Под кровом Всевышнего

Под кровом Всевышнего
Скачать

О книге

Замечательная во всех отношениях книга. «Под кровом Всевышнего» Соколовой — автобиография — по сути история верующей семьи во времена советских гонений — дочери известного духовного писателя Н. Е. Пестова, жены священника, матери будущих служителей Церкви. Безыскусственный слог, простая непосредственная искренняя глубокая вера в Бога, редко сейчас встречаемое «классическое» народное благочестие; нежная любовь к семье — вот что первое приходит в голову при разговоре о книге «Под кровом Всевышнего». Для нас особенно важно и вот еще что — опыт смелой, не боящийся, доверяющей себя Богу веры в условиях советских гонений — опыт, очевидно, столь обыденный для Соколовой, что она как-то особенно его и не выделяет. Тайные священники и монахи, молитвенные собрания в лесу (нет храма), атмосфера арестов и доносов — и все это на фоне очень счастливой семьи крепко верующих людей. Дадим несколько цитат, иллюстрирующих эту страшную «обыденность» исповеднической веры:

«Да, дети в те годы умели держать язык за зубами. Ни о Боге, ни о храме, ни об арестах никто не заикался. За все семь лет, что мы вместе учились, я тоже ни разу не обмолвилась, что видела в храме наших учеников, когда они стояли в очереди прикладываться к святой Плащанице в Великую субботу».

«Отец Николай Кольчицкий, который слыл агентом НКВД, очень ясно и с чувством произносил все иерейские возгласы. И приятный голос его доносил до наших сердец каждое слово».

«Трое учительниц, набиравших себе учеников в 1-й класс, отказались взять в свой класс нашего Колю. Они знали, что Соколов Коля — сын священника, боялись, что придется с ним проводить воспитательную работу».

«В школе каждый ученик должен был сам написать на листочке, кем работают его отец и мать. Катя написала: «Отец — священник», — и подала классному руководителю свой лист. Учительница прочла про себя, подозвала Катю и сказала: «Напиши: бухгалтер, поняла?» — «Да», — ответила Катя и переписала свой листочек. Никто не обратил на это внимания, дети думали, что Катя не сумела правильно написать. Но дело обстояло так».


Читать



«Под кровом Всевышнего» — автобиографическая книга. Автор воспоминаний — Наталия Николаевна Соколова, дочь известного духовного писателя, доктора химических наук, профессора Николая Евграфовича Пестова.

Рожденная и воспитанная в православной московской семье, с детства окруженная людьми глубоко верующими, девочка очень рано начинает понимать, что в жизни не бывает ничего случайного. В цепи всех описываемых в воспоминаниях событий, встреч с удивительными людьми автор неизменно видит Божий Промысел. Ярко, образно повествуя о своем нелегком жизненном пути, испытаниях, выпавших на долю жены священника, матери пятерых детей, Наталия Николаевна старается убедить читателя в истинности слов Спасителя: Не оставлю вас сиротами, приду к вам. Я с вами во все дни до скончания века. «Буду рада, — пишет она в заключение, — если прочитавшие мой труд поймут, что Господь близко, что Он всегда нас слышит и не оставит без Своей помощи».

Автор рассказывает о жизни православной семьи с ее радостями и горестями, уделяя большое внимание вопросам христианского воспитания детей. Не случайно свои воспоминания Наталия Николаевна посвящает всем православным женщинам.

Содержание

По благословению Сергия — епископа Новосибирского и Бердского Н. Н. Соколова. Под кровом Всевышнего. М., 2005


Православным женщинам посвящается

К читателю

Прежде чем сделать краткое вступление к данной книге, хотелось бы привести небольшую аналогию.

Большинство людей, впервые берущих в руки Священное Писание, исполнены какого-то предвзятого чувства, что речь в нем идёт о высоком, величественном и недосягаемом для понимания простого человека. И вдруг... оказывается, что Священное Писание — истина, максимально приближённая к современной жизни, где через описание событий и людей для многих открываются свои собственные черты характера, слабости и грехи. Очень близкими кажутся скорби и страдания древних людей, и совсем современными предстают борьба с врагом рода человеческого диаволом и упование в этой борьбе на помощь Божию.

Приблизительно так же для многих людей представляется и жизнь священника, его семьи, детей, родных и близких. Видя на богослужениях батюшку, одухотворённого, в красивом облачении, думается, что и вне стен церкви он имеет особую благодать. Жизнь проходит торжественно, безоблачно и лишена многих трудностей. Но это совершенно не так.

Оказывается, жизнь священника напряжённа, сложна и во многих случаях более ответственна, чем у простых мирян. Священник имеет особую ответственность перед Богом за своё служение. Кому много дано — с того много и спросится. Велика и моральная ответственность перед обществом, так как он всегда на виду, на виду его семья и дети. Место работы — храм, где каждая вещь — святыня. И прихожане, и духовные чада жаждут любви и мудрого совета своего пастыря.

Книга Наталии Николаевны Соколовой — это автобиографическое повествование, которое приоткрывает семейно-бытовую сторону жизни семьи священнослужителя и как бы приземляет взоры простых мирян, показывая, что не все так просто и гладко на жизненном пути служителей Церкви.

8 сентября 1925 года в благочестивой семье учёного-химика родилась девочка, которой дали имя Наталия. Сколько событий и испытаний ожидало её впереди?..

Первые годы советской власти, чуждая русскому духу идеология, репрессии, гонения на Церковь, война, послевоенная церковная жизнь «под колпаком» спецслужб и т. д. Невыносимо трудно, особенно православному человеку, но Бог все может... «Просите, и дано будет вам» (Мф. 7, 7).

Через описываемые в книге события прослеживается одна очень важная мысль: ничто не бывает в жизни просто так, случайно, по стечению обстоятельств. Во всем виден Промысел Божий. Многое совершается по молитвам, невидимая рука Господа направляет и ограждает Своё чадо.

Основная часть жизни Наталии Николаевны проходит в семье: ребёнок, ученица школы, студентка вуза, жена священника — матушка, мать пятерых детей и бабушка четырнадцати внуков. В книге описывается семейная обстановка, в которой выросли дети, с малолетства хранившие верность Богу и избравшие жизненный путь служения Господу. Все сыновья стали священнослужителями: один в сане епископа, двое других в сане протоиерея, две дочери руководят церковными хорами.

Автор раскрывает радостные и горестные стороны семейного быта, очень интересно показаны восприятие неожиданных обстоятельств и испытаний, а также отношение к жизни и смерти, к болезням и немощи, к православным людям и неверующим, к нищим и преступникам.

Широта и многогранность взглядов несомненно полезна для читателя, особенно недавно обратившегося к вере в Бога, и полезна не как наставление или назидание, а как пример жизни православной семьи.

Будущее берет начало в прошлом. Матушка Наталия и её супруг, ныне покойный отец Владимир, сделали все, чтобы иметь такое будущее, ибо налицо плоды их непрестанной молитвенной жизни во Христе. Это невольно заставляет читателя задуматься о плодах своей жизни...

Книга написана в разговорно-повествовательной форме, читается легко, захватывающе, с сопереживанием. А главное, каждый читатель может почерпнуть для себя интересную и душеполезную информацию.

Л. Я.

Часть I - В РОДИТЕЛЬСКОМ ДОМЕ

Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится.

(Пс. 90,1)

Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится.

Наше детство и школьные годы пришлись на тяжёлые послереволюционные времена. Народ стонал под властью коммунистов, которые ополчились и на Церковь, и на крестьянство, и на интеллигенцию, даже на своих сотрудников — «товарищей». Рушились храмы, здания монастырей превращались в тюрьмы, забитые до отказа. Раскулачивались честные труженики-крестьяне, многие бежали в чужие края, спасаясь от тюрем, введена была карточная система, по которой в магазинах можно было покупать товары только по карточкам. А карточки выдавались только рабочим, служащим и их семьям. Крестьяне-кустари, ремесленники, духовенство с семьями, монахи из закрытых монастырей голодали и были обречены на вымирание. Были ещё люди из «бывших», то есть родственники расстрелянных князей, графов, министров и других «прежних», как их тогда называли. Они носили известные фамилии, а поэтому их не принимали ни на какую работу, не давали возможности прописаться, одним словом — сживали со свету. В те годы нищие сидели повсюду, стучались по квартирам, прося хлеба. Однако, невзирая на все трудности и кажущуюся бесперспективность дальнейшей жизни, мои родители завели семью! Это уже был их духовный подвиг. Мама всегда говорила: «Не надо смотреть на волны житейского бурного моря, надо с верою взирать на Христа, тогда пойдёшь по волнам, как апостол Пётр».

Мама была ещё студенткой ВТУ, когда арестовали её мужа [1]. Был ордер и на её арест, но она кормила грудью пятимесячного Колю. В 24-м году ещё не сажали в тюрьмы с младенцами, как потом было, в 30-е годы, чему мама моя была свидетельницей (но об этом скажу позднее). Папа вскоре был отпущен на свободу, как и все его друзья — члены христианского студенческого кружка. Этих людей до самой их смерти сблизили годы, проведённые в кружке. С ними наша семья имела всегда тесное общение: вместе снимали дачи на лето, вместе посещали храмы, вместе собирались на церковные и семейные праздники, делились друг с другом кто чем мог, устраивали на работу и т. д.

Когда Коле был год и восемь месяцев, мама ждала на свет меня. Срок подошёл, начались схватки, папа отвёз её в роддом. Но шли часы, дни, мама опять чувствовала себя хорошо и просилась домой. Врачи не пускали: «Ребёнок у выхода — лежите». Однако мама настояла и вернулась к сыночку, за которого очень беспокоилась. С неделю она была дома, стирала, нянчила Колю, вела все хозяйство. 8 сентября, в день празднования Владимирской иконы Богоматери, как только ударили в колокола (в 26-м году они ещё кое-где висели), мама заспешила в роддом. Она рассказывала мне потом: «Едва мы переступили порог роддома, как я села на первую же лавку — и начались роды». Папу удалили, впопыхах сказав ему, что уже родился мальчик и что он может не беспокоиться. Папа пошёл в храм. Знакомые люди рассказывали потом маме, что они были поражены горячей молитвой отца. Он никого не видел, не вставал с колен, клал беспрестанно поклоны и обливался слезами. О чем молился мой отец — это знает один Бог. Но если я оглянусь на мои прожитые семьдесят лет, то могу сказать одно: они прошли под покровом Всевышнего. Меня всегда называли счастливой, и я с этим вполне согласна.

Двухэтажный дом, в котором протекало моё детство, был до революции складом табака. В 26-м году дом был перестроен под жилые квартиры. Маме дали от завода трехкомнатную квартиру на первом этаже, в которой они с папой прожили сорок восемь лет. Но в 30-м году крыло дома, выходившее на улицу, сломали, обрезав дом в длину как раз по нашу квартиру. Получилось так, что вместо одной стены у нас была только дощатая перегородка, которая постоянно промерзала, хотя родители мои её тщательно утепляли коврами. Мама моя много хлопотала и добилась того, что стенку засыпали шлаком и обили ещё одним слоем досок. Но кирпичные стены стали расходиться, грозя рухнуть. Их укрепили каменными подпорками и стянули рельсами. Перпендикулярно нашему домику вырос огромный восьмиэтажный дом. С этих пор солнышко заглядывало в нашу сырую квартиру только летом, часа на три в день. Противопожарного расстояния между старым домом и новостройкой не было, так что нашу квартиру должны были снести, а нам дать другую, в восьмиэтажке. Мама получила ордер, но нашу новую квартиру заняли какие-то ловкие люди. Мама подавала заявления в милицию, суд, везде хлопотала, но все безуспешно. Родители мои считали это волей Божией, ибо в иной квартире они не смогли бы проводить такую конспиративную, скрытую от мира жизнь, какую я помню в своём отрочестве.

Сотрудники НКВД следили за нами как за «недобитой интеллигенцией». Так называли людей науки и культуры в 20-е и 30-е годы. В доме, стоявшем параллельно нашему и пережившем ту же участь, что и наш, была квартира, окна которой смотрели в наши окна на расстоянии всего восьми метров. В эти окна за нами следила некая Маруся, нанятая НКВД. Она не работала, растила троих детей, приобретённых от разных мужей, но зарегистрированных на её первого мужа, пропавшего без вести. Маруся считалась женой погибшего фронтовика, пользовалась уважением. Дети её летом отдыхали в санаториях, лагерях, а зимой сидели на своих широких подоконниках. Они вылезали через окно, бегали по снегу босиком, приводя в ужас нашу маму. Мама жалела Марусю, помогала ей чем могла, отношения у них были хорошие. Мама моя то и дело выбегала на улицу, стучала Мару се в окно, кричала ей: «Смотри, твои ребята босые и раздетые бегают, загони их, ведь простудятся!» Слышался один ответ: «Чтоб они сдохли!» Но дети Маруси выросли, а лет с пятнадцати уже жили в исправительных лагерях, то есть тюрьмах для несовершеннолетних.

Чтобы попасть в нашу квартиру, друзья наши не ходили, как прочие люди, через длинный двор. Нет, они входили в подъезд восьмиэтажного дома, а там спускались в тёмный проходной подвал, заваленный мусором. Через крошечную дверку наши знакомые выходили на свет шагах в пяти от наших окон, прошмыгнув мимо которых, они спешили скрыться за дверью. Марусе трудно было «засечь» (то есть заметить) наших друзей, она была занята хозяйством, да и поспать требовалось ей после выпивки. Двор не был освещён, окна наши часто плотно завешивались одеялами, так что квартира снаружи казалась нежилой. А у нас собирались «кружковцы», «маросейские», прибывшие из ссылок монахини, тайные священнослужители. Большинство людей в те годы жило в коммунальных квартирах, даже ютилось по баракам. Мама особенно жалела свою подругу Лизочку, у которой была дочка Ксения, на год моложе нашего Серёжи. Лизочка была вдовой постельничего императора Николая И. Маленького роста, забитая, кроткая Лизочка любила шепотком рассказывать моей маме о том, что видел её муж при царском дворе. Я помню только то, что Николай II был большой молитвенник. Его постельничий не раз был свидетелем долгих коленопреклонённых молитв своего Государя. Император проливал слезы, клал поклоны. Глубоким вечером, один на один с Богом, Николай II часами изливал перед Богом свою душу. Коврик и подушка Государя были мокрыми от слез.

Верный своему монарху, муж Лизы был в революцию арестован и сослан. Лизочка последовала за своим супругом в Сибирь, провела там годы молодости в невероятно тяжёлых условиях. Она четыре раза рожала, но дети рождались мёртвыми. Только пятый ребёнок, Ксения, осталась жить. Овдовев, Лизочка вернулась в Москву с двухлетней дочкой. Они не имели ничего, кроме койки в общежитии, где в ряд стояло двенадцать кроватей. «Чего только мы не наслушаемся, чего только не наглядимся в своём бараке! — ужасалась Лизочка. — И ругань, и драки, и разврат — все у нас на виду, некуда мне скрыться с ребёнком. У вас мы хоть христианским воз-душком подышим». Братец мой Серёжа играл с Ксенич-кой, обещая взять её себе женою, когда она вырастет, чем вызывал улыбки взрослых. Несмотря на трудную обстановку, Лиза вырастила Ксению глубоко верующей и целомудренной девушкой, хотя и больной.

Много лиц других глубоко верующих людей сохранилось в моей памяти. Их дети, наши ровесники, — теперь уже старики, а родители их отошли в вечность. Впрочем, к нам на Рождество детей приводили по большей части не их родители, но те, кто их воспитывал. Две тётушки приводили к нам троих детей князей Оболенских: Лизу, Андрея и Николушку. Родители их были арестованы. Привозили четверых детей отца Сергия Мечева, сидевшего в тюрьме, как и его супруга. Дети отца Владимира Амбарцумова, Женя и Лида, тоже бывали у нас нередко. Их мать умерла, а отца арестовали. И так в нашу квартирку набивалось человек до тридцати. Ёлочку нам неизменно привозила в сочельник Ольга Серафимовна — сестра закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители. Рискуя своей свободой, она собственноручно срубала ёлочку в лесу, убирала её в наш огромный чемодан везла поездом, тащила по улицам. До 36-го года ёлки были запрещены как «буржуазный предрассудок». Однако Ольга Серафимовна считала своим долгом доставить нам, детям, это рождественское удовольствие. Мы благодарили её и с замиранием сердца всегда слушали её рассказы о том, как она, утопая в сугробах, добывала нам ёлочку: «Ночь, луна, волки воют...» Молитвами этой подвижницы, Ольги Серафимовны (тайной монахини Серафимы), держалась наша семья, наша распавшаяся церковная община. Ежегодно под рождественской ёлочкой слышались стихи религиозного содержания.

И на алтарь Христа и Бога
Она готова принести
Все, чем красна её дорога,
Что ей светило на пути.

Мне шёл десятый год, когда я декламировала на Рождество эти строчки из стихотворения Надсона «Христианка». Образ девушки, горящей жертвенной любовью к Спасителю, прощающей все своим палачам, уже пленял моё сердце.

К началу войны все священники, посещавшие наш дом, были или арестованы, или сосланы, или пропали неизвестно где. Но до 40-го года у нас в папином кабинете был и столик, служивший жертвенником, была и тумбочка, служившая престолом. Но не все гости знали об этом, детям же сего вообще не открывали. Старались больше зажечь в сердцах детей огонь веры и любви, внешне же мы не должны были отличаться от других. Святое Причастие не должно было войти в привычку, к нему приступали, как и полагается, со страхом и трепетом.

Папа

Я помню отца с первых лет моей жизни, то есть с 1927-28 годов. От папы всегда веяло лаской, тишиной и покоем. Его любили не только родные, но абсолютно все: и соседи, и сослуживцы, и знакомые — все, кто его знал. Он был одинаково учтив как к прислуге, к старушке, к простому рабочему, так и к дамам, и своим сотрудникам, и ко всем, с кем имел дела. С манерами джентльмена, сдержанный при любых обстоятельствах, папа редко повышал голос и никогда не выходил из себя. Если ему случалось раздражаться (а детская резвость кого не выведет из терпения), то папа спешил уйти в свой кабинет. Он выходил только успокоившись, помолившись, и тогда только начинал внимательно разбирать наши детские ссоры и жалобы. Папа подолгу беседовал с нами, тремя детьми, но вообще предпочитал разговаривать с собеседником один на один. «Где больше двух — там потерянное время», — любил он повторять пословицу. Отец никогда не уклонялся от нашего воспитания, никогда не отговаривался занятиями и работой и уделял детям много времени, борясь за наши души, как и за свою собственную.

Первым злым чувством, появившимся безотчётно уму в моей детской душе, была ревность и неприязнь к младшему брату Серёже, который был моложе меня на два года. В три года я никак не могла понять, почему Серёжу носят на руках, кормят с ложки, а я должна кушать сама, должна давать брату мои игрушки, должна терпеть его плач. Что я делала, я не помню, но помню, что мама повышала на меня голос, что-то строго мне выговаривала, подолгу за что-то меня отчитывала, даже шлёпала, но всем этим я была очень довольна, не плакала, но радовалась тому, что сумела обратить на себя внимание и отвлечь маму от Серёжи. Смысл слов мамы до меня не доходил. Только когда мама меня отстраняла, не желая меня ласкать, я начинала горько и безутешно рыдать. Тут приходил папа, брал меня на руки и утешал меня с бесконечным терпением и любовью. Обычно я долго не могла успокоиться, и отцу приходилось иной раз держать меня на коленях больше часа, а я все продолжала судорожно всхлипывать и прижиматься к папе, как бы прося защиты. «Дай отцу хоть пообедать-то», — обращалась ко мне мама. «Оставь, Зоечка, — говорил отец, — нельзя прогонять от себя ребёнка, если он просит ласки».

Помню, как я брала отца за густые бакенбарды и поворачивала молча к себе его лицо, не давая папе смотреть на собеседника. Окружавшие нас смеялись и говорили: «Ревнует!» — «И что это за слово они выдумали, — думала я, — ведь это мой папа!» Я была готова просидеть на коленях отца целый вечер. До чего же мне было с ним хорошо! Через ласку отца я познала Божественную любовь — бесконечную, терпеливую, нежную, заботливую. Мои чувства к отцу с годами перешли в чувство к Богу: чувство полного доверия, чувство счастья быть вместе с Любимым, чувство надежды, что все уладится, все будет хорошо, чувство покоя и умиротворения души, находящейся в сильных и могучих руках Любимого.

Часто я сладко засыпала на руках отца. Если же сон не одолевал меня, а сходить с рук я не хотела, то папа прибегал к хитрости. Папа подзывал старшего братца Колюшу и просил его поиграть у его ног в солдатики. Коля расставлял свои катушечки и кубики, начинал резвиться и манить меня в свою компанию. Это ему быстро удавалось, и я добровольно спускалась на пол. Со старшим братом я всегда дружила, но неприязнь к Серёже у нас росла с каждым годом. Враг спешил найти лазейку в слабую, неокрепшую душу ребёнка, который не руководствуется ещё умом, а живёт только чувствами. Ревность, зависть, злоба быстро охватили нас и отдалили от нас благодать Божию. Часто между нами, детьми, возникали драки, сопровождавшиеся криком и рёвом. Серёжа синел и «закатывался», как называла мама его состояние, а мы с Колей получали шлёпки и подзатыльники. Когда папа возвращался с работы, мама часто жаловалась ему на нас с Колей. Помню, когда мне было уже лет шесть, папа долго беседовал со мной один на один в своём кабинете. Он сидел в кресле напротив меня, я — на кушетке. Было так уютно, зелёная настольная лампа мягко освещала кабинет, дверь была плотно закрыта. Папа долго объяснял мне, что Серёжа часто болеет, поэтому-то он нервный, капризный, слабый. Мама вынуждена давать Серёже более вкусную пищу (то есть яички и икру), что она не в состоянии давать нам с Колей — здоровым и крепким ребятам. Мы не должны завидовать, ведь мы гуляем, бегаем, а Серёжа так часто лежит в постели. Мы должны жалеть его, как и родители, должны ему уступать. Папа просил меня взять себя в руки и не дразнить братишку. Я внимательно слушала отца, была с ним во всем согласна, но откровенно призналась ему, что не в силах побороть свои чувства.

— Ты все верно говоришь, — сказала я, — но я все-таки буду дразнить Серёжу, потому что он противный!

Эта фраза вывела папу из себя. Он вскочил и со шлёпками выставил меня из кабинета.

— Значит, я все зря говорил? — вскрикнул отец. — Не буду тебя любить, злая девчонка!

Я не заплакала, но последние папины слова задели моё сердце. С полчаса я задумчиво бродила, потом пришла к папе, со слезами бросилась к нему на шею и, целуя его, шептала:

— Папочка, люби меня! Я не злая, но кто же будет любить меня? Мама любит только Серёжу, а меня только ты любишь!

Отец обнял меня и просил прощения за то, что погорячился. Он всегда просил прощения даже у нас, детей, если ему случалось раздражиться. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребёнком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: «Дети из тебя верёвки вьют!» Но папа отвечал: «Где действует любовь, там строгость не нужна».

Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В четыре-пять лет мы ещё не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: «Скоро домой?» Я спрашивала реже других, заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжения. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву даже не видела. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера. В те годы (30-32-й) папа ещё ездил по храмам, выбирал то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то «пятидневка», то «шестидневка». Таким образом атеистическая власть старалась стереть в сознании народа само понятие Воскресения.

Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело ещё слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушёл куда-то вперёд, а я долго сидела одна около двух-трёх чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.

В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.

«Не ошибается только тот, кто ничего не делает», — гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что «диссертация» [2] Николая Евграфовича Пестова — не плод размышлений, а действительно жизненный опыт.

Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне — художественную открыточку, Серёже — зверюшку из фанеры.

Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Серёжи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их ещё не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» — кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Серёжа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Серёжа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук».

Серёжа тщательно оклеивал свой «сундук» фантиками, пёстрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундучка» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Серёжи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: «Он ведь добрый мальчик — своё вам отдаёт!»

Наличие «сундучка-рундучка» развивало у Серёжи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как ещё мы воровать не стали?), а с другой стороны — зависть, осуждение и злость на брата. «Скряга, жадюга!» — дразнили мы Серёжу. «А вы обжоры, завидущие глаза!» -отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая — более трёх лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.

Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно «читать», но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы ещё были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т. п. По утрам и вечерам нас ставили перед образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Серёжа вообще-то ещё сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало, и я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву, но если кто-нибудь замечтается, то другой, бывало, возьмёт и прочтёт вслед за своими и «чужую» молитву. Так я вслед за тропарём мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Серёжа набрасывался на меня с рёвом и слезами: «Она мою молитву прочла!» Мама с папой его успокаивали: «Ну прочти и ты». — «Нет, — плакал Серёжа, — она уже прочла. Как она смела? Это мой святой!» Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый. До нас теория ещё не доходила, и я ликовала. «Зевай, зевай больше!» — дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так ещё до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детским душам, вверенным ему Господом.

Загорянка

Наши родители говорили: «У детей должно быть радостное восприятие жизни». И они всеми силами старались это выполнить. Пять лет подряд нас при первых признаках весны вывозили в Подмосковье, в лесистую Загорянку. С тремя детьми оставалась воспитательница, а хозяйство вела молодая Юля. Она была из раскулаченных, бежавших в Москву. Родители навещали нас только раз в неделю. Но свои отпуска они проводили с нами. Навсегда запечатлелись эти солнечные дни, когда мы ходили на реку Клязьму. Папа брал лодку, ловко управлял рулём, а мы с Колей пытались грести. Извилистые тенистые берега реки, белые лилии, жёлтые кувшинки, крупные раковины на песке... Все это мы несли домой, пускали плавать в тарелки, и радости нашей не было конца. А прямо за забором, сделанным из старых ломаных досок с дырками, стоял густой еловый лес. Чуть подальше — стройные сосны, под которыми раскинулся ковёр из земляники. По утрам — прогулки, а по вечерам — весёлые игры в крокет, двенадцать палочек, теннис и т. п. Из соседних домов к нам сбегались ребятишки. Папа требовал, чтобы играли всегда честно, чтобы не было ни ссор, ни драк. Так оно и было по его молитвам. Летом мы жили дружно.

Перед окнами дачи тянулась зелёная просека. Если идти по ней, минутах в пяти оказывался слева лёгкий забор, за которым стоял еловый лес. И в этом лесу простая дачка была приспособлена под храм. Лишь небольшой крест, тонувший в ветвях, показывал, что тут — церковь.

Сюда мы бегали без тропинок, через лес, неизменно пролезая сквозь дырку в заборе.

Иконостас отгораживал алтарь. Обслуживала храм одна милая старушка, которая зажигала лампады. К нашему великому удовольствию, она доверяла Коле и мне ходить во время богослужения за тарелочным сбором. Мы сияли от счастья и неизменно низко кланялись, когда нам кто-то клал деньги. Во время чтения поминаний нам разрешали выходить на улицу. Тогда мы бежали под ели и собирали букетики земляники, остерегаясь съесть хоть одну ягодку. Ведь тогда нельзя будет причащаться! Наши подружки Люся и Вера Этгерт поочерёдно бегали под окошко избушки, чтобы прислушиваться к пению. Они делали испуганные, страшные глазёнки и кричали нам: «Херувимская, а мы тут!» Тогда мы мчались в церковь, подходили к тёте Варе, нашей воспитательнице, и отдавали ей на сохранение свои букетики, чтобы после Святого Причастия получить их обратно для съедения.

В памяти моей сохранился один памятный вечер. Обыкновенно полный храм в этот вечер был совсем пуст: старушка у входа, двое певчих и я. А за окнами шумели деревья, моросил дождь и было уже совсем темно. Мне было так хорошо, что не хотелось уходить. Домой не тянуло. Я любовалась слабым мерцанием лампад (электричества в Загорянке нигде ещё не было), знакомый голос старенького отца Петра тихо произносил молитвы. Мне было лет пять-шесть, смысла слов я ещё не понимала, но слушала молитвы с удовольствием. «Хоть бы век тут пробыть», — думала я. Неожиданно прибежал братец Коля.

— Ты, наверно, боишься одна идти через тёмный лес? — спросил он.

— Я не собиралась уходить, — ответила я.

— Однако пойдём. Тебя ждут ужинать и спать, — сказал он.

Мы вышли. Несколько минут тьма кругом была непроглядная, но я шла за Колей и не боялась. Но вот среди стволов заблестело окошко, за которым у нас горела керосиновая лампа. Мы облегчённо вздохнули и побежали по мокрой траве к дому. Так бывает у детей: рассудок ещё молчит, а сердце чувствует благодать Божию и начинает любить. Я в те годы очень любила тётю Варю (графиню Бутурлину), нашу гувернантку. Она была всегда ровная, тихая, грустная, никогда не смеялась, но и не плакала. Она любила ходить в Елоховский собор на службы и брала нас с собой. Мы покорно стояли в толпе, ждали «Отче наш», после чего всегда шли домой. Не причащались. Причащаться ходили мы только с родителями. Ездили в далёкие храмы на трамвае. Почему? Вопросами мы не задавались, принимали просто, по-детски, все происходящее.

Одной из первых наших нянек была немка Маргарита Яковлевна. Справедливая, но очень строгая, она била нас по рукам, если мы дрались, и очень скоро приучила нас к сдержанности и дисциплине. С мая месяца по сентябрь включительно мы жили с Маргаритой Яковлевной на даче, в лесистой Загорянке. Родители приезжали к нам только в выходные дни, которые в те годы не совпадали с воскресеньями. К Маргарите часто приезжал её родной дядя, пастор реформатской церкви, приезжали и другие «братья» и «сестры» (так сектанты зовут друг друга). Они пели чудесные гимны, слова звучали ясно и были доступны детскому пониманию. Мне шёл пятый год, но сердце моё замирало от восторга при этих звуках духовного пения. «Ближе б, Господь, к Тебе...» — раздавалась мечта среди леса. «Стучась у двери твоей, Я стою, пусти Меня в келью твою...» — слышали мы голос как бы Самого Спасителя. Мы, дети, даже тихо подпевали печальные гимны об усопших: «Они собираются все домой, и один за другим входят в край родной». Царство Небесное складывалось в нашем детском воображении как милая отчизна, влекущая к себе душу: «И в белых одеждах, в святых лучах Спаситель их водит в Своих лугах...» Эти слова соответствовали нашей жизни, ибо мы проводили дни в долгих прогулках по лугам и лесам, усыпанным цветами и изобилующим ягодами и грибами.

Когда, наступала пора возвращаться в тёмную московскую квартиру, лишённую солнца, из окон которой видны были одни только каменные стены, я горько плакала. Я с братцами сидела на телеге, нагруженной вещами; лошадка тихо шла по узкой лесной дороге; ветви деревьев задевали наши головы, окропляя нас холодной росой. А вдоль дороги из мха на нас смотрели шляпки белых грибов, блестящих от дождя. Сколько радости доставляли нам в прошлые дни эти грибы, а тут мы ехали мимо них, обливаясь слезами. За телегой шли мама и гувернантка, мне подали огромный и крепкий белый гриб, и я всю дорогу целовала его.

Наступила зима. Мы не заметили, как исчезла Маргарита Яковлевна. Однажды вечером в столовой появилась грустная, сдержанная и тихая Варвара Сергеевна, бывшая графиня Бутурлина. Мы, дети, встретили её приход открытым бунтом. Узнав от мамы, что у нас опять будет гувернантка, мы кинулись искать поддержки у папы. Дверь к нему была заперта, и мы осаждали её долго, стуча в дверь каблуками, кулаками, сопровождая стук криком и плачем. Папа долго не отворял, видно, молился, но потом вышел к нам и с трудом нас успокоил, уговорив подчиниться судьбе. Однако когда Варвара Сергеевна начала нас водить на прогулки в сад, братья мои убегали от неё и держались поодаль. Я тоже сначала дичилась новой воспитательницы, но она скоро покорила моё сердце интересными рассказами. Она посылала меня за мальчиками, и я звала их, доказывая, что «тётя Варя» не злая, что она знает много чудных историй. Сначала за мной следовал Серёжа, а потом приходил и Коля, ворча себе под нос и называя меня «изменницей». Вскоре мы привыкли к тёте Варе и полюбили её не меньше, чем родителей.

Мама в тюрьме

Как арестовали маму, мы не слышали. Мы проснулись утром, и, как обычно, около нас были тётя Варя и «бабушка» — монахиня Евникия, прожившая в нашей крохотной кладовой целых двадцать семь лет. Вечером отец пришёл с работы и сказал нам, что мама уехала к дедушке, который заболел. Нас только удивило внимание, которое с того дня стали нам оказывать наши тётушки — Раиса Веньяминовна и Зинаида Евграфовна, приходившие с того дня к нам чуть не ежедневно. Меня они начали учить держать иголку и шить. А на Рождество они устроили нам ёлку, даже позвали к нам знакомых ребятишек. В праздничный вечер я сожалела только, что с нами нет мамы, потому что нас не переодели в парадные матросские костюмчики и мне при гостях было стыдно за мои дырявые локти на красной кофточке.

За декабрь и январь папа обошёл все московские тюремные заведения, ища жену. Но он нигде не получил о ней никаких известий. Он не мог понять, за что она арестована, не мог отнести ей передачу, терялся в догадках, куда её увезли. Надеясь на Божие милосердие, отец наш усилил молитвы, прося особенно помощи у преподобного Серафима Саровского, которого родители наши горячо почитали.

Однажды утром почтальон принёс открытку на имя Коли. Брату подходил седьмой год, и он с интересом начал разбирать незнакомый почерк. Вдруг появился папа, выхватил у Коли открытку и скрылся в своей комнате. Мы стояли ошеломлённые, но нас уговорили не плакать, потому что «папа весь задрожал, по-видимому, очень взволновался открыткой», объяснили нам взрослые. Папа вышел минут через двадцать, уже одетый в дорогу и с чемоданом в руке. Он коротко сказал Варваре Сергеевне, что едет в Самару искать жену, ибо в открытке было сказано: «Дорогой Коля, твоя мама едет поездом в Самару. Шура». Мы, дети, по-прежнему ничего не поняли, только 16 марта, когда мама вернулась домой после трехмесячного ареста, мы узнали из её рассказов о следующем.

Маму арестовали ночью. Первые же слова вошедшей милиции были: «Сдать оружие!» Но так как оружия дома не было, солдаты приступили к обыску. В кухне они заметили, что некоторые половицы лежат неплотно.

— Что там? Подвал?— спросили они у хозяев.

— Да, вроде бы, кладём туда ненужные временно вещи. Солдаты подняли доски, один спрыгнул в яму.

— Бомба! — закричал он. — Вот она, контра-то!

И быстро выскочил из ямы, бледный и трясущийся. Николай Евграфович пытался его успокоить:

— Это не бомба, а только оболочка от бомбы. Я храню её как реликвию, как память о войне, о том, как я в армии обезвредил её.

Но милиционеры не поверили.

— Если так, то лезь сам и достань её, — сказали они.

Папа достал её и очень сожалел, что милиционеры унесли «бомбу» с собой, как они сказали, «для следствия».

Собрав вещи в дорогу, супруги сняли со стены образ, и мать благословила им спящих детей. Потом супруги, прощаясь как бы навеки, поклонились друг другу в ноги, обнялись и со слезами целовались. Видя эту трогательную сцену, дворник и комендант, присутствовавшие как понятые, опустили головы и тоже заплакали.

Квартиру тщательно обыскивали, ворошили белье, постели, но никто не знал, что ищут. В тёмном углу коридора стояли чемодан и корзина с вещами Маргариты Яковлевны.

— Чьи это вещи? — спросил милиционер.

— Нашей прислуги, которая уже ушла. Приоткрыли чемодан.

— Аккуратность просто немецкая, — восхитился сыщик, — жалко такой порядок портить.

— Да, она немка была, — подтвердила мама.

— Так это вещи не ваши? Нечего их и перебирать, — решил сыщик и захлопнул чемодан.

«Бог спас нас, — рассказывала впоследствии мама. — Если бы развязали стопочки белья, перевязанные ленточками, то нашли бы всю переписку с Германией тех немцев Поволжья, которые собирались бежать из СССР, как евреи бежали из Египта. Но на границе эти немцы были задержаны, а во главе их стоял пастор — дядя нашей Маргариты. И все письма шли к нему через Маргариту, а посылались на наш адрес, на имя Зои Веньяминовны Пестовой».

Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала её, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах её спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали её о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Веньяминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:

– Муж сидит, дети — в детдоме.

– За что же?!

– Скажите сами.

Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за её семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паёк и вши не так её мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Веньяминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело моё сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали затаив дыхание. Сочувствуя этим тёмным людям, я легче переносила своё горе».

Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдалённой лампочки маме показалось, что к ней подбежала её дочка. Ребёнок обхватил маму руками и стал обшаривать её карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в её смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключённые с трудом её успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе Ребёнка Христа:

Ты Его утешишь и возвеселишь, Если ум и сердце Богу посвятишь. Ты Его утешишь, если с юных лет Жить по воле Божьей дашь Ему обет.

В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:

«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засевать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:

— В чем дело? Почему не засеваете поля?

— Нет посевного, — слышу.

— Покажите мне амбары.

Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.

— А это что? — спрашиваю.

— Пшено.

— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.

Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:

— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!

Я торжествовала: послушались, видно, голос у меня внушительный!

Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метёлочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится весёлый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.

— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.

— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?

— А что у вас во втором амбаре?

— Мука! Давайте завтра её сеять! — хохочет пьяный

мужик.

— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!

— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит, завтра и муку сеять будем.

Меня как обухом по голове ударило:

— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?

— А вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а вы распорядились её в землю сеять.

У меня все в глазах помутнело. А тут гудок — «чёрный ворон» за мной подъезжает. Вот и попала я в тюрьму как вредительница. А что я понимаю?»

Вот эта-то молодая Шурка оказалась предоброй душой. Она от всего сердца расположилась к Зое Веньяминовне и взялась отослать сыну Коле открыточку о судьбе его мамы.

Чудо преподобного Серафима

Когда поезд остановился в Самаре, было около десяти часов вечера. Николай Евграфович спрыгнул на занесённый снегом полупустой перрон. Поезд ушёл, воцарилась тишина, немногочисленные люди быстро исчезали. Мороз крепчал, сверкали звезды. «Куда идти, где искать жену?» — думал он.

«Скажите, пожалуйста, где найти тюрьму?» — этот страшный вопрос, звучавший на тёмных пустынных улицах, наводил на людей ужас, и редкие прохожие спешили отмахнуться и скрыться от высокого крепкого мужчины с пушистой чёрной бородой, какая была тогда у отца. Он был легко одет, мороз давал себя знать. Николай Евграфович скоро понял, что надо искать ночлег, чтобы не замёрзнуть и не попасть в руки плохих людей в чужом незнакомом ночном городе. Окоченевшие ноги вязли в глубоких сугробах пушистого снега. Огни в домах угасали, город засыпал, кругом царила мёртвая тишина, прохожих не стало.

Отец горячо молился. Привожу с его слов: «Я прочёл трижды тропарь преподобному Серафиму и решил, что пойду на огонёк в третий по счёту дом. Постучался. Дверь отворила приветливая старушка и любезно пригласила войти и обогреться. Я извинился, что побеспокоил хозяев в поздний час, вошёл. Меня усадили к самовару, который приветливо пищал на столе, покрытом белой скатертью. В углу висели иконы, под ногами лежали тёплые половики, было уютно и чисто. Хозяйка пила чай со своими двумя взрослыми дочерьми, которые напоили и меня горячим чаем и принялись расспрашивать о цели посещения. Я откровенно рассказал, что приехал искать свою жену, арестованную два месяца назад и переведённую в Самару. Сказал, что дома у меня осталось трое маленьких детей, что жену зовут Зоей.

— А как зовут ваших детей? — живо спросила одна из девушек.

— Коля, Наташа, Серёжа.

— Так благодарите Бога за то, что Он привёл вас в наш дом! — воскликнула девушка. — Я работаю медсестрой в тюремной больнице, и у меня в палате лежит ваша жена, которая постоянно вспоминает о своих детях. Да не беспокойтесь, она чувствует себя неплохо, только кашляет. Она изболелась сердцем о доме. Пишите ей скорее письмо. Завтра я принесу вам ответ от жены.

Я кинулся на колени перед иконами и громко зарыдал от радости, что нашёл свою жену».

Медсестра указала отцу, по какой тропке ему надо будет утром пройти, чтобы жена могла его увидеть через окошко. И он несколько раз, будто ожидая кого-то, медленно прошёлся под окнами больницы. Супруги увидели друг друга. «Сердце моё сжалось, — рассказывала мама, — ведь мороз-то был за тридцать градусов, а на ногах у мужа были только лёгкие штиблеты и даже без шерстяного носка!»

Но отцу было не до простуды (он от этого никогда не болел). Папа проявил инициативу, связался со следователем и прокурором и выяснил, в чем дело. Он пробыл в Самаре три дня, ежедневно переписывался с супругой и уехал в Москву успокоенный, ибо было доказано, что мама арестована по недоразумению, не имеет с немцами никакой связи и скоро будет отпущена. А любезная медсестра обещала держать маму в больнице как можно дольше, ибо кашель у неё не проходил, хотя после свидания с мужем она чувствовала себя хорошо и повеселела. Энергичная и изнывавшая от безделья мама взялась топить в больнице печки, перештопала все больничное белье, даже вышила мне платье. Она выдёргивала нити из сурового полотенца и этими нитями Расшила множество полос ришелье и мережки, разными рисунками сверху донизу, сделав мне нарядное белое платье. Мама часто рассказывала мне про тюрьму, причём всегда благодарила Бога за посланное ей испытание.

«Многое я прощаю советской власти, — говорила она, — но одного не могу простить: в тюрьме сидели матери с маленькими детьми, с грудничками. Немытые, грязные, вонючие и больные крошки кричали и умирали с голоду».

Валентиновка. Отец Исайя

В начале 30-х годов наша семья сблизилась с семьёй Эггертов. Они жили в трёх километрах от церкви, однако не пропускали праздников, приходили всей семьёй к обедне. Родители мои приглашали их к нам, чтобы отдохнуть после службы и покормить их маленьких девочек. Эггерты тоже звали нас к себе в гости. И вот мы все впятером отправлялись к ним. Путь шёл через лес, кое-где извилистая тропа была чуть заметна. Но мы не уставали, предвкушая удовольствие от встречи с друзьями. Хозяин, Михаил Михайлович, выходил к нам навстречу, нарядные девочки вели нас по саду к качелям, к шалашам... А за столом нас обильно угощали клубникой. В одной из комнат в кресле сидел благообразный красивый старец-священник. Мы благоговейно подходили к нему под благословение и тут же удалялись, чтобы не мешать беседам взрослых.

Впоследствии я узнала, что это был отец Исайя, иеромонах, возглавлявший тайную «подпольную» церковь. Но нам, детям, этого никто не объяснял (нам было не понять). А родители наши ходили к Эггертам иногда и без нас, так как высоко ценили возможность подкрепляться духовно у столь великого старца. Однажды они там задержались допоздна. Кругом бушевала буря, ветер ломал деревья, дождь лил непрестанно. Но, хоть и стемнело, они решили идти домой к детям. Их удерживали: «Как же вы пойдёте? Дороги не видно, в лесу скрываются разбойники». Однако отец Исайя благословил их идти. «Дайте-ка мне палку», — сказал он. Кряхтя, он с трудом поднялся, слегка распрямил свою согнутую от старости спину и быстро зашагал вперёд. Все ахнули от изумления, но старец сказал: «Возьмитесь за руки, как при обручении, я поведу вас. Господи, благослови!»

Мама не раз рассказывала нам про тот вечер: «Кругом была непроглядная тьма, шумел ветер, тут и там огромные деревья с корнями вырывало из земли, треск стоял непрестанно. Мы не шли, но нас несло без дорог и тропинок, нас несло вслед за батюшкой, который крепко держал наши сжатые руки. Через кусты, через ельник мы не пробирались, мы почти бежали, шепча только: «Господи, помилуй!» И ни разу мы не споткнулись, не упали, пока не вышли на просеку совсем близко к дому. "Вот и огонёк у вас на подоконнике, — сказал отец Исайя. — Вот так в жизни и идите. Не бойтесь бурь житейских, крепко держитесь друг за друга и призывайте Господа. Бог сохранит вас. Идите!" И по молитвам святого старца жизнь нашей семьи прошла, как под крылом Всевышнего».

После Загорянки в 35-м и З6-м годах лето мы проводили в городе Угличе, на Волге. Здесь, на родине мамы, ещё жил её отец, маленький ласковый старичок, очень похожий на доктора Айболита, как его рисуют в детских книжках. Мы у него в домике часто бывали и обильно поедали ягоды из его сада. Окна нашей дачи глядели на широкую улицу, мощённую камнем, по которой ежедневно мимо нас проходили одна за другой колонны заключённых. Все они были в одинаковых серых куртках и штанах, все бритые, без головных уборов. Впереди, сзади и по сторонам колонны шли солдаты с ружьями. «Кто это? Куда их ведут?» — спрашивали мы у родителей. «Заключённые», — отвечали они. «Они преступники?» — спрашивали мы. «Всякие есть...» — «А почему?» — «Вам рано это понимать...» Больше нам, детям, ничего не говорили, мы не любопытствовали, продолжали играть. Я с наслаждением нянчила хозяйских детей, очень их любила и не задавалась вопросом: где отец этих малюток?

В 37-м и 38-м годах мы опять сблизились с семьёй Эггертов, ибо два лета снимали у них дачу. Лёгкие перегородки отделяли наши комнатки. Кушали мы всегда одновременно за одним столом, по утрам и вечерам вместе читали молитвенное правило, так что жили, можно сказать, одной семьёй. Три девочки Эггертов, наши ровесницы, да нас, Пестовых, трое детей, да Лёка (Ольга Ветелева), дочка соседки, — вот вся наша компания. Мы считались уже достаточно взрослыми, так что нам без взрослых разрешалось ходить в лес, пасти коз, собирать ягоды и грибы. Поочерёдно у нас гостили дети арестованных князей Оболенских: то Андрюша, ровесник Коли, то Николушка, ровесник Серёжи, то Лиза. Нам было запрещено спрашивать об их родителях или интересоваться чем-либо из их жизни. Мы об этом не думали в одиннадцать-двенадцать лет, весёлые игры и интересные книги заполняли наше время в летние каникулы. Читали мы только старинную дореволюционную литературу, подобранную нашими родителями. Папа проводил уже тогда с нами религиозные беседы, используя те часы, когда мы в жаркий полдень валялись, отдыхая, в прохладной тени сада. То были радостные часы, свет которых озарял впоследствии нашу жизнь. Отрезанные от греховного мира, окружённые лаской и заботой, находясь в обществе исключительно глубоко верующих людей, мы росли, не ведая ни о страданиях Церкви, ни о муках всего русского народа, ни о моральном падении общества, ни о зверствах в тюрьмах и концлагерях. А зимой нас так залавливали количеством уроков, что мы едва успевали одолевать школьные программы, ведь училась вся наша компания исключительно на «пять», а это требовало многих часов прилежной усидчивости. Кроме школы я посещала изостудию, ходила одна около двух километров до детского дома культуры. Заснеженными переулками мы ходили вечерами ещё на частные уроки немецкого, французского и английского языков. А в зимние каникулы мы опять встречались с летними друзьями. То у нас, то у них устраивались весёлые ёлки с угощениями и декламацией религиозных стихов. Заучивать их наизусть и рассказывать было для меня большим удовольствием. Мы ездили на целый день к Эггертам, гуляли по снежному лесу, катались с горы на санках, а по застывшему пруду — на коньках. Чистый морозный воздух, солнце, мёртвая тишина кругом, иней и снег на ветвях елей — все это наполняло восторгом наши души. А в доме — тепло, уютно, душистая ёлка с зажжёнными свечами, горячий чай из самовара и улыбки дорогих друзей... Ни ссор, ни зависти, ни вина, ни страстей мы не видели, все была свято, прекрасно. Телевизоров ещё не изобрели в те годы, а радио никто из «наших», верующих, не включал. Газеты читала мама, подчёркивала интересное красным карандашом, передавала папе со словами: «Вот, почитай. Ведь все врут и врут — нет правды». Иногда родители сокрушённо обсуждали общественную жизнь и политику. Папа, вздыхая, говорил: «Твори, Господи, Свою святую волю!» А мама говорила: «Ничего не останется в тайне, история обо всем расскажет, но не скоро, а лет через шестьдесят... Мы-то не доживём, а вы, детки, всю правду о том, что творилось в СССР, в своё время узнаете...» Так полное неведение о беззакониях, о тяжких грехах, о людях, современных нам и злобных, хранило мою душу от уныния и недоумения. А духовное чтение о святых, посещение Елоховского собора, знакомство с возвращавшимися из тюрем и ссылок монахинями и священниками — все это зажигало веру в Промысел Божий.

