Благотворительность
Духовная культура средневековой Руси
Целиком
Aa
На страничку книги
Духовная культура средневековой Руси

§ 2. ЦЕРКОВНОЕ УЧИТЕЛЬСТВО

Роль учительной книги выдвигалась на передний план потому, что в церкви за литургийным богослужением не следовало слово проповедника. Практика проповедей духовенства в церкви возникла лишь в XVII в. Живая проповедь в виде назиданий, предшествовавших исповеди, происходила в церкви, но в широком объеме она осуществлялась за ее пределами (кроме так называемых уставных чтений). Иначе говоря, Слово выносилось из церкви и произносилось во внебогослужебной обстановке. Учительные книги «Пчелы», сборники христианско–назидательного характера «Златоструи», «Златоусты», «Златые Чепи», «Измарагды»и другие позволяют пополнить наши знания о древнерусском человеке. И дело не только в приращении фонда источников. Учительная литература по непосредственным, тесным, ближайшим связям с жизнью, с аудиторией, которой она предназначалась и с которой общалась, дает конкретное представление о внутреннем мире любителейчтениякнижного и любителейучениякнижного; общественном сознании и психологии рядовых мирян. Это как раз те люди, что избирали из своей среды священников, дьяконов, причетников, отчасти навязывали им свои интересы, отчасти поучались просвещенному слову — уровень грамотности и образованности духовенства все же возвышался и возвышал аудиторию. Человек в учительной литературе Древней Руси — прежде всего рядовой мирянин, труженик земли и промысла, ремесленник. Все (или почти все) разновидности учительных сборников (не в равной мере) послужили исследованию В. П. Адриановой–Перетц «Человек в учительной литературе Древней Руси»[39], во многом дополняющему исследование Д. С. Лихачева «Человек в литературе Древней Руси». Естественно, что В. П. Адриано- ву–Перетц, автора сочинения о русскойдемократической сатиреXVII в., не могли не интересовать предшественники — авторы и переводчики учительной литературы, проповедники, поскольку ряд сочинений в учительной литературе — проповеди.

Исследовательница сознательно избрала своим предметом учительную литературу, имея в виду ее предваряющее значение по отношению к путям последующего литературного развития и особенно дорожа внутренним миром «маленького человека», оказавшимся большим миром духовных запросов и идейных интересов. «Как видим, — писала В. П. Адрианова–Перетц, — учительная литература теоретически подготовила к XVII веку русских историков и их читателей к размышлениям над человеческим характером — над его сложностью и противоречивостью, над совмещением в нем доброго и злого начала»[40]. Учительная литература была ближе к жизни, чем любая другая литература Древней Руси: «Эта литература заглядывала и в самые сокровенные уголки души человека. Она тоже учила «должному» и предостерегала от недостойных поступков, но учила, пристально всматриваясь в действительность…»[41]Учительную литературу мы рассматриваем как связующее звено между низовой культурой и «книжной» культурой интеллектуалов средневекового общества.

Из всех памятников учительной литературы остановимся на «Измарагде» младшей редакции (XV в.), зная, что он вовсе не единственный памятник, достойный изучения в ракурсе смыс- ложизненных и человековедческих проблем XV в. Другие из названных выше учительных сборников имеют более раннее — XII‑XIII вв. — происхождение. «Измарагд», несмотря на свой значительный объем, дошел до нас более чем в ста списках, среди них многие XVI и XVII вв. Особенность «Измараща», отмеченная исследователем А. С. Архангельским, в частности, состоит в том, что внимание в нем акцентируется не на внешних формах культа, а на его внутреннем содержании: «проповедниками чаще всегоуказываетсянеобходимость — кроме внешнего, обрядового, —внутреннего, духовного исполнения христианских добродетелей..»*[42]На это же указывает автор единственного пока специального исследования об «Из- марагде» В. А. Яковлев: «Тот факт, что сборник, посвященный исключительно разъяснению исповедания веры делом богоугодной жизни,совершенно не касаясь обрядовой стороны религии,как «Измарагд», имел такое широкое распространение, свою литературную историю с XIV по XVII век включительно, прямо Указывает, что он удовлетворял потребностям своих читателей (курсив мой. — AК.)[43].А. С. Архангельский и В. А. Яковлев выделили особенность «Измарагда» — одухотворение веры как примету времени — и были правы. В сборниках XVI в. иноща встречаются записи молитв. И в тех немногих случаях, коща они встречаются, они доносят высокую волну лирического подъема, глубокую человечность, искренность подлинного чувства. Один из прекрасных тому примеров — «Молитва за отца и матерь умерших» в сборнике XVI в. из Синодального собрания. Пишет ее монах, все в ней православно–ортодоксаль- но, но ничего наружноблагочестивого и внешнеобрядового:

