Зима
В свое время Аркадия Иваныча действительно знал весь уезд. Не потому, чтобы он был богат. Именьицем владел небольшим, состоял при дворянской опеке – в учреждении вялом и невидном. Занимал пост какого-то секретаря, а жил больше у себя в Машистове. Часто разъезжал по ярмаркам, базарам, много охотился – и с Великим князем, и с покойным Немешаевым, бывал на всех дворянских и земских собраниях, играл и на биллиарде, умел закусить, выпить, расправляя свои длинные усы и молодцевато держась в черной суконной поддевке с кавказским поясом, – как же его было не знать?
В городском костюме он сильно проигрывал. Ни воротнички, ни манжеты не шли к его сильно загорелому лицу с темными пятнышками, к огромным грубоватым рукам. Прямой воротничок и белый атласный галстух стесняли его.
Он умел разговаривать и с поденщицей, и с учительницей, и с барыней. Был и женат, и не женат, смотря по взгляду. И сам бросал, и его бросали – не иссякал лишь в нем источник благоволения. Женщины это чувствовали и не были к нему суровы.
Весь первый вечер он не мог успокоиться. Говорил мало, но по его глазам, по тому, как он вертелся, как молча брал ее руку и гладил, Анна поняла, что он что-то кипит. Это и трогало ее, и волновало. «Чего это он… Что такое?»
Сама же она сразу почувствовала себя хозяйкой, госпожой этого нехитрого холостяцкого, однако же насиженного жилья. Арина сдалась ей беспрекословно. Анна везде сама чистила, убирала, привела в порядок и столовую, и кабинет, разложила даже на письменном столе в порядке старые накладные и ненужные прейскуранты. Временами, перебирая его бумаги, чувствовала некоторую боязнь (знала его характер) – не наткнуться бы на какое-нибудь письмо, на угол неизвестной и враждебной жизни. Но ничего не нашла. Зато в столовой обнаружила следы иных грехов: бутылку самогона, дар Похлёбкина.
– Вот, – сказала она, подойдя к нему и постучав пальцем по стеклу, – вот где здоровье твое – на донышке.
Аркадий Иваныч улыбнулся.
– Не судите, да не судимы будете.
Эти слова, немногие, какие знал он из Евангелия, Аркадий Иваныч вспоминал нередко – может быть, потому, что и себя ощущал небезупречным и ему нравилось, что в священной книге, которую читают в церкви, – даже и там есть снисхождение к нему.
– Судимы или не судимы, а этого зелья ты больше и запаху не услышишь.
– Жаль, – сказал Аркадий Иваныч серьезно.
– Ничего не жаль. У самого то да се, в постели лежит… Э-э, да что говорить! Поскорей бы эта докторша приехала, уж хорошенько бы узнать, что да как…
Аркадий Иваныч свернул козью ножку и закурил.
– Я лежу, но довольно хорошо чувствую себя сейчас… Ты… и на гитаре не позволишь мне попробовать?
Анна посмотрела на него. Глаза ее вздрогнули, повлажнели. Она сдержалась, молча встала, вышла в другую комнату, вернулась с гитарою и положила ее на постель.
В это время за окнами машистовского дома, над Серебряными и Мартыновками, начиналось то белое «действо», которое называется метелью, когда носятся по полям дикие косяки, стучит, ухает, наносит сугробы, задувает ложочки, наполняя воздух острым благоуханием, колюче хлещет лицо снежной пылью.
На окнах стали налипать звездисто-путаные узоры. Белый свет яснее лег в немолодые комнаты машистовского дома с топившейся голландской печью, старыми фотографиями на стенах, запахом медвежьей шкуры, ружей и лекарств.
Аркадий Иваныч взял гитару, слегка тронул струны. Они слабо, грустно ответили. Он стал подтягивать колышки.
– Вот и развлекусь немножко. Не вечно же хворать, лежать… Анна преданными, темными глазами на него взглянула.
