«Здравствуй, милая, хорошая моя!»*
<1.> Нельзя сказать, чтоб это была жизнь особенно умная или поучительная, но, с другой стороны, невозможно не взять в соображение того обстоятельства, что много и без Кротика есть на свете людей, которые из-за чего-то волнуются, чем-то жертвуют и щелкаются головами об стену. «Богу всякие люди нужны», – сказал какой-то мудрец, и, по мнению моему, сказал самую сущую истину. Я не отрицаю, что и беспардонные удальцы (те самые, которые головами-то щелкаются) в некоторой мере пользу приносить могут (надеюсь, что уж и это достаточная с моей стороны уступка), но в то же время невольно спрашиваю себя: что было бы, если б в обществе все только наскакивало и набегало, если б все исключительно стремилось нечто сокрушать и нечто воздвигать? Могло ли бы такое общество безопасно продолжать свое существование? – Навряд ли, отвечаю, ибо такое общество скоро увидело бы себя засоренным всякого рода мусором и строительным материалом и среди этого засорения не приметило бы ни одного монумента.
История всякого человеческого общества доказывает нам, что жизнь испокон века шла в виде генерального сражения, в котором одна сторона всегда наскакивала, а другая всегда отражала. По выполнении некоторых определенных эволюции, наскакивающая сторона всегда отступала, а отражающая всегда торжествовала и заявляла об этом торжестве песнями и гимнами, которые на этот случай сочиняли ей Ф. Глинка и Розенгейм*. Это движение повторяется периодически, и притом до такой степени правильно и постоянно, что монумент и до сих пор стоит, как стоял. Ввиду такого результата, многие даже не находят здесь и движения, а просто видят моцион.
С другой стороны, природа, населивши земной шар французами, русскими, англичанами и т. д., тем самым доказывает, что разнообразие было одною из непременных задач ее творчества. Француз легкомыслен, но чувствителен, англичанин умен, но своекорыстен, немец глубокомыслен, но туп, славянин мягкосердечен[199]. Все это не мешает им, однако ж, группироваться около монумента и украшать его произведениями своего гения. Не очевидно ли, стало быть, что на свете нет и не может быть лишних людей?..
Так продолжал жить Кротиков до тех пор, пока не дожил до тридцатилетнего возраста. Весело ему было; не было в целом Петербурге ни одного человека, который не знал бы его, который, завидев его, не сказал бы себе: «а вот и Кротенок идет», не было той распрекрасной Матильды Карловны, которая не давала бы ему свою ручку поцеловать и не поверяла ему тайн своих. Высший его идеал заключался в том, чтобы каждый, с какой бы точки видимого мира ни взирал на него, с облаков ли, из ада ли, каждый бы сказал: «Ведь этакий этот Кротиков милушка!» И он достигал своего идеала, ибо твердо знал все, что для этого нужно. Он не был обременен ученостью, но взамен того весь пропитан ароматом преданности и почтительности. Когда в присутствии его старые шалуны, причмокивая и прищуриваясь, беседуют, бывало, о какой-нибудь древней Аспазии или о новейшей Помпадур, то он никогда не подавал вида, что знает, а напротив, прикидывался невеждою и почтительно спрашивал: что это за Аспазия и как она телом сравнительно с Florence или Fanny? Из древней истории он знал нечто об Ахиллесе, а именно, что у него была пята, да и то потому, что граф Петр Петрович однажды выразился о князе Федоре Григорьиче, что Матильда Карловна составляет его Ахиллесову пяту; из новейшей истории он с уверенностью мог засвидетельствовать только об одном – что жили-были когда-то на свете le général Münich и le général Suwaroff. Зато относительно славянского мягкосердечия он был выше всяких похвал; скажите ему: «Федюк! пошел возьми Гибралтар!» – он пойдет и возьмет; скажите: «Сделайся публицистом», – он пойдет и сделается публицистом. Не было, одним словом, ничего для него сокровенного или недоступного.
И вот такого-то человека вдруг обуяла тоска.
<2.> Рассказ мой кончен. Читатель может спросить меня, для чего я его написал, равно как и первый мой подобный же рассказ «Прощаюсь, ангел мой, с тобою!»? Считаю совершенно справедливым удовлетворить его любопытству.
Пусть читатель не думает, что я высокого мнения о своих талантах, что я претендую на создание какой-то художественной картины. В былые времена я, действительно, имел покушения в этом роде, но, увидев тщету их, тотчас же отложил попечения. Я понял, что мне предстоит роль более скромная, хотя и довольно полезная: роль этнографа и монографиста – и с тех пор остался ей неизменно верным. Правда, что мои этнографические очерки и монографии имеют основу в мире вымышленном, а не действительном, тем не менее это все-таки не больше как этнографические очерки и монографии. Никакой другой претензии я не имею, и тому, который будет спрашивать меня, зачем я не оперирую над жизнью широкой рукой, подобно Тургеневу, Писемскому, Гончарову, Авдееву и Григоровичу, я отвечу простой поговоркой: la plus jolie fille ne peut donner que ce qu’elle a[200].
Таким образом поступил я и в настоящем случае; я просто хотел написать для начинающих администраторов несколько кратких наглядных руководств, которые могли бы служить руководящей нитью для их неопытности. Я рассуждал так: наш администратор со всех сторон окружен соблазнами, особливо в провинции; с одной стороны, его влечет к себе идея неумытного исполнения долга, с другой – различные искушения, в виде хапанцев, женщин и т. п. Если не предостеречь его, если не показать ему осязательно, что он должен предпочесть, он упадет в пропасть – это несомненно. Вот эту-то трудную и вместе с тем горькую обязанность оберегателя и принял я на себя.
На первый раз я выбрал два момента: прощание и вступление на скользкий административный путь. Это для меня рамка, которую я впоследствии обязываюсь наполнить. Все равно как для человека рождение и смерть составляют естественную рамку всей жизни, вне которой он полагается неживущим, так и для администратора день вступления на скользкий путь и оставление скользкого пути составляют естественную рамку, вне которой он предполагается не живущим, а, так сказать, без дела слоняющимся по свету.
Надеюсь, что провидение укрепит мою руку и поможет мне. Знаю, что задача моя велика и что когда подобных руководств наберется достаточно, то картина может, пожалуй, образоваться и изрядная (ведь этак, чего доброго, могут заподозрить, что и в художники желаешь попасть!), но стремление быть полезным так сильно, что преоборает мою природную робость. Я слышу внутри меня голос, который говорит: «дерзай!» – и ничего против этого голоса поделать не могу. Скажу даже по секрету читателю, что у меня готово еще одно подобное же руководство под названием: «Я все еще его, безумная, люблю!» и что я непременно выпущу его в свет, в том же «Современнике» при самой первой возможности. Когда труд мой будет кончен, я выпущу отдельной книжкой целое собрание таких руководств под названием: «Тезей в гостях у Минотавра, или Спасительница Ариадна». Я уверен, что книжка моя быстро разойдется, ибо всякий отъезжающий в губернию поспешит запастись ею, как верным другом, который ни в каком случае не выдаст.

