Благотворительность
О христианском единстве
По главам
Aa
На страничку книги
О христианском единстве
О христианском единстве

О христианском единстве

Соловьев, Владимир Сергеевич

Введение

Стремление к единству, к общечеловеческой солидарности, к постановке вопросов в мировых масштабах характеризует нашу эпоху несмотря ни на какие уклоны.

В этом процессе особое место по праву принадлежит ученикам Того, Кто разрушил преграду между Израилем и язычниками (Ефес. 2, 12–14), отдал Свою жизнь чтобы рассеянных чад Божиих собрать воедино (Ин. 11. 52), установил в созданной Им Церкви подлинное общечеловеческое братство.

Но пока христиане разделены между собою, они не могут исполнить свою миссию в мировом плане. К счастью, в XX веке ненормальность этого разделения все более осознается не только богословами, но и массами верующих.. Возникло искреннее желание преодолеть все недоразумения и расхождения во взглядах. Найден путь ко восстановлению единства — путь смиренной любви и раскаяния в грехах против единства, путь молитвы, ибо «невозможное человеку возможно Богу», путь экуменического диалога. Этот диалог требует прежде всего объективной переоценки своих собственных позиций в историческом и догматическом плане, понимания своего собеседника и даже отречения от своих взглядов, посколько они окажутся несоответствующими полноте истины.

На этом пути, особенно нам русским, нельзя обойти Владимира Соловьева, «пророка и мученика экуменизма». Он предвосхитил идеалы XX века. «Основным свойством его творческого гения было именно стремление к идеалу целости жизни, к преодолению расчлененности мира»[1]; а «в соединении церквей он видел существеннейшую задачу современности»[2]. Он верил, что Россия найдет в себе мужество быть не только носительницей традиций Востока, но и осуществить синтез первого и второго Рима — сыграет решающую роль в восстановлении христианского единства.

Хотя, в последний период своей жизни, он и потерял надежду на осуществление своих чаяний, исторические факты, изученные им, и выводы из них сделанные не только не утратили своего значения, но даже стали еще более актуальными, особенно после Второго Ватиканского Собора и обоюдного снятия анафем Римом и Константинополем.

«Спорные вопросы между Восточной и Западной церквами[3]— пишет он А. Н. Обнинскому — я изучал в течение восьми лет по первым источникам, т. е. по актам Соборов и по творениям древних церковных писателей и учителей церкви. Но увы ! результаты моего изучения я мог до сих пор излагать только отрывочно и то, главным образом, в заграничных изданиях, трудно доступных в России» (См. ниже стр. 450).

Теперь эти издания доступны, но продолжают быть неизвестными подавляющему большинству русских читателей. Цель издаваемого нами сборника— пойти навстречу всем желающим ознакомиться с мыслями В. Соловьева по вопросу христианского единства. Для этого мы собрали в хронологическом порядке его произведения, посвященные этой теме. Среди них надо особо отметить «Догматическое развитие Церкви в связи с вопросом о соединении церквей» (стр. 103–164) и «Россия и Вселенская Церковь» (стр. 249–383), так как сам Соловьев ограничился указанием на эти два сочинения желавшему ознакомиться со спорными вопросами между Восточной и Западной церквами — А. Н. Обнинскому (стр. 450). «Общее основание соединения церквей» (стр. 76–86 — глава из книги «Великий спор и христианская политика») и «Письмо епископу Штроссмайеру» (1886 г. стр. 434–440) содержат сжатое и ясное изложение возможностей преодолеть разделение Восточной и Западной церквей. Брошюра «Русская идея» (стр. 219–246), статьи, письма и выдержки из других произведений Соловьева могут дополнить или пояснить его взгляды на христианское единство.

Интерес к проблеме воссоединения церквей пробудился у Соловьева довольно своеобразно. В 1881 г. в статье «О духовной власти в России» он поднял вопрос об исцелении «великого народного недуга» — то есть раскола, вследствие которого «русский народ в своей совокупности духовно парализован». Руская Церковь уже почти три века разделена. Миллионы верующих, раньше принадлежавших ей, ушли в старообрядчество. «Раскол — пагубное наследство, от которого она (церковная власть) должна отказаться. (…) Церковь православная утверждается на предании, но на предании истины, а не на предании лжи, что свойственно, как он думал, под влиянием распространенных в то время предрассудков, Церкви Римской: «Если всякое предание свято, тогда поклонимся и папе Римскому, который твердо держится своего антихристова предания». В последующие годы он рассматривает более подробно тему о расколе и пишет сводную статью «О расколе в русском народе и обществе» (стр. 3–34). Он видит теперь сущность русского раскола в том, что в нем частное противополагается общему, что поместному дается преимущество над вселенской истиной.

Изучение раскола ведет его в 1882 г. к дальнейшему шагу, как он объясняет в одном из писем к И. С. Аксакову: «Думая о путях к исцелению этого нашего домашнего недуга, я должен был убедиться, что начало болезни лежит дальше — в общем ослаблении земного организма видимой церкви, вследствие разделения ее на две части, разобщенные и враждующие между собой. Историей образована пропасть между нашей и Западной церковью. Но как ни глубока эта пропасть, все–таки она вырыта не Божиими, а человеческими руками. Разделение церквей — это Божие попущение, а не Божия воля. Божия воля неизменна: да будет едино стадо и един пастырь. Итак, можно и должно нам прилагать свои старания к тому, чтобы был засыпан этот пагубный ров, разделивший стадо Христово» (стр. 193). С этих пор Соловьев вступает на благодатный и крестный путь своего призвания — быть «пророком и мучеником экуменизма». Чтобы дать некоторое представление об этапах этого пути и облегчить ознакомление с главными мыслями Соловьева в этой области, мы различим 12 пунктов, характеризующих экуменизм Соловьева и свидетельствующих об его актуальности.

1.Воссоединение Восточной и Западной Церкви,за которым последует и воссоединение протестантства с Церковью, представляется Соловьеву «первой и важнейшей задачей практической христианской деятельности» (стр. 107). Caeterum censeo instaurandam esse Ecclesiae unitatem пишет он, парафразируя знаменитые слова Катона в римскол! сенате. Будучи, «ранним вестником слишком медленной весны» экуменизма, Соловьев нашел в свое время мало единомышленников. Зато в XX веке, после подготовительного молитвенного движения среди христиан и экуменических конференций, первостепенное значение христианского единства стало всё более осознаваться, особенно со времени вступления на Римский престол Иоанна XXIII и созыва II–го Ватиканского Собора.

2.На какую основу должна опираться эта деятельность?На этот вопрос Соловьев отвечает в «Общем основании для соединения Церквей» (стр. 76–86): на осознании того, что «мы восточные, как и западные (христиане), при всех разногласиях наших церковных обществ, продолжаем быть неизменно членами единой нераздельной Церкви Христовой, — что разделение Церквей не изменило их отношений ко Христу и к Его таинственной благодати. Ибо «Церковь состоит из живой, реальномистической связи людей со Христом, как началом богочеловечества. Эта связь … определяется такими условиями, которые нисколько не зависят от произвола отдельных людей, но имеют характер вселенский… Все люди, исполняющие эти условия, т. е. признающие отеческую власть апостольской иерархии, исповедующие Сына Божия и сына человеческого и участвующие в благодатных дарах Духа Святого, — принадлежат к Церкви Христовой на земле, они в Церкви и Церковь в них». Следовательно, «существенное, основное единство Вселенской Церкви, как состоящее в богочеловеческом союзе людей со Христом чрез ту же силу святительства, в той же вере, в тех же таинствах, нисколько не нарушается видимым разделением церковных обществ между собою из–за частных верований и правил … Но наше историческое и общественное разделение тем печальнее … что оно находится в прямом противоречии с нашим основным … единством … Ибо Церковь не есть только богочеловеческая основа спасения для отдельных людей, но и божественное домостроительство для спасения сего мира. Мистическое единство человечеких обществ в Христе должно выражаться в их явном братском единении между собою … Человечество должно не только принимать благодать и истину, данную во Христе, но и осуществлять эту благодать и истину в своей собственной и исторической жизни …

Таким образом Соловьев обнаружил онтологическое (основанное на догмате богочеловечества) единство православных и католиков в единой, вселенской и апостольской Церкви. Это истинное и плодотворное начало лежит в основе экуменического сближения Востока и Запада. Однако оно все меньше осознавалось христианами, преимущественно в последние века, под влиянием полемики между восточными и западными богословами, отрицавшими принадлежность к видимой Церкви христиан других исповеданий; на Западе вследствие более юридического подхода к делу, на Востоке по причине разногласий о сущности католичества. Заслуга Соловьева в том, что он провозгласил истину принадлежности католиков и православных к единой Церкви с новой силой в период их взаимного отчуждения. Теперь же Отцы II Ватиканского Собора не только официально признали Церкви православного Востока, но и высказались за переговоры с православной иерархией для установления более частого общения в таинствах.

3.Почему попытки соединения Церквей были бесплодны до сего времени?На это Соловьев отвечает, что соединение Церквей должно проистекать из религиозно–нравственных побуждений и ими руководствоваться, ставить себе целью духовное единение христианских обществ. В известных доселе попытках соединения мирская политика играла слишком большую роль, а «наружное соединение, основанное на рассудочных соображениях выгоды и на инстинкте самосохранения без участия сердечного чувства и нравственной воли — устоять не может». «Разделение и противоборство между христианским Востоком и христианским Западом не вытекает из их церковных начал самих по себе, а только из их временного отрицательного положения, которое касается лишь исторического явления Церкви, а не ее истинной религиозной сущности».

4.Как должно быть восстановлено церковное единство?«Исходными точками этого дела должны быть: 1) признание существенного единства обеих Церквей во Христе и 2) нравственная потребность или обязанность провести это единство и в чисто человеческие взаимные отношения двух церковных обществ, чтобы Церковь стала единой и в мире».

При этом должны быть оставлены попытки подавить или поглотить другое церковное общество. Так, например:

«Величайший вред для дела церковного происходит, когда это соединение подменивается латинизацией восточных христиан. Восточная Церковь — все–таки обладает внутреннею религиозной крепостью, благодаря которой она сохраняет и существенное единство своих основ и всю свою церковную особенность. (…) самостоятельный характер и значение Восточной Церкви — вне сомнения. Эта Церковь есть существенно–необходимая, неотъемлемая часть в полноте Вселенской Церкви. Православный Восток никогда не может быть обращен в латинство, ибо в таком случае Церковь Вселенская превратилась бы в Церковь латинскую и само христианство потеряло бы свое особое значение в человеческой истории …».

Соловьев настаивает на самостоятельности и значении Восточной Церкви с такой же ясностью, как патриарх Максим на II–м Ватиканском Соборе, и богословски обосновывает экуменизм, ставя сохранение христианских традиций в прямую связь с догматом богочеловечества: «христианство — пишет он — явилось как соединение и внутреннее примирение восточного и западного образования в истине богочеловечества. Поэтому, если бы одно из этих образований получило исключительное преобладание с поглощением другого, то сам характер христианства в его историческом призвании был бы нарушен: оно перестало бы служить выражением и воплощением во всемирной истории идеи богочеловечества»… «Если же у меня потребуют практического указания, что… сделать для соединения Церквей, — вновь пересмотреть все главные спорные вопросы … с искренним желанием вполне понять противную сторону, оказать ей всю справедливость и в чем должно согласиться с нею».

Соловьев советует стать на путь плодотворного экуменического диалога, по которому пошли христиане XX века, и утверждает, что «вселенская богочеловеческая культура» или вселенское христианство не исчерпывается ни восточным, ни западным христианством взятым в отдельности: христиане Востока и Запада должны соединиться, чтобы достичь полноты возраста Христова, причем лучшие силы протестантства без сомнения войдут в Церковь и найдут себе истинное применение в совершении Церкви, когда церковное единство явится как свободное.

Нам пришлось слышать мнение, что «Соловьев устарел, потому что полноту христианства нельзя мыслить в европейских масштабах». На это следует ответить, что в понимании Соловьева Восток и Запад не совпадают с географическими разделениями на континенты, а являются духовными стихиями, «образованными началами», а не законченными типами культуры (стр. 110). То, что явится полнотой для одних, может продолжать развиваться у других народов, потому что каждая нация имеет свое призвание, свою «идею», соответствующую тому, «что Бог думает о ней в вечности». Можно согласиться с тем, что Соловьев не занялся сопоставлением восточного и западного религиозного опыта (духовности) и религиозного мышления (богословия), имеющих огромное значение для экуменического диалога. Но в исторических условиях, в которых он находился, он не был в силах заняться подобной работой: надо было сначала расчистить почву, бороться против предрассудков, тенденциозного понимания истории, косности богословской мысли, добиваться свободы обсуждения в печати религиозных вопросов. Этого ему не удалось достичь, вследствие чего он почти перестал писать о христианском единстве в последний период своей жизни.

5. Ярким примером его протеста против богословского детерминизма является его полемика со Стояновым о догматическом развитии Церкви в связи с вопросом о соединении Церквей (стр. 103–164).

Полемика по этому вопросу возникла у Соловьева со Стояновым, поместившим в двух книжках духовно–ученого журнала «Вера и Разум» критический разбор взглядов Соловьева на соединение Церквей. Стоянов утверждал, что «никакое соглашение или сближение с католичеством невозможно вследствие того, что … католическая Церковь позволяет себе развивать догматическую истину христианства, тогда как Восточная Церковь допускает только охранение того, что первоначально и раз навсегда дано в христианском откровении». На эту точку зрения узкого догматического детерминизма Соловьев отвечает: «истина откровения одна и неделима … Эта истина … богочеловечество, сочетание Бога с творением… единая и неизменная истина, заложенная в человечестве сначала как чаяние (для языков) и как обетование (для народа Божия), становится событием чрез явление во плоти Богочеловека Иисуса Христа, как личного средоточия для вселенского богочеловечества. Истина Богочеловека пришедшего … и еще грядущего содержит в себе всю полноту новозаветного откровения. Христианское человечество изначала было обязано неизменно держаться этой истины в ее единстве, но оно не могло сразу обнять ее во всей полноте ее частных определении, которые и должны были в борьбе с заблуждениями постепенно раскрываться для ума Церкви по мере усвоения им ума Христова». В подтверждение своему тезису Соловьев приводит в кратких чертах историю христианских догматов от времен апостольских и до наших дней.

В последующем изложении Соловьев с предельной ясностью поставил и исторически разработал этот вопрос, о котором у многих богословов было только смутное представление.

Редакция «Православного Обозрения» напечатала статью Соловьева с одобрительной заметкой. Напечатанная отдельным оттиском брошюра «О догматическом развитии в Церкви в связи с вопросом о соединении Церквей» быстро разошлась, но, к сожалению, рукопись второго, переработанного издания, напечатанию которой Соловьев придавал большое значение, была запрещена и конфискована цензором.

6.«История и будущность теократии».— «Догматическое развитие» Соловьев включил в свое более обширное сочинение «История и будущность теократии». Необходимо сказать и о смысле, который Соловьев вкладывал в это слово, так часто понимаемое слишком односторонне: теократию по Соловьеву воспринимают главным образом как союз между папой и русским монархом, из чего заключают, что «экуменизм Соловьева — утопия», что он не актуален. На самом деле теократия или боговластие есть свободное единение Божества с человечеством:

«Бог все–совершенный ищет и обладания совершенного … которое основывается не только на силе и праве обладающего, но и на доброй воле и самодеятельности обладаемого. Для такого совершенного обладания Божия, или истинной теократии — она же есть осуществление любви Божией, — нужно существо способное быть и пребывать во взаимодействии с Богом ради полнейшего соединения с Ним» (IV, 337).

Общую задачу своего труда о теократии Соловьев представляет в предисловии так: «оправдать веру наших отцов, возведя ее на новую ступень разумного сознания; показать, как эта древняя вера, освобожденная от оков местного обособления и народного самолюбия, совпадает с вечной и вселенской истиной».

Для этого, после вступления ко всему сочинению («О догматическом развитии»), Соловьев посвящает первый том «Теократии» философии библейской истории, рассматривая первоначальные судьбы человечества, теократию праотцев и национальную теократию, завершающуюся развитием трех властей — первосвященнической, царской и пророческой — и, наконец, явлением Мессии и обоснованием новозаветной или вселенской теократии.

Заключает Соловьев свой труд словами: «отношения власти, подчинения, внешнего действия … представляют собою в Деле Божием лишь пути и средства … высшее благо и истинная цель теократии заключается в совершенной взаимности свободного богочеловеческого соединения — не в полноте власти, а в полноте любви».

Второй том «Теократии» Соловьев намеревался посвятить «философии церковной истории», но цензура воспрепятствовала осуществлению этого плана. Однако, значительная часть II–го и III–го томов вошла в сочинение на французском языке «Россия и Вселенская Церковь», в частности вопрос о примате Петра.

Кратко говоря, в «Теократии» Соловьев изучает на основании библейского откровения постепенное осуществление замысла Божьей любви о человечестве. В этом труде нет речи о значении пап (кроме косвенных указаний и примеров во вступительной книге о догматическом развитии и в конце 5–ой книги, где говорится об иерархическом строе Церкви, утвержденном Христом). Поэтому было бы очень несправедливо отнести «Теократию» Соловьева, как и его «Чтения о Богочеловечестве» к области «устаревшего», не принимая во внимание все положительные элементы его синтеза: усилия осмыслить библейские данные в связи с догматом богочеловечества, что в известном смысле предвозвещает так называемое «библейское богословие» нашего века; усилия сопоставить данные откровения со всемирной историей и с современной жизнью, показать, как вселенская и вечная правда христианства должна повлиять и на личную жизнь христиан и осуществиться в общественной и государственной жизни.

В заблуждение может ввести употребление Соловьевым слова политика (IV, 633). Но значение этого слова ясно определено в «Великом споре и христианской политике»:

«Соединение Церквей является первой и важнейшей задачей практической христианской деятельности, или того, что Я называю христианской политикой» (IV, 107). «Превращение своей частной правды во вселенскую и есть начало христианской вселенской политики» (IV, 115). «А свободное единение человечества в Церкви Христовой есть цель христианской политики».

Следует отметить, что свобода есть одна из характерных черт соловьевской «теократии»: «совершенное единение основывается … и на доброй воле и самодеятельности обладаемого», «взаимность свободного богочеловеческого соединения» (см. выше); в этом свободном единении Соловьев видит и цель христианской политики. В его сочинениях, статьях и письмах постоянно защищается свобода совести и веротерпимость. Он пишет, что духовное освобождение России (т. е. свобода обсуждения религиозных вопросов в печати) — необходимое условие для того, чтобы Россия, которой «предстоит выбор между единством и раздором, между истиной и ложью», могла «с Божьей помощью совершить нравственный подвиг, выбрать истину» (т. е. осуществление христианского единства) (стр. 215). Заслугу протестантства он видит в решительном утверждении религиозной свободы лица и неприкосновенности личной совести, добавляя, однако, что «ни религия, ни совесть не позволят человеку ставить свое личное мнение мерилом истины и свой произвол мерилом правды» (IV, 100). Относительное оправдание протестантства в том, что оно «показало, что человек насильно спасен быть не может (IV, 101).

Соловьевская тема «христианской политики» или практической христианской деятельности — проникновения духа Христова во все области жизни — несомненно оказала влияние на русскую интеллигенцию конца XIX и XX века; см. напр. Сборник о Соловьеве, Москва 1911, с участием С. Булгакова, Н. Бердяева, Вяч. Иванова, Вл. Эрна, кн. Е. Трубецкого и А. Блока и статью Н. Лосского «В защиту Вл. Соловьева», Новый журнал, № 33, 1953, стр. 233: «Много талантливых русских людей, даже и тех, которые в юности были марксистами, посвятили под влиянием Соловьева свою жизнь разработке христианского миропонимания на высоком уровне современной культуры».

Та же тема «свободной теократии», хотя и выраженная в другой форме как «Церковь в современном мире», смысл христианского благовестия в самых конкретных условиях «hic et nunc» (здесь и теперь) и «религиозная свобода» принадлежат к основным вопросам занимавшим Отцов П–го Ватиканского Собора. Вспомним и пап нашего века, пожелавших представить христианам образ Христа–Царя, достоинство Которого должны признавать христианские общества и государства.

С другой стороны, у Соловьева намечаются элементы грандиозного синтеза, предпринятого в нашем веке о. Тейар де–Шарденом (чем и объясняется, например, появление такого сочинения как «Teilhard und Solowjew» о. К. Трухлара (К. VI. Truhlar, Verlag Karl Albert, 1966), причем эти элементы продуманы Соловьевым в глубоко христианской перспективе.

7.«Россия и Вселенская Церковь».— В этом произведении рассматривается новый фазис теократии или действия Бога в истории и сочетания его с творением.