– Триста романсов… Меня у Яра отлично знали. Варя Панина одобряла. Все триста на память знал. Но и не одни цыганские…
Он сел повыше, подперся большой подушкой, и слабым полуголосом, полуговорком, но уверенно начал. Кроме гитары метель ему аккомпанировала. Но в ее порывах, в безумном, сухом хлестании было что-то грозное. Временами так громыхали листы железа на крыше, ослабевшие от времени, так постукивали ставни, что почти заглушали романс. На Анну это пение нагоняло мрак.
– «И умере-еть у ваших ног. О, если б смел, о, е-е-если б мог!»
Он слегка задохнулся, отложил гитару.
– Под этот романс мы с покойным Кладкиным сколько деньжищ спустили…
– Ну, что там вспоминать, где да сколько, – сказала Анна. – Были баре, разумеется. Денег не считали… сами они к вам шли. Своим горбом мало что добывали.
– Верно. – Аркадий Иваныч произнес это вполтона. – Легко пришло, легко ушло.
Анна взяла его за руку.
– Я тебя не осуждаю. Ты как был барин, так барином и остался. Мы – другие. И теперь другая жизнь идет.
Она улыбнулась.
– Я тебя за то и люблю, что ты барин… настоящий. А что цыганок разных любил, этого не люблю.
– Цыганки бывали ничего себе… Но я ими не занимался. Кладкин вертелся немного. Да с ними и вообще не так легко. Нет, мы шальные деньги сорили, это что и говорить, я-то не так, у меня много никогда не бывало, а вот этот Кладкин, например…
Аркадий Иваныч помолчал, потом закурил.
– Его имение отсюда было верст пятнадцать, в сторону Корыстова. Как тебе сказать, не то чтобы особо знатный, родовитый, что ли, человек, скорей напротив, происхождения неопределенного, занимался подрядами, поднажился – и купил Олёсово, переехал туда с семьей, зажил, я тебе скажу, широко. Именины, или там праздник, то водчонки, вина сколько твоей душе угодно. И наши же помещики так у него перепивались, что потом их на дорожках олёсовского парка находили, или под кустами с девками-мананками…
– Мерзавцы. И ты такой был?
Аркадий Иваныч слегка выпрямился, опираясь на подушку, по старой привычке выставляя вперед грудь.
– Я, во-первых, никогда не напивался, хотя пил и много. Второе – женщины меня любили не за деньги.
Анна посмотрела на него невесело. За деньги плохо, но что его любили и не за деньги, тоже мало ей нравилось.
– Так вот этот самый Кладкин завел тут молочное хозяйство, кирпичный завод, и еще раскинулся невесть на что, и надо тебе знать, что все он говорил жене: «Надо мне, Сашенька, по делам в Москву». По этим-то делам мы с ним все к Яру и залетали. Так он к делам пристрастился, что и у Яра, и на бегах, и в разных других злачных московских местах стал своим человеком… И в три-четыре года, под такие-то романсы все его деньжонки, и коровы, и завод – и ухнули. Пытался на бирже играть – окончательно запутался. Все у него пропало. Имение продали за долги, а сам он уж не знаю где сейчас, всю семью разметало… Как и нас прочих, разумеется. Что говорить, – он вздохнул, – мало мы чем от него отличались. Может быть, меньше только пришлось развернуться… Ну, вот теперь и расплачиваемся.
– Кому ты это пел: «И умереть у ваших ног»?
– Никому. В прежней жизни я никому не пел этого так, как сейчас тебе…
Он вдруг нервно и бурно провел пальцами по струнам, вздохнул и опять взволновался.
– Хорошо, – тихо сказал, – что ты пришла ко мне. Ах, хорошо…
* * *
Сквозь шум метели Анна различала хлопанье дверей, голоса в прихожей. Заглянув туда, увидела невысокую фигуру в свите, укутанную платками, так забеленную снегом, что в полутьме резко она выделялась. Арина помогла ей раздеться. Снег мокрыми хлопьями летел с косынок, с воротника свиты. Приезжая добралась, наконец, до носового платочка и старательно обтерла им ресницы, тоже густо залепленные. Несколько оправившись, оказалось полной, довольно красивой женщиной с карими глазами и преувеличенно румяными от метели щеками.
