Глава II. ДРЕВНЕЙШИЕ ЖИТИЯ НА СЕВЕРЕ
Переходим к кругу житий, отличающемуся особым характером в сравнении с разобранными выше. Преследуя две основные задачи исторической критики в избранной отрасли древнерусского исторического материка — разъяснение того, из каких источников черпались и как. под влиянием каких исторических и литературных понятий обрабатывались сказания о святых, Мы могли добиться очень скудных и смутных выводов в этом отношении от рассмотренных житий. Из форм исторического изложения в северно–русской литературе XII—XIV веков хорошо известна самая простая— летопись. Ясные следы указывают на существование в ней и другой, более сложной и искусственной формы — биографии. Но если северный летописец этого времени является довольно ясным литературным типом, то образ северного биографа остается подернут тенью элементов, чуждых историческому изложению. Во–первых, авторы этих жизнеописаний остаются для читателя лицами совершенно незнакомыми: как их понятия и литературные средства, так и имена, общественные положения и обстоятельства, среди которых они писали жития, исчезли в последних почти бесследно. Далее, на всех разобранных редакциях, за исключением трех» лежит сильный отпечаток позднейших литературных целей и понятий, которые определили не только их исторический взгляд и отчасти фактическое содержание, но и литературную форму, внося в биографию поучительнориторические элементы. Наконец, все редакции без исключения временем своего происхождения слишком удалены от описываемых ими лиц и ни одна не основала своего рассказа о жизни святого на современных или близких к нему по времени источниках.
Не книжный списатель составил эти жития; до него их сложила местная народная легенда, у которой своя память, свои особые источники и приемы; поздний списатель только записал готовую основу, прибавив к ней свои книжные рассуждения, ничего фактического не дающие историку. Среди скудных исторических данных, доступных поверке по другим источникам помимо жития, личность его составителя часто совершенно исчезает в этой легенде, и нет средств ни указать точно его участие в обработке сказания, ни уследить за развитием последнего по всем темным извилинам многолетней изустной передачи. Таким образом, разобранные жития древнейших северных святых не могут служить ни верными образчиками древнейшей северной агиобиографии, ни чистым историческим источником: их литературные приемы и точка зрения на описываемые лица не принадлежат этому периоду, а основные фактические источники не принадлежат непосредственно истории, Более чистый материал для историографической производительности до конца XIV века на Севере дает небольшая группа житий, составившаяся к этому времени. Биография является здесь с наименьшей примесью сторонних элементов. Это немногие жития, составленные современниками или со слов современников описываемых лиц: житие Авраамия, написанное в Смоленске, Варлаама и Аркадия — в Новгороде, Александра Невского — во Владимире, кн. Михаила Тверского—в Твери и митр. Петра — в Ростове. Таким образом, эта группа житий не только представляет образцы северно–русской агиобиографии в ее первоначальном виде, но и наглядно описывает собой круг древнейших средоточий книжного просвещения на Севере.
Житие Авраамия Смоленского—одно из самых любопытных как по заключающимся в нем данным для истории, так и по своей литературной форме. В том и другом отношении оно подвергалось внимательному разбору[61], к результатам которого можем прибавить несколько критических соображений, объясняющих мысль и характер жития. Мысль и характер его определились отношением автора к подвижнику и его литературным положением. Автор, инок Ефрем, называет себя в послесловии последним из учеников Авраамия, в смысле самого недостойного. В житии, описав наружность Авраамия, он прибавляет, что делает это для тех, кто не видал преподобного. Он помнит и заносит в житие некоторые выражения, сказанные Авраамием при случае. Так, рассказывая о гонениях, понесенных последним в монастыре на Селище, Ефрем добавляет. он сам говорил: «Пять лет терпел я искушения, поносимый, бесчестимый подобно злодею». По всему этому виден в Ефреме инок Богородицкого монастыря, основанного еп. смоленским Игнатием и порученного настоятельству Авраамия, — один из той немногочисленной братии, которую Авраамий образовал около себя в том монастыре, подвергая строгому испытанию каждого вступающего. Составленная впоследствии служба, руководясь житием и местным преданием, соединяет в своих молитвах имена Авраамия и ученика его Ефрема, говоря о последнем, что он насладился божественным учением учителя[62].
