Три христианские трагедии

Три христианские трагедии

345 лет назад, 25 мая 1681 г., отошел ко Господу, Педро Кальдерон де ла Барка, один из величайших христианских трагиков («недосягаемый образец верности христианским идеалам» — аттестация Кальдерона от Шлегеля). «Трагедия» — слово, ассоциирующееся у нас прежде всего с древнегреческой культурой, что некогда трагедию и создала. Однако этот жанр в раннее Новое время нашел великих христианских продолжателей. Одним из них был Кальдерон, испанец, католик; другим — Расин, француз, янсенист, т. е. — сильно огрубляя — полукатолик-полупротестант; третьем, самым знаменитым — Шекспир, англичанин, протестант. В память Кальдерона — по трагедии каждого из этих авторов, притом вместе с текстом, показывающим христианский характер этих трагедий, их отличие от трагедий древнегреческих.

«Поклонение Кресту» Кальдерона // «Кальдерон» Дмитрий Мережковский

Мережковский комментирует «Поклнение Кресту» Кальдерона в соответствующей главе «Вечных спутников»:

«Кальдерон — глубочайший мистик».

«Так же, как древняя трагедия связана посредством праздников Диониса с религиозным культом, испанская драма связана посредством средневековых мистерий с культом католической религии».

«Символы — это философский и художественный язык католицизма. Таинства религии открываются верующим в символах. Из них состоит богослужение, они украшают церковь и служат материалом для религиозного искусства. Мистерия Кальдерона, которая еще не вполне отделилась от религии, заимствует у католицизма символический язык, подобно тому как греческая трагедия заимствовала от культа многобожия язык мифологических образов.

Свет человеческой мысли, вечные вопросы о жизни и смерти проникают и в драму Кальдерона, но только пройдя сквозь католические догматы, подобно тому как лучи солнца проникают в готическую церковь сквозь разноцветные стекла окон, окрашиваясь в яркие цвета».

«Эзэбио, Юлия /герои «Поклонения Кресту»/ — близнецы не только по рождению, но и по характеру. Трагедия их жизни была решена еще в то мгновение, когда отец из ревности, т. е. от недостатка веры и любви, хотел убить их мать. Они родились между пороком и добродетелью — между рукою убийцы и символом искупления, Крестом. Такова и жизнь их. Они не могут отдаться ни плоти, ни духу, ни демону, ни Богу. Их воля мечется между покаянием и возмущением. Они думают, что сейчас коснутся дна бездны, что больше падать некуда, что нет возврата. Но тотчас же овладевает ими другая стихия и выносит из глубины на поверхность. Когда еще сердце не перестало биться от возмущения, греха и страсти, они уже плачут слезами молитвы и покаяния.

Кроме человеческой воли действием драмы управляет другая высшая сила. Эта сила — «любовь, которая движет солнцем с другими звездами». Сила любви вызывает Эзэбио из бездны смерти, чтобы он мог покаяться. Одна мысль о Боге спасает преступницу Юлию, которую отец хотел убить собственными руками. Рок, идея возмездия и справедливости, управляющей миром, — основа древнегреческой трагедии. Бог, идея любви, движущей солнцем и другими светилами, — основа мистерии христианского поэта».

«Душа драмы «Поклонение кресту» — та идея, которая составляет одно из оснований христианского учения. Если нет веры в Бога, если нет любви к Нему, — нет добра и зла. Внешние добродетели, подвиги не спасут того, кто сердцем далек от Бога».

«Добрые дела — только воплощение нашей любви к Богу. Любовь омывает все грехи, примиряет все противоречия, любовь оправдывает. Вот почему сила покаяния — беспредельна. Нет такой глубины падения, из которой вопль грешника: «Господи, помилуй меня!» — не мог бы спасти и вознести его к Богу. Евангельский рассказ о разбойнике, который покаялся на кресте и был спасен одним мгновением веры, оправдывает Кальдерона. Вдохновение его драмы сосредоточено в той сцене, где умирающий разбойник Езэбио обращается с почти требовательной молитвой к Богу: «Ты должен спасти меня!»

«Андромаха» Расина // «Поэзия в ее отношении к людям. Характеры. Мать. — Андромаха» Шатобриана

Шатобриан комментирует христианский характер «Андромахи» Расина в соответствующей главе «Гения христианства»:

«Почитание Богородицы и любовь Иисуса Христа к детям достаточно подтверждают трогательное сродство духа христианства с гением материнства. Мы попытаемся сейчас открыть критике новый путь; мы будем искать в чувствах матери-язычницы, изображенной автором нового времени, христианские черты, которые он безотчетно внес в свою картину».

