Скачать fb2   mobi   epub  

Джаваховское гнездо, 3. Люда Влассовская

Русская писательница Лидия Чарская (1875–1937), творчество которой долгие десятилетия было предано забвению, пользовалась в начале века исключительной популярностью и была «властительницей сердец» юных читателей. Вошедшие в книгу повести «Записки институтки» и «Люда Влассовская» посвящены жизни воспитанниц Павловского института благородных девиц, выпускницей которого была и сама писательница. С сочувствием и любовью раскрывает она заповедный мир переживаний, мыслей и идеалов институтских затворниц. Повести Чарской, написанные добротным русским языком, воспитывают чувство собственного достоинства, долга и справедливости, учат товариществу, милосердию, добру.

Книга адресована прежде всего юному читателю, но ее с интересом прочтут и взрослые.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В институтских стенах

ГЛАВА I

Выпускные. Сон Маруси Запольской

Дребезжащий, пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.

Я подняла голову с подушки и заспанными глазами огляделась кругом.

Большая спальня, с громадными окнами, завешанными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу — все это живо напоминало мне о том, что я выпускная. Такая роскошь, как чехлы на спинках кроватей, драпировки и трюмо, допускалась только в дортуаре старшеклассниц. Одни выпускные воспитанницы да пепиньерки имели право пользоваться некоторым комфортом в нашем учебном заведении.

Маруся Запольская, спавшая рядом со мною, высунула свою огненно-красную маковку из-под одеяла и пропищала тоненьким голоском:

— С переходом в выпускные честь имею поздравить, mesdam'очки!

Я быстро вскочила с постели…

Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести всего лишь один год в институте, я поняла, что шесть лет институтской жизни промчались быстро, как сон.

За эти шесть лет у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman, была та же представительная, гордая и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно ненавидели нашу французскую классную даму m-lle Арно, которую мы, еще будучи «седьмушками», прозвали Пугачом за ее бессердечие и жестокость, и боготворили немецкую — Fraulein Генинг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то потому только, что этими старшими оказывались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц — «младших». Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои иссиня-черные кудри, давшие мне со стороны подруг прозвище Галочки, значительно отросли за эти шесть лет и лежали теперь двумя свитыми глянцевитыми толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое выражение сдержанной сосредоточенности, почти грусти.

Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мною рядом, сидевшая со мною на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мною все занятия и досуги — словом, не разлучавшаяся со мной за все шесть лет институтской жизни…

— С переходом в выпускные, mesdam'очки, — говорила теперь эта самая Маруся, шаля и дурачась.

Но «mesdam'очки» и не обратили внимания на писк Краснушки и, проворно накидывая на себя холщовые юбочки, спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.

— Вставай, Краснушка, — советовала я моему другу, — а то опоздаешь на молитву.

— Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! — проговорила она, сладко потягиваясь и устремляя на меня свои большие темно-карие глаза, с загоревшимися золотистыми искорками в расширенных зрачках.

Краснушку нельзя было назвать красавицей вроде Вали Лер и Анны Вольской — самых хорошеньких девочек нашего класса, — но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови, резко выделявшиеся на мраморной белизне лица, алый, всегда полураскрытый ротик и огненно-красная кудрявая головка были до того оригинальны и необыкновенны, что надолго приковывали к себе взгляды.

— Что же ты видела, Маруся? — спросила я ее, невольно любуясь ее белым личиком с пышущим на нем румянцем от сна. — Что ты видела?

— Ах, это было так хорошо! — вскричала она со свойственною ей горячностью. — Ты представь только: широкая арена… знаешь, вроде арены римского Колизея… или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, наверное! Кругом народ, много, много народу!.. И сам Нерон среди них!.. Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я — многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина — словом, полкласса… Мы осуждены на растерзание львам за то, что мы христианки…

— Душка, не слушай ее, — послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантастическим бредням моей восторженной подруги, — не слушай ее, Галочка: она никакого Колизея не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…

— Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! — осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. — Слушай, Галочка, — продолжала она с жаром, — нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у ног наших лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города… Нерон сделал знак рукою… и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…

— Ах, как хорошо! — вскричала незаметно подошедшая к нам миловидная блондиночка с мечтательной головкой, Миля Корбина, любительница всего фантастического и необыкновенного.

— Дверь, ведущая в клетку зверей, — невозмутимо продолжала Краснушка, — должна была тотчас же отвориться, как вдруг Нерон, остановившись на мне взором, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» — «Хочу!» — отвечала я смело. «Тогда ты должна сложить мне песню, тотчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я бы мог даровать тебе жизнь».

— И что же? Ты спела? — с загоревшимися глазами спросила Миля, подвинувшись почти вплотную к постели рассказчицы.

— Постой, не забегай вперед! — отрезала Милю Маруся. — Слушайте дальше!.. Мне подали лютню, всю увитую цветами… Я окинула цирк взглядом и, остановив мои глаза на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душою и бросил мне лавровый венок на арену и объявил свободу и жизнь всем христианкам.

— Ах, как хорошо! — замирая от восторга, прошептала Миля. — Дай мне тебя поцеловать, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтичные сны!

— Ты плохо знаешь историю, Запольская. Нерон никогда не миловал христиан, отданных на растерзание! — послышалось насмешливое замечание хорошенькой Лер.

Но Маруся, как говорится, и бровью не повела.

— Таня Петровская, Таня Петровская, — остановила она проходившую мимо нее черноволосую и рябоватую девушку с нездоровым цветом лица, слывшую среди выпускных за отгадчицу и в то же время самую религиозную из всех, — как ты думаешь, что мог бы означать мой сон?

— Это нехороший сон, Краснушка, — самым серьезным тоном произнесла Петровская, заплетая длинную, доходившую ей почти до пят и тоненькую, как у китайца, косу, — нехороший сон, душка, — присаживаясь в ногах Марусиной постели, повторила она. — Хорошо читать стихи во сне — значит плохо отвечать на уроке; лавровый же венок — значит нуль. Я уже это заметила, как кто лавры во сне увидит — сейчас лавровый венок без листьев, откуда ни возьмись, в журнале.

— Ну вот еще! — недовольно протянула Маруся, не удовлетворенная таким простым толкованием своего поэтичного сна. — Мы — выпускные, нам нулей не посмеют ставить.

— Выпускные! — радостно подхватила Бельская, маленькая, кругленькая толстушка с вихрастой белобрысой головой, отъявленная шалунья, за шалости получившая прозвание Разбойника. — Mesdam'очки, мы выпускные. Подумайте только: 296 дней до выпуска осталось! Только 296 дней! Я от радости, кажется, сейчас на шею Арношке кинусь! Ей-Богу!

— Маруся! Краснушка! Сумасшедшая! Ты еще не вставала! Пять минут до звонка! Ведь сегодня французское дежурство, ты забыла, несчастная!

Это говорила необычайно нежным грудным голосом дежурная Чикунина, высокая, полная девушка, прозванная Соловушкой за удивительно звучный и приятный голос.

Варюша Чикунина была недавно выбрана регентом церковного хора и ни днем ни ночью не расставалась с металлическим камертоном, спрятанным у нее за край камлотового форменного лифа. Она была очень счастлива и гордилась возложенной на нее обязанностью.

— И то правда, — паясничая, вскричала Маруся, — девушки, миленькие, погибла моя головушка! Душеньки-подруженьки, помогите мне! — И в то же время она с необычайной ловкостью набрасывала на себя грубую холщовую юбку, заплетала и укладывала на голове свои огненные косы под уродливый ночной чепчик.

Через две минуты Запольская стояла уже на табурете посередине умывальной комнаты и, размахивая зубною щеткою, декламировала:

Спокойно стояла она пред судом,
Свободного Рима гражданка…

— Арношка идет! Пугач идет! Краснушка, спасайся! — неистово завопила, пулей влетая в умывальную, смуглая, черноволосая, как цыганка, Кира Дергунова, с огромными восточными глазами, так и мечущими молнии.

— Ай! Горе мне! — таким же визгом ответила Маруся и со всех ног кинулась в дортуар, разроняв по дороге все принадлежности для умывания.

ГЛАВА II

На молитву. Новость Сары

Серьезная не по летам Чикунина, восторженная Миля Корбина и я окружили Краснушку и вмиг преобразили ее. Правда, зеленое камлотовое институтское платье плохо сходилось сзади, не застегнутое на несколько крючков; передник сидел косо, пелерина съехала набок, но Краснушка была все-таки готова в ту самую минуту, когда в дверях дортуара показалась высокая и прямая, как палка, фигура нашей французской классной дамы.

В синем форменном платье, с тщательно уложенными по обе стороны прямого, как ниточка, пробора волосами, с длинным носом, пригнутым книзу и служащим мишенью для насмешек всего института, — m-lle Арно была ненавидима всеми нами. Ее придирчивость, природная сухость и полное отсутствие сердечности не могли привлекать к себе чуткие, податливые на ласку души юных институток. Зато в глазах начальства m-lle Арно была незаменима. Она обладала настоящим полицейским чутьем и выкапывала такие провинности и недочеты во вверенном ей стаде, какие наверное бы укрылись от глаз другой классной дамы. И сейчас, лишь только она успела появиться в дортуаре старших, как мигом заметила, что злополучная Краснушка опоздала, что Маня Иванова одела пелеринку на левую сторону, а прелестная, голубоглазая и изящная красавица Лер, страшная кокетка и щеголиха, выпустила с левой стороны лба злодейский маленький кудрявый завиток, что строго преследовалось в институте.

— Mesdames! — произнесла Арно резким, неприятным голосом. — Прежде чем спускаться вниз на молитву, я должна напомнить вам о ваших обязанностях. Вы перешли с Божьей помощью, — при этих словах она молитвенно подняла глаза к потолку, — в последний, выпускной класс, и теперь, так сказать, вы делаетесь представительницами целого института. На вас будут обращены взгляды всего учебного заведения; помните, что вы должны явиться примером для всех остальных классов…

— Ну, пошла-поехала, — сокрушенно произнесла Маня Иванова, — теперь начнется, наверное, бесконечная нотация, не успеешь и в кухню сходить…

В кухню ходили каждое утро три дежурные по алфавиту воспитанницы осматривать провизию — с целью приучаться исподволь к роли будущих хозяек. Эта обязанность была особенно приятной, так как мы выносили из кухни всевозможные вкусные вещи, вроде наструганного кусочками сырого мяса, которое охотно ели с солью и хлебом, или горячих картофелин, а порой в немецкое дежурство (немецкая классная дама была особенно добра и снисходительна) приносили оттуда кочерыжки от кочней капусты, репу, брюкву и морковь. Немудрено, что Маня Иванова — страшная лакомка — так сокрушалась, теряя возможность, благодаря длинной речи Арно, попасть на кухню. А Маня очень любила туда ходить, потому что старший повар, Кузьма Иванович, особенно благоволил к ней за ее необыкновенный аппетит и награждал ее с исключительным усердием и зеленью, и мясом, а иногда даже яйцами и сахаром, из которых Маня мастерски готовила вкусный гоголь-моголь.

Наконец m-lle Арно окончила свою речь, и мы, построившись парами, вышли из дортуара.

В столовой — длинной, мрачной комнате первого этажа — все классы были уже в сборе. Среди зеленых камлотовых форменных платьев и белых передников институток там и сям мелькали цветные, темные и светлые незатейливые и нарядные платьица новеньких, поступивших в разные классы. Весь седьмой класс состоял исключительно из них. Робкие, по большей части взволнованные личики новеньких приковывали общее внимание, которое еще более смущало маленьких девочек, впервые очутившихся в чуждой для них обстановке.

Прозвучавший звонок напомнил о молитве. Все воспитанницы поднялись со своих мест и, обернувшись спинами к входной двери, устремили глаза на маленький образок, висевший на самом верху дощатой перегородки, отделяющей столовую от буфетной.

Дежурная Чикунина вышла на середину комнаты с молитвенником в руках и начала своим чудным грудным голосом: «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа». За этим вступлением следовал целый ряд молитв. Додо Муравьева, наша вторая ученица (я считалась первою по классу все семь лет, проведенные мною в институте), прочла несколько стихов из Евангелия; воспитанницы стройным хором пропели молитву за государя, после чего все разместились за длинными столами, по десяти человек за каждым, и принялись за чай.

— Знаете, душки, я вам скажу одну вещичку! Только, чур, никому ни слова, чтобы наш стол только и знал, — неожиданно произнесла тоненькая, быстроглазая девочка Сара Хованская, обращаясь к девяти остальным, занимавшим стол старшего класса.

— Говори, только не ври! — круто оборвала Хованскую всегда несколько резкая на язык смуглянка Дергунова.

Сара Хованская любила прихвастнуть немного, признавая в себе эту слабость, ничуть не обиделась на замечание Киры.

— Ей-Богу, не совру, душка! — обещала она и в подтверждение своих слов быстро перекрестилась.

— Ну ладно, тогда выкладывай, — милостиво разрешила Дергунова, уставившись на нее своими цыганскими глазами.

— Дело в том, mesdam'очки, — обрадованная общим вниманием, заговорила Сара, — что у нас в выпускном классе скоро будет новенькая!

— Вот глупости, — вскричала Маня Иванова, спокойно до этого уплетавшая черствую институтскую булку, — вот чепуха-то! Институтское правило запрещает принимать новеньких в выпускной класс…

— Ах, молчи, пожалуйста, ты ничего не знаешь! — рассердилась Хованская, не любившая Маню. — Это для простых смертных не допускается, а будущая новенькая — важная аристократка и училась где-то в Париже и сюда поступит только проверить свои знания и приучиться к русскому языку… Она страшная, говорят, богачиха.

— Душка Хованская, — выскочила Бельская, — скажи мне по секрету, откуда ты это узнала?

— Очень просто. Мне передала Крошка, а ей говорила ее тетка — инспектриса.

— И это правда? — усомнилась Краснушка, сидевшая о бок со мною за чайным столом.

— Ей-Богу, правда, mesdam'очки! — еще раз перекрестилась Хованская на видневшийся в отдалении образ.

— Сара, не божись! На том свете ответишь! — с укором произнесла Танюша Петровская — самая богобоязненная и религиозная девочка из всего класса.

— Ну уж тебе-то, гадалке и прорицательнице, хуже достанется! — оборвала ее Сара.

— Душки, не грызитесь! — примиряющим тоном проговорила Миля Корбина, не выносившая никаких ссор и неурядиц между «своими».

— Mesdames! Вы являетесь, так сказать, представительницами целого института! На вас обращены глаза всего заведения, и вы должны служить ему примером… — произнесла с расстановкою Краснушка и, неожиданно сморщив свое беленькое личико в забавную гримасу, стала вдруг до смешного похожа на Арно.

— Ах, Маруся! Вот чудесно! Еще, душка, еще! — заливаясь веселым смехом, приставали к ней подруги.

Я одна не смеялась: в моей памяти еще слишком живо стояло неприятное происшествие с тою же Краснушкою, когда она, увлекшись такой же, как сейчас, проделкой, не заметила подкравшейся сзади mademoiselle Арно, была уличена ею и оставлена без передника в наказание за «непочтение к старшим».

— Перестань, Маруся! — урезонивала я мою расшалившуюся подругу. — Ну что за охота получать выговоры, право!

— Ах, Галочка, ты всегда помешаешь моему веселью! — с досадой произнесла она. — Всегда во всем найдешь что-нибудь нехорошее… Знаешь ли, Люда, — помолчав немного, добавила она уже мягче, — мне кажется иногда, что ты слишком уж хороша для меня и что я недостойна быть подругой такой «тихони» и «парфетки», как ты… Тебе куда полезнее было бы дружить с нашими «сливками» — Додо Муравьевой, Варюшей Чикуниной, Вольской, Зот и пр., и пр., и пр.

— Ты думаешь? — с улыбкой взглянув ей пристально в глаза, спросила я.

— О, Люда! Галочка моя милая! Хохлушечка моя несравненная! — вдруг, вскакивая со своего места и бросаясь мне на шею, захлебываясь, вскричала она. — Не смотри ты на меня с таким укором, Людочка! Не буду! Не буду! Ведь знаю, что я дороже тебе всех наших «парфеток» и умниц.

И она покрыла горячими поцелуями все лицо мое, глаза и губы.

Странная, необузданная, но на диво славная девочка была эта Краснушка!

ГЛАВА III

Дядя Гри-Гри и математика. Маленькие невзгоды

Сегодняшний день был началом классных занятий.

Поднявшись во второй этаж и пройдя бесконечно длинным коридором, мы вошли в класс, на дверной доске которого чернела римская цифра I. Заветная, давно жданная цифра! В продолжение долгих шести лет институтской жизни сколько надежд и грез было обращено к последнему, выпускному году, к последнему, старшему классу, который служил преддверием будущей свободной, вольной жизни!..

До сегодняшнего дня мы считались еще младшими и все лето помещались в нашем II классе, несмотря на выдержанные весною переходные экзамены, а желанный I класс оставался пустым и закрытым на ключ. Но сегодня, лишь только мы вступили в коридор старшей половины, где помещались два отделения пепиньерок и два старших класса, мы увидели двери нашего будущего помещения гостеприимно открытыми настежь.

Не без радостного трепета вошли мы туда. Комната выходила окнами на улицу. Но к этому обстоятельству мы уже привыкли в предыдущие годы, так как, начиная с IV класса, ежегодно занимали помещения, выходившие на улицу.

— Ах, душки, солнышко! — наивно обрадовалась миниатюрная и болезненная на вид Надя Федорова, всегда приходившая в умиление кстати и некстати.

Действительно, солнце светило вовсю, желая как будто поздравить нас с новосельем. Оно заливало ярким светом белоснежный потолок класса, его красивые, выкрашенные в голубую масляную краску стены, громоздкую кафедру, черные доски и бесчисленные карты всех частей света и государств мира, тщательно развешанные по стенам.

— Как это странно, mesdam'очки! — произнесла Миля Корбина, устремляя в окно свои всегда мечтательные глазки. — Как это странно! Вчера еще мы слонялись по саду и шалили сколько душе было угодно, а сегодня снова занятия, классы, звонки, съехавшиеся институтки и вся по-старому заведенная машина.

— А я, признаться, рада, душки, что лето миновало, — вставила свое слово быстроглазая Кира, — в ученье время скорее пролетает до выпуска…

— Mesdames, prenez vos places![1] — раздался в наших ушах неприятный, пронзительный голос m-lle Арно, — mousieur Вацель, va rentrer a l'instant.[2]

— Неужели пришел? — с сожалением произнесла Бельская. — Ах, душки, — обратилась она сокрушенно к классу, — не ожидала я от дяди Гри-Гри такой подлости, право: пришел аккуратно в первый же урок.

Как бы в подтверждение ее слов прозвучал звонок в коридоре, классная дверь широко распахнулась, и могучая, плотная фигура с громадною, львинообразною головою, покрытой густой гривой черной растительности, ввалилась в класс.

— Здравствуйте, старые знакомые, хозяюшки и умницы, — прогремел над нами сильный и мощный бас нашего общего любимца Григория Григорьевича Вацеля, преподавателя геометрии и арифметики в старших классах.

Совсем особенный человек и совсем особенный учитель был этот «дядя Гри-Гри», как мы его называли. И манера преподавания у него была совсем особенная. Его уроки проходили всегда не иначе как с шутками, прибаутками, смехом и остротами. Он говорил о самых скучных предметах с самой подкупающей веселостью. За все семь лет я не помню, чтобы у него хоть раз было скучающее лицо на уроке или даже чтобы он задумался когда-нибудь на минуту. Свою математику он любил больше всего на свете и о цифрах, правилах и задачах говорил так же нежно, как о собственных детях.

В его уроки шум и гвалт в классе стояли всегда невообразимые. Воспитанницы вскакивали со своих мест, окружали кафедру, вспрыгивали на пюпитры, чтобы лучше увидеть решение задач на досках и услышать объяснения учителя. Классные дамы давно потеряли надежду на восстановление дисциплины, отсутствующей на уроках Вацеля, и махнули на него рукой. Они старались даже не присутствовать во время его класса, зная всю бесполезность их замечаний, так как дядя Гри-Гри был горячим защитником девочек, и являлись только по звонку, возвещающему об окончании урока.

— И отлично, — встряхивая своею черною гривою, восклицал дядя Гри-Гри, когда щепетильная m-lle Арно, презрительно поджимая губы, удалялась с его урока, унося с собою рабочую корзиночку с ее бесконечным вязаньем, — мы и без полиции обойдемся. Только вы меня не съешьте, девицы, из лишнего усердия, — добавлял он с комической гримасой, поднимавшей целый взрыв хохота.

С веселым хохотом решались у нас труднейшие теоремы и самые запутанные задачи, до которых Вацель был, к слову сказать, большой охотник. Лени, рассеянности, невнимания он не переносил. В минуты гнева он был положительно страшен.

— Вздор мелете, околесицу несете, синьорина вы моя прекрасная! — напускался он грозно на ленивую воспитанницу, выпучивая при этом свои изжелта-карие круглые глаза и вращая ими во все стороны. — Вам не задачи решать, а хозяйством заниматься да кофеи пить надо, вот что-с. Пожалуйте-кась в «Камчатку» да отдохните за кофейком! Стыдно-с вам! Стыдно!

И злосчастная синьорина покорно направлялась в «Камчатку» (так у нас назывались последние скамейки в классе), заранее зная, что в журнальной клетке против ее фамилии к концу урока водворится «сбавка».

Манера ставить баллы у Вацеля была совсем исключительная. Он не признавал никаких границ в этом направлении. Если ученица при переходе из класса в класс имела, положим, восьмерку, то за первый же порядочный ответ он делал ей прибавку на один балл и ставил девять. Еще удачный ответ — еще прибавка и т. д. Плохо отвечала воспитанница — ей делалась сбавка на балл; вторичный плохой ответ — новая сбавка, и, таким образом, сбавки доходили до нуля. Когда же сбавлять оставалось не с чего, неумолимый в таких случаях Вацель выстраивал целую шеренгу нулей до тех пор, пока лентяйка не одумывалась и, взявшись за ум, не награждала математика более удачным ответом. Тогда начинались прибавки, которые могли идти без конца, достигая крупных цифр, переходящих за сто. За среднюю отметку бралась последняя цифра, конечно если она не превышала двенадцати баллов.

Девочкам, получившим 105 и 106 и т. д. баллов, Вацель выводил в среднем 12 и при этом шутил добродушно:

— Эх-ма! Под горку-то как покатила моя умница!

Его боялись, но любили за его крайнюю справедливость. Начальство снисходительно относилось к его чудачествам и смотрело на них сквозь пальцы, потому что Вацель считался знатоком своего дела и был очень популярен среди учебного и педагогического мира.

Сегодня дядя Гри-Гри пришел к нам в особенно приятном и веселом расположении духа.

— Ну, вот вы и большие девицы, — шутил он, с трудом взгромождаясь на кафедру своей тяжелой, гигантской фигурой. — Радуюсь за вас, синьорины мои милые, кофейницы мои и умницы! (Кофейницами и хозяюшками дядя Гри-Гри называл лентяек, умницами — прилежных.) Поди теперь и сбавок нельзя будет делать… Загрызете!

— А у нас, Григорий Григорьевич, новость! — неожиданно «вылетела» Бельская, метнув предварительный взгляд на пустующее место классной дамы. — Новенькая к нам в класс поступит!

— Ну? — удивленно протянул Вацель, взявший было перо в руки, чтобы расписаться в классном журнале.

Но Белке не пришлось ответить, так как ее соседка — смуглянка Кира — так сильно дернула ее за конец передника, что она разом шлепнулась на место.

— Ты, душка, дура! — ожесточенно зашептала Кира. — Разве можно говорить про это?

— А что? — искренно удивилась Белка.

— Батюшки, да она рехнулась! — окончательно возмутившись, негодовала Кира. — Ведь это тайна, глупая! Ведь Саре Крошка сказала по секрету, значит, это тайна! А ты выдала Сару.

— Ах, чепуха! — разозлилась в свою очередь Бельская. — Этого не говори, того не говори, о чем же и говорить-то после этого?

— Ты бы еще про последнюю аллею и про серый дом рассказала, — не унималась расходившаяся Кира, — куда как хорошо было бы!

Этот серый дом, упомянутый девочкой, играл важную роль в нашей институтской жизни.

В то время как младшие и средние классы с началом весны разлетелись на каникулы по всем уголкам России, мы, перешедшие из II-го в выпускной класс, должны были оставаться все лето в институте. Это делалось, во-первых, для того, чтобы усовершенствоваться в языках, а во-вторых, для изучения церковного пения на клиросах институтской церкви, где певчими обязательно были институтки-старшеклассницы. Проводить лето в стенах института не считалось особенным лишением. Все три месяца мы буквально прожили на воздухе в густом, громадном институтском саду, бегали на гигантских шагах, качались на качелях, играли в разные игры. Мы даже принимали наших родственников и знакомых на институтской садовой площадке, окруженной кустами бузины и сирени, с куртинами цветов посреди нее, наполняющими сад острым, приятным ароматом. Раз в неделю нас водили осматривать разные заводы и фабрики или брали кататься за город — в Царское Село, Гатчину и Петергоф. Никто не скучал летом среди массы разнообразных впечатлений. К тому же мы сами всегда выдумывали себе развлечения среди однообразной институтской жизни. Одно из них заняло нас надолго.

Густая и тенистая «последняя аллея», где и днем-то было всегда мрачно, а вечером положительно жутко от прихотливо, в виде живой кровли, разросшихся дубовых ветвей, вела от веранды через весь сад к противоположной невысокой каменной ограде. Аллея заканчивалась маленькою площадкою, тесно окруженною пышными кустами акаций. Здесь, около этой площадки, ограда была еще ниже, так что позволяла видеть громадный серый дом с заколоченными ставнями на готических окнах, с массивными колоннами, висячими балкончиками и стрельчатой башенкой над крышей. Дом был обращен к нашему саду задним фасадом и казался необитаемым.

Институтки, всегда склонные к мечтательности, обожавшие все таинственное, из ряда вон выходящее, распустили о старом доме самые фантастические и легендарные слухи: говорилось, что в сером доме бродят привидения, мелькает свет по ночам через щели ставен и слышится по временам чье-то заунывное пение.

Миля Корбина, большая поклонница таинственных романов Вальтера Скотта, божилась и клялась, утверждая, что собственными глазами видела, как однажды вечером ставни серого дома приоткрылись и в окне показалась фигура старика в восточной чалме. Что Миля сочиняла, в этом не было никакого сомнения, но нам так хотелось верить Миле и не разрушать впечатления таинственного очарования, навеянного на нас одним видом серого дома, что мы даже постарались не усомниться в ее словах. Вечером, покончив с чаем, мы стремглав летели на последнюю аллею, забирались на площадку акаций и жадно вглядывались в мрачный и зловещий, как нам казалось, силуэт пустынного дома в надежде увидеть что-нибудь особенно таинственное, но каждый вечер расходились спать разочарованные, обманутые в наших ожиданиях. Старик в чалме решительно не желал появляться.

Такова была история серого дома, возбуждавшего самый живой интерес среди девочек.

— Нет-нет, я не так глупа, — шепотом оправдывалась Белка, — чтобы выдавать настоящие тайны, а только о будущей новенькой отчего же было и не сказать?

— Ну-с, так как же насчет будущей новой синьорины? Когда она поступит? — словно угадывая разговор девочек, спросил Вацель.

— Нет-нет, — вся вспыхнув, произнесла Кира Дергунова, делая «страшные глаза» по адресу Бельской, — этого мы не можем вам сказать, ни за что не можем…

— Ну, коли ни за что не можете — так и не надо-те! — умиротворяюще произнес учитель. — Займемся-ка лучше нашим хозяйством, пока не ушло время!

И, взяв мелок в руки, он подошел к доске и стал объяснять урок по геометрии к следующему разу.

В ту же минуту на мой пюпитр упала сложенная бумажка.

Я быстро развернула ее и прочла:

«Сегодня за обедом щи, котлеты с горошком и миндальное пирожное. Кто хочет меняться: пирожное на котлету? Пересылай дальше».

Я сразу узнала Маню Иванову, автора записки, которая не могла часу прожить без разных «съедобных» расчетов и соображений. Покачав отрицательно головою по адресу сидевшей неподалеку Мани, я сложила записку и перебросила ее дальше.

В то время как близорукая Мухина, или Мушка, маленькая близорукая брюнетка, сидевшая на первой скамейке, разбирала Манины каракульки, поднеся их к самому носу, Вацель окончил объяснение теоремы, положил мелок, которым писал на доске, обратно на кафедру и осторожно, на цыпочках подобрался к Мушке.

— Мушка, спрячь, спрячь записку! — зашептали ей со всех сторон ее доброжелательницы.

Но было уже поздно. Еще секунда — и злополучная записка очутилась в руках дяди Гри-Гри.

С невозмутимым хладнокровием он громко прочел классу, умышленно растягивая слова, в то время как обе девочки, и Маня и Мушка, сидели красные, как пионы, от стыда и смущения.

— Вот так фунт!.. — комически развел он руками. — Я думал — это они теорему решали, а они… щи с кашей… котлеты!.. Да еще мена… Бр! бр!.. Ай да синьорины мои воздушные! И не стыдно вам за уроками-то хозяйничать? Ведь математика дама важная и требует к себе почтения и внимания! Ведь вы уже теперь, так сказать, синьорины великовозрастные, и, следовательно, хозяйственные дела побоку надо. Госпожа Иванова, хозяюшка вы моя несравненная, — тем же тоном шутливого негодования обратился он к алевшей, как зарево, Мане по окончании урока, — приятного вам аппетита от души желаю!

— Вот, душка, опростоволосилась-то! — сокрушенно закачала головою Миля Корбина, подсаживаясь к пострадавшей Мане, лишь только дядя Гри-Гри ушел из класса.

— Ну вот еще! — лихо тряхнув своей черноволосой головкой, вскричала Кира. — Что ж тут такого! Хотя мы и воздушные создания, но питаться одним лунным светом и запахом фиалок не можем.

— Mesdam'очки, француз не придет, и Maman прислала сказать, что в свободные часы будет гулянье, пока хорошая погода! — пулей влетая в класс, заявила запыхавшаяся и красная как рак Хованская.

— Ура! — закричала не своим голосом Дергунова, и в тот же миг сразу оселась под строгим, уничтожающим взглядом вошедшей Арно.

— Taisez vous donc, Дергунова! — вскричала она вне себя от гнева. — Рядом урок физики, а вы кричите, как уличная девчонка!

— Вот еще! — заворчала себе под нос Кира. — Не смеете ругаться… Мой папа командир полка, я вовсе не уличная. Противная, гадкая Арношка! Пугач желтоглазый!

Когда Кира начинала возмущаться, удержать ее не было никакой возможности. По институту ходили слухи, что Дергунова была по происхождению цыганка и ее малюткой подкинули ее отцу, капитану Дергунову, командовавшему тогда ротой в Кишиневе. Самолюбивая, гордая от природы, Кира возмущалась этими слухами, и всякий намек на ее происхождение болезненно задевал ее. Поэтому и сейчас данное ей Арно прозвище возмутило ее, и она расшумелась не на шутку.

— Бог знает, как с нами здесь обращаются, — почти вслух, не стесняясь близостью классной дамы, ворчала она, — если б наши родные только узнали об этом!

— Ах, душка, — сочувственно произнесла Миля Корбина, сидевшая на одной парте с Кирой, — плюнь ты на это дело и на противную Ар… — Миля не договорила, потому что Пугач стоял перед нею.

— Une demoiselle qui плюет, — своим дребезжащим, неприятным голосом произнесла она, особенно сочно и раздельно выговаривая слова, — не получает 12 за поведение.

И она величественно зашагала между партами, приблизилась к красной доске, на которой писались имена лучших по поведению воспитанниц, и своим костлявым пальцем стерла с доски имя Корбиной.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — сочувственно произнесла Кира. — Уж и до «парфеток» добираться начинает (Миля считалась «парфеткою» по поведению)! Противная Пугачиха!

— Mesdames, mettez vous par paires et suivez moi![3] — тем же невозмутимым голосом произнесла Арно, и мы, сгруппировавшись на середине класса, встали в пары и направились в сад.

ГЛАВА IV

Принцесса из серого дома

Громадный институтский сад пестрел своим осенним нарядом. Желтые клены, красноватые липы и подернутые пурпуром кусты бузины составляли слегка поредевший, но прекрасный букет из резких, красивых тонов осени.

В последнюю аллею разрешалось ходить только выпускным и пепиньеркам. Младшие классы ограничивались гимнастической площадкой и ближайшими к крыльцу дорожками.

Едва девочки разбрелись по саду, как из дальнего угла, служившего наблюдательным пунктом, откуда институтки следили за серым домом, послышался звонкий и взволнованный голос Бельской:

— Сюда, mesdam'очки, сюда идите, скорее!

Мы с Краснушкой, спокойно было рассевшиеся на садовой скамейке, быстро вскочили и, схватившись за руки, побежали на зов.

В беседке из акаций, с которых уже давно слетела листва, стояли кое-кто из наших с отчаянно размахивавшей руками Белкой во главе.

— Смотрите! Смотрите! — увидя нас, прошептала она, захлебываясь от волнения. — Вот чудеса-то!

При этом она указывала нам рукою по направлению серого дома…

Я подняла голову, взглянула… и отступила, удивленная новым необычайным зрелищем. Серый дом преобразился… Ставни, плотно заколоченные в продолжение целого лета, теперь были открыты, и чисто вымытые окна ярко блестели стеклами в лучах сентябрьского солнца. Но не дом и не ставни привлекли наше внимание.

Одно из окон было раскрыто, и в амбразуре его стояла девушка в белом платье, с двумя тяжелыми косами, ниспадавшими ей на грудь по обе стороны прелестной головки… Девушка была очень красива той чисто сказочной, мраморной красотой, которая сразу бросается в глаза и приковывает взоры. Белое воздушное платье дополняло волшебный образ, и вся она казалась чудесным олицетворением мечты, воплощенной грезой…

— Ах, дуся! Mesdam'очки! Вот красавица-то! — восторженно зашептала Миля Корбина. — Куда лучше Вали Лер, право!

— Ну вот еще! И сравнить нельзя! Наша Валентина ей в подметки не годится! — авторитетно заметила смуглая Кира, не любившая особенно стесняться в выражениях.

— Ах, душки, кто она? — зашептала Маня Иванова, широко открывшая рот от удивления. — Верно, княжна какая-нибудь или графиня… В таком роскошном доме живет!

— Не все ли равно, mesdam'очки, — вмешалась в разговор Краснушка, — кто бы она ни была — какое нам до нее дело! Вы точно никогда людей не видели: уставились в упор — даже неприлично. Только сконфузите бедняжку!

Но «бедняжка» и не думала конфузиться… Ни малейшая краска смущения не трогала эти бледные, словно из мрамора изваянные щеки; глаза ее, большие, смелые, прозрачно-синие, как морская волна, сощурившись немного, смотрели на нас с дерзким любопытством. Полные, яркие губки, странным диссонансом алевшие на этом бледном лице, улыбались не то насмешливо, не то надменно.

— Ах, mesdam'очки, она смеется! — восторженно зашептала Миля. — Дуся! Красавица, ангел! — И она послала по направлению незнакомки несколько воздушных поцелуев.

Девушка у окна рассмеялась тем серебристым, звонким смехом, каким могут смеяться только дети. Потом, перегнувшись немного всем своим гибким станом, весело произнесла:

— Какие смешные девочки! Какого класса?

Мы нисколько не обиделись на наименование «смешные» и поторопились ответить в один голос:

— Мы выпускные.

— Вот как! — произнесла девушка снова, и мне ясно послышалось, что она плохо выговаривает слова, как иностранка. — А эта красивая брюнетка, — кивнула она в мою сторону, — тоже вашего класса?

— Это Галочка! Наша любимица! — ответила Миля Корбина, захлебываясь от радости говорить с «принцессой», как она уже мгновенно окрестила девушку из серого дома.

— Галочка! — скривив свое красивое личико в насмешливую гримаску, произнесла та. — Что за дикое имя! Галочка!.. Галка… Ведь это птица, если я не ошибаюсь? Странная фантазия у этих русских называть детей птичьими именами!

— Ах, вовсе нет! — вскричала Кира. — Это не настоящее имя, а прозвище! А ее, — она указала на меня, — зовут Людмилой… Людмила, Люда… Это звучит так красиво… Не правда ли?

— Хорошенькая девочка! — не отвечая на ее вопрос, произнесла «принцесса», бесцеремонно разглядывая меня своими чуть прищуренными глазами.

— А вы не русская? — спросила ее Кира.

Она в ответ только отрицательно покачала белокурой с золотистым отливом головкой.

— Вы немка?

Она опять сделала отрицательный знак.

— Француженка? — не унималась Кира.

Новый жест и новое молчание.

— Так кто же вы? — готовая уже вспылить от нетерпения, прокричала Кира. — Кто вы? Лифляндка, курляндка, испанка, англичанка, итальянка?

И так как девушка не отвечала и только тихо смеялась своим серебристым смехом, Кира сердито пожала плечами и проворчала себе под нос:

— Вот-то важничает, скажите на милость… точно и впрямь настоящая принцесса!

— Ах, оставь ее, душка! — шепотом произнесла Миля Корбина, все время не отрывавшая глаз от незнакомки. — Какое вам всем дело, кто она… В ней нет ничего обычного, человеческого… Я уверена, что она не живое существо, а греза, воплощенная легенда этого старого дома!..

— Милка, ты больна! Ступай в перевязочную, тебя осмотрят, душка! Ты заговариваться начала! — расхохоталась во все горло Дергунова, не терпевшая никаких «небесных миндалей», как она называла поэтические бредни Мили.

В ту же минуту «принцесса», все еще не отходившая от окна, снова заговорила:

— Не беспокойтесь, глупенькие, я такая же, как и вы, и ничего сверхъестественного во мне нет, в доказательство чего я должна идти брать урок музыки, но завтра мы увидимся снова… Только не все, а то вы так кричите, что у меня может разболеться голова от вашего шума…

— Ах, скажите, нежности какие! — вскричала неугомонная Кира, успевшая уже невзлюбить принцессу.

— Не все, — повторила красавица с легкой улыбкой, — вы и вы, — кивнула она мне и Марусе, — и вы также, обезьянка, — засмеялась она в сторону Мили, — приходите ко мне завтра в этот же час…

— Ах, мы не можем завтра, — нисколько, по-видимому, не обидевшись данным ей прозвищем, произнесла Миля. — Мы гуляем сегодня во время пустого урока, а завтра в этот час у нас будет учитель, и мы не можем прийти.

— Она вами командует, как горничными, а вы таете! — сердито проворчала Бельская, недовольная тем, что не получила приглашения от «принцессы».

— Мы придем, придем непременно, как только будет можно! — не слушая ее, произнесла Миля.

— А я не приду — увольте! — резко произнесла Краснушка. — Очень надо исполнять прихоти этой гордячки… Да и тебе не советую, Галочка! — обратилась она ко мне, ничуть не стесняясь присутствием незнакомки.

— Ах, что ты, Маруся! — всплеснула даже руками Миля. — Она такая дуся!

— И девочка снова обратила к окну восхищенный взор.

— Ну и дежурь у нее под окнами, если тебе это нравится, а меня избавь! — вспыхнула Запольская и, круто повернувшись спиною к серому дому, энергично зашагала прочь по аллее.

Я хотела было последовать ее примеру, как до меня долетел снова серебристый голосок незнакомки:

— Приходите же, смотрите, завтра! Вы мне очень нравитесь! И мне бы очень хотелось покороче познакомиться с вами!

Я оглянулась. Глаза девушки смотрели на меня. Очевидно, ее слова относились ко мне.

— Ах, счастливица Влассовская, — завистливо произнесла Миля, — она зовет тебя!

— Не ходи, Люда, — незаметно дернула меня за руку внезапно вернувшаяся и подошедшая к нам снова Краснушка.

— Понятно, не ходи! — вмешалась Кира Дергунова и, повернувшись к окну, заговорила снова, сопровождая свои слова насмешливым реверансом: — Прелестная принцесса, соблаговолите назвать ваше имя!

— Извольте, — в тон ей отвечала незнакомка, — меня зовут Нора Трахтенберг.

Трахтенберг!.. Какая знакомая фамилия. Где я слышала? Ах, да, вспоминаю. Когда я была еще совсем маленькой «седьмушкой», моя подруга по классу — такая же маленькая девочка, как и я, — княжна Нина Джаваха «обожала», по институтскому обычаю, одну из старшеклассниц, белокурую шведку Ирочку Трахтенберг. Потом, когда моя подруга Нина умерла в чахотке, а Ирочка вышла из института по окончании курса, я потеряла последнюю из виду. Теперь, когда я услышала эту фамилию, мне показалось как будто что-то знакомое в лице Норы, особенно во взгляде ее насмешливых, прозрачных, словно русалочьих глаз и в надменной улыбке алого ротика.

Я хотела было спросить ее, не приходится ли она Ирэн сестрою, но как раз в этот миг в конце аллеи появился Пугач, строго запрещавший стоять у забора и еще более преследовавший нас за разговоры с посторонними… Мы встрепенулись и врассыпную бросились прочь.

Окно захлопнулось. «Принцесса» Нора исчезла так же внезапно, как и появилась в нем. Раздался звонок, напомнивший нам, что прогулка кончена и надо идти к завтраку.

ГЛАВА V

Сон в руку. История. Новый учитель

Весь этот день только и было разговору, что о «принцессе» из серого дома.

Девочки разделились на две партии. Миля Корбина и хорошенькая Мушка (Антоша Мухина) стояли за Нору. Особенно Миля горячо восторгалась ею. Пылкая фантазия девочки рисовала целые фантастические картины о жизни белокурой незнакомки.

— Mesdam'очки, вы слышали, как она говорит? Совсем-совсем как нерусская! — восторженно захлебываясь, говорила Милка. — Я уверена, что она француженка… Наверное, ее отец эмигрант, убежал с родины и должен скрываться здесь… в России… Его ищут всюду… чтобы посадить в тюрьму, может быть казнить, а он с дочерью скрылись в этом сером доме и…

— Ты, душка, совсем глупая, — неожиданно прервала Краснушка пылкую фантазию Мили, — времена казней, революции и прочего давно прошли!.. Хорошо же ты знаешь историю Франции, если в нынешнее время находишь в ней революцию и эмигрантов…

— Ах, оставь, пожалуйста, Запольская, — взбеленилась Миля, — не мешай мне фантазировать, как я не мешаю тебе писать твои глупые стихи!

— Глупые стихи! Глупые стихи! — так и вспыхнула Краснушка, мгновенно дурнея от выражения гнева на ее оригинально-красивом личике. — Mesdam'очки, разве мои стихи так дурны, как говорит Корбина? Будьте судьями, душки!

— Перестань, Маруся! — остановила я мою расходившуюся подругу. — Ну, пусть Миля восторгается своей принцессой и несет всякую чушь, какое тебе дело до этого?

— И то правда, Галочка, — разом успокаиваясь, произнесла Краснушка. — Пусть Милка паясничает и юродствует, сколько ей угодно… Только ты, Люда, обещай мне, что ты не пойдешь больше на последнюю аллею и не будешь разговаривать с этой белобрысой гордячкой.

— Конечно, не буду, смешная ты девочка! — поторопилась я успокоить моего друга.

— Побожись, Люда!

Я побожилась, трижды осенив себя крестным знамением (самая крепкая и ненарушимая клятва в институтских стенах).

— Спасибо тебе, Галочка! — мигом просияв, произнесла Краснушка. — Ах, Люда, ты и не подозреваешь, как ты мне дорога… Право же, я люблю тебя больше всех на свете… И мне досадно и неприятно, когда ты говоришь и ходишь с другими… Мне кажется, что я больше всех остальных имею право на твою дружбу. Не правда ли, Люда?

Я молча кивнула ей.

— Ну вот! Ну вот! — обрадовалась она. — А тут эта белая фиглярка лезет к тебе и навязывается на дружбу! Я не хочу, я не хочу, Люда, чтобы ты была с ней!

— Вот глупенькая, — не выдержала и рассмеялась я, — ведь белая фиглярка, как ты ее называешь, наверху в окне, а мы внизу в саду, за оградой. Какая же тут может быть дружба?.. Ни поговорить, ни погулять вместе!

— Ах, какая я глупая, Люда! — засмеялась она своим звучным, заразительным смехом. — Я и не сообразила этого… Ну поцелуй же меня.

— За то, что ты глупая? — расхохоталась я.

— Хотя бы и за то, Люда!

Пронзительный звонок, возвестивший начало урока, не помешал нам, однако, крепко, горячо поцеловаться.

— Pas de baisers![4] — послышался над нами резкий окрик Пугача. — На все есть свое время!

Мы невольно вздрогнули от неожиданности. За нами стояла классная дама.

— Господи! — тоскливо вскричала Краснушка. — И когда это мы выйдем из нашей тюрьмы! Все по звонку, по времени: и спать, и есть, и смеяться, и целоваться. Каторга сибирская, и больше ничего!

— Не грубить! — вся вспыхнув, прокричала Арно, топнув ногою.

— А вы не топайте на меня, mademoiselle, — внезапно вспылила Запольская, и знакомые искорки ярко засверкали в ее темных зрачках, — не топайте на меня, что это в самом деле!

— Не смейте так разговаривать с вашей наставницей! — зашипел Пугач. — Сейчас замолчите, или я вам сбавлю три балла за поведение.

— За то, что я целовалась? — насмешливо сощурившись, произнесла Краснушка, и недобрая улыбка зазмеилась в уголках ее алого ротика.

— За то, что вы дерзкая девчонка! Кадет! Мальчишка! Вот за что! — затопала на нее ногами окончательно выведенная из себя Арно и, выхватив из кармана свою записную книжку, в которой она ставила ежедневные отметки за поведение, дрожащей рукой написала в ней что-то.

— Vous aurez 6 pour la conduite aujourd'hui![5] — злобно пояснила она Запольской, — и будущее воскресенье вы останетесь без шнурка.

Шнурки давались нам за хорошее поведение и за языки. Иметь белый шнурок считалось особенным достоинством у институток. И Краснушка за все время своего пребывания в институте никогда еще не бывала лишена этой награды, поэтому поступок Арно глубоко возмутил ее горячее сердечко.

— Mademoiselle Арно! — отчетливо и звонко произнесла она, вся дрожа от волнения, и ее красивое личико, обрамленное огненной гривой вьющихся кудрей, так и запылало ярким румянцем. — Это несправедливо, это гадко! Вы не имели права придираться ко мне за то, что я поцеловала Влассовскую. Учителя не было еще в классе, когда я это сделала… Я не хочу получать шестерки за поведение, когда я не виновата! Слышите ли, не виновата!.. Нет, нет и нет! — И совершенно неожиданно для всех нас Краснушка упала на пюпитр головою и исступленно, истерически зарыдала на весь класс.

— А-а, так-то вы разговариваете с вашими классными дамами! — прошипела Арно. — Tant pis pour vous, mademoiselle,[6] пеняйте на себя! Я вам ставлю нуль за поведение, и завтра же все будет известно начальнице! — И она снова выдернула злополучную книжечку и сделала в ней новую пометку против фамилии Запольской.

— Бедная Краснушка! Сон-то в руку! — сочувственно и сокрушенно покачала головкой черненькая Мушка.

— Подлая Арношка, аспид, злючка, противная! — исступленно зашептала Кира Дергунова, сверкая своими цыганскими глазами. — Ненавижу ее, всеми силами души ненавижу!

— Видишь, Маруся, — произнесла торжественно Таня Петровская, — я тебе правду сказала: лавровый венок — это непременно нуль в журнале!

— Да не плачь же, Краснушка, — добавила она, наклоняясь к девочке, — ты же не виновата…

— Виноват только сон! — вмешалась Миля Корбина и тотчас же добавила печально и сочувственно: — Ах, душка, и зачем только ты видишь такие несчастные сны!

— Ах, Корбина, и зачем только вы так непроходимо глупы? — подскочила к ней, паясничая, Белка. — Ну разве сны зависят от воли человека?

— Они от Бога! — торжественно произнесла Петровская, поднимая кверху свои серьезные глаза.

Краснушка продолжала отчаянно рыдать у меня на плече. Вся ее худенькая фигурка трепетала как былинка.

Запольская никогда не плакала по пустякам. Это все знали и потому жалели ее особенно в этой глупой истории с Арно, потрясшей, казалось, все существо нервной девочки.

— Mesdam'очки! У нее истерика будет! — шепотом заявила Маня Иванова. — Ах, Краснушка, что же это такое?

— Краснушечка! Маруся! Запольская, душка, плачь еще! Плачь громче, чтобы разболеться от слез хорошенько! — молила Миля Корбина, складывая на груди руки. — Если ты заболеешь и тебя отведут в лазарет, Maman узнает о несправедливости Пугача, и ее наверное выгонят!

— Полно вздор молоть, Корбина, — строго остановила я девочку, — как не стыдно говорить глупости! Маруся, — обратилась я к Запольской, — сейчас же перестань плакать… Слышишь? Сию минуту перестань… Ведь у тебя голова разболится…

— Пускай разболится! — проговорила, заикаясь, сквозь истерические всхлипывания, Краснушка. — Пускай я вся разболеюсь и умру и меня похоронят в Новодевичьем монастыре, как Ниночку Джаваху.

— Ах, как это будет хорошо! — неожиданно подхватила Миля. — Умри, конечно! Пожалуйста, умри, Краснушка! Подумай только: белое платье, как у невесты, белые цветы, белый гроб! И поют и плачут кругом… Все плачут: и Maman, и учителя, и чужие дамы, и мы все, все… А Арно не плачет… Она идет в стороне от нас… ее никто не хочет видеть… А когда тебя опустят в могилу, Maman подойдет к Арно и скажет нам, указывая на нее пальцем: «Смотрите на эту женщину! Она убийца бедной, маленькой, невинной Запольской! Она убийца… помните это все и изгоните ее из нашей тихой, дружеской семьи»… И Арношка упадет на край твоей могилы и будет плакать… плакать… плакать… Но воскресить тебя уже будет нельзя: мертвые не воскресают!

Последние слова Миля Корбина произнесла с особенным подъемом… Краснушка при этом заплакала еще сильнее, у многих из нас невольно навернулись слезы. Глупенькие, наивные девушки поддались влиянию Милкиной фантазии. Но сильный, грудной голос Варюши Чикуниной, внезапно прозвучавший за нами, мигом отрезвил нас.

— Перестать! Сейчас перестать! — строго прикрикнула Варюша. — Запольская, не реви! Что это, в самом деле? «Седьмушки» вы, что ли? Ах, mesdames, mesdames, когда-то вы вырастете и будете умнее!

Варюша Чикунина была старше нас всех. Ей было около девятнадцати лет, и ее авторитет дружно признавался всеми.

При первых же звуках ее сильного голоса Краснушка подняла с крышки пюпитра свою рыженькую головку и произнесла, все еще всхлипывая:

— Я ей не прощу этого! Я ей отомщу… отомщу непременно!..

— Разумеется! — подхватила Миля. — Если уж нельзя умереть, так по крайней мере надо отомстить хорошенько!

— Mesdames! Mesdames! Maman в коридоре! Maman в коридоре! — послышались тревожные голоса девочек, сидевших на первых скамейках подле двери. Все разом стихло, успокоилось как по волшебству. Настала такая тишина, что, казалось, можно было услыхать полет мухи.

Лишь только высокая, полная фигура начальницы в синем шелковом платье появилась в дверях класса, мы все разом поднялись со своих мест и отвесили низкий реверанс, сопровождаемый дружным восклицанием:

— Nous avons l'honneur de vous saluer, maman![7]

Начальница была не одна. За нею вошел или, вернее, проскользнул в класс высокий господин в синем вицмундире, сидевшем на нем как на вешалке, очень молодой, очень белокурый и очень робкий на взгляд. Он потирал свои большие, красные руки, как будто они были отморожены у него, и краснел и смущался, как мальчик. Очевидно, он чувствовал себя очень неловко под перекрестными взглядами сорока взрослых девочек, рассматривавших его с полной бесцеремонностью и явным любопытством.

— Mes enfants! — произнесла Maman, окидывая нас всех разом острыми, проницательными глазами. — Представляю вам нового учителя русской словесности Василия Петровича Терпимова. Надеюсь, вы сумеете заслужить его расположение.

— Мы надеемся, Maman! — отвечал, приседая, дружный хор сорока девочек.

Начальница еще раз милостиво кивнула нам головою в белой кружевной наколке и величественно выплыла из класса, оставив Терпимова в обществе институток.