– Меня чуть не занесло. Ну и метель… А, это вы… – Она протянула Анне руку. – Ко мне Леночка заезжала, но я была в разъездах, а потом эта метель, – только сейчас могла выбраться.
Несмотря на долгую езду в поле (под окном кучер поворачивал запотелую пару гусем в пошевнях), от Марьи Михайловны, кроме свежести молодого тела, пахло еще йодоформом – духами медицины. Поправив темные волосы, слегка покачивая полным станом, она уверенно прошла к Аркадию Иванычу – как не быть ей уверенной! – жизнь ее, земского врача, в том и состояла, что или она принимала у себя в Конченке, или ездила куда-нибудь по вызову: тем же ровным и покойным шагом входила эта румяная женщина и к помещику, и к мужику, и к мельнику, и к советскому владыке.
Увидев ее, Аркадий Иваныч слегка смутился, запахнул ворот рубашки. Но по всему лицу, как ветерок, пронеслось дуновение удовольствия: приятно было ее видеть, Анна заметила это. Привычным своим докторским взглядом заметила и Марья Михайловна, но другое: потускневший цвет его лица, вялую руку, припухлость под глазами. Разумеется, виду не подала, что заметила. Но в добросовестном сердце, тоже чужими лекарствами уж пропитавшемся, все это сложила.
Она села рядом, заняв почти все кресло. Докторский запах медленно и неукоснительно распространялся от нее. Аркадий Иваныч взял ее руку, наклонился и осторожно поднес к губам. Поцеловав, не выпустил, продолжая слегка гладить.
– Теперь надо нам заняться здоровьем, поговорить и по-исследовать вас, – сказала Марья Михайловна и спокойно отняла руку.
Анна вышла. Аркадий Иваныч продолжал смотреть на приезжую тем же ласковым взором – Марья Михайловна отлично все это знала, но в теперешней обстановке даже не улыбнулась.
– Точно выпил хорошего вина. Знаете, глоток Марго.
Марья Михайловна вздохнула.
– Глотков было достаточно. Столько глотков, – прибавила, вновь всматриваясь в нездоровое тело его руки, – что и за нашим братом пришлось посылать…
Анна не входила. Исповедь телесных слабостей протекала без нее. Лишь часть того, что в нем происходило, мог рассказать словами этот длинный человек. Знал только следствия: ночью тяжко дышать. Там-то больно. Пухнут ноги… Марья же Михайловна прохладными, бесстрастными глазами точно бы производила сыск. В этих почти девических глазах была невинность, как бы равнодушие – они и открывали ей тайну тела немолодого мужчины, в безразличии, лишь легком вздохе.
Анна стояла в столовой, прислонившись лбом к стеклу. Метель лепила неустанно. Теперь почти уж ничего нельзя было разглядеть в ее вихре – иной раз мелькали мчавшиеся куда-то, простираемые мучительно ветви березы, потом опять тонули в сухом молоке. Овчарка прокатилась по дорожке с раздутым, патлатым хвостом. Анна упорно рассматривала нараставшие хлопья на стекле… «Умирать будет, так без женщины не помрет…» Снег налипал и вкось, и прямо. Звезды сливались, образуя почти сплошной узор, сквозь который сочился белесый свет. «То говорит, что хочет все по-хорошему, по Божию, а то и больной…»
Анна резко оторвалась, подошла к двери, за которой было тихо. Вот он слегка застонал. Кровать скрипнула. «Покойнее, так, хорошо. Тут болевых ощущений нет?»
Анна затихла. Вой метели, чуть приоткрытая дверь, сдержанные голоса и все это простое, столь обычное дело представились необычайно жуткими. Холодноватая струя, тянувшая от окна, почувствовалась ледяной. «Он тяжело, он очень тяжело болен. Как у них тихо…»
Она отошла, села к столу. Подперев голову руками, уставилась на висевшее на стене деревянное блюдо с резною головою оленя. Бледный отсвет лежал на его узкой мордочке, на рогах. Глаза были полузакрыты. Мертвенная скорбь в них. «Какая я дрянь, какая дрянь!» Анна хлопнула рукою по столу.
Когда через несколько времени Марья Михайловна вышла из кабинета, ее поразил вид Анны.
