4
В четверг хорошая погода, стоявшая так долго, испортилась: день обещал быть сырым и туманным. Я с тревогой поглядывал на небо, но даже в полдень солнце было затянуто пеленой, и, хотя дождь шел не очень сильный, трава на лужайках была совсем мокрая, а в аллеях капало с деревьев.
Сразу после второго завтрака, взволнованный и полный нетерпения, я направился к привратницкой. Я пришел как раз вовремя, но Джин уже была здесь — она сидела в уголке, одинокая и расстроенная, хотя вокруг по случаю приемного дня толпился народ и воздух был полон испарений от намокшей одежды множества посетителей, пришедших к больным восточного крыла.
Желая поскорее вывести ее отсюда, я направился к ней и хотел было взять ее за руку, но она поспешно поднялась мне навстречу.
— Почему вы не попросили привратника позвонить мне?
— Да ведь я сама виновата, что так получилось. — Она улыбнулась мне слабой дрожащей улыбкой. — Я села на более ранний поезд. Мне было немножко трудно уйти из дому… и, поскольку негде было переждать, я и приехала сюда.
— Если бы я только знал…
— Пустяки. Мне не хотелось беспокоить вас. Но уж по саду-то мне могли бы пока разрешить погулять.
— Видите ли, — принялся объяснять я, — приходится принимать некоторые меры предосторожности. Здесь ведь как бы совсем другой мир. Мы живем очень уединенно. Но если б вы сказали Ганну, что вы врач, он сразу же пропустил бы вас.
Как я ни старался отвлечь ее от грустных мыслей, она оставалась молчаливой и замкнутой и выглядела такой маленькой и несчастной в своем непромокаемом плаще и мягкой шапочке с серым пером, усеянной капельками дождя. Меня мучительно влекло к ней, но я изо всех сил старался держаться спокойно.
— Ну, да ладно, — сказал я, переводя разговор на другую тему. — Главное, что вы здесь… и что мы вместе.
— Да, — покорно подтвердила она. — Какая обида, что так сыро!
Молча пошли мы по Южной аллее мимо тирольского домика с мокрой крышей, под деревьями, с которых стекала вода, словно пригибавшая их своей тяжестью к мокрой дорожке.
Ужасная погода угнетала нас, очертания предметов расплывались и тонули в этом затерянном молчаливом мире. Неужели Джин так и не объяснится со мной?
Внезапно, когда мы уже подходили к главному зданию, она медленно подняла глаза и, увидев что-то впереди, испуганно вскрикнула.
В тумане возникла колонна больных из восточного крыла, которые бежали в строю под наблюдением Скеммона и его помощника Брогана. Они всего лишь тренировались на прогулке, но когда тесные ряды темных фигур выскочили прямо на нас, ритмично топая по мягкому гравию, Джин прикрыла глаза и, замерев, стояла так, пока они не пробежали мимо и звук их тяжелых шагов не потонул в сером тумане.
— Извините, — жалобно сказала она наконец. — Я знаю, что это глупо, но у меня нервы никуда не годятся.
Все шло не так, как надо. Я потихоньку выругался. А тут еще и дождь припустил вовсю.
— Зайдемте ко мне, — предложил я. — Я хочу показать вам лабораторию.
После сырости на дворе в лаборатории было как-то особенно уютно. Джин сняла перчатки, но плащ расстегивать не стала. Мы стояли рядом у моего рабочего стола, и, оглядев помещение, она задумчиво начала перебирать одну за другой пробирки с культурами, точно это было нечто отошедшее в область прошлого, уже забытое и навсегда похороненное.
— Осторожно, — пробормотал я, когда она дотронулась до пробирки с самой насыщенной культурой.
Она повернулась ко мне, и ее темные глаза с расширенными зрачками потеплели. Однако она не сказала ни слова. Никого, кроме нас, здесь не было, мы были вместе, и все-таки мы были не одни.
— Я уже изготовил вакцину, — тихим голосом сообщил я ей. — Но у меня возникла идея поинтереснее: добыть и сконденсировать зародышевый белок. Чэллис тоже считает, что так будет куда эффективнее.
— Вы его недавно видели?
— Нет, давно. К сожалению, он снова слег — в Бьютовской водолечебнице.
Наступила пауза. Ее кажущееся спокойствие, стремление сделать вид, будто ничего не произошло, придавали нашей встрече оттенок чего-то нереального. Мы стояли и, словно загипнотизированные, смотрели друг на друга. В комнате вдруг стало холодно.
— Вы озябли, — заметил я.
