Ужас реального
Целиком
Aa
Читать книгу
Ужас реального

БЕСЕДА 6.М. ХАЙДЕГГЕР: ГЛУБИНА И ПОВЕРХНОСТЬ

Д. О.:Я хотел бы всмотреться в одну из самых интим­ных масок Хаидеггера среди всех, что он когда-либо на себя примерял, а именно в Хаидеггера как поэтизирующего мыс­лителя, стремившегося переоткрыть изначальный логос, который в равной мере высказывал бы как поэтическую, так и философскую истину Хайдеггер писал что-то наподобие стихов, однако называть его опыты стихами приходится весьма и весьма условно Ведь как мы называем того, кто пишет стихи? Мы называем его поэтом Вряд ли Хайдеггер когда-либо всерьез стремился им стать, даже когда говорил о поэтизирующем мышлении и толковал тех мастеров по­этического слова, которых считал подлинными Вершина, на которой уединяется поэт со своим вдохновенным, вещим словом, в чем-то сродни глубине вещей, куда всматривается и которую стремится высветлить философ, но ровно постольку поскольку существует поверхность или ровное плато,

где они встречаются и заводят между собой разговор, не становясь при этом друг другом. Я полагаю, что для Хайдег-гера это различие было вполне самоочевидной вещью. По-

134

Беседа 6



этому свои загадочные опыты он поэзией старался не назы­вать, за редкими исключениями. В частности, за исключе­нием студенческих стихотворений, относящихся к 1910- 1916 годам. Он довольно туманно именовал их «словами мышления». Это понятие, противоположное «зарифмован­ной философии», встречается в небольшом пояснении к подборке опытов поэтизирующей мысли под общим загла­вием «Намеки», датированной 1941 годом.

Здесь сразу возникает недоумение следующего рода: для чего Хайдеггеру, сказавшему к концу 30-х годов уже много слов в философии, причем далеко не последних слов, прибегать к довольно сомнительной с точки зрения акаде­мического философа форме высказывания, наделяя ее ста­тусом языка, на котором говорит сама мысль? Дело, по всей видимости, в том, что «слова мышления» исходно принад­лежат не философу, а мыслителю, и границу между ними Хайдеггер удерживает ничуть не меньше, нежели границу с поэтом. Итак, на сцену выходят три персонажа: поэт, философ и мыслитель. Первый занимается языком, в спе­цифическом смысле Хайдеггера, — он не изучает язык, а его творит. Второй занимается сущим, поскольку оно су­щее. И третий занимается бытием, или мышлением постоль­ку, поскольку оно выступает мышлением бытия. Последний персонаж и является «странным аттрактором» хайдеггеров-ского философствования. Следовало бы подчеркнуть отли­чие философа от мыслителя на концептуальной сцене Хай­деггера, потому что в обыденном понимании эти понятия практически неразделимы. Для Хайдеггера наиболее суще­ственным является то, что философы, строго говоря, не мыслят. Это обусловлено двусмысленной ситуацией исто­ка самого философствования. Увязнув в обширных гори­зонтах сущего, безотносительных к всегда присутствую­щему, но всякий раз неявно, различию с бытием, мышле­ние перестало выступать исконным мышлением бытия и

135

Хайдеггер: глубина и поверхность


попало в забвение собственной сущности и своего пред­назначения. Мыслитель призван, ответствуя удаленному и одновременно наиближайшему зову бытия, вернуть мыш­лению его исток — исток в языке. Как формулирует Хай­деггер, «Мысль, послушная бытию, ищет для него слово... Мышление бытия есть попечение о словоупотреблении». Каковы же особенности этого словоупотребления, имея в виду, что о словах печется вовсе не один мыслитель?

Дело идет о попытке сформировать специфические языковые события, смысл которых таился бы не в нашей способности правильно расставлять и растолковывать сло­ва, или не только в ней, но в первую очередь в игре миро­вых сил, привлекаемых внутренней работой самого языка. Концептуальным персонажем этой работы был и остается тот же поэт, исконная судьба которого — «учреждение бытия в слове», или тот же философ, освещающий эту работу естественным светом разума, но значительно бо­лее фундаментально им является мыслитель. В сущности, философ и поэт — такая странная парочка, они напомина­ют Траляля и Труляля из знаменитой сказки, что бы один из них не сказал, другой непременно парирует, что дело обстоит «задом наперед, совсем наоборот». И ссора-то вышла из-за пустяка — из-за того, что Траляля испортил погремушку. Или, поскольку мы говорим не о Кэрролле, а о Хайдеггере, — кто-то до неузнаваемости исказил ритми­ческий рисунок увещевающего зова бытия, внеся в него помехи из более низких слоев, так что расслышать его в первозданности, отремонтировать погремушку совершен­но невозможно. И тогда безнадежной становится ссора и бесконечным выяснение отношений: много лжи сочиняют поэты, говорит один, — ложь поэтов не идет ни в какоесравнение с хитростью разума, говорит другой. Правда Одного — это искривляющее зеркало, в котором невозмож­но разглядеть истинный облик другого.

136

Беседа



Очевидно, что когда поэзис окончательно становит­ся поэзией, а логос — логикой и исчезает их глубочайшее сродство, то есть ломается-таки погремушка, утратив то что по-немецки именуетсяFugилиFuge,а по-русски ла­дом или слаженностью, тогда и начинается тяжба филосо­фов и поэтов — тяжба по поводу языка В одной из форму­лировок Хайдеггера это звучит следующим образом: мета­форическому находится место лишь там, где господ­ствует метафизическое. Если всякая метафизика строится на суждении, то есть на правильном порядке слов, каждое из которых посредством строгой логической операции при­креплено к фиксированному топосу, то поэзия этот топос рассеивает — либо называет его не его собственным, а чужим именем (метонимия), либо непрестанно смещает его в сторону близлежащих топосов (метафора). Кто в данных обстоятельствах Траляля, кто, философ или поэт, испор­тил погремушку, лишив возможности два этих языковых строя прийти в метамелодическое согласие, не совсем по­нятно, да и не важно. Однако остается еще фигура мысли­теля, в этой затянувшейся тяжбе, как кажется, не участву­ющего. Значит ли это, что он способен творить особый порядок слов, который в равной мере выглядит и метафи­зическим, и поэтическим, но в своей сущности не являет­ся ни тем ни другим? Насколько я понимаю, Хайдеггер был в этом совершенно уверен. Ситуация преодоления мета­физики обусловливает то, что у философа более нет доста­точных оснований чураться поэтического духа или зани­жать его достоинство

Завершение бытийно-исторического круга европей­ской мысли задает возвратное движение к гулу бытия, сквозь который вновь различим изначальный, не поломан­ный и не преломленный мелос онтологической погремушки. Дело мыслителя — дать мелосу слово, позаботиться о словоупотреблении. Предмет заботы — препоручить сло-

137

Хайдеггер глубина и поверхность


во стихии его самозаконного сказывания. Для этого требу­ется высвободить чистое языковое событие, изъяв словоИ3привычных значащих связей, надломив его морфологи­ческую структуру и уйдя от форматирующего, объясняю­щего прочтения к демонтирующему вслушиванию, когда ты находишься уже не при своем говорении, а при говоре­нии языка Можно назвать эту стратегию «раскрытием фут­ляров», имея в виду трактат Якоба Беме «Об обозначении вещей», где футлярами именуются слова, а также принцип дефисного письма, применяемый Хайдеггером. Выступает ли подобная стратегия исконным отношением мыслителя к слову? Если для философа первособытием этого отноше­ния является припоминание, о чем толковал еще Платон, а для поэта таким событием оказывается забвение (вспом­ним мандельштамовское: «В беспамятстве ночная песнь поется»), то для мыслителя существенна именно непред­сказуемая в своем окончательном раскладе игра раскры­тия и сокрытия. Для концептуального персонажа мышле­ния это является одним и тем же вздымающе-поглощаю-щим движением. Чем больше поверхностных, открытых для бессмысленного повторения эффектов языка, чем звуча­щее слово все более и более явственно превращается в бол­товню и толки, тем глубже глубина сокрытого, в которую, припоминая, вслушивается философ, и тем заоблачнее вер­шина, на которой, забывая абсолютно все на свете, уединя­ется поэт Мыслитель же не то чтобы спутывает эти топо-сы, но показывает, что высота — лишь обернутая вовне глубина, а глубина — только обращенная в себя высота

Т. Г.:Проблема глубины и высоты в современной Философской дискуссии вокруг имени Хайдеггера связана с эпохальной сущностью бытия, с исчезновением бытия, о котором говорит, например, Ваттимо Сложилось две точ­ки зрения С одной стороны, Ваттимо приветствует, что

138

Беседа 6



бытие постоянно ускользает от нас. Когда я, будучи еще студенткой, написала свое первое письмо Хайдеггеру, то начала его в точности с такого вопроса, что вы делаете, когда бытие ускользает от вас? С досократиков бытие вхо­дит в свое длительное забвение — на место бытия поме­щается то или иное сущее: вода, воздух, огонь, апейрон... Как я сказала, Ваттимо настаивает на подобном ускольза­нии бытия и на его сокрытости, потому что чем безогово­рочней эта сокрытость, тем меньше возможности для ин­теллектуального, филологического и политического терро­ра. Ваттимо пишет, что это соответствует христианскому пониманию мира, потому что чем меньше бытия, тем боль­ше смирения и апофатики. Апофатику он понимает до­вольно своеобразно. Для него Вольтер самый лучший христианин — анонимный исповедник. Чем меньше чело­век верует, чем меньше настаивает на своих убеждениях, тем он глубже, потому что он никого не насилует своими убеждениями, никого не уничтожает во имя своей веры. Сам ничего не умеет и других на костер не ведет.