Я спала в одной комнате с мамой. Но очень часто мама уступала свою кровать неожиданным гостям, жившим у нас по неделе, по две, а то и дольше. Мама ухаживала за ними, как за святыми, пострадавшими за веру, даже часто шила что-то для них. Я спала с этими тайными монахинями в те дни в одной комнате, в углу на своём сундуке. Но никто никогда не рассказывал нам об ужасах тюрем и ссылок, видно, щадили наше детское воображение.

Когда нам было лет десять-двенадцать, папа иногда собирал нас по вечерам для духовного чтения. Обычно это было перед вечерней молитвой. Отец читал нам сам вслух Евангелие, объяснял притчи, указывал, как надо в жизни руководствоваться Священным Писанием. Папа читал нам жизнь святых и произведения Поселянина. Но он делал, как мне думается, ошибку в том, что в эти часы нам разрешалось жевать мягкие булочки, бутерброды, даже заниматься рукоделием. Мама учила меня шить, ребята что-то вырезали и клеили, наше внимание к словам отца рассеивалось. К сожалению, эти вечера продолжались только года два-три, потом нам стало некогда, появилось много уроков, часто кто-нибудь болел, а папа ездил в командировки или у него были вечерние часы в институте. Папа часто тяжело страдал приступами бронхиальной астмы. Мама всегда очень переживала его болезнь и пугала нас словами: «Умрёт отец — я вас на одном чёрном хлебе буду держать!» Тогда мы, дети, начинали прилежно читать акафисты святым. Смысл текста был нам далеко не ясен, но мы твёрдо верили, что святые нас слышат и Бог исцелит нашего дорогого папочку. Мама научила нас молиться от души и своими словами. Когда папа болел или задерживался на работе, мама вставала вместе с нами и горячо выпрашивала у Бога благополучие нашему семейству. Для меня это был пример настоящей искренней молитвы. Мы повторяли за матерью простые, понятные слова, обращённые к Богу: «Господи, дай папе нашему здоровье!» Поклон. «Господи, сохрани нашу семью от беды!» Поклон. Или: «Господи, прости нас, прими за все наше благодарение».

Мама жила под вечным страхом. Она боялась несчастного случая на улице, боялась ареста, боялась, что донесут о том, что мы верующие, боялась, что их уволят с работы. Однажды произошёл следующий случай, характерный для того времени.

Отец мой около двух суток ехал в пассажирском поезде, возвращался в Москву из длительной командировки. В одном купе с ним ехало трое грузин. Они играли в карты, шутили, рассказывали анекдоты и выпивали. Папа не принимал участия в их веселье. Он тихо лежал на второй полке и молился. Грузины звали его в свою компанию, приглашали в ресторан, но он вежливо отказался, ссылаясь на нездоровье. Один из попутчиков не выдержал, вспылил и сказал:

— Вы, наверное, враг народа, потому что вы не вступаете в наш разговор, видно, боитесь выдать себя. Погодите, мы до вас доберёмся, вот приедем в Москву и сдадим вас на руки соответствующим органам.

Отец не смолчал, но сказал, что его оскорбляют их подозрения. Ведь он просто устал и болен, так зачем же его тревожить? Однако грузин не унялся:

— Пусть проверят, что вы за личность, — грозил он. Сердце отца дрогнуло, ибо с ним была его Библия. Он боялся, что его станут обыскивать и, найдя Библию, донесут на работу о его мировоззрении. Но Бог услышал его. Один из попутчиков оказался порядочным человеком. Когда его приятели вышли, он шепнул:

— Не беспокойтесь. Я сумею напоить подлецов перед самым прибытием в Москву. Я уложу их спать, а вы, не теряя ни минуты, поспешите выйти из вагона и удалиться.

Отец поблагодарил грузина и последовал его совету. Поезд прибыл в Москву около десяти часов вечера. Была морозная зима, мы с мамой ожидали поезда на перроне, ибо получили от отца телеграмму с номером его вагона. Пропыхтел паровоз, поезд остановился. И первым, кто выскочил из вагона, был мой дорогой папочка. Я кинулась было к нему на шею, но он (впервые в жизни) тут же меня отстранил, кивнул маме и быстро, чуть не бегом, зашагал по перрону. Мы с мамой, ошарашенные его поспешностью, еле за ним поспевали. Мы влетели в первый попавшийся трамвай, огляделись и перевели дух. Полупустой вагон загремел и тронулся. Тогда папа шепнул: «Слава Богу! Кажется, мы одни, меня не преследуют».

В те годы родителям приходилось тщательно скрывать свои убеждения. Иконы стояли в книжном шкафу или за занавеской. Родители опасались ходить даже в дальние храмы. Закрылось несколько церквей, куда мы раньше ходили, были арестованы священники, посещавшие наш дом. Оставшиеся священники скрывались и тайно совершали требы по квартирам своих духовных детей.

Папа и мама ездили куда-то, не говоря о том даже нам, а иной раз и в нашу квартиру собирались для богослужения какие-то незнакомые люди. Это было торжественно и таинственно. Накануне убирались, обсуждали обед, готовили. Нас предупреждали, просили быть серьёзными и никому ничего не рассказывать. Школу мы в тот день пропускали.

Батюшка располагался в кабинете папы. Ещё до рассвета к нему спешили на исповедь его осиротевшие духовные дети. В тёмном узком коридоре у двери кабинета толпились плачущие старушки, а мама с предосторожностью отпирала сама дверь, впуская только тех, кого ждали. Утром служили литургию, во время которой пели, как комарики жужжат. Говорили друг с другом только шёпотом, многозначительно переглядывались, всхлипывали и глубоко вздыхали. Мы, дети, смотрели на все это с удивлением, но я скоро поддавалась общему настроению, исповедовалась со слезами и сокрушённым сердцем и сознавала себя великой грешницей. Серёжа ворчал себе под нос, Коля оставался спокойным и весёлым. Со времени начала войны эти тайные богослужения у нас прекратились. Нас временно переселили в другой дом, многие из наших друзей эвакуировались, некоторых мужчин призвали в армию. Да и не было уже нужды в конспирации. Аресты за веру прекратились, «забирали» только тех горячих людей, которые не захотели присоединиться к Православной Церкви, возглавляемой Патриархом Сергием. Знаю только два подобных случая со времени начала войны, когда были арестованы «за политику» семинарист Дудко (будущий известный священник) и священник Иоанн Крестьянкин, дерзнувший открыто собрать кружок верующих. Впоследствии отец Иоанн стал великим старцем-исповедником. В эти годы даже «мечевцы» стали ходить в храм святого пророка Ильи — Обыденский. Верующим стало «легче дышать». Дома у нас открыто повесили иконы. Но власть по-прежнему осталась непримиримой к Церкви, все семьдесят лет стараясь затушить веру в народе, но уже иными способами. Об этом будет сказано дальше.

Школа

В школу я поступила сразу во второй класс, так как дома меня научили уже хорошо читать и писать. В девять лет характер был у меня ещё открытый и весёлый, я легко завоевала авторитет в классе и была два года старостой. Учительница часто опаздывала к первому уроку. Тогда я вставала на её место и рассказывала ребятам разные сказки и истории, которые я запомнила из прочитанных книг. А эти увлекательные книги приносила мне из Ленинской библиотеки моя тётка Зинаида Евграфовна. Царство ей Небесное! Как она скрашивала нашу жизнь! Бывало, весь день мечтаешь о тех тихих часах вечера, когда уроки уже сделаны и можно забиться в уголок с книгой в руках. Фени-мор Купер в детском изложении, Чарская, Желиховская, переводная литература с английского, французского, немецкого — все в роскошных изданиях, с множеством цветных иллюстраций. Все это приводило в восторг даже мою маму, которая говорила: «Ну, такое издание было для детей царской семьи! Мы в детстве такого не видели». Понятно, что моя голова была забита до отказа, и мне очень хотелось поделиться своими впечатлениями о прочитанном с кем-нибудь. Я давала Коле читать эти книги, мы вместе с ним иногда что-то обсуждали, но он вскоре увлёкся Жюлем Верном, фантастикой, а потом литературой для юношества. Спасибо братцу: он помогал мне хранить духовную чистоту.

Пока что, лет до двенадцати, когда я заменяла отсутствовавшего педагога, ребята слушали меня внимательно и с большим интересом. Однажды директор школы, проходя по коридору и слыша всюду шум и гул в классах, удивился мёртвой тишине, которая царила в четвёртом «А» классе. Он остановился у двери и стал слушать. Раздавался только один детский голос. Директор зашёл в класс и был поражён, с каким захватывающим вниманием все сорок две головки слушали свою одноклассницу. Да, я рассказывала образно, как будто рисовала картину леса, гор, картину страдания или подвига своего героя. Я вся уходила в переживаемый мною мир, увлекалась сама и увлекала ребят так, что урок проходил незаметно. «Когда же дальше расскажешь?» — спрашивали меня дети и кричали: «Ура! Учитель заболел. Наташка будет на третьем уроке дальше рассказывать!»

Но шли годы, я становилась другой, да и дети превращались в подростков и менялись... В их среде выделялся мальчик, который был одержим злым духом. Фридрих, так его звали, слышал в душе голос, которому часто не мог сопротивляться. Этот мальчик ловко срывал дисциплину в классе, ребята начинали смеяться, а учителя выходили из себя. Я тоже частенько заливалась смехом, не понимая ещё, кто руководит поведением Фридки. Классный руководитель часто пересаживала нас с места на место, желая этим разбить весёлые компании.

Однажды меня посадили рядом с Фридкой. Вообще-то я умела ладить с мальчишками лучше, чем с девочками, так как дома росла с братьями, а сестёр у меня не было. Я подсказывала Фридриху математику, старалась помочь ему, держалась с ним просто, но по-прежнему внимательно слушала учителей и в разговоры Фридриха не вникала. А он продолжал держать связь с товарищами и крутился ещё больше, чем раньше, рассылая записки, о чем-то договариваясь и т. д. Однажды он сказал мне: «Наташа, я против тебя ничего не имею, мы с тобой вроде дружим... Но меня мучает голос, который я часто слышу. Я не ушами слышу, а будто внутри меня кто-то говорит мне: «Пырни её ножом!» А нож у меня всегда в кармане, под рукой. Я зла на тебя не имею и не подчиняюсь этому голосу, но я боюсь, что когда-нибудь не сдержусь и пырну тебя, уж очень он меня одолевает порой, этот голос. Ты попроси, Наташа, свою маму, пусть она скажет учителям, чтобы нас с тобой рассадили подальше друг от друга».

Я в тот же день все рассказала маме, и на следующий день нас рассадили...

Я причащалась тогда раз пять-шесть в год, по утрам пила святую воду, носила крестик, молилась. И присутствие благодати Божией выводило из себя бедного одержимого мальчика. А класс плясал под его дудку. Каких только шалостей не вытворяли ребята! Однажды они сговорились выбросить в окно все чернильницы, чтобы нечем было писать назначенную на этот день контрольную работу. И вот асфальтированный двор школы покрылся брызгами от расколотых фарфоровых чернильниц. Был скандал, вызывали родителей. Я уже не была тогда старостой класса, я убегала от ребят, чтобы не участвовать в их проделках. Остановить их я не могла, ведь у нас запрещены были тогда понятия о совести, грехе, чести, нравственности, религии, запрещено было слово «Бог». Находясь в школе в безрелигиозном обществе, начитавшись светской литературы, я нравственно падала. Понятие «гордость» тогда превозносилось, особенно это сквозило в произведениях Лидии Чарской, которыми я увлекалась. Ещё не сознавая в этом греха, я душой превозносилась над другими детьми. Я считала ниже своего достоинства связываться с ребятами. На их шутки я не реагировала, старалась избегать их общества, молча удалялась. Я не давала списывать у себя задачки, самолюбиво желая выделиться и получить отличную оценку. А дома я презирала брата Серёжу, выговаривая ему за его жадность, когда он скрепя сердце давал мне свой ластик или промокашку (промокательную бумагу). Так менялся мой характер в дурную сторону, меня уже не любили в классе, да я и не нуждалась в расположении ребят-озорников.

В школе я ни с кем особенно не дружила, а противостояла злу как могла. Был у нас старик-учитель с маленькой бородкой. В то время это было немодно, и его прозвали «Козлиная борода». Федор Фёдорович (так его звали) был тихий, сдержанный, а боялись только строгих. Над стариком издевались и однажды подстроили, чтобы он упал. Сложили сломанный стул, едва стоявший на подставленных к нему ножках. Зная привычные манеры Федора Фёдоровича, подставили в перемену этот стул и ждали потехи. Я делала вид, что ничего не замечаю, занимаюсь своими книгами. Учитель вошёл и, как обычно, упёршись обеими руками о стол, обводил класс глазами, в этот момент необычно затихший и насторожённый. Тут я вскочила с передней парты, за которой сидела, скомкала руками старые книжные обёртки, как будто рассердилась на них за их грязь и рвань. Будто не замечая, что урок уже начался и учитель уже стоит, я решительно зашагала с комом бумаги к урне, стоявшей в углу. По пути я налетела на стул, который тут же развалился. Я сделала удивлённую гримасу и не спеша опустила бумагу в урну. Учитель оглянулся, спросил, кто дежурный, и попросил его принести крепкий стул. В классе кто-то рявкнул от досады, кто-то облегчённо вздохнул, многие о чем-то заговорили. Урок начался. На перемене меня спросили:

— Наташка, ты нарочно?

— Чего? — отвечала я. — Да я чуть не упала, налетела на стул от досады, что рваной бумаги у меня много скопилось...

В классе все, за исключением меня, были пионеры. Меня не раз «тащили» в пионеры, но я упорно отказывалась, учителя считали это детским упрямством, но ребята знали, что я — верующая. Они замечали у меня на шее цепочку, однажды даже подобрали на полу мой нательный, крестик. Он выпал у меня из кармана, куда я его спрятала, когда нас водили на медосмотр. Мальчик принёс мне крестик со словами: «Мы давно знаем, что ты носишь крест. Но об этом никто не должен знать, это тайна нашего класса».

Да, дети в те годы умели держать язык за зубами. Ни о Боге, ни о храме, ни об арестах никто не заикался. За все семь лет, что мы вместе учились, я тоже ни разу не обмолвилась, что видела в храме наших учеников, когда они стояли в очереди прикладываться к святой Плащанице в Великую субботу.

Отношения в семье между детьми и родителями

Характеры у нас, детей, были разные. Коля в младших классах учился неважно, ему постоянно снижали оценку за грязь, за почерк, за неряшливость. Он вышел в отличники только с четвёртого класса, когда учителя оценили его смекалку и выдающиеся умственные способности. Энергичный, шумный, прямой и честный, он руководил всеми играми, был любимцем товарищей, но с Серёжей часто спорил, ссорился и мирился. Серёжа был полной противоположностью Коле: аккуратный во всем, тихий, пунктуальный, прилежный к учению, Серёжа был маминой радостью. Она не могла на него налюбоваться, показывала всем его табели, похвальные грамоты, рисунки и тетради. Это способствовало росту гордости у Серёжи. Он был самолюбив и болезненно переживал, что он не пионер, а потому не может быть членом кружков, принимать участие в общественной работе класса и быть для всех примером. Папа помнил посты и не разрешал в те недели ходить в кино или театр. Он запрещал Серёже читать модную литературу, вроде Гайдара, где было много антирелигиозного. Чтобы не отставать от жизни класса, Серёже приходилось скрывать от отца то, что он читает, или оставаться после уроков в школьной библиотеке. Вычитывание отцом длинных всенощных накануне праздников отнимало у Серёжи время, нужное ему для уроков и чтения. Противиться отцу Серёжа не смел, но мальчика уже не радовали церковные праздники. Серёжа вздыхал: «Опять пост! Опять того нельзя, другого нельзя!» Лет до десяти Серёжа по вечерам сам читал, лёжа в постели, по главе из Евангелия, за что его родители очень хвалили. Но мы с Колей говорили брату: «Напрасно читаешь, ведь только похвал добиваешься, а сам остаёшься жадюгой, у тебя не выпросишь ни ластика, ни промокашки...» Серёжа молча от нас отворачивался. Он вовремя засыпал, поцеловав у всех руки в знак примирения. Мне его поведение казалось ханжеством, хотя я ещё понятия этого не знала.

Мы с Колей часто выходили из подчинения родителям и ложились очень поздно. Дождавшись, когда взрослые уснут, мы с Колей вновь включали свет и долго ещё читали увлекательную переводную литературу для подростков, которой нас изобильно снабжала сестра отца тётя Зина, работавшая в Ленинке. Утром папе приходилось по несколько раз приходить к нам и будить нас в школу. Мы с Колей никак не могли проснуться. Папа всегда будил нас (а потом и внуков) сам с бесконечным терпением и кротостью.

Ярко помню такую картину: Серёжа уже ушёл, я поспешно надеваю пальто и соображаю, как мне придётся пролезать в щель в заборе и бежать проходными дворами, чтобы не опоздать в школу. Заглядываю в столовую. Там Коля ещё лежит, зарывшись в подушки, с градусником под мышкой, а мама натягивает ему чулки. Папа ползает на коленях около дивана, стараясь ручкой зонта извлечь из-под него Колины ботинки.

Мы с Колей постоянно что-то теряли, наши книги и тетради находили под кроватями. Коля не тянулся к школе, в младших классах ему было скучно. Он охотно пропускал занятия, не был самолюбив и не переживал недовольство учителей и вопросы ребят: «Почему ты не пионер?» А отличниками учёбы были мы все трое. Я переживала своё «непионерство», но без обиды на родителей, а как добровольное мученичество первых христиан, о которых я тогда читала.

Я просила у папы разрешения объяснить всем, что я верующая, я даже часто забывала снять крестик, и его у меня школьники видели. Но папа запретил нам упоминать в школе о вере, говоря, что за наше религиозное воспитание его могут снять с работы.

— Вот ты не хочешь страдать, а детей заставляешь, — говорила мама.

— Пусть молчат, — отвечал отец.

Но молчать, имея ответ, — дело трудное. Молчание показывало, что мы или не знаем, что сказать в своё оправдание, или слов не подберём для выражения своих мыслей, или просто мы упрямы и глупы. Представляться такими — это подвиг юродства, а легко ли взять его на себя тем, кто привык к похвале и любит, чтобы все им восторгались? У меня, как и у Серёжи, была детская гордость, побороть которую было очень трудно. В такие моменты, когда на нас «наседали», родители просто не пускали нас в школу, отчего Серёжа плакал. «Я на вас директору пожалуюсь», — как-то сказал он родителям.

Но зима кончалась, наступало красное лето, которое всегда сближало нас с отцом. Он проводил с нами все свои отпуска, играл с нами в теннис, в крокет, в волейбол, учил плавать, катал нас на лодке. Папа сочинял для нас детские игры, я с интересом их оформляла, и несколько игр даже было издано «Детгизом». Папа получал за эти игры большие деньги, так что мама называла их в шутку «вторая зарплата». Зимой папа ходил с нами на каток и сам катался на коньках.

В дни наших ангелов и на Рождество у нас устраивали праздники и в гости приходили дети знакомых верующих людей. Одноклассников никогда не звали, потому что надо было скрывать нашу веру. Вообще знакомые посещали наш дом постоянно, друзей было много, а с некоторыми семьями мы даже проводили вместе лето на дачах. Но торжественный стол для гостей родители собирали только два раза в году: в декабре — в день святителя Николая (именины папы) и под Новый год (именины мамы). Вина в доме у нас даже в эти дни не бывало, и мы не имели понятия, что такое тост или рюмка. В гости мы не ходили. Мама пекла пироги, а в остальном на стол подавались лишь сладости и чай, а на Пасху — кулич и пасха из творога. Мы, дети, другого уклада жизни не видели и считали, что так и должно быть.

Вообще аскетическое покаянное настроение Николая Евграфовича накладывало на семью свой отпечаток. Взрослые беседовали лишь на религиозные темы, папа никогда не смеялся, и если б не шум и гам от весёлого Коленьки, то в доме было бы грустно. Мама порой тяготилась этим вечным постом, ей хотелось куда-нибудь «выйти», и она обижалась на мужа за то, что он её не провожал. Однажды они пошли вместе к знакомым на какой-то семейный праздник, но быстро вернулись и с ужасом вспоминали о весёлой светской компании, к которой они оба никак не подходили.

Мама сочувствовала настроению отца, но жалела его организм и часто горячо протестовала против постов и подвигов «самоумерщвления», как она называла папин стол. Маме было обидно, что он отказывался от вкусных блюд, потому что они были мясные. Помню, что часто мама чуть ли не со слезами умоляла отца выпить молока или поесть чего-нибудь сытного, скоромного. Папа протестовал, и начинались ссоры.

Это повторялось почти всегда, когда мама собиралась сшить или купить отцу новый костюм, пальто и т. п. «В добродетели имейте рассудительность, — говорит апостол, — иначе и стремление к подвигу и добродетели может стать источником греха». Так у нас и было. Мы с Серёжей очень остро чувствовали, когда дух мира покидал семью. Наши детские ссоры не задевали глубоко наших сердец, мы могли даже после драки через час снова, как дети, мирно сидеть рядом, смеяться и обсуждать свои дела. Но молчание родителей, их мрачные лица, слезы мамы, вздохи папы — это глубоко огорчало нас с Серёжей, и мы с ним много и горько плакали. Скандалов при нас не было, но папа замыкался в себе, был грустный, просил без конца у мамы прощения, а она отмахивалась и плакала. Что происходило между ними, мы не понимали. С возрастом мы стали догадываться, что отец стремился к святости, а его аскетическая жизнь была не под силу его супруге. Но тогда причина ссор не доходила до нашего разума, мы плакали и требовали мира. Это горе было причиной, научившей меня молиться о мире в семье жарко, настойчиво и неотступно. И до чего же было радостно, когда я видела, что Господь услышал мою молитву! Мы заставали папочку и мамочку сидящими рядом на кушетке, прильнувшими друг к другу со счастливой улыбкой и весёлым взглядом. Мы ликовали, Серёжа хлопал в ладоши, прыгал, а Коля важно говорил: «А я знал, что помирятся». Он не переживал из-за ссор, видно, был умнее нас и понимал, что недоразумения между родителями происходят от излишней ревности папы ко спасению душ, сталкивающейся с горячей заботой любящей мамы, заботой её о здоровье нашего отца. Однако ссоры эти прекратились навсегда лишь после того, как не стало Коленьки.

Однажды произошёл случай, доказавший мне, что ссоры между родителями моими не колебали их взаимной любви, которая была глубока, как вода озера, покрывающегося рябью при порыве ветра и остающегося на дне спокойным и неизменным.

Был Великий четверг на Страстной неделе. Мама уже не первый день ходила молчаливая и грустная, папа был тоже печальным, сосредоточенным в себе, мы, дети, были озабочены натянутой обстановкой и тихо плакали. Вечером мама ушла, не доложив нам, куда идёт и когда вернётся. Это было непривычно и тяжело. Папа позвал нас читать двенадцать отрывков из Евангелия. Вдруг кто-то постучал во входную дверь. Папа открыл. Вошёл молодой человек в шляпе, прекрасно одетый, приветливый, в наглаженных брюках, видневшихся из-под чёрного дорогого пальто, в блестящих начищенных полуботинках. Он извинился, что побеспокоил нас в поздний час, сказал, что едет через Москву, передал папе письмо и попросился на ночлег. Он скромно сел на кухне, ожидая ответа. Письмо было от отца Сергия Мечева, который был арестован и неизвестно где находился. Отец Сергий спрашивал у папы, «как наши дела», посылал своё благословение и привет «всем нашим» и своей семье.

Папа узнал почерк знакомого священника, но вид пришельца смутил папу. «Из лагеря, а как одет! Не подослан ли он? Не провокатор ли? И что за странные слова в письме: как дела! Да у меня с отцом Сергием никаких дел-то никогда не было! Не погублю ли я свою семью, если пущу гостя ночевать?» — рассуждал папа и советовался с нами. Мы разводили руками, но жалели выгонять гостя — на улице был сильный мороз. Папа встал в уголок в маминой комнате перед иконой Богоматери, три раза прочёл тропарь «Заступнице усердная...» до конца и решил отказать. Он вежливо извинился, сказал, что с отцом Сергием у него никаких дел нет, что у него самого срочная научная работа, что жены нет дома и поэтому он не может предоставить гостю ночлег. Молодой человек раскланялся и удалился, умоляя на прощание уложить его хоть на кухне на полу. Папа молча покачал головой. Скоро вернулась мама, которая, оказалось, ходила в церковь. Папа показал письмо, рассказал о госте. Родители мои сидели рядышком, встревоженные, испуганные, обсуждали случившееся, стараясь друг друга успокоить, поддержать упованием на Господа Бога. «Как они любят друг друга, и ведь будто никогда не ссорились», — подумала я.

Впоследствии выяснилось, что письмо было поддельным, а молодой человек — подосланным.

Начало молитвы и борьбы

Дорогой мой папочка спасал наши души. Он читал нам часто о жизни святых, объяснял нам Евангелие. Папа упрашивал меня читать хоть по страничке, хоть по пять минут в день из той духовной литературы, которую он мне подбирал. То были «Путь ко спасению», «Что есть духовная жизнь» и другие сочинения святых отцов.

— Неинтересно? — спрашивал он. — Но это как лекарство — оно невкусно, но необходимо. Я прошу тебя: читай хоть понемножку.

И я из-за любви к отцу брала «Дивеевскую летопись», труды Феофана Затворника. Совсем понемногу, но свет вливался в мою душу. Я начала сознательно молиться, то есть умом призывать Господа, без Которого сердце моё уже томилось от грехов. А чувствовать угрызения совести ребёнок начинает очень рано. Напрасно родители говорят: «Какие у него грехи?» Безразлично, какой грех — большой или маленький, но он уже затемняет в душе ребёнка свет Божьей благодати, ребёнок становится грустным, задумчивым, раздражительным. Так было и со мной.

Мне было около семи лет от роду, мы гуляли с гувернанткой по лесу. У нас гостил двоюродный брат Юра, мой ровесник. Он был нервным, живым, развитым ребёнком, всегда придумывал шумные игры, которыми руководил, а Коля ему всегда покорялся. И вот трое мальчиков носились по лесу с криками, с палками в руках. Видно, играли в войну. Тётя Варя их не видела, разводила руками, не зная, где ребята. Напрасно она уговаривала ребят собирать землянику, которая тут и там краснела под ногами. Я была на стороне тёти Вари, звала к ней братьев, бегала за ними по лесу, но все напрасно. Возбуждённые, красные вернулись они домой, но в их стаканчиках ягод не было. Я же собрала больше стакана, даже отсыпала в посудину гувернантки крупную сочную землянику. Когда мы сели кушать, нам дали кашу с молоком. Я густо сыпала в свою тарелку ягоды, а мальчики с завистью смотрели на меня. Тётя Варя сказала мне: «Iss selbst! Die Knaben wollten kaine Behren im Wald sam-meln» («Кушай сама! Мальчики не хотели собирать в лесу ягоды»). Мне было жалко ребят, особенно Колю, который просил меня дать им хоть по ложечке ягод. Но я не дала, с гордостью ела сама и осуждала братьев за их поведение в лесу. Помню, что я с трудом глотала ягоды, так мне было стыдно за себя, за свою жадность. Вот и сейчас помню этот грех, эти первые муки совести. Да простит мне Бог, ведь я тогда ещё не ходила на исповедь. А когда пошла — не сумела сказать, не поняла.

Впервые я испытала силу молитвы, когда мне было десять лет. Мы жили летом в городе Угличе, где свирепствовала эпидемия дизентерии. Мой дед, опытный врач, в семьдесят лет был снят с работы как «не справившийся». В больнице за два дня умерло сорок детишек, а это были грудные младенцы, лишённые матерей. Матери их работали в концлагере, на стройке железной дороги. Антибиотиков ещё не было, так что дедушка мой Вениамин Фёдорович ничего не мог сделать для спасения этих безматерних грудничков. Он говорил: «Сколько домов на нашей улице, столько и людей мы похоронили этим летом». А на той улице, где мы жили, было вдвое меньше покойников за лето: сто домов — пятьдесят покойников. Это, конечно, в среднем. Лошади тащили вереницы гробов по направлению к кладбищу. А там машиной ежедневно рылся ров, куда спускали десятки гробов. Все были в панике и не знали, что делать. Жара, пыль, тучи мух...

Папа приехал к нам в свой отпуск из Москвы, где тоже была дизентерия. И как хорошо нам было с ним, когда он катал нас на лодке по Волге, придумывал игры, а по вечерам читал нам вслух книжки. На меня произвёл впечатление следующий рассказ:

«Человек проснулся ночью и увидел, что над ним стоит разбойник с топором в руках. Разбойник говорит: "Я несколько раз поднимал топор, чтобы прикончить тебя, но не смог этого сделать. Какая-то сила охраняет тебя». А проснувшийся имел обыкновение читать ежедневно 90-й псалом. Вот сила Божия и сохранила ему жизнь".

Тогда я решила: буду и я читать этот псалом. Тогда Господь, может быть, и нашу жизнь сохранит от болезни. Но буду просить у Бога, чтобы не только меня, но и братьев и родителей Он сохранил, чтобы никто из нас не заболел даже. Я выучила слова псалма наизусть и читала их ежедневно, укрывшись где-нибудь в кустах сада или одна в комнате, но чтобы остаться в эти минуты один на один с Богом. Так и вернулись мы в Москву к осени здоровыми, хотя никакой гигиены мы не соблюдали: ели с кустов ягоды, рук не мыли и т. п. А привычка читать псалом осталась при мне, привычка сопровождалась благодарностью к Богу, надеждой и верой на Его милосердие.

А в тринадцать лет я стала понемножку сама молиться. Меня не удовлетворяла совместная молитва. Вечерние правила вычитывались быстро. Усталая от уроков и чтения голова моя была невнимательна и не улавливала священных слов. Ложась спать, я чувствовала, что мне чего-то не хватает, как будто голод какой в душе. Я ведь не молилась; так, скажу только: «Господи, помилуй», — но от всего сердца скажу Богу что-то... Так и начала беседовать с Богом. А искушения уже стеной стояли между мною и Всевышним. Я уже стала сама ходить в храм, стала горячо молиться о мире в семье моей. Вот тут-то сатана и ополчился на меня так, что чуть не погубил. Потом я узнала, что такие искушения были и у святых подвижников. Но те уже были люди умные, а я — глупая девочка. Тяжесть на сердце, отчаяние. Спасла близость к отцу. «Папочка! Мне тяжело. Я ничего не могу тебе сказать, ведь ты — мужчина, а я стесняюсь даже мамы. Позови, пожалуйста, священника мне домой...» Папа не замедлил с этим. И с каким страхом и стыдом я стояла перед стареньким священником. Я еле-еле говорила ему все, что происходило со мной. Я боялась нотаций, кары. Но как гора свалилась с плеч, когда я на свой невнятный лепет услышала всего несколько ласковых тихих слов: «Бог простит... Ты больше так не будешь делать? Хорошо, что ты покаялась, а то началась бы душевная болезнь...»

Царство Небесное этому священнику (кажется, это был отец Борис с Маросейки), который тогда скрывался в Москве, а потом был в ссылке долгие годы где-то в Казахстане.

Начало Второй мировой войны

В 41-м году, когда мы вернулись в школу 1 сентября, нам объявили, что школу берут под госпиталь и что учиться мы больше не будем. Все были как-то растеряны, никто не знал, что ждёт всех впереди. Враг быстро наступал, учреждения эвакуировались, большинство детей уже выехали из Москвы со своими родителями. Но нам было уже по четырнадцать, шестнадцать и семнадцать лет, и мы не считали себя детьми. Многие из наших сверстников пошли работать, нас записали в штаб самообороны, поручив по ночам дежурить на чердаке своего дома и поочерёдно в конторе домоуправления. Для нас это была как бы новая игра. Братцы мои лазали во время стрельбы по крыше, собирали куски снарядов, которые с шумом падали на железо. Ребята приносили домой эти осколки в шапках, хвастливо называя их «наши трофеи». Мама умоляла мальчиков не высовываться, но страха смерти у нас, детей, не было. С вечера, прочитав очередной акафист святому, мы ложились спать в шубах, не раздеваясь, чтобы можно было быстро выскочить из дома, если он начнёт рушиться от бомбы. Дневные и ночные «тревоги» гудели по три-четыре раза в сутки, но мы на них не реагировали. Нам было смешно, когда мы видели соседей, бегущих с узлами в бомбоубежище, чтобы через полчаса возвратиться обратно, а потом снова в панике бежать. Мы твёрдо верили, что, поручив сегодня нашу жизнь святителю Николаю, или преподобному Серафиму, или преподобному Сергию, можно быть спокойным и крепко спать.

Коля ждал призыва в армию, а мы с Серёжей начали учиться в экстернате, что позволяло нам иметь рабочую продуктовую карточку. По этой карточке мы ежедневно получали хлеба на сто граммов больше, чем дети-иждивенцы. Не уехавшие учителя вузов составили программы экстернатов так, чтобы за год ученик мог пройти два класса школы: 7-й и 8-й, как брат мой Сергей, или 9-й и 10-й, как предстояло мне. Но здания зимой не отапливались, дети были голодные, болели, пропускали занятия, и многие бросали учиться через месяц-два. Набирали новых учеников, начинали программу сначала, но все повторялось, так как текучесть не прекращалась. В результате к весне мы едва закончили программу 9-го класса. Слабые, истощённые от голода, мы со страхом ждали предстоящих экзаменов. Учиться было трудно, до позднего вечера мы бегали по Москве, заходя в каждый магазин, чтобы отоварить карточку, иначе к 30-му числу продукты, отмеченные на карточке, пропадали. А если удавалось найти магазин, где что-то давали, то приходилось часами стоять в очереди на морозе. Но мы были счастливы, если, героически отстояв очередь, приносили домой бутылку постного масла или пакетик крупы и т. п. А за хлебом мы поочерёдно шли к шести часам утра в темноту, на мороз, в любую погоду. Надо было получить хлеб пораньше, чтобы успеть потом на занятия, да и белый хлеб бывал только с утра, а в течение остального дня давали только чёрный, в котором было намешано много картошки. И все же трудности военного времени мы переносили с энтузиазмом, с радостью, с гордостью, что и нам Бог послал эти испытания, дал возможность разделять страдания своего народа. А мы страданий пока не испытывали, мы были молоды и веселы.

Война отразилась на лицах родителей озабоченностью. В первые осенние месяцы войны, когда учреждения эвакуировались, народу в столице осталось мало и все искали, чем заняться. Мама устроилась в артель плести авоськи (сумки), но норма, чтобы получить рабочую карточку, была большая, и нам всем приходилось помогать ей. Папа тоже освоил плетение и по вечерам усердно работал челноком.

В конце 42-го года, когда наступила зима, комендант нашего дома №20 приказал следующее: все оставшиеся жильцы (из двенадцати корпусов) должны временно переселиться в корпус №1. Бессмысленно было отапливать пустые корпуса, жильцы которых почти все были в эвакуации. Но и в корпусе №1 (самом большом, восьмиэтажном) почти все квартиры были пусты. Назначили комиссию, начали снимать замки, делать опись оставшегося ценного имущества уехавших хозяев, стали заселять в пустые квартиры других жильцов. Нас постигла та же участь. Дали нам две смежные комнаты в общей квартире. В третьей комнате лежала парализованная женщина. Мама моя стала энергично переносить на третий этаж корпуса №1 те вещи, которые были нужны нам на зиму. Мы быстро переселились и были довольны, так как попали в тёплую квартиру, а в нашей старой был уже мороз. Перед самой Пасхой маме пришла телеграмма из Углича. Дедушка был болен, звал дочку проститься. Мама быстро собралась в дорогу. Она везла с собой табак, водку, то есть те продукты, которые мы получали по карточкам, но не употребляли, а их можно было в провинции легко обменять на картошку, творог и т. п. Продуктовые запасы у нас дома кончались, было голодно, поэтому мы с радостью отправили маму к дедушке. Она просила нас усердно молиться, так как дорога была трудная, фронт был от Углича близко. Мы обещали молиться и, действительно, настойчиво требовали помощи от святителя Николая — помощника в трудах и дорогах.

Эту Пасху мы встретили без мамы. То была последняя Пасха, когда Коля был дома. В ту святую ночь разрешили ходить по улицам, а в войну это запрещалось. Коля пошёл один к заутрене, я с папой собралась к обедне. Коля вернулся домой весь мокрый, потный, с чужой шалью на плечах. Он рассказал, что храм был настолько переполнен, что толпа качалась, как один человек, то вправо, то влево. По окончании службы, когда стали выходить, то и Колю вынесло на улицу, причём на плечах у него оказалась чья-то шаль. Братец очень устал и лёг отдыхать. Нам всем было в тот день очень тоскливо без мамочки. Но разговеться было чем: перед праздником Бог помог мне по карточкам получить сливочное масло. Мы его прятали на Страстной неделе, а в Светлый день благодарили Господа за масло. В тот голодный год это была редкость.

Но вот приехала мама, привезла творогу, яиц, хлеба, картошки и т. п. Радости не было конца, особенно у меня: с меня спала забота — чем кормить семью.

Из рассказов мамы я поняла, что, действительно, путешествовала она чудом, чудесной помощью святителя Николая. Доехала мама из Москвы только до Калягина, дальше пассажирские поезда не ходили, потому что там было уже недалеко до линии фронта. До Углича оставалось маме ехать ещё около двадцати километров. Как быть? Но Господь помог: мама помолилась и попросилась на ночлег в какую-то избу. Мама рассказала хозяйке о своей беде, о том, что не знает, как добраться до Углича. «Вас ко мне не иначе как Бог привёл, — ответила женщина. — Мой муж работает на паровозе. Сегодня ночью воинский состав пойдёт к фронту, пойдёт мимо Углича. Если хотите, то муж спрячет вас в угольный ящик, а около Углича высадит». Мама, конечно, согласилась, дала доброй хозяйке что-то и стала ждать ночи.

Кочегар отвёл маму к паровозу, спрятал её среди глыб угля, сказал, что договорится с машинистом о том, где её удобнее высадить.

— Только, пожалуйста, остановите хоть на секунду поезд, — сказала мама. — Я ведь с грузом, на ходу прыгать не могу.

— Как можно остановить без причины воинский состав? — отвечал кочегар.

Стали подъезжать к Угличу. Поезд шёл все тише и тише.

— Тут переводят стрелки, — сказал кочегар, — мы тормозим поэтому. А вы, как только спрыгнете, так идите по тропе и не оглядывайтесь, не подавайте виду, что вы сошли с паровоза.

— Остановите хоть на секунду, я не могу с грузом прыгать, высоко! — умоляла моя мама.

Кочегар подошёл снова к машинисту, поговорил с ним.

— Сейчас тормознём на секунду, я помогу вам, но не медлите! — сказал он.

Действительно, состав встал, мама соскочила. Не оглядываясь на поезд, она пошла с мешками своими наперевес вдоль железнодорожного полотна, пошла, призывая всех святых на помощь. Но что тут поднялось! Со всех вагонов, как муравьи, посыпались солдаты, которые спрыгивали с криком:

— Что случилось? Почему остановка?

Но кочегар спокойно махал солдатам рукой, показывая, что им надо вскакивать обратно.

— Стрелки, стрелки задержали! — кричал он. — Все нормально!

Поезд набрал скорость и ушёл, а мама шла, сама не своя от страха, от страха и трепета перед милосердием Божиим, Который слышит наши молитвы и не оставляет надеющихся на Него.

Мама застала своего отца живым, но очень слабым. Он был бесконечно рад приезду дочки, просил маму встретить с ним Светлый праздник, а потом уже возвращаться в Москву. Так оно и получилось. Мама обменяла табак и водку, запаслась продуктами, повидалась со своими старинными подругами-монахинями. В двенадцать часов ночи, когда крёстный ход перед заутреней ещё стоял у закрытых дверей храма, мама была одна в церкви, стояла на солее, где только что кончила читать Библию. Вдруг она услышала голос своей матери: «Христос воскресе!» А мать её была в эвакуации в Казани, лежала там в больнице. Вернувшись в Москву, мама послала запрос в Казань. Ей ответили, что мать её умерла под Светлое Христово Воскресение, в двенадцать часов ночи, когда в храме началась пасхальная заутреня.

Дедушка мой Вениамин Фёдорович благословил маму, прощаясь, своим нательным крестом, велел передать крест мне, своей внучке, на молитвенную память. Я потеряла этот крестик, когда перетёрлась золотая цепочка, но честные люди нашли его и вернули мне. Дедушка позаботился также укутать дочку в дорогу меховым тулупом. «Ты поедешь отсюда в машине до самого дома, так надо, чтоб ты не озябла», — сказал мой дедушка.

Этот тулупчик служит нам уже пятьдесят пять лет. В нем мой батюшка разгребал снег около дома, в этот тулуп я закутывала детей, когда они в младенчестве спали в коляске на морозе. И вот теперь, когда мне уже за семьдесят, я не раз в день забираюсь под дедушкин тулуп, греюсь и желаю Царства Небесного доктору Вениамину Фёдоровичу.

В квартиру корпуса № 1, которую мы занимали, неожиданно вернулась хозяйка. То была работница НКВД и сын её — безрукий подросток. Они обнаружили, что в их гардеробе и шкафу недостаёт многих дорогих вещей. Они обвинили нас в краже и подали заявление, чтобы произвести обыск в нашей квартире. Вместе со следователем они перерыли в нашей замёрзшей квартире все углы и сундук, но ничего не нашли. Понятно, переживаний у родителей было много, ведь икон и запретной религиозной литературы у нас было полно. Но мама сообразила, чем все это объяснить, и сказала правду: «Многие наши друзья, когда уезжали в эвакуацию, принесли нам свои вещи на сохранение, так что многое тут не наше».

Однако оставаться в проходной комнате корпуса № 1 было нам уже невозможно: рядом был человек, дышащий на нас злобой и изливающий её ежечасно. Тогда мы начали перетаскивать свои вещи опять с третьего этажа на первый, в нашу старую обжитую замороженную квартиру. Вот тут-то папе и пришла в голову мысль сложить из кирпича в одной из комнат печурку. Он сложил печурку-времянку, вывел в окно трубу. Вместе с папой мы с энтузиазмом добывали топливо, раскапывали во дворе ямы, куда в первые месяцы войны зарыли все снесённые (во избежание пожара) заборы и сараи. Мы привозили дрова и со складов, заставили поленницами весь папин кабинет, который не отапливался. Вся семья наша первую зиму ютилась в кухне и столовой, где была сложена печурка. Плюс пятнадцать считалось уже совсем тепло, а часто температура падала до плюс пяти. Но нам даже завидовали, потому что другие совсем замерзали: достать дрова в Москве было трудно.

Однажды мы с папой и Серёжей везли самодельные сани с дровами по заметённым снегом улицам. Склад был в Лефортове, за кладбищем, и мы в районе Немецкого рынка совсем уже выбились из сил. До дома было ещё около трёх километров. Сказывалось постоянное недоедание, сил не хватало. Мы все чаще и чаще стали останавливаться, папа задыхался, мы с Серёжей были мокрые от пота, а мороз все крепчал. Но вот дошли до небольшого подъёма в гору, и тут сани наши с берёзовыми поленьями врезались в сугроб и застряли. Было ещё светло, но улицы были пусты и покрыты глубоким рыхлым снегом. Тут, видно, папа горячо помолился. К нам вдруг подошёл какой-то офицер, взял верёвку саней и зашагал в гору так быстро, что мы еле за ним поспевали, а потом даже отстали.

— Куда? — спросил военный.

— К Разгуляю, — ответил папа.

Военный довёз нам дрова почти до самого дома и ничего с нас не взял, хотя папа хотел его отблагодарить. Тут нас встретила мама.

— Помяни, Господи, раба Твоего, — сказала она, — если бы не этот офицер, то папино сердце не выдержало бы.

Научная работа отца в войну не прекращалась. Вскоре вернулся из эвакуации Инженерно-экономический институт, где папа преподавал химическую технологию. Правительство заботилось о профессорах, и для них была отведена столовая в центре, где они ежедневно получали прекрасный сытный обед. Но профессора, помня о своих семьях, съедали в столовой только суп, а хлеб, закуску, второе блюдо и даже стакан вина и компота умудрялись сливать в баночки и брать с собой. Тогда для желающих столовую заменили карточкой, называвшейся «сухой паёк». Для отоваривания её выделили специальные магазины, хорошо снабжавшиеся продуктами из Америки: беконом, яичным порошком, копчёной рыбой и т. п. В этом «закрытом» (для других людей) магазине разрешили отоваривать карточки и членов семей профессоров. Тогда мы вздохнули облегчённо, ибо с тех пор питались совсем неплохо (с начала 43-го года).

Большим подспорьем в хозяйстве служили папины огороды, землю под которые давали учреждения, где работали родители. Всего у нас было около пяти огородов, расположенных по разным железным дорогам. На полях мы сажали картофель и капусту. А на участках, данных нам в аренду нашими друзьями, у которых мы раньше снимали дачи, мы выращивали и помидоры, и огурцы, и всякие другие овощи.

Папа очень увлекался огородами, удобрял их химией и всегда получал удивительно большие урожаи. Мы все помогали отцу, он нами руководил, учил сеять, полоть, прореживать и т. д. С ранней весны и до снега папа просто пропадал на огородах, удобряя землю навозом, хвойным перегноем из лесу, устраивая парники. Отец учил нас работать тщательно и с любовью. Он сам прекрасно разбирался, какие вещества вносить под помидоры и салат, какие под корнеплоды, где нужны калийные, а где фосфатные соли. Ведь слеживаемость и гигроскопичность удобрений была темой одной из его научных работ. Он водил нас в сараи, где хранились горы каких-то солей, сам насыпал нам в рюкзаки те или иные вещества, сам запирал и отпирал склады, ключи от которых ему давали на месте. Мы усердно трудились, и к осени наш подвальчик под кухней ломился от картошки, бочек и ящиков с овощами.

Заготавливать овощи помогала нам «бабушка», с которой у папы были всегда очень дружественные отношения. Она была монахиней, двадцать семь лет жила в чуланчике при нашей кухне, стряпала, стерегла дом, одевалась в обноски, как нищая, питалась остатками от стола, по праздникам ходила в храм. Папа всегда заботился, чтобы у старушки были сахарный песок, лекарства и все ей необходимое.

Папа относился к ней с большим почтением, которого она и заслуживала. К весне, когда запасы наши истощались, бабушка варила нам щи из лебеды и крапивы, пекла лепёшки из отрубей, смешивая их с картофельными очистками, которые она всю зиму сушила. Однако голод и труд мы все переносили бодро, головы не вешали.

Трудфронт

В конце марта 1942 года, когда ученики экстернатов уже начинали готовиться к предстоящим экзаменам, нам вдруг объявили, что занятия временно прекращаются. Недели на три все учителя и ученики должны поехать на строительство оборонительных сооружений вокруг Москвы. В первых числах апреля был назначен день и час, когда мы должны были быть на Рижском вокзале. Забота об экзаменах была отложена на неопределённый срок. Ребята приняли эту новость восторженно. Или уж очень надоело сидеть за партой, или хотелось чем-то помочь родителям, или тянуло за город на природу, так как наступала весна-красна. На вокзале нас никто не пересчитал, не проверил по списку, а просто сказали ехать до Павшино. Там нас высадилось много, но учителей не было. Один старик с палочкой, учитель по черчению, в недоумении пожимал плечами, удивляясь, как и мы, неорганизованности данного предприятия. Однако мы потянулись длинной лентой по Волоколамскому шоссе. Шли долго — часа два. Солнце пекло, все мы были с рюкзаками и мешками за спиной, так как велено было взять с собой миску, кружку и питание на один день. По сторонам шоссе встречались покинутые деревни, разрушенные обгорелые дома, нигде ни жителей, ни скота — все пусто, как после фронта. Наконец направо показались двухэтажные дома барачного типа. Окна разбиты, дверей нет, штукатурка носит следы обстрела, кое-где осыпалась. Здесь и стали размещаться. Ни туалета, ни воды, а пить всем хочется. Рядом стоит жидкий лес, в котором глубокие ямы, полные талой весенней воды. Ею умылись и напились. И некого спросить: что нам тут делать? Зачем мы сюда пришли? Начальства никакого, мы предоставлены сами себе, но кто-то успел нас предупредить, что лес ещё не разминирован и углубляться в него опасно. К вечеру стало холодно, подул ветер, начался снегопад. Ребята, которые днём играли в мяч, вернулись в дома, где в пустых комнатах гулял ветер, а среди разбитого стекла на полу повсюду чернели кучки г. Наломали веток, стали мести, чистить пол. Мебели никакой, поэтому легли спать на полу, положив под головы свои мешки. Настроение упало ещё и из-за того, что у многих из мешков пропали съестные припасы. Хорошо, что я послушалась маму и приехала в старенькой меховой шубке, которая ночью спасала меня от холода. А подружки мои утром все дрожали, так как, поверив— солнцу, оделись легко. Наступило утро, потом день, и опять мы никому не нужны. А тут были дети до четырнадцати-пятнадцати лет, они уже втихомолку плакали и собирались бежать домой. Но в Москву без пропусков не впускали. На заставах стояли патрули, на вокзалах — проверка документов, а у многих и паспортов-то ещё не было. А у меня не было хлебной карточки, без которой паёк не получить. Как же я буду жить здесь без хлеба? Надо как-то вернуться домой за карточкой. Но как?

