться на ходу.

Борис Пастернак

«Кодовая» Книга

Постановка вопроса о политологическом мышлении в библейских текстах, на первый взгляд, может вызвать некоторое недоумение.

Однако важно иметь в виду, что мы живем в плотном и насыщенном культурно–историческом пространстве, что вся наша общественная жизнь (а уж о глубокой внутренней жизни современного человека я и не говорю!) пронизана культурными и политическими эстафетами дальней и ближней истории.

Непонимание плотности и насыщенности этого пространства — пускай даже круто изменившегося благодаря новейшим общественным связям, технологиям и идеям, — может иной раз приводить к последствиям самого тягостного свойства.

Тоталитарные эксперименты над обществом и человеком; войны, подсказанные прямолинейными «геополитическими» решениями; непродуманные экономические инициативы; безответственная информационная политика множества нынешних электронных коммуникаторов — все это так или иначе связано с недопониманием культурно–исторической (и, в частности, правовой) плотности нашей жизни. А для жизни тем не менее характерны моменты внезапности и непредсказуемости конкретных событий — моменты, обусловленные множеством головоломных сочетаний исторического наследия и конкретных проблем. Мне чужды характерные для гегелиано–марксистской традиции или для трудов Тойнби антропоморфные рассуждения о том, что история «мстит». Речь, скорее, об ином: о том, что мы вольно или невольно выстраиваем сами себе исторические ловушки…

Вот почему мне, как одновременно и историку мысли, и исследователю сегодняшних общественно–исторических судеб, захотелось пригласить читателя разобраться вместе со мной в проблематике политического дискурса двух библейских книг, дискурс которых генетически связан с Пятикнижием Моисеевым (или, как поется в одном из иудейских пасхальных песнопений,Хамиша хумшей Тора —«пятерицы книг Закона»).

Само, казалось бы, вполне светское понятие политического дискурса применительно к памятникам библейской словесности непривычно и условно: у памятников этих иной, по существу, сакральный статус в европейской и российской истории и культуре, включая и культуру правовую. Тем паче, что и сама Библия на протяжении веков была и остается важнейшим «кодовым» текстом и Европы, и России, и народов христианского Закавказья, и Нового Света. Более того, говоря о политическом дискурсе в библейских текстах, мы волей–неволей вменяем этим священным синкретическим памятникам элементы собственного дисциплинарного мышления. Однако при всей важности этой предшествующей оговорки, при всей важности понимания живых и сложных исторических контекстов становления библейских памятников и их трансляции сквозь века, условная постановка вопроса об элементах политического дискурса в Библии представляется мне правомерной[75]. Действительно, кто вправе запретить нам рассматривать библейские описания жизни человеческого общества и человеческой личности через призму проблем власти, царственности, насилия, элементов древнего восточного правосознания и, в конце концов, представлений о принципах общественной организации и о месте в ней конкретного человека?[76]

Разумеется, современная тематизация содержания древних памятников попросту невозможна без погружения в их языковую стихию и в их сакральные синкретические смыслы. Я бы и не отважился на такую тематизацию, когда бы сам не работал над комментированным научным (и одновременно — поэтическим) переводом с древнееврейского двух афористических коллекций, условно приписываемых царю Соломону — Книге Притчей Соломоновых (в оригинале —Мишлей Шломо)[77]и Книги Экклезиаста (в оригинале —Кохелет,т. е., условно,Проповедующий в собрании).

Существует еще и Книга Премудрости Соломона на греческом, не входящая в основной библейский канон и относимая к кругу так называемой второканонической словесности[78]. Однако сопоставление этого неканонического текста с каноническими книгами Соломоновых речений было бы предметом особого рассмотрения.

Итак, перейдем последовательно к реконструкции условных «политологических» воззрений, условного политического дискурса обеих приписываемых царю Соломону книг. Цитаты из обеих даю в собственном переводе.

Притчи

Окончательное сложение текста Притчей[79]можно датировать примерно V–IV вв. до н. э. — периодом между эдиктом персидского царя Кира о праве евреев вернуться на родину из Вавилонского пленения (538 г. до н. э.) и македонским завоеванием Палестины (320 г. до н. э.). Об этом свидетельствует наличие некоторых арамеизмов и полное отсутствие греческих заимствований в тексте памятника. Однако многие пласты текста действительно восходят ко времени Соломонова царствования (Х в. до н. э.) и последующих времен; а многие фрагменты восходят, условно говоря, к египетской словесности эпохи Нового царства (XVI–XI вв. до н. э.), а также к словесности доизраильского Ханаана и Ассирии[80].

