«Литургия»
Он
В Упсале много говорилось о богослужении {Речь идет об Ассамблее Всемирного Совета Церквей, состоявшейся в шведском городе Упсале в 1968 году}. Целая секция Ассамблеи занималась проблемой богослужения в секуляризованном обществе. Это вопрос, который очень меня занимает. Слишком много христиан делаются равнодушными к литургической жизни, или, что еще хуже, разочаровываются в ней. Однако именно в богослужении, конкретней в Евхаристии, Церковь обретает основу самого своего бытия, ибо именно в ней расцветает тайна Христова, приобщающая нас к Пресвятой Троице.
Я
Человек подлинный — это «человек литургический», черпающий в таинствах эту способность «о всем благодарить» (буквально: «творить Евхаристию во всех вещах»), как говорит Апостол.
Он
Дерево, которое первым, еще в феврале, расцветает в садах Фанара, преисполнено славы Божией. Океан, заключенный в человеческом взгляде, преисполнен славы Божией. Всех, будь то люди или вещи застигнутые в этой неописуемой открытости, мы посвящаем Отцу во Христе Его в евхаристическом приношении…
Я
«Твоя от Твоих, Тебе приносяще, о всех и за вся!» {Из Евхаристического Канона православной литургии св. Иоанна Златоуста}
Он
Мы приносим также наши труды и наши скорби, все страдания и творческие свершения человечества. И все это мы выносим к сиянию великого светила Божия, выставляем на тот трисолнечный свет, который исцеляет и умиряет. И огонь нисходит в чашу. Нисходит, чтобы затем осветить и все, что вокруг нас, и это излучение беспредельно…
Я
В заключении к своим Размышлениям о Божественной литургии Гоголь говорит, что если общество еще не разложилось окончательно, что если люди живут еще не одной ненавистью друг к другу, то тайная причина этому — совершение Евхаристии.
Он
Она сохраняет мир и уже ныне тайно озаряет его. Человек обретает в ней утраченное им сыновство, он черпает свою жизнь в жизни Христа, тайном Друге, разделяющем с ним хлеб нужды и вино празднества. И хлеб есть Его Тело, вино есть Кровь Его, и в этом единстве ничто более не отделяет нас ни от чего на свете и ни от кого.
Что может быть больше? Это пасхальная радость, радость преображения мира. И мы принимаем эту радость в общении со всеми нашими братьями, живыми и умершими, в общении со святыми и в теплоте Матери Божией.
И тогда ничто более не может внушить нам страх. Мы познали любовь, которую Бог питает к нам, и стали богами.
Все отныне обретает свой смысл.
Ты и еще раз ты, ты имеешь смысл.
Ты не умрешь.
Те, кого ты любишь, даже если считаешь их умершими, не умрут.
То, что прекрасно и живо, до последней травинки, до этого ускользающего мгновения, когда всеми своими жилами ты ощущаешь полноту существования, все останется живым, живым навсегда.
Даже страдание, даже смерть имеет смысл, ибо они становятся путями жизни.
Все живо уже теперь.
Потому, что Христос воскрес.
Есть место в этом мире, где уже не царствует разделение, где есть только любовь, великая любовь и великая радость.
И место это, Святая Чаша, Святой Грааль, в сердце Церкви. И благодаря Церкви — в твоем сердце.
Вот, что следовало бы нам сказать, вот каким должно быть богослужение.
Я
Разве оно не таково?
Он
Нет, не таково. Или скорее, более не таково.
Я
Однако на праздник Преображения я почувствовал, что церковь, в которой я находился, пронизана молитвой и радостью. Это была большая современная церковь в самом центре нового города. Роспись ее была, скорее, посредственной. Но в ней ощущалась прежде всего эта радостная непосредственность пребывания в доме Отчем. Несколько дружеских реплик поначалу, когда утреня шла к концу. Посередине храма, где постепенно становилось все более людно, маленькая девочка лет трех или около того играла, почти пританцовывая в ритме хора. По мере того, как литургия близилась к совершению таинства, более горячей становилась молитва людей. Многие пели вместе с хором, в особенностиКирие елейсонна ектеньях и тропари праздника. Совершение Евхаристии поразило меня в момент Великого Входа и в особенности в момент освящения Святых Даров: древние молитвенные жесты, руки, протянутые к земле, как бы опущенные, ладони, обращенные вперед, приносящие дар…
Он
Да, в дни праздников ощущается особый накал. Но чаще всего богослужение напоминает представлени–есомнамбул перед уснувшей публикой. Но дело не может продолжаться таким образом, когда на службе люди застывают в неподвижных позах за своими скамьями, время от времени механически осеняя себя крестным знамением. Ни эти крещения в одиночку, ставшие просто семейными праздниками, ни эти светские венчания. Вы ведь сами, несмотря на всю вашу снисходительность, обратили внимание на вырождение сакрального искусства. Подумайте–ка о том, какой должна была бы быть литургия в Святой Софии…
Я
… когда посланцы великого киевского князя Владимира не знали, где они находятся, на небе или на земле, говоря, что нигде в мире нельзя было найти подобной красоты!
Он
Ныне нет богослужений в Святой Софии, и все же это безмолвное пространство приобщает нас к своей полноте.