«Боже, приемыи жертву Авраамлю и призрев на всесожжение, явлеи Анну пророчицу Самойла родити, приими добрая родителя отца и матеры Помяни, Господи, древнее матере моея. Помяни, Господи, въскормление. Помяни, Господи, слезы. Помяни, Господи, воздыхание. Помяни, Господи, яко не восхотеста разлучитися от мене, и се разлу- чистася от мене в веце сем. Но за доение и воскормление, и за слезы и воздыхание, и за разлучение еже от мене радости вечныя сподоби я, не сведи ею, Господи, от скорби в скорбь, от печали в печаль, от сетования в сетование, но за жертву роди и принесе к тебе, Господи, мене, недостойного раба твоего инока Иосифа, царствию небесному сподоби я. Яко благословися и прославися пречестное и великолепое имя Твое Отца и Сына и Святого Духа. Ныне и…»[44]

В составе «Измарагда» содержатся сочинения, направленные против формального благочестия. Духовенству, оправдывающему недостойный образ жизни тем, что священнический сан достаточен, чтобы избежать загробного возмездия, указывается, что сан не спасает[45]. Не спасает и место: «несть бо пособиа от чьстна сана и от места свята, не творящему воля Божиа… Место бо никого не спасет и не осудить, нъ когождо дела или осудять, или спасуть…»[46]Это «рискованный» мотив. Он неоднократно воспроизводился по ходу выступлений против «лживых учителей».

В согласии с «духовнохристианской» тенденцией «Измарагда», а таковая не означала ничего иного, как обращение к внутреннему миру человека, находится и характерное для этого памятника повествовательное начало. Как заметил В. А. Яковлев, в старшей редакции «Измарагда» оно представлено четырьмя повествованиями помимо тех, которые в виде притч встречаются в поучениях. В младшей редакции содержится семнадцать повествований[47]. От одной редакции «Измараща» к другой все заметнее прослеживается повышение повествовательного начала. Еще одному памятнику с названием «Измарагд» сборнику XVI в. из собрания Ундольского, посвятил небольшую статью О. В. Творогов. Он указал на ряд черт, сближающих этот сборник с «Измарагдом», но вывод сделал такой: «И все же это не «Измарагд»[48]. Почему? Потому, что нравоучительность его статей «сочетается непременно с занимательностью сюжета», что они «не отвлеченные наставления, а в большинстве своем сюжетные нравоучительные новеллы»[49]. Но явления «беллетризации» в «Измараще» приняты во внимание уже Яковлевым. Им же указана динамика нарастания повествовательного начала от старшей к младшей редакциям памятника. «Отвлеченного наставительства» вообще в «Измараще» мало, даже в его старшей редакции.

Изучение памятника требует выяснения его установки на ту или иную общественную среду. Думается, в этом отношении опыт Яковлева остается актуальным. Исследователь считает: 1) «Измарагд» предназначался для приходского духовенства и для домашнего чтения мирян, замечая, что «грамотность этого времени далеко не была столь редким явлением не только среди духовенства, но и среди мирян…»[50]; 2) составитель сборника «отлично понимал потребности своих читателей: он руководился соображениями, которые были результатами близкого знакомства с условиями нравственной жизни этих читателей, со степенью их духовного развития»[51]; 3) составитель сборника («наставник») «может и даже должен быть по своему умственному развитию выше среды своей деятельности, но не настолько, чтобы не мог понять ее интересов и говорить понятным для нее языком»[52]; 4) притом что «Измарагд» содержал ряд переводных и оригинальных статей, хотя и озаглавленных именами отцов церкви, для его изучения существенно не «определение степени самостоятельного творчества его составителя, но указание на то, какие стороны жизни интересовали его в современном ему обществе» и «какие вопросы интересовали это общество»[53].