Но я придерживаюсь иной точки зрения. Я полагаю, что именно угасание бытия является страшным и опасным. Особенно в наш век, когда виртуальная реальность зани­мает место любой другой реальности, и в этом смысле реальности не остается вовсе, когда дети играют только на компьютере, а не в свои детские игры, и почти не общают­ся между собой. Призыв Хайдеггера к глубине и высоте — это призыв прежде всего к реальности. Сейчас его поддер­живает Жорж Стайнер, написавший книгу под названием «Real presences». «Реальные присутствия», так можно было бы перевести ее название. Эту же линию продолжает Бото Штраус, очень интересный писатель и философ. Когда го­воришь: «роза есть роза есть роза есть роза...» — это выра­жение виртуальной реальности, где до бесконечности сра­батывает лишь отсылка на отсылку и больше ничего. Стаи-

139

Хайдеггер: глубина и поверхность


нер полагает, что решительней всего реальность передает­ся искусством. О том же писал Хайдеггер в знаменитых текстах о Ван-Гоге, башмаках и тяжести крестьянских шагов. В подлинном произведении искусства открывается настоящая реальность, которая не имеет отсылки. В нем присутствует глубина и высота одновременно.Real presen­ces— это фактически евхаристия, соединение человека с абсолютной глубиной и абсолютной высотой, то есть с Богом. Подобное переживание потеряно во многих церк­вах, поэтому здесь трудно ссылаться на церковь. Но оно не утрачено в великом искусстве. Хайдеггер избрал Гельдер-лина, Тракля и Рильке, у которых состоялось соединение глубины с высотой. Мне кажется, момент эпохальности бытия таким соединением взрывается. Бытие вновь высту­пает через шок реальности. Есть мнение, что искусство должно утешать, успокаивать, гармонизировать и объеди­нять. Это неверно. В искусстве ты сталкиваешься с собой, но не со своим самосознанием, а с глубинным высоким онтологизмом в себе.

Н. И.:Действительно, и стихия евхаристии, и сти­хия апофатики являются структурными по отношению к хайдеггеровской мысли и генеалогически существенно пре­допределяют ее характер и то значение, которое она при­обрела для нашего времени. Но апелляций к родословной, к древности и цвету крови, очевидно, мало, чтобы прояс­нить то, что этой кровью, по слову Ницше, пишется и ожив­ляет, влюбляет в себя мир, — чтобы понять, как из водицы «самоговорящей» экзистенциальной аналитикиDasein,еще до Канта-Гегеля избитого на все лады, она сделалась для метафизикинемым вином,которое не бродит, не киснет в активной герменевтической среде и которое этой пионер­ской аналитикой (как и герменевтикой)можно лишь раз­бавить(естественно,post factum)-в нем ищутистину,а

140

Беседа 6



не «совокупность взглядов», и в нем находят принципиаль­ное и рисковоезабвение,а не спекулятивное «снятие» повседневных оптических забот мышления — где бы сред ства для сохранения единства трансцендентальной аппер­цепции раздобыть («синтезировать») и в какой всеобщий опыт-предприятие их прибыльней всего вложить («вери­фицировать»). Несказанность этой истины соперничает только с несокрытостью, а несокрытостью с ней не срав­нится ни «тут», передо мной открытый Хайдеггер, так любивший возвращать ее негативным модусам субстанци­альные права, ни даже и само безличное «наличное бы­тие», залог и вотчина непосредственного знания.

Эта истина стара, как мир, и если так же, как и мир, необозрима, то только оттого, что беспримерна: раскрывать и подтверждать ее можнотолько самому,всякий раз зано­во, на собственные страх и риск версифицируяDaseinи этим задавая ему исповедальный смысл. Отсюда — возможность толковатьDasein какэкзистенциальную «сущность челове­ка» (которую Хайдеггер откровенно гипостазировал). Но отсюда же — необязательность такого толкования-добавки (как, впрочем, и насилия над языком), чтобы расслышать лейтмотив всей хайдеггеровской философии:ответ на во­прос «кто?» онтологически стихотворен.Его генезис — его поэзис. И каждый сам себе — герменевт, дазайнер и гередист-das-Man. Как самому приходится страдать, любить. Или играть словами. Или умирать, собственным примером утверждая, как Сократ, присутствие и бытие духа: «Для людей это тайна, но те, которые по-настоящему отдавались философии, знают, что она есть умирание и приготовление к смерти». Для философии ее спекулятивные проблемы — явь, но те, которые по-настоящему шли за них на смерть, знают, что перед неюсмехотворно, поздноуповать на апо-диктичность умозрительных суждений или готовиться к очередной трансцендентальной революции.

141

Хайдеггер: глубина и поверхность


Не «вино» виною этой истине, а в точности до наобо­рот: именно она — вдохновенный смысл любви-к-мудрос-ти-как-бытия-к-смерти — и кружит голову. Метафоры тут вовсе ни при чем. Настоящая метафора — «окружающий» нас мир или, что есть то же, «наш-нам-темно-говорящий Хайдеггер», а не детские секреты философии и не немые вина, от которых кружится голова. Приходится признать: бывает, между очевидным и загадочным, неотступным и недостижимым, родным и неисповедимым — один шаг. Чего тут больше — сокрытого или несокрытого, небесного или земного, если Хайдеггер способен запросто сорвать нас с места, быть виною нашего воодушевленно-недоуменного присутствия, его виртуальным медиатором и дирижером? Каквзглядна вещи, индивидуальный, далекий и туман­ный, оправданный единственно недопустимостью забвения их бытия, способен дать имвид,приблизить и согреть; как этот странный вид становится всеобщим — пресущест­вляется в естественный (хотя бы лишь для нас)свет ра­зума,свет — в почву под ногами, а почва — в горизонт, за который мы на собственных глазах пускаемся наперебой искать небесных тайн, по океану рассудочного бреда о «неведомом»? Если при этом голова идет кругом, то отто­го, что она у тебя есть. Ведь суть такого рода причащений и метаморфоз и есть сама суть дела философии, а пожа­луй, и суть всякого «святого дела», которым занимаются с умом. А это, между прочим, означает, что вопрос о глуби­не, предметности и ответности несвоевременной онтологи­ческой любви — к судьбе мышления как бытия, или к мыш­лению как бытию судьбы — относить приходится к себе, а не к Ницше, Траклю или Хайдеггеру.

Мне часто приходилось спрашивать себя: собствен­но, в чем дело, почему настолько самоочевидно, настолько бесспорно, что именно Мартин Хайдеггер олицетворяет собой то, чем вообще являлась метафизика в XX столе-

142

Беседа 6



тии ? Ведь мы при этом не имеем дела ни с открытием но­вого пути в лице особенного органона или универсального метода рефлексии, ни со сколько-нибудь ясной и закончен­ной системой философского миросозерцания, ни даже с радикальной феноменологической проработкой его преде­лов и имманентных предпосылок. И тем не менее факт парадигмальности Хайдеггера как метафизика, как «глубин­ного мыслителя» очевиден. Спорят лишь о том, чем изме­рить эту глубину, — как будто на поверхности найдется для этого аршин, чем-то отличающийся от самой поверх­ности. Возможно, дело все в эпохе — в глобальном кризи­се рациональности и метафизики, в упадке духа Просве­щения и торжестве европейского нигилизма. У Хайдегге­ра об этом сказано немало любопытного и неожиданного: тот же Ницше, очевидно, не без тихого ужаса нашел бы себя среди основателей этого самого «нигилизма», дека­дентского по преимуществу, и проповедников насквозь ресентиментной «воли к власти». Что Ницше, этот безу­словный модернист и самозваный шут от строжайшей из сциенций? Его хотя бы можно самим прочесть, защитив от прочтений и правок переписчиков. А бедные Парменид с Анаксимандром, от которых нам достались одни слухи да обрывки и которым, если «сущностно вчитаться», оказы­вается, оставалось сделать один шаг, чтобы осуществить подлинную «онтологическую дифференцию» и заговорить на безукоризненном немецком? А сама «путеводная нить Ариадны-языка», которая выведет из любого лабиринта и заведет куда угодно, от алетейи-несокрытости до «бытую­щего бытия», «вещающих вещей» и «вельтующего вельта» Да и собственно что Хайдеггер? Чуть что — «Хайдеггер, Хайдеггер...», «Англия, Англия...», а на поверку — все тот же (и тот еще) непотопляемый Мюнхгаузен, продумываю­щий до «самого конца» или доводящий до абсурда картези­анский принципcogitoВзгляд сверху вниз, до победного

143

Хайдеггер- глубина и поверхность



«завершения» пронизывающий метафизику и время, быва­ет, конституирует чужую низость, но никогда — собствен­ную глубину