В полдень приехала машина с огромным котлом пшённой каши. Ребята с боем кидались к машине, толкались, шумели и отходили назад, получив в свою миску большой черпак каши. Я тоже протиснулась к машине за своей порцией и ела кашу с большим аппетитом, потому что это было первое питание за два дня, проведённые здесь.

Прошёл ещё день. Наконец на третий день нас выстроили и повели на «трассу». Это была широкая просека, прорубленная в густом лесу. Здесь нам предстояло строить доты, дзоты, ставить надолбы, то есть противотанковые столбы, и т. п. Обо всем этом мы не имели никакого понятия, а спросить было не у кого. Учителей не было, а вёл нас один «прораб», как мы его звали. Мы тянули работу с одной мечтой: поесть и попить бы, ведь уж третий день, как мы даже горячего чая не имели. Говорили, что привезут хлеб, но я не надеялась получить, потому что моя карточка осталась в Москве. Я стала расспрашивать у прораба, где же наше начальство. Он сказал, что надо идти дальше, дальше, где будет командный состав. И вот я отделилась от сверстников и пошла одна вперёд. А чувствовала я себя очень скверно. Живот болел, и я еле-еле передвигала ноги. Наконец на лесной поляне я увидела лавки и самодельный стол, за которым сидели люди в военной форме. Я робко приблизилась к ним. На их вопрос, что мне надо, я сказала, что мне необходимо побывать в Москве, так как у меня нет продовольственной карточки, и что мне нужен пропуск в Москву. Кто-то сжалился надо мной, быстро написал мне бумажку, но сказал: «Тут нужна ещё печать наша, а она в штабе, который километрах в четырёх отсюда. Идите туда».

Все эти дни я про себя все время молилась, читала правила, призывала святых на помощь. А тут уж не молитва пошла, а слёзный вопль ко Господу: «Господи! Помоги добраться до дому!» Иду с рюкзаком напрямик через лес, чтобы поскорее выйти на Волоколамское шоссе. А ноги ослабли, еле ползу, живот болит. Наконец, вышла из леса, вгляделась вдаль, где чернели крыши домов. «Нет, туда мне не дойти. Да и застану ли я кого в штабе?» А силы на исходе. Я опустилась на землю у обочины дороги и стала ждать, не проедет ли какая машина. А шли они с фронта редко-редко. За час одна-две машины промчатся. Я сижу, жду... Новые непривычные чувства и мысли охватили меня. Я одна, никто не знает, где я. Умру тут, и никто не найдёт. В ушах звучат слова псалма: «Отец мой и мать моя оставили меня, но Господь мой приимет меня». Вот тут я оценила свою близость к Богу. «Зачем мне теперь знание языков, физики, математики, истории и т. п.? Все это суета, все ни к чему. Вот вера в помощь святых, знание их милосердия — это мне нужно. Значит, папа больше всех был прав, когда давал мне священные книги...» И я начала поочерёдно просить помощи у преподобного Серафима, преподобного Сергия, святителя Николая: «Ну останови мне, батюшка, машину! Посади меня! Помоги мне добраться домой без пропуска! Ведь я изнемогаю, сил нет. Помощи только свыше жду. О Царица Небесная! Не оставь меня здесь одну погибнуть». Остановилась машина.

— Что тебе, девочка?

— До Москвы, до метро довезите, пожалуйста.

— А пропуск есть? На заставе тебя проверят.

— Нет. Но у меня нет сил идти. Посадите меня.

— Ну ложись на дно кузова да не поднимайся...

Грузовик мчался, я полулежала на дне, продолжая умолять Бога о милосердии. Вот и застава. Стоит много машин, военные проверяют у водителей документы. Я лежу, затаив дыхание: «Только бы не заглянули сюда, за борт!» Но вот солдат поднялся по ступенькам к зданию, махнул флажком, и машины взревели. В этот момент он сверху заглянул в кузов и увидел меня. Раздался свисток. «Господи, Господи! — взмолилась я. — Помоги!» Свистел не то ветер, не то солдат, непонятно, кругом ревели машины и вдруг помчались все сразу, не останавливаясь. «Слава Тебе, Господи!» Вот и метро «Сокол».

— Сходи, девочка!

— Спасибо.

Тут уж мне все знакомо, и я через час дома. Еле дошла, упала на мамину постель и плачу, плачу...

— Что с тобой, дочка? — ласкают меня мама и папа.

Это потрясение изменило мой характер, мою душу. Я проболела двадцать дней. А когда поправилась, снова вернулась на трудфронт, но уже другая.

На трудфронт я вернулась в первых числах мая. Одноклассницы мои уже работали в других ротах, сформированных прежде. Я попала в общество чужих женщин, мобилизованных с курсов кройки и шитья, но скоро подружилась с молоденькой скромной учительницей, так что одинокой себя не чувствовала. Жизнь на трудфронте была уже налажена. В пять часов утра гремело «било», то есть ударяли в подвешенную рельсу. Мы поднимались с полов, потому что спали все на полу, мебели не было. Но где-то в другом здании была вода, чтобы умыться, а по вечерам даже кипел титан — огромный бак с краном. По утрам мы быстро выходили на улицу и шли два-три километра до своего пункта на трассе. Над нами в роли надзирательницы была пожилая женщина-политрук, которая делала нам перекличку. Вооружившись лопатами, мы копали ямы, похожие на могилы: метра полтора и столько же в глубину, а в ширину пятьдесят-семьдесят сантиметров. Когда ямы были готовы, мы шли в лес за надолбами. То были солидные свежие бревна из ели и сосны длиной около трёх метров. Мы накатывали бревна на толстый канат, сложенный вдвое. Потом, сделав «мёртвую петлю», тянули это бревно за оба конца каната. Тащить приходилось по кочкам, кустикам, мелколесью... Часто тяжёлое бревно не поддавалось, сил у нас было мало: одни женщины — слабые, голодные, худые. Тогда мы дёргали верёвками. Я командовала: «Раз, два, взяли! Ещё раз — взяли!» И на «взяли» бревно сдвигалось на тридцать-сорок сантиметров вперёд. Так вот и тащили мы час-другой это бревно. Наконец мы его приподнимали над ямой и ставили вертикально с наклоном в сторону фронта. Под «ноги» надолба мы приносили из леса коротыши, то есть бревна по полметра, которые складывали в яму, прежде чем начать её засыпать. Наконец землю утрамбовывали и с гордостью любовались своей работой: длинной полосой надолбов — противотанковых укреплений. А другие роты пилили лес, ставили в три ряда высокие колья заборов, перематывая все колючей проволокой.

В обед на поляну приезжали машины, привозили котлы с супом и второе, выдавали хлеб. Кормили сытно, с расчётом, что кое-что люди возьмут на ужин. После обеда я успевала вздремнуть около своих ям. Я выбирала тень под кустами, клала мешок с миской и хлебом себе под голову и тут же засыпала. Удар в «било» поднимал всех, и мы работали ещё три часа. На обратном пути мы не могли пройти мимо цветов, и набирали большие букеты ромашек, лесных голубых колокольчиков, ландышей и других цветов. Куда их столько? Мы останавливались у свежей братской могилы павших здесь воинов и засыпали её цветами.

То была моя первая весна, проведённая на лоне природы. Ведь все школьные годы месяц май мы проводили за книгами, готовились к экзаменам, которые тогда шли с четвёртого класса. На дачу мы уезжали в июне, а то и позже. А тут в 42-м году я впервые увидела, как пробивается из земли стрелка ландыша, как поочерёдно на кустах раскрываются почки, как появляется первая зелень. А погода стояла великолепная, пели птицы, солнце грело все жарче. Я загорела и окрепла, так как весь день была на улице, в лесу. А вечером, доев свой хлеб с кипятком, я тут же засыпала на подушке из веток берёзы. Было ещё часов шесть-семь вечера, на улице ещё долго раздавался шум молодёжи, смех, шутки, песни. Но я это слышала сквозь сон. Вечерние и утренние молитвы я читала дорогой и в перерывах между работой. Поэтому принимать участие в разговорах мне было некогда, и я ни с кем не сближалась. Но в душе я уважала окружавших меня женщин, видела, с каким энтузиазмом они трудятся. Я чувствовала, что всех нас тут объединяет любовь к Родине, желание оказать своему народу посильную помощь. Я чуть не плакала, когда моя лёгонькая лопата, которую я полюбила, выскользнула у меня из рук и утонула в глубокой яме, когда мы переходили её по скользким дощечкам. Добрые женщины утешали меня.

Я обратила своё внимание на худенькую смуглую девочку, которой на вид было лет четырнадцать. С каким упорством она стучала по корням деревьев, чтобы снять первые слои земли! А рядом с девочкой неизменно стояла её старенькая красавица-бабушка, рослая, прямая ещё, но сморщенная, как скелет, обтянутый коричневой кожей. Я видела, что бабушка ломала руки перед внучкой, чуть не на коленях упрашивала девочку отдохнуть и поберечь свои силы, но крошка упрямо стучала лопатой, которая не могла перерубить дерево.

— Как жалко бабушку. Да и девочка такая слабенькая, — сказала я женщинам.

— А ты — не такая же? — услышала я в ответ.

— Я — нет! Я сильная, у меня — мускулы! Тут раздался весёлый взрыв хохота.

— У нашей Наташи — мускулы! — заливались все.

Я не обижалась, смеялась вместе со всеми, показывая свои обнажённые руки. А ноги у меня были все в царапинах, особенно икры ног были разодраны. Ведь когда мы тащили бревна, не обращали внимания на ельник, на сучья под ногами, шагая вереницей. Когда я вернулась домой, мама велела мне носить чулки, стыдясь моих разодранных ног, а я была глупая и ими гордилась. Вместо предполагаемых трёх недель я проработала на трудфронте почти все лето. Лишь в августе я снова взялась за книги, но уже 10-го класса. «Что с тобой? Как ты изменилась!» — говорили мне учителя. Да я и сама чувствовала, что детство прошло, что я стала серьёзнее, задумчивее. Больше я не интересовалась светской литературой. Что может дать она душе? Я теперь поняла, что жизнь наша в руках Господа, что Он волен взять её, когда захочет, а потому надо беречь каждый час. Он не повторится, а вечность близка...

Окончание школы

Зима 42-43-го года была нелегка. Здание экстерната не отапливалось, мы сидели на уроках в ватных пальто, шапках, валенках. В замороженных зданиях — ни воды, ни туалета. Писать в варежках невозможно, и бумага — ледяная. У брата Серёжи и у меня была отморожена кожа на мизинце и других пальцах. Они распухали и трескались до крови. И все же мы писали. Серёжа окончил за два года 7-й и 8-й, я — 9-й и 10-й классы. Летом он поступил в Энергетический институт, который давал студентам бронь, то есть их не призывали в армию. Так мой младший брат избежал фронта и остался жив, а старший брат Николай был убит в первом же бою, 30 августа 1943 года.

Коля был мне другом, советником, я с ним никогда не ссорилась. Помню, как я уговаривала его ходить со мной по субботам в храм вместо того, чтобы отстаивать у отца в кабинете вычитывание всенощных молитв. Служба в Елоховском соборе, который был от нас в десяти минутах ходьбы, Коле очень понравилась. Отец Николай Кольчицкий, который слыл агентом НКВД, очень ясно и с чувством произносил все иерейские возгласы. И приятный голос его доносил до наших сердец каждое слово. Много я за семьдесят лет жизни слышала прекрасных священников, но отец Николай — неповторим! «Христе, Свете истинный, просвещаяй и освящающий всякаго человека, грядущаго в мир», — ещё сейчас звучит в моем сердце. Тогда я понимала, что это мы с Колей, вступавшие в мир. «Да знаменается на нас свет лица Твоего...» И мы ждали этой последней молитвы всенощного бдения и не уходили, не достояв до конца. Да простит Господь рабу Своему иерею Николаю его согрешения, да упокоит душу его за старательное служение в храме. Ведь он затрагивал наши сердца, а это и нужно Господу, сказавшему: «Сыне, дай Мне сердце твоё».

Я и Серёжу звала в храм, но он сухо ответил: «Здесь (дома у папы) я теряю один час, а там (в храме) три часа». «Теряю...» Как больно, что он не понимал того, сколько часов мы действительно ежедневно теряли на изучение того, что нам в жизни совсем не понадобилось. Если Сергею и понадобились науки для образования этой временной жизни, то наша жизнь здесь скоро окончится, а время, посвящённое Господу, открывало нам двери в жизнь вечную.

Нас постигла великая скорбь, соединившая нас со страданиями всего русского народа, когда мы потеряли нашего Коленьку!

Осенью 42-го Колю призвали в армию. Провожая его, мама плакала, а он напевал весёлую песенку. Ему было восемнадцать лет, но он не переживал ещё ни одной разлуки с семьёй. «Совсем дитя», — говорили о нем. Но за год он много пережил, вырос духовно, о чем говорят его письма из военной школы.

Осенью 43-го года папа, войдя в комнату, увидел на столе открытку, в которой сообщалось о том, что его сын убит в бою. Часа два-три папа был один, я запаздывала из института, ходила на лекции в Третьяковку. Папа открыл мне дверь и убежал, не взглянув на меня. Я кинулась вслед за ним, поняв, что с ним что-то происходит. Он встал лицом к иконам, держался за шкаф, а от меня отворачивался и весь содрогался, не говоря ни слова.

— Папочка! Что с тобой? Что случилось?

Он молча показал мне рукою на стол, где лежала открытка, а сам зарыдал громко, навзрыд. Мы долго сидели, обнявшись, на маминой кровати, я тоже обливалась слезами, но все старалась успокоить папу. А он долго не мог ничего говорить от рыданий. Первое, что он сказал, было: «Как трудно мне было произнести: слава Богу за все!»

Он излил своё горе, написав о Коленьке книгу «Светлой памяти Колюши, или Памятник над могилой сына». Потом он переименовал свой труд, назвав его «Жизнь для вечности». Эта книга около пятидесяти лет ходила по рукам как самиздатовская литература [3].

К концу военных лет отец перестал скрывать свои убеждения. Все стены своего кабинета он завесил иконами и религиозными картинами (репродукциями) Васнецова и Нестерова. Николай Евграфович ходил в храм и не боялся встретить там своих сослуживцев или студентов. Однажды он увидел, как причащалась девушка — его студентка. Сходя с амвона, она встретилась глазами с Николаем Евграфовичем и смутилась. Но профессор приветливо подал ей просфору и поздравил с принятием Святых Тайн.

Студенты любили папу. Он не заставлял их зазубривать формулы наизусть, не боролся со шпаргалками, поэтому у него на занятиях ими никто и не пользовался. На экзамены и зачёты он разрешал студентам приносить с собой и иметь на столе какие угодно учебники, тетради и записи. «Только б они смогли справиться с поставленными перед ними задачами, — говорил отец. — А эти учебники и тетради они смогут всегда иметь при себе в жизни, так зачем же помнить что-то наизусть?» Двоек профессор не ставил, а просил подготовиться и прийти на экзамены ещё раз. «Я не хочу лишать кого-либо стипендии», — говорил он.

Первые годы после войны, когда я тоже была студенткой, я очень сблизилась с отцом. Он руководил моей жизнью, давал мне книги. Я читала и его труды, делала замечания, которые отец всегда очень ценил. Мы часто обсуждали с ним некоторые темы христианского мировоззрения. Отец часто говорил мне: «Ведь ты для меня самое дорогое, что есть у меня на этом свете».

Мои студенческие годы. Полиграфический институт

Сдав в экстернате экзамены за 10-11 классы, я поступила учиться в полиграфический институт. Почему туда? Да потому, что приняли без экзаменов, от которых я очень устала, потому что до института было недалеко, всего три километра, которые я ходила пешком, потому что в полиграфическом институте преподавали рисунок. И я поступила на художественное отделение. Я мечтала о Суриковском художественном институте, но туда требовалась подготовка, которой у меня не было. Да и далеко было туда добираться, ведь в войну улицы были не освещены, транспорт ходил плохо, слабость от постоянного недоедания давала себя знать. В полиграфическом я с увлечением слушала курс лекций всеобщей истории. А преподаватель рисунка и живописи (акварель) скоро обратил на меня внимание. Это случилось так.

В последних числах августа я под утро почувствовала, что к моей постели быстро приближается и проходит дальше мой братец Коля, который уже был на фронте. Сквозь сон я услышала слова: «Я был в сражении и вышел, и жив, и никогда не умру...» Я проснулась с чувством, что братец тут со мной рядом. Я рассказала об этом сне родителям, но слова «никогда не умру» им не передала. Папа и мама были рады моему сну, так как верили, что Господь сохранит Колю. Письма от него ещё шли. Но я чувствовала, что их скоро уже не будет. Пришло извещение о смерти Коли, и на сороковой день мы его отпевали. Домой к нам собрались наши друзья, много «маросейских» кружковцев. Пели тихо и трогательно. Готовясь к поминкам, я была на рынке. В октябре трудно было найти цветы, но я все же купила гвоздички с зеленью можжевельника. Этот скромный букетик я поставила у икон, как бы на могилку братца. Мне хотелось этот букетик запечатлеть навсегда, и я написала акварелью натюрморт: синенький кувшинчик, занавес окна, прощальный вечерний свет падает на цветы и веточки. Когда писала, чувствовала благодатное веяние Колиной души — ведь это были его цветы.

Когда преподаватель увидел этот натюрморт, то охнул и застыл. Видно, его душа ощутила присутствие благодати в моей работе. Теперь, когда я на старости лет много пишу, то ценю то первое впечатление зрителя, когда у него, бывает, невольно вырывается: «Ах!» Потом молчание, потом рассуждение и т. д.

Преподаватель Кошевой сказал мне: «Вам место не здесь. Вам надо серьёзно заняться живописью. А тут мы будем работать только акварелью». С тех пор он обращал на меня особое внимание, не переставая постоянно посылать меня учиться писать маслом. В конце второго семестра Кошевой помог мне перейти учиться опять в среднюю школу, но уже в художественную, где в старших классах писали маслом. Я с радостью рассталась с обществом студентов, среди которых я была, как белая ворона. Подруг задушевных у меня не было, на вечера я не ходила и вообще всячески избегала общества. Нам преподавали военное дело: умение стрелять, чистить оружие, дежурить по ночам... Все теоретические предметы в моей зачётке были сданы на «пять», но разобрать и собрать по частям автоматы ППД или ППШ я не могла (настолько я была слаба, что с трудом поднимала оружие). А на ночных дежурствах студентки вели такие безнравственные разговоры, что одна из них предупредила меня:

— Ой, Наташа! Какая это была ужасная ночь, чего я только не наслушалась. Как будто в душу мне наплевали. Берегись — это ждёт и тебя!

А студентки поглядывали на нас с ехидной улыбочкой, говоря:

— Теперь одна Наташка осталась у нас непросвещённая, но доберёмся и до неё.

Но Господь спас — я ушла из института.

Ещё год просидела я в средней школе, подсказывая ребятам пройденный давно курс наук и ещё не забытый. Только благородный старик-физик освободил меня от посещения его уроков, а остальные я должна была отсиживать. Но зато все лето я усердно писала и рисовала. А в 1946 году я поступила в Строгановский художественный институт, где проработала первый семестр в библиотеке.

В Строгановке я попала в окружение совсем иного типа. Тут были и девушки, но в основном инвалиды войны: без ноги, без глаза, с одной рукой и т. п. Серьёзные, много пережившие, они были ещё под впечатлением ужасов войны, некоторые молодые уже стали седыми. Преподаватели относились к ним с уважением, как к героям. Я по-прежнему держалась особняком, ни с кем не сближалась. Почему-то все меня стеснялись, сторонились. Бывало, войду в мастерскую до занятий, где все располагаются для работ, подойду за стулом к группе студентов — они тотчас же замолчат, многозначительно переглянутся между собой: «Девушка! Осторожней, ребята». Я спешу уйти, чтобы не мешать их беседе. В течение рабочего дня разговаривать некогда, на перемене только успеваешь сложить инвентарь и перейти в другую аудиторию. А на вечера, устраиваемые в честь «торжеств», я не ходила. Однажды под Новый год я была в институте: гремела музыка, появились гости — военные, девушки в зале танцевали, все вокруг было увешано бумажными фонариками и другими украшениями, где-то угощались... «Как хорошо, как весело!» — ликовали мои подружки, пробегая мимо меня. А я стояла у стенки, как чужая, мне тоже хотелось танцевать, но я не умела, да меня никто и не приглашал. Какая-то тоска наполнила моё сердце, а молиться тут было стыдно, ведь пост Рождественский, война, а я пришла на веселье. Голос совести превозмог — я надела пальто и ушла. О, как хороша показалась мне эта морозная звёздная тёмная ночь! Пустые, тихие улицы, и я — одна. Но со мной — Бог, и так отрадно ему молиться. Вот счастье-то!

Пророчество отца Исайи

Когда мне было восемнадцать лет, то есть в 1944 году, Господь сподобил меня ещё раз получить благословение у отца Исайи. Девочки Эггерт по-прежнему поддерживали с нами дружбу. Однажды они появились у нас в чудесных крепдешиновых блузках. Такой изящной вышивки, такой тонкой отделки мы ещё никогда не видели. Мамочка моя высказала желание, чтобы и мне достать такую же блузочку. «Пожалуйста, — был ответ, — пусть Наташа сама съездит к нашим портнихам, выберет себе цвет и фасон. Их артель под Москвой, мы дадим адрес и предупредим портних о твоём приезде».

То была тайная духовная община монашествующих сестёр, объединившихся вокруг старца — отца Исайи. Я была тогда студенткой полиграфического института. К занятиям я относилась добросовестно, пропускать не хотела. Я выбрала себе для поездки выходной день — 1 января, никто в 44-м году не встречал Новый год. С вечера начинался комендантский час. Одни патрули контролировали тёмные пустые улицы, окна домов были тщательно задрапированы, даже щель не допускалась. Я вышла из дома очень рано, город ещё спал. Тьма, мороз, глубокий свежий снег, ещё никем не протоптанный. Ничего, валенки высокие, быстро идти — не замёрзнешь. Не встретив ни души, я добрела до вокзала, села в электричку, еду одна в вагоне. Считаю остановки. Выхожу, уже светает. Я опять одна, кругом — ни души. Но я помню план дороги, считаю просеки, дома. А номера на заборах все залеплены снегом. Нахожу быстро нужную дачу, вижу, что дверь уже открывается и меня встречают.

Ух, как приятно с мороза войти в уютное тепло! Кругом удивительный порядок, чистота: вязаные половички, занавесочки, цветы на подоконниках, иконы, лампады и треск от пылающих в печках-голландках дров. Молодые приветливые «сестры» все в длинных платьях, в платочках. Все меня ласкают, снимают с меня мерки, предлагают вышивки, фасоны и различные нежные цвета крепдешина. Я выбираю цвет молодого салата, то есть светло-зелёный.

Потом было богослужение, пение, чтение... Все промелькнуло, как во сне. Сели за трапезу, меня усердно угощают... Посадили меня рядом с отцом Исайей, который был очень внимателен ко мне, расспрашивал о многом. Но что я знала? Радио никогда не слушала, газет не читала, знакомых не имела. Утром три километра пешком в институт, вечером — обратно. Храм, магазин, книги и крепкий сон — так летели дни за днями. Но вот я с батюшкой осталась один на один. Он помнит моих родителей, расспрашивает о братьях.

— Коля убит, — говорю я.

— Нет, он жив! — слышу ответ.

Я знаю, что у Господа живы все чистые, святые души, что Коленька наш среди них. Не спорю.

— А у тебя есть молодые люди среди друзей?

— Нет. Все знакомые или на фронте, или пропали,.. С одним переписываюсь. Он был товарищем Коли.

— Не пиши ему, деточка, не надо!

— Батюшка, я не могу его бросить, мои письма служат ему поддержкой. Он в блокаду был под Ленинградом. Солдатам и так тяжело, а тут вдруг письма от меня прекратятся. Я раньше Коле писала, старалась ободрять его словами святых отцов, писания которых я читаю. Это — пища для души.

— Ну, пиши, только пореже. Ведь тебе же тяжело будет, когда он вернётся с фронта. Скажут о вас: «Вот жених и невеста». А он, деточка, не должен быть твоим женихом.

— Почему, батюшка? Мы знаем Володю лет с двенадцати, родители его и он — верующие, в храм ходят. Таких редко найдёшь, и он мне нравится.

— Нет, деточка, он тебе не пара.

Батюшка от старости был согнут пополам, его длинная седая борода спускалась почти до полу. Отец Исайя сидел опустив голову, но то и дело взглядывал на иконы, перебирал чётки, будто прислушивался к внутреннему голосу. Темнело, мерцали лампады. Я молчала. Отец Исайя, не глядя на меня, вдруг сказал:

— Владимир и Наталия, да благословит вас Бог!

Я вздрогнула. Никто ещё никогда не называл вместе наши имена. Я спросила:

— Зачем же вы, батюшка, наши имена так вместе называете, у нас ведь ничего ещё не решено. Ещё вернётся ли Володя с фронта?

— Владимир не тот, с которым ты переписываешься. И Бог вас благословит. ВЛАДИМИР и НАТАЛИЯ. А о ком ты думаешь, ему лучше не пиши, не он тебе предназначен.

Продолжая молиться про себя, батюшка повторял: «Сойдёт на вас благословение Господне, Владимир и Наталия». Благословив меня в путь, отец Исайя с любовью меня проводил, передавая благословение моим родителям.

Прошли 44-й, 45-й и настал 46-й год. Я продолжала учиться и переписываться с Володей Даненбергом, который наконец вернулся с войны здоровый, к радости всех нас и своих родителей. Володя часто приходил к нам, потому что жили мы недалеко друг от друга. С братом моим Сергеем они дружили, и маме моей Володя очень нравился: высокий, с изящными манерами, прекрасно воспитанный, вежливый... А на лице — следы ожога, полученного на фронте. Он шутил, был остроумен, с ним было весело. Он провожал нас на огород, помогал нам копать землю. Если мы шли с ним вдвоём, он брал меня под руку, отчего мне делалось как-то не по себе, даже противно, как от прикосновения к жабе. Меня к нему не тянуло, я с радостью бы уехала на лето куда-нибудь подальше... А я уже училась в то время в Строгановском вузе, где нам давали задания на лето — писать, рисовать и т. п. Но для этого надо было найти какой-то сюжет, уголок природы. А в получасе езды от Москвы писать с натуры не будешь, нет ничего подходящего, а из окон московской квартиры видны лишь однообразные стены. Где же найти красоту?

Первые чувства юности

Когда мне было лет шестнадцать, братец хотел выучить меня кататься на велосипеде. Я была бы рада научиться, но лишь только Коля отпускал седло, за которое он придерживал велосипед, я падала набок. Два-три падения — и я твёрдо решила не садиться больше на велосипед. Какой-то внутренний голос твердил мне: «Если ты искалечишься, то как же ты станешь матерью?» Ни о замужестве, ни о материнстве я никогда в те годы не думала. Но этот голос властно раздавался в моей душе, когда что-то грозило моему телу. И не только тело, но и душу беречь от греха, соблазна, скверны заставлял меня этот голос. Я лет с четырнадцати перестала читать светскую литературу, потому что в голове моей начинали тесниться образы, чувства, понятия, удалявшие меня от Господа, загрязнявшие душу и мешавшие мне молиться, то есть быть с Богом. Я ловила себя на том, что и на уроке я невнимательна, и весь день мечтаю об интересной книге, захватившей меня всю. Итак, я читала только то, что требовалось в школе и для образования, но не для увлечения. Слово «секс» было в те годы нам незнакомо.

Друзья наши Эггерты, жившие под Москвой, дали нам под обработку часть своего огромного участка. Мы подняли целину и сажали там на грядках огурцы, морковь, помидоры, репу и другие овощи, которые нельзя было выращивать на коллективных участках, так как эти овощи требовали индивидуального ухода и полива. К концу войны у нас было шесть огородов, где мы сажали в основном картофель. На эти участки я ездила всегда с отцом, а к Эггертам часто ездила одна. Грядки надо было поливать утром и вечером, поэтому я оставалась иногда ночевать в доме наших друзей. Но обстановка в их семье к тому времени изменилась: хозяин сидел в тюрьме (придрались к немецкой фамилии), хозяйка его работала в Москве, а домом управляла бабушка. Они пустили в дом квартирантов. То были офицеры из военной школы, находившейся недалеко от их дома. Подруги моих детских лет Люся и Вера жили летом с бабушкой, помогая ей на огороде. Я с ними всегда встречалась.

Однажды утром, входя на террасу, я увидела у стола сидящего за книгами молодого красивого офицера. Проходя мимо, я из вежливости сказала «здравствуйте» и кивнула головой. Потом я опять и опять встречала на террасе этого офицера, так как вход в дом был через террасу. Молодой человек скоро со мной познакомился, так как мне приходилось спрашивать его, где мои подружки или куда ушла бабушка, когда вернётся и т. п. Офицера звали Николай. Он был всегда приветлив, строен и выглядел нарядным в своей военной форме. Увидев у меня книги, которые я брала почитать в поезде, Николай стал просить у меня дать что-нибудь почитать и ему. Я дала ему первое, что попалось, но он назвал это «детской литературой» и попросил что-нибудь посерьёзнее. Но в те годы я не могла дать ему что-то духовное, а светского я не читала и ответила ему отказом. Однако он стал постоянно меня останавливать, когда мне приходилось проходить мимо него. О чем он со мной говорил, я не помню, но помню, что плохо его понимала. В его речи проскальзывали какие-то двусмысленности, какие-то новые для меня выражения, которые, как мне казалось, царапали меня по сердцу, отчего я спешила удалиться, отговариваясь работой. А работы действительно было много. Я прореживала морковь, выпалывала сорняки, поливала, рыхлила... В общем, я ни разу не присела на террасе, ни разу не удовлетворила офицера своим (хотя бы кратковременным) присутствием в его обществе. И все-таки меня тянуло в Валентиновку, хотелось ещё раз его встретить, увидеть. Однажды подружки сказали мне:

— Пойдём с нами сегодня вечером на танцы. Слышишь, вдали играет оркестр, можно потанцевать с офицерами. Николай хочет с тобой подружиться, ты ему нравишься, и он будет тебя ждать.

Я отвечала, что не умею танцевать, очень устаю за день и рано ложусь спать. Но девушки настаивали:

— Ну просто погуляешь, вечер так тих и прохладен, соловьи поют. И Николай очень просит тебя выйти к нему.

Я ничего не ответила и ушла в бабушкину комнату, закрыв за собой дверь. После лёгкого ужина я привыкла читать молитвенное правило: «Мирный сон и безмятежный даруй мне, Господи», — шептала я. «Как же? Я прошу Господа дать мне сон и покой, а сама пойду гулять, — думала я. — Нет, не пойду». А из сада до меня через закрытое окно доносился тихий мужской голос, который звал меня. Но я притворилась, что не слышу, что сплю... И я скоро заснула, усердно помолившись Богу.

А утром подружки сказали мне:

— Ну что же ты не вышла к нему? Бабушки дома не было, она уехала. Николай был так огорчён, что ты не вышла. Он весь вечер ждал тебя в саду. Почему ты не хочешь с ним познакомиться? Чем он тебе не нравится? Разве он стар? Он для тебя и усы сбрил, чтобы выглядеть моложе!

Я рассмеялась.

— Что мне в нем больше всего нравилось, так это его длинные гусарские усы! А теперь их нет. Как жаль!

— Так они же опять отрастут у него, — не унимались Люся и Вера.

Я сказала:

— Девочки! Ведь я же его совсем не знаю. Может быть, он женат? Кто он?

— Ах, глупая! Да военные все холостяки! Если у него и есть жена где-то, то он все равно тебе об этом не скажет никогда.

— Вот и нельзя мне с ним знакомиться. Надо сначала папу спросить, можно ли с ним встречаться...

— Да мы же взрослые. Нам уже по восемнадцать лет, и мы никого не спрашиваем...

Папу я тоже не стала спрашивать, зачем его зря тревожить? Я поговорила с братом Колей (это была его последняя весна, его часть стояла в Подольске, и он часто приходил домой). Коля сказал так:

— Ты — девушка. Если ты будешь ходить на танцы, то наши офицеры будут звать тебя «гулящая девка». Поэтому не ходи.

— Ну спасибо за совет. Никуда я не пойду, не беспокойся, братец, — сказала я.

Это были мои последние встречи с братом Колей. Как-то я сидела в августе на грядке. К забору подошёл майор Николай и сказал, что его отсылают на фронт. «Тогда прощайте», — сказала я, не вставая. Больше я его не видела.

В Гребневе. Знакомство с Володей

Когда я усердно трудилась у Эггертов на огороде, меня заметил их сосед — отец Борис В. Он знал моего папу и говорил ему: «Поберегите Наташу. У меня сын в армии, и когда он вернётся, мы их сосватаем». У отца Бориса был единственный сын Глеб, и отец собирался передавать ему в наследство свой красивый богатый дом, огромный участок с садом, двор с коровой, гусями, курами — в общем, все своё хозяйство. Отец Борис приносил мне молоко в банках, разговаривал со мной, хвалил своего сына. Он говорил: «Мой сын в Алма-Ате, мы устроили его туда преподавателем в военном училище. Туда бомбы не упадут, туда немецкие самолёты не долетят. Глебушка наш замечательный, отвечает нам на наши письма. Жена ему писала, что невесту ему уже присмотрела. А Глеб ответил: «Война кончится, я вернусь домой, и все, мамочка, будет по-твоему»».

Однако Глебу стало стыдно отсиживаться в далёком тылу. В училище поступали инвалиды войны: контуженые, раненые, которые свою молодую жизнь не пожалели отдать за спасение Родины. А Глеб ещё пороху не нюхал, поэтому стыдился смотреть им в глаза. И вот Глеб по собственному желанию попросился в действующие войска, подал об этом заявление и вскоре был зачислен в часть, которая отправлялась освобождать Киев от немцев. В своём последнем письме Глеб сообщал родителям, что едет в поезде в киевском направлении. Родители были в ужасе, но крепко надеялись на Божие милосердие, молились. Матери приснился сон, из которого они решили, что Глеб желает, чтобы отец принял священнический сан. Отец Борис окончил семинарию ещё До революции, а потом (во время гонений на Церковь) работал преподавателем математики. В годы войны, когда советская власть стала разрешать открывать храмы, Борис Андреевич без труда получил сан священника и приход. На ласковые речи отца Ьориса я отвечала улыбкой, а папа благодарил за честь. Но ведь Глеба-то мы совершенно не знали, а потому могли только лишь сочувствовать одиноким родителям.

В то, что Глеб вернётся, я не верила, потому что от него давно уже не было писем. Но надежду родителей нельзя было не поддерживать, они ею жили. Заметив, что я хожу с этюдником писать пейзажи, отец Борис сказал как-то: «Я служу в великолепном храме, который находится недалеко отсюда, в селе Гребнево. А природа там дивной красоты, не то что у нас в Валентиновке, где одни просеки да лес. А в Гребневе огромный пруд с островами, старинное барское имение с башнями, аркой, оградой. Там тебе, Наташа, было бы что порисовать». Я обещала приехать к отцу Борису на приход.

Весной 1946 года я впервые приехала в Гребнево. Я была поражена красотой местности и решила снять себе комнатку на июль и август, то есть на время каникул в Строгановке. Отец Борис указал мне на избушку, в которой жила бабушка с внучкой-сиротой. Её отец ещё не демобилизовался, мать умерла, остались девочка двенадцати лет и бабушка, которые очень нуждались. Они охотно пустили меня в комнатушку, из окон которой открывался чудесный вид на остров и Шишкину гору. Папа меня проводил, неся тяжёлый чемодан с вещами и съестными припасами на лето.

После пыльной шумной Москвы, общества студентов, знакомых — полная тишина и безлюдье. Я как в рай попала. Девочка убегала на день к родным или подругам, бабушка топила русскую печь, потом спала. А я с этюдником через плечо выбирала себе красивые места и писала их маслом с таким вдохновением, что они нравились даже моей маме, которая с недоверием относилась к моим дарованиям.

Полил дождь. В Слободу, где я жила, донёсся звон колокола из храма. Накинув пальто и надев панаму с широкими полями, я побежала в храм. «Тут я быстро добегу, минут за восемь-десять, не успею промокнуть», — решила я. Храм был ещё совсем пустой, когда я вбежала туда, вся мокрая от Дождя. Сняв шляпу и пальто, я стала стряхивать на пол капли влаги. Но вот левая дверь в алтарь открылась. С амвона быстрым лёгким шагом шёл ко мне юноша. Я застыла с мокрыми вещами в руках, а юноша, проходя мимо, слегка кивнул головой и сказал: «Здравствуйте». Взгляд его, приветливый и весёлый, как стрела из сказки пронзил моё сердце. А было то под праздник Владимирской Божией Матери, моей покровительницы, так как в день этой иконы я родилась.

От отца Бориса я узнала, что тот молодой человек — псаломщик, он только что демобилизовался из армии, что живёт он рядом с храмом, службу знает прекрасно от отца, который служил здесь тридцать лет в сане дьякона, пока не был арестован и умер в тюрьме. Только тогда я узнала, что можно было бы рукоположить псаломщика во диакона, если бы он был женат. «Но Володя на девушек и не смотрит, слишком скромный, стеснительный», — говорил отец Борис. Это подтверждала и его солидная супруга-матушка, мечтавшая видеть меня своей снохой.

А у меня появилась мысль: «Хоть я и мечтаю попасть куда-нибудь в монастырь, но мама об этом и слушать не хочет. А без благословения родителей — нельзя. А вот пожертвовать своим девством, чтобы открыть дорогу к Престолу Божьему человеку, на это я бы согласилась». Понятно, что в храм меня теперь тянуло, как магнитом, и я не пропускала уже церковных служб. А вслед за Владимирской была субботняя служба, потом воскресная, а потом Тихвинской иконы Божией Матери, на которую в Гребневе тоже объявили службу.

Опять лил дождь. Опять церковь была пуста, пришло только с десяток старушек, а кто помоложе — пошли в соседний приход километров за двадцать, где был престольный праздник. На клиросе пел один Володя, а маленькая сгорбленная старушка вышла читать шестопсалмие. Дождь, гром, тучи ходят, в храме темно. Стала старушка перелистывать страничку, свеча у неё в руке погасла, книга захлопнулась, негромкое её чтение прекратилось. Володя спустился с амвона, зажёг свечу, открыл книгу, и бабушка продолжила чтение. В московских храмах такого перерыва в богослужении я не встречала. Вечером, обсуждая с отцом Борисом службу, я сказала:

— Я бы тоже смогла читать шестопсалмие.

— Хорошо, — сказал отец Борис, — проходи на клирос.

И вот я уже стою рядом с Володей, который открывает мне Часослов. А сердце моё ликует.

Рай на душе

Одному Богу ведомо, как радостно было у меня на душе в то лето, когда я познакомилась с Володей. Я никому не открывала своих чувств, кроме как Господу в молитве. Но перед дорогим своим отцом я не могла скрывать ничего, я знала, что он меня поймёт. Я сказала:

— Папочка, обрати внимание на псаломщика, он мне очень нравится.

Вечером, когда мы с отцом вышли из храма, я едва дождалась момента, когда смогла спросить отца, понравился ли ему Володя. Мы шли по тенистой липовой аллее, папа был задумчив...

— Да, какой же прекрасный юноша, — ответил мне отец.

Как будто масло пролилось на моё сердце, я крепко сжала руку отца. Я нигде не встречалась с Володей, как только в летнем храме. Я приходила до службы, когда народу ещё не было. Володя выходил из алтаря и открывал мне книги. Он закладывал яркими лентами те страницы, откуда на тот день я Должна была читать тропари и кондаки данному празднику.

— Это — на третьем часе, это — на шестом. Ну как, запомнили?

— Ой, не сбиться бы, — говорю я, — ведь по трём книгам, а переключаться надо быстро!

— Ничего, я подойду, подскажу, — ободрял он меня.

И на самом деле, он в алтаре внимательно слушал моё чтение. Едва я дочитаю очередной псалом, после которого следует прочесть тропарь празднику по другой книге, как Володя уже рядом, уже указывает пальцем на нужные строки.

— Ну вот и прочитали, — ласково говорил он, когда я кончала. — Только вот в этом слове ударение неверно делаете, — поправлял он меня.

А уж если взглянет мне в глаза и лёгкая улыбка пробежит по его лицу, то, как лучом солнца, озарится моё сердце. А уж с каким трепетным восторгом я слушала, как он читал паремии или Апостола! Голос у него был очень приятный — мягкий тенор, дикция прекрасная, да и резонанс в этом старинном летнем гребневском храме был такой, какого нигде не встретишь. «Остановись, мгновенье, ты — прекрасно!» — могла бы я сказать в те минуты слова Фауста из Гёте.

Эти счастливые мгновенья продолжались всего два месяца моей жизни. К началу учебного года я должна была ехать в Москву. Но до отъезда я решила нарисовать себе портрет Володи. Я думала так: если он согласится позировать, значит, он хочет, чтобы я его не забыла. Володя согласился. В назначенный день он пришёл в храм, где мы с ним затворились. Он стоял перед аналоем и читал, я сидела метрах в двух от него и рисовала его в профиль. Портрет был удачен. Потом я попросила его позировать мне в стихаре, чтобы я могла написать с него акварелью во весь рост. Он и на это согласился. Так мы встречались раза три, а за работой молчали. Я выяснила, что в храме в очень плохом состоянии запрестольный крест в алтаре. Я взялась переписать заново это Распятие. Володя вынес крест, я унесла его в Слободу, где я жила, и работала над ним дома. Краски не успели полностью высохнуть, когда крест понадобился к празднику. Завернуть его было ещё нельзя (тряпка прилипнет), нести над собой не закрытое ничем Распятие я стеснялась. Я попросила Володю прийти к нам в Слободу попозднее, когда уже стемнеет, чтобы незаметно пронести крест в церковь. И Володя пришёл в сумерки. Я вынесла Распятие, он поблагодарил и исчез с ним в темноте ночи. Везде было тихо, благоговейно, свято. Никакие заботы нас пока не тревожили. Прощаясь перед отъездом, мы молча пожали друг другу руки. Было грустно.

Зимняя тоска

Когда я вернулась домой в Москву, то словно солнце померкло надо мной. Куда делись мои быстрота и ловкость, куда пропала радость встреч с друзьями, перестало даже радовать учение в институте. Только в молитве к Богу я находила утешение, потому что всецело вручала свою судьбу в Его руки. И уже не только свою судьбу, но и Володину, образ которого я постоянно носила в своём сердце. Ложилась с мыслью о нем, просыпалась с тем же чувством, скорее спешила к Господу, чтобы в беседе с Ним укрепляться верой в Его благой Промысел. До весны нечего было и думать о встрече с Володей. А может быть, его рукоположат во диакона целибатом, вопреки правилам? Ведь отцу Борису очень нужен диакон, и он уверен, что Володя жениться не собирается. «Как бы узнать их планы?» — думала я. И вот я написала письмо своей подруге Ольге В., которую я часто видела и которая приходилась племянницей отцу Борису. Я имела неосторожность оставить это письмо на столе, и мама прочла его. Мама узнала о моих заботах и была возмущена тем, что я доверяла тайну своей подруге. И тут пошли искушения... Страхи материнские, вопросы — всё посыпалось на меня. Я отвечала молчанием. Я и раньше не была близка с мамой, она не понимала моих чувств, говорила, что моё настроение «наигранное». И теперь родная мать мне стала совсем как чужая. Она лелеяла надежду, что я за зиму забуду Володю, говорила, что в Гребнево меня не пустит никогда. Её слова, как ножом, ранили моё сердце. Я становилась ещё замкнутее, ещё грустнее. Училась я усердно и успешно, «хвостов» и двоек не имела. В домашнем хозяйстве я не принимала участия, все заботы взяла на себя моя мама. Но я это мало ценила, была с мамой вежлива, но холодна, избегала всяких разговоров. А вот с отцом я делилась многим. Он знал, что у меня тяжёлые душевные переживания, сердце ныло и болело от сильной тоски.

Однажды нас, студентов, послали на практику. Я очутилась на огромной высоте, под куполом высотного здания. В двух шагах от меня синела бездна. И тут мне неожиданно пришла в голову мысль: «Если бы эта тяжесть на сердце была не у меня, а у кого-то другого, неверующего человека, то эта бездна влекла бы его к себе. Но меня хранит Бог. А если бы я не знала Бога, что могло бы меня остановить?» И я сказала себе: «Любовь к отцу удержала бы меня от падения». Видя моё состояние и слезы, папа говорил мне: «Ты не таи в себе своё горе, а расскажи мне все. Я возьму на себя половину твоего горя, и тебе сразу станет легче». И я делилась с ним самыми сокровенными чувствами своей души, зная, что тайны моей он никому не откроет. Я плакала у него на груди, а папа утешал меня, говоря: «Не отчаивайся, молись. Господь видит всех и все устроит. Все будет хорошо».

Но недаром болело моё сердце, чуя беду. Враг не дремал и, зная, к чему может привести мой союз с Володей, старался его расстроить с самого начала. Отец Борис стал настаивать на рукоположении Владимира во диакона целибатом, то есть без брака, неженатого. Он поехал с Володей в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы взять на то благословение у старца. Выслушав отца Бориса, старец спросил его:

— Ты сам во сколько лет женился? Отец Борис ответил:

— В двадцать восемь. Старец спросил:

— А почему не в двадцать пять?

— Да в двадцать пять ещё не хотелось.

— Вот и Владимиру ещё двадцать пять. А если ему в двадцать семь лет захочется жениться? Как можешь ты ручаться, что с возрастом он не захочет иметь жену? Нельзя пренебрегать уставами Церкви. Пусть Владимир послужит ещё псаломщиком.

Все это я узнала от подруги Ольги, к которой писала письмо. Тогда сердце моё немного успокоилось. Я увидела, что Бог слышит мою молитву. Однако я не переставала со слезами молиться и непрестанно открывать свою душу Господу, исполняющему благие желания любящих Его.

Друг в утешение

Видно, для утешения души моей Господь послал мне в ту зиму друга, которому я доверила свою тайну. Он свято хранил её, старался меня ободрить, помогал, чем мог. То был сын маминой умершей подруги Марк С. Он пришёл к нам на квартиру из госпиталя, опираясь на костыль, который он вскоре сменил на палку. В бедре у него на всю жизнь засели осколки разорвавшегося снаряда, причинявшие ему постоянную боль. На голове у лба был шрам, пальцы на руке искалечены. Родители мои принимали Марка, как сына. Он вскоре стал в семье нашей как родной. Бывало, мама днём лежит, отдыхает, слышит — Марк пришёл, и говорит ему: «Милый, пойди в кухню, приготовь что-нибудь поесть, и мы с тобой тоже покушаем». И Маркуша, всегда радостный и простой, жарит, варит, моет посуду, весело болтает со мной, рассказывая про фронт, про ранения...

Он готовился поступать в вуз, и я помогала ему, занимаясь с ним русским языком, повышала его грамотность. Я помогала ему и с немецким языком, а он был силён в математике, безо всякого труда решал мне сложные задачи по начертательной геометрии, всегда верно делал чертежи, не ошибался, распределяя тени от врезавшихся друг в друга пирамид, шаров и кубов. Благодаря Марку я не только сама справлялась с геометрией, но и помогала другим студентам на экзаменах.

На одном курсе со мной учился В. Замков, будущий директор института. После войны он остался без глаза и носил чёрную бархатную повязку, которая, как все говорили, шла ему, так как подчёркивала нежный цвет его красивого лица. На экзамене Замков никак не мог решить свою задачу, сидел над ней больше часа и наконец, написав её на клочке бумаги, сунул соседу с просьбой о помощи. Сдав свой экзамен, сосед по столу Леонид Грачев вышел в коридор, где его окружили товарищи, поздравляя со сдачей, так как по лицам было видно, кто сдал, а кто провалился. Потом отошли к окну и стали ломать голову над задачей Замкова. Я уже сдала экзамен, но не ушла домой, заинтересовавшись проблемой товарищей. Я списала у них содержание задачи и, к моему удивлению, тут же решила её. Тогда я взялась передать решение Замкову. И вот решительной походкой я вошла в аудиторию, извинилась у преподавателя и попросила разрешения отыскать якобы забытый мною ластик. Преподаватель кивнул, я прошла вдоль ряда, впереди которого сидел Замков, обхватив потную голову руками. А сзади за столами сидело ещё человек пять студентов, готовившихся к ответу.