Многие и самые коренные вопросы были в центре внимания составителя «Измарагда», они волновали общественную среду, которой был предназначен сборник. Среди них проблемы «правды» и «неправды», бедности и богатства, труда и собственности, нравственные нормы жизни и многие другие. К некоторым из них нам еще предстоит обратиться. Пока же рассмотрим структуру первичной церковной ячейки–прихода в его соотнесенности с миром и волостью — первичными гражданскими ячейками крестьянства. Не имеем ли мы в «Измараще» своего рода настольную книгу для приходского духовенства, прихожан? Если действительно составитель сборника положил в его основу опыт непосредственного общения со своими слушателями и это определило круг чтения, каким он предстает в статьях, составляющих сборник, то это и есть опыт общения с прихожанами, знание их жизни, интересов, семейно–бытового уклада, острых вопросов, которые задают прихожане и ответа на которые ждут. И если это так, то проповедник не может не говорить с прихожанами иначе, чем на доступном им языке.

На каком языке говорили со слушателями (или писали для читателей) проповедники из народа, выступавшие для народа?

На языке конкретно–образном, на языке наглядных примеров, взятых из жизненного обихода. Через живые примеры или посредством вымысла, рисовавшего всем доступные ситуации, проповедник шел к цели: образ в умах слушателей превращался в понятие. Образец такого выступления — «Слово о лживых учителях». «Лживых учителей» обличает простолюдин, взявший на себя миссиюистинногоучительства. Прислушаемся к проповеди, звучавшей на рубеже XIII‑XIV вв.: «Рекше, еща пастуши (духовенство. — АК.)възволчатся, тогда подбаеть овци овце паствити — в день глада насытяться… В притци лепо есть разумети: еща бы посла рать к некоему граду, ти некто бы простьлюдин въскликал: «люди, побегаете в град, рать идеть на вы!» То быша слышавъше, людие смышлении бежали быша в град и избыли бы зла, а несмышлении ръкли быша: «не князь муж поведаеть, не бежим в град». Пришьдши бы рать избила, а другых повоевала»[54].

Проповедник в «Измарагде» убеждает слушателей в существовании «небесного жития», рая, из которого был изгнан Адам. Он говорит:

«Якоже жена непраздна всажена будет в темницу, таможе детищ родит, той же рожденный детищ возрастет в темнице той. Мати же его, седяще с ним, многажды поведает ему о солнце, и о месяце, и о звездах, о горах же и о дубровах и о холмех и како птицы парят и кони текут, и земля жито растит и вино и овощь. Сей же, иже в темнице родився и вскормлен и возрасте и ничто же иное не весть, разве темничную тму, а то слышит искушений тех и не верует о том. Тако и мы в изгнанием житии сем рождьшеся и не веруем слышаше небесное житие, но точию сию маловременую жизнь знаем, худыя и убогия сласти, в нем же рождены есмы»[55].

Другой образец доступного простым людям слова. Проповедник взывает к прихожанам, погруженным в мирские интересы и не пекущимся «о душе». Он предвидит возражения слушателей (читателей). Они могут сказать: мы не «небесные чины», не апостолы, нечего с нас и взыскивать. Это знание аудитории. И знание, каким именно словом можно воздействовать на умы паствы. «Суть же инии человеци, — обращается проповедник, — иже птица на руках взимают, точию да ся ими глумят и о тех же многа имуть строениа, а о души ни мала родяще… Елма ж друзии печалять о псех и досыти им не дають ести да бы на заець быстри были… Пси же толь хитри изучени — голоден, а в устех дръжа заець, а не ясть. О брате, постыдитеся сами себе и будите только крепци. Не имате бо извета пред Богомь, яко и скот и птица наказаете, а сами почто не накажитеся на разум Божий, а смыслене есте… Не зазрите ми, братие, понеже о псех вы притчю сказах. Аще о небесных реку вы и глаголети: тии были вельми велиции. Аще ли о апостолех глаголю вы, речете ми: тако не можем творити. Того деля зверем вы прилагаю. Аще можеши пса научити и зверий лютость на 1фотость и птицу утолити, да како не зло на добронравие»[56]. К кому обращена проповедь? Охота в XVI в. была немалым подспорьем в крестьянском хозяйстве. Не «сокольничьи слободы» подразумевал проповедник. Охота на зайцев (именно этот пример избрал проповедник) была крестьянским занятием. Птицы же, упоминаемые им, не вид промысла. Они служат «глумам», скорее всего скоморохам, забавлявшим население дрессированными животными.