Я бы исходил из двух ракурсов, в которых предста-вима эволюция хайдеггеровских идей. Первый можно обо­значить, вслед за Гуссерлем, как ракурс имманентный, второй — как трансцендентный. Первый раскрывает эту эволюцию в прямой тематической перспективе: как исто­рию известныхвзглядов,глубина которых задает им фи­лософский статус, а насзаставляет разделять их,если мыхотимне ограничиваться одной поверхностью. Глу­бина здесь задаетсяпровалом тематических горизон­товумозрения, который несет с собой радикальная фи­лософская идея и который превращает саму эту идею в свернутый проблемный горизонт, в принципе не могущий иметь альтернативы. С ней невозможно спорить просто оттого, что ею ничего на самом деле не высказывается, не утверждается и не опровергается, ею только отмечается точка исхожденияпрямой и бесконечной перспективы мыс­лимых герменевтических альтернатив.«Спорить» с та­кой идеей значит просто обнаруживать собственную глу­пость. Именно это Хайдеггер и называл «невозможностью спора в сфере сущностной мысли» Обозреть эту «сферу» со стороны не составляет особого труда. Принято считать (лучший пример — Райнер Шюрман), что у Хайдеггера име­ется три принципиальных фазиса творческой эволюции, ко­торые отличает друг от друга изменение тематических ак­центов умозрения. Первый этап — «фундаментальная онто­логия», акцент набытиекак единственный достойный пред­мет специфически метафизического вопрошания Затемсобытие (Ereignis)в том его контексте, в котором оно де-мистифицирует бытие как предельное основание мира (по­скольку феноменологически ему предшествует) И наконец, Хайдеггер эпохи классического, но совершенно до сих пор

144

Беседа 6



не проясненного концептамышления,когда он апеллиру­ет не к метафизике, а к тому, что полагает ей конец, бес­кровный, вечно отступающий и постепенно теряющий соб­ственный трагизм, что открывается в стихии со-творения «дома Бытия» только поэтами. Если бы способ, каким Хай-деггер сделал себя неуязвимым, — защитил свой путь от расхожих обвинений в иррационализме, агностицизме, дог­матизме и т. д., а равным образом и от «имманентной кри­тики», — был преднамеренным, заранее спланированным и методически осуществленным, Хайдеггера по праву сле­довало бы признать самым остроумным мыслителем эпохи.

И все же, неверно, что это гарантированное и в каж­дой своей точке бесконечное самоуглубление умственного взора — от мыслящего «Я» к сущемуDasein,от сущего к бытию, от бытия к событию, от события к мышлению — вовсе не содержит в себе цельного философского высказы­вания. Однако высказывание это — косвенно и негативно, в том же смысле, в каком, согласно Канту, негативной была задача «Критики чистого разума». Но если Кант имел в виду рефлексию пределов интеллигибельности мира, то Хайдег-гер вовсе ничего не «имел в виду», спонтанно описав его онтологическую беспредельность: тот как будто бы простой, но никем на самом деле не доказанный ноуменальный факт, чтомир не есть блин,стоящий на одном, двух или многих космических китах — природе, духе, Боге, материи, мыш­лении или бытии. Нечего и говорить, что он при этом, как и Кант, обошелсябез гипотез.

Несмотря на то, что такое толкование общей траекто­рии хайдеггеровской мысли существует, несмотря даже на то, что оно является наверняка оправданным, возможен и иной подход, который мне представляется не менее коррек­тным и даже более естественным, поскольку он соответствует обыкновенной дихотомии любого духовного пути, с его увер­тюрой и апофеозом, иллюзией непреходящего восхода и

145

Хайдеггер. глубина и поверхность


предчувствуем последней битвы, путешествием за манящий горизонт и возвращением к себе, в точку экзистенциально­го исхода. В этоймертвой точке спекулятивной волиисполняется не доброе намерение открытой сократической души, не знающей ничего лучшего, чем углубиться в суть вещей и беседовать с собой о «благе», а грубо льстивое и скрыто грозное прорицание оракула: «Сократ — мудрейший из людей». Сюда, к самим себе, к лицевому, переднему краю экзистенции, возвращения не избежать (об этом у Хайдег-гера целый том лекций), ноотсюдаможно и не возвратить­ся. Здесь теперь — чисто поле, а не чистый лист, и на этот раз встретиться придется, в собственном лице, не с безобид­ной заблудившейся «змеей, кусающей свой хвост» (под дуд­ку Гегеля), а с автохтонным, знающим твой «самый тихий час» заратустровским драконом. Если я назвал такой ракурс трансцендентным, то лишь потому, что он раскрывает глу­бину в обратной перспективе — в качестве предметаневоз­можного герменевтического опытаили в качественеис­поведимого предметапонимания. Есть зов — глубина вопрошающего взгляда, которая распечатывает тайны мира и о которой я с поверхности вещей-идей вел до сих пор речь. И есть нежданный и непрошеный ответ —взгляд откли­кающейся глубины(бездны, сказал бы Ницше), взгляд не на мир, ана тебя,который «разделить», как первый, невоз­можно и на который можно ответить единственным адек­ватным образом — выдержать его, не отведя взора. Ты ни­чего при этом не поймешь, не выяснишь и не расслышишь, и ничем дорогим или сокровенным не поделишься, — лишь небу станет ясным,ктоты такой и какогоименидостоин. Здесь спор не только уместен, но и неизбежен, однако это спор с самим собой, точнее, с тем в себе, на ком сходятся лучи обратной перспективы неписанной картины мира, иКто дрожит, трепещет от того, что созерцает. А созерцает именно то, что не в силах «созерцать», хранить покой в от-

146

Беседа 6



влеченном мыслительном порыве, — видящий егонасквозьмир. Спор этот рожден не противоречием во мнениях или в логических посылках, а рассогласованием времен, в кото­рых мы принадлежим небу и земле, живы и мертвы, разум­ны и безумны, или — трансцендентальнымпоэзисом одно­временности,с которой мы испытываем ужас и восторг преодолевая провалы безальтернативных горизонтов жиз­ненного мира (осуществляя Дао-зайн). «Есть упоение в бою», и оно в нем остается, хотяникто не хочетумирать — никто на этот раз даже и не думает покидать поверхность.

Даозайн — мой привет иностранному «при-сутствию».

Мне представляется, что здесь — у края трансцен­дентной бездны — горизонты притязаний у «раннего» и «позднего» Хайдеггера существенно отличаются, впрочем, как и у любого нормального человека. И молодость, ко­нечно, склонна заглядываться на глубину, хотя под глу­биной обыкновенно разумеет то, что творится под покры­валом или за замочной скважиной, тогда как у старика бытие на глубине вовсе не является проблемой. Для него оно настолько естественно, привычно и самоочевидно, что, скорее, проблемой оказывается совсем иное, а именно — выход в открытые пространства, где идет бой и царит мир, растет трава, светит солнце, играют дети, поют птицы. Причем сделать это желательно из глубины собственно­го сердца, потому что другой глубины никто вообще-то и знать не может.

Взгляд с поверхности на глубину, имея в виду бес­перспективность такого взгляда, есть взгляд как бы со сто­роны узурпированного, украденного солнца, будь то место Бога на небесах, будь то место трансцендентального субъек­та, который может высветить и раскрасить купола, но ко­торому закрыт вход в храм, потому как для него нет в прин­ципе ничего святого — такого, к чему бы он не мог (и не хотел) прикоснуться своим пытливым взором. Это внеш-

147

Хайдеггер: глубина и поверхность


не объективное и исходящее из глубины субъективности воззрение, выдающее в Хайдеггере феноменолога, долгое время в нем господствовало. Ведь и забвение бытия, кото­рое является для него главным аргументом в пользу де­струкции истории онтологии, на самом деле выступает пред­метом убедительной апелляции единственно постольку, поскольку это самозабвение потустороннего субъекта, смотрящего на мир непрошеным взглядом, — тем взгля­дом, которым умеет, смеет и учит смотреть на мир феноме-нолог. Дальнейшая эволюция Хайдеггера, если она и про­читываема как дрейф в сторону от феноменологии, все-таки не является отходом от горизонта, который предметно впервые выписал Гуссерль и концепт которого Хайдеггер освоил самым интимным, живым образом. Мне представ­ляется, что горизонт не противоположен, например, вер­тикали или тому, что закрывает от нас высоту. Он не явля­ется чем-то относящимся к категориям далекого ландшаф­та. Горизонт — то, что позволяет любому ландшафту сде­латься видимым. Горизонт в картине позволяет художни­ку сделать творимый образ глубоким. Я не имею в виду пейзаж, хотя и пейзаж в том числе, — что бы художник ни писал, он не может обойтись без горизонта или без неко­торого многообразия горизонтов, или даже без их беско­нечного многообразия, как это мы находим в ситуации предельной, вроде Малевича. Но в принципе игра с гори­зонтами потому и остается игрой, что с горизонтом ничего при этом не происходит. Именно горизонт обладает той недоступностью, которая и является трансцендентальной характеристикой глубины вообще, — недоступностью для солнечного зайчика стен внутри храма. Хотя существует и вторая сторона вещей, о которой обыкновенно молодость, тем более притязающая на собственное слово, не слиш­ком задумывается. А именно неотступность недостижимой глубины, делающая ее для любопытствующих зрителей

148

Беседа



опасной.Она соблазняет своей неприступностью, и если кому-то удается сделать вид, что он приблизился хоть на шаг к горизонту, он считает свою жизнь или свою метафи-зику успешной. Понятно, что это будет иллюзией, но иногда собственно ее-то создания и добиваются.