Но, прежде чем обратиться к содержательной стороне вопроса, кратко остановимся на важности проблемы собирания афористических коллекций в скрипториях и архивах царских дворцов и храмов древнего Ближнего Востока.

Царские и храмовые писцы (т. е. одновременно и чиновники, и советники, и юристы, и педагоги, и древние «политтехнологи»)[81]— вот тот особый социальный массив, который разрабатывал, фиксировал, хранил и распространял этот особый жанр коллекций назидательных речений. Один из древнейших памятников самосознания этого массива, доступный русскому читателю благодаря переводу Анны Ахматовой, — древнеегипетская апология писцов:

…Они не строили себе пирамид из меди
И надгробий из бронзы,
Не оставили после себя наследников,
Детей, сохранивших их имена.
Но они оставили свое наследство в писаниях,
В поучениях, сделанных ими.[82]

Каковы же были функции этого великого социальноисторического массива древневосточных патримониальных бюрократов — массива, приближенного к царской власти и к жречеству, но вполне своеобразного именно в своих трудах и в своем групповом самосознании? Это:

- ведение царской и храмовой официальной документации и архивохранилищ;

- обоснование и экспертиза принимаемых царями или жреческими коллегиями властных, политических и судебных решений;

- исполнение дипломатических поручений;

- весьма опасные и требующие немалых знаний и немалого искусства процессы посредования между верховной властью и населением (стало быть, репрезентация власти перед общинами и репрезентация общин перед властью);

- поддержание культуры официального (и, в частности, дипломатического) красноречия;

- ведение многотрудных учебных процессов при работе с подростками и молодежью[83](развитие мнемонических способностей, обучение письму и рецитации, обучение толкованию законов, афоризмов, священных текстов, юридических актов);

- last, but not least: обоснование некоторой картины мира, в частности — общих принципов миропорядка, властных и юридических отношений в мире, педагогического мастерства как одной из важнейших предпосылок благополучия государства и общества, обобщение опыта повседневности…[84]

Короче, речь об особой субкультуре древней служилой, условно говоря, «интеллигенции» Ближневосточного ареала.

Нам даже что–то известно о представителях этого массива в древний период существования Израильского царства. Так, среди сподвижников Давида упоминаются Иосафат, сын Ахилуда[85], и Серайя[86]; Иосафат упоминается и среди окружения Соломона.

Должность Иосафата определяется как «хронист»(мазкир)[87],а должность Серайи как «писец»(софер).

Так что оба придворных «мудреца» — явные исполнители, может быть, еще не вполне расчлененных функций государственной документации, государственной памяти, официальной обработки и интерпретации речений, документов и событий.

***

Позволю себе выделить, по крайней мере, три постулата, неотъемлемо присутствующих именно в политическом дискурсе Книги Притчей:

— эффективной и справедливой власти должны сопутствовать непрерывные и благоговейные учебные процессы в семье и в обществе;

- высота культурной нормы в обществе должна противостоять как тираническому его перерождению «сверху», так и криминализации «снизу» (ибо последняя порождается не только бедностью и алчностью, но и псевдопотребностями, связанными с духовной скудостью людей);

- власть лишь тогда эффективна и прочна, когда ориентируется не на комплексы случайных обстоятельств и, стало быть, на каприз и произвол, но и на высокую, хотя и вечно недосказанную духовно–культурную норму: на заложенную в самой основе Творения Премудрость Господню[88].

Действительно, согласно условному политическому дискурсу Притчей, полномочия и прерогативы земной власти весьма велики, но всегда надобно помнить, что самодурство и деспотическое перерождение царской власти ведут страну и народ к погибели[89]. И в этой связи от царской власти требуется, в идеале, и некоторая степень нравственной разборчивости, и благорасположенность к подданным, и умение выслушать и понять мудрецов (которые по должности являются и специалистами в принятии политических решений и в ведении всего комплекса практической политики).

Вот что говорит об этом текст нашего памятника:

Мерзки должны быть царям деяния подлые,
ибо правдою держится престол.
Угодны царям уста праведные,
а тем, кто говорит по чести, — царская любовь.
Царский гнев — что Ангелы смерти,
человек же премудрый — и гнев усмирит.
Свет от лица царева — жизнь,
а благоволенье царское — что ливень весенний[90].

Сама царская власть мыслится находящейся под суверенитетом Бога:

Сердце царя в руке Господа — что в русле канала вода:
куда пожелает — туда и направит[91].