Последний мешковато уместился на кафедре и сразу уткнулся носом в классный журнал, очевидно, с целью скрыть от нас свое смущение и робость.

— Мой предшественник, — начал он под прикрытием журнала, — высокоуважаемый Владимир Михайлович Чуловский, передал мне, что в истории литературы вы довольно сильны и что он дошел с вами до Фонвизина. Не правда ли, mesdemoiselles?

— Дежурная, ответьте monsieur Терпимову! — приказала со своего места Арно.

Учитель, не заметивший было классную даму при входе в класс, теперь окончательно смутился за свою оплошность, неуклюже привскочил с места и, подойдя к ней, отрекомендовался:

— Честь имею… Терпимов…

Кто-то тихо фыркнул под крышку пюпитра.

— Вот парочка-то подобрана — на славу! — прошептала Кира Дергунова, захлебываясь от приступа смеха.

Действительно, высокая, прямая как жердь Арно и такой же длинный и сухой Терпимов составляли вдвоем весьма карикатурную пару.

— Дежурная, — повысил голос Пугач, — скажите monsieur, что вы проходили у Владимира Михайловича в прошлом году по истории литературы.

Варюша Чикунина тотчас же поднялась со своего места и громко отчеканила:

— От Кантемира до Грибоедова.

— Господи! Да это Дон-Кихот какой-то! — звонким шепотом прошептала Кира, оглядывавшая нового учителя не то со страхом, не то с удивлением.

— А кто, mesdames, может познакомить меня со способом декламации в вашем классе? — снова спросил Терпимов, опять усевшись на кафедру.

Все молчали. Никому не хотелось «выскакивать». Декламацию у нас ставили выше всего и охотно учили и декламировали стихи.

— Кто из вас может прочесть какое-нибудь выученное в прошлом году стихотворение? — повторил свой вопрос учитель.

— Влассовская Люда, прочти «Малороссию», ты ее так хорошо читаешь, — послышались со всех сторон голоса моих подруг.

Я встала.

— Вы желаете прочесть? — обратился ко мне учитель, смотря не на меня, а куда-то поверх моей головы.

Теперь он был красен, как вареный рак, на лбу его выступили крупные капельки пота. Он слегка заикался, когда говорил, и вообще был довольно-таки смешон и жалок.

Я вышла на середину класса и начала:

Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В зеленых рощах тонут хутора…

Как истая малороссиянка, я обожаю все, что касается моей родины, и стихи эти я читала всегда с особенным жаром: стоило мне только начать их, как я уже видела в своем воображении и белые хатки, и вишневые рощи, и смуглую хохлушку, вплетающую цветы в свои темные косы, и слепого бандуриста, запевающего песни о своей родимой Хохлатчине, — словом, все то, о чем говорилось у поэта. Чуловский, высоко ставивший декламацию, выучил меня оттенять чтение, делать паузы, повышать и понижать голос. Моя южная натура помимо меня вкладывала сюда много пыла, и я каждый раз с успехом читала «Малороссию», заслуживая шумные одобрения и Чуловского и подруг. Но Василий Петрович Терпимов, или Дон-Кихот, как его сразу окрестила насмешница Дергунова, имел, вероятно, свои особенные воззрения на способ декламации. Он внимательно прослушал меня до конца, не выражая никакого удовольствия на своем худом, некрасивом лице, а когда я кончила, произнес лаконически, точно отрезал:

— Нехорошо-с!

— Почему? — помимо моего желания вырвалось у меня.

— Нехорошо-с… Так можно только молитвы читать-с, а стихи не годится… Проще надо, естественнее.

— А monsieur Чуловский очень хвалил! — послышался с последней скамейки голос Бельской.

— Taisez vous![8] — зашикала на нее тревожно вскочившая со своего стула Арно.

— Monsieur Чуловский имеет свою методу… — заикаясь от смущения и мучительно краснея, произнес Терпимов, — я имею свою.

— Влассовская — наша первая ученица… — как бы желая поднять мой авторитет, крикнула Дергунова.

— И профессора могут ошибаться, а не только первые ученицы, — вызывая нечто вроде улыбки на своем длинном лице, произнес учитель.

— Ах, противный, — звонким шепотом заявила Иванова, — да как он смеет против Чуловского говорить! Да мы его «потопим»! Это он из зависти, mesdam'очки, непременно из зависти!

Чуловский был нашим общим кумиром. Молодой, красивый, остроумный, он обращался с нами не как с детьми, а как со взрослыми барышнями, и мы гордились этим его отношением к нам. Едва заметным осуждением Чуловского Дон-Кихот сразу вооружил против себя восторженных девочек.

Его тут же решили «топить», то есть изводить всеми силами, как только могли и умели изводить опытные на эти выдумки институтки…

Мне самой было очень неприятно, что Терпимов забраковал мое чтение любимой «Малороссии». Недовольная вернулась я на мое место.

— Не горюй, Галочка, он, ей-Богу же, ровно ничего не понимает. И откуда только выкопали нам этакую кикимору, — тихонько утешала меня Маруся, у которой едва успели обсохнуть после «истории» слезы на глазах.

— Я… ни… чего, что ты! — ответила я, между тем как в душе подымалась злость против нового учителя.

Прослушав двух-трех девочек, Терпимов заговорил о Державине. Начал он смущенно и робко, поминутно заикаясь на словах, но по мере того как он говорил, голос его крепнул с каждой минутой, речь делалась образнее и красивее, и он незаметно овладел нашим вниманием… Говорил он доступно, просто и понятно, умея заинтересовать девочек, приводя примеры на каждом шагу, прочитывая отрывки стихотворений все с тою же удивительной простотой.

— Ай да Дон-Кихот, отлично справляется, — прошептала Дергунова, внимательно, против своего обыкновения, слушавшая речь учителя.

— Ничего нет хорошего! — протянула Краснушка сердито. — Люда дивно прочла «Малороссию», а он «нехорошо-с»! Еще смеет Чуловского критиковать, кикимора этакая! Интересно знать, кто его обожать возьмется.

— Придется «разыграть», душки, — проговорила шепотом Мушка, — добровольно, наверное, уж никто не согласится.

— Ну и разыграем в перемену… Ах, уж кончал бы поскорее… А наши-то дурочки уши развесили… Как не стыдно: променяли Чуловского на кикимору! Бессовестные! — горячилась Маруся.

Звонок внезапно прервал речь Терпимова, он разом как-то осекся, все воодушевление его мигом пропало. Суетливо расписавшись в классном журнале, он мешковато поклонился нам и вышел из класса.

Тотчас же после урока Терпимова разыграли в лотерею.

Дело в том, что каждого учителя у институток было принято «обожать». Это обожание выражалось очень оригинально. Вензель «обожаемого» вырезывался на крышке пюпитра, или выцарапывался булавкой на руке, или писался на окнах, дверях, на ночных столиках. «Обожательница» покупала хорошенькую вставочку для его урока, делала собственноручно essuie-plume[9] с каким-нибудь цветком и обертывала мелок кусочком розового клякспапира, завязывая его бантом из широкой ленты. Когда в институте бывали литературно-музыкальные вечера, обожательница подносила обожаемому учителю программу вечера на изящном листе бумаги самых нежных цветов. В Светлую Христову заутреню ею же подавалась восковая свеча в изящной подстановке и также с неизменным бантом. Иногда несколько человек зараз обожали одного учителя. В таких случаях они разделялись по дням и каждая имела свой день в неделю, как бы дежурство: в этот день она должна была заботиться о своем кумире. Бывало и так, что никто не хотел обожать какого-нибудь уж слишком неинтересного или слишком злого учителя, — тогда его разыгрывали в лотерею и получившая билетик с злополучным именем должна была поневоле принять учителя на свое попечение и стать его ревностной поклонницей. Учителя знали, разумеется, об этой моде институток и от души смеялись над нею. Так, Вацель, получая неудовлетворительные ответы от обожавшей его одно время Бельской, говорил с печальным комизмом в голосе:

— Эх вы, синьорина прекрасная! И когда только вы свои уши в руки возьмете да слушать меня на уроках будете, а еще обожаете! Хороша, нечего сказать!

— И вовсе я вас теперь больше не обожаю, — «отрезывала» Бельская, — вы все путаете, Григорий Григорьевич, сколько раз я вам говорила: не я… а Хованская… Я ей передала вас с тех пор, как вы мне нуль поставили.

— Ах, извините, пожалуйста! — комически раскланивался Вацель. — Так, значит, уж передали? Ловко же вы мною распоряжаетесь, девицы!

Терпимова разыгрывали нехотя… Он не понравился сразу, и его решили «топить».

— Кто вытащил Дон-Кихота? — кричала, надсаживаясь, Дергунова, взобравшаяся на кафедру с большой коробкой от конфет, откуда мы взяли все по лотерейному билетику.

— Mesdam'очки, я! Ни за что не хочу! Увольте! — выскочила из толпы хорошенькая Лер. — Увольте, mesdam'очки, ни за что не хочу обожать Дон-Кихота… К тому же я не свободна! У меня уже есть батюшка и Троцкий.

— Батюшка не в счет: батюшку весь класс обожает, — возразила Кира, — а за Троцким уже десять человек числится… не стоит — возьми Терпимова!

— Ни за что! Ни за что!

И хорошенькая Валя зажала уши и «вынырнула» из толпы окружавших ее девочек.

— Mesdam'очки! Я буду обожать monsieur Терпимова, — послышался за нами тонкий, почти детский голосок, и маленькая бледная блондинка лет тринадцати на вид (на самом деле ей было все семнадцать) выступила вперед.

По-настоящему эту блондинку звали Лида Маркова, но прозвище ей дали Крошка. Она была одною из лучших учениц класса, «парфетка» по поведению, очень миловидная, со светлыми как лен волосами, с прозрачным личиком, напоминающим лики ангелов, и с манерами лукавой кошечки.

— Вот и отлично! — обрадовалась Дергунова. — Душки! Все уступают Лиде Дон-Кихота?

— Все, все уступают! — зазвенели веселые голоса отовсюду. — Бери его, пожалуйста, Маркова.

Таким образом, участь Терпимова была решена.

— Это она неспроста, — говорила мне в тот же день за обедом Маруся, — уверяю тебя, неспроста, Галочка… Она хочет в пику тебе понравиться Дон-Кихоту своею декламациею и быть первою у него по русскому языку.

— Полно, Маруся, — успокаивала я вечно волнующуюся и очень подозрительную Краснушку, — тебе так кажется только!..

— Ах, Людочка, — так и встрепенулась она, — и когда ты перестанешь быть таким доверчивым ягненком и верить всем? Право же, ты слишком добра сама, и потому все кругом кажутся тебе такими же добрыми и хорошими… Я не такова!.. Сегодняшняя история с Арношкой…

— Бедная Маруся! — прервала я ее.

— Не смей жалеть, Люда, если хочешь быть моим другом! — вспылила гордая девочка. — Арношка не посмеет поставить нуль в журнале: ведь я не виновата. А в своей книжке пусть пишет все, что ей вздумается.

— А не лучше ли извиниться, Маруся? — робко спросила я.

— В чем? — вскрикнула она. — Разве я виновата? Разве ты не видишь, как Пугач придирается ко мне!.. Ах, Люда, Люда, век не дождусь, кажется, дня выпуска…

— Запольская! Ne mettez pas les coudes sur la table![10] — послышался снова неприятный окрик Арно с соседнего стола.

— Вот видишь, видишь! — торжествующе-сердито произнесла Маруся. — Опять!.. Господи! И поесть-то не дадут как следует! — крикнула она со злостью, резко отодвигая от себя тарелку с жарким.

После обеда нас снова повели в сад. Миля Корбина, с трепетом ожидавшая этого часа, вихрем понеслась в последнюю аллею к своей «принцессе». Белка, Мушка и Маня Иванова последовали ее примеру. Меня, признаться, также потянуло туда — еще раз взглянуть на странную, таинственную Нору, но, помня обещание, данное мною Краснушке, я не пошла, не желая огорчать и так уже достаточно наволновавшуюся за этот день Марусю.

Весь вечер после прогулки был посвящен приготовлению уроков. Я и Краснушка ушли в угол за черную доску, на которой делались задачи и письменные работы во время классов, и там прилежно занялись географией.

— Ты тут, Галочка? — просунула к нам свою белокурую головку Миля Корбина. — Знаешь, она спрашивала о тебе.

— Кто еще? — подняв на нее сердитые глаза, произнесла Маруся.

— Она… Нора… «Принцесса» из серого дома. Она спрашивала про тебя, Влассовская, и велела передать поклон.

— Ах, отстань, пожалуйста! — вышла из себя Краснушка. — Ты надоела с твоей «принцессой» и мешаешь нам учиться!

— Она шведка! Мы узнали, — мечтательно произнесла Миля, не обращая ни малейшего внимания на гнев Запольской, — шведка… скандинавка. Страна древних скальдов и северных преданий — ее родина!

— Да убирайся ты с твоей скандинавкой, Милка, или я завтра же пойду на последнюю аллею, чтобы наговорить ей дерзостей…

— Ты, Краснушка, злючка! Кто же виноват, что ты надерзила Арно! — спокойно возразила Миля. — Ведь и мне попало и меня стерли с доски, а я не унываю, однако, потому что скоро выпуск, скоро конец — и Арношке, и красным доскам, и нулям, и придиркам… Ах, Маруся, милая, — восторженно заключила Миля, — душка, напиши ты мне поэму, в которой бы воспевалась Нора, пожалуйста, Маруся! Поэму вроде этой, слушай: мы все дочери лесного царя и живем в большом непроходимом лесу. Мы гуляем, резвимся, танцуем… Во время одной из прогулок натыкаемся на замок другого царя… В этом замке живет принцесса, светлая, как солнце… Ее улыбка…

— Отстань! — закричала свирепо Краснушка. — Люда, заткни уши и отвечай реки Сибири.

Я послушалась ее совета и, со смехом закрывая пальцами оба уха, перебивая Милю, затвердила:

— Обь с Иртышом, Енисей, Лена, Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска, Нижняя Тунгуска…

Миля вспыхнула, обиженно пожала плечами и вылезла из-за доски, оставив нас одних.

В 8 часов прозвучал звонок, призывающий нас к молитве и к вечернему чаю. Та же дежурная, Варюша Чикунина, вышла, как и утром, на середину столовой с молитвенником в руках и прочла вечерние молитвы.

Едва мы принялись за чай, отдающий мочалой, как с соседнего стола прибежала высокая, стройная Вольская и шепнула нам, чтобы все собрались на ее постели после спуска газа: она сообщит нам интересную «новость».

Бледное, тонкое, всегда спокойное лицо Анны выражало волнение.

Мы все невольно встрепенулись, зная, что Анна, считавшаяся «невозмутимой», никогда не тревожится по пустякам. Значит, с нею случилось что-то особенное. И это особенное уже захватывало нас теперь своей таинственностью.

ГЛАВА VI

Песня Соловушки. По душе. После спуска газа

Около девяти часов мы поднялись в дортуар.

Пугач, предоставив нам полную свободу раздеваться, причесываться и умываться на ночь вне ее присутствия, ушел к себе.

Это было лучшее время изо всего институтского дня. Ненавистная Арно безмятежно распивала чай в своей комнате, находившейся по соседству с дортуаром, а мы, надев «собственные» длинные юбки поверх институтских грубых холщовых и закутавшись в теплые, тоже «собственные» платки, сидели и болтали, разбившись группами, на постелях друг друга.

Варюша Чикунина заплетала на ночь свои длинные — «до завтрашнего утра», как про них острили институтки — косы и вполголоса напевала какую-то песенку.

— Спой, Соловушка! — обратилась к ней умильным голоском Корбина.

— Пожалуйста, спой, Чикуша, милая! — подхватили и другие. И Варюша, никогда не ломавшаяся в этих случаях, перебросила через плечо тяжелую, уже доплетенную косу и, скрестив на груди полненькие ручки, запела.

Никогда, никогда уже в жизни я не слыхала более приятного, более нежного голоса. Хорошо, дивно хорошо пела Варюша! Эти за душу хватающие звуки вырывались словно из самых недр сердца! Они плакали и жаловались на что-то, и ласкали, и нежили, и баюкали… А большие, всегда грустные, не по летам серьезные глаза девушки были полны, как и голос ее, той же жалобы, той же безысходной тоски!

Она пела о знойном лете, о душистых полевых цветах и о трели жаворонка в поднебесной выси. Несложный то был мотив и несложная песня. А как ее передавала, как бесподобно передавала ее Варюша! И лицо ее, обыкновенно невзрачное, простоватое русское лицо, преображалось до неузнаваемости во время пения… Громадные тоскливые глаза горели как два полярных солнца… Рот заалел, полуоткрылся, и из него глядели два ряда мелких и сверкающих, как у белочки, зубов. Положительно, она казалась нам в эти минуты красавицей, наша скромная Чикунина.

Песня оборвалась, а мы все еще сидели, словно зачарованные ею. Кира Дергунова очнулась первою. Со свойственной ее южной натуре стремительностью, она вскочила со своего места и, повиснув на шее Варюши, вскричала:

— Душка Чикунина! Позволь мне обожать тебя!

— Она будет знаменитой певицей! Увидите, mesdam'очки, — шепотом произнесла Валя Лер, сама втихомолку бредившая сценой. — Вот увидите! Она прогремит на целый свет своим голосом!..

Варюша молчала… Она смотрела вперед затуманенными, странными, полными вдохновения глазами и, казалось, не видела ни этой казенной высокой комнаты, освещенной рожками газа, ни этих стен с рядами кроватей по ним, ни смешных, восторженных и пылких девочек!.. Может быть, в ее воображении уже мелькала тысячная толпа зрителей, богатая сцена, дивная музыка и она сама, как непобедимая владычица толпы, в шелку, бархате и драгоценных уборах!

Она все еще смотрела не отрываясь в одну точку и не видела и не слышала, как дверь из комнаты Арно приотворилась и классная дама появилась на пороге.

— Влассовская! Venez ici, ma chere, j'ai a vous parler![11]

Я покорно поднялась и пошла на зов.

— Надень кофточку, кофточку надень! — шепнула мне по дороге Краснушка, и чьи-то услужливые руки набросили мне на плечи грубую ночную кофту.

— Chere enfant! — торжественно произнес Пугач, как только я перешагнула порог ее «дупла», как прозвали институтки комнату классной дамы, разделенную на две половины дощатой перегородкой, — chere enfant, я хочу поговорить с вами серьезно. Садитесь!

О, это уже было совсем новостью! Никогда еще Арно не приглашала садиться в своем присутствии, и никогда ее голос не выводил таких сладких ноток.

Я машинально повиновалась, опустившись на первый попавшийся стул у двери.

— Не здесь! Не здесь! — улыбаясь, произнесла «синявка». — К столу садитесь, милочка! Вы не откажете, надеюсь, выпить со мною чашку чаю?

На круглом столике у дивана совсем по-домашнему шумел самовар и лежали разложенные по тарелкам сыр, колбаса и масло. Я, полуголодная после институтского стола, не без жадности взглянула на все эти лакомства, но прикоснуться к чему-либо считала «низостью» и изменой классу. Арно ненавидели дружно, изводили всячески, она была нашим врагом, а есть хлеб-соль врага считалось у нас позорным. Поэтому я только низко присела в знак благодарности, но от чая и закусок отказалась.

— Как хотите, — обиженно поджимая губы, произнес Пугач, — как хотите!

Помолчав немного, она подошла ко мне и, взяв мою руку своей худой, костлявой рукой, произнесла насколько могла ласково и нежно:

— Милая Влассовская, я хотела с вами поговорить «по душе».

По душе? Вот чего я никак уже не ожидала… Да и вряд ли кто-либо из моих одноклассниц подозревал о присутствии «души» у этого бессердечного, сухого и педантичного Пугача.

— Я вас слушаю, mademoiselle, — ответила я покорно.

— Chere enfant, — произнесла Арно теми же сладенькими звуками, — я хочу поговорить с вами о вашей дружбе с Запольской.

— С Марусей? — воскликнула я изумленно.

— Да, mon enfant, эта дружба, не скрою, вредит вам. Вы первая ученица и примерная воспитанница. Запольская — отъявленная шалунья. Вы не могли не слышать ее дерзкого обращения со мною. В субботний отчет я поговорю о ней с Maman. Чем это кончится — не знаю… Но если Maman узнает еще две-три дерзости Запольской, я нисколько не удивлюсь, если конференция настоит на исключении ее из института. Вам нечего дружить с нею, ma chere. Знаете французскую пословицу: «Dis moi avec qui tu es, et je te dirais qui tu es».[12] Хорошая девушка должна избегать дурных, и я надеюсь, что вы, Влассовская, измените свой взгляд на Запольскую и найдете себе более достойную подругу вроде Муравьевой, Марковой, Чикуниной, Зот и других. Надеюсь, вы поняли меня, mon enfant. А теперь ступайте спать… Я не задерживаю вас больше! Bonne nuit, ma chere.[13]

— Bonne nuit, mademoiselle!

Я сделала традиционный книксен и «вылезла из дупла».

Так вот оно что! Вот он, разговор по душе! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели хоть на минуту могла она подумать, что я «продам» мою Марусю за противные закуски и отвратительные речи «по душе»? Никогда, никогда в жизни, mademoiselle Арно, запомните это! Людмила Влассовская не была и не будет изменницей…

— Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорил Пугач? — послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре.

Но я не отвечала им ни слова, а стремительно кинулась к постели Запольской.

Маруся сидела на ней скорчившись, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала по воздуху клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала.

Я поняла, что Маруся «сочиняла» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине блестящих зрачков, горело и переливалось что-то. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и все ее разом побледневшее личико светилось теперь каким-то внутренним светом.

— Маруся! Маруся! Золото мое! — бросилась я к ней в неудержимом порыве. — Знаешь ли, что проповедовала Арно?!

Но она была теперь далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги.

— Не мешай, Галочка, — шепотом произнесла она, — я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… как это? Ах, да…

И вот он встал, властитель Рима,
Он лютню взял и подал знак…
Пред ним, бледна и недвижима… —

продекламировала с пафосом Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло:

— Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь!

— «Дурак»! — неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки.

— Ты сама дура, Белка, и в тебе нет ни на волос ни поэзии, ни чувства!

И Маруся, с тем же блуждающим взглядом, снова метнулась к своей постели.

— Mesdam'очки, какие мы все талантливые! — восторженно взывала Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик: — Валя Чикунина — певица, Краснушка — поэт… Зот картины пишет… Вольская — музыкантша… Ах, mesdam'очки, поцелуемтесь, пожалуйста! — заключила она неожиданно.

— Mesdames, couchez vous![14] — произнесла Арно, снова появляясь на пороге. — Корбина, слезайте сейчас же со шкапчика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по забору у себя дома.

— У-у, противная, — поворачиваясь спиной к Пугачу, протянула Корбина, — не смеет домом попрекать!.. Анна, Анна, а твоя новость? — увидя проходившую с полотенцем через плечо Анну, бросилась она к ней.

— После спуска газа, — шепнула звонким шепотом та, — mesdam'очки, соберитесь все на моей постели после спуска газа!

Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.

Дортуар тонул в полумраке. Краснушка, прерванная на полустрочке своего писания, со злостью швырнула карандаш на пол и заявила сердитым шепотом:

— И дописать не дали, что за свинство!

— Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, — зашипела на нее Арно.

— Незачем, — проворчала Краснушка, — я «нулевая» по поведению. Значит, с меня взятки — гладки.

— Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! — прикрикнул окончательно выведенный из себя Пугач.

— Господи, жизнь-то наша, — комически вздохнула на своей постели Кира, — каторга си-бир-ская!

Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к ее изголовью, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались пространства между кроватями, шепнула мечтательно:

— Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!

Ее лицо было еще бледно от экстаза, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом полуосвещении дортуара. Губы улыбались восторженно и кротко.

Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала:

— Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!

Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет:

— Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…

— Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи.

Она не отвечала, машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки.

Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло; потом, когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с 40 кроватями, и затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила в гости на кровать к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.

Анна Вольская лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках, в переулке.

Вольская, на бледном, интеллигентном и изящном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся теперь черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу «выложила» новость:

— Я видела в 17-м номере «ее»!..

— Ай! — взвизгнула Мушка. — Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!

— Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! — холодно проговорила Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. — Пошла вон!

Мушка, сконфуженная, присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.

— Ну? — притаив дыхание, так и впились мы в лицо Вольской.

— В 17-м номере появилась черная женщина! — торжественно и глухо проговорила она.

— Анна, душечка! Когда ты «ее» видела? — прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.

— Сегодня, во время экзерсировки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркароллу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, — продолжала Анна, — но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…

— А ты не врешь, душка? — так и впиваясь глазами в Вольскую, шепотом произнесла Кира.

— Анна никогда не врет! — гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. — И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…

— Ах, душки, я никогда не буду там экзерсироваться! — в ужасе зашептала Иванова. — Ну, Вольская, милая, — пристала она к Анне, — скажи: смотрела она на тебя?

— Я не заметила, mesdam'очки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.

— А Хованская не видела «ее»?

— Нет.

— Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! — авторитетно заметила Кира.

— И Вольская парфетка, — напомнила Белка.

— Анна — совсем другое дело. Анна совсем особенная, как ты не понимаешь? — горячо запротестовала Лер, питавшая какую-то восторженную слабость к Вольской.

— Mesdam'очки, — со страхом зашептала снова Бельская, — а как вы думаете: кто «она»?

— Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давно-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по селюлькам, потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! — пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.

— Mesdam'очки, а вдруг она сюда к нам доберется да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! — продолжала Бельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.

— Знаете, душки, если мне выйдет очередь экзерсироваться в 17-м номере, я в истерику и в лазарет! — заявила Кира.

— А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…

— Пусть наказывает… а я все-таки не пойду! Этакие страсти!

— Ты боишься, Влассовская? — обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестивши друг друга, стали расходиться по своим постелям.

— Нет, Вольская, я не боюсь, — отвечала я спокойно, — ты прости меня, но я не верю всему этому.

— Мне не веришь? — И большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. — Слушай, Людмила, — зазвучал ее сильный, грудной голос, — я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь ты мне теперь, Люда?

Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту и не задумалась над тем, что это была ложь, — нет, Анна Вольская была в наших глазах совсем особенною девушкою. Она никогда не лгала, не пряталась в своих провинностях и была образцово честна, но ее нервность доходила иногда до болезненности, и я в первую же минуту ее рассказа подумала, что черная женщина была только плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, — я уже не смела сомневаться больше в ее словах, и мне разом сделалось страшно.

ГЛАВА VII

Кис-Кис и ее исповедь. Батюшка

Следующий день было немецкое дежурство. Fraulein Hening — добродушная, толстенькая немочка, которую мы столько же любили, сколько ненавидели Пугача-Арно, — еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать, девочек о том, как они вели себя в предыдущее французское дежурство.

Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу Fraulein, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Fraulein внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.

— Ах, Маруся, — произнесла она с глубоким вздохом, — золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!

— Дуся-Fraulein, — пылко вскричала Краснушка, — ей-Богу же, я не виновата. Она придирается.

— Ты не должна говорить так о твоей классной даме, — сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис.

— Право же, придирается, Fraulein-дуся! Ведь из-за пустяка началось: зачем я поцеловала Влассовскую после звонка.

— Ну и промолчала бы, смирилась, — укоризненно произнесла Fraulein, — а то ноль за поведение. Fi, Schande![15] Выпускная — и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед mademoiselle Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!

— Никогда, — горячо вскричала Маруся, — никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю! — Глаза девочки так и заблестели всеми своими искорками.

— Значит, ты не любишь меня! — произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головою.

— Я не люблю? Я, Fraulein? И вы можете говорить это, дуся, ангел, несравненная! — И она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.

— А Пугача я все-таки ненавижу, — сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз…

Первый урок был батюшки.

Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовились дружно всем классом; если ленивые отставали, — прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и т. д. Случалось ли какое горе в классе, наказывалась ли девочка, — батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная страдала невинно, шел к начальнице и «выгораживал» пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее принести чистосердечно повинную и загладить поступок. Во время своих уроков батюшка никогда не сидел на кафедре, а ходил в промежутках между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, могущая понять чуткие души девочек, вырванных судьбою из-под родных кровель с самого раннего детства… И он старался заменить им лаской хоть отчасти тех, кого они оставляли дома, поступая в строго дисциплинированное учебное заведение.

— Ну, девоньки, — обратился он к нам после молитвы, которую при начале его класса всегда прочитывала дежурная воспитанница, — а херувимскую концертную вы мне выучили к воскресенью?

— Выучили, батюшка, выучили! — радостно ответили несколько молодых, сочных голосов.

— Ну спасибо вам! — ласково улыбнулся батюшка. — Нелегкая задача — петь на клиросе… Справитесь ли, Варюша? — обратился он к Чикуниной, на что та ответила своим сильным, звучным голосом:

— Постараемся, батюшка.

— Бог в помощь, деточки! А вот псаломщика у нас нет!

И батюшка внимательным взором обвел класс, как бы не решаясь, на ком остановиться.

«Псаломщиком» называлась та воспитанница, которая читала за дьячка всю церковную службу в институтской церкви. Быть «псаломщиком» было далеко не легко. От «псаломщика» требовалось знание славянского языка, звучный голос и крепкое здоровье, чтобы не уставать в продолжение долгих церковных служб.

После шумных рассуждений была выбрана Таня Петровская, отчасти за ее благочестие, отчасти за ее здоровье и выносливость.

— Батюшка, а у нас в 17-м номере появилась черная женщина! — неожиданно выпалила сидевшая на последней скамейке Иванова.

— Что вы, Манюша, Бог с вами! — произнес батюшка и, сдвинув на лоб очки, пристально посмотрел на говорившую.

— Иванова, глупая, молчи! Ведь это «тайна», — дернула ее за рукав сидевшая поблизости Кира.

Но было уже поздно. Батюшка услышал «тайну».

— Что вы, девочки, — прозвучал его ласковый, голос, — никакой черной женщины не может быть в музыкальной комнате! Ведь незнакомых не допускают в институт, а всех ваших дам вы знаете в лицо.

— Да это была не дама, батюшка, это было «оно»… — начала робко Бельская.

— Что? — не понял батюшка.

— «Оно»… привидение… — подхватила Миля Корбина, и зрачки ее расширились от страха.

— Галочка, пусти, пусти меня! — послышалось со всех сторон…

— Да Господь же с вами, девоньки, чего только не выдумаете! — ласково усмехнулся отец Филимон… — Ничего тайного, сверхъестественного не может быть на земле. Есть таинства, а не тайны: таинства обрядов, таинство смерти и другие.

— Ах, батюшка, — прошептала Миля, — а как же мертвецы встают из гробов… и являются к живым людям?

— Все это неправда, девочка… Либо неуместная шутка досужих людей, либо просто выдумка… Тело подлежит тлению после смерти, как же оно явится?.. А душа, насколько вы знаете, не может воплощаться, — пояснил батюшка. — Да и кто видел из вас черную женщину?

Мы невольно оглянулись на Вольскую. Она сидела бледная и спокойная, по своему обыкновению, и на вопрос священника отвечала твердо:

— Я ее видела, батюшка.

— Вы, Анночка? — удивился тот. — Но, деточка, вы, наверное, ошиблись, приняв кого-нибудь из музыкальных дам, делавших обход нумеров, за привидение… Успокойтесь, дети, — обратился он ко всем нам, — знайте, что все усопшие спокойно спят в своих могилах и что привидений не существует на земле!.. Анна, грешно и нехорошо верить в них.

Анна молчала, только легкая судорога подергивала ее губы. Вольская славилась между нами своим авторитетом. Ей верили больше всего класса, ее уважали и даже чуточку боялись. И в правдоподобии ее рассказа о черной женщине никто не усомнился ни на минуту.

Объяснение батюшки сорвало покров таинственности с происшествия Вольской, и мы сидели теперь разочарованные и огорченные тем, что «оно» оказывалось только музыкальной дамой. Какое прозаическое и обыкновенное пояснение! Какая жалость!

— Я иду экзерсироваться в семнадцатый нумер, — решительно заявила Белка, когда батюшка, благословив нас по окончании урока, вышел из класса.

— И я!

— И я!

— И я! — послышалось со всех сторон.

Семнадцатый нумер брался теперь чуть ли не с бою. Надо доказать, что Анна ошиблась вчера. Надо решить эту загадку.

— А я и не подозревала, Анна, твоей способности к «сочинительству», — проходя мимо Вольской, съязвила Крошка.

Последняя ответила презрительной улыбкой. Анна слишком ценила свое достоинство, чтобы входить в какие-либо объяснения и пререкания с подругами, которых в глубине души считала ниже и глупее себя.

Все последующие уроки, завтрак и обед мы просидели как на иголках; ожидая того часа, когда нам прочтут распределение нумеров для часа музыкальных упражнений.

Наконец час этот настал. В 7 часов вечера Fraulein Hening взошла на кафедру и, взяв в руки тетрадку с расписанием, прочла распределение селюлек.

Бельская — 10, Иванова — 11, Морева — 12, Хованская — 13 и т. д., и т. д. вплоть до 17-го, последнего нумера, который предназначался мне.

В первую минуту мне показалось, что я ослышалась…

— Какой? — помимо моей воли вырвалось у меня.

— Семнадцатый, семнадцатый!.. Галочка, пусти, пусти меня! — послышалось со всех сторон.

Но я не согласилась: мне во что бы то ни стало захотелось попасть туда самой, чтобы подтвердить слова батюшки или… убедиться в предположении Анны.

ГЛАВА VIII

17-й нумер. Недавнее прошлое

В институте было 20 нумеров музыкальных комнат, или селюлек, как мы их называли. Часть их была за залой, часть в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна подле другой в два этажа, и из нижних селюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних селюльках, «лазаретных», давались уроки музыкальными дамами, в верхних, зазальных, — исключительно экзерсировались. Окна всех селюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы.

Я вошла в 17-й нумер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где мог только поместиться старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь шмитовских упражнений, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль.

Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный нумер. Из соседнего 16-го нумера слышались тщательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой гаммы под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая, худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню.

17-й нумер был последним в нижних селюльках и упирался в стену соседней с ним комнаты музыкальной дамы.

Скоро и верхние и нижние селюльки огласились самыми разнообразными звуками из разных мотивов; получилось какое-то ужасное попурри. Одна воспитанница играла гаммы, другая — упражнения, третья — пьесу, и все это сопровождалось громким отсчитыванием на французском языке и стуком метронома:

— Un, deux, trois, un, deux, trois![16]

Свежий осенний вечер уже давно окутал природу… Деревья, еще не лишенные вполне осеннего убранства, казались громадными гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви-руки… Луны не было… Только звезды, частые, золотые звезды весело мигали с неба своими зеленоватыми огоньками, как бы ласково заглядывая в окно селюльки… Они словно притянули меня к себе…

Остановившись на полутакте, я вскочила с табурета, подошла к окну и стала с жадностью вдыхать в себя свежую струю чудесного, чистого вечернего воздуха.

Я не могу равнодушно смотреть на звезды, не могу оставаться наедине с ними, чтобы они не навевали моему воображению милые, далекие картины моего детства… И сейчас эти картины встали передо мною, сменяясь, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой, нежный и ясный, какие может только дарить самим Богом благословенная Украина… Вот белые, как снег, чистые мазанки, затонувшие в вишневых рощах… Как славно пахнут яблони и липы!.. они отцветают, и аромат их сладко дурманит голову… Я сижу в громадном саду, окружающем наш хуторской домик… рядом со мною чумазая Гапка — дочь нашей стряпки Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике и сладко мечтаю… Я только что прочла историю о крестовых походах, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется неясных подвигов, молитв, смерти за Христа. Вот раздвигаются ближайшие кусты сирени, и молодая еще, очень худенькая и очень бледная женщина, с громадными выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме, среди зелени и цветущей сирени.

— Мама! — говорю я лениво… и ничего не могу сказать дальше, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него.

Она присаживается рядом со мною, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец — моя святыня, которую — увы! — я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет! Мой отец — герой, и имя его занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он схоронен далеко на чужой стороне, и мне с матерью не осталось даже в утешение дорогой могилы… Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое…

И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и была не совсем безучастна к этой беседе.

Скоро к нам присоединилось кудрявое, прелестное существо, с ясными глазенками и звонким смехом: мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки няни, вынянчившей целых два поколения нашей семьи…

Чудные то были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького и небольшого домика, где царили мир, тишина и ласка!

Но вот картина меняется… Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное и дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой… Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду!

Меня отправляли в институт в далекую столицу… Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена со смерти отца на казенный счет.

Последние напутствия… последние слезы… чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня — свою любимую панночку… и милый хутор исчез надолго из глаз.

Потом прощание на вокзале с мамой, Васей… отъезд… дорога… бесконечная, долгая; в обществе соседки нашей по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт… неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом и девочками… девочками… без конца.

Я помню отлично тот час, когда меня — маленькую, робкую, новенькую — начальница института ввела в 7-й, самый младший класс.

Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мною. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, точно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу привыкнуть сразу к его великолепию. Я уже готова заплакать, как предо мною появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы грузиночки княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря недетски серьезному личику и положительному тону речей. «Не приставайте к новенькой», — кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, нежели любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока…

Я вижу этот мучительный, ужасный день, когда она умирала от чахотки… Я никогда, никогда не забуду его…

Это до неузнаваемости исхудалое личико будет вечно стоять передо мною, с двумя багровыми пятнами румянца на нем, с громадными, вследствие худобы лица, глазами… Я никогда не перестану слышать этот за душу хватающий голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки… Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отклонить удар смерти, занесенный над головою моего маленького друга!

Но она умерла! Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина!

Мне остался только дневник покойной, все прошлое ее недолгого отрочества, записанное в красную тетрадку, да фамильный медальон с портретом Нины в костюме мальчика-джигита.

И день ее похорон я тоже никогда не забуду… ясный, весенний, солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб с останками княжны и статного красавца генерала — отца Нины, с безумным взглядом шагавшего впереди нас за гробом дочери на монастырское кладбище. Он не застал в живых Нины, которую любил до безумия.

Новая картина… новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мною перед летними каникулами… мамы и Васи с нею… Сумасшедшая радость свидания… Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и нежданный-негаданный приезд ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в номер гостиницы перед самым нашим отъездом! Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою беспредельную любовь к его дочери.

Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под милое небо милой сердцу Украины…

Лето… дивное, роскошное… с прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками Васи… няни…

Не то сон… не то действительность… Зачем он промчался так скоро?

Снова осень… институтки, начальница, учителя, классные дамы… и тоска, тоска по своим…

И вот она — новая подруга — пылкая, необузданная, экзальтированная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она не заменит мне никогда моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее горячо, искренно! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут; я нахожу второй дом в институте, сестер — в лице подруг, заботливую попечительницу — в лице начальницы…

Я способна, послушна, толкова… я первая ученица… я представительница класса и его надежда… Счастье улыбается мне…

И вдруг снова ночь, мрак, пустыня и ужас! Все, что было бесконечно дорого, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении — того не стало. Мама умерла так неожиданно и скоро, что тяжелое событие пронеслось ужасным кошмаром в моей жизни… Брат Вася заболел крупом, и моя мать заразилась от него… Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я узнала о печальном событии только через неделю после него. Письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом, и оба скончались один после другого, в тот же день… Это было мучительное, стихийное горе… Главное, ужасно было то, что я не видала их в последние минуты… Их схоронили без бедной Люды…

Я помню день, когда Maman прислала в класс за мною. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда с институтками случалось какое-нибудь семейное горе…

«Выговоров я не заслужила, значит, надо было ожидать другого»… — решила я по дороге в квартиру княгини-начальницы, и смертельная тоска сжала мне сердце.

— Дитя мое, — сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, — твоя мама и брат серьезно занемогли!

Что-то точно ударило мне в сердце… Я бросилась с воплем к ногам начальницы и сквозь рыдания пролепетала:

— Умоляю… не мучьте… правду… одну только правду скажите… Они умерли, да?

Мучительно протянулась секунда в ожидании ответа. Мне она показалась по крайней мере часом. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное «тик-так», или то кровь била в мои виски, я не знаю. Все мое существо, вся жизнь моя перешла в глаза, так и впившиеся в лицо начальницы, на котором страшная жалость боролась с нерешительностью.

— Да говорите же, говорите, ради Бога! — вскричала я исступленно. — Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была эта ужасающая правда!

И Maman сжалилась надо мною и сказала свое потрясающее «да», сжав меня в объятиях.

Это было ужасное горе. Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба и слезы хотя отчасти облегчали меня. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в моем горе… Ни учиться, ни говорить я не могла… Я жила, не живя в то же время… Это был какой-то тяжелый обморок при сохранении чувства, что-то до того мучительное, страшное и болезненное, чего нельзя выразить словами.

И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь.

Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного, измученного ребенка… Она бережно, не касаясь моей раны, переживала со мною всю мою потрясающую драму и облегчала мое печальное существование, насколько могла.

Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое чудное сердечко, за твою тонкую, восприимчивую, глубокую натуру!

С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных… Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы — родных.

Я не могла бы просуществовать на мою скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего… А это будущее было теперь так близко от меня…

Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, а с души моей поднимались накипевшие вопросы: «Что-то будет со мною? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою трудную службу в гувернантках? И будет ли судьба ласковой в будущем к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?»

Но небо молчало и звезды тоже… И весь этот осенний вечер был нем и непроницаем, как мое закрытое будущее, как сама судьба…

ГЛАВА IX

Черная женщина. Страшная загадка

Картины минувшего так захватили меня, что я и не заметила, как прошло время. Я, должно быть, больше часу простояла у окна селюльки, охваченная моими воспоминаниями, потому что звуки гамм и упражнений в соседних селюльках давно затихли и могильная тишина воцарилась в них.

«Наши, должно быть, ушли и позабыли позвать меня или просто захотели проверить Вольскую, заставив меня невольно караулить „черную женщину“», — пронеслось в моих мыслях, и я поспешно стала собирать ноты и укладывать их в папку.

На душе у меня вдруг сделалось как-то холодно и тоскливо. Какой-то необъяснимый страх незаметно прососался в сердце и заставил его биться учащеннее и тревожнее обыкновенного. Нежелательное воспоминание о вчерашнем рассказе Вольской особенно настойчиво лезло в голову. Дрожащими руками втискивала я ноты в папку «Musique», которую, как нарочно, долго не могли связать мои дрожащие пальцы. Легкий стук в стекло (двери в селюльках были всюду стеклянные) ужасно обрадовал меня.

«Слава Богу, не все наши убежали… Рая Зот пришла за мною! — подумала я и весело крикнув: — Сейчас, Раиса, иду!» — завязала последние тесемочки на портфеле и обернулась к двери.

Ледяной ужас сковал мои члены. Прямо против меня, прижимаясь бледным лицом к стеклу и пристально глядя мне прямо в глаза яркими, горящими, как уголья, глазами, стояла высокая, худая, как тень, женщина в черном платье.

Я не могу точно определить того чувства, которое охватило меня при виде призрака, так как я не сомневалась ни на минуту, что это был действительно призрак. У живых людей не могло быть такого бледного, худого лица и таких странных, блуждающих глаз. Я видела сквозь стекла двери, как они горели — эти страшные глаза, остановившись на мне каким-то хищным, диким взглядом… Улыбка кривила губы… страшная, как смерть, улыбка…

Я стояла как заколдованная, не смея ни двинуться, ни крикнуть… Я с ужасом ждала, чего — сама не знаю… но чего-то рокового, неизбежного, что должно было свершиться здесь, сейчас, сию минуту…

Ручка двери зашевелилась… Еще секунда — и черная женщина стояла на пороге, протягивая ко мне костлявые, худые руки, белые как снег.

«Выскочить из номера и убежать без оглядки!» — вихрем пронеслось у меня в мыслях. Но ни убежать, ни спастись я не могла. Черная женщина стояла в пяти шагах от меня, загораживая выход, и, казалось, читала все мои сокровенные мысли…

Вдруг она двинулась ко мне, бесшумно скользя, почти не отделяя ног от полу. Еще минута — и две худые, холодные руки легли мне на плечи, а черные глаза, горящие, как два раскаленных угля, смотрели мне в глаза своими громадными зрачками. И вдруг глухой, низкий голос женщины не то простонал, не то проговорил с тоскою:

— Куда? Куда они ее дели?

Новый ужас заледенил теперь все мое существо. Черная женщина заговорила… С ее бледных, почти безжизненных уст срывались теперь странные, дикие слова, перемешанные с воплями и стонами. Бешено сверкали на меня два огненных глаза, костлявые пальцы до боли впивались мне в плечи, а губы выкрикивали отрывисто и глухо.

— Я знаю… о, я знаю, где она… ее убили сначала, я видела нож, которым ее зарезали… потом ее закопали… живую закопали… теплую… она могла бы еще жить… Ее могли бы спасти… она дышала… Но ее опустили в яму и придавили землей… Почему они сделали это?.. Их дочери, сестры, жены живут, радуются, дышат! А она, такая юная, такая красивая, должна лежать и томиться под белым крестом… Я знаю, что она жива! Знаю… Я слышу, она говорит: «Мама! За что меня убили? Мама, накажи моих палачей, моих убийц!» Накажу, моя крошечка, моя невинная голубка, моя радость! Я отомщу им за твою гибель! Будь покойна, радость моя, будь покойна… Ты должна была жить, а не их дети, их тщедушные, жалкие, болезненные дети! Так пусть же гибнут и они, пусть и они ложатся под белый крест, пусть и их давит земля! Я хочу! Я должна быть справедлива!

И с этими словами она с ужасной, блуждающей улыбкой заглянула мне в лицо.

Сомнений не было. Передо мною стояла безумная. Я ничего не поняла из ее бессмысленного лепета, но инстинктом почувствовала, что мне грозит смертельная опасность. Движимая чувством самоохраны, я сбросила ее руки с моих плеч и кинулась за рояль, в противоположный угол селюльки…

Тихий, торжествующий смех огласил крошечную комнатку… Сумасшедшая в три прыжка бросилась ко мне и схватила меня за горло… В углах ее рта клокотала розовая пена, глаза почти вылезли из орбит. Я сделала невероятное усилие и еще раз вывернулась из ее рук.

Тогда началась бешеная травля. Я бегала как безумная вокруг рояля, опрокинув табурет, попавшийся мне навстречу. Безумная гналась по пятам за мною, испуская от времени до времени какие-то дикие вопли и стоны. Я чувствовала, что от быстроты ног зависело мое спасение, и все скорее и скорее обегала рояль. Но мало-помалу усталость брала свое, ноги мои подкашивались, голова кружилась от непрерывного верчения в одну сторону… еще минута — и безумная настигнет меня и задушит своими костлявыми руками… Отчаяние придало мне силы. Я сделала невероятный скачок, опередила черную женщину и, бросившись к двери, выскочила из селюльки. В ту же минуту дикий вопль потряс все помещение селюлек. Такой же, но более тихий вопль раздался снизу, и в ту же минуту бледная как смерть Арно вбежала мимо меня в номер и бросилась к безумной.

— Дина! Дина! — рыдала она, схватив в объятия черную женщину. — Дина! Дина! Очнись, успокойся, голубка! Здесь только друзья твои!

При первых же звуках этого голоса безумная разом затихла и покорно прижалась к плечу Арно головою, точно ища защиты.

— Влассовская, — зашептала последняя, и я удивилась новому выражению ее лица — скорбному, молящему и растерянному, — она не причинила вам вреда, не правда ли?

— О, будьте покойны, mademoiselle! — отвечала я, еще еле держась на ногах от страха и робко косясь на черную женщину, застывшую без движения в объятиях классной дамы.

В ней ничего уже не было теперь ни зловещего, ни ужасного. Горящие до того, как уголья, глаза безумной как-то разом потухли и бессмысленно-тупо смотрели на меня… На губах играла улыбка, но уже не прежняя, страшная, а какая-то новая, жалкая, виноватая, почти детски-застенчивая улыбка… Она еще более осунулась и побледнела и стала еще более похожею на призрак…

М-lle Арно осторожно взяла ее под руку, и мы все трое вышли из селюлек.

Я тихо шла за ними. Уже поднимаясь по лестнице, Арно обернулась ко мне:

— Моя бедная сестра напугала вас!.. Простите ли вы ее, Люда?

Сестра? Так черная женщина оказывалась сестрою нашей m-lle Арно, нашей классной дамы!

— О, mademoiselle, — тихо произнесла я, — не беспокойтесь, все окончилось благополучно, слава Богу.

— О! — вздохнула Арно сокрушенно. — Я хлопочу не за нее… Ей нечего беспокоиться, она душевнобольная, Люда, и не понимает даже того, что вы теперь говорите… Три дня тому назад ее привезли сюда родственники, чтобы поместить в больницу… и я временно оставила ее у себя… Я просила об этом Maman, сказав, что она поражена тем тихим безумием, которое не приносит вреда… И это была правда, так как сегодняшний припадок случился с нею в первый раз со времени ее болезни. Я прошу вас, Люда, не говорить никому ни слова о случившемся… Вы ведь не захотите причинять мне зла? Ведь если княгиня узнает о том, как вас испугала моя несчастная сестра, весь гнев ее обрушится на меня. Я знаю, Люда, вы добрая девушка и исполните мою просьбу. В свою очередь я отплачу вам тем же… Вы не нуждаетесь в снисхождении, потому что безупречны в поведении и прилежании, но ваш друг Запольская… вы понимаете меня?..

— Будьте спокойны, mademoiselle, — поторопилась я успокоить ее, — никто ничего не узнает.

Мне стало жаль ее. Она была так жалка, так несчастна в эту минуту!

— О, какое это горе, mademoiselle! — произнесла я шепотом, сочувственно указав глазами на безумную, покорно поднимавшуюся теперь по лестнице об руку с сестрой.

— Вы можете говорить при ней вслух все, что угодно, — с печальной улыбкой сказала Арно, — она все равно не услышит вас и не поймет… О да, это ужасное несчастье! — помолчав с минуту, произнесла она снова. — Кто бы мог думать, что моя бедная Дина стала таким жалким, обездоленным существом! И как все это неожиданно и странно случилось… У нее была дочь, которую она боготворила. Она еще больше привязалась к девочке после смерти любимого мужа… Это был прелестный ребенок, Влассовская! Умненький, развитой, красивый… наша общая любимица и надежда. И вдруг она заболела тяжелой болезнью, требующей операции… Ей ее сделали, но слабый организм девочки не выдержал, и ребенок умер под ножом. Это ужасное несчастье повлияло на сестру, и она сошла с ума.

Я взглянула на безумную. Она шла по-прежнему тихо, едва передвигая ноги, и прежняя блуждающая улыбка виновности и приниженности играла на ее губах. Мне стало так нестерпимо смутно и горько на душе, что я поспешила уйти от них. В дверях дортуара я столкнулась с Вольской… Ее темно-серые глаза так и впились в меня с немым вопросом.

Я хотела пройти мимо, сделав вид, что не замечаю ее вопрошающего взгляда, но она властно взяла меня за руку и принудила остановиться.

— Ну, Люда, — не отрываясь от меня взглядом, сказала она, — скажи мне, лгала я или нет вчера ночью?

Не отвечать я не могла, а выдать тайну Арно мне не позволяла моя совесть, поэтому я смело посмотрела в глаза Анны и отвечала без запинки:

— Да, Вольская, ты права!.. Я также видела призрак…

ГЛАВА X

Скандинавская дева

Институтская жизнь кипела, шумела и бурлила событиями, правда, однообразными донельзя, но все же событиями, являвшимися в монотонном существовании воспитанниц.

Я никому ни полсловом не обмолвилась о тайне Арно. Подруги удовольствовались моим объяснением, что я видела то же, что и Вольская, после чего 17-й нумер был поголовно признан «страшным» и никто из воспитанниц не решался экзерсироваться в нем. Впрочем, это было недолго. Черная женщина не появлялась больше. Арно отправила свою сестру в больницу, и мало-помалу старое событие потеряло свой интерес, уступая более свежим и ярким впечатлениям.

Но оно не могло пройти бесследно, и последствия выразились в отношении к нам Арно. Она уже не придиралась так, как раньше, и, что было приятнее всего, вычеркнула Краснушке ее ноль за поведение и вновь записала Корбину на красную доску.

— Это для вас, Влассовская, только для вас! — шепнула она мне как-то.

Не скажу, чтобы поведение Арно было мне приятно: я довольно некрасиво, как казалось мне, покупала благополучие моим друзьям.

Между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием.