К сельскому же населению, можно думать, обращено находящееся в «Измарагде» сочинение «Слово о некою двою суседу шевъцу», во всяком случае оно — приходская проповедь. Назначение «Слова» в том, чтобы побудить население исправно посещать церковь: «Послушайте (послушайте! — АК.)и о сем. Беста два суседа шевьца вкупе живуща. Един же ею имяше отца и матерь свою, и жену, и дети многы. Хожаше в церковь в год пения по вся дни, и вся о бозе кръмляше от ремества своего, и изобиловаше и в милостынею подаа.

А другый же хытр сый в ел ми, но не хожаше к церкви и делая ни в неделю ни опочиваше всеща, но ни себе кръмити неможаше, завидяже суседу своему. И единою с гневомь рече: «откуду ты обогател, аз же болше тебе прилежа реместве своему обнищах уже?»[57]Благочестивый сосед, об искусстве которого в ремесле мы ничего не узнаем, а о трудолюбии его знаем то, что он и в праздничные дни посещал церковь, как и в будни, и в отличие от соседа «опочивал», т. е. не трудился и днем и ночью, обеспечивая себя и семью всем необходимым. Благочестие с лихвой возмещало труды и заботы. Далее рассказывается, каким способом благочестивый «шевец» наставил на «истинный путь» трудолюбивого. Способ был чувственно–наглядным, это достаточно отметить, чтобы не следовать за нитью изложения автора «Слова». Случай с двумя «соседями–шевъцами» дошел до архиепископа, и тот «сътвори добраго съветника презвите- ромь, бе бо (благочестивый ремесленник. — АК.)книгам хитр елми»[58]. То обстоятельство, что слух о благочестивом ремесленнике дошел до архиепископа, посвятившего ремесленника в священники, указывает, что описываемое событие произошло в приходе. Конечный вывод «Слова»: «Всяк церкви потщися, аще еси праведникь теци, ащели еси грешник теци к церкви всеща, да учение святое слышиши»[59].

Ряд поучений «Измарагда» помечен тревогой, вызванной пренебрежительным отношением прихожан к церкви. Это среди прочих объяснялось тем, что прихожанам, поглощенным трудом и заботой о хлебе насущном, было не до церкви; трудовые занятия они предпочитали посещению церкви и слушанию проповедей. Потому и взывали проповедники: «братие и чяда, слышаще (проповедь. — АК.)тецете к церкви,дело оставлыие»[60].

Мы не касаемся здесь вопроса об отношении проповедников к трудовым делам и заботам прихожан. Слово о двух соседях–шевцах не могло встретить положительный отзыв в умах и сердцах прихожан, хотя и излагалось на вполне доступном им языке. Но нас сейчас интересует именно язык, характер изложения, поскольку вопрос состоит в определении среды, которой предназначались сочинения «Измараща». Что эти сочинения, как правило, именовались «Словами», тоже должно быть отмечено: читателю больше говорило наименование «Слово», т. е. устное живое обращение к слушателям, пусть самыми давними были эти слова («от святых отец» и т. п.), но и они были в свое время живыми, предполагавшими аудиторию слушателей. Не только «Слово» о соседях–шевцах, но и предшествовавшие им примеры, приведенные ранее, да и «Измарагд» в полном составе его поучений служили утверждению веры и авторитету церкви. Эта целенаправленность «Измарагда» не вызывает сомнений. Здесь коренилось и глубокое противоречие: насколько приход связан был с миром (как и мир с приходом), настолько он был делом самого населения; рядовое духовенство не могло отрешаться от интересов тех, от кого зависело. Но приход был подконтролен церкви и не мог не служить проводником ее интересов. Отсюда глубокая противоречивость «Измарагда», удивляющая несогласованность составляющих его сочинений, могущая навести на мысль, что составитель его подбирал сочинения, не задумываясь над их содержанием, подбирал невпопад. Ибо наряду с сочинениями типа «Слова» о двух соседях–шевцах (их много), так или иначе варьирующими темы послушания церкви, непротивления «Божьей воле», в нем представлены сочинения, проникнутые духом обличения церкви, ее стяжательства, порочности духовенства, насилий, чинимых знатными и богатыми, даже сочинения, прославляющие труд. Противоречивость «Измарагда» отражала противоречивость действительности, реальное положение прихода между «двух огней», что и нашло зеркальное отражение в «Измарагде». Это повышает доверие к нему как источнику, характеризующему общественно–идейную жизнь малых народных социумов во всей ее подлинной сложности.