После воплощения Слова Божия — Иисуса Христа, сочетавшего совершенным образом «неслиянно и нераздельно» божественную и человеческую природу, должно было совершиться нравственное и общественное соединение человечества с Божеством.

Приводим несколько цитат, показывающих, какое значение имело, в понимании нашего автора, исповедание ап. Петра, признавшего во Христе Сына Божия.

«Союз божеского и человеческого, являющийся целью творения, лично (ипостасно) совершился в едином лице Иисуса Христа, «совершенного человека и совершенного Бога, соединяющего оба естества совершенным образом неслиянно и нераздельно». Историческое дело Бога вступает отныне в новую фазу (ср. Мф. 16. 13–19). Теперь уже вопрос не в физическом и личном единстве, но в нравственном и социальном объединении».

«Всякий действительный союз бывает основан на взаимном воздействии соединяющихся. Акт безусловной истины, открывающийся в Богочеловеке (или совершенном Человеке), должен встретить со стороны несовершенного человечества акт непреложного согласия, связывающего нас с божественным началом. (…) Но в то же время, необходимо, чтобы этот свободный акт безусловно пребывал в истине, чтобы он был непогрешимым» (стр. 325).

«Один человек, который с помощью Божией отвечает за всех, вот конститутивное начало Вселенской Церкви» (стр. 327).

«Шаткости мнений слово Петра противопоставляет твердость и единство истинной веры; узости национальных чувств в вопросе о Мессии, проявленной апостолами, оно противопоставляет мессианскую идею в ее безусловной и вселенской форме».

«Это исповедание Петра, возвышаясь над еврейским национализмом, открыло эру Вселенской Церкви Нового Завета» (стр. 329).

«… князь апостолов отразил в земном зеркале своего духа эту гармонию божеского и человеческого, безусловное совершенство которой он видел в своем учителе; и тем самым он стал первородным и наследником по преимуществу Богочеловека, духовным отцом нового поколения христианского, краеугольным камнем Вселенской Церкви, которая есть исполнение и завершение религии Авраама и теократии Израиля» (стр. 335).

Римский Апостольский Престол предстал взорам Соловьева как «чудотворная икона вселенского христианства» (стр. 259).

И поэтому «как член истинной и досточтимой православной Восточной или греко–российской церкви, говорящей … голосом великих Отцов и Учителей своих» Соловьев признает «верховным судьей в деле религии того, кого признали таковым св. Ириней, св. Дионисий Великий, св. Афанасий Великий, св. Иоанн Златоуст, св. Кирилл, св. Флавиан, бл. Феодорит, св. Максим Исповедник, св. Феодор Студит, св. Игнатий и т. д., — а именно апостола Петра, живущего в своих преемниках». Обратим внимание, что это исповедание, хотя и основанное на его собственных исторических исследованиях, Соловьев пишет не от своего имени, а как член православной Церкви, не отделяясь от нее, будучи убежденным в том, что «Истинная церковность не зависит от большего или меньшего прогресса в формулировании догматических частностей, а зависит от присутствия апостольского преемства, от православной веры во Христа как Сына Божия и сына человека, и наконец от полноты таинств. Все это одинаково находится и у нас и у католиков. Следовательно и мы и они составляем вместе Единую Святую Кафолическую и Апостольскую Церковь, несмотря на нынешнее историческое временное разделение, не соответствующее истине дела и поэтому тем более печальное (стр. 418).

В этом основа экуменического значения Соловьева: он не был первым из представителей русской интеллигенции, изучавшим вопрос разделения Церквей и пришедшим к заключению, что на римских пап возложена особая миссия в Церкви. Но он первый признал Рим — вселенским центром христианства, пребывая членом православной Церкви.

Хотя отношения Соловьева к папству изменилось коренным образом с 1881 г. (см. выше), он продолжал относиться критически к «папизму» (под этим словом Соловьев понимал «те практические злоупотребления и искажения папской идеи, которые обнаружились в истории папства, преимущественно средневекового». Но теперь он не смешивал больше папства с папизмом и писал И. С. Аксакову: «Мне кажется, вы смотрите только на папизм, а я смотрю прежде всего на великий, святой и вечный Рим, основную и неотъемлемую часть вселенской Церкви» (стр. 417). При этом он подчеркивал, что папская власть является не конечной целью, а только средством: «Необходимость объединительного центра (centrum unitatis) и первенствующего авторитета в земной церкви вытекает не из вечной и безусловной сущности церкви, а обуславливается ее временным состоянием, как церкви воинствующей. Отсюда ясно, что преимущества центральной духовной власти не могут распространяться на вечные основы церкви»; когда дело касается откровенной истины христианства: он не выше любово мирянина… как и права провозглашать какие–нибудь новые откровения или новые истины, не содержащиеся в данном всей Церкви Божественном откровении». Папская власть «может давать Римскому епископу лишь преимущества верховного руководства земными делами церкви для лучшего направления и приложения общественных и частных сил к потребностям дела Божия в каждое данное время» (стр. 58–59).

8.Папство и соборность. —У православного читателя легко может возникнуть следующее недоумение: придавая такое значение папскому авторитету не отказался ли Соловьев, несмотря на желание остаться православным, от существенного для православия начала соборности, не оставил ли без внимания взгляды славянофилов на разделение Церквей?

В предисловии к «Истории и будущности теократии» Соловьев коснулся этого вопроса. «Понятие Вселенской Церкви, как живого существенного единства — говорит он — находится и у Хомякова (как и у Самарина) и составляет все положительное содержание его полемических брошюр и писем. Разумеется это понятие о Церкви, как о действительном существе, не было безусловно новым открытием наших славянофилов. Твердое основание для этой мысли находится в св. Писании, особенно у ап. Павла. Слабо развитая в творениях отеческих, потом забытая и католическою и протестанскою схоластикою, эта идея была в настоящем столетии восстановлена и прекрасно изложена некоторыми германскими богословами (Мёлер). Но для дальнейшей разработки и жизненного осуществления этой идеи как начала вселенского единения, весьма важно было, чтобы она явилась с двух сторон, не только в западной, но и восточной оболочке. Введение её в наше религиозное сознание есть главная и неотъемлемая заслуга славянофильства (…) хотя благодать Божия вполне дается человечеству в Церкви, но далеко не вполне им принимается, и живой богочеловеческий организм весьма отдален еще от полноты возраста Христова … Установить факт этого общего во всем христианском мире противоречия и затем указать общий путь для выхода, необходимые средства и условия для исцеления церковного человечества — вот задача, которая предлежала нашим религиозным мыслителям … (том IV, 252, 253).

«Нужно было все красноречие и остроумие такого замечательно даровитого писателя, как Хомяков, чтобы дать сколько–нибудь приличное, а на иной взгляд и увлекательное выражение этому чудовищному утверждению: мы одни в абсолютной истине, а все прочие в абсолютной лжи. (…) Во всех красноречивых и даже патетических размышлениях Хомякова на эту тему… серьезного внимания заслуживает только одно обстоятельство: совершенное отсутствие всякого определенного представления о том, как собственно происходило дело в действительной истории»[4].

Что же касается начала соборности, Соловьев утверждал, что «нет никакого принципиального и справедливого основания для антогонизма между папским единовластием и соборным началом Восточной Церкви (…) Мы верим в 7 Вселенских Соборов потому что они определили истинный православный догмат. Эти Соборы и на том же основании почитаются и в Западной Церкви. (…) Правильная соборность, как одна из существенных форм церковного действия, не исключает никакого иного начала и никаким другим началом не исключается. В этом смысле соборность признавалась и представителями церковного единовластия — римскими папами. (…). Да и после злополучного разделения Церквей, соборное начало проявлялось на Западе даже гораздо сильнее, чем на Востоке. Папское единовластие не утверждается в исключительном смысле и постановлениями последнего Ватиканского Собора (…) Принцип папского единовластия в Западной Церкви не мешал и не мешает папам действовать соборно» (стр. 204–205). Второй Ватиканский Собор дал этим словам Соловьева самое красноречивое подтверждение.

Наконец, Соловьев совершенно определенно утверждал, что «между властью папы, как преемника св. Петра, и его административной властью западного патриарха существует различие гарантирующее автономию Восточной Церкви без чего единение было бы, говоря по человечески, невозможно» (стр. 439).

В наше время это положение можно назвать экуменической аксиомой, но 80 лет тому назад те, кто придерживались подобного мнения, были исключением и ясная формулировка этого различия является одной из экуменических заслуг Соловьева.

9.Новозаветная теократия и Россия. —История теократии, по выражению Соловьева, есть философия библейской и церковной истории — своего рода библейская суперструктура. По примеру отцов Церкви наш автор видит в Ветхом Завете пророчество и начало того, что осуществится в Новом Завете. Ветхозаветные первосвященники, цари и пророки были прообразом Христа, Которому дана всякая власть на небе и на земле, и Который, как путь истинной жизни, является в трех достоинствах издавна различавшихся Церковью: в достоинствах царя, первосвященника и пророка. Эта духовная власть Христа имеет «определенные и постоянные формы и орудия, не имеющие в себе самих (…) собственного начала власти, но служащие видимыми представителями и проводниками власти Христовой. Отсюда происходит видимая церковная власть, безусловный характер и верховное значение апостольской иерархии, которой обещана всегдашняя помощь свыше, как это прямо удостоверено в последних словах Воскресшего Спасителя» (Мф. 28. 16–20) (стр. 171–182). Этим объясняется «высокое положение всегда принадлежавшее в Восточной Церкви и которое принадлежит теперь в России власти православного императора» (стр. 439) — «наружного архиерея» как именовал себя Константин Великий.

Когда рассуждения Соловьева относятся к прошлому, им нельзя отказать в известной исторической обоснованности: отцы Церкви, толкуя Ветхий и Новый Завет, постоянно подчеркивали их единство и символическую связь, а представители церковной власти признавали священный характер христианского монарха — помазанника Божия и совершали над ним чин помазания как пророки в Ветхом Завете. И современные эгзегеты видят в Ветхом Завете, в частности у пророка Даниила, прообраз Церкви — царства Божия на земле, которому присущ монархический строй правления.

Соловьев говорит нам не только об истории, но и о «будущности теократии» — о примирении христиан Востока и Запада, о новом расцвете христианства, исцеленного от недуга разделения. В нашем веке развитие истории Церкви пошло именно в этом направлении и поэтому «пророк экуменизма» более близок и понятен нам чем своим современникам.

Когда Соловьев говорит о создании нового типа христианской культуры, о христианстве проникающем во все сферы жизни и о роли славянства в создании этой культуры, мы не можем принять его прогнозы за утопию — ход исторических событий указывает нам на возможность их осуществления.

Тяжкие испытания, выпавшие в нашу эпоху, в первую очередь, на долю России и других славянских народов, кровь мучеников и исповедников оросившая многие страны Европы, верность Христу, Которую хранят там лучшие чада Церкви, все это дает нам уверенность в том, что болезнь эта не к смерти, а к славе Божией, что среди испытаний христианские общины всех этих стран очищаются, обновляются и претворяют учение Христово в жизнь, тогда как нестойкие элементы отсеиваются сами собой (правда, над этими общинами нависла другая опасность: религиозного фанатизма и суеверий, основанных на религиозном невежестве. Но мы уповаем, что и она будет преодолена с помощью Божией).

50 лет тому назад, когда начались эти испытания, Пресвятая Богородица предсказала в Фатиме их ужас и стихийное распространение, но также и преодоление их, духовное обновление России и наступление нового периода христианского возрождения.

Что же касается прогноза Соловьева о том, что «Россия даст Вселенской Церкви политическую власть, так необходимую для спасения и возрождения Европы и всего мира», о роли русского императора как покровителя Вселенской Церкви, надо согласиться с тем, что он пока не оправдался, что Соловьев не предвидел возможности крушения русской монархии казавшейся ему одной из непоколебимых основ России. Вполне возможно, что эти имперские рамки будущей теократии сложились у Соловьева под влиянием Тютчева, как на это указывал о. Г. Флоровский в статье Тютчев и В. Соловьев (Путь, 1933, №41). Следует заметить, что надежды возлагаемые Соловьевым на русскую монархию нельзя отождествить с простым мечтанием: русские монархи 19–го века были убежденными христианами, не лишенными жертвенности и идеалистических стремлений вселенского характера — созыв Гаагской конференции о мире и роль, которую император Николай II хотел предоставить на ней Римскому первосвященнику (если бы не последовало отрицательных реакций со стороны западных государств) служит этому подтверждением.

10.Национализм и зрячий патриотизм. —Необходимо ответить еще на одно возражение против экуменизма Соловьева, которое формулируют обычно так: хотя Соловьев отмежевался от славянофильства, в сущности он остался славянофилом с римским уклоном и экуменизм превратился у него в русскую или славянскую проблему. Вследствие этого, чтение Соловьева может быть даже вредным с экуменической точки зрения.

Беспристрастный читатель трудов Соловьева не может согласиться с этим мнением. Без сомнения Соловьев был убежден, как и славянофилы, что на Россию возложена великая религиозная миссия, но он не мирился с туманным утверждением об этом высоком призвании, а требовал ясного осознания того, как его осуществить. Сам он конкретизировал этот идеал, говоря, что соединение церквей есть единственно возможное осуществление призвания России: «Покажите же мне теперь, — пишет он Аксакову — что соединение Церквей, духовное примирение Востока и Запада в богочеловеческом единстве вселенской Церкви, что это не есть святое дело, что это не есть именно то действительное слово, которое Россия должна сказать миру? Да никакое другое и невозможно» (стр. 196). Соловьев здесь развивает и углубляет знаменитую мысль Достоевского, прозвучавшую словом примирения между западниками и славянофилами в его Пушкинской речи: «вместить в своей русской душе с братской любовью всех наших (европейских) братьев, а в конце концов может быть и изречь окончательное слово, великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону». «Грех славянофильства» Соловьев видит «не в том, что оно приписало России высшее призвание, а в том, что оно недостаточно настаивало на нравственных условиях такого призвания». Потому что «величие обязывает» (V, 393). Размышления Соловьева о национальном вопросе проникнуты глубоко христианским духом и можно только удивляться, что они до сих пор так мало привлекли внимание русских авторов, изучавших Соловьева. В статьях Энциклопедического словаря «Национализм» и «Патриотизм» Соловьев кратко и ясно определяет сущность и того и другого. Он предвидит опасность национализма — превращения живого народного самосознания в отвлеченный принцип, утверждающий «национальное» как безусловную противоположность универсального и свое родное как безусловную противоположность чужеземного. О патриотизме он пишет, что «новая истинная идея патриотизма выводится из сущности христианского начала — в силу естественной любви и нравственных обязанностей к своему отечеству полагать его интерес и достоинство главным образом в тех высших благах, которые не разделяют, а соединяют людей и народы .

«Всякий вправе желать — пишет он — чтобы Россия была солью земли и царством святых, лишь бы только наша нравственная косность не ставила этой патриотической мечты на место патриотической обязанности: трудиться над освобождением России от явных общественных неправд, от прямых противоречий христианскому началу». В «Русской идее» Соловьев развивает ту же мысль, указывая на наши «исторические грехи». «Нам нужно окончательно отречься от ложного божества нашего века и принести в жертву истинному Богу наш национальный эгоизм (…) тираническая руссификация (поляков), тесно связанная с еще более тираническим разрушением греко–униатской церкви, представляет воистину национальный грех, тяжелым бременем лежащий на совести России и парализующий ее моральные силы (…) нельзя безнаказанно написать на своем знамени свободу славянских и других народов, отнимая в то же время национальную свободу у поляков, религиозную свободу у униатов и русских раскольников, гражданские права у евреев» (стр. 237).

Также ясно и конкретно Соловьев формулирует, что необходимо предпринять для примирения разделенных христиан: «Ввиду совершенной неподготовленности России к этому делу (соединению церквей), единственная практическая мера со стороны нашего правительства может состоять лишь в допущении свободного обсуждения церковных вопросов в русской печати. Если этого легчайшего и ближайшего нельза добиться, то какое практическое значение могут иметь планы дальнейшего и труднейшего? (…) Это духовное освобождение России было бы и гораздо важнее и вместе с тем несомненно легче, нежели материальное освобождение крестьян в 1861 г. — А пока этот легкий и справедливый шаг не сделан (отмена уголовных законов, карающих за переход из господствующего исповедания в другие и упразднение духовной цензуры как принудительного учреждения) никакого практического разговора о соединении церквей быть не может» (стр. 472).

Это духовное освобождение — необходимое условие для того, чтобы Россия, которой «предстоит выбор между единством и раздором, между истиной и ложью», могла «с Божией помощью совершить нравственный подвиг, выбрать истину»( стр. 215) и совершить святое дело духовного примирения Востока и Запада (стр. 196).

В другом месте Соловьев повторяет, что «недуг наш нравственный: над нами тяготеют, по выражению одного старого писателя, «грехи народные и несознанные». Вот что требуется прежде всего привести в ясное сознание. Пока мы нравственно связаны и парализованы, всякие наши стихийные силы могут быть нам только во вред. Самый существенный, даже единственно существенный вопрос для истинного, зрячего патриотизма есть вопрос не о силе и о призвании, а о грехах России» (V, стр. 147).

Рассуждения Соловьева вдохновлены евангельскими заветами: «Существует — пишет он — элементарный моральный закон, одинаково обязательный как для индивидов, так и для наций, и выраженный в словах Евангелия, повелевающих нам, прежде чем принести жертву к алтарю, примириться с братом, имеющим что–либо против нас. У русского народа есть брат, имеющий тяжелое обвинение против него, и нам нужно помириться с этим народом (польским) — братом и врагом — для начала принесения в жертву нашего национального эгоизма на алтарь Вселенской Церкви (стр. 237). А в предисловии к «Истории и будущности теократии» он ставит нам в пример Христа, вменившего Себе в обязанность креститься у Иоанна чтобы «исполнить всякую правду». «Когда и мы совершим всякую правду — свободно нравственным подвигом народного духа — поставим себя в положение сыновства к всемирному отечеству, тогда только сделается возможным то совершенное, всенародное братство, живущее любовью и свободным единомыслием — оно же есть идеал и будущей Вселенской Церкви и вместе с тем наш истинный национальный идеал (IV. 260).

Если Соловьев утверждает, что соединение церквей есть призвание России, то в этом он не видит ее привилегии, а старается представить высшую историческую задачу России как нравственную обязанность, а не как данную и неотъемлемую привилегию» (V, 158).

Ибо «обладание истиной не может составлять привилегии народа так же, как оно не может быть привилегией отдельной личности. Истина может быть только вселенскою и от народа требуется подвиг служения этой вселенской истине, хотя бы, и даже непременно, с пожертвованием своего национального эгоизма. И народ должен оправдать себя перед вселенской правдой, и народ должен положить душу свою, если хочет спасти ее» (III, 198).

11.Соединение Церквей — призвание России. —Соединение Церквей — дело России в первую очередь потому, что она должна освободить свою совесть от национальных грехов, исцелиться от недуга, парализующего ее моральные силы. Это дело России и потому, что русский народ благочестив и российская империя обладает государственной силой. Но в силе этой Соловьев видел опору Церкви, а не принудительную власть. Соединение Церквей есть тоже разрешение «славянского вопроса», потому что духовное единение восточных и западных христиан невозможно разрешить, пока существует вероисповедный антагонизм, тогда как в прошлом «отличительные особенности этих церквей мирно совмещались в полноте Вселенской Церкви» (стр. 203).

Было бы несправедливо обвинять Соловьева в том, что он низводит экуменизм до уровня национальной проблемы, тогда как он, наоборот, стремится очистить национальное призвание от властолюбия, гордыни и эгоизма, поставить его на служение вселенско–христианскому братству народов, воспитать в христианах чувства самоотречения, уважения и действенной любви ко всем людям. В этом он видит истинное благо России, как и всякого народа: «Ко всем общественным и международным отношениям применять начало истинной религии, решать по–христиански все существенные вопросы социальной и политической жизни (V, 158).

Но почему Россия и славянство призваны играть такую роль в деле христианского единства? В силу исторических условий: разделение церквей было результатом конфликта между европейскими народами, и народам других континентов не легко бывает понять его смысл. Вполне естественно, что обязанность разрешить этот конфликт лежит в первую очередь на народах среди которых он создался, и весьма возможно, что христианские народы восточной Европы, позже других просвещенные светом Евангелия и не достигшие еще вследствие исторических превратностей полного расцвета своих духовных сил, могут рассматривать это примирение как свое призвание. Этим соревнованием в добре нисколько не нарушаются права свободной деятельности других народов: «Всякая народность — говорит Соловьев — имеет право жить и свободно развивать свои силы, не нарушая таких же прав других народностей. Это требование равного права для всех народов вносит в политику некоторую высшую нравственную идею, которой должно подчиниться национальное себялюбие». «Наш народ есть самый лучший из всех народов и потому он предназначен так или иначе покорить себе все другие народы или во всяком случае занять первое, высшее место между ними. Такою формулой освящается всякое насилие, угнетение, бесконечные войны, все злое и темное в истории мира» (V, 85).