Однажды мы сидели за уроком рисования, который особенно любили за снисходительное к нам отношение старика учителя Львова, смотревшего сквозь пальцы на посторонние занятия во время его урока. Вдруг в класс как пуля влетела Миля Корбина с неистовым криком:

— Новенькая, новенькая, новенькая!

— Mademoiselle Корбина, — остановил ее учитель, — здесь не рынок-с и кричать как на рынке благовоспитанной барышне во время урока не годится. Умерьте пыл ваш!

— Ах, Александр Дмитриевич! — вскричала Миля, ничуть не смущенная его замечанием, благо дежурившей в этот день Кис-Кис не было в классе. — Я не могу! Эта новенькая совсем не то, что вы думаете! И… я больше ничего не скажу, пусть это будет сюрприз!

— Что ты мелешь, Милка! — вмешалась Лер.

— А вот увидите! Вот увидите! — кричала Корбина. — И все, все вы удивитесь! Все! Ах, какой сюрприз! Какая новость будет для всех вас!

— Госпожа Корбина, — снова повысил голос учитель, — потрудитесь сесть на ваше место и заняться вашей работой.

— Сейчас, сейчас, Александр Дмитриевич! — заторопилась девочка и с преувеличенным рвением набросилась на свой рисунок.

Дверь в класс широко распахнулась, и вошла Maman, со своим знаком кавалерственной дамы на плече, в сопровождении Кис-Кис и двух молодых девушек, в одной из которых я, несмотря на долгую разлуку, узнала Ирочку Трахтенберг, в другой — Нору — принцессу из серого дома.

— Вот вам и новость! Вот вам и сюрприз! — прошептала в восторге Милка, впиваясь глазами в вошедшую Нору.

Действительно, сюрприз вышел не на шутку, и мы разинули рты от удивления.

Принцесса из серого дома, таинственная белая девушка, поступала к нам в институт как самая заурядная новенькая!

На ней было надето то же белое платье или что-то похожее на него, воздушное и легкое, как облако. Две длинные белокурые косы, отливающие золотом, лежали на плечах новенькой. Ее большие прозрачно-синие глаза насмешливо щурились на нас, как и тогда из окна дома, в день нашего первого знакомства.

— Mes enfants, — произнесла Maman, слегка выдвигая вперед Нору, — прошу любить и жаловать вашу новую подругу. Вы, я уверена, подружитесь с нею, как вполне взрослые барышни. Mademoiselle Нора много путешествовала за границей и может рассказать вам кое-что очень интересное. N'est-ce pas, ma cherie,[17] вы поделитесь вашими впечатлениями с подругами? — обратилась к ней с улыбкой начальница.

— Avec grand plaisir, princesse![18] — поспешила ответить новенькая, умышленно, как показалось мне, избегая называть начальницу Maman, по-институтски.

— А-а! Все старые друзья! Но как они выросли! Боже мой! — хорошо знакомым мне, надменным голоском произнесла Ирочка Трахтенберг, которую нельзя было не признать сестрою новенькой благодаря их сходству.

Зеленоватые глаза Ирочки обежали весь класс быстрым взглядом и остановились на мне.

— Как вы изменились, как выровнялись и похорошели, милая Люда, за эти шесть лет, что я вас не видела, — произнесла она любезно, протягивая мне обе руки, затянутые в светлые лайковые перчатки.

Я встала и подошла к ней.

— Да-да, — с ласковой улыбкой подтвердила начальница, — Влассовская — это наша гордость. Она во всех отношениях блестяще оправдывает наши надежды, как лучшая ученица класса.

Я низко присела, опустив глаза, как это требовалось институтским этикетом.

Maman милостиво потрепала меня по щечке и произнесла, снова обращаясь к старшей из сестер Трахтенберг:

— Вы вполне можете поручить ей вашу сестру, Ирэн!

Последняя молча, в знак согласия, наклонила свою белокурую головку, в то время как Нора насмешливо вскинула на меня свои лукаво сощуренные глаза. О, она, как видно, и не нуждалась ни в чьем покровительстве — эта гордая красавица Нора!

Maman наклонилась было к ней с намерением перекрестить и поцеловать ее перед «сдачей» на руки классной даме, что она всегда проделывала со всеми новенькими, но ограничилась почему-то одним только поцелуем бледной и прозрачной щечки, подставленной ей Норой.

Потом, заглянув в два-три альбома с рисунками выпускных и найдя, что на одном из них нос пристроен слишком близко к уху, а на другом нога не имеет последнего пальца, Maman кивнула одним общим кивком учителю, Кис-Кис, нам и новенькой и, опираясь на руку Ирэн, вышла из класса.

Новенькая осталась одна перед лицом 40 девочек, подробно и настойчиво разглядывавших ее хрупкую, воздушную белую фигурку. Несколько секунд длилось молчание.

Мы были уже слишком взрослыми для того, чтобы приставать к вновь поступившей с вопросами, и слишком еще детьми, чтобы удержаться от подобного соблазна. Поэтому мы бесконечно обрадовались, когда звонок возвестил об окончании класса, и, позабыв о нашем достоинстве выпускных, мы все повскакивали с мест и окружили Нору.

— Вы родная сестра mademoiselle Ирэн? — начала Кира Дергунова, как самая решительная изо всех.

— Разумеется! — отвечала новенькая, в свою очередь пристально разглядывая черноглазую цыганочку Киру.

— Сколько вам лет? — подхватила за Дергуновой ее подруга Белка.

Новенькая чуть заметно, неуловимо улыбнулась.

— А как вы думаете сами, сколько? — спросила она.

— Вы знаете, Милка вас обожает! — послышался чей-то голос из толпы девочек.

— Кто? — не поняла новенькая.

— Корбина, Миля, — пояснила Иванова, — давно обожает, с той минуты, как в окне вас увидала… Вы разве не знаете?.. Только не увлекайтесь этим! Она вам живо изменит. Милка не отличается верностью. В прошлом году она обожала Александра Македонского, потом изменила ему для Сократа, потом обожала Кузьму Ивановича.

— Это учитель?

— Нет. Это старший повар. Он ужасно смешной и добрый… Всегда нам давал кочерыжки и морковь… Скоро он уедет в Сибирь, на родину… А вы откуда?

— Я родом из Стокгольма… Я шведка по отцу и француженка по матери… Я училась в Париже, в частном пансионе madame Ivette.

— А почему вы в белом?

— По привычке… У madame Ivette все девушки ходили в белом… Она находила это гигиеничным и подходящим. Белый цвет — символ невинности.

— Душка, прелесть, красавица! — молитвенно сложив ручки на груди, шептала Миля, не сводя глаз с новенькой.

— Милка, не подлизывайся, — крикнула Краснушка со своего места.

Она единственная из всего класса осталась сидеть на своей скамейке, старательно подтушевывая рисунок и делая вид, что не обращает ни малейшего внимания на новенькую.

— Ах, Запольская, ты с ума сошла! — вспыхнула, краснея до ушей, Миля.

Новенькая оглянулась на рыжую девочку, и лукавая улыбка скользнула по ее губам. Она бесцеремонно раздвинула окружавших ее институток и подошла к пюпитру Краснушки.

— Это ваш рисунок? — указала она на почти доконченную голову сатира, лежавшую перед Марусей.

— Мой! — резко отвечала Краснушка, и глаза ее с вызывающим выражением остановились на новенькой.

— Недурно, — похвалила та, — а только нос несколько крив и глаз один больше другого. Разве вы не видите сами?

Краснушка вспыхнула. Она считалась одною из лучших учениц у Львова и очень гордилась своей способностью к рисованию. И вдруг эта Бог знает откуда явившаяся новенькая открыто уличала ее рисунок в неправильности перед лицом всего класса!

Маруся была страшно самолюбива и горда. Она сердито захлопнула свой альбом и, дерзко уставившись в лицо новенькой загоревшимися глазами, проговорила резко:

— Я не нуждаюсь в указаниях. Мне их сделает учитель.

— Напрасно, — произнесла, улыбаясь своей тонкой улыбкой, Нора, — право, напрасно, mademoiselle… — она помедлила слегка, чтобы кто-нибудь из нас подсказал ей фамилию Краснушки, и, не дождавшись такой любезности, продолжала: — Я несколько сведуща в этом деле и могла бы быть вам полезной…

— А я говорю вам, что я не нуждаюсь в ваших уроках и прошу меня оставить в покое!

Лицо Краснушки мгновенно побледнело, как это всегда с ней бывало в минуты волнения и гнева. Нора не смутилась ни на секунду. Она чуть заметно пожала своими тонкими плечиками и произнесла, обращаясь ко всем нам:

— Какое несчастье, что в учебных заведениях России так мало уделяют внимания светскому воспитанию, — и затем, повернувшись ко мне, живо проговорила с любезной улыбкой: — Я ждала вас все время, отчего вы не пришли ко мне?

Я находилась в затруднительном положении, не зная, что отвечать.

— Ее не пускала Краснушка, — неожиданно выпалила Милка, всегда выскакивавшая невпопад.

Новенькая так и залилась своим серебристым смехом, делавшим ее прелестной.

— Как? Эта сердитая рыженькая художница не пускала вас ко мне? Но… ma belle, неужели у вас нет собственной воли?

Я смутилась. Не могла же я ей раскрыть мою душу в первый же час моего знакомства и признаться в том, что рыженькая художница — моя милая Маруся, самое дорогое, самое близкое для меня существо в институтских стенах, ради спокойствия которой я готова выносить все ее маленькие требования и капризы.

Вероятно, лицо мое было очень растерянно и глупо, потому что Нора снова рассмеялась и, взяв меня за руку, проговорила:

— Ну-ну, это не мое дело! Лучше познакомьте меня с вашими подругами. Вы слышали, о чем просила моя сестра Ирэн? Chaperonnez-moi donc, ma mignonne![19]

Я должна была исполнить ее желание и перезнакомила ее со всем классом. «Наши» смотрели на Нору Трахтенберг как на какое-то совсем особенное существо… Она резко отличалась от всех этих милых, простеньких девочек, гладко причесанных по институтскому правилу, в не совсем свежих передниках и со следами черных клякс на пальцах.

Новенькая была безукоризненно изящна и грациозна. Каждое движение ее было законченно и картинно. Мы не могли не заметить этого и не признать в ней отлично воспитанной великосветской барышни из вполне аристократического дома и невольно конфузились перед нею за наши грязные передники и выпачканные в чернилах пальцы.

Одна неугомонная Маруся не хотела «признать» новенькой. Лишь только прозвучал звонок, возвещавший начало следующего урока, и я вернулась на мое место, Краснушка приблизила ко мне почти вплотную побледневшее от гнева лицо и прошептала, задыхаясь от слез и злости:

— Если ты будешь говорить с нею, гулять в перемену или слушать ее хвастливое вранье, я тебе не друг больше, слышишь ли, не друг, Люда!

Я поспешила ее успокоить лаской и обещаниями исполнить ее просьбу.

Маруся успокоилась так же быстро, как и взволновалась, и только не отпускала меня от себя ни на минуту, боясь, чтобы Нора не завладела мною. В тот же вечер, в кругу трех-четырех из почитательниц ее таланта, Краснушка читала свою поэму, написанную во время урока истории под крышкой пюпитра. Поэма называлась «Скандинавская дева», и в ней безжалостно осмеивалась вновь поступившая Нора Трахтенберг.

ГЛАВА XI

Великолепная Нора. Гадюка. Заговор

Новенькую одели в зеленое камлотовое платье, белый фартук и пелеринку. Только белокурые косы ее остались висеть вдоль спины. Новенькая страдала мигренями, и волосы, уложенные жгутом на затылке, как это требовалось по форме, могли отяготить ее прелестную головку, потому ей, в виде исключения, разрешили носить косы.

В зеленом платье, безобразившем обыкновенно всех прочих институток, красота новенькой выступала еще рельефнее. Особенно нравились ее глаза под темными ресницами, всегда слегка прищуренные, насмешливые и вызывающие. Да не одни только глаза: вся она была как-то необыкновенно красива — куда лучше Вали Лер, «саксонской куколки», и Медеи — Вольской.

Класс как-то странно относился к Норе. Никто не задевал, не затрагивал ее. Все давали ей почтительно дорогу, как бы сознавая ее превосходство; при ее появлении смолкали беззаботные институтские речи: глупые шутки, наивные выдумки и остроты — все это не имело места в обществе Норы. Ее стеснялись, как посторонней. Чуткие девочки понимали, что эта красивая, бледная аристократка, поступившая на один год, чтобы усовершенствоваться в русском языке, не могла иметь ничего общего с детьми средних русских семей, преимущественно сирот, дочерей офицеров и служащих в военном ведомстве. Даже Анна Вольская, гордая, не признающая ничьего превосходства, стушевалась как-то со времени поступления новенькой и сошла «на нет», как про нее с горечью говорила ее подруга Лер.

Даже Миля Корбина не смела открыто боготворить Нору и поклонялась ей втайне, точно подавленная ее превосходством над всеми. Одна Краснушка не желала, по-видимому, «признавать» совершенства Норы. Она открыто вела с нею нескончаемую войну, задевая ее ежеминутно, стараясь изо всех сил уронить достоинство новенькой и сравнять ее со всеми прочими институтками. Но Нора, казалось, и не замечала даже усилий Маруси. С великолепным спокойствием отмалчивалась она на все колкости и задирания Краснушки, и только привычная тонкая усмешка морщила по временам ее гордые губы. Когда же выходки Запольской превышали всякую меру терпения, Нора спокойно поднимала глаза от книги (она по большей части читала во время рекреаций английские романы, которые были нам недоступны по причине незнания языка) и, лукаво сощуриваясь, говорила безо всякой злости по адресу Запольской:

— Юпитер, ты сердишься — значит, ты не прав! — И этим еще больше выводила ту из себя.

Досадно было и то Марусе, что молодая Трахтенберг была отлично и разносторонне подготовлена по всем предметам. Учителя были в восторге от ее познаний. Особенно француз Torneur слушал декламацию Норы и читал ее сочинения с особенным восторгом.

— Mademoiselle Трахтенберг, — говорил он, обращаясь к Арно, сочувственно кивавшей ему головою, — великолепно читает.

Только двое из учителей не признавали Норы: это Терпимов, все еще не разучившийся краснеть со дня своего поступления, да батюшка, любивший все ласковое, простенькое и податливое в своих девочках, чего именно и недоставало Норе.

Как лютеранка, Трахтенберг не училась у отца Филимона. К ней ходил пастор два раза в неделю, но она присутствовала на наших уроках и, глядя пристально своими сощуренными глазами прямо в лицо священника, не пропускала, казалось, ни одного его слова. Зато, когда, по свойственной ему привычке, батюшка положил как-то ей на голову свою большую руку, Нора осторожно высвободила из-под рукава синей шелковой рясы свою красивую головку и, нисколько не смущаясь, отодвинулась в дальний угол скамейки, приглаживая чуть-чуть спутавшиеся под рукой батюшки волосы. Отец Филимон пристально посмотрел на девочку и уже больше никогда не гладил ее по голове.

С русским учителем у Норы вышло очень курьезное приключение.

Нора очень плохо объяснялась по-русски. Терпимов, уже несколько привыкший и ориентировавшийся в классе выпускных, вызвал как-то Нору к доске и задал ей классное сочинение на тему: «Человек как перл творения».

Нора долго стояла и думала у доски… Наконец смело взяла мелок и написала следующее:

«Животность человека дольше продолжается, нежели животность зверей, птиц, рыб, комарей и прочих гадостей».

Не успела она поставить точку, как весь класс дружно прыснул со смеху. Терпимов поднял глаза на доску и тоже рассмеялся, прикрывая рот рукой и мучительно краснея.

— Mademoiselle Запольская, — произнес он, немного успокоившись, — исправьте неточности в выражении mademoiselle Трахтенберг.

Краснушка злобно торжествовала, радуясь унижению врага. Она гордо вышла к доске и, зачеркнув фразу Норы, написала внизу: «Жизнь человека продолжается дольше жизни зверей, птиц, рыб, комаров и прочих насекомых».

— Ах, если б это было по-французски, я бы сумела написать, — заметила Нора с искренним сожалением о своем невежестве. На торжествующую Краснушку она даже и не взглянула.

Терпимов, несмотря на свою природную застенчивость, привыкал к классу с каждым уроком все больше и больше. Он преспокойно уже наставил ученицам несколько шестерок за неудачные ответы, ни на йоту не повышая при этом голоса и ничем не выражая своего беспокойства. Он был далеко не тем незначительным, добрым и безобидным существом, каким мы его сочли в день его поступления к нам. Прозвище Дон-Кихота теперь мало подходило к нему, и мы не долго думая переименовали его в Гадюку.

Действительно, Терпимов отчасти и оправдывал это название.

Он был хитер, лукав, пронырлив и до крайности застенчив при всем этом. Открытого натиска со стороны преподавателя институтки никогда не боялись. Напротив, дядю Гри-Гри мы особенно ценили за то, что он делал сбавки, прибавки под «злую руку», «с плеча», как говорится. Приготовив у него урок, воспитанница могла смело рассчитывать, что старое забудется и она получит желанную прибавку.

Терпимов не то. Начать с того, что он по входе в класс незаметно из-под руки, прикрывавшей его подслеповатые глаза, оглядывал с добрых пять минут девочек и, надо отдать ему справедливость, проявлял при этом удивительное чутье, так как сразу угадывал, кто не знает урока, и вызывал незнающих в первую же голову. Девочки, разумеется, попадались и получали единицы. Потом, к концу урока, поставив достаточное количество плохих отметок, Терпимов, как бы желая загладить впечатление, вызывал лучших учениц, дававших бойкие ответы. Особенно благоволил он к Крошке, обожавшей его и сумевшей подделаться под его требования.

— Вот это простота! Это гармония! — говорил, слушая ее декламацию, учитель, и Крошка рдела как пион от удовольствия.

Меня он терпеть не мог, несмотря на то что я училась у него не хуже, чем у других преподавателей.

— Это он тебе за Чуловского вымещает, — поясняла мне Маруся. — Он терпеть не может Чуловского и злится за все, что его напоминает: ты, Людочка, читаешь так, как учил Чуловский.

Не знаю, за то ли ненавидел меня Терпимов или за другое, но больше 10 баллов, несмотря на отличный ответ, он мне не ставил никогда.

Был понедельник. После вчерашнего праздника не успевшие еще очнуться институтки, думавшие больше о воскресном посещении родных, нежели об уроке русской словесности, слушали вяло и отвечали свои уроки неудачно. Терпимов злился, но тщательно скрывал это, по своему обыкновению.

— Mademoiselle Дергунова, — произнес наконец его неприятный фальцет, — потрудитесь ответить заданное.

Кира обомлела. Она перед самым уроком дождалась Терпимова в коридоре и попросила его не вызывать ее сегодня, так как вчера у нее не было времени приготовить заданное.

Он только молча поклонился в ответ, что она и приняла за знак согласия с его стороны.

И вдруг такая измена! Такая подлая, предательская измена! О, это было уже слишком! Кира встала со своего места и пролепетала заикаясь:

— Monsieur Терпимов… вы не поняли меня… я просила…

Но он отлично ее понял, бедную Киру, потому что предательская усмешечка играла в уголках его тонкого рта.

— Mademoiselle Дергунова, потрудитесь ответить заданное! — самым сладеньким голоском и густо краснея при этом, повторил учитель.

Бедная Кира встала вне себя от волнения.

— Ничего, Кирунька, вывезем, — зашептала ей ее соседка Маня Иванова и, уткнувшись в книгу (она сама не знала ни слова из урока), стала усиленно подсказывать Дергуновой.

Маня считалась отличной «суфлершей». Она умела подсказывать урок не разжимая рта и не шевеля губами, смотря при этом самым невинным образом прямо в лицо учителя. Но на этот раз ни Кире, ни ей не повезло.

— Госпожа Иванова, — произнес Терпимов, — вы желаете также блеснуть своими познаниями? Пожалуйте-с в таком случае на середину класса и вы, госпожа Дергунова, также-с!

Названные девочки вышли и встали перед кафедрой, обе багрово-красные от смущения и стыда.

Разумеется, ни та, ни другая не знали урока, и, разумеется, обе соседки дружно получили по жирному колу в журнальной клеточке.

— Это уж Бог знает что такое! — кричала, выходя из себя, смугленькая Кира, когда по окончании урока Терпимов вышел из класса. — У-у, предатель, шпион, Гадюка противная!

— Никто не виноват, что вы ленитесь, — сухо произнесла Арно, в упор глядя на изводившуюся от бешенства Киру.

— Да поймите же, mademoiselle, — ударяя себя в грудь кулаками для вящего убеждения, возмущалась та, — ведь он не смел так делать, не смел… Ведь я предупреждала его… Мы всегда так делаем… Кто не знает… та просит учителя не вызывать… И все согласны… а этот… предатель… изверг!.. Я не…

Тут Кира не выдержала и зарыдала навзрыд…

— Кирушка… персик мой милый (Киру Дергунову называли Персиком или Персом — за сходство ее имени с Киром — царем персидским), не плачь… противная Гадюка ни одной слезинки твоей не стоит! — утешала ее Маня.

— Нет, это уж Бог знает что такое! — вскакивая на скамью, а оттуда на пюпитр, кричала Зоенька Нерод — удивительно чувствительная в делах чести девочка. — Да как он смеет «продавать» нас! Что это за дикое отношение, в самом деле?.. Не реви, Кира, не стоит портить глаз! И Арношке нечего было изливаться! Они с Гадюкой одного поля ягода! Пугач и Гадюка, прелесть что за подбор!

— Только, mesdames, этого предательства так оставить нельзя! — выскочила вперед, размахивая руками, Бельская. — Что это в самом деле! Мы не «седьмушки»!

— Нельзя, нельзя, — зашумели девочки со всех сторон. — Кира! Ты, как пострадавшая, можешь выдумать казнь Гадюке.

— Mesdam'очки, решайте сами! — мгновенно осушив слезы, произнесла повеселевшая Кира. — Только позволит ли казнить его Крошка?

— Маркова! Маркова! — снова закричали девочки. — Поди сюда!

Лида Маркова, решавшая к следующему дню математическую задачу, покорно встала, захлопнула учебник и подошла к толпе.

— Крошка, — торжественно заявила ей Краснушка, обожавшая всякого рода «стычки и события», — мы хотим казнить Терпимова за предательство, ты ничего не имеешь против? Ведь он твой, ты его обожаешь!

— Ах; mesdam'очки, делайте что хотите, — беспомощно махнула рукою Крошка, — не могу же я идти против класса…

— Да… а кто «перенес» инспектрисе о том, что мы яблоки в снегу морозили? — сердито блеснув цыганскими глазами, напустилась на нее Кира.

— Эх, что вздумала! — оборвала ее Маруся. — «Кто старое помянет, тому глаз вон», и потом, передавала ли Маркова тетке о яблоках, или та сама увидела из окон, мы еще не знаем, и, следовательно, все это пустое. Главным образом, от тебя требуется, Крошка, — серьезно обратилась к Марковой Маруся, — чтобы ты отреклась от предателя Гадюки!

— Отрекаюсь, душка, Бог с ним! — покорно согласилась та.

— Ну и отлично… А теперь, заговорщики, за доску марш! — произнесла разошедшаяся Маруся. И, указывая пальцем на Дергунову, Бельскую, Иванову и Зою Нерод, скомандовала: — Ты… ты и ты… и ты! Идемте!

Четыре позванные девочки отделились от толпы и во главе с Марусей скрылись за доской, на которой висела карта с распределением Римской империи, приготовленная к последующему уроку древней истории.

Минут пять длилось совещание. Потом Маруся первая выбежала из-за доски и, сверкая заискрившимися глазами, вскочила на кафедру.

— Mesdames, — звонко прокричала она, — за подлость надо платить подлостью. Око за око, зуб за зуб. Великолепный закон, и я его первая последовательница. Я придумала такую штучку, что противная Гадюка никогда ее не забудет!

— Маруська, сумасшедшая, пожалей ты себя, — вмешалась я, — ведь ты опять нарвешься на ноль за поведение или еще на что-нибудь похуже…

— Не беспокойся, Люда! Я справедлива и хочу наказать виновного… Но только мое наказание будет очень строго, а в глазах начальства оно покажется неслыханной дерзостью, и потому, mesdam'очки, заговорщиков не выдавать! — звонко крикнула она девочкам, тесно обступившим кафедру.

— Не выдадим, не выдадим, не беспокойся, душка! — послышалось отовсюду.

— Даже и тогда не выдавать, — продолжала Маруся, — если накажут весь класс без рождественских каникул…

Это было самое строгое наказание в институте.

— Даже и тогда! — снова подтвердили дружные голоса.

— Все согласны?

— Все, все, все согласны! — хором отвечал класс.

Поведение Гадюки слишком возмутило и ленивых, и прилежных, и «парфеток», и «мовешек», чтобы они могли равнодушно отнестись к этому происшествию.

— Я не согласна! — послышался вдруг звонкий голос с последней скамейки, где сидела за книгою Нора Трахтенберг, не принимавшая никакого участия в наших волнениях. — Я не согласна! — повторила она еще раз и, спокойно захлопнув книгу, вышла на середину класса.

— Mesdam'очки, слышите? — взвизгнула Маруся, разом теряя всякое самообладание. — Скандинавская дева не согласна и еще, пожалуй, выдаст нас.

— Если это будет необходимо, очень может быть, — еще спокойнее отвечала Нора.

— То есть как это! По какому праву? Ты предпочитаешь идти против класса и быть на стороне Гадюки?

— Я хочу быть справедлива, и больше ничего, — со своим иностранным акцентом произнесла Нора. — Дергунова должна была выучить урок. Нет правила останавливать учителя у класса и просить его не вызывать…

— Правила! Правила! Правила! — передразнила вся красная от злости Маруся. — Ты, кажется, вся соткана из твоих глупых правил, противная ледяшка!

— Не злись, это вовсе не убедительно, — произнесла Нора спокойно, — а только доказывает дурной характер и воспитание… Mesdames, — обратилась она ко всему классу, — делайте что хотите, но помните, что я не хочу страдать из-за ваших глупых выходок и быть наказанной заодно с вами как маленькая «седьмушка». Предупреждаю, mesdames, от меня не ждите ни укрывательства, ни лжи перед начальством!

И договорив последнюю фразу, Нора выделилась из толпы и спокойно направилась к своему месту, где снова уселась за прерванное чтение.

— Mesdam'очки, она нарочно! Не верьте ей! — отчаянно зашептала Миля Корбина, взволнованная и испуганная за своего кумира. — Она это говорит так, чтобы остановить вас! Она не выдаст! Ей-Богу же, не выдаст!

И Миля для подтверждения своих слов усиленно закрестилась на висевший в углу класса образ Богородицы.

— Пусть попробует только! — недобро усмехнулась Маруся и бросила в сторону склонившейся над книгой Норы взгляд, исполненный ненависти, злобы и вражды.

Покончив с заговором, девочки успокоились немного. Казнь Гадюки была решена.

ГЛАВА XII

Роковые булавки. Отверженная. Суд и расправа

Это случилось ровно через три дня после «заговора».

Историк Козелло — смуглый, красивый брюнет небольшого роста, которого я обожала взапуски с Кирой и Милкой, — окончил рассказ о распадении римского государства, четко расписался в классном журнале и, кивнув нам своей характерной крупной головою, не торопясь вышел из класса.

Fraulein Hening, дежурившая в этот день, собственноручно открыла форточку для вентиляции воздуха и заторопила нас выйти в коридор, как это требовалось после каждого урока.

Маруся была особенно возбуждена в этот день. Она поминутно смеялась без причины, заглядывала мне в глаза и то напевала, то декламировала отрывки своих стихов. Ровно за минуту до начала урока, она кликнула Киру и Белку, и они втроем незаметно пробрались в класс и присели внизу кафедры, так что их не было видно. Я не подозревала, что они делали там, но когда мы все вошли в класс после коротенькой рекреации, три девочки как ни в чем не бывало сидели на своих местах и усердно повторяли уроки.

Тотчас же по первому звуку колокольчика в класс вошел Терпимов.

Я не видела его после случая с Кирой, и теперь он показался мне еще более противным и отталкивающим, чем когда-либо. Мне показалось даже, что при входе в класс он как-то особенно торжествующе взглянул на бедного Персика, присмиревшего на своем месте. Я взглянула на Марусю. Она вся была олицетворенное ожидание. Лицо ее побледнело… Губы дрожали, а искрящиеся, обыкновенно прекрасные, теперь злобные глаза так и впились в ненавистное лицо учителя.

— Маруся! Маруся! — прошептала я с отчаянием. — Что ты наделала?.. Я вижу по тебе, что ты…

Я не докончила…

Легкий крик, вылетевший из груди Терпимова, прервал меня… Учитель держался одною рукою за кафедру, другая была вся в крови, и он быстро-быстро махал ею по воздуху. Лицо его, искаженное страданием, бессмысленно смотрело на нас.

— Это ничего… это отлично… — шептала Маруся, охваченная припадком какой-то бешеной радости, — так ему и надо… противный, скверный Гадюка… Око за око, зуб за зуб! Да… да… так и надо!

— Маруся, — прошептала я, замирая от страха, — что ты наделала?..

— Не я одна… успокойся, Людочка! не я… а все мы, слышишь, все… мы воткнули под сиденье стула Гадюки три французских булавки.

— Боже мой! Что теперь будет, — пронеслось вихрем в моей голове, — что-то будет теперь, Господи?

Терпимов все еще стоял на кафедре, тряся по воздуху рукою, с которой медленно скатывались капля за каплей тоненькие струйки крови. Его глаза смотрели на нас с гневом, смешанным со стыдом. Это длилось с минуту. Потом он словно очнулся от сна, будто внезапно поняв проделку девочек. Вынув здоровой рукой платок из кармана и зажав им больную руку, он обвел весь класс долгим вопрошающим взглядом и, поспешно сойдя с кафедры, не говоря ни слова, скрылся за дверью.

— Ну, теперь будет потеха! — прошептала испуганная насмерть всем происшедшим Миля Корбина.

Fraulein Hening тоже сразу поняла суть дела. Она вошла на кафедру, наклонилась к стулу и через две секунды три большие, длинные с бисерными головками булавки лежали подле чернильницы на столе.

Fraulein Hening была взволнована не менее нас самих.

— Дети, — начала она по-русски (в трудные минуты жизни добрая Кис-Кис всегда выражалась по-русски), — мне очень, очень грустно, что я ошиблась в вас… Я считала до сих пор моих девочек кроткими, сердечными созданиями, а теперь вижу, что у вас мохнатые, зачерствелые, звериные сердца. Можно простить шалость, непослушание, но злую проделку, умышленно нанесенный вред другому я не прошу никогда!.. никогда!..

Едва только Fraulein успела сказать это, как в класс вошла начальница в сопровождении инспектрисы, инспектора классов — толстенького, добродушного человечка и злополучного Терпимова с обернутою окровавленным платком рукою.

— Люди вы или звери? — вместо всякого предисловия произнесла Maman, и голова ее в белой наколке затряслась от волнения и гнева. — Барышни вы или уличные мальчишки? Это уже не шалость, не детская выходка! Это злой, отвратительный поступок, которому нет названия, нет прощения! Мне стыдно за вас, стыдно, что под моим начальством находятся девочки со зверскими наклонностями, с полным отсутствием сердечности и любви к ближнему! Я должна извиниться перед вашим учителем за невозможный, отвратительный поступок с ним — и кого же? — вверенных моему попечению взрослых девиц! За что вы так гадко поступили с monsieur Терпимовым? Что он вам сделал? Ну! Отвечайте же, что же вы молчите?

Но мы поняли, что отвечать — значило бы признать себя виновными, выдать с головою друг друга, и потому виновато молчали, уставившись потупленными глазами в пол.

Молчала и инспектриса m-lle Еленина — худая, злющая старуха с выцветшими глазами. Молчал, укоризненно покачивая головою, инспектор, молчал и сам Терпимов — виновник происшествия, бегая взглядом по всем этим низко склоненным головкам юных преступниц.

Это была мучительная пауза, показавшаяся нам вечностью.

Это было затишье перед грозой, которая неминуемо должна была разразиться.

И она разразилась.

— Mesdemoiselles! — произнесла снова начальница (она только в минуты сильного раздражения называла нас так, а не «детьми», по обыкновению). — Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до глубины души… Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща сделать эту гнусность, почему и требую немедленно, чтобы виновные называли себя.

«Вот она, где настоящая-то расправа!» — промелькнуло в моей низко склоненной голове.

— Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление. — И с этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за которым всегда помещалась классная дама.

Мы молчали. О выдаче виновных никому не могло прийти на ум. Класс строго придерживался правила «товарищества», по которому выдать виновную — значило бы навлечь на себя непримиримую вражду целого класса.

Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же стояли как приговоренные к смерти… В классе была такая тишина, что слышно было, казалось, биение 40 встревоженных сердечек провинившихся девочек.

Минута, другая, третья, еще две последние минуты томительнее первых, и… Maman встала.

— Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми… А всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских каникул… и в выпускном аттестате ни одна из вас не получит 12 за поведение!

Это было уже слишком!

Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему институту и не пускать домой на святки, но «пачкать» наши аттестаты — о! это было уже чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в гувернантки после выхода из института, а иметь 11 за поведение при двенадцатибалльной системе — значило быть плохо аттестованной со стороны начальства. Этого мы боялись больше всего.

— Maman, ayez la bonte de nous pardonner! Pardon-neznous! Ayez pitie de nous![20] — послышались здесь и там плаксивые голоса «парфеток».

— Non, mesdemoiselles! Je ne vous pardonne pas![21] — резко ответила, точно отрезала княгиня и, поднявшись со своего места, величественно направилась к двери.

На пороге она приостановилась немного и, обернувшись к нам вполоборота, сурово произнесла:

— Класс будет прощен, если виновная назовется. — После чего она снова взялась за ручку двери, готовясь уйти, как внезапная легкая суматоха в классе приостановила ее намерение.

Произошло заметное движение между партами, и бледная как смерть, но спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг очутилась в одну минуту перед начальством, посреди класса.

— Княгиня, — произнесла она твердым голосом, — из-за одной провинившейся не должен страдать весь класс; потому я не считаю возможным покрывать ее: это сделала Запольская.

Новая пауза воцарилась на минуту, после которой лицо Maman стало мрачнее тучи и она произнесла, особенно ясно отчеканивая слова:

— Запольская! Подойди ко мне!

На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы побелели, как у мертвой. Глаза потускнели разом, и что-то жесткое, недоброе засветилось в их глубине.

Твердой поступью вышла она на середину класса и остановилась в двух шагах от начальницы.

— Бранить тебя я не стану! — произнесла последняя. — Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры… Твой поступок доказал твое бессердечие… Ты будешь исключена…

Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не этого… Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала.

— Прошу без истерик! — строго прикрикнула Maman. — Пощадите мои нервы.

— И, бросив на нас молниеносный взгляд, сопровождаемый фразою: «Vous autres — vous etes toutes pardonnees»,[22] вышла из класса.

В один миг мы окружили Краснушку. Она стояла все еще на прежнем месте, но теперь потухшие было ее глаза сияли и сверкали воодушевлением и злобой. Рот улыбался странной улыбкой, горькой и торжествующей в одно и то же время.

— Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка родная! — лепетали мы наперерыв, обнимая и целуя ее.

— Стойте, mesdames! — слегка оттолкнув нас, произнесла Маруся внезапно окрепшим и неестественно звонким голосом. — Я не несчастная и не бедняжка… Напротив, я рада, я рада… что страдаю за правое дело… Я права… Мое сердце подсказывает мне это… Он сделал подлость, и я ему отплатила… С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в моем поступке и ничего не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть лишают диплома, пусть! Но и ей не место быть с нами, потому что она «продала» нас! Она — шпионка.

Маруся стояла теперь перед самым лицом Норы и, вся дрожа, выкрикивала все это, сверкая своими разгоревшимися глазами. Мы сгруппировались тесным кругом вокруг обеих девушек, и сердца наши так и били тревогу.

Чувство жалости и любви к Краснушке, жгучей жалости до слез, травившей наши души, и, рядом с нею, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве, дерзко нарушившей наши самые священные традиции, — вот что заполняло сердца взволнованных девочек. А холодная и невозмутимо спокойная Нора по-прежнему стояла теперь перед нами, готовыми уничтожить ее теперь потоками брани и упреков. И вдруг она заговорила.

— Я не шпионка ни в каком случае, — звенел ее голос, — слышите ли, не шпионка! Потому что не тихонько, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет, я выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает одна, нежели сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом. Как будут смотреть на ту гувернантку, которая возьмется учить благонравию и приличию, когда сама не достигла этого? Да не только тем из нас, кто отдает себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно получать плохую отметку в выпускном листе.

— Чушь! Глупости! Вздор все это! — внезапно прервала ее, рыдая навзрыд, Кира. — Не слушайте ее, ради Бога, mesdam'очки! Не говорите с ней… Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!..

— Да-да, предательница! Предательница! — неслось отовсюду, и девочки с нескрываемой ненавистью смотрели теперь в красивое, бледное лицо Норы.

— Mesdames! Пусть класс знает раз навсегда, что тот, кто заговорит с нею, — взволнованно кричала Кира, — тот идет против класса и будет считаться нашим врагом.

— Да-да, — разом согласились горячие на всякие решения молодые головки. — Та будет чужою нам… хорошо, прекрасно!

— Милка! Это тебя больше всех касается! — крикнула Бельская по адресу притихшей Корбиной. — Ты ведь ее обожаешь!

— Что вы, mesdam'очки, — возмутилась та, — за кого вы меня считаете?.. Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в институте), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не менее вас. Даю вам честное слово!

Я взглянула на Нору…

Мне показалось, что на губах той играла презрительная, тонкая улыбка…

ГЛАВА XIII

Старенький папка. Убеждения Норы. Горькая весть

Деревья обнажились… С последней аллеи несся резкой струею неприятный запах тления от сметенных в кучи и гнивших там листьев. С оглушительным карканьем метались между деревьями голодные вороны.

Я и Маруся ходили взявшись под руку по крытой веранде, где институткам полагалось гулять в сырое и дождливое время.

Маруся была бледна и печальна… Начальница написала ее отцу, бедному школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо страдала.

Она знала, что это известие больно поразит отца, обожавшего дочь и возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, когда она считала себя «правой», гордая Маруся не могла да и не хотела.

— Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не умру с голоду! — твердила она поминутно, а глаза ее против воли наполнялись слезами. — Только тебя жаль, Галочка, жаль Fraulein и всех наших… — как бы оправдывая эти слезы, добавляла она и отворачивалась от меня, чтобы смахнуть их незаметно.

Мне было бесконечно жаль моего друга, но я была бессильна помочь ей в чем бы то ни было. Единственный совет о принесении повинной, который я давала ей неоднократно, она не хотела принять и даже запретила строго-настрого классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла успокаивать Марусю моими ласками да еще немилосердно бранить Нору и Терпимова как злейших виновников нашего несчастья.

А Нора, казалось, и не замечала нашего отношения к ней: она преспокойно читала свои английские книги, целыми транспортами доставляемые ей из серого дома, и нимало не грустила, казалось, в своей новой роли «отверженной».

Что же касается Терпимова, то он уже около недели не показывался к нам после истории с роковыми булавками. И это было к лучшему, потому что озлобленные на него за Марусю девочки проектировали устроить новый скандал Гадюке.

День исключения Маруси приближался… Срок ее пребывания в институте все уменьшался и уменьшался с каждым часом.

Этот злополучный час был теперь совсем близко, и мы с Краснушкой нестерпимо мучились при одной мысли о нем.

— Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о Гадюке, я их ненавижу!.. — просила она меня, силясь удержать слезы.

— Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку убрали от нас! Мы не захотим учиться у него после твоего…

Я запнулась, не желая произносить слова, могущего задеть ее больное самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ.

— Не стесняйся, Люда… — проговорила она, — ну да, после моего исключения, надо же называть вещи их именами! Ах, Люда, Люда моя, — заключила она со стоном, — как мне жаль моего папку, моего бедного, старенького папку! Убьет его мое происшествие, Люда!..

— Бог милостив, Маруся, что ты! — утешала я ее.

— Ведь он у меня совсем старенький, Люда, — продолжала она с жаром, — а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в Петербург! «На тебя, говорит, Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость моя!» А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! «Выключка» с волчьим паспортом! То-то радость, то-то счастье! — желчно рассмеялась она и, сжав маленький кулачок, погрозила им в пространство, прошептав озлобленно: — Противные! Мучители! Ненавистные!

— Маруся, — едва сдерживая слезы, прошептала я, — попроси прощения, Маруся! Maman добрая, она простит…

— Никогда! Слышишь ли, никогда, Люда! Запольская, бедняга, дочь нищего сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать которую она не позволит никому, никогда!

Ее захватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я не ответила ей ничего, только молча поцеловала ее побледневшую щечку… Эта молчаливая ласка больше всего действовала на Марусю. Она посмотрела на меня своими яркими глазами и заговорила снова уже тише и спокойнее:

— Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас… Село у нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное… Ребятишки в школе сытые, здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо… Бедны мы очень… Папка из сил бьется, а все-таки иной раз не хватает на самое необходимое. Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка… Вот я и надумала: по соседству есть деревня Шепталовка… Там школу устраивают… Нужна учительница… Хорошо было бы мне там с папкой по соседству… Да что тут мечтать. Все пропало, все погибло, Люда! Эхма!

И снова оживленное было за минуту личико Краснушки мгновенно побледнело, глаза потухли, и рот искривился жалкой улыбкой.

Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше того, я готова была признать ее героиней, пострадавшей безвинно. И страстное озлобление против Норы поднималось все сильнее и сильнее в моей груди.

В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем дортуарном коридоре, куда она часто уединялась с неизменным своим другом — книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее:

— Трахтенберг! На два слова…

— А вы не боитесь, Влассовская, сказать эти два слова «отверженной»? — иронически усмехнулась она.

— Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, — остановила я ее, — и лучше помогите мне.

— В чем? — вскинула она на меня большие, удивленные глаза.

— Вы погубили Запольскую, — горячо начала я, — ее выключают из-за вас…

— Вы ошибаетесь, Влассовская, — холодно поправила меня Нора, — ее выключают только из-за ее собственной грубости и пошлости!

— Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Маруси! — вскричала я, и обычная сдержанность покинула меня разом.

— Послушайте, Влассовская, не будьте ребенком, не горячитесь, — и она положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, — сознайтесь: Запольская поступила пошло и глупо! Месть — скажете вы… Прекрасно… Я понимаю месть, понимаю и признаю закон древних «око за око»… Но пусть эта месть будет достойна и благородна! А тут… Натыкать булавок в стул учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и мерзко!

Я хотела возразить ей — и не могла. Я сознавала, что Нора была по-своему права.

— Но послушайте, — начала я снова, далеко уже не прежним убедительным тоном, — послушайте, Нора… Пусть Краснушка провинилась, пусть… но за что же такое наказание? У нее старик отец, бедный учитель… Это убьет его… Послушайте… вы должны поправить все это: пойдите к Maman и попросите ее не исключать Марусю.

— Никогда! — холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду, заговорила снова: — Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться чистосердечно, или понести должное наказание.

— Но вы можете спасти ее, Нора, — уже молила я, чуть не плача, — княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку.

— Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это грустно.

Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими всю мою душу.

Печально поникнув головою, я направилась в класс.

Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fraulein Hening.

— А-а, Люда! — кивнула она мне. — Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость.

Я придвинулась к кафедре в ожидании ее слов.

— Дети, — произнесла Кис-Кис, — мне очень тяжело, что история с булавками может закончиться очень, очень печально…

— Как? Что такое? Что еще случилось? — послышались тревожные голоса девочек.

— Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится — придется отнять руку.

Тяжкий вздох ужаса вырвался из 40 юных грудей. Сорок девочек побледнели, как смерть. Но их волнение и бледность были ничто в сравнении с состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо рыдала надрывающими душу сухими рыданьями без слез.

ГЛАВА XIV

Черные дни. Неожиданная выходка. Прощение

Это были сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой… Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда… Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:

— Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему!

Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же положении.

— Господи, — после каждого такого ответа шептала в исступленном отчаянии Маруся, — Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!

И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Самый факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее.

— Пусть выключают, — говорила она, — лишь бы он не умер и не остался бы калекой!

В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам «пойти помолиться», и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.

И Господь, казалось, тронулся нехитрыми молитвами бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:

— Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.

Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.

— Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! — лепетали мы без умолку, смеясь и плача.

Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость.

Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек, и мы сократились. Но не надолго.

Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.

Это новое событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт… Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.

Мы шумели и жужжали не умолкая целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.

За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.

Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась, и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.

Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…

Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.

Едкое чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное, носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…

Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва на своем месте… Ее лицо подергивалось нервной судорогой…

— Я не могу! Не могу! — вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее всю поцелуями, смешанными со слезами.

— Бедный monsieur Терпимов! — лепетала она сквозь рыдания. — Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста… Ведь я покоя себе не найду, если…

Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.

Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:

— Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас… и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы… если можно… Я был неправ во многом, — обратился он смущенно ко всему классу.

— Бог простит! — послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания…

Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.

— Смотрите, mesdam'очки, смотрите, — зашептала со своего места восторженная Милка, — Краснушка теперь точно святая! Смотрите!

— Это искупление! — торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.

С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и, выйдя из «промежутка» скамеек, подошла к Марусе.

— Запольская, — произнесла она отчетливо и громко, — дайте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно!

Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов.

Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая Нора отойдет с носом!

Но ничего подобного не случилось. Напротив… На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утерявшие еще обычной красноты, как у всех подростков, пальчики и произнесла восторженно и пылко:

— Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы во многом были правы!.. — И к довершению удивления, обе девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительскою кафедрою.

Это был удивительный, совсем особенный урок русской словесности, который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его… И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на 12 и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением к нему девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского «Мцыри», поднимая в нас целые бури восторга.

В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим постелям.

Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к «ее сиятельству княгине».

Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моего друга. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала:

— Людочка моя… Maman простила… давно простила… Терпимов упросил ее… и папка ничего не знает… ему даже не писали ничего… Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!

И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга.

ГЛАВА XV

Скарлатина. Сердобольная Крестовица. Елка

Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц.

Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, кому не было возможности ехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где институтки танцевали не «шерочка с машерочкой», как это было принято обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.

И вдруг все — и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру… Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть неожиданно, врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте появились случаи заболевания скарлатиной.

Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее, всю горячую, с лихорадочно блестящими глазами увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, пришедшей за ее вещами в дортуар, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной.

Нас охватила паника… Скарлатина — перед праздниками! Скарлатина — перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже? Шутки замолкли, разговоры также.

Я заснула с невеселым чувством на душе. Ожидание ли предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня или что другое, но сердце мое щемило тоской. Я проснулась наутро с больной головой, во рту пересохло, — мне казалось, что я сама заболеваю.

— Это от воображения, — авторитетно заявила на мою жалобу о недомогании Кира Дергунова, — это, душка, иногда бывает болезнь воображения.

У самой Киры ее цыганские глаза как-то неестественно поблескивали сегодня, да смуглые щеки пылали ярким румянцем.

Прошли еще сутки, и я была разбужена испуганным криком проснувшейся раньше меня Краснушки:

— Люда! Люда! Что с тобою?

Я положительно не знала, что со мною, но все мое тело горело как в огне, и дыхание с трудом вылетало из груди. Тогда, не говоря ни слова, Краснушка схватила ручное зеркальце и близко поднесла его к моему лицу. Все мои щеки, шея и грудь — все было сплошь покрыто зловещей красной сыпью. Сомнений не оставалось: у меня была скарлатина.

— Это она! — произнесла я уныло и посмотрела на моего друга печальным, скорбным взглядом.

— Кто «она»? — переспросила, не поняв меня, Маруся.

— Это скарлатина! — пояснила я еще печальнее.

— Скарлатина! — вскрикнула Краснушка и вдруг, повиснув у меня на шее, зашептала в каком-то непонятном для меня волнении: — Если скарлатина, целуй меня, душка! Целуй покрепче!

— Ты с ума сошла! — стараясь вырваться из ее цепких объятий, говорила я испуганно. — Оставь меня, ради Бога! Ты можешь заразиться!

— Вот именно — заразиться! Вот именно то, что и надо! — продолжала лепетать как безумная Маруся, покрывая мое лицо и губы градом поцелуев.

— Батюшки! Какая трогательная история Ореста и Пилада или двух попугайчиков из породы inseparables,[23] — попробовала было подтрунить над нею Валя Лер.

— Ах, молчи, пожалуйста, — оборвала ее Запольская, — ты смеешься, потому что завидуешь… Ведь сама бы ты ни за что не пожертвовала своим здоровьем для твоей Анны.

— Mesdam'очки, не ссорьтесь. Ведь скарлатина на носу! — пропищала из своего угла Зоя Нерод.

— Нет, покамест, слава Богу, на груди и щеках только, — сострила Белка и «окунулась» в «переулок», сконфуженная своей неудачной остротой.

— Боже мой, как глупо! — комически вздохнула Нора, окончательно принятая теперь в «круг» старшеклассниц после ее мира с Краснушкой. — И когда только вы перестанете быть детьми!

— Когда будем взрослыми! — послышался звонкий голосок Белки из ее засады.

— Вот это умнее! — похвалила Нора и, обратившись ко мне, уже серьезно произнесла: — Право, вы серьезно больны, Влассовская, пошли бы в лазарет!

Я сама прекрасно сознавала это и тотчас же после чая отправилась в перевязочную.

— Вот и еще одну красавицу привели! — добродушно прошамкала беззубым ртом лазаретная сиделка старушка Матенька, проведшая всю свою жизнь в институтской больнице.

— Mademoiselle Влассовская, милости просим, — стараясь шуткою замаскировать тревогу, вторила ей маленькая, толстенькая, симпатичная фельдшерица Вера Васильевна, — живите — не заживайтесь, сидите — да не засиживайтесь! — прибавила она со смехом, незаметно ощупывая пульс на моей руке.

Мне было не до шуток… Я была рада-радехонька добраться до постели и, тяжело повалившись на нее, тотчас же впала в дремотное забытье.

С этой минуты и потянулось бесконечное для меня время постоянного сна… Сквозь этот сон я слышала, как меня осмотрели, уложили в постель, напоили чем-то очень вяжущим и горьким, слышала знакомый голос нашего добрейшего институтского доктора Франца Ивановича, наказывавшего перевести всех «заразных» в верхний, сыпной лазарет… Потом, открыв на минуту глаза, увидела склоненную надо мной золотисто-рыжую головку Краснушки и милое личико, сплошь покрытое тою же красной сыпью, как и у меня… Потом все разом перепуталось и смешалось в моей голове: и Франц Иванович, и рыженькая головка, и горькое питье, и я почему-то увидела пирожки, много-много пирожков перед собою, которые я должна была есть, несмотря на то что они были мне противны. Пирожки наполняли комнату, постель, и им не было ни числа ни счета; казалось, они сами ползли в рот, в уши, в глаза… Я отмахивалась от них, плакала, кричала, звала на помощь…

Это был тяжелый кошмар труднобольной… Я узнала уже позднее, что я была в опасности, так как скарлатина осложнилась, и что я очень долго боролась между жизнью и смертью. Когда я открыла глаза, то тотчас же снова сомкнула их, потому что какой-то яркий маленький предмет, горевший огнем в полутьме комнаты, ослепил меня.

— Огонь! Огонь! Возьмите огонь! — закричала я сердитым голосом.

— Где вы видите огонь, дитя мое? — послышался ласковый голос надо мною, и блестящий предмет придвинулся ко мне вплотную.

Чиркнула спичка, и я увидела незнакомую женщину в сером платье, в белом переднике, с косынкой на голове и с золотым крестом на груди, который я и приняла сначала за огненный предмет.

— Не бойтесь. Я сестра Елена, — проговорила женщина в сером. — Я сиделка из общины Сердобольных Крестовиц и приставлена ухаживать за вами. Скажите, лучше ли вам, дитя мое?

Какая-то лень сковывала мне члены, мешая говорить, и я только моргнула в ответ глазами. Сестра Елена взяла питье со столика, находившегося у моей постели, и осторожно поднесла его к моим запекшимся губам. Я проглотила несколько глотков какой-то приятной жидкости и, помолчав, спросила:

— У меня скарлатина?

— Теперь, слава Богу, ее уже нет больше! Она прошла, — поспешила ответить крестовица. — Поправляйтесь хорошенько! — И прикрыв свечу зеленым абажуром, она поправила на мне одеяло и отошла к соседней постели, где спала Кира, разметав по подушке свои длинные косы.