Мы пошли ко мне в гостиную, где уже ярко горел разведенный Сарой огонь. Я позвонил, и она тотчас принесла уставленный всякой всячиной поднос: я заранее просил ее приготовить завтрак.
Усевшись в глубокое кресло и грея руки у огня. Джин с благодарностью выпила чашку чаю и съела один из птифуров, которые я специально привез от Гранта. Настроение у нее явно падало, словно предстоящая жизнь казалась ей бременем, от которого она с радостью бы избавилась. Я просто не в силах был рассеять атмосферу холодной принужденности, сковывавшую нас. Однако, видя, как румянец постепенно приливает к ее запавшим щекам, я подумал, что она начинает оттаивать. Она казалась такой трогательно маленькой и хрупкой. По мере того как лицо ее вновь обретало свои нежные краски, в душе моей все ярче разгоралось пламя чувств. Но гордость не позволяла мне выказать это. Я церемонно спросил:
— Надеюсь, теперь вы чувствуете себя лучше?
— Да, благодарю вас.
— К этому заведению не сразу привыкаешь.
— Мне очень неприятно, что я вела себя так глупо там, в саду. А здесь… Такое ощущение, точно за тобой все время кто-то следит.
Снова наступило молчание, в котором размеренное тикание часов звучало, как глас рока. В комнате начинали сгущаться сумерки. Если не считать слабого отсвета огня из камина, другого освещения не было, и я с трудом мог различить ее лицо, такое спокойное, точно она спала. Я затрепетал.
— Вы что-то все молчите сегодня. Вы не можете простить мне… того, что случилось…
Она не подняла головы.
— Мне стыдно, — сказал я. — Но иначе себя вести я не мог.
— Как это ужасно — полюбить вопреки своей воле, — произнесла она наконец. — Когда я с вами, я больше не принадлежу себе.
Это признание придало мне надежды, которая все росла и постепенно превратилась в какое-то странное сознание своей власти. Я смотрел на Джин сквозь разделявший нас полумрак.
— Я хочу просить вас кое о чем.
— Да? — сказала она. Лицо у нее было напряженное, точно она ждала удара.
— Давайте поженимся. Сейчас же. В мэрии.
Она, казалось, не столько услышала, сколько почувствовала, что я сказал; пораженная моими словами, она молча сидела, повернувшись ко мне вполоборота, словно хотела отвернуться совсем.
Ее растерянность несказанно обрадовала меня.
— Ну, почему же нет? — мягко, но настойчиво зашептал я. — Скажи, что ты выйдешь за меня замуж. Сегодня же.
Затаив дыхание, я ждал ответа. Глаза ее были полузакрыты, лицо выражало удивление, точно мир вдруг зашатался вокруг нее и ей казалось, что она сейчас погибнет.
— Скажи «да».
— Ох, не могу я, — пробормотала она еле внятно, страдальческим тоном, словно жизнь покидала ее.
— Нет, можешь.
— Нет! — истерически воскликнула она и повернулась ко мне. — Это невозможно.
Долгая, мучительная пауза. Этот внезапно вырвавшийся крик души превратил меня во врага, в ее врага, во врага ее близких. Я попытался взять себя в руки.
— Ради бога. Джин, не будь такой неумолимой.
— Я должна быть такой. Мы достаточно оба страдали. И другие тоже. Мама ходит по дому, смотрит на меня и ничего не говорит. А она ведь очень больна. Я должна тебе вот что сказать, Роберт. Я уезжаю навсегда.
Непреклонная решимость ее тона поразила меня.
— Все уже решено. Мы целой группой едем в Западную Африку с первым рейсом нового Клэновского парохода «Альгоа». Мы отплываем через три месяца.
— Через три месяца, — как эхо, повторил я. — Во всяком случае, хоть не завтра.
Но, усилием воли придав своему лицу спокойное выражение, она с грустью покачала головой.
— Нет, Роберт… все это время я буду занята… у меня есть работа.
— Где?
Она слегка покраснела, но не отвела глаз.
— В Далнейре.
— В больнице? — Несмотря на охватившее меня отчаяние, я был удивлен.
— Да.
Я сидел потрясенный, онемевший. Она продолжала:
— Там у них опять появилось свободное место. Для разнообразия они хотят взять на работу женщину-врача… небольшой эксперимент. Начальница рекомендовала меня Опекунскому совету.