Но это нахождение под Вышним суверенитетом налагает серьезнейшие нравственные обязательства и на царя, и на вельможу, и на чиновника, и, в известной даже мере, на рядового подданного. Не потому ли так актуально — даже для нынешних времен — могут звучать приводимые ниже версеты Притчей?

Выручай обреченных на смерть, —
неужто не убережешь людей от убиенья? —
Ты, конечно, можешь сказать:
«Ничего мы об этом не знали…» —
Но Испытующий сердца — неужто Он не знает?..
Сохраняющий душу твою — неужто не знает?..
И каждому воздаст по заслугам[92].

Таким образом, если власть дерзает отождествлять себя с капризом и произволом, то тем хуже не только для подданных, но и для самой власти. И об этом повествуют прямым текстом составители и коллекционеры «соломоновых» афоризмов:

Торжествуют праведники — наступает
прославление великое,
а уж как нечестивцы возносятся — разбегаются люди.
Блажен, у кого страх Божий,
а кто ожесточает сердце свое — попадет в беду.
Лев рычащий, медведь рыщущий, — таков и злобный правитель над бедным народом[93].

И все же, под каким бы внешним суверенитетом она ни находилась, восточная сакральная власть остается для подданного грозной и непредсказуемой. И посему одна из важнейших добродетелей подданного — быть осторожным перед властью, сколь бы благожелательной и благонамеренной она бы ни казалась. Да к тому же и карьеристское рвение едва ли красит подданного и в глазах царей, и в глазах простых смертных:

Не рисуйся перед царями
и на место вельмож не становись: ведь куда лучше, если скажут тебе:
«Подымись повыше», — чем унижение перед владыкой, которого видели глаза твои[94].

Но и высокий статус (включая и статус царственный) требует от человека — опять–таки в идеале! — не только осторожности и осмотрительности, но и некоторой внутренней аскезы, связанной со способностью преодолевать искушения власти и богатства, но и некоторой сердечности в отношении к людям. Этой проблеме посвящен один из заключительных и притом один из самых проникновенных и загадочных пассажей Книги Притчей, который вменяется не израильским царям Соломону или Езекии (Хизкии), ни даже израильтянину–подданному, но иноплеменнику и язычнику — воображаемому Лему–Элю, царьку аравийского племени Масса[95]. Афористический монолог этого премудрого варвара достоин того, чтобы быть приведенным и прочитанным полностью. Ибо в нем — один из сгустков политического дискурса Книги Притчей:

Слова Лему–Эля, царя из Массы,
которыми наставляла его мать[96].
Что поведать тебе, сынок? Что поведать тебе,
сын утробы моей?
Что поведать тебе, сын обетований моих?[97]
Не растрачивай с женщинами мощи твоей – не сбивайся с пути ради разорительниц
царей[98].
Не царям, Лему–Эль,
не царям упиваться вином, не вельможам упиваться брагою, — иначе, упиваясь, позабудут они законы,
и извратят пути правосудия для всех,
кто обездолен[99].
Подайте браги тому, кто гибнет[100],
а вина — кому горько на душе: выпьет — и забудет беду свою,
и не вспомнит о страдании своем[101].
Уста твои — открывай ради безгласных,
ради правосудия для всех беззащитных[102]. Уста твои — открывай ради суда праведного,
ради правосудия для бедных и нищих[103].

Экклезиаст

Этот второй, приписываемый Соломону афористический и элегический сборник, является памятником еврейской словесности эллинистической эпохи. Время его сложения — не ранее IV в. до н. э. Основанием для такой датировки Экклезиаста может служить та общая для Востока и эллинства философия вечного круговращения, которая отсутствует в библейской мысли предшествующих эпох:

Несется ветер на юг, сворачивает на север, ходит кругами
и возвращается на круги свои.
К морю текут потоки,
но моря — не переполнят:
куда бежали — туда и потекут вновь.
Что было, то и будет, что случалось, то и случится, и нет ничего нового под солнцем. Иной раз говорят:
— Вот, погляди — новое!
Только все это было в иные века, задолго до нас. Прежних — не помнят,
о тех, кто был следом за ними, — позабыли, а кто последует за нами, — и тех позабудут[104].

В тексте Экклезиаста можно найти и отзвук эксцентричного речения кинического мыслителя из Малой Азии — Диогена Синопского (V–IV вв. до н. э.): «Ищу человека!». Создатель (или создатели?) Экклезиаста горько констатирует:

…искала душа моя человека и не находила[105].

Для того чтобы глубже войти в лингвистическую и смысловую стихию Экклезиаста — этого важнейшего памятника ветхозаветной мысли эллинистической эпохи — кратко остановимся на самом известном его афоризме:

- Хавель хавалим, — амар Кохелет, — хавель хавалим, ха–коль хавель:

- Всё понапрасну. — сказал Кохелет, — всё понапрасну. Одна лишь погоня за пустотой[106].