Штука заключается в следующем: несмотря на то, что лоб о глубину не разобьешь, и несмотря на то, что к ней ни на шаг не приблизишься, она опасна. Пропасть — это та­кая вещь,вкоторой можно пропасть с концами, на соб­ственных глазах, и никогда не возвратиться. Это видит «поздний» Хайдеггер, и это лишь подозревал он молодой, «доповоротный». Мне это напоминает Германа Гессе, ко­торый однажды лет в 75 вышел в свой любимый сад, раски­нутый по склону горы, и вдруг обнаружил, что вчерашним вечером вырвало с корнем персиковое дерево. Он стал размышлять над дырой, образовавшейся на месте дерева, и над тем, чем бы эту дыру прикрыть, — просто засыпать ее землей или посадить другое персиковое дерево, как он уже делал десятки раз в своей жизни. Однако он решает ничего не делать: бросить все как есть, оставить зияющую дыру,ломающую весь вид,на месте. Замечу, что это вновь не фигура речи, — именно самый вид,эйдос,а не сад, не гессевские фруктовые деревья с цветочными кустами и не платоновские прекрасные горшки с прекрасной кашей. Об этом — ни строки в истории идеализма. Этот случай для меня — инобытие «казуса» Хайдеггера, который однажды заметил на месте бытия в тематическом поле метафизики зияющую дыру и срочно стал ее зарывать, — заниматься то ли ударным анамнезисом, то ли пожарной деструкцией, то ли, не знаю, реанимацией и продумыванием до конца и самой смерти «метафизики». Короче, суета стояла страш­ная, «штурм и натиск», и занимался этим он довольно дол­го. Чего он только не нагородил: и «основные проблемы метафизики» истолковал, и «пролегомены к истории поня-

149

Хайдеггер: глубина и поверхность


тия времени» предложил, и «почему есть нечто, а не на­оборот» выяснил, и многое другое сделал, мало никому не покажется. Но через несколько лет в ситуации гораздо более радикального забвения, — забвения того, что называется со-бытием, того, что можно было бы назвать онтологичес­кой подоплекой историчности, о которой речь шла еще в «Бытии и времени», он как бы оставляет зияющую дыру на месте: наступает поворот, который сам Хайдеггер признал бесповоротным. Именно с этого мгновения он почти с за­вистью пишет о поэтах, умевших видеть и живописать подлинную глубину. Для них персиковое дерево всегда существовало, они дарили этому дереву и всему саду, ко­торый рос вокруг него, вечность.

Поэты непосредственно версифицируют невидимую, глубинную истину вещей. Хайдеггер не пытается встать в «позу» поэта. Он не пытается из метафизики сделать по­эзию, как это, между прочим, многие и до, и после него пытались сделать, иногда не без успеха. Кто так ненави­дел «философскую поэзию»? Кажется, Поль Валери? В общем-то, неважно. Важно, что Хайдеггеру до нее не было никакого дела, как и до спора Траляля и Труляля, под-над которыми копал-подтрунивал Даниэль. Начинает он свойспор с собойтам, где все «ля-ля» беспомощны, — с проду­мывания дистанции, разделяющей поэта и метафизика перед лицом зияющей космической дыры на месте забытой все­ми и заболтанной им самим алетейи. Он не полагает ни возможной, ни должной какую-либо маскировку, какое-либо новое забвение бывшего солнца, бывшей прелести вещей посредством их переорганизации, перепосадки, посредством построения чего-то нового, точнее, напрочь забытого ста-рого. К прежнему возврата нет. Это по-разному можно истолковывать, но для меня здесь важна некая стоическая позиция и то достоинство, в котором пребывает «поздний» лайдеггер, — кажется, в той самой ситуации, в которой

150

Беседа 6



его глубинный учитель Ницше сошел с ума. А глубина — это такое измерение, которому никак нельзя найти физи­ческий эквивалент. Это не длина пути от крышки закрыто­го горшка до его невидимого дна. Это такая странная вещь, которая обнаруживает место в мире не протяженности, апритягательности,не массе, амессе,не нужде, аис­кушению.Однако это притяжение, эта странная гравита­ция убийственна. Когда ты идешь по горной тропе и за­глядываешь в пропасть, то она тебя туда просто тянет. Отдаться притяжению, но тем не менее не полететь вниз головой — вот что предлагает, мне кажется, вся совре­менная метафизика со времен Ницше. Ницше едва ли не сознательно пошел на то, чтобы сойти с ума, — станце­вать над пропастью. Уже Заратустра поставлен им «поющим над вещами» и одной ногой «по ту сторону жизни». Хай-деггер, видимо, был слишком тяжел на ногу. Он знал, что если ступит на лед, который недостаточно прочен, то мо­жет рухнуть в пропасть. Хайдеггер в этом смысле очень сильно смущает. Если его невнимательно читать, то он просто не может не раздражать, не столько темнотой сло­ва, сколько томностью, жеманством позы. Помните позднее признание философа: если бы я свои тексты не подписы­вал «Хайдеггер», меня бы никто не читал? Мне кажется, однако, что в данном случае поза ни при чем, это не только вполне честное признание, но и безусловная психологи­ческая истина. Более того, истина эпистемологическая, касающаяся как трансцендентального существа, так и эк­зистенциального кредо его метафизики. А возможно, и метафизики вообще.

Легенда утверждает, что в Древней Спарте был та­кой обычай: если глупый человек начинал говорить умные вещи, его следовало прервать и дать повторить сказанное человеку умному. И прервусь, и повторюсь одновременно: если умный человек говорит глупые вещи, то прерывать

151

Хайдеггер: глубина и поверхность


его не надо — он не заблуждается, не идет по кругу, даже если всё за это говорит — и родные вещающие вещи, и чужие вельтующие вельты. Он не ошибется и скажет даже слишком много, если подпишет своим именем чистый лист, то есть наше совершенное молчание:Мартин Хайдеггер.

А. С.:Почему именно Хайдеггер, глубокий метафи­зик, прижизненно признанный великим философом, был столь озабочен поэзией и фигурой поэта? Многие тексты Хайдеггера, особенно поздние, прямо-таки пронизаны лег­кой завистью к уделу поэта, в отличие от участи мыслите­ля-теоретика. Дело не только в эффекте замещения, вы­званном комплексом несостоявшейся признанности (ком­плексом Нерона). С вызовом поэзии Хайдеггер столкнул­ся на своем собственном поприще — в Доме Бытия и в его бездомности, в прогрессирующем забвении. Во-первых, философ не может предоставить слово самому языку без предварительного обдумывания и даже тщательной проду­манности (то есть без указания направления) — иначе слыть ему лишь жалким резонером. В поэзии возможны глубины, где слово предоставлено самому языку, — соб­ственно, только поэтому и сама поэзия возможна. Поэзия исходит из поэзиса и сохраняет способность производить нечто, не санкционированное свыше (свыше санкциониро­ван лишь «способ производства»), философия же только выводит в непотаенное погруженные в забвение первона­чальные эйдосы вещей и самого сущего.

Метафизик и, тем более, аналитик, руководствующий­ся, например, Dasein-аналитикой Хайдеггера, ничему не подражает, исследуя данный план творения и выстраивая порядок идей в соответствии с порядком вещей. Поэт, не будучи связан никакими порядками сущего, все-таки под­ражает, — но подражает самому усилию творения. Во-вто-рых, в отличие от поэта, которому дано право первоимено-

152

Беседа 6



вания, философ может сколько угодно говорить о забве­нии бытия, но не вправе допускать забвения предшествен­ников — сразу же напомнят и схватят за руку Мне кажет­ся, такое положение дел вызывало особую досаду у Хай-деггера. «Что происходит с вещами?» — вопрос, который всегда так или иначе интересовал философа. И спор с по­эзией в этом вопросе особенно интенсивен. Поскольку на поэзию не распространяется принцип соизмеримости, зап­рещающий складывать звезды с яблоками, возникает поле свободы, где наряду с великим множеством химер происходит некое пересотворение. Язык, не подотчетный логосу, проникает в стыковые узлы, не заполненные сухо­жилиями причинности и определениями, выделяющими контуры хороших форм. Поэт наблюдает встречи вещей в эпифанических стыках: тут луна встречается с колеблю­щейся занавеской, намекая, тем самым, на неверность воз­любленной. Крайне затруднительный путь для философа, даже для такого поэта-метафизика, как Хайдеггер.

Хайдеггер пишет: «Обыденное понятие о вещи подхо­дит всегда и подходит для всякой вещи. Однако схватывая вещь, оно не постигает ее в ее бытийственности, а застает ее врасплох. Так можно ли избежать того, чтобы вещь за­хватывалась врасплох и как этого избежать? Наверное, есть только один выход — оставить за вещью свободное поле, чтобы в этом поле она могла непосредственно выявлять свою вещность» («Вещь и творение»). Тут сразу два недоразуме­ния. Во-первых, обыденные понятия не могут захватить вещь врасплох, им это совершенно не по силам Они фиксируют даже не определения вещей (как рассудок в опыте), а лишь их полагания — повернутость к нам полезными свойства­ми, ценниками или табличками, предупреждающими об опасности. А во-вторых, выявить бытийственность вещи в свободном поле, на неопределенном расстоянии от собствен­ного эйдоса, можно только захватив ее врасплох, иначе вешь

153

Хайдеггер глубина и поверхность


неизбежно предстанет в своих свойствах, которые «свои» для меня как потребителя, а не для вещи. Обыватель позна­ет вещь в иносказании, философ — в инобытии, а поэт — в первоназывании. Стало быть, заставание врасплох — это как раз шанс поэта. Кружное поэтическое зрение и инфра-физический слух порою обнаруживают родимые пятна ве­щей, следы первоименований, замаскированные рубцами определений и униформой классификаций. Поле, в котором вещь могла бы сбыться в себе и для себя (а не в качестве познанной и классифицированной), дано обнаружить поэту. Наше соприсутствие в этом поле называется настроением. И именно Хайдеггер был тем философом, который придал настроению высшую значимость, — здесь опыт поэта со­впал с чутьем метафизика.