– Что вы?
Анна пыталась что-то сказать, но не особенно удачно. Голубые же глаза Марьи Михайловны были, как всегда, покойны.
– Где бы мне вымыть руки?
Анна покорно повела ее в свою комнату, покорно лила из кувшина воду. Марья Михайловна сбоку на нее взглянула ровным, фарфоровым взглядом.
– Вы ему близкий человек?
– Да. Я теперь тут живу.
Марья Михайловна неторопливо хрустела мокрыми руками, потом вытирала их полотенцем. В ее коротко стриженных смоляных волосах, в этих белых руках, не знавших греха, во всем полном теле было нечто подавлявшее. Анна задохнулась.
– Вам придется с ним много… повозиться.
– Какая у него болезнь?
– Нефрит.
– Это что значит?
Марья Михайловна объяснила. И прибавила, что ему надо делать ванны. Анна вдруг перебила:
– Он умрет?
– Нет, почему же… при хорошем уходе вполне излечимо.
Анна замолчала. Ванны нет, о чем же говорить?
Остаток дня она безмолвно действовала по дому, но мысль о ванне не оставляла. Где бы достать?
Аркадий Иваныч не велел пускать домой Марью Михайловну по такой погоде. Он несколько вообще оживился. Больше обычного разговаривал.
– Куда там ехать, я вам скажу, мы с покойным Балашовым раз в такую метель чуть вовсе не пропали.
Ему приятно было вспомнить, рассказать, как, возвращаясь с дальней облавы, они заблудились у самого Машистова и проплутали всю ночь.
– …Дорогу мы потеряли, лошадей бросили, изволите ли видеть, лошади стали, а мы шубы поснимали и в одних куртках пробивались. Кучера и потеряли – в нескольких шагах пропал! Его потом нашли в ложочке замерзшим. Балашов отморозил руку, я легче отделался… И вообразите, когда стало светать, мы оказались на плетне у крайней машистовской риги… Каких-нибудь двухсот шагов до дому-то не дотянули. Нет, куда это я вас в темнотищу отпущу. Не модель.
«…Если бы в Мартыновке была ванна, тогда что же, конечно, добежала бы. Ну, там они сердятся, не сердятся, уж достала бы. В деревнях кругом ни у кого нет. Разве у Марьи Гавриловны в Серебряном, детская…»
Марью Михайловну Анна положила на свою постель, сама легла на диване.
– Вы не волнуйтесь, заранее духом не падайте, – говорила приезжая, раздеваясь. – Постараемся все сделать, чтобы его поскорее поднять.
– Да, конечно, да… – как будто даже равнодушно ответила Анна. – Постараемся.
Марья Михайловна разделась с основательностью, спокойствием. Задула свечу, привычно легла в привычно холодную постель. Анна про себя прочла «Отче наш». Нынче чувствовала она себя особенно одинокой. Метель не унималась. То слабее, то бурней налетали ее шквалы. Не было ли это каким-то морским странствием, на немолодом корабле, поскрипывавшем, дрожавшем, в меру многих лет едва сопротивлявшемся? Впрочем, качки не чувствовалось. Анна и Марья Михайловна лежали недвижно, на спине, как в гробах.
Аркадий Иваныч сегодня заснул. Из его комнаты ни стонов, ни вздохов не слышалось. Снилось ему что-нибудь милое, прежнее? Или теперешняя Анна?
– Я ведь вас так поняла, – сказала в темноте приезжая, – что вы его невеста?
– Да. Я ушла сюда от родных.
– Вам надо быть терпеливой.
– Я знаю.
Марья Михайловна вздохнула.
– Вы еще так молоды…
– Это ничего не значит. Я его люблю, – твердо сказала Анна.
– Нам, врачам, приходится видеть много тяжелого. Не говорю уж о теперешнем времени, о революции, но и всегда-то мы окружены бедами. Иногда очень устаешь…
– У вас есть дети?
– Двое.
– Вы их очень любите?
– Понятно.
Анна помолчала, вдруг сказала:
– Любовь страшная вещь.