— Простите, у кого тут мой ластик остался? — громко спросила я.

Все с недоумением покачали головами, а я, будто проглядывая столы, дошла обратно до Замкова и быстро сказала:

— А, вот он!

Я протянула руку с зажатым в кулаке ластиком, положила под нос Замкову комочек бумажки и спокойно вышла в коридор. Я дождалась, когда минут через пятнадцать Замков вышел, сияющий от радости, в коридор и начал благодарить ребят за оказанную ему помощь. Я быстро ушла, радуясь, что помогла тому, кто пострадал на войне за нашу Родину. А такие всё прибывали и прибывали в наше училище. Их принимали среди года без всяких экзаменов — уважение к инвалидам-фронтовикам было безгранично.

Марк Иванович жил в общежитии своего института, а в нашей семье проводил все вечера. Он чинил мне карандаши и читал вслух святоотеческую литературу, когда я выводила акварелью заданные нам бесконечные орнаменты. Мама была недовольна моим настроением, посылала меня в театр вместе с Марком, и мы с ним решали, в какой театр купить билеты в угоду маме. Собрались мы как-то на хорошую пьесу, но Островского отменили (заболели артисты) и заменили какой-то «советчиной». С первого же действия пошла такая похабщина, что стыдно было смотреть, а зрители ликовали... Мы с Марком слегка переглянулись.

— Не нравится? — спросил он. — Уйдём?

Я кивнула головой, мы тотчас встали и вышли. Было уже темно, мы пошли в «свой» храм — Обыденский. Служба кончалась, мы подошли к священнику, прося исповеди.

— Что такое с вами? — спросил отец Александр.

— Снимите с нас тяжесть греха, мы из театра.

— А в чем же ваш грех? — спросил священник.

— Да как в грязи увязли, так стыдно нам...

Больше мы с Марком никуда, кроме храма, не ходили. Маркуша сочувствовал моему настроению. Когда мы оставались одни, он спрашивал:

— Не видели его, нет? Хотите, я съезжу в Гребнево и привезу вам весточку о нем?

— Спасибо, но не надо. Тебе тяжело.

Я сознавала, что с больной ногой Марку трудно будет карабкаться на попутные машины, чтобы добраться до Гребнева.

Так в борьбе с тоской и в молитве прошла зима. В Великий пост я заболела, лежала с высокой температурой. Мама была встревожена моим здоровьем. Летом она собиралась отправить меня отдыхать на юг, но я решительно отказалась.

— В Гребнево я тебя не пущу, — сказала мама.

— Тогда я уеду в Киев, в монастырь, — решительно сказала я.

Эти слова привели маму в ужас.

Весна

«Благослови, душе моя, Господа».

Миновала суровая зима, прошёл Великий пост, после которого я еле волочила ноги из-за болезни. На Светлой седмице я немного окрепла. Сердце моё наполнялось тишиной, полной преданностью воле Божией и надеждой на Его милосердие, по Его словам: «Просите, и дано вам будет». Итак, я желала выяснить, просить ли мне и впредь у Господа разрешения от мамы на отъезд в Гребнево или нет. Дни стали длиннее, солнце пригревало по-весеннему, снег сошёл, и вербные пушинки предвещали лето. Меня ещё сильнее тянуло в Гребнево. Я слышала, что в одном из московских храмов есть такой священник, который даёт правильные ответы и советы всем, обращающимся к нему. И вот я с тяжёлым этюдником на ремне через плечо с трудом потащилась через Крымский мост в Замоскворечье. Там ещё стояли деревянные дома, окружённые садами, среди которых красиво возвышался храм святого Иоанна Воина. Я очень устала и села отдохнуть на деревянных ступеньках дома. Я дала знать священнику, что пришла просить у него совета и благословения. Больше часа я просидела, греясь на весеннем солнышке, непрестанно умоляя Господа открыть мне Его святую волю. Наконец меня позвали в дом. В полутёмных сенях, стоя рядом со священником, я вкратце рассказала ему о моем желании вновь посетить то село, где осталось моё сердце, где жил тот человек, которого я не могла забыть, — псаломщик Володя. Но пустит ли меня туда мать? Священник ответил, что съездить повидаться с Володей можно. Он благословил меня, после чего на душе моей стало как-то тихо и радостно. Вечер был настолько прекрасен, что не хотелось спускаться в метро. Я села в трамвай, который полз долго-долго, но был полупустой. Окраина Москвы напоминала мне село, где уже пели скворцы и пахло весной. Ведь была пасхальная неделя с её радостью всеобщего воскресения.

Усталая и ужасно голодная вернулась я в родительский дом. Конечно, мама меня накормила, но, видно, была очень озабочена моим истощённым видом. «Доченька, что с тобой?» — нежно спросила она. Я кротко ответила ей, что, слушаясь её, я не еду в Гребнево, но томлюсь тоской, что и отражается на моем здоровье: «Будь по-твоему, а я могу и умереть». Тогда мама разрешила мне съездить в Гребнево, что я и осуществила в ближайшее воскресенье.

Я хотела приехать в храм до начала обедни, поэтому отправилась в путь очень рано. Весенним холодным утром я не шла, а бежала коротким путём через поле. Колокол звонил к обедне, в небе уже пел жаворонок. Ах, я и не учла, что весенний разлив затопил известную мне тропу! Бежать в обход, обратно? Опоздаю к обедне, после которой Володя (как часто бывало) может уехать сразу на требы, а вернуться только через сутки. Тогда я его не увижу. «Господи, скажи, как мне быть, ведь кругом вода, а я в лёгких туфлях?» И Бог услышал меня: неожиданно я увидела кочки, брёвнышки через воду, окрепшие полянки. Я бегом скакала по бугоркам, кое-где перепрыгивала через лужи и, к своему удивлению, быстро очутилась на задворках села, где начинался подъем в гору. Итак, я вбежала в храм, даже не промочив ног. А в храме был ещё зимний холод, так как в те годы храм не отапливался, и солнце ещё долгие недели прогревало стены (толщиной в двенадцать и более кирпичей). Особенно холодно было в закоулках на солее, куда я спряталась, не желая быть замеченной никем. Обедня ещё не начиналась. Володя вышел из алтаря, чтобы взять у старушек листки поминаний. Я его еле узнала: осенью он брился, а за зиму отрастил пушистую бороду, баки и усы. А длинные волосы его сбегали ниже плеч. «Дикобраз», — подумала я. Он меня не видел, глаз не поднимал, был серьёзен и грустен. Я вышла из-за угла, пора было начинать читать часы. Володя опять показался, и глаза наши встретились. Лицо его преобразилось, а взгляд его без слов сказал мне все. Мы пожали друг другу руки. Володя показал мне, как обычно делал прошлым летом, тропари и кондаки, открыл все книги и шёпотом пригласил меня зайти к ним в дом после обедни, чтобы отдохнуть. Радость моя была бесконечна, я уже не чувствовала ни холода, ни голода, а только благодарила Господа за все.

В тёплой избушке у кипящего самовара мы рассказывали друг другу о прошедшей зиме. С нами сидела старушка — мать Володи, которая была со мной очень приветлива.

Володя взялся проводить меня до машины, чему я была несказанно рада. Раньше нас никто никогда ещё не видел вместе на улице. А в этот день мы тихо шли около часа через поле. Володя знал, где обходить весеннюю воду, и удивлялся, как я утром здесь прошла. Впервые мы были вместе в отсутствие посторонних, впервые могли говорить свободно. Мы открыли друг другу, что всю зиму не забывали друг друга в молитвах. Прощаясь, мы снова пожали друг другу руки. Володя просил меня приезжать снова, но я сказала, что смогу выбраться в Гребнево только на Вознесение, когда весна будет в разгаре. Мы попрощались, я села в попутную машину — и засвистел вокруг холодный весенний ветер. В тени леса ещё лежал снег. Солнце заходило.

Гребневское общество

Летом я уже не жила в Слободе, так как отец Борис предложил мне поселиться в сторожке при храме. В окно я часто видела, как Володя выходил из дома и спешил к храму. Я не старалась попадаться ему на глаза, назначенных встреч у нас не было. Я начала писать иконы для храма. Если Володя видел меня за работой, то мы здоровались молча, кивком головы, издали. Служб церковных я не пропускала. Володя показывал мне, как читать каноны и другие молитвы. Он ободрял меня, советовал начинать петь на клиросе, но голос у меня был низкий, а слуха никакого. Меня с детства не подпускали к пианино. Мама сказала твёрдо, что мне «медведь на ухо наступил», а потому — нечего нарушать тишину. Я верила маме, утверждавшей, что музыка — это не моя область, и не пробовала петь. Но церковные мотивы я очень любила и с наслаждением внимала прекрасному гребневскому правому хору, которым уже пятьдесят лет руководил регент-старик Иван Александрович Ладонычев.

Судьба этого человека очень интересна. Его мать была горничной у старосты храма — известного по всей округе фабриканта И. И. Лиханова. Однажды мать шестилетнего Вани прислушалась к разговору Лиханова с почётным гостем, приехавшим из Москвы. Это происходило ещё в прошлом столетии. Господа сидели в богатой гостиной, а горничная стирала пыль с широких листьев цветов. Посетитель восхищался красотой гребневских храмов, природы, но жалел, что церковь не имеет хорошего хора. Он советовал старосте Лиханову создать хор из местных жителей, обучив их пению.

— Но кто же будет учить сельских тружеников пению? Где взять регента? — спрашивал Лиханов.

На что гость ответил:

— Надо найти местного способного мальчика и отправить его на обучение в Москву. Выучится, вернётся в родное село и научит пению своих сверстников.

Он пообещал посодействовать поступлению мальчика в училище, где готовят регентов.

— Но кто же отпустит своего ребёнка в Москву? Ведь это на несколько лет! — говорил фабрикант.

И тут в их разговор вмешалась горничная:

— Мой Ваня целыми днями поёт. Я бы его отдала. Позвали мальчика, проверили слух, и в тот же год Ваня Ладонычев поступил учиться в училище, в столичную хоровую капеллу.

Ему было восемнадцать лет, когда он вернулся домой уже музыкантом. Он играл на скрипке, на фортепиано, умел управлять хором. Из местного населения он очень скоро создал хороший хор. Трудился он упорно и много, проводил спевки, занимался отдельно с каждым своим будущим певцом, и вскоре хор его прославился на всю округу. Староста Лиханов не жалел на хор денег, одевал всех в форменное платье, выезжал с певчими на престольные праздники в окрестные церкви. Поскольку в лихие годы советской власти Господь уберёг гребневский храм от разорения (он закрывался на очень короткое время), то хор не распался. В 50-е годы я ещё застала в живых некоторых певцов, уже стариков и старушек, но пели они великолепно.

Летом 1947 года я познакомилась с отцом Михаилом, который служил в Гребневе пятьдесят лет. При мне он уже не вставал с постели. Измученный тюремным режимом, он кротко, медленно угасал на руках своей слабенькой старушки-матушки и двух дочерей. Отец Михаил был арестован в 1938 году вместе с отцом Володи. Власти предлагали священнику и диакону закрыть церковь, но они отказались. Тогда их стали «душить» налогами, присылая платежи на все большие и большие суммы. Напрасно прихожане складывались, выручая священника, налоги росли непомерно. Когда священники отказались платить, над ними устроили общественный суд в сельсовете, приговорили описать имущество и арестовать как священника, так и диакона. Отец Володи диакон Пётр из тюрьмы не вернулся, а отец Михаил пришёл такой измученный, что уже не в силах был держаться на ногах. Его дом стоял у храма, и я несколько раз посещала их семью. Они очень голодали. Володина мать пекла просфоры и посылала отцу Михаилу те, которые не годились для богослужения. Семья отца Михаила была невыразимо рада этим скривившимся или поджаренным просфорочкам, ведь ни хлебных, ни продовольственных карточек они не имели. Они питались зеленью, то есть лебедой и ботвой от свёклы. Наша семья после войны уже хорошо снабжалась сухим пайком папы (как научного сотрудника). Летом я еженедельно ездила домой в Москву к родителям и привозила себе хлеб и продукты питания на неделю. Селёдку я отдавала Володиной матери, а из риса готовила кашу, которой иной раз угощала слабого отца Михаила. На рынке цены были ещё громадные: на свою стипендию в сто сорок рублей я могла купить только одну буханку чёрного хлеба (сто рублей) и один килограмм картошки (сорок рублей).

Познакомилась я ещё с одним смиреннейшим мужичком — Димитрием Ивановичем. Ему я нарисовала (с фотографии) портрет его сына, убитого на войне. А в последние дни августа я не разгибаясь писала икону святого мученика Трифона и икону великомученика Димитрия Солунского - ангела Димитрия Ивановича. Старик заказал мне эту огромную икону для гребневского храма, где она потом и стояла.

Димитрий Иванович был из «гробарей». То были несчастные люди, бежавшие с Украины во время раскулачивания и спасшиеся от тюрьмы. Они сколотили тележки с высокими перилами, похожие на гробы, отчего и получили своё прозвище. В эти телеги они запрягли своих коров, лошадей, сложили в кучу своё имущество, привязали к «гробаркам» скот: овец, свиней, телят. С жёнами, стариками, детьми пешком дошли они до наших подмосковных лугов, на которых и осели вблизи леса. Из маленьких дощечек, брёвнышек, фанерок и жердей гробари слепили себе крошечные избушки, покрыли их соломой. Полов в этих домах не было, а просто утоптали глину. Глиной же обмазали стены внутри домов, сложили кирпичные печурки. Постройки обнесли высоким плетнём, прилепили сараюшки для скота, развели кур, гусей и стали жить и славить Бога за то, что Он избавил их от тюрьмы и ссылки. Гробари были очень религиозны, я часто видела их в храме, где они выделялись среди прихожан своими национальными костюмами. «В такой тесноте, нищете, а как чисты и нарядны в церкви», — думала я, глядя на них. Приезжая к храму на лошадях, в белых фартуках с пёстрыми лентами, их бабы величественно возвышались в своих «гробарках» среди кучи детей и высоких бидонов, в которых они привозили варенец (топлёное молоко) и самогонку. Расстелив скатерти на кладбище, гробари щедро угощали всех пирогами и блинами, прося поминать их усопших. Все это было для меня так ново и необычно...

Постепенно гробари устроились работать на завод, получили квартиры в новых домах и слились с русским населением. Нищенский смрадный посёлок снесли, но пример трудолюбия, выносливости и религиозности остался жив в памяти гребневского населения.

Однажды днём, когда я писала маслом икону, ко мне в сторожку вошёл толстый неприятный человек. Он жил рядом с храмом, и я уже слышала о нем. То был местный депутат Мотков, представитель советской власти на селе. Мне рассказывали о нем, что в прошедшие годы он принимал участие в арестах местных жителей. Он помогал делать обыск, отбирать лошадей и коров (при коллективизации), «отрезать» землю. В общем, Мотков был грозой всех. Люди боялись его доносов и в глаза льстили ему, выказывали своё уважение, а в душе своей ненавидели и презирали его.

Войдя в сторожку, Мотков сказал:

— Я пришёл проверить, кто живёт тут при церкви. Часто при церкви скрываются враги народа.

Я улыбнулась:

— Нет, мы не враги народа. Я — студентка советского института. Вот мой паспорт. А вот это орден Ленина, который на днях сам Калинин вручил моему отцу за научную работу, — и я показала Моткову документ, который папа, как нарочно, оставил мне, когда приезжал.

Мотков все внимательно просмотрел.

— Да, так, — сказал он, — а зачем такое рисуешь? — и он указал на икону.

— Это моя практика, задание на лето, — отвечала я весело.

Мотков переменил тон, подсел ко мне поближе и дружески зашептал, заглядывая мне в лицо:

— Я слышал, ты... это самое... тут ты с Володькой того... Так я тебя предупреждаю... Ты знаешь, кто я?

— Знаю! — ответила я со смехом, отодвигаясь от него.

— Так вот, эта семья Соколовых, они там все — враги народа. Отца и брата Володьки забрали... Ох, было бы у меня ружьё, я бы всех перестрелял... Ну вот, я тебя предупредил, ты от них держись подальше...

Запыхтел и ушёл. Я ничуть не испугалась. Мне было жаль этого духовно слепого человека. Он думал, что делает добро, служа партии и НКВД, «борясь за социализм». Ведь и над ним гремели колокола храма, ведь и над ним сиял крест на колокольне, но он был слеп и глух к голосу совести, к голосу Божию, был уже духовно мёртв.

Последняя зима в Строгановке

Лето приближалось к концу, но пока погода стояла чудесная. Цвели цветы, праздник сменялся праздником. На день своего ангела Володя пригласил меня к себе. Я пришла к нему с папой и отцом Борисом. Все угощались за обильным столом, на который Володя, съездив в Москву, потратил, по моим подсчётам, всю свою небольшую зарплату. Папочка мой, как всегда, умело вёл разговор, так что всем было удобно и весело.

Я была рада, что отец мой познакомился с семьёй Володи, которая тогда состояла из его матери и брата Василия, вернувшегося с фронта годом раньше Володи. Василий был сильно контужен взорвавшимся рядом снарядом. Его откопали из земли, из воронки бомбы. Месяц он лежал без зрения и слуха, но постепенно пришёл в себя. С того времени он стал страдать припадками эпилепсии, как считали — от нервного потрясения. Но ни это семейное горе, ни бедность разорённой семьи — ничто не могло затмить радость первого моего визита к тому, кому отдано было моё сердце.

Наступил день отъезда. Я дала Володе наш адрес, просила его навещать меня, заходить к нам, когда он будет по делам в Москве. Он обещал. В первые осенние месяцы я жила ожиданием его визита. И однажды Володя приехал. Его приняли тепло, накормили обедом, и он уехал. И больше не приезжал, хотя и обещал снова посетить нас. Тоскливо и мучительно тянулись для меня недели осени. Особенно угнетали меня расспросы мамы, которая все хотела выяснить, какие у меня с Володей отношения, какие были встречи, разговоры. «Да не было ничего такого», — отвечала я, но мама мне не верила, вздыхала и пыталась добиться от меня какого-то объяснения. Я замкнулась в себе, старалась с матерью не встречаться. Я уходила в папин кабинет (папа работал по вечерам в институте), раскладывала свои книги, орнаменты и делала вид, что очень занята. Тут горели лампады, были видны в окно кусочек неба и на его фоне колокольня Елоховского собора. И тут я имела возможность излить перед Господом своё сердце: «Господи, отдай меня Володе!» — просила я. И с этими же словами обращалась к Богоматери, к святителю Николаю, к преподобному Серафиму и другим угодникам Божиим. Иногда меня тянуло выйти на улицу, мне казалось, что Володя где-то близко, что я встречу его. Но я считала эти мысли искушением и оставалась дома. Впоследствии я услышала от мужа, что он часто проходил по улице мимо наших домов, надеясь встретить меня, а зайти к нам боялся. Так что сердце моё меня не обманывало.

Данненберг Володя часто приходил к нам в дом, как бы поддерживая дружбу с моим братом Сергеем. Марк тоже был постоянным гостем и трудился на кухне. Я предупреждала его, что если придёт Володя Данненберг, то меня нет Дома, а сама отсиживалась в папином кабинете.

В Строгановке отношения некоторых педагогов ко мне изменились, а именно тех, кто старался угодить начальству, то есть КГБ (тогда НКВД). Я догадывалась, почему это произошло. На экзаменах по марксизму преподаватель держал меня больше часа. Я знала билет, отвечала прекрасно, но преподаватель продолжал задавать все новые и новые вопросы. Я видела, что в журнале уже стоит «пять», в зачётке тоже и он уже расписался. А все-таки он меня не отпускал, потому что его смущало построение моих ответов, не похожих на ответы других. Все говорили примерно так:

— Идеалисты считают, что... а мы, материалисты, считаем, что...

Я же отвечала:

— Идеалисты считают так... а материалисты — эдак...

Совесть не позволяла мне причислять себя к лагерю атеистов, я помнила слова Христа: «Кто отречётся от Меня пред людьми, от того и Я отрекусь пред Отцом Моим Небесным». И вот преподаватель не выдержал, извинился, и наконец прямо спросил: «А вы как лично считаете?» Я сначала старалась убедить педагога, что мы ещё студенты и только ещё строим своё мировоззрение, опираясь на авторитетных философов, и т. д. Но педагог не удовлетворился моим ответом:

— Конечно, это ваше личное дело, я не имею права вас спрашивать, но все-таки вы мне ответьте, как в настоящее время думаете? .

Тут я схитрила — схватила со стола зачётку и бросилась к двери со словами:

— Больше не могу, устала!

— Как, постойте! — неслось мне вслед.

Но я уже была далеко и больше этого человека не встречала. Следующий семестр вёл у нас другой педагог. Но, видно, предыдущий преподаватель что-то сказал обо мне, потому что новая милая дамочка, сменившая старого партийца, не давала мне покоя. «Почему она неравнодушна к тебе?» — дивились студенты. А дамочка, читая лекцию по марксизму, подходила ко мне и проверяла, что я пишу. Если я не писала (а редко кто за ней писал), то она выходила из себя, требовала, чтобы я записывала. Все возмущались. Эта дамочка спрашивала меня на каждом семинаре, а на экзамене «гоняла» без конца. Я на все ответила, и ассистент сказал:

— Довольно, пять.

— Нет! — ответила дамочка.

— Четыре? — удивился ассистент.

— Три! — грозно выпалила она и добавила тихо: — Я знаю, с кем имею дело.

Мужчина пожал плечами.

Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный, милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, — думала я о нем, — как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).

С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются её необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на неё попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Илии Обыденский, когда было ещё темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперёд и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего...», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушёл. Он прошёл потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца литургии, так как время моё истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).

Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошёл Ильин.

— Где тут Пестова? — спросил он.

Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжёлую книгу -переводила узор. Ильин подошёл, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.

— Вы сами писали? — спросил он.

— Да, конечно, — отвечала я.

— А чем пользовались?

— Первоисточником.

— Чем? — переспросил Ильин.

— Библией, — прошептала я, подняв голову.

Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:

— Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но все равно прекрасно написано!

У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» — вырвался и убежал. Он сберёг нашу тайну.

Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вёл себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.

— Где же ребята? — спросил он. Я развела руками:

— Не знаю.

Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.

— Вот теперь лучше стало, — сказал он и удалился.

Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.

А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.

Нам задали писать этюд с обнажённой натурщицы — молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я... я ушла, не закончив работу.

За благословением к старцу

Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег ещё не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было её тайное имя, а мы знали её как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьёй, недалеко от них ютилась в тёмной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз её обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из её карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала её у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои тёплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике её разорённой обители отце Митрофане.

Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясён святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидеть старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить моё учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему своё сердце.

Ноябрьским морозным днём мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замёрзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и лёгким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замёрзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.

Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких чёрных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую тёплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделённая от комнаты занавеской, а перед ней — ещё одна маленькая железная печка-буржуйка с чёрной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажжёнными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминавшая скорее покойницу, чем живого человека.

Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола ещё метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.

Батюшка был уже грузный, тяжёлый, отёкший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте-ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.

Скучающим взглядом я смотрела на бумажную церковь и все ждала, когда же мне откроется храм души этого светильника Божия, я жаждала убедиться в его святости, прозорливости, хотелось поскорее услышать от него что-то особенное, чтобы он разрешил мои недоумения, а, может быть, и направил бы мою жизнь по другому пути, благословив на брак. Я ехала к отцу Митрофану как к святому за исцелением, за советом, потому что я ни с кем не говорила ещё о своём браке с Володей. Казалось, что батюшка понял мои мысли, из уст его полились длинные рассказы о его детстве, юности, о службе, о страданиях...

Как я жалею сейчас, что не записала все сразу, пока ещё свежа была память. Сейчас, через двадцать четыре года, многое стёрлось из памяти. Но все же сутки, проведённые мною под одной крышей со святым, произвели на меня такое впечатление, что я первые годы могла часами пересказывать родным все, что я слышала от отца Митрофана.

Про своё детство отец Митрофан рассказал, что в семье было много детей, отец был священником, дети обращались к родителям на «вы» и звали их «папаша» и «мамаша». Когда ребёнку исполнялось четыре года, отец подводил его к матери и торжественно объявлял, что с этого дня дитя может исполнять все посты. Из воспоминаний детства батюшка рассказал случай, доказывающий, что душа человека может отделяться от тела и являться в другом месте видимым образом. Такие чудеса мы видим в житиях святых, например у святителя Николая.

В семье же Сребрянских получилось следующее: старшая дочка полюбила офицера из отряда, стоявшего близ Орла. Хотя девушке исполнилось лишь шестнадцать лет, но свадьба состоялась. Вскоре молодой муж с полком, где он служил, должен был следовать на Кавказ. Он взял с собой молодую жену, и они в течение двух месяцев двигались вслед за войском, претерпевая все трудности и неудобства дороги.

В семье Сребрянских все жалели молодую сестру, с которой так неожиданно пришлось расстаться. Особенно тяжело переживала разлуку мать.

И вот однажды маленький Митрофан с братцем пяти лет сидели на деревянном полу и играли бумажными лошадками. Был яркий солнечный день. Рядом, в соседней комнате, сидела за рукодельем мать. «Вдруг мы с братцем, — рассказывал батюшка, — увидели нашу уехавшую сестру, которая прошла мимо нас и села на стул у окошка, грустно положив голову на руку. "Мамаша! Сестрица приехала", — позвали мы мать. Мать тоже увидела свою старшую дочку и встала, чтобы идти к ней, но в это время видение исчезло. Чрезвычайно встревоженная мать позвала отца и рассказала ему, как все мы втроём одновременно видели сестрицу. Родители решили, что сестра умерла и душа её пришла навестить нас. Запомнили день и час явления, послали телеграмму в то место, куда следовал полк. Вскоре пришло письмо, что сестра жива и здорова, благополучно прибыла на место жительства и хорошо устроилась. В памятный день они как раз прибыли на новую квартиру. Разгрузка вещей, распаковка поклажи, длинный путь на лошадях, непривычная обстановка, жара — все это чрезвычайно утомило молоденькую жену офицера. Она легла спать и заснула таким глубоким сном, что все окружающие думали, что она умерла. Но так как цвет лица её не изменился, она ровно дышала, пульс не пропал, то её не тревожили и решили дать ей отдохнуть. Утром она проснулась бодрая и весёлая, причём не видела никаких снов. Но по дому она все ещё продолжала тосковать, поэтому душа её и отделилась от тела на несколько секунд, пришла к нам в видимом телесном образе».

К родителям в семье Сребрянских дети относились с необычайным для нашего времени почтением. Отец приходил домой усталый, садился, и дети стаскивали с него сапоги. «Однажды сестрица стаскивала сапог с ноги отца, и отец как-то нетерпеливо пихнул её ногой. Я заступился за сестру. Ну и попало же мне за то, что я осмелился сделать замечание отцу», — рассказал батюшка.

Чрезвычайно трогательно батюшка рассказал, как, будучи юношей и окончив курс наук, просил благословение на брак у своих родителей, чтобы после принять сан. Супругу свою батюшка любил глубокой Христовой любовью. Я видела, с какой нежностью он в течение дня несколько раз наклонялся над постелью больной, предлагая ей свои услуги, спрашивая её, не хочет ли она чего, и стараясь по выражению лица больной отгадать её волю, так как она была без движения и не могла говорить, хотя все сознавала. «Олюшка моя, спутница моя дорогая, — говорил он, — сколько она со мной выстрадала! Ведь она вниз по течению Иртыша сотни километров плыла ко мне в ссылку на открытых плотах. Вы не можете себе представить, как это: плыть несколько недель, без крова над головой, под ветром, дождём, солнцем, без удобств, а уж про питание и говорить нечего. И все-таки навестила меня, не оставила одного в далёкой Сибири! Какая это мне была поддержка!»

Про молодые годы отец Митрофан говорил: «Детей нам Бог не давал... Тогда мы решили хранить целомудрие. Но какую же муку мы взяли на себя! Ей было легче — она женщина. Но мне-то каково: иметь рядом с собой предмет своей горячей любви, иметь полное право на обладание ею и законное благословение Церкви — и все же томиться и отсекать похоть плоти во имя добровольно взятого на себя подвига ради Христа! Эти страдания можно перенести только с Богом».

Мне думалось, слушая речь батюшки: «Зачем он говорит мне об этом, когда я — девушка и ещё не знаю плотской жизни?» Батюшка, как бы угадывая мои мысли, продолжал говорить на ту же тему, предсказывая мне состояние моей души лет через двадцать с лишним. «Вы теперь скоро забудете мои слова, — говорил он, — но, когда придут те обстоятельства вашей жизни, о которых я говорю, вы вспомните мои слова, и они послужат вам утешением и опорой и укрепят вашу молитву и веру». И действительно, часть слов отца Митрофана уже оправдалась, и я, вспоминая его рассказы, благодарна ему теперь. Многое ещё не сбылось, так как я ещё живу и Бог, как говорится, терпит грехи наши.

Наша беседа часто прерывалась. Садились за стол и обедали, причём народу было много. Все время кто-то приходил к батюшке, нас прерывали, батюшка всех усаживал за

стол. Электричества в селе не было. День быстро сменился длинным тёмным вечером, и на столе появилась керосиновая лампа. Старушки выходили на холодный двор, кому-то было жутко, а батюшка сказал:

— А зачем бояться? И нечистого нечего бояться. Он сколько раз придёт сюда и сядет в кресло под образами. Ведь до чего нагл — рядом со Святыми Дарами дерзает садиться! И начнёт надо мной издеваться, ногой меня в мой огромный живот (грыжа) бьёт, да я не чувствую — ведь он ничего не может. Если Бог не разрешит ему, он ничего и не может!

— Батюшка, а вы бы скорее перекрестились, чтобы он пропал, — учу я отца Митрофана.

— Да, он сразу исчезает, он не выносит креста, — отвечает батюшка, — да только я не спешу, ещё посмотрю на него, какой он отвратительный, безобразный и — бессильный.

Батюшка брал Библию и читал псалмы на понятном родном языке. Читал он громко, с чувством, и всем велел слушать: «Ведь это же беседа души с Богом, и надо читать псалмы по-русски, чтобы уму и сердцу было доступно», — говорил он. По временам батюшка вдохновлялся и весь будто преображался. Он вдруг начинал ходить вдоль комнаты быстрыми и лёгкими шагами, глаза его сияли, он рассказывал плавно, интересно, увлекательно. Все затихали, сидели затаив дыхание, а речь отца Митрофана звучала громко и ясно, унося нас в далёкое прошлое. Перед нами проносились картины 1905 года, когда батюшка молодым полковым священником был среди солдат на фронте на Дальнем Востоке. Вот он причащает раненых, вот исповедует умирающих солдат, вот отпевает, вот служит молебны перед боем. Все события этого времени он описал в «Записках полкового священника», изданных в 1906 году. Эта книжка попала в руки сестры царицы — Великой княгини Елизаветы. Она захотела познакомиться с её автором лично и вызвала его в Москву. Война уже окончилась, и отец Митрофан снова служил в Орле.

В эти годы Великая княгиня задумала создать в Москве монастырь по типу западных, какие она видела за границей. Был составлен проект устава монастыря, выбранный из многих присланных на конкурс проектов. Великая княгиня одобрила проект, присланный отцом Митрофаном, но никак не могла подобрать сёстрам обители духовника, какой требовался по уставу отца Митрофана. А по уставу требовался такой священник, который, имея матушку, жил бы с ней не как с женой, а как с сестрой. Но так как такого не находилось, то княгиня предложила отцу Митрофану самому вступить в эту должность. Он был вызван в Москву и долго отказывался, так как любил свой приход и жалел свою паству, которая ни за что не желала расстаться со своим духовным отцом. Отец Митрофан был очень популярен в Орле, его все уважали и искали его совета. «Бывало, начнёшь давать крест после обедни, а народ все идёт и идёт. С одним побеседуешь, другой просит совета, третий спешит поделиться своим горем — и так тянутся часы... А матушка все ждёт меня обедать, да только раньше пяти часов вечера я никак из церкви не выбирался», — рассказывал батюшка.

Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твёрдо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орёл, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется... Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце моё разрывается от горя... Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же, в парке, я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернёт мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач, вопли, рыдания... Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы. Москва ждала меня, а я медлил, и решение моё колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошёл в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Её возили по всей России, и когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал ещё раз твёрдо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по-прежнему совершать Таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу... Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошёл, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».

Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживавший последний год своей многострадальной жизни.

То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошёл к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал её расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами как сынок наш».

На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почётным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались ещё места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.

— Батюшка, мне согреться хочется. Благословите меня на печку, — просила одна.

— А уж я с ней рядышком легла бы, — умоляла другая.

— Я тоже могу туда забраться, — спешила третья.

— Да вы и печь-то провалите, — качал головой батюшка, растерянно озираясь кругом, словно ища глазами места, удобного для ночлега.

И так мне смешно показалось, как монахини попрятались за углом печки, будто смертного приговора, боясь благословения лечь на столе, что я, сдерживая улыбку, смело и сочувственно смотрела на батюшку, говоря в своём сердце: как трудно вам искоренять суеверия!

— Благословляйте меня, я не боюсь!

— А Наташенька в приметы не верит, молодец, — сказал он, — ложись, деточка, на столе — и сто лет проживёшь, -пошутил он.

Любившие меня монахини ахнули, у других же вырвался вздох облегчения. Мне было по-прежнему весело, а батюшка стоял задумавшись, будто прислушивался к внутреннему голосу.

— А смерть-то за плечами будешь чувствовать всю жизнь, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Это хорошо, — отвечала я, — ведь написано: «Помни час смертный и не согрешишь».

Батюшка ответил:

— Да, помнить о смерти хорошо, а чувствовать её рядом не очень-то приятно.

— Ну, воля Божия! — решили мы и улеглись на свои места.

Утром все куда-то разбежались, и я имела возможность поговорить с батюшкой о своей жизни. То была не исповедь, а просьба о помощи духовной, просьба совета, указаний и разрешения моих недоумений. Батюшка задал мне несколько вопросов, среди которых был такой: чего я жду от молитвы, и бывают ли срывы и раздражения в моем поведении? Когда батюшка давал мне ответы, я сидела у печурки, а он больше ходил по комнате, устремляя вдаль свои глубокие глаза, и говорил, будто что-то видел:

— Не сокрушайся. Ты не будешь больше жить с братом. Чем скорее совершится ваше бракосочетание, тем лучше.

На один мой вопрос он развёл руками:

— Боже, как же так можно? Я молчала, потом сказала:

— Люди так впали в грех, что обо всем имеют самые превратные понятия. А между тем Бог создал все прекрасно, и ничего не может быть скверного среди того, что сотворил Бог. Если же черпать знания у человека, то можно легко начать смотреть на жизнь глазами этого человека, то есть как бы сквозь грязное стекло.

Батюшка понял мои слова так: знание о физической стороне брака осквернит мою душу и не даст смелости идти по ясному пути воли Божией. Он смиренно склонил голову перед иконами: «Боже, пути Твои различны и неисповедимы».

Старушки мешали нашему разговору, то входя, то выходя из избушки. Больная матушка лежала в забытьи, а мы с батюшкой продолжали разговаривать. Он давал мне наставления, как вести себя с будущим мужем: «Мы, мужчины, — грубая натура, а потому более всего ценим ласку, нежность, кротость — то, чего в нас самих не хватает. И нет ничего более отталкивающего мужчину от женщины, как дерзость и суровая грубость или наглость в женщине». Батюшка жалел меня, ужасался моей чрезвычайной худобе и говорил: «В двадцать два года выглядеть, как тощая девочка! Однако ты не потеряла женственной прелести».

Наконец все собрались на молитвенное правило, после чего следовал завтрак. Я ловила каждое слово батюшки, и они врезались в мою память. Допивая чай из самоварчика, он говорил:

«Ах, если бы вы знали, что значит иногда стакан горячего чая! Я был вызван из тюремной камеры на допрос к следователю, но был в таком состоянии, что не мог ни соображать, ни говорить. Следователь (спаси его, Господи!) сжалился надо мной и велел принести мне стакан горячего крепкого чая. Это меня так ободрило и вернуло к жизни, что я смог отвечать ему. Я был приговорён к расстрелу. Я сидел в камере с приговорёнными, из нас ежедневно брали определённое количество, и мы их больше не видели. О, это была тяжёлая ночь, когда я ждал следующего дня — дня моей смерти! Но тут Патриарший Местоблюститель владыка Сергий подписал бумагу, в которой говорилось, что по законам советской власти Церковь преследованию не подвергается. Это спасло мне жизнь, расстрелы были заменены ссылкой. А как тяжело было ехать в ссылку! Мы лежали по полкам вагонов, и нам запрещено было вставать и ходить. Все тело ныло, организм требовал движения после нескольких суток лежачего положения. Молодой солдат с винтовкой ходил и строго покрикивал на нас. Да разве можно было доверить преступникам двигаться по вагону! Ведь среди нас каких только бандитов не было! Я молился и изнемогал от лежания. И вот я свесил голову с полки в проход и заговорил с солдатом: «Любезный! Да ты из Воронежа!» — «А ты откуда знаешь?» — удивился юноша. "А я из Орла! А в Воронеже знаешь такое-то место?» Мы разговорились, лицо парня просияло от нахлынувших воспоминаний о милых, родных местах. Осторожно озираясь, он сказал: «Слезай, походи». Так я был спасён. Это Господь меня помиловал, а так ведь я ничего не знал. Это действует благодать священства, она и только она. А то считают, что я что-то знаю, что я прозорливый! А это — просто благодать священства. Вот пришёл ко мне этим летом молоденький пастушок, плачет,

убивается: три коровы у него из стада пропали. «Меня, — говорит, — засудят, а у меня семья на руках». — «А ты где искал?» — спрашиваю. "Да двое суток и я, и родные, и товарищи всю местность кругом обошли — нет коров! Погиб я теперь!" Мы пошли с ним к остаткам разрушенной церкви (в двухстах метрах от моей избушки). Там горка кирпичей на месте престола. А перед Богом ведь все равно это святое место, где алтарь был. Там Таинство свершалось, там благодать сходила. Вот мы с пастухом помолились там Спасителю, попросили Его помочь нам найти коровушек. Я сказал пастуху: "Иди теперь с верой на такой-то холмик, садись и играй в свою свирель. Они на звук к тебе сами придут". — «Ох, батюшка, да мы там с братьями все кустики уже облазили!» Но пошёл. Ну, и на самом деле: сидел пастух, играл на своей дудочке, и к нему в течение получаса все три коровы пришли. "Смотрю, — говорит, — рыжая из кустов выходит, а за ней вскоре и белянка, а немного погодя и третья показалась. Как из земли выросли!"»

Этот и другой рассказы я слышала от людей ещё до посещения батюшки.

В одной из окрестных Владычному деревень в избе за решёткой из металлических прутьев сидела бесноватая женщина. Никто не смел приблизиться к буйной одержимой. Родные её пришли к отцу Митрофану и просили его помощи. Отец Митрофан, взяв Святые Дары, пошёл в то село. Когда он ещё был на пути, больная буйствовала, бес из неё кричал: «Не могу тут больше оставаться, отец Митрофан идёт, он больше Ивана Кронштадтского, он меня выгонит!» Женщина притихла. Отец Митрофан безбоязненно вошёл к ней, остался с ней вдвоём. После этого он вывел женщину к родным уже совершенно здоровою.

В последние годы отец Митрофан был уже в сане архимандрита и носил имя Сергий, а его матушка — монахиня Елисавета. Он рассказывал, что принял этот сан по благословению Оптинского старца Анатолия. Батюшка удивился, когда я сказала, что ничего не слышала о последних оптинских старцах. Я вообще мало что знала о жизни и не очень интересовалась. А тут я была удивлена, как интересуется батюшка политикой партии и правительства, с каким интересом он читает газеты. Радио у них не было, и батюшка просил всех приезжавших покупать для него всевозможные газеты и журналы, даже прошлых недель. Он восторгался остроумием министра иностранных дел Вышинского и пробовал говорить со мной о международных вопросах, но я оказалась тупой и гораздо меньше его осведомлённой.

Батюшка вспомнил своего родного брата, убеждённого коммуниста: «Мой любимый дорогой братец был горячий революционер. Было время, когда мы с ним горячо спорили и не сходились во мнениях. В последние годы своей жизни брат мой пришёл к выводу, что прекрасные идеи коммунизма слишком высоки для народной массы. Не каждому, а лишь умным, одарённым людям дано подняться до того высокого морального уровня, который и требуется от каждого при коммунизме. Большинство же людей с мелкими мещанскими запросами не в состоянии постигнуть великого самоотречения на пользу общества. Мой бедный братец! Как горячо он, бедняжка, переживал, уже при советской власти, своё разочарование в людях!»

Сам же отец Митрофан был настроен очень оптимистично. Он верил, что наука достигнет такого момента, когда докажет людям существование иного — духовного — мира, и люди убедятся тогда в существовании Бога, поверят в бессмертие душ, и будет «первое воскресение». Все народы, Тобою сотворённые, придут и поклонятся пред Тобою, Господи, и прославят имя Твоё (псалом Давида).

«Но ненадолго будет этот рай на земле. Испорченному тысячелетиями грешному человеку надоест и невтерпёж станет чувствовать над собой Владыку и покоряться Ему. Тогда люди взбунтуются на Бога, открыто объявят Ему войну... Тогда и придёт конец. Не раньше погубит Бог мир, пока не даст возможности всем уверовать в Него».

Я впервые услышала такое представление о будущем. Никто никому не навязывает своего мнения, но каждый имеет своё дарование от Бога, у каждого своё понятие, своя личная вера в будущее.

Батюшка дал мне наставления, как в жизни относиться к людям: «Нет плохих людей на свете, а есть больные души, жалкие, подверженные греху. За них надо молиться, им надо сочувствовать».

Подошёл час моего прощания с батюшкой. Я очень плакала, сердце моё сжималось, как будто я чувствовала, что надолго расстаюсь с угодником Божи-им, которого успела полюбить за одни сутки. Радужная картина моей будущей жизни, предсказанная батюшкой, не могла утешить меня в момент разлуки. Я обещала ему ещё раз приехать, но отец Митрофан твёрдо сказал: «Нет, в этой жизни мы с тобой больше не увидимся. На могилку ко мне — придёшь».

Он оделся и вышел на улицу проводить нас. Я много раз останавливалась и оглядывалась на низенькую избушку, перед которой стоял батюшка, поддерживаемый под руку племянником. Он благословлял и благословлял нас, а мы долго оглядывались и шли тихо, как бы нехотя. День был серенький, тихий, морозный.

Пророчества отца Митрофана

Отец Митрофан раскрыл передо мной будущие события моей жизни. Конечно, не все — видно, те, в которых хотел помочь своей молитвой. Он предупреждал меня, что семью нашу будет окружать злоба, ненависть со стороны близких родных. Я не согласилась с ним.

— Батюшка, да ведь зло можно добром победить.

— Не всегда, деточка! В жизни очень сильно чувство зависти. И сколько бы ты ни одаривала завидующих тебе, от Добра твоего их зависть не погаснет, а зло разгорится. Ну, Да что-то терпеть надо. Ничего, счастлива будешь! То, что я тебе сейчас скажу, ты пока забудешь, а когда настанут тяжёлые переживания, тогда все мои слова вспомнишь.

Я рассказала батюшке о том, что папа для меня — и духовный отец, и самый близкий друг.

— И как же я буду расставаться с отцом, когда настанет час его смерти?

Батюшка отвечал мне не сразу. Я видела, что он молится, внемлет голосу Господа, а потом говорит:

— О, сиять будешь от счастья, когда отец твой умрёт. Будешь ждать этого с нетерпением, есть не будешь ему давать, заморишь голодом.

Больно и обидно мне было это слышать. Но словам отца Митрофана я верила, а потому сказала:

— Батюшка! Уж если вам Бог открыл это, то попросите Его, помолитесь, чтобы мне не впасть в этот ужасный грех.

Последовало молчание, батюшка молился, потом просиял и сказал, улыбаясь:

— Да не уморишь папу голодом, Бог не попустит, не бойся.

— А все-таки почему же я ему есть не дам? — не унималась я.

— Да, будут всякие соображения, оправдывающие тебя... — задумчиво сказал отец Митрофан.

Через тридцать пять лет, когда умирал мой отец, исполнилось предсказание отца Митрофана.

О будущем моем супруге отец Митрофан предсказал следующее:

— Он, как свечка, будет гореть перед престолом Божиим в своё время, потом... Но это ещё не конец, не все, не бойся... Опять вернётся к престолу, ещё послужит, не унывай. И он, и ты — вы нужны будете Церкви.

Я говорю:

— Священник нужен Церкви, но его супруга зачем? У меня нет ни голоса, ни слуха... Чем я могу послужить Церкви?

— У тебя альт. Читать и петь будешь, проповедовать будешь.

— Батюшка, да сейчас и священники-то в церкви проповедей не говорят, видно, боятся. Запрещено...

— Другое время настанет. Вот тогда и запоёшь в храме, да так, что даже голос твой слышен будет!.. Да сил-то уж у тебя тогда не станет. К закату будет клониться день твоей жизни. Даже ценить тебя будут. И в нашу Марфо-Мариинскую обитель придёшь и для неё потрудишься.

Эти слова звучали странно и казались мне несбыточными.

— Батюшка! Да там одни руины... И вспоминать-то опасно о матушке Елизавете, как и о всех Романовых.

— Все переменится. Вот доживёшь и увидишь...

И ещё о переживаниях души моей в будущем говорил мне отец Митрофан, как бы укрепляя меня не падать духом.

— Может быть, мы будем жить, как брат с сестрой? — спросила я.

— Нет, — отвечал отец Митрофан, — в нашем веке остаться верными друг другу — великий подвиг... И какие же у вас детки будут хорошие... Если только будут! — улыбаясь, говорил отец Митрофан.

Моя судьба решается

Я вернулась в Москву окрылённая, восторженная, но телом совсем изнемогшая. Конечно, я все рассказала папе. А как только окрепла, поехала в Гребнево.

В эту осень мама уже не противилась моей дружбе с Володей, но донимала меня вопросами, желая что-то узнать. А мне нечего было ей рассказывать. Она этому не верила, чем очень меня огорчала. И вот я за самоваром в Гребневе с увлечением рассказываю о моей поездке к отцу Митрофану, о его жизни и обо всем, что узнала от батюшки. Только о самом главном, то есть о моих отношениях с Володей, я не заикнулась, как будто и речи о том у старца не поднималось. Даже когда среди темнеющих полей мы прощались с Володей, когда ждали попутную машину, чтобы мне доехать до электрички, даже тогда я не смела сказать Володе ничего о моих чувствах к нему. Но я обещала и впредь молиться о нем, просила его навещать нас в Москве. И все... Володя обещал, как и раньше, приезжать.

Он приехал с известием о смерти отца Михаила, звал меня на похороны батюшки. Я поехала, но на поминки не пошла, хотя меня очень звали. Я знала, что мы с Володей будем в центре внимания, что нас посадят рядом, что кумушки будут между собой о нас толковать. А я не хотела в такой день привлекать всеобщее внимание. Я ужасно хотела есть, но терпела и гуляла одна вокруг храма, дожидаясь Володю. Наконец поминки кончились, и Володя пошёл, как обычно, провожать меня. В этот раз и решилась наша судьба.

По дороге через поле Володя рассказывал мне о своей матери, о её переживаниях за прошедшие годы. Он помнил, как у них отобрали участок земли, как увели лошадь, корову. Детей не принимали в школу. Родители вынуждены были отправлять детей на зиму к родственникам в Москву или в другие посёлки, скрывая при этом, чьи они дети. А перед войной арестовали отца Володи, потому что он не согласился закрыть храм. Его арестовали под видом «злостного неплательщика» налогов, хотя в уплату налогов Володины родители отдавали все, что имели, даже собирали деньги у прихожан. Тогда у дьякона описали и отобрали все домашнее имущество, даже мебель, швейную машинку, о которой больше всего горевала мать, так как она сама обшивала детей. А их была пятеро. Володя был младшим...

На поле ложились сумерки, мы шли медленно. Володя рассказывал дальше.

Началась война. Братья — Борис, Василий и Володя -были на фронте, отец их — в тюрьме. Сестра Тоня жила в Москве, куда въезд был только по особым пропускам. Мать Володи Елизавета Семёновна осталась с одним старшим сыном Виктором, который работал на местном военном заводе, где имел бронь, то есть был освобождён от военной службы. Неожиданно пришла милиция и арестовала Виктора. Был обыск, мать горько плакала. Сын утешал её, говоря на прощание: «Мама, не плачь, я скоро вернусь, я же ни в чем не виноват». Но он не вернулся. Мать осталась одна. Весной она так нуждалась, что ходила по избам и просила дать ей хоть одну картошину. «Я не для еды, — оправдывалась она, — а чтобы огород засадить. Вернутся мои с фронта, а чем же я их накормлю?»