В наше время, когда в Советском Союзе опять обращаются к патриотическому чувству по мере того, как над Россий нависает опасность нового монгольского нашествия, когда в опустошенных атеистическим воспитанием душах пробуждаются иногда славянофильские настроения, ни один из русских мыслителей не может оказать этим новым поколениям такой помощи как Соловьев, чтобы направить стихийные силы русского народа по правильному руслу, на служение «идеалам, а не идолам», вселенскому христианству и человечеству, а не национальному эгоизму и самолюбию. Было бы крайне неразумно пренебречь богатым идеологическим наследием оставленным нам Соловьевым, только потому, что он не учел всех исторических превратностей, верил в прочность монархического строя в России, допускал некоторые частные ошибки в своих суждениях — ведь были они и у других великих христианских мыслителей и даже у отцов Церкви. Не надо забывать что, как пишет В. Сперанский, «почти все русские религиозные мыслители оказались хотя бы частичными его наследниками, отразив за четверть века в своих работах волей или неволей, прямо или косвенно, его могучее царственное влияние. Оценить же весь пророческий и учительский подвиг Соловьева будет по силам только освобожденной и очеловеченной России будущего» (Путь № 2, янв. 1926).

12.Экуменизм последнего периода. —Но вернемся к последнему периоду творчества Соловьева, простирающемуся от конца 80–х годов до его смерти (в июле 1900 г.). К его взглядам на проблему церковного единства многие отнеслись очень отрицательно и против него была организована газетная травля. Наглядным примером может служить его статья: Православна ли Восточная Церковь? написанная им в защиту православия и напечатанная в хорватском журнале «Католический лист» (см. стр. 183, 184 и хорватский подлинник в приложении) и несмотря на это послужившая поводом к «ругательствам и голословным обвинениям в том, что он нападает на православие в заграничной печати» (стр. 426). Примириться с таким отношением было для Соловьева тем труднее, что сам он отличался исключительной научной добросовестностью.

Непонимание и даже враждебность, которые встретил Соловьев на своем пути, вызвали у него такие горькие слова: «… Духовные журналы закрыты для меня окончательно и безусловно, всякое положительное развитие моих мыслей сводится на проповедь Вселенской Церкви и примирения с папством, чего ни один журнал, ни назадняческий, ни напредняческий допустить не может, не говоря уже о цензуре. Остается, следовательно, излагать отрицательную или критическую сторону моих мыслей …»[5]

«Несмотря на разочарование (при виде того, что условия для осуществления его мечты продолжают быть неблагоприятными), Соловьев продолжал — как пишет о. Г. Флоровский[6]— верить в вечный Рим как в законный и провиденциальный центр христианского мира и его концепция Вселенской Церкви нисколько на изменилась.

Своему другу Е. Тавернье он пишет: «И так как в христианском мире есть только один центр единства законного и традиционного, — следовательно, все истинно верующие должны объединиться вокруг него» (стр. 465). Это письмо, написанное через несколько месяцев после его присоединения к католической Церкви (18 февраля 1896 г. в Москве) проливает свет на внутренние побуждения, которым последовал Соловьев, совершая этот акт в период полного разочарования в возможности скорого осуществления воссоединения церквей. По выражению его сестры Μ. С. Безобразовой «он стал православно–католиком или вернее вселенским христианином: разуверившись в близком, объективном соединении церквей, он соединил их субъективно в себе». В том же письме к Тавернье он пишет: «Как надо действовать для настоящей концентрации христианства?» и отвечает: «я думаю, что прежде всего надо быть проникнутым духом Христа в степени достаточной, чтобы иметь возможность по совести сказать, что такое или такое–то дело или предприятие есть действительное сотрудничество с Иисусом Христом. Это окончательный критерий» (стр. 466).

По мнению одного православного экумениста в этих строках Соловьева чувствуется протестантский привкус. С этим можно было бы согласиться, если брать их в отдельности. Но не надо терять из виду, что Соловьев, принимая решение согласно голосу своей совести, продолжал признавать церковную иерархию и таинства; и именно в этом он видел существенную разницу с протестантами, которые «отвергли святительское преемство, догматическое предание и полноту таинств».

Вполне понятно, что православным и католикам трудно сойтись в оценке акта совершенного Соловьевым 18 февраля 1896 г. С католиками можно согласиться, что Соловьев признал в папах преемников ап. Петра и верховных учителей Церкви, и счел своим долгом свидетельствовать это свое убеждение. С православными же можно подчеркивать факт, что Соловьев признал папу «как член истинной и досточтимой Православной Восточной или Греко–Российской Церкви» т. е. — не выходя из нее, как он сам говорит (стр. 203) можно, оставаясь православным быть, вместе с тем, и католиком; что в неизданном по сей день письме княгине Е. Г. Волконской он советовал ей не повторять г–жу Свечину, а беречь себя для более важной службы делу Божию (стр. 475); можно согласиться и с тем, что решился он на этот шаг в совершенно исключительных условиях, когда другие пути были для него закрыты. В наш век экуменизма условия совершенно изменились и вопрос об общении в таинствах вступил в новый фазис: это общение устанавливается в гораздо большем числе случаев чем раньше при взаимном согласии духовных властей той и другой Церкви.

В «Трех разговорах», где С–в «высказал окончательно свой взгляд на церковный вопрос», соединение церквей происходит уже в мета–историческую эпоху, но в той же перспективе, которая создалась в результате его многолетних экклезиологических исследований. Это мета–историческое событие он представляет как завершение исторического процесса. Обновление православной церкви, изгнание папы из Рима и одухотворение характера деятельности римских коллегий и официй, уменьшение числа верующих, но качественный их рост уже подготовляют их к единению (см. «Повесть об Антихристе», заключающую «Три разговора» стр. 403–414).

Заключение.Экуменизм С–ва — не поиски платформы–минимум для диалога, а своего рода максимализм, искание замысла Божия о Церкви и стремление служить его осуществлению. Этот экуменизм носит порой резкий, обличительный характер. В некоторых случаях критика Соловьева перестала быть актуальной — так, напр., церковь все меньше находится под опекой христианского государства. Однако ее постигают другие испытания. Если говорить только о русской Церкви в наше время, в период ее отделения от государства, долгие годы религиозных преследований и неподлежащее сомнению давление гражданских властей на церковную иерархию привели к кризису: в нем противополагаются с одной стороны ищущие некоторой гармонии в отношениях между церковными и гражданскими властями — как бы эти последние ни относились к религии — а с другой — борющиеся за полное освобождение Церкви от вмешательства гражданских властей в ее внутреннюю жизнь. Эти борцы идут, в известном смысле, по стопам Соловьева. Достаточно указать на факт, что в письме священников Н. Эшлимана и Г. Якунина к патриарху Алексею В. Соловьев цитируется и причисляется к когорте «прославленных мыслителей» и «гениальных поэтов и провидцев земли русской.

Спорный вопрос о том, считать ли Соловьева католиком или православным, представляется нам второстепенным. Не ирония ли это судьбы, что человек, желавший посвятить все свои силы преодолению «великого спора», сам стал камнем преткновения между католиками и православными. Выслушаем самого Соловьева и тогда мы, может быть, придем к заключению, что его учение о христианском единстве есть новое вино, которое нельзя вливать в ветхие меха взаимоисключающих друг друга систем. Миссия Соловьева неповторима, но она продолжает быть актуальной. Примирение православного Востока с Римом несомненно будет осуществляться церковными иерархиями, но в деле этого примирения большая доля ответственности лежит и на мирянах — соединение христиан немыслимо без серьезного ознакомления верующих со спорными вопросами и осознания ими возможности сочетать религиозные традиции Востока и Запада.

Когда соединение Церквей будет не только желанием сердца христиан, но возможность достичь его станет убеждением их ума, когда, с помощью Божией, обособляющий партикуляризм будет преодолен, и Восток и Запад восхвалят Христа едиными устами и единым сердцем, они вместе почтут в Соловьеве того, кто подготовил пути Господни своим учением и своими страданиями и удостоился наконец радости друга Жениха.

О расколе в русском народе и обществе[7].

Истинная сущность церкви связана с ее вселенским или кафолическим характером. А вселенский этот характер с двух сторон проявляется: во–первых, во внешней целости Церкви, свободной ото всяких ограниченностей племенных, местных и временных, а во–вторых во внутренней целости церковных основ, обнимающих собою все существо человека и всемирной жизни. Нарушая эту двоякую цельность, подчиняя церковь каким–нибудь местным или временным ограниченностям, или же посягая на самые основы церкви (в иерархии, в догмате, в таинствах), мы тем самым отделяем себя от единой вселенской церкви, становимся сектантами. Будучи отрицанием церкви по существу, сектантство уясняет нам сущность церкви. Уже ради этого одного полезно нам будет рассмотреть и наш русский раскол как простонародный, возникший в XVII столетии, так и тот, который появился в наши времена среди образованного общества.

Наш народный раскол, хотя вначале выступает в защиту божественных и неизменных форм церкви против всяких человеческих нововведений, но подменивая истинный признак божественности — кафоличность — другим внешним, условным и неопределенным признаком старины или отеческого предания, раскол постепенно удаляется от божественного содержания церкви, растворяя широкие врата всякому человеческому произволу и личному мудрованию.

Исходя из совершенно верного и православного убеждения, что церковь свята и божественна не только в сокровенном начале, но и в самых видимых формах своих, раскол в своей национальной исключительности, лишенный истинного понятия о божественном как вселенском, не мог распознать, какие именно видимые формы церкви и в чем именно они божественны, а поэтому смешал божеское с человеческим, вечное с временным, частное с всеобщим. Не останавливаясь на всех пунктах первоначального раскола, упомяну о двух главнейших: об имени Христовом и о разности в чтении Символа веры.

Имя Христово, величайшее и могущественнейшее всех имен на небе и на земле, не есть что–нибудь случайное и маловажное, а воистину божественное; но может ли это его божественное значение быть связано с особенностью произношения и начертания этого имени и при том с такою особенностью, которая не соответствует ни первоначальному виду этого имени на языке еврейском, ни греческому его видоизменению, в котором оно нам передано Евангелием? То произношение Христова имени, за которое стоят староверы, как за единственно православное — Исус — несвойственно ни одному из известных языков, кроме русского простонародного; следовательно, видеть в этом произношении отличительный признак православия значит утверждать, что никто кроме русского простонародья не может быть православным, — что истинная церковь должна ограничиваться необразованною частью русского народа и что до X века, когда впервые могло прозвучать русское произношение имени Христова, совсем не было истинного православия; а такие положения, если устранить их грубую оболочку, сводятся к решительному отрицанию вселенского кафолического свойства церкви во имя местной и временной исключительности, что прямо обращается против самого божественного основания церкви; ибо этим связывают действие Божие и хотят подчинить его такому ограниченному явлению, как звуки какого–нибудь народного просторечья.

Подобное же значение имеет и другой пункт раскола — разночтение Символа. Когда староверы утверждают, что «господствующая» церковь, выкинув будто бы из члена о Духе Святом слово «истинного», отступила от православия и даже погрешила хулой на Духа Святого, то важно, здесь не фактическое заблуждение староверов, основанное на простом неведении, а то заключение, к которому они приходят. Хотя «господствующая» церковь и не выкидывала из сказанного члена Символа такое слово, которое не могло находиться в его подлинном тексте, а лишь попало в наши позднейшие списки как сомнительный вариант славянского перевода[8], но допуская даже, что раскольники фактически были бы и правы, остается вопросом, правильно ли их заключение. Вопрос принципиальный: вставка или исключение каких–нибудь слов в соборном Символе веры со стороны какой–нибудь местной церкви (т. е. в какой–нибудь части церкви) есть ли само по себе отступление от православия? Отцы вселенских соборов, утвердившие Никео–Константинопольский Символ, запретили что–нибудь изменять в нем, что–нибудь вставлять или исключать; но спрашивается: к чему собственно относится это запрещение, — относится ли оно к словам Символа со стороны их смысла, как к выражающим некоторые понятия (λόγο? = слово = понятие), служащие к определению и точнейшему формулированию православного вероучения; — или же запрещение имеет в виду неприкосновенность самого звука и числа слов, как речений (а не как понятий), независимо от того, что этими речениями выражается? Если бы последнее предположение было верно, то этим осуждался бы, как отступление от православия, всякий перевод Символа с первоначального языка на другие, а такое утверждение в особенности не может быть допущено староверами, которые стоят именно за один из переводов Символа — славянский[9]. Если же скажут, что, не возбраняя точного и дословного перевода на другой язык, соборное постановление запрещает только вставку новых слов или исключение находящихся в тексте, то должно заметить, что без таких вставок и исключений совершенно невозможен вразумительный перевод с одного языка на другой. Так, уже одно существование в греческом языке грамматического члена и некоторых особенных частиц, не существующих, например, в латинском языке, делает невозможным, чтобы латинская версия дословно соответствовала греческому тексту; но если даже не считать этих частиц за слова, то при переводе на другие менее близкие языки разница должна коснуться других, уже весьма существенных в грамматическом отношении слов. Так, например, в самом начале Символа, там, где грек, латинянин и славянин употребляет ОДИН ТОЛЬКО глагол:«πιστεύομαι.», «credo», «верую», там немец, англичанин, француз, должен употреблять два слова — глагол и местоимение «Ich glaube», «I believe», «je crois»; и однако же никому не придет в голову такое прибавление целого слова считать искажением Символа и отступлением от православия и именно потому, что изменяя не только звуки, но и число слов, такое прибавление нисколько не изменяет выражаемого ими смысла. Итак, соборное запрещение изменять Символ веры может относиться только к смыслу и понятиям, а никак не к звукам и числу слов самим по себе. Поэтому неудивительно и вполне справедливо, что церковные отцы и учители IV века так горячо спорили Заόμοονσιοςпротив όμ, οιοΰσιος, т. е. повидимому, буквально против одной только йоты, но здесь эта йота, почти незаметно изменяя звук, существенно изменяла смысл определения, так как ό/χοοΰσιος (единосущный или тождесущный) значит совсем не то, что όμοιοΰσιος (подобносущий), ибо совсем не одно и то же сказать, что двое имеют одно существо, или что они только похожи друг на друга. Здесь, следовательно, спор шел не о йоте самой по себе, а о смысле основного христианского догмата[10]. Точно также и разность в чтении Символа между господствующею церковью и старообрядцами могла бы иметь значение для веры и благочестия только в том случае, если бы ею затрагивался догматический смысл Символа, т. е. если бы ею изменялось выражаемое в сказанном члене Символа понятие и определение о Духе Святом. Но не трудно видеть, что, исповедуя Духа святым, Господом, животворящим, от Отца исходящим, со Отцем и Сыном спокланяемым и сславимым, глаголавшим пророки, мы тем самым исповедуем Его и истинным, ибо к неистинному все эти атрибуты совсем неприложимы. Поэтому если бы даже и правду говорили раскольники, что господствующая церковь исключила из Символа слово «истинного», то исключен был бы лишь плеоназм и, следовательно, такое исключение имело бы лишь грамматическое, а не догматическое значение. Догматичны и общеобязательны определения Символа лишь в силу их смысла» ибо этот смысл может быть одинаков для всех народов и времен, может иметь вселенское, кафолическое значение, которое никак не принадлежит отдельным речениям и звукам. Таков взгляд, заявленный русскою церковью самим делом, ибо, принимая в свое церковное общение старообрядцев на правилах единоверия, она не возбраняет им читать Символ со вставкою «истинного», очевидно потому, что эта вставка, хотя формально и лишенная достаточного основания, не заключает однако по смыслу своему ничего противного православной вере.

Если бы все подобные вопросы были так поставлены на полтора века раньше, чем учреждено единоверие тогда, без сомнения, лучшая часть раскольников осталась бы в церкви, а ушедшие не имели бы извинения. К несчастью, с самого начала раскола мученический венец покрыл неправду раскольников, а внутренняя правота всей церкви осталась невидимою за несправедливыми и насильственными действиями некоторых церковных людей, и болезнь раскола сделалась тем опаснее, что получила некоторую видимость духовного здравия. Дело, испорченное в начале, трудно было поправить впоследствии при самых лучших желаниях; даже такое правильное действие церковной власти, как учреждение единоверия, оказалось запоздавшим и не могло упразднить ненормальное отделение старообрядцев от церкви. Единственный здесь выход и исцеление раскола — в новом обнаружении истинной целости церковной: оставляя все односторонние пристрастия и интересы, должно нам решительно стать на почву самого вселенского кафолического христианства, иметь в виду единственно только самую святыню Божией церкви. Для признающих вечно действенную истину, для верующих в присутствие божественного на земле в видимых формах, непростительно основываться на одних человеческих действиях и отношениях. Если мы умеем различать между божеским и человеческим, то свое законное сочувствие к страданиям заблуждающихся мы не станем переносить на самое заблуждение и не будем из человеколюбия любить человеческое зло; справедливо осуждая тех, кто во имя благодати и истины творит насилие и неправду, мы из–за этого не отречемся от самой благодати и истины. Когда призванные к тяжко больному врачи, обладающие целительным и животворным средством, по неумению или лености оставляют его без употребления, прибегая к другим, более легким, но совершенно непригодным способам, — и тем только усугубляют болезнь, мы, видя это и порицая такое плохое лечение, из–за него не отвергнем настоящего благотворного лекарства, а также не станем уверять себя и других, что и самой болезни вовсе не существует, что все выдумано неискусными врачами, что, напротив, этот видимый недуг и есть самое настоящее здоровье. Нет, воистину церковный раскол есть тяжкая и сложная болезнь народного духа, и здесь прежде всего нужна верная и точная диагноза.

Правда, здесь, как и везде, характер болезни не сразу определился, и некоторые патологические явления могли быть смешаны с признаками здоровой жизни. С одной стороны, в пользу первых двигателей раскола говорит их полная искренность, их непоколебимая уверенность, что, защищая подробности старого обряда, они стоят за святое дело отеческого предания, за истинную веру и благочестие, и наконец их пламенная готовность отдать свою жизнь за это святое для них дело, — такие черты придают лучшим из раскольников вид религиозных подвижников, борцов за христианскую совесть и духовную свободу. С другой стороны, при распознавании этого движения сбивает с толку крайняя ничтожность его поводов, очевидно относящихся более к правописанию, нежели к православию, и с этой стороны легко увидеть в раскольниках исключительно лишь невежественных и тупоумных фанатиков. Однако и то другое будет ошибочно. При более внимательном взгляде должно убедиться, что хотя в первоначальном расколе присутствовало и религиозное воодушевление, доходившее иногда до героизма, и вместе с тем невежественный фанатизм, доходивший иногда до полного помрачения ума, но что и то и другое было лишь сопровождающими обстоятельствами раскола, а никак не его главной основой. Когда раскольники восстали за свои отеческие предания, то важно было не то, насколько горячо они за них стояли, а также и не то, что эти отеческие предания сводились у них к старым опечаткам в русских служебниках, а важно и значительно было то, что отеческие предания, т. е. местные русские обычаи, сложившиеся в XVI веке (эпоха Стоглава), выступили на первый план в области веры и благочестия, т. е. в той области, где не должно быть ни эллина, ни иудея, ни немца, ни русского, ни старины, ни новизны; важно то, что вселенская истина исчезла здесь перед народным обычаем, который выдавался за вселенскую истину; важно то, что на место Божьего и всемирного вдруг явилось свое, отдельное. Вот где начало болезни. Она была вызвана со стороны духовных властей слишком суровым образом действий при исправлении книг церковных: все болезни чем–нибудь вызываются. Но если правители церковные иногда неправо действовали, то раскольники неправо мыслили. Ибо, утверждаясь на своем отеческом предании, они забывали, что отцы их были такие же люди, как и они, и что, следовательно, отеческое предание само по себе есть лишь человеческое предание и, как такое, не может иметь высшего божественного авторитета. Божественное значение может быть усвоено преданию лишь в силу освящения свыше, признаки которого и составляют основание его авторитета. Таким освящением обладает церковь, поскольку она основывается не на местном или каком другом частном предании, а на предании вселенском или кафолическом, которое священно не по временной старине и не по человеческому обычаю, а по своему божественному происхождению и вечному значению. Дело не в предании, а в его кафолическом характере. Вообще предание есть нечто неопределенное: почти все в жизни человеческой, доброе и худое, передано нам от прежних времен и, следовательно, все это предание; но далеко не все есть предание кафолическое или вселенское, — это последнее есть нечто вполне определенное, по существу своему истинное и божественное. Будучи всеобъемлющим, оно не вынуждает человека отказываться ни от чего доброго, но не упраздняет человеческий разум, не заставляет человека бессмысленно принимать и покланяться случайным и произвольным человеческим установлениям. Признавая это предание разум не унижается перед неразумным, а свободно подчиняется Высшему Разуму. Кафолическое предание именно потому, что исходит не из разума человеческого, а из сущей истины, вполне удовлетворяет истинным потребностям самого разума и открывается ему как предание в высшем смысле разумное.