«Измаращ» отозвался и на многие злободневные в XIV— XVI вв. темы приходской жизни. Картина, представляемая им, широка. Здесь нашли место сочинения, трактующие разные предметы «покаянной дисциплины»; сочинения, откликающиеся на еретические брожения, на явления народной смеховой культуры, особенно скоморошеской, на бытовавшее «чародейство» и «волшество», на сохранявшиеся элементы народных верований.

Задержим внимание на обличении скоморошества, народных

игр и гуляний. Об этом шла речь в ряде сочинений «Измараща». Дань, приносимая народным развлечениям, была всеобщей: «Вижьду бо не уныа токмо неиствыи, но и старый, о них же велми тужю, егда вижю мужа от седин честна и детя с собою на позоры (зрелища, представления. —А. К.)ведуще или на пир. Что сего горе есть или чего дела сквернее — отец сына своего на зло ведет!»[61]. Это не только проявление народной игровой стихии, но и сознания жизненной естественности «позоров» и знания самого «позорового» действа (оно было коллективным). Об этом читаем: «Аще ж кто воспросит тех, кто Амос или Авдии, или колико чином сих пророк и апостол есть, тъ рещи не умеет. Аще ли о конех, или о птицах, или о ином, тем философ и ритор. О всех тех ответ положат.И глаголют, кый есть вред от глум[62]Игрецов, плясунов, гусельников, сопельников поддерживали материально и не у них ли учились пародировать персонажи Священного писания? Остается открытой возможность в таком именно смысле интерпретировать текст: «Друзии же мъзды игрецем дают… не токмо дивятся зрящи, но и словеса их изучили, да еща на пиру или ще ся зберут, то и подобно бы крестианом сущим сице речи: тако апостол Павел глаголе, или Иоан Богослов, или Исайя пророк, или ин который из святых, то в того места вещают: се глаголеть онсии скоморох, или онсии кощунник и игрец…»[63]Население не только деятельно участвовало в общих празднествах, но и отстаивало их правомерность. Мы читали в «Слове» о сосед ях–шевцах, о труженике, не дававшем себе покоя и в «неделю». На этот раз нам дано узнать об ожидании «недели» тоже не для церкви, но и не для труда: «Недели чають, да оставлыне дело на улицах и на игрищах събираются, не ложь бо есть се слово, в иныя на игрища исшед, праздна обрящщеши овы гудуща, ины плешуща, ины поюща пустошнаа и пляшуща, оны борющася…»[64].

Народная культура заявляла о себе не только «на улицах» и местах «игрищ». Она входила и в церковные стены. В епитемейниках с XIV по XVII в. звучит настойчиво требование покаяния за «шепоты» и громкие разговоры, за рассказы — «не- полезные повести», которыми обменивались прихожане, за смех, что нарушало ход богослужения, особенно же за «глумы». По–видимому, «глумы» более всего досаждали духовенству. Кое–какие позиции духовенство вынуждено было уступить, как это следует из «Слова» «Како подобает приходити в церковь с верою» в составе «Измарагда»: «Ныне же вы паче скоморохов смеетеся и беседы и шепты творите. Позорища бо ваши безмолвны стоят, ни глаголания в нем, ни клича, зде же богу вещающу о страшных вещех, мы же, горше есмы пес, безстудне творяще!.. Или неимши храмов и домов, идеже беседовати или со други совещатися. Се бо невозбранно в дому или в торгу или в бани, а во церкви токмо Богу молится — церкви бо Дом Божий есть…»[65]

Проповедник показал себя человеком, отлично знавшим быт прихожан. Он с ними встречался и в домах, и банях, и на «торгах», да и «игрища» знал воочию. Он шел на уступки и просил прихожан пощадить хотя бы церкви. Чем не нравились духовенству «глумы» и «неполезные повести»? Не только тем, что нарушали порядок богослужения в церкви. Мирские разговоры в церквах шли и о предметах весьма серьезных. Прихожане «не только ведут в храме мирские разговоры, — пишет Я. С. Лурье, обращаясь к сочинениям Иосифа Волоц- кого, — но настаивают на своем праве вести их, ибо речь идет об их насущнейших нуждах: «яко же о жительстве нашем нужнаа требованиа»»[66]. Исследователь устанавливает, что прихожане в стенах церкви говорили, к примеру, о том, «что в мире одни «множатся в куплях», а другие «оскудевают»[67]. Далеко не безобидны оказывались и «глумы». И они, бывало, вторгались в область вопросов социальной справедливости. Это показывает на том же материале Я. С. Лурье: «Некий «великомудрствующий в разуме», например, подымая «опаницу» (заздравную чашу), возглашал тост за то, чтобы не «прогневалось чрево»; другие восклицали: «Горе тебе, мамона (богатство), и неимущемъ тебе!»». Исследователь комментирует: «глумы», против которых выступает автор–церковник, это опять мирские темы: бедность и богатство; потребности «чрева», противоречащие требованиям аскетизма. Они вторгаются в церковь по вине неких «великомудрьствующих» и распространяются между «нищими» и «сущими в скорбях»[68].