— Вот сколько пережила моя мама, — сказал Володя, — в какие времена мы живём... Но мама моя не упала духом, молилась, верила и жила надеждой... А вы смогли бы пережить такие испытания?

— Очень тяжёлые испытания веры, — отвечала я, — только с Божьей помощью это возможно. Но я знаю, что Господь никогда не пошлёт нам страданий выше наших сил. Он всегда укрепит и поможет.

— Тогда нам с вами можно будет идти по одному пути, — радостно сказал Володя.

И мы пошли молча, пока не поймали машину, на которой я уехала, пожав жениху руку.

От избытка чувств не говорят, но молча открывают свои сердца перед Господом. И Господь, всегда пребывающий с нами, наполняет души вверившихся Ему неизречённой радостью, блалсенством... Так было и с нами. Видно, такой радостью сияло моё лицо, когда я, до смерти голодная, вернулась домой. Мама дивилась моему аппетиту... Ей все хотелось узнать, что у нас было: объяснение в любви или «предложение», как это бывает в романах. А у нас с Володей ничего не было. Было одно желание — исполнить волю Божию.

Конечно, папочке своему я все рассказала. При следующем разговоре с Володей один на один папа спросил его:

— Вы собираетесь жениться?

— Нет! — был ответ.

Папа передал этот ответ маме, и она расстроилась ещё больше. А я понимала, что нам пока ещё не следует торопиться. Ведь я ещё училась, а жизнь была тяжёлая, многие голодали, все было дорого, последствия войны давали о себе знать.

Второй раз Володя приезжал ко мне, чтобы сообщить о смерти матушки отца Михаила. Не прошло ещё сорока дней

со дня кончины отца Михаила, как супруга его мирно отошла ко Господу. Говорят, что перед концом отец Михаил говорил жене: «Ты тут долго без меня не задерживайся...» Господь исполнил желание слуги Своего, соединив супругов снова вместе для вечного счастья.

Общая радость

В конце 1947 года в стране была произведена денежная реформа. Говорили о том, что немцы в войну выпустили много фальшивых советских денег, чтобы подорвать нашу экономику. Мы видели, что бумажные рубли, десятки, сотни так обесценились, что в деревнях ими оклеивали стены. На рынке крестьяне собирали деньги мешками, а цены этим бумажкам не было. Все было очень дорого, рыночные цены на продукты были в сто раз выше, чем цены на те же продукты по карточкам. Но главная радость реформы состояла в том, что все карточки были сразу отменены. Впервые после семи лет карточной системы в конце декабря 1947 года люди смогли войти в магазин и купить себе что угодно и сколько угодно. Такого неподдельного ликования на улицах Москвы я ни разу ещё не видела. Прохожие поздравляли друг друга, указывая на магазины: «Войдите! Там все есть! Бери сколько хочешь! Наконец-то мы почувствовали, что война окончена!»

Получив зарплату новыми деньгами, все сразу стали богаты и сыты. Казалось, некоторые обезумели от счастья. Я видела мужчину, который шёл по улице, обвешанный баранками и маленькими сушками, как бусами, как поясами и через плечи. Со смехом, приплясывая, люди показывали один другому охапки хлеба и других продуктов. Мануфактура, одежда, обувь — все стало вдруг всем доступно. Кончилась проблема — где и что «достать», народ вздохнул облегчённо.

Был декабрь месяц, лежал снег, морозило. Володя опять провожал меня через пустые поля до дороги на Москву. Стемнело, прощаться не хотелось.

— Что ж, будем ждать до весны? — спросил меня Володя.

— Что будем ждать? — не поняла я.

— Да нашу свадьбу, — пояснил он.

Тогда я рассказала ему о своём разговоре с отцом Митрофаном, который сказал мне: «Чем скорее поженитесь, тем лучше. Володя нужен Церкви Божией».

— Ну, тогда можно обвенчаться и мясоедом, то есть после Святок, — решил Володя.

— Надо все обсудить с родителями, — сказала я.

Он согласился, и мы назначили день так называемого сговора. Он приходился на 31 декабря — день именин моей мамы, когда все встречают Новый год. На этом решении мы и расстались, не сказав друг другу ни слова любви, только руки пожали и обещали молиться. Не скажу, чтобы чувств у нас не было, но исполнялись слова Священного Писания: «Уповающий на Господа хранит себя, и лукавый не приближается к нему».

В тот день, когда Володя пораньше ушёл с поминок, мы на некоторое время остались среди дня одни в доме. Мать с братом куда-то ушли, может быть, нарочно задержались на поминках в соседнем доме, у отца Михаила. Тогда мы с Володей решили вместе помолиться. Мы читали мой любимый акафист Сладчайшему Иисусу Христу. Вечером этого дня я сообщила папе, что Володя заговорил о свадьбе. Какою же радостью просияло лицо отца! Он подошёл к иконам, благоговейно перекрестился широким крестом. Некоторое время он молча молился, благодаря Господа, что Он услышал наши молитвы. Потом папочка обнял меня, поцеловал и сказал: «Милостив Бог, все будет хорошо!» Потом он позвал в кабинет маму и сказал: «Зоечка! В день твоего ангела к нам придёт Владимир Петрович. Будем обсуждать вопрос о свадьбе нашей дочки с Володей».

— Что? Как? О свадьбе? — воскликнула мама и села в кресло.

— Мы разве не видели, к чему идёт дело? Так слава Богу! — сказал отец.

Тут мама тоже просияла, заулыбалась и сказала:

— Ну, слава Богу! Теперь, дочка, забудь все, что я говорила тебе напротив... Теперь твой Володя — мой будущий зять, и я его буду любить, как родного...

Мама хотела поздравить меня, но я возразила:

— Да ведь поздравляют-то после свадьбы! Вот приедет Володя и решит, как все будет, а пока будем молиться. Только мы не хотим ждать до весны, до Пасхи. Церкви нужен дьякон.

Мамочку свою я с этого момента не узнавала. Куда делись её вздохи, её подозрительность, её опасения? Теперь голова её была занята заботой о венчальном платье, о свадебном столе, о гостях и т. п. Мама вздыхала теперь только о том, как будет огорошен её любимец Володя Даненберг, как будут огорчены его родители, ведь они надеялись видеть меня своей снохой, а мамочка мечтала, что Володя Даненберг будет её зятем. Ей очень нравилось, как он, раскланиваясь с ней, целовал руки.

— Нет, твой Володя мне ручку целовать не будет, — с досадой сказала мама.

— Он-то тебе целовать руку не будет, — ответила я, — а ты ему будешь руку целовать.

— Что? Как? — засмеялась мама.

— Бог милостив, может быть, даст и это, — с надеждой, взглянув на образа, сказал отец.

Сговор

В день своих именин мама напекла, как обычно, пирогов с грибами, постелила белую скатерть, поставила на стол варенье. Все кругом было прибрано, всех охватило торжественное состояние, все мы ждали Володю, который должен был прийти уже не как гость, а как долгожданный жених. Мамочка моя боялась, что знакомые придут её поздравлять, а потому заранее предупредила кого могла, что пойдёт вечером в храм, «чтобы встретить Новый год с молитвой». Но телефонов в те годы почти ни у кого не было, поэтому случилось то, чего мы боялись. Пришла Ольга Васильевна Оболенская, бывшая княгиня, пришла Ольга Серафимовна Дефендова, бывшая монахиня Марфо-Мариинской обители. Приехал Володя, и папа быстро проводил его в свой кабинет, не желая до времени знакомить его с нашими друзьями, ведь родители мои ещё не объяснились с ним и не могли называть Володю моим женихом. Мама занялась с гостями, накормила их. Ох и характер был у моей мамочки — такой открытый, что ей невмоготу было сдерживать своё волнение. Гости заметили что-то необычное в поведении хозяйки, переглядывались с недоумением. Наконец Зоя Веньяминовна не выдержала, позвала в кухню Ольгу Серафимовну и откровенно сказала ей:

— К нам пришёл человек, с которым нам необходимо переговорить. Нам нужно остаться своей семьёй... Уж вы нас извините, но уходите скорее и уводите с собой Оболенскую.

Ольга Серафимовна обладала большим умом и чуткостью. Она тут же все поняла и сказала:

— Не беспокойтесь, через пять минут нас тут не будет. Она вдруг заторопилась, стала быстро одеваться и прощаться, говоря:

— Ах, я опаздываю, меня ждут...

Ольга Серафимовна открыла дверь и вдруг схватилась за глаз:

— Ой, ой! Как больно! Ой, мне в глаз что-то попало! Скорей воды. Ой, нет, не помогает, режет ещё сильнее. Вот горе-то! Нет, надо к врачу, так можно и глаз потерять. Скорее ведите меня к врачу! Я сама не дойду, слезы из глаз, ничего не вижу... Ольга Васильевна, помогите мне. Ведите меня в глазную поликлинику, тут недалеко. Километр, не больше, мы и пешком дойдём. Только скорее, а то я могу глаз потерять, — говорила без умолку Ольга Серафимовна, закрывая лицо руками.

Мама не замедлила одеть Оболенскую, поручила ей взять под руку Ольгу Серафимовну и закрыла за ними дверь.

Папа и Володя вышли в столовую. Оба смеялись. «Ну и артистка Ольга Серафимовна, — говорил отец, — я и не знал за ней такого таланта». Родители усадили за стол улыбавшегося Володю и стали радушно угощать его. У меня в памяти не осталось подробностей того вечера, но только помню, что все были веселы и довольны.

Встречать Новый год Володя поехал со мной в Обыденский храм. Впервые мы шли с ним по московским улицам рядом. Церковь была полна народа, хор пел великолепно, я была на небе от счастья. Когда мы пошли к выходу, я увидела у дверей своего профессора живописи Куприянова. Я смело подошла к нему, поздравила с Новым годом и добавила:

— Здесь мой жених. Вот он. Он псаломщик, но после нашей свадьбы будет дьяконом.

— Очень рад, — ответил профессор и пожал Володе руку, — желаю вам счастья.

Я с гордостью смотрела на Володю, он казался мне самым красивым на свете. С длинными волосами, с окладистой бородкой, баками и усами, Володя сильно отличался от всех. В те годы ещё никто не носил бороду и никто не отращивал волосы. Молодых священников совсем не было, а старые подстригались, стараясь не отличаться от атеистического общества.

В институте профессор подошёл ко мне на перемене и сказал: «Ваш жених произвёл на меня сильное впечатление. Я пишу сейчас картину, и мне нужен прототип Христа. Не смог бы ваш жених мне позировать?» Я обещала спросить Володю. Он решительно отказался: «Сейчас у нас каждый час на счёту, не до позирования!»

Прощай, институт!

Приближались рождественские дни. Я продолжала учиться, но голова моя была занята совсем другим. Все чаща и чаще предо мной вставал вопрос: смогу ли я совмещать замужество с учением? Товарищи-студенты меня уважали, один даже увлекался мной, пел рядом, когда мы работали в мастерской, а летом сидел на траве передо мной, любуясь моей соломенной шляпкой. «Я стерегу Наташу», — отвечал он товарищам, когда его спрашивали, что он делает. Это было в июне, когда у студентов Строгановки была практика в Останкино. Бедный мальчик работал только левой рукой, у правой на фронте был перебит нерв. Звали его Леонид Грачев, он окончил Строгановку и впоследствии прекрасно расписал храм Адриана и Натальи, где Володя, уже будучи отцом Владимиром, был настоятелем. Я так жалею, что не открыла Леониду мою веру в Господа, а ведь он как-то проговорился, что бабушка его была верующая и крестила его. Но времена были такие, что мы боялись доносов.

Только один студент Женя У. знал мои убеждения. Он рассказал мне, как поколебалась его вера в «светлое будущее», его атеистические мировоззрения. Он жил вдвоём с матерю-атеисткой, отца не было. До Строгановки Женя окончил Училище 1905 года. Осенью студентов посылали копать картошку. Ночевали ребята по избам. Вечерами от нечего делать молодёжь забавлялась спиритизмом. Все садились вокруг стола и вызывали духов. Конечно, ни ангелы, ни души праведников на сеансы к ним не приходили, их заменяли бесы. Прежде всего бес требовал, чтобы присутствующие сняли икону со стены и вынесли её. Потом было требование снять нательные кресты. Но их редко кто носил в то время. Потом неизменно шло требование, чтобы Женя удалился. «Меня каждый раз выгоняли в другую избу», -рассказывал мне Женя. Тогда-то он и задумался над вопросом: почему же это происходит? Что бес не переносит креста и икону — это понятно, но чем он, некрещёный мальчишка, мешает им — этого он никак не мог уразуметь.

Когда я передала отцу наш разговор с Женей, он сказал: «Видно, душа у юноши настолько чистая и приятная Богу, что бесы знают, что в своё время Женя повернётся к Богу. Господь настолько милостив, что не оставит доброго, хорошего человека без Своей благодати. Спаситель призовёт его в своё время».

Однажды ночью Женя почувствовал приближение злого духа. От ужаса он схватил ножки сломанного стула и, сложив их крестообразно, поднял вверх. Мрачный дух тут же исчез. Тогда Женя задумался о силе крёстной. Бедняга, он тогда ещё ничего не слышал о Христе.

Мы подолгу беседовали с Женей на переменах, в столовой, по пути в музеи. Женя задавал мне такие глубокомысленные вопросы, на которые мне порой трудно было отвечать. Тогда я познакомила Женю с папой, который с радостью стал заниматься с ним духовным просвещением. Женя и Марк открыли вскоре (по секрету) моему отцу, что их вызывали поодиночке в НКВД. Им предлагали поступить туда на службу, поручали следить за нашей семьёй, особенно за Николаем Евграфовичем, за его друзьями и обо всем доносить. Но юноши не были иудами и отказались. Женя просто мотивировал свой отказ тем, что «поругался с Наташей» и поэтому ходить к Пестовым больше не собирается. Он один из всего института знал о моей дружбе с Володей, но ни с кем об этом не разговаривал, берег мою тайну. Женя был очень талантлив, имел по специальности одни пятёрки, но мне всегда казалось, что все его работы были мёртвые, без души, а как будто высечены из камня или дерева. Наверное, потому что Женя не был крещён. Впоследствии, когда Женя крестился, работы его ожили.

С другими студентами у меня сложились хорошие, товарищеские, братские отношения. Я много помогала им в немецком языке, часто диктовала переводы длинных текстов. Я снабжала товарищей кусочками ластиков и карандашами, когда они на занятиях в этом нуждались. А они в ответ помогали мне натягивать холсты на рамы и забивать гвозди, что у меня получалось плохо.

Я чувствовала, что мне придётся расстаться с институтом. Впереди была сессия. Обилие картин в Музее изобразительных искусств имени Пушкина уже не укладывалось в моей голове. Да и по композиции нам дали такую трудную работу, что мы не знали, как к ней приступить. Раньше я не пропускала ни одного занятия, ловила каждое слово преподавателя, а тут стала прогуливать, ездить на праздники в Гребнево: на Рождество, на Крещение... Дороги, морозы, богослужения... Моих физических сил не хватало.

Как-то мы сидели вечером с Володей друг перед другом, усталые после службы, и я сказала:

— Как я устала! Как трудно мне и учиться, и ездить сюда.

— Так кончай учиться, — ответил Володя.

— Разве мне бросить институт? — спросила я. Жених мой кивнул головой.

— Ты разрешаешь? Да? Тогда я скажу об этом папе. Как-то он на это посмотрит?

В тот же вечер, оставшись одна с папой, я сказала:

— Душенька! Мне так невмоготу стало учиться, сил нет! Если бы мне уйти из Строгановки, то после свадьбы я бы смогла жить с Володей в Гребневе. Он согласен на это, он разрешает мне закончить с учёбой.

Папочка взволнованно встал, опустил голову и зашагал по кабинету.

— Я так боялся этого, — тихо сказал он.

Мне показалось, что голос его задрожал и он заплакал. Но папа скрыл от меня свои чувства. Он повернулся ко мне спиной, будто стал что-то доставать с полки.

— Только уход свой оформи, все документы собери, — продолжил он твёрдым голосом.

Сердце моё подсказало мне, что папочка мой не Строгановку жалел, но ему было больно расставаться со мной. Мы так любили друг друга! Я подошла к отцу, обняла его, покрыла его щеки десятками поцелуев и долго ласкала его. Я говорила:

— Мы будем с тобой часто видеться, а летом ты проведёшь свой отпуск у нас в Гребневе.

— Видно, так Богу угодно. Да будет Его святая воля, — грустно сказал папа.

Он не хотел расставаться со мной, но и не хотел своим горем омрачать моего счастья. А я ликовала, как тяжёлая гора свалилась с моих плеч!

Перед свадьбой

Конец января я провела в бегах по институту, собирая документы. Как студенты, так и администрация и педагоги были ошарашены моим уходом. Тут и там меня спрашивали: «Что случилось? Почему вы уходите?» — так это было для всех неожиданно. Ведь я была одной из самых прилежных учениц, никогда не пропускала занятий, все сдавала вовремя. А теперь я улыбалась и врала на каждом шагу. Правда была только в том, что я выхожу замуж и уезжаю туда, где должен быть мой муж. Так как я сияла от счастья, то мне верили. Девушки расспрашивали, какое у меня будет венчальное платье и тому подобное, кто-то просился на свадьбу, а иные ребята отворачивались угрюмо, как будто я их чем-то обидела. Педагоги, расположенные ко мне, советовали не забывать живопись и продолжать учиться и работать в этой области. Я успокаивала их, уверяя, что краски останутся со мной, что я и впредь буду писать маслом, только уже не по заданию, а «отводя душу». А когда меня спрашивали, куда я уезжаю, то я говорила, что об этом не могу сказать никому. Тогда сложилось мнение, что я еду за границу и что мой будущий муж будет на такой ответственной должности, где надо иметь около себя жену. Я не спорила, таинственно улыбалась и отворачивалась. В общем, все желали мне счастья в личной жизни, говоря, что это самое главное в жизни человека.

Бедные заблудшие овечки! Никто из них не понимал, что самое главное — это исполнять волю Божию, какова бы она ни была. Я знала, что впереди меня ждёт жизнь, полная испытаний, забот, болезней, сопутствующих деторождению. Но этот крест посылался мне Господом. Святой старец дал мне на это благословение, поэтому я с радостью вступала в новую жизнь.

Свадебное платье шила мне мамина учительница рукоделия, преподававшая ещё в угличской гимназии до революции. Теперь старушка жила на окраине Москвы, где одноэтажные домики и сады напоминали деревню. Володя провожал меня туда на примерку платья. Мы долго шли не спеша по заснеженным улицам города, любуясь зимней природой и обсуждая наши дела. Греясь в уютной комнате, мы удивлялись, с какой любовью и благоговением шилось моё белое подвенечное платье из крепдешина. Горели лампадки, старушка молилась, а потом садилась за работу. Когда она трудилась, то даже внучке своей не разрешала войти в свою комнату, охраняя свой труд, как святыню. Фасон мы с ней сочинили строгий: с высоким воротником, с длинными рукавами и длиной до пола. Мы знали, что готовить одежду к Таинству венчания надо особо, потому что на неё сойдёт благодать Святого Духа. Володе мои родители тоже сшили новый костюм.

Ко дню Ксенофонта и Марии, на который была назначена свадьба, приехала из Нижнего Новгорода (тогда город Горький) моя крёстная — тётка Вера, папина сестра. Мы с ней друг друга очень любили, хоть и редко виделись, раз или два в году. Накануне свадьбы я хотела вымыть полы и взялась за ведро, но тётка остановила меня:

— Нет, нет! Сегодня мы тебе мыть полы не дадим!

— Да почему же?

— А вдруг ты нечаянно зашибёшься, так уж «до свадьбы не заживёт»!

Мы вспомнили пословицу и засмеялись. Под руководством крёстной я первый раз в жизни ставила тесто, училась готовить закуски. Я ещё ни разу не слышала про майонез, чему крёстная дивилась. Ведь у нас в семье никогда не было ни закусок, ни выпивок, ни «столов». А тут от соседей принесли бокалы, рюмки, салатницы, вазы, тарелки... Так непривычна мне была эта суета, нежелательна. Но что делать! «Свадьба бывает один раз в жизни!» — объясняли мне родные. Даже бабушка Евникия, которая все двадцать лет провела в нашей кладовке, одевалась в отрепья, найденные в помойных ящиках, и та открыла свой сундук, на котором спала, и достала два скромных ситцевых платья. Она показала их мне, ласково спросив:

— Какое из них мне надеть на твою свадьбу — с розовыми цветочками или с голубыми?

Я была удивлена и спросила:

— Откуда у тебя платья, бабушка? На что она ответила:

— Я их всю жизнь берегла для твоей свадьбы.

Родители спросили меня, какой иконой я бы хотела, чтобы меня благословили. Я выбрала самую большую и самую красивую, с Афонской горы, «Утешение в скорбях и печалях». «Эта икона принадлежит матушке Магдалине, — ответил отец, — но мы спросим у неё разрешения» (это была та самая монахиня, которая возила меня к отцу Митрофану. Она хранила у нас свою икону).

Матушка Магдалина была невыразимо обрадована вопросом папы. Она сказала: «А я ведь ломаю голову, что мне подарить на свадьбу Наташеньке. Ведь у меня ничего нет!» Целуя меня, она говорила: «Как хорошо, что ты выбрала именно эту икону. Уж так умеет утешить Царица Небесная! Никто лучше Неё не утешит. А скорби и печали у всех в жизни бывают, без них не проживёшь. Но призывай Святую Деву, и Она утешит так, что никаких скорбей не почувствуешь, радость духовную даст тебе Богоматерь!» И сбылись слова матушки: вот уже пятьдесят лет сияет над нами сей образ Богоматери, утешая и радуя!

День свадьбы

В день свадьбы мама и крёстная меня наряжали, завивали, причёсывали и одевали... Я все молча переносила, не возражала им, но ни в чем не принимала участия, как будто свадьба меня не касалась. Какое-то тихое и торжественное настроение охватило меня, все стало безразличным, что было вокруг. Только к Господу беспрестанно обращалось моё сердце, прося милосердия, но это было без слов. Впоследствии я поняла причину моего состояния. Оказывается, отец Митрофан в те часы надел полное иерейское облачение, митру и венчал нас с Володей заочно, находясь сам в далёкой ссылке. Он с чувством читал перед Господом все положенные молитвы, как бы вручал нас Всемогущему Богу.

Окружавшие отца Митрофана матушки были недовольны и говорили ему: «Такую религиозную девушку надо было направить по монашескому пути». На что отец Митрофан отвечал: «Ах, вы ведь не знаете, что Богу нужны дети, которые будут от этого брака. Это моя последняя свадьба». Батюшка прислал нам в благословение иконочку Черниговской Божией Матери. По сторонам Царицы Небесной были изображены святитель Николай и преподобный Сергий. Так батюшка пророчески предсказал нам имена наших старших сыновей. Мы не поняли этого и второго сына назвали Серафимом. Однако он, приняв монашество, стал Сергием.

В день нашей свадьбы, чувствуя в душе молитву отца Митрофана, я была как бы на небесах, спокойна и безучастна ко всему, что происходило вокруг. Меня посадили между мамой и крёстной в машину, привезли в храм и оставили до окончания службы в боковой комнатке притвора. Тут с меня сняли пальто, шаль, поправили фату. В храме был ремонт, поэтому в комнатушке рядом со мной стояла огромная икона снятая с иконостаса из-под купола. На ней были изображены Бог Отец, на коленях у Него — Сын-Ребёнок, а в ногах — Дух Святой в виде голубя. Итак, я очутилась рядом со Святой Троицей. Я поняла, что это Промысел Божий, ибо у Бога нет ничего случайного. «Вот, Я с самого начала с тобой», — будто говорил мне этот образ. Я слышала, что Володя уже давно в храме, что он причащался. Мне сказали, что в этот день до венчания мы не должны видеть друг друга. Так оно и было. Но когда через головы людей я увидела далеко в правом приделе высокий лоб своего жениха, то почувствовала, как улеглось моё волнение. А когда священник соединил навеки наши руки, мне стало совсем спокойно. Я с жадностью ловила каждое слово молитвы, все было мне ново, но совершенно понятно, хотя я ещё ни разу не видела венчания (они были под запретом).

Стоя со свечой в руке, я поражалась содержанию молитв, их глубине и смыслу. Я чувствовала, что плотная толпа, окружавшая меня, молится за нас с Володей. «Благослови их, Господи, — взывал священник. — Сохрани их, Господи...» И все милые родные и знакомые повторяли сердцем эти слова. Вопреки установленному обычаю удалять с венчания родителей я просила маму и папу быть рядом со мной. Ведь ничья молитва не будет так горяча и сильна перед Богом, как тех, кто дал мне жизнь. Папа пригласил прекрасный хор, и нотные песнопения величественно оглашали своды старинного храма. Рассказывали потом, что когда басы грянули «Положил еси на главах их венцы...», то дрожь пробежала у людей по коже. А когда сопрано стали повторно выводить «От каменей честных...», многие от умиления заплакали.

Все шло своим чередом. Мы договорились с Володей заранее, что «общую чашу» он постарается выпить один, так как у меня от вина может закружиться голова. Поэтому я не пила, а только мочила губы. Но вот венчание окончено, мы повернулись лицом к народу. О, полный храм! А лица все знакомые, улыбающиеся, радостные! Начались бесконечные поздравления. Папа стоял рядом, брал у меня подарки, которые так и сыпались к нам в руки. Наконец мы двинулись к выходу. Впереди нас с Володей шли два его маленьких племянника, неся иконы, которыми нас благословляли-Мальчики были сыновьями Володиного брата Бориса, пропавшего без вести на войне.

По дороге домой мы заехали в фотографию. Нас пропустили без очереди, кругом слышался шёпот: «Молодые — невеста с женихом». Фотограф сказал: «Что-то настроение у вас обоих не свадебное. Надо улыбнуться!» Эти слова разбудили меня. Я вдруг поняла, что все тревоги, опасения наши уже позади, что можно радостно вздохнуть. Мы переглянулись с Володей, он притянул меня к себе, и я впервые улыбнулась после долгого сосредоточенного состояния.

Дома нас ждали накрытый стол и дорогие гости. Марку-ша был в числе шаферов, а потому присутствовал и за столом. Подруг моих не было, а только родственники да друзья родителей. Квартира у нас была тесная, много людей вместить не могла. Я сидела между Володей и крёстным. Это был очень милый, добрый человек, с которым мой отец познакомился ещё в тюрьме, когда были в 1923 году арестованы члены христианского студенческого кружка. Константин Константинович (так звали крёстного) страдал диатезом, поэтому лицо его было постоянно воспалено, глаза слезились, нос краснел и разбухал. Казалось, что из-за своей внешности Константин Константинович был робок и неудачлив. У него были постоянные неприятности на работе, постоянные трудности с квартирой. Когда началась война, он с женой и двумя крошечными очаровательными дочками едва успел добраться до Москвы. Их дача находилась где-то близко от шоссе, по которому шло стремительное наступление немцев. Семья не успела вовремя собраться и бежала от немцев в чем была, с мешком за плечами, пешком. Уходили под обстрелом, уводя двух своих дочек — двух и четырёх лет. Младшая дочка была моей крестницей, и я её часто брала домой к себе поочерёдно со старшей. А мать их клали в больницу по знакомству, чтобы дать ей прийти в себя и окрепнуть после всего, что они пережили. Да, много они хлебнули горя, но никогда не унывали, всегда были радостны и благодарны Богу за всё. Только после замужества я узнала от Володи, что Константин Константинович был тайным священником. И где совершал он Таинства, когда не имел ничего, кроме уголка с постелью, над которой висел шкафчик с иконами? И вот этот страдалец и молитвенник сидел рядом со мной за свадебным столом.

Он в детстве часто посещал меня, поддерживал моё желание рисовать, был ласков и кроток. И хотя я не знала, что он священник, но благоговейное чувство вновь охватило меня в его присутствии.

Прочитали молитвы перед едой, монахиня Евфросинья из Марфо-Мариинской обители басом провозгласила над нами «многая лета». То была подвижница Фрося, которая во время летаргического сна была на том свете и видела тайны загробного мира. И хотя такое благочестивое общество сидело за столом, однако не обошлось без возгласов «горько» и требования поцелуев. Володя предупредил меня об этом, и я не возражала. Мы благоговейно, как в храме, прикладывались друг к другу, будто образ целовали. Нашим поведением руководили слова послания апостола Павла: «Тела ваши суть храм Божий, и Дух Божий живёт в вас». Так как мы были в центре внимания, то кушать я почти ничего не могла. Вина я не пила, к холодным напиткам тоже не привыкла, хотелось горячего чая, тишины и покоя. Хотелось, чтобы поскорее окончились этот шум, это нервное напряжение. А Володя был общителен и весел, он привык бывать в обществе, никого не стеснялся.

Часа через два гости стали расходиться. Лишнего никто не пил, пьяных не было. Мама отвела меня в свою комнату, позвала Володю, велела ему, по старинному обычаю, снять с меня фату. Он долго путался со шнурочками на моем затылке, пока крёстная не пришла ему на помощь, и после этого мы выпроводили его за дверь. Я с облегчением переоделась в тёплое платье, закуталась и быстро собралась в дорогу, в Гребнево. Часов в восемь вечера мы вместе с матушкой Елизаветой Семёновной и Володиным братом Василием простились со всеми и пошли на вокзал.

За час езды на электричке мы отдохнули. Но вот мы стоим в Щёлково на мосту через Клязьму и ждём попутную машину, чтобы доехать до Гребнева. На улице ни души, машин не видно, мороз крепчает... Володя закутывает меня в пуховую шаль, которую дала мне мама. Сначала я отказывалась её взять. Теперь же она мне очень пригодилась, я сразу согрелась в ней. Так мы стояли довольно долго, но машин все не было. Что же делать? Я усердно молилась святителю Николаю, который помогает всем путешествующим. Чтобы не мёрзнуть дальше, мы решили идти пешком, а если покажется машина, то «проголосуем».

Матушка еле бредёт, у мужчин в руках по чемодану с моим приданым. Все же я с Володей ушла далеко вперёд, но мы то и дело оглядывались, чтобы не пропустить машину. Поднялись на гребневскую гору, оглянулись — вдали засветились фары. «А вдруг в машину посадят Васю с матушкой, а нам не остановят?» — подумали мы и пустились бежать навстречу машине. Крытый брезентом грузовик остановился, когда мы уже подбежали к нему. Володя закинул за борт чемоданы, мы легко вскочили, но старушку-мать Вася тщетно пытался водворить в кузов. Поскольку борт у машины не открывался, то бабушка повисла поперёк борта, доски которого пришлись ей под ребра.

— Поднимай ноги! — командовал Вася, но Елизавета Семёновна, будучи на седьмом десятке, не могла этого выполнить. Мы тащили бабушку кверху за руки, за шубу, но напрасно.

— Ой, вы мне руки вывихнете! — вопила она. Наконец она взмолилась: — Ребята, задыхаюсь, не могу! Уж вы меня или вниз, или вверх, хоть куда-нибудь стащите!

Трагично? А нас смех разбирал. Володя выскочил из машины, вдвоём они ухватили мать за ноги и перебросили её через борт в кузов, как кидают мешки с картошкой. Я вцепилась в ворот свекрови, оберегая её лицо от повреждений. Старушка грохнулась мне под ноги, но, слава Богу, ничего себе не сломала. Ребята запрыгнули в кузов, машина понеслась. А мы так развеселились, что хохотали все двадцать минут пути.

Вдали показался наш храм — величественный, освещённый луной. Кругом мёртвая тишина, село давно спит. И тишина сходит на сердце. Вот старенький домик, в который я имею теперь право войти как свой человек. Соседка натопила печки, засветила лампады, в доме тепло и уютно. В передней комнате на столе появился начищенный самовар, он кипит и поёт. И душа поёт хвалу Господу: «Вот я и Ушла из суетного мира. Теперь здесь, в тишине лесов и полей, под сводами храма, мы с Володей будем воспевать хвалу Господу. Но, кажется, всей жизни нашей будет недостаточно, чтобы воздать Тебе, Боже, должное благодарение».

С такими мыслями мы мирно попиваем чаек, кушаем огромный самодельный торт, который принесла нам живущая поблизости Елена Мартыновна. О, сколько же труда и любви вложила в этот торт святая эта старушка! И черносливом, и абрикосовым вареньем, и клюковками пестреет пышная кремовая крышка. А ведь сама старушка не пришла, видно, понимала, что мы вернёмся смертельно усталыми. Но что это? Стук в дверь. В комнату входит отец Борис со своей матушкой. Они начинают нас поздравлять и извиняются, что не были на венчании, так как у батюшки была служба в храме, ведь это было воскресенье. Супруги усаживаются за стол. Они удивлены, что все так скромно. Видно, они рассчитывали найти у нас продолжение свадебного пира, а тут, кроме торта, ничего нет. А мы с Володей не догадались захватить с собой из Москвы хоть что-нибудь из закусок или еды. Но мы все сыты и хотим спать. Однако не тут-то было: отец Борис начинает произносить длинную речь с поучениями о семейной жизни. Вася уходит, исчезает и мать, у нас с Володей глаза закрываются от усталости, мы ничего уже не воспринимаем из пышной речи отца Бориса. Часы на колокольне пробили двенадцать часов ночи, а гости все не уходят. После батюшки говорит матушка, потом опять батюшка. Мы молчим, дремлем сидя. Наконец они уходят. В трёх шагах за перегородкой наша постель. Мать Володи взбила нам перину и подушки, чинно все застелила. Володя кидается на постель и моментально засыпает. Я ложусь рядом совершенно обессилевшая, не в состоянии пошевельнуться. Слава Тебе, Господи, все кончено.

После свадьбы

Следующий день после свадьбы мы с Володей были сонные, не могли ни о чем думать, ни о чем говорить, ни что-либо чувствовать. Нервное утомление предыдущих дней давало себя знать. Теперь, когда все тревоги были позади, хотелось отдохнуть. Даже близость молодого мужа мне была в тягость. Хотелось снова побыть одной, отдохнуть так, как я отдыхала раньше, то есть в одиночестве. Я вошла в комнатку свекрови, свалилась на первую попавшуюся кровать и заснула. Старушка свекровь была поражена, увидев, что мы с Володей спим в разных комнатах. Но удивляться было нечему, мы просто ещё не привыкли друг к другу, а силы нас уже оставили, требовался отдых. Нам предстояло снова ехать в Москву на примерку подрясника для Володи.

Моя мама вместе с крёстной в эти дни не разгибаясь шили Володе его первый подрясник. Володя съездил к архиерею, который его слегка проэкзаменовал, спрашивая устав служб и гласы [4]. Все это было знакомо Володе с детства. Служа в армии, он ничего не забыл. Длинными вечерами, дожидаясь своего генерала, у которого Володя служил денщиком, он напевал молитвы. Он рассказывал, что, поддерживая в печке огонь, грея чайник, он мысленно переносился в храм, будто участвуя в богослужении и молясь Богу.

Архиерей назначил рукоположение в ближайшую свою службу, то есть в день памяти святого мученика Трифона. Володя готовился к принятию первого священного сана. Мы ночевали в Москве. Папа предоставил нам свой кабинет, где мы с ним ежедневно все годы изливали перед Господом свои сердечные молитвы. Кругом иконы, духовные картины, множество лампад. Папочка отдал нам самое дорогое, что имел в жизни, а именно свой уголок, в котором беседовал с Богом. Вот святость! В ночь перед рукоположением Володя долго молился со свечой в руке. А ясным морозным утром мы уже поднимались к храму, красиво возвышавшемуся на холме среди маленьких заснеженных избушек. Всю литургию я простояла слева от прохода к Царским вратам, у самого амвона. Сюда посреди иподьяконов подводили моего супруга в белой одежде. Я молилась, чтобы Божья благодать сошла на него. Все слова молитв я понимала. Я не могла подняться с колен от прилива чувств. «Аксиос, аксиос, аксиос», — раздавалось в воздухе.

Дома были поздравления, обед с родными и опять срочный отъезд в Гребнево, так как вечером — всенощная накануне праздника Сретения Господня, где Володя должен служить.

Впервые мой Володя, теперь уже отец дьякон, совершает с духовенством торжественное богослужение. Ни заминок, ни ошибок... Все говорили, что дьякон служил так, как будто он уже многие годы стоял перед престолом. Старики храма (молодые тогда не ходили) преподнесли в подарок дьякону большую богослужебную свечу, украшенную и расписанную цветами. «Гори, отец Владимир, как свеча перед Всевышним», — сказали прихожане своё пожелание.

Так начал мой супруг своё служение. Обедню в Гребневе служили не ежедневно, а только в праздники и воскресные дни. Но почти каждый день привозили покойников, отпевание которых без дьякона не происходило. Часто были заказные обедни, перед которыми утреню служили часов с восьми. По вечерам служб не было, так как автобусы в те годы к храму не ходили, шоссе ещё не было проложено, машин было ещё мало, лошадки тянули сани-розвальни. Ещё не было на селе ни газа, ни водопровода. Ходили на колодец, спускаясь к пруду, черпали воду, держа ведро рукой, ложась животами на обледенелый сруб колодца. Все это было для меня ново и интересно. Прежде других мы с Володей решили оклеить обоями свою пятиметровую комнатушку, стены которой пестрели страницами из старых журналов и газет.

Я напрасно старалась послать Володю в Калининскую область к отцу Митрофану, который ждал приезда моего супруга. Володя все откладывал, ссылаясь на морозы, на дела, на службы. Мне казалось, что он боялся встречи с прозорливым старцем. И все же он назначил как-то день отъезда, но вечером сказали, что завтра с утра привезут покойника. Опять поездка сорвалась! А в те годы после отпевания родственники умершего везли священника и дьякона к себе домой на поминки, с которых к ночи часто никто не возвращался домой. На поминках выяснилось, что где-то в соседнем доме лежит старушка, желающая причаститься. Вот и дело для духовенства на следующее утро. А потом родители новорождённого в ближайшем доме ребёнка звали к себе для совершения Таинства Крещения. А рядом просили избу освятить — новоселье справляли. Так и застрянут наши батюшки в каком-нибудь селе дня на два-три. А я все стою

у окна и вглядываюсь вдаль — не покажутся ли среди берёзок розвальни с Володей. Но я не скучала: этюдник был со мной, и я через стекло окна писала зимний пейзаж с храмом. Я помогала свекрови печь просфоры, шила занавески, ходила за водой, за дровами, топила голландку. Иногда Володин брат Василий сам приносил воду, но были дни, когда он уезжал за свечами и другими товарами для храма, в котором был старостой. Тогда в домике царила тишина, можно было молиться и читать духовные книги, которыми обильно снабжал меня мой дорогой папочка. Раз в неделю я навещала родителей в Москве, оставалась у них ночевать, а на следующий день возвращалась в Гребнево с тяжёлым рюкзаком за плечами, набитым вкусными продуктами из столицы. В деньгах мы в первые годы нашей супружеской жизни не нуждались, так как родители мои ежемесячно аккуратно давали мне порядочную сумму. Жили мы тогда вчетвером одной семьёй, не считаясь деньгами. После реформ все казалось дёшево, всего было много. Дома появилось козье молоко. Василий принёс со двора двух маленьких козочек и поместил в углу кухни, сделав для них загон. Они мило блеяли. А вечерами мы с Володей забирались на русскую печку и грелись там, слушая завывания ветра и бой часов на колокольне. Мы рассказывали друг другу что-то, смеялись... Так потихоньку мы стали привыкать друг к другу. Ведь до свадьбы у нас не было возможности поближе познакомиться друг с другом, а теперь нам некуда было спешить, не о чем заботиться. Я теперь часто вздыхала полной грудью.

— Ты о чем вздыхаешь? — спрашивал Володя.

— Я облегчённо вздыхаю, потому что как будто груз с себя сбросила: не надо ничего запоминать, ничего долбить. Все заботы сбросила! Так мне легко, так хорошо стало!

Я расписала побелённую русскую печь, нарисовав на ней стаю летящих гусей. На шее каждого гуся сидел ребёнок. Все, кто к нам приходил, восхищались, и было так радостно.

Первая весна в Гребневе

Великий пост. Храм пустой и холодный, промёрзший. Сложили печь-буржуйку и топили её перед богослужением, но теплее не становилось. Маленькая печурка не могла согреть огромный храм с множеством окон и закоулков. Пять-шесть старушек жмутся к кирпичам печки, хор приходит только в воскресенье, а литургию Преждеосвященных Даров поёт один мой дьякон да соседка-старушка Александра Владимировна Сосунова. У неё прекрасный голос — сопрано. Ей семьдесят лет, но она пела всю жизнь, и голос её звучит прекрасно. Она становится перед Царскими вратами рядом с моим дьяконом, и они с чувством выводят: «Да исправится молитва моя...» А вторить им некому. Хорошо, если три-четыре старушки встанут на клирос, а то я одна. Зато и чтений на мою долю доставалось столько, что можно было охрипнуть. Ну и Володя подходил, читал пророчества и другие незнакомые тексты Ветхого Завета. Я с замиранием сердца вникала в новые для меня службы. Учась в институте, я не имела возможности посещать по будням храм, великопостные службы были для меня тайной, покрытой мраком. А теперь я с трепетом ждала, когда вынесут свечу и возгласят: «Свет Христов просвещает всех». Тут колени сами подгибаются и невозможно не положить земного поклона. А потом, когда в полутьме и пустоте храма под куполом разливается пение дуэта Володи и Александры Владимировны, то чувствуешь душою, что «силы небесные с нами невидимо служат».

Мне было ясно, что теперь в посту Володе отлучаться уже нельзя. Он был и за псаломщика, и пел, и в праздники служил дьяконом. А в конце марта, когда стремительно стал таять снег и разлились весенние воды, ни о какой поездке не могло быть и речи. Тут приехал к нам кто-то из Москвы с известием, что отец Митрофан отошёл ко Господу. Сжалось моё сердце, и я горько заплакала. О, как я жалела, что мой муж не сподобился увидеть этот светильник веры!

Но горевать много не приходилось. Наступила весна, из парка доносился крик грачей, которые прыгали тут и там по тающей грязи дорог. Потом скворцы запели над домами. Бывало, иду утром по морозцу к колодцу, а у скворечников заливаются птицы на заре, славят Бога. А над озером чайки кричат, а там уж и невидимый глазом жаворонок запел в небесах. А дома пахнет свежим хлебом: матушка печёт просфоры и артосы. К концу поста причастников становится много. «Володенька, помоги тесто месить», — просит мать сына. У Володи сил много, и он хорошо вымешивает тесто. Володя приносит домой белые пасхальные облачения, которые надо постирать и подштопать. В те годы для храмов ничего нового не шили, а старые облачения были уже грязные, гнилые, они рвались и рассыпались. Над ними много приходилось трудиться. Даже мамочка моя принимала в этом деле активное участие: делала новые подкладки, штопала... Да вознаградит Господь рабу Свою Зою, много сделавшую для храма и всегда бесплатно.

Но вот и Страстная неделя с её беспрерывными ежедневными богослужениями. Я впервые слышу в храме «Се Жених грядёт в полунощи...» и «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный...». А слова эти мне с детства знакомы. Помню, как мамочка напевала эти молитвы, когда убиралась и гладила перед Пасхой. В храме на Страстной неделе я раньше не бывала — училась. А в Гребневе я стала понимать, как много теряют православные, пропуская службы в последнюю неделю Великого поста. Ждут Пасхи, ждут радостной встречи с Господом, а провожать Его на страдания никто не идёт. Все хотят радоваться с Ним, но мало кто хочет с Ним плакать. А ведь в эти дни Спаситель говорил: «Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие свершится». Он говорил: «Душа Моя скорбит смертельно...» Очень жаль, что мало православных, которые сказали бы, как апостол Фома: «Пойдём за Ним и умрём с Ним!»

Собрали деньги на украшение святой Плащаницы. Нужны были цветы, но они продаются только в Москве, а ехать никто не может. Тогда вызвалась я — мне не привыкать ез-Дить. Но шоссейные дороги в те годы весной перекрывали, автобусы и тяжёлый транспорт не пускали, пока земля не оттает, боясь испортить шоссе. Потому я должна была добираться до Гребнева с поезда пешком километра четыре. Но я не испугалась, надеялась на свои молодые силы.

Приехав в Москву, я навестила родителей, пообедала и пошла в цветочный магазин. Там у меня глаза разбежались, такие кругом роскошные цветы стояли. Я выбрала из корзины четыре белые и уже хорошо распустившиеся гортензии. Упаковали мне их в два свёртка, поставив меньшие корзины на большие, укутав плотной бумагой доверху и обмотав все верёвками. Я бодро вышла на улицу, неся в каждой руке по высокому закутанному букету. Конечно, сесть с такой поклажей в транспорт я не могла и пошла до вокзала пешком, а это километра три, да и вес приличный -двенадцать килограммов! Тяжело, но ничего, иду с остановками. Так и дошла и села в поезд. Когда доехала до станции Фрязино-Товарная, уже наступил вечер. Погода стала портиться, подул сильный ветер, налетел колючий мелкий снег. Я иду, а ветер бьёт в лицо, клонит мои букеты, как лёгкие паруса, в обратную сторону, рвёт бумагу. Напрасно я останавливаюсь и пытаюсь закрыть цветы бумагой, скоро от неё остаются только жалкие клочки, нет ничего, чем можно было бы закрыть цветы. А морозный ветер уже остудил землю, лужи под ногами замерзают. Кругом дома незнакомые, некуда зайти, чтобы укрыться от ветра. «Господи, Господи, помоги мне!»

Совсем стемнело, когда я, измученная, дотащилась до дома. Все мне сочувствовали, но горе обнаружилось утром, когда широкие листочки гортензий, обожжённые морозным ветром, повисли как тряпочки, почернели, остались только круглые белые головки, их почему-то мороз не погубил. Мне было до слез обидно. Но никто меня не упрекал, не ругал, наоборот, все жалели. «Мы сами виноваты, что никто не взялся Вам помочь», — говорили старушки-церковницы. Но как теперь украсить Плащаницу? Володенька выручил. Он объявил прихожанам, чтобы они, кто может, только на Пасху, принесли в храм домашние цветы в горшках. Люди принесли фикусы, олеандры и другие зеленые растения. Горшочки обернули белой бумагой и поставили вокруг Плащаницы, а между домашними цветами поместили головки гортензий, длинные голые стебли которых спрятались в принесённой зелени и ветках вербы, воткнутых в землю.

В те годы чин погребения Спасителя совершался ночью. Народу было мало, все собирались идти в храм на следующую ночь — пасхальную. Но не сравнимо ни с чем богослужение с Великой пятницы на Великую субботу! Тихо, молитвенно звучат слова канона, умильно, печально поёт хор, все стоят со свечами, как на похоронах. Духовенство поднимает Плащаницу и несёт её над собой. В широко открытые двери храма все тихо выходят под звёздное небо. Ночь прошла, светает. На темно-голубом небе розовые облака, мелкие, как спинки овечек. А тут, вокруг храма, печальные овечки стада Христова провожают во гробе мёртвое Тело своего Спасителя. Земля под ногами ещё замёрзшая, воздух лёгок, свеж, кругом невозмутимая тишина. Замолкло пение канона «Волною морскою», все проходят под Плащаницей. А там уже гремит пророчество о всеобщем воскресении. В сердце звучат слова Господа: «Печаль ваша в радость будет!»

Проходит несколько часов, и начинается торжественная обедня Великой Субботы. Я любила сама читать пятнадцать паремий, которые, как обычно, подготавливают к чуду Воскресения. Читала я чётко, не спеша, с выражением, стараясь, чтобы все было понятно. Слушали тогда внимательно, так как посторонних ещё не было — они приходили позднее, ко времени освящения куличей. Посторонними называли тех людей, которые в течение всего года не ходили в храм, а лишь освящали куличи на Пасху и запасались святой водой на Крещение.

Как же радуется сердце, когда начинается перекличка хоров: «Господа пойте и превозносите во веки!», «Славно бо прославися!» Потом трио перед Царскими вратами тоскует по Воскресению, как бы прося Христа: «Воскресни, Боже...», «Воскресни, яко Ты царствуеши во веки!» Не пройдёт и пяти минут, как духовенство переоденется во все белое. Снимаются чёрные покровы, на иконы вешаются белые полотенца, белые ленты... Пост кончился.