Этим отношением автора к Авраамию определяются основные источники жития — личные воспоминания и рассказы очевидцев; на последний источник не раз указывает сам Ефрем, сопровождая свой рассказ замечаниями: это многие знают, этому много свидетелей. Можно даже заметить, с какого времени автор рассказывает по своим личным воспоминаниям: ссылки на свидетелей и очевидцев встречаются в описании начальной поры иноческих подвигов Авраамия и прекращаются в рассказе о другой поре, когда он стал игуменом епископского монастыря. Тем же отношением к Авраамию объясняется и главная мысль автора жития. Шумное гонение, которому подвергли страдальца завистники и невежды, должно было перейти смутным и тяжелым воспоминанием в память следующего поколения. Рассказать ему правдиво печальную историю, указать друзей и врагов, снять еще продолжавшиеся, может быть, недоразумения с памяти учителя — такова цель, проглядывающая в груде Ефрема. Он озаглавил свою повесть «Житием и терпением преп. Авраамия, просветившегося в терпении мнозе». С особенной энергией прибавляет он, перечислив клеветы, взведенные «бесчинными людьми» на Авраамия: «Ина же многа нань вещания глаголюще, их же блаженный чюжь, истиною реку такс». Этой целью объясняются и неровности фактического изложения в житии. Нетрудно заметить, что существенную часть жития, преобладающую над всем остальным его содержанием, составляет рассказ об интриге, веденной против Авраамия местным духовенством: здесь автор особенно разговорчив, тщательно раскрывает пружины «крамолы», подробно следит за ее развитием, ясно указывает в городском населении стороны за и против оклеветанного Авраамия, не забывает поименовать его защитников, оставивших добрую память в городе; наконец, собирает и выписывает подобные случаи из церковных преданий, чтобы показать страшные следствия гонений на праведника. Все остальное в жизни Авраамия. что не имело прямой связи с этой крамолой, обращает на себя внимание автора гораздо в меньшей степени; даже деятельность его в монастыре еп. Игнатия, всего более известная Ефрему, изображена нм слишком кратко для очевидца.
Литературный характер жития объясняется литературной средой, в которой вращался автор, инок одного из смоленских монастырей. Известия XII века показывают, что в развитии книжного образования Смоленск шел в ряду первых русских городов. Само житие дает не одно указание на степень развития письменности в смоленских монастырях в конце этого века. Из книгохранилища подгородного Селище кого монастыря Авраамий брал и читал жития восточных святых Антония, Саввы и др., также житие Феодосия Печерского, сочинения Златоуста, Ефрема Сирина и даже некоторые апокрифические статьи; игумен этого монастыря, по выражению жития, был так хитр в божественных книгах, что никто не смел пред ним «от книг глаголати». Книжные занятия Авраамия не ограничивались чтением: он собрал около себя писцов, с помощью которых составлял и переписывал новые сборники, извлекая для них наиболее важные статьи из прочитанного. Этим объясняется степень книжного образования, какую обнаруживает автор в своем труде Особенно ясно выступает она в личном, авторском элементе, введенном в житие. Это — не простой сухой рассказ: автор начинает и часто прерывает его изложением собственного взгляда на рассказываемые события, сближением их с фактами церковной истории. Здесь открываются другие, литературные источники жития, которые были вместе и источниками литературного образования автора. Особенно долго останавливает он свое размышление на преследованиях, поднятых против Авраамия: здесь приводит он для сравнения рассказы из жития Саввы, Иоанна Златоуста, припоминает две повести из «Златой Чепи».
При таких книжных средствах Ефрем мог познакомиться с литературными приемами искусственного жития: он начинает свой труд предисловием и оканчивает пространным и витиеватым послесловием с похвалой святому, — и здесь любопытно видеть, откуда идет это искусственное влияние: богословско–историческая молитва, которой начинается предисловие, составлена по образцу предисловия к Несторову житию преп. Феодосия и оканчивается дословной выпиской из нею. Из того же жития заимствует автор известие о чудесном видении, предшествовавшем построению кошенной Печерской церкви, предпосылая его своему рассказу об основании монастыря еп. Игнатием. В описании жизни Авраамия видно также перо, знакомое с стилем житий; по близости к святому, автор не мог не знать подробностей о его юности; но он скрыл их под темп неопределенными чертами, которыми позднейшие слагатели житий прикрывали недостаток сведений о молодости святых.
Гораздо труднее определить хронологию жития, время его написания и время жизни описываемого им лица. Авра амий, по замечанию Ефрема, подвизался в иночестве 50 лет; посвящение его в иеромонаха помечено в житии временем князя Смоленского и всей Русской земли Мстислава, то есть Мстислава Романовича, княжившего в Смоленске с 1197 по 1214, в Киеве по 1224 год; гонения на Авраамия и возведение его в сан архимандрита относятся ко времени пережитого им смоленского еп. Игнатия, который только однажды упомянут в летописи под 1206 годом. Из всего этого видно только, что Авраамий жил в XII—XIII веках и что прежнее мнение, относившее жизнь Игнатия и Авраамия к первой половине XII века, ошибочно[63]. Остальные хронологические показания жития так неясны, что не дают основания для более точного вывода Преосв. Макарий относит кончину Авраамия не далее первой четверти XIII века; арх. Филарет в одном сочинении — к 1210 году, в другом — не позже 1220–го; некоторые — к 1221 году[64]. Все эти догадки основаны на предположении, что Авраамий сделался иеромонахом очень поздно, лет через 30 по вступлении в иночество, и не пережил преемника Игнатиева еп. Лазаря, который около 1220 года оставил кафедру и, по житию, был еиуе иереем во время крамолы на Авраамия.[65]
Но: 1) Авраамий, славившийся просвещением и учительностью, мог сделаться иеромонахом рано; 2) год смерти еп. Игнатия неизвестен, а из того, что житие прямо от смерти Игнатия переходит к смерти Авраамия, нельзя заключить, что последняя случилась вскоре после первой и не позже удаления с кафедры еп. Лазаря, ибо рассказ жития, как замечено выше, отличается неровностью и обстоятельное описание жизни Авраамия после крамолы не входило в программу автора. Поэтому одинаково вероятно предположить смерть Авраамия гораздо раньше и гораздо позже 1220 года.