Не таково «отеческое предание» староверов. Исходя из желания сохранить неприкосновенными все переданные формы церкви, не различая в них всеобщего и вечного от местного и временного и ставя последнее на место первого, староверие ничего не сохраняет и, теряя важнейшие условия церковной жизни — иерархию и таинства, — является лишь отрицанием кафоличности, протестантизмом местнаго предания, подобно тому, как у немцев явился протестантизм личного убеждения.

Распространяясь в невежественной и умственно неразвитой среде, староверие естественно должно было принять грубые и невежественные формы. Но в нем присутствует еще некоторое скрытое убеждение, которое глубже этого формального невежества и могло бы проявиться и проявлялось и в других формах. Убеждение это состоит в том, что видимая церковь уже закончила свой рост, что она есть нечто совершенное в прошедшем; отсюда исключительное значение всего старого, всякого завещанного прошедшим предания. Таким образом нераздельно с местною ограниченностью раскола, как исключительно русской веры, является его ограниченность относительно времени, как исключительно старой веры. Здесь вся церковь отождествляется с ее явлением в прошедшем, и божественное полагается только в старине. В настоящем ничего божественного не происходит, все божественное уже произошло. Но кто же носитель этого прошедшего, кто хранитель этого предания? Церковь в своей иерархической организации. Но вот, по мнению староверов, вся церковная иерархия, и архиереи и попы, а за ними и большинство мирян отступили от прошедшего, заменили отеческие предания новизнами. Итак, кто же остается хранителем предания? Никто как отдельная личность, личная вера и совесть. И вот, как бы снаружи ни отличалось наше староверие от западного протестантства, оказывается, что основной принцип того и другого один: личное мнение против вселенского определения церкви, частное против целого. Дело не в том, что протестантов меньше, чем католиков (их могло бы быть и больше), или староверов меньше, нежели членов греко–российской церкви (их также могло бы оказаться и больше), а дело в том, что и западный протестант и русский раскольник отвергают в видимой церкви именно то, что выше и сильнее отдельного лица, что может действительно исцелить его и реально связать с Божеством — ее всецелость и кафоличность церкви. Ибо хотя протестант для своей личной религиозности ищет предметной опоры в букве Священного Писания, а раскольник в букве обряда, но и то и другое необходимо являются здесь как нечто подчиненное личному духу и им поглощаемое. И Писание и обряд, предметно взятые, суть лишь частные, хотя и весьма важные проявления богочеловеческой жизни в церкви — великие памятники действия в ней Духа Божия; но и то и другое, самое по себе или в отдельности взятое, есть лишь вещь и мертвая форма; жизненный же смысл и значение эти мертвые вещи получают или как часть от всей полноты церкви, т. е. от действия того же живущего в ней Духа Божия, которым они и созданы; или же, когда церковь отвергнута, — от единичного лица, ими пользующегося; в последнем случае, это единичное лицо и остается господином и судьею всего дела, а так как человек не может быть господином и судьею божественного, то все божественное от него и уходит.

Имея в себе зародыш протестантства, русский раскол до конца возростил его. Уже в староверии действительным хранителем старины и предания является отдельное лицо. Само это лицо живет не в прошедшем, а в настоящем; принятое же предание, не имея здесь пред лицом преимущества живой всецелости или кафоличности (как в церкви вселенской) и будучи само по себе мертвой формой, оживляется и одухотворяется здесь лишь верою и благочестием своего настоящего хранителя — единичного лица. Но лишь только такое положение начинает сознаваться, как неизбежно центр духовного тяготения переходит из мертвого прошедшего в живое настоящее, условный предмет предания теряет всякую цену, и все значение переносится на самостоятельного личного носителя предания, а отсюда уже прямой переход к тем свободным сектам, которые в основу религии заведомо полагают личное вдохновение и личную праведность. Если староверие ограничивает видимое откровение божественного исключительно прошедшим, то эти свободные (от предания) секты ограничивают его столько же исключительно настоящим. Причем одни из этих последних (мистики) все общение человечества с Божеством сводят к данным мистическим состояниям отдельных людей (живые боги, непрерывно вновь появляющиеся христы, богородицы и т. д.), другие же (рационалисты) ограничивают все дело спасения наличной праведностью отдельных людей, их видимыми добрыми делами. И те и другие — и мистики и рационалисты — решительно отвергая вселенское предание и всякую сверхсознательную, существенную связь в христианском человечестве, образующую его в нечто целое, — видят и знают только текущую религиозную действительность, только настоящую минуту религиозного сознания, как она выражается в душевных состояниях и нравственных действиях отдельных лиц. Оставаясь в этой наличной человеческой действительности, как она есть, можно, по их убеждению, непосредственно воспринять всю полноту богочеловеческой жизни и прямо войти в царствие небесное[11].

И староверы, держащиеся в религии исключительно прошедшего, и наши свободные сектанты, предающиеся исключительно настоящему, сходятся между собою и имеют то общее, что и для тех и для других совсем не существует церковь как целое, вселенская церковь, независимая ни от места, ни от времен, не исчерпываемая ни настоящим, ни прошедшим, но простирающаяся впредь к будущей славе. Этой вселенской целости, опирающейся на живом предании, действующей в настоящем и постепенно подготовляющей царствие Божие — этой всеединой целости одинаково чужды обе главные ветви раскола. Их отношение к церкви и между собою может быть выражено таким сравнением. Если видимую церковь в ее постепенном восхождении к совершенству сравнить с лестницею, ведущей от природного человечества к прославленному и от земного мира к небесному царствию Божию, то староверы, стоя на середине этой лестницы, смотрят только на ближайшие под ними нижние ступени и всякий шаг кверху считают гибелью, причем они, разумеется, теряют из виду самую цель восхождения и уже никак не могут ее достигнуть; другие же свободные сектанты хотя и имеют в виду эту цель наверху, но воображают, что ее можно теперь, сейчас же достигнуть, если прямо с той ступени, на которой они стоят, бросивши всю лестницу, как ненужную и только препятствующую свободе движения, сразу взлететь кверху, причем однако, в силу непреложных законов нравственного тяготения, такой полет принимает совсем не то направление, какое было желательно.

Русский раскол в двух основных своих разветвлениях, староверии и свободном сектантстве, из коих каждое в свою очередь разделяется на две главные отрасли, а именно: староверие — на поповщину и беспоповщину, а свободное сектантство — на мистическую и рационалистическую отрасль, — русский раскол в этих четырех фазисах представляет строгую последовательность своего отрицательного хода, своего постепенного удаления от божественного основания церкви или, что то же, от кафоличества. 1) Староверы половцы решительно признают (в принципе) благодать, пребывающую в церкви, но, связывая ее исключительно с прошедшим, в этом смысле нарушают вселенский характер церкви и фактически от нее отделяются. Жизненная связь их с церковью порвана, настоящая жизнь церкви для них не существует, а продукты прежней жизни (переданные формы церковные), отделенные от своей живой почвы, остаются у них лишь как caput mortuum (мертвая голова), как внешний предмет, о сохранении которого они усиленно и напряженно стараются (тогда как по–настоящему не человек сохраняет церковь, а церковь сохраняет человека). Но такое caput mortuum, такой предмет, отделенный или отвлеченный от своего живого носителя (т. е. здесь от всей церкви), есть нечто только мыслимое, не имеющее в себе действительной силы. 2) Беспоповцы — это прямо и выражают, утверждая, что за грехи человеческие благодать Божия сокрылась от нас и истинная церковь имеет в настоящее время лишь мысленное или умственное, а не существенное бытие, утратив тем самым и ту видимость или наружность, какую она имела прежде. 3) Но если божественные предметы существуют теперь как только мысленные, т. е. не вне, а только внутри самого человека, а следовательно и благодать Божия может действовать только внутри же человека, то какое же значение может иметь вся эта прежняя наружность церковная, которую так почитают староверы? Очевидно, эта наружность, которая не могла устоять перед человеческим беззаконием, не имеет уже никакой силы и не пользует нимало; итак, следует отбросить совсем «всякую наружность, яко ненужную в деле спасения», и держаться исключительно внутреннего (субъективного) воздействия Божества на человека, чисто личного вдохновения, как это и утверждают сектанты–мистики. По их взгляду, Божество не имеет в мире никакой собственной, пребывающей формы, а находит такую форму только в духовном действии человека. Не случайно выбрали эти сектанты название для своего религиозного действия (радение); это название выражает самую суть их учения, именно то, что благодать Божия добывается только радением человеческим или есть произведение напряженных усилий самого человека. Но если обнаружение Божества зависит от человеческого действия, то ведь это последнее, именно как человеческое, гораздо более выражается в нравственной, сознательно–разумной деятельности, нежели в исступленных состояниях духа, вызванных особого рода телесными упражнениями. Итак, исходя от человека и его человеческого действия, следует настоящим путем к обожествлению признать не физическое, а нравственное радение, т. е. добрые дела и праведную жизнь, на чем и стоят сектанты–рационалисты[12].

Таким образом во всем расколе божественное начало в нас (присутствие и действие благодати) подчиняется нашему собственному человеческому началу: в виде человеческого предания от отцов у староверов, в виде личного человеческого действия у свободных сектантов. У староверов божественное подменивается человеческим в его прошедшем, в предании местной старины; у свободных, сектантов оно подменивается человеческим в его настоящем, в состояниях и действиях данных человеческих лиц.

Итак, вот наконец дошли мы до самого глубокого корня этой великой нравственной болезни, до самоутверждения человеческого начала в христианской церкви. Не в том болезнь, что человеческое начало обнаруживает свое присутствие и действие в церкви: оно должно присутствовать в церкви христианской, ибо само христианство есть дело богочеловеческое, но в том болезнь, что человеческое здесь становится на первом месте, нарушает свое должное отношение к божественному, становится выше Бога. Окончательное соединение божественного со всем человеческим, полное Его воплощение в формах нашей жизни есть цель христианства, но признавать эту еще далекую цель уже достигнутою значит только задерживать ее действительное достижение. В том великая неправда раскола, что, смешивая бесконечную полноту богочеловечества с ограниченной частицей нашей действительности (в прошедшем или настоящем), он объявляет вселенское дело Христово исполненным и самовольно и безвременно говорит: совершишася.

Воистину Христос войдет в город Свой и совершит всемирную вечерю с возлюбленными Своими. Но вовремя ли кричать осанна — когда весь Иерусалим еще спит, когда в притворе храма дремлют торгующие под лавками своими, когда горница не выметена и не убрана и даже одичавший осленок еще гуляет на воле? И едва ли поймают его мнимосвободные христиане, которым прежде должно позаботиться, чтобы их собственная духовная свобода не превратилась в свободу дикого животного.

После того, как богочеловеческая истина воплотилась и явилась в нашем человечестве, настоящая задача этого последнего состоит не в том, чтобы открывать самому что–нибудь новое, а в том, чтобы пересоздать себя сообразно уже дарованной ему истине. И это есть великое и трудное дело, для которого нужна великая и крепкая опора; и на что же опереться человечеству в этом Божьем деле, как не на силу и действие самого живого Бога? Но живой Бог не связан ограниченным временем и местом, чрез которые Он действует. Действие Его и откровение, когда бы и где бы оно ни происходило, живет во все времена и для всех родов, и на этом–то вселенском Его откровении и должно нам стоять, как на незыблемом основании для воссоздания нашей жизни по образу и подобию жизни божественной. Мы сами и вся жизнь наша есть продолжение прежде бывшего, мы не творцы, а наследники богочеловеческой жизни на земле; можно и должно нам приращать это наследство, но для этого прежде всего должны мы принять и опознать дарованное, чтобы было после на чём и чем трудиться. Одинаково несостоятельны поэтому и те, которые говорят, что мы не должны совсем ничего сами делать, причем сейчас же себя и опровергают, ибо такое усиленное утверждение своего бездействия, как чего–то обязательного, есть уже некоторое действие с их стороны, а равно несостоятельны и те, которые утверждают, что в деле спасения мы должны все делать сами собою, тогда как мы потому только и нуждаемся в спасении, что потеряли свое собственное духовное хозяйство и не имеем в самих себе полной воли. Несостоятельны староверы, заботящиеся не о самом унаследованном сокровище, а лишь о сохранении его прежнего вида, вследствие чего они его и теряют, ибо это есть наследие живое и мертвой косности не выносит; еще несостоятельнее свободные сектанты, прямо выбрасывающие унаследованное достояние, чтобы самим сначала наживать его, забывая, что если каждый будет начинать дело сызнова, то некому будет дойти до цели.

В древнем мире иудеи держались одного предания, а эллины искали истины собственными усилиями. Христос, явившись во плоти и сочетавши Себе человечество в церкви, и предание исполнил, и свободным усилием человеческим дал незыблемую почву и указал истинную цель. И не подобает принявшим цельную истину Нового Завета опять разрывать нешитую ризу Христову и возобновлять древнее разделение или коснея в мертвых преданиях человеческих или ища самодельной человеческой премудрости. В церкви всемирной есть место для всего человеческого, только нужно, чтобы это человеческое прилагалось к делу Божию, а не к своевольным и случайным задачам. Дело же Божие требует только свободного согласия от воли человеческой, чтобы она не налагала на него своих произвольных границ и определений — личных, народных или каких иных; но все эти человеческие особенности, раскрываясь перед действием Божиим, должны стать частными способами для полного откровения богочеловеческой жизни.

Мы видели, что в расколе человеческое, смешиваясь с Божиим, постепенно берет над ним перевес, а наконец и совсем вытесняет все божественное из сектантской религии, превращая ее в дело одного человеческого рассуждения. Случайные дела церковных людей и даже более общие и глубокие несовершенства в жизни видимой церкви, действительно существовавшие и доселе в ней существующие, все эти несовершенства, относясь не к самому существу церкви, а лишь к человеческой и временной ее стороне, суть лишь тот прах земли, который на историческом торжище покрыл Христову жемчужину. И когда раскольники, за этою пылью не видя самой жемчужины, бросают ее с враждой и презрением, то они именно этим и обнаруживают, что земное для них уже заслонило собою божественное, а следовательно и все их дальнейшие действия в направлении раскола, хотя бы искренние и по человечеству извинительные, необходимо становятся чужды для дела Божия.

Всего яснее это и очевиднее у староверов–поповцев, которые отделяются от церкви, несмотря на то, что сами признают в ней присутствие и действие божественной благодати, которою они и стараются косвенным образом пользоваться, не приобщаясь ей прямо. Ибо, принимая в течение двух веков беглых священников тем же чином, как способных совершать таинства благодатию священства в силу рукоположения, полученного этими священниками в «господствующей» церкви, а в новейшее время, при учреждении белокриницкой иерархии, приняв на том же основании и епископа из греческой церкви, как принесшего с собою оттуда дар преемственного от апостолов рукоположения, староверы–поповцы поневоле показали этим, что признают у греко–российской церкви пребывающую благодать Духа Божия в совершении Св. Таин, а это самое и есть божественное основание церкви, начаток и залог небесного царствия. Если же божественное в церкви, т. е. самая ее суть, по собственному, хотя и безотчетному признанию этих раскольников, осталась целою и нерушимою, то, отделяясь от нее, они сами отделяют себя от божественного. И однако же потребность в этом божественном еще сильна в них! Все эти натяжки и усилия их, чтобы как–нибудь добыть себе благодать таинств, все эти беглые попы и тайные австрийские архиереи, все это только показывает, как для них важно и незаменимо то, чего они себя лишили.

Правда, поповцы, поневоле признавая, что наша церковь сохраняет путь Христов (в преемстве иерархии) и обладает жизнью Христовой (в благодати таинств), уверяют, что она погрешила в Христовой истине введением каких–то новых догматов. Но это уже потому невозможно, что с самых времен иконоборчества в Восточной церкви не было даже вопроса и суждения ни о каких догматах. Так как в нашей церкви догматы веры определяются вселенскими соборами, а вселенских соборов с VIII века не было, то, следовательно, со времени последнего (седьмого) вселенского собора (в 787 г.) и до сего дня церковь не имела возможности определить никакого догмата и уже по этой одной причине никак не могла впасть ни в какое догматическое заблуждение или ересь; посему если бы даже те догматические пункты, которые выставляются раскольниками против церкви, и заключали бы в себе действительно какие–нибудь неправославные мнения, то эти мнения должны быть приписаны только тем лицам, которые их высказывали, а никак не всей церкви.

Итак, если догматически погрешить против истины Христовой наша церковь не имела никакой возможности, а путь Христов в преемстве иерархии и жизнь Христову в благодати таинств должны признать за нею сами поповцы, то спрашивается, что же столь важное может отделить их от церкви? Остается: память старых обид, клятвы московского собора 1667 года, воспоминание о бывших гонениях и негодование на продолжающиеся стеснения[13].

Но пусть клятвы московского собора были бы несправедливы, пусть гонения на раскольников были бы еще ожесточеннее, что же отсюда следует для самих раскольников? Духовные и гражданские власти в России в известную эпоху дурно поступали против них, а они за это уходят от вселенской церкви! Иерархи, как управители церковных дел, оказались несправедливыми к ним, а они отделяются от этих иерархов и как от органов и проводников божественной благодати, каковыми однако же продолжают (поповцы) признавать их!

Трудно найти здесь сообразность между действием с той и с другой стороны. Против староверов погрешили люди, а они разрывают союз с Божьею благодатью; другие их обидели вещественно, а они за это подвергают сами себя духовному вреду. Если только признано (а поповцы вполне это признают), что церковь, несмотря ни на какие неправды и грехи своих представителей, не теряет божественной благодати (в таинствах и проч.) и что «господствующая» церковь действительно обладает этою благодатью, то какие же тогда человеческие соображения могут быть достаточно сильны, чтобы отделить верующего от этого вместилища Божиих даров? Но эти люди на одни и те же весы кладут божественную благодать и человеческие обиды, и вот человеческое у них перевесило. Но и по–человечески должно быть последовательным: или, отчуждаясь от греко–российской церкви, как от неистинной и еретической, должно (вместе с беспоповцами) признать ее лишенною благодати и таинств и тогда уже и не искать в ней этого и отказаться от беглых попов и австрийских архиереев, через которых только подбирают крупицы, падающие с трапезы «господствующей» церкви: или же, если признано, что эта церковь обладает источником божественной благодати, не должно отходить от него, не должно отказываться от самой живой воды из–за спора о форме сосудов, которыми ее черпают.

Для ищущих в церкви таинственных даров Божией благодати, для признающих, что церковь основывается на этих дарах, — для таковых обязательно переступить через мертвые дела церковных людей и обратиться к самой церкви, как храму Бога живых. Если же этим мертвым делам человеческим придается такое великое значение, что за ними исчезает сама благодать Божия, тогда уже следует прямо признать, что погрешности в церковных делах лишили церковь всего божественного, что в ней уже не только нет истинной веры, но нет и настоящей иерархии, нет и подлинных таинств, т. е. что нет уже более истинной церкви на земле, как это и утверждают беспоповцы.

Здесь раскол более последователен и тем яснее обнаруживает свое человеческое начало. По убеждению беспоповцев, православная церковь с 1666 года за людские грехи, т. е. собственно за грехи русских иерархов, изменивших старому обряду и преследовавших его приверженцев, лишена самой благодати Божией и перестала быть христианскою церковью. Таким образом благодать Божия понимается здесь как воздаяние за человеческую праведность, и действие Божие положительно обусловливается действием человеческим. Присутствие или отсутствие божественной благодати в церкви по этому взгляду прямо зависит от степени нравственного совершенства членов церкви, а это значит признать, что человек спасается собственною праведностью, что равносильно полному отвержению самой благодати, т. е. божественного начала в церкви; ибо оно состоит именно в том, что Божество собственною силою действует на человечество, чтобы спасти его от греха и привести к оправданию и возрождению, чего человек сам собою достигнуть не может; а если бы благодать могла действовать только вследствие праведности человеческой, то ей никогда не пришлось бы и действовать, ибо для того, чтобы стать праведным, человек уже нуждается в действии благодати, так что признавать начало благодати и вместе с тем обусловливать его человеческою праведностью значит впадать в безвыходный круг.