«Андромаха» Расина своими трогательнейшими чувствами обязана тому, что автор ее — поэт христианский. Андромаха в «Илиаде» более супруга, чем мать; Андромаха Еврипида одновременно раболепна и властолюбива, а это разрушает характер матери; Андромаха Вергилия нежна и печальна, но и она не столько мать, сколько супруга: вдова Гектора говорит не: Astyanax ubi est? — но: Hector ubi est? [Где Астианакс? (сын Андромахи) Где Гектор? (муж Андромахи) (лат.) — Энеида, III, 312.]

Андромаха Расина более чувствительна и вызывает больше сострадания, нежели Андромаха античности. Столь простые и ласкающие слух слова:

Сегодня мне обнять его не довелось, — принадлежат женщине–христианке; они не могли бы быть сказаны ни гречанкой, ни, тем более, римлянкой. Гомеровская Андромаха горюет о грядущих несчастьях Астианакса, но в настоящем почти не думает о нем; мать, испытавшая влияние нашей религии, не менее предусмотрительна, но более нежна; целуя сына, она порой забывает о своих огорчениях. Древние не задерживали своего взгляда на детях; похоже, что язык колыбели казался им излишне простодушным. Только Господь Бог евангельский осмелился не стыдясь вспомнить о детях (parvuli) [Мф 18:3] и поставить их в пример людям: «И взяв дитя, поставил его посреди них, и обняв его, сказал им: кто примет одно из таких детей во имя Мое, тот принимает Меня» [Мк 9:35–36].

Кто не признает христианку во вдове Гектора, когда она у Расина говорит Сефизе:

Пусть скромным он растет, хоть род его и знатен

Это deposuit potentes de sede [Низложил сильных с престолов (Лк 1: 52)]. Древние так нe изъясняются, ибо изображают лишь природные чувства; чувства же, выраженные в этих стихах Расина, никак нельзя счесть чисто природными; напротив, они противоречат голосу сердца».

«Андромаха нового времени говорит о предках Астианакса почти как Вергилий. Но после слов:

Скажи ему о тех, кто почестей достиг.

— Она добавляет:

Не знатностью одной, но славой дел своих.

Такие наставления прямо противоположны гласу гордости: в них видна природа преображенная и облагороженная, природа евангельская. Смирение, которое в христианстве восторжествовало над остальными чувствами и, как мы покажем впоследствии, изменило для нас иерархию страстей, пронизывает все поведение Андромахи нового времени. Когда вдова Гектора в «Илиаде» представляет себе удел, уготованный ее сыну, в нарисованной ею картине грядущих невзгод Астианакса есть нечто низменное и постыдное; в нашей религии смирение изъясняется совсем иным языком: оно столь же благородно, сколь и трогательно. Христианин покоряется самым суровым требованиям жизни, но уступает он лишь из добродетели, склоняется лишь по воле Божией, но не по воле человеческой; он и в узилище не теряет своего достоинства: бесстрашно храня верность своему Владыке, он презирает бренные оковы, от коих смерть вскоре освободит его; земная жизнь для него лишь сон, и он несет свой крест без сетований, ибо свобода и рабство, счастье и горе, державный венец и колпак раба равны в его глазах».

«Король Лир» Шекспира // «Утешения трагедии, ужасы Пасхи» Харта

В одном примечании своего шедевра «Красота бесконечного» Харт пишет:

«Если бы мы пожелали вникнуть в то, как христианская культура повлияла на трагедию, то нам следовало бы поразмышлять над Королем Лиром. Если б Король Лир был аттической трагедией, она, пожалуй, закончилась бы в пустоши, на пике безумия протагониста и в точке его максимального и самого демонического (то есть облагораживающего) отчаяния, в коем он достиг бы полного исчерпания страсти. Разумеется, не было бы странного и прекрасного воссоединения с Корделией, изобилующего образностью воскресения и разговорами о прощении, так как эта сцена примирения (устремленная к эсхатологической надежде) делает последующую смерть Корделии более ужасной, чем что–либо, возможное в аттической трагедии: как раз потому, что зрителю дается проблеск радости — которую бессильна омрачить трагическая мудрость, — радости возвращения любимого человека, — следующая за этим смерть видится как нечто абсолютно бессмысленное, безобразное, не сообщающее никакой мудрости, сопротивляющееся всякому встраиванию в какую бы то ни было метафизическую схему умопостигаемости или утешения. Стоит отметить также, что Шекспир опять и опять возвращался к этому мотиву утраченной и вновь обретенной дочери в «проблемных» и «романтических» пьесах — в Перикле, Цимбелине и (особенно волнующе) в Зимней сказке, — но всегда уже помещая в конец пьесы «воскресение».