Так же невозможно точно определить время написания жития. По мнению арх. Филарета, оно написано не прежде 1237 года, уже при монголах, ибо автор в послесловии молит Бога испровергнуть нашествия поганых измаильских язык. Но эти выражения могут относиться не к одним 1237 — 1240 годам, даже вовсе не к монгольским нашествиям[66].
Впрочем, может быть, в хронологической неясности жития виноват не автор. Разбирая текст жития по большей части списков, легко убедиться, что позднейшие писцы значительно попортили это древнее произведение своими описками и пропусками. Может быть, неудобопонятность его и вызвала позднейшую попытку переделать Ефремово житие Авраамия[67]. В этой переделке опущены предисловие и послесловие Ефрема; последнее редактор заменил другим, им самим составленным, нравоучительного содержания. В изложении жизнеописания также есть пропуски, сокращения и даже прибавки. Переделка особенно коснулась тех вводных мест древнего жития, которыми Ефрем прерывает рассказ, излагая свои размышления; именно эти места в сохранившихся списках жития и страдают темнотой и неправильностью изложения.
После Смоленска, срединного члена семьи старших, волостных городов, который в древнейшем житии своего святого обнаружил прямую литературную зависимость от Юга, от старшего родича своего Киева, уцелевшие памятники заставляют предполагать едва ли еще не большее развитие письменности и литературы в Новгороде, в самом северном члене этой семьи, и главным образом под тем же влиянием. С другой стороны, церковная жизнь Новгорода в первые века христианства на Руси выставила немного деятелей, которые могли дать поучительное содержание для жития. Однако ж можно указать очень скудные следы литературной производительности Новгорода в этом роде. В конце XVI века в письменности выступило незаметное дотоле предание о житии Антония Римлянина, написанном будто бы учеником последнего Андреем около половины XII века; но, как увидим, это предание является в такой сомнительной обстановке, что в нем позволительно не видеть никакого действительного факта из истории новгородской литературы XII века. Затем древний пролог сберег маленькое житие Варлаама Хутынского, и благодаря ему же, вероятно, сохранилась еще более краткая историческая записка об Аркадие, епископе Новгородском: вот все памятники новгородской агиобиографии, известные до конца XIV века.
Краткое житие Варлаама, несомненно, существовало в конце XIII века[68]. Оно носит на себе типические черты так называемого проложного жития. Позже, рядом с пространными житиями, в значительном количестве встречаются такие краткие, проложные их редакции. Вопрос о хронологическом отношении обеих форм неизбежен в литературной истории жития. Но только немногим из крата их редакций есть основания приписать более раннее происхождение сравнительно с пространными; о большей части трудно сказать, были ли они первообразами последних или их сокращенными переделками для прочтения в церкви в день памяти святого. В этом отношении разбираемая редакция дает любопытный факт для литературной истории житий: являясь в качестве проложной рядом с позднейшими пространными редакциями, она была вместе и древнейшим их первообразом. Пространные редакции жития не встречаются в рукописях раньше XV века; сличая их содержание с краткой, можно заметить внутренние признаки ее старшинства.
Она вышла из среды, где события и лица из истории Варлаама были еще в свежей памяти и достаточно было намекнуть на них без пояснений. Рассказ о кончине Варлаама начинается прямо известием: «Егда же… приде из Костянтиня града Антоний, сверьстник его, рад же быв блаженный о таковом мужи духовному си брату, преда в руце его монастырь». Позднейшие редакции считают нужным пояснить, что Антоний, предназначенный Варлаамом в преемники, незадолго до того пошел в Царьград. Краткое житие рассказывает о создании Хутынского монастыря с подробностями и намеками, которые были уже непонятны составителям пространных редакций и потому опущены или спутаны ими. Варлаам еще до пострижения прямо из мира «изиде в пусто место, имея наставника Бога и отца Перфурья и брага его Феодора и ину братью, их же житье и добро–нравье инде скажем… острижеся вне града от прозвутера некоего мниха». Пространные редакции, не зная, кто этот Феодор, опускают и его с иной братией, и указание на другое сочинение автора, а Порфирия смешивают с священноино–ком, постригшим Варлаама Обличая большую отдаленность этих редакций от описываемого лица в сравнении с краткой, указанные особенности их имеют свой источник в сжатом и не совсем ясном рассказе последней. Трудно решить, что имел в виду автор жития, обещаясь «инде» сказать житие и добронравие Порфирия и иной братии; но нет нужды непременно видеть в его словах обещание написать особые жития этих людей.