Итак, стержневое для этого текста и по–разному варьируемое и огласуемое в нем понятиехе–бейт–ламед (хавель / хэвель) —воздух, пар, дуновение, дыхание, вздох; переносные же значения этого понятия — суета, тщета, беспочвенность, бессмыслица[107]. Исторически, благодаря Септуагинте и Вульгате (греческому и латинскому переводам Ветхого Завета) и соответственным переводам (mataiotes[108], vanitas), в христианских, а вслед за ними и в иудейских переводах на новые языки воспроизводится именно переносное значение словах–в–л.Такое воспроизведение отнюдь не ошибочно, ибо соответствует аналитичности и тому стремлению к точности категорий, что свойственно новым языкам индоевропейской семьи. Но при этом теряется элемент почти что внекатегориальной, экспрессивной изобразительности, который присущ древнееврейскому языку.

Известна и попытка попросту обойти это лингвистическое противоречие, оставляя в английском (American English) нетронутым еврейское слово х–в–л и воспроизводя его курсивом в латинице какhavel.Так поступает переводчик комментированного издания Экклезиаста д–р. Цви Файер[109].

Стремясь удержать смыслы и поэтику древнееврейского оригинала, я переводил хвл / хвлим как «понапрасну», «погоня за пустотой», «погоня за ветром». Но все же при этом прошу читателя не упускать из виду то обстоятельство, что я никоим образом не оспариваю сложившийся в европейскороссийской традиции способ перевода этих стержневых для нашего текста, хотя и отчасти стертых в силу частого бытового употребления понятий: «суета / суета сует».

Но что интересно именно в плане историко–политического нашего рассуждения: описанный выше элемент восточно–эллинистического (не побоюсь сказать, кинического) пессимизма вносит некоторую новую творческую тему в трактовку проблемы царства и царственности во всем комплексе библейской словесности. Власть, царственность, а с ними и вся сфера отношений политических, не только и подчас даже не столько священны (последний акцент весьма силен, хотя и не безусловен в Книге Притчей), сколькоситуативны.Т. е. неизбежны и необходимы. Но в некотором требовательном, духовно–нравственном измерении несут в себе черты суетности и условности. Воистину, если вспомнить намеренно заостренную категоричность древнееврейских речений, — черты «погони за пустотой». Как бы ни была непреложна и сакральна

верховная земная власть, но и она — под знаком фатальных космических и жизненных сил:
Так я скажу:
слово уст царевых — исполняй перед Богом[110].
От лица царева уйти не спеши, дел дурных не отстаивай.
Ибо что царь захочет — то и сделает,
потому что у слова царского — сила,
да и кто возразит царю: «Что ты такое творишь?»
Кто заповедь соблюдает — тот и зла не испытывает,
ибо и о временах, и о судьбах ведает сердце мудреца.
На все вещи — свои времена и свои суды,
ибо велики злодеяния людские,
и не ведает человек,
что с ним произойдет и как произойдет,
и кто изъяснит ему будущее.
И не властен человек удержать ветер,
и не властен он над временем собственной смерти,
и отпуска нет на войне,
и не спасется злодей злодейством своим[111].

Властные и политические отношения подпадают несправедливым и безличным мирским стихиям, о чем с беспощадной афористической отточенностью и повествует Экклезиаст:

И присмотрелся я[112]к происходящему под солнцем:
бег — не для скорых,
война — не для отважных,
хлеб — не для мудрых,
богатство — не для сведущих, милость — не для знающих[113]
И каждому — свои сроки и судьбы,
и не ведают люди срока своего, попадая, словно рыбы,
— в злую сеть, словно птицы — в силок.
Так и встречают сыны человеческие злой свой час,
настигающий внезапно[114].

И непосредственно за этим пассажем следует горькая притча об осажденном городе и о неблагодарности людской. Экклезиаст не сомневается в сакральной и, в конечном счете, космической правоте познания и мудрости. Но в плане истории профанной, ситуативной именно мудрец может оказаться в небрежении и проигрыше:

И еще такую важную мудрость осознал я[115]под солнцем:
был некий городок с малым числом жителей,
и явился под стены его некий могучий царь,
и обнес городок мощным осадным валом[116],
но нашелся в городке бедный мудрец,
и мудростью своей выручил осажденных…
Но хоть бы кто в городе вспомнил про этого бедняка!
И сказал я:
мудрость лучше силы,
но пренебрегают люди мудростью бедняка
и не прислушиваются к его словам.
Однако тихие слова мудреца слышней, чем вопли начальника над глупцами,
мудрость надежнее оружия,
но один грешник много доброго способен погубить[117].