* * *
С моря Святая София представляется запечатанной как некий секрет. Духовный взгляд легко убирает эти минареты, которые упрямо пытаются указать на далекого Бога в то время, как безукоризненно очерченная пята свода купола служит лишь как будто внешней оболочкой некоего сокрытого в ней присутствия. Вблизи мы убеждаемся, что не ошиблись: Святая София как бы прячется, скрывает свой объем и никогда не открывается с фасада. Она слишком велика, чтобы глаз мог охватить ее целиком как какой–нибудь собор. Кривые линии арок и куполов не согласуются с тяжелыми контрфорсами, которые сами в свою очередь как бы увязают в массивных нижних укреплениях. Но то, что скрывается вовне, здесь как бы не хочет существовать для самого себя, даже не стремится к достойному равновесию внутреннего и внешнего, которое осуществляется в стольких благородных византийских или романских храмах. «Внешнее», как трепетно и настойчиво подсказывает вам сердце, хочет быть чуть ли не принудительным выражением «внутреннего», оно целиком обращено в сокровенную глубину.
С южной стороны этой горы из серого камня открывается какой–то вестибюль. В глубине, на внутренней паперти, в полумраке перед нами вырисовываются очертания мозаики: Младенец в солнечном сиянии на синем фоне материнского покрывала. И в памяти всплывает рождественский тропарь, созданный Романом Сладкопевцем в то время, когда заканчивалась постройка храма:
Дева днесь
Пресущественного рождает,
И земля вертеп
Неприступному приносит;
Ангели с пастырьми славословят,
Волсви же со звездою путешествуют;
Нас бо ради родился Отроча младо,
Превечный Бог.
Премудрость Божия, которой была посвящена эта церковь — ибо София и означает Премудрость — она и есть тот «Отроча младо», что почти с мукой как будто собирает в себе весь свет мира. Премудрость Божия, безумие Бога Живого.
В той мере, в какой внешнее ускользает от нас, внезапно открывается внутреннее. Оно просто распахивается перед нами. Не какой–то дальний план выступает здесь из сумерек, но мир преображенный. Круг купола, подобный благословению, нисходящему с небес, соединяется с земным пространством нефа и мягко освещает его плавно струящимся светом полукуполов и парусов свода. Огромность и легкость, свет и полнота присутствуют здесь одновременно. Кажется, что главным материалом, с которым работали архитекторы, был свет. Свет вливается здесь потоками через гигантские, разграфленные в клетку проемы — их особенно много в западной стене — через тянущуюся вереницу сводчатых окон, и своды парят на солнце.
Не все здесь однако построено «по нисходящей». Горизонтальная ось, переносящая упор на человеческое начало, которая так сильно доминирует в храмах Западной Европы, здесь четко выделена абсидой и с одной, и с другой стороны — прямыми стенами с колоннадой. Однако купол владычествует над всем остальным. Когда вглядываешься в него, собираешься и концентрируешься одновременно, и как будто внутреннее небо сердца простирает свой шатер над нами. Словно высота опрокидывается в глубину.
Мы не знаем имен византийских живописцев и создателей мозаик. Они сопричастны безымянности Духа, ибо Бог весь — это Дух. Как и Он, они как бы стерлись в прозрачности ликов. Дух естьzoopoion, податель жизни, они же —zoographoiте, кто своим искусством умеет эту жизнь воспроизвести.
Однако имена архитекторов Святой Софии известны: это Анфимий Тралльский и Исидор Милетский. Впрочем, они были не столько архитекторами, сколько инженерами или техниками, и в цивилизации, по сути, куда более «мирской», чем обычно думают, были известны именно в этом своем качестве. Анфимий, например, прославился своими опытами по сжатию пара, а Исидор дополнил Евклида. Призванные к воплощениюnoetos'а чисел и лиц вaithétos'е стен и куполов, дабы чувственное и интеллигибельное служили бы символами друг друга, они создали вместе храм Премудрости. Они были инженерами Премудрости, а Премудрость для византийцев VI века означала Логос, Слово, ставшее плотью.
Святая София — это наиболее богатое выражение той великой богословской работы, которая происходила в то же время на V Вселенском Соборе, собравшемся в Константинополе. Нужно было выразить на языке архитектуры то, чтонесла в себеэта встреча во Христе Бога и человека. И содержанием этой встречи был свет, свет обожения плоти. Такова благодать Духа Святого. Дух упраздняет все внешнее, это пленение падшим миром. И Сам Он составляет сокровенное начало всего, что существует, Жизнь жизни. Соединенные «нераздельно и неслиянно», как говорит Халкидонский Собор, небо купола и земля храма, напоенные светом, как бы проникают друг в друга. Анфимий Тралльский и Исидор Милетский, эти инженеры богочеловечества, сделали Святую Софию неким фильтром, улавливающим и «возвращающим» свет, отождествляя его со светом Фаворским так, что он перестает уже быть внешним для нас.
Только что я прогуливался по площади Янычаров перед Святой Ириной, этой древней церковью, которая носит имя Мира Божия и которую турки окружили бронзовыми пушками. Запах древнего камня и платанов, смешанный с морским ветром, навеял на меня память о Лангедоке, об Эг–Морте. Он пробудил во мне мое былое отчаянье подростка, бродившего когда–то под тем же ослепительным светом Средиземноморья, но не умевшего ощутить его в глубине своего существа, во глубине бытия… Мне нужно было дождаться и принять этого Младенца, излучающего золотой свет и окутанного безмолвием, дабы безумием Своим Он привел меня в этот храм премудрости, где свет перестает быть недостижимой возлюбленной. Купол опоясывает надпись, сохранившаяся до наших дней: «Бог есть свет неба и земли».