Древняя новгородская летопись разъясняет, кто этот отец Порфирий и кого мог разуметь автор под «иной братией». Понятно, что это одно еще не дает достаточного основания приписывать летопись и житие одному автору; гораздо вероятнее, что автор жития намекает на монастырские записки, которые он вел вскоре по смерти Варлаама, живя в его монастыре, и которые послужили источником известий о Хутынском монастыре, занесенных в Новгородский летописный свод. Из этого свода узнаем, что Порфирий — Прокша Малышевич, такой же «вячший» новгородец, как и Варлаам, постригся на Хутыне «при иг. Варламе» и умер в 1207 году, брат его Феодор неизвестен по летописи, но она в продолжение нескольких десятков лет следит за судьбой его сына Вячеслава, внука Малышева, достроившего церковь, заложенную его отцом, бывшего тысяцким, потом хутын–ским монахом Варлаамом, и подробно обозначает его смерть и погребение на Хутыне в 1243 году. Там же пострижен и в 1247 году погребен сын Вячеслава Константин. Из одного с Варлаамом класса вышел вернувшийся пред смертью его Антоний: это был Добрыня, отец которого воевода Ядрей погиб в походе 1193 года на югру; по летописи, Добрыня еще до изгнания архиеп. Митрофана (1211) возвратился из Царьграда с святыней от гроба господня и постригся на Хутыне; в 1211 году он избран владыкой Новгорода и потом неоднократно оставлял кафедру. Вместе с Антонием мог быть в числе «иной братии» Варлаама и Арсений, из хутын–ских чернецов дважды заступавший место архиеп. Антония, но не посвященный в сан, потом бывший игуменом Хутын–ского монастыря. Ко всем этим лицам летопись относится с большим сочувствием и особенно останавливается на Арсение, описывая его добронравие, называя его мужем кротким, смиренным, зело боящимся Бога[69].
Рассмотренные признаки жития не позволяют слишком удалять его происхождение от времени описываемых им событий. Впоследствии это житие имело долгую литературную историю и вобрало в себя цикл легенд, которыми окружено было имя Варлама. Разбор их найдет место в рассмотрении позднейших редакций жития. Краткая редакция свободна от этих легенд; но и в ней, несмотря на раннее время ее списков, можно отметить черту, ставшую потом основой одной из них. Древняя летопись и житие молчат о годе смерти Варлаама; две позднейшие летописи, Новгородская 4–я и Софийская, относят ее к 6701 (1192, ноябр 6). Воспроизводя историю монастыря по древнему житию, видно, что Варлаам с Порфирием и иной братией долго жили в «пусте месте» отшельниками, не принимая правильной формы монастырского братства, которое впервые устроилось по–монастырски, когда архиепископ освятил поставленную «чернецом» Варлаамом малую церковь Преображения на Хутыне, что, по древней летописи, было 6 августа 1192–го, то есть незадолго до смерти Варлаама[70]. По пахомиевской редакции жития, Варлаам тогда же заложил другую, каменную церковь Преображения, но не успел достроить при жизни[71].
Сопоставление этих известий делает вероятным известие о смерти Варлаама в 1192–м, то есть при архиеп. Григорис, умершем в следующем году 24 мая. Во всех известных нам списках древнего жития хоронит Варлаама владыка Антоний; позже встретим ряд легенд, основанных на тесной дружбе между Варлаамом и архиеп. Антонием, избранным в этот сан в 1211 году. Ошибка эта принадлежит не автору краткого жития, которое, очевидно, в других списках не обозначало имени владыки, как всем еще известного; на это указывают и позднейшие редакции, которые, переделывая древнее житие, в рассказе о погребении Варлаама также не называют архиепископа по имени. Так, по–видимому, из стиравшихся в предании исторических черт жизни Варлаама уже в конце XIII века завязывалась канва легенды.
Разбираемое житие может служить образчиком литературного стиля житий, какой усвояла новгородская письменность XIII века В основных чертах своих он тот же, что широко развился и твердо заучивался нашими книжниками впоследствии. Две существенные особенности его здесь уже готовы и выступают тем заметнее, чем короче житие. Одна состоит в известном выборе биографических черт для жития. Их немного, и почти все они связаны с рассказом об удалении Варлаама и его товарищей в пустыню, о построении монастыря и о смерти святого; остальные моменты и подробности не остановили на себе внимания биографа. Не одна краткость биографии тому виной. Рядом с индивидуальными чертами жизни Варлаама нашли место и те общие тииические черты с их неизменным, заученным выражением, которые удобно переносились на всякого святого: «Роди–ся от верну родителю крестьяну», «ун сый на игры с уными человскы не изволи изити», в пустыне «не дадяше сна очима своима, боряся с бесы», предсмертные слова к братии: «Аще, братие, телом отхожу от вас, да духом присно с вами буду» и т. п. Затверженные по чужим литературным образцам, эти черты, здесь еще краткие и неразвитые, очевидно, рассчитаны не на любопытство к делам и деятелям прошлого, а на внимание набожного слушателя в Церкви. Эта вторая особенность житейного стиля заметно связана с первой: из жизни святого берутся лишь такие черты, к которым можно привязать эти общие, готовые формулы жития. Но следует оговорить в разбираемой редакции отсутствие третьей особенности житейного стиля, развившейся позже: общие мести в жизнеописании удерживают еще характер исторических фактов, хотя условных, не переходя в назидательное размышление или витиеватую проповедь и не удаляясь от первоначального назначения жития — служить исторической запиской или «памятью» о святом.