Д. О :История о дыре и персиковом дереве напомни­ла мне один из поэтических опытов Хайдеггера. По-русски он звучит приблизительно так:

Те, что мыслят. Одно и то же

в его преисполненной самости,

идут долгим и трудным

в его извечной простоте, простодушии

путем в недоступность

отказывающегося места.

Мы привыкли думать, что место неподвижно, фикси­ровано в своих координатах и противоположно идее пути. Это мы двигаемся относительно различных мест, создавая внутреннюю топологию жизненного мира. Однако бывает, что можно идти, совершать свой путьсамим местом, —неизменно пребывая в нем. В этом случае путь не обнару­живает себя в качестве дистанции, которая соединяет или Разделяет различные места, всегда находясь где-то «меж-ду» ними. Нет, путь — есть само место, котороеникогда

154

Беседа



не стоит на местеили, как говорит Хайдеггер, отказыва­ет себе в имении места, и в этом смысле исчезает из обще-принятой системы координат, отображаясь, как сказал Александр, лишь в эпифанических стыках Оно может быть воспринято совершенно особым образом — в качестве истока всякой возможной месторазмерности мира. Оно остается ускользающим, смещенным элементом любой возможной топики, иначе говоря, оно оказывается не про­сто невыраженным, но и невыразимым. Другое дело, что именно эта зияющая дыра, это отказывающееся место по­зволяет цвести персиковому дереву, — в непосредствен­ной близи от краев падающей в себя непроницаемой без­дны. Создается впечатление, что Хайдеггер действитель­но очень много думал об этом странном отказывающем себе месте, дающем цвести роскошным садам. Он связы­вал это место с собственным местом бытия, а его отказ самому себе — с пафосом онтологической дифференции. «Бытие не можетбыть.Если бы оно было, оно не остава­лось бы уже бытием, а стало бы сущим», — эта мысль звучит на разные лады во многих текстах. Мы встречаем ее и в сборнике«Holzwege»,«Лесные тропы», где говорится, что «Среди деревьев существуют пути, которые чаще всего, сплошь зарастая, внезапно прекращаются в непроходимом». Они вьются по лесу, углубляясь дальше и дальше в непро­ходимые чащобы, к затерянному лесному роднику, но по мере приближения к нему становятся все менее различи­мы. Мы узнаем ее и в тексте«der Feldweg»,«Проселок», одна из последних фраз которого: «Все говорит об отказе, погружающем в Одно и то же». Она явлена и на неторных тропах, которые «теряются в глуши, но не теряют из виду самих себя».

Как мы видим, обозначающим элементом для собствен­ного места бытия у Хайдеггера выступает некий дислокатив-ный объект, который размещается на топологическом срезе

155

Хайдеггер глубина и поверхность


мира лишь в силу своего непрестанного смещения Ему со­вершенно точно соответствует форма поэтического произве­дения, — ведь истина последнего столь же удаляется от нас, сколь мы стремимся ее к себе приблизить, уяснив и познав до конца Фигура мыслителя, раз уж мы выделяем ее в каче­стве самостоятельного персонажа на концептуальной сцене специфически хайдеггеровского способа философствования, оказывается скрытой, радикально изъятой из того различия, которое демонстрируют философ и поэт по отношению к словам друг друга Затаившись у недостижимого истока это­го различия, мыслитель не произносит ни слова, но он прово­дит две-три линии, указывая на правильное начертание уже существующих слов. Он — замечательный мастер графичес­ких операций, косвенно являющий свое присутствие в пау­зах, замедлениях и лакунах, возникающих благодаря дефис-ному письму и особой словотворческой практике, доходящей до того, что у слова может быть удален корень и остаться только приставка с окончанием Я уже не говорю о том, что слово вообще может быть выведено из обычного упот­ребления. Впрочем, это касается не всякого слова, а толь­ко слова «бытие», подвергаемого процедуреkreuzwelse Durchstreichung,крестообразного перечеркивания.

Не указывают ли все эти фонографические наложе­ния на то, что мыслитель призван вновь, как во времена мифологической древности, соединить порядок слов с фор­мацией вещей (графическая операция, особые варианты написания), а последнюю — с ландшафтом, которому она принадлежит (операция фонетическая, связанная с внима­нием к диалекту)' Слово по ходу производимой мыслите­лем работы входит в ландшафт, перенимает происходящие в нем сдвиги и образующиеся в нем складки, как бы вос­производя движение земных стихий и сил. Оно в букваль­ном смысле начинает произрастать из родной почвы Не-Ааром Хайдеггер сравнивает работу мыслителя с трудом

156

Беседа б



крестьянина, обрабатывающего землю Ничего похожего на метафору в таком сравнении нет и в помине Если мы распределим персонажей разбираемой нами сцены по уг-лам четверицы,Geviert,в которой представлены четыре начала — земное, небесное, божественное и смертное, — то к земному близок мыслитель, к небесному — поэт, к божественному — теолог, а к смертному — философ. Они могут препираться до бесконечности, отстаивая свой угол, но существует Одно и то же для всех бытие, которое, по излюбленному изречению Хайдеггера, «говорит посред­ством любого языка, везде и всегда».

Почему же субъективные предпочтения Хайдеггера оставались на стороне земли, произрастания каких «пер­сиковых садов» он из нее ожидал? Я бы ответил на этот вопрос, развивая мотив, который, по замечательному вы­ражению Сигизмунда Кржижановского, именуется зовом «Страны нетов». Можно ли проникновенно и любовно рас­суждать о фрагментах древних философов, руинах эллин­ского храма или старых крестьянских башмаках, если ты не отдаешь дань отсутствующему, и близко не равняя его с той действительностью, которая тебя окружает? Мне пафос Хайдеггера кажется очень созвучным некоторым интуициям Кржижановского. Прислушаемся, например, к такой теме писателя: «Старый мраморный постамент..., подписанный: Venus. Поверх постамента нет никакой Venus — статуя давно, вероятно, разбита, — осталась не­отколотой лишь одна мраморная ее ступня с нежным очер­ком пальцев. Это все, чтоесть:но я, помню, долго стоял, созерцая то, чегонет»1.Картография отсутствующего в основных контурах совпадает с топологией поэтически по-мысленного бытия. Существуя лишь в качестве следа в пространстве и времени, Венера обладает куда более ре-

1Кржижановский СигизмундВоспоминания о будущем М , 1989 С 395

157

Хайдеггер глубина и поверхность


альным присутствием, нежели многочисленные окружаю­щие нас вещи, которые после себя не оставят и следа. Не важно, существовала ли вдействительностиВенера, от которой сохранился лишь фрагмент и подпись, как не важно, существовал лив действительностиАнаксимандр, от которого точно так же сохранились лишь фрагменты и подпись. Прошлое тут вообще ни при чем. Значим след, заключающий в себе неиссякаемую мощь различия, — силу возвращения Одного и того же. Возвращения, оговоримся, не в неподвижный топос, в котором действует дурная инер­ция повторения, а в место, пребывающее в смещении, в отказе самому себе. В этом смысле приход Одного и того же оказывается приходом его каждый раз немного другим. Подлинный Анаксимандр теперь изъясняется по-немецки и пишет обстоятельные автокомментарии.

Что несет на себе следы, куда они погружают вещи? Понятно, что следы несет на себе земля, они соединяют вещи с ее стихией, погружают в нее, скрывают и являют вновь. Хайдеггеровские проселки, лесные тропинки, таин­ственные источники, прячущиеся в глуши, — не более чем картографическое описание разверзающе-поглощающей игры земных сил. Как сегодня отмечалось, поступь Хай-деггера в самом деле необычайно тяжела, это вовсе не легкая походка номада, а медлительные шаги коренного жителя, плоть от плоти породившей его земли. Но это не противоречит идее пути, которая не состоит лишь в следо­вании известному или незнакомому маршруту. Структура мира, задаваемая Хайдеггером в виде четверицы, по суще­ству своему не статична, а потомублизкасмыслу того, что значит проделывать путь В ней, в отличие от «картины мира», ближайшее не является бесконечно отстраненным от наиболее удаленного линией горизонта, а божествен­ное не абсолютно запредельно для смертных. Вещи, нахо­дясь в четверице, постоянно пребывают в движении, не-

158

Беседа 6



престанно смещаются — либо тянутся по наклонной вверх, либо сползают вниз. Они не зафиксированы рамками пред­ставлений, не покоятся на горизонтальной поверхности и не обусловлены осуществлением высшего принципа по вертикали. Акцент переносится в область чрезвычайно подвижной границы, которая смещает любое место. Это не научное и не техническое, а глубоко поэтическое — в широком смысле этого слова — воззрение на мир. Оно современному человеку может казаться смехотворным, однако, учитывая зримые результаты прогресса, которые достаточно отчетливо предвидел и Хайдеггер, не слишком понятно, что могло бы выступить ему альтернативой.