Святая София — давно не церковь. Бывшая некогда мечетью, теперь она стала музеем. Странным музеем. 334
столь пространным, что он кажется всегда пустым, и даже пустынным для одинокого посетителя. Здесь больше нет алтаря, и мусульмане попытались «переориентировать» абсиду, построив в ней своего рода платформу из темного камня, обратив ее больше на юг, к Мекке. Однако эти изменения не имеют решающего значения или, может быть, они по–своему раскрывают новый смысл, новое упование. И мы видим, что Святая София не сосредоточена в алтаре, что она не являет собой, подобно длинным западным нефам, вытянутого подступа, пути к некоему очагу, где сосредоточено присутствие Божие. Святая София являет собой это присутствие всей совокупностью своего пространства, насыщенного светом. Пространство это не столько сакраментально, как в других церквах, сколько «апокалиптично», оно — символ нового Иерусалима, где не будет больше ни алтаря, ни солнца, потому что Бог будет всем во всем. Суровая очистительная работа ислама преобразила этот храм Христа пришедшего в храм Христа грядущего, грядущего во славе Духа Святого.
Рождество — первый приход — имеет смысл лишь в перспективе второго.
Пасха — синтез того и другого.
Именно здесь, должно быть, впервые прозвучал гимн, созданный Юстинианом, императором–богословом, воздвигшим этот храм, гимн, который всегда поется в православных церквах в начале «литургии оглашенных»:
Единородный Сыне и Слове Божий,
Бессмертен сый,
и изволивый спасения нашего ради
воплотитися от Святыя Богородицы и Приснодевы Марии…
Христе Боже, смертию смерть поправый…
Спаси нас!
В Святой Софии каждый час расцвечен особым пучком лучей, который, вливаясь то через одно, то через другое окно, пробуждает на мозаичных изображениях какой–нибудь лик. Среди них над вторыми трибунами я узнал святого Иоанна Златоуста по его огромному умному лбу и по взгляду, излучающему твердость и доброту. Этот патриарх со страстной горячностью и риском для жизни защищал правду и совесть перед мирской властью. Когда вспыхнул мятеж против вчерашнего фаворита, от тирании которого он сам немало потерпел, и когда тот, спасаясь от толпы, схватил руками алтарь, святой Иоанн сумел утихомирить страсти, напомнив толпе о блуднице, обнимавшей ноги Спасителя. Этот антиохиец с чисто семитским реализмом принял всерьез двадцать пятую главу Евангелия от Матфея, утверждая, что Евхаристия имеет смысл лишь тогда, когда она находит свое продолжение в «таинстве бедняка». Сегодня он, конечно бы, сказал, что таинство бедняка немного стоит без таинства Бога воплощенного, распятого и воскресшего. Ибо если Бог не стал человеком в истории, если Христос не воскрес на самом деле, то история пуста, то она — идол, который не спасет нас от небытия. И Святой Иоанн Златоуст и поныне остается тем, кто проповедовал в этом городе слово и по сей день как нельзя более живое — о непостижимом Боге…
Солнце заходит. Свет, подобно огненному потоку, проникает через огромный проем в западной стене, заливая абсиду и отчасти смягчаясь под куполом словно под небом, опрокинутым над нами, дабы утолить нашу жажду по нему. И «западный» свет становится на «восточной» раковине славой Воскресения. Закат превращается в восход «дня незакатного», «солнца правды», Младенца на руках Матери, как изображает Их мозаика абсиды. «Пришедше на запад солнца, — говорит древний гимн, сложенный в честь Христа, — видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа Бога…».
Земля, испещренная красками, вся тварь, окутанная «светом радости» и как бы незаметно вернувшаяся в рай, в этой игре мрамора и порфира вокруг храма кажется голубой растительностью на золотом фоне, который создают лепные украшения кафедр. Современник строительства Павел Молчальник в своемОписании Святой Софии, говорит, что византийцы видели в этом мраморе и порфире изображение всей красоты земной: «Тот, кто обращал свой взор к этой яркой зелени мрамора, казалось, видел реки Фессалии, усеянные по берегам цветами, виноградные лозы со свежими усиками…, в другом же месте глубокая умиротворенная синева напоминала о летнем море… На капителях — словно локоны золотых волос… Порфир усеян звездами… Молоко льется на черную мякоть. Васильки вспыхивают на снежных сугробах».
Драгоценные камни давно исчезли, как и большинство ликов. Однако полихромный мрамор, расположенный широкими кладками, каждая плитка, находящаяся в живой симметрии с другой, иногда перемежающаяся с порфиром — все символизирует Новый Иерусалим, нисходящий с неба и украшенный драгоценными камнями. В естественном своем состоянии драгоценный камень соединяет величайшую плотность с величайшей прозрачностью. Это сама тяжесть, обращенная в свет. Драгоценный камень в природе — то Же, что и глаз человеческий в теле. И подобно тому, говорит святой Макарий, как человек должен целиком обратиться во взгляд, так и Логос в природе делает ее сочленением прозрачностей, в которых материализуется свет или материя освещается изнутри. И такой кажется Святая София по вечерам, когда свет пробуждает мрамор и порфир. Тогда от неподвижного кружения купола до тяжелой кладки — все переливается в Свет, и все переливается в Жизнь; ибо Византия, как бы по слову святого Иоанна, сочетает в себе Свет и Жизнь.