Каково бы ни было содержание «глум», они как факт народной культуры противостояли культуре господствующего сословия, а то, что они происходили и в стенах церкви, являлось прямым вызовом. Однако «глумы» в народной культуре означали игры, забавы, шумное веселье, карнавальный смех. То, что именовал «глумами» Иосиф Волоцкий, относилось не к «смеховой культуре». Противоположность между бедностью и богатством, обсуждавшаяся прихожанами как вне церковных стен, так и в них, никак не относилась к разряду забав и шуток. Не до шуток было прихожанам, знавшим по собственному опыту, что есть «нищета» и «скорбь». Иосиф Волоцкий называл «глумами» то, что относилось не к «смеховой культуре», а к горькому и слезному опыту простых людей.

Благочиние прихожан тем более составляло предмет исключительных забот церкви, что и самому духовенству вменялось в обязанность строго следовать порядку литургийной службы, не внося в него ничего от собственной инициативы. Храм во время литургийного богослужения представлялся духовным властям — и этому они наставляли верующих — «земным небом», на котором присутствовали сонмы ангелов и архангелов, принимавших участие в священнодействиях и в таинственном возношении молитв к Богу. Все человеческое исключалось отсюда, а потому и импровизация с ее постоянными недомолвками не имела доступа в «земное вместилище божественной славы»[69].

При таком идеале церковной службы любое «неблагочиние» со стороны прихожан в церкви выступало в глазах ее иерархов покушением на «земное небо» со всем «сонмом ангелов и архангелов». Что бы ни думали сами прихожане о своем поведении в церкви, его практика показала, насколько идеалы церковной литургии не имели в их глазах никакой цены. Духовенству «импровизировать» не дозволялось. Прихожане «импровизировали» как хотели.

Мы приводили слова Яковлева, относившиеся к составителю «Измараща» как книжнику (проповеднику, наставнику), стоявшему по умственному развитию выше среды, в которой он действовал. В контексте известного нам материала о путях развития духовной культуры народа в XIV—-XVI вв., как и в собственном опыте изучения памятника, мы приходим к аналогичному выводу. «Измарагд» был направлен на повышение умственного развития среды, которую составитель знал хорошо, а содержание памятника отвечало поставленной цели. Насколько же составитель по умственному развитию был выше среды, к которой обращал проповедь? Указанием может служить духовно–христианская направленность «Измарагда», действительно контрастирующая обрядоверческому, формально–благочести- вому протолкованию христианства, характерному для эпохи средних веков. Однако в своей реальности средневековое христианство было не более и не менее духовно, чем духовное развитие самих верующих. Для них явь была красноречивей духа.Духовныеявления сперва выступали какявлениядуха, доступные чувственно–эмпирическому удостоверению. Это исторически обусловленная ступень развития общественного сознания. Упор на духовность христианства, таким образом, являлся одним из критериев поступательного развития общественного сознания и, — в меру того, насколько этот упор являлся сознательной целью, — показателен для развития общественной мысли. Все же составитель «Измараща» мыслил, представлял, чувствовал в общем круге средневекового мировоззрения. Для него, например, «добрые дела», совершаемые человеком, суть прообразы ангелов, как и «злые дела» — прообразы бесов. В потустороннем мире «добрые дела» преображаются в ангелов, а те «в радости и в веселии» подхватывают душу умершего и доставляют «в место покоя и радости». В свою очередь «злые дела», совершенные человеком в его «час исхода души от тела», претворяются «в злыя бесы» и те, «люте свезавше убогую ту Душу грешнаго поведую, рыдающу и плачущуся горце в место темно и смрадно». Происходит диалог между душой грешника и ангелами. Душа: «святии аггели, не поймете мя от житиа го не готова, да в гресех покаюся». Ангелы: «о грешнаа и вызывает сомнений. Но и соответствие «Поучения» религиозной действительности того времени, от которого оно до нас дошло (XVI‑XVII вв.), в свою очередь также не вызывает сомнений. Смирнов писал о «Поучении»: «Оно рисует весьма жизненные отношения духовного отца и детей — духовных детей, полуязычников–двоеверов, и духовного отца, не совсем исправного в учительстве»[70].[71][72][73][74]Однако неизвестный автор «Поучения» обращался к своей пастве, обличал ее пороки, нерадивость в вере, непослушание и т. д. с точки зрения христианина. Смирнов, возможно, прав, когда считает, что среда, к которой обращено «Поучение», была смешанной, т. е. состояла из христиан и язычников, причем язычники еще жили открыто[75]. «Поучение» подкупает искренностью и простотой, подробностями повседневной жизни прихода. Мы со всем этим встречаемся неоднократно в различных церковных сочинениях. Но в них нам чаще отражаются схемы, хотя и такие, в которых отложился разносторонний и давний опыт церкви. Живые чувства редко попадают в сочинения. Поэтому особенно ценно в «Поучении» признание священника в неуспехе его проповеди: «С(е) третиее се лето имам, еще и день и нощь не можем молити вас и учити, то овогда третий день, овогда седмыи, и тоже творим учаще вы, но на кыи то успех есть!»[76]. «Поучение» во всех отношениях — памятник своеобразный. Это как бы описание препирательства между духовным лицом и прихожанами, задевающее за «живое» обе стороны, однако по–свойски. Процитируем это сочинение так, чтобы читатель мог услышать диалог двух сторон.