Сраженный известием об ее отъезде, я тем не менее все же попытался представить себе ее в знакомой обстановке больницы: вот она ходит по палатам и коридорам, занимает те же комнаты, где жил я. Наконец я пробормотал прерывающимся голосом:
— Вы сумели поладить с начальницей. Вы со всеми ладите, кроме меня.
Она тяжело вздохнула. И как-то странно, неестественно улыбнулась мне.
— Если бы мы никогда не встречались… было бы лучше… А так — все для нас наказание.
Я понял, на что она намекает. Но, хотя глаза мои жгли слезы, а сердце чуть не разрывалось, снедаемый горечью и безнадежностью, я нанес ей последний удар:
— Я не откажусь от тебя.
Она была по-прежнему спокойна, только слезы потекли у нее по щекам.
— Роберт… я выхожу замуж за Малкольма Ходдена.
Оцепенев, я молча смотрел на нее. У меня хватило лишь силы прошептать:
— Ах нет… нет… ты же его не любишь.
— Нет, люблю. — Бледная и трепещущая, она с отчаянием принялась защищать себя: — Он достойный, благородный человек. Мы вместе выросли, вместе ходили в школу — да, в воскресную школу. Мы посещаем одну и ту же церковь. У нас одни с ним цели и задачи, он во всех отношениях подходит мне. Когда мы поженимся, мы уедем вместе на «Альгоа»: я — в качестве врача, а Малкольм — старшим преподавателем в школе для поселенцев.
Я проглотил огромный комок, вдруг вставший у меня в горле.
— Этого не может быть, — еле слышно пробормотал я. — Я слышу это во сне.
— Нет, сон — это то, что мы сейчас вместе, Роберт. И мы должны наконец вернуться к реальности.
В полном отчаянии я сжал руками голову, а Джин горько заплакала.
Этого я уж никак не мог вынести. Я вскочил на ноги. В ту же секунду, ничего не видя, ослепшая от слез, поднялась и она, словно инстинкт подсказывал ей бежать. Мы столкнулись. Какое-то время она стояла, прильнув ко мне, рыдая так, что, казалось, у нее сейчас разорвется сердце, тогда как мое сердце замирало от безумного упоения и восторга. Но, когда я крепче прижал ее к себе, она вдруг словно собралась с силами и порывисто и нетерпеливо оттолкнула меня.
— Нет… Роберт… нет.
Мука, отразившаяся на ее лице, в каждой линии ее гибкого, дрожащего тела, пригвоздила меня к месту.
— Джин!
— Нет, нет… никогда больше… никогда.
Она никак не могла успокоиться: ее душили рыдания, надрывавшие мне душу, мне хотелось броситься к ней, прижать ее к груди. Но взгляд ее блестящих глаз, такой страдальческий, но исполненный железной решимости, поднимавшейся откуда-то из самых глубин ее существа, постепенно лишил меня всякой надежды. Жгучие слова любви, которые я собирался сказать, замерли у меня на губах. И я бессильно опустил руки, которые было простер к ней. В висках у меня мучительно и тяжело пульсировала кровь.
Наконец она решительно смахнула слезы рукой и вытерла уголки губ. С застывшим лицом я подал ей пальто.
— Я провожу вас до ворот.
Мы молча, без единого слова дошли до привратницкой. Ручейки, журчавшие по обеим сторонам аллеи, напоминали о жизни, тогда как звук наших шагов умирал, заглушенный промокшей землей. Мы остановились у ворот. Я взял ее пальчики, мокрые от дождя и слез, но она поспешно высвободила их.
— Прощайте, Роберт.
Я посмотрел на нее в последний раз. По дороге мимо ворот промчалась машина.
— Прощайте.
Она покачнулась, но, вздрогнув, взяла себя в руки и поспешно пошла прочь, хмурясь, чтобы сдержать слезы, и не оглядываясь назад. Через минуту тяжелые ворота со звоном захлопнулись: она ушла.
Я повернулся и, угрюмый, глубоко несчастный, побрел по аллее. Спускались сумерки, и дождь наконец перестал. На западе, у самого горизонта, небо было синевато-багровое, точно заходящее солнце совершило кровавое убийство среди облаков. Внезапно над затихшей больницей прозвучал вечерний горн, и с высокого флагштока на холме медленно, медленно пополз вниз флаг — на самой вершине, рядом с ним, отчетливо выделялась застывшая в позе «салюта» одинокая фигура больного, специально выделенного для выполнения этой обязанности.
«Да здравствует „Истершоуз“, — с горечью подумал я.
Когда я вернулся к себе в комнату, огонь в камине уже почти потух. Я долго смотрел на потускневший серый пепел.