Неподалеку от меня лежала Маруся, потом Чикунина, Мушка, Петровская и Миля Корбина.

Ненавистная скарлатина выхватила шесть воспитанниц из класса выпускных и больше десятка младших, лежавших в соседнем отделении.

«Маруся, наверное, заразилась от меня», — мелькнула в моей голове внезапная мысль, и, к стыду моему, я не почувствовала никакого угрызения совести при этом.

Все мои члены, расслабленные от долгой и серьезной болезни, покоились на мягкой перине, и я вполне наслаждалась состоянием выздоравливающей, впервые почувствовавшей облегчение.

Через минут пять, не больше, я уже спала крепким сном безо всяких кошмаров, мучивших меня во все время болезни.

Проснулась я рано утром, как мне показалось по крайней мере в первую минуту… Но потом оказалось, что был день на дворе, которого мы, однако, не видели, так как лежали при спущенных шторах — для сбережения глаз, восприимчивых к заболеваниям после скарлатины.

Мне почему-то хотелось говорить и смеяться. Но ни говорить, ни смеяться я еще не могла, так как ужасная слабость разливалась по всему телу. И в то же время блаженное чувство радости от сознания минувшей опасности охватывало меня всю. Легкий стон, раздавшийся с ближайшей постели, поразил меня.

— Это Чикунина. Она опасно больна! — шепнула мне моя соседка Маруся, особенно осунувшаяся за время болезни.

Все проснувшиеся девочки со страхом покосились на кровать, где, разметавшись в жару, лежала красная, как пион, Варюша и тихо, жалобно стонала…

С этого дня началось выздоровление, а с ним и неизбежные капризы, сопряженные всегда с выздоровлением больных.

Мы капризничали напропалую и ревели, как маленькие дети, из-за всякого пустяка. Ревели из-за того, что проболели святки с их елкою, балом и поездкою в театр, ревели, что должны были принимать гадкие лекарства и что у нас со всего тела кожа лезла как перчатка. Словом, из-за всего.

Сестра Елена с редким терпением выносила все эти капризы. Ни один упрек не срывался с ее уст; она ни разу не оборвала не в меру расшумевшихся девочек, ни разу не возвысила голоса ни на одну из нас.

— Сестра Елена! — взывала со своей постели Краснушка. — Я не могу принимать больше такой гадости! Скажите Францу Ивановичу, что у меня от нее весь рот сожжен! — И необузданная Маруся, размахнувшись склянкой, швырнула ее в самый дальний угол комнаты.

Крестовица шла поднимать склянку и в то же время ублажала Марусю.

— Теперь в классе к приезду Государыни готовятся! — стонала Мушка, начиная всхлипывать, — я должна была марш в четыре руки играть с Зот… и не буду! Противная скарлатина! Гадкая!

Сестра Елена спешила к Мушке и, гладя ее по черной головке, приговаривала:

— Успокойтесь, детка, поправитесь к приезду Государыни, непременно поправитесь!

— У меня волосы прядями лезут! — ворчала Дергунова, приготовляясь плакать. — Сестра, придумайте же средство!

И сестра придумывала средства для спасения роскошных кос Киры. Все это делалось с полной готовностью помочь нам, без малейшей тени неудовольствия.

Я положительно удивлялась ее терпению.

Мы все безжалостно мучили ее, за исключением разве Варюши Чикуниной, которая была действительно очень плоха. Каждое утро и каждый вечер, когда Франц Иванович делал свой обход у заразных, мы замечали, что после осмотра Варюши он делался все серьезнее и печальнее и подолгу шепотом совещался с сестрой Еленой.

Был крещенский сочельник. Мы уже встали с постелей и бродили по палате, слегка пошатываясь от слабости и долгого лежания. У всех было смутно и нехорошо на душе. Мы проболели все святки, и нам предстояло еще отбывать долгий, скучный карантин, принимая ванны, прежде чем снова очутиться в классе. Больше всех грустила Краснушка… Живой, горячей девочке был невыносим строгий режим лазарета; она уже имела несколько стычек с самим добрейшим Францем Ивановичем и со всеми нами и только не поссорилась с одной сестрой Еленой, благодаря ангельскому терпению крестовицы. Мы чинно сидели каждая на своей кровати и говорили вполголоса, чтобы не потревожить задремавшую Варюшу.

— Вот тебе и праздники! Вот тебе и елка! — произнесла в отчаянии Кира.

— А наши-то, счастливые, пляшут теперь, рядятся! — подхватила Мушка. — Мне Зот обещала из дому всякой всячины привезти. Да где уж теперь — не пропустят сюда гостинцев!

— Ах, mesdam'очки, черного бы хлебца теперь с солью, да побольше! — мечтательно проговорила Миля.

— Душки, смотрите, смотрите, елка! — вскричала подошедшая было к окну Маруся.

Мы встрепенулись и бросились к ней. «Верхний» заразный лазарет выходил окнами на улицу, и можно было отлично видеть внутренность противоположного дома.

В большой, роскошно убранной комнате горела чудесная, громадная елка, украшенная красивыми бонбоньерками, фонариками и свечами. Вокруг елки толпились нарядные дети и еще более их нарядные взрослые… Они оживленно смеялись и разговаривали. Высокая, красивая дама, очевидно хозяйка дома, уселась за рояль, и мгновенно все закружилось, запрыгало и завертелось в веселом танце.

— Вот это я понимаю! Это жизнь! — вскричала Кира. — Как они веселятся… счастливые!..

Тесно прижавшись друг к другу, не проронив ни слова, стояли мы у окна, с завистью глядя на веселый праздник богатых, довольных и здоровых людей. Каждая из девочек невольно перенеслась мыслью к своей семье, проводившей, может быть, так же весело рождественские праздники.

— Мне же не о ком было мечтать. У меня не было ни дома, ни семьи, ни близких… Вид чужого счастья не раздражал меня, но какая-то неясная тоска жалила мне сердце.

И вдруг нежные, дрожащие звуки слабого, надтреснутого голоса заставили меня живо обернуться.

Варюша Чикунина уже не дремала больше. Она сидела на своей постели, смотрела широко раскрытыми, воспаленными глазами на елку в чужом окне и своим слабым от болезни голоском выводила тропарь праздника.

— Варюша! Что ты, Господь с тобою! Разве можно тебе петь! — кинулись мы к ней.

— Оставьте, — прошептала она слабо, — дайте мне эту последнюю радость… Кто знает, может быть, это моя лебединая песнь!

— Что… что ты, Варя, опомнись! Можно ли думать о смерти теперь… Ведь тебе лучше, Варюша, гораздо лучше.

Но Чикунина в ответ снова затянула своим тоненьким голоском прерванный тропарь, не отрываясь ни на минуту от чужой елки.

Грустно и больно было видеть исхудалую до неузнаваемости Варюшу с ее громадными, лихорадочно горевшими глазами, с трудом, через силу выводившую слова тропаря. Мы слушали затаив дыхание, не смея прервать ее…

И вдруг она смолкла на полуслове и откинулась, обессиленная, на подушку. Мне показалось, что она умирает в эту минуту, но это было только забытье.

Скоро она снова открыла глаза и окинула всех нас просветленным взглядом.

— Тебе худо, Варюша? — сочувственно спросил кто-то из девочек.

Она молча покачала головой, потом сделала мне знак приблизиться к ней. Я поспешила исполнить ее желание.

— Люда, — произнесла она тихо, — я, может быть, и ошибаюсь в моем предчувствии и переживу вас всех… — Тут она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабая, жалкая, похожая скорее на гримасу. — Но если бы «это» случилось… ты понимаешь, что я хочу сказать?.. то передай Анне Вольской мой камертон и скажи ей, что я поручаю хор ей… Пусть батюшка отец Филимон благословит ее быть первым регентом нашего клироса… — И с этими словами Варюша сняла с груди висевший у нее на черном шелковом шнурке металлический камертон, с которым она никогда не расставалась, и передала его мне.

— Умирать выдумала! Что ты, Варюша! Разве от этого умирают! — старалась я проговорить весело и беспечно, в то время как спазма сжала мне горло.

— Конечно, не умирают! — подхватили наши. — Что ты выдумываешь, Варя!

— Я ничего, mesdam'очки, — силилась она снова улыбнуться, — только к слову пришлось… на всякий случай… ослабла я очень…

— Ну, то-то же! А то вот что выдумала! — беспечно рассмеялась Краснушка. — Ты должна жить для будущего, для сцены… Ведь ты будешь певицей, Варюша, знаменитой певицей, вот увидишь! Прогремишь на весь мир! Ведь ты наш соловушка. Лучшего голоса не было и не будет в институте. Ты отдашь себя искусству, сцене!

— Да-да! — восторженно подхватила больная. — Сцена… слава… цветы… много… много цветов… И я пою… Господи, как хорошо!.. И Maman, и учителя, и вы все слушаете… хвалите… Ах, только бы поправиться! Только бы поправиться скорее!..

Она в изнеможении откинулась назад, и глаза ее, громадные, горящие глаза, были полны смертельной тоски и муки. Она, казалось, сама не верила в то, что говорила…

Когда она затихла, мы бесшумно отошли от ее постели…

— Как ты думаешь, Люда, умрет Варюша? — со страхом спрашивала меня в ту ночь не спавшая Маруся.

— Не знаю, — отвечала я тихо. — Все зависит от Бога… Но это было бы очень тяжело и грустно… Она такая тихая, такая светлая, наша Варя!

— А представь себе, Люда, что такие-то и умирают… Вспомни твою мать, Ниночку Джаваху, Альму Френц, умершую от дифтерита в 4-м классе, — все они были такие светлые, такие исключительно хорошие люди! И Варюша также… Нет! Нет! Это ужасно, если она умрет! Надо молиться за нее! — произнесла она, помолчав немного, и ее миниатюрная фигурка, укутанная распустившимися прядями волос, скользнула с постели и, опустившись на пол, стала усердно отбивать земные поклоны.

В ту ночь Варюша особенно металась и стонала, а проснувшись утром, мы с удивлением заметили, что ее постель пуста.

Сестра Елена пояснила нам, что нашего бедного соловушку перенесли в маленькую комнату, где помещали только труднобольных.

ГЛАВА XVI

Тайна маленькой комнатки. Нежданный посетитель

Несколько дней спустя, встав утром с постели, я была поражена голубым дымком, точно прозрачным облаком, окутавшим комнату. Легкая, едва уловимая струйка ладана потянулась в воздухе… Потом и запах ладана, и облако рассеялись, но я не могла уже отделаться от неприятного впечатления и с тревогой обратилась к только что проснувшейся Краснушке:

— Маруся, ты ничего не чувствуешь?

Она повела своим немного вздернутым носиком, и вдруг лицо ее разом побледнело.

— Чувствую! — прошептала она чуть слышно.

— Что?

Она приблизила ко мне свое побелевшее личико и произнесла таинственно и тревожно:

— Я чувствую, Люда… как пахнет покойником!

— Mesdam'очки, — послышался взволнованный голосок Мили Корбиной, — я слышала сквозь сон, как где-то пели… ужас что пели… mesdam'очки!..

И Миля сделала круглые глаза, что означало у нее высшую степень испуга.

— Ну, да говори же! Что ты слышала? — напустились на нее девочки.

Миля с минуту помолчала, потом произнесла таинственным шепотом:

— Я слышала ясно, как пели за стеною «Со святыми упокой». Вот что я слышала!

Мы вздрогнули и переглянулись.

Одна и та же мысль, казалось, поразила головы шести девочек:

«Что, если Варюши уже нет в живых?»

Вошла сестра Елена. Мы кинулись к ней:

— Сестра, голубушка, что с Варей?

— Она очень плоха, дети, — отвечала крестовица. — Будьте тихи сегодня… Варюша при смерти…

— Она умерла? — дико вскрикнула Мушка, самая слабенькая и впечатлительная из всех нас.

— Бог с вами, Катюша! — произнесла взволнованно сестра Елена. — Чикунина жива, слава Богу! Ей только очень плохо…

Мы успокоились немного и стали проситься навестить Варю.

— Нет, нет, ни за что! — с непривычною для нее строгостью произнесла крестовица. — Вы только взволнуете ее, и ей будет хуже!

— Нам бы только хоть одним глазком посмотреть! — молила Милка своим детски-трогательным голоском.

— Нельзя, дети! Maman запретила не только навещать Варю, но и близко подходить к дверям ее комнаты, потому что всякое беспокойство, всякое волнение может страшно повредить вашей подруге.

Мы не возражали. Но в головах наших уже созрело решение во что бы то ни стало навестить больную.

— От ласки и участия не может быть вреда, — решила Маруся по уходе сестры Елены, — мы пойдем к ней вечером и отнесем ей розу… Она так любит палевые розы, бедная Варюша.

— Да-да, — подхватили мы все, — пойдем к ней и отнесем розу.

Задумано — сделано. Лазаретная Аннушка принесла нам великолепную желтую розу, приобретенную вскладчину на наши скромные средства. Дождавшись, когда сестра Елена ушла на половину «младших» для вечернего обхода, мы бесшумной гурьбою на цыпочках двинулись к маленькой комнате, где поместили Варю. Впереди шла Маруся, как самая смелая из всех нас, с желтой розой в руках. У дверей Варюшиной палаты мы остановились на минуту, прислушиваясь. Потом Маруся храбро повернула ручку двери, и мы вошли.

Чикунина лежала на постели посреди комнаты, ноги были закрыты, руки сложены на груди… Свет лампады падал на ее лицо и длинные ресницы… В полумраке комнаты нам казалось, что она смотрит на нас.

— Ты не спишь, Варя? — приблизившись к ее постели, произнесла шепотом Краснушка. — Здравствуй! Мы пришли к тебе… мы соскучились без тебя… и принесли тебе розу… ты их так любишь!

Но Варюша не отвечала и не брала цветка.

— Она спит, mesdam'очки, — полуобернувшись к нам, проговорила Краснушка, — я положу ей розу на грудь и тихонько поцелую ее от всех нас… Хорошо?

С этими словами девочка осторожно наклонилась к спящей и коснулась губами ее лба. И вдруг дикий, нечеловеческий вопль огласил своды маленькой комнатки.

Как безумная отпрянула Маруся от постели Вари и кинулась прочь. Толкая друг друга, охваченные паникой, ничего не понимая и не соображая, с плачем и криками мы кинулись за нею.

— Сестра! Сестра! Господи! Да что же это! Как страшно!

— Что, что такое? — взволнованная и перепуганная насмерть нашими криками, спрашивала подоспевшая крестовица.

— Там… там… в маленькой комнатке… — лепетала между истерическими всхлипываниями Маруся, — там Варюша лежит… вся холодная… как лед…

— Зачем вы ходили к ней, ведь я просила! — укоризненно произнесла крестовица и, помолчав немного, произнесла торжественно и грустно: — Варя Чикунина скончалась два дня тому назад… Помолитесь за нее, дети!

Скончалась!.. Умерла! Так вот почему мы слышали погребальные напевы, чувствовали запах ладана, тянувшийся от двери!

Умерла! Бедная Варюша! Бедный, милый, дорогой соловушка, ты никогда не споешь больше твоих чудесных песенок, никогда не осуществится твоя заветная мечта — отдать себя на служение искусству! Зароют тебя, милая девушка, и никогда уже более не услышим мы твоего за душу хватающего, грудного, звучного голоса!..

Мы были поражены настолько, что не могли плакать. Говорилось только о Варе, о мертвой Варе и ни о чем другом. Если кто-либо из нас громко разговаривал и смеялся по забывчивости, другие останавливали ее шепотом:

— Что ты? Или позабыла? Она еще там… Не тревожь ее!..

Тревожить мертвую считалось более ужасным, нежели обеспокоить больную. Варюша не выходила из наших голов. Только по смерти ее мы почувствовали, как не хватало нам этой тихой, кроткой девочки с печальными глазами и пышной темной косой.

Покойников обыкновенно боятся в институте, но бояться покойной Варюши никому и в голову не приходило. Мы читали по очереди псалтирь над нею, а когда пришли, чтобы везти ее на кладбище (Варюша была круглою сиротою, и ее хоронили на средства института), мы без тени боязни приложились к ее мраморному лбу, на котором застыла величавая печать смерти.

Ее унесли с пением и молитвами…

Мы долго ходили как в воду опущенные, под тяжелым впечатлением недавней смерти.

— Mesdam'очки! А ведь ее душа здесь, с нами! — неожиданно заявила в день похорон Таня Петровская, самая сведущая по вопросам религии девочка.

— Где? — встрепенулась, оглядываясь со страхом по сторонам, Миля.

— Дурочка! Душа невидима! — поясняла Таня. — Ты ее не можешь видеть, но она здесь!

— Ай! — не своим голосом завопила Миля. — Петровская, противная, не смей делать «такие глаза»…

— Я делала глаза? Корбина, вы с ума сошли! — напустилась Таня. — Mesdam'очки, будьте судьями.

— Стыдитесь! — прикрикнула неожиданно Краснушка. — Стыдись, Корбина: «кого» ты боишься! Или ты думаешь, что это «ей» может быть приятно? Умереть — и служить пугалом для своих же подруг.

Корбина сконфузилась. Мы замолчали. Краснушка была права: мертвую Варю было грешно и стыдно бояться.

Мясоед был короткий в этом году, и мы его провели в стенах лазарета, скучая, капризничая и злясь напропалую… С классом не было никаких сообщений из боязни перенесения заразы. Мы не имели ни книг, ни учебников (скарлатина бросалась на глаза, и из опасения осложнений нам не позволяли читать). От ничегонеделания мы постоянно ссорились и придирались друг к другу.

— Бог знает что, — злилась Краснушка, — сколько уроков пропустили!

— Запольская, не ропщи, душка, — останавливала расходившуюся девочку религиозная Танюша, — роптать грех. Господь послал нам испытание, которое надо нести безропотно.

— Ах, отстань, пожалуйста, — огрызалась та, — надоела!

Мы брали ванны, нас натирали мазями по предписанию врача. Дни медленно тянулись… Еще медленнее, казалось, приближался заветный час, когда белый холстинковый халатик заменится зеленым форменным платьицем и мы присоединимся к нашим счастливицам подругам.

«Заразный» лазарет казался совсем отдельным миром, «позабытым людьми», как говорила Кира. Мы рвались отсюда всей душой в класс. Но как и в забытые уголки светит солнце, так и в нашу «щель», по выражению той же Киры, проник яркий луч света, радости, счастья…

Однажды, когда мы, нассорившись и накричавшись вволю, сидели сердитые и надутые каждая на своей постели, в палату вбежала взволнованная сестра Елена и проговорила, захлебываясь и переводя дыхание:

— Дети, оправьтесь! К вам сейчас будет генерал, посланный из дворца, от имени Государя, навестить вас и узнать о здоровье.

Мы встрепенулись, вскочили с постелей, обдернули холщовые халаты, белые косынки на груди, наскоро пригладили растрепавшиеся косы и устремили глаза на дверь в ожидании почетного гостя.

Он вошел не один. С ним был доктор Франц Иванович в белом балахоне. Но на почетном госте балахона не было. Его мощная, высокая фигура, облеченная в стрелковый мундир, дышала силой и здоровьем. Чисто русское, с окладистой бородою лицо приветливо улыбалось нам большими добрыми серыми глазами, проницательный и пытливый взгляд которых оглядел нас всех в одну минуту. Полные, несколько крупные губы улыбались ласково и добродушно. Он страшно напоминал кого-то, но кого — мы решительно не помнили.

— Здравствуйте, дети, — прозвучал густой бас нашего посетителя, — я привез вам привет от Его Императорского Величества.

— Благодарим Его Величество! — произнесли мы разом, как по команде, низко приседая перед дорогим гостем.

— Ну, как вы поживаете? — продолжал он. — Хорошо ли поправляетесь? Как они? — обратился он к Францу Ивановичу.

— Слава Богу, всякая опасность миновала, — отвечал тот с глубоким поклоном.

— Его Императорское Величество соизволил спросить вас через меня, сыты ли вы, так как Государь знает, что аппетит у выздоравливающих всегда большой.

— Сыты! — отвечали мы хором.

— Пожалуйста, передайте Государю, — неожиданно выступила вперед Бельская, — чтобы Он приказал нам чего-нибудь солененького давать!

— Что? — не понял посетитель.

— Солененького, ваше превосходительство, ужасно хочется! — наивно повторила белокурая толстушка Бельская.

— Ах ты, гастрономка, — рассмеялся генерал и потрепал Белку по пухленькой щечке, — будет тебе солененькое… Распорядитесь, чтобы детям отпускали ежедневно икры, — обратился почетный посетитель к сестре Елене.

— Ну а еще не нужно ли чего кому-нибудь из вас? Государь приказал узнать у вас о ваших нуждах… — снова через минуту зазвучал мягкий бас нашего гостя.

Мы молчали, решительно не зная, что сказать. И вдруг рыжекудрая, бледная девочка отделилась из нашей толпы, и звонкий, дрожащий от волнения голосок Краснушки смело зазвучал по комнате:

— Ваше превосходительство… передайте Государю… что у меня есть папка… старенький… седенький папка… Он учителем в селе Мышкине и бедствует… ужасно бедствует, право!.. Когда я кончу институт, я буду помогать ему… но пока ему очень трудно… Пожалуйста, генерал, передайте это Государю… Я знаю, как добр наш Император и что он непременно поможет моему бедному папке.

В глазах Краснушки дрожали слезы, бледные пальчики нервно дергали рукав халатика, а личико, смело поднятое на гостя, дышало глубокой уверенностью в исполнении ее заветного желания.

Что-то неуловимое промелькнуло в глазах генерала. Его большая рука с драгоценным перстнем на указательном пальце легла на рыжие кудри девочки, а густой бас зазвучал необыкновенно мягко, когда он обратился к ней:

— Как твое имя, дитя мое?

— Мария Запольская! — твердо ответила та.

— Я передам твою просьбу Государю. Будь уверена, что твоему отцу будет оказана помощь и поддержка. Обещаю тебе устроить это именем нашего Монарха!

И потом, окинув всех нас ласковым взглядом, он спросил снова:

— А что передать мне от вас Его Величеству, дети?

— Что он наш ангел, дуся, что мы его обожаем! — помимо моей воли, с проступившими на глазах слезами, сорвалось с моих губ.

Это был какой-то торжествующий, радостный крик сердца, исполненного безграничным чувством любви к нашему общему отцу.

Это было так неожиданно, что я и окружающие меня подруги смутились. Смутился и добрейший Франц Иванович, и сестра Елена.

Только почетный посетитель смотрел на меня теперь тем же пристальным, душу пронизывающим, ласковым взглядом, полным бесконечного участия и любви, каким смотрел за минуту до того на Краснушку.

Не знаю, показалось мне или нет, но в больших, глубоких глазах генерала блеснули слезы.

— Твое имя, девочка? — спросил он, и рука его прошла нежным отеческим движением по моему горевшему лбу.

— Влассовская! — отвечала я тихо.

— Славное имя славного героя! — ответил он раздумчиво. — Твой отец был убит под Плевной?

— Да, генерал.

— Заслуга его России незаменима… Государь хорошо помнит твоего отца, дитя; я знал его тоже, и рад познакомиться с его дочерью.

И, говоря это, почетный посетитель положил мне свою большую руку на плечо.

Не отдавая себе отчета, я схватила эту руку в обе свои и, прежде чем кто-либо опомнился, прижала ее к губам…

Наш гость еще раз кивнул нам всем головою и в сопровождении сестры Елены и доктора пошел из палаты. На пороге он задержался немного и обернулся к нам еще раз…

И снова поразительное сходство с кем-то бесконечно дорогим и милым сердцу поразило меня…

Какой-то необъяснимый восторг пронизал все мое существо… Я хотела броситься вперед, зарыдать и засмеяться в одно и то же время…

В ту же минуту сестра Елена, проводившая до двери почетного посетителя, вернулась к нам.

Лицо ее сияло, губы улыбались широкой, блаженной улыбкой.

— Дети, — произнесла она трепещущим от волнения голосом, — поздравляю вас… Это был Император!..

ГЛАВА XVII

Снова в класс. На балаганах. Злополучная бутылка. Кавалерийский юнкер

Только в начале вербной недели нас наконец выпустили из лазарета. Появление наше в классе произвело переполох. Нас целовали, обнимали, осматривали со всех сторон, точно мы были не живые люди, а выходцы из могилы. Наши рассказы о приезде Государя слушались с захватывающим интересом.

— Да как же вы, душки, не узнали его? — удивлялись девочки. — Ведь по портретам он так похож, и помните, шесть лет тому назад Государь приезжал к нам, сопровождая Государыню.

Действительно, как мы не узнали его в первую же минуту, я решительно теперь не понимаю и объясняю это чересчур сильной и частой сменой впечатлений за время болезни.

О Варе Чикуниной говорили часто и много. Ее жалели, по ней плакали… Я торжественно вручила камертон Анне Вольской в присутствии всего класса, исполняя последнюю волю усопшей.

Потом юношеская беспечность и жажда жизни взяли свое, и Варюшу скоро позабыли, как позабывается все на свете — и горе, и радость, и любовь, и дружба. Забыла я и моего бедного Соловушку, потому что жизнь кипела, бурлила и шумела вокруг меня, унося меня вместе с другими в своем водовороте.

На шестой неделе, в Лазарево воскресенье, за нами приехали придворные кареты, чтобы везти нас по издавна заведенному обычаю на вербы. Ездили только выпускные, младшие же классы оставались в институте и терпеливо ждали, когда старшие вернутся с верб и привезут им «американских жителей» в баночках, халвы, нуги и прочих «вербных» гостинцев.

Нас сажали по шести человек в карету с ливрейным лакеем и кучером, зашитым в галуны.

«Парфетки», как «надежные», ехали одни; «мовешек» помещали в две кареты, одну из которых конвоировала инспектриса, другую — m-lle Арно.

Бельская и Дергунова замешкались на подъезде, и вышло так, что обе шалуньи успели увильнуть от бдительного надзора обеих синявок и попали в карету, где сидели только «парфетки»: Додо Муравьева, Таня Петровская, Анна Вольская и я — самые отъявленные святоши. Нора отказалась от поездки на балаганы, находя это удовольствие чересчур мещанским.

— Ух, Кирунька, — засмеялась Бельская, влезая в карету, — здесь святости не оберешься! С Божьими ангелами поедем!

Мы двинулись шагом по Невскому и Михайловской, медленно подвигаясь к Марсову полю, где находились в то время вербы с их неизбежными балаганами и каруселями.

— Господи! Свадьба немецкая, никак! Карет-то, карет! Батюшки мои!.. Ишь, нехристи! Не нашли другого времени венчаться, ведь пост, родимые, теперь! — разохалась какая-то бабенка с подозрительно красным носом, заглядываясь на нас.

— Дура, — огрызнулся на нее торговец с воздушными шарами, — чего ты? Не видишь разве… Анституток на променаж вывезли!

Мы так и покатились со смеху. Нам было радостно и весело на душе… Несмотря на середину марта, весна уже смело заявляла свои права… Снег почернел и размяк… Солнышко смеялось весело и ярко… А голубые небеса говорили уже о пышном, зеленом мае и близкой-близкой свободе…

— Mademoiselle Бельская здесь? — послышался молодой басок под окном кареты, и хорошенький кавалерийский юнкер с усиками в стрелочку и гладкой, как конфетка, физиономией, детски-наивной и веселой, заглянул в окно.

— Ah! Cousin Michel! Как я рада! — И Бельская протянула в окно пухленькую лапку, которую кузен небрежно мазнул своими тщательно прилизанными усиками.

— Ah, mesdemoiselles, — закивал он нам, — enchante de vous voir toutes!..[24] Et les «живые мощи», ou sont ils?[25]

— «Живые мощи» в первой и второй карете везут, — поторопилась ответить Дергунова, отлично поняв, кого окрестил этим именем юноша.

— Ну-с, прекрасно! Извольте получить… Две коробки шоколаду от Крафта, тянушки от Рабон. — И cousin Michel, двоюродный брат Белки, которого все мы, старшеклассницы, отлично знали по институтским приемам и балам, бросил в карету три коробки, изящно перевязанные цветными лентами.

— А вот и я! — послышалось с другой стороны, и в противоположное окно просунулось веселое, румяное, так и сиявшее молодостью и задором лицо пажа Мухина, родного брата Мушки. — А где же сестра?

— Она с «мощами» в первой карете! Ведь Катиш «мовешка»! — ответила Бельская.

— А вы, Сонечка, давно ли в «парфетки» записались, и вы, Персик? С каких это пор? — расхохотался пажик, окидывая Киру и Белку добродушно-насмешливым взглядом.

— Ах, несносный, — вспыхнула ярким румянцем Кира, — еще смеет издеваться! А кто в прошлую среду без отпуска был оставлен? Нам Катя говорила.

— Ну Бог с вами, если вы «парфетка», то заслуживаете шоколаду, — рассмеялся юнкер и положил на колени Киры новую коробку.

— Опять шоколад, — сокрушенно подхватила Белка. — Что вы, умнее ничего не могли придумать?.. Фи!.. конфеты… Мы их едим сколько угодно, а вот этой прелести, — указала она через окно на лоток с черными рожками, — не пробовали никогда!

Шедшие у окна кареты, шаг за шагом с нею, молодые люди так и залились веселым смехом.

— Да вы знаете ли, что это, Белочка?

— То-то что не знаю, оттого и прошу!

— Да может быть, это и не съедобное даже, — подхватил Michel.

— А вот я попробую и решу: съедобное или нет! Купите только!

Молодежь бросилась исполнять желание девочки, и через минуту мы с аппетитом уничтожали приторные на вкус, жесткие черные рожки, предпочитая их кондитерским конфетам и шоколаду от Крафта.

— А теперь бы выпить! — мечтательно произнесла Белка, доедая последний стручок.

— Comment? — не понял ее Michel. — Как «выпить»?

— Пить хочу! — протянула она тоном избалованного ребенка.

— И я также! — вторила ей Кира.

— Чего прикажете? Лимонаду, сельтерской, ланинской воды? — засуетился быстрый и живой как ртуть брат Мушки.

— Ах, нет! Мне кислых щей хочется… Голубчик Michel, купите мне кислых щей.

— Sapristi,[26] где же я их достану? Ведь это суп, кажется? — удивился юнкер.

— Вовсе не суп, — звонко рассмеялась Кира, — какой вы необразованный, право! Это питье вроде кваса; нам его институтский сторож Гаврилыч покупает…

— И приносит за голенищем! — подхватил пажик.

— Да, ужасно вкусно! Божественно, пять копеек бутылка, — восторженно произнесла Бельская.

— Недорого! — улыбнулся Мухин и со всех ног бросился исполнять новое поручение шалуньи.

— Ах, весело как! — захлопала в ладоши Белка. — И балаганы, и стручки, и щи! Божественно, mesdam'очки, правда?

Но мы не разделяли ее мнения. Мы, как «парфетки», пытались даже отговорить Бельскую от ее выдумки. Но Белка и слушать не хотела. Она чуть не вырвала из рук Коти Мухина поданную им в окно бутылку, вся сияя от счастья.

— Tenez… а как же раскупорить? Ведь это убежит… — недоумевал тот.

— Ничего, мы в институте раскупорим и выпьем за ваше здоровье! — со смехом заявила Кира, блестя своими цыганскими глазами.

— Ба! Что это такое? Остановка? Ну, Michel, спасайся, «мощи» выползают! — неожиданно крикнул Мухин и, подхватив под руку товарища, как ни в чем не бывало зашагал в противоположную сторону от нашего экипажа.

Действительно, кареты остановились, и через две минуты у окна появилось нежданно-негаданно встревоженное и разгневанное лицо инспектрисы.

Белка быстрым движением сунула бутылку под себя и как ни в чем не бывало обдернула «клеку».

— Mesdames, — задребезжал неприятный голос Елениной, — я видела, как молодые люди передали вам что-то в окно. Лучше признайтесь сами, а то вы будете наказаны.

— Вот, mademoiselle, мы и не думали скрывать. Наши братья передали нам конфеты. — И, глядя самым невинным взором в лицо инспектрисы, Кира указала ей на коробки, лежащие у нее на коленях.

Инспектриса сомнительно покачала головою, однако не верить не было причин, и потому она ограничилась только следующим замечанием:

— Mademoiselle Вольская, идите на мое место в первую карету, а я останусь здесь.

Анна покорно, с помощью выездного, вылезла из экипажа, и ее место заняла Еленина.

Мы разом притихли и подтянулись, но ненадолго. Солнышко сияло так ласково с голубого неба, воробьи так весело чирикали, предвещая скорую весну, и жизнь кипела в нас неудержимым потоком, сдержать который не могли бы никакие земные силы. Мы восторгались всем — и игрушками, и сластями, и каруселями, и толпою.

М-lle Еленина сама точно смягчилась немного, потому что уже не с прежним сухим величием слушала нашу болтовню. Ей, должно быть, вспомнилось также ее светлое прошлое, когда она такой же молоденькой жизнерадостной институткой ездила на балаганы в экипаже, присланном от Двора.

И вдруг…

Нет, я никогда не забуду этой минуты… Вдруг оглушительный выстрел раздался в карете, и Белка как подстреленная упала ничком к нашим ногам.

— Взрыв! — отчаянно завопила Еленина и, схватив Бельскую за руку, простонала, сама чуть живая от страха: — Вы ранены? Убиты? Боже мой!

Но Белка была отнюдь не ранена; по крайней мере, то, что текло по ее рукам и «клеке», нельзя было назвать кровью, сочившейся из раны.

Это были… щи, кислые щи, пригретые под зимним платьем сидевшей на них девочки, разорвавшие бутылку и вылившиеся из нее.

К сожалению, мы поняли это слишком поздно… С Бельской сделалась форменная истерика и по приезде в институт ее отвели в лазарет.

Этот испуг и спас девочку… Maman ничего не узнала о случае с кислыми щами, и Еленина ограничилась собственным «домашним» наказанием, оставив виновницу взрыва без передника на целый день.

Радостное, так весело начавшееся вербное воскресенье могло бы окончиться очень плохо для неисправимой шалуньи Бельской.

ГЛАВА XVIII

Страстная неделя. Заутреня. Шелковый мячик

Наступила страстная неделя, на которой говели три старшие класса. Во время нее мы ходили особенно тщательно причесанные, говорили шепотом, стараясь не ссориться и не «задирать друг друга».

Отец Филимон часто заходил к нам в класс и вел с нами «духовные беседы». Уроков не было, и мы бродили по всему обширному зданию института с божественными книгами в руках. В «певчей» комнате под регентством Анны Вольской разучивались пасхальные тропари.

В воздухе, вместе со звоном колоколов и запахом постного масла, чувствовалось уже легкое и чистое веяние весны.

Краснушка, получившая письмо от отца, где тот сообщал дочери о назначенном ему, по личному приказу Государя, крупном пособии, ходила как помешанная от счастья и вся словно светилась каким-то радостным светом.

— Пойми, Люда, — восторженно повторяла она, — ведь это Он, сам Он сделал! Господи, за что мне такое счастье?

— За то, что ты прелесть, — хотелось сказать ей, этой милой, восторженной девочке, — за то, что душа у тебя чистая как кристалл и что вся ты неподкупная, своеобразная, как никто!

В страстную пятницу мы исповедовались у отца Филимона.

Как ни добр и кроток был наш милый батюшка, мы все-таки шли к нему на исповедь с замиранием сердца.

За зелеными ширмочками на правом клиросе поставили аналой с крестом и Евангелием. Мы чувствовали, что там присутствовало что-то таинственное и великое, и нас охватывал религиозный трепет и заполнял собою сильно бьющиеся сердца девочек.

В ту минуту, когда я готовилась вслед за Марусей подойти к Царским вратам, где мы ждали нашей очереди, последняя взволнованно зашептала, оглядываясь кругом:

— Где Зот? Где Зот, ради Бога! Я виновата перед ней! Уйти нельзя, — скоро моя очередь. Позови ее, Люда!

— Зот! Зот! Сюда! Скорее! — позвала я.

Зот, недоумевающая и встревоженная, подошла к нам.

— Ради Бога, Раиса, — прошептала Краснушка, не поднимаясь с колен, — прости меня… Я тебя во вторник за завтраком назвала дурой… Ты не слышала, а я назвала… со злости… Прости, облегчи мою душу.

В другое время обиженная девочка вспыхнула бы как порох, но теперь это было неуместно. И Зот облегчила душу Маруси, простив ей.

Они пожали друг другу руки (целоваться в церкви не допускалось), и Краснушка с просветленным лицом вступила за ширмочки.

Мы выпросили позволения у начальницы причащаться в самую заутреню.

Это было из ряда вон выдающееся событие.

Старшеклассницы, одетые в новые форменные платья и тонкие батистовые переднички, свеженькие и невинные, как лесные ландыши весною, одна за другою, смиренно сложив на груди крестообразно руки, подходили к Святой чаше, под пение пасхального тропаря. Потом нас окружило начальство, учителя… Мы христосовались с классными дамами, друг с другом, глядя на всех просветленными, добрыми, радостными глазами. Жизнь казалась нам светлою и прекрасною в эту минуту, как сладкий сон юности… А с клироса наши певчие, между которыми особенно красиво выделялся вполне сформированный голос Вольской, пели радостное, ликующее и звонкое «Христос Воскресе!».

— Monsieur Терпимов! Христос воскресе!

Я и Краснушка стояли против учителя, озадаченного нашим внезапным появлением и приветом, и восторженно ему улыбались.

Краснушка держала в руке прелестный голубой мячик, сделанный из шелка. Эти мячики заготовлялись у нас в громадном количестве к празднику Пасхи. Их подносили всем: начальнице, классным дамам, учителям и младшим, «бегавшим» за нами. Краснушка сделала голубой мячик Терпимову, я розовый — Козелло.

От мячика Маруси пахло какими-то очень сильными, бившими по носу духами, напоминавшими не то помаду, не то розовое масло. На лице девочки играла смущенная радостная улыбка.

Терпимов взял мячик, с внезапно вспыхнувшим румянцем наклонился к Марусе и, прежде чем опомнилась девочка, поцеловал ее дрожащие пальчики.

— Я возвращаю вам ваш поцелуй, mademoiselle Запольская, который я не заслужил тогда! — сказал он тихим, взволнованным голосом.

Маруся загорелась вся как зарево, быстро присела чуть ли не до полу, и, схватив меня за руку, смешалась с толпою институток…

— Счастливица, — узнав о случае на паперти, говорили наши, — учитель ей руку поцеловал!.. Настоящий взрослый поцеловал, а не юнкер Michel! И не Котя Мухин!

— Ах, если бы мне так же! — мечтательно произнесла Иванова.

— Ну куда тебе, душка! Вон у тебя и клякса чернильная на ладони! — серьезно произнесла Белка. — Такие руки не целуют… уверяю тебя!

— Mesdam'очки, разговляться! Разговляться к Маman, — послышались радостные голоса.

В квартире начальницы разговлялись только выпускные и «пепиньерки», остальные же классы — в столовой.

У Maman, в ее большой, красивой приемной расставили накрытые пасхальными яствами столы между громадными пальмами и фикусами, доставленными на этот торжественный день из придворных теплиц.

Девочки сидели вперемежку с начальством и учителями.

Хорошенькая Валя Лер едва прикасалась к еде, так как ее поместили рядом с ее кумиром — учителем танцев, изящным, высоким, но далеко не молодым красавцем Троцким.

Между мною и Краснушкой сидел Козелло, и мы наперерыв угощали его.

— Приходите, непременно приходите завтра на праздник! — молила Краснушка нашего молчаливого кавалера.

— Если успею, приду… В первый день Пасхи и отдохнуть не грешно бы.

— Так ведь это и будет отдых! Удовольствий-то, подумайте только: живые картины — раз, декламация — два, русский танец… тарантелла! Сколько всего разом! Мы целую зиму танцы готовили… А какую сцену в зале устроили, прелесть!..

Наивная Краснушка никак не могла понять, что до полусмерти уставшему за учебный сезон мученику учителю ни живые картины, ни тарантеллы, ничто другое не могли казаться соблазном. Девочки судили по себе… Завтрашний праздник, ежегодно даваемый по традициям института и ожидаемый ими чуть ли не полгода, представлялся им радостным, исключительно интересным событием.

ГЛАВА XIX

Живые картины. Морская царевна

Маруся сказала правду… Среди обширного институтского зала была выстроена сцена, отхватившая добрую треть громадного помещения. Мы с нетерпением ожидали вечера. В два часа к нам зашел танцмейстер Троцкий, приехавший с пасхальным визитом к Maman, весь сияя русскими и иностранными орденами.

— Барышни, не осрамите, — комически складывая на груди руки, молил он.

— Не ударьте в грязь лицом… Грации, грации побольше! Отличимся на славу! Обещаете?

— Обещаем, Николай Петрович, обещаем! — кричали мы.

— А главное — воздержитесь… не объешьтесь, пожалуйста, за обедом… Зеленые щи у вас, знаю, — продолжал шутить Троцкий, — щи, как помнится, не способствуют легкости.

— И поросенок заливной! — вскричала, облизываясь, подоспевшая Иванова.

— Стыдись, Маня. Обжора! Как не стыдно! — дернула ее за пелерину Вольская.

— Ах, отстань, — вспылила она, — есть не может быть стыдно! Вот вы разыгрываете воздушных фей с Валентиной, питаетесь для вида лунным светом и запахом фиалок, а по ночам они едят, Николай Петрович, ужас как едят, если бы вы знали! Недавно целую курицу собственную съели…

— То есть как это «собственную»? — не понял Троцкий, от души смеясь болтовне девочек.

— Так. Домашнюю курицу… из дома прислали… И ночью… Не смотрите, что они такие воздушные. Это только на взгляд!

— Маня, изменница, бессовестная! — злилась Лер, в то время как Вольская, с присущим ей одной тактом, добродушно смеялась вместе с другими.

В 7 часов вечера нас позвали в залу. В «зазальных» селюльках устроили уборные, где были развешаны костюмы, расставлены зеркала, частью собранные изо всех комнат классных дам, частью принесенные из квартиры начальницы. Там шныряли девушки-прислуги в новых полосатых, туго накрахмаленных платьях, пахло пудрой, духами и палеными волосами.

Девочки без помощи парикмахера завивали и причесывали друг друга.

— Ай! — вопила не своим голосом Мушка, доверчиво подставившая было свою черненькую головку щипцам доморощенного парикмахера Бельской. — Ты мне ухо обожгла!

— Pour etre belle, il faut souffrir![27] — послышался насмешливый голос Норы, собственноручно завивавшей свои белокурые косы.

— Вот еще, — разозлилась Мушка, — этак и пол-уха отхватят! Не хочу быть belle! Бог с ней и с красотою!

Но через минуту, успокоившись, она уже упрашивала отошедшую от нее Бельскую:

— Душка Белочка, подвей еще вот хоть этот локончик.

— А если опять обожгу? — язвила Белка.

— Ничего, Беленька, только подвей.

— А пищать не будешь?

— Нет, нет! Спасибо, душка!

Ровно в 8 часов приглашенный оркестр пожарной команды, с незаменимым дирижером Миллером во главе, проиграл торжественный гимн, сопровождаемый звонкими молодыми голосами институток.

Затем начальство, служащие и приглашенные гости заняли свои места, и занавес взвился.

Троцкий волновался совершенно напрасно… Тарантелла, исполненная шестью лучшими солистками нашего класса: Лер, Вольской, Мухиной, Рентоль, Муравьевой и Дергуновой, прошла мастерски.

Особенно хороша была Кира; ее полуцыганский, полуитальянский тип, ее гибкая фигурка и черные как ночь косы, в соединении с прелестным костюмом, делали ее настоящей итальяночкой. Она с неподражаемой удалью и огнем вела шеренгу из остальных пяти девочек, поблескивая и сверкая своими громадными глазами, полными восточной неги.

Тарантелла кончилась под гром аплодисментов.

Maman дала знак, и все шесть девочек скрылись за кулисами и через минуту стояли перед нею с блестящими от удовольствия глазами и зарумянившимися лицами. И почетные опекуны института, сидевшие в первом ряду, и учителя, и классные дамы, и остальные младшие воспитанницы наперерыв хвалили молоденьких танцовщиц.

Очередь была за мною и Краснушкой. Большей разницы в типах было трудно найти… Я — черная, смуглая, настоящее дитя «южной Украины», с моими «томными», как о них говорилось в институте, глазами, одетая в пышный алый сарафан и русский кокошник, расшитый жемчугом, с массою бус на шее, была полной противоположностью рыжекудрому быстроглазому мальчику в дорогом боярском костюме и собольей шапке, лихо заломленной на золотых кудрях! Но в этой-то противоположности и была неподражаемая прелесть. Троцкий отлично знал, что делал, подбирая пару.

Едва мы вышли под звуки «По улице мостовой», в полутонах выводимые оркестром, как легкий шепот одобрения пронесся по зале:

— Какая прелесть! Какая красота!

Лицо Краснушки зарделось от удовольствия. Она ловко подбоченилась и подбежала ко мне.

Плавная, мелодичная музыка перешла в веселую плясовую, и мы понеслись и заскользили в плавной родимой пляске.

Развевались ленты, разлетались косы… глаза горели… дыхание спиралось в груди… и никогда еще не охватывал меня такой безумный порыв жажды и сознания счастья, как теперь…

Едва держась на ногах, опьяневшие от успеха, под гром аплодисментов сошли мы в зал выслушать похвалу начальницы.

— Спасибо, что отличились, — пожимая нам по дороге руки, шепнул сияющий Троцкий.

— Запольская! Бесстыдница! Смотрите, mesdam'очки, она в штанах!.. — в ужасе прошептал кто-то из второклассниц, очевидно завидовавших нашему успеху.

— Ну так что же! — лихо тряхнув кудрями, произнес рыженький боярин. — Maman позволила! — И грациозным, чисто девичьим движением Маруся запахнула свой золотом шитый кафтан.

Мы поместились у ног начальницы, и праздник продолжался своей чередой.

Танцы кончились. Начались живые картины. Занавес снова взвился под звуки прелестного, мелодичного вальса.

На сцене, сплошь покрытой кусками ваты, с елками, расставленными в глубине и посредине ее, тоже покрытыми ватой, изображающей снег, стояла вся в белом пуховом костюмчике Крошка — Снегурочка… Ангельское личико Лидочки, освещенное красноватым бенгальским огнем, было почти неузнаваемо. А под елкой сидел, скорчившись, седой старикашка Дедка Мороз, в котором уж никак нельзя было узнать шалунью Бельскую, спрятавшуюся под маской.

Картины сменялись картинами… Девочки в зале шумно восторгались девочками на сцене, совершенно изменившимися и чудно похорошевшими благодаря фантастическим одеяниям.

Особенный восторг возбудила трогательная картина: «Заблудившиеся дети в лесу». Детей — мальчика и девочку — изображали две «седьмушки», одетые в рубища и лежавшие под деревом на том же снегу из ваты, ангела же, стоявшего над ними с распростертыми руками и крыльями, представляла белокурая немочка Раиса Зот. После этой картины сделали маленький перерыв, так как последняя картина, служившая гвоздем вечера, требовала сложной постановки. Девочки, слышавшие о ней раньше и видевшие ее безо всякой обстановки на репетициях, ждали поднятия занавеса с явным нетерпением.

И наконец занавес взвился.

То, что мы увидели, превзошло все наши ожидания.

Среди группы пальм и латаний, среди белых лилий, за дымкой из легкой, прозрачной зеленой кисеи, дававшей полную иллюзию морской воды, на искусственной траве и водорослях, опираясь на плечо одной из подруг-русалок, полулежала красавица Нора, изображавшая морскую царевну.

На ней было легкое одеяние из белого шелка с запутанными в нем водяными лилиями и морскими травами. На белокуро-золотистых распущенных волосах Норы блестела маленькая корона. Перед нею лежал распростертый утопленник в костюме неаполитанского рыбака, в котором, несмотря на черные усики, мы узнали Танюшу Петровскую, разом похорошевшую в этом фантастическом и нежном зареве бенгальских огней.

Морская царевна указывала своим длинным и белым, как сахар, пальцем на утопленника окружавшим ее подругам-русалочкам. Жестокостью и надменностью веяло от всего существа Норы… В этом лице, лишенном проблеска сердечности и чувства, была какая-то роковая, страшная красота.

— En voila une beaute terrible![28] — произнес кто-то из первого ряда.

Возглас достиг слуха Норы, но ни тени смущения не мелькнуло в этом холодном, словно из мрамора изваянном лице. В нем было только сознание своего торжества, своей редкой красоты.

Занавес опустился, и морская царевна, русалки и утопленник — все исчезло из глаз публики. Через минуту они все появились в зале. Нора со спокойной улыбкой светской девушки отвечала на все похвалы и любезности, в то время как другие девочки смущались, краснели и сияли от радости. И в этот вечер мы поняли лучше, чем когда-либо, что между скромными, наивными и восторженно-смешными институтками и великолепной скандинавской девой — целая пропасть.

По знаку Maman стулья были убраны, и начальство перешло к уютному кругу мебели, расставленному в уголку залы; оркестр заиграл вальс из оперы «Евгений Онегин», пользовавшийся тогда особенным успехом, и пары закружились. Некоторые из учителей присоединились к танцующим на радость развеселившимся девочкам. Одна Нора не танцевала… Она стояла безучастная к веселью, со своей неизменной холодной улыбкой на устах, в том же одеянии морской царевны, и казалась нам вся какой-то чудной сказкой — непонятной, неразгаданной, но прекрасной.

ГЛАВА XX

Письмо с Кавказа. Экзамены

Вместе с подкравшеюся незаметно красавицей весной наступило самое горячее для институток время. До выпуска оставался какой-нибудь месяц. А между тем за этот последний месяц сколько радостей, горестей, смеха и слез ждало девочек!

Наступали экзамены, выпускные экзамены — самые важные, самые строгие из всех, какие только могли быть в институтской жизни.

Девочки разбились на группы. «Сильные» взяли «слабых» в ученицы, и своды громадного здания огласились самой отчаянной зубрежкой. Зубрили всюду: и в дортуарах, и в классах, и в коридорах, и на церковной паперти. Зубрили до полного изнеможения, до одури. С выпускными экзаменами шутить было нельзя. Отметка, получаемая на этих экзаменах, переводилась на аттестаты и могла испортить всю карьеру девочки, посвятившей себя педагогической деятельности. Мы отлично понимали это и потому зубрили, зубрили без конца.

Первый экзамен батюшки прошел блистательно. Впрочем, иного результата мы и не ожидали. «Срезаться» на Законе считалось величайшим позором. Да и отца Филимона никто бы не решился огорчить плохим ответом. Все по Закону Божьему учились на 12, и весь класс, как один человек, получил желанную высшую отметку. Отец Филимон был растроган до слез этим новым выражением детского чувства.

Экзамен Закона Божьего кончился, архиерея, присутствовавшего на нем — высокого монаха в белом клобуке, — проводили с особенно отчетливым и звонким «Исполать, деспота», и институтки ревностно принялись за злополучную математику.

Май стоял в полном блеске. Я с моей группой учениц, набранных мною из самых слабеньких по этому предмету, стоя у доски, усердно объясняла девочкам Пифагорову теорему. В открытое окно лилась песня жаворонка, и солнце, светя нестерпимо ярко, заливало класс.

— Барышня Влассовская! Пожалуйте к княгине! — произнес внезапно появившийся на пороге класса Петр.

Я помертвела.

Четыре года тому назад так же неожиданно предстал он предо мною и так же позвал меня к княгине, от которой я узнала сразившую меня новость о смерти мамы и Васи.

— Люда, зачем? Бедняжечка! Милушка! — повторяли не менее меня испуганные девочки.

Я быстро оправилась и пошла вниз, в квартиру начальницы. Со страхом переступила я порог знакомой комнаты с тяжелыми красными гардинами, где днем и ночью царил одинаковый полумрак.

— Подойди ко мне, Люда (со времени моего сиротства начальница никогда не называла меня иначе). Не волнуйся, дитя мое, — прибавила она, кладя мне на голову свою белую руку, — ничего нет страшного… Успокойся… Я получила письмо из Гори, с Кавказа, с просьбою доставить после выпуска гувернантку в одну богатую грузинскую семью, и мой выбор пал на тебя…

Я низко присела.

— Merci, Maman, — произнесли мои губы.

— Pas de quoi, petite,[29] — ласково произнесла начальница. — Там просят гувернантку-педагогичку, вполне подготовленную в смысле науки и воспитания… Ты серьезная и умная девушка, Люда, и вполне можешь оправдать мое доверие.

— Я постараюсь, Maman.

— Тебе знакома фамилия Кашидзе, дитя мое? — спросила начальница.

Кашидзе! Генерал Кашидзе! Так вот это кто!.. И в один миг перед моими мысленными взорами предстала высокая, прямая фигура троюродного деда Ниночки Джавахи, посетившего нас с мамой перед нашим отъездом в Малороссию в первые же каникулы моей институтской жизни.

Кашидзе!

Так вот куда забрасывает меня судьба! В Гори! В это чрево Грузии, на родину Нины, милой Нины, которая стоит в моей памяти как живая!

Я горячо поблагодарила Maman и побежала в класс поделиться приятной новостью со своими.

Они обрадовались не менее меня самой, засыпали меня расспросами, поцелуями…

В день экзамена математики, самого страшного изо всех экзаменов, мы ходили встревоженные, с бледными, взволнованными лицами.

«А что, как срежет?» — невольно мелькала страшная мысль не в одной черненькой, белокурой и рыжей головке.

За мой кружок я почти не боялась, только участь Мушки пугала меня. Девочке не давалась математика, и она едва понимала мои объяснения теорем и задач. Я же не могла ради нее останавливаться и повторять объяснения, потому что надо было спешить с подготовкою остальных учениц, составлявших мою группу.

— Лишь бы не меньше семи поставили… За год у меня шестерка!.. Если на экзамене выведут 7, будет столько же и в среднем. Балл душевного спокойствия, — рассуждала тоскливо понурившаяся Мушка.

Девочки сочувствовали ей, жалели ее, но помочь не могли, вполне сознавая свое бессилие.

Наконец наступил страшный экзамен математики. С трепетом вошли мы в класс и заняли свои места. В числе ассистентов, приглашенных на экзамен, кроме начальницы, инспектора, почетного опекуна и учителей математики младших классов приехал и министр народного просвещения. Он поминутно кивал нам, добродушно улыбаясь, как бы желая ободрить притихших от страха девочек, и его доброе, окруженное седыми как лунь волосами лицо было полно сочувствия и ласки.

Дежурная прочла молитву, и все экзаменаторы заняли свои места вокруг зеленого стола.

— Госпожи Дергунова, Бельская, Иванова и Мухина, пожалуйте к доскам! — необыкновенно отчетливо и громко произнес инспектор.

Это были самые слабые ученицы, а слабых всегда вызывали в первую голову.

Бледная как смерть Мушка, с дрожащими губами, вышла на середину класса; трепещущей рукой приняла она задачник из рук ободряюще улыбнувшегося ей Вацеля и, слегка пошатываясь, подошла к доске.

— Какая? Какая задача? — зашептали сидевшие на первых скамейках девочки.

Мушка, не смея отвечать «голосом» (ее доска находилась подле самого зеленого стола), показала на пальцах цифру задачи.

Я схватила учебник и отыскала задачу.

Она оказалась нетрудною. Но для бедной Мушки все задачи были одинаково трудны… Она стояла у доски, не зная, с чего начать, на что решиться, и безжалостно теребила кончик своего белого передника…

Минуты не шли, а бежали… Кира Дергунова давно уже справилась со своей работой и стояла довольная и улыбающаяся у доски в ожидании устного ответа. Белка тоже доцарапывала каракульки цифр на своей доске. Иванова смело постукивала мелком о черный аспид, исписанный уже до половины. И она, очевидно, поняла задачу.

А злополучная Мушка все еще стояла с мелком в одной руке, с книгой в другой перед совершенно чистою доскою. Ее лицо, бледное вначале, теперь покрылось багровыми пятнами румянца. Слезы готовы были брызнуть из глаз. Девочка, очевидно, переживала самые неприятные минуты.

Мне было бесконечно жаль милую, добренькую Мушку. И вдруг внезапная мысль осенила мой мозг.

Я торопливо схватила клочок бумаги и, прочитав еще раз задачу, стала с лихорадочной быстротою решать ее. Дело кончилось скорее, нежели я ожидала. Заглянув в конец учебника и сверив получившуюся цифру с решением в задачнике, я, к моему великому удовольствию, убедилась, что задача верна. Тогда, скатав мой клочок с задачей в крошечный шарик и зажав его в кулак, я вскочила с места, зажимая горло обеими руками.

— Mademoiselle Арно, меня тошнит! — обратилась я шепотом к дежурной даме.

Пугач как ужаленная привскочила со стула и, подхватив меня под руку, повела из класса.

Проходя мимо доски, у которой стояла Мушка, я дернула злополучную девочку за передник и незаметно выпустила клочок с задачей на пол.

Экзаменаторы, занятые своим делом, ничего не заметили. Но пара зорких, злых глаз, следивших за всем, что происходило в классе, с прозорливостью хищника увидела мой маневр, и Арно раскрыла рот, чтобы выдать нас с Мушкой.

— Mademoiselle! — произнесла я шепотом и конвульсивно стиснула руку Пугача. — Ради Бога, не губите Мушку!.. Вы помните, mademoiselle… я тогда… не жаловалась… когда меня насмерть испугала ваша больная сестра… и теперь… я требую, как бы в награду за мое молчание, этой жертвы от вас…

Классная дама закусила губы. Мне показалось, что в ее маленьких, пронырливых глазках было нескрываемое презрение.

Но мне было решительно все равно в данную минуту, презирала ли или уважала меня Арно!.. Безумная радость того, что я спасла Мухину, захватила меня всю…

Когда я, после моей мнимой тошноты, вернулась в класс, на доске как бы разом ожившей Мушки красовалась блистательно решенная задача.

После экзамена девочка, обезумевшая от счастья, едва не задушила меня поцелуями. Класс, от которого не ускользнуло происшествие с задачей, признал меня героиней. Одна только Нора презрительно пожала плечами, сказав что-то на тему о чести. Но никто не обратил на нее внимания.

Правда, Пугач поглядывал на меня не то с сожалением, не то с презрением своими маленькими, зеленоватыми глазками. Но ни Нора с ее убеждениями, ни Арно с ее молчаливым упреком не произвели на меня никакого впечатления. Как это ни странно сознаться, но я не чувствовала ни малейшего угрызения совести, спасая таким оригинальным путем Мушку.

Экзамены чередовались и сменялись один другим. Едва окончив долбежку одного предмета, мы уже хватались за другой. Едва только одни книги уносились и прятались в помещении институтской библиотеки, как другие уже появлялись им на смену.

Но ничего не бывает в жизни, что бы не имело конца.

Сошел экзамен истории, где я отличилась на славу, во имя любви к предмету, но частью и ради «обожаемого», вечно молчаливого и вечно хмурого Козелло. Сошел и русский язык, на котором Краснушка со свойственной ей нервностью продекламировала «Светлану» Жуковского и «Мать» Майкова, заставив Maman уронить слезу умиления на классный журнал с экзаменационными отметками. И экзамены кончились, а с ними кончилась и горячечная работа выпускных.

В первое же утро после последнего экзамена мы сошли в столовую, опоздав к молитве, в собственной уже, франтоватой обуви и с распущенными косами за плечами, перевязанными разноцветными ленточками на концах.

— Mesdam'очки! Старые девы пришли! Старые девы пришли… — послышались звонкие голоса младших.

Период от окончания экзаменов и вплоть до самого выпуска назывался «торжеством старых дев». Нас называли так за то, что мы, покончив с учением и занятиями, как бы состарились в глазах прочих институток. И «старые девы» с юными, оживленными, радостными лицами заняли свои места за столами старшего класса.

Сегодняшний день имел громадное по своей важности значение для некоторых из девочек: медалисток везли во дворец для получения медалей из рук самой Государыни. Это было величайшее событие во всей институтской жизни. Многие старались учиться ради того только, чтобы удостоиться чести быть принятыми Державной Хозяйкой.

Я получала первую золотую медаль, Додо Муравьева — вторую, Вольская — третью, первую серебряную — Лида Маркова и вторую серебряную — Лер. Награды в виде книг, за отличия в поведении и искусствах, давались в день выпуска на публичном акте.

— Медалистки, одеваться! Кареты приехали! — послышался крикливый голос инспектрисы, и мы, позабыв о чае, как безумные сорвались с места и понеслись в дортуар, где нас ждали девушки с праздничной формой, специально сшитой на этот случай.

— Счастливые! Счастливые! — неслись за нами вслед возгласы наших подруг.

Словно во сне срывали мы с лихорадочной поспешностью наши каждодневные платья, гладко причесывали и помадили волосок к волоску головы и, готовые, под предводительством Fraulein Hening спустились вниз, в квартиру начальницы.

Тщательным, как стрела пронзительным взглядом окинула нас Maman, одетая в пышный васильковый наряд с неизменным орденом кавалерственной дамы у левого плеча. Поправив два-три волоска, случайно отделившихся от чьей-то тщательно прилизанной головы, она кратко произнесла «Suivez moi», и мы двинулись в швейцарскую, ступая на цыпочках, как бы сознавая всю торжественность обстановки.

У подъезда нас ждали две придворные кареты. Петр помог нам разместиться, и мы тронулись в путь.

ГЛАВА XXI

К Августейшей Хозяйке

Это был чудесный, радостный сон, которого я никогда не забуду!

Словно заговоренные подъехали мы к зданию Зимнего дворца, у подъезда которого два величественных дворцовых гренадера держали караул.

Дежурный офицер, встретивший нас в вестибюле, небрежно кивнув на наш реверанс, торопливо шепнул:

— Depechez vous, mesdemoiselles,[30] все уже в сборе.

На площадке лестницы он передал нас второму офицеру, который и ввел нас в приемный зал, где уже ждали, собравшись вокруг своих начальниц, институтки Смольного, Екатерининского, Николаевского и Патриотического институтов и воспитанницы прочих учебных заведений, находившихся под ведомством Императрицы Марии.

Громадный белый, залитый золотом солнца и золотом убранства, роскошный зал поразил меня своим великолепием. Мои ноги скользили по гладко отполированному мозаичному полу, глаза невольно обращались к исполинским гобеленам, покрывавшим стены залы, и буквально разбегались во все стороны при виде всего этого золота, бронзы и хрусталя.

К нам подошел наш попечитель, седой почтенный генерал, и, машинально обдернув на мне пелеринку, сказал шепотом по-французски:

— Не забудьте прибавлять к каждой фразе: Ваше Императорское Величество.

Я заметила, что рука, оправлявшая мою пелеринку, дрожала. И этот трепет передался мне.

— Анна, — шепнула я на ухо моей соседке Вольской, — не правда ли, точно во сне?

— Ах, Люда, — услышала я восторженный ответ обыкновенно спокойной Вольской, — это сказка, дивная, чарующая…

Действительно, это была сказка… Более сотни девушек, перенесенных словно по волшебству в этот роскошный белый зал, не спускали жадных, напряженных глаз с двери, из которой должна была появиться Государыня.

И вдруг легкий, едва уловимый шелест пронесся по зале… Словно ветер зашелестел древесными листьями. Все присутствующие низко склонили головы… Девочки присели чуть не до полу, и из сотни грудей вырвался один дружный возглас: «Nous avons l'honneur de saluer Votre Majeste Imperiale».[31]

Когда мы подняли головы, то увидели двух дам, которые стояли у стола, покрытого красным сукном, с разложенными на нем наградами. Одна из них, вся в белом, обшитом дорогими кружевами платье, была полная, высокая и седая дама… Другая…

Нет, кто сам близко не видел Императрицы, тот никогда не поймет всей прелести ее глубоких карих, необъяснимо выразительных, полных очарования глаз. Глядя в эти прекрасные, как звезды, ясные глаза, на эту молодую, гибкую, как у девушки, фигуру, охваченную белым, совершенно простым платьем, на эти улыбающиеся приветливо губы, хотелось благословлять и любить целый мир ради одного этого чарующего взгляда.

Седая дама, оказавшаяся фрейлиной, передала взятый со стола лист бумаги министру народного просвещения, и тот начал вызывать по фамилии воспитанниц.

Мне казалось, что я не доживу до моей очереди. Вот последняя из смолянок получила награду и отошла от стола. Вот потянулись екатерининки… Вот двинулась шеренга Патриотического института. За ними наша очередь…

— Людмила Влассовская! — прозвучал знакомый голос министра, и я, еле живая от волнения, отделилась от группы «своих». Я смотрела и не видела ни белых фигур девочек, стоявших шпалерами вдоль стен зала, ни толпы придворных в залитых золотом мундирах, сгруппировавшихся у дверей, ни старичка министра, ободряюще кивавшего мне головою, и только видела одни карие прекрасные глаза, сиявшие мне призывом из-под тонкой дуги соболиных бровей…

С каждым моим шагом уменьшалось пространство, отделявшее меня от Императрицы, — и вот… я перед нею… Глаза уже близко… глаза уже тут… передо мною. Они сияют мне, эти темные звезды, одной только мне в данную минуту. Она берет из рук фрейлины золотую медаль и передает ее мне. Я машинально принимаю награду и все гляжу, гляжу не отрываясь, восторженным взором в лицо Императрицы… Ее рука протягивается ко мне, я склоняюсь к ее белым пальчикам и как святыню подношу их к моим трепещущим губам…

Не объяснимый словами восторг охватывает всю мою душу… Мне хочется упасть на колени, к ее ногам, целовать подол ее платья и, рыдая, кричать о моей безграничной, громадной любви к ней…

Мне кажется, вот-вот сердце мое разорвется сейчас в груди, не имея возможности вынести эту страшную бурю восторга!..

Но я только делаю условный, глубокий реверанс и отхожу от стола, уступая место следующей счастливице…

По окончании раздачи наград нас отвели в соседние апартаменты, где уже лакеи, в парадных кафтанах, разносили подносы с тартинками, шоколадом и конфектами. Долго и молчаливо сдерживаемый восторг вылился наконец наружу: институтки, молчавшие все время, разом заговорили, и все в один голос — об одном и том же: о доброте Государыни и ее прекрасных глазах! Аудиенция кончилась. Императрица была уже далеко во внутренних покоях, и ничто не мешало выражению нашего бурного восторга. И вдруг, в самый разгар его, в зале появился стройный мальчик лет тринадцати в сопровождении англичанина-воспитателя. На нем была белая курточка-матроска, лицо улыбалось милой, лукаво-приветливой улыбкой, все пальцы были перепачканы чернильными пятнами. Очевидно, мальчик прибежал прямо с урока из классной.

Мы с недоумением заметили, как самые почтенные, седые головы наших опекунов и члены свиты почтительно склонялись перед стройным мальчиком в белой матроске.

— Великий князь! — пронеслось жужжание по зале.

И девочки низко присели перед младшим сыном Государя.

Великий князь живо перезнакомился с институтками, весело расспрашивал их обо всем, набивал их карманы печеньем и конфектами, прося не церемониться и кушать побольше, и вообще держал себя с обворожительною простотою.

— Как жаль, что Великие княжны в Гатчине сегодня, — произнес его звонкий голосок, — они были бы так довольны видеть вас всех!

Императрица еще раз выходила к нам, разговаривала с начальницами и детьми. Обезумевшие от счастья, возвращались мы в институт, где нас ждали подруги, расспросы и восклицания.

ГЛАВА XXII

Последнее слово. На вольную волю

В тот вечер — это было накануне выпуска — никто из нас, согласно обычаю, установившемуся в институте, не ложился спать. После вечерней молитвы нас позвали к начальнице для последней, прощальной беседы с нею.

В гостиной Maman были спущены драпировки и горела лампа под красным абажуром.

Сама Maman в темном фланелевом домашнем капоте уже не казалась нам строгой и взыскательной начальницей, а скорее доброй наставницей, позвавшей нас сказать свое последнее напутственное слово.

Она сделала нам знак садиться, и девочки вмиг окружили ее кресло и расселись все у ее ног на полу.

— Дети! — произнесла Maman, и голос ее дрожал от волнения. — Завтра великий день для всех вас! Завтра вы уже не будете прежними девочками, о которых неустанно печется институтское начальство. С завтрашнего дня вы должны будете сами следить за собою, предоставленные самим себе. Те, у кого есть родители, думайте о том, чтобы доставить им как можно больше приятного в совместной жизни с ними… Помните, что первое назначение ваше — быть хорошими семьянинками и приносить посильную помощь близким. Те, кого судьба направляет на трудный путь заработка, старайтесь угодить вашим будущим хозяевам… Будьте кротки и послушны и не забывайте вашу старушку Maman, которая искренно вас любит.

Начальница замолчала и приложила платок к глазам… Она плакала. Плакали и мы, ловя и целуя ее руки.

Детские души отзывчивы на искреннее участие и ласку и умеют ценить их.

Через полчаса мы уже поднялись в дортуар, где должны были провести последнюю ночь перед выпуском. М-lle Арно, дежурившая в этот день, предпочла сон беседе с кончившими институтками, которых она, в сущности, никогда не понимала и не любила.

Зато Кис-Кис поднялась к нам из второго этажа, где была ее комната, и, сидя в кругу молодых девушек, ласково и участливо беседовала с ними. А в открытые окна дортуара врывалась светлая, белая, как призрак, майская ночь… Внизу под окном расцветала сирень, и ее пряный аромат вливался к нам благовонной волною…

— Как хорошо! Боже мой, как хорошо! — воскликнула, вдыхая в себя полною грудью ночную свежесть, Маруся.

Мы стояли у открытого окна, нежно обнявшись с нею.

— Что хорошо, милая? — спросила я ее.

— Да все! И Maman, и выпуск, и наша дружба, и самая жизнь — все хорошо, Люда!

— А ты не боишься ее, Маруся?

— Кого, Люда?

Ее бледное на фоне этой майской ночи личико сияло таким воодушевлением, темные глаза так смело смотрели куда-то вперед через верхушки лип и кленов, что мне стала разом смешна мысль о боязни и трепете за будущее. Ее восторженное состояние передалось и мне.

В самом деле! Что бы ни ждало нас за этой каменной оградой, отделившей нас от целого мира, — разве не хватит у нас силы, молодости и воли выйти победительницами из всех препятствий жизни?..

Мы долго беседовали всем классом, собравшись в одну тесную группу, все эти сорок молодых девушек, готовившихся вылететь на свободу.

Никто не думал о сне. Все нервы были подняты и напряжены при мысли о неведомом будущем и близкой разлуке.

Алая красавица заря застала нас такими же бодрыми и свежими, как и накануне. Сонливости и усталости не было и следа, и мы с радостными улыбками приветствовали эту первую зарю нашей «свободной» жизни.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Под небом Кавказа

ГЛАВА I

В старом гнезде

Дивная, теплая кавказская ночь окутала природу. Серебряный месяц обливал дрожащим светом маленькие домики предместья. Одуряющий запах роз и еще какой-то незнакомый мне аромат сладким дурманом туманил и кружил мне голову.

Еле живая от усталости и смены впечатлений, сидела я в коляске, нанятой на станции в Тифлисе.

Все четыре дня дороги я находилась как во сне. Прощание с подругами, начальством, любимыми учителями, последние объятия и поцелуи моей дорогой Маруси — и после трогательных звуков пропетой институтками кантаты, после заключительного напутствия старушки Maman, я, вместе с другими тридцатью девятью девушками, вылетела как птичка на волю из долго державшей меня институтской клетки…

Все прошлое, хорошее детское прошлое осталось далеко за мною… Впереди было неведомое и таинственное будущее, пугающее меня этой своей таинственностью. Оно уже близко теперь от меня, это будущее… там, за этими группами домов, составляющими предместье Гори…

И вот я у цели. Предо мною спящий город, дома, деревья, виноградники и что-то плещется, словно стонет и жалуется, за ними внизу, под обрывом.

— Это Кура, — полуобернувшись ко мне и указывая кнутом по направлению обрыва, произнес возница-татарин.

Еще квартал, еще два квартала: один налево, другой направо — и мы в Гори.

— А ты хорошо знаешь дом князя Кашидзе, Ахмет? — спросила я.

На мой вопрос татарин только прищелкнул языком, не удостоив меня ответом.

Гори спал… Ни в одном окне не было света, и только изредка на пустынных улицах попадалась запоздалая фигура прохожего, да звучала где-то в отдалении печальная и заунывная кавказская песня. Коляска с грохотом катилась по узким улицам города. Под этот шум и грохот мы миновали пустынную рыночную площадь, проехали бесконечный армянский квартал с его бесчисленными ларьками менял и продавцов тканей и выехали на ровную, гладкую аллею между двумя рядами стройных исполинов-чинар.

— Какой это парк? — спросила я возницу, глядя на группу деревьев влево от дороги, на самом обрыве Куры.

— Это не парк, госпожа, а усадьба и сад одного горийского князя… Богатый князь, знатный… Все его знают от Куры до Арагвы… и в Дагестане знают, и далеко в аулах у горцев и лезгин…

— Что же он, твой князь, и теперь живет тут в усадьбе? — спросила я.

— Зачем живет! — тряхнул головой татарин. — Йок — нет, не живет здесь… Усадьба пустая… Давно пустая стоит. Князь под Мцхетом со своим полком… Стоянка у них под Мцхетом… Большой воин князь — генерал!

Последние слова татарин произнес шепотом для пущей важности, как бы подчеркивая этим всю знатность князя, владельца забытой усадьбы.

Между тем мы проезжали около самых ворот усадьбы, почти укрытой от людских взоров густо разросшимися каштанами и громадными чинарами, словно сторожившими это старое гнездо. Я успела, однако, разглядеть густую, прямую как стрела аллею, ведущую к крыльцу дома, и самый дом, светлым пятном выделяющийся на бархате зелени, весь залитый серебряным сиянием молодого месяца.

И вдруг что-то точно кольнуло мне в сердце. Этот дом, с плоской кровлей, какие встречаются в аулах горцев, эта прямая аллея и розовые кусты, разбросанные по всему саду, напомнили мне что-то знакомое и дорогое, что я знала давно и что было так близко моему сердцу.

— Ага Ахмет, — спросила я в волнении, — скажи мне, как имя твоего князя?

— Чего ты испугалась, госпожа? — засмеялся татарин. — В усадьбе ты не встретишь даже маленького ребенка, и никто не остановит тебя и не помешает твоему пути.

— Не то, не то, — волновалась я, сгорая от нетерпения, — как имя? Скорее скажи мне его имя, Ахмет!

— Изволь, госпожа, — удивленный моим нетерпением, произнес возница, — хозяина усадьбы зовут князь Георгий Джаваха.

Так вот оно что!

Недаром сжалось мое сердце томительным и сладким предчувствием. Я около милого дома, в который никогда еще не ступала моя нога, но который мне был знаком по описанию до малейших подробностей, до самых сокровенных закоулков! Это был тот самый дом, в котором жила когда-то моя покойная теперь подруга княжна Нина Джаваха, которую я так горячо и беззаветно любила в дни моего детства и память о которой сохраню на всю жизнь.

Из дневника моей бедной Нины я знала этот дом, этот сад и эту чинаровую аллею так же хорошо и подробно, как если бы сама была здесь много-много раз…

Внезапная мысль мелькнула в моей голове.

— Ага Ахмет, — сказала я татарину, — остановись здесь и выпусти меня! Я хочу посмотреть на этот дом поближе. А ты поедешь к князю Кашидзе, отвезешь мои вещи и сдашь слуге. Я приду туда через несколько времени, слышишь? А пока вот тебе плата за труды…

Но Ахмет, казалось, не понимал меня. Он стоял передо мной с широко выпученными от удивления глазами и смотрел с таким выражением, точно увидел на лице моем что-то необычайное. И только спустя несколько минут он произнес, заикаясь:

— Но что же будет делать госпожа тут одна ночью?

— Ничего, Ахмет, — поспешила пояснить я, — я много слышала интересного про эту старую усадьбу и хочу взглянуть на нее поближе.

— Храни тебя Аллах от такого решения, добрая госпожа, — со страхом произнес татарин, — это место проклято самим Аллахом. Много людей унесено отсюда черным Ангелом смерти. Горе и несчастье сторожат весь род князей Джаваха. Молодая княгиня, хозяйка дома, взятая из племени лезгин, умерла здесь. За нею — маленький князь, племянник генерала. Потом далеко-далеко, в столице вашего царя, зачахла молоденькая княжна, единственная дочь князя, и, наконец, старая княгиня Джаваха, охваченная припадком безумия, здесь же отдала свою душу Аллаху… Не ходи в старое гнездо, госпожа, там сам шайтан справляет свой праздник, и по ночам там бродят привидения, души умерших.

— Я не боюсь шайтана, Ахмет, — произнесла я, — ни шайтана, ни привидений.

— Шайтана нельзя не бояться, госпожа! — прошептал он с благоговейным ужасом. — Шайтан шлет гибель и смерть. Смотри, сколько смертей наслал он на дом князя…

— Вздор, Ахмет! — произнесла я решительно. — Ты сам говоришь, что жизнь и смерть одинаково посылаются в мир Аллахом…

— О, только не эти, — произнес он убежденно, — только не эти, госпожа!

— И потом, приблизив ко мне свое смуглое лицо с быстрыми черными глазами и выдающимися скулами, прошептал так тихо, что я скорее угадала, нежели услыхала его: — Я сам видел «его», проезжая ночью мимо сада! Я видел шайтана, госпожа!

Признаться, легкий озноб прохватил меня при этом сообщении, но только на мгновение. Через минуту я уже оправилась и сказала насколько могла спокойно:

— Все это вздор, Ахмет, тебе просто показалось.

— О, не говори так, госпожа, — произнес он, пугливо озираясь во все стороны. — Ахмет сказал тебе правду… Ахмет сказал тебе то, что видел. Старая Барбале, что живет у князя Кашидзе, была раньше служанкой в доме Джавахи… Она часто ходит на могилу покойной княгини Марии, что зарыта на кладбище по ту сторону обрыва. Она же и говорила, что не раз видела душу молодой княжны, бродившей по саду… Княжну схоронили в дальней стороне, в чужом городе, и душа ее тоскует по родным местам.

— Довольно, Ахмет, — прервала я его, — только выжившие из ума старухи и маленькие дети могут поверить в эти глупости. Поезжай-ка в дом князя Кашидзе и скажи там, что я скоро приду.

— Как, госпожа, ты все-таки решаешься идти в это убежище шайтана? — с неподдельным ужасом вскричал татарин.

Но я только махнула ему рукой и, толкнув с трудом поддавшуюся мне садовую калитку, вошла в сад и углубилась в тенистую, развесистую, как исполинский шатер, чинаровую аллею.

Не скажу, чтобы я не ощутила никакого трепета, оставшись одна… Напротив, нервы мои, не окрепшие еще после разлуки с друзьями и долгой дороги, были сильно напряжены от тайного страха и опасения. Но в то же время какое-то сладкое волнение, вызванное дорогими воспоминаниями, заставляло меня идти вперед и вперед к манившему меня дому. Я не верила слухам, переданным мне Ахметом, но все-таки мне было жутко. Таинственное появление призрака Нины я считала, разумеется, сказкой, но в глубине души мне хотелось верить в эту сказку, хотелось увидеть мою дорогую княжну, с ее черными змеями-косами, с ее тоскливыми глазами, с гордым бледным лицом, полным чарующей красоты Востока. Ее бы я не испугалась… ее, моей милой, дорогой Нины, моей далекой полночной звездочки восточного неба, если бы увидела ее здесь внезапно, всю облитую лунным сиянием среди кустов роз и магнолий, посылающих мне свой острый аромат.

За решеткой сада прогремели колеса отъезжающей коляски. Это Ахмет решился наконец оставить меня и поехал с моим поручением к дому князя Кашидзе.

С этими звуками колес как бы исчезла последняя моя связь с остальным миром. Теперь вокруг меня были только чинары, розы да дивная кавказская ночь, благоухающая цветами и сияющая нежной улыбкой молодого месяца. Еще звук… еще стук колес о камни мостовой, и все стало тихо-тихо кругом, как в могиле…

Я слышу теперь только чуть внятный шепот чинар да тихое трепетание на ветке розового куста какой-то сонной маленькой пташки. С легким замиранием сердца вступаю я в чинаровую аллею… Вот он — серый дом с колоннами, поддерживающими крытую террасу, окружающую его! Сколько раз пировали здесь товарищи и друзья князя Георгия!

Я не без трепета поднялась по шатким ступеням и толкнула дверь. Она не поддалась, так как была, должно быть, закрыта на ключ. Тогда, хорошо помня из дневника Нины расположение дома, я обошла его кругом и стала подниматься по узенькой витой наружной лестнице на плоскую кровлю. Шаткие ступеньки заскрипели подо мной… Вот и она — эта плоская кровля вроде балкона, на которой не раз плясала перед гостями родимую свою лезгинку, освещенная заревом заката, красавица Мария Джаваха. Здесь же умирала она, полная тоски по родине, с печальными песнями, вынесенными ею из аула.

Отсюда, с этой плоской кровли, я могла видеть и далекое кладбище, расположенное по ту сторону Куры, на котором покоились останки молодой княгини, и развалины старой крепости, говорившей о таинственных преданиях далекого прошлого Грузии, и весь Гори, залитый лунным сиянием, тихий и пленительный в своем сонном покое.

Я долго любовалась дивной картиной восточной ночи. Потом, внезапно вспомнив, что Ахмет уже давно приехал к Кашидзе и что там могут беспокоиться в ожидании меня, я стала медленно спускаться с кровли.

И снова таинственный, купающийся в серебряном сиянии сад принял меня в свои благоухающие объятия. Вот громадный кипарис, точно воин, стоящий на страже, гордо высится у окна второго этажа, где, по моему предположению, должна была быть спальня покойной княжны… Тут подолгу слушала она горийских соловьев, желанных гостей чинаровой чащи… Тут, по этим аллейкам, на которые легли колеблющиеся ночные тени, быстро бегали ее стройные ножки…

Теперь мне уже казалось, что я не одна, что стоит мне только взглянуть в глубь чинаровой аллеи — и я увижу тоненькую гибкую фигурку, стянутую голубым бешметом, с мингрельской шапочкой на матово-белом лбу…

Казалось, дух княжны Нины витал надо мною…

Я вздрогнула невольно: мне стало страшно. Я невольно пожалела теперь, что отпустила Ахмета и осталась одна в этом царстве покоя и смерти.

Меня неудержимо потянуло назад, к живым людям, из этого мертвого сада… Острое до боли, щемящее чувство страха пронизало мне душу… Дыхание сперлось в груди… Я бессознательно прибавила шагу и почти побежала по направлению выхода…

Минуя дом с его верандой и плотно закрытой дверью, ведущей во внутреннее помещение, я приостановилась немного и, осенив его издали крестным знамением, тихо проговорила, обращаясь к памяти усопшего друга:

— Вечный покой тебе, моя бедная маленькая Нина!

Помимо чувства к покойной, мне хотелось еще звуком собственного голоса разогнать немного страх, навеянный молчанием этой ночи. Потом я сорвала с ближайшего куста пурпуровую розу, казавшуюся черной в этом фантастическом освещении, и спрятала ее на груди. Затем еще раз, как бы прощаясь, оглянулась на дом и…

Дикий крик вырвался из моей груди, страшным, потрясающим звуком прервав безмолвие ночи. Все волосы, казалось, отделились от кожи и поднялись на моей голове… Холод сковал члены… Сердце перестало биться…

Дверь на веранду из дома была открыта, и в темной раме дверного пространства стояла высокая человеческая фигура.

ГЛАВА II

Встреча

Не минуту, не две, не три, а целую вечность, казалось мне, длилось мучительное состояние страха, охватившее меня…

Я не думала о бегстве, потому что ноги мои подкашивались и отказывались мне служить. Я только умоляюще протягивала руки к небу, с трудом припоминая молитву отуманенной страхом головой.

Но вот высокий призрак отделился от двери, быстро миновал террасу, сошел со ступеней и стоял передо мной, весь ярко освещенный лучами месяца.

Я увидела прекрасное, гордое лицо, еще далеко не старое, но бледное как мрамор и высокий лоб под короной белых как лунь, седых кудрей. Черные, юношески живые, громадные глаза ярко горели, представляя собой странную противоположность этим старческим седым волосам.

Что-то знакомое мелькнуло мне в этих ярко горящих глазах, в этом бледном лице с прекрасными чертами.

Между тем призрак протянул мне руки, и я услышала голос, настоящий человеческий голос, мигом прогнавший и рассеявший весь мой страх:

— Я напугал вас, бедное дитя! Простите меня, Бога ради!

И так как я все еще молчала, собираясь с силами, он продолжал возможно спокойнее и ласковее:

— Как вы попали сюда? Кто вы? Вот уже семь лет, как в этом саду не слышалось человеческого голоса… Но вы все еще дрожите, бедняжка! Я появился так неожиданно, что испугал вас! Должно быть, вы приняли меня за призрак или привидение… Но взгляните на меня: во мне нет ничего страшного! Я владелец этого дома, этой старой усадьбы… Мое имя князь Георгий Джаваха.

Князь Георгий! Князь Джаваха! Отец моей дорогой Нины!.. Князь Георгий, которого я видела только раз мельком на похоронах его дочери, но которого любила как родного по рассказам Нины!.. Князь Георгий!.. Вот кто был предо мной!

Теперь я уже дрожала не от страха. Отрадное волнение охватило меня… Я уже не чувствовала себя одинокой, потому что была уже не одна… Самый близкий человек, родной отец моей Нины, не мог бы оттолкнуть от себя ее осиротевшую подругу!

Между тем князь Джаваха, наклонившись ко мне своей не по летам стройной фигурой, говорил своим сильным грудным голосом с гортанным оттенком, отдаленно напоминающим нежный голосок его дочери:

— Бедное дитя! Объясните же, как вы сюда попали. Вероятно, вы знали, что дом мой пользуется дурной славой у горийского простолюдья, и хотели проверить слухи? А я еще явился так внезапно, как настоящий призрак! Но дело в том, что я ежегодно в эту ночь, накануне дня Святой Нины, покровительницы Грузии, приезжаю сюда из Мцхета, где стоит мой полк, и ночую здесь, в этом доме… Мою дочь звали Ниной, она скончалась далеко в Петербурге семь лет тому назад, еще в свою бытность в институте, где она воспитывалась… И, не имея возможности навещать ее дорогую могилу, я в день ангела покойной Нины приезжаю сюда… Мне кажется, что здесь я нахожусь ближе к ней. Весь этот старый дом, и сад, и усадьба полны воспоминаниями о моей дорогой девочке… О, вы не знали ее, милое дитя, что это была за дивная, исключительная натура! — произнес он с глубоким чувством, поднимая к небу свое разом изменившееся лицо.

— Вы ошибаетесь, князь Георгий! — произнесла я тихо. — Я ее знала!

— Вы знали ее? Вы знали мою Нину?! — вскричал он и вдруг осторожно повернул мою голову лицом к месяцу, ярко светившему в него, словно отыскивая во мне сходство с кем-то.

— Да, я знала ее! — подтвердила я и, вынув из-под корсажа платья медальон, оставленный мне моим покойным другом, подала его князю со словами: — Теперь вы можете мне поверить!

Он быстро схватил, почти вырвал его у меня из рук и, раскрыв медальон дрожащими руками, тихо вскричал:

— Это она!.. Она, моя незаменимая, моя несравненная малютка Нина!

Потом, возвращая мне вещь с портретом той, которую мы оба горячо любили, князь Джаваха сказал с чувством:

— Вы можете мне не говорить вашего имени. Вы — та, о которой так много писала мне моя малютка. Вы Людмила Влассовская. Я вас давно знаю по ее письмам… Но каким образом вы очутились здесь, за тысячи верст от Петербурга, и в эту ночь в нашей заброшенной усадьбе?

Я в коротких словах рассказала ему о приглашении меня его родственником в качестве гувернантки.

Он слушал меня с большим вниманием, разглаживая свои усы.

Когда я кончила, его горящие во мраке ночи глаза ласково остановились на мне и, положив мне на плечо свою сильную руку, он сказал:

— Я рад, Люда, — ведь вы позволите мне, старику, называть вас так в память моей дочери? — рад, что вы попадете в дом моего дяди Кашидзе. Это благородный человек, правда, несколько суровый и взыскательный, но справедливый. Его внучка Тамара, ваша будущая воспитанница, несколько беспокойное маленькое существо, но она, в сущности, добрый ребенок, и, надеюсь, вы не будете иметь слишком много хлопот с ней. Если же, — продолжал князь Георгий, — вам будет хоть сколько-нибудь тяжело в доме моего родственника, возвращайтесь сюда, в это старое гнездо, и кликните клич старику Джавахе. Он прилетит сюда за десятки верст и позаботится о вашей дальнейшей судьбе, Люда… Мы тогда оживим старую усадьбу, чтобы поселить в ней гостью далекого севера! Помните, дитя мое, что отныне у вас есть друг. Отец Нины Джавахи не может считать вас чужой. Однако, — спохватился он, — отсюда неблизко до дома Кашидзе, а уже давно полночь… Я провожу вас туда.

И, сказав это, князь Георгий тихо свистнул. В ответ послышалось продолжительное ржание невидимого коня.

— У вас здесь лошадь? — спросила я, удивленная этим новым открытием.

— Да. Со мной мой верный старый Шалый, с которым я неразлучен со времени смерти дочери. Это лошадь покойной Нины, спасшая однажды жизнь моей маленькой княжне. Вот он. Я никогда не привязываю его… Это бесполезно: он и так не уйдет от меня. Он понимает меня, как человек, и бесконечно любит.

Как бы в подтверждение слов князя в конце аллеи обрисовался стройный силуэт лошади. Она казалась волшебным конем из какой-то легендарной сказки благодаря засеребрившему ее лунному сиянию. Я не видала более благородного, более красивого животного.

— Я сниму седло и посажу вас на лошадь, Люда… Будьте покойны, быстрый, как вихрь, он умеет быть тихим, как овечка! Вы будете сидеть на нем, как в кресле, вам нечего бояться!

И, говоря это, князь Георгий погладил крутые бока Шалого и, подняв меня своими сильными руками, посадил на его шелковистую, лоснящуюся спину. Потом он взял лошадь за повод и, велев мне ухватиться за ее гриву (Шалый был уже расседлан князем), осторожно повел ее к выходу из усадьбы вдоль чинаровой аллеи.

Через минуту мы были уже за оградой. Старый сад снова погрузился в безмолвие. Мы тронулись в путь.

Гори спал по-прежнему, тихо и безмятежно… Мы миновали несколько улиц, базарную площадь и вступили в большую, темную аллею, по обе стороны которой пышно разрослись виноградные кусты.

— Это начало сада Кашидзе, — пояснил мне мой спутник.

Через несколько минут мы уже стояли у большого одноэтажного дома старинной архитектуры, находящегося среди громадного старого сада. В одном из окон виднелся свет. Князь, не желая, должно быть, будить хозяев, прямо подошел к освещенному окну и тихо стукнул в стекло.

— Барбале! — позвал он тихо.

Окно мигом распахнулось, и старая служанка в национальном грузинском наряде высунула на улицу седую голову с надетой на ней мингрельской шапочкой. Она с минуту разглядывала нас и вдруг, узнав моего спутника, радостно вскричала:

— Батоно князь! Будь благословен твой приход в нашем доме!

— Я не зайду в дом, моя добрая Барбале, — произнес князь Георгий ласково, — сегодня с зарей я должен быть уже в Мцхете. А ты передай мой привет твоему господину и прими поласковее приезжую барышню.

И, говоря это, князь Джаваха снял меня с лошади и помог мне войти на крыльцо. Барбале стояла теперь уже со свечой на пороге дома. В свече не было никакой надобности, потому что месяц светил по-прежнему светло и ясно.

Мне сразу понравилось ее лицо, морщинистое и доброе, с пытливыми черными, как у всех грузинок, глазами. Она подняла свечу в уровень с моим лицом и, разглядывая его, произнесла с чувством:

— Честные глаза… открытый взгляд… добрая душа… хорошее сердце! О, Барбале никогда не ошибается в людях… Сильно стара Барбале и много людей видела на своем веку… Господь посылает одного из своих ангелов в дом князя Кашидзе!

— Полно, полно, Барбале, — нетерпеливо проговорил князь, — не смущай барышню. Она и так устала и измучилась за дорогу. Отведи ее скорее в приготовленную для нее комнату и помни, что служить этой девушке ты должна так же, как когда-то служила Нине, которую ты так любила.

— Нина… джан… — прошептала старуха, и две крупные слезы выкатились из ее глаз, — княжна-звездочка… ласточка сизокрылая… тихая горлинка… нет ее!.. умерла наша птичка райская, завяла лучшая из роз Востока.

— Перестань, Барбале! — со стоном вырвалось из груди князя Георгия. — Не рви моего сердца, старуха!..

И потом, обернувшись ко мне лицом, в котором отражалась теперь такая смертная тоска, что больно было смотреть на него, он проговорил поспешно:

— Помните же, Люда: что бы ни случилось с вами — смело рассчитывайте на князя Георгия Джаваху.

И прежде чем я успела что-либо ответить, он вскочил на лошадь, послал мне последнее приветствие рукой и быстро исчез из виду.

— Пойдем, госпожа, я проведу тебя в твою комнату, — произнесла Барбале.

Я последовала за нею.

Длинным темным коридором мы прошли в самый отдаленный угол дома. Барбале толкнула маленькую дверцу, и мы очутились в уютной горнице, убранной с восточной роскошью и богатством. Вся комната была застлана коврами, в простенке между двумя окнами тускло блестело громадное зеркало, всюду по стенам были развешаны восточные ткани, а вдоль стен стояли широкие тахты.

— Вот горница госпожи, — произнесла Барбале. — Если госпожа голодна, я принесу ей лавашей, лоби и кусок персикового пирога.

— О нет, благодарю вас, Барбале, — поторопилась я отказаться, — я не голодна нисколько! Но как же… — смущенно обратилась я к ней, — где же мне спать здесь, в этой роскошной комнате? Ведь это скорее гостиная для приема, нежели спальня скромной гувернантки!

Но Барбале только тихо засмеялась в ответ, очевидно очень удивленная моей наивностью. Подойдя к навесу из красивых шелковых тканей, собранных в виде драпировки, она откинула край ее, и я увидела громадную, высокую постель с грудой перин и подушек.

— Вот где будет спать госпожа, — не без гордости произнесла она и нежно провела рукой по мягкому, нежному ворсу роскошного одеяла. — Это все устраивала сама княжна, — добавила она таинственно, — и цветов принесла она же, гляди!

Я увидела громадный букет белых азалий, перемешанных с пурпуровыми розами, стоявший на туалете. На всем убранстве комнаты видна была заботливая рука, не забывшая ни одной мелочи, ни одной подробности для приема гостьи.

— Вы говорите, Барбале, — спросила я старушку, — что княжна Тамара сама позаботилась об устройстве моего помещения?

— Все она! — кивнула головой старуха. — Весь дом вверх дном перевернула… Затейница и шалунья наша княжна, а сердце у нее золотое… А все не такое, как у моей покойной Нины-джан, — произнесла она сокрушенно. — Все не такое, — повторила она и, видя, что я в нерешительности стою среди комнаты, вдруг засуетилась и заволновалась: — О глупая, овечья голова у Барбале! Госпожа устала с дороги, а Барбале разболталась, как сорока. Дай я раздену тебя, миленькая госпожа, и уложу в постельку!

— Нет-нет, благодарю вас, Барбале, — отстранила я ее ласково, — я всегда раздеваюсь сама.

— Сама раздеваешься? — удивленно произнесла старуха. — Как так? Разве госпожа не знает, что у нас все знатные господа от мала до велика не расстегнут сами крючка на платье, а все предоставляют делать служанкам? На то и служанки в доме, чтобы помогать и служить госпожам! Княжна Тамара никогда не раздевается сама, она и спать не ляжет, если я не накрою ее одеялом и не расскажу ей сказки…

— То княжна, знатная барышня, Барбале, — пояснила я ей с улыбкой, — я же не барышня, а наемница, гувернантка и сама должна служить другим.

— Так-так, — произнесла сочувственно старуха, согласившаяся как будто с моим доводом. — Ну, дай Господь счастья на новом месте доброй госпоже! Мир тебе, красавица! — ласково добавила она и, улыбнувшись мне еще раз ободряющей и приветливой улыбкой, вышла из комнаты.

Я осталась одна. Мне хотелось тщательно осмотреть каждую вещицу в моей комнате, поражавшей меня своей сказочной роскошью, но пережитые волнения, усталость и легкое недомогание от дороги разбили меня совсем. Едва держась на ногах, я быстро разделась, бросилась в мягкие перины этой поистине княжеской постели и в тот же миг уснула как убитая.

ГЛАВА III

Княжна Тамара

Меня разбудил звонкий смех над моей головой. Я не вполне, впрочем, была уверена, смех ли то был или просто звучал серебряный колокольчик где-то очень близко от меня. В то же время я почувствовала прикосновение чего-то мягкого и нежного к моему лбу и шее и открыла глаза.

Целый сноп золотых лучей врывался в открытые окна, играя яркими блестками на шитых шелками тахтах и коврах комнаты и разбиваясь на тысячу искр о хрустальную поверхность зеркального стекла. При дневном свете комната моя казалась еще роскошнее и наряднее, нежели ночью. Но не роскошь убранства поразила меня в первую минуту, а нечто совсем другое.

В ногах моей постели, звонко смеясь серебряным смехом и щекоча меня пышно распустившейся пурпуровой розой на длинном стебле, еще влажной от утренней росы, сидела девочка или, вернее, уже девушка лет четырнадцати-пятнадцати на вид. Черные кудри, спущенные вдоль спины, плеч и груди, скрывали часть лица девочки — подвижного и выразительного лица южанки. Черные, быстрые, как угольки сверкающие глазки, из которых глядела на меня целая поэма Востока, сверкали и сияли из-под нависших на лоб кудрей, как две великолепные звезды горийского неба. Все в этом юном лице, прелестном своей подвижностью и выразительностью, говорило о радости и довольстве жизнью. Только упрямо вырисованный, несколько крупный рот с припухшими губами портил общее впечатление. Одним своим очертанием он говорил уже о том, что его хорошенькая владелица должна быть своенравна и капризна.

Я поняла, что черноглазая девочка, так бесцеремонно вскарабкавшаяся ко мне на постель, была не кто иная, как моя будущая воспитанница — княжна Тамара Кашидзе.

Увидя, что я проснулась, она отбросила от себя розу, которой меня щекотала до сих пор, и с веселым смехом упала мне на грудь.

— Душенька! Милушка! Хорошенькая! — приговаривала она, покрывая градом поцелуев мое лицо, шею и глаза. — Вот счастье-то, что вы приехали к нам! Как весело нам будет теперь с вами! Дедушка Кашидзе говорил, что приедет гувернантка старая и злющая, а приехала вон какая душечка! Молоденькая, пригоженькая, прелесть!

И она снова бросилась целовать меня, точно давно знала и любила меня.

— Ах, как весело нам будет с вами! Вы ведь не на много старше меня и будете играть со мною? Сколько лет вам, душенька моя?

— Не следует спрашивать лета у старших, Тамара! — заметила я, не переставая, однако, улыбаться ее милой болтовне.

— То у старших, — произнесла лукаво шалунья, — а вы разве старшая? Дедушка Кашидзе старший, ему много-много лет, и Барбале также, и дядя Георгий Джаваха, а вы душечка, малюточка, крошечка, милочка моя!.. А как вам нравится ваша комната? — неожиданно принимая озабоченный вид, спросила девочка, мигом делаясь серьезной.

— Очень нравится, Тамара. Это вы украшали ее для меня? Спасибо вам!

— Ах, нет, не говорите мне «вы», душечка! Скажите «ты», Тамара, ну скажите же, а то я заплачу…

Действительно, она, казалось, уже собиралась плакать: рот ее капризно задергался, а в глубине ее прекрасных глаз заблестели слезы.

Переходы от радости к печали у нее были изумительны по быстроте.

— Успокойтесь, Тамара, — поспешила я сказать, — я буду вам говорить «ты», как только узнаю вас покороче. Я говорю «ты» только моим друзьям, а чтобы быть моим другом, надо постараться мне понравиться.

— А что надо сделать, чтобы вам понравиться, душечка? — спросила с поспешностью девочка, устремляя на меня свой пытливый взгляд. — Ведь вот я не знала вас, а постаралась вам понравиться, — через секунду затараторила она снова, не ожидая моего ответа, — я убрала вашу комнату, стащила сюда ковры и ткани со всего дома, отдала вам мой собственный серебряный рукомойник, подаренный мне дедушкой, и набрала целый букет азалий!.. Разве это не хорошо?

— Я очень тронута вашими заботами, милая Тамара, — произнесла я насколько можно ласковее, — но все эти знаки внимания вашего ко мне ничто в сравнении с тем, что вы можете еще сделать.

— А что я могу сделать для вас, душечка?

— Вы можете еще больше порадовать меня, если будете хорошо вести себя, слушаться меня и прилежно учиться.

— Учи-ть-ся! — протянула она с недовольной гримаской, отчего ее хорошенькое личико разом потеряло всю свою привлекательность. — Ах, как это скучно — учиться!.. И к чему это? Ведь чтобы быть знатным и богатым, не надо быть ученым! — неожиданно заключила она.

— А для чего же вы живете на свете? — спросила я ее с улыбкой.

— Как для чего? Или вы шутите, душечка? — вскричала она, снова оживляясь и хорошея в одну минуту. — Я живу на свете, чтобы радовать других и себя… Особенно дедушку Кашидзе, который меня обожает… Я хорошенькая и очень богатая… А когда вырасту, стану еще богаче, потому что дедушка Кашидзе отдаст мне все, что имеет… Я живу для того, чтобы наряжаться и петь, смеяться и радоваться, бегать по саду целыми днями и есть засахаренные ананасы! Ко мне приходят подруги по праздникам, я показываю им мои наряды и драгоценности, которых у меня так много, много! А они чернеют при этом от злости, потому что у них нет ничего такого, чем бы они могли похвастаться. И мне любо, любо видеть, как они злятся!

— Ну хорошо! А потом что? — прервала я ее на минуту.

— А потом, — приостановившись на мгновение, произнесла снова Тамара, — а потом я буду большая и выйду замуж за богатого князя. Непременно за князя Мингрельского или Алазанского, все равно, и буду растить моих детей так же, как росла сама.

— То есть вы будете рядить их напоказ, заставлять чернеть других от зависти и пичкать засахаренными ананасами? — насмешливо произнесла я.

— Да, да! — расхохоталась она звонко. — Какая же вы хорошая отгадчица, душечка моя!

— А знаете ли вы, зачем Бог создал человека, Тамара? — серьезно глядя в глубину ее черных глаз, спросила я.

— Конечно, чтобы жить и радоваться! — вскричала она, не задумываясь ни на минуту.

— Чтобы приносить пользу другим, — поправила я ее, — а лентяй, глупец и неуч не может приносить другим пользы. Для того-то и надо прилежно учиться, милая вы моя дикарочка!

— Как, как вы сказали? Как вы назвали меня, душечка? — так и встрепенулась она при моих последних словах, в то время как первая часть моей фразы пропала даром, так как она даже и не расслышала ее.

— Дикарочка! — повторила я, улыбаясь.

Она пронзительно взвизгнула совсем по-детски и обвилась руками вокруг моей шеи.

— Душечка! Ангелочек мой! Кошечка моя! — шептала она, ласкаясь ко мне.

— Сестрой вашей буду, рабой, собачонкой! Всем, чем хотите! Я так люблю вас! Так рада вашему приезду! — И она душила меня все новыми и новыми поцелуями.

Я с трудом освободилась из ее объятий и напомнила ей, что мне надо одеваться. Тогда она быстро соскользнула с постели, послала мне несколько воздушных поцелуев и выпорхнула из комнаты с легкостью птички.

Через минуту до меня долетел обрывок какой-то печальной восточной песни, распеваемой звонким, жизнерадостным и таким прелестным, чистым голоском, что я не могла не заслушаться певуньи. Потом песня разом оборвалась. Послышался задушевный смех, потом чье-то ворчанье, потом веселый визг, и пучок белых роз, обрызганных росой, влетел через открытое окно в мою комнату и упал у моих ног.

ГЛАВА IV

Семья Кашидзе. Первые тернии

Через полчаса я уже сидела за чайным столом вместе с князем Кашидзе, его внуком Андро и княжной Тамарой.

Князь Кашидзе приветливо встретил меня. Он мало изменился за те шесть лет, которые я его не видела. Это был тот же представительный старый генерал, каким был и тогда, когда посетил нас с мамой в Петербурге. Строгое лицо его, с печатью затаенной думы и заботы, прояснялось лишь в те минуты, когда он смотрел на свою любимицу внучку. Зато его внук Андро, смуглый, некрасивый мальчик лет пятнадцати, с большим шрамом на лице (я узнала позднее, что этот шрам был следствием падения Андро с лошади), не пользовался симпатией деда. Признаться, и мне Андро не понравился. В его лице было что-то хищное и злое. Брат и сестра были также далеко не в дружеских отношениях, что я заметила по трем-четырем фразам, в которых сквозила какая-то затаенная вражда между ними. Андро нигде не учился, после того как с грехом пополам окончил горийскую школу для грузинского простолюдья. Потом я узнала, что князь Никанор Владимирович Кашидзе прикладывал все старания, чтобы дать внуку соответствующее его княжескому достоинству воспитание, но все его усилия оставались тщетными. Князек Андро был непроходимо ленив и не поддавался никаким увещаниям деда.

Я поблагодарила князя Никанора за его приглашение служить в его доме. Он дружески расспросил меня о моем житье-бытье и потом, выслав внучат из комнаты, произнес, понижая голос:

— Вы, Людмила Александровна, не унывайте по поводу Тары… Она, в сущности, предобрый ребенок, хотя и избалована напропалую. Что делать, это дитя — моя единственная привязанность в жизни. Бог простит мне мою слабость по отношению к ней… Будьте к ней возможно снисходительнее, милая барышня! Это дикий цветок, взлелеянный самой природой Востока, такой же дикой, как он сам, и оторвать его силой и грубостью от родной почвы — значило бы погубить его. Прощайте же ей маленькие шалости и капризы. Эта девочка не знала никакой узды до четырнадцати лет, и теперь обуздывать ее будет несколько трудно. Вы знаете, что моя Тара не умеет даже читать, потому что, несмотря ни на какие мои просьбы, она не хотела учиться, а я не мог настаивать, так как огорчать этого ребенка для меня положительно невыносимо.

— Я попробую, князь, справиться с нею, — заметила я.

— Да поможет вам Господь, дитя мое, в деле ее воспитания! До сих пор я не брал гувернанток к девочке, боясь, чтобы они пагубно не подействовали на ее здоровье грубостью и строгостью. Теперь обойтись без воспитательницы невозможно. Я просил начальницу вашего института прислать мне снисходительную и добрую наставницу и очень рад, что выбор ее пал на вас. Ваша дружба с моей родственницей Ниной Джавахой говорит уже за вас. Сама судьба точно вмешивается в это дело и нежданно-негаданно присылает в мой дом ту, которую я встретил ребенком. Я надеюсь, что ваша серьезность и положительность, приобретенные печальной сиротской долей, послужат вам на пользу в трудном деле воспитания моей Тары!

— Я надеюсь, князь! — ответила я серьезно и, видя, что он высказал все, что хотел сказать, вышла из-за стола и направилась к выходу.

Легкое шуршание в соседней комнате привлекло мое внимание.

Я быстро распахнула дверь и… ахнула.

Тамара, прильнув к замочной скважинке, подслушивала то, что говорилось в столовой. Она не успела отскочить в ту минуту, как я открыла дверь, и получила легкий удар по лбу ребром двери.

— Вы подслушивали, Тамара? — пристально глядя ей в глаза, спросила я.

— Вы подслушивали то, что говорил ваш дедушка в столовой?

— Да нет же! Уверяю вас, нет! — возражала она, старательно избегая взгляда моих глаз.

Я молча взяла ее за руку и подвела к зеркалу.

— Никогда не лгите, Тамара, — указывая на ее красный лоб с предательским пятном на нем, сказала я. — Помните, нет на свете порока хуже лжи! Ложь — это начало всякого зла! Поняли ли вы меня, дитя мое?

Она опустила глаза. Губы ее дрожали. Я уже видела выражение искреннего раскаяния в ее лице, как вдруг резкий, неприятный хохот заставил нас обеих вздрогнуть и оглянуться.

Андро сидел верхом на подоконнике и, сбивая игрушечным кинжалом цветы магнолий, растущих у окна, хохотал притворным смехом.

— Ха-ха-ха! Поздравляю, княжна Тамара! — выкрикивал он между приступами деланного смеха. — Поздравляю, княжна-лгунья! Что, попалась птичка в клетку? Довольно напелась и напрыгалась! Так ее, так! Пробирайте ее, mademoiselle, хорошенько! На цепь ее посадите, как злую собачонку, чтобы она не смела кусаться и лаять! Надоела она всем, Тамарка! Покоя от нее нет! Заприте-ка ее лучше на хлеб и на воду, mademoiselle! Для вашей же пользы, право!

И злой мальчик смеялся все громче и громче, кривя свой и без того некрасивый, недобрый рот в гримасу и сверкая своими маленькими глазками, злыми, как у хищного зверя.

Я взглянула на Тамару. Она стояла бледная как полотно, и только одни ее чудесные глаза сверкали как уголья под темными бровями. Она напоминала мне маленького львенка, готового кинуться на жертву и растерзать ее.

«Не обращайте внимания на слова вашего брата!» — хотела я сказать для ее успокоения, но было уже поздно.

В два прыжка княжна подскочила к брату и, прежде чем я успела сообразить что-либо, с диким воплем вцепилась ему в волосы.

Андро, казалось, не ожидал такого стремительного нападения со стороны сестры; по крайней мере, он опомнился только тогда, когда острые ноготки княжны впились ему в щеки. Тогда он грубо оттолкнул ее, но, потеряв равновесие, полетел на пол вместе с прицепившейся к нему, как пиявка, Тамарой.

Я не знала, что делать: броситься ли разнимать детей или бежать к князю за помощью. К счастью, он услышал шум и появился на пороге.

— Что такое? Что случилось? — взволнованно спрашивал он меня и, не дождавшись ответа, кинулся к катавшимся по полу внукам.

С трудом оторвал он Тамару от ее брата и, рванув последнего за руку, быстро поднял его с пола и поставил перед собой.

— Ты опять раздразнил ее, бездельник! — грозно насупив свои седые брови, обратился он к мальчику.

Андро молчал. Весь в ссадинах и царапинах, он стал еще непривлекательнее прежнего. Но губы его были плотно сжаты, а глаза, глядевшие исподлобья, горели беспокойным, мрачным огнем.

— Ты опять обидел сестру? Отвечай же, негодный мальчишка! — еще грознее произнес дед, так и впиваясь в угрюмое лицо мальчика пронизывающим душу взглядом.

Андро по-прежнему молчал. Слышно было только его тяжелое дыхание, вылетавшее с шумом из груди.

Я не знаю, что было потом, потому что, схватив за руку взволнованную Тамару, поторопилась увлечь ее в сад. До нас долетели какие-то глухие звуки, но ни стон, ни плач не сопровождали их.

— Это дедушка бьет Андро! — торжествующе заявила Тамара, жадно прислушиваясь к тому, что происходило в доме. И глаза ее загорелись злыми, яркими огоньками.

— И вам не жаль брата? — укоризненно покачала я головой.

— Жаль Андро? — вскричала она с дрожью ненависти в голосе. — О, вы не знаете его! Если б вы знали, как он меня ненавидит, как мучит меня, mademoiselle! Я жалею только, когда ему мало достается от дедушки, потому что дедушка хотя и вспыльчив, но очень отходчив… Я бы уж сумела наказать его по-своему! Долго бы он меня помнил, негодный! О, как я его ненавижу, как ненавижу его, если б вы знали!

— За что? — тихо спросила я и, желая успокоить девочку, притянула ее к себе и посадила на колени.

— За все! — подхватила она с жаром. — Он не дает мне проходу, всячески мучит, терзает и изводит меня. Он портит мои вещи, таскает мои лакомства, постоянно злит меня, всячески издевается надо мной… А за что? Все за то, что дедушка любит меня больше всего на свете и сделает меня единственной наследницей всех своих богатств! Ах, mademoiselle, если б вы знали только, до чего жаден Андро и как он любит золото! Можно подумать, что он сын менялы-армянина, а не знатного князя из рода Кашидзе!

— А вы сами, Тамара, — прервала я девочку, — сделали ли что-нибудь, чтобы улучшить ваше отношение к брату?

— Как так? — широко раскрыла она свои большие глаза.

— Ну, стерпели ли вы хоть раз его обиду? Смолчали ли вы хоть когда-нибудь на его оскорбление?

Она подумала немного, потом произнесла, забавно наморщив брови:

— Я понимаю вас, mademoiselle Люда! Вы говорите об учении Христа, приказывавшего подставить правую щеку тому, кто ударит по левой.

— Ну да, да! — произнесла я, обрадованная тем, что моя дикарка уже знакома отчасти с учением Нового завета. — Кто говорил вам об этом, Тамара?

— Барбале, — ответила она, — Барбале, раздевая меня по вечерам, говорит мне иногда о Боге… Но, mademoiselle Люда, я не могу так поступать, как указал Христос! Я ненавижу Андро и готова выцарапать глаза негодному мальчишке…

— Он — брат ваш! — тихо произнесла я, лаская рукой ее растрепанную головку.

— Я не хочу такого брата, — вскричала она, топнув ногой, — я не хочу его! У меня есть теперь сестра! Ведь вы захотите быть моей сестрой, mademoiselle Люда?

И она с врожденной кошачьей ласковостью прижалась ко мне и, заглядывая мне в глаза своими звездами-глазами, повторяла:

— Ведь вы сестра моя, да, сестра? Ответьте же, mademoiselle Люда, ответьте же поскорее!

Не приласкать ее в такую минуту было невозможно. В ней было столько обаятельного и трогательного, в этой милой, юной дикарке, что я невольно забыла о жестокой, злой девочке, которой она представлялась мне за минуту до этого. И я, подчиняясь моему порыву, наклонилась к ней и нежно поцеловала ее глаза, черные, как ночь, и горящие, как алмазы.

ГЛАВА V

Новая жизнь

Моя новая жизнь в Гори совсем захлестнула меня. Целые дни я была неразлучна с хорошенькой Тамарой. Мы гуляли, разговаривали или сидели молча, наслаждаясь прелестью восточного лета, благоухающего и ясного, как сама весна.

Иногда князь Кашидзе приказывал седлать для нас лошадей, и мы ездили верхом в сопровождении старого Сумбата, верного слуги их дома. Цветущие долины Грузии расстилались перед нами во всей своей пышной красоте. Иногда мы углублялись в горы, любуясь ясным и синим небом, жемчужными облаками, сливавшимися вдали со снежными вершинами далеких исполинов Эльбруса и Казбека. Ловкая, быстрая и отважная княжна ездила верхом как лихая джигитка. Она сделала мне несколько драгоценных указаний, и скоро я постигла не хуже ее искусство верховой езды.

Иногда мы ездили в предместье Гори, в забытую усадьбу князя Джавахи. Там, на зеленом обрыве, в виду грузинского кладбища, на котором покоились останки последних Джаваха, я рассказала Тамаре трогательную повесть другой маленькой девочки, радовавшейся и страдавшей в этом старом гнезде. Тамара все свое детство провела в Тифлисе, где дедушка ее командовал полком, и только с выходом в отставку старого Кашидзе они переселились в Гори, в старый родовой дом князя. Поэтому она не знала своей маленькой кузины, хотя Барбале, вынянчившая Нину Джаваху и перешедшая с ее смертью в дом Кашидзе, уже много раз рассказывала девочке о покойной. Тамара с жадностью слушала и ее, и мои рассказы. Особенно мои, конечно…

Впрочем, что бы ни рассказывала я ей, она слушала с одинаковым интересом. Восприимчивая, горячая натура девочки жаждала все новых и новых впечатлений. Ко мне она привязалась с необыкновенной верностью и преданностью и слушалась меня беспрекословно во всем.

Так, однажды утром, войдя в ее спальню, я увидела старую Барбале, стоявшую на коленях перед постелью княжны и с трудом натягивающую чулки на ее стройные ножки, которыми она болтала и дрыгала поминутно.

— Что это такое? — с удивлением произнесла я при виде этой картины. — Как, Барбале, вы одеваете такую большую девочку?

— Княжна не может одеваться сама, — произнесла покорно старуха.

— Полно, Барбале! Вероятно, у вас есть дело на кухне, не требующее задержки, — тоном, не допускающим возражений, сказала я ей, — ступайте же к нему, а вашу княжну одену я сама.

И, взяв чулок из рук служанки, я уже готовилась натянуть его на маленькую ножку Тамары, как вдруг она неожиданно вскочила с постели и со смехом вырвалась от меня:

— Нет-нет, mademoiselle Люда. Я не позволю вам! Вы слишком хороши для роли служанки.

— А Барбале? — спросила я серьезно. — Не находите ли вы, Тамара, что она слишком стара, чтобы исполнять ваши причуды?

Девочка вспыхнула до корней волос, но все-таки еще не хотела сразу сдаться на мои доводы.

— Барбале — служанка! — произнесла она смущенно.

— Да, вы правы. Она служанка, старая служанка, притом вынянчившая два поколения дома Джавахи и Кашидзе. Так неужели же в награду за свою честную, долгую службу она не годится ни на что иное, как для исполнения прихотей балованной девочки, потому только, что эта девочка знатного княжеского рода, а она, Барбале, бедная старуха?

— О, mademoiselle Люда, — вскричала Тамара со свойственной ей живостью, — я не знаю, насколько вы правы, но я очень люблю, когда вы так говорите. Ваш голос звучит, как студеный горный родник, а глаза ваши — точно глаза небесного ангела. Я сделаю все, что вы захотите, только бы не было у вас этой складочки между бровями! Она делает ваше лицо страдальческим, mademoiselle Люда, а я не хочу видеть вас страдающей и несчастной. Я люблю вас, так сильно люблю! Почти наравне с дедушкой Кашидзе! Андро говорит, что я люблю дедушку за то, что он богат и даст мне много-много золотых червонцев… Андро лжет, но я не могу доказать ему этого, зато я могу доказать, что вас я люблю бескорыстно: ведь вы мне ничего не дадите, ни червонцев, ни драгоценностей, а я люблю вас так крепко, что едва ли сумею вам это рассказать…

Ее наивный лепет трогал меня до глубины души. В этой своеобразной, необузданной девочке было много хороших, светлых сторон. Особенно симпатичным было в ней умение держать данное слово.

— Я родом из князей Кашидзе, — говорила она с гордостью в ответ на мои похвалы по этому поводу, — а князья Кашидзе славятся умением держать свои обещания!

Действительно, свое слово она держала свято, и это удивительно красило весь ее внутренний облик.

С этого дня Барбале уже не приходила раздевать и одевать Тамару. Я одержала первую победу над баловницей княжной.

Два обстоятельства, однако, несказанно волновали и заботили меня. Первое из них была непримиримая вражда между Андро и Тамарой, а второе — полнейшая невозможность заставить маленькую княжну учиться.

На первое я уже махнула рукой, признавая свою полную беспомощность в этом деле. К тому же Барбале шепнула мне, что князь Кашидзе думает отослать своего внука в полк, под начальство князя Джавахи, чтобы приучить мальчика к выправке и дисциплине, необходимой для военного.

Зато леность княжны и ее полнейшее нежелание приняться за книги доводили меня до отчаяния. Смешно сказать, взрослая четырнадцатилетняя девочка не умела читать!

Однажды, перебирая свои вещи в присутствии Тамары, которая была большая охотница до этого, я вынула большую книгу, заключающую в себе один из романов Купера, с изображением индейцев на обложке.

— Ах, что это за картинка, душечка? — восторженно всплеснула она руками и так и впилась в книгу загоревшимся от любопытства взглядом.

Я объяснила.

Тогда она стала быстро переворачивать страницу за страницей, отыскивая новые и новые картинки.

— Какие смешные коричневые люди, — изумлялась она, — а вот и белый! Это вождь? Да, mademoiselle Люда?

— Да, это охотник. Его звали Зверобоем. Хотите знать о нем подробно, Тамара?

— О да! — так и вспыхнула она вся от удовольствия. — Скорее, скорее прочитайте мне все это, mademoiselle!

— Нет, Тамара, я не буду читать вам этой книги, — отвечала я твердо.

Она мгновенно побледнела, потом густо покраснела, как это случалось с ней в минуты острых припадков гнева, и, вызывающе вскинув на меня свои черные глаза, спросила:

— Почему вы не хотите мне читать? Вы, верно, не любите меня больше? Конечно, меня нельзя любить, потому что я постоянно ссорюсь с Андро… И я знаю, вы меня не любите… Да-да.

— Успокойтесь, Тамара, — произнесла я спокойно, кладя ей руку на головку, — я и не думаю сердиться на вас и люблю вас не меньше прежнего. Я просто хочу, чтобы вы выучились читать сами и без моей помощи прочли эту книгу.

— Я не могу, mademoiselle Люда, — прошептала она беспомощно и тоскливо.

— Нет слова «не могу», Тамара, — произнесла я, ободряя ее улыбкой, — слово «не могу» выдумали слабые, беспомощные люди. Я надеюсь, что смелая и умненькая княжна Кашидзе не захочет походить на них?

— О, mademoiselle Люда, — вся вспыхнув от моей похвалы, вскричала самолюбивая девочка, — вы думаете обо мне лучше, нежели я этого стою!

— Я думаю о вас так, как вы этого заслуживаете, Тамара, — произнесла я, все еще не переставая улыбаться, — и надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться в этом!

Горячий поцелуй был мне ответом.

В тот же день мы сели за работу, несмотря на явные насмешки Андро, подсматривавшего и подслушивавшего за нами, и через каких-нибудь две-три недели княжна, захлебываясь от восторга, читала «Зверобоя», сначала с трудом, потом все плавнее и плавнее.

— Вы маленькая волшебница! — в тот же день за обедом сказал мне князь Кашидзе с любезной улыбкой. — Укажите мне ту магическую палочку, которая превратила мою дикую, непокорную козочку в смирную овечку!

— О, Никанор Владимирович, вы заблуждаетесь! — поторопилась я отклонить похвалу старика. — Тамара еще далеко не представляет из себя того, чем бы я хотела ее видеть… Не правда ли, Тамара? Мы будем еще долго-долго совершенствоваться с вами?

Веселый взгляд и ласковая улыбка были мне ответом — взгляд, от которого становилось светло и радостно всем сидевшим за столом. Один Андро сидел молчаливый и угрюмый и смотрел враждебно исподлобья своими мрачными, недобрыми глазами.

ГЛАВА VI

Бабушкины драгоценности. Ворона в павлиньих перьях. Злополучная лезгинка

Это было накануне дня святой Тамары. Чтобы порадовать княжну, старый князь позвал несколько из ее подруг и кое-кого из горийской молодежи.

Тут была тоненькая, беленькая, как сахар, Анна Глинская — дочь одного из командиров казачьих сотен, стоявших под Гори, и Даня Фаин — племянница председателя городской управы, полная, рослая блондинка, и Зоя Кошелева — дочь купца, торговца рыбными товарами, и Марина Чавадзе, бледная чахоточная грузиночка, худенькая и прозрачная, как тень, и, наконец, богатая татарка Фатима Джей-Булат — дочь домовладельца в Гори, прелестная и нежная, как цветок Востока, девушка-невеста, с длинными змееобразными косами до пят, в пышном национальном наряде.

Еще задолго до прихода гостей слуги князя Кашидзе метались по комнатам, обкуривая их каким-то пряным, одуряющим голову курением.

Княжна Тамара заперлась в своей спальне с самого обеда, и я буквально терялась в догадках, что бы она могла там делать одна.

Я несколько раз подходила к дверям и бралась за ручку. Но напрасно, дверь не поддавалась. Она была закрыта изнутри на ключ.

— Тамара, откройте мне! — взывала я у порога. — Что вы там колдуете, маленькая колдунья?

— Чуточку потерпите, mademoiselle, душенька! — слышался из-за двери звонкий голосок. — Я вам готовлю сюрприз!

Наконец все гости съехались, и обширный дом Кашидзе сразу наполнился молодыми голосами и смехом. А юной хозяйки все еще не было.

— Где Тара? — недовольный ее отсутствием, произнес князь и чуть-чуть нахмурил свои седые брови.

— Она заперлась у себя, но я еще раз попытаюсь проникнуть в ее комнату, — сказала я и направилась уже с твердым намерением исполнить мое решение, как дверь в залу, наполненную гостями, внезапно распахнулась, и перед нами предстала княжна Тамара. Но — Боже мой! — в каком виде!..

На ней было длинное платье с тяжелым шлейфом, того старинного фасона, который носился несколько десятков лет тому назад. Ее пышные кудри были зачесаны кверху и перевиты нитями жемчуга крупной величины. На маленькой головке плотно сидела массивная диадема из разных камней — первая драгоценность рода Кашидзе. Такое же ожерелье обвивало ее худенькую шейку, которой казалась непосильной тяжесть драгоценного убора. Кисти рук ее были украшены браслетами, пальцы — кольцами и перстнями. Гордая улыбка самодовольства не сходила с ее губ. Она величественно раскланивалась со своими гостями, обмахиваясь громадным веером из павлиньих перьев.

Гости с нескрываемым удивлением смотрели на молодую хозяйку, изуродованную до неузнаваемости ее пышным костюмом. Удивленно смотрел и старик Кашидзе на внучку, ожидая пояснения этого странного маскарада.

Несколько минут длилось молчание. Потом резкий голос Андро произнес громко на всю залу:

— Ворона в павлиньих перьях!

Я видела, как его рябоватое лицо, со шрамом вдоль щеки, дышало торжествующей насмешкой. Дикий поступок сестры пришелся ему по вкусу.

Юные гости княжны старались остаться серьезными.

Однако это им не удалось. Хорошенькая татарочка Фатима Джей-Булат, не знакомая с правилами светского приличия, громко, добродушно расхохоталась и, указывая на княжну пальцем, быстро заговорила на ломаном русском языке:

— Большая… розовая птица с хвостом… Откуда прилетела? Йок, нехорошо, душечка джаным… Прежде лучше было… Косы… кафтан… сапожки сафьяновые… А так плохо… совсем нехорошая стала джаным… Ни один джигит замуж не возьмет… верь слову Фатимы…

— Я и не собираюсь замуж! — сердито нахмурясь, произнесла Тамара, в то время как все лицо ее так и заалело краской негодования и стыда.

— Тамара, — шепнула я незаметно, проходя мимо нее, — придите сейчас же в мою комнату. Мне надо сказать вам два слова.

Она было скорчила недовольную мину. Ей не хотелось уходить из ярко освещенной залы от ее гостей, на которых, как ей казалось, она произвела неотразимое впечатление, но и отказать мне она не могла.

Минут через пять она была уже у меня.

— Как вам нравится мой костюм и мои драгоценности, mademoiselle Люда? — самодовольно обратилась она ко мне с вопросом.

— Я нахожу, Тара, что вы выглядите очень безобразной сегодня! — отвечала я ей.

— Что?

Ее глаза и рот широко раскрылись… Она так и пожирала меня взглядом.

— Да. Вы напрасно надели это тяжелое платье. В нем вы кажетесь смешной маленькой старушкой! — безжалостно продолжала я. — А эти драгоценности? Они могут идти к взрослой даме, а никак не к девочке ваших лет.

— Вы ошибаетесь, mademoiselle, — холодно сверкнув на меня глазами, сказала княжна, — вы видели, как они все смотрели на меня? И Фатима, и Анна, и Даня — все-все! Они завидовали мне, уверяю вас!..

— Они смеялись над вами, Тара! — продолжала я невозмутимо.

— О! Это уже слишком! — вскричала она, затопав ногами. — Вы это нарочно выдумываете, чтобы только досадить мне! Все вы досадуете на меня за то, что у вас нет ни таких нарядов, ни таких драгоценностей! О, какие вы злые! Какие злые! И как я вас всех ненавижу!

— Даже меня, Тамара? — тихо спросила я, поймав ее руки и притягивая ее к себе. — Даже меня?

— Всех! — повторила она упрямо и, бросившись в угол тахты, залилась злыми, капризными слезами.

Я молча уселась в противоположный угол и ждала, когда она успокоится. Но так как Тамара плакала все громче и громче, то я предпочла оставить ее одну и выйти к гостям.

— Она капризничает, — тихо шепнула я в ответ на вопрошающий взгляд князя Кашидзе, — самое лучшее оставить ее в покое.

— Своенравная, избалованная девочка, но предобрая душа! — так же тихо проговорил тот. — У нее какая-то болезненная слабость — хвастаться своими богатствами. Искорените из нее этот недостаток, mademoiselle Люда, и вы кругом обяжете меня, старика, — заключил он, с чувством пожимая мою руку.

Между тем молодые гости княжны, соскучившиеся сидеть сложа руки, стали устраивать разные игры.

Ловкая и проворная Фатима так и мелькала между ними, бросаясь в глаза своим красивым личиком и живописным костюмом. Но вот послышались звуки зурны и волынки, к ним присоединилось звучное чиунгури — род нашей гитары, и полилась чудная, звонкая и быстрая по темпу мелодия, поднимающая при первых же ее нотах задорное желание плясать, кружиться и бесноваться.

Это князь Кашидзе, чтобы порадовать внучку, позвал трех музыкантов-армян, составляющих доморощенный оркестр Гори.

— Лезгинка! Лезгинка! — весело пронеслось в кругу оживившейся молодежи. — Мы будем плясать лезгинку! Вы позволите, князь?..

Он, разумеется, поспешил дать свое согласие. Тогда хорошенькая Фатима выступила вперед. Она повела на нас своими газельими глазами, молча подняла правую руку с захваченным в ней концом белой чадры и, кокетливо прикрываясь ею, плавно заскользила по устланной коврами комнате. Но вот струны чиунгури зазвенели чаще и быстрее… И хорошенькая плясунья ускорила темп… Вот она уже не скользит, а носится по комнате с легкостью бабочки, далеко разметав за собою белое облако кисейной чадры.

— Браво, Фатима! Браво! — кричат ей зрители, и она, разгоряченная и пляской, и похвалами, неожиданно прерывает танец и бросается со смехом на цветную тахту, в круг своих подруг.

За нею выступает Анна Глинская. Эта не может внести того жара и огня, который присущ восточной девушке в исполнении ее родной пляски. Анюта выучилась лезгинке на уроках танцев в тифлисской гимназии и тщательно выделывает каждое па, много, разумеется, уступая Фатиме в ее искусстве. Но и ей похлопали так же, как за минуту до этого хлопали хорошенькой татарке. В самый разгар пляски в залу незаметно вошла Тамара. Она успела снять свои злополучные бриллианты и, заменив массивный бабушкин наряд простеньким белым платьем с голубой лентой вокруг талии, сразу изменилась и похорошела от этого костюма.

— А-а, павлин растерял свои перья и обратился в простую ворону, — неожиданно произнес, заметя ее появление, Андро.

Но, к счастью, никто, кроме меня и Тамары, не слыхал его слов.

Княжна показалась мне как будто смущенной и пристыженной в первую минуту. Но, по мере того как лезгинка все больше и больше овладевала вниманием молодежи, Тамара также заметно оживилась, и все ее смущение рассеялось как дым. И вдруг, неожиданно сорвав со стены бубен, она, прежде чем кто-либо из нас опомнился, бросилась в пляс. Говорят, что лучшие исполнительницы лезгинки — татарки Дагестанских гор. Пляска Фатимы Джей-Булат очаровала меня. Но пляска маленькой княжны Кашидзе меня глубоко растрогала. Если Фатима внесла в свое исполнение весь огонь, весь жар родимого Востока, то юная Тамара была олицетворением какой-то трогательной, невинной красоты и грации. Каждое ее движение было строго выдержанно и законченно. Она не носилась, как Фатима, охваченная вихрем пляски, но, вся извиваясь, плыла перед нами, без слов говоря своими прекрасными, горячими глазами:

«Вот видите, я какая! Злая, капризная, своенравная… Но вы любуетесь мною, несмотря на это, и не осуждаете меня, потому что, в сущности, я добра и покорна и готова исправиться, насколько могу!»

И ее действительно нельзя было осуждать — эту полную своеобразной прелести девочку! Ее глаза горели как звезды, личико дышало таким светлым, таким детским оживлением, что оно — это хорошенькое личико с неправильным ртом и немного крупным носом, казалось чудно прекрасным в эту минуту.

Она все ускоряла и ускоряла темп и уже готовилась быстро-быстро завертеться в финале пляски, как вдруг произошло нечто, не ожидаемое никем из нас.

Я видела, что стоявший неподалеку Андро выдвинул правую ногу навстречу сестре, в то время когда княжна, увлеченная пляской, проносилась мимо него. Я слишком поздно заметила маневр злого мальчика, чтобы успеть предупредить танцующую, которая, ничего не подозревая, с улыбкой приближалась к нам, как вдруг все ее гибкое тело подалось вперед и, содрогнувшись, вся она с силой грохнулась на пол, далеко отбросив звенящий бубен… Все кинулись к ней подымать ее…

Мягкий ковер помешал ушибиться Тамаре, но своим падением она была смущена и уничтожена до слез.

— Дедушка Кашидзе, — произнесла она, дрожа от волнения. — Что же это… что ж это такое?

Я видела, как тряслись ее губы и как она готова была разрыдаться навзрыд.

Я вполне понимала ее волнение. Ловкость и грация девушек на Востоке ценятся гораздо выше красоты. Маленькая княжна славилась как лучшая исполнительница лезгинки в целом Гори, и вдруг ее, благодаря ее падению, могли бы счесть неуклюжей и неловкой! Мне стало бесконечно жаль Тамару и, не отдавая себе отчета в том, что я собиралась сделать, я бросилась к княжне, обняла ее и проговорила громко:

— Не беспокойтесь, милая Тамара! Вы плясали прекрасно и доставили нам всем громадное удовольствие… и не вы виноваты, что конец пляски был так неудачен. Я видела, как Андро подставил вам ногу, чтобы уронить вас.

Если бы я была в эту минуту один на один с Андро, то, наверно бы, испугалась не на шутку того выражения ненависти и гнева, каким дышало теперь все его отталкивающее лицо! Он сжал кулаки и наградил меня одним из тех взглядов, которые не забываются очень долго.

В ту же минуту старик Кашидзе выступил вперед.

— Скажи мне, Андро, зачем ты сделал это? — прерывающимся от гнева голосом спросил он внука, и так как Андро, по-видимому, не имел намерения отвечать ему, он вывел его за руку на середину зала и сказал громко, обращаясь к присмиревшей и затихшей в эту минуту молодежи: — Видите ли вы этого мальчика, мои юные друзья? Он бич и несчастье моего дома. Последняя осетинка, которая умирает с голоду со своим сыном, счастливее меня, потому что сын ее делит с ней нужду и горе и не отнимает у нее последнего спокойствия, как это делает со мной мой внук, князь Андро Кашидзе!

Потом, обратившись к мальчику, он произнес все тем же прерывающимся от волнения голосом:

— Ступай отсюда, здесь не место тебе, Андро! Ступай к слугам, они научат тебя, может быть, благонравию и приличию, достойным твоего княжеского звания.

С пылающими щеками и злобно сверкающими глазами молодой князек вышел из комнаты. Проходя мимо меня, он снова взглянул на меня взором, исполненным ненависти и непримиримой вражды.

В ту же ночь, когда молодые гости Тамары разъехались и сама княжна, нежно простившись со мной, как будто между нами не было никакой размолвки, ушла к себе, я спустилась в сад подышать ночной прохладой. Чудная, ароматная ночь повисла над Гори. Сладкий запах роз, которых росло бесчисленное множество в саду Кашидзе, стоял в воздухе пряной волной. Где-то близко-близко в кустах послышалась соловьиная трель… Я закрыла глаза, и мне живо представилась моя родная Украина с ее беленькими хатками и вишневыми садами… И там также пахло розами и звенели соловьиные трели… Знакомое, щемящее чувство тоски сковало мне душу… Неясные милые образы выплывали, казалось, из тумана и нежно обрисовывались на фоне горийской ночи…

Я уже ощущала близость милых призраков… Я видела в лунном сиянии милый облик той, которую потеряла. Моя мать улыбалась мне так живо в моем воображении, что я едва верила, что это были только грезы, а не действительность… Вот выделяется в темнеющей дали маленький призрак моего брата. Какое трогательно-грустное личико, какая кроткая беспомощность во взгляде!.. А за ними высится стройный и прекрасный силуэт, с глазами, полными тоски и грусти, моей незабвенной, милой княжны!..

Я упала на траву, не в силах будучи пережить печальный рой моих воспоминаний, и громкое рыдание, вырвавшееся из моей груди, нарушило безмолвие южной ночи.

Внезапный хохот, прозвучавший громко и резко над моим ухом, сразу отрезвил меня. Я быстро вскочила на ноги, трепещущая и перепуганная насмерть.

Предо мной был Андро. Он стоял, безобразный и торжествующий, в двух шагах от меня, скрестив на груди свои длинные, худые руки, и смеялся.

— Зачем вы здесь? Что вы делаете, Андро? — вскричала я, инстинктивно отступая от него.

— Радуюсь, — ответил он кратко и снова залился своим резким, грубым хохотом.

Так, среди ночного полумрака, едва освещенный сиянием месяца, он казался мне каким-то исчадием ада.

— Чему же вы радуетесь, Андро? — насколько можно спокойнее спросила я его.

— О, многому! — вскричал он, бешено сверкнув на меня глазами. — И тому, что вы так горько плакали сейчас, и тому, что вы боитесь меня! Вы не будете отрицать, конечно, что вы меня боитесь!.. Не правда ли?

— Почему вы так думаете, Андро? — произнесла я как можно насмешливее и веселее.

— Потому, что вы виноваты предо мной. Вы обидели меня и знаете, что князь Андро не прощает обиды никому!

— Что же сделает со мною князь Андро? — усмехнулась я. — Поразит меня своим игрушечным кинжалом в виду дедушкиного дома? Так, что ли?

— Не смейте смеяться, не смейте! — вскричал он, злобно топнув ногой. — Я ненавижу вас, потому что вы выдали меня сегодня! Зачем вы это сделали?

— Я не могла поступить иначе, Андро! — произнесла я убежденно. — Я была только справедлива.

— О, как я ненавижу вас за эту вашу справедливость! — прошипел он злобно. — Сегодня слуги хохотали надо мной, в то время как вы веселились и ужинали с гостями! Они смеялись над моим позором и унижали меня! И старая ведьма Барбале больше других! Я бы убил их всех, если б знал, что не понесу за это кары! Как бы я хотел быть горным душманом, чтобы замучить вас до полусмерти, вас и мою сестричку Тамару! Она и вы — причина всех моих несчастий!.. Она зло всей моей жизни… Слышите? Вы обе, и она, и вы, враги мои и рано или поздно я разделаюсь с обеими вами!

— Я не боюсь ваших угроз, Андро, вы видите, я смеюсь над ними! — произнесла я со спокойной улыбкой.

— Смеется хорошо тот, кто смеется последним! — в бешеном неистовстве вскричал мальчик и, прежде чем я успела ответить ему, исчез в сумраке ночи.

Я медленно побрела в дом. Войдя в мою комнату, я остановилась в изумлении на пороге.

На моей постели, зарывшись в одеяло и свернувшись калачиком, лежала княжна Тамара.

— О, как вы долго не шли, mademoiselle Люда, — вскричала девочка, — я совсем заждалась вас…

— Отчего вы не у себя, дитя? — спросила я ее серьезно.

— Потому что хотела быть у вас, mademoiselle, — засмеялась она, прыгнув мне на шею.

Но вмиг смех ее оборвался, и, виновато глядя на меня своими громадными глазами, она прошептала:

— Вы не сердитесь на меня больше? Вы простили меня, не правда ли?

— За что, моя дикарочка?

— За прабабушкино платье и родовые драгоценности! Но мне так хотелось показаться моим гостям во всей пышности и блеске рода Кашидзе! — заключила она как бы в свое оправдание.

— И вы видели, конечно, что только насмешили их! — улыбнулась я девочке.

— О да, я увидела это сразу, mademoiselle Люда, но из гордости не хотела сознаться в том и когда вы стали уговаривать меня, то наговорила вам еще так много неприятного!.. Простите ли вы меня, душечка?

— Я уже простила вас, Тамара!

— Тебя! — поправила она умоляюще. — О, говорите мне «ты», mademoiselle Люда, — нежно зазвучал ее милый голосок самыми бархатными нотками, — говорите мне «ты», если любите меня, если находите меня достойной. Помните, вы в первый же день вашего приезда сказали, что надо заслужить вашу любовь… Я так старалась сделать это, но я слишком еще глупа… — со смешной гримаской протянула она.

— Напротив! Ты уже сделала это! Я люблю тебя! Очень люблю, моя Тамара! — успокоила я девочку.

Она взвизгнула на всю комнату и, по своему обыкновению подпрыгнув с постели, повисла у меня на шее.

— Вы любите меня! Вы любите меня! — повторяла она восторженно. — А вы не лжете, mademoiselle Люда?

— Я никогда не лгу, Тамара, — отвечала я серьезно и, в доказательство моих слов, крепко поцеловала ее чернокудрую головку.

С минуту Тамара пролежала тихо на моей постели, но потом, когда я разделась в свою очередь и легла подле нее, она лукаво прищурилась и проговорила:

— А кто лучше всех плясал сегодня лезгинку?

— Ты, Тамара! — ответила я, не задумавшись ни на минуту.

— А Андро-то как бесился! — продолжала она с жаром. — Ах, mademoiselle Люда, как он зол на вас, мне говорила Барбале! Знаете ли, что он сказал про вас Барбале?

— Нет, не знаю, Тамара!

— Он сказал в кухне при всех слугах: «Я сделаю то, что эта нищая гувернантка долго будет меня помнить»… И он способен на всякую гадость, mademoiselle Люда! Берегитесь его!

Я сказала ей, что не боюсь Андро, и передала все, что произошло со мной в саду. Она слушала меня с большим вниманием, покачивая своей хорошенькой головкой, потом снова спросила:

— Зачем вы ходили в сад, mademoiselle Люда?

— Я ходила туда, чтобы на свободе подумать о тех, кого я люблю и кого уже нет со мной!

— Вы говорите о вашей матери, mademoiselle?

— Да, Тамара, и о покойном брате, и о твоей кузине Джавахе, которая была моим лучшим другом.

— Кузина Джаваха… — произнесла Тамара мечтательно. — Барбале говорит, что она была красавица и по смелости и живости настоящий маленький джигит. Правда ли это?

— Правда, Тамара! — произнесла я с грустью. — Таких людей, как княжна Нина, очень мало на свете.

— О, как бы я хотела походить на нее! — вырвалось искренно из груди девочки. — Покажите мне ее портрет еще раз, mademoiselle Люда!

Я исполнила желание княжны и, сняв с шеи медальон с изображением маленькой грузинки в костюме горца, подала ей.

Она долго смотрела на изображение кузины, потом произнесла не по-детски серьезно:

— Вы правы, в ней есть что-то особенное. Такие люди созданы для того, чтобы рано умереть, не правда ли, mademoiselle Люда? — И не дожидаясь моего ответа, она прибавила грустно: — А такие, как мы с Андро, злые и нехорошие, живут очень долго и много горя причиняют другим…

Мне стало бесконечно жаль ее — эту глубоко каявшуюся в своих проступках девочку. Я взяла из ее рук медальон с портретом Нины, взглянула еще раз на милый образ дорогой подруги детства и, положив его на ночной столик подле постели, занялась исключительно моим юным другом.

Я говорила Тамаре о том, что вовсе не трудно исправляться в таком раннем возрасте, как ее, и что она со дня моего приезда уже заметно переменилась к лучшему на радость дедушки Кашидзе. Она слушала меня с жадным вниманием. Потом глазки ее стали слипаться мало-помалу, и, уронив мне на грудь свою чернокудрую головку, она уснула крепким, безмятежным и сладким сном…

ГЛАВА VII

Ночное посещение

В эту ночь удушливый воздух Кавказа был особенно насыщен электричеством. В природе ожидалась гроза. Я сквозь сон слышала приближение ее в отдаленных громовых раскатах, надвигающихся со стороны гор. Розы, растущие под окном, пахли в эту ночь нестерпимо сильно.

Я спала и не спала в одно и то же время. Мои глаза были закрыты, и я не могла шевельнуть ни одним членом, окованным какой-то ленивой истомой… Казалось, предгрозовое тяжелое состояние природы распространилось и на меня. Усталый мозг плохо работал. Действительность казалась мне грезой, грезы — действительностью. С чувством тяжелой полудремы лежала я подле мирно спавшей княжны Тамары.

Вдруг я услышала, как дверь моей спальни тихо скрипнула и отворилась… Я открыла глаза… Какая-то темная фигура неслышно скользнула в комнату и прямо направилась ко мне… Мне хотелось крикнуть… но то же чувство тяжелого оцепенения сковало мой язык… Между тем белая фигура, окутанная с головой во что-то темное вроде татарской чадры, подошла вплотную к моей постели, с минуту прислушиваясь к дыханию спящей княжны, потом ее рука отделилась в темноте и стала шарить на ночном столике около постели. Сквозь неплотно сомкнутые веки я увидела, как вслед за этим темная фигура стала так же тихо удаляться, как и вошла.

В ту же минуту молния ярко осветила комнату, и в удалявшейся фигуре я узнала моего врага, князя Андро Кашидзе. «Андро, стойте!» — хотела крикнуть я, но страшный удар грома разразился над крышей и потряс старый дом до самого основания.

Белая фигура исчезла за дверью, прежде чем я успела произнести хоть слово.

Гроза разразилась со страшной силой. Вихрь ломал и гнул деревья тополей и каштанов в саду. Могучие старые чинары жалобно стонали, пригнутые им чуть ли не до самой земли.

Княжна Тамара проснулась от второго, еще более сильного удара грома и бросилась ко мне, как бы ища защиты.

— О, я боюсь! Мне страшно! Спасите меня! — лепетала она между стонами и плачем.

Я успокаивала ее, как могла.

— Он убьет меня! Мне страшно! Мне страшно! — цепляясь за меня руками, повторяла она с каждым новым ударом грома.

Напрасно я старалась объяснить ей, что страшна может быть только молния, а не гром, — она ничего и слышать не хотела, трепеща и плача от охватившего ее ужаса.

— Великий Боже! Спаси меня! — рыдала она, зарываясь в подушки. — Святая Нина, покровительница Грузии, помилуй… пожалей меня и оставь в живых!

Пришла Барбале, встревоженная не менее моей воспитанницы, и стала кропить все углы святой водой от священного источника.

Я оставила их делать все, что они хотели, и любовалась из окна величественной картиной грозы, в то время как мысль моя поминутно возвращалась к ночному посещению Андро.

«Что могло понадобиться маленькому князю в моей комнате в такую пору?»

— не оставлял меня любопытный вопрос.

Всю ночь мы провели без сна. Тамара, я и Барбале с ужасом прислушивались к каждому громовому раскату, повторяемому эхом гор.

Усталые, бледные и измученные встали мы на другое утро. Я мельком взглянула на ночной столик, куда имела обыкновение класть на ночь мои драгоценности, то есть золотые часики, данные мне от казны в награду за отличное поведение, и медальон с портретом княжны Джавахи, и тихо ахнула: ни медальона, ни часов моих не было.

Теперь только я поняла причину ночного посещения князя Андро.

Он украл их!

Я тотчас поделилась печальной новостью с Тамарой.

— Mademoiselle Люда! Душечка! Красавица! Ненаглядная! — ласкалась она ко мне, все еще взволнованная страхом, навеянным на нее грозой. — Я сейчас же пойду к дедушке и расскажу ему про поступок Андро! Уверяю вас, дедушка принудит его отдать вам украденные вещи.

— Нет-нет, — с живостью удержала я девочку, — не делай этого, Тамара. Я думаю подождать немного, потому что Андро, должно быть, только пошутил со мной и скоро вернет мне унесенные вещи. Князь Кашидзе не может быть вором!

— О, вы не знаете Андро! — с недоброй усмешкой проговорила девочка, и лицо ее приняло жесткое выражение, разом испортившее его. — Повторяю вам, что он способен на все дурное и преступное… Дедушка сказал правду. Андро — бич нашего рода! И вы еще говорите о его раскаянии! Солнце скорее перестанет светить над Гори в его лучшие весенние месяцы, нежели Андро раскается в своем дурном поступке! Нет-нет, лучше пойти сейчас же сказать дедушке, пока Андро не продал ваших вещей на армянском базаре…

— Тамара, как можешь ты так дурно думать о твоем брате! — укоризненно заметила я ей.

— О, я слишком хорошо знаю Андро, чтобы иначе думать о нем, — произнесла она с той же жесткой улыбкой, которая мне так не нравилась в ней.

Гроза между тем не утихала ни на минуту… Огненные змеи носились по небу… гром грохотал так, что, казалось, потрясал всю землю.

Проходя темным коридором в комнату Барбале, я внезапно столкнулась с молоденьким князем.

— Андро, — произнесла я строго, — как называются те люди, которые забираются в чужие владения и присваивают себе чужую собственность?.. Не отрекайтесь, Андро, я знаю, что вы взяли мои вещи сегодня ночью, и спрашиваю вас теперь: когда вы мне их отдадите?

Злая улыбка играла на его торжествующем лице, когда он сказал со своим обычным неприятным смехом:

— Идите поскорее жаловаться старику, mademoiselle, на негодного Андро, потому что скорее я схороню ваши вещи на дне Куры, нежели отдам их вам!

— Отдайте мне их лучше, Андро, по крайней мере, вы избегнете наказания, а я не лишусь самого дорогого для меня в мире.

— Надо было думать об этом несколько раньше, mademoiselle, — с отвратительной гримасой произнес юный бездельник, — зачем было выдавать Андро, когда он только чуточку хотел проучить свою зазнавшуюся сестричку? Теперь пеняйте на себя. Вещей ваших вы не увидите как собственных ушей, а что касается наказаний, то Андро так свыкся с ними, что не придает им уже никакого значения! — И беспечно тряхнув своей лохматой головой, он засунул руки в карманы и с насмешливым посвистыванием отошел от меня.

Я тяжело вздохнула. Мне было бесконечно жаль моих потерянных сокровищ, но я не хотела идти с жалобой к князю Кашидзе на его внука.

Как ни странно, но мне было жаль Андро.

«Если бы у него была мать, — подумала я, — то, наверное бы, мальчик был иначе воспитан. Прав ли князь Кашидзе, что так строго относится к внуку? Ведь и диких горных скакунов приручают не одной казацкой нагайкой, и на их долю выпадает порой и дружеская ласка их властелина — человека! А испытывал ли когда-либо эту ласку необузданный и дикий, как горный скакун, своенравный и дерзкий Андро Кашидзе?»

ГЛАВА VIII

Червонцы Иринии Сторка

В следующую же ночь мы были испуганы безумными криками, раздавшимися в доме.

— Пожар! Пожар в доме армянина Сторка! — слышалось среди общего шума и сутолоки.

Дом богача Сторка находился через два квартала от нас. При сильном ветре, который, заменив вчерашнюю грозу, и теперь буйствовал над Гори, нельзя было считать себя в полной безопасности. Горящие искры при его помощи могли попасть на кровлю нашего дома и обратить в самый короткий срок громадное гнездо Кашидзе в груду пепла и развалин.

Но, несмотря на грозящую опасность, княжна Тамара почти обезумела от восторга.

— Пожар! Пожар! — кричала она вне себя от радости, вертясь в какой-то ею самой выдуманной пляске. — Пожар! Пожар! Что может быть интереснее, mademoiselle Люда! Бежимте же, бежимте же туда скорее!

— Куда, Тамара? — удивилась я.

— Как куда? Любоваться пожаром, — крикнула она нетерпеливо.

— Иными словами, любоваться несчастьем ближнего! — укоризненно произнесла я.

— О, душечка, mademoiselle, вы всегда способны найти что-нибудь мрачное в самом интересном событии, — нетерпеливо произнесла юная княжна, — успокойтесь, пожалуйста. Сторка — богач, у него не один дом в Гори, и не беда, если он его и лишится. К тому же имение Сторка нажито нечистыми путями, значит, нечего и жалеть его нам с вами!

— Жалеть надо одинаково добрых, злых, честных и нечестных, Тамара! Несчастье равняет людей перед Богом, — сказала я. — На этот раз я пойду с вами — не для того, чтобы любоваться картиной пожара, а чтобы посмотреть, не понадобится ли там наша помощь. — И, говоря это, я быстро накинула белую бурку, подаренную мне старым князем, и, взяв мою воспитанницу за руку, вышла из дому с ней.

Люди не ошиблись, возвещая опасность. Дом Сторка пылал как огромный горящий факел. Черная ночь без звезд и месяца на мрачном небе развернула над Гори свой непроницаемый полог. И только далеко вокруг пожара было светло и ясно, как днем. Огромная толпа собралась вокруг горящего дома. Люди кричали и метались по улице как угорелые, боясь, однако, подступить к огню, продолжавшему свою разрушительную работу. Отстаивать дом Сторка не было никакой возможности, надо было только следить за остальными близ него стоявшими зданиями, чтобы огонь не перешел на них. Сбежавшиеся на место пожарища казаки, вместе с горийской пожарной командой, работали вовсю. И вдруг, когда огромная горящая балка упала с крыши армянского дома, послышался громкий, отчаянный вопль женщины:

— Мое золото! Мои драгоценности! Они остались там… там, в спальне… под постелью… Принесите мне их, принесите, ради Господа!

Это кричала толстая армянка Ириния Сторка, имевшая несколько меняльных лавочек в базарном ряду.

Ей ответили безжалостным смехом. Кому из людей была охота подвергать свою жизнь неминуемой гибели!

Тогда Ириния Сторка, видя общее равнодушие толпы, завопила еще отчаяннее, еще пронзительнее:

— Двадцать тысяч червонцев… двадцать тысяч остались там, в несгораемом ящике под моей постелью… О, верните мне их… верните… Я дам пять тысяч тому, кто принесет их… Я дам больше…

Но никто не прельстился даже и подобным вознаграждением, видя полную невозможность проникнуть в дом.

Тогда Ириния точно обезумела с горя. Она металась по улице как угорелая и кричала хриплым голосом, потрясая сжатыми кулаками:

— Трусы презренные… жалкие трусы… дрожат за свою негодную жизнь… Слушайте же, проклятые… пейте мою христианскую кровь… Я даю половину… Даю десять тысяч червонцев тому, кто мне доставит ящик из огня!

Едва только успела выкрикнуть эти последние слова старая армянка, как из толпы выдвинулась невысокая человеческая фигура и кинулась в пламя.

Все замерли в ожидании и страхе… Минуты, последовавшие за исчезновением человека в недрах огромного костра горящих балок и стен дома, нам показались часами. Все напряженно слушали, ожидая уловить предсмертный крик несчастного. Но ни крика, ни стона не слышалось. До нас долетал только свист пламени, раздуваемого ветром, да шум от падения обгоревших балок.

— Он погиб, храни его, Предвечный! — слышались здесь и там набожные возгласы.

— Поделом! Пусть не льстится на трудную наживу! — кричали другие.

— Христианская душа, а должна погибать, как собака! — послышался чей-то сердобольный возглас.

В ту же минуту человеческая фигура появилась в окне третьего этажа, вся объятая пламенем.

Из моей груди вырвался крик неожиданности и ужаса. В горящем человеке, прижимавшем к груди заветный ящик с червонцами Иринии Сторка, я узнала князя Андро Кашидзе.

Казалось, гибель его была неминуема. Одежда и волосы его горели. Искаженное страданием лицо было страшно. Глаза сверкали безумным огнем.

Он окинул взором толпу — и дикий, нечеловеческий крик покрыл на минуту шум пожарища.

— Помогите! Помогите! — кричал Андро, протягивая вперед руки.

Но помочь ему было невозможно. Чтобы помочь Андро, надо было кинуться в пламя, свирепевшее с каждой минутой все сильнее и сильнее. Охотников на отважный поступок быть не могло. Напрасно молил несчастный, взывая о помощи. Толпа ахала, металась, кричала и стонала внизу, но ни у кого не явилось желания помочь ему.

— Бросай ящик! Бросай ящик! — вопила между тем Ириния Сторка. — Благо ты достал мои червонцы, бросай их вниз!

Но страшный гул заглушил ее слова.

Огромный кусок стены с окном, на котором стоял Андро, отвалился от дома, и юноша грохнулся наземь с трехсаженной высоты.

Дружный крик испуга и неожиданности вылетел из сотни человеческих грудей при виде жалкой, тщедушной фигуры, распростертой на земле.

Растолкав толпу, пробиться к лежащему на земле Андро было для меня делом одной минуты. Я быстро склонилась к несчастному. Он лежал без движения, хотя легкое, чуть заметное биение сердца говорило за то, что он еще жив. Я сорвала с плеч бурку и накрыла ею тлеющую голову юноши, на которой не оставалось уже ни одной пряди волос. Беспощадный огонь довершил свою ужасную работу. От густых черных кудрей Андро не осталось и следа.

Я с трудом разжала руки несчастного, вынула из них шкатулку с червонцами, в которую вцепились его судорожно сведенные пальцы, и передала ее бесновавшейся от радости Иринии Сторка.

— Кто может помочь мне? Кто хочет отнести юношу в дом князя Кашидзе? — кричала я толпе, окружившей тесным кольцом лежавшего на земле Андро.

Несколько охотников выступило вперед. Появились откуда-то носилки; Андро осторожно положили на них, и печальное шествие, освещаемое горящими головнями, захваченными с пожарища, тронулось в путь.

— Он умер? — робко произнес подле меня тихий голосок Тамары.

Я совсем позабыла среди волнений о девочке и теперь, желая вознаградить ее за это, ласково сказала:

— Он жив, дитя мое! Но он очень, очень страдает! Пусть твое доброе сердечко простит ему все дурное и пожалеет его!

Она помолчала с минуту, потом произнесла убежденно:

— Если б Андро не был так алчен к деньгам, несчастье бы не разразилось над его головой.

Когда мы были уже у дома, нас догнала какая-то полная фигура, бегущая со всех ног за носилками Андро.

Я узнала в ней Иринию Сторка.

— Вот обещанная плата за труд! — кричала она. — Пусть не говорят люди, что Ириния Сторка обманула несчастного… Тут ровно половина, десять тысяч червонцев! Я могла бы сбавить цену, потому что на что же теперь деньги мертвецу! Не унесет же он их в могилу за собой! Но раз сказанного не воротишь… Как условлено было — так и будет!

И с этими словами она бросила объемистый мешок на носилки рядом с бесчувственным Андро.

Между тем из дома выбежали люди. Вышел князь Никанор Кашидзе и старая Барбале. Шум расспросов и восклицаний обеспокоил пришедшего в себя мальчика. Он слабо застонал и заметался.

По распоряжению деда князя Андро отнесли в его комнату. Старик Кашидзе казался сильно взволнованным. Он, несмотря на все недостатки внука, все же по-своему любил его.

— Вай-ме! — стонала между тем испуганная Барбале. — Надо лекаря, лекаря скорее из русского квартала… Батоно князь, вели же бежать за лекарем!

Но лекаря звать не пришлось. Он уже был тут, подле Андро: услышав о несчастье, он явился без всякого зова.

Лекарь уложил Андро в постель, разрезал тлевшие еще на нем одежды и приступил к осмотру больного.

Когда он вышел к нам, осмотрев мальчика, старый князь угрюмо спросил:

— Он должен умереть, доктор? Говорите правду.

— Он будет жить, если окружить его самым тщательным и строгим уходом, — отвечал доктор, — при нем должен находиться кто-нибудь безотлучно день и ночь.

— Кроме меня, вряд ли кто возьмет на себя эту обязанность, — покачивая седой головой, произнес князь. — Андро был резок, груб со слугами и всячески отравлял им жизнь. Вряд ли кто из людей пожертвует ему теперь своими заботами и бессонными ночами… Сам же я занят по хозяйству в усадьбе и в виноградниках, а Тамара слишком юна и неопытна для этой роли… Придется позвать сиделку, которая бы ухаживала за мальчиком, — тихо заключил князь.

Меня точно что-то толкнуло вперед.

— Князь Кашидзе, — произнесла я громко, — не берите чужого человека к больному. Ему будет это неприятно… Я берусь ухаживать за Андро.

— Вы, mademoiselle? — вскричала удивленная Тамара. — Но вы забыли, верно, что сделал Андро с вами…

— Т-сс, — приложив палец к губам, остановила я ее. — Злобе и ненависти здесь нет места, Тамара. Андро беспомощен и несчастлив, и я должна помочь ему!

— Храни вас Господь за ваше доброе сердце, милая девушка, — растроганно произнес старый князь и с отеческой нежностью поцеловал меня в лоб.

И тотчас же я заняла место у постели больного Андро.

ГЛАВА IX

Исповедь

Солнце вставало в розовом облаке над мирным благоухающим Гори и, снова купаясь в ало-фиолетовом море, уплывало на ночь за горы, а Андро Кашидзе все еще боролся между жизнью и смертью.

Но я не видела ни нежного восхода, ни пурпурового заката, так как целые дни и ночи просиживала у постели больного в совершенной темноте.

Глаза Андро получили сильные ожоги, как и все его тело, и, чтобы возвратить пострадавшее зрение юноши, доктор велел держать его в темноте.

И так я сидела во мраке с самыми безотрадными мыслями в голове. Андро стонал и метался в бреду… Он поминутно упоминал о червонцах и пламени, бранил Тамару и упрекал толстую Иринию Сторка в том, что она обманула его.

Я нарочно положила мешок с червонцами в ногах постели, чтобы он их мог почувствовать, лишь только придет в сознание.

Каштановые деревья уже наклонились под тяжестью плодов в саду Кашидзе (я видела это через щель драпировок, подходя к окну), а Андро все еще не приходил в себя.

Каждое утро и вечер дверь отворялась и в комнату заглядывала Тамара, свежая и хорошенькая, как майское утро.

— Ему лучше? — как-то раз спросила она, просовывая в дверь свою кудрявую головку, и, получив отрицательный ответ, проговорила: — Еще не лучше! А я-то читаю каждый день десяток раз подряд молитву Святой Деве, чтобы он выздоровел скорее…

— Ты жалеешь его, Тамара? — радостно вырвалось у меня.

— Не очень, mademoiselle, — чистосердечно призналась девочка, — ведь с тех пор, как он болен, в доме тишина и покой. Но пока он опасен, вы не отойдете от него, а мне так скучно, так скучно без вас, mademoiselle Люда!

Однажды, когда я сидела так, погруженная в свои невеселые думы, легкий шорох раздался подле.

Через узкую щелку драпировок окна проскальзывала узкая полоска света, позволявшая различать все, что происходило в комнате.

Андро лежал с открытыми глазами, казавшимися громадными на этом страшно исхудавшем лице.

— Вы узнаете меня, Андро? Вам лучше? — тихо спросила я, наклонившись к больному.

Он посмотрел на меня испуганными, почти безумными глазами, которым сожженные брови и ресницы придавали какое-то дикое, нечеловеческое выражение, и заговорил скоро-скоро, как в бреду:

— Зачем вы сюда пришли? Зачем? Чтобы мучить меня! Чтобы радоваться моему бессилию?.. О-о! Лучше было бы сразу умереть там в огне, нежели лежать так беспомощным, живым мертвецом и видеть вас!.. Уходите же, уходите!.. Зачем вы здесь?

— Чтобы облегчать ваши страдания, Андро, — насколько можно кротко сказала я.

— О, не надо мне вас! Я был один всю мою жизнь и умру одиноким! Уйдите же от меня, дайте мне умереть спокойно!

— Вы не умрете, Андро, — уверенно проговорила я, — вы были при смерти, правда, но теперь, милостью Божией, вы спасены!

— Спасен, говорите вы? — переспросил он недоверчиво. — Спасен?

— Да, Андро, Господь Милосердный сохранил вас!

— Спасен! — скорее простонал, нежели произнес, больной, и безумная радость осветила все его обезображенное лицо. — О, как хорошо жить! Жить на свете! Но только я хочу быть непременно богат… Ириния Сторка должна мне отдать половину своего богатства! Слышите вы? Она должна сделать это!

— Она уже это сделала, Андро! Вот червонцы, они лежат у ног ваших.

Я едва успела произнести эти слова, как Андро сделал невероятное усилие, перегнулся вперед всем своим тщедушным телом и, схватив мешок, прижал его к груди.

Это усилие не прошло даром труднобольному. Вслед за ним глубокий обморок заставил больного упасть ничком на подушку.

Я привела его в чувство, смочив его виски и лоб ароматичной водой.

Он с трудом открыл ослабевшие веки и произнес тихо-тихо, чуть внятно:

— Вы правильно рассчитали, mademoiselle, придумав ухаживать за мной. Вы хорошо получите за труды из тех денег, что мне дала Ириния Сторка. Я дам вам сто червонцев, клянусь именем Кашидзе!

— Мне не надо ваших денег, успокойтесь, Андро! — поторопилась я сказать ему.

— Вам мало одной сотни червонцев, mademoiselle, — подозрительно вглядываясь в меня своими больными глазами, произнес он с недоброй усмешкой, — я вам дам две сотни в таком случае. Надеюсь, уж этого-то вам будет вполне достаточно.

— Вы можете не оскорблять меня, Андро! — произнесла я тихо, — потому что я не возьму ни одного червонца из ваших денег.

— Как? Даже ни одного тумана?[32] — усомнился он.

— Ни одного гроша, Андро, уверяю вас!

— Так для чего же вы торчите здесь так долго у моей постели, — грубо крикнул он, — раз вы не рассчитываете получить награду?

— О, напротив! — воскликнула я с жаром. — Я уже получила ее!

— А, понимаю! Вам щедро заплатил за меня мой дед Кашидзе?

— Нет, Андро, я ничего не получила от вашего дедушки.

— Так говорите же, какая награда заставляет вас возиться со мной? — нетерпеливо и раздраженно произнес больной.

— Успокойтесь, Андро. Вам вредно волноваться, — произнесла я, ласково кладя руку на его пылающий лоб, — я говорю не о денежной награде, нет! Одно сознание того, что я могу принести пользу страдающему человеку, уже есть великая награда для меня!

Он посмотрел на меня широко раскрытыми от изумления глазами и, помолчав немного, спросил:

— И в принесении пользы животному, значит, вы находите себе отраду, потому что и дед, и Тамара, и все люди считают Андро диким шакалом, свирепым туром, всем, чем хотите, но только не человеком…

— Вы слишком подозрительны, Андро… Вас никто не считает тем, что вы думаете… Напротив, все заботятся о вас… любят вас… хотя вы не заслужили этого вашим поступком, Андро… Ведь одна только жадность к деньгам руководила вами, когда вы кинулись в горящий дом Сторка!

— Сама судьба посылала мне золото; я не дурак, чтобы отказаться от него! — сверкнув глазами, произнес юноша.

— Золото могло сделать вас калекой, Андро…

— О, пускай! Пускай калекой — лишь бы богатым, — горячо возразил он. — О, вы не знаете всю силу золота, mademoiselle! Чтобы оценить его, надо стать богачом, каким я стал теперь…

— Ну и прекрасно… Вы богаты, Андро, и теперь остается только поправиться, чтобы умело воспользоваться вашим богатством! — сказала я спокойно, чтобы не раздражать спором больного.

— О, я и воспользуюсь им, — убежденно проговорил он. — Я смотрю иначе на вещи, нежели вы, mademoiselle! Пусть князь Кашидзе сыграл роль простого наемника Иринии Сторка, спасая из огня ее сокровища, но если он за это получает такую награду, то Бог с нею, с родовитой гордостью нашего дома! — неожиданно заключил он.

Долгий разговор утомил мальчика. Глаза его закрылись, и он откинулся на подушку головой. Я думала, что Андро заснул, но через минуту снова его легкий шепот достиг моего слуха:

— Mademoiselle! Правду ли вы сказали о том, что радость от сознания принесенной пользы ближнему может заменить золото?

— Вполне правду, Андро…

— Даже если бы ближний этот был душманом или грабителем?

— Даже и тогда, Андро, потому что облегчить страдания тех, кто приносит нам неприятности, значит отплатить добром за зло, а это лучшее благо…

— Значит, вы можете радоваться, mademoiselle, потому что принесли облегчение вору, так как я вор: я унес ваш медальон и часы тогда ночью…

— Я уверена, что вы только пошутили, Андро! — сказала я.

— О нет, это неправда, mademoiselle! Вы знали, что это была не шутка, и все же не пошли жаловаться на меня старику… Почему, mademoiselle!

— Потому что я не хотела вам причинять зла, Андро! Ваш дедушка строг и наказал бы вас за это!

— А-а! — протянул он как-то смущенно, — значит, в Гори нашлась одна добрая душа, не желавшая мне зла! Я был бы настоящим злодеем, если бы отплатил ей злом за добро. Mademoiselle, в кармане моего бешмета вы найдете ваши вещи. К счастью, я не успел еще распорядиться ими.

— О, благодарю вас, Андро! — вскричала я радостно и, быстро наклонясь к нему, поцеловала его горячий, влажный лоб.

Он с минуту лежал молча, потом, взглянув на него пристально, я увидела слезы в его громадных глазах.

— Mademoiselle Люда, — чуть внятно залепетали его губы, запекшиеся от жару. — Знаете ли вы, что я чувствую сейчас?

— Что, Андро?

— Я чувствую приближение Божьего ангела… и мне так хорошо, так светло теперь… У вас, наверное, была мать, mademoiselle Люда, которая целовала, крестила вас на ночь, баюкала на коленях, когда вы были ребенком. Она — ваша мать — радовалась вашими радостями, печалилась вашими печалями… Она играла с вами, и вы засыпали под звуки песни, которую она вам пела… И у меня была мать, mademoiselle Люда… Нарядная, ласковая, красивая! Но ее ласки принадлежали только сестре Тамаре; меня же она не ласкала никогда… Я был слишком шаловлив, дик, безобразен… Никогда-никогда она не касалась моего лба губами, как это сделали вы сейчас… И я не испытывал материнской ласки. А она была такая чудесная, ласковая и нежная к сестре! И за это я возненавидел Тамару… Когда мать умерла, нас взял к себе дедушка Кашидзе. Дедушка твердо держался мнения, что мальчик должен расти в строгой дисциплине и не знать роскоши. «Мужчина, — говорил дедушка, — обязан сам зарабатывать себе хлеб и прокладывать дорогу», — и поэтому сделал свое завещание в пользу сестры, ей одной решил оставить все свое состояние… Я рано понял цену золота, mademoiselle Люда… Грузинские и армянские юноши не хотели дружить со мной, потому что я был беден. Они смеялись над тем, что Бог не дал мне способностей и что я не могу научиться всему тому, что мне следует знать, как внуку князя Кашидзе… Я понял, что, будь я богат, они иначе бы смотрели на меня, и я возненавидел весь мир, mademoiselle Люда, а больше всех деда Кашидзе и сестру Тамару, как главных виновников моего несчастья… Я был очень несчастлив, но теперь я вполне вознагражден за все. Слава Святой Нине, покровительнице Грузии! Я богат, благодаря несчастью Иринии Сторка. У меня есть золото, mademoiselle Люда! И я могу купить на него себе друзей и приверженцев!

— Бедный Андро! — воскликнула я с непритворным сожалением. — Как ошибаетесь вы, дитя мое! Купленные друзья будут видеть в вас только ваше золото, но не душевные достоинства и ум.

— Так что же мне делать?! — вскричал он жалобно. — Научите вы меня, чтобы я не ощущал такого одиночества, как теперь. Вы первая приласкали меня, и я вам этого никогда не забуду! Теперь мне будет еще труднее прожить без ласки, mademoiselle Люда! Помогите мне, научите, что сделать, чтобы люди полюбили меня и не считали больше диким волчонком и хищным шакалом.

Он был так жалок в эту минуту, что невольные слезы выкатились из моих глаз и упали на его исхудалые щеки.

— Вы плачете, mademoiselle Люда! Плачете из-за меня, из-за бедного, негодного Андро? — прошептал глубоко потрясенный мальчик и вдруг, неожиданно схватив мои обе руки в свои, простонал, рыдая: — О, mademoiselle Люда! Вы — Божий ангел, прилетевший под нашу кровлю! Помирите меня с дедушкой, с сестрой Тамарой и с целым миром!

«Бедный ребенок, бедный мальчик, отнюдь не испорченный, но озлобленный и глубоко несчастный! Я сделаю для тебя все, что только будет в моих силах», — пронеслось в моих мыслях.

Я склонилась к его изголовью и говорила ему тихо и ласково все то, что, по моему мнению, он должен был делать.

— Будьте ласковым и преданным, Андро, — сказала я, — и своей покорностью и нежностью заставьте дедушку позабыть о всех прежних провинностях ваших и проступках!

И князь Андро обещал мне исполнить мои советы.

Он положил мою руку на свои больные глаза и затих, полный покоя, охватившего эту юную, пробужденную от долгого нравственного сна душу.

ГЛАВА X

Примирение

С этого дня князь Андро стал быстро поправляться. Он уже встал с постели и ходил по комнатам, опираясь на мою руку. Синие очки, надетые на его больные глаза, и до корней волос выбритая голова совершенно изменили внешний облик мальчика.

Но и внутренний его образ круто переменился. Тихий и молчаливый, бродил он по всему дому, стараясь возможно ласковее отвечать на вопросы, задаваемые ему сестрой и слугами. Деда он еще не видел после болезни: князь умышленно или случайно не попадался внуку на глаза, чтобы дать ему оправиться и окрепнуть.

Андро не приказывал больше слугам тем прежним требовательным тоном, к которому так привыкли все в доме. Напротив, его голос теперь звучал просительно и мягко.

Ко мне князь Андро относился исключительно. Он не благодарил меня за заботы о нем, не ласкался ко мне, но в его глазах, устремленных на меня, была видна такая беззаветная преданность, что один этот взгляд несчастного одинокого ребенка мог вознаградить меня за все, что я сделала для него.

И старик Кашидзе понял свою вину по отношению к Андро. Я передала ему весь разговор мой с юношей, и добрый, справедливый, хотя взбалмошный князь дал мне слово приласкать внука.

— Я виноват во всем происшедшем, Люда, — произнес он с глубоким раскаянием, — если б я любил его побольше и доставлял ему некоторый комфорт, в котором он нуждался, то мальчик не польстился бы на злосчастные чужие червонцы и не пошел бы на свой безумный поступок, причинивший ему столько страданий. Значит, виноват кругом я, один я! Мне жаль только, что я так долго не понимал Андро… Но вы, неопытная, юная девушка, почти ребенок, Люда, вашими чуткими умом и сердцем сумели проникнуть в самые глубокие недра этого странного существа и пересоздать его! Хвала вам, Люда! Благослови вас Бог, милое дитя, за то благо, которое вы внесли под кровлю старого Кашидзе!

Я уклонилась от дальнейших похвал старика и повела его к Андро.

— Ну вот ваш внучек, князь, — сказала я весело, вводя старика в комнату мальчика. — Как вы себя чувствуете сегодня? — обратилась я к больному.

— Да, как ты себя чувствуешь, Андро? — И произносивший эти слова голос старого Кашидзе задрожал от волнения.

Андро ничего не ответил… Что-то неуловимое, трогательно-беспомощное промелькнуло в его обезображенном ожогами безбровом лице и сделало это лицо вдруг необъяснимо милым и детски добродушным. И смуглая, исхудавшая рука князька потянулась к деду.

— Дитя мое! — вне себя от душившего его волнения вскричал старик. — Простишь ли ты меня когда-нибудь за то, что я не понимал тебя, мой Андро?

Спазма схватила ему горло… Он не мог продолжать… Что-то точно подтолкнуло старика навстречу внуку, и оба князя Кашидзе, и молодой и старый, сжав друг друга в объятиях, зарыдали сладкими, горячими, душу облегчающими слезами.

— Что ты делаешь, Тамара?

— Я рву розаны для Андро и думаю, много думаю, mademoiselle!

— О чем же ты думаешь, моя дикарочка?

Тамара произнесла мечтательно:

— Я думаю о том, существуют ли еще на земле добрые и злые феи.

— Что навело тебя на эту мысль, дитя?

— Не что, а кто! Прошу не смешивать, mademoiselle, — поправила она меня, строго грозя мне пальцем. — Меня навела на эту мысль одна молодая, красивая фея, которую я люблю всеми силами души! Эта фея поселилась в одном большом доме, где царила злоба, ненависть и вражда… Там только умели сердиться, негодовать и ненавидеть. Но когда внезапно добрая фея проникла в дом, то своим кротким, прекрасным лицом и милым голосом она разом рассеяла и вражду, и злобу и их заменили кротость и ласка.

— О-о, маленькая плутовка! — привлекая ее к себе, со смехом вскричала я. — Где ты научилась так поэтично льстить?

— Я не льщу, mademoiselle, — отвечала она серьезно. — Что же касается поэзии, то мое чувство к вам вдохновило меня!.. Однако мой букет готов. Идемте же к Андро, моя милая фея!

— Идем, моя маленькая дикарочка, — вторила я ей, и мы, крепко обнявшись, пошли к дому.

Андро ждал нас, сидя с дедом в большой, светлой гостиной — лучшей комнате во всем старом доме. Он почти выздоровел от ожогов, и только голова его еще не зажила, да некоторая слабость заставляла еще сидеть на одном месте.

— Вот тебе цветы, Андро! Это розовые кусты шлют тебе привет! — вскричала Тамара и со смехом бросила букет на колени выздоравливающего.

Он схватил пучок пурпуровых и белых розанов и спрятал в нем свое просветленное лицо.

— Как ты добра, Тамара! — услышали мы его смущенный лепет. — Право, — продолжал он в порыве радости, — я начинаю благословлять мою злосчастную болезнь, без которой я бы не мог узнать, как все вы добры ко мне и любите меня! Даже червонцы Иринии меня не радовали столько, как ваша дружба и забота обо мне!

— Дитя мое, не говори об этих проклятых червонцах, чуть было не отнявших у тебя жизнь, — с волнением прервал внука старый князь, — и знай, что твой сердитый дедушка сумеет поправить свою вину пред тобой и без помощи чужого золота… Отныне ты так же богат, как и твоя сестра, Андро, так как половина моего состояния принадлежит тебе… Надеюсь, дорогая моя, ты не пожелаешь обидеть брата и поделишься с ним? — обратился он к внучке, прелестное, цветущее личико которой было полной противоположностью изможденному, исхудалому лицу ее брата.

— О-о, дедушка! И не грешно тебе говорить это! — со вспыхнувшими от негодования глазами произнесла княжна.

Но Андро, казалось, не слышал того, что вокруг него говорили… Он смотрел через раскрытое окно куда-то вдаль, на голубое небо и далекие горы, белевшие пеной своих снеговых вершин на прозрачной синеве горизонта. О чем думал молодой князь, я не могла догадаться, но я уверена, что никакие червонцы, никакое золото не имели теперь места в мыслях больного Андро.

ГЛАВА XI

Два всадника. Неожиданная новость

Стоял теплый южный вечер, один из тех июльских вечеров, которые нежно ласкают природу Кавказа, обессиленную от страшных гроз, потрясавших ее так безжалостно и грубо.

Удушливая до сих пор атмосфера, насыщенная электричеством, теперь стала свежей и душистой, как самые нежные благоухающие цветы.

Гори готовился ко сну… Солнце уже закатилось, оставляя на небе полосатую ленту вечерней зари.

Я стояла с Тамарой у окна и рассказывала ей о других июльских вечерах, таких же почти теплых и благоуханных вечерах моей родной Украины.

Стук лошадиных копыт гулко раздался в каштановой аллее, ведущей к дому, и мы увидели двух всадников, приближающихся во весь опор к крыльцу.

В одном из них, статном, высоком красавце генерале с седыми кудрями, сидевшем на вороном коне, я сразу узнала князя Георгия Джаваху; другого, одетого в национальный костюм горца, всего бронзового от загара старика, я не знала. Но по богатой одежде прибывшего, по драгоценной оправе его оружия, заткнутого за пояс, я поняла, что незнакомец должен был быть не простым лезгином.

— Это дядя Георгий и Хаджи-Магомет Брек, — пояснила шепотом Тамара, кивнув на обоих всадников. Потом, высунув из окна свою кудрявую головку, она звонко прокричала: — Добрый вечер, дядя Георгий! Добрый вечер, дедушка Магомет! Будьте благословенными гостями под нашей кровлей!

Князь Георгий молча кивнул Тамаре с грустной улыбкой (он всегда так улыбался девочкам, подходящим по возрасту к его покойной Нине), а старик Магомет ответил ей ласково по-грузински:

— Спасибо на добром слове, белая пташка садов Аллаха! — и юношески быстро и легко спрыгнул с седла, передав поводья подоспевшим слугам.

Через минуту они оба были в гостиной, радушно принятые хозяином дома.

— Мы приехали к тебе по делу, дядя! — начал князь Джаваха, усаживаясь на низкой тахте, крытой коврами. — У дедушки Магомета стряслось несчастье. Бек Израил, муж его дочери, мой брат по свойству, лежит больной в его сакле. Самые мудрые знахари отказались лечить его по настоянию муллы, которого он разгневал… А наши лекари не особенно-то согласятся пуститься в самые недра гор, чтобы пользовать молодого бека. Хаджи-Магомет приехал ко мне в станицу за помощью… Я рассказал ему об одной молоденькой девушке, умеющей лучше всяких докторов оказывать больным помощь… Я уверен, что доброе сердце этой девушки откликнется на христианское дело. Не правда ли, Люда?

Глаза князя остановились на мне проницательным, вопрошающим взглядом.

Я вспыхнула до корней волос, поняв, что речь идет обо мне.

— Вы хотите, князь Георгий, — начала я робко, — чтобы я ехала в горы?

— Я ничего не хочу, Люда, — произнес он поспешно, — я только взываю к вашему милосердию! — И глаза его молили без слов.

И этому взгляду, этим глазам, так живо напоминающим мне глаза моего покойного друга, я не могла противиться.

— Я не знаю, сумею ли я выходить больного бека, — произнесла я нерешительно, — но я попытаюсь свято выполнить возложенную на меня задачу.

— О, иного ответа я и не ожидал от вас, Люда! — горячо воскликнул князь и, обращаясь к Хаджи-Магомету, сказал:

— Кунак Магомет! Ты можешь благодарить Аллаха за его великие милости: эта девушка принесет великое счастье твоей сакле, если поедет за тобой. Клянусь тебе!

Хмурое, суровое лицо старого горца разом прояснилось. Он встал со своего места, подошел ко мне и, положив мне на голову свою морщинистую, сухую руку, произнес торжественно и важно:

— Да хранит тебя Аллах! Да просветит он ум твой, да укрепит тебя, мудрая девушка, отмеченная пророком!

— Ага Магомет, — произнесла я, смущенная его похвалой, — ни мудрости, ни ума во мне нет, и если я облегчала страдания Андро, то только потому, что Господь помогал мне в этом.

— Аллах один у магометан и у русских, и велика сила Его во всякое время! — набожно произнес старый татарин. — Жизнь Израила в руках Аллаха и Магомета, пророка Его! Я приехал к кунаку Георгию за лекарем в Мцхет… Кунак Георгий привез меня в Гори к русской девушке, умеющей целить раны… Он сказал мне, что русская девушка ухаживала за больным Андро и возьмется ухаживать за умирающим беком… и принесет ему облегчение.

— Сам Бог спас Андро… Я только оберегала его покой, насколько могла, — возразила я.

— Молчите, Люда, — шепнул мне князь Джаваха, — не отнимайте надежды у старика. Видите, как он верит в вас. Собирайтесь-ка в дорогу, дитя мое, и да поможет вам Бог. Больной Израил — мой друг и брат, и вы замените ему меня, так как сам я пока не могу оставить полка, но скоро я приеду за вами.

Князь Никанор Владимирович неохотно отпускал меня.

— Я готов выписать лучшего врача из Тифлиса, — говорил он сварливо, — лишь бы Люда не ехала в это глухое татарское захолустье! Что может сделать она — слабенькая девушка, когда, может быть, дни бека Израила уже сочтены?

Но Хаджи-Магомет и слушать не хотел об иной помощи.

— Я хочу, чтобы русская девушка помогла Израилу, и я верю, волей Аллаха, она поможет ему, потому что я вижу печать Аллаха на ее челе.

— Поезжайте, Люда, — уговаривал меня в свою очередь князь Георгий, — вероятно, судьба покровительствует вам в деле лечения. Вы отходили Андро, стоявшего на краю могилы. Князь Кашидзе писал мне о случае с внуком и о вашем уходе за ним. Лучшей лекарки бек Израил не может иметь.

Мне оставалось только согласиться. Сборы в дорогу были недолги. После ужина Тамара помогла мне одеться в ее платье (в моем городском костюме было очень неудобно пускаться в путь), и мы все вышли на крыльцо — и хозяева, и гости. Нас ожидали три лошади, которых водили в поводу слуги Кашидзе. Мне дали смирного и выносливого коня, на котором я должна была совершить мой путь в горы.

В национальном татарском костюме, принадлежащем княжне Тамаре, я очень мало походила на прежнюю Люду Влассовскую, и, наверное, мои подруги-институтки не узнали бы своей Галочки в этом молоденьком джигите в голубых шароварах и белом бешмете, туго подпоясанном чеканным чернью золотым поясом с пристегнутым к нему серебряным кинжалом. Только низенькая, надвинутая на лоб грузинская шапочка с пришитой к ней прозрачной фатой говорила за то, что я была не горец-джигит, а девушка.

— Душечка mademoiselle! Красавица! Прелесть моя! — прыгала вокруг княжна Тамара. — Ну вот вы и настоящая горянка! И какая красавица вдобавок!.. Мне будет скучно без вас, душечка! — через минуту шептала она уже сквозь слезы.

— Не тоскуй, княжна, — вмешался дед Магомет, приглаживая рукой черные кудри девочки, — твоя подруга скоро вернется волей Аллаха в ваш дом.

— Береги ее хорошенько, дедушка Магомет! — серьезно произнесла девочка тоном взрослой.

— Аллах сбережет ее лучше меня! — торжественно отвечал старик.

— Прощай, Тамара! Прощай, моя дикарочка. Я надеюсь, что ты будешь умницей без меня, — прибавила я, целуя моего юного друга.

— Я надеюсь, mademoiselle! Только не гостите слишком долго в ауле Бестуди! Мы соскучимся без вас.

— Прощайте, Андро, — обратилась я к мальчику, вышедшему также на крыльцо, под руку с дедом, проводить меня.

— Прощайте, mademoiselle Люда! — тихо произнес он, пожимая мою руку. — О, как грустно, что вы уезжаете от нас!

— Я скоро вернусь, Андро.

— Когда вы вернетесь, розы уже отцветут, наверное! — меланхолически произнес мальчик.

— И ваши больные глаза снова поправятся к тому времени, Андро! — весело произнесла я, желая рассеять его грусть.

Старая Барбале вынесла мешок с провизией и домашнюю аптечку и привязала то и другое к седлу Хаджи-Магомета.

Я, с помощью князя Георгия, вскочила на лошадь.

— Прощайте! Все прощайте! — стараясь быть веселой, говорила я.

— Храни вас Бог! — отвечали мне с крыльца провожатые.

Тамара сбежала со ступеней и повисла на моей шее.

Хаджи-Магомет дал знак трогаться, и наши лошади шагом одна за другой двинулись со двора.

Я оглянулась назад. Князь Кашидзе все еще стоял на крыльце с обоими детьми и старой Барбале. Я кивнула им головой, и вдруг сердце мое стеснилось в груди… Как мало времени провела я под гостеприимной для меня кровлей моих хозяев и как горячо успела привязаться к ним!..

И старый князь, и оба его внука были мне словно родные теперь…

«Когда вы вернетесь, mademoiselle, розы уже отцветут, наверное», — прозвучал в моих мыслях печальный голос Андро.

«Пусть отцветут розы, мой милый мальчик, — отвечало ему мое сердце, — но никогда, никогда уже не зачахнут те добрые семена, которые заброшены в твою юную душу!»

Мне вспомнилась невольно другая такая же ночь, когда я в сопровождении князя Георгия подъезжала к незнакомому мне дому Кашидзе. Теперь я со стесненным сердцем покидала на время этот дом, ставший мне таким родным и милым. Если б не желание угодить отцу моей Нины и не доброе дело, ожидавшее меня в чужом горном ауле, я бы никогда не решилась покинуть моих новых друзей — старого князя, Андро, Тамару…

ГЛАВА XII

Дальний путь. В горном ауле

Мы ехали около двух часов времени живописным берегом Куры. Мои спутники молчали, погруженные каждый в свои думы, я слегка дремала, вполне положившись на спокойствие и разум моего коня.

Не доезжая до Мцхета, князь Георгий покинул нас и ускакал в станицу. На прощание он крепко пожал мне руку и пожелал успеха.

Я и Хаджи-Магомет продолжали путь. Скоро низменная равнина Куры стала покрываться возвышенностями, и мало-помалу мы вступили в горы.

— Не устала ли, госпожа? Не хочет ли переночевать в духане? — нарушил наконец молчание Хаджи-Магомет.

Я действительно смертельно устала и сладко мечтала о мягкой постели в спокойной комнатке.

Через каких-нибудь полчаса мы достигли духана, приютившегося у самого подъема на кручу, и я, отказавшись от ужина и удалившись в крохотную комнатку для приезжих, уснула как убитая под незнакомой мне кровлей харчевни.

На заре Хаджи-Магомет разбудил меня и мы снова пустились в путь на отдохнувших за ночь конях. Я долго-долго не забуду этого утра.

Впереди, по бокам и сзади нас теснились горы. Их каменные громады, покрытые кустарниками, упирались, как мне казалось, в самое небо. Там и сям мелькали пестрые головки южных цветов самых нежных оттенков и колоритов. Солнце купалось в перловом облаке, даря свои улыбки горам и небу, земле и безднам, открывавшим свои чудовищные пасти по краям дороги.

— Положись на милость Аллаха и мудрость коня, — произнес Хаджи-Магомет, видя, как я со страхом кошусь на черные пропасти.

Мне было жутко ехать по этому непривычному для меня пути. Голова моя кружилась, сердце замирало.

Между тем Хаджи-Магомет, желая, должно быть, развлечь меня и отклонить мои мысли об опасности, нарушил молчание.

— Волей Аллаха, — начал он, — у старого Магомета были две дочери. Одна из них, старшая, Марием, презрела законы Аллаха и Магомета, пророка Его, и перешла в веру урусов. Знатной княгиней стала красавица Марием… Но недолго радовалась она своему счастью: черный ангел прилетел за нею и унес ее в чертоги Аллаха… Другая дочь, Бэлла, веселая птичка, радость очей моих, нашла себе счастье: сын знатного наиба, молодой бек Израил, пленился ею и взял ее в жены. Семь лет живут они душа в душу, но враг людей и Аллаха, дух мрака и злобы — шайтан позавидовал людскому счастью: он не дал им потомства… Семь лет живут молодые супруги, не имея детей… Старый наиб, отец бека, требует от сына, чтобы он взял себе еще другую жену из нашего или чужого аула, но Израил не хочет… Израил любит одну Бэллу и не возьмет иной жены… Старый наиб разгневался на сына, так разгневался, что прогнал его из своего поместья, и Хаджи-Магомет принял бека и дочь свою в своей скромной сакле… Теперь Израил болен, сильно болен, но всесильный Аллах сохранит его для его друзей!

Хаджи-Магомет смолк и погрузился в думу. Я смотрела на его бронзовое лицо, носившее на себе следы тревоги, которую переживал старик.

Трое суток пробыли мы в дороге, проводя ночи в седле, встречая и провожая глазами солнце, улыбавшееся нам из-за горных хребтов. Нам попадались на пути лезгинские аулы, с маленькими, точно прилипшими к склонам гор, как гнезда ласточек, саклями. Женщины и дети высыпали на улицу при нашем появлении и, без церемонии указывая на нас пальцами, тараторили что-то на их непонятном для меня языке. Наконец к концу третьих суток мы достигли аула Бестуди, прилепившегося к горному откосу и повисшего над самой бездной, вследствие чего он казался неприступным. Лучшей крепости не могли бы выдумать люди. Сама природа укрепила аул со всех сторон, закрыв его горами и разбросав вокруг чернеющие, как ночь, бездны.

Был праздник. У порогов саклей сидели разряженные горянки в пестрых бешметах, сплетничая и переругиваясь между собой, как мне объяснил Хаджи-Магомет.

Они с удивлением оглядывались на меня и что-то кричали моему спутнику, на что он отвечал им сдержанно и угрюмо.

У крайней сакли, приютившейся под навесом скалы, Хаджи-Магомет соскочил с коня и помог мне сойти на землю. Потом, взяв меня за руку, он ввел в саклю и, приостановившись по обычаю его племени на ее пороге и низко кланяясь, произнес торжественно и важно:

— Будь благословенна, госпожа, в доме старого Магомета!

Едва я переступила порог сакли, как была буквально оглушена шумом, криками, господствовавшими в ней. Удушливый дым кальяна, любимого курения на Востоке, стоял столбом в воздухе, мешая дышать и видеть в двух шагах от себя. С трудом сквозь этот дым, евший мне глаза, я могла различить находившихся в сакле людей.

Они были в праздничных платьях богатых горцев, с хмурыми, гордыми лицами и седыми усами. Но двое из них особенно привлекли мое внимание. Один, очень важный на вид, в затканном серебром и золотом бешмете, поражал своей важной осанкой и роскошью наряда. Так мог выглядеть только знатный бек или богатый уздень.

Другой, который стоя что-то особенно громко доказывал, был сморщенный, худой, желтый, отвратительный на вид старикашка в белой чалме и длинной мантии до пят, безо всякого оружия и золота на платье.

Позднее я узнала, что это мулла, ревностный хранитель магометанства в своем ауле и закоренелый фанатик в душе. Первый же старик оказался наибом селения, отцом больного бека.

Все громко спорили о чем-то, некоторые немилосердно дымя при этом длинными трубками с ароматичным куревом кальяна. А в темном углу сакли на пышных коврах и шкурах горных оленей, среди груды подушек металось и стонало какое-то человеческое существо.

Я остановилась нерешительно посреди кунацкой и во все глаза смотрела на говоривших.

— Что надо девушке? — произнес голос муллы совершенно чисто по-русски, резкими, неприятными звуками.

— Русская девушка, — произнес Хаджи-Магомет, вошедший следом за мною, — пришла помочь моему названному сыну в его болезни.

— Беку Израилу никто не может помочь, кроме Аллаха, — произнес тот же неприятный голос. — Но и Аллах не поможет ему, потому что он презрел его законы и не хочет исполнить воли Его.

— Хаджи-Магомет Брек, — торжественно произнес нарядный джигит также по-русски, должно быть, для того, чтобы я могла понять то, что он говорил.

— Хаджи-Магомет Брек!.. Я не хочу вражды, ты видишь! Я пришел к тебе с протянутой рукой, потому что свято храню обеты дружбы!.. Ты мой кунак, Хаджи, а кунаки не грызутся, как лесные звери, между собой. Мое требование справедливо… Сам Аллах вселил его в мое сердце и голову! Слушай, Хаджи, я пришел к тебе еще раз. Скажи твоей дочери отпустить моего сына с миром. Пусть мой сын найдет себе другую жену, а Бэлла останется в твоем доме, если не желает делить сердце Израила с другой. Ты знаешь, Хаджи, что Аллах не благословил брак их потомством, а Израил последний в роде Меридзе-беков и, если у него не будет сына, славный род Меридзе вымрет и погаснет, как алая заря на вечернем небе. И не будет больше храбрых из рода Меридзе среди горных теснин Дагестана!.. Уговори же Бэллу уступить волей, Хаджи, чтобы не заставить нас прибегнуть к силе!

Магомет-бек выслушал речь бека Меридзе, не проронив ни слова; только губы его заметно побелели от гнева да бешено сверкали из-под седых бровей его юношески живые, огненные глаза.

— О чем ты хлопочешь, наиб-ага? — спросил он спокойно. — Твой сын борется со смертью. Не лучше ли подождать его выздоровления и спросить его самого, желает ли он взять себе другую жену, кроме Бэллы.

— Хаджи-Магомет! — вскричал наиб сердито. — Мой сын поражен безумием… Шайтан затемнил его рассудок. Он хочет того, что не дается Аллахом… Его болезнь — наказание, посланное ему за его упорство пред законами страны. Сам мулла, посредник между людьми и Аллахом, говорит это!

Едва только замолк старый бек, как человек, лежавший на коврах и подушках, застонал и заметался сильнее. Я инстинктивно приблизилась к нему и склонилась к лицу больного.

Это был совсем молодой горец, с лицом правильным и тонким, как у девушки. Черные усики и черные воспаленные от жара глаза резко выделялись на бледном, исхудалом лице. Ему было на вид лет двадцать с небольшим, и он казался необыкновенно женственным и нежным. Он удивленно вскинул на меня глаза и снова заметался в жару.

— Вы говорите по-русски? — спросила я его тихо, чтобы не быть услышанной сидевшими в кунацкой стариками.

— Да, — произнес он, — русские — друзья мои, я люблю русских и породнился с ними…

— Чем вы больны? — спросила я горца.

— Я не знаю. Аллах поразил все мое тело… Мне хочется отдохнуть, задремать немного… А они так кричат и шумят здесь… и не дают забыться ни на минуту.

— Попросите Хаджи-Магомета прогнать их!

— О, это невозможно! Гость — священная особа в доме; горца, гостя нельзя прогнать. Это было бы худшее оскорбление среди горцев. За такое оскорбление у нас рассчитываются пулей…

— Но они вас мучают, Израил!..

— Мои мучения не так ужасны!.. Моя жена страдает больше!.. О, как они ее истерзали, — зашептал он, сверкая лихорадочными глазами из-под черных бровей. — Бедная горлинка! Бедная ласточка! Она уже перестала смеяться… Не слышно больше ее звонкого голоса… Милая крошка!

И при этих словах, обращенных к кому-то отсутствующему и дорогому, молодой бек преобразился: нежная улыбка осенила его изможденное страданием лицо. Глаза засияли любовью и лаской. Но это длилось мгновение, не больше. Вслед за этим он судорожно схватил мою руку и, с трудом приподнявшись на локте, зашептал быстро-быстро, вперив вдаль страшные, испуганные, почти безумные взоры:

— Они убьют ее… мой отец и мулла… Они не простят ей того, что она не хочет уступить меня другой жене… О, как это ужасно!.. Аллах отклонил от нас свои взоры… Бедная Бэлла, бедная козочка горного ущелья! О, если бы я мог защитить ее!.. Моя винтовка бьет без промаха… Мой кинжал не согнулся бы ни об одно тело. Пусть мулла встанет только на ее дороге… О, лишь бы поправиться скорее!.. Теперь я не защитник Бэллы, а слабое, беспомощное существо… О госпожа, — взмолился он, весь дрожа от волнения, — спаси меня! Дай мне такого снадобья, от которого бы мои ноги стали по-прежнему сильны и быстры, как у лани, а глаз верен и меток, как у горного орла! О госпожа, бек Израил тогда всю жизнь будет твоим слугой.

— Успокойтесь, Израил, я исполню все, что вы хотите, только лежите спокойно и не мешайте мне лечить вас!

С этими словами я вынула из моей аптечки, внесенной в саклю Хаджи-Магомета, лекарства и флягу с крепким вином и приступила к делу.

Между тем крики в сакле все усиливались. Наиб и мулла спорили и кричали с хозяином, как бы вовсе позабыв о присутствии здесь больного.

Тогда я вышла на середину кунацкой и, обращаясь к наибу, сказала:

— Послушай, ага, мир и покой должен царить там, где есть больные. Ты потеряешь сына, если не позаботишься о его спокойствии.

— Как может русская девушка, дитя по возрасту, учить старого бека, наиба селения? — сурово и строго произнес старик.

— Русская девушка, — продолжала я невозмутимо, — желает блага твоему дому, наиб! Ведь если ты лишишься сына, твой славный род Меридзе прервется… не ты ли сам говорил это?

— Ты мудрое дитя, — произнес наиб уже много благосклоннее, — сам Аллах вещает твоими устами! — И он знаком приказал присутствующим смолкнуть.

Не надолго, однако, воцарился мир и покой в кунацкой. Увидя, что я прикладываю флягу к губам больного, бек поднялся со своего места и, удерживая мою руку, сказал, сердито нахмурив брови:

— Остановись, девушка. Вино запрещено кораном правоверным!

— Вино запрещено кораном как удовольствие и лакомство, — отвечала я твердо, — но для больного, нуждающегося в нем для подкрепления сил, оно может быть допущено законом.

— Ты судишь как уруска, а не правоверная, — вмешался мулла, покачивая своей крупной в белой чалме головой. — Я, служитель Аллаха и Магомета, пророка Его, запрещаю тебе, девушка, осквернять вином уста правоверного! — И, сказав это, старик выхватил из рук моих флягу и, ударив ею о земляной пол сакли, разбил ее вдребезги.

Израил заметался и застонал сильнее на своем ложе. Его тело горело как в огне, дыхание с трудом вылетало из запекшихся губ, расширенные глаза, впившись в одну точку, мрачно горели. Видно было, что молодой горец страдал невыносимо.

Мне было бесконечно жаль его. Я поняла мое бессилие в присутствии горцев помочь ему хоть сколько-нибудь, и потому, выйдя на середину сакли, сказала твердо:

— Уздени и беки! Хаджи-Магомет привез меня сюда по желанию генерала Джавахи, чтобы помочь вашему больному одноплеменнику. Я знаю, что один Бог спасает, милует и избавляет от смерти… Я, слабая девушка, не смею надеяться на свои силы, но я прошу вас дать мне попробовать помочь князю… Мне сказали, что знахари аула отказались лечить бека, потому что, по приговору муллы, часы его сочтены… Но и мулла не пророк и мог ошибиться… Я прошу только оставить нас одних в сакле, чтобы шум и споры не беспокоили больного бека!

Едва я замолчала, как все они заговорили разом, сильно жестикулируя и выкрикивая слова. Потом, нашумевшись и накричавшись вдоволь, старик в чалме поднялся со своего места и, приблизившись ко мне, сказал:

— Слушай, девушка, что я скажу тебе… Аллах велик и могуществен, и нет ничего сильнее Его над миром. Аллах открыл мне, своему слуге, что бек Израил должен умереть, потому что прогневил великого Аллаха и Магомета, пророка Его! И бек Израил умрет с зарею. Так решено у престола Аллаха, и черный ангел приближается к нему с обнаженным мечом… Я возвестил это мудрейшим старейшинам аула Бестуди, и они покорились воле Аллаха.

— Никто не знает того, что случится, — прервала я речь старика, — будущее закрыто людям…

— Не всем! — возразил мулла. — Сам великий пророк явился ко мне во сне и сказал, что умрет Израил бек Меридзе.

— Я не верю этому! — сказала я смело. — Пусть ты, мулла, и твои приверженцы думают одно, никто не может помешать мне думать иное.

— Ты смела, девушка, речь твоя дерзка и отважна, не забудь, что ты говоришь с избранным слугой Аллаха, — произнес мулла, сверкнув на меня своими рысьими глазами.

— А ты ручаешься, что он выздоровеет? — смерив всю меня испытующим взглядом, спросил наиб.

— Я надеюсь на Бога! — произнесла я тихо, снова возвращаясь к изголовью больного.

— Этого не может случиться! Правоверные уже знают волю Аллаха, переданную им моими устами, — снова произнес мулла, весь дрожа от гнева, — и не тебе, девушка, перечить словам избранных самим пророком.

— Я говорю только то, во что верю и на что надеюсь, — сказала я спокойно. — Придите на заре и, если найдете Израила мертвым, верьте пророчеству муллы, — обратилась я к почтенным горцам, — если же он будет жив, отнесите это к милосердию вашего Аллаха, могущего одинаково казнить и миловать!

— Она права, — сказал голос наиба, — пойдем отсюда. С зарею мы вернемся и увидим, прав ли был мулла и верно ли его пророчество.

И с этими словами один за другим они вышли из кунацкой.

ГЛАВА XIII

Бэлла. Кризис

— Они ушли, отец?

— Ушли, Бэлла.

— Он жив еще, мой князь и повелитель?

— Жив, волею Аллаха, жив еще! — сказал Хаджи.

— Можно мне к нему?

— Входи, Бэлла, твое место подле больного мужа, — сказал Хаджи.

В ту же минуту из-за ковра, скрывавшего вход в следующее помещение сакли и служившего дверью, вошла тоненькая, маленькая женщина, вся гибкая и стройная, как тополь. Бледное лицо ее было встревожено и печально. На худеньких щеках уже не играл румянец юности (татарки старятся рано), но, несмотря на недостаток румянца и скорбный взгляд больших черных глаз, княгиня Бэлла Израил, дочь Хаджи-Магомета, показалась мне красавицей.

В два прыжка очутилась она у ложа мужа и, жадно вглядываясь в лицо больного, теперь лежавшего в забытьи, быстро зашептала:

— Еще ночь… еще утро… и Израила не станет… так сказал мулла… Его схоронят… зароют в могилу вместе с доспехами и конем. Горько тогда заплачет Бэлла… тяжко заплачет. Долго была счастлива Бэлла… много счастлива… А теперь конец, всему конец — и радости, и счастью… Ох, отец, отец, зачем еще живет на свете твоя Бэлла! — разразилась она глухими рыданиями.

Мне стало невыносимо видеть слезы, обильно текущие по ее бледному личику; я бессознательно приблизилась к ней и, положив ей на голову руку, сказала:

— Полно, успокойтесь, Бэлла. Бог милосерден и сохранит вам вашего мужа!

Она быстро обернулась, вскрикнув от неожиданности. В охватившем ее приступе горя она и не заметила моего присутствия.

— Кто ты, госпожа? — так и впилась она в меня глазами.

Я назвала себя, прибавив, что приехала сюда помочь, как могу, ее больному князю.

Тогда она словно обезумела. С быстротой и живостью горянки бросилась она передо мной на колени и, покрывая мое платье и руки поцелуями, залепетала, смеясь и плача в одно и то же время:

— О госпожа, спаси его, облегчи его страдания… и Бэлла не забудет тебе этого, пока дышит Бэлла… Мы вынесли много золота и тканей из дома наиба!.. Мать пожалела Израила и дала их нам, когда отец прогнал нас из поместья… И трех коней взяли с собой… И много острых кинжалов дагестанской стали… Все отдаст тебе Бэлла, только вылечи Израила, добрая госпожа!

Я успокоила ее, как умела, повторяя, что один Бог может спасти недужного. Потом принялась за больного. Я сорвала со стен кунацкой ковры и тяжелые ткани, украшавшие их, и открыла находившиеся под самой кровлей сакли два крошечных окошечка. Мне хотелось, чтобы как можно больше воздуха и света проникло в мрачное жилище Хаджи-Магомета. Потом с помощью Бэллы сварила ароматичное питье, помогающее от жара и лихорадки, и дала его выпить больному. На голову Израила я положила платок, смоченный в воде и уксусе, припасенном мне Барбале.

К вечеру больной перестал метаться, но страшная слабость теперь сковывала его члены. Дыхание чуть заметно шевелило грудь. Глаза были закрыты. Руки бессильно повисли вдоль безжизненно распростертого тела.

— Гляди, госпожа, он умирает! — в ужасе вскрикнула Бэлла, низко наклонившаяся к лицу мужа.

Действительно, жизнь Израила была на волоске. В ту минуту, когда я, с силой разжав ему рот, готовилась влить в него несколько капель крепкого вина, неприятный, резкий, уже знакомый мне голос муллы произнес за моими плечами:

— Что, госпожа, или шайтан не хочет больше помогать тебе?.. Видно, Аллах знает лучше, что надо для молодого князя… Еще луна не взойдет на небо, как душа его переселится в райские владения. Уйдите, женщины, — прибавил повелительно голос, обращаясь ко мне и Бэлле. — Вам не место здесь, у одра умирающего… Я должен приготовить бека предстать бесстрашно пред лицом Аллаха.

— Постой, ага, — произнесла я твердо, загораживая дорогу вошедшему мулле, — ты слышал, как наиб позволил мне использовать все средства, чтобы помочь его сыну… До утренней зари больной принадлежит мне. На заре приходи, мулла, исполнять свое дело! До зари он доживет наверное, я тебе ручаюсь!

— Ступай, мулла! — произнес Хаджи-Магомет. — Если бек Израил почувствует себя хуже, то я приду за тобой, клянусь именем Аллаха и Магомета, пророка Его!

Старик не посмел усомниться в словах своего друга, Хаджи-Магомета, и, ворча что-то под нос, вышел из сакли.

— Вы не можете сказать мне, Бэлла, долго ли болен ваш муж? — спросила я красавицу татарку.

Молодая женщина подняла на меня свои заплаканные глазки и, перебирая по пальцам, заговорила:

— Одно новолуние… две, три… четыре соловьиных песни… Потом еще четыре и еще одна… Вспомнила, госпожа, вспомнила! Сегодня девятое новолуние… Да, девятая ночь, что мой Израил болен…

«Девятая ночь. Стало быть, роковая! — вихрем пронеслось в моих мыслях.

— Сегодня надо ждать перелома болезни, кризиса: на заре бек Израил или откроет глаза, или вместо него мулла найдет здесь одни холодные останки».

— Бэлла, — сказала я молодой женщине. — Сегодня участь ваша решится. Скажите мне, веруете ли вы в Бога, Бэлла?

— Я верую, что Аллах могуч и всесилен! Горе неверным, не признающим его! — начала она глухим и убитым голосом. — Моя сестра Марием отреклась от Аллаха и перешла в веру урусов, и Аллах жестоко покарал ее смертью в полном расцвете молодости и красоты… Аллах жесток и не прощает обиды… Он не пощадит Израила, потому что Израил прогневил его… Так сказал мулла…

— Значит, вы не можете молиться, Бэлла, не можете просить Аллаха спасти вашего мужа?

— О госпожа, это бесполезно! — произнесла она печально. — Мои молитвы не будут услышаны… Темные и светлые духи борются же теперь за жизнь Израила, и лишь только темные духи одолеют — мой бек и повелитель отойдет в горние селения Аллаха.

— Ну а если я помолюсь Богу, моему Богу, Бэлла, — произнесла я тихо, взяв ее руку, — если я помолюсь моему Богу, Бэлла, и Он услышит мою молитву?.. Наша религия не так мрачна и беспросветна, как ваша! Наше учение веры говорит о благом и милосердном Спасителе, который отдал свою жизнь за нас и претерпел великие мучения за грехи людей…

— Сестра Марием говорила мне о вашем Христе! Я знаю, что Он благ и мудр… Я знаю, что Он запрещает проливать кровь врагов и не позволяет мстить убийцам!

— Истинная правда, Бэлла! Наш Спаситель милостив и благостен к людям. Я не смею надеяться, что моя грешная молитва будет услышана Им, но я буду горячо молиться, Бэлла, чтобы Господь сохранил вам вашего мужа, — сказала я твердо.

И я исполнила мое обещание. Я не помню, чтобы в другой раз в продолжение всей моей жизни я молилась так горячо и усердно, как в эту ночь, проведенную в Дагестанских горах под кровлей сакли Хаджи-Магомета…

Заря уже алым заревом охватила полнеба… Красный отблеск врывался в оконца под кровлей и словно румянцем обливал саклю. Бэлла по-прежнему сидела неподвижно на ковре, поджав под себя ножки… По-прежнему Израил лежал, разметав вдоль тела бессильные руки.

«Жив или умер?» — пронеслась в моей голове тревожная мысль, и я со страхом склонилась над больным.

Израил был бледен как смерть, но дыхание, вылетавшее из груди, стало спокойнее и глубже. На лбу выступили капельки пота, и все лицо было мирно и спокойно, как у спящего…

Кризис миновал благополучно. Бек Израил был спасен.

ГЛАВА XIV

Закон Аллаха и благо Спасителя

Слезы, стенания, смех и взвизгивания разом вырвались из груди дикарки Баллы, когда я сообщила ей радостную новость.

— Золотая… яхонтовая… драгоценная! — шептала молодая женщина, исступленно падая к моим ногам и охватывая мои колени дрожащими руками. — Теперь я твоя раба… собака… Бей… гони… толкай Бэллу… Бэлла не уйдет от доброй госпожи… за то, что госпожа спасла ей мужа.

— Не я спасла, Бэлла, не говорите так! — произнесла я строго. — Спас Господь Бог и милосердный Спаситель!

— Спаситель, которому молилась сестра Марием? — раздумчиво повторила за мной молодая женщина.

— Да, Бэлла! Спаситель, которому молимся и все мы, христиане…

Она задумалась на минуту, потом произнесла с расстановкой:

— А если бы мусульманка захотела поблагодарить Его за спасение Израила, то услышал бы Он ее молитву?

— Услышал бы, Бэлла, потому что все люди одинаково равны перед ним — и мусульмане, и христиане, и семиты…

— А-а! — протянула она как-то загадочно, странно взглянув на меня, и быстро вышла из сакли.

Я занялась больным и не заметила, как заря исчезла и золотое солнце встало над аулом.

— Благословение Аллаха над домом Хаджи-Магомета! — произнес мулла, неожиданно появляясь на пороге. За ним стояли вчерашние гости Хаджи во главе с беком-наибом.

— Ты пришел вовремя, ага, — обратилась я к нему радостно. — Израил жив, волею Бога!

Он зорко посмотрел на меня своими проницательными глазками, потом перевел взгляд на мирно спавшего Израила и произнес сурово:

— Темный дух помог тебе, девушка… Сам шайтан вмешался в дело… Шайтан помог тебе вылечить бека… Лучше бы он умер, чем быть оскверненным помощью шайтана!

Его слова задели меня за живое.

— Слушай, мулла, — едва владея собой от волнения, произнесла я, — Бог поразил твою душу безумием, если ты веришь в силу шайтана! Бек Израил жив милостью Божией… Слышишь, ты, ага, его спас Сам Господь, и никто больше!

Мулла ничего не ответил, только его узенькие глазки зажглись злыми огоньками. Он, казалось, ненавидел меня всеми силами души за то, что вера в него фанатиков-татар, убежденных в его пророчестве, была мною поколеблена.

И не только один мулла был недоволен, казалось, спасением бека. Все, кроме разве наиба, любившего по-своему сына, враждебно и неприязненно поглядывали на меня. Они привыкли верить мулле беспрекословно, и его неудачное пророчество неприятно поразило их. Меня они считали виновницей этого.

Когда в тот же вечер я вышла из сакли подышать чистым воздухом, я услышала бесцеремонный говор за собой. Старые татарки указывали на меня пальцами и что-то кричали на непонятном для меня наречии.

— Что они говорят, Хаджи-Магомет? — спросила я моего хозяина, сопровождавшего меня по улице аула.

— Они говорят, госпожа, что ты колдунья и знаешься с шайтаном, — отвечал тот.

— Глупые женщины, — пожав плечами, произнесла я, — отчего же они так враждебно относятся ко мне?

— Они боятся, госпожа, чтобы ты не привлекла гнев шайтана на их кровли! И потом, ты уруска… Они ненавидят русских, как врагов, с тех пор, как урусы смирили восстание в нашем ауле. Но не беспокойся, госпожа, ты под защитой Хаджи-Магомета. И никто не посмеет тронуть тебя.

Я вернулась в саклю к постели Израила, который мирно спал сном выздоравливающего, и увидела там Бэллу. Лицо ее сияло, на губах играла улыбка.

— Госпожа, — произнесла она каким-то особенным голосом. — Знаешь, где я была сейчас?

— Нет, не знаю, Бэлла!

Тогда она приблизилась ко мне и зашептала мне на ухо:

— Бэлла пошла на утес молиться твоему Христу, благодарить за спасение князя… И теперь хорошо Балле на сердце, госпожа, Бэлла теперь ничего не боится… Твой Спаситель Христос отогнал черного ангела смерти от ложа Израила, и Бэлла хочет быть Его служанкой, его рабой, как и сестра Марием.

— Что ты говоришь, Бэлла! — вскричала я вне себя от волнения. — Ты…

— Тише, госпожа, не погуби Бэллу, — остановила она меня в испуге, — услышит отец — беда будет. Молчи и слушай: Бэлла хочет быть христианкой-уруской, как и сестра Марием… И Израил тоже… Мы давно думаем о том… С тех пор думали, как наиб и мулла захотели разлучить нас… Здесь в ауле и в поместье наиба нам трудно было… очень трудно… А все за то, что Аллах не дал нам детей… Бэлла не раз говорила Израилу: «Мой повелитель, хочешь взять другую жену?.. Бэлла на все пойдет, лишь тебе не было бы горя»… А он, знаешь, госпожа, что отвечал мой Израил? Он отвечал, что скорее солнце упадет в бездну и гора обрушится на аул Бестуди, чем он возьмет себе другую жену… И знаешь, что мы решили, когда бек-наиб и мулла сказали, что силой разлучат нас?.. Мы решили тогда же бежать в Мцхет и просить приюта у брата Георгия… Брат Георгий любит Бэллу и Израила, как сестру и брата, и поможет нам… Но магометанам не дело жить между урусами… Надо стать урусами, как и они… Бэлла долго не решалась, госпожа, на это, но когда черный ангел смерти подошел близко-близко к ложу Израила, Бэлла сказала себе: если Израил уйдет в селения Аллаха, Бэлла бросится в бездну, если же темный ангел не поразит его мечом, то Бэлла станет христианкой… И Бэлла долго-долго, много молилась твоему Христу, госпожа…

— А Израил?.. Согласен ли он будет променять свою веру на новую, Бэлла? Ведь христианская женщина не может быть женой мусульманина. Значит, и ему придется креститься? — сказала я.

— О госпожа, — с гордостью произнесла татарка, — ты не знаешь Израила! Он смотрит на все глазами Бэллы, слышит ее ушами, говорит ее языком… За это джигиты не любят бека и дразнят его, что он слуга у своей жены… Правда, Израил мягок и кроток сердцем, как горная голубка, и любит меня больше всего… Законы отцов ему тягостны, госпожа, и он уйдет из аула с легким сердцем, потому что не дело жить оленю между шакалами.

— И ты не пожалеешь твоих родных гор, Бэлла? Твоего отца? — спросила я ее с участием.

— О госпожа, не говори так… Бэлла родилась горянкой и умрет ею… Бэлла много прольет слез, пока не привыкнет к долинам Грузии… Но Бог христиан поможет Бэлле…

Она сказала это убежденно, с твердой верой в свою новую святыню, потом она приложила палец к губам и зашептала, со страхом оглядываясь по сторонам:

— Слушай, госпожа… пройдет еще ночь… еще ночь и еще ночь… Израил встанет с ложа… потому что Христос поможет ему… Тогда придет снова мулла и увезет его в дом свой… и даст ему новую жену, свою внучку Эйше! А бедняжка Бэлла будет плакать, горько плакать в отцовской сакле… Но не будет так! — грозно вскричала она, и глаза ее заметали молнии. — Не будет, потому что Бэлла и Израил и ты, госпожа, мы убежим все вместе из аула…

— Как, Бэлла, а больной? — указала я глазами на спавшего Израила. — Будет ли твой князь в состоянии сесть на коня?

— О госпожа, мы соберем все силы, чтобы помочь ему… — произнесла она голосом, полным надежды, — только бы отец не узнал… Он не простит своей Бэллы, как долго не прощал Марием.

— Успокойся, Бэлла, никто ничего не узнает… Только достаточно ли твердо решила ты покинуть навеки старого отца и родной аул? — спросила я серьезно.

— Слушай, госпожа! — произнесла она торжественно и строго. — Аллах сказал: муж да будет повелителем и господином жены своей. Мой господин — Израил, и я должна жить для него одного, с тех пор как Аллах отдал меня ему в жены… Отец любит меня и будет скучать обо мне, но ему станет гораздо легче, когда он увидит Бэллу счастливой на чужой стороне, нежели одинокой и печальной в родном ауле.

— Ты хорошо обдумала все, Бэлла, но одно упустила из виду: если тебя настигнут, что будет с вами? — напомнила я ей.

Она вздрогнула всем телом, но не от моих слов, нет. Ее глаза устремились к двери, и вдруг, вся побелев, как белая стена ее сакли, она зашептала, в страхе указывая вперед дрожащей рукой:

— Ради Аллаха, тише, госпожа! Там — Эйше!

Я быстро взглянула в указанном ею направлении и увидела два черных сверкающих глаза в просвете между стеной сакли и ковром, служившим ей дверью.

— Это Эйше, внучка муллы, которую прочат в жены Израилу… Храни нас Аллах, если она подслушала хоть малость из того, что говорила Бэлла.

Я быстро подошла к двери и отдернула тяжелую ткань ковра. Кто-то отпрянул от стены, и я увидела полную, высокую фигуру девушки-лезгинки, удалявшуюся чуть не бегом от нашей сакли вдоль улицы аула.

— Она ничего не могла слышать, успокойся, Бэлла, — произнесла я убежденно, — мы говорили слишком тихо, да и потом едва ли она понимает по-русски.

— О, храни, Аллах, от этого несчастья! — вскричала она в волнении. — Эйше все подслушивает и передает своему деду мулле! Она хитра и пронырлива, как змея, и зла, как горная волчица, — эта Эйше! Ей хочется быть женой Израила, потому что он сын одного из богатых беков нашей страны! О, знала бы госпожа, как Бэлла ее ненавидит, как Бэлла призывает на голову Эйше всякие злейшие несчастья и проклятья!

— Не говори так, Бэлла! — произнесла я с укором. — Пусть Эйше враг твой, но закон Иисуса учит прощать своим врагам!

— О добрая госпожа! — вскрикнула пылко Бэлла. — Я боюсь, что никогда не буду доброй христианкой, какой была моя тихая, кроткая сестра Марием, потому что не умеет прощать врагам бедная Бэлла!..

ГЛАВА XV

Бегство

Бэлла сказала правду. Через три дня, когда Израил сидел уже, обложенный подушками, на своей низкой тахте, в саклю вошел мулла в сопровождении Хаджи-Магомета и старого наиба.

— Сын мой, — сказал важно наиб, — мы пришли спросить тебя в последний раз, хочешь ли ты взять Эйше в жены?

Они говорили по-лезгински, но Бэлла, забившаяся в темный угол сакли, передала мне потом весь разговор ее мужа с отцом и муллой.

— Я слишком еще слаб, отец, — тихо отвечал Израил, — чтобы говорить с тобой, отложи твое дело до следующего раза!

— Не отнекивайся немощью, Израил! Только женщины и дети предаются болезням, — сурово отвечал ему старый наиб. — Ты джигит, а джигит должен быть выносливым и сильным, несмотря на недуг. Ты знаешь мое желание, мой сын: ты войдешь в мое поместье не иначе, как за руку с новой женой, Эйше!

Израил встрепенулся. Бледное лицо его вспыхнуло горячим румянцем.

— Ты знаешь мое решение, отец, — сказал он твердо. — Я говорил тебе его не раз, повторю еще, если надо: Израил имеет уже одну жену и не хочет иной жены, кроме Бэллы!

— Помни же, сын, что если твое решение не изменится, то ни одного коня из моих табунов, ни одной овцы из моего стада, ни одного червонца от моих богатств не получишь ты от меня… — разом вспылил наиб. — Одумайся, Израил, пока еще не поздно! Все равно я не допущу тебя оставаться с Бэллой и вырву тебя силой из ее рук!

И разгневанный наиб вышел из кунацкой вместе с муллой, который во все время разговора не переставал метать на меня пронизывающие, злые взгляды.

Хаджи-Магомет приблизился к больному.

— Кунак Израил, — сказал он тихо, — благословение Аллаха да будет над тобой за мою Бэллу!

И он подал ему свою смуглую, твердую руку, которую молодой горец почтительно пожал.

С этой минуты наш побег был окончательно решен в следующую же ночь.

Весь день мы просидели с Бэллой около больного, который чувствовал себя много лучше уже от одной мысли о скором спасении. Я не переставала давать ему крепкое вино и другие подкрепляющие силы средства.

С трудом мы дождались ночи. Я никогда не забуду ее. Уже с вечера слышались громовые раскаты, предвещающие грозу, но она должна была, по нашим предположениям, разразиться не раньше утра. Черные тучи со всех сторон обложили небо. Орлы и коршуны с пронзительными криками носились над уступами гор. Вечер давно наступил, а луна еще не показывалась. Черная мгла окутала Бестуди и соседние с ним горы. Эта мгла не позволяла различать предметы в двух шагах расстояния от себя.

Старый Хаджи ушел к мулле для совершения предпраздничного намаза. На следующий день мусульмане должны были праздновать один из постов Магомета, и старейшие горцы селения отправились в мечеть для ночной молитвы.

Кривые улицы аула мирно спали. Кое-где только слышался плач ребенка да с минарета неслись слова молитвы, возвещающие правоверным начало предпраздничной службы.

Я и Израил чутко прислушивались к ним в ожидании Бэллы. Мое сердце било тревогу за моих новых друзей. В сакле было темно. Мы умышленно в ней не зажигали огня в эту ночь.

— Вот она, — шепотом произнес Израил и протянул вперед руки.

В ту же минуту на пороге показалась темная фигура жены.

— Ради Аллаха, тише… Лошади ждут на дворе… Идем, Израил…

Мы обе помогли ему подняться и, взяв его под руки, вывели на двор. Он шел тяжело, опираясь на нас, слабый, почти бессильный, как ребенок.

— Еще… еще немного — и мы у цели… — ободряла я его тихо.

В ту минуту, как Израил занес уже ногу в стремя, поданное ему Бэллой, я заметила знакомую высокую фигуру девушки, отделившуюся от стены сакли и быстро скользнувшую за уступ горы.

«Это Эйше! — мелькнуло в моих мыслях. — Она подглядывает за нами, чтобы выдать нас с головой!»

Боясь испугать моих друзей, я ничего не сказала им о появлении Эйше и только молила их торопиться…

Слава Богу, Израил был в седле. Мы обмотали его стан шелковым поясом Бэллы и привязали концы к луке седла, также и руки его мы обернули поводьями, чтобы он не выпустил их в минуту слабости, и, вскочив на двух других лошадей, подаренных молодому беку его матерью, тихонько выехали со двора.

Я оглянулась не без тревоги назад. Белая фигура рельефно выделялась среди ночного мрака у стены сакли. Теперь сомнений уже быть не могло: это была она — Эйше.

Едва мы достигли склона горы, спускающегося вниз по уступам в ущелье, как позади нас раздались отчаянные крики женского голоса.

— Это Эйше, я узнаю ее!.. Нас хватились!.. — вскричала Бэлла. — За нами будет сейчас погоня!.. Положитесь на скорость коня, и айда! Скорее!..

И резким, почти незнакомым мне голосом Бэлла крикнула что-то по-татарски и понеслась вперед, схватив за повод коня Израила.

Я помчалась за ними, стиснув каблуками крутые бока горной лошадки, предназначенной мне Бэллой. Умное животное не требовало понукания. Оно неслось, не отставая ни на шаг, вслед за конями моих друзей.

Это была бешеная скачка, которой я не предвидела конца… Я не могу понять, как мы не сверзились в бездну все трое, потому что черная мгла ночи мешала нам видеть, что было впереди нас. Зато позади — мы знали это отлично — собиралась погоня… Внезапно мертвая тишина горной ночи нарушилась выстрелами из винтовок и топаньем копыт нескольких десятков коней. Замелькали огни фонарей, казавшихся хищными, страшными глазами шакалов. Вот она уже близко, страшная погоня… Я не могла различить во мраке, велика ли была толпа всадников, следовавшая за нами, но шум голосов и выстрелы, раздававшиеся поминутно, говорили за то, что Эйше не теряла времени даром и созвала чуть ли не всех джигитов аула Бестуди, чтобы преследовать нас.

— Нас настигают, мы погибли! — произнес полный отчаяния голос Израила.

— О, проклятье шайтану, поразившему меня болезнью!.. Я слаб, как дитя, и не могу с кинжалом в руках защищать вас, женщин!

— Я убеждена, Израил, что ваши одноплеменники не причинят вам зла! — попробовала я успокоить его.

— О, ты не знаешь их, госпожа! — подхватил с возрастающим волнением молодой бек. — Что прикажет мулла, то они и сделают с нами. А мулла никогда не простит мне, что я не пожелал иметь женой его внучку Эйше.

— А ваш отец, наиб? — перебила я бека. — Разве он не заступится за вас?

— Отец! — произнес он с горечью. — Разве ты не слышала, госпожа, что сказал отец? Он отрекся от Израила с той минуты, как Израил отказался повиноваться требованию муллы!

Погоня между тем все приближалась и приближалась. Я уже могла различать ржанье коней и отдельные голоса преследовавших нас всадников. Мы неслись теперь как вихрь мимо поместья наиба, где несколько лет тому назад молоденькая княжна Бэлла наслаждалась безмятежным счастьем. В доме наиба еще не спали. В окнах горели огни. Должно быть, жена и дочери бека ожидали возвращения их повелителя из мечети.

— Быть может, ваша мать, Израил, на время укроет вас от погони? — высказала я вслух пришедшую мне разом в голову мысль.

— Моя мать, — отвечал молодой горец со вздохом, — тоже не любит Бэллу за то, что Аллах не дал ей сына для продолжения знатного рода Меридзе! И она к тому же побоится идти наперекор отцу.

Мы замолкли, подавленные безысходностью положения, и только скакали все вперед и вперед… Через минуту поместье наиба, лежавшее в долине, осталось далеко позади нас, и мы снова стали подниматься на горную кручу.

Голоса погони мало-помалу стали стихать. Очевидно, преследующие потеряли нас из виду, сбившись с тропинки. Копыта наших лошадей были предусмотрительно обмотаны паклей, и вследствие этого путь наш совершался бесшумно.

— Слава Богу, мы спасены! — хотела я было уже сказать, как вдруг громкое ржание послышалось навстречу нам из-за утеса и черный силуэт коня и всадника преградил мне дорогу.

Я вскрикнула от неожиданности и страха, но в ту же минуту знакомый голос произнес над моей головой:

— Не бойся, госпожа, это я, Хаджи-Магомет.

— Бэлла! Бэлла! — вырвалось у меня радостным криком. — Твой отец здесь, с нами!

Она быстро повернулась в седле, и я услышала ее восторженно-радостный шепот, говоривший что-то по-татарски.

Хаджи-Магомет отвечал ей на том же непонятном для меня наречии. Голос его дрожал при этом от волнения.

Должно быть, крепко любил старый Хаджи свою Бэллу.

Потом он внезапно пришпорил коня и, обернувшись к нам, произнес быстро:

— Спасайтесь, дети, погоня близко… я слышу, она уже настигает нас.

Действительно, погоня, отставшая было на время, снова появилась из-за ближайшего утеса, наперерез нашему пути.

От быстроты коней зависело теперь спасение четырех всадников.

И умные животные, казалось, понимали это; они несли нас быстрее ветра, не ослабляя, не прекращая ни на минуту бешеной скачки.

Я ясно слышала близко-близко от нас голос наиба, кричавшего нам что-то.

Но как бы в ответ на его слова мы пронеслись мимо него с быстротой вихря… Джигиты с гиканьем и криками помчались за нами… Я ударила лошадь нагайкой, чтобы не отставать от Хаджи-Магомета, скакавшего впереди меня.

Еще минута — и быстрые горные лошадки вынесут нас как на крыльях далеко от преследователей… Но вдруг что-то неожиданно загрохотало где-то очень близко от меня, мой конь споткнулся сначала, потом осел как-то странно на задние ноги и со всего размаху грохнулся на землю, увлекая меня за собой.

Я увидела белое облачко, рассеявшееся в минуту во мраке, и поняла, что моя лошадь сражена выстрелом из винтовки.

Удар от падения ошеломил меня, но не лишил сознания. Я почувствовала адскую боль в виске, и что-то липкое и теплое заструилось по моему лицу. И в тот же миг, освещая меня ручным фонарем, надо мной склонился усатый джигит с бронзовым от загара лицом.

Он что-то сказал, обращаясь к другому, по-татарски, чего я, конечно, не могла понять. Потом предо мной вырос другой горец, такой же усатый и черный. Они подняли меня с земли и посадили на лошадь, крепко привязав к седлу поводами. Это было совершенно лишнее, так как я и не думала о бегстве… Голова моя точно разламывалась от боли, в ушах звенело… Я едва держалась в седле от усталости и слабости, охватившей меня.

ГЛАВА XVI

Пленница муллы

Я очнулась или, вернее, проснулась в маленькой красной комнатке со странным изображением месяца и какими-то таинственными непонятными надписями на стенах… Я лежала на ковре из оленьей шкуры, разостланном посреди красной комнаты… Голова моя по-прежнему ныла…

Не без удивления оглядывала я странную, незнакомую мне обстановку, стараясь припомнить во что бы то ни стало, как я попала сюда… Но память положительно отказывалась мне служить.

Наконец ковер, прикрывавший вход, зашевелился, и ко мне вошла высокая девушка-горянка с красивым, но недобрым лицом и мрачными глазами.

Я не без труда узнала в ней Эйше.

Она взглянула на меня взглядом, полным ненависти и вражды, и сказала мне что-то по-татарски, затем приблизилась ко мне вплотную и грубо дернула меня за руку, принуждая подняться.

Я повиновалась.

Потом она сделала мне знак следовать за ней. Мы вышли из красной комнаты и очутились в большом полутемном помещении, посреди которого на мягких подушках сидело несколько старых лезгин, в том числе мулла и наиб, отец Израила.

— Слушай, девушка, — произнес мулла, лишь только я вошла и остановилась у порога, — мы позвали тебя, чтобы ты сказала мне правду… Ты теперь в нашей власти, и от твоего ответа будет зависеть твоя участь.

Тут он перевел глаза на внучку и обратился к ней с вопросом по-татарски. Эйше что-то долго и пространно отвечала мулле. Когда она наконец замолчала, сидевшие на подушках горцы разом заговорили, перекрикивая один другого.

Они долго спорили, размахивая руками, бесцеремонно указывая на меня пальцами, сердясь и волнуясь. Наконец они замолчали, утомленные долгим спором. Тогда мулла обратил ко мне свои пронизывающие, острые глазки и сказал:

— Эйше говорила нам, что ты, девушка, уговорила бежать из аула бека Израила и Бэллу, дочь Хаджи-Магомета Брека, жену бека Израила Меридзе. Правда ли это?

Я объяснила, что почти до последнего дня ничего не знала о бегстве, которое давно уже было порешено между ними.

Мулла перевел мой ответ старейшинам аула.

Бледное лицо стоявшей рядом со мной Эйше теперь вспыхнуло ярким заревом румянца. Глаза ее дико сверкнули, и она опять что-то скоро-скоро заговорила на своем непонятном мне языке, поминутно обращая ко мне взоры, исполненные злобы.

— Эйше говорит, — снова обратился ко мне мулла, когда она замолкла, — что ты, девушка, уговаривала Бэллу Израил Меридзе и ее мужа креститься. Правда ли это?

— Эйше права отчасти, — отвечала я, не колеблясь ни минуты. — Я хвалила Бэлле нашу веру и рассказывала ей о Христе Спасителе, хотя и без моего вмешательства Бэлла сделалась бы христианкой.

— А-а! — почти простонал мулла, и маленькие глазки его засверкали такой ненавистью и угрозой, что мне стало жутко от этого взгляда.

Он передал мои слова лезгинам.

Услышав мой ответ из уст муллы, бек наиб сделал угрожающее движение рукой, но мулла удержал его и сказал по-русски, для того, должно быть, чтобы я могла понять его:

— Бек Меридзе! Эта девушка принадлежит мне — ее участь в моих руках.

— Скажи, девушка, — обратился он ко мне снова, — куда держали путь твои друзья?

Последний вопрос муллы заставил мое сердце радостно забиться: значит, Бэлла и Израил не настигнуты и продолжают свой путь! Значит, погоня не догнала их и они продвигаются теперь уже к Мцхету!

Я смело взглянула в лицо муллы и, будучи не в силах сдержать торжествующей улыбки, отвечала:

— Они далеко… И как бы ни была быстра твоя погоня, ага, она их не настигнет уже теперь. Поздно!

— Где они? Куда лежит их путь? Отвечай, девушка! — грозно прокричал мулла, рассвирепевший от моего уклончивого ответа и торжествующей улыбки.

— Не кричи так, я тебе не унаитка[33] и не служанка, — произнесла я насмешливо, — не кричи! Или ты забыл, что перед тобой подданная великого русского царя?!.

— Вот как! — прошипел старик с отвратительной гримасой, исказившей все его лицо. — Вот как! И смела же ты, девушка! Мы, горцы, любим смелость и хвалим за нее… Только ты ошибаешься, думая, что русский царь будет тебе защитой… Теперь ты в нашей власти… Аул Бестуди далеко от столицы русского царя, а горы и бездны умеют свято хранить свои тайны… Поняла ли ты меня, девушка?

Он разразился бешеным смехом, потрясшим меня всю с головы до ног и разом напомнившим мне весь ужас моего положения.

Я поняла его слишком хорошо, чтобы не задрожать всеми членами от охватившего меня страха!

— А-а, наконец-то ты согласна со мной, — словно угадывая мои мысли, продолжал старик, — и теперь-то уж ты, наверное, скажешь нам, куда делись наши беглецы?

Выдать Баллу и ее мужа значило бы погубить их. Бог знает, далеко ли успели они отъехать от Бестуди и от преследовавшей их погони!

Я молчала. А горцы снова заговорили, шумно споря и крича во весь голос.

— Слушай ты, презренная уруска, — внезапно в приливе бешенства вскричал мулла, — слышишь ли ты, что говорят эти знатные уздени и беки? Они говорят, что ты совратила Баллу и Израила бека Меридзе от веры их отцов, ты уговорила их бежать, чтобы не дать исполниться нашему приговору над ними. Они, уздени и беки, требуют немедленно возмездия, потому что ты пришла к нам, в наш тихий аул, как служительница шайтана и смутила души правоверных нечестивыми речами. По закону Аллаха нет тебе прощения! Однако я спасу тебя, если ты скажешь сейчас, где беглецы, где их убежище…

Но я не сказала.

— Я вижу, в тебе сидит шайтан, девушка, — продолжал мулла. — Но и шайтан подвластен воле Аллаха. И да вразумит тебя Аллах и дарует тебе новые мысли. Даю тебе время на размышление… Иди в молельню, и да просветит Аллах твой омраченный мозг.

Он сделал знак рукой Эйше, и она, схватив меня за руку, увела обратно в красную комнатку, носившую название молельни. Я отлично понимала, что они — эти закоренелые фанатики — могли расстрелять меня из винтовок, сбросив в какую-нибудь бездну, изрубить меня, сжечь живую и никто-никто не придет мне на помощь, никто даже не узнает, где я и что сталось со мной… Ведь если даже власти нагрянут в аул с допросом, мулла и его приверженцы сумеют объяснить им, что я, по моей же вине, сделалась жертвой горных душманов в роковую ночь бегства молодых Меридзе. И никому в голову не придет, что горцы разделались со мной и что я исчезла, как исчезает былинка с лица земли, от руки жестоких мстителей.

Сознавая, что жизнь моя, может быть, висит на волоске, я старалась, однако, успокоить себя, как могла.

«Рано или поздно, — рассуждала я, — каждый человек должен умереть… Все мы подвластны неизбежному человеческому року, и если мне суждена смерть здесь, в ауле, то я умру с сознанием своей правоты — умру за правое дело, как умирали тысячи миссионеров в дальних странах, которых убивали дикие фанатики за смелое распространение веры…»

Я утешала себя этим, а в то же время смертельная тоска просасывалась мне прямо в сердце… Никогда жизнь не казалась мне такой прекрасной, такой светлой и радостной, как теперь!..

Эйше принесла в молельню кувшин с водой и круглый пшеничный хлебец и поставила то и другое у моих ног. Я видела во взгляде ее горящих словно уголья глаз, как ей неудержимо хотелось броситься на меня, выцарапать мне глаза, всячески избить и измучить меня, но она только ограничивалась тем, что грозила мне своими смуглыми кулаками, приговаривая поминутно единственную фразу, которую знала по-русски:

— У-у, собака-уруска, собака!

Я понимала, что Эйше не могла не ненавидеть меня. Она, как и все другие, считала меня виновницей бегства Израила и Бэллы, главным образом Израила, который, по желанию наиба и муллы, должен был назвать ее, Эйше, своей женой.

Она села передо мной на корточки и смотрела, смотрела на меня не отрываясь своим жгучим, враждебным взглядом.

Так прошел день и наступил вечер… Солнце уже пряталось за горами (я видела это в узкое отверстие кровли над моей головой), когда наконец в молельню вошел старый мулла.

На нем было белое одеяние, прикрытое такой же мантией. Чалма на голове тоже сверкала снежной белизной. Движением руки он выслал Эйше из комнаты и, подойдя ко мне, сказал сурово:

— Ну что же, девушка, надумала ли ты наконец сказать нам всю правду про беглецов?

— Я сказала вам все, что могла сказать, и вы не узнаете от меня ничего больше того, что я уже сказа…

Он не дал мне кончить.

— Ничего? — вскричал мулла в бешенстве. — Если так, то ты получишь заслуженную кару за твое молчание. С утренней зарей ты узнаешь, что значит противиться слуге Аллаха!..

Я помертвела… В свирепом взгляде муллы я прочла, что участь моя решена и что жестокий старик решил покончить со мной навсегда…

Что-то мучительно сжало мне горло… слезы обожгли глаза… Я застонала…

Холод смерти, казалось, уже пронизывает меня… О, как хотелось мне жить, дышать, особенно теперь, в эти минуты! Смерть казалась мне такой нелепой и дикой… Смерть — теперь, в полном расцвете моей молодости и сил! И какая смерть: где-то в забытом ауле, вдали от людей, от руки жестокого муллы!..

Молить, просить о пощаде этого закоренелого фанатика было бы бесполезно. Я оскорбила его, поколебала его значение в глазах целого племени, и это, по его убеждению, требовало возмездия. Никакие просьбы, никакие мольбы не смягчили бы его сердца…

Я была твердо убеждена, что ни бегство Израила и его жены, ни их намерение креститься — все это не так еще восстановило против меня главу аула, как моя победа над ним в деле выздоровления молодого бека. То, что я развеяла его пророчество как дым и показала его ничтожество горцам, этого он никогда не простит мне, и ждать от него пощады бесполезно.

Между тем, позвав Эйше, мулла быстрыми шагами вышел из молельни, закрыв двери на ключ и оставив меня одну в мрачном состоянии смертельного ужаса, одну — молиться и подготавливаться к смерти…

К смерти! Да неужели это так? Неужели правда? Как это странно! Как чудовищно! Как невероятно! Уже одно это слово «смерть» леденило мне душу адским холодом и страхом…

Смерть! Смерть! Смерть!..

Вот что выстукивало мое мучительно бившееся сердце, что повторял с поразительной ясностью мой пылающий мозг, что, казалось, было начертано на потолке и стенах молельни огненными исполинскими кровавыми буквами…

О, какое это было мучительное время!.. Часы тянулись бесконечно долго… Мне казалось, что ночь продолжается целую вечность, эта черная длинная горная ночь…

Я начинала молиться и не могла… Мысли путались, голова горела. А ночь прояснялась понемногу… Чем ближе подходило утро, тем страшнее становилось мне.

Я взглянула на небо… Оно было алое, как пурпур, со стороны востока…

И вдруг брызнул целый сноп солнечных лучей, прорвавшись через яркую полосу зари, и рассеялся, разбился на тысячу искр, заигравших на стенах моей красной комнаты, казавшейся теперь кровавой в этом фантастическом освещении утра.

В ту же минуту тяжелый ковер, служивший дверью, приподнялся, и мулла появился на пороге молельни.

Он был в том же белом одеянии, с той же белоснежной чалмой, окутывавшей его старую голову. Сморщенное лицо его носило следы бессонной ночи. Он схватил мою руку и, дрожа всем телом, повел или, вернее, потащил меня из молельни… Но вдруг он разом остановился на пороге, словно прислушиваясь к чему-то.

Его острый не по летам слух уловил топот нескольких коней, несущихся во весь опор по улицам аула…

Громкое проклятие сорвалось с его уст. Он оттолкнул меня в глубь молельни и бросился со всех ног в другую комнату.

Я замерла на месте, охваченная тоской ожидания… Вот топот все ближе и ближе… Вот всадники подскакали к самой сакле муллы, вот они спешились… говорят, смеются… Я ясно слышу их голоса, родной, милый русский говор…

Один голос показался мне знакомым. Из-за тяжелой ковровой двери я едва могла уловить то, что говорится на дворе… Но вот кто-то из приезжих вошел в саклю. Я услышала ясно бряцание шпор и сильный, гортанный, хорошо мне знакомый голос, говорящий приветствие по обычаю Востока:

— Будь благословен, мулла, в твоем доме.

Сомнений не оставалось: этот голос принадлежал князю Георгию Джавахе.

— Я был сейчас в сакле Хаджи-Магомета, — продолжает голос, — но никого не нашел там. Кунак Магомет в отсутствии? А где больной Израил, сестра Бэлла и русская девушка, которую я отпустил с Хаджи в горы?

— О, ты опоздал, ага, — произнес мулла слащаво, — все они — и Хаджи, и молодой бек с женой, и девушка-уруска, все уехали в Грузию двое суток тому назад.

— Значит, бек Израил выздоровел теперь? — живо спросил князь.

— Слава Аллаху, он здоров, ага, — отвечал мулла дрожащим голосом.

— Какая досада, что я не застал их, — продолжал Джаваха. — Что делать, авось догоню в дороге. Надо только немедля пуститься в обратный путь.

Как! Он исчезнет сейчас же так же внезапно, как и появился! И никогда, никогда не узнает он, что был так близко от бедной Люды, обреченной на гибель?!. Я хотела крикнуть ему, что мулла лжет, хотела позвать его на помощь, но волнение мое было так велико, что язык решительно отказывался служить и только легкий стон, которого, разумеется, он не мог услышать, вырвался из моей груди.

Но если стон мой не достиг слуха князя, то его услышала ненавистная Эйше, невидимо караулившая меня все время… Она неожиданно появилась в молельне, бледная как смерть, с зловеще сверкающими глазами и, красноречиво погрозив мне кинжалом, выхваченным из-за пояса, встала у дверей, не упуская ни одного моего движения из виду.

Я слышала между тем, как голос князя снова говорил:

— Очень сожалею, ага, но не могу на этот раз вкусить под твоей кровлей ни пшена, ни баранины, ни хлеба… Но необходимо догнать своих… Князь Кашидзе просил меня как можно скорее доставить в его дом русскую девушку.

И снова звякнули шпоры. Еще минута, и он выйдет, сядет на коня и, сопровождаемый своими казаками, голоса которых я слышала на дворе, ускачет из аула. И тогда уже нет спасенья… Я никогда не увижу ни солнца, ни дали, ни розового Гори, ни милой княжны Тамары, ожидающей меня!..

Отчаяние придало мне силы… В два прыжка я бросилась к двери. Но Эйше, ожидавшая этого, предупредила мое намерение… Она с ловкостью кошки прыгнула ко мне, зажала мне рот рукой и, бросив на пол, придавила меня всей тяжестью своей сильной, крупной фигуры…

В сравнении с Эйше я казалась ребенком. Но страх прибавил мне силы, и я вступила с нею в борьбу, глухую и упорную борьбу насмерть.

Мы бесшумно катались по полу, стискивая друг друга до боли, до ломоты в костях.

Эйше, зажавшая мой рот рукою, не давала мне проронить ни звука, но зато руки мои оставались свободными и я сжимала изо всей силы крепкую, смуглую шею тагарки.

Понемногу она стала ослабевать… Она задыхалась под моими цепкими пальцами… Глаза ее налились кровью. Она сделала отчаянное усилие освободиться и правой рукой, вооруженной кинжалом, взмахнула над моей головою. В эту минуту другая ее рука нечаянно сползла с моих губ… Собрав последние усилия, я крикнула отчаянно и громко на всю саклю:

— Я здесь, князь Георгий, спасите меня!

В тот же миг что-то холодное и страшное как смерть прошло по моей груди у левого плеча, и я потеряла сознание.

ГЛАВА XVII

Горячка. Снова в старом гнезде

Темная ночь спустилась надо мной, и я уже ничего не видела, кроме этой темной ночи вокруг себя. Иногда, впрочем, мгла, окутывавшая меня, чуть-чуть как будто прояснялась, и какие-то странные картины выплывали предо мной… Я видела, как теснились темные великаны горы, уходя в голубые небеса… Мы скакали со скоростью ветра, ни на минуту не останавливаясь, точно за нами гналась погоня… Моя голова лежала на чьей-то сильной груди… Знакомый голос шептал мне что-то ласковое, родное, чего, однако, я не могла разобрать.

Я не понимала или, вернее, не могла вспомнить, кто говорил со мною… А когда я начинала вдумываться, стараясь припомнить, моя грудь и голова тяжелели и ныли, точно налитые свинцом. Потом я видела, как мы проезжали чужим, незнакомым городом, где навстречу нам выехали какие-то всадники в мохнатых шапках. Везущий меня человек приказал им снять меня с седла. Потом снова потянулась дорога, но я уже не чувствовала тряски от скачки, потому что лежала на мягкой перине, в громадной, крытой холстом арбе…

Сколько мы проехали так, я не помню… Чье-то коричнево-бронзовое лицо по временам склонялось надо мною, одним своим видом приводя меня в трепет; я кричала от страха, принимая это лицо за лицо моего врага муллы: «Он пришел за мною вести меня на смерть! Спасите меня, уведите меня! Я хочу жить… жить… жить!..» И я снова теряла сознание… И опять мрак, тьма и непроглядная ночь застилала мои мысли, зрение…

Наконец я впервые сознательно открыла глаза и огляделась. Незнакомая комната была полна солнца и света. Кусты пурпуровых роз протягивали в окна свои отягченные цветами ветви, словно приветствуя меня… Крохотная птичка чирикала на дереве, прыгая с ветки на ветку громадного каштана, растущего под самыми окнами.

Сбоку со стены мне улыбалась на портрете молоденькая джигитка дивной красоты в пестром, дорогом национальном костюме. А сверху в окно, смеясь, заглядывало небо… Оно было синее-синее и глубокое, как взгляд молящегося ангела… Ни облачка… ни тучки… Одна синева, светлая, чистая и дивно прекрасная кругом…

И незнакомая комната, и кусты роз под окном, и портрет красавицы джигитки над моей постелью поразили меня.

— Где я? — произнесла я, оглядываясь вокруг.

— У друзей! — послышался незнакомый голос, и я увидела то же коричневое от загара лицо и длинные усы незнакомого мне человека.

— Вы у друзей, Людмила Александровна, — повторил тот же голос. — Вы были больны, но теперь, слава Богу, вам лучше. По крайней мере, я свидетельствую вам это, я — ваш покорнейший слуга и доктор.

Я взглянула на говорившего. Решительно в нем не было никакого сходства с муллой, и я удивляюсь, почему я пугалась его в бреду.

— Где я? — повторила я, все еще озираясь.

— В Гори, барышня, в доме князя Джавахи, — отвечал поспешно все еще стоявший у моей постели доктор. — Не хотите ли видеть кого-нибудь из ваших друзей? — прибавил он.

Я, разумеется, хотела видеть их всех разом и заявила об этом доктору. Он вышел из комнаты, и я осталась одна.

Безумный восторг охватил все мое существо… «Я спасена, я жива, я избегла смерти! — кричало и пело что-то, ликуя, внутри меня. — Я жива! Я могу двигаться, говорить, думать и радоваться. О, что это за огромное, за чудесное счастье!» Только тот, кто стоял на краю могилы, тот может понять меня и мою бешеную радость, необъяснимую словами!.. Я захлебывалась от восторга… Я жадно глотала чистый воздух, дивный, ароматичный воздух Гори, и плакала счастливыми, радостными слезами…

В этом состоянии и застала меня вошедшая Бэлла. На ней был ее богатый наряд лезгинки, с массой ожерелий и запястий на груди и руках. Ее громадные глаза смеялись мне так же радостно, как смеялось небо и солнце и самый воздух ласкового Гори.

Я не узнавала прежней Бэллы, измученной нравственной пыткой. И никогда хорошенькая лезгинка не казалась мне такой красавицей, как в этот счастливый день.

— Бэлла! — вскричала я все еще в том же состоянии блаженной радости. — Вы красавица, Бэлла! Вы прелесть!

— Вот что выдумала, пригоженькая госпожа, — засмеялась она детским смехом. — Бэлла старуха, гадкая Бэлла… Вот кто красавица — так уж это верно!

И движением руки она указала на молодую женщину, изображенную на портрете.

— Сестра Марием это! — печально зазвучал ее голосок. — Она умерла двенадцать лет тому назад… умерла христианкой… И Бэлла также будет скоро креститься, и Израил с ней, — добавила она мечтательно и тихо.

— О, как это хорошо, Бэлла! Вы не забыли вашего решения… — обрадовалась я.

— Бэлла никогда ничего не забывает, — торжественно произнесла молодая женщина, — и то, что ты сделала для нее, госпожа, тоже до самой смерти не забудет Бэлла!

И прежде чем я успела произнести слово, она стремительно опустилась на пол и приникла губами к моим ногам.

— Что вы, что вы, Бэлла! — взволновалась я. — Я ничего ровно не сделала для вас! Бог с вами!

— Ты должна была умереть за меня! И не подоспей вовремя брат Георгий, тебе бы не видеть уже ни светлого дня, ни горийского неба! — И, сказав это, она присела на край моей постели и стала рассказывать мне, как они испугались во время их бегства, когда я исчезла у них из виду, как долго плутали потом в горах, ища меня, и как, потеряв всякую надежду, помчались в Мцхет поднять на ноги полицию и власти. Князя Георгия они не застали в Мцхете. Он, не подозревая о случившемся, отправился уже в Бестуди за мной в сопровождении нескольких казаков.

— Брат Георгий, — продолжала рассказывать Бэлла, — попал в ту самую минуту, когда они решили погубить тебя… Он и не догадывался, что ты находилась в доме муллы. И только когда ты позвала на помощь, брат Георгий бросился в молельню и нашел тебя истекающую кровью на полу и рядом Эйше с кинжалом в руках… Бедная госпожа занемогла опасно… Госпожа бредила смертью и убийством всю дорогу… Госпожа говорила, что ее хотят убить за то, что она помогала Бэлле и Израилу бежать и познать веру Христа. И если б на немного опоздал брат Георгий, тело госпожи давно бы клевали горные коршуны… Но Бог христианский, добрый Бог не допустил тебя до гибели. Теперь и мулла, и наиб, и Эйше, и все приговорившие тебя к смерти схвачены и сидят в тифлисской тюрьме… Мулла даже и не запирался от своей вины. Он ненавидит урусов и хвастался тем, что хотел разделаться хоть с одним человеком из их народа.

— А Хаджи-Магомет? Где он — ваш отец, Бэлла?

— Он здесь, с нами, в Гори… хочешь, я позову его к тебе?

Но вошедший в эту минуту доктор строго запретил новые разговоры и расспросы. Я была слишком еще слаба после болезни, да и рана в плече, еще не вполне зажившая, чувствительно давала себя знать. Я закрыла усталые веки и лежала спокойная и счастливая, как никогда.

Уже перед самым наступлением ночи я услышала, как кто-то на цыпочках вошел в мою комнату и участливо склонился надо мной.

— Она спит? — послышался милый, хорошо знакомый мне голос князя Георгия Джавахи.

— Кажется, уснула… Не разбуди ее! — отвечала Бэлла.

— Нет же, нет! Я не сплю вовсе! — вскричала я, радуясь его приходу.

Он молча обнял меня.

— Бедная моя Люда! Чего только вы не натерпелись! — произнес он с чувством, заставившим меня расплакаться на его груди.

— Это ничего… ничего, — лепетала я сквозь слезы. — Это было испытание только… теперь все кончилось… все забыто… я нашла друзей, и мне хорошо и радостно, как было хорошо и радостно когда-то в раннем детстве.

— Ты нашла не только друзей, но и отца! — взволнованно произнес князь Георгий. — Хочешь ли, я буду отныне твоим отцом, моя Люда?

Хочу ли я? И он мог это спрашивать! Он, отец моей Нины, моей сестры по сердцу, он предлагал быть и моим отцом!.. О, такое счастье мне было не под силу!..

Я молча кивнула головой и, закрыв лицо руками, громко зарыдала блаженными, счастливыми слезами…

Теперь я уже не была одинокой. Моя голова покоилась на груди человека, пред которым я преклонялась и которого любила всеми силами души… У меня был отец, которому я дорога и нужна, как близкое существо в мире… У меня были брат и сестра, готовые отдать мне свою жизнь по одному моему слову…

ГЛАВА XVIII

Великое событие

Яркий солнечный день, августовский день южной осени, благоухающий ароматом созревших плодов, улыбался Гори, когда крестили Бэллу и Израила.

Их молодые, красивые лица сияли не меньше солнца, приветствовавшего с голубого неба новых христиан. Оба они были трогательно-торжественны в эти минуты. Когда они выходили из церкви, от святой купели, помазанные священным миром, на лице их, как мне казалось, появилась какая-то новая печать духовного, нравственного просветления.

Бэлла получила при святом крещении имя Елены, Израил — Арсения…

Князь Кашидзе и Тамара были восприемниками Израила, я и мой нареченный отец — восприемниками Бэллы.

Один только человек был мрачен во время великого события и последовавшего за обрядом семейного праздника. Этот человек был Хаджи-Магомет Брек — истинный фанатик-мусульманин.

— Было у Хаджи две дочери… — шептал он тоскливо, — и обе отвергли веру отцов своих и перешли в христианство… Горе старому Магомету, что не умел удержать дочерей своих в вере Аллаха!.. Аллах покарает его за это! В печали и одиночестве проведет Хаджи последние дни свои в опустевшей сакле!

— Тебе незачем ехать в твой аул, кунак Магомет, останься с нами! — ласково уговаривал его мой названый отец.

— Нет, кунак Георгий, отпусти меня с миром! — печально произнес старик. — Не место горному оленю в домашнем стойле. Оставайтесь без меня, с благословением Аллаха над вашей кровлей!

И он вскочил в седло и поскакал, упрямый старик, в свои родные горы.

Мы долго смотрели ему вслед… Вот он обогнул сад и спустился в долину… Вот он едет по берегу Куры, словно вылитый из бронзы со своим горным конем… Вот мелькнули еще раз в воздухе шелковые рукава его бешмета. Еще минута… другая… и он исчез из наших глаз надолго… быть может, навсегда…


Новая жизнь началась с этого дня в большом, словно чудом оживившемся старом джаваховском доме.

Мой названый отец наезжал к нам из Мцхета каждую неделю. Эти приезды были праздником для всей семьи.

Но и без князя Георгия жизнь проходила без тоски и скуки. Хорошенькая Елена приняла управление домом и хозяйством в свои руки. Тут и там по всему дому звучал не умолкая ее звонкий смех и веселые речи. Ее муж собирался поступить в полк, на службу государя. Он подготовлялся вместе с Андро, совершенно оправившимся от болезни и проводившим вместе с сестрой все свое время у нас. Тамара вносила целый ураган молодости и веселья в оживившийся теперь старый дом князя Джавахи, до сих пор тихо покоившийся среди своих безмолвных сторожей — чинар и кипарисов. И дедушка Кашидзе часто навещал нас, любуясь радостями и весельем молодежи.

Но когда новое событие свершилось под кровлей джаваховского дома, нашему восторгу, казалось, не было конца: ровно через год после крещения у княгини Елены родилась дочь, которую назвали, в честь ее покойной кузины, Ниной.

— Это Христово дитятко, — убежденно говорила молодая мать, показывая нам всем на свое сокровище, — это Божья девочка… Ее прислало мне само небо от имени Иисуса, которого я познала!

У девочки были громадные глаза и прелестное личико. Это была по типу настоящая лезгиночка редкой красоты.

Но никто не ласкал ее так, как князь Георгий, находивший в лице ребенка поразительное сходство с другим личиком, личиком покойной Нины, еще более трогательным и милым, жившим постоянно в памяти всех нас…

И малютка как бы чувствовала это. Она тянула свои ручонки и радостно смеялась при одном появлении своего седого как лунь красавца дяди.

А на горийском кладбище прибавилась еще одна могила.

Под простым кипарисовым крестом, у подножия развесистой чинары, уснула последним сном старая Барбале, верой и правдой служившая всю свою жизнь славному роду Кашидзе и Джаваха.

Примечания

1. Сядьте на место!

2. Немедленно возвращайтесь.

3. Встаньте в пары и следуйте за мной!

4. Не целоваться!

5. У вас сегодня 6 за поведение!

6. Тем хуже для вас!

7. Мы имеем честь вас приветствовать!

8. Замолчите!

9. Вытиральник для перьев.

10. Не клади локти на стол!

11. Подите сюда, дорогая, я должна поговорить с вами!

12. Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу, кто ты.

13. Доброй ночи, милая.

14. Ложитесь спать!

15. Фи, стыд!

16. Один, два, три, один, два, три!

17. Не правда ли, милая.

18. С большим удовольствием, княгиня!

19. Возьмите же меня под свое покровительство, милочка!

20. Будьте добры простить нас! Простите нас! Сжальтесь над нами!

21. Нет, я не прощаю!

22. Остальные — все прощены.

23. Неразлучники.

24. Я в восторге, что вижу вас всех!

25. Где они?

26. Черт возьми.

27. Чтобы быть красивой, надо страдать!

28. Это страшная красота!

29. Не за что, малютка.

30. Поторопитесь.

31. Имеем честь приветствовать Ваше Императорское Величество.

32. Туман — золотая монета в 10 рублей.

33. Унаитка — крепостная служанка, рабыня.

Комментарии для сайта Cackle

Тематические страницы