Священник: «Не мозите ленитис, послушайте о том к вам беседую, се бо ми к вам слово… бежите игрищ, да не смеются вам погании, лишитесь клятвы, останитеся мзды, резоимания, грабления, волхования, татьбы, разбоя, прелюбодеяния».

Прихожане: «Чему нас не учиш в церкви, ради быхом тебе слышали, аж ты учиши нас на трапезе, коли нам пити и ясти?»

Священник: «А нам подобает учити на трапезе и на улицах, а вам приходяи приимати учения».

Священник стремится оправдать практику собеседований с прихожанами во внецерковной обстановке тем, что в церкви его слово не будет услышано: «Аще приидите в неделю (воскресенье. — АК.)к церкви толко на кощуны, на свары и клеветы, на игры и на величание, на укорение друг друга, брат брата, на объядение и пьянство (в церкви! — АК.)>пения не слушаете, ни святых книг учения»'[77].

Прихожане: «Також и мы коли вас (духовенства. — АК.)слышим добрая дела творяща, то радуемся о вас, егда ли злая творите дела, то не хощем ни гласа того (священнического. — АК.)слушати, зане нам о том попом хула будет от Бога: не глаголи того попе не сын ми есть, почто ми его учити, но своего ради спасения всякаго человека от зла востягни, а на добро поучай…»[78]Священник берет на себя ответственность перед Богом за прихожан, прихожане заявляют о своейответственностиперед Богом за духовенство.

Приходское духовенство, как и сами прихожане, отдавали дань и народным верованиям, и христианству в его переосмыслении крестьянином, и внецерковным и внерелигиозным формам народной культуры, наконец, и народному религиозному свободомыслию, выделяясь уровнем грамотности и образованности. Каковы бы ни были нарекания на невежество духовенства, как, например, неоднократно цитируемые в литературе слова новгородского архиепископа Геннадия («нет человека в земле, кто бы избрати на поповство», а «поучився мало азбуки да просятся прочь»[79]) — это не совсем так. В обиходе церкви находился весьма внушительный «минимум» богослужебной литературы, без которой не мог обходиться церковный ритуал. При всей религиозно–церковной ограниченности она — тоже факт культуры. Таковы Служебник, излагавший литургию, Часослов, содержавший молитвы на различные часы суток, Октоих, заключавший молитвы на каждый день недели, Евангелие и Апостол — евангельские и апостольские тексты, читавшиеся в церкви, Псалтирь (Простая,. Следованная, Толковая), Требники, Минеи, Триоди и многие другие богослужебные книги. Конечно, некоторые духовные лица, грамотные и неграмотные, зачастую сводили свои пастырские обязанности к простому обиранию прихожан. Естественно, что отношение населения к такому алчному и порочному духовенству было отрицательным. Но имелись священнослужители и церковнослужители, стремившиеся просветить народ. Не одни богослужебные книги составляли круг их чтения. В среде сельского духовенства дорожили и книгами, заносившимися церковью в запретные индексы. Эти индексы в православной церкви назывались статьями «о книгах истинных и ложных». В одном из ранних индексов (XIV в.) накладывался запрет на «ложные писания» и пояснялось: «Суть же ложныя писания, яко се худыи си номоканунцы (самодеятельные перечни грехов, составлявшиеся рядовым духовенством. —А. К.)у попов по молитвенником, и лживыи молитвы, еже о трясовицах». Век спустя осуждаются «толстые сборникисельские, и худые номоканунцы, и по молитвенникому сельских поповлживые молитвы». В статьях о «книгах истинных и ложных» среди «ложных» книг перечислены многие апокрифические сочинения, пришедшие на Русь преимущественно из Болгарии. Если «сборники сельские» действительно были «толстые», то, вполне вероятно, что в них нашли место и апокрифы. Владельцы сборников как драгоценность передавали их из поколения в поколение: «И держат у себя от отец и прадед, — указывается в одной из статей о «книгах истинных и ложных», — по соборником и по молитвенником еретическое писание, иже повелеша жещи»[80].

