Благотворительность
Краткая история Англии и другие произведения 1914 – 1917
Целиком
Aa
На страничку книги
Краткая история Англии и другие произведения 1914 – 1917

V. Потерянная англия

Говорить правду об Ирландии крайне неприятно для патриотичного англичанина, зато очень патриотично. А то, о чем я рассказал в предыдущей главе, -правда. Несколько раз, особенно в начале войны, мы едва не обрекли себя на катастрофу только потому, что пренебрегали правдой и считали, будто наши преступления 1798 года – это что-то очень старое, тогда как ирландцы воспринимали их так, словно это случилось вчера. Покаяние за эти преступления как за что-то очень древнее в данном случае не годится и не будет принято. Очень легко забывать и прощать; но куда сложнее забывать и быть прощенным.

Правда об Ирландии такова: отношения между Англией и Ирландией напоминают отношения людей, совершавших совместное путешествие, в конце которого, на последней стоянке, один попытался ударить другого ножом. Или отравить в придорожной харчевне. Разговор между ними может выглядеть корректным, но при этом он будет напряженным. Тема попытки убийства, примеры из истории и литературы, скорее всего, не станут оглашаться из соображений такта, но подспудно будут иметься в виду. Время от времени неизбежны молчаливые паузы, не лишенные напряженности.

Пострадавший может думать, что второго покушения, скорее всего, не случится. Но ожидать от него убежденности в его невозможности – значит требовать от него слишком многого. Даже если, дай Бог, главенствующий партнер действительно чувствует вину за прежние формы своего главенствования и самоотверженно доказывает это чувство -например, спасая другого с риском для собственной жизни от грабителей, – бывшая жертва все равно не сможет подавить в себе некоторые психологические сомнения относительно того, когда же главенствующий партнер впервые почувствовал свою неправоту.

Это справедливое иносказание об отношениях Англии и Ирландии не только в 1798 году, но и раньше, когда была совершена измена и нарушен лимерикский договор[97], и существенно позже, во время Великого голода и после него. Поведение Англии по отношению к ирландцам после этого восстания очень похоже на поведение человека, который заманил в ловушку и связал другого, после чего бесстрашно тычет в него ножом. Поведение же Англии во время голода напоминает поведение того же человека, развлекающегося в последние минуты жизни второго веселыми ремарками о его крайне высоких шансах истечь кровью до смерти.

Британский премьер-министр публично отказался использовать английский флот для предотвращения голода. Британский премьер-министр способствовал распространению голода, когда заставил недоедающих ирландцев платить за голодающих. Обычный приговор коронерского суда о причинах смерти многих несчастных звучал как «умышленно убиты лордом Джоном Расселом[98]», и это был приговор не только общественного мнения Ирландии, но и исторический приговор.

Среди тех, кто имел влияние в Англии, в то время нередки были те, кто не только публично поддерживал политику премьер-министра, но и провозглашал ее цель. Газета «Таймс», обладавшая тогда национальным авторитетом – вес ее слов недостижим для современной журналистики – открыто ликовала о скором наступлении «золотого века» Ирландии, когда вид ирландского аборигена будет «столь же редок на берегах Лиффи, как вид краснокожего на берегах Манхэттена».

Было бы довольно вызывающим, если бы это было сказано одним европейцем о другом, и даже европейцем о краснокожем индейце, если бы краснокожие индейцы занимали в ту пору и по сей день место ирландцев – если бы был индейский вождь Лорд Юстиции и индейский вождь Главно Командующий, если бы индейская партия в Конгрессе, в которую входили бы первоклассные ораторы и модные романисты, могла бы влиять на выборы президентов, если бы половина лучших войск страны тренировалась в метании томагавков, а половина лучшей журналистики в столице использовала бы пиктографы, если бы, по общему мнению, вождь по имени Сумеречная Сосна был бы лучшим из живущих поэтов, а вождь Тощая Рыжая Лиса был бы самым способным драматургом[99]. Если бы все это было так, английский критик вряд ли бы сказал что-то презрительное об этих краснокожих, а если уж сказал, то пожалел бы.

Но это удивительное признание показывает, что было самое странное в позиции[100]. Его политика не была обычным случаем ошибок в управлении. Не в меньшей степени она показывает, что сами учреждения, созданные нами, были негодны. А они были негодны – от полпенса Вуда[101]до учреждения Церкви Ирландии[102].

Нет никаких оправдания ни для методов Питта, ни для методов Пиготта[103]. Они существенно отличаются от обычных управленческих ошибок своими целями. Людей обуздывали не для того, чтобы они жили спокойно, но чтобы они спокойно умирали. А потом мы бы сидели с совиным неведением наших грехов и спорили о том, удастся ли ирландцам преуспеть в спасении Ирландии. Но нам, на самом деле, не удалось спасти Ирландию. Мы просто не сумели ее уничтожить.

Невозможно отвергнуть этот приговор или изъять из него хотя бы один пункт. Он именно таков; что же должно сказать англичанам на эту тему? Есть что; однако англичанин ничего не скажет, даже случайно. Не скажет и ирландец, потому что это было бы признанием слабости или просьбой о защите. Возможно, ирландцам имело бы смысл сказать что-то против английского правящего класса, но они молчат, да и вряд ли они имели возможность установить тот простой факт, что этот класс правит Англией. Они справедливо полагают, что ирландцы должны иметь возможность говорить с ирландским правительством, но ошибаются, когда предполагают, что и англичане могут точно так же говорить с английским правительством.

Я совершенно уверен, что не впаду в национальное чванство, когда скажу, что обычный англичанин не был способен совершить те жестокости, которые совершались во имя его. Самое важное, и это исторический факт, – была и другая Англия, состоявшая из обычных англичан, которая не только старалась поступать лучше, но сделала существенную попытку поступать лучше. Если кто-нибудь попросит доказательств, то обнаружит, что они уничтожены или же сознательно замалчиваются, но их можно отыскать в наименее модных уголках литературы, и они подлинные. Если кто-нибудь спросит, что же это были за великие люди потенциальной демократической Англии, придется ответить, что их, великих людей, заклеймили ничтожными или вообще обошли вниманием – они были успешно принижены, когда освобождение, о котором они мечтали, утратило свое значение.

Величайший из них теперь немногим больше, чем просто имя в анналах; он был раскритикован, недооценен и недопонят. Но именно он представлял другой, более свободный народ Англии, и был чрезвычайно популярен именно потому, что его представлял. Приняв его как представителя этих людей, мы можем разом обозреть эту забытую легенду. И когда я начну говорить, я обнажу в его истории руку того вездесущего зла, о котором и написана эта книга. Это так, и я думаю, что это не совпадение -встав на некоторое время на место этого англичанина, я обнаружу напротив себя немецкого солдата.

Сын мелкого фермера из Суррея, уважаемый тори и верующий человек, он рискнул подать голос против тех исключительных жестокостей, которым подвергали связанных англичан германские начальники – эти мастера кнута и кровавых расправ шествовали тогда по английским полям в своих непривычных мундирах. В землях, откуда они пришли, такие пытки были универсальным средством, призванным заставить мужчин погибать в вечных династических склоках севера. Но для бедного Уилла Коббета[104]на его провинциальном острове, мало что видевшего, кроме невысоких холмов и изгородей вокруг маленькой церквушки, где он нынче лежит под камнем, этот обычай показался странным – нет, крайне неприятным.

Он, конечно, знал, что порки есть и в британской армии, но немецкий стандарт порок был гораздо суровее – там вошли во вкус. Кроме этого, у Коббета были бабушкины предрассудки, будто право наказывать англичан принадлежит лишь англичанам, и другие подобные предубеждения. И он стал протестовать – не только устно, но и печатно. И скоро он узнал, как опасно вмешиваться в высокую политику высокой ганноверской военщины. Чтобы не ранить лучшие чувства иностранных наемников, Коббет был заключен в Ньюгейтскую тюрьму на два года, а штраф в 1000 фунтов должен был превратить его в нищего.

Этот небольшой инцидент – прозрачный набросок реальности Священного союза, демонстрирующий, что он на самом деле значил для стран, наполовину освобожденных, но принимающих сторону иностранных королей. Это, а не «Встреча Веллингтона и Блюхера», должно стать темой гравюры как величайшая сцена войны. Из этого примера пылкие фении должны узнать, что тевтонские наемники не ограничивались исключительно пытками ирландцев. Точно так же они были готовы пытать англичан; у наемников нет особых предпочтений.

В глазах Коббета мы страдали от наших союзников точно так же, как могли бы пострадать от завоевателей. Бони[105]был пугалом[106]; но немцы были подлинным кошмаром, к тому же сидящим на нашей шее. Для ирландцев союз означал разрушение всего ирландского, от веры святого Патрика до пристрастия к зеленому цвету. Но для Англии он означал также разрушение всего английского, от акта Habeas Corpus до предрассудков Коббета.

После истории с поркой он превратил свое перо в бич и бичевал им, пока не умер. Этот неудержимый памфлетист был одним из тех, кто доказал разницу между биографией и жизнью. Из его биографий мы можем узнать, что он стал радикалом, который когда-то был тори. Из его жизни мы бы узнали, что он всегда был радикалом, потому что всегда был тори. Немногие люди изменились меньше. Вокруг него такие политики, как Питт, менялись постоянно, будто факиры, скачущие вокруг священной скалы. Его тайна была похоронена вместе с ним; а заключается она в его заботе об английском народе. Он был консерватором, потому что заботился о прошлом своего народа, и либералом, потому что заботился о его будущем.

Но было еще кое-что, куда более значимое. Он обладал двумя видами морального достоинства, очень редкого в наше время: он был готов с корнем вырвать древние успехи и готов был противостоять грядущим бедствиям. Бёрк говорил, что лишь немногие остаются партизанами, стоящими за павшего тирана, – он мог бы добавить, что еще меньше бывает критиков у тирана, который устоял.

И сам Бёрк определенно таким не был. Он дошел до безумного самобичевания, когда выступал против французской революции, уничтожавшей собственность богатых, но никогда не критиковал (или просто не видел, надо отдать ему должное) революцию английскую, начавшуюся с разграбления монастырей, а закончившуюся изгородями при огораживании, – революцию, широко и последовательно уничтожившую собственность бедных. Хотя он риторически помещал англичанина в крепость, политически он не позволял ему иметь даже выгон.

Коббет, куда более исторический мыслитель, увидел начало капитализма в грабежах тюдоровских времен и сожалел о них; а триумф капитализма он видел в индустриальных городах и бросил им свой вызов. Он стоял за парадоксальное утверждение, что Вестминстерское аббатство[107]куда более национально, чем аббатство Уэльбек[108]. Тот же парадокс велел ему утверждать, что жители Уоришкира должны гордиться Стратфордом-на-Эйвоне больше, чем Бирмингемом. Он бы не стал искать ни Англию в Бирмингеме, ни Ирландию в Белфасте.

Великолепный уровень литературного мастерства Коббета выжил после нападения на него со стороны его же равно великолепных взглядов. Но этот стиль тоже оказался недооценен в годы угасания английских традиций. Более осторожные школы упустили из вида, что сама суть английской речи не только сильна, но даже неистова. Англичанин первых газетных полос стал мягким, умеренным, сдержанным; но этот англичанин первых полос внутри пруссак.

Короткие согласные английских слов – это Коббет. Доктор Джонсон был нашим великим словесником тогда, когда говорил «вонь», а не тогда, когда говорил «загнивание». Возьмите простую фразу вроде «raining cats and dogs»[109]и заметьте, что она не только экстравагантно образна (она вполне шекспировская), в ее произношении есть зазубрины. Сравните «chats» и «chiens» – это не одно и то же.

Возможно, наш старый национальный дух спасся от городского рабства в наших комических песнях, которыми восхищаются как раз люди, поездившие и познавшие культуру континента, вроде Джорджа Мура[110]или Беллока[111]. Одна (к которой я наиболее привязан) имеет припев: «О wind from the South / Blow mud in the mouth / Of Jane, Jane, Jane»[112]. Заметьте, опять-таки, что здесь есть не только потрясающее видение грунта, поднятого ураганом в воздух, но и уместность этих коротких звуков. Скажите «bone» и «bouche» вместо «mud» и «mouth» – получится далеко не то же самое. Коббет и был тем ветром с юга, и если он сумел залепить рты своих врагов грязью, то она была той самой плодородной почвой юга Англии.

И так же, как его кажущийся безумным язык – это настоящая литература, так и кажущийся безумным смысл его слов – это настоящая история. Современные люди не понимают его потому, что не понимают разницы между преувеличением правды и преувеличением лжи. Он преувеличивал, но то, что знал, а не то, чего не знал. Он кажется парадоксальным, потому что он встал за традицию против моды. Парадокс -это гротеск, который произносится единожды, но мода – это гротеск, повторяемый и повторяемый.

Я могу привести бесчисленное множество примеров из Коббета, но ограничусь одним. Каждый, кто считает себя сторонником среднего пути, получал что-то вроде физического удара от ярости Коббета. Никто из тех, кто читал «Историю Реформации», не сможет забыть абзац (за точность цитаты я не ручаюсь), в котором он говорит: одна мысль о таком человеке, как Кранмер, сводит с ума или же заставляет на мгновение усомниться в Божьей благодати. Но мир и вера возвращаются в душу в тот миг, когда мы вспоминаем, что он был сожжен заживо.

Это выглядит вызывающе. От этого перехватывает дыхание, но так оно и задумывалось. Я утверждаю: куда более вызывающим является тот факт, что куда более вызывающие взгляды самого Кранмера[113]были в дни Коббета не мимолетным воспоминанием, а непоколебимым историческим памятником. Тысячи священников и прихожан почтительно поминают Кранмера среди святых и мучеников; да и теперь многие уважаемые люди поступают так же.

Но такое поминание – не преувеличенная правда, а преувеличенная ложь. Кранмер не был тем жестоким монстром, каким считал его Коббет, но жестоким он был. А вот в том, что он не заслуживал поминаний священников, нет сомнений; ни в коем случае он не был святым, да и как грешник он не слишком привлекателен. От того, что его сожгли, он стал мучеником не больше чем Криппен[114], которого повесили.

Коббет потерпел поражение, потому что потерпел поражение народ Англии. После потрясших систему мятежей люди, как люди, были разбиты; и машины, как машины, били их. Питерлоо[115]было таким же поражением англичан, как Ватерлоо – поражением французов. Ирландия не получила самоуправление, потому что и Англия не имела его. Коббет не больше мог поглотить Ирландию, чем все тела мертвых ирландцев.

Но перед тем как потерпеть поражение, Коббет приобрел множество последователей; его «Регистр» был теми же многосерийными новеллами, которыми потом занялся Диккенс. Диккенс, кстати, унаследовал тот же инстинкт резкого говора, и, возможно, получал удовольствие от написания слов «gas and gaiters»[116]большее, чем от любых других двух слов в любом другом своем произведении. Но Диккенс поуже Коббета, конечно, не по своей вине, а потому, что в эпоху торжества Скруджа и Грэдграйнда[117]связи с нашим христианским прошлым были оборваны. Оставалось одно лишь Рождество, которое Диккенс спас так романтично, как будто они оба были на волосок от гибели и чудом уцелели вместе.

Коббет был йоменом, то есть свободным человеком со своей маленькой фермой. Во времена Диккенса йомены так же устарели, как и лучники. Коббет был существом средневековым; то есть он был полностью противоположным тому, что понимается под словом «современный». Он так же любил равенство, как святой Франциск, и был столь же независимым, как Робин Гуд. Как и другой йомен из баллады, он нес могучий лук в руке, и многие из его врагов познали мощь этого лука.

И пусть он иногда не поражал цель правды, зато он никогда не стрелял в другие мишени, как Фроуд[118]. Его образ XVI века, в котором завершилась средневековая цивилизация, не менее и не более красочен, чем у Фроуда; вся разница в такой скучной мелочи, как правда. Тот кризис не был источником сильной монархии Тюдоров, которая затем почти сразу же рухнула, он был источником того сильного класса, который завладел всем капиталом и землей, и владеет им по сей день.

Коббета попросили ни много ни мало согнуть его средневековый лук за клич «Святой Георгий и веселая Англия», хотя он и указывал на оборотную и уродливую сторону медали Ватерлоо; но его дурные предчувствия касались скорее Блюхера, чем Веллингтона. Если мы примем этот старый боевой клич как его прощальное слово (а он бы вполне мог попрощаться именно так), то должны заметить, что все в нем говорит против того, что современные власть имущие зовут то ли прогрессом, то ли империей.

Он включает в себя и обращение к святому, и самый народный и самый запретный дух Средневековья. Современный империалист думает о святом Георгии как о покровителе Англии не больше, чем он думает о святом Иоанне на станции метро «St.John’s Wood». Он националист в самом узком смысле, да и непонятна красота и простота Средних веков тому, кто не видел креста святого Георгия отдельно, таким, как он был при Креси[119]и Флоддене[120]– насколько же он лучше Юнион Джека.

А слово «веселая» – это свидетель той Англии, которая славилась музыкой и танцами до прихода пуритан, искоренивших их совершенно неанглийской дисциплиной. Не два года, а целый век Коббет был в тюрьме; а его враг, «эффективный» иностранец, шествовал под солнечными лучами, величественный, вызывающий подражание.

Но я не думаю, что сами пруссаки когда-либо могли бахвалиться «веселой Пруссией».