Над Фанаром, когда минуешь греческий лицей, ткань города словно расплетается. Улицы становятся дорогами. Ложбины заполняются огородами. А затем, словно возрожденный большой улицей, которая спускается с высокого холма, город возникает вновь. Я встречаю мечеть, устроенную в древней церкви–ДевыPammacaristos —Всеблаженной, которая после взятия Константинополя турками была резиденцией патриарха. Боковая часовня стала христианским музеем. Роспись осталась нетронутой в абсиде и в куполе. Здесь ощущаешь, какими должны были быть эти алтари, целиком облеченные в мозаику. В глубоком куполе, приподнятом тамбуром, изображенПантократорили Вседержитель, как бы заключающий все бытие в этой круглой чаше и наделяющий его полнотой. Византийские Пантократоры классического периода дышат для меня чем–то ветхозаветным: здесь Сын слишком смешивается с Отцом, далеким и грозным, и этот Христос–император видится мне скорее опорой теократического порядка, нежели распятым Супругом Церкви… Однако в XIV веке (храм Всеблаженной датируется 1315 годом), когда империя рушится, и в Византии усиливается жизнь духа,Пантократорвыражает уже не здешнюю власть с ее принуждением, но сокровенный свет жертвенной любви. В этой часовне лицо его отличается мужественной мягкостью, бесконечным благородством и двенадцать патриархов, изображенных на закраинах купола, возвещают о таинственном единстве Мужа скорбей и Царя славы. И более сокровенным образом они свидетельствуют о вечной человечности Божией…
И здесь проясняется смысл купола: небо, обращенное к нам и отданное нам — вот лицоВседержителя.
В этом полудеревенском пригороде, где полно отбросов, хищные птицы кружатся и кричат над церковью. Мне вспоминаются странные слова Спасителя: «Где будет труп, там соберутся и орлы». Здесь бродят туристы, и некоторые из них, то ли сознательно, то ли нет, становится паломниками. Другие же, подобно этим птицам, делаются стервятниками. Их спешащий куда–то взгляд только хватает и тащит к себе, а фотографическая их «добыча» лишь выражает их неспособность к созерцанию. Здесь, впрочем, они не подымают головы ко Христу на куполе. Конечно, к концу Средних веков купола уже не имеют царственного размаха Святой Софии. Купол как будто прячется в той высоте, на которую он вознесен.Пантократорне нависает над вами: чтобы его увидеть, в него нужно вглядываться.
Сегодня купол Святой Софии исписан лишь мусульманскими надписями. Однако его несут ангелы. Ангел повсюду присутствует в византийском искусстве, как и в Писании. Его присутствие говорит о вечности в истории, люди и вещи выносятся им в Открытое, как говорит Рильке, напомнивший Западу, где всякий ангелизм в искусстве сделался лицемерным выражением сексуальности, что «всякий ангел грозен». Огромное крыло — это материя, которая делается более легкой на ветру и свете —Soma pneumatikos. Ангелы — это служители Дыхания и Света, они проносят их сквозь тело Христово, как через «прозрачный факел». Ангелы — живые личности, но также и духовные миры, которые отражаются в устройстве кристаллов и звезд, в музыке и огне, в математической организации материи и общества, подобной танцу, подобной войску — во всякой небиологической структуре. Миры духовные, но отнюдь не нематериальные, отмечает Ареопагит, материя их прозрачна, и эта минимальная замутненность позволяет им украшать свет как радугу, придавать ему цвет и звук. Во Христе, нашем великом Первосвященнике, литургия земная соединяется с литургией ангельской, с их танцем вокруг Безмолвия. Единственная литургия, которая все еще совершается в Святой Софии, это литургия ангелов, и поскольку купол лишен Имени и Лика, то эта литургия становится литургией последнего ожидания, это безмолвие неба, о котором говорит Апокалипсис.
Ангелы Святой Софии: четыре огромных ангела на парусах свода купола — это шестикрылые серафимы. Ареопагит вслед за Библией говорит, что у них огненная природа, и этот огонь возносит души к их божественной форме. Крылья их символизируют «чудесный взлет» к «таинствам Теархии».
В Святой Софии это лишь крылья. Лик заменен огромным золотым кабошоном, целиком абстрактным.
Это крылья из темноватого тусклого золота, где вспыхивают внезапно зеленые или синие перья. Археологи говорят, что Святая София была расписана зеленым и золотым. Ныне лишь крылья ангелов сохранили два этих цвета. Темная позолота — это корень огня. Зеленое или голубое погружают в воды тварного. Громады волн, облаков, неслышный рокот «вод великих» прозрачного океана, плавящегося перед Троном Агнца.
Он
Всеправославный собор должен провести широкие богослужебные реформы, которые следует готовить уже сейчас. Литургия станет действием, в котором все будут участвовать, она станет той драмой смерти и любви, которая должна захватить всех.(Не без юмора). Я думаю оПарсифале, оБорисе Годунове. Когда я был архиепископом в Америке, я видел постановкуБориса Годунова: с каким же величием выходил патриарх, чтобы говорить с Борисом! Мне казалось, что это настоящий патриарх, не артист. Но будем серьезнее. Вы видели Христа Воскресшего в Карье Джами… Представьте себе, что эта сильная и возвышенная — и в то же время литургическая — живопись раскрывает себя во всем богослужении. Вот, что нам нужно.