А. С.:Даниэль коснулся вопроса о бытии у Хайдег-гера, и мне тоже хотелось бы поразмышлять на эту тему. В повседневной жизни мы имеем дело с множеством суще­ствующих вещей, вопрос состоит в том, как мы приходим к понятию анонимного бытия, сообщающего существова­ние всему существующему. Как возможно особое бытие помимо сущих единичностей, и что оно означает? «Бытие», против которого выступает Хайдеггер, представляет собой некое паразитарное образование, возникшее из глагола-связки «быть». Подобный процесс образования «незакон­ных» существительных (субъектов) принято именовать гипостазированием. Кант называл его ингеренцией. Взбун­товавшийся предикат становится субъектом, — поначалу всего лишь формальным субъектом суждения, граммати­ческим подлежащим. Но эта невинная языковая прихоть приводит к удивительным следствиям:

Колесо вращается.

Колесу присуще вращение.

Вращение обладает своими собственными свойствами.

Мы видим, как «вращение» появилось из «вращающе­йся» и стало обрастать собственными предикатами. Здесь

159

Хайдеггер глубина и поверхность


можно вспомнить иронию Ницше по поводу бессмысленно­го удвоения в выражениях типа «молния сверкает». Как будто молния, обладая свойством сверкания, при случае способна и не сверкать... В истоках речи мы находим праформу, похо­жую на «колесовращается». Колесо отпочковалось из этого схватывания еще раньше «вращения», и появление матери­ализованного колеса было уже технологическим следстви­ем грамматической прихоти. Другим непосредственным следствием господствующей языковой игры в гипостазиро-вание стала сама метафизика в ее категориальном строе. Из книг Хайдеггера явствует, что привычная система катего­рий появилась из великой игры в прятки под девизом «най­ди спрятанное существительное», найди его в мелькающем, сверкающем, бегущем, наконец, всуществующем.А после этого можно сколько угодно размышлять о смысле бытия.

Однако в какой мере «бытие» сходно по своему проис­хождению с «вращением», «сверканием» (молнией) или «ско­ростью»? Так же ли точно оно конденсируется в самостоя­тельное нечто из того, что сказывается о предметах, причем обо всех предметах вообще? «Сократ бледен», «Сократ об­разован», «Кай смертен». Здесь нетрудно усмотреть, как бледность, образованность и смерть восстают над своими субъектами, о которых ранее сказывались, и обретают не­которое достоинствов себе,способность пребывать, ни о чем не сказываясь. В ранге субъекта надежно сохраняется поле их определенности, только теперь не для иного, а для себя. Бытие же распределено для всех, и следовательно, его «в себе» не может иметь никакой определенности, — в-себе-бытие всегда чье-то. Скорее уж молния способна не сверкать, оставаясь молнией, и вращение пребывать в себе, ничего не вращая, чем анонимное бытие, находящееся по ту сторону единичных вещей.

Можно, конечно, рассматривать в качестве причины существования вещей их погруженность в океан бытия —

160

Беседа б



так обычно и поступает европейская метафизика, говоря о «причастности к бытию». Субъекты, принявшие причастие существования, тем самым (и только поэтому) и существу­ют Дело, однако, в том, что субстанция, к которой приоб­щается все существующее, не содержит никакого «в себе», никакого выжидания или запаса «Философия есть наука», «война есть война» — человеческий глагол легко имити­рует креативность божественного глагола, или наоборот, последний представляется действующим по принципу че­ловеческой речи. Только результатом божественного ги-постазирования оказывается не грамматическое подлежа­щее, а вещь в ее вещественности. Виртуоз апофатического богословия мог бы сказать по этому поводу. «То, что у человека есть существительное, у Бога есть существую­щее», — неизменным остается само «есть» как способ на­деления бытием.

Недостаточная продуманность вопроса о бытии фик­сируется в экзистенциальной феноменологии Хайдеггера, традиционному пониманию (точнее, недопониманию) про­тивопоставляется проектDaseinкак единственно возмож­ный. Бытие не сообщается подобно другим определеннос-тям, нет никакого резервуара анонимного бытия без суще­ствующих. В силу этого бытие не укладывается и в катего­риальный строй — ведь, строго говоря, никаких других доказательств бытия не существует, кроме указательного жеста «вот» («Da») Честность самоотчета философа тре­бует либо согласиться с грамматическим происхождением «бытия», либо сразу трактовать бытие как «вот, здесь на­личное», как «всегда мое», — какDasein.Пафос Хайдегге­ра в значительной мере состоит в обнаружении и исследо­вании альтернативного модуса данности бытия. Философ нашел аутентичный способ репортажа о сущем как оно видимо из окон «вот», «здесь» и «сейчас» Разность режи­мов рассмотрения естественным образом приводит к раз-

161

Хайдеггер глубина и поверхность


личным масштабам и направлениям трансцендирования; при этом горизонт хайдеггеровской философии, кажущей­ся неразличимо малой точкой с горизонта умозрения, на­пример, Спинозы, в свою очередь, позволяет рассмотреть в микроскоп или в подзорную трубу (инструменты Dasein-аналитики) весь категориальный строй, отталкивающийся от гипостазированного бытия-без-существующих.

Т. Г.:Мне очень нравится постановка вопроса о пе­ресечении экзистенциальных мотивов Ницше и Хайдегге-ра и о том, что Хайдеггер не сделал того шага, на который обречен был Ницше. Я на самом деле очень люблю Ницше и внутренне склоняюсь на сторону его решимости пройти путь всерьез и до самого конца. Ведь кратчайшее расстоя­ние между вершинами — это прямая, а пройти по прямой может только прямой человек, свободный ум, о котором пишет Ницше в «По ту сторону добра и зла» Я бы не впол­не согласилась с тем, что экзистенциальный пафос Хай-деггера стоический, скорее уж он выражает собой какое-то мелкобуржуазное бытие, к которому философ склонял­ся по крайней мере в первый период своего творчества. Он был очень озабочен университетской жизнью и всеми про­блемами, что ей сопутствуют.

В фактической биографии Хайдеггера мы почти не видим подлинных событий, в которых судьба совпадала бы с делом его мысли. Разве что кратковременное принятие нацистского режима и последовавшее после войны так на­зываемое «дело Хайдеггера». Фашистский порядок ему дей­ствительно в какое-то время казался выходом. Он говорил о заброшенности и о том, что мы можем обрести истори­ческое время для того, чтобы из этой заброшенности вы­браться. Я это отчасти понимаю. Попытка построить госу­дарство с акцентом не на денежном обмене и буржуазной пошлости, а на некоторой всемирно-исторической идее —

162

Беседа 6



это попытка сильная. Другое дело, что она стала вопло­щаться самым чудовищным способом Даже Хайдеггер понял это слишком поздно. Поначалу он думал, что хотя мы и заброшены в бытие, пали в него, но, быть может, сможем выбраться. Он попытался в социальном плане выбраться из заброшенности, приняв на себя ответствен­ность и заняв пост ректора университета. Попытка оказа­лась неудачной. За это его до сих пор обвиняют. Но Бод-рийяр сказал, что поскольку Хайдеггера обвиняют только за это, значит философия закончилась. Другие проблемы никто не способен или не желает ни ставить, ни обсуж­дать. Всех занимает чисто масс-медийный вопрос, сотруд­ничал ли Хайдеггер с национал-социалистским режимом, и если сотрудничал, то насколько тесно. В свое время один мой друг из Италии написал мне письмо с вопросом, поче­му в своих выступлениях я не заступаюсь за Хайдеггера. Я ему ответила: потому что до основного в Хайдеггере ны­нешняя болтовня не доходит, а обсуждать поверхностное и наносное не имеет никакого смысла.

Полагаю, нам следует остановиться на проблеме со­бытия. Хайдеггер в поздний период, послеdie Wende,по­ворота, очень много пишет о событии. Он трактует собы­тие как присвоение, что соответствует этимологии соот­ветствующих немецких слов:Ereignisпроисходит от гла­гола «eignen», «присваивать». Тем самым образуется одно из главных его понятий —Eigentlichkeit,которое можно понять как присваивающее и обособляющее событие. Впер­вые это понятие подробно разрабатывается еще в «Бытии и времени». Однако позже оно приобретает оттенок судь­бы. Это очень немецкая черта — писать о том, что надо совпасть со своей судьбой. Скажем, об этом часто заходит речь, когда Хайдеггер трактует поэзию Гельдерлина в кни­ге, посвященной разбору «Гимнов» поэта. Говорится, что надо найти свойGeschickилиSchicksal,но найти обяза-

163

Хайдеггер глубина и поверхность


тельно через другое — через некий путь, странствие или безумие, как в случае Ницше.