Еще ближе подходит к этому назначению коротенькая записка об Аркадие, еп. Новгородском, сохранившаяся в макарьевских минеях[72]. Трудно сказать, существовали ли в письменности Новгорода до XV века какие–нибудь биографии других его древних владык, написанные в Новгороде. Жития некоторых из них, составленные позже, или молчат о своих древних источниках, или делают неясные указания на них. Литературная простота записки об Аркадие лишает вероятности предположение, что она написана при архиеп. Макарие для его миней или в близкое к нему время: тогда составили бы более пространное и витиеватое житие, сообразно с литературным вкусом времени. Помещенная в минее Макария среди кратких проложных статей, она, очевидно, вместе с ними выписана из старинного пролога Краткий некролог, эта записка чужда общих мест жития. По–видимому, она была мало известна церковным историкам: говоря об Аркадие, они обыкновенно ограничиваются летописными известиями, начинающимися с основания им Успенского Аркажского монастыря в 1153–м[73]. Записка представляет некоторый интерес тем, что сообщает черты жизни Аркадия до этого года, взятые, очевидно, из другого источника, столь же близкого, как и древняя Новгородская летопись тех годов, ко времени этого епископа (+1163). Аркадий «бе нищ», говорит записка, в молодости покинул родителей и постригся в Юрьевом новгородском монастыре; здесь.
достигнув сана пресвитера, он стал потом игуменом и, наконец, был почему–то изгнан из монастыря. Когда приехал из Руси в Новгород кн. Изяслав, он полюбил Аркадия и поручил ему «место» св. Пантелеймона; оттуда Аркадий удалился потом в пустынное место, где и основал в 1153 году свой монастырь[74]. Пантелеймонов монастырь около Новгорода упоминается в грамоте кн. Всеволода Мстиславича Юрьеву монастырю; следовательно, существовал еще до 1136 года, когда Всеволод был изгнан из Новгорода. Изяслав, как видно, заботился о его благосостоянии: он приезжал в Новгород на короткое время в 1148 году, к этому времени можно сгнести сохранившуюся грамоту его на земли, выпрошенные им у Новгорода для Пантелеймонова монастыря; тогда же поручил он Аркадию управление этим монастырем, о чем говорит записка. В известиях летописи об игуменах Юрьева монастыря есть пробел между 1134 годом, когда упоминается Исаия, и 1158–м, когда был поставлен Дионисий. Очевидно, к промежутку 1134—1148 годов и относится игуменство Аркадия в этом монастыре[75].
Первоначальное житие св. кн. Александра Невского составляет большую редкость в уцелевших древнерусских рукописях; по–видимому, отдельные списки его попадались редко и старинным нашим переписчикам[76]. Это можно отчясти объяснить тем, что в позднейшей письменности, наиболее сохранившейся, древнее житие было вытеснено из обращения несколькими редакциями его, составленными в XVI веке в духе позднейшего житейного стиля. При такой редкости списков первое сличение их может возбудить некоторые сомнения относительно первоначального состава жития. В списке, дополненном летописными известиями, есть подробности, не встречающиеся в других. Сличая этот список с древней Новгородской летописью, легко видеть, что эти подробности не принадлежат автору жития: почти все они относятся к Невскому и Ледовому побоищу и заимствованы почти дословно из Новгородской летописи, а автор жития — не новгородец и опускал многое, касавшееся собственно Новгорода[77].
С другой стороны, есть черты, опущенные в списке Псковской летописи и удержанные другими; самая крупная из них — рассказ о 6 русских удальцах, отличившихся в Невском бою[78]. Этот рассказ интересовал не исключительно одних новгородцев, ибо далеко не все эти удальцы вышли из их среды: четверо принадлежали к дружине князя, от которого и слышал этот рассказ автор, по его собственному показанию: «Си же вся слышах от господина своего кн. Александра Ярославича и от иных, иже обретошася в той сечи».
Автор — не новгородец: у него нет обычных выражений новгородца о родном городе, даже есть, напротив, некоторое разногласие с новгородским летописцем в рассказе о Невском бое: умалчивая о подробностях, которые могли занимать одних новгородцев и отмечены их летописцем, он не без ударения указывает, что Александр поспешил выступить против врагов «в миле дружине» и потому много новгородцев не успело присоединиться к нему, тогда как новгородский летописец выводит Александра в поход только с новгородцами и ладожанами, не упоминая о княжеской дружине. Автор и не пскович: последнего трудно предположить в жестких словах, с какими житие заставляет Александра обратиться к псковичам после Ледового боя: «О неветласи псковичи! aщe сего (избавления от Немцев) забудете и до правнучат Александровых, и уподобитеся Жидом» и проч.[79] Эти слова, образ выражения о ливонских немцах и шведах и другие черты обличают в авторе жителя Низовской земли, владимирца; на это указывает и обилие подробностей в рассказе о погребении Александра во Владимире, которых нет в Новгородской летописи[80]. Но трудно определить общественное положение автора; из его рассказа видно только, что он был лицо, стоявшее близко к Александру. По его признанию, он слышал о князе от отцов своих и был «самовидец возраста его»; о Невском бое ему рассказывали сам Александр и другие участвовавшие в деле, очевидно дружинники князя; о Ледовом бое он также слышал от «самовидца»[81].