Утверждающим, что церковь лишена благодати, должно быть известно, что есть благодать по учению христианскому. Они должны знать, что благодатное действие Божие обусловлено со стороны человека не праведностью или какими–нибудь положительными заслугами, а напротив, сознанием нашей греховности и желанием правды Божией, чувством нашей беспомощности и обращением к Божественной помощи, — короче сказать, здесь действие человека состоит только в добровольном согласии на действие Божие. Что же теперь выходит по утверждению беспоповцев? В десятках тысяч храмов миллионы христиан, хотя и грешных, но искренно верующих и благочестивых, с усердною молитвою в имя Христово приступают к церковным священнодействиям; эти миллионы простых людей отдаются Божией благодати с сердечным желанием, всею душою соглашаются на действие Божие и смиренно ожидають его. И вот, оказывается, все это напрасно; напрасны их молитвы и смиренные желания, напрасна их преданность воле Божией и все их благочестие: они только себя обманывают, Божество навсегда отвернулось от них, не слышит их молитв и не дает им своих даров. И почему же? Потому что когда–то, на каких–то московских соборах, о которых они и понятия не имеют, кто–то кого–то будто бы несправедливо проклял!

Восстают беспоповцы против иерархии церковной, якобы отнявшей своими грехами благодать Божию у всей церкви Христовой, но самою чрезмерностью подобного обвинения они придают этой иерархии такое огромное и исключительное значение, на какое она и сама не имеет притязания. По понятию беспоповцев за неправильные действия нашего церковного правительства вся церковь лишена самой благодати Божией, а это значит, что вся сила и все значение церкви (не по человечеству только, но и по Божеству) заключается в одних правителях церковных, которые являются таким образом безусловными владыками, держащими в руках своих жизнь и смерть духовную всего тела Христова. Но если так, если в них вся сила церкви, то как могли они погрешить, когда церковь Божия по Писанию свята и непоколебима? Если же иерархия сама по себе, в отдельности взятая, еще не составляет всей церкви, тогда, в какие бы практические уклонения или ошибки ни впадали иерархи какой–либо церкви, хотя бы и в многочисленном собрании соединенные, — они впадают в эти погрешности только как управители церковных областей, но не как святители церкви, и эти их погрешности не могут упразднить благодати Божией, подаваемой всей церкви в божественном значении.

Воистину велико значение иерархии в церкви, но значение двойственно, и весьма важно различать и здесь две стороны — божескую и человеческую. По божественному избранию (через рукоположение преемственно переходящему) — проводники таинственной благодати и служители вечных благ, они суть по человечеству правители и устроители явных и насущных дел церкви, деятельные руководители своей паствы на временном ее пути к вечной цели. Это двойственное значение духовного чина проходит через целый состав его и легко может быть различено во всяком представителе духовной власти. Всякий епископ и всякий священник, стоящий на пути Христовом и «дверьми входящий во двор овчий», т. е. получивший свое звание правильным иерархическим преемством, есть тем самым свидетель истины Христовой и проводник даров Христовой жизни в таинствах. Для этого он не нуждается ни в каких особенных человеческих качествах, и совершаемые им священнодействия имеют свою силу независимо от его личных свойств и дел; ибо здесь прямо действует всеединая Божественная благодать, та бесконечная благость, которая одинаково сияет над добрыми и злыми, одинаково одаряет праведных и неправедных. Но всякий священнослужитель от простого иерея и до вселенского патриарха, сообщая вверенной ему общине таинственные дары Божии, имеет вместе с тем призвание заботиться и о том, чтобы вся явная человеческая жизнь этой общины (от прихода и до автокефальной церкви) сообразовалась с божественным началом и все более и более проникалась им, и в совокупности своей представители церкви имеют призвание привлекать все человеческое в мире к вечному идеалу Христову и вводить все земное в божественную норму. И эта сторона иерархического служения при сокровенном действии благодати нуждается и в явном приложении человеческих сил к делу Божию; здесь преимущественно требуется от иерархов деятельное участие их ума и воли. Чтобы человеческую общественность, доселе преисполненную всякой языческой мерзости, очистить и воистину окрестить — нужны правителям церковным чрезвычайные нравственные силы и практические способности; для того, чтобы всем человеческим наукам, доселе блуждающим по стихиям мира, осветить дорогу к божественной истине, потребны усилия высоких умов и средства обширного знания; для того, чтобы художество человеческое, служащее или отвлеченной красоте или даже низкой чувственности, освятить и превратить в священное искусство, нужны особенные способности к религиозному творчеству. Вообще же, для того, чтобы все человеческое привлечь и ввести в ограду Божию, пастыри церкви, основываясь на Божественной благодати, должны еще проявлять и всевозможные человеческие силы: но силы человеческие суть нечто относительное и имеющее множество различных степеней, а потому и все человеческое служение иерархов, как правителей, учителей и зиждителей церкви, имеет множество степеней совершенства. Они могут исполнять это свое призвание более или менее успешно, могут идти прямо к цели, или же в той или другой мере уклоняться и задерживать ход дела Божия в мире — совершение воли Его на земле — и вследствие этого, так или иначе изменяя внешнее положение видимой церкви, могут различным образом влиять на всю судьбу христианских народов, во главе которых они находятся; так что здесь возможен и законен вопрос: в какой мере данная иерархия исполняет свою великую задачу на земле, или насколько она удовлетворяет в данное время своему высокому призванию. Напротив того, божественное служение иерархии, т. е. сообщение Божией благодати в таинствах, будучи само по себе неизменным и независимым от дел человеческих, не может зависеть и от того, в какой степени удовлетворительно исполняет иерархия свое другое, человеческое дело — управление церковью и т. д. И хотя благодать таинств, неизменно и всем одинаково через священство подаваемая, в различной степени усваивается различными людьми, но это уже не во власти священнодействующего и не к нему относится.

Если теперь спросить беспоповцев, в какой же стороне своего служения — божественной или человеческой — погрешила, по их мнению, русская иерархия, то не видно, какой бы могли они дать удовлетворительный ответ. Ибо если скажут, что в божественной части, то нужно будет показать, или что вся русская иерархия вдруг отказалась совершать должным образом св. таинства, или что весь священный чин стал повинен в таких злодеяниях, за которые по божеским и человеческим законам следует обнажение священства. А так как ничего подобного никогда не было, то и придется им отвечать, что уклонения русской иерархии касались до человеческой части ее служения, т. е. что иерархия сия неудовлетворительно управляла человеческими делами церкви, а однако вследствие этого церковь лишилась божественной благодати; но это было бы, как мы знаем, прямо противно христианскому понятию о благодати, как независящей от дел человеческих.

Человеческая, следовательно временная, изменяющаяся деятельность духовных правителей может иметь и влияние лишь на человеческое же, временное и изменяющееся состояние управляемых, но никак не может давать или отнимать, увеличивать или уменьшать вечные (по значению своему) и безотносительные дары Божественной благодати. Утверждать противное значит не только всю силу церкви переносить на иерархию (что еще допустимо в известном смысле), но значит всю божественную сущность и назначение как церкви вообще, так и самой иерархии, поставлять в прямую зависимость от ее человеческих дел, что уже совершенно противно христианству.

Не избегнуть такого заключения беспоповцам и в том случае, если они скажут, что благодать оставила церковь не за одни только неправильные действия иерархии, но и за грехи и нечестие всего православного народа; ибо себя самих, как сохранивших древнее благочестие, они исключают из числа виновных, — но тогда почему же церковь не помилована за их праведность? Если они вправду сохранили древнее благочестие, то должны были бы сохранить и благодать таинств и всю полноту церковной жизни; а если они ее лишились, то это по собственному их взгляду доказывает, что и они виновны против Бога и царствия Его, а в таком случае по какому праву отделяются они от других и весь остальной христианский народ включают в царство антихристово, а себя одних признают избранниками Божиими? Какое же это избрание, когда даже первоначальные дары Божии, и младенцам подаваемые, у них отняты? И если благодать Божия (как это выходит по их учению) есть плод человеческой правдивости, то где же плоды их праведности? Но в том и дело, что она здесь не при чем. Ибо никогда не было такого времени и не может быть, чтобы церковь Божия стояла на человеческой праведности. Если даже во главе первой христианской общины находился человек, трижды отрекшийся от Христа, человек, которому прежде того Христос сказал: «иди за мною, сатана, соблазн ми еси: яко не мыслиши яже (суть) Божия, но человеческая», — человек, которого и впоследствии, уже после Пятидесятницы, другой апостол уличил в «лицемерии»,[14]— то что же сказать о временах последующих? Воистину дело спасения от одного Бога, как сказано: «помилую его же аще помилую и ущедрю его же аще ущедрю. Тем же убо ни хотящего, ни текущего, но милующего Бога». Не то этим говорится, чтобы от человека ничего не требовалось, но от него требуется именно самоотвержение, т. е. отрицание своей праведности; это и есть первое нравственное условие христианской жизни и благодатного общения с Богом.

Если бы действие благодати зависело от человеческой праведности, то в видимой церкви никогда не могла бы действовать благодать Божия; если же такой зависимости нет, то благодать и теперь действует во всей церкви, несмотря ни на какие человеческие неправды и грехи народа и иерархии. Итак, должно бы беспоповцам или воссоединиться с существующею церковью, как сохраняющею благодать, или же отвергнуть всякую церковь, не только в настоящем, но и в прошедшем.

Последовательнее поэтому поступают те секты, которые, не удовлетворяясь существующею церковью, всецело ее отрицают и признают, что Божество для Своего благодатного действия никогда не избирало широкого русла вселенской церкви, а всегда пробивалось отдельными ключами личных и частных откровений, сообщаясь отдельным избранникам — основателям и руководителям той или другой секты. Таково отношение к церкви мистических сект (хлыстов, скопцов, духоборцев и др.). То, во что они полагают сердца свои — прямое и полное общение человека с Божеством и обожение твари, — обещано человечеству, но не вне церкви, и начаток исполнения дается в благодати таинств, сущей в церкви. Это есть действие Божие, даром получаемое, от наших дел независящее; полнота же совершенства для нас — в свободном усвоении этого действия, так чтобы действительность человеческая соответствовала божественному действию, и такого совершенства человечество должно усиленно достигать. Ибо как таинственная благодать Божия даром дается, так явное царствие Божие силою берется, и употребляющие усилие восхищают его. Одного желания и мечты здесь недостаточно, — нам нужна духовная сила, а первое условие силы есть единство; зачем же вместо того, чтобы стараться о воссоединении разделенного, станем мы уже бывшую связь разрывать своим отделением от церкви?

Дело обожествления есть общее дело всего человечества и совершаемо может оно быть только в общении и любви, — а это–то и нарушают сектанты и тем задерживают человечество на пути спасения, сами ничего не достигают и другим мешают.

Они отвергают церковь за то, что она для них есть внешняя и плотская, а они сами внутренние, духовные христиане.

Пусть это правда; но так как нет и не может быть внутреннего без наружного, сущности без формы, духовного без телесного, то почему же они — внутренние и духовные — отвергают нас — наружных и плотских? Богословы признают Бога духом бестелесным, ибо Бог, как вседержитель, все в себе заключающий и ничем не ограниченный, не может иметь и тела в нашем смысле, однако и сверхсущее Божество никогда не пребывает в скрытом и неизреченном Своем первоначале, но от века обнаруживается и раскрывается в Пресвятой Троице рождением Слова и исхождением Духа Святого; и не ограничиваясь этим предвечным самооткровением, Бог и во временных веках открывает силу и славу Свою творением мира видимого и невидимого (для нас), созидает Себе в человеке явный образ и подобие и наконец все величие Своей божественности показывает не в отвержении, а в восприятии Спасителя нашего Иисуса Христа, в Нем же обитает вся полнота Божества телесно.

Посему, когда в Св. Писании порицается плотской человек, то порицаемое есть способ его жизни, а никак не форма человеческого тела, в которой можно вести и святую жизнь. Эта форма сама по себе есть храм Духа Святого, и Христос по воскресении Своем явился в настоящем человеческом, хотя и духовном теле. Но если и сами сектанты признают достоинство человеческой формы как образа богоявления (а некоторые из них настолько признают это, что даже воздают друг другу божеское поклонение), то это же самое рассуждение должно бы им распространить и на церковь, которая также есть тело или богочеловеческая форма. Когда под этой формой сектанты видят дурную жизнь христианского человечества, то хорошо делают, обличая и исправляя ее и словом и деятельным примером лучшего. Но когда свое осуждение от дурной жизни церковных людей они переносят на самую существенную форму церкви (образуемую ее таинствами, богослужением, преемством иерархии и пр.), то совершенно несправедливо поступают, ибо в этой форме самой по себе не могут они указать ничего худого или нечистого.

И не безразлична эта форма церковная в деле спасения; ибо есть в ней нечто такое, что делает ее неизбежным нравстенным условием для того, чтобы через нас действовал Дух Божий. Первое условие и непременный признак нравственнодоброго действия есть самоотвержение, т. е. чтобы не из себя, не в свое имя действовать. Нравственный первообраз человечества — Христос, не восхищением непщева быти равен Богу, но добровольным самоотвержением до конца подчинился воле пославшего Его. И укрепленная на этом основании иерархическая форма церкви представляет собою (как было выше показано) такую цепь благодатного действия, в которой ни одно звено не творит волю свою и не уполномачивает себя к действию, но получает это полномочие от целого чрез других. Такое безусловно нравственное начало (самоотвержение Сына Человеческого) сообщает иерархическому пути церкви Его божественный характер. Резкий пример противоположного представляют сектанты, называющие себя «людьми Божиими»: основателем своей секты они имеют человека, который объявил себя верховным богом–саваофом и тем отнял у себя и своих последователей самый источник всякого добра, ибо, признавая себя верховным богом, принужден был сам о себе свидетельствовать и во имя свое действовать, так не могло уже быть для него никого высшего, кто бы свидетельствовал о нем и в чье имя он бы действовал.

Подобное же происходит и с другими сектами; ибо все они основываются людьми, которые, в противоположность Христу, восхищением непщуют быти равны Богу. Таким образом теряется здесь нравственное условие для таинственного общения человека с Божеством. Вместо нравственного остаются только одни физические условия этого дела. И вот мы видим, что крайняя духовность мистических сект переходит в крайний материализм. Служение Богу духом и истиною сводится к одним телесным движениям — верчению, кружению, скаканию и т. п., и самое общение Божества с человеком получает характер чисто–механического процесса: Дух Святый «накатывает» на «людей Божиих», а некоторые из них, как известно, дошли до того, что все дело спасения ставят в зависимость от болезненной физической операции. Здесь и первое условие обожествления есть физический акт, или подавляющий телесную жизнь (у скопцов), или возбуждающий ее (у хлыстов), и высшее проявление достигнутой божественности есть также некоторое состояние физического блаженства, в котором и полагается все дело спасения.

Велико значение телесной жизни и по учению церкви; но и с худой и с доброй стороны телесная жизнь признается церковью лишь в связи с нравственным началом и в зависимости от него. Как начало зла церковь видит не в материи, а в человеческой воле, так в ней же полагается и начало спасения — именно в самоотвержении воли, принимающей благодать. Поэтому подавление плоти (телесный подвиг) является в церкви лишь вспомогательным средством нравственного подвига (обращения воли), а соответственно этому и вознесение плоти (райское блаженство в воскресшем теле) ожидается лишь как венец духовной победы — как крайнее выражение восстановленной внутренней правды. В противоположность этому сектанты–мистики, исходя из усиленного и напряженного отрицания плоти, в которой они видят самостоятельное начало зла, тем самым придают этой плоти чрезвычайное значение и, будучи ею постоянно заняты, теряют свободу духа, и проклинающие плоть становятся ее рабами, ибо, опираясь на аскетизм без духовного подвига, они ищут блаженства без нравственной правды. Что не таков путь истинной жизни, это показал нам Сын Человеческий, которого и они признают для себя образцом. Они считают Евангелие изображением или «картиной» духовного процесса; и так пусть посмотрят, что изображено на этой картине.

Первым действием Христа, по евангельскому повествованию, был акт послушания земным Его родителям: «и спиде с нима и прииде в Назарет, и бе повинуся има». А сектанты наши начинают с того, что восстают против матери–церкви и уходят из Назарета, и не хотят возвращаться; конечно, они слишком исполнены духовной мудрости для такого бедного места, но и Христос удивлял всех разумом и ответами Своими, и слова Его были выше разумения родных Его, — однако же вернулся с ними в Назарет. Далее перед началом Своего служения удаляется Он в пустыню, но не для того только, чтобы поститься сорок дней, а для того, чтобы испытать и побороть лукавого духа: «тогда Иисус возведен бысть духом в пустыню, искуситься от диавола», сказано в Евангелии; и боролся Он против искусителя одною силою духа и слова Божия и победил его; а они, имея того же врага, не так с ним воюют: против духа выходят с вещественным оружием и либо бросают самое поле сражения, либо прямо отдаются в плен. Христос, преодолев искушение во всеоружии духовных сил, не остается в пустыне, хотя Ему там и служили ангелы, но возвращается к общей человеческой жизни, дела Свои начинает светлым чудом в Кане Галилейской, освящением человеческого веселья и житейского общения, и потом все Свое служение проводит в постоянном общении со всеми людьми, помогая и благотворя им не только духовно, но и также исцеляя и поддерживая их телесную жизнь; они же, хотя еще и не победившие врага, а скорее побежденные им, хотя еще и не пользующиеся служением ангелов, пребывают в своем гордом уединении, отделяясь ото всех людей, никому не благотворя и никого не исцеляя. Наконец, лишь завершив Свой земной подвиг крайним актом самоотвержения и все человеческое в Себе пригвоздив ко кресту, пройдя чрез смерть и ад, Сын Человеческий достигает воскресения тела и нетленной жизни в блаженстве и славе Божества; они же теперь, ничего не совершив, ни за кого не положив души своей, как и все, погруженные в тину страстей и похотей, хотят уже вкушать полноту райского блаженства и небесных радостей в телесном общении с Богом! Воистину во всем поступают они противно Христову Евангелию, и весь их аскетизм, лишенный нравственного основания, не приносит и не может приносить никаких добрых плодов.

Но вот во имя нравственного начала выступают другие сектанты, проповедники деятельной правды и добродетельной жизни. Конечно, не они первые дошли до того, что добро лучше зла, любовь лучше вражды, правда лучше обмана. Все, что они проповедуют, всегда проповедывалось и в церкви. Но церковь обвиняется ими в том, что она только проповедывала, а не исполняла нравственные заповеди. Итак, различие между их нравственным учением и церковным не в сущности самого учения, а лишь в его практическом приложении. Высшее начало человеческой добродетели и по церковному и по сектантскому учению есть любовь. В жизни видимой церкви это начало любви далеко не вполне проявилось, а иногда и весьма тяжко нарушалось. Но вот, видя все это, видя, что масса христианского человечества управлялась и доселе управляется не любовью, а враждою, люди, выступающие во имя деятельной любви, поднимают новую вражду, гордо отделяются от всех и замыкаются в свои особые секты. Это ли деятельная любовь? Чем более, по их мнению, в церкви оскудела нравственная жизнь, чем более масса церковных людей погружена в своекорыстие и пороки, тем более нуждается она в нравственной помощи; но вот люди, считающие себя представителями правды и любви, вместо того, чтобы прийти с помощью, уходят с враждою и презрением… Воистину в сектантской проповеди любви более лицемерия, нежели истинной любви, ибо в церкви заповедь любви, если нарушалась и нарушается, то лишь отдельными действиями ее членов, а у сектантов самое их существование, как секты, основано на нарушении этой заповеди любви, на враждебном отделении от ближних своих. И если бы они в оправдание свое сказали, что не хотят отделяться от ближних нравственно, а лишь избегают церковного с ними общения, как основанного на мертвом обряде и заменяющего добродетель богослужением, истину чудесами и жизнь таинствами, то и такое оправдание окажется несостоятельным. Ибо и богослужение и чудеса и таинства церковные не исключают нравственного действия, а напротив сами имеют высшее нравственное значение. И, во–первых, церковное богослужение уже самою общностью своею для всех православных христиан проявляет начало любви и взаимного общения и не только между всем множеством людей одновременно, но в разных местах совершающих одинаковое богослужение, но также и со всеми прошедшими поколениями, от глубокой старины то же совершавшими. Таким общением разрывается эгоистическая замкнутость отдельного лица и преодолеваются границы пространства и времени. И когда сами сектанты, не довольствуясь уединенным общением каждого человека с Богом, допускают у себя общие молитвенные собрания, то они только суживают и искажают церковную форму, не будучи в состоянии от нее отрешиться.