* * *
В приделе Карье Джами, когда вступаешь под купол, посвященный Пресвятой Деве, ангел внезапно и резко водружает над вами небо как палатку. Он срывает покров времени, где изображены знаки Зодиака: «Времени больше не будет». Перед нами — картина Страшного Суда. Адам и Ева пребывают в молитве у пустого трона — трона неумолимой справедливости. Но вот в абсиде — как откровение сокрытого — то, что Максим Исповедник назвал «судом суда»: Христос нисходит во ад как молния, разбивает врата преисподней, освобождает из гробов растерянных Адама и Еву, освобождает из гроба все человечество. Он весь олицетворение победы, выраженной в жесте. Одна нога под разбитыми вратами ада и жалкими их побрякушками вот–вот раздавит дьявола, «разделителя». Другая — вот–вот подымется и вступит в световое пространство; однако здесь Он сам есть тот воздух, который вносит струю свежести, свет, который освобождает. Он хватает Адама и Еву не рукой, но пригоршней и выкидывает их из гробов. Византийское искусство систематически прибегало к асимметрии в симметрии, дабы симметрия была бы не мертвой геометрией, но пульсацией жизни. Асимметрия здесь несет в себе крайнее выражение полноты жизни. В символическом центре мертвых и осужденных слава, которая соединяет, заменяет тяжесть, которая разделяет: «Все исполнено света, небо, земля и самый ад». Однако асимметрия разрешается в лице, царственном и нежном, суверенно недвижимом и освобождающем вихре.
* * *
Я
Сеферис писал, что в этом жесте Христа, властно вырывающем из гроба мужчину и женщину, заключен весь эллинизм.
Он
В нем заключено все христианство.И вот именно священную драму должно актуализировать богослужение, дабы мы ощутили, что нас вырывают из гроба и бросают в полноту жизни, в полноту света.
Я
Однако эту драму нельзя ставить как пьесу перед удобно устроившимися зрителями. Когда изучаешь историю литургии, нередко возникает впечатление, что она, будучи вначале общим делом, делом народа, что означает и само слово «литургия», стала в констан–тиновскую эпоху своего рода спектаклем, разыгрываемым духовенством перед мирянами.
Он
Все должны соучаствовать в ней, быть внутренне потрясенными ею. Я возвращаюсь к своему примеру с театром, который не так уж плох, если мы вспомним о том, что сами истоки театра литургичны. К тому же я грек: я люблю великие античные трагедии, в особенностиМедеюиИфигению. Когда видишь эти трагедии на сцене, испытываешь потрясение и на какой–то момент, даже преображение. Чувствуешь священное таким, как оно есть, как оно ослепляет тебя, какthambos. Поверьте мне, большинство наших верующих не испытывает ничего подобного в церкви, даже в малейшей степени. Все вместе они не испытывают восхищения перед священным, какое, помните, испытывал Петр на горе Фаворской перед преображенным Христом: Господи,kalon estin, хорошо, чудесно нам быть здесь! В наших церквах, увы, чаще всего царит индивидуальная набожность или что–то механическое… И при этом единственная драма, для которой все остальные служат лишь отражением, это драма жизни, страдания, смерти, любви, которая сильнее смерти, эта драма разворачивается в церкви, когда Дух являет нам Пасху Господа нашего. Все заключено здесь, все — во Христе, Альфе и Омеге, Распятом и Вседержителе, Агнце, закланном до создания мира и Его «втором, страшном и славном пришествии», о котором вспоминает священник — ибо в Господе Церковь вспоминает о будущем — возвращаясь и к Рождеству, и к проповеди Христа, и в особенности к этим трем изумительным дням, когда Бог принял страдание и смерть в теле Своем, когда был уничтожен ад, когда мы были воскрешены. Отныне пасхальная радость царит среди нас, и она питает нас в евхаристической чаше. Вы понимаете, что я говорю о порыве, о расцвете, и что я вспоминаю эти музыкальные драмы XIX века, которые хотели вернуться к целостному искусству, где красота поэзии соединяется с красотой музыки.
Я
Поразительно, что в православных храмах музыке не дано никакой самостоятельной жизни, что только языку здесь дается возможность пробуждать все наши чувства, соединенные в каком–то порыве целостного познания. В церкви Святого Георгия византийский распев показался мне замечательным, более интенсивным, более проникновенным, чем григорианское пение, но подобно ему отказывающимся от пафоса, возвышающим душу, снимающим всякий восторг, который мог бы упиваться самим собой. Здесь взлет души всегда соединяется с мольбой, здесь слезы покаяния смешиваются со слезами радости, «скорбной радости», как говорят аскеты.
Он
Мы попытались кое–что обновить в этой области. Однако нам нужно вернуться к целостному искусству, примиряющему все творческие силы нашего времени, искусству, которое всем и во всей полноте их существа позволило бы соучаствовать в пасхальной радости, обновляющейся каждым воскресным днем… Собор должен помочь созданию исследовательских центров, изучающих литургию, музыку, архитектуру, священную живопись. Дело не в том, чтобы уходить в археологию и эрудицию, а в том, чтобы вернуться к живому Преданию, приобщив к этой задаче больших художников, напоив ее вдохновением людей, способных соединить созерцание и творчество, людей, столь укорененных в вере, что в избытке своем она переливается в красоту.
Я
А народ?
Он
Он должен обрести свое место, дабы он мог полностью понимать богослужение и соучаствовать в нем. Собор должен разрешить проблему ныне устаревших литургических языков и по–новому осмыслить роль священника, хора и народа.