Еще раз повторю: Экклезиаст (в какой–то мере это относится и к Притчам) настаивает на относительности, ситуативности и не безгрешности земных властей. А если и на святости — то уж никак небезусловной. Тогда вопрос: как защититься человеку от тех извращений и злоупотреблений, что пронизывают собой всю ткань общественной жизни? От падких на деградацию властей предержащих и от рвущихся к власти криминальных групп?

Внутренний «резерв»

Как бы ни относились мы к теологической проблеме боговдохновенности обоих наших памятников, при работе с ними мы не можем не заметить, что создавались они людьми, искушенными в жизни и вполне трезво воспринимающими весь комплекс властных и политических отношений. Оба наши памятника настаивают на праве и потребности мыслящего и верующего человека иметь за душой — при всех властях и при всех колебаниях их «генеральных линий» — некийинтеллектуальный и духовный внутренний резерв,некое право, выражаясь по–русски, быть себе на уме. Многозначность и сложность этого внутриличностного «резерва» (да к тому же еще и в условиях сакрализированной, да к тому же и формально не ограниченной восточной власти!) со всеми превратностями истории общества и государства и составляет, на мой взгляд, стержень условного политического дискурса обеих канонических библейских книг Соломоновых речений.

Но вот этот – то самый, на первый взгляд, бессильный внутренний резерв, этот интеллектуально–духовный минимум, образующий основу некоторой личной, а с нею и общественнойкультурной нормы,как показывает история веков и веков, становится непреложной предпосылкой достойной жизни человека и достойного существования государства и общества[118].

И понятной становится та ненависть, которую проявляли к этому минимуму завоеватели и деспоты традиционных эпох, и тоталитарные властители, и властные, экономические и медийные манипуляторы новейших времен…

Однако идеи гражданственности как осознанной самоорганизации общества, противостоящей произволу «сверху» и криминально–анархическим поползновениям «снизу», мудрецы древнего Израиля не знали[119]. Дальше идеала просвещенной патерналистской монархии, удерживающей себя при помощи «мудрецов» (т. е. опытной служилой «интеллигенции») от тиранических искушений, они не пошли. Идея же гражданственности — идея«доблестных граждан»,способных противостоять властному произволу«силой разума и права»[120], —это всемирно–историческое завоевание уже не восточных, но именноевропейскихнародов древнего Средиземноморья — эллинов и римлян.

Однако же, оценивая историческую ретроспективу последних двух–трех тысячелетий, следует понять, что вобравший в себя многие достижения культурного творчества народов Ближнего Востока древний Израиль — через посредство библейской и евангельской словесности — оживил и подкрепил эту макроисторическую и макрополитическую идею правоупорядоченности и гражданственности подлинно духовным смыслом. Смысл же этот связан с идеей внутренней автономии личности в вере, правдоискании и сострадании. С идеей, так или иначе призванной реализоваться и в общественной жизни. О чем и свидетельствуют недвусмысленно тексты обоих наших памятников.

Так что, если рассуждать исторически, столь актуальная для современного мира античная идея формальной законности, гражданственности и правосознания находит свое восполнение и подкрепление в библейском принципе духовной глубины существования человека. Разумеется, в библейском условном политическом дискурсе, наряду с описанной выше темой «внутреннего резерва», есть еще куда более мощная и уникальная тема свободы и протеста. Однако эта тема уже была предметом предшествующих моих исследований[121].

И, наконец, самый последний вопрос, напрямую касающийся проблематики нашего сборника: как соотносятся все эти разыскания в области библейского политологического дискурса с актуальными вопросами нынешней философии права? Я ответил бы на этот вопрос следующим образом.

Библейское синкретическое видение науки управления, учебного процесса, житейской мудрости и внутреннего содержания человека входит в число неотъемлемых духовноисторических предпосылок как современного философствования, так и насущных требований правовой культуры. Ведь мы прорастаем не только сквозь тысячелетия гнета, кровавого самодурства и стадных иллюзий, но и через тысячелетние эстафеты интеллектуальных, художественных и нравственных исканий, эстафеты поисков сквозных смыслов индивидуального и соборного существования людей.

Е. Б. Рашковский

доктор исторических наук,

директор НИЦ религиозной литературы и

Института Библии ВГБИЛ им. М. И. Рудомино,

главный научный сотрудник ИМЭМО РАН