Я подумала, что русское слово «событие» трактует­ся как со-бытие, то есть как совместное бытие всех нас. Оно не несет рокового момента, не обозначает судьбу. Но все равно, судьба соединяет тех, кто сходится в со­бытии. Европейский человек сейчас лишен коллективно­го опыта страдания, коллективного опыта радости, кол­лективного опыта праздника. Хайдеггер об этих вещах помнил. Он замечал по поводу Гельдерлина:feiern will ich,хочу праздновать. А что такое праздник? Это не про­сто праздность или отдохновение от работы, а существо­ваниеInterlichtung, im Licht des Seins,существование в свете бытия, в его полноте. Хайдеггер довольно много писал о празднике, когда свет и святость совпадают.Interlichtungseinдля современной философии — очень важное понятие. Нужно стремиться стоять внутри света, свечения, сияния,'шder Lichtung stehen.Это существенно именно в наше время, потому что опыт радости или стра­дания по-настоящему переживается только в совместном бытии и не может быть исключительно персональным.

Если ты страдаешь индивидуально, то приобретаешь невроз. Ты не только не способен рассказать о своих пере­живаниях, но даже не можешь понять, что с тобой творит­ся. В этих обстоятельствах требуется человек, который в силах услышать тебя сквозь то, что тебе удается высказать. Таким человеком в современном мире является психоана­литик. Он может лишь частично освободить от страдания, привести в нормальное состояние. Однако если ты страда­ешь в ситуации со-бытия, то ты переходишь в конце концов к радости. И то же самое с радостью. Невозможно тихо Радоваться себе в полном одиночестве, если ты, конечно, не прибег к помощи наркотиков. Но это не настоящая радость, а лишь минимальное дистанцирование от тусклого и бес-

164

Беседа 6



смысленного нарциссизма в мир пустых и абсолютно чуж­дых грез. Хайдеггер — последний философ, который писал о соборности радости:wo sind die Freunde,где друзья? Здесь и возникает понятие алетейи, о котором мы немного уже упоминали. Истина — это не соответствие формы содержа­нию или знания предмету, а открытость, само сияние бы­тия. Когда я бывала в Афинах, то всегда ходила в Акрополь и видела сияние его мрамора, в котором Хайдеггер разгля­дел лики древних богов, вновь выходящих к нам навстречу в нежном, ласковом, любовном и красивом сиянии. Хайдег­гер выразил это лучше всех. Его фрагменты, посвященные Гераклиту, Анаксимандру, Пармениду, необыкновенны. Он освоил Грецию, он даже проявлял интерес к греческой Цер­кви, опять же следуя духу алетейи. Я думаю, что отсутствие в мысли Хайдеггера дуализма привело европейскую мысль к тому, что она собой сейчас являет. А являет она собой тот или иной вариант деструктивизма, избегающего репрезен­тации и стремящегося вернуть мышление его собственному истоку в несокрытости бытия.

Н. И.:Русский слух, во всяком случае насколько я им обладаю, две вещи в Хайдеггере всегда будут настора­живать. Это, во-первых, то, что можно назвать его транс­цендентальным почвенничеством, которое ни в коем слу­чае нельзя путать с пафосом «фундаментальности» его онтологии или с пафосом «анархического» взгляда в без­дну, на глубину. Его почвенничество глубже, трагичнее и искреннее, чем даже почвенничество русских славянофи­лов. И все-таки это почвенничество, которое очень кров­но, очень интимно и физиогномично связало фундаменталь­ный экзистенциализм «Бытия и времени» с ничуть не ме­нее фундаментальным национал-социализмом хайдеггеров-ской эпохи. Мы можем рассматривать порядок, который создали нацисты, в качестве карикатуры даже на их соб-

165

Хайдеггер: глубина и поверхность


ственную идеологию. Наверняка реальность воплощения идеи всегда будет отделена пропастью от самой идеи На­верняка идеологов Третьего рейха не устраивало то, ка­ким образом обстоят дела в Германии. Странным образом по этой модели мы часто судим метафизику. Дело ведь вовсе не в том, устраивала сколько-нибудь или не устраивала Хайдеггера сложившаяся политическая обстановка в его стране. Мне представляется, что он очень мало об этом задумывался, — он мало задумывался о том, что точно, на его взгляд, не имеет отношения к онтологической диффе-ренции. Трагизм его почвенничества проистекает не столько из пафоса «почвы» в лице то ли экзистенцииDasein,то ли земли и мира, сколько из пафосаонтологической стери-лизованностиевропейского духа, укорененного, по Хай-деггеру, в том, что можнотолько вспомнить.Это мне напоминает родителей, которые пережили собственного сына, — очень похоже на отношение Хайдеггера к истине. Он говорит с болью о невозвратимом, с пониманием о са­мом главном, которое уж точно никогда больше не будет выведено на поверхность. Встать на такую «почву» можно только с тем, чтобы испытать, как легко, как твердо она уходит из-под ног.

Во-вторых, если не пугает, то отпугивает в Хайдег-гере и другая вещь, которая, кстати, роднит его не только с нацистской, а уже со всякой модернистской идеологи­ей. Это самый егопафос,никак, к сожалению, не отте­ненный, как у Ницше, чувством юмора. Вспомните его бес­конечные внушения: мол, до меня никто не мыслил, да и мыслит ли кто-нибудь теперь? Как тут в ответ не вспом­нить наших ненавязчивых русских философов? Не знаю, может быть, русской философии на мировой сцене вовсе не существует, да вот только ей до этого нет никакого дела В Европе было по меньшей мере два Антигегеля — Фейербах и Кьеркегор, а в России по меньшей мере два

166

Беседа в



Антихайдеггера, причем задолго до того, как случился его «казус», — Флоренский и Розанов Флоренский «Столпа и утверждения истины» и Флоренский «Анализа простран­ственности и времени» — две таких же одесских разни­цы, что и Хайдеггер эпохи «Бытия и времени» и эпохи «Истока художественного творения». И писали-то они едва ли не в точности об одном и том же, и отвернулись от себя одинаково принципиально, — но вот мыслили всю дорогу противоположным образом. Или Василий Василь­евич Розанов, который едва ли не в каждой из своих ин­тимных тем сопоставим с Хайдеггером. Хайдеггер, напри­мер, почти дословно. «Мыслит ли кто-нибудь сегодня по-настоящему? Да никто. Дело еще в том, что, может быть, мы не имеем права вопрошать о том, имеем ли мы воз­можность помыслить что-либо вообще. Поэтомумыспра­шиваем, что значит мыслить?», и т. д. Василий Василье­вич с другой стороны: «Мыслил ли я когда-нибудь?». Ответ курсивом набран:«Никогда».Или Хайдеггер: «Вопрос о смысле бытия самый трудный и самый главный, нужно вывести этот вопрос из забвения и ради этого вернуться к досократикам», Бог знает куда, одним словом, к «исто­кам». А Розанов. «Говорить о смысле жизни? Что делать? Так это смотря когда. Летом — малинку собирать, варе­нье варить, а зимой — чай пить с малиновым вареньем...» Я считаю, что в случае Розанова — не только вопрос, но , иответ.А в случае Хайдеггера — может быть и «вопро-шание», но, пожалуй, даже не вопрос.

Возвращаясь к архитектурной теме, которую я под­нимал в отношении храма и солнечного зайчика, для меня она выражается словами Джебрана Халиля Джебрана как изнутри храма узреть его золотые купола? Дело в том, что пребывающий внутри храма — тот, «присутствие» ко­торого окончательно убедило Бибихина, как переводитьDasein, —находится никак не в менее трагичной ситуа-

167

М Хайдеггер глубина и поверхность


ции, нежели солнечный зайчик. Более того, солнечному зайчику дела нет, какие такие золотые купола делать бле­стящими. А тому, кто служит в храме или в храм вошел, есть до этого дело, — где именно он находится?Если ко­ротко, чем Хайдеггер кажется укорененным в духе XX века? Тем, что он не посредством спекулятивного метода или политически ангажированного мышления, а не знаю уж посредством чего (потому как сам он способ своего мыш­ления не обозначил, а я сейчас не хотел бы этого делать) продемонстрировал, как философская мысль может обре­тать архитектурную форму. Для меня фундаментальность его философии определяется не пафосом фундаментальной онтологии и не пафосом подлинного мышления, а этой своеобразной, не снившейся, к примеру, Гегелю, архитек-турностью. Его философия не то чтобы притязала, а фак­тически оказалась для собственного времени храмом, внут­ри и вне которого происходит та трагедия, о которой он писал и в которой пытался не участвовать. Сейчас я ее условно обозначил как трагедию солнечного блика и, ска­жем, иконы, которая висит внутри храма. Хайдеггер вырос на своей иллюзорной почве алетейи, как подлинный эл­линский храм, о котором он трактует в «Истоке», сразу вслед за Ван-Гогом, что совершенно не случайно. В этом смысле слухи об арелигиозности и даже атеистичности его метафизики безусловно преувеличены. Для него теология была наукой и, следовательно, антиметафизикой, но Бога так легко не убрать из сколь угодно мирского дискурса. Как и поэзию — из дискурса священного. Я, кстати, не уверен, что и мы сегодня говорили только прозой.