Я
И, как мне кажется, позволить народу слышать и скреплять своимаминьЕвхаристический канон и в особенности эпиклезис. Молитвы эти, созданные для общественного, т. е. диалогического звучания, были сокрыты в константиновскую эпоху, когда испугались, как бы их не осквернила толпа, вступавшая в церковь без истинного приобщения к ней. Но сегодня, когда Церковь и мир оказались вновь разделенными, порой трагически, верующие должны вновь обрести свое
достоинство полноправных участников литургии…
Он
Вы совершенно правы, и собор должен беспрепятственно вернуться в этом отношении к подлинному Преданию. Литургические исследовательские центры выясняют генезис и смысл наших богослужений, разросшихся в монастырях. Их, однако, не следует сокращать как попало, ибо самое существенное необходимо сохранить. Наши литургические тексты заключают в себе безмерное литургическое богатство; зрелая мысль и созерцание соединяются в них с красотою символов и библейских «образов». Для начала представим их понятными, выявив в них их первоначальный замысел — я говорю здесь прежде всего о литургии, чья полнота легко может поразить нас, захватить красотой, заставляющей трепетать сердце. Затем мы могли бы начать и творить заново, ибо каждая эпоха, каждый народ должен сложить свое собственное славословие.
* * *
Он
Обновление богослужения должно идти рука об руку и с обновлением проповеди. Не благочестивой проповеди, не слов, которых все ждут, чтобы их не слушать, не Церкви, превращенной в синагогу, множащей перечень правил, т. е. разрешений и запретов, но проповеди евангельской, вести об евангельском перевороте ценностей моральных и… благочестивых, вести о Боге, ставшем нашим другом, дабы доверие победило в нас смятение, дабы мы хоть немного стали способны к подлинной любви…
Что касается крещения, то его торжественно нужно совершать в кругу церковного собрания. Это не какая–то семейная церемония, но рождение человека, для вечности.
Я
В древней Церкви посвящение в христианство происходило в пасхальную ночь. Иногда я говорю себе, что если бы мы захотели вернуть крещению его смысл — того опыта смерти–воскресения во Христе, того «озарения», которое восстанавливает в нас образ Божий–мы не должны были бы крестить маленьких детей… Мне было больше тридцати, когда я принял крещение в православной Церкви, и опыт того потрясения живет во мне до сих пор… Я знаю, что значит не быть крещеным и жить лишь в мире трех измерений, и я знаю, что значит быть крещеным и ощущать, как в тебе открывается новая глубина, то новое измерение души, в котором она наконец может дышать. Кризис, который опустошает ныне христианскую мысль, представляется мне скорее неловкой реакцией на богословский инфантилизм, в котором замкнулось большинство тех, кто был крещен в раннем детстве.
Он
Я охотно верю, что те, кто проходит через обращение во взрослом возрасте, принадлежат сегодня к наиболее сознательным свидетелям христианства. Но можно также — и даже должно — обратиться и тогда, когда тебя крестили в детстве. Благодать крещения действует в нас подобно закваске. И в особенности в православной Церкви, где мы сохранили древнюю практику, не разделяющую крещения, миропомазания и Евхаристии. Дети вырастают в конкретном присутствии Христа, жизнь и любовь предшествуют у них сознанию, которое они пробуждают и питают. Для обращенного же, наоборот, сознание рождается от отсутствия любви, от недостатка воздуха вне истинной жизни… Оба пути необходимы. Однако крещение ребенка, неотделимое от причастия, требует соучастия родителей в жизни общины. Ибо вера общины как бы возмещает сравнительную бессознательность ребенка. Самое лучшее, что имеешь, как не разделить этого со своими детьми? Они сами и с самого раннего возраста хотят, чтобы с ними поделились этим богатством. Отказать им в этом, значит навязать им пустую свободу, абстракцию свободы. Наоборот, в причастии они получают жизнь вечную, т. е. само наполнение свободы; и этой возможности свободного выбора они не смогут однажды избежать, и с бесконечным уважением нам следует вести их к нему… А пока как же радостно видеть, как эти малыши приходят или как их приносят к причастию. Ибо Господь сказал: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне».
Я
Проблема в конечном счете состоит не столько в крещении, сколько в сознательно и сободно выбранной позиции после неизбежных кризисов отрочества. Именно в этой перспективе следует представлять христианство — не как морализм с хорошими намерениями — даже если слишком узкую индивидуалистическую мораль заменить сегодня социальной и революционной! — но как жизнь одновременно открытую и требовательную. Это не категорический императив, но откровение того, чем мы должны быть. Быть в полноте, быть в вечности —aei eu einai, как великолепно сказал Максим Исповедник, так хорошо знавший краткие греческие пословицы!
Он
Поэтому мы и должны подчеркивать истинный смысл метанойи и таинства покаяния… Метанойя–это великий поворот сознания, который направляет его не на себя, но на Бога и ближнего…
Я
И тем самым осуществляется «я» истинное, подлинно личностное, т. е. сопричастное другому.