В сборник конца XVI в. включено развернутое изложение содержания такого рода сочинений: «О книгах Ветхаго и Новаго Закона, их же не подобает чести правоверным, понеже еретицы написали от своего разума, а не от Святаго Духа… и многые неведущи праваго Божественаго писания в своем неразумии гибнут и держат у собя от отец и прадед по соборником и по молитвеником еретическое писание, иже повелеша жещи, иже отводят от Бога и приводят бесом в пагубу… Второе идоловерие ее от еретик насеано на пагубу душам. Иже кто имет еретическое писание у собя держати и волхованию их веровати со всеми еретики да будут прокляти, а книги те на темени их сожещи. Творци быша еретическим книгам в болгарской земли поп Еремеи да поп Богумил…»[81]

Среди низших слоев духовенства были ревнители христианства, каким они его понимали, убежденные в том, что проповедь их просвещает умы и души населения. Для своего времени они не были не правы. Воспользуемся возможностью, редкой, как уже отмечалось, услышать «живой» голос представителей социальных низов в церкви — чтецов, певчих, пономарей — выступивших против монополии духовенства на «учение книжное». Это упоминавшееся уже «Слово о лживых учителях» (рубеж XIII‑XIV в.). В нем обличается продажность духовенства, обман ими верующих, пренебрежение проповедью. Такие духовные лица прямо называются «бесами» и «еретиками». Возникает ассоциация между «Словом» и «Поучением», поскольку и в нем верующая среда объявляет себя ответственной за благочиние и добропорядочность духовенства. Различие между «Поучением» и «Словом о лживых учителях» (не исключено, что сочинения эти по времени синхронны) в том, что первое по тону примирительно, а второе — памфлетично и публицистично. Права на проповедь требуют те, «иже не имуть ни ерейства ни дияконьства, но певци или четци суть». Более того, если книжному учению не учат те, кому оно доверено, то «аще добре научить и простый — и то добро»[82]. Это «Слово» не ересь — оно христианское, правда, протолкованное духовно, а не формально. И все же это было крамольное в глазах церкви «Слово»: «певци», «четци» и даже «простые» требуют права на то, чтобы учить народ. «Учительство» не привилегия духовного сословия, а долг всех, обладающих даром «святого духа». Добавим еще, что «Слово» не считает храм единственным местом, предназначенным для проповеди. Проповедь уместна везде и пред всеми — постольку и храм может быть местом проповеди. Среда, громко и недвусмысленно заявившая о себе в «Слове», находившаяся в постоянном общении с прихожанами, грамотная и образованная, имевшая в обращении «толстые сборники сельские», да и сама способная к идейному творчеству («Слово о лживых учителях»), была одним из самых деятельных субъектов духовно–культурного развития. Поэтому, коща в 70–х гг. XV в. новгородский архиепископ Геннадий в числе зачинщиков ереси «жидовствующих» называл не только городских, но и сельских священников, он лишь отдавал должное фактам («Да та прелесть здесе распростерлася не токмо в градех, но и по селом. А все то от попов, которыа еретики ставили в попы»[83]). Между «Словом» рубежа XIII‑XIV вв., «сборниками» сельских попов, попавшими в запретные индексы XIV, XV и XVI в., и посланием Геннадия 1478 г. прослеживается сквозная линия развития духовной культуры социальных низов, выдвинувших своих «интеллектуалов» — рядовое духовенство и причт.