В 50-е годы народ будто не понимал всей глубины и торжественности службы Великой субботы, поэтому в храме было тихо и благоговейно. Только часам к двенадцати начинали тянуться вереницы женщин с узлами в руках. Очередь за свечами, очередь прикладываться к иконам, очередь святить... В храме до вечера стоит шум, говор, беспорядок. Наконец на улице темнеет, освящение куличей окончено, Двери храма закрываются. Все куда-то исчезли, видно, пошли отдохнуть перед заутреней. Мы с Володей остались вдвоём, перед нами святая Плащаница. А на полу беспорядок, бумаги, скользкая грязь, которую натащили на обуви пришедшие издалека по весенней распутице. Володенька приносит ведра с водой, тряпки и начинает мыть полы. Я следую его примеру. Еле успели прибраться, заперли храм, спешим домой переодеться к службе.

Первая моя Пасха в Гребневе

Пасхальная заутреня не оставляла такого сильного впечатления, как Великая суббота. Уж очень много неверующих людей шумело вокруг храма. Мощные удары колокола отчасти заглушали говор народа, но в непроглядной темноте церковного двора среди чёрной толкающейся толпы тут и там вспыхивали огоньки папирос, слышались окрики -и все это оставляло тяжёлое впечатление. А с одиннадцати часов вечера и храм, и паперть забивались такой плотной толпой, что пройти вперёд и в закоулки храма (где было чуть свободнее) старым людям уже не было возможности. На крёстный ход, кроме духовенства и хоругвеносцев, уже никто не выходил. Певчие сцеплялись руками друг за друга и шли, рискуя остаться на улице. Меня предупредили, и я осталась с левохорами, среди которых в ту ночь появилось много чужих, незнакомых лиц.

С великим трудом протиснулись вслед за священством хоровики, и толпа сомкнулась. Шум продолжался до конца заутрени. Наконец около двух часов ночи неверующие ротозеи ушли, и стало потише. И зачем они приходили? Разве не смогли б они, даже из любопытства, посетить пасхальную службу в течение всех последующих дней? Возможно, что по заданию партии приходили, чтобы нарушить благолепие праздника.

В те годы во все дни пасхальной недели духовенство обходило окрестные дома, поздравляя жителей с праздником. Это называлось «ходить по приходу», а кончился этот обычай с приходом к власти Н. Хрущёва. Он запретил все богослужения вне стен храма: и крёстные ходы по улицам, и панихиды на кладбищах, и молебны по домам, и освящение домов, колодцев, садов и (мучительный для духовенства) вынос покойников. Тогда прекратились эти печальные шествия с гробом по сёлам, шествия с пением молитв, с остановками у каждого дома, из которого выйдут хозяева и сунут в руки священника денежку или записочку с именами. Тогда опять очередная остановка на три-пять минут. Летом это не страшно, но в дождь, под ледяным ветром, в трескучий мороз... После таких «выносов» мой дьякон возвращался домой окоченелый, с обледенелым подолом рясы и подрясника, а главное — охрипший, без голоса. Старое духовенство старалось избегать этих «выносов», посылало молодых: они, мол, выносливее. Но Володенька мой в те годы без конца кашлял, дышал над паром картошки, эвкалипта и т. п. А в 48-м году «по приходу» ходили ещё много. На престольных праздниках: два раза святителя Николая, два раза преподобного Сергия, в соседнее село на Георгия Победоносца, так как свой храм у них был закрыт. Ходили славить Христа на Рождество, ходили окроплять святой водой на Крещение, ходили на Пасху. В общем, ходили, сколько позволяли время и силы. Володя с детства ходил с отцом, поэтому знал все дома, в которых принимали. Теперь он ходил уже два года как псаломщик, а с 48-го — как дьякон. Он шёл по одной стороне улицы, а священник — по другой. На улице они встречались, и Володя показывал батюшке те дома, где их ждали. Во многих домах предлагали угощение, но духовенство обычно отказывалось. Тогда давали с собой пироги, яйца, куличи и т. п., платили и деньгами — кто сколько мог. Окончив обход деревни, усталые и охрипшие батюшки наконец садились за стол в избранном ими доме. Большей частью это были дома бывших священников, певчих или членов церковного совета.

Однажды Володя мне сообщил, что будет один день ходить по селу Райки, где церковь была разрушена до основания. А отдыхать вечером будет у вдовы священника, старенькой матушки. «Ты приходи, Наташенька, туда ко мне, вместе будем лесом домой возвращаться. Туда около пяти километров». Я с радостью согласилась. Уж очень было скучно сидеть одной в пасхальные вечера, когда все кругом ликовало: солнце грело, птицы пели, кусты покрывались белым пухом. Я подружилась со своей огромной цепной собакой, которую я кормила, спускала гулять по ночам и брала с собой на этюды. После обеда я захватила хлеба для пса и позвала его: «Джек, за мной!» И мы весело зашагали. Володя так подробно описал мне дорогу, что я шла, как по знакомому месту, и скоро нашла нужную хатку. Проходя через лес, через поляны, я нигде не встретила ни души, один Джек бежал то спереди, то позади меня. Но как же душа ликовала, до чего же было хорошо в весеннем лесу! А в хатке меня встретили как дорогую гостью — с поцелуями и поздравлениями. Милая дочь хозяйки усадила нас с Володей рядом, долго усердно угощала. Матушка её смиренно вспоминала прежние годы. Но вот стало темнеть, и мы поспешили в обратный путь. А как вошли в лес, то смерклось совсем. Дорогу за эти часы залило водой, мы её с трудом отыскивали. Мы шагали в высоких сапогах, а Джек плюхался в воду и плыл к нам, когда мы его манили хлебом. Было так смешно и так радостно... Счастье тёплой весенней ночи охватило наши сердца.

Часть II - ИСПЫТАНИЕ ПРОВИНЦИЕЙ

Нелады на приходе

Итак, я с 48-го по 68-й год, то есть целых двадцать лет, прожила в селе Гребнево. Вдалеке от городского шума, от общества неверующих, среди родных и друзей быстро мелькали недели за неделями. Летом мои дорогие родители снимали комнату поблизости от нас, и я часто с ними виделась. А зимой я сама каждую неделю их навещала, чаще всего одна, так как муж мой был вечно занят приходом. Я тоже уделяла много времени приходской жизни, о которой у меня постепенно складывалось совсем иное мнение, далёкое от того, какое было до свадьбы. Если раньше я видела священников, горящих верою, гонимых, готовых умереть за Христа, видела в основном на богослужении, то теперь мы знакомились семьями, встречаясь изо дня в день. Почему-то многие священники проводили долгие зимние вечера у нас на кухне, сидя часами за самоваром. В Москве у нас в семье ели быстро, у стола не задерживались, все расходились по своим делам: мама много шила, папа читал, писал, молился, мы с братом учились или читали. Радио дома не было, вечером царила тишина. А в семье Соколовых, куда я теперь попала, вечерние чаепития тянулись до ночи. Если никто ничего не рассказывал интересного, то Василий (брат Володи) приносил карты. Я знала, как отрицательно относился мой отец к этому пустому провождению времени, а поэтому подбирала подходящую литературу и часто читала всем вслух. Спасибо папочке, он умел снабжать нас духовными книгами, Доступными пониманию простых людей. То были описания Детских и юных лет подвижников благочестия, отрывки из творений Нилуса и т. п. Володя мой в эти первые годы, да и в дальнейшем, много читал, пополняя своё духовное образование, которого у него не было. Но службы и уставы Церкви он знал великолепно. Он учил (на картошках) совершать проскомидию священников, которые присылались в Гребнево иной раз прямо из семинарии. Из атеистического общества, лишённые воспитания в православной семье, усвоившие взгляды на жизнь материалистов, молодые (по стажу) священники приводили меня в удивление и недоумение. Они оставались на приходе кто год, кто два, а кто считанные месяцы. Редко кто служил три-четыре года.

Старушки-прихожанки начинали сначала дивиться, потом осуждать действия батюшек. Были на приходе и стукачи, которые постоянно писали жалобы. Один Бог без греха, а священники всегда были на виду у прихожан, потому что вынуждены были жить в сторожках при храме. Своим сыновьям и мужьям люди прощают, а от священнослужителей требуют совершенства. Назначались собрания прихожан (тогда ещё разрешалось это делать без разрешения райисполкома, а в 60-е годы было запрещено). И как же яростно шумели и орали бабы, вспоминая друг за другом свои собственные прегрешения, отступления от веры, защищая священников или обвиняя их. Я бывала на этих собраниях и дивилась. Не прошло и двух месяцев после нашей свадьбы, как я умоляла Володю пойти на церковное собрание, сказать своё веское слово и утихомирить старух (Володя никогда не ходил на собрания). Его очень уважали, против него никто не шёл, его мнение имело большой авторитет. Он откликнулся на мою настойчивую просьбу и пошёл скрепя сердце.

На этот раз люди возмущены были тем, что священник обвинял старосту и других в расхищении. Ему казалось, например, что масло для лампад продают, а деньги скрывают. Его искушение дошло до того, что говорили, будто он сосчитал количество лампад, отвесил масла на каждую службу в лампаду и т. д. Ох, батюшка, не учёл он, что подсвечники густо мажут маслом, чтобы воск к ним не прилипал! Священник был пожилой, но неопытный. Гребнево было его первым приходом. Он хотел, чтобы было между всеми полное доверие друг к другу, и поэтому уничтожил все инвентарные и бухгалтерские книги, ведущие приход и расход. Володя пошёл на собрание, но меня просил не ходить. Я осталась дома. Дьякон мой скоро вернулся.

— Ну, что ты сказал? Чем утихомирил народ? — спросила я.

— Я напомнил священнику, что остерегал его уничтожать инвентарные и другие хозяйственные книги.

«Теперь, батюшка, вы можете обвинять кого угодно и в чем угодно, но у вас нет доказательства. Нигде не записано, сколько было куплено масла, свечей, кагору... и когда, на какую сумму куплено, и когда выдано на службу и продажу, и сколько осталось. Раньше запись всегда велась. Вы уничтожили тетради, а теперь людей обвиняете, но доказательства нет», — так сказал мой дьякон и ушёл. А священник обиделся на всех и ушёл с прихода. Ещё снег не стаял, как из ворот церковных выезжали лошади, запряжённые в розвальни, на которых качались фикусы, комоды, узлы и мелкая мебель. Епископ прислал другого священника. Это было на руку безбожному правительству — менять священников, раздувать вражду на приходах, не давать прихожанам возможности иметь духовного отца.

Так продолжалось долгие годы, до самой «перестройки». Одних мы провожали со слезами, недоумевая, в чем могли обвинять кроткого и смиренного батюшку, например, отца Василия. В тоне его речи, службы, в проповедях всегда звучала какая-то грустная нотка, от чего сердца наши трогались до слез. Он говорил просто, очень недолго, всего минут пять, но всегда глубоко затрагивал наши чувства. После него прибыл другой отец Василий — Аникин. Житейское горе привело его в семинарию, где он был одним из последних, то есть неуспевающих учеников. В первые годы после открытия семинарий поступить туда было нетрудно. Всех удивляло то обстоятельство, что после двадцати лет лютого гонения на Церковь ещё нашлись люди, готовые встать на путь священнослужителей. Были и молодые, и среднего возраста. После окончания войны и присоединения к Советскому Союзу Западной Украины в семинариях появилось много Украинцев. Они ещё не знали о бедствиях Церкви в годы революции, до заграницы ещё не дошли вести о зверствах и ужасах в ГУЛАГе и т. д. Эти культурные, милые молодые украинцы, окончив семинарии и получив приходы, удивлялись и не верили, когда им рассказывали об арестах, обысках, ссылках, пытках и всем том кошмаре, который перенесла Церковь до войны. Мне случалось с этим духовенством разговаривать, и они в страхе спрашивали: «Неужели такое может повториться?» Вполне понятно, что таких малодушных, не осведомлённых прежде о «задачах партии», в НКВД не трудно было запугать или пригласить к себе на работу. Мы им только удивлялись: кажется, вдруг священник уходит с прихода, уезжает куда-то в далёкие края, не простившись ни с кем, не объяснив даже собратьям-священникам своего бегства. Были случаи, что бежали также из семинарии. «Видно, здорово его припугнули», — шептались мы между собой.

Отец Василий

Отца Василия Аникина не напугали, он до смерти оставался на приходе в глухом селении Подмосковья, в Душоно-ве. До войны Василий Аникин был простым рабочим. Имел жену и детей. Неожиданно в трехлетнем возрасте, поболев недолго, умер их сынишка. Когда второй мальчик достиг трехлетнего возраста, то обварился самоваром и тоже скончался. Отец Василий говорил: «Не привязывайтесь сердцем к своему ребёнку, не мечтайте о его будущем: если б кто знал, какое горе — потерять сына! Лучше б его совсем не иметь! Я чуть с ума не сошёл. Я поехал на Север, где томились в ссылке святые Оптинские старцы. Когда я вошёл в вагон, то все убежали — такой у меня был ужасный вид. А старец велел мне пожить одному... Я уехал от жены. Несколько месяцев я скрывался в холодном доме, один, без людей...»

Видно, там происходило перерождение души Василия, видно, он приносил там покаяние Господу. Потом старец благословил Василия опекать большую семью, оставшуюся без отца-кормильца. Мать не могла заработать на хлеб, чтобы прокормить восемь малолетних детей. Василий стал работать лодочником, перевозить людей на другой берег. Весь свой заработок он отдавал бедной вдове. Она с детьми молилась Богу за своего благодетеля. Вдова ходила в оставшийся в захолустье храм, приучала детей к церкви. Приходили к ним в дом неоднократно из райисполкома, грозя отобрать детей у матери за религиозное воспитание. Хитрая вдова всегда говорила:

— Берите, всех восьмерых берите! Вот этого — первого баловника, да и других забирайте — они вам там жару дадут, не обрадуетесь! А мне легче будет.

Тут начинался детский плач:

— Мама, прости, не отдавай нас, мы исправимся! Присланные из райисполкома вступались за детей:

— Потерпи, Авдотья, вырастут — поумнеют, будут хорошими, расти их сама.

Так и вырастила Авдотья всех восьмерых в Православии, верующими людьми. Они остались благодарными Богу за Василия, которого Господь послал им вместо отца.

Когда дети подросли, Василий поступил в семинарию. Гребнево было его первым приходом. Отцу Василию было лет пятьдесят, он был совершенно седой, с бородой и длинными волосами.

Несмотря на пережитые невзгоды, отец Василий был весёлого нрава, задорная улыбка почти не сходила с его лица. Он не привёз свою больную матушку в Гребнево, оставил её на попечение родных, а привёз в Гребнево только на похороны. Сам отец Василий одиночества не любил, проводил у нас все вечера, даже частенько ночевал (пока детей в доме не было, это было возможно). Свекровь моя уходила в кухню, предоставляя гостю свою постель. «Я сегодня спать не лягу. Всю ночь буду проповедь писать», — говорил отец Василий. Двери у нашей комнатушки не было, так как не было и печки. Тепло шло из большей комнатки, отделённой от нас занавеской. Проснулся раз мой дьякон среди ночи, уже светало. А за занавеской светло от лампы и слышится мирный храп. Не сходя со стула, положив голову на груду книг, лежащих на столе, спит наш отец Василий. Утром дьякон говорит:

— Пора в храм идти! А отец Василий:

— Вы начинайте с отцом Иваном, я подойду... Проповедь не готова! Матушка, прочитайте, как у меня получилось?

Я читаю, нахожу, что предложения слишком длинные. Говорю:

— Батюшка, нельзя в одном предложении несколько раз слово «которое» употреблять, абсурд получается. Вот послушайте: «Икону отнесли в храм, которую нашёл отец девочки, которую откопали...» Выходит, что девочку откопали?

— Ой, матушка, что вы! Как так! Да я уж лучше по листочкам из книги скажу.

И старик вырывает из книг листочки, распихивает их по своим карманам.

— Батюшка, как вам книг не жалко?

— Да у меня их полный сарай, от полу до потолка все книгами завалено. Были времена, я видел: везёт лошадь воз книг. Спрашиваю у мужика, куда везёт. Отвечает: «Сжигать!» А я возьму лошадь под уздцы, да заверну её к себе во двор, да все книги у себя и спрячу, ведь все духовная была литература, из монастырей.

Таков был отец Василий. А говорил проповедь долго, но слушателей не захватывал. Бывало, разбредутся старухи по закоулкам, рассядутся по лавкам, о чем-то своём толкуют. у[ глухи они, и стары. Молодёжи и мужчин в храмах в те годы совсем не было, а старухам не по уму было понять отрывки из богословской литературы, которые, вынимая из кармана и во множестве разложив на аналое, прочитывал восторженным голосом отец Василий.

Вскоре начали против него писать письма, сначала архиерею. Отец Василий затягивал иногда индивидуальную исповедь, от чего служба и начиналась, и кончалась поздно. У всякого человека можно найти недостатки, а к осуждению мы привыкали. Говорю «мы», потому что и я сама была грешна в этом, смеялась и раздувала в рассказах промахи в поведении священников. (Читающие, помолитесь, чтобы простил мне Бог!). Даже однажды я поехала с делегацией к архиерею, но, слава Богу, мы не попали к нему на приём. Однако отца Василия Аникина вскоре заменили другим священником. Но гнев Божий постиг нашу церковь: вся макушка вместе с крестом, куполом и шейкой под ним сгорела ночью от удара молнии. А отца Василия перевели в село Душоново, километрах в тридцати от Гребнева. В последующие годы мы ездили к нему на престольные праздники, а он нередко посещал нас.

Паломничество в Стромынь

В день Казанской иконы Божией Матери (июль 48-го года) мы с мужем решили поехать на престольный праздник села Стромынь, которое от Гребнева километрах в тридцати. Дьякон мой, отслужив обедню и позавтракав, тотчас же без отдыху собрался в путь. Я в эти первые месяцы замужества старалась, где можно, сопровождать его. Проехали мы на автобусе до Душонова, а потом надлежало нам пешком ещё около двенадцати километров шагать. Два километра мы шли по жаре через поле, а дальше углубились в лес. Извилистая узкая дорожка поросла высокой травой, не было заметно на ней даже колеи от телег. Лес высокой стеной или густым кустарником поднимался от нас справа и слева, от стены до стены было метра полтора. Под ногами чистые, прозрачные лужи, а кое-где в низинах — вода почти до колен. Мы разулись, с удовольствием шли босиком, путаясь в траве и цепляясь за мокрые ветви высоких кустов. Я никогда и не предполагала, что в Подмосковье есть такие дебри. На протяжении всей дороги мы не встретили ни души, нигде не было ни полянки, ни строения — лес и лес! Шли мы весело, быстро. Дьякон мой торопился, боялся опоздать ко всенощной, на которую был приглашён. Служил Володя великолепно: громко, ясно, без поспешности. Его приятный тенор радовал сердца и вдохновлял к молитве. Вот и начали его приглашать повсюду (до прихода к власти Хрущёва это разрешалось).

Наконец мы вышли на вырубку: широкая просека была вся в пнях и брёвнах, где-то близко шумела электропила. Вдали показалась колокольня. Муж предложил мне отдохнуть на брёвнышках, а сам чуть не бегом поспешил к храму — время было на исходе. Как же мне обидно стало, что он меня одну оставил, я чуть не плакала, но сил идти не было. Отдохнув, я пошла уже тихо, решив, что к службе я уже все равно опоздаю. Каково же было моё удивление, когда из дверей сторожки мне навстречу вышло человек семь священников, а с ними и мой дьякон.

«А вот и моя матушка!» — весело сказал Володя, указывая на меня. Тут посыпались приветствия, поздравления с праздником... Настоятель храма провёл меня на террасу и сказал: «Мы только что подзакусили перед всенощной, вышли толпой и наткнулись на вашего дьякона. Мы обрадовались ему, повернули назад и ещё раз уселись за трапезу. Второй раз выходим — матушка перед нами! Ну, уж вы тут сами угощайтесь, отдыхайте и приходите к нам в храм».

Ночевали мы в сторожке. А утром после обедни меня поразил торжественный крёстный ход. Шли около километра по селу, по полю, шли к развалинам древнего монастыря, которого и следа-то не осталось, лишь кое-где среди поля виднелись глыбы камня и кирпича. Тут под спудом находился гроб святого Саввы Стромынского, которого здесь почитали. К нему и шёл на молебен народ. Шли с иконами, с хоругвями, с пением. Духовенство все в блестящих рясах, народ, разодетый в пёстрые платки и яркие платья. Солнце палило, а мы все шли, шли... Дороги в ямках, в кочках, в лужах, но людям нипочём: идут бодро, стараются не только приложиться к чтимой иконе, но и «нырнуть» под неё. Для меня все это было ново и непонятно. Молитва для меня была — беседа с Богом один на один, в тишине,, смиренно сосредоточившись, а тут — шум, толкотня, потом застолье с водкой, вином и шутками... Разве это угодно Господу? Свершилась святая Его воля. Вскоре приход в Стромыни был закрыт лет на сорок, но храм не был разграблен и снова открыт в 1992 году.

«Там убоятся они страха, где нет его...»

(Пс. 13, 5)

В июльскую жаркую пору случилось однажды дьякону и священнику посетить отдалённое километров на шесть село, где просили отпеть покойника. Там был разрушенный до основания храм, а вокруг этого места — кладбище, где продолжали хоронить. Священником был тогда отец Иоанн, старый, лет восьмидесяти. В годы преследований он работал садовником, видно, потому и уцелел. Подали телегу, собрали облачения, кадило, свечи и уехали. Отпели, захоронили покойника, пошли кушать — на поминки. Народу было много, угощали сытно, пили, вина не жалели. Дьякон стал напоминать разгулявшимся мужикам, что пора бы им подать лошадь с телегой, ведь батюшка старый, устал. «Ладно, дома будете», — был ответ. Наконец распрощались, сели и поехали. Возчик был сильно пьян и весел. Лошадка бежит, парень поёт... У леса дорога расходится, парень дёргает вожжи — лошадь сворачивает в сторону.

— Эй, паренёк, нам надо прямо!

— Нет, батя, я дорогу знаю, направо путь ближе, — и опять горланит песню.

Въехали в лес, стало темнеть. Парень петь перестал, покачивается, повесил голову. Дьякон говорит:

— Дай мне вожжи, а сам отдохни.

— Нет, не дам. Я взялся довезти вас до Гребнева и довезу.

— Да ведь ты не туда нас везёшь, — говорит дьякон, который вырос в этих местах и знает окрестности, как свои

пять пальцев. Но мужик упрям, заехал в такие дебри, где уж и дорога теряется.

— Слушай, ты заплутался!

— Сам заплутался, сам и выеду, чуть правее возьму, и вернёмся на правильный путь.

Парень повернул в сторону. Метров через шесть телега упёрлась оглоблями в мелкий ельник и встала. Напрасно парень понукал лошадь, идти ей было некуда — кругом тьма и непролазная чаща. Тут отец Иоанн схитрил:

— Я пройдусь малость, дорогу поищу.

— Нет, вы не уходите, — сказал возчик. — Я вас и ваши вещи сам до дому вам довезу, я не пьян, вещи не отдам, -и улёгся на мягкий узел.

Дьякон спорить не стал. Прошло минут пять, отец Иоанн не возвращался.

— Не заблудился бы старик, надо его поискать, — сказал Володя и соскочил с телеги.

Возчик молчал и похрапывал. Дьякон вскоре догнал отца Иоанна, и они вышли на верную дорогу. «Дойдём пешком», — решили они. Ночь была тёплая, тихая, большая луна вышла из-за тучки и озарила окрестность. Батюшки шли тихо, отец Иоанн держался за дьякона и опирался на свой высокий посох. Их тёмные рясы вместе с вещами остались в телеге, батюшки шли налегке в одних белых подрясниках. Наконец показалась светлая колокольня храма, золотой крест сиял над куполом. Тропинка вела через кладбище в гору. Тут отец Иоанн совсем выбился из сил:

— Хоть бы посидеть да отдохнуть, а кругом роса на траве, белый подрясник жалко...

— Ничего, мы найдём лавочку, — ответил дьякон и повёл старика за кустарник. Кругом было тихо, часы на колокольне пробили два раза.

— Одышка прошла, пойдём, — сказал отец Иоанн.

Тут вдали у ворот кладбища послышались весёлые голоса, смех.

— Ночная смена в Слободу возвращается, — сказал дьякон и тихо повёл батюшку к дорожке.

Тут раздались крики и визг. Весёлая компания девушек остановилась, повернула назад к воротам и бросилась бежать.

— Куда? Что вы? Не бойтесь! — громко кричал дьякон, размахивая своим широким белым рукавом.

Но топот ног и крики женщин заглушили его голос. Молодёжь бежала во весь дух, пока не скрылась за поворотом.

— Бедняжки, как они напугались, — сказали батюшки и разошлись по домам.

Утром приехали колхозники из Райков и привезли облачения и рясы священников. Умная лошадка на рассвете сама выбралась из леса и привезла на свой двор спавшего возницу. Крестьяне очень извинялись, что старому священнику пришлось самому среди ночи добираться до дому.

Прошло лет пятнадцать. В зимний тёмный вечер я сошла с автобуса и направилась к нашему домику у церкви. Впереди меня шли две женщины. Было жутко идти одной, поэтому я не отставала от них. До меня доносился их весёлый непринуждённый разговор. Но вот и храм недалеко, я почти пришла.

— Как мы в Слободу пойдём, через кладбище? — спросила спутницу одна женщина.

— Что ты! — прозвучал ответ. — Мы по ночам через кладбище не ходим, боимся... Мы однажды шли всей компанией с ночной смены, смеялись, шутили, и вдруг из-за кустов привидения двигаются... Мы как заорём! Уж мы бежали назад, жуть!

— Да вам показалось...

— Нет, нас было двенадцать человек. Все как один видели: одежды у них до земли, бороды, рукавами широкими машут... Такой страх! Мы теперь хоть три километра кругом в обход сделаем, но через кладбище ночью, убей, не пойдём!

Этими словами не верующие в Бога доказывают, что в глубине души у них ещё есть страх перед загробным миром, есть вера в иной, духовный мир. Но, не имея в душах благодатной силы Божией, люди боятся даже думать о смерти, Даже мысль о бессмертной душе приводит в трепет тех, кто Далёк от Бога. Они в руках сатаны, а поэтому боятся узнать истину, боятся всего и везде, живут в вечном страхе: что-то дальше будет? Но без воли Всевышнего ничего не случит-

Он как любящий Отец посылает нам то, что служит ко спасению наших душ. Часто нам трудно понять это сразу... Но со временем, с годами нам становится ясен Промысел Божий о душе каждого из нас. Тогда рабы Божий говорят: «Слава Богу за все!» А не познавшим здесь, на земле, Господа воля Его откроется, возможно, только в будущей жизни.

Начало моих болезней

Время шло. Мы с мужем привыкли друг к другу, началась супружеская жизнь. Инициатива была с его стороны, я не смела уклоняться, хотя, кроме болезненных ощущений, не имела ничего. Беременность не наступала. Я видела, с какой нежностью мой дьякон причащает детей, с какой радостью играет с маленьким племянником. И наша мечта с мужем была иметь своего Коленьку, но, видно, за грехи наши Господь не исполнял наше желание. Я каялась на исповеди духовнику, говорила, что мы не храним постных дней, не исполняем завета старца, благословившего наш брак. Духовник утешал меня словами: «Да вы оба ещё сами, как дети, -тощие, изголодавшиеся за войну. Вот когда будешь солидной дамой, тогда и рожать начнёшь...»

Однако я сильно скорбела. Я горячо молилась, испрашивая у Бога дитя, просила своих подруг-монахинь и других лиц, умевших молиться, вспомнить мои прошения перед Богом. И вот, когда наступило второе лето нашей совместной жизни с Володей, я наконец забеременела. Но никто об этом не знал, к врачам идти я не собиралась, так как женский стыд удерживал меня от всяких процедур и консультаций. Ни литературы нужной мне не попадалось, ни советов ни у кого я не спрашивала — думала, что все естественно и потому будет нормально. В общем, я была ещё настолько глупа, что стыдилась своего нового положения. А святая душа, зародившаяся во мне, видно, по воле Божией не смогла удержаться в моем грешном теле, которое не сумело перестроиться.

Однажды я увидела пустые ведра, схватила их и побежала за водой. Я гордилась тем, что на селе меня хвалят, когда я несу с дальнего колодца два полных ведра воды. Гнилые ступеньки старого крыльца были пропитаны дождевой водой, ноги мои заскользили и я упала на спину. С грохотом пролетела я все десять ступенек, но быстро встала и ничуть не ушиблась. На несколько минут я вспомнила, что беременна, но так как никакой боли не было, я вскоре забыла о своём падении. Дожди шли, в лесу появилось много грибов. Как и в прошлое лето, мы с Володей продолжали совершать продолжительные прогулки по лесу. Собирать грибы доставляло нам большое удовольствие. Жареные и варёные грибы нам скоро приелись, мы решили насолить их на зиму. Понадобился уксус, которого не оказалось ни дома, ни в местном сельмаге. Я взялась привезти уксус из Москвы и поехала к родителям. Я ночевала с мамой. Я с удивлением сказала ей, что на белье моем что-то чёрное. «Это кровь свернувшаяся», — сказала мама и повела меня к врачу. Так начались мои муки, телесные страдания на всю жизнь. И вот попран женский стыд, я лежу в больнице и заливаюсь слезами. Врач велел мне лежать не поднимаясь, из опасения потерять ребёнка.

В больницу я попала первый раз в жизни. Я даже не знала обязанностей сестры и няни, путала их, обижала и попадала сама в неловкое положение. Но больных вокруг было много, они меня вскоре вразумили. В палате лежало человек десять, и все они без всякого стыда и смущения говорили о супружеской жизни, смеялись, рассказывали анекдоты. После целомудренной семьи я как в ад попала: хоть уши затыкай, а все равно наслушаешься всяких ужасов и гадостей. О, это было ужасно! Я в душе постоянно молилась, умоляла Господа вернуть меня домой, сохранить мне дитя. Но мне с каждым днём, после каждого осмотра врача становилось все хуже: кровь (уже алая) выделялась все обильнее. Врачи стали настаивать на «чистке», но я знала, что это грех, и отказывалась. Родных в больницу не пускали, я только писала им письма. В ответ мне писала мама. Она говорила с врачами, которые ей сказали, что необходимо сделать «чистку», иначе будет заражение крови. «Плод давно уже не растёт, он мёртв», — говорила врач. Я долго противилась, но начала повышаться температура. Мама писала мне: «Согласись, иначе Володя твой потеряет не только ребёнка, но и жену, а мы — единственную дочь». Подушка моя не просыхала от слез, я сдалась. Болезненная процедура не так удручала меня, как потеря надежды иметь дитя. Врач была очень милая и внимательная женщина. Она всегда утешала меня, вселяла надежду на рождение в будущем сына, уверяла меня, что греха я не совершаю, так как плод давно уже мёртв. Вскоре я вышла из больницы, убитая горем и пристыженная.

Прошла моя радостная, лихая молодость, покаянное, скорбное чувство наполнило наши сердца. Но «сердце сокрушённое и смиренное Бог не уничижит». Осенью я снова забеременела, снова надежда на милосердие Божие озарило нашу замкнутую провинциальную жизнь.

Мечта отделиться от родных по плоти

Ровно через год после нашей свадьбы женился брат Володи Василий. В доме появилась сильная, простая, грубая женщина Варвара. Она взяла на себя мытьё белых деревянных полов, стирку половиков и другую тяжёлую работу. Вместо коз во дворе вскоре замычала корова. В доме стала появляться слободская родня — отец, братья и сестры Варвары. Кто бы ни приходил, всегда на стол ставилась бутылка, подавалась закуска. Все это мне было дико и непривычно. Василий стал чаще пьянствовать, я узнала, что такое запой. С ужасом увидела я его припадки эпилепсии. Со страхом я думала о том, как это жуткое явление может напугать детей. Но пока их не было. Только дети пропавшего без вести брата Бориса частенько прибегали из Слободы к своей бабушке. Мы с Володей очень любили шестилетнего Колю и десятилетнего Мишу. Я сшила Коле костюмчик, читала ему сказки, даже мечтала взять его в нашу семью. К счастью, отец Василий нас вразумил: «Нельзя брать детей у матери. У неё вся жизнь в них, без детей она начнёт гулять». Я этого тогда не понимала, а Ирину (мать племянников) очень любила и всей душой старалась помочь ей в воспитании её сирот. Когда Володя был на затянувшихся требах, я уходила в Слободу и навещала Ирину. В те дни это был единственный культурный человек, с которым я находила общий язык.

Судьба её была печальна. Первого её мужа арестовали (как инженера) и расстреляли. Она осталась с трехлетним Мишенькой. Володин брат Борис женился на Ирине перед войной и вскоре был мобилизован. Война застала Ирину в Москве с Мишей и трехмесячным Колей. Детей из Москвы эвакуировали, поэтому Ира поселилась в Гребневе у свекрови. А когда вернулся контуженый Василий, Ира перешла жить в Слободу, где работала в конторе колхоза. Вот туда-то я к ней и ходила, ласкала детей, старалась смягчить горе одинокой матери. На это свекровь моя реагировала неодобрительно, она считала Ирину гордой, суровой... Я же понимала, что ей тяжело жить в провинции, в грубости... Ирочка была культурной и милой, мы с ней полюбили друг друга. К сожалению, она вскоре совсем перестала посещать наш дом и даже детям запретила к нам приходить. Она боялась, что мальчиков настроят против неё, что она потеряет авторитет как мать, а это была бы погибель детям...

Но грустить мне было некогда. Уже осенью в доме появился очаровательный племянник Митенька. Голубоглазый, с длинными белыми кудрями, он был похож на ангелочка. Мы с Володей много возились с этим младенцем. Отец его все чаще бывал пьян, пропадал в «ограде» (то есть у храма). Варвара бегала и отыскивала мужа, приводила домой, ругала, даже била его. Володя с матерью пробовали усовестить Васю, но все это кончилось тем, что тот схватил ножницы и набросился на Володю. Я была свидетельницей драки, меня всю трясло. С этих пор мы стали мечтать о том, как бы нам отделиться и зажить своей семьёй. Рядом продавался дом, но Володя не хотел оставлять мать, а она не думала уходить из своего дома. Да и денег просить у моих родителей мы постеснялись и дом прозевали. Одна надежда оставалась — на Господа Бога. Будучи в Москве, я встретила у родителей монахиню Евфросинью (из Марфо-Мариинской обители). Я горячо просила её помолиться о нас у могилы незабвенного отца Митрофана. Папа мой, которому я открывала все невзгоды, и друзья семьи нашей — все молились о нас, и мы надеялись на Божие милосердие.

Зимой я пополнела, стала солидной, мамочка только и шила мне новую одежду. Я не ездила в Москву, но родители сами часто нас навещали. Они привозили нам много вкусных продуктов, несли тяжёлые сумки, а если приехать не могли, то присылали молодого человека, который неизменно появлялся с огромным рюкзаком на спине. Мы все быстро съедали, ведь нас было уже шестеро, а по воскресеньям всегда приезжала из Москвы сестра Володи с подругой. Становилось все теснее. Что же дальше будет?

Промысел Божий

12 июня 50-го года мы с Володей надумали съездить в Москву. Автобусы к нам в то время не ходили, поэтому мы пошли на поезд на станцию Фрязино-Товарная, куда было около четырёх километров пути. Мне все говорили, что надо больше ходить, тогда роды будут легче. Врачу я ни разу за всю беременность не показывалась, считала, что это лишнее, никаких анализов не сдавала. Чувствовала, что ребёнок внутри порой трепещет, поэтому решала, что все нормально. До срока ещё две недели оставалось.

Из дома мы вышли после обеда. Доселе светлое небо стало затягиваться тучами, вдали гремел гром, красивые облака, как горы, громоздились кругом, переливаясь всеми цветами. Кругом были широкие горизонты, но любоваться природой было некогда. Володя торопил меня, спешил дойти к поезду до дождя. Мы ещё не понимали, что нас уже трое, что ребёнку вовсе не нужны мои поспешность и усталость. Я задыхалась, хотелось присесть и отдохнуть, а Володя говорил: «Под дождь попадём, тучи находят, скорее иди!» Не понимал будущий отец, что хоть гром, хоть ливень, а я скорее идти не могу. Я останавливалась, переводила дыхание, любовалась тучами и тихо ползла дальше. Кругом, тут и там, уже лил дождь, но на нас не упало ни капли. Теперь мне это кажется каким-то предзнаменованием судьбы нашего первенца, который проводил во мне свой последний день. Так в жизни его самостоятельной, дай Бог, все и будет: кругом гроза, буря, а над ним — кусок голубого неба. Как будто невидимая сила сдерживает стихии и даёт идти вперёд тихо, с твёрдым упованием на милосердие Божие.

Часа полтора мы отдыхали, сидя в поезде, а потом опять шагали два километра по свежим мокрым улицам, наслаждаясь послегрозовым воздухом. Тут мы уже не спешили. Увидели на улице длинную очередь за сахаром, решили выстоять -— сахар был ещё дефицитом. Заняли вдвоём очередь, так как давали тогда по одному килограмму в руки. Я устала и присела отдохнуть на низкую детскую песочницу. Вдруг я почувствовала, что ребёнок вот-вот очутится на земле подо мною.

— Господи, помилуй! Володя, пойдём домой, нельзя медлить!

— Да через пять минут уже наша очередь подойдёт, -отвечал он.

Я скорее встала, страх выронить дитя охватил меня.

— Господи, помоги мне дойти, — молилась я. Ничего ещё о родах я не знала!

Мама отворила нам дверь и воскликнула:

— Мальчик! Мальчик! Скоро будет у нас внук!

— Какой мальчик? Где? — недоумевали мы. — Кормите нас скорее, мы жуть как устали и есть хотим.

До чего же вкусная у мамы была для нас приготовлена солянка из свежих овощей да с большими кусками разваренной белуги! Объедение! Потом мы долго пили чай, все было так вкусно и обильно. Так протянули мы до одиннадцати часов вечера, после чего я забралась спать на мой сундучок, на котором спала всю свою девичью жизнь, рядом с мамой, в одной комнате. Теперь мы беседовали с мамочкой душа в душу. Я чувствовала, что в настоящий момент мать родная мне ближе всех на свете. Заснула я крепко, со спокойной душой. «Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится» — было на сердце.

На волосок от смерти

Спать пришлось недолго. В три часа ночи моя постель оказалась мокрой.

— Мама, что это?

Мама побежала в папин кабинет:

— Бегите скорее за машиной, Наташу пора везти.

Я прекрасно себя чувствовала, но не сопротивлялась -мама знает лучше! Радостно расцеловалась я с мужем, с родителями, а мама проводила меня до роддома. Вот тут-то разразилась надо мной гроза.

— Где направление? Где больничные карты? Где анализы?

У меня ничего нет. Медперсонал смотрел на меня, как на

сумасшедшую.

— Снимайте с себя все, крест снимайте.

Крест я не отдала, а запутала цепочкой в косички волос. Стали заполнять документы.

— Кто муж?

— Служитель культа.

Вытаращили глаза, смотрят на меня, как на диво (в те годы молодых священников не было), о чем-то перешёптываются, на меня ворчат... Спать я им помешала, что ли? Наконец привели в палату, где я часов до шести сладко заснула. Проснулась: кругом вздохи, крики, врачи волнуются, распоряжаются. «Вот, — думаю, — скоро и моя очередь придёт так страдать». Лежу и молюсь, про меня забыли. К семи часам утра я, как и все вокруг, уже стонала и кричала от сильных схваток. Врач посмотрел, сказал: «Скоро...» — и ушёл. Что делать? Стала тужиться, как другие, но сестры сказали: «Вам рано» Показалась кровь, и меня увезли в кабинет. Последовали два часа жутких мук, о которых и вспоминать-то страшно. Я слышала, что обо мне все говорили: «Очень трудные роды». Но я духом не падала, помнила слова мамы: «Как родишь — так и все муки кончатся. Только не соглашайся ни на какое вмешательство врачей. Помни, что процесс естественный, все страдают. Если дадут наркоз, то это отразится на ребёнке. Лучше уж потерпи». Я решила терпеть до конца. В молитве я призывала Господа и всех святых поочерёдно, удивлялась, что помощи нет. Думала: «У всех так должно быть...» Сначала был какой-то ложный стыд перед медперсоналом, потом одно желание — не умереть бы.

— Караул! Кости раздвигаются, — вскричала я. Так и должно быть, — послышался ответ.

Силы мои были на исходе. Я ослабела, казалось, что конец близок. Вокруг меня суетились, ободряли, и вдруг... словно снаряд, выскользнул младенец и завертелся в руках опытных акушерок. Пуповина три раза была обмотана вокруг шейки ребёнка, но едва её размотали — он громко закричал. «Слава Богу», — мысленно произнесла я.

Мне под нос сунули записку от домашних. Мама с Володей уже давно внизу ожидали, а теперь поздравляли. Мне было не до ответа. Вся мокрая от пота, я едва переводила дыхание, была не в силах шевельнуться. Хотелось спать и пить, но муки продолжались. То и дело подходили ко мне сестры и сильно жали на больной живот. Тогда кровь из меня обильно хлестала в таз. Кровь переливали в большие колбы, которые ставили в ящики и уносили.

— Оставьте меня в покое, — молила я.

Но сестры не унимались, о чем-то озабоченно шептались, переглядывались и докладывали молодой врачихе, сидевшей впереди за столом. «Пять ящичков уже унесли. Или они хотят из меня всю кровь выжать? Господи, защити меня!» Тут подошла ко мне врач и весёлым голосом игриво сказала, будто с упрёком:

— Вы теряете слишком много крови! Хотите, мы вам сделаем нечто вроде операции? Хотите?

Я едва собралась с силами, чтобы ответить:

— Я хочу спать, я устала...

— Ну, без вашего согласия мы вам делать ничего не имеем права, — и она отошла.

В те минуты я не понимала, что жизнь моя была на волосок от смерти. Я исходила кровью и засыпала навеки, но, видно, папа и другие молились за меня. Одна из нянек сбегала и позвала главного врача. Я слышала, что вошёл кто-то грузный, с одышкой, медленно передвигая ноги. Зазвучал старческий строгий голос:

— Вы что же, хотите, чтобы у нас был «случай»?

— Мы ничего не можем сделать, — звонко ответила молодая врачиха, — она отказалась от чистки.

Я все слышала, но не понимала, что речь идёт обо мне, пока не услышала следующее:

— Почему отказалась?

— Она жить не хочет. Знаете, кто её муж? Вот посмотрите, что тут написано...

— Да не все ли равно, кто её муж! — старушка подошла ко мне вплотную и ласково сказала мне на ухо. — Дорогая, я вас поздравляю, у Вас теперь есть сын, есть цель жизни, вы должны его вырастить. Вам надо жить!

— Я не думаю умирать, — с трудом ответила я.

— Тогда вы должны согласиться на хирургическое вмешательство, — сказала главврач.

— Вы — врачи, делайте, что знаете, — был ответ.

— Она даже не спорит! — гневно вскричала старушка. — Вы ответите мне за её жизнь...— и она назвала врача по имени. — Сколько она потеряла крови?

Услышав ответ, главврач опять вскричала:

— Какой ужас! Нельзя терять ни секунды!

Тут вокруг меня захлопали тапки на ногах персонала, стол подо мной покатили, и на лицо моё спустился вонючий колпак. Я замотала головой, но её держали, руки мои тоже держали. Я вздохнула и полетела куда-то вниз, глубоко, глубоко... Сколько прошло времени, я не знала, но слышала вдали вверху голоса: «Кислороду, ещё кислороду!» Мне казалось, что я поднимаюсь кверху, голоса были все ближе. «Слава тебе, Господи, я осталась жива».

После родов

Я сознавала, что лежу среди медиков, которые пытаются меня разбудить, слышала их беспрерывные громкие вопросы, но ответить не могла, язык одеревенел.

— Почему вы не отвечаете? Вы нас слышите? — спрашивали меня. Наконец я смогла сказать:

— Слышу.

Тут поднялся шум и гвалт, меня засыпали глупыми вопросами, вроде:

— Вы водку пьёте? А какое вино вы любите? Как сына назовёте? — и т. п.

Наконец меня куда-то отвезли и оставили вдвоём с милой няней Анной. Впоследствии я узнала, что это она сбегала и позвала главврача, когда увидела, что моя жизнь в опасности. После операции Анна стояла надо мной до самых сумерек. Врач не велела ей давать мне пить, но я умирала от жажды, и Анна понемногу поила меня, давая проглотить две-три ложечки тёплого кофе с молоком. Анна ласково расспрашивала меня, как я венчалась, как проходила моя свадьба. Анна говорила, что мне нельзя засыпать, иначе я не проснусь никогда, поэтому она и задаёт мне вопросы. Видя моё изнеможение, она говорила: «Ну, помолчи немного, отдохни, только не засыпай, я буду следить, разбужу опять тебя». Это длилось до самой ночи, пока меня не отвезли в общую палату. Там я словно провалилась куда-то. Сквозь сон я чувствовала, что мне давали градусник, потом его забрали. Когда начали приносить детей, то я боялась во сне спихнуть Коленьку с края узкой кровати. Малютка активно сосал, но молока в груди не было, он не наедался. Его насильно отрывали от соска, отчего он громко кричал. У других матерей дети быстро наедались и сами отваливались, но мой ребёнок не мог насытиться — молока не было. Да откуда оно могло быть, когда я потеряла столько крови и умирала от жажды? Врачи при обходе советовали матерям меньше пить, боясь прилива молока и грудницы от сцеживания. Но со мной дело обстояло иначе, да только никто мне толком ничего не говорил. Я с жадностью выпивала бутылку молока, которую мне передавали из дома, но развязать узел и достать из него что-то вкусное — на это у меня не было сил. Свёрток ставили в тумбу, а я так хотела есть! Принесли суп, но он был такой горячий, что я боялась обжечься. «Съем, когда остынет», — подумала я и заснула, а проснулась — уже унесли и первое, и второе. Соседки сказали, что, видно, я сыта от домашней передачи, а у меня сил не было приподняться и что-нибудь достать. Наконец я упросила поставить мне на тумбу графин с водой, жажда мучила меня. Температура была свыше сорока, а в палате и на улице стояла летняя жара. Только на третий день меня перевезли в отделение для больных, назначили мне уколы. Но сначала меня положили в коридоре под радио, которое целый день орало, лишая меня сна. Тут уж врачи сжалились надо мной и перевели меня в четырехместную палату.

Я пришла в себя и стала реагировать на окружающее, а до того была в безразличном состоянии, не радовалась, не скорбела, душой где-то отсутствовала. Однако я всегда писала письма домой, получая которые, мои родители думали, что у меня все в норме. Когда меня переводили, то нянька завернула в узел из простыни все нетронутые мной передачи и отнесла их папе, который в тот день приходил в роддом (к больным тогда никого не пускали). Папочка мой как увидел все плюшки, пироги и фрукты, так тут же и расплакался: «Видно, ей совсем плохо, если она даже развязать наших передач не могла», — сказал он. Так оно и было на самом деле. Я попросила в записке прислать мне воды из источника преподобного Серафима. С радостью и надеждой на заступление отца Серафима попивала я по капельке эту водицу, мазала ей свою горячую голову. Понемногу температура начала спадать, в руках появились силы, я стала поднимать голову. Палата была на первом этаже. К окну подошли Володя и мама, а нянька показала им крошку Колю, и хотя он был жёлтый (желтуха) и курносенький, но все заулыбались, и мне тоже стало радостно: «Значит, не зря страдаю, теперь у нас сыночек».

Снова дома

В эти двадцать четыре дня, которые пролежала в роддоме, насмотрелась я на советских женщин, наслушалась их речей. У кого была грудница, у кого болел новорождённый ребёнок. Я не вступала в разговоры, сил не было. Мои взгляды на жизнь, как небо от земли, отличались от их мировоззрений. Если б я стала говорить, то они сочли бы меня за ненормальную. Уже одно то, что я стала женой «попа», приводило их в удивление. Женщины не ленились даже спускаться с верхних этажей, чтобы заглянуть ко мне в палату со словами: «Где она?» Как будто я должна была внешностью отличаться от других.

Я лежала двадцать дней, не поднимая головы с подушки. Хотелось домой. Было жарко, детей пеленали слегка. Я заметила, что волосики на голове моего Коленьки оставались слипшимися, как и было после родов. Значит, всего ребенка не купали. Его тельце покрылось нарывами. Я решила уйти с ним домой, не дожидаясь, когда врачи меня выпишут. Стала сбивать градусник, показывать нормальную температуру, а маме написала, что слаба, но отлёживаться могу и дома. Больные меня предупреждали, что я разучилась ходить. Мне не верилось, а как стала пробовать вставать, то на самом деле закачалась. Однако домой собиралась. Няня Анна, спасшая мне жизнь, два раза спускалась меня навещать. Я поблагодарила её и отдала все деньги, которые мне прислали из дома. Спаси её, Господи.

Еду в такси домой, но Колю на руки не беру, боюсь уронить. Дома прошу всех дать мне выспаться. Однако это не получается: малыша надо кормить, а молока в груди нет. Я этого не знала, удивлялась, что Коля плачет, что готов сосать день и ночь. Соски давно уже в трещинах, в корочках. Каждое кормление ребёнок корочки эти кровавые срывает, что мне причиняет страшную боль. Трещины не заживают, болят все сильнее. Пришла домой медсестра, посоветовала сходить в консультацию и взвесить ребёнка, чтобы проверить, сколько граммов он за раз у меня высасывает. Оказалось, что из двух грудей он за кормление высосал всего тридцать граммов, а ему по его весу требовалось шестьдесят. Значит, бедняжка дома регулярно голодал. В роддоме его докармливали чужим молоком, но мне ничего не говорили. О, это было ужасно! Чем его кормить, я не знала, в те годы женского молока в консультации не было. Мы решили срочно ехать в Гребнево на натуральное молоко. Так и сделали.

В Гребневе мне посоветовали давать Коле молоко от коз, которые у нас были в сарае. Но я тогда ещё не знала, что парное молоко усваивается легко, а холодное трудно, и часто давала подогретое на плитке молоко, считая, что раз оно тёплое, то все равно что парное. Однако это было не так. Ребёнок с большим трудом переваривал такое молоко, кряхтел, плакал... Папа и мама мои сняли себе дачу, так как у нас и без них было тесно. Они ежедневно бывали у меня, Помогали чем могли. Советчиков было столько, что я не знала, кого слушать. Одни говорят — гуляй с ребёнком, ведь лето, а другие — не выноси, ветерок! Кто-то твердит — не балуй, не приучай к рукам, а другие утверждают, что животику на руках теплее, поэтому крошку надо носить.

Володя, видя, что я с ног сбилась, иногда говорил: «Ты ложись и поспи, а я буду Коленьку на руках хоть три часа держать, он у меня плакать не будет». Так оно и бывало. Однако это всего два-три раза получилось — отец был занят службами. Все же к концу августа, то есть месяца через два, Коленька окреп, налился, начал улыбаться и агукать. Общей радости не было конца. Тут пошли дожди. Бабушка и дедушка (так я теперь буду называть моих родителей) уехали в Москву. Володя ходил за грибами уже один, а меня так тянуло в лес, на природу. Однажды я поехала в лес с колясочкой, то есть с сыночком, а кругом лужи, кочки! Да и грибы на дороге не растут. Взяла ребёнка на руки, он ещё был лёгонький, но найденный гриб не радовал — ни наклониться, ни присесть с ребёнком на руках возможности не было. Так я поняла: прощай, природа, лес, пейзажи и этюдник! Родными сердцу стали слова поэта А. К. Толстого из его поэмы «Иоанн Дамаскин»:

Так вот где ты таилось, отреченье, Что я не раз в молитвах обещал. Моей отрадой было песнопенье, И в жертву Ты его, Господь, избрал.

Только «песнопенье» надо заменить словом «искусство».

Погибни, жизнь! Погасни, огнь алтарный! Уймись во мне, взволнованная кровь! Свети лишь ты, небесная Любовь, В моей душе звездою лучезарной!

Пожар на колокольне

В день святого равноапостольного князя Владимира, то есть 28 июля 1950 года, часов в восемь вечера над Гребневом прогремела сильная гроза. Молния ударила в крест на колокольне, который был внутри деревянный, а снаружи обит медью. Никто ничего не заметил, пока сосед наш, молодой парнишка, возвращавшийся с вечерней смены, не увидел под крестом маленький огонёк. Дома он сказал: «Видишь, электричество провели под самый крест!» Мать, взглянув в окно, испуганно закричала: «Дурак! Это огонь!» Они побежали к окну Василия, нашего сторожа, начали стучать. Тот схватил ключи и ринулся на колокольню звонить в набат. Из ближних домов на улицу высыпал народ, который сначала растерянно стоял и смотрел, как пламя постепенно охватывало крест. Кто-то догадался сесть на велосипед и, доехав за три минуты до фабрики, позвонить во Фрязино. Но большой военный завод, имевший свою пожарную часть, машину дать отказался: «Мы должны тут свой пункт охранять». Позвонили в Щёлково, оттуда выехала машина. Ещё одну машину выслала ближняя воинская часть. Пока они доехали, прошло часа полтора, за это время крест уже упал, а пламя продолжало вырываться из купола большим факелом. Картина была страшная. Я сидела у окна и все видела, а Володя мой с первыми ударами набата был уже на колокольне. Вместе с другими смельчаками он заливал из вёдер горящие головешки, которые падали сверху на деревянный пол. Если б загорелся этот пол, то сгорели б и часы, и колокола. Но народ не допустил: люди встали цепочкой по крутой лестнице, ведущей на колокольню, и передавали один другому ведра с водой. Эта цепочка людей тянулась до самого пруда, откуда черпали воду.

Находиться на деревянной площадке с каждым мигом было все опаснее: сверху уже падали горящие бревна, летели вниз раскалённые листы железа, покрывавшего купол. Но вот и купола не стало, горела уже шейка под куполом. Вот и шейка рухнула. Горящие бревна пробили крышу южного крыла храма, загорелся чердак. Теперь пламя рвалось из круглого купола храма огромным огненным столбом. «Там, под этим пламенем, мой Володя, и снизу на них валит дым и поднимается огонь. Господи, помилуй!» — молились я и мать. Наконец зашумела машина, но дорога была размыта дождём и машина застряла в грязи, не доехав до храма метров сто пятьдесят. Я видела, что вся толпа кинулась к машине и вытянула её. Через минуты по крыше замелькали каски пожарных, тушивших чердак. Тут подоспела и вторая машина, но вода у них быстро кончилась. Протянули шланг к маленькому прудику парка, но там шланг забило грязью, а большой (Барский) пруд в те годы был ещё спущен, так как плотину после войны никто не потрудился восстановить. Тогда побежали мимо нашего домика к другому прудику, выкопанному специально на случай пожара. Тут заработал насос, вода стала подниматься на колокольню. Факел над храмом становился все меньше и меньше... Так горела наша церковь с двенадцати до трёх часов ночи, только к четырём утра удалось погасить весь огонь. Мужчины наши вернулись домой. Они были мокрые, грязные, прокоптелые, убитые горем. Но, слава Богу, никто не пострадал.

Через двенадцать дней был престольный праздник -Гребневской иконы Богоматери. Приехало в церковь, как всегда, много духовенства. В те годы священники останавливались у нас, стол праздничный был тоже у нас дома. Сторожки при храме были ещё не отремонтированы, так как в них до войны были поселены посторонние люди, которых с трудом выселяли. А у нас Вася был старостой, стало быть, хозяином. Да и духовенства-то постоянного не было, один мой дьякон пользовался авторитетом прихожан. Поэтому гости шли к нам, а размещали их спать на сеновале. Во время обеда обсуждали пожар, и кто-то из гостей предложил: «Соберём деньги на восстановление купола! Я отдаю то, что мне предложили за службу сегодня». Кажется, все последовали его примеру. С этого дня стали усердно собирать, где только можно, просить, у кого только можно. Мы с Володей решили поехать в Москву и попросить в долг у знакомого священника — настоятеля храма, в котором мы венчались (Святого пророка Илии в Обыденском переулке).

Болезнь первенца

Свекровь моя советовала нам с Володей ехать в Москву без ребёнка, оставить Коленьку на её попечение. Но на неё Варвара часто оставляла своего Митю, который только начинал ходить и требовал постоянного надзора. Да и привязались мы с Володей за эти три месяца так к нашему крошке, что и не мыслили провести без него даже несколько часов. Стоило Коле закричать, как мы бежали к нему, схватывали на руки, давали соску, нянчили... Один нянчил, другой готовил очередную бутылочку молока. В общем, мы глаз с ребёнка не сводили. Он налился, похорошел и казался Нам чем-то необычайным, приводящим нас ежеминутно в восторг. И мы решили в Москву поехать с Коленькой.

День выдался жаркий, в автобусе было душно. Ребёнок дорогой вспотел, а в поезде распеленывать крошку мы не решались. Коля начал кричать, и я дала ему пить из бутылочки. Надо бы дать ему воды, а я как неопытная мать взяла с собой только козье молоко. На квартире у бабушки Колю вырвало. Так началось его болезнь, которая продлилась с месяц и чуть не лишила нас нашего первенца.

К отцу Александру мы с Володей сходили, он посочувствовал горю прихода и тут же дал просимую сумму денег. Мы вернулись в Гребнево с больным ребёнком. Коле изо дня в день становилось все хуже. Я не знала, чем его кормить. Грудного молока почти не было, хотя малыш грудь ещё брал. Козье молоко фонтаном вылетало обратно, обливая все кругом. Впоследствии я узнала, что можно было бы на время его питание молоком ограничить, давать сладкий чай и отвары. Но тогда мне казалось, что чай — это голод, я боялась, что ребёнок похудеет. А он таял на глазах. Мы снова поехали с Колей в Москву, пошли в детскую консультацию. Мы попали на злую врачиху, которая ругала меня за то, что я до сих пор не взвешивала ребёнка, не приходила к ним и т. п. Она не смотрела на плачущего малютку, а, уткнувшись в записи, яростно давала распоряжения, вроде «Возобновить кормление грудью!» или «Немедленно госпитализировать!» Я отвечала, стараясь перекричать Колю, что молока в груди нет, что в больницу я ребёнка одного не отдам, просила положить меня вместе с ним. Но врач категорически отказала. Я вернулась домой вся в слезах, не зная, что предпринять. Володя привёз меня опять в Гребнево.

Видно, папочка мой усердно молился о своём первом внуке, потому Господь и не дал Колюне умереть. Домой к нам пришёл сосед — врач Иван Александрович Сосунов. Он был уже стар и опытен. Увидев Колю, он сказал: «Немедленно надо в больницу, иначе вы потеряете ребёнка.

У нас во Фрязине есть детский корпус, там дитя положат с матерью. Не отчаивайтесь, сейчас много новых средств, спасающих жизнь детей». Мы послушались и немедленно пошли в больницу. Автобусов тогда не было, шли три километра пешком, Колю несли на руках. Едва я вошла, как кругом сестры и няньки заговорили: «Дьяконова пришла! С больным ребёнком, дьяконова!»

Милая и опытная врач Ольга Николаевна нас тут же приняла и определила в общую палату с больными детьми. Тут с каждым ребёнком лежала или мать, или бабушка. Колю начали кормить женским молоком (из роддома), начали делать ему уколы, чтобы поддержать его сердечко. Болезнь называли токсической диспепсией, лечению она поддавалась плохо, бесконечные рвоты — организм уже ничего не принимал. Ребёнок перестал кричать, перестал шевелиться, ослаб совсем. Так прошло дней пять. Я все время стояла на коленях у его кроватки, обливалась слезами, не стеснялась при всех молиться и умолять Господа простить мне мои согрешения. Я сознавала, что малютка страдает за мои грехи. Чтобы ребёнок не умер от истощения, его каждый день брали, уносили в кабинет и там вливали в его ножку большую колбу глюкозы. Через толстую иглу глюкоза расходилась по тельцу. Малыш уже не кричал, только вздрагивал от боли и тихо стонал. Меня просили не ходить в процедурную, говорили, что тяжело смотреть на страдания своего ребёнка. Но я всегда ходила: «Пусть мне тяжело, дитя безгрешно и мучается за наши грехи, надо и мне с ним страдать», — думала я и молилась, молилась непрестанно, вспоминая святых угодников Божиих, могущих заступиться за нас перед Всевышним.

Мама приезжала ко мне из Москвы. Видя, что я изнемогаю, не сплю ночей, она сказала: «Пойди домой и выспись, я не сомкну глаз над ребёнком». А я уже дошла до того, что спала, стоя на коленях и уткнувшись лицом в детскую кроватку. Я уже отчаялась и собиралась уйти с ребёнком домой «под расписку», то есть снять с врачей ответственность. Я сознавала, что дома дитя умрёт. «Но лучше умрёт под иконами, чем тут, — думала я. — Врачи все равно говорят, что ребёнок безнадёжен». Мама моя не соглашалась со мной и отправила меня домой к Володе. Грустные, убитые горем, мы спали до рассвета. Чуть стало светать, Володя разбудил меня и пошёл провожать. «Ночью мама моя не пришла сюда, значит, Коля ещё жив». Светало. Мы тихо шли и вглядывались вдаль, в фигуры встречных: «Не мама ли идёт? Тогда все кончено! Но нет, не она...» Вошли в больницу. Мамочка моя бодрая, неунывающая: «Нашли ещё средство лечения: начали вливать ему в ротик физиологический раствор, это солёная жидкость. Слава Богу, что ребёнок её ещё глотает. Я ещё через ночь приеду, сменю тебя», — ободряла меня бабушка.

Был праздник Рождества Богородицы. Я знала, что все усердно молились, а сама я по-прежнему дежурила над сыночком. Милую Ольгу Николаевну (дочь псаломщика) сменяла старая коммунистка.

— Ну, как? — спрашивала она меня. — Ещё жив? Но будьте готовы ко всему, чудес на свете не бывает!

— Это значит — готовьте гробик, — объясняли мне сестры. Прошёл ещё праздник Воздвижения Креста Господня.

Коля оставался в прежнем состоянии, то есть между жизнью и смертью. Он не мочился, не испражнялся, сох с каждым часом, сердечко беспрерывно поддерживали уколами.

Чудо святого великомученика Пантелеймона

Воскресный день. Отец дьякон кадил храм перед началом литургии.

— Отец Владимир, как сынок? — спросили его.

— Безнадёжен, — был ответ.

Люди видели, что из глаз дьякона ручьём потекли слезы. После обедни все прихожане остались на молебен святому великомученику Пантелеймону, заказанный специально о здравии младенца Николая. Читали весь акафист святому, многие опустились на колени.

Навещать меня в больницу пришла свекровь. Я вынесла в коридор на подушечке чуть живого Коленьку. Он не Шевелился, но еле заметно ещё дышал.

— Не плачь, — сказала свекровь, — сегодня будет молебен святому великомученику Пантелеймону, он поможет.

Бабушка поспешила в храм, а я продолжала, как и в предыдущие дни, вливать из чайной ложечки в ротик ребёнка то раствор, то молоко. Обычно — судорожное движение, и все вылетало назад. Но в это воскресенье рвоты не было, стало быть, жидкость в ребёнке? Куда ж она девается? И вдруг малыш начал мочиться. «Значит, что-то через его кишечник стало проходить? Вот чудо-то! — думала я и продолжала кормить. — А вот и пелёнка грязная! Значит, желудочек его стал принимать пищу! Слава Тебе, Господи!»

Утром в понедельник на обходе — оба врача.

— Ну, как? Все по-прежнему? — спросила старуха.

— Нет, не по-прежнему, — сказала я, — он начал мочиться и сходил зеленью.

Врачи удивлённо переглянулись.

— Но он должен был умереть! Что же, он хочет жить? — заволновалась старая.

— Всякий хочет жить, — просияла Ольга Николаевна.

— Нет, чудес на свете не бывает, — твердила упрямая старушка.

— Вот видите — бывают! — радовалась Ольга Николаевна. — Давайте его спасать!

И врачи решили взять у меня из вены кровь и влить её больному Коленьке.

Больше рвота не повторялась, Коля начал питаться. Володя пришёл и с радостью предложил вливать сыну свою кровь вместо моей. Я была сама уже истощена и измучена. Итак, Володя целую неделю отдавал ребёнку полный шприц своей крови, которую тут же вливали малышу. И ребёнок зашевелил ручками, ножками, начал подавать голосок. Через неделю он однажды сильно кричал. Оказалось, что заболело ухо. Но несколько уколов антибиотиков прервали воспаление, малыш стал поправляться. Прошло дней семь, и малыш наш начал поднимать головку.

— Что вы делаете? — закричала врач-старушка, когда увидела, что Коля садится, ухватившись за мои пальцы.

— Он сам садится, — радовалась я.

Тогда нас решили выписать домой. Когда Коленька уже поправлялся и спал крепко и подолгу, я решила осмотреть больницу. Я заглядывала через стеклянные окошечки в па-

латы изоляторов, где лежали тяжелобольные дети. Подойдя к сестре, я спросила:

— А где лежит у вас тяжелобольной ребёнок Дьяконов, о котором вас беспрерывно спрашивают по телефону? И поздно вечером, и чуть свет вы сообщаете врачам прежде всего о его здоровье. Сейчас эти звонки стали реже. А что с Дьяконовым? Он жив ещё?

Сестры обомлели от моего вопроса. Они смотрели на меня, как на сошедшую с ума и переглядывались молча.

— И чему вы удивляетесь? — продолжала я. — Я тоже удивлялась, что о моем ребёнке ни один врач ни разу не спросил. Или они махнули на нас рукой, отчаялись?

Наконец сестра ответила:

— Да ведь это о вашем Коленьке, о сыночке вашем беспрестанно справлялись!

— О моем? Тогда почему вы иной раз отвечали по телефону, что Соколов у вас в списке больных не числится?

— Потому что у нас не было больного ребёнка Соколова.

— Да ведь мы-то с Колей — Соколовы!

— Как Соколовы? У нас все дела на вашего ребёнка записаны, как на Дьяконова! И вы всегда откликались, когда мы вас звали «Дьяконова».

— Да, я к этому привыкла. Должность мужа моего — дьякон, потому и нас с сыном тут сразу стали звать — дьяконовы.

Слава Богу! Все хорошо, что хорошо кончается. Мы понесли с Володей домой нашего ненаглядного крошку, в сердцах воспевая хвалу Всевышнему: «Слава прославляющему святыя Своя!» Да не отчаиваются православные среди тяжёлых болезней, ибо есть на Небесах заступник перед Богом — врач и целитель святой великомученик Пантелеймон.

Помощь святителя Николая

Пережив болезнь первенца и чудо Божьего милосердия, мы с Володей стали серьёзнее. Мы поняли, что не от нашего старания зависит жизнь ребёнка, но от воли Всевышнего — если захочет Он — дитя будет жить, хоть и поболеет, а прогневаем мы Господа — Он вправе наказать нас... Так, стало быть, главное — не преступать воли Божьей, помнить Его заповеди, соблюдать их. А Спаситель говорил: «Кто любит отца, мать, или жену, или дитя более Меня — тот Меня недостоин». А мы видели, что Коленька занял первое место в наших сердцах, что к нему мы слишком привязаны, что так нельзя, что надо спокойно относиться к его крику, к его требованиям... Нам говорили, что когда появляется второй ребёнок, то родители делаются равнодушнее и терпеливее к крикам детей. Тогда мы решили завести второе дитя. Со смиренным сознанием своей вины перед Богом, с твёрдым упованием на Его милосердие, с терпеливой покорностью Его святой воле — с этими чувствами понесла я вторую беременность.

Мы не учитывали обстоятельств жизни: крохотная (пять квадратных метров) комнатушка без двери с тремя окнами; домишко гнилой, ветер гуляет по комнатам, пелёнки сушить негде; на улице мороз, а в комнатке нет тёплой печной стенки, в кухне у русской печи все всегда завешено. Василий ворчит (у них уже второй ребёнок), через фанерную перегородку слышны не только крики, но и все разговоры, все окрики, вся ругань жены на пьяного мужа. Василий экономит тепло, закрывает тягу голландки, когда синие огоньки ещё бегают поверх раскалённых углей. А мои родители — химики, они мне объяснили, что синий огонёк -это угарный газ, надышавшись которым, человек теряет сознание и умирает. Да, мне часто бывало душно. Когда не было Варвары и детей, тогда я часто открывала форточку. Но при детях форточку открывать не давали, от духоты -хоть умирай, а беременным всегда душно. Спорить с домашними нельзя — испортишь отношения. Но Бог вразумил меня хитрить. Благо, что Василий часто выходил покурить и за другими делами. Я тут же вставала на стул и приоткрывала две закоптелые чёрные заслонки. Руки грязные — но зато тяга в трубу открыта, газ уходит. Но надо помнить, не забыть через полчаса опять прикрыть заслонки, а то печь быстро остынет. Бывало, забуду, закрою поздно, а Василий вечером дивится: «Что такое? Сколько дров спалил, а печь холодная». А мой трюк ему и в голову не приходил.

Так мы и жили — две семьи вместе, «в тесноте, но не в обиде». Володя в те годы ещё сам ездил за продуктами в Москву, папа и мама к нам тоже приезжали. Они сумели дать мне возможность подогревать младенцу питание, купив нам термос. И с питанием нас Бог помиловал — в пяти минутах ходьбы от нас женщина заливалась молоком, кормя своего новорождённого сына. Мы регулярно ходили к этим соседям, так что Коля обильно питался теперь женским молоком. Он пополнел, похорошел, в семь месяцев не только сидел, но и сам начал вставать на ножки в своей деревянной кроватке. Первый раз он самостоятельно поднялся при бабушке Зое, чем привёл её в восторг.

Родители мои по старой привычке всегда на Рождество наряжали ёлку и собирали своих друзей с их детьми. Вот и мне захотелось ещё раз побывать на этой христианской ёлке, повидать старых знакомых, послушать стихи их детей. Володя меня охотно отпустил на вечерок, а я прихватила с собой мальчика Мишу. Этот десятилетний парнишка был внуком одного из певчих гребневского хора. Мишутка прислуживал в алтаре, выходил со свечой и т. п. А так как до их села было пять километров, то Миша часто ночевал у нас, гостил на каникулах. В те годы детей в церквах почти не было, а мне хотелось, чтобы Миша увидел общество верующих сверстников, которые будут читать стихи о Рождестве Христовом, воспевать хвалу Богу.

Мы выехали рано. Повидалась я с родителями, помогла им устроить стол. К вечеру начали собираться гости. Мне было очень радостно увидеть, как подросли знакомые ребятишки, услышать их чудную декламацию духовных стихотворений. Потом, как всегда, было угощение, подарки. К сожалению, около восьми вечера я первая начала со всеми прощаться, так как торопилась на автобус, который в тот год начал ходить от Преображенской заставы до самого Гребнева и дальше. Но нам с Мишей надо было сойти километра за полтора до дома, а там идти пешком. Итак, в начале одиннадцатого мы доехали и вышли из автобуса.

Мороз, луна, кругом ни души. Мы решили сократить путь и пройти полдороги по полю, а потом выйти по задворкам на село уже в полукилометре от дома. Снегу было много, по утоптанной узкой тропе надо было идти друг за другом, а если шаг в сторону — то проваливаешься выше колен. Мы быстро шагали и вдруг увидели двоих мужчин, стоявших впереди нас на тропинке. Почему они не идут? Нас, что ли, поджидают? Но если нам струсить и повернуть назад, то они нас догонят, а кругом поле, даже домов нет. Я стала молиться, и мы пошли вперёд. Поровнялись с мужчинами, которые расступились и дали нам с Мишей возможность быстро прошмыгнуть между ними. Но нас они не оставили, а шли за Мишей и задорно окрикивали меня:

— Эй, гражданочка, ты дай нам свой рюкзачок. У тебя там, чай, водочка есть?

Я отвечала:

— В рюкзаке белье из прачечной, а водки нет.

Кроме белья, которое я возила в Москву в те годы на стирку, в рюкзаке у меня были новые ботинки и яблоки для Коленьки. Но самое дорогое, что у меня было, — это трехмесячная беременность, которую было ещё не заметно, так как я была очень солидная. Я боялась, что эти люди ударят меня, а пострадает мой будущий ребёнок. Поэтому я горячо молила святителя Николая спасти меня от испуга, от злобы людской. Я читала наизусть 90-й псалом и взывала сердцем к Богу. А за нами все шли, не отставая и не умолкая:

— Ну, начинай!

— Да баба-то больно здорова!

Мишенька шёл за мной по пятам, а мужчины, желая обогнать его, лезли по снегу и без конца глубоко проваливались. Они кричали:

— Сейчас праздники, все водку пьют! Да как же у тебя нет водки? Без этого никто домой не приходит! Давай мешок!

— Мы водку не пьём. Если б вы знали, кто я, то не просили бы у меня водки.

— Да кто ты такая? Пьют все!

Тут Господь положил мне на язык сказать:

— А дьякона из гребневского храма вы знаете?

— Конечно, знаем! Его все тут знают, и все очень уважают и ценят. А ты-то тут при чем?

— Я его жена.

Снег по-прежнему скрипел под ногами, а голосов я больше рядом не слышала. Только через три-четыре минуты я услышала, как вдогонку мне прокричали:

— Уж вы простите нас! Мы вас не узнали. Мы далеко будем идти, не бойтесь! Мы проводим вас до самого дома, чтобы вас никто не обидел! Извините нас!

Я не оглядывалась, а голоса долго ещё раздавались:

— Идите! Извините нас!

Пришла домой, ноги трясутся от испуга. А тут тепло, уютно, самовар кипит. Володя с Коленькой нянчится, а малыш уже ручонки протягивает. Я рассказала всем о заступничестве святителя Николая. Это он надоумил меня сказать озорникам о его храме, об отце дьяконе. Сказано в Священном Писании так: «Призови Меня в час скорби, и Я услышу тебя, и ты прославишь Меня».

Рождение Серафимчика

Когда подходили дни рождения моего второго ребёнка, то родители мои, напуганные первыми родами, увезли меня в Москву за целый месяц вперёд. Уж как не хотелось уезжать в летнюю пору из Гребнева! Мы катали Коленьку в колясочке, он начинал ходить. Погода стояла чудная, все цвело, благоухало, птицы пели в роще. Но в половине июня я очутилась на пыльных, душных улицах Москвы. Чёрная гарь оседала на столах, на белье, даже при закрытых окнах — до того загрязнён был воздух столицы в летнюю жару! Ждала родов, как и первых, в конце июня. Но с Колей получилось на две недели раньше, а второй ребёнок будто не хотел расставаться с мамой. Прошёл уже день Петра и Павла. «Значит, не назовём дитя уже этими именами», — решили мы с Володей, но кто-то ещё родится? А я ходила очень солидная, врачи обещали мне двойню. На этот раз я все документы выправила, а крест решила не показывать и не говорить никому, кто мой муж. На следующий день после Петра и Павла мама отвезла меня в роддом. И попала я в какой-то «пробный» роддом. И чего только не выдумывали при советской власти! В этом роддоме отменили палатных врачей, врачей по отделениям, так что не стало никакого контакта больного с врачом. Ежедневно приезжали поочерёдно врачи из разных роддомов: отдежурили свою смену, сдали рожениц другому и уехали, так что никто не отвечал за состояние здоровья матерей и детей, не на кого было нам надеяться. Только директор да заведующий обегали «тяжёлые случаи», а «своего» врача никто не имел. «Ничего не попишешь», — говорили. Субботу я пролежала безрезультатно, скучала по Коленьке до того, что даже слезы текли, ведь я впервые с ним рассталась. «Наверное, ищет повсюду свою маму», — думала я. А в воскресенье к началу обедни в храме мне было уже не до чего. Когда отвезли меня в родильный кабинет, то схватки стали ужасно сильные. Я рычала, как дикий зверь. На меня сердились, меня ругали, но мне казалось, что это не я рычу.

Какая-то сила охватывала меня, вместе с дыханием вырывались звуки, похожие на львиный рёв.

Я просила дать мне лечь на пол, но меня держали, называли сумасшедшей. И вдруг около девяти утра всю меня свело, как судорогой. Я поднялась не на ноги, а на плечные лопатки и затылок. Туловище моё словно силой какой-то подняло кверху. Вертикально вверх, прямо к небу, вылетел мой ребёнок, которого поймали в воздухе дежурившие около меня сестры. Это произошло за несколько секунд. «Я еле поймала его!» — кричала сестра. Меня ругали кто как мог, но я уже лежала ровно, обливаясь потом и сияя от счастья. Я слышала, что ребёнок закричал, благодарила Бога в душе и ждала, когда же кончится шум вокруг меня. Хотелось узнать, кто родился, а мне даже не говорили. Наконец подошла ещё одна молоденькая сестра, пожалела меня, поздравила с сыном-великаном. А кругом продолжался шум:

— Девки, девки, бегите сюда, смотрите, какой народился!

— Да ему три месяца дашь!

— Сообразила мать!

И все наперебой хвалили ребёночка, удивляясь нежно-розовому цвету его тельца, его длинным ноготкам и волосикам. Через час я лежала уже в палате и вспоминала слова Спасителя: «Мать уже не помнит скорби от радости, ибо родился человек в мир».

Теперь меня волновало одно: почему никто ко мне не приезжает уже второй день? Уж не арестовали ли всех дома? Ведь времена были тогда страшные — 1951 год. Но в этом «пробном» роддоме по воскресным дням передачи и письма не передавали, чего я не знала.

За семьёй моих родителей следили. Над папиным кабинетом поставили специальные аппараты, которые должны были записывать все разговоры и звуки, доносившиеся через вентиляционную трубу. Мы видели незнакомых людей, которые с чемоданами поднимались наверх по нашей крутой лестнице. Соседка, жившая над нами, по секрету рассказала моей маме, что её выселили на время и велели ей об этом молчать. Но она приходила за вещами, наблюдала и обо всем нам доносила: «Мешает им подслушивать вас бой часов, тиканье их, шумный ребёнок, его крики, плач». Тогда папа поставил под вентиляцию на буфет ещё несколько будильников, завёл их на треск... А один из старинных будильников играл чудесную мелодию, сопровождающую песню «Коль славен наш Господь в Сионе, не может изъяснить язык...» А вскоре в квартире появился второй ребёнок, шуму стало ещё больше. Разговоры шли о кормлении, о бутылочках, сосках и т. п. Бабушка с соседкой решили: «Детки спасли!» Не подслушав ничего подозрительного, люди с тяжёлыми чемоданами спустились вниз и уехали. Вскоре и мы переехали в Гребнево.

«Помолись, отец Серафим!»

Промелькнуло лето, кончилось гуляние. Тогда мы почувствовали, что стало в доме очень тесно. Из своей пятиметровой комнатушки мы вынесли в холодный коридор все, кроме кровати и столика у окна, на котором часами стоял на электроплитке чайник. В селе многие соседи наши заводили себе «жулика», то есть мудрили с электричеством, чтобы оно не набивало цифр на счётчике. Люди в дополнение к печкам обогревались электричеством, поэтому напряжение Днём и вечером было таким слабым, что даже читать было трудно. А чайник стоял на плитке часа два и больше, прежде чем закипеть. Вода же горячая мне была нужна постоянно! чтобы подогревать в ней бесконечные бутылочки, которые крощка Серафим опустошал одну за другой. Хотя он и сосал грудь, но после этого кормления выпивал через соску ещё двести граммов овсяного отвару с молоком. Мамочка моя милая принесла нам со своей дачи сделанный дедушкой ящичек. В фанерной крышке ящичка было пропилено восемь дырочек. В них вставлялись бутылочки с молочно-овсяным отваром, который с утра варился на весь день. В течение дня я подогревала бутылочки, опуская в кружку с горячей водой, кормила младенца.

Однажды, когда Симе было два месяца, чайник долго не кипел и мы легли спать. Для Коли у нас стояла деревянная кроватка, а Симу я клала рядом с собой, так как и с вечера, и под утро кормила его грудью. У стенки спал Володя, а я с ребёнком — с краю, потому что мне часто приходилось вставать к детям. Около двух часов ночи я услышала, что чайник кипит. Я осторожно поднялась, не трогая Симочку, боясь его разбудить. Стоя спиной к постели, я стала переливать кипяток из чайника в термос, чтобы к утру уже иметь горячую воду. Тут я услышала звук, будто тяжёлый арбуз стукнулся об пол. Поставила чайник, оглянулась и вижу: Симочка бьётся на полу, будучи не в силах закричать от боли при падении. Я схватила ребёнка, прижала к сердцу, а личико его побледнело, как снег. Он громко закричал, отец проснулся. «Володя, молись скорее, Сима упал на пол», — сказала я. Я обратилась с молитвой к преподобному Серафиму: «Батюшка! Ты упал с колокольни и не разбился, а наш сынок с кровати сполз. О, сохрани его жизнь, сделай, чтобы бесследно было это падение, верни ему, батюшка, здоровье, сделай, чтоб он не умер...» — шептала я. Ребёнок затих. Мне было жутко смотреть на мертвенно-бледную щёчку Симочки, я повернула его, головкой переложив на другую руку. Правая щёчка была ещё розовая. «Неужели и она побелеет? Ну сохрани же жизнь его, помоги, отец Серафим!»

Так мы с мужем стояли и молились, а сами всматривались то в детское личико, то в образа. Наконец Симочка перестал всхлипывать, стал дышать ровнее и взял грудь. Но он был сыт и скоро уснул. Тогда я положила его в кроватку рядом с братцем, а мы с Володей опустились на колени благодарить Господа Бога.

Утром Симочка проснулся как ни в чем не бывало. Он оставался по-прежнему очень спокойным и терпеливым ребёнком. Если он был сыт, то весело агукал, произнося на разные тоны одно и то же слово: «Агу!» А если он хотел кушать, то не кричал, как это обычно делал Коля; наш старший сын внезапно вскрикивал, как будто его кто-то укусил, и орал как резаный до тех пор, пока его не возьмут на руки и не всунут в рот бутылочку с едой. Симочкиного же крика мы не слышали. Если он спал, то не пробуждался от шума и ора малышей, которых около его кроватки бегало уже трое: Митя, Коля и Витя. А когда Сима хотел кушать, то сначала начинал глубоко вздыхать. Эти вздохи повторялись все чаще, переходя понемногу в жалобные стоны. «Расходится, как медный самовар», — говорила бабушка. Дальше вздыхать малышу мы не давали, подсовывали ему на подушечке очередную бутылочку. Он высасывал её до дна и снова улыбался и агукал. Его не пеленали, не укачивали, редко брали на руки, так как он был «неподъёмный». В шесть месяцев он весил десять килограммов, а в девять месяцев — двенадцать килограммов (мы клали Симу в узел из пелёнок и узел безменом поднимали над постелью). В девять месяцев, то есть к началу Великого поста, Серафим-чик самостоятельно пошёл по дому. Падая, он тихо лежал на полу, так как сам ещё вставать не мог. Но пол был у нас тогда деревянный, покрытый половиками, от которых несло детским запахом. Ничего, к этому мы привыкли, главное — дети были здоровые.

Мечта сбывается

Всю зиму я не спускала глаз с детей, хотя в помощь мне прибегала девочка четырнадцати лет — Лида. Она пошла к нам в няньки, так как отца у них в семье не было, а мать с трудом зарабатывала на хлеб малым детям. Лида следила за Симой, Колей, Митей и Витей, которым не было ещё трёх лет. На полу в кухне закипал огромный самовар, огонь трещал в голландке, а мать наших племянников часто отсутствовала: ежедневно ходила в магазин за хлебом для коровы, ходила на реку полоскать белье, ходила за водой, за дровами и т. д. Но главное, она все время следила за мужем, следила, чтобы он не выпил, не пропал... А бабушка Лиза (мать Володи) пекла для храма просфоры, на что уходило много времени. Малышей без присмотра оставлять было нельзя, а когда мы (я и Варвара) кормили грудью Симу и Витю, то Коля и Митя были предоставлены сами себе. Вот поэтому нам пришлось взять няню, которая проработала у нас три года. На неё я в мае оставила своих малышей, а сама поехала в Москву, в консультацию. Опять врачи и сестры напустились на меня, как на преступницу:

— Где вы раньше были?! Почему не показывались? Теперь уже поздно, что нам с вами делать? У вас уже трехмесячная беременность!

Я удивилась их волнению и сказала:

— Что поздно? Ещё шесть месяцев мне ребёнка носить, а потом приду за направлением в роддом. Пока не наступила летняя жара, мне надо закончить кормить малыша грудью, поэтому я к вам и не приходила.

— Три года подряд будете рожать? Сумасшедшая! — сказали мне и в отчаянии отвернулись.

Летом родители мои, как обычно, сняли дачу в Гребневе, недалеко от нас. Мы гуляли с детьми в роще. Мамочка сказала мне:

— Вам пора отделиться и жить своей семьёй, вот бы домик вам Господь послал!

— Да, мы надеемся на Господа, дорогая, — ответила я, — Уж если Господь посылает дитя, то и место ему на земле .найдётся...

Мы посмотрели вдаль. У самой дороги как из-под земли вырос деревянный сруб. Вскоре мы узнали, что хозяин сруба заготовил его, чтобы пристроить к домику своей тётки. Но этот человек получил квартиру от фабрики, поэтому сруб решил продать. Родители мои тут же купили сруб, в придачу к которому уже были заготовлены доски для полов, потолков, рамы для окон и т. п. Я и не заметила, как на полянке под нашими окнами сложили горой новые помеченные бревна.

Тихим вечером, сидя на ступеньках нашей ветхой терраски, Володя спросил брата Васю и мать:

— Так вы не будете против, если мы впереди нашего дома пристроим этот новый сруб? А то дети растут, тесно становится.

— Что ж, пристраивайте, — задумчиво отвечал Василий, покуривая папироску.

Никаких дальнейших объяснений Володя давать не стал. Он договорился с плотниками, которые по субботам и воскресеньям (то есть в свои выходные дни) обещали начать нашу стройку. Слава Богу! Появилась надежда зимой уже зажить своей семьёй. Да, Господь исполняет наши желания!

Мои мытарства

Четыре окошечка нашего старенького домика смотрели (до стройки) на восток, то есть на храм. Перед домом был палисадник, который Володя усердно засаживал георгинами,

левкоями и другими цветами. Росли в садике и флоксы, и красные лилии. Перед стройкой надо было бы зимники выкопать, пересадить. Но я ничего не успела, пришли рабочие и начали рыть ямы для столбиков, на которых собирались складывать сруб. Деверь мой Василий помогал выкорчёвывать кусты, усердно копал. Я переживала за выброшенные в сторону цветы, но молчала. Помогать я не могла, у меня на руках были маленькие дети.

Было воскресенье, когда стены нашего сруба поднялись и загородили вид из окон старенького дома. Придя из храма, Вася и мать его возмутились тем, что в полутора метрах от окон теперь возвышалась сплошная бревенчатая стенка.

— Что ж, мы теперь и храма через окна не увидим? -говорили они. Они накинулись на меня, требуя прекращения стройки. Что мне было делать?

— Говорите Володе, — отвечала я.

Но Володя пришёл часам к четырём, а рабочие продолжали быстро укладывать бревна. Васю и мать поддержала сестра Володи Тоня, приезжавшая в Гребнево по воскресеньям. Володю они оправдывали, говоря, что «это не его затея, он попал под влияние Наташиных родных» и т. д. Когда пришёл Володя, родные на него не нападали, будто жалели его. Всю вину сваливали на меня... А Володя мне говорил: «Не обращай внимания...»

Василий поехал в Щёлково жаловаться. Оттуда прибыл человек и с видом начальства заявил мне: «Ваша стройка арестована, прекратить её. У вас нет разрешения». Володя дал мне деньги, велел проводить приехавшего человека и, объяснив ему суть дела, сунуть ему взятку. Никогда я раньше этим делом не занималась, поэтому сильно волновалась. Однако я пошла с ним через поле, рассказала, что у нас в доме уже четверо малышей, что положение у нас безвыходное и стройка необходима. Засунув деньги в карман, мужчина переменил сразу строгий тон и сказал: «Ну, так я доложу, что жалоба на вас от родственников — по пьянке, что ничего противозаконного нет...» И мы расстались.

Но дома Василий не унимался, требовал от Володи разрешения на пристройку. Конечно, если б не те годы, когда все стремились «насолить попам», Володе следовало бы самому ездить и хлопотать. Но его вид (борода, волосы) выдавал его, поэтому Володя никуда не ездил, а везде стал посылать меня. А беременность моя давала себя знать: протрясусь в автобусе, волнуюсь — живот начинает ныть. Хожу по Щёлково — ищу строительный отдел, сижу в очереди — дожидаюсь начальника. Тот высокомерно принимает заявление с просьбой о разрешении пристройки, на меня не смотрит, требует план, документы на владение домом и т. п. Ничего этого у меня нет, а есть только сумма денег, которые я должна ему всунуть. Но для этого надо было остаться с ним без свидетелей. И вот я езжу ещё и ещё... Боюсь, трепещу: «А вдруг за взятку посадят?» Ведь в те годы за что только не забирали! Призываю всех святых на помощь и наконец подсовываю деньги.

В следующий мой приезд человека не узнаю: он милостиво смотрит на меня, жалеет, что я теряю тут силы и время, говорит: «Да ведь ваше Гребнево к Щёлково не относится, так что мы здесь ни при чем. Больше к нам не ходите. А если сосед-брат донимает вас, то добейтесь разрешения от колхоза. Ведь там у вас колхозная земля».

Теперь Володя начинает меня посылать в колхозное правление. Но председатель вечно в разъездах, поймать его трудно. Хожу по жаре, по солнцу, отдыхаю на брёвнышках, животик тянет, болит.

Наконец поймала председателя. Он сказал: «Сам я дать вам разрешения не могу, поставим ваше дело на собрании. А собрание у нас будет, когда соберём урожай, то есть поздно осенью, в октябре».

Я стараюсь его убедить, что колхозной земли мы не застраиваем, пристройку делаем на своём участке и т. д. И опять незаметно сую председателю деньги. Выйдя на улицу, я сажусь на ступеньки и горько плачу. И так мне обидно, что Володя везде меня посылает, а я уже с трудом передвигаю ноги. А до дома три километра. Сижу и плачу, плачу и молюсь. Выходит из сарая председатель, удивляется, что я Вся в слезах и никуда не иду:

— Да продолжайте стройку, не волнуйтесь, я пришлю вам сам разрешение. А сейчас у меня и печати с собой нет...

— Я не могу идти домой, у меня болит живот, я беременна, — сквозь слезы отвечаю я.

— Так я дам машину...

И вскоре по кочкам поля загрохотал огромный грузовик, колхозник предложил мне сесть рядом с водителем. «Доехала, слава Богу! И больше ездить не стану, надо будущее дитя беречь», — решила я.

А дома меня заели! Жить в этой обстановке гнева и ненависти стало для меня ужасно. На помощь пришли мои родители, которые сказали: «Тебе трудно тут паклю щипать... Мы пришлём такси и увезём тебя с детьми к себе, будь готова».

Откуда пришли к нам святыни

Когда мне было тринадцать-четырнадцать лет, я бегала в переулки (за нашими домами), где жила Александра Владимировна Медведищева. Это была уже старушка лет шестидесяти со строгим лицом и огромными чёрными глазами в очках. Александра Владимировна была домашним врачом Патриарха Сергия, который жил от неё поблизости в маленьком деревянном домике в Девкином переулке. В те годы в нашем районе, то есть вблизи Елоховского собора, только на центральных улицах возвышались каменные невысокие строения, а позади них ещё ютились одноэтажные здания с уютными двориками, с палисадниками и кустами. Я с огромным желанием брала у Александры Владимировны уроки французского языка, так как даже пройтись по тихим заснеженным переулкам было для меня большим удовольствием. За уроком я сидела спиной к окну, а предо мной в глубоком кресле — Александра Владимировна. Она часто начинала дремать, голова её свешивалась на грудь, раздавался тихий храп. Тут же ко мне подбегала лохматая собака Джек, а на стол спрыгивала с полок кошка Джонька. Она лапкой хватала моё перо, когда я писала. В общем, я с радостью играла с животными, давая отдохнуть усталой учительнице. А за её спиной предо мною чернела длинная комната, со всех сторон увешанная тёмными иконами. Тогда я ими не интересовалась, не думала, что с ними свяжется моя жизнь. А вышло так.

В начале войны Патриарха Сергия эвакуировали, велели собраться в двадцать четыре часа. Александра Владимировна очень это переживала. Она взяла к себе в дом иконы и святыни Патриарха, так как в Куйбышев он ничего взять с собой не смог. Но недели через две пришёл приказ Александре Владимировне также срочно выехать к Патриарху. Мама моя навещала сестру Александры Владимировны, и та рассказала ей следующее.

Александра Владимировна была остра на язык и терпеть не могла сотрудников НКВД, которые окружали Патриарха. Были там в эвакуации и продажные из духовенства (обновленцы), с которыми Александра Владимировна тоже горячо воевала. Помню, как она говорила: «Я ему в морду плюнула». Или: «Я ему по физиономии дала». Понятно, что за такие вольности Александру Владимировну быстро арестовали, посадили лет на десять. Так вот, в 1952 году, когда я уже ждала третьего ребёнка, к родителям моим пришла сестра Александры Владимировны и сказала: «Ко мне приехала племянница, она неверующая. Все иконы и святыни от Патриарха и сестры мы убрали в чемоданы, корзины, ящики... Все у нас под кроватями, по углам. Вы — люди верующие, возьмите все у нас, а иначе мы сожжём все иконы, держать это в доме опасно».

Родители мои срочно перевезли к себе на квартиру все иконы, но тоже боялись у себя их держать. Папа договорился с моим дьяконом Володей, что тот заберёт все святыни к нам в Гребнево. Решили так: привезут ящики и чемоданы на такси в Гребнево, а обратно в этой же машине поеду в Москву я с детьми. Так было выгоднее, так как в те годы оплачивалась дорога в оба конца. И вот в сентябре месяце я снова в Москве, в своей родной квартире, у любящих нас Родителей.

А по дому уже топают друг за дружкой Коля и Сима. Коле два года и три месяца, а Симе год и два месяца. Коля же начал говорить, а Сима пока только стулья целый день двигает — это его любимое занятие. Володя нас часто навещает. Он рассказывает нам, что стройка движется успешно, что домик уже построен, сложена печь-голландка, а с юга пристраивается небольшая террасочка, через которую мы будем попадать в свою пристройку. Рассказывает Володя и о том, какие удивительно богатые и чудные иконы он обнаружил в чемоданах. Была икона и со святыми мощами Казанских святителей. Но больше всего Володю поразил крест, на подставке которого было выцарапано (на меди): «Сей крест дан св. Иоанном Богословом Авраамию Ростовскому на разрушение идола Велеса».

Николай Евграфович достал житие святого Авраамия Ростовского и прочитал нам о том, как в XII веке апостол Иоанн явился в поле преподобному, как вручил ему жезл, увенчанный большим медным крестом. Этим-то крестом святой Авраамий разрушил идола, который рассыпался от прикосновения к нему сей великой святыни.

Володя говорил, что как скоро оклеит обоями стены, то тут же развесит все иконы, а крест чудотворный поместит на божницу.

«Значит, воля Божия вам иметь у себя эти святыни, -говорил мой папа. — Заметил бы я их, не отдал бы. А я ведь тоже все просматривал, складывая все у себя на шкафу до отправки в Гребнево...»

Так мы мирно сидели у папочки в кабинете, любовались детьми, которые возились у наших ног, не понимая ещё разговора взрослых.

Сон ребёнка

Однажды в осенний тёмный день из бабушкиной комнаты раздался плач Коли. Мальчик спал там днём на моем сундучке, на котором я до свадьбы спала под иконами на котором сидя молилась ещё девочкой.

Няня Лида подошла к Коле, но он плакал, не унимался.

— Идите сами к нему, он какой-то крест требует, — сказала няня.

— Сынуля, ты что шумишь? — спросила я, целуя крошку. — За стенкой дедушка отдыхает, не плачь, разбудишь его.

— Дайте мне мой крестик, — сквозь слезы просил Коленька.

— Да вот, на тебе надет твой крестик!

— Нет, не этот мне надо, а большой, светлый, — показывал Коля, разводя ручонками. — Это мой крест, его мне батюшка дал. Зачем я его отдал папе? А папа крест у дедушки на шкаф положил. Достаньте мне крестик!

И снова раздаётся его горький плач. Приходит дедушка. Разве он может лежать, когда плачет его любимец? Он сажает Колю на плечи, несёт его в свой кабинет, подносит к шкафу. Малыш роется в бумагах, книгах на шкафу, но, не найдя там ничего, опять плачет. Я стараюсь объяснить Коленьке, что он видел сон.

— Коленька! Папы уже дня четыре тут не было, так что это тебе сон приснился. И креста никакого не было — это снилось тебе!

— Нет! Папа тут сейчас был. Я с ним в храм ходил. И батюшка тут был — он мне этот крест дал.

— Какой батюшка? Откуда он крест взял? — спрашиваю я.

— Батюшка мне крестик из алтаря вынес, он мне его Дал. А я дал папе подержать. Зачем я его отдал! — и снова плач безутешный.

Я подвела Колю к углу с иконами, на которых было изображено много святых. Показываю сынку на святых и спрашиваю:

— Какой же батюшка тебе крест дал? Вот этот? — показываю на преподобного Сергия, потом на преподобного

Серафима. Был там и святой пророк Илья и другие святые. Но как увидел Коля святителя Николая Чудотворца, так и протянул к нему ручку:

— Вот этот, вот этот батюшка мне крестик дал.

Мы поняли, что ребёнок видел сон. Но он ещё не мог отличить сон от действительности, поэтому долго скучал по «своему» крестику. Сидит, бывало, с кубиками играет, но вдруг расплачется. «Сынок, ты о чем?» — спрашиваем. «Где мой крестик? Дайте мне его!» И так часто он вспоминал свой сон все пять месяцев, пока мы не вернулись в Гребне-во. Едва войдя в комнату, он кинулся к божнице и закричал: «Вот он, вот он — мой крестик! Наконец-то я его нашёл! А вы все говорили, что нет крестика, что это сон. А это не сон, а мой крест!»

Чудотворная икона Богоматери

Осенью 52-го года сестра закрытой Марфо-Мариинской обители Ольга Серафимовна Дефендова рассказала нам о чудотворной иконе Богоматери, помогающей при родах. Нас предупредили: «Дважды предлагать эту икону кому-либо не следует. Отвозить к беременной в дом тоже не следует, нельзя навязывать помощь Богоматери. Муж беременной или кто-то из её семьи должен сам съездить и привезти домой к себе эту иконочку». Она была небольшая, с лист тетради, письмо напоминало стиль XVII века, внешне ничем не поражало. Но мы знали, что дело не во внешнем, а в благодати, которую несла с собой эта икона. Икона — это как бы окошечко, чрез которое к нам нисходит свет милосердия Божьего.

Привезли икону, папа поставил её у себя на круглом столике, который когда-то служил жертвенником. А теперь на нем стояли иконы, лампады, лежали молитвенники, Евангелие. Вспоминая мои первые тяжёлые роды, родные надумали поместить меня в какие-нибудь лучшие условия, чем обычный роддом. Нашли какую-то старушку, бывшую раньше директором НИИ, запаслись распоряжением поместить меня в родовое отделение института. Благо, это было недалеко. А то ведь навещать-то меня все мамочке моей приходилось, а у неё здоровье было неважное, она много операций перенесла.

Повезли меня поздно вечером, в сырую осеннюю погоду. Снег падал и таял, идти было трудно. Мама быстро уехала домой к внучатам, а я осталась одна в приёмной. Тут на меня накинулись: «Зачем вы сюда приехали? Кто вас направил? Почему?» А я ничего не знаю. Знаю только, что уходить мне поздно, роды начинаются.

Недовольные и грубые сестры наконец отвели меня в палату и указали место в углу. Никто не подходил ко мне, никто не интересовался мною. Я молилась Царице Небесной, всю надежду на неё возлагала. «Неужели будет плохо? Нет, теперь такого быть не может — у папы пред образом Богоматери горит лампада, папа молится».

Наконец я попросила отправить меня в родовую. Отвезли, опять спросили: «Какие у вас сложности? Зачем вы у нас? Странно!» — и оставили меня на попечение одной молоденькой сестрички. В предыдущих роддомах обстановка была напряжённая, как на производстве: все кругом бегали, шумели, одних везли, других смотрели и оставляли пока. Врачи, няни, сестры обслуживали рожениц, не спуская с них глаз. А тут я лежала одна среди ночи. Кругом темно, тихо, нигде ни души. В углу где-то дремала сестричка. Я позвала её, сказала, что скоро буду рожать, просила её все приготовить, чтоб принять ребёнка. Сестра зажгла свет, посмотрела меня, но решила, что «ещё не скоро», и пошла опять дремать. Но я умоляла её не отходить, а приготовить поднос и все другое... «Ну, для вашего спокойствия я все приготовила», — ответила она. «Матушка! Царица Небесная! Окажи Свою милость, покажи Свою помощь!» — шептала я.

— Сестра, сестра, скорее ко мне! — закричала я.

Та нехотя поднялась, медленно, сонно качаясь, но вдруг подбежала ко мне... и поймала дитя.

— Я не ждала так скоро, — сказала сестра.

А я ждала, я верила, что Царица Небесная не замедлит. И такая радость охватила меня, и уже не о том радость, что Родилась дочка, что громко закричала и продолжает орать,

а радость о том, что свершилось чудо Божие, что я уже не мучалась, как при первых двух родах, что Матерь Божия помогла. Так всю ночь и ликовало моё сердце. А предо мною было тёмное окно, через которое я видела большие хлопья снега, падавшего на ветви и покрывавшего все кругом — впервые в эту зиму.

Катюшу мою унесли куда-то близко, я слышала её крик до самого утра. «Ну и певунья будет!» — думала я. Спать я не могла, ужасно хотелось пить, а попросить не у кого -нигде ни души, все спят. Наконец раздалось шлёпанье тапок. Я попросила пить. Из крана кто-то налил мне ледяной воды. Пить её я побоялась, так как была вся потная и знала, что страдаю хроническими ангинами. Опять идёт няня, опять я прошу тёплого питья. «Вскипит вода, тогда принесу», — слышу ответ. Жду, жду... Несут?

— Осторожно, тут крутой кипяток! — слышу.

— Но я не могу взять раскалённую кружку, — говорю я. В ответ:

— Поставлю на полку, остынет и выпьете.

Итак, я опять мучаюсь жаждой. Ночь, темно. Скоро ли утро? Когда же меня напоят? Но на душе радость великая, ликую, как в праздник.

Ещё семь дней я мучалась послеродовыми схватками. Боли усиливались особенно во время кормления, сжимала зубы, чтобы не закричать. Впоследствии я узнала, что одна-две таблеточки «бехтеревки» спасают от этих мук. Но врач была ко мне так невнимательна, что я дивилась: «Со всеми подолгу разговаривает, а меня и замечать не хочет!» Потом я поняла, что, наверное, все окружающие меня матери были знакомы врачам или, может быть, давали им взятки... Не знаю... Но мои родители этого делать не умели, считали, видно, грехом. А мне, значит, Бог потерпеть велел. Но Он и духовную отраду посылал, и терпение давал... Слава Богу за все! Ведь как же страдал наш народ в 1952 году! Аресты, тюрьмы, расстрелы! А я лежала ухоженная, в тёплой больнице — разве это страдание? Это милость Божия: дочку ведь Бог послал нам — Катюшу.

В ту зиму однажды пришла к нам знакомая женщина, привозившая из деревни молоко для городских жителей.

Эта простая баба с ужасом сообщила нам, что «Сталин умирает, теперь все мы погибнем!» Так воспитан был к пятидесятым годам наш русский народ, что доверял Сталину, называл его «отцом» и находился в полном неведении о всех ужасах в лагерях и тюрьмах сталинского режима.

Я сама была в Елоховском соборе, когда служили молебен о здоровье Сталина. Народ молился, но вождь умер совсем неожиданно. Сразу ничего не изменилось, все ещё продолжали трепетать пред именем тирана. Приказано было всем, кто стоял на ногах, идти на похороны Сталина. Куда идти, что делать — никто не знал, однако народ повалил в центр Москвы неорганизованными толпами. Все улицы центра города были три дня запружены такой плотной стеной живых человеческих тел, что и весь транспорт остановился, и вся городская жизнь замерла: ни магазины не работали, ни к одному учреждению нельзя было пробиться через толпу удивлённых и испуганных людей. Чтобы не быть раздавленными, люди заходили в любые подъезды, заполняли дворы, взбирались по лестницам до чердаков. Рассказывали потом, что на Трубной площади, где улица спускалась вниз, было что-то страшное: толпа налегла на стоявшие машины, которые без водителей покатили вниз, давя народ. Из той квартиры, которая была над нашей, юноша восемнадцати лет три дня не возвращался с похорон Сталина. Волнение родителей было непередаваемо. Наконец, через трое суток, сын их смог пробраться через толпы и прийти домой. А все эти дни он с товарищами отсиживался на чердаке какого-то Дома, так как выйти было невозможно, народ стоял плотной стеной, стонал и падал. Говорили, что после похорон Сталина все больницы Москвы были переполнены...

И только года через два, когда расстреляли Берию, правую руку Сталина, люди вздохнули свободно, кончился страх, появились улыбки и шутки. Тогда у меня на детской ёлке сосед-малыш лет четырёх вышел сказать стихи, но пропел частушку:

Берия, Берия, потерял доверие, А товарищ Маленков надавал ему пинков! Все от неожиданности весело рассмеялись.

Началась самостоятельная жизнь

В марте месяце я вернулась в Гребнево. Но уже не в старый дом вошли мы с детьми, а в новую пристроечку. Володя с гордостью показывал мне, как уютно он расставил мебель, повесил иконы — в общем, устроил свой домик, чтобы мы могли жить самостоятельно. Для меня это была большая радость, можно сказать — желанное событие жизни. Ни до кого больше не доносились ни наши разговоры, ни крик детей. Никому мы больше не мешали, и нам никто не мешал. Теперь я могла сама собирать обед, ужин, завтрак, готовить могла, что хотела и только для своей семьи. Стало быть, и продуктами я уже стала самостоятельно распоряжаться, обо всем заботиться, а, главное, не ждать, когда свекровь позовёт обедать и т. п.

В общем, мы с Володей стали жить отдельно от родни. Это после пяти лет совместной жизни с семьёй Василия! Слава Богу! Я могла теперь закрыть дверь и хоть на какое-то время остаться со своей семьёй. В старый дом можно было проходить через нашу бывшую комнатку, которая пока тоже оставалась за нами. Там спала наша нянька. Но теперь мы повесили дверь в эту комнатушку и, прорезав стену, сложили крохотную печь. Она отапливала и комнатушку, и узкий коридор между пристройкой и домом.

Я ликовала, но родные Володи были мрачны. Видно, они думали, что с нашим приездом все останется по-старому, как в прежние годы. Но я тут же стала забирать из кухни у свекрови ту посуду, которую пять лет назад привезла себе в приданое. Бедная старушка уже привыкла пользоваться и сковородочкой, и ножичком, и другими вещами, а потому отдавала мне моё со вздохами и неохотно. Но что было делать? В те времена было трудно приобретать что-либо в хозяйство. Буря недовольства разразилась, когда мы купили дрова. Их свалили не там, где раньше, а около входа в нашу пристройку. А дрова были берёзовые, уже напиленные и наколотые так, как требовали мои две печки — шведка и голландка. Володя сложил поленницу под нашим новым домиком, так что Василий не мог больше пользоваться топливом, которое покупал Володя. Тут брат его понял, наконец, что отныне и он, и мы стали самостоятельными. То ли он выпил лишнего, но гнев его вылился в яростные крики... Он даже выбил стекло в своей комнатке. Хорошо, что детки мои ничего этого не видели и не слышали, только до коридорчика доносился какой-то шум, но мы туда малышей не пускали.

Теперь я старалась как можно реже показываться в старом доме, разве только приходилось ходить к Никологорским (это была их фамилия по матери) за молоком. У них была корова, и молоко мы у них всю жизнь покупали. А их ребятишки постоянно питались у меня, пили молоко, купленное у их родителей... Но на это никто не обращал внимания. Я старалась добром и любовью побеждать зло родственников-соседей: я переодевала их малышей в одежду своих детей, подстригала Митю, Витю и Петю, даже стирала на них... Они все дни проводили у меня. Стоило Володе открыть к ним дверь, чтобы войти навестить мать, как все трое моментально оказывались у нас. Конечно, от шести малышей шум поднимался страшный, а Володя этого не переносил. Тогда мы отправляли племянников снова в их дом, куда они уходили послушно, но неохотно. И так племянники росли вместе с нашими детьми лет двенадцать, пока... Но об этом будет рассказано дальше.

Сила благодати преподобного Сергия

Когда мы ещё жили вместе с семьёй Никологорских, то со всяким народом приходилось встречаться на кухне. Василий был ещё на должности церковного старосты, поэтому к нему приезжало много людей, все больше по делам храма: то масло лампадное, то свечи привозили, то хоронили кого-то — и всегда требовался староста. А он бывал частенько пьян, за что его три раза снимали с должности, но после Двух первых раз опять восстанавливали, помня его отца и Уважая все семейство. Свекровь топила печь да ухаживала за скотом, так что отворять дверь и встречать да провожать людей часто приходилось и мне. Мать всегда старалась скрыть недостатки сына, никогда не говорила, что он пьян, а посылала человека искать Василия в ограде, то есть при храме. Его искали, не находили, опять возвращались к нам, обращались ко мне. Мне жалко и неудобно было гонять людей. Я как-то откровенно сказала:

— Его нечего искать или беспокоить — он спит. И не добудишься — пьян.

Уж как на меня рассердилась свекровь! Но Володя был за меня: «Она правду сказала!» А когда Василий был трезв, то принимал не иначе, как поставив бутылку на стол. И потому нам с детьми приходилось тогда сидеть во всяком обществе. И шутки нетрезвые, и безобразные анекдоты — все приходилось выслушивать. Я радовалась тому, что малыши ещё не понимали смысла слов, оба сыночка тогда ещё не говорили. Но на чуткого и восприимчивого ко всему Коленьку эта обстановка производила, видно, тяжкое впечатление.

Однажды Коля увидел умирающего слабого старика, похожего на скелет, обтянутый кожей. Его везли из больницы. Но дорогу замело снегом, машина до Слободы проехать не смогла, поэтому старика завели под руки на ночлег в наш дом. Коленька, как увидел умирающего, посмотрел на него пристально и закричал, завизжал, весь затрясся. Насилу мы его успокоили. Но с тех пор Коленька наш стал иногда кричать по вечерам. Это происходило тогда, когда его давно не причащали или было некому отнести малыша в церковь. И вот около двенадцати часов ночи уже спавший ребёнок просыпался с диким отчаянным воплем. Боясь этих страхов, мы с Володей ставили рядом с кроваткой Коли святую воду, клали Распятие, всю ночь горела лампада. Мы брали ребёнка на руки, целовали, ласкали, но он бился, кидался в сторону, а кричал так, как будто его шпарят. Конечно, мы молились, кропили кругом святой водой, и шум прекращался. А на третьем году жизни, когда Коля уже начал говорить, я спросила его:

— Деточка, ну почему ты так кидаешься и кричишь, ты ведь всех будишь. Смотри, как у нас уютно, тихо, огонёк пред иконами светится, папа и мама с тобою рядом. Чего ты боишься?

Все ещё всхлипывая и прижимаясь ко мне, Коленька ответил, протянув ручонку в сторону:

— Там был серый дядя.

Мы с Володей понимали, что враг преследует нашего сынка. Я часто говорила мужу, что следует свезти Колю к мощам преподобного Сергия. Но я три года подряд рожала, так что или кормила младенца, или носила внутри. Поднимать увесистого Колю я не могла, а отец служил или уезжал на требы. Но вот Коля тяжело заболел.

Лето стояло жаркое, сухое. Я была уже хозяйкой, могла распоряжаться своим временем. После утреннего завтрака я брала своих троих детей и до обеда уходила с ними гулять на остров, что на пруду за усадьбой. Дома оставалась молодая нянька, которая и воды принесёт с колодца, и пелёнки постирает, и уберётся, и суп нам сварит на плитке или керогазе (который мы тогда уже приобрели). А я легко шагаю через ложбину сухого пруда до быстрой извилистой речушки, которая тогда ещё (после войны) не была запружена. На руках я носила восьмимесячную Катюшу, а рядом со мной бежали мальчуганы. В одном месте Любосеевка наша широко разливалась, образуя брод. Тут вода и до колен не Доходила. В прохладную погоду я переходила воду в резиновых сапогах, а детей переносила по очереди. А в жаркие Дни мальчики с удовольствием перебегали речку босиком, при этом брызгались, смеялись, баловались в прозрачных струях прохладной воды, как это свойственно детям.

Придя на остров, я расстилала широко одеяльце, сажала на него Катюшу. Двухлетний Симочка оставался стеречь сестренку, а я с Колей начинала искать землянику. Набрав немного, мы приносили ягодки малышам, которые с восторгом «клевали» их по одной штучке. Мы часто меняли места, искали тень, искали ягодники. А отходили мы с Колей всего на несколько шагов, чтобы нам слышен был зов Симочки: «Мама, колей (скорей)... Катя...» Больше он ещё сказать ничего не мог, но я понимала: Катюша сползла с одеяла и уже могла начать набивать себе в рот траву, шишки и т. п. Надо было спешить и снова водворять девочку на середину одеяла. Какие же счастливые это были часы; солнце, тепло, птицы поют, нигде ни души, только трое моих деток веселятся рядом.

Но в одно прекрасное утро Коля, бегая ещё около дома, сказал, что у него сильно болит горло. Я посмотрела — горло красное. Смерила Коле температуру — тридцать восемь. Володя был дома. Если б это была ангина, то Коля не жаловался бы на боли постоянно. Но он плакал, тосковал, не находил себе места. Володя послал меня с ним к врачу. «Не скарлатина ли? Только не оставляй Колю там одного!» — сказал отец.

Автобусов тогда не было, мы шли три километра пешком по жаре. Утомились, сидим, ждём своей очереди к врачу. Медсестра обратила внимание на тяжёлое состояние моего трехлетнего ребёнка, пропустила нас скорее и ахнула: врач увидела сыпь за ушами Коленьки, определила — скарлатина. Нас немедленно выпроводили на балкон, раздались крики: «Инфекция, инфекция, скорее машину, везите ребёнка в больницу!» Но надо было ещё взять документы из дома, а поэтому я попросила водителя отвезти нас прежде домой в Гребнево. Не отпуская скорой помощи, мы простились с Володей, взяли необходимое и тут же поехали. Коленька весь горел, но кататься в машине ему нравилось. Я старалась подготовить Колю к мысли, что он теперь надолго останется в больнице, пока не поправится. «Только с тобой!» — соглашался сынок.

Нас отвезли в Свердловку, так как близко инфекционного отделения не было. Ехали мы около часа. Вошли мы во двор, и я узнала, где начальство больницы. Я хотела добиться разрешения остаться с Колей. Но в корпус меня с больным ребёнком не впустили — он был ведь заразный. Я с трудом упросила Коленьку посидеть в тени под кустиками, пока я вернусь. «Иначе нам придётся расстаться», — объяснила я крошке. Он заплакал, но отпустил меня. Уж каких святых я ни призывала себе на помощь, умоляя их помочь мне упросить врачей оставить меня с ребёнком. Сначала они отказывались, говорили, что тут этого не полагается. Но когда я сказала, что мой ребёнок очень нервный, по ночам кричит, тогда старший врач дал разрешение. Слава Богу! Я выбежала на улицу, ищу Колю. Вижу наконец его: сидит он на земле, прижавшись к забору, спрятавшись в кустах, как загнанная собачка, и горько плачет. Никто к нему не подходит, все от него шарахаются, он весь уже покрылся красной сыпью. «Сыночек! — Коля вскакивает, кидается ко мне. — Разрешили!»

Нас положили в отдельную палату, все койки в которой были пусты. Колюню обрили, переодели. Он вёл себя тихо, боязливо поглядывая на меня, боясь, что я уйду. Сестры были удивлены, что я с сыном, но были вежливы и внимательны. В ту же первую ночь, около двенадцати часов, Коля дико закричал и начал кидаться от страха в стороны. Я достала из сумочки святую воду, мочила его головку, как всегда, призывала Господа, старалась малютку успокоить. Прибежала сестра и ужаснулась. Когда Коленька снова заснул, она сказала: «Хорошо, что мать была с ребёнком, я б не знала, что делать. Уж каких-каких капризных и крикунов к нам не поступало, но такой страх я вижу впервые». Я откровенно поговорила с сестрой, благо она была верующая. Я сказала, что нечистый дух в полночь нападает на наше дитя, но мы надеемся, что с помощью Божьей это пройдёт.

В больнице я пробыла пять дней. Температура у Коли спала, он начал вставать и играть с другими детьми. «Теперь вы можете его спокойно оставить, он уже освоился, скучать не будет», — говорили мне няньки и сестры. Я со всеми в больнице подружилась, они были все верующие, милые, ходили в наш гребневский храм и любили моего дьякона. Итак, рано утром, пока Коля спал, я уехала из больницы. Всю дорогу я плакала, так мне было жаль Колюшку. Но дома я была тоже нужна: у Катюшки начался понос. Володя был постоянно на службах, а с детьми оставалась пятнадцатилетняя нянька. Но она не растерялась. В Слободе нашла кормящую мать, которая согласилась давать своё молоко нашей больной дочурке. И вот няня Лида ежедневно ходила через речку и остров в Слободу за молоком. Детей она ни на кого не оставляла, но несла Катю на руках, а Симочка шёл рядом. Да спасёт её душу Господь за то, что она не оставила нас в трудную пору.

До Свердловки, где лежал Коля, было «по птичьему полёту» около двенадцати километров. Это был Володин приход, то есть наше духовенство обслуживало этот рабочих! посёлок. Володя знал туда дорогу и тропинки через лес, он сам навестил Коленьку. Но сестры и няньки не советовали часто навещать детей, так как дети потом плакали и просились домой. А к больничному режиму дети быстро привыкали, оставались спокойны и веселы. Я это увидела, пока была с Колей. Вообще пребывание в больнице было для меня хорошим уроком. Я познакомилась с режимом, необходимым в воспитании детей, увидела полезные навыки сестёр при обращении с детьми. Скучая по Коле, я раза три ещё ходила на Свердловку, шла часа три, отдыхая в лесу. Я собирала дорогой землянику, которой Коля был всегда очень рад. Я обещала сыночку, что за ним приедут бабушка с дедушкой и заберут его домой. Но через тридцать дней ещё не вся старая кожица сошла с тельца ребёнка, поэтому брать Колю в семью было ещё опасно. Тогда мы решили на десять дней поместить Колю в Москве у моих родителей, чему они были очень рады.

Вот жертвенная любовь старичков: сами круглый год мечтают о Гребневе, о природе, а летом остаются в своей сырой квартире с внуком! В эти дни пребывания Коли в Москве я наконец упросила Володю съездить с Колей в Лавру к преподобному Сергию, приложить ребёнка к раке с мощами, прося у Господа милости.

— Не забудь его покормить, вот тебе в карман кладу для Коли булочку, — сказала я.

Володя отправился. Они были на молебне, приложились к мощам преподобного Сергия и поехали опять в Москву. Когда уже сели в поезд, то отец вспомнил, что сынок давно не ел.

— Хочешь кушать? — спросил Володя.

— Да, очень хочу.

Отец подал ему булочку. Коленька говорил мне впоследствии: «Никогда в жизни я не ел ничего вкуснее этой булочки! Так мне стало хорошо, так радостно, легко, когда я ел». Видно, благодать Божия через этот хлеб вошла в ребёнка, ведь хлеб был в кармане, стало быть, касался раки со святыми мощами преподобного Сергия, когда отец и сам прикладывался, и сына поднимал к раке преподобного. И молитвами святого Коля наш поправился, больше нечистый дух не стал тревожить младенца, благодать Божия с этого часа хранила нашего первенца.

Отец Владимир расстаётся с Гребневом

Пять лет мой супруг оставался в сане дьякона, а происходило это по следующей причине. В Гребневе прихожане весьма чтут свой летний престольный праздник, то есть Грёб-невской иконы Богоматери. На этот день и продукты в домах припасают, и гостей зовут, и платья шьют себе новые. А в церковь нашу на этот праздник обычно съезжалось много духовенства, приезжал благочинный (старший над округом).

Так и в первый год служения моего отца Владимира в сане дьякона часов около четырёх вечера к храму подъехала машина, из которой величественно вышли благочинный и дьякон. Открыли ворота, удивились, что гости рано пожаловали, так как службу обычно начинали в шесть часов вечера. Но тут благочинный заявил, что в этот день он начнёт вечерню в пять часов. Настоятель храма был удивлён, но спорить не смел — начальство велит. Наш Василий был тогда старостой и звонарём. Он любил за час до службы звонить, а минут за двадцать до вечерни вместе с женой Варварой совершать торжественный перезвон во все колокола и колокольчики. Это получалось у них лихо и красиво. А в этот раз наш староста ещё и забраться на колокольню не успел, как оказалось, что пора начинать службу. Василий не побоялся противоречить заслуженному протоиерею. Да и доводы Василий приводил веские: хор ещё не пришёл, петь некому, народ тоже ещё не собрался, храм пуст. Но благочинный настоял на своём, велел звонить. Володя мой, как и местное духовенство, послушно облачился, облачился и дьякон, приехавший с благочинным. У меня тогда ещё детей не было, я быстро собралась и пришла на клирос. Смотрю -в храме пусто, ни хора, ни прихожан ещё нет. Вдруг вижу: благочинный уходит, а за ним его протодьякон. Что же случилось?

Оказалось, что староста пустился в спор с благочинным, а тот, не терпя возражений, сказал: «Если не подчиняетесь, то я не стану служить у вас — уеду!» Василий ответил: «А ворота открыты, можете уезжать». Благочинный с протодьяконом с гневом и обидой вышли из алтаря, сели в машину и уехали. «Ну, теперь не быть твоему брату священником», -сказали Василию. Ведь это продвижение должно было идти через благочинного, а после всего случившегося прихожане Гребнева не смели и на глаза показаться своему благочинному. Так и не было Володе продвижения, пока благочинный не сменился.

Но в 1953 году отец Федор Баженов сменил прежнего благочинного. Он, как и его предшественник, часто бывал на престольных праздниках, куда нередко приглашали и моего супруга. Отец Федор обратил на Володю внимание, он понравился священнику и голосом, и благоговейным служением. Тогда отец Федор пригласил Володю послужить у них в Лосинке, где отец Федор показал моего дьякона своим прихожанам и сослуживцам. Мой отец Владимир всегда им нравился. А в храме Адриана и Наталии (то есть в Лосинке) тогда священника недоставало, место было свободно. Вот и решил отец Федор походатайствовать за Володю перед архиереем. Дело повернулось быстро, осенью, на Воздвиженье, супруг мой стал священником.

Ну и досталось мне с отцом Фёдором от гребневских прихожан! Батюшка у себя дома запирал от них ворота, он говорил мне: «Я думал, они мой дом разнесут». Делегация за делегацией обивала все пороги, требуя, чтобы Володю вернули в Гребнево: «Мы мечтали видеть его священником у себя, он вырос у нас на глазах, его отец у нас служил тридцать лет, здесь у нас его дом, его мать, его семья живёт... Немыслимо ему ездить на службу в такую даль, ведь свой храм у него под боком!» И так переживали бедные старики, так волновались, не желая расставаться с Володей! И ко мне домой они не раз приходили, просили меня помочь им вернуть дьякона обратно к ним, но уже священником. Я разводила руками, утверждала, что от меня ничего не зависит. Тогда они обратились к самому моему отцу Владимиру. Со слезами на глазах умоляли его старички остаться в Гребневе, но он тоже говорил, что это не его воля. Тогда поехали к архиерею. Тот ответил на их просьбу: «Пусть отец Владимир Соколов напишет мне прошение, я сразу верну его к вам».

Радостные вернулись прихожане в Гребнево.

— Мы добились, архиерей обещал! — сказали они мне. — Вот и прошение от имени отца Владимира готово, пусть только руку свою приложит, пусть распишется — и будет переведён обратно!

Но не тут-то было. Володя категорически отказался, сказал:

— Я не смею...

Да он в душе и не желал оставаться в Гребневе. Он видел, как поступали доносы и клевета от местных людей на священников, боялся, что и его ждёт такая же участь. И он был прав: «Не славен пророк в своём отечестве».

Итак, с осени 1953 года супруг мой уже ездил служить в Лосиноостровскую. В те годы это была окраина Москвы. Улицы утопали в садах, домики были маленькие, одноэтажные. Окрестные жители несли в храм плоды своих трудов: яблоки, вишни, сливы и всякие ягоды. Прихожане Лосинки полюбили моего батюшку, узнали к нам дорогу, и дом наш с этих пор изобиловал как овощами, фруктами, так и печеньем и всяким лакомством для детей. Да и денежные дела наши пошли лучше, потому что приход Адриана и Наталии был куда богаче гребневского. Но это все не радовало меня, так как я постоянно скучала по своему Володеньке. Автобус к нам в Гребнево в те годы не ходил, а улицы села были тёмные, грязные, часто непролазные и зимой занесённые снегом. Понятно, что возвращаться домой после вечерних служб батюшке моему было невозможно, поэтому он постоянно ночевал в Москве у моих родителей. Не было у нас тогда и телефонов, я не могла узнавать, когда же он приедет домой. Поэтому я тосковала, молилась горячо, ища у Господа утешения. К родным в старый дом я не ходила, там меня считали виновницею того, что Володи нет в Гребневе. Но в ту зиму со мной жила благочестивая нянька, которая любила молиться и ходить в храм. Она быстро собирала Катеньку и уходила с ней в церковь, а мне оставалось вести с собой двоих мальчиков, что было нетрудно.

Да, иметь храм рядом — это большое утешение для души. Ведь у Бога можно все выпросить; если и сразу Он не даст, то утешит, вселит надежду в сердце... и скорбь пройдёт. Приедет Володенька, и мы обсуждаем с ним: как же быть в дальнейшем? Неужели сидеть мне одной с детьми по две недели одним, как это получалось на Святках, в пост, на праздники, даже на Пасху?

Тут мы решили купить машину. А для машины потребовался гараж. Но разве дадут нам родные клочок земли под Гараж? Вот тут я опять обратилась с просьбой к Богу, Царице Небесной, к святым: «Смягчи, Боже, сердца их!» И каким только святым я не прибегала: первым делом к святителю Николаю, к преподобным Серафиму и Сергию, к Иоанну Кронштадтскому. Да что устоит против молитвы таких великих светильников Церкви? Прочитала акафисты, особенно Госпоже Владычице Богородице, Её образу «Нечаянная Радость» молилась, мысленно вспоминая образ. Потом я купила Варваре синие туфли, мы позвали её к себе, лаской и любовью уговаривали её не препятствовать нам при постройке гаража. И Господь помог: смягчились сердца, согласились родные на гараж. Не успела я оглянуться, а гараж уже стоит. Вскоре и «Победа» своя появилась. Бог послал нам и шофёра Тимофея Тимофеевича, непьющего, честного, но, к сожалению, неверующего. И начал мой муженёк свои многолетние поездки, почти ежедневно, в Москву и обратно, в любую погоду. И так двенадцать лет! В ночной туман, в метель и вьюгу, в гололёд... Провожаю я муженька, вручаю его жизнь Господу да Царице Небесной, призываю в помощь путникам святителя Николая. Боялась я аварий, боялись одна с детьми остаться. Но Господь миловал: всю жизнь мой отец Владимир «на колёсах» был, и аварии были, но он остался жив и невредим.

Любочка

А к осени 1954 года я снова собиралась в Москву, снова надо было ложиться в роддом. Намучилась я так с тремя маленькими, что еле до мамы доехала — легла и не вставала десять дней.

Врач дала направление тут же ехать рожать. А я знала, что ещё месяц до родов. И вот благодаря уходу за мной моей дорогой мамочки я смогла выносить все девять месяцев четвёртого ребёнка. Тяжело бабушке было: четыре года Коле, три года Симе, а Кате доходил второй годик.

Нянька в Москву с нами не поехала, все хозяйство и дети — на бабушке, а я лежу без движения. Но через десять дней я встала, даже гулять с детьми выходила. Тут принесли нам в дом огромного пупса (куклу). Его одели в распашонки, приготовленные будущему ребёнку, посадили пупса за детский столик. Коленька сказал: «Вот и купили мы себе Феденьку, теперь маме не нужно будет за ним в роддом от нас уезжать». И радость была у детей велика. Напрасно мы объясняли, что Феденька этот — кукла, а мама привезёт живого ребёночка. Смысл слов не доходил до детей, они говорили: «Нам и этот малыш хорош».

Однако я уехала, а вернулась в день рождения Катень-ки, будто в подарок ей привезла сестричку Любочку. Роды в этот раз были благополучными, потому что чудотворная икона Богоматери была у нас дома. Лампада горела пред ней, все молились усердно. Коленька особенно радовался появлению сестрички. Слыша, как она чихает и пищит, он кричал: «Живая! Живая! Не такая, как кукла!» За обедом Коля выскочил из-за стола и побежал в комнату, где поперёк кровати лежала Любочка. Я пошла за ним и увидела: Коля уже размотал пелёнки и тащил новорождённую за ножки.

— Что ты делаешь? — вступилась я.

— Я хочу сестричку с нами за стол посадить, — сказал малыш, — ведь ты же, мама, говорила, что ребёнок живой, будет кушать...

Поняли мы с бабушкой, что трудно нам будет с четырьмя крошками, решили опять искать няньку. Сначала нашли такую, что не знали, как от неё избавиться. Варила она себе «квасок», настаивала в чулане на подоконнике и попивала понемножку. Потом как начнёт на всех кричать, а мы и понять не можем — что с ней? Ну и повариха была! Такие торты нам готовила... Только ничего не надо, когда нет ладу... Мир да любовь — это самое счастье, а Пашу мы просто побаивались. Она была с Украины, дом у неё немцы сожгли, вот она и горевала все по своему пропавшему добру, изливала злобу свою на судьбу, а мы должны были все выслушивать... Но вот бабушка привела ещё одну помощницу — девочку лет пятнадцати. Её звали Маша, она проработала у нас четыре года. А когда она к нам из деревни приехала, то первые дни принимала Пашу за хозяйку, во всем е слушалась. На третий день она застала меня в спальне, когда я кормила грудью Любу. Маша обомлела, стоит, вытаращила глаза и спрашивает меня: «Это разве ваш ребёнок? А остальные трое детей тоже ваши? Так это вы хозяйка? А я думала, что Паша. Она на всех кричит, всем распоряжается. Я считала её старшей...» Через неделю-две Паша стала учить Машу: «Ты не зевай! У этих дураков деньги по всем карманам лежат, тут легко нажиться». А нам Паша говорила: «Я уйду, но Любку у вас украду. Вам хватит детей, вы себе ещё народите, а мне сорок лет и мужа нет». Тогда мы стали поспешно собираться в Гребнево, увозя с собой и Машу. А Паша с радостью осталась со стариками, сияла от счастья, что теперь её жизнь будет полегче. Но мамочка моя мудрая была. Она отправила Пашу на Пасху на её родину, чтобы та отдохнула и повидалась со своими, а вслед за ней последовало на Украину письмо, где было написано: «К нам больше не возвращайся». Так тихо мы и расстались.

А в Гребневе мне с Машей было неплохо. Она ходила к колодцу за водой, приносила дров, топила печь-шведку. Мы пекли часто пироги, в хорошую погоду выводили детей гулять, часто причащали наших четырёх младенцев. В магазины мы не ходили, нам все доставляли на машине из Москвы. Пока шла служба, шофёр наш обходил магазины и покупал нам продукты. Ему помогала его жена — ловкая, молодая, но некрещёная. У неё сердце было очень доброе, мы вскоре полюбили её, как родную. Их ребёнок Толька рос все тринадцать лет вместе с нашими детьми. Покладистый и спокойный, Толя нисколько не обременял нас, дети его любили. А уж сколько мне в жизни помогала его мать Ривва (Ревекка) Борисовна, то и не перечислить: она и белье погладит, и детей поможет искупать, и кулич огромный испечёт нам на Пасху... Так что все у нас было отлично, если б не теснота в нашем крохотном домике. Пристройка делилась на кухоньку в восемь метров и комнату в пятнадцать метров. В старом доме только проходная пятиметровая комнатка служила спальней для няни, а дальше в старый дом мы не ходили. Только отец Владимир навещал свою мать, а детей мы старались туда не пускать — боялись, что наслушаются чего-нибудь вредного для души.

Вторичная постройка дома

Летом 55-го года, когда я ещё носила на руках Любушку, мой батюшка надумал опять затеять стройку. Я была против: «Погоди, пока дети подрастут...» Но муж настоял на своём, указывая на то, что надо строиться, пока есть силы и возможности. Бог послал нам опытного инженера-строителя Глазкова Федора Ивановича.

Этот весёлый, добрый и энергичный человек руководил постройкой сгоревшего купола в гребневском храме, а потом построил в зимнем храме систему калориферного отопления. Федор Иванович ходил в военной форме, имел большой чин. С моим отцом Владимиром они были друзьями. Он сговорился с нами за двадцать пять тысяч взять на себя всю стройку, то есть руководство рабочими, доставку материалов и т. д.

Нам за Федора Ивановича век свой Бога молить: если б не он, нам бы дома не построить! Федор Иванович нанимал рабочих, привозил то бригаду каменщиков, то плотников, то маляров. Федор Иванович сам ездил на склады леса, нанимал машины, наблюдал за стройкой, принимал работу или с руганью разгонял пьяных рабочих, или требовал переложить «стояк» кирпичей и т. д. В общем, Федор Иванович почти ежедневно появлялся около нашего дома и руководил стройкой. А мой отец Владимир только жал ему руки, целовался с ним и выдавал суммы на расходы. Я ни в какие Дела не входила. Но я варила на керогазе огромные каст-рюли супов и каш, кормила рабочих. И это было нелегко, т&к как своя семья была уже в семь человек. Мои родители помогали мне тем, что постоянно уводили со стройки к себе на дачу в Слободу трёх моих старших детей. А няня Маша нянчила Любочку.

С семьёй же Василия натянутые отношения были порой очень тяжелы. Я их понимала: вокруг дома был жуткий беспорядок. Горы кирпича, бревна, доски, известковая яма, шум машин, а у Никологорских тоже было трое малышей. Но что делать? Зато им остался весь старый дом. Мы со временем окончательно закрыли дверь на их половину, но это произошло, только когда умерла бабушка, а мы уехали в Москву. А тринадцать лет надо было терпеть друг друга! Не было общего языка, мировоззрения — разные, понятия о жизни — разные. Но так мне и предсказывал отец Митрофан: «Ведь надо ж в жизни что-то терпеть». Слава Богу, Он силы давал.

Июньским днём, когда шёл сильный дождь, к нашему маленькому домику подъехал огромный подъёмный кран. Нашу пристроечку зацепили за все четыре угла, подняли её в воздух метра на три, потом кран отвёз домик на несколько метров вперёд и опустил его на новый фундамент, сложенный накануне из кирпичей. В последующие дни понемногу поднимали то один, то другой уголок домика, складывали под его стенами из кирпичей нижний этаж.

Так у нас получился дом в два этажа. Внизу — санузел, кухня, столовая, а наверху — кабинет батюшки и большая детская комната. А на лето мы пристроили две террасы, одна над другой, так что летом у нас с этих пор могли гостить и мои родители.

Газ и вода ещё не были проведены в Гребнево, так что первые пять лет за водой ходили далеко к реке, где был мелкий колодец. А центральное отопление отапливалось в те годы котлом, к которому я тринадцать лет носила уголь и дрова. Володя помогал, когда был дома, но в основном топила я. Уголь не отмывался, руки мои всегда были с черны-'ми складками на коже, хотя и стирки было много. Ежедневно два-три ведра угля надо было засыпать в котёл, а в морозы и по шесть вёдер приносили. Однако туалет и ванная были уже в доме, кафельный пол мыть было нетрудно. В этом мне помогал мой супруг, который очень любил чистоту и порядок в доме. Я в шутку говорила мужу: «Самые твои любимые вещи в доме — это щётка на палке да тряпка».

В сентябре месяце, когда Любочка начала ходить, мы начали жить в новом доме. Рабочие все уехали, кроме одного маляра, которого мы оставили доделывать мелкие работы. Очень интересный человек был этот пятидесятилетний Николай. Товарищи звали его «батя». Он носил бороду, длинные волосы, держался с достоинством. Он жил с нами месяца два, и мы с ним хорошо познакомились.

— Почему Вас батей зовут? — спросили мы.

— Да я в наших краях вместо священника, — отвечал Николай. — Крещу детей, отпеваю покойников, дома освящаю святой водой.

— Это почему же так? — спрашиваем его.

— Да закрыли у нас все церкви! А народ в Бога верует, зовёт меня, чтобы со мной помолиться. Я им и Библию почитаю, и молитвы спою... Так вот и не забываем мы Бога. Из дома в дом хожу, из деревни в деревню — всюду хожу, куда ни позовут.

— Да вам бы священником быть!

— Но кто же мне сан даст? Для этого надо много знать, а я простой человек...

Да, в те 50-е годы хотя и было уже открыто несколько семинарий, но храмов по стране почти не было, народ постепенно погружался во тьму неверия. И никто не должен был знать, что в маленьких частных домиках ещё горели пред образами лампады, ещё нарождались дети — будущие пастыри русского народа. И мы знали несколько таких семей, мы общались с ними. Хоть редко, но раза два-три в год мы собирались семьями на праздники Святого Рождества, летом — во время отпусков. Дети наши должны были видеть, что не одни они христиане в безбожном государстве, что есть вера в Бога и в других семьях. Эти встречи с единомышленниками укрепляли веру, вселяли надежду, что ещё может возгореться огонь любви от слабых искр, скрытых до времени.

Часть III - ДЕТСТВО БУДУЩИХ ПАСТЫРЕЙ

Мальчики начинают служить

С 1955 года наша семья начала жить в построенном нами новом доме. Отец Владимир ежедневно чуть свет уезжал на службу в Л осинку, а я оставалась дома с четырьмя детьми и молоденькой няней Машей. Однако редко около меня было четверо моих малышей, обычно их было семь или восемь. Три племянника врывались к нам, как только приоткрывалась дверь в их старый дом. А там, в первой же проходной комнате, лежала моя старая свекровь, которой мы раза три в день приносили покушать. Малыши-племянники были ровесниками моим детям, никто из них ещё не ходил в школу. Они не были озорниками, всегда слушались с первого слова, всегда старались вести себя так, чтобы я их не прогоняла. Но четверо моих детей, сын шофёра Толя да трое племянников не могли соблюдать в доме желаемой тишины и порядка. Бывало, такой шум и возню поднимут, что голова кругом пойдёт. Мой отец Владимир не переносил шум. Скажет: «А ну-ка, идите к себе», — и сразу вместо восьми детей в доме останется четверо. Толю родители тоже забирали от нас, так как снимали в селе комнату. А от своих родных детей шума не было. Сима, всегда спокойный, тихо играл машинкой, девочки возились с куклами, а Коленька или строил что-то из кубиков, или начинал благоговейно «служить». Он часто бывал в храме и, будучи очень впечатлительным, будто носил в себе желание продолжить Дома то, что видел в церкви. Помня совет отца Алексея бечева, мы не запрещали детям играть в богослужение, но и Не подталкивали к этому.

«Служба» начиналась у них с раннего младенчества. Мы видели следующее: ребёнок едва ходить начал, ещё не умеет говорить, не понимает речи взрослых, а уже «служит» Богу. Он держит в ручонке вертикально карандаш или палочку, заменяющую ему свечку, встаёт перед иконами и серьёзно, сосредоточенно, не обращая внимания на членов семьи, начинает петь или, вернее, гудеть что-то похожее на «аллилуйя» или «помилуй!» Потом малыш берет за шнурки свой башмачок и медленно, благоговейно раскачивает его, то есть «кадит». И чем старше, тем больше он «служит»: обвязывается пелёнкой, заменяющей ему фелонь, торжественно поднимает вверх длинную ленту, считая её орарем. Рядом с Колей неизменно становился Сима и повторял все движения братца. И никогда ни одной улыбки при этом, ни баловства. Мы с отцом наблюдали только и радовались: дети изливают, как умеют, свои чувства перед Господом.

Бабушка Зоя как-то спросила своего любимца:

— Коленька, что тебе ко дню ангела подарить?

Внук принёс ей узенький матрасик, который клали в коляску под Любочку. К углам матрасика была привязана тесёмка.

— Бабушка, смотри, — сказал Коля, — верёвка эта мне уже шею натёрла, а это моя епитрахиль! Сшей ты мне, бабуленька, настоящую епитрахильку, как у батюшек.

Бабушка не замедлила сшить внуку маленькую голубую епитрахиль, но Симе захотелось иметь такую же. И у него вскоре появилась епитрахиль, но уже песочного цвета с оранжевыми крестиками. Потом бабушка нашила своим «маленьким батюшкам» и фелони, и стихари, в которых дети стали прислуживать в храме. Коле было четыре года, когда он впервые вышел со свечой. Сима был рослым ребёнком, скоро догнал Колю и стал прислуживать вместе с ним. Руководил, конечно, Коля: «Ты делай все так же, как и я», — говорил он. Они важно сходили со ступенек амвона, потом поднимались, кланялись друг другу и расходились в разные двери.

Однажды Коля, придя домой, с улыбкой рассказал мне, что «Сима сегодня крестился левой рукой...»

— «Какой ты, такой и я, — оправдывался малыш. — Мы стояли на литии друг к другу лицом. Коля начал креститься рукой, которая ближе к двери. Но у меня почему-то плохо получалось», — недоумевал Симочка. В свои четыре года Симочка не мог ещё многого понять в богослужении. Однако он терпеливо стоял со свечой даже длинные акафисты, которые любил у нас читать отец Димитрий Слуцкий. Но однажды к концу литии, когда духовенство продвинулось от дверей к середине храма, Симочка взошёл по ступенькам на амвон. Отец Димитрий прошептал:

— Сойди назад, ещё не все.

Но Сима так устал уже, что махнул ручонкой и сказал:

— Да ну вас, вы очень долго...

Он вошёл в алтарь, сел на горнее место (позади престола) и, потушив свечку, начал спокойно отдыхать. Но больше такое не повторялось: мальчики внимательно всматривались в лица священнослужителей, которые давали им указания. Дети очень любили разжигать уголь в кадиле, подавать, принимать и ставить свечи. Они делали все благоговейно, старательно, понимая, что предстоят пред Богом.

Дома в своих играх мальчики копировали богослужение. Коля любил читать акафисты. Букв он ещё не знал, смысла слов не понимал, но громко и монотонно повторял священные слова, слышанные в храме. Ни смысла, ни связи не было между словами, но кончались они уже правильно: «Радуйся, Николае, великий чудотворче», — и тому подобное. Двоюродные братья — Митя, Витя и Петя — тоже участвовали в этих молениях. Они терпеливо стояли, подпевая то, что знали. «Отец дьякон, эктенью!» — подсказывал Коля. Дьяконом был неизменно Сима. Подняв орарь, он тоненьким голоском взывал: «Паки, паки миром Господу помолимся».

Часто «служба» неожиданно прекращалась, и Коля объявлял молебен. Это приводило детей в восторг. Они брали в руки кто икон очку, кто свечу, кто чашку с водой, а Коля — кропило. Для этого иногда ломалась ветка цветка. И дети шли из комнаты в комнату, даже в старый дом, где лежала бабушка. Коля запевал: «Пресвятая Богородица, спаси нас». И все за ним повторяли. «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!» — и все опять повторяли. Брызги летели, головки детей были мокрые, но ни смеха, ни шуток не допускалось. Если кому-то становилось весело, то слышалась команда старших: «Все! Больше не будем», — и служба тотчас же прекращалась. Эти игры продолжались у детей до семи лет, то есть до отроческого возраста, пока умишки их были ещё в младенческом состоянии. Мы, родители, детям не препятствовали «служить», но они сами понемногу прекращали, видно, слышали уже голос совести, побуждавшей смотреть на вещи уже серьёзно, вдумчиво.

Среди покойников

Живя вблизи кладбища, дети наши привыкли равнодушно относиться к явлению смерти. Почти ежедневно мимо нашего дома или несли на руках гроб с покойником, или везли его в машине. Я слышала весёлый крик: «Ура! Покойник! Машина в красных пелёнках! Сейчас будет играть оркестр, будут звонить в колокола, а может, даже и палить.

Мамочка, одень нас скорее, мы пойдём на кладбище!» — и вся компания бежала к храму.

Придя домой, дети хоронили куклу, коробки из-под обуви служили гробом, они брали алюминиевые крышки от кастрюль и били ими так, что звон стоял в ушах, трубили в бумажные трубы, стараясь повторить мотив траурного марша. Иногда хоронили кого-нибудь из своей компании: укладывали, закрывали расшитыми подушками, служившими венками из цветов, кадили, размахивая лампадкой на цепочках, пели «вечную память» и что умели. Часто до меня доносились окрики: «Лежи смирно, не садись, ты — покойник!» Но у «покойника» терпения не хватало, и игра прерывалась.

Однажды произошёл такой случай. Жена церковного сторожа попросила у меня большое корыто. Прошло дня три, корыто мне понадобилось самой. Я послала в ограду (то есть к храму) своих двух старших мальчиков, которым было шесть и пять лет, надеясь, что у двоих хватит силёнок донести тяжёлое металлическое корыто. День был жаркий, все дети гуляли и, конечно, побежали вслед за Колей и Симой. Няня Маша натягивает уже верёвки для белья под окнами, я снимаю наволочки с подушек, вдруг слышу пение детских голосов: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». И мотив тот, который бывает, когда несут покойника. Гляжу в окно и вижу целую процессию. Впереди идёт трехлетний карапуз Петя, несёт на голове дощечку, заменившую ему крышку гроба. За Петей идёт Коля, кадит консервной банкой на верёвочке и во весь голос выводит слова молитвы. Четверо детей несут за углы корыто, в котором лежит Любочка. Все поют, но часто останавливаются, приказывают Любе лежать смирно, а