Марья Михаиловна подняла голову. Анна зажгла спичку, закурила. Она полулежала на своем диване, подперев голову рукою. Красноватое сияние от папироски трепетало на ее лице. Что-то тяжелое, упрямое было в самой позе.
– Страшная вещь. Всего съедает. Вот как эту спичку – тлеет, золотится… – а там и вся перетлела, ничего не осталось.
Марья Михайловна усмехнулась.
– Ну уж это вы… Я сама была замужем, и тоже любила, но такого страшного ничего не испытала.
– Вы честная докторша… А заметили, что вы нравитесь Аркадию? Несмотря на болезнь?
– Что вы, о чем говорить…
– О том, – продолжала Анна. – О том самом. Ему все красивые нравятся, вот о чем. Ему всех подай.
Начался разговор о любви. Анна высказывала мысли странные, для Марья Михайловны совсем неприемлемые. Например, что когда ревнуешь, то вполне можно убить, и она бы не удивилась, если бы ее убили. «Странная девушка, – думала Марья Михайловна, – искаженное направление мыслей… А с виду такая здоровая». Анна уже утверждала, что она удивилась бы, даже ей было бы неприятно, если бы любимый человек, при ее измене, не убил бы ее.
Марья Михайловна не возражала. Всем своим честным телом, красивыми глазами и прохладно-гуманитарною душой она отрицала «такое». Мягко относясь к людям, подумала, что, верно, Анна многое перенесла.
– Мне одна женщина рассказывала, она очень любила. А он ей всегда изменял… он притом еще женатый был. Это тянулось десять лет. И знаете, она все десять лет страдала, а потом он умер. Она мне и говорит: «Теперь я покойна. Под землей уж он мне не изменит». Вот что значит ревность…
– Это была сумасшедшая и злая женщина.
– Да, наверно… Все мы сумасшедшие.
Анна замолчала. Несколько времени все было тихо. Она не курила больше. Легла ничком. Вдруг привычное ухо Марья Михайловны уловило рыдания.
– Анна?
В темноте руки хлопнули по подушке. Несмотря на то, что под шубою было тепло, а в комнате холодно, Марья Михайловна добросовестно встала, подошла к дивану. Анна, действительно, плакала. Утешительница села рядом, стала гладить ей затылок, целовать его.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Не думайте, что я такая дрянь… Ну, я, конечно, дрянь, но все же не такая. Я вам клянусь, вот святым Божиим крестом, если б сейчас моя жизнь потребовалась для его спасения и счастья, я б минутки не подумала… Но этого не нужно. А выносить, чтобы он с другими ласков был и к другим бы стремился, я все равно не могу… такая родилась.
…Ах, я вам, почти незнакомой женщине, такие вещи рассказываю, но мне нынче очень страшно, очень грустно, так тяжело, некому сказать… Я всю жизнь одна была. Да, я много видела. И всегда мне казалось, что скоро я умру.
Она села и даже прижалась к Марье Михайловне.
– Какой ветер, какая метель! Хоронят нас. Я вспоминаю – я еще девочкой, в такую же ночь… тогда вотчим маму избил… я его хотела сначала зарезать… а потом решила – лучше сама помру… и вот так ночью в метель форточку отворила, высунулась почти голая, все думала: простужусь, помру… и выжила… а потом и мамочка умерла, я одна осталась, в чужих людях… Будто бы у дяди с тетей и сейчас живу, работаю. Нет, я это все бросила. Я Аркадия полюбила, я его навсегда полюбила, вы не слушайте, что я иной раз подлости горожу, он слабый человек, но такой хороший, такой ласковый, как никогда еще никто со мной не был. А я стерва… Что он мне плохого сделал? Я по сумасшедшему своему характеру сама все на него выдумываю. А вот теперь он болен.
Анна остановилась. Марья Михайловна чувствовала себя во второй буре. Первая бушевала за стенами, секла снегом, продувала ледяными струями старый дом, от нее зябли ноги. Вторая огнем крутила тут же рядом. От нее слезы медленно стекали по гуманитарному лицу.
Вдруг Анна схватила ее руки, стала целовать.
– Спасите его, помогите… спасите. Я знаю, он ужасно болен, но спасите…
– Успокойтесь, ничего, все обойдется.