И относительно наиболее для меня близкого и важ­ного пафоса, который прозвучал у Даниэля и касался по-эзиса и возможной его альтернативы. У Хайдеггера, дей­ствительно, членораздельного ответа мы не найдем, однако понятно, к чему он склонялся. Хайдеггер продемонст-

168

Беседа 6



рировал, что такой альтернативой не может быть проду. мывание «до конца», как это было до него, декартова прин­ципаcogitoПотому что даже если мы выберемся наконец из пределов силлогистически усеченного мышления, на самом деле даже не картезианского, а аристотелевского толка, мы не выйдем к тому, ради чего метафизика живет. Ведь она живет не ради того, чтобы найти некоторый кри­терий, на основании которого наши умозаключения о ре­альном положении вещей выглядели бы убедительными Риторическая задача — вовсе не единственная для мета­физики, поэтому и место логики у нее десятое. На мой взгляд, логика является по преимуществу именно ритори­ческим модусом мышления. Вопрос не в том, чтобы выйти из пределов умозаключения, например, через представле­ние — к воле, а в том, чтобы не прикрывать метафизику фиговым листком космо-, тео- или антроподицеи. Обыкно­венно метафизика занималась тем, чтобы найти и миру, и себе достаточное основание, которое бы оправдало ее как особое воззрение на мир и которое бы разрушило обыден­ное бездарное представление рассудка об этом мире. Все это правда. Но проблема заключается не только в том, чтобы найти достаточное основание для более или менее истин­ных суждений, но и в том, чтобы передать вообще какой-либо душе то, что я бы назвал трансцендентальным энту­зиазмом, который бы положил предел любому трансцен­дентализму. Априори нельзя сказать о том, что делает поэт. Поэтом называется тот, о ком никогда не скажешь и, глав­ное, у когохочется спросить,что будет на следующей странице Хайдеггер, кажется, первый показал, что осно­ванием для метафизики может быть не только отчаяние перед лицом глубины маразма и мерзости запустения, в которые погрузился мир, потому как он неразумен, но и воодушевление перед началом вечной схватки бездонных «мира и земли» Когда, открывая первую страницу, ты за-

169

Хайдеггер глубина и поверхность


хочешь открыть и вторую, ситуация решена начало вдох­новляющее, а как мы это будем называть, «На холмах Гру­зии лежит ночная мгла» или «Что есть метафизика?», не имеет решающего значения Кажется, Хайдеггер умудрил­ся намекнуть на то, что путь человеческого разумаблаго­разумно миновалврата его собственного культа.

Д. О.:Что касается Ван-Гога, это имя совсем не слу­чайно возникло в нашем разговоре Его пейзажи с удиви­тельнейшими, непостижимыми полями, наводящими на мысль об изборожденной, пронизанной внутренним дыха­нием коже мира, на которой люди с помощью плуга и по­средством своей поступи выгравировывают линии ее и собственной судьбы, многое говорят о том, что же общего мог заметить Хайдеггер в труде крестьянина и мыслителя. Мне приходилось видеть во Франции эти поля, — кстати говоря, возле одного из них в городке Овер-сюр-Уаз Ван-Гог и похоронен Я бы не сказал, что истина ландшафта хоть сколько-нибудь противоречила истине художествен­ного творения Каждая линия на пейзажах мастера пребы­вает в необычайно беспокойном струении, она будто бы смещается несколько вбок, — кажется, что дом только каким-то чудом остается стоять у дороги, а не сползает с холма Ни одна вещь, включая привилегированную вещь под названием «человек», не прикреплена к месту или не обладает идентичностью места Быть может, пейзажи Ван-Гога следовало бы выставлять без рам, ибо они больше похожи на разлившиеся реки без берегов, нежели на кад­ры, зафиксированные обрамлением Так же обстоит дело с любым ландшафтным построением, в котором преобладает диагональ, — мир не становится наличностью собствен­ного состава, все явленное таится, места не зафиксирова­ны, сущее как сущее видимым образом не утверждается и не отрицается, но в нем происходят катастрофические

170

Беседа 6



смещения, намекающие, если говорить в смысле Хайдегге-ра, на поэтический характер бытия. Бытие, обладающее таким характером, ни при каких условиях не найдет себе места в картине мира. Это бытие — не объект познания и даже не предмет мысли. Хайдеггер подыскивает совсем иное к нему отношение.

Как вообще можно отнестись к тому, что бытие ино­гда обращает к нам не свой страшный лик, не маску забве­ния, а оказывается благосклонным? Того, кто так спраши­вает, меньше всего интересуют воспроизводимая в нем идентичность знания, или познанная истина, или метафи­зика, или мораль — любые обязательные для специфичес­кого философского интереса вещи. Он ищет, как ответить на милость, которая иногда оказывается человеку, несмот­ря на его зловещую бездомность и отступничество от бы­тия. Ведь даже мышление — это еще не все: «Сначала учатся благодарить, чтоб научиться мыслить». Давайте вдумаемся, а чем мышление может быть обязано благо­дарности? Я в данном случае оставляю за скобками оно­матопоэтическое разворачивание ситуации, поскольку это было бы очевидным преувеличением могущества языка, чего даже Хайдеггер старался избегать. Что означает «бла­годарить» прежде, чем «мыслить»? Для меня в этом рас­кладе заключено то, что можно назвать апелляцией к пер­вому свету. Представим себе мгновение, когда мы собствен­ным взором впервые увидели свет (а в русском языке свет помимо прямого значения также обозначает мир), причем именно внутренним созерцанием души и ума, а не физи­ческими глазами. Мы, конечно, забыли первое мгновение, но помним, что однажды оно с нами случилось.

Стараясь его припомнить, вернуть в лоно самоочевид­ности, мы начинаем коварно и жестоко обходиться с ми­ром сущих вещей — овладевать им, подчинять своей воле, захватывать в плен тщетной рассудочности, будто бы же-

171

Хпйдеггер' глубина и поверхность


лая возвратить себе первый взгляд, брошенный на мир и оставшийся лежать на вещах, словно некая печать Печать того, что мы потеряли навсегда в самих себе и чего нам уже никогда не вернуть назад. Второй взгляд иного рода Им мы постигаем лишенность первоначальной полноты и не­выносимую заброшенность Лишь первый свет был мигом благодарности, второй сразу же сделался мигом отчаяния. Греки, наверное, назвали б этот первый свет души и ума изумлением, что на самом деле не принципиально. Неваж­но, кто смотрит на мир в первый раз, и в этом смысле смот­рит на него как на впервые сотворенный, — Бог-творец, трансцендентальный субъект или подлинное-во-мне, — он увидит единственно то, «чтоэтохорошо». За исключени­ем уникальных, лишь изредка даруемых нам моментов яс­ного и достоверного сознания, мы не способны видеть ос­таточный отблеск первого света, лежащий на вещах печа­тью нашего первого — уже всегда для нас безвозвратно потерянного — взгляда. Потерянного даже поэтом, не го­воря о философе. Однако мыслитель по странной интуи­ции Хайдеггера, быть может, все-таки хранит если не сам благодарный взгляд на мир сущих вещей, то хотя бы бере­дящее о нем воспоминание.

Кстати говоря, подобный взгляд можно переистолко­вать и в терминах зова, заместив аппарат зрения аппара­том слуха. Это будет более корректно по отношению к Хайдеггеру, но, полагаю, не очень существенно, потому что в этом случае мы лишь обнаружим две исключительные возможности инструментального развертывания одного и того же первичного мирового расклада. Пускай мы станем говорить не о печати первого света, а о «перезвоне тиши­ны» и о тех, кто, внемля ему, «причастен приходу дальней милости». Речь пойдет все о том же самом — о свете Древ­ней Греции, спрятанном в дебрях Шварцвальда, о шварц-вальдских проселках, перекочевавших на улочки Латин-

172

Беседа 6



ского квартала, об этих улочках, изредка встречающихся в городе Санкт-Петербурге. В действительности о том, что именуется «длинной цепью истока», к которой в первую очередь уместна именно благодарность, и не что иное. Надо только уметь распахнуть глаза и уши. Видеть и слышать Видеть уже ни для кого незримое и слышать уже для всех умолкшее. Что, впрочем, никогда никуда не исчезает, по­скольку никогда ниоткуда и не возникало Здесь мы испод­воль приблизились к границе всякого развернутого дискур­са; напротив, образовалась своеобразная воронка, прогла­тывающая любую речь и заставляющая язык — этот боль­шей частью пустующий «дом бытия» — закрыть двери на все замки и накрепко захлопнуть ставни на окнах. Соб­ственное высказывание, произносимое мыслителем от сво­его особенного лица, купировано. Оно присутствует как многозначительное молчание или чисто графическая опе­рация в пределах высказываний то ли философа, то ли поэта, отсылая попеременно то к одному, то к другому. Выража­ясь в манере Делеза, оно резонирует в качестве парадок­сального элемента между двумя гетерогенными сериями — между речью философской и речью поэтической. То, что «слова мышления» оказываются лишь «косвенной уликой» работы, проделываемой мыслителем в запертом изнутри «доме бытия», заставляет Хайдеггера говорить о том, что никто не мыслит, да и мыслил ли когда-либо? — быть мо­жет, лет через триста мышление найдет себе слова и мысли­тель покажется на пороге «дома бытия» Убеждает ли этот радикальный вывод из обдумывания онтологической диффе-ренции и факта забвения бытия? Не претендуя на оконча­тельный вердикт, я только хочу заметить, что происходит странная вещь — мыслитель, отыскивая слово для бытия и отправившись за ним, подобно сказочному герою,вцар­ство языка, внезапно оказывается там в плену. Любопытно, неужели навсегда'