Житие Дон Кихота и Санчо
Целиком
Aa
На страничку книги
Житие Дон Кихота и Санчо

***

Говоря о глубинной сущности кихотизма, я показал, что она связана с жаждой увековечить и прославить свое имя, со стремлением к бессмертию. К предыдущему изложению остается добавить, что и сам Сервантес в глубине души не был чужд подобным чувствам: он, завершая свое бессмертное творение, обратился к своему перу с такими словами: «Здесь, на этом крючке и медной проволоке, ты будешь висеть, о мое перо, не знаю, хорошо или плохо очиненное. Ты проживешь на ней долгие века…» — и чуть дальше: «Для меня одного родился Дон Кихот, как и я для него; ему дано действовать, мне — описывать».1 Сервантес сам жаждал обессмертить и прославить свое имя.

И естественно, что Сервантес открыл Дон Кихота в тайниках собственной души, извлек его из глубин собственного духа. Очень верно было подмечено и повторено не раз, что Дон Кихот и есть сам Сервантес. Он есть Сервантес в той мере, в какой тот воплотил в себе свое время и свой народ, он есть душа испанской нации, сосредоточенная в Сервантесе. А в этой душе — жажда оставить по себе имя.

При обсуждении того, что зовется культом смерти, к которому якобы привержены испанцы,2кажется большой ошибкой утверждать, будто бы мы не любим жизнь потому, что она для нас тяжела; будто бы испанец никогда не ощущал особой приверженности к жизни. Я, напротив, полагаю, что он ощущал и продолжает ощущать величайшую приверженность к жизни, и именно потому, что жизнь для него тяжела; так называемый культ смерти и берет начало из этой величайшей приверженности к жизни.

Столь велика наша любовь к жизни, что мы желаем продлить ее до бесконечности и не можем примириться с ее потерей: надежда жить после смерти или страх не жить заглушают в нас наслаждение жизнью, эту joie de vivre,[70]столь свойственную французам.

И если иные возразят мне, будто они не могут питать такую надежду или терзаться таким страхом, ибо не верят в жизнь после смерти и вполне убеждены в том, что со смертью каждого из нас исчезает без остатка наше сознание, я отвечу, что страстное желание жить после смерти умерщвляется в них вовсе не убежденностью в невозможности этого, — напротив: малая сила желания пережить себя лишает их веры в то, что это достижимо.

В третьей части «Этики» Спинозы, испанского еврея или португальского, что в данном случае все равно, есть четыре изумительных пункта: шестой, седьмой, восьмой и девятый, в которых утверждается, что истинная сущность всякой вещи состоит в стремлении или склонности длить свое бытие на неограниченное время, а человеческий ум осознает таковое свое стремление.3Развитием этой великолепной мысли является учение Шопенгауэра о воле.4 И если Шопенгауэр так восхищался испанцами и считал нас народом огромной и сильной воли — вопреки противоположному мнению, столь распространенному среди нас же самих, — то лишь потому, что видел в каждом из нас могучее желание безгранично и нескончаемо длить наше индивидуальное бытие; видел нашу жажду бессмертия.

Жажду, которая, повторяю, берет начало в величайшей приверженности к конкретной, проживаемой, горячо любимой жизни, а вовсе не к созерцанию того, что творится вокруг.

Строго говоря, именно бедность жизни, обусловливая великую приверженность к ней, обусловливает в то же время и жажду бессмертия; бедность жизни вкупе с праздностью. Поскольку бедная жизнь, полная трудов, усердие к работе в бедности производят санчопансизм.

Санчо Панса — бедный крестьянин, бедный труженик, поглощенный работой в поле, а Дон Кихот — бедный идальго, живущий в праздности.

Что может быть замечательнее начала «Дон Кихота», где, дабы прояснить для нас безумие своего героя и то, как «мозги его высохли от чрезмерного чтения», Сервантес прежде всего рассказывает нам, что ел идальго и как он жил.

«Олья, в которой было куда больше говядины, чем баранины; на ужин почти всегда винегрет; по субботам яичница с салом, по пятницам чечевица и по воскресеньям в виде добавочного блюда голубь, — на все это уходило три четверти его доходов. Остальное тратилось на кафтан из доброго сукна, на бархатные штаны и туфли для праздничных дней, — в другие же дни недели он рядился в костюм из домашнего сукна, что ни на есть тонкого».5

Яичница с салом по субботам объясняет, почему бедный идальго был так привержен к жизни. Он был «страстным охотником и любил рано вставать», но «все свои досуги (а досуги его продолжались почти круглый год) посвящал чтению рыцарских романов и предавался этому занятию с такой страстностью и наслаждением, что почти совсем забросил и охоту, и управление хозяйством. Любознательность и сумасбродство его дошли до того, что он продал немало десятин пахотной земли, чтобы накупить себе для чтения рыцарских книг…».