* * *
Немешаевы разместились в Красном домике, своем бывшем флигеле, с тою простотой и непринужденностью, точно и всегда там жили. Леночка заведовала библиотекой (более финтила в большом доме с приезжими). Муся откровенно ничего не делала. Костя работал.
– Я бы, конечно, с удовольствием дала вам для Аркадия ванну, – говорила Марья Гавриловна, помешивая на печурке пшенку (лениво, но так же спокойно, точно всю жизнь этим только и занималась), – но дело в том, что наша ванна, в которой мы еще детей купали, уж не наша. Вы понимаете?
Она поправила накинутую на плечи шубенку, пустила струю табачного дыма и приветливо взглянула на Анну карими глазами.
– Вам придется обратиться к Похлёбкину. Чухаева из председателей уже выставили… слишком, оказывается, сам буржуй. А этот еще держится… Пьянствует с новым председателем да в Народном доме на сцене играет. Попробуйте к нему обратиться… Да он, кажется, к вам и не совсем равнодушен был… – Она слегка усмехнулась. – Тем лучше. Так, так… Аркадий бедный все страдает… ах-а-ха… Мне и Марья Михайловна говорила. Навещу, навещу, жаль мне его.
Выйдя во двор, Анна поднялась по ступеням стеклянного подъезда. Туда входили и выходили мужики в свитах, в бараньих тулупах, тяжелых шапках. Пузатые лошаденки, с монгольскими вихрами, патлами, жевали у комяги корм в подвешенных к мордам мешочках. Анна бывала в этом доме, еще когда Немешаевы в нем жили, когда был здоров Аркадий… И встретились-то они здесь. Да, но сейчас все другое. Некогда об этом даже думать, пришло-ушло, нужно ей только одно, свое.
Мокрые следы вели в залу. Там стоял синеватый туман, едкий запах махорки, полушубков, отсыревших валенок. В комнатах справа за столами строчили белобрысые писаря. Мужики, бабы покорно ждали.
Анна нашла Похлёбкина в дальней комнате на антресоли, он был «у себя», в своем «рабочем кабинете» (там же, впрочем, и спал). В данную минуту подзубривал роль. Вечером ему предстояло выступать в Народном доме.
Увидев Анну, искренно обрадовался.
– Редкий гость, милости прошу садиться, давненько не приходилось видеть…
Он был отчасти воодушевлен самогоном, недопитая бутылка выглядывала из-под этажерки.
– Ах, какое дело, Аркадий Иваныч больны… Жалко, жалко… Ну, Бог даст, весной с ним опять на тягу закатимся… Так вы говорите, ванну? Оно конечно…
Похлёбкин задумался.
– Ванночка тут, вне рассуждения, имеется – еще немешаевская. Дело же, однако, в том, что у нас новый председатель… он сам-то ничего, живет рядом со мной в комнате, да женат, дитя имеется, развел, знаете ли, всю эту брачную анатомию, ему для дитенка не понадобилось бы, а то, разумеется, для такого случая… с возвращением по миновании надобности… – это уже безо всяких… и никаких рябчиков.
Похлёбкин вскочил, блеснул лоснившимися, в угрях, щеками, на ловких ногах в обмотках выскочил посоветоваться с разводителем брачной анатомии.
«Артист», – подумала Анна хмуро. Но сейчас ничто не занимало ее: ни Похлёбкин, ни тихий, белый снег, лежавший за окном в парке пухлой и такой нетленной пеленою. Ей нужна была ванна.
Артист не сразу добился просимого. Брачная анатомия сперва заупрямилась. Пришлось привести ее к себе. Анна была так покойна, так мрачна и так бесконечно уверена, что возьмет, – что молоденький председатель, только что назначенный из города, не устоял.
– Ну, ладно, Андрюшку в корыте помоем.
И через четверть часа тот же Похлёбкин погрузил небольшую ванну в салазки, попробовал, горестно хлопнул себя по боку.
– Ничего, – сказала Анна, – довезу, я сильная.