Он
Метанойяне унижает, т. е. не позорит нас, она нас освобождает, снимает тяжесть с души, она собирает и животворит нас. Она открывает в нас доступ к истинной нашей природе, к беспредельной жизни в Духе Святом. Вот почему таинство покаяния обладает таким величием: мы убоги, но вместо того, чтобы гордо замкнуться в своем убожестве, либо его отрицая, либо им похваляясь, мы все приносим Христу, врачу душ и телес наших. Священник присутствует при нашем покаянии для того, чтобы засвидетельствовать о прощении Божием, чтобы даровать его нам, чтобы осеменить новую жизнь в земле сердца, а не на поверхности, не только в плане «добрых намерений», где заботы и богатства мира сего задушат его как тернии. А иначе бес, как говорит Евангелие, найдя дом выметенным, но пустым, уйдет, чтобы привести семь бесов еще более злых… Духовник должен открыть доступ свету к самому центру личности. Тогда, начиная с этих «пастбищ сердца», как говорят наши учителя духовной жизни, он охватит собою все наше существование. И постепенно человек станет изменяться, не напрягая свои ничтожные силы, но давая в себе созреть жизни Христовой.
Браку тоже следует вернуть все его церковное значение. Каждая супружеская пара должна понять, что она первая пара — Адам и Ева — но в новом Адаме, окончательно соединенном с человечеством. Тогда человеческая любовь не будет уже потерянным раем с его пронзительной ностальгией, но раем обретенным, любовью, которая уже преображает мир. Любовь жертвенна: экстаз Адама, позволяющий Богу сотворить жену, Христос возвращает нам на кресте, когда новая Ева, Церковь, истекает вместе с водой и кровью из Его пронзенного ребра. Любовь побеждает, ибо она существует объективно, помимо мужчины и женщины, она глубже, чем все перипетии их судьбы; она есть их начало, их исток и их цель, и в ней заключается тайна Христа и Церкви, которая должна стать источником, из которого будут черпать свою любовь мужчина и женщина, дабы обновилось чудо Каны Галилейской. Святой Иоанн Златоуст видел в союзе мужчины и женщины отражение тринитарного единства, а в семейном очаге — малую церковь жизни и любви. Тогда дитя появляется на свет как избыток этой любви. Таинство брака — это не только таинство Каны Галилейской, таинство воды повседневной жизни, превращенной в вино радости, оно есть также таинство плеромы {Т.е., полноты} человечества. Вы — корни одного и того же ствола, говорю я обычно новобрачным, и этот ствол породит множество ветвей, цветов и плодов. Древо Иессеево на вершине своего роста породило Спасителя. Древо каждой христианской семьи возрастет до этой плеромы избранников, о которой Отцы говорят, что когда она будет достигнута, Христос вернется в славе Своей.
* * *
Я
Не требует ли обновление богослужения также и обновления иконы, иконографического искусства в самом широком смысле?
Он
Конечно: икона составляет неотъемлемую часть литургии. Мы не можем представить церкви без икон. Эти серьезные и светлые лики, эти образы, через достигнутое в них подобие Божие, встречают нас любовью, влекут нас к молитве, к источнику заложенного в них света, т. е. к Лику Спасителя, иконе икон. «Видевший Меня видел Отца», — говорит Он. Потому что Бог дал узреть Себя во плоти, Он спас меня благодаря материи, и отныне материя может выразить присутствие Бога, ставшего человеком, и обоженых людей. Икона — это истинное богословие. Потому что Бог–это красота, прежде всего красота.
Я
«Красота совершенная именуется Царством», — говорит Максим Исповедник.
Он
Кто такой святой, как не человек поистине прекрасный, но обладающий не банальной и эфемерной красотой молодости, а единственной и вечной красотой, выросшей из сердца, если оно стало верным зеркалом Воскресшего. Икона должна быть подобна своему первообразу, и это подобие выявляет в себе присутствие освященной личности, которая не знает более удаления — но она не есть портрет плотского человека, живущего на этой земле, где никогда не достигается совершенная святость, где причастность Воскресшему означает всегда и причастность Мужу скорбей. Икона открывается к Царству Божию: она представляет человека окончательно воскресшим, во всем великолепии его духовного тела, общения святых, преображения мира.
Я
Вчера в нефе Карье Джами снимали фильм. Актеры были в средневековых костюмах. Между двумя сценами они отдыхали в притворе, курили, болтали, растянувшись на случайных подстилках. Это были молодые люды, молодые женщины, причем по–настоящему красивые. Однако в этом месте, перед этими фресками, перед Христом, который изображен в абсиде сходящим как молния, эта красота казалась тусклой и как бы личиночной. Да, они были как личинки, набухшие кровью и семенем перед этим миром озаренных тел, ставших бабочками, раскрывших все свои возможности, скажу больше, все свои телесные возможности, рядом с которым вся живость, вся веселость этих актеров казалась лишь слабым наброском или карикатурой. И там я понял павловское различие между тем. что он называетsarx —существование, обращенное к смерти, иsoma —тело, предназначенное к воскресению. Выше, на этих фресках, лики оживотворяли тела, это были тела, ставшие ликами. А внизу, мне казалось, происходило как раз обратное: здесь плоть, безличностная игра плоти и крови затопила и как бы исказила эти лица…
Он
Иконография всегда начинается с головы, и лик всегда сосредоточен во взгляде… Однако двойственность, о которой вы говорите, представляется мне чрезмерной. Если бы вы могли видеть лицо одного из этих актеров в минуту покоя или доверия, или просто в глубоком сне, вы поняли бы, что оно есть — и никогда не переставало быть — обетованием иконы.
У меня нередко возникает страх, что ныне наше иконографическое искусство среди художников и теоретиков, иной раз совершенно незаурядных, которые обновляют его и освобождают от пиетизма и медовости затянувшегося декаданса, не стало бы в силу реакции несколько застывшим, несколько иератичным, несколько подражательным по отношению к великим достижениям прошлого. С иконой дело обстоит также, как и с мышлением Отцов. Оставаясь всецело верным Преданию и основным канонам священного искусства, нужно осмелиться творить. А иначе мы не превзойдем благочестивой археологии. Основной поток жизни Предания должен принять в себя поиски нашего времени, осветить жизнь во всех ее аспектах… Как это делало не раз византийское искусство, в особенности в эпоху Палеологов. Вы говорили о Карье Джами. Там столько свежести, столько фантазии и человечности в мозаике обоих притворов!
* * *
Карье Джами — это церковь Спасителяchôra, т. е. «полей», находится внутри крепостных стен, но на окраине города. Первый притвор придает словуchôraнеожиданное значение, по византийской склонности к символу, в данном случае к игре символических слов, напоминающей индийскуюnirukta. На внутреннем тимпане входа, на большом мозаичном изображении Пресвятой Девы — надпись:hê chôro tou achôritou —пространство того, кто превосходит всякое пространство. Напротив, на тимпане второго притвора мозаичное изображение Христа с надписью:hê chôra tôn zôntôn —земля живых! Этот Христос оставляет поначалу впечатление массивности. Но вскоре нам передается ощущение собранной силы, силы счастливой: этот Воскресший юн и белокур.
Мозаики обоих этих притворов поражают тем, как все стороны жизни переливаются в эту сверкающую силу. В переднем притворе множество сцен, изображающих евангельские притчи. В центральном куполе сцена брака в Кане Галилейской сразу же овладевает вашим вниманием. На переднем плане художником изображены амфоры совершенного чуда, и вогнутость свода словно увеличивает их. Их совершенство сродни древнегреческому искусству. Ощущаешь их свежесть и глубину, как будто касаешься глины, ставшей более плотной и вибрирующей от обжига, глины, таящей в себе совершившееся чудо.
Византийская мозаика — это шедевр оптической науки, она облагораживает не только зрение, но и осязание. Различные наклоны, приданные кубам, тонкая кривизна при изображении плоских поверхностей, запечатленная на теплом фоне, все сделано так, как–будто художник работает не над тем, что он видит, но над тем, что должно открыться взгляду верующего. Итальянский Ренессанс распахнет из живописи окно наружу: эторariete de vertoде Леонарда,fenestra apertraАльберти. Византийская мозаика или фреска, напротив, открывается пространству, расположенному перед ним, это функциональная часть священной архитектуры и литургии, которая служится здесь. Если она есть «открытое окно», она открывается бесконечности Царства, бесконечности, обозначенной обратной перспективой, и целиком причастной к совершающемуся здесь богослужению.
На других сводах того же купола — возвращение блудного сына — сильно поврежденная фреска; здесь виден только служитель, закалывающий упитанного тельца — и два умножения хлебов. На одном из них — дети, играющие поодаль от толпы, и их группка, поглощенная игрой занимает вогнутое пространство перед амфорами Каны. Далее мы видим бегство в Египет, Иосиф несет божественного Младенца на плечах… Не упущено и трагическое: вот реалистическое, динамическое «избиение младенцев», занимающее большое место на правой стороне. Но рядом: Христос исцеляющий… Есть здесь и дьявол, но дьявол не пугающий; в сцене «искушения в пустыне», он изображен хрупким юношей, одетым по–античному, стоящим в профиль — при этом профиль здесь служит выражением полнейшего равнодушия, отказа от общения; здесь нет ния, ниты, но лишьон, и только это. Искуситель сведен к черной схеме, почти нитевидной, и его большие ангельские крылья также черны.
Роспись внутреннего притвора, где изображено детство Марии, дышит преображенной человечностью. Дитя делает первые шаги при помощи служанки, одетой по–античному; ее покрывало раздувается целой аркой над головой словно это убор танцовщицы. Иоаким и Анна окружают свою маленькую дочь, и мы видим как передана теплота: дитя приклоняет голову к голове отца, и легко касается лица матери, между тем родительские руки мягко обнимают ее. Чуть далее — и еще дальше во времени — встреча Иоакима и Анны; она — с лицом, полузакрытым лицом мужчины, к которому она прижимается, как будто находит защиту в открытых руках Иоакима. Надпись не говорит: встреча Иоакима и Анны, но: «зачатие Марии»… Не непорочное зачатие, но вполне человеческое в благородстве и серьезности настоящей любви, целомудренногоэроса.
Таким образом игры детства, танец молодости, любовь мужчины и женщины, родительская ласка, дружба, пиршественный стол, вино, цветы — все изображено на «земле живых».
Бердяев говорил, что Средние Века возвеличивали скорее божественное начало в ущерб человеческому, затем Ренессанс и гуманизм возвеличивали человеческое в ущерб божественному, так что человеческое, оторванное от неба, истощает себя и распадается в современном мышлении и искусстве. На перекрестке этих движений он прославлял, однако, в раннем итальянском ренессансе, целиком пронизанном францисканским духом, какой–то слабый набросок богочело–веческого искусства. Что бы он сказал, если бы увидел Карье Джами? Ренессанс Палеологов — это ренессанс преображенный, в котором божественное и человеческое соединяются «нераздельно и неслиянно».
Может быть, христианское возрождение, о котором мечтает патриарх, сделает литургию двигателем человеческой культуры: чтобы наука, техника и искусство, соединенные пасхальной верой, подготовили воскресение мертвых и преображение мира во Христе, «земле живых».