К яичнице с салом по субботам, к бедности Хитроумного идальго добавляется его праздность, ибо «досуги его продолжались почти круглый год». И такова была его бедность, что, дабы иметь возможность читать книги, чем заполнял он свой досуг, идальго оказался вынужден продать немало десятин пахотной земли. В праздном и бедном кабальеро взыграла великая приверженность к жизни, а поскольку в бедном ламанчском селении текла она тяжело и однообразно, проникся он жаждой жизни более просторной, жизни длящейся, где прославится и увековечится его имя.

Много раз утверждали, и почти всегда верно, что тяготы и суровость жизни лишь умножают нашу любовь к ней, а ужасная taedium vitae[71]—плод пресыщенности. Я как раз читаю великолепные очерки, собранные в книгу под названием «The will to believe and other essays in popular philosophy»,[72]толкового североамериканского мыслителя Уильяма Джеймса, и среди них есть один: «Стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить?» («Is the life worth living?»), в котором автор очень искусно развивает мысль о том, что источником меланхолии является пресыщение, что именно тяготы и борьба вдохновляют нас, а миг торжества всегда сменяется ощущением пустоты. «Не от плененных иудеев, — пишет он, — а от иудеев времен славы Соломоновой достались нам самые пессимистические выражения нашей Библии».6

Ужасное «Суета сует, и все суета!»[73]и в самом деле жалоба, которую исторг из себя пресыщенный человек. Тот, кто, как Санчо Панса, живет, согнувшись над землею, вступая с ней в единоборство, чтобы каждый день, по зернышку, отвоевывать себе хлеб насущный, не проклинает жизнь, но жаждет насладиться отдыхом и покоем в ней, а не за ее пределами, и мечтает о благополучии и довольстве острова Баратария. Его можно увлечь, пообещав роскошное воздаяние, посулив поприще, ведущее к праздности и досугу. Он принимает на себя труды, чтобы в будущем от трудов освободиться. Так, пообещав, будто «с ним легко может случиться такое приключение, что он и ахнуть не успеет, как завоюет какой‑нибудь остров, который потом отдаст ему в пожизненное управление», Дон Кихот увлек за собой «одного крестьянина, своего соседа, человека доброго (если только можно дать такое название тому, у кого своего добра не очень‑то много)…» (глава VII части первой).

Мало найдется любителей жизни, столь усердных и постоянных в своей любви, как Санчо Панса. Едва ли можно где‑нибудь проследить — я во всяком случае не припомню — чтобы он исповедовал какой бы то ни было культ смерти.

И если в Санчо нам предлагается тип бедного труженика, вечно занятого, то в Дон Кихоте мы видим тип бедного бездельника, не занятого ничем. Его праздность и его бедность объясняют нам его приверженность к жизни, его стремление жить после смерти, увековечить себя в книгах. Занятой богач и праздный богач не придут ни к санчопансизму, ни к кихотизму. Занятой богач заделается филистером, а праздный богач может заделаться эстетом, меланхоликом, может предаться скепсису в любой его форме и глубинному отчаянию, более или менее отрешенному.

Другой североамериканец, Фрэнк Уодли Чендлер, в своей докторской диссертации о наших плутовских романах («Romances of roguery»), которую он защитил в Колумбийском университете в 1899 г., попал в самую точку, заметив, что в начале нашего упадка «как доблесть рыцаря сменилась трусливой изворотливостью карманного воришки, так и великая война с чудовищами и злыми волшебниками опустилась до обыденных битв с голодом и жаждой».8Но разве война с чудовищами и чародеями не представляла собой некую форму борьбы против голода и жажды? Каким образом Дон Кихот выродился в плута Гусмана де Альфараче?9

Бедность Дон Кихота была относительной, ибо яичница с салом по субботам сопровождалась все же винегретом на ужин, чечевицей по пятницам и голубем в виде добавочного блюда по воскресеньям, и еще, хотя имение его и было скудным, у него оставалось немало десятин пахотной земли, чтобы накупить книг о рыцарях. Но если бы он жил еще беднее и не имел бы возможности забивать себе голову нелепицами и выдумками, почерпнутыми из этих книг, и даже не мог бы выезжать на охоту с первыми лучами зари, тогда волей–неволей вышел бы он в вольное поле один–одинешенек и без лишнего груза, и не имел бы он тогда ни коня, ни оруженосца, ни копья, ни шлема, и ходил бы он по городам и весям, изыскивая такие способы жизни, какие Бог ему на душу положит. Обнищай еще больше бедный Алонсо Кихано — и он превратился бы в Гусмана де Альфараче; этим мы вовсе не принижаем Рыцаря, скорее возвеличиваем плута, поскольку и плуты в своей глубинной сущности не чужды великодушия кихотизма, хотя необходимость поддерживать свое существование не позволяет им много размышлять о бессмертной славе своего имени, — ведь такая мысль, чтобы пробиться на свет, требует некоторого досуга.