Рассматриваемое жите далеко не составляет полной, обстоятельной биографии Александра; в нем не находил! многого, что известно о князе из других источников. В нем нет даже связного рассказа: содержание его представляет недлинный ряд отрывочных воспоминаний, отдельных эпизодов из жизни Александра Нетрудно заметить мысль, руководившую автором при выборе этих эпизодов: в его записке соединены именно такие черты, которые рисуют не историческую деятельность знаменитого князя со всех сторон, а его личность и глубокое впечатление, произведенное им на современников, и эти черты переданы в том свежем, не потертом поздним преданием виде, в каком ходили они между современниками. Слова, какие сказали ливонский магистр и Батый, увидев Александра; поэтические черты, в какие современники и даже участники двух громких побед Александра успели уже облечь свои рассказы о них; татарские жены, стращающие детей словами: «Александр едет»; ответ его послам папы; скорбное слово о зашедшем суздальском солнце, сказанное митрополитом при известии о смерти князя, — эти и другие черты жития если не все точно отражают действительные факты, то дают историку живо почувствовать, как отразилась деятельность Александра в умах современников. Источник с такими чертами в северной письменности получает тем более цены, что их нет в современной северной летописи, вообще не любящей рисовать живо явления времени, и легко заметить, что позднейшие летописные сборники в рассказе об Александре воспроизводят эти живые черты именно по житию, без которого они погибли бы для них и для историка.
Литературная сторона жития делает его явлением не менее любопытным для характеристики литературной деятельности XIII века на Севере. Изложение его не чуждо книжной искусственности, хотя очень далеко от изысканного до невразумительности «добрословия» позднейших книжников. Автор знаком и с божественным и с человеческим писанием: он умеет кстати привести текст из ветхозаветного пророка; характеризуя своего героя, он сравнит его в храбрости с царем Римским «Еуспесианом» и при этом расскажет случай, где последний явил свое мужество; рассказывая об избиении шведов ангелом в Невском бою, не забудет упомянуть о подобном чуде в древние дни, при царе Езекии. Далее он знает, что пишет житие святого, которого и сам так называет. Несмотря на все это, он не выдерживает элементарных приемов жития, не хочет ни начать сю приличным описанием благочестивого детства святого князя, ни закончить молитвенным обращением к новому ходатаю на небе. Вместо этого он набрасывает в начале повести краткую характеристику взрослого князя: ростом он выше других людей, голос его точно труба в народе, лицом он Иосиф Прекрасный, сила его — половина силы Самсоновой, и дал ему Бог премудрость Соломонову, храбростью он Веспасиан, царь Римский, — и рядом с этими земными доблестями ни одной иноческой, чем любили с детства отличать даже князей позднейшие жития. Описание кончины святого автор начинает обращением к себе, которое по наивной изобразительности земной скорби столь же чуждо духу житий последующего времени: горе тебе, бедный человече! Как опишешь ты кончину господина своего? Как не выпадут у тебя зеницы вместе с слезами? Как от тоски не разорвется у тебя сердце? Оставить отца человек может, а доброго господина нельзя оставить, с ним бы и в гроб лег, если б можно было.
Житиеписатель, вышедший из школы Пахомия Логофета, сказал бы, что автор повести об Александре совсем не умеет писать жития; так, вероятно, и думали переделывавшие ее редакторы XVI века, сглаживая в ней именно эти оригинальные, вольные приемы. Этим вольным движением, не стесняющимся холодной торжественностью житейного языка, оживлен весь рассказ жития; заметно еще литературное веяние старого киевского или волынского Юга под этим северным, суздальским пером, которое с гибкостью и изобразительностью южного летописца вставляет в рассказ и библейский пример или текст, и сжатую картину Ледового боя или народной скорби при погребении Александра, не дает князю, его дружине и другим действующим лицам действовать молча, но постоянно выводит их с живою речью и при этом иногда мимоходом отмечает черту современного общественного взгляда или отношения к известному событию: жалостно было слышать, добавляет житие в рассказе о поспешном выступлении Александра против шведов, жалостно было слышать, что отец его вел. кн. Ярослав не ведал такого нашествия на сына своего милого Александра, и ему было некогда посылать весть к отцу, ибо враги уже приближались.
Вслед за другими книжными центрами древнейшей Северо–Восточной Руси является и Тверь с памятником историографической литературы, с повестью о своем князе — страдальце Михаиле Ярославиче. Первоначальное сказание о нем известно нам в немногих позднейших списках; оно не попало в древние летописи, а позднейшие летописные сборники занесли его на свои страницы уже в переделке XV века[82]. По содержанию и основной мысли это сказание не житие в настоящем смысле слова, а повесть об убиении кн. Михаила в Орде; но его можно отнести к разряду житий как по сходству литературного стиля, так и потому, что оно целиком легло в основание позднейших переделок, облеченных уже в форму правильного жития. Встречаем в сказании следы автора: в ночь по убиении Михаила многие верные и неверные видели два светлые облака над телом его, «еже исповедаху нам со слезами и со многими клятвами»; в гор. Бездеже, где остановились с телом на пути в Москву, один сторож был чудесно наказан за неуважение к мощам святого и «пришед исповеда ту (в Бездеже была церковь) иереови бывшая ему, от него же слышавше написахом». Сказав, что убитого князя отвезли на ночь за реку Адежь, «еже зове гея горесть», повесть замечает: «Горесть бо и бе, братие, тогда в той час, таковую видевши нужную смерть господина своего». В этих словах сказывается очевидец смерти Михаила, бывший спутником его в Орду, но не сопровождавший его тела оттуда. В свите, окружавшей Михаила за несколько минут до убийства, повесть указывает вместе с боярами и слугами отцов его духовных, игумена Александра и «двоих попов». В одном из них и можно подозревать автора. В минуту смерти князя, когда бояре и слуги его одни убежали к ханше и там скрывались, другие были обобраны, побиты и закованы татарами, духовных, по–видимому, не тронули, и они могли на другое утро услышать от верных и неверных рассказ о ночном явлении над телом князя. Московский князь отправил тело убитого в Москву «с своими бояры», и этот поезд описан в повести кратко; на другое лето той же дорогой вернулся на Русь и Юрий с сыном, боярами и слугами Михаила; по–видимому, на этом пути автор и узнал от бездежского иерея о новом чуде Михаила.
Во всей повести автор остается верен своей повествовательной задаче и не прерывает рассказа теми поучительными или риторическими распространениями, которые вносят в него позднейшие редакции. Эта ровность рассказа характеризует его повесть наравне с рассмотренными новгородскими житиями. В ней можно даже заметить некоторый рассчитанный подбор фактов: указав кратко происхождение князя, рассказ направляется далее прямо к катастрофе в Орде и касается только тех событий, которые к ней привели или тесно с ней связаны. Этим объясняются некоторые пробелы в повести: рассказав о путешествии князей Михаила и Юрия в Орду в 1304 году, по смерти Андрея, указав таким образом завязку вражды между ними, автор обходит 8 следующих спокойных лет великокняжения Михаила и переносит рассказ прямо к 1313 году, когда затихшая вражда возобновилась. Положение автора сообщает интерес его отношению к событиям и главным лицам сказания. Очень естественно не найти в нем и намека на исторический смысл московско–тверской распри; но можно ждать объяснения ближайших мотивов и характеров враждующих князей с тверской точки зрения. Сквозь простой рассказ повести тверской князь выступает у автора величественной фигурой; на его стороне право и великодушие; он готов отступиться от своего великокняжеского права в пользу соперника, лишь бы вражда прекратилась, при всяком случае выражает готовность пострадать, лишь бы неповинные христиане избегнули беды смертью его одного; он борется один против московско–татарского союза, причем автор умалчивает, что и его герой водил из Орды окаянных татар на Русь, на погибель христианству–Но любопытно, что соперник его Юрий Московский остается в тени и не на него направлено тверское негодование автора Юрий с низовскими князьями — орудия татар, невольные жертвы ордынской жадности, и особенно треклятого Кавгадыя, всего зла заводчика Такое отношение тем более любопытно, что Москва в начале XIV века не была еще окружена в глазах общества блеском, прикрывавшим многое, и сам автор не скрывает подробностей, несогласных с его отношен нем к действующим лицам рассказа. Увидев брошенное без одежды тело Михаила, Кавгадый «с яростью» обратился к Юрию: ведь он брат тебе старший, все равно что отец, зачем лежит так его тело? После убийства и русские князья с боярами, в одной веже с ордынскими, пили вино и хвастались, какую кто вину выдумал на пострадавшего князя.
Один грамотей, составлявший летописный сборник в первой половине XVI века, чувствуя неполноту своего изложения и свое неумение сочинять повести и украшать их премудрыми словесами, извинял себя тем, что он не киянин родом, не новгородец, не владимирец, но ростовский поселянин[83]. Если эта оговорка указывает главнейшие центры книжного просвещения в древней Руси, то любопытно отсутствие среди них Москвы. Ее не можем занести и в число городов, оставивших жизнеописания своих местных политических или церковных деятелей до половины XIV века Даже пророк и один из основателей ее политического величия не нашел себе в ней русского жизнеописателя.
Современник митрополита Петра и первый его жизнеописатель, ростовский еп. Прохор был довольно известным лицом в свое время и в местной памяти по смерти. С его именем связана поэтическая легенда об основании Толгского монастыря в 1314–м. Еще игумен Спасского монастыря в Ярославле, он присутствовал на Переяславском соборе вместе с своим епархиальным ростовским архиереем Симеоном и вскоре потом занял место последнего[84]. В 131У году Прохор ездил в Тверь мирить ее князей с Юрием Московским, в 1325 году с митр. Петром хоронил в Москве убитого Юрия, в августе 1327 года, уже по смерти Петра, освящал там же заложенный последним Успенский собор, а под 7 сентября следующего года летопись говорит уже о смерти его самого[85].
Это указывает приблизительно на время составления жития. Разбор внешнего вида его дает основание для более точного определения. Труд Прохора, скоро встретивший сильного соперника в сочинении Киприана, сохранился в немногих списках, в которых, однако ж, текст его отличается обилием вариантов и заметными неправильностями[86]. Рядом с описками, обычными у писцов, встречаем варианты, объясняющие судьбу текста. Когда во Владимирском соборе объявили о чудесах Петра, совершившихся в Москве вскоре по смерти его, по одним спискам, «почудился в. кн. Александр Михайлович и весь народ, иже бе в соборе»[87]; другие вместо Александра, действительно бывшего тогда (в начале 1327) великим князем, ставят великого князя Ивана (Калиту), противореча собственному рассказу, что кн. Иван, описав эти чудеса, послал свиток во Владимир для прочтения в соборе; следовательно, не поехал сам. Автор жития упоминается в нем по всем спискам в форме, принадлежащей перу писца, а не автора, на Переяславском соборе является «преп. иг. Прохор», свиток о чудесах читает во Владимире «преп. еп. Прохор». Происхождение этой последней поправки объясняется церковным употреблением, какое получил труд Прохора и на которое указывает его заглавие по Софийскому списку: «Преставление Петра митр, всея Руси; и се ему чтение», то есть чтение в церкви на 6–й песни канона святителю.
Этим же объясняются отчасти многочисленные варианты в конце жития и между ними один, для нас более других любопытный. Прохор ничего не говорит о преемнике Петра Феогносте, приехавшем на Русь в тот же год, когда умер Прохор. Описание оглашенных во Владимире чудес святителя заканчивается по Софийскому и Соловецкому спискам словами, обещающими конец жития: «Ты же, св. святителю, нам испроси грехов оставление»… Но житие оканчивается как будто припиской, и, по–видимому, недоговоренной: «И се паки ино знамение его: создана бысть церкви вскоре милостью св. Богородица и Божиа угодника, св. святится Петра митр., а сотворение в. кн. Ивана». Один список, наиболее исправный, как будто чувствуя, что эта приписка не на месте, ставит се перед заключительным обращением к святому, переделывая последнее для чтения в церкви на праздник святого[88]. В этой приписке можно подозревать намек на то, что житие написано до окончания и освящения Успенского собора в Москве (в августе 1327 года); следовательно, вскоре по прочтении автором во Владимирском соборе свитка о чудесах Петра.
Эти очевидные следы переделки не позволяют с уверенностью говорить о первоначальной литературной форме труда Прохора. В существующем его виде это — совершенно проложное житие, изложенное в сухом, окатом рассказе. В нем можно отметить некоторые новые черты житейного стиля, любопытные в русском памятнике, несомненно получившем теперешний вид еще в первой половине XIV века, вследствие того что митр. Феогност, как рассказывает Киприан, получив от цареградского патриарха разрешение (в 1339) почтить память святителя песнями священными и славословиями, установил «праздник светел святому». Прохор мало знал о жизни Петра на Юге: он упоминает об его отце Феодоре, но не может назвать ни матери его, ни места рождения святого, ни монастыря, где постригся Петр. Поэтому можно не предполагать особенных источников для его известий, что Петр начал учиться грамоте 7 лет и постригся 12 лет, ибо эти обычные черты, по примеру греческих житий, вставлялись в наших, когда не были точно известны действительные[89]. Но даже в поздних списках труда Прохора незаметно черт, внесенных под влиянием сочинения Киприанова: в рассказе о святительстве Петра Прохор приводит известия, каких пет у Киприана; «град славный зовомый Москва», по выражению последнего, у первого не более как «град честен кротостию».
Из всех разобранных выше житий с их редакциями можно набрать десяток, достоверно или вероятно написанный до XV века. Одно из них (Авраамия Смоленского) вполне отличается уже искусственным складом, позже усвоенным северной агиобиографией, и выше указан источник этого исключительного явления. Другое житие (А. Невского) — своеобразный, не повторившийся в древнерусской литературе опыт жития, чуждого приемов житейного стиля.
Остальные жития, различаясь между собою свойством источников и фактического содержания, представляют несколько общих топических черт: они писаны для церковного употребления или по крайней мере имели его, некоторые несомненно, другие вероятно; потому все они имеют характер проложной записки, или «памяти» о святом, отличаясь сухим, сжатым рассказом, скудно оживляемым речью действующего лица или библейским заимствованием; в них заметно уже зарождение условных биографических черт и приемов, составивших риторику житий позднейшего времени; но вопреки ей все они, не исключая и двух указанных, имеют в основе своей известную историографическую задачу, ставя на первом плане фактическое содержание жития и не обращая его в материал для церковной проповеди или нравственно–риторического рассуждения. Таковы происхождение и первоначальный вид древнерусской агиобиографии на Севере.