– Э-эх, была б лошаденка, я бы вам с нашим удовольствием…
В качестве артиста и любезного человека он помог, однако, и самолично: довез салазки до парка. Анна поблагодарила, дальше пошла одна. Она просто впряглась, бечевка охватывала ее живот. Наклонив верхнюю часть тела, наваливаясь, она медленно везла свой груз. Ванна подрагивала, на ухабах накатывалась, издавала иногда глухой звон. Парк Серебряного был сейчас очень серебрян, весь в инее, в тихом обворожении, густо и сонно заметены его аллеи. Где-то сквозь облака слегка сочится солнце. Не солнце, а бледный на него намек, добрый знак – не вполне мир осиротел. Но и от знака уж искрятся по полям и в тишине аллей парка удивительные алмазы, нежно и мелко переливают. Они дают снегу тонкую, нежизненную жизнь, и загадочно стрекочут в этой жизни перепархивающие сороки.
Анна не очень-то все это замечала, все-таки тишина, блеск полей странным образом действовали на нее – погружали в особенное бытие.
Тяжко шагала она по скрипучему, иногда зеркальному накату дороги с кофейными пятнами. Режущий ветерок, ослепительность снега, далекий лай собаки… Ни Аркадия, ни себя, ни груза: так она с ним и родилась, привычно шагает.
Спустившись в ложок к мостику, она должна была подняться на крутой бок оврага. Здесь намело сугроб. Видно было, что и лошади протыкались по брюхо. Аннины салазки никак вперед не подавались, и сама она вязла. Сколько ни билась, двинуться вперед не могла. Тогда решила ждать – кто-нибудь проедет, подвезет.
Ждать пришлось недолго. Анна была несколько даже удивлена, когда на бугре, выше себя, прямо на бледном небе, точно он с него спускался, увидала знакомого гривастого коня, розвальни и доху Матвея Мартыныча.
Еще больше удивился сам Матвей Мартыныч. Он резко остановил лошадь.
– Анночка, что ты здесь делаешь? И с ванной?
Он быстро подбежал, проваливаясь на ходу в снег сугроба. Его квадратное лицо раскраснелось от мороза, на усах ледяшки, глаза живы и возбужденны.
– …Сама на себе тащишь эту ванну?
Анна объяснила. Он взял ее руки, стал греть в своих рукавицах. Голос его вдруг дрогнул.
– Анночка, ты от нас ушла… знаю, я ничего тебе не говорю, Анночка. Я все и-хотел к тебе заехать, да Марта говорит: ну, ушла, значит, мы ей не нужны…
– Я ушла не потому. Я тете говорила.
– Ну, знаю, знаю.
Анна устало села на край ванны.
– Я ничего против вас сделать не хотела…
– Ах, что тут сказать… ты молодая девушка, он и-всегда девушкам нравился.
Матвей Мартыныч говорил быстро, смесь волнения, грусти и почти даже восторга сквозила на его простом лице – он действительно рад был встретить Анну, это она чувствовала.
– Ладно, ладно, – говорил впопыхах, – эту ванную мы сейчас на мои санки, я коня повергаю, что тут поделаешь, я тебя у Машистово вполне доставлю.
И действительно, через несколько минут погрузили они ванну, конь рванул, и не без труда, храпя, фыркая, чуть не порвав шлеи, вынес на изволок.
Матвей Мартыныч посадил Анну на облучок, сам шел рядом и все держал ее руку. Он был очень взволнован. Говорил торопливо, маленькие его глазки сверкали, иногда видела в них Анна, глядевшая пристально и внимательно, даже нечто похожее на слезу.
– Я без тебя совсем соскучилси… даже я не думал, что так привязалси… Я все хожу, все по свиньям хожу, и все думаю: где-то моя Анночка? Ну, конечно, я понимаю… А я хожу по свиньям, то я и думаю: почему она не меня любит?
Анна усмехнулась.
– Что вы говорите… Что бы это было, дядя! Уж и теперь Марта…
– Ну, конечное дело, Марточка моя супруга, я ведь и не говорю, я честный латыш, всегда был честный, а все ж таки в голове мысли…
– Мысли надо гнать, – сказала Анна. – Мало ли у кого какие мысли.