Но не в одной этой форме заключается нравственное значение церковного богослужения, это значение открывается и в самом составе богослужения. Когда сектанты, сводящие религию к одной деятельной нравственности, допускают однако в своих религиозных собраниях различные молитвы и песнопения, то вероятно ради того, что этими молитвами и гимнами выражаются и возбуждаются добрые чувства, без которых невозможны и добрые дела; но должны они согласиться, что чем прекраснее молитва или песнь, тем она способнее возбуждать соответствующие чувства. Но молитвы и песни церковные (помимо взятых прямо из Св. Писания, почитаемого и сектантами) составлены в цветущие времена христианской жизни и имеют высочайшее достоинство и по глубокому своему смыслу и по красоте выражения. Когда, взамен этой христианской поэзии, наши сектанты произведут что–нибудь еще более прекрасное, тогда они будут правы и церковь от них позаимствуется, а до тех пор не должно бы бросать общее богатство, чтобы оставаться со своею скудостью. Следует также спросить, что более нравственно: хранить память о наших отцах по духу, великих подвижниках христианства, воспроизводя их в изображениях, как это делает церковь, или же презирать их и выбрасывать их изображения, как это делают сектанты? Что с большею широтою и полнотой выражает начало любви и взаимности: поддерживать ли духовные сношения в вере и молитве с умершими, распространяя и на них союз христианской любви (как это делает церковь), или же порывать всякую связь с почившими отцами и братьями и тотчас же забывать о них, преклоняясь перед грубою силою смерти, как это делают сектанты? И когда они, отказываясь призывать святых в молитвах, говорят, что каждый угождает Богу собственно для себя, и отказываясь поминать умерших, говорят, что праведных сам Господь помянет во царствии Своем, а о грешных по смерти молиться бесполезно, то это ли есть высшая нравственность, это ли любовь? Воистину отвержение церковного культа со стороны сектантов не в силу нравственного происходит начала, а скорее показывает его слабость. Слабая вера в это начало обнаруживается и в их отрицании чудес. Истинное христианское чудо есть лишь фактическое торжество нравственной воли над безнравственным (греховным) порядком в вещественной природе. Если, в силу греха, болезнь и смерть являются в порядке вещей, а кто–нибудь действием воли, движимый любовью, исцелит больного или воскресит мертвого, то такое чудо очевидно будет победою благого начала над дурным порядком в природе; и кто верит в это благое начало (т. е. в Бога) и Его, а не дурной механизм видимого мира признает за истину, тот должен верить и в то, что благая воля сильнее механического течения природы, что она может преодолевать его, т. е. тот должен верить в христианские чудеса. Отрицать же их значит с одной стороны ограничивать Божество, а с другой стороны лишать природу спасительного действия Божия и увековечивать в ней владычество смерти и тления, т. е. отвергать всю силу христианства. То же должно сказать и относительно таинств церковных, которые суть лишь обычные чудеса, т. е. определенные и единообразные проявления благой жизни Божией в материальной среде человечества для теснейшего в нем общения любви.

Итак, если богослужение церковное есть лучшее выражение нравственной взаимности, если чудеса христианские суть свидетельства нравственной истины и если таинства церковные суть проявления благой жизни, то сектанты, выступающие во имя нравственного начала любви и правды, напрасно отвергают форму церковную, которая есть именно форма высшей правды и любви. И если эта форма превращается иногда церковными людьми в мертвый обряд, то должно помнить, что все доброе может быть превращено в пустой и мертвый обряд; таким обрядом может сделаться и та честная, нравственная жизнь, которою так хвалятся сектанты; ибо если кто хорошо живет, но при этом кичится своею праведностию и презирает других людей, если кто проповедует любовь, а сам отделяется от ближних своих и чуждается их за их предполагаемые заблуждения, — воистину его честная жизнь и проповедь нравственная есть пустой и мертвый обряд.

Поразительная судьба тяготеет над всеми видами нашего раскола. Вот люди, восставшие во имя самостоятельности народного обычая в церкви, очутились вне народной церкви и лишь на чужбине, с помощью политических врагов своего народа, добились некоторого подобия церковного устройства; люди, полагавшие душу свою за малейшую букву церковной формы, вдруг оказались лишенными самых существенных и образующих форм церковной жизни и остались при одной сокровенной и якобы невидимой церкви. А вот, напротив, люди, исходящие из исключительной духовности, допускающие только служение Богу в духе и истине, вдруг впадают в грубый материализм скопчества; и вот, наконец, люди, выступающие во имя всеобъемлющей любви и деятельной правды, кончают враждебным обособлением, замыкаясь в бесплодное сектантство и мертвый нравственный формализм. Такая резкая противоположность между началами и концами сектантства должна бы остановить внимание искренних и размышляющих людей между самими сектантами, а таких между ними довольно. Пусть самыми добрыми побуждениями руководились они или предки их при отделении от церкви, но вот явный и непреложный факт, что эти добрые человеческие побуждения ни к чему кроме худого не привели. Значит, сам человек бессилен и при добрых побуждениях. В этом должны они убедиться на деле собственным опытом; и если их человеческий путь не ведет к добру, обязательно им избрать другой. И не потребуется от них для этого изменять своим началам, отказываться от своих добрых побуждений. Все они, и староверы, и мистики, и рационалисты, стоят и действуют в силу человеческой свободы — свободы народного обычая, свободы личного вдохновения и личной совести. Эта свобода не может и не должна быть у них отнята. Но как люди, ищущие добра и правды, они должны эту самую свободу, всю эту энергию человеческого начала от своих отдельных целей обратить на общее дело Божие. Если они свободно отделились от церкви, то неужели не могут свободно с нею соединиться? Ибо требуется не рабское подчинение человеческому произволу, но лишь добровольное согласие на волю Божию.

Вот, по–вашему, видимая церковь, человечество христианское оскудело и замерло, не видно в нем действий и явлений духа Христова, в вас же этот дух пробудился и требует действий. Но есть ли этот дух — дух любви и милосердия или же дух гордости, злобы и вражды? Покажите же любовь свою на деле: если вы исполнены духом христианским, излейте его на всю церковь, силою вашей любви возбудите жизнь в ее омертвевших формах, согрейте их вашим духовным пламенем. Если вы воистину избранники Божии и соль земли, то осолите землю, ибо соль хороша растворенная в другом, а не отдельно взятая. Воистину сектантская гордость и презрение ко всему остальному человечеству не суть действия духа Божия. Если мы сознаем, что мир христианский весь во зле лежит, то не должно нам умножать этого зла. По заповеди евангельской, чужому злу противопоставьте не зло свое, а добро, не тушите огня огнем, но водою. Если вы искренно чувствуете и тяготитесь господствующим в мире злом, то вот в вашей власти нанести ему сильный удар. Перед вами великое дело, вы можете совершить высокий подвиг свободы и любви, если примиритесь и воссоединитесь с братией и отечеством вашим в христианском смирении, которых вы ныне в гордости своей презираете. Пусть они погрязают в грехах, и вы лучше их, — тем более они нуждаются в вашей помощи для своего спасения. И не бесчеловечно ли с вашей стороны в тяжелые для всех и смутные времена враждебно выделяться из общественного тела, замыкаться в своих тесных кругах, отказываться от общей работы.

Я говорю не о человеческой только работе, а о деле Божием, об исполнении Его воли на земле. Воля Божия для всех открыта: да будут все едино. И эта воля, от века осуществленная на небесах, на земле должна осуществляться чрез согласное действие воли человеческой, ибо Бог хочет свободного всеединства. От века раздается слово Божие: да будет свет и все добро, и в пределах божественного мира, в церкви невидимой славы, все свет и все добро, но вот у нас на земле мрак и злоба, и не выйдем мы на свет Божий до тех пор, пока к божественному да будет не прибавим от себя: воля Твоя. Это свободное согласие человеческой воли на волю Божию и есть основание той новой земли, которой мы по обетованию Его чаем, в ней же правда живет. И ныне всякий из вас, пребывающих в раздоре и противящихся воле Божией, имеет силу и власть ускорить откровение для нас обетованной земли, если только, удалив из своей человеческой воли всякую тень самоутверждения, прямо обратится к солнцу правды и всею душою скажет: да будет воля Твоя. Воистину такой великим наречется в царствии Божием.

Религиозное движение, возникшее в русском народе в XVII веке и обнимаемое общим названием раскола, до последнего времени оставалось чуждо образованному обществу. Происходившие в этом последнем религиозные обособления, напр. московские мартинисты, кружок Татариновой в Петербурге, не имели широкого распространения и скоро исчезли. Но в последнее тридцатилетие началось в наших образованных слоях религиозное брожение более общего характера, приведшее к образованию некоторых постоянных течений религиозной мысли. Это образованное сектантство имеет несомненное сродство и сходство с некоторыми из разветвлений народного русского раскола, но вместе с тем представляет и значительные особенности. Возникновение его не связано ни с каким крупным фактом нашей церковной истории, оно явилось не на духовной, а на светской почве, частью в виде отвлеченной религиозной мысли и личных исканий, частью как отражение некоторых особых явлений иноземной жизни. Сразу трудно заметить единство и общую основу этого религиозного движения, хотя такая общая основа в нем несомненно присутствует, как мы далее увидим. Но прежде всего в нашем образованном сектантстве явственно различаются три главные направления, различаются настолько резко, что представители их решительно чуждаются друг друга и не признают между собой никакой солидарности. Из этих трех наиболее сплоченною и энергичною является группа людей «нашедших Христа» и пребывающих в постоянном личном общении с Ним. Для этих людей вся религия сводится к внутреннему состоянию уверенности в своем спасении и чувству благодарности к Спасителю без всяких обязанностей и дел. Все дело уже сделано за нас Христом, искупившим нас; усвояется же это искупление только личною уверенностью в нем. Если мы верим, что мы спасены, то мы тем самым уже спасены, уже обладаем всею истиною и нравственным совершенством; больше нам ничего не нужно, мы можем только радоваться своему даровому блаженству. Христос здесь вызывает только чисто–человеческие чувства, к Нему относятся просто как к любимому человеку, оказавшему нам благодеяние, и вся религия принимает совершенно интимный, домашний характер. Но как бы человек ни услаждался своим личным чувством, в нем всегда есть потребность проповедывать другим, а для проповеди нужно опереться на что–нибудь кроме своего собственного чувствования; и наши сентиментальные сектанты опираются на Евангелие, превращая его в свидетельство домашней религии.

Из Евангелия же исходит и другая ветвь нашего дворянского раскола, которую можно назвать нравоучительным сектантством. Согласно этому направлению религиозной мысли, вся сущность христианства сводится к евангельской нравственности. Все дело в христианском настроении духа, в том, чтобы питать в себе добрые чувства и поступать по правде. Религия есть лишь субъективное нравственное состояние человека. Никакой особой веры, никаких предметных (объективных) истин, догматов и учений не нужно. Никакой христианской идеи не существует, есть только христианское чувство и христианская жизнь. Все христианское вероучение, а тем более все церковные учреждения, богослужение и таинства — все это произвольные человеческие изобретения, только затемняющие нравственный смысл религии и отклоняющие человечество от истинного пути.

С этими двумя ветвями нашего раскола, повидимому, не имеет ничего общего группа людей, связывающих религию прежде всего с фактом нашего бессмертия и с фактическими сношениями между нами и невидимым миром духов. Я разумею тех людей, которые не только признают действительность так называемых медиумических явлений, но и видят в них основание новой веры, долженствующей заменить собою христианство, или по крайней мере радикально преобразовать его на новых основаниях. Главным источником религии здесь признаются некоторые внешние проявления отдельных духовных существ нездешнего мира при посредстве особых субъектов нашего мира, приспособленных к этому делу природою и упражнением[15]. Если содержание этих сект мы сопоставим с полнотою христианского учения, как оно сохраняется вселенскою церковью, то легко увидим, что каждая из этих сект вырывает из христианства частицу его истины, и на этом останавливается. Вера в искупительный подвиг Христа и живое личное отношение к Нему; далее, праведная жизнь и добрые дела как исполнение заповеди Христовой; наконец, общение с духовным миром и жизнь будущего века как обетование Христово — все эти три пункта необходимо входят в состав христианской истины и церковного учения. И здесь находим применение аксиомы знаменитого философа, что ложность каждого учения заключается не в том, что оно утверждает, а в том, что оно отрицает. Заблуждение редстокизма не в том, что оно признает веру, а в том, что оно отрицает дела; ошибка нравоучительного сектантства не в том, что оно требует нравственного настроения духа, а в том, что оно пренебрегает его положительными задачами в мире; наконец, обман спиритизма не в том, что он утверждает реальное общение двух миров, а в том, что он упускает из виду идеальные и нравственные условия для такого общения, основывая его не на вере и нравственном подвиге, а на внешнем и случайном факте.

Но, отрывая от вселенской истины те или другия ее части и исключительно останавливаясь на них, эти секты в такой своей исключительности находят и свое наказание, ибо неполнота каждой из них не позволяет ей получить преобладание и дает против нее силу другим учениям. Можно сказать, что каждая из них невольно, по логическому закону, вызывает другие секты. Так люди «Нашедшие Христа», ограничивая религию личным актом веры — нашей человеческой веры — и вводя Божество в рамки наших личных отношений, отнимают у Него Его бесконечность. Но такой Бог, сведенный с небес, так тесно связанный с нашими чувствами к Нему, скоро теряет всякую самостоятельность и всякое над нами преимущество. Если все дело религии ограничивается нашею личною верой, нашим внутренним чувством, если мы не можем возвыситься над самими собой, — то Божество в сущности является лишь символом нашего чувства — символом, который скоро оказывается излишним. Нам кажется, что люди последовательные должны непременно от такого воззрения перейти к нравоучительному сектантству, которое уже прямо отвергает самостоятельность божественного начала и все дело религии сводит к нашему нравственному настроению, к внутреннему миру человека с самим собою. Но на деле для того, чтобы иметь мир с самим собою, человек нуждается в какой–нибудь опоре кроме самого себя. Но когда положительное откровение отвергнуто и Бог сведен с неба, то человеку остается искать опоры только во внешнем случайном факте, в чудесном действии внешних таинственных сил. Такую опору думают найти в спиритизме. В спиритизме религиозная потребность уже не удовлетворяется одними субъективными чувствами и нравственными рассуждениями, а ищет себе фактической, независимой от нас самих, объективной опоры. Беда же его в том, что та фактическая основа, которую он хочет дать религии, те силы, которые действуют в спиритических явлениях, хотя и независимы от нас (до известной степени), но вместе с тем не заключают в себе ничего такого, что было бы лучше и выше нас самих, что возвышало бы и делало нас лучшими. В спиритических явлениях и откровениях мы сталкиваемся с тою же самою ограниченностью и несостоятельностью человеческою, которую мы находим в себе самих и от которой мы ищем убежища в религии. Спириты предлагают религиозному чувству независимую от него объективную опору. Хорошо, что они сознают необходимость такой опоры, но та, которую они предлагают, не годится. Религиозный человек может опереться только на то, что бесконечно выше и совершеннее его самого, что имеет безусловное значение. Ничего такого нет в спиритизме; здесь все относительно, все случайность и произвол. Отсутствие внутренней значительности в явлениях и откровениях спиритизма не мешает им быть интересным предметом научного исследования; но это отсутствие внутренней значительности и безусловного содержания делает их решительно неспособными послужить основой настоящей религии.

Спиритизм, также как и два другие направления нашего сектантства, отнимает у религии ее сверхчеловеческий характер, отделяет ее от действительно безусловного, воистину божественного начала. Помимо частной ограниченности каждой секты все сектантство в совокупности страдает тем коренным недостатком, что, останавливаясь на тех или других проявлениях духовной жизни в нас и для нас, оно отделяет эти проявления от сверхчеловеческой сущности и источника духовной жизни, т. е. от того самого, что делает религию религией и веру верой. Ибо без этого и субъективная уверенность в своем спасении, и личная праведность, и индивидуальное чудодействие — все это только проявления нашей несовершенной и ограниченной природы, действия и состояния человеческие, тогда как весь смысл религии в том, что она связывает человека с тем, что прежде человека и выше его и могущественнее его, в чем он нуждается, что увеличивает и возвышает его бытие, превращает его из отдельной ограниченной личности в неотъемлемое звено совершенного и безграничного целого, которому можно отдаться, ради которого стоит отказаться от своего эгоизма. Такое целое и есть вселенская церковь — живое тело живого Бога.

Великий спор и христианская политика (Выдержки из статьи).

Восток и Запад в древнем мире. — Историческое место христианства

С самого начала человеческой истории ясно обозначилась противоположность двух культур — восточной и западной. Основание восточной культуры — подчинение человека во всем сверхчеловеческой силе; основание культуры западной — самодеятельность человека. Та сверхчеловеческая сила, которой подчинялась восточная жизнь, многочастно и многообразно изменяла свои проявления соответственно различию племен и эпох; многоразлично проявлялось и человеческое начало в жизни западной. Но различие всех этих частных форм не закрывает существенного контраста двух образований. Контраст этот достаточно резко выразился уже и в древней истории. Восточные культуры образовались на почве родового быта; западные произошли под преобладающим влиянием быта дружинного. По указанию Аристотеля на Востоке народ слагался из управляемых, т. е. из целых родов или домов, откуда вытекает монархия как домашняя форма правления. В Элладе же (и на всем Западе) народ слагался из вольных людей, откуда происходит республика (стр. 20).

Вселенская христианская церковь, говоря исторически, есть полный синтез восточной и западной культуры. Я говорю: полный синтез, потому что и до христианства мы находим некоторые соединения двух культурных начал. Враждебно сталкиваясь друг с другом (Троянская война, Персидские войны, поход Александра Великого, Пунические войны и завоевание римлян), два противоположные мира вступали вместе с тем в различные сочетания между собою, и их составные элементы подвергались разнообразным смешениям. Важнейшее из этих смешений — александрийское — произвело великую перестановку культурных сил древнего мира. Религиозный Восток втянул и вобрал в себя греческое образование. Греки, уже исчерпавшие силу своего гуманизма в свободном искусстве и свободной философии, перестали быть выразителями западного начала. Эллинизм явился формой восточного содержания. Восприняв религиозную идею Востока, бродячие, блуждавшие греки ориентировались духовно, а Восток, всегда думавший об одном, но разно выражавший свои думы, нашел в эллинском слове единую форму для своей идеи. С александрийской эпохи нет уже самостоятельного эллинизма, ибо нет свободного философского исследования, свободного искусства, свободной политической жизни; вместо эллинизма мы видим эллинизованный Восток, а власть Запада переходит к Риму. Объединив западный мир, Рим покоряет и эллинизованный Восток, но это уже не есть победа западного начала, ибо, как мы видели, Рим при своей победе довел в апофеозе Кесаря западное начало до абсурда и должен был от него отречься, т. е. отречься от самого себя, чтобы принять спасение, грядущее от Востока.

Когда римские легионы явились за Евфратом и близ границ Индии, а евреи Петр и Павел стали проповедовать новую религию на улицах Вечного города, восточного и западного мира уже не было — произошло двойное объединение исторического человечества: внешнее — во всемирной империи и внутреннее — во вселенской церкви. Тут уже мы не имеем рядом двух культур, а имеем две общие концентричные сферы жизни: одну высшую и более внутреннюю — церковь, и другую низшую и внешнюю, периферическую — гражданское общество; но затем это последнее, принимая христианскую веру, ставит себя во внутреннюю зависимость от церкви, в которой и должна сосредоточиться и объединиться вся жизнь человечества.

Церковь, как собирательное тело совершенного Богочеловека, держится внутренним сочетанием божественного и человеческого элементов. В этом сочетании, т. е. в истине богочеловека и богочеловечесгва, вся сущность церкви. Реализовать ее в себе является историческою задачею церкви, исполнением которой она возрастает в полноту возраста Христова. Эта жизненная задача церкви, единая по своему существу, представляет три тесно между собою связанные стороны: должно, во–первых, утвердить истину богочеловечества как догмат веры (исповедать ее), должно, во–вторых, оправдать ее для сознания и, в–третьих, осуществить ее в практической жизни. Против истинной христианской веры восстают ереси, как скрытые выражения антихристианских религиозных начал; христианскому сознанию противопоставляет себя антихристианское просвещение; наконец, деятельному осуществлению христианства в мире препятствует антихристианская политика самих церковных людей, возобновившая в новом человечестве древнее разделение (стр. 21–22).

Мы знаем, что задача христианского человечества состояла в том, чтобы осуществить истину Христову в ее трояком виде: как истину веры, как истину разума и как истину жизни; сущность же этой истины состоит в гармоническом и всецелом соединении божественного с человеческим; и соответственно этому, сущность антихристианского движения сводится к отрицанию этого соединения, к упразднению богочеловечества. Мы видели, что это отрицание в области веры было побеждено православною церковью, которая, утвердив свою догму на вселенских соборах, восторжествовала над ересью. Если мы вспомним, как тонки, благовидны и соблазнительны были некоторые из ересей, то мы должны признать, что эта победа над ними была великим подвигом веры и вместе проявлением присущего и действующего в церкви Духа Божия. Но и свободные усилия человеческого ума принимали участие в этом деле. Если на вселенских соборах отцы церкви, внушаемые Духом Божиим, прямо и властно определяли основную истину христианства как догмат веры, то те же отцы в своих многочисленных писаниях объясняли и оправдывали этот догмат как мыслимую истину, путем умозрения и диалектики. И тут им приходилось иметь дело не только с ересями, возникшими в христианском мире, но и с последними представителями языческого просвещения, которое в неоплатонизме приняло сначала положение прямо враждебное христианству. Но великие учители церкви, также как и их противники, стояли вполне на высоте тогдашнего просвещения. Это просвещение было не богато материалами: эмпирическое знание находилось в младенчестве и механизм вселенной был плохо исследован, но зато греческая философия, завершившая тогда свой круг, давала твердые и здравые основания для решения всех существенных вопросов ума. По личным же своим силам многие из отцов церкви не уступали величайшим мыслителям всех времен. Прилагая эти силы к раскрытию христианской истины, они достигли великого успеха: победа их над антихристианским просвещением того времени была настолько полной, что они прямо покорили, пленили себе неоплатонизм, сделали его христианским. Замечательные неоплатоники, как Синезий, становятся христианами и даже епископами, не переставая быть философами, а гениальный автор сочинений, приписанных Дионисию Ареопагиту, достигший высокого авторитета для всей церкви, может быть вместе с тем поставлен на ряду с главнейшими представителями неоплатонической философии.

Таким образом две первые задачи христианства в мире были исполнены с успехом: истина Христова утверждена как предмет веры и освещена сознательным мышлением, ересь опровергнута и антихристианское просвещение покорено. Оставалась третья задача — пересоздание самой жизни общества сообразно истине Христовой, и в этой–то задаче, при разрешении которой наиболее должна действовать свободная воля человеческая, в которой Бог представляет человеку наиболее простора, — в этой жизненной задаче христианское человечество оказалось несостоятельным. Здесь же дается нам и разгадка удивительного успеха мусульманства (стр. 43–44).

Разделение церквей

Христианская Церковь в историческом смысле представляет собою примирение двух образовательных начал: восточного, состоящего в пассивной преданности божеству, и западного, утверждающего самодеятельность человека. Для Церкви нужно одинаково и то и другое, нужно, чтобы человечество добровольно и следовательно самостоятельно исполняло признанную им над собою волю Божию. Человечество, входящее в состав Церкви, должно, во–первых, верить в открытую ему сверхчеловеческую истину и, во–вторых, действовать для проведения этой истины в свой человеческий мир.

Идеал Церкви — не в слиянии этих двух различных действий, а в их согласовании. Но этот идеал, данный в лице Богочеловека, Им только одним и осуществлен вполне, человечество же, находящееся еще на пути к царствию Божию, может нарушить и действительно нарушает равновесие своего человеческого действия с божественным в ту или другую сторону. Человеческое действие в Церкви может оказаться или слишком слабым, подвергая церковную жизнь косности и застою, или же оно может проявиться в области Церкви с излишнею силою и исказить дело Божие примесью человеческих страстей и интересов. И на христианской почве человечеству грозят с двух сторон: неподвижность Востока и суетность Запада. Хотя в христианстве и исторический Восток и исторический Запад нашли свою высшую истину, но прежде чем вполне проникнуться этой истиной и возродиться в новом человечестве — Вселенской Церкви — они временно наложили на само христианство печать своей односторонности. Соединенные Церковью народы Востока и Запада скоро разошлись в своем понимании этой самой Церкви. Восточные поняли по–своему, западные по–своему, и вместо того чтоб искать друг у друга восполнения этой односторонности, каждый стал искать только своего, принял свое одностороннее понимание за единственно–истинное и безусловно–обязательное, и таким образом теоретическая рознь во взглядах, связанная с дурною волею, перешла под конец в практический разрыв.

Жизнь Церкви как богочеловеческого тела по существу своему слагается из двух элементов: данной истины Божией и сообразной с нею деятельности человеческой. Эти две стороны истинной религии тесно связаны между собою, ибо та же самая благодать Божия, которая действовала в первоначальном откровении истины, она же руководит человечеством и в дальнейшем осуществлении этой истины на земле. Но благодать Божия не может действовать насильственно; проникая человеческую волю, она не уничтожает ее, — как солнечный луч, проникая чрез воздушную среду, не уничтожает воздуха, а только согревает и освещает его. Таким образом в деле Божием всегда сохраняется различие между божественным и человеческим действием.

Восток, православный в богословии и неправославный в жизни, понял богочеловечность Христа, но не мог понять богочеловеческого значения Церкви; он хотел иметь в Церкви только божественное, а не богочеловеческое. Для него церковь была только святыня, данная свыше в окончательной форме, сохраняемая преданием и усвояемая благочестием. И поистине это есть самое первое в Церкви, но для Востока это было и первое и последнее. Для него вся истина христианства, представляемая Церковью, была только над человечеством и прежде человечества. Но христианство есть истина богочеловечества, т. е. внутреннего единения Божества с человечеством во всем его составе. Поэтому Церковь, будучи в своем основании делом сверхчеловеческим, не может ограничиваться одним этим божественным основанием, а должна обнимать собою все здание нашей жизни. Церковь, или царство Божие, не должна оставаться только над нами, быть только предметом нашего почитания и поклонения, — она должна быть также и в нас самих для всего человечества правящею силою и свободною жизнью. Церковь не есть только святыня, она также есть власть и свобода. Без этого триединства святыни, власти и свободы, нет истинной жизни в Церкви. Утверждать одну религиозную свободу, отвергая святыню церковного предания и авторитет духовной власти, значит возводить венец здания без оснований и без стен. Но с другой стороны, крепко держаться за основу и начатой истинной религии в церковном предании, забывая о ее цели — свободном богочеловеческом общении, и о главном средстве для этой цели — об организации духовной власти, — это значит, обрадовавшись прочности фундамента, бросить постройку стен и крыши. В этом последнем положении — на крепчайшем основании, но без стен и сводов, оказался христианский Восток благодаря своему одностороннему пониманию Церкви. Привязавшись всецело к божественным основам Церкви, он забыл о ее совершении в человечестве. Но если Церковь основана, это еще не значит, что она совершена, и что нам не нужно ничего делать для ее совершения. Церковь есть нечто неизменное, пребывающее независимо от нас, и Церковь же есть нечто нами самими совершаемое, изменяющееся и подвижное. То, что неизменно пребывает в Церкви — непрерывная преемственность ее священства, вечная истина ее догмата, действенная сила ее таинств — все это прямо относится к божеству и от человека требует только признания и восприятия: все то напротив, что движется и изменяется в Церкви, все, что постепенно и исторически созидается на ее божественном основании, прямо относится к человеку и требует его самодеятельности. Соединение же того и другого в Церкви непременно требуется ее богочеловеческим характером. Как истинное тело Богочеловека Христа, Церковь должна быть, как и Он, неслиянным и нераздельным сочетанием божественного и человеческого. В Христе Его человеческое — разумная воля, — во всем и до конца подчиняясь воле Отца, чрез этот подвиг самоотречения подчиняет себе Его материальную природу, исцеляет, преображает и воскрешает ее в новом духовном виде. Подобным образом и в церкви святыня Божия, принятая волей и разумом человечества, чрез подвиг самоотвержения людей и народов должна быть проведена во весь состав человечества, во всю его природную жизнь, а чрез это и в жизнь всего мира к его исцелению, преображению и воскресению. В Христе Божество не было пассивным предметом созерцания и поклонения для Его человеческого сознания, но внутренно соединенное с Его человеческою волею, чрез нее действовало, перерождая Его материальную природу. Подобным образом и в Церкви божественная ее сущность или святыня не должна быть только почитаемой и поклоняемой, но соединившись с практическими силами человечества, чрез них должна деятельно проникать во все мирские стихии, чтобы освящать и одухотворять их. Божественное начало Церкви должно не только пребывать и сохраняться в мире, но и править миром. Церковь, будучи неподвижной и неизменной святыней, должна быть вместе с тем и деятельной властью. Эта духовная власть Церкви руководит человечеством и ведет мир к его цели, т. е. к соединению всех в одно богочеловеческое тело, в котором все силы творения деятельно воплощают в себе единое Божество.

Данная в откровении и сохраняемая в предании святыня Церкви (священство, догмат, таинства) есть начало; связанная с этой святыней духовная власть есть посредство, а свободная богочеловеческая жизнь есть конец или цель дела Божия.

Доколе эта цель не достигнута и Бог не есть все во всех, дотоле необходимы и особая святыня Церкви (особые священные формы и формулы, в которые облекается божественное начало), и особая духовная власть, направляющая мир к его цели. Пока все человечество не возродилось духовно и не достигло полноты возраста Христова, оно нуждается в постоянном руководстве и управлении. В данном состоянии мира для совершения дела Божия недостаточно одних свободных сил человечества, но нужна еще вдохновляемая свыше власть, объединяющая эти человеческие силы и направляющая их действие к общей цели.

Для истинного строения царства Божия одинаково необходимы церковная святыня, церковная власть и церковная свобода. Различая эти три стихии истинной церкви, мы должны однако помнить, что их действительная сила в человечестве зависит со стороны самого человека от одного общего условия — именно от нравственного акта самоотречения лиц и народов. Для того, чтобы воистину признать святыню Божию в Церкви, чтобы затем искренно подчиниться высшей власти и, наконец, чтобы действительно пользоваться духовною свободою, одинаково необходимо внутреннее обращение или самоотречение духа человеческого. В этом средина и узел всего дела Божия. Для совершения дела Божия человеку нужно самому действовать. Но чтобы эта его собственная деятельность соответствовала цели (царству Божию), она должна быть не только свободной, но и нравственно–совершенной. А нравственносовершенной деятельность человека быть не может, пока он действует как человек, пока его действия исходят прямо из ограниченности его понимания и несовершенства его эгоистичной воли. Итак, прежде всего человек, который хочет делать дело Божие, должен отказаться от своего понимания и своей воли, не в том смысле, чтобы уничтожить свой разум и свою волю как факт, — что невозможно и не нужно, — а в том смысле, чтобы перестать руководиться своею ограниченностью как высшим правилом. Человек не может переродить сам себя, истребить в себе эгоизм как внутреннее чувство, как самолюбие, но он может и должен признать, что это чувство неправильно, что его ограниченное понимание не есть основание истины, и его дурная воля не есть основание истинной жизни. Это признание не уничтожает эгоистических чувств в человеке, но оно отнимает у них (если оно серьезно и решительно) всю их деятельную силу, превращает их в чисто–субъективные состояния. Основанием деятельности человека является тут уже не его субъективная ограниченность, а та безусловная истина и совершенная воля, которым он открыл к себе доступ, признавши свою несостоятельность.

Такое возможное для человека и нравственно–обязательное самопознание и самоотречение неизменно приносит свои плоды в вере и послушании. Вера в высшую истину обусловлена самоотречением ума, т. е. признанием несомненного факта человеческой ограниченности; послушание высшей воле обусловлено самоотречением нашего произвола, т. е. также признанием несомненного факта нашего нравственного несовершенства.

Все и всегда во что–нибудь верят, но не всякая вера имеет нравственное значение и может служить основанием для дела Божия. Если я верю только в то, во что мне приятно или хочется верить, что мне лично кажется верным, то такая вера, не выражающая собою самоотречения, не имеет и нравственного достоинства. Она не упраздняет нашей ограниченности, а напротив, обнаруживает и удерживает ее. Нравственное достоинство принадлежит только такой вере, предмет которой нисколько от моего произвола не зависит, никакого прямого отношения к моим собственным вкусам и мнениям не имеет, который дан мне, и не мне лично, а мне вместе со всеми или для всех. Другими словами, предмет истинной веры должен иметь форму предания и при том предания вселенского.

Но для полноты нравственного самоотречения человек, покоривший свой ум преданию высшей истины, должен подчинить и свою волю руководству высшей власти — власти божественного происхождения, не самозванной, основанной на том же вселенском предании. Освободившись от ограниченности своего ума верою во вселенскую истину и от несовершенства своей воли освободившись послушанием вселенской власти, человек достигает действительной свободы — освобождает свои нравственные силы; тогда, на незыблемой основе церковного предания и под непреложным руководством церковного авторитета, человек может приложить эти свои нравственно–свободные силы к деланию дела Божия на земле. Верующий в истину Божию и послушный представителям божественной власти, он сам становится человеком Божиим, деятельным членом Его Царствия, существенным элементом богочеловечества. Благочестиво преданные Церкви как святыне, смиренно послушные Церкви как власти, такие люди полной мерой участвуют и в свободе Церкви; ибо в их жизни живет и действует Дух Божий, а где Дух Господень, там свобода. Всякая иная свобода, не купленная дорогою ценою самоотречения в вере и послушании, есть фальшивая монета нравственного мира. Обманутые ею люди, вместо мнимого освобождения от высшей власти Божией, теряют средства выкупиться из действительного рабства дурным силам низшей природы. Эти низшие силы фактически владеют человечеством. Чтобы избавиться от их власти, человечеству необходимо путем самоотречения уйти из их области во владение Божие, во Вселенскую Церковь; там человечество находит не только истину Божию, но и свою свободу, находит самого себя, ибо Церковь есть богочеловечество.

В Церкви как богочеловечестве мы нашли две различные стороны: безусловную и относительную. По божеству своему Церковь, как святыня, сохраняемая преданием, есть нечто безусловно–неизменное и неподвижное (статический элемент,στάσκЦеркви), по человечеству своему, напротив, Церковь имеет относительный и практический характер, есть нечто подвижное и изменчивое (динамический элемент Церкви,κίνησκ).Церковь движется и изменяется, но это движение и изменение не может быть бесцельным и хаотическим. Многообразные силы человечества объединяются, их действия направляются руководящим началом духовной власти, божественной в своем существе, человеческой в своем проявлении и деятельности. На неподвижной основе церковного предания свободные силы человечества должны согласно двигаться под общим руководством духовной власти. Таким образом вторая, человеческая сторона Церкви — ее практический подвижный элемент — в свою очередь представляет два противоположные полюса: власть и свободу.

Когда вселенская власть, основываясь на предании и храня святыню Церкви, направляет свободную деятельность людей к осуществлению Царства Божия, когда отдельные люди, благочестиво преданные той же, неизменной святыне Церкви и послушные авторитету духовной власти, под ее руководством добровольно посвящают себя делу Божию, направляя все свои свободные силы к его совершению, и, подчинив свое человеческое воле Божией, подчиняют себя и преобразуют материальную природу, тогда только религия и Церковь являются в полноте своего значения, как согласное взаимодействие божественного и человеческого, как истинное пребывание Бога в людях и свободная жизнь людей в Боге.

Это–то желанное равновесие богочеловечества, заложенное в самом начале Церкви, в дальнейшей ее истории было нарушено человечеством в обе стороны — Востоком в сторону неподвижного божественного основания Церкви, Западом в сторону человеческого ее элемента по обоим его полюсам: сначала во имя власти (папизм), потом во имя свободы (протестантство).

Мы уже заметили выше, что на Востоке Церковь была понята и сохраняема по преимуществу как святыня пребывающая в предании, — в ее неподвижной (статической) стихии. Это соответствовало общему духовному складу Востока, всегда тяготевшего к одному безусловному, скептического и равнодушного к относительному движению жизни, к практическим задачам истории. Соответствуя односторонности Востока, такое понимание Церкви не соответствовало полноте христианства. Первоначальное христианство, представлявшее эту полноту в зародыше, не знало такого одностороннего воззрения на Церковь, которое является только с обособлением Восточной (греческой) и Западной (латинской) Церквей; а это обособление начинается не раньше IV века, со времен Константина Великого. В первые века, во времена апостолов и мучеников, под властью языческой империи и при отсутствии внешного единства, все христианские церкви, от Месопотамии до Испании, находились в полном внутреннем единении. Случавшиеся разномыслия, как например в Апостольской Церкви по вопросу об обязательности иудейского закона, во II веке — о времени празднования Пасхи, в ΠΙ веке — о крещении еретиков, были лишь преходящими недоразумениями и скоро разрешались вселенскою Церковью. Не только политического соперничества, но и даже определенных культурных границ между греческою и латинскою частью Церкви в то время не существовало: выдающиеся представители западных церквей, св. Ипполит Римский, св. Ириней Лионский, писали свои сочинения по–гречески. К тому же восточная половина Церкви не имела до IV века одного общего центра, разделяясь между несколькими центрами, каковы были: Александрия, Антиохия, Ефес, Коринф.

С IV века, при внешнем освобождении и усилении христианства, ослабляется внутренняя солидарность между частями Церкви. По словам Блаженного Иеронима, Церковь росла от преследований, когда же перешла во власть христианских государей, то возвеличилась могуществом и богатством, но ослабела в добродетелях (Ecclesia persecutionibus crevit; postquam ad Christianos principes venit, potentia quidem et divitiis major, sed virtutibus minor facta est).

Это ослабление в добродетелях начиная с IV века внутренне подготовляло разделение церквей. Тому же способствовала и важная внешняя перемена, происшедшая в IV веке. Тот самый государь, который освободил и возвеличил Церковь могуществом и богатствами, переносит столицу империи на Восток, в Византию, делает из этого города единый общий центр для всего восточного христианства, чего прежде не было, и тем решительно содействует обособлению Восточной Церкви. Замечательно, что именно этот император, который дал христианской религии внешнее господство в мире, постарался и о том, чтобы подорвать (хотя может быть без ясного сознания) практическую силу Церкви, положив начало ее разделению на восточную и западную половину.

Византия, сделавшись новым Римом для государства, скоро захотела быть новым или вторым Римом и для Церкви. Уже с конца IV века является роковое соперничество византийской кафедры, представительницы восточного христианства, с престолом древнего Рима, как представителя христианства западного. Но разделение церквей задерживается на несколько веков борьбою против ересей. В период этой борьбы, от IV до IX века, при ослаблении нравственной жизни в христианстве, его лучшие духовные силы сосредоточиваются на христианском учении, главным интересом становится утвердить православный догмат против покушений ереси. Для этого дела религиозные мыслители и созерцатели Востока нуждались в помощи западных первосвященников — мужей по преимуществу твердой воли и властного действия. Таким образом преобладание религиозного интереса ограничивало культурное и политическое соперничество церквей и поддерживало их единство. Всегда, когда люди бескорыстно служат какому–нибудь высокому интересу и всецело отдаются ему, они вместе с тем, даже помимо своей воли, достигают и других полезных результатов. Так в настоящем случае господство высокого и бескорыстного интереса — определить и утвердить чистую истину православия против ересей — послужило вместе с тем сохранению церковного единства между Востоком и Западом.

Это единство особенно имело значение тогда, когда в борьбе православия с ересью императорская власть становилась на сторону последней. Известно, что значительная часть византийских императоров покровительствовала тем или другим ересям, а некоторые выступали даже как ересиархи (Ираклий — зачинщик монофелитской ереси, Лев Исавр — родоначальник иконоборчества). Между тем византийская иерархия находилась в постоянной зависимости от императоров. Основания, на которых Константинополь сделался центром Восточных церквей, не имели религиозного характера. В Византии не было апостольской кафедры, и она не только не могла соперничать с патриаршими престолами Александрии и Антиохии, но не имела даже и второстепенного иерархического значения, будучи подчинена Ефесу как своей митрополии. Все преимущество царьградских архиереев над другими епископами Востока заключалось в том, что по императорской воле их город был столицею империи. Сначала проистекавшее отсюда преимущество было только преимуществом факта, а не права, ибо и после перенесения столицы в Константинополь епископ этого города долгое время сохранял свое иерархическое подчинение ефесскому митрополиту. Когда же впоследствии, на II и окончательно на IV вселенском соборе, восточные епископы захотели узаконить фактическое преобладание Константинопольского архиерея, то и они не могли привести для этого никакого другого основания, кроме того, что Константинополь есть царствующий град. Когда таким образом и основание первенства византийских иерархов имело чисто–политический характер, и сами они находились вполне в руках светской власти, то понятно, что на константинопольском престоле Иоанн Златоустый должен был погибнуть, и случалось, что в течение целых десятилетий сряду этот престол бывал занят еретиками. Но давлению светской власти также подвергались (хотя и в меньшей степени) и остальные великие церкви Востока, находившиеся под властию Византийской империи и отказавшиеся от своего иерархического значения в пользу архиерея царствующего града. Таким образом, мы видим, что во время господства монофелитской ереси в империи, при Ираклии и Константе, не только византийская кафедра была занята целым рядом патриархов, державшихся этой ереси (Сергий, Пирр, Павел, Петр, Феодор), но и вся почти высшая иерархия Восточной Церкви состояла из еретиков–монофелитов. И впоследствии, в эпоху иконоборчества, по свидетельствам того времени, александрийский и антиохийский патриархи могли подать решительный голос против императорской ереси только потому, что уже не были подвластные Византии, находясь под владычеством арабов–мусульман.

При таком положении дела понятно, что люди, которым интерес православия был дороже всего, высоко ценили значение того иерархического центра, который сохранял свою независимость от еретиков императоров и вместе с религиозными преимуществами верховной апостольской кафедры пользовался выгодами самостоятельного внешнего положения. Все вожди православия на Востоке в борьбе с ересями от св. Афанасия Великого, гонимого арианами, и до св. Феодора Студита, гонимого иконоборцами, обращали свои взоры на Запад, искали и находили в православном Риме защиту и опору. Важное значение имеет уже тот факт, что за весь этот период догматической борьбы римский престол, за единственным и то весьма сомнительным исключением (папы Гонория), никогда не был занят еретиком. Понятно поэтому, что величайшие учители Восточной Церкви и целые вселенские соборы в самых сильных выражениях утверждали высокое значение и авторитет римского престола[16]. С другой стороны и Рим нуждался в духовных силах Востока. Православный и независимый, но окруженный германским варварством, он скоро оскудел умственным образованием, так что во второй половине VII века, по свидетельству папы Агафона, в Римской Церкви трудно было иметь двух или трех ученых клириков, искусных в диалектике. Таким образом, Рим в борьбе с ересью (что и для него было тогда главным интересом) не мог обойтись без помощи греческих богословов. Кроме того, христианский Запад чувствовал потребность уравновесить практическое направление Рима аскетизмом и мистикой восточного монашества, которого влияние на Западную Церковь тех времен не подлежит сомнению. В свою очередь восточные монахи, ревнители православия, часто гонимые светским правительством и подвластною ему византийскою иерархией, являлись ревностными приверженцами Рима, в котором они видели центр самостоятельной духовной власти. Таким образом в эту славную эпоху духовные силы Восточной и Западной Церкви, соединенные в общем интересе — утверждении православного догмата, — и направленные против общего врага — ереси, — находились постоянно в положительном взаимодействии между собою и восполняли друг друга. Практический Рим давал убежище религиозным мыслителям Греции и восточные богословы опирались на авторитет латинских первосвященников; римские легаты председательствовали на греческих соборах и восточные монахи выступали союзниками западных иерархов.

С IX века положение решительно изменяется. Когда еретическое движение завершило свой круг, когда основной догмат православного христианства совокупными усилиями Востока и Запада, богословской мысли и иерархического авторитета, соборов и пап, был точно определен и окончательно утвержден, и Византия, бывшая по очереди игралищем всех ересей, отпраздновала наконец торжество православия, — духовная связь ее с Западною Церковью теряет свою главную основу и порывается. Догматический интерес православия — важнейший интерес для греческих христиан — нашедший свое удовлетворение в определениях семи вселенских соборов и не тревожимый более новыми ересями, не нуждается уже в авторитетной поддержке Рима и дает полный простор национальной вражде и иерархическому соперничеству. С другой стороны, после того как германские варвары окончательно покорены католичеством, и главный вождь их получает в Риме императорскую корону, — полагаются основы новой западной цивилизации и самостоятельного образования, делающего христианский Запад независимым от христианского Востока. Прежнее общее дело их — утверждение догмата — покончено, единство высшего интереса исчезает, не сдерживаемые более этим высшим единством антагонизм и соперничество получают преобладание, и совершается разделение Церквей.

Не имея в виду рассказывать здесь, как совершилось это разделение — печальную историю Фотия и Керуллария, — оставляя пока в стороне и вопрос о том, кто более был виновен в этом деле — Византия или Рим, я ограничусь указанием, что некоторая доля вины была и на той и на другой стороне. Христианский Восток, правый в своем постоянном благочестии, правый в своей непоколебимой преданности отеческой святыне православия, к несчастью, забывал при этом, что отеческая святыня церкви, за которую он так стоял, есть лишь основание и начаток дела Божия, и что если всегда думать только об одном начале, смотреть только назад, то цель дела остается недостижимою и совсем исчезает из виду. Ревниво оберегая основу церкви — священное предание, — православный Восток не хотел ничего созидать на этой основе. В этом он был неправ. Святыня предания есть первое и важнейшее в церкви. Но нельзя на этом остановиться: нужна крепкая ограда, нужна свободная вершина. Ограда церкви — это стройно организованная и объединенная церковная власть, а вершина церкви есть свобода духовной жизни.

Об этой вершине забыла и Римская Церковь. Если Восток всецело отдался охранению священных начатков царства Божия, то Рим, по своему практическому характеру, прежде всего поставил заботу о средствах к достижению царства Божия на земле. Первое и главнейшее средство или условие для этого есть единство духовной власти, и вот Рим всю свою душу полагает в дело объединения и усиления духовной власти. Такой задаче соответствовала особенность римского гения. По отличительному своему историческому характеру христианский Рим был то же, что и Рим языческий, представляя собою, как и тот, начало воли или практического разума, объективно выражающегося как закон и власть. Но это начало, в язычестве пустое и бессодержательное и вследствие этого воплотившееся под конец в бессмысленном произволе цезаризма, от христианства получает полноту содержания и применяется к делу Божию на земле. Христианский Рим, обладая такой же энергией властной человеческой воли, как и Рим языческий, прилагает всю эту силу к утверждению Церкви и созиданию всемирной теократии, всюду выступая с своим властительным решением и неуклонным действием.

В таком характере и направлении заключалась и великая сила Рима и великая опасность для него. Опасность — в заботах и власти, как главном средстве или условии дела Божия на земле, забыть о цели этого дела и незаметно поставить средство на место цели, забывая, что духовная власть есть лишь способ подготовить и провести человечество к царству Божию, в котором уже нет никакой власти и никакого господства. Если созерцательный Восток грешил тем, что вовсе не думал о практических средствах и условиях к совершению дела Божия на земле, то практический Запад также ошибался, думая об этих средствах прежде и больше всего и превращая их в цель своей деятельности. Христианство не есть только предмет отвлеченного созерцания, но также и не дело одной практики. Но главная беда была не в том, что христианский Восток был слишком созерцателен, а Запад слишком практичен, а в том, что у них обоих было недостаточно христианской любви. При оскудении любви исчезло взаимное понимание, возможность познать и верно оценить свои относительные достоинства и слабости, следовательно, исчезла возможность взаимно помогать и восполнять друг друга, сохраняя целость Вселенской Церкви.

Православный Восток основательно гордится своею твердостью в вере. Но, по словам величайшего учителя веры, «если я имею всякое познание и всю веру, так чтобы и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто». Церковь Западная славится многими делами и самоотверженными трудами во всем мире. Но тот же апостол, «паче всех потрудившийся», свидетельствует: «Если раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы».

Во взаимных отношениях Восточной и Западной Церкви начиная с IX века можно найти с обеих сторон все, кроме той любви, которая «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не ищет своего». Воистину, если бы и в Риме и Византии не искали своего, то разделение Церквей не совершилось бы.

Настоящая коренная причина всех дел человеческих, малых и больших, частных и всемирно исторических, есть человеческая воля. И в настоящем случае, каковы бы ни были видимые поводы и способствующие обстоятельства для разделения церквей, оно окончательно могло произойти только потому, что и с восточной и с западной стороны крепко хотели покончить друг с другом. Важнее всего в этом деле был факт глубокой внутренней вражды между церковными людьми Востока и Запада. Было желание разрыва — разрыв совершился. Настоящая его причина невольно высказывается в постановлении Константинопольского Синода, произнесшего в 1054 г. анафему[17]на папских легатов и на всю Западную Церковь: «Некоторые нечестивые люди», — говорится в этом постановлении, — пришли из тьмы Запада в царство благочестия и в сей Богом хранимый град, из коего, как из источника, истекают воды чистого учения до концов земли» Действительное несчастие римских легатов состояло в том, что они пришли с Запада, настоящею причиною разрыва было не «filioque» и не «опресноки», а древний культурно–политический антагонизм Востока и Запада, снова возгоревшийся с упадком христианского начала, упразднявшего их вражду.

После решительного разделения Церквей односторонности византизма и латинства, лишенные сдерживающих влияний церковного общения, развиваются во всей своей исключительности. С XI века, вместо единого во Христе человечества, история опять имеет дело с одиноким Востоком и одиноким Западом — одиночество, пагубное для обоих. В то время как уединившаяся в своем самодовольном благочестии Византия разделяла свою духовную жизнь между мистическим созерцанием в монастырях и диалектическими словопрениями богословских школ и, потеряв всякую практическую силу действия и сопротивления, отдавалась во власть чуждой силе ислама, — одинокий Запад в своей тревожной деятельности давал исключительное и напряженное развитие тому человеческому (римскому) началу, которое легло в его основу. В силу этой исключительности и напряженности, хотя человеческая самодеянность на Западе и применяется прежде всего к делу Божию (католической церкви), но само это дело Божие (вселенская теократия) понимается преимущественно с внешней и формальной стороны; авторитет духовной власти связывается с материальным могуществом, и внутренняя религиозная правда подчиняется узким и жестким формам юридического закона, вызывающим неудовлетворение и протест. Несостоятельность христианского действия возбуждает здесь и оправдывает антихристианскую мысль. Как одинокая религиозная созерцательность восточного православия оказалась беспомощной перед живою силою чуждой веры, так точно одинокая религиозная деятельность западного католичества была бессильною перед мыслящим неверием. Святыня Божией церкви сохранилась в обеих распавшихся половинах христианского мира, но проведение этой святыни в жизнь самого человечества при разделении его сил оказалось парализованным, или извращенным. Благочестивый квиэтизм Византии, не поддержанный властною энергией Рима, отдал христианский Восток под власть антихристианской религии; ревнивое властолюбие и деятельная сила Рима, лишенная смягчающих влияний восточного созерцания, не сумели сохранить христианский Запад от ложных идей антихристианского просвещения.

Папство и папизм. Смысл протестантства[18]

Предмет настоящей статьи приводит нас к самой сущности великого спора. Приступаю к задаче с полным сознанием ее особенных трудностей. Пробиться сквозь густую тьму предвзятых мыслей и практических усложнений, закрывающих собою истину в этом деле, представляется чем–то невозможным, а для многих и вовсе ненужным. В вопросах всемирной важности люди как будто совсем отвыкли от света христианской истины. Я не говорю о равнодушии и неверии: это болотный туман — широко стелется, но высоко не поднимается и скоро исчезает. Но и на религиозных высотах какая непроглядная мгла, какая сила вековых предрассудков и обманов, незабытых обид, незакрывшихся ран, страстей застывших и неодолимых! Где найти такое заклинание, чтобы исчезли перед ним эти злобные призраки, чтобы эти непогребенные мертвецы сошли в могилу? И на что может надеяться тот, кто обращается в эту сторону с простыми человеческими словами? Не только может он ожидать, что его не услышат, или не поймут, но должен еще опасаться — как бы его слова не прибавили хотя и немногой, но все–таки лишней горечи к прежнему озлоблению. Зачем заводить речь об этом старом споре, когда я вижу, что многие люди с таким же, как и я, религиозным интересом, но с гораздо большими достоинствами или хранят молчание, или присоединяют свой голос к тому или другому из враждующих хоров? Но именно невозможность пристать ни к одной из спорящих сторон, при ясном сознании роковых и пагубных последствий самого спора, побуждает и обязывает высказаться. Доставить торжество истине есть дело силы Божией; свидетельствовать о сознанной истине есть обязанность человеческая. Постараюсь ее исполнить, внося как можно менее своего в обсуждение этого важного и трудного предмета и неуклонно держась общей, для всех сторон обязательной, почвы вселенского христианства.

Сущность великого спора между христианским Востоком и христианским Западом изначала и до наших дней сводится к следующему вопросу: имеет ли Церковь Божия определенную практическую задачу в человеческом мире, для исполнения которой необходимо объединение всех церковных христианских сил под знаменем и властью центрального церковного авторитета? Другими словами, вопрос в том: должна ли Церковь представлять собою на земле деятельное царство Божие и следовательно быть единой и сосредоточенной, ибо царство разделившееся на ся не устоит, а Церковь, по обетованию евангельскому, устоит до конца, и врата адовы не одолеют ее? В этом вопросе Римская Церковь решительно стала за утвердительный ответ; она остановилась преимущественно на практической задаче христианства в мире, на значении Церкви как деятельного царства или града Божия (civitas Dei) и изначала представляла собою принцип центрального авторитета, видимым и практическим образом объединяющего земную деятельность Церкви. Поэтому отвлеченный вопрос о значении центрального авторитета в Церкви сводится к живому историческому вопросу о значении римской Церкви. Она, ее идеи и дела составляют действительный предмет великого спора.

Принцип церковного авторитета или духовной власти, представляемый по преимуществу римскою Церковью, имеет троякое проявление и возбуждает троякий вопрос. Во–первых, в области самой Церкви спрашивается, в каком отношении центральная духовная власть должна находиться к представителям местных народных церквей; затем, во–вторых, является вопрос об отношении Церкви к государству, духовной власти к светской; и наконец, в–третьих, ставится вопрос об отношении духовной власти к духовной свободе отдельного лица — вопрос о свободе совести. На этот троякий вопрос римское католичество или папство в своем учении и в своей истории отвечало решительно и определенно. Во–первых, относительно Церкви оно утверждает безусловное единство и нераздельность духовной власти и церковного авторитета, сосредоточенного в кафедре верховного апостола Петра — учение о «камне» и о «ключах»; во–вторых, относительно государства или светской власти утверждается безусловное верховенство (summum imperium) Церкви — учение о «двух мечах»; и наконец, в–третьих, по отношению к личной свободе признается безусловная обязательность церковного авторитета, который должно принимать nolens volens — учение о «корабле», с девизом: compelle intrare.

Таким образом римская Церковь одинаково требует безусловного подчинения от местных церквей с их епископами, затем от государства и всех гражданских властей и наконец от каждого христианина в частности. Она утверждает необходимость троякого подчинения: церковного, политического и лично–нравственного. Известно, как это тройное требование вызвало тройной протест. Церковному абсолютизму Рима воспротивилась Византия, и весь православный Восток и доселе пребывает несокрушимым в своем сопротивлении; против политического абсолютизма римского престола вооружились гражданские власти, государи и народы, и доселе продолжают ожесточенную и успешную борьбу с папством, превратив ее из оборонительной в наступательную; наконец, против нравственного абсолютизма римской Церкви, требовавшей безусловной покорности от личной совести и разума, восстали германское протестантство и вышедший из него рационализм, и доселе свободные силы личного духа противостоят требованиям церковного авторитета.

Рим стремился объединить разнородные элементы человечества, — он объединил их только в общей вражде к себе и своим притязаниям. Какие различные силы, каких различных людей собирала история под общее знамя противодействия папскому авторитету! Фотий и Лютер, император Фридрих II и Марк Ефесский, Меланхтон и Генрих VIII! В виду столь разностороннего и столь невидимому успешного отпора, какой встречен католическими требованиями, в виду явного упадка и унижения папской власти, как легко становится на абсолютные требования Рима отвечать абсолютным отрицанием и безусловно осудить папство. Особенно легко это нам, русским. Западные народы все–таки связаны с папством лучшими воспоминаниями своей юности, Рим все–таки был для них заботливым, хотя и слишком суровым воспитателем. Но нас с Римом ничто не связывает и все разделяет. Древнего Рима мы не знали, а Рим средних и новых веков всегда являлся в нашей истории как чуждая и враждебная сила. К старым обидам Византии присоединилось много своих новых обид. Произнести безусловное осуждение католичеству для нас легко и естественно. Но чем легче для нас такой приговор, тем сомнительнее его справедливость. Если католичество есть наш исторический враг, то как же нам быть судьями своего врага? С врагом можно бороться, можно побеждать и уничтожать его, но судить врага нельзя. Итак, одно из двух, или ради своей вражды к католичеству откажемся от притязания иметь о нем справедливое суждение, или же ради правды откажемся, хотя бы только в мыслях, от своей вражды к нему.

В справедливом отношении к католичеству нас может до некоторой степени поддержать зрелище той борьбы, которую оно выдерживает в настоящее время в Западной Европе. В этой «культурной» борьбе противники католичества суть вместе с тем враги христианства и всякой положительной религии. Каковы бы ни были наши чувства к католичеству, нам ни в каком случае нельзя стать на сторону его нынешних противников на Западе.

Если справедливо упрекают католичество в том, что оно прибегало к насилию против врагов христианства, как бы следуя примеру своего покровителя апостола Петра, вынувшего меч на защиту Христа в саду Гефсиманском, то бойцы современной культуры в своем ожесточении против христианства следуют худшему примеру Пилатовых воинов, плевавших на Христа, или той толпы, которая кричала: «распни, распни Его!» Если далее справедлив и тот упрек католичеству, что оно стремилось создать внешние земные формы и формулы для духовных и божественных предметов, как бы следуя другому примеру того же апостола Петра, когда он хотел создать вещественные кущи для преображенного Христа, Моисея и Илии на горе Фаворской, — то защитники католичества по всей справедливости могут упрекать современную культуру в том, что она, отказавшись от христианства и религиозных начал в пользу стремления к материальному благосостоянию и богатству, имела для себя образец в другом, худшем из двенадцати апостолов.

Чтобы быть справедливыми к Католической Церкви, мы должны прежде всего различить то, за что она боролась в истории, от того, как она боролась.

В области собственно–церковной, римская Церковь, как сказано, представляла начало видимого единства, централизованной власти, верховного авторитета. Чтобы правильно судить об этом первом пункте, мы должны различить в нем три вопроса: 1) нужна ли вообще центральная власть в видимой церкви; 2) по какому праву эта власть присваивается римскому престолу; 3) как он ею пользовался.

Ответ на первый из этих вопросов всецело зависит от того, признаем ли мы у христианской Церкви практическую задачу в истории, признаем ли мы, что, при своем незыблемом и неизменном основании, она вместе с тем есть подвижная историческая сила, которая должна действовать и бороться в мире; одним словом, признаем ли мы земную Церковь как воинствующую. Для практического действия, для борьбы, необходимо единство и полная солидарность действующих сил, необходим верховный центральный авторитет, правильный иерархический порядок и строгая дисциплина.

Авторитет, порядок, дисциплина — какие низменные слова по отношению к духовному и божественному существу Церкви! «Церковь, говорят нам, не авторитет, а истина, как не авторитет Христос, как не авторитет Бог». Да, в своем безусловном существе и Бог и Христос и Церковь суть только истина, но где же то человечество, которое живет одною безусловною сущностью, для которого истина не обусловлена авторитетом? Христос не говорил про себя, что Он есть только истина, но сказал: «Я есмь путь, истина и жизнь». И в своем земном явлении Он не только убеждал и просвещал, но действовал и повелевал, не только свидетельствовал о сущей в Нем истине, но и заявлял присущий Ему авторитет. Недаром же евангелист с особенным выражением указывает на то, что Христос говорил и поступал, как власть имеющий, и в этом полагает отличительный характер Его явления[19].

Конечно, теперь, после восемнадцати–векового тайного и явного действия и влияния Христа на душу и тело человечества, — теперь, конечно, найдутся люди, для которых Бог и Христос и Церковь являются прямо как чистая истина, которые для веры не нуждаются в религиозном авторитете и религиозной дисциплине. Но таким людям следует думать не о себе, а о других. Им следует подумать о той массе христианского человечества, которая не может сама возвыситься до созерцания чистой истины, но требует и призывает учителей и руководителей. Но отвечать как должно на этот призыв законные учители и руководители Церкви не могут, когда между ними самими нет согласия, когда они заняты взаимною враждою и соперничеством. Пастыри вооружаются друг против друга, а стадо остается без защиты; защита же ему нужна не мысленная или идеальная только, но реальная и практическая, ибо таковы и враги его. Против христианства враждуют такие силы, на которые сама чистая истина действия не имеет, ибо они стоят на нечистой почве человеческих страстей и пороков. Против этих своих врагов, против злых и темных сил мировой и человеческой природы Церковь называется и есть Христово воинство, и как в таковом, должно в ней быть единство движений и центральная власть, и дисциплина.

В первые века, когда дело христианства было по преимуществу делом вдохновения и энтузиазма, не было ни возможности, ни надобности в правильной объединенной внешней организации церковного строя и в определенном установлении центрального авторитета. Но после того, как христианская религия оселась в мире и церковные формы кристаллизовались, необходимо должна была явиться и правильная организация, и централизованное управление. Во всей церкви на Востоке, также как и на Западе, начинается процесс объединения духовной власти. Если в первые времена Церкви трудно заметить твердую границу даже между епископским и пресвитерским саном, то начиная с IIΙ века происходит не только решительное обособление епископской власти, но и между самими епископами появляется известная градация. Епископы больших городов получают, с названием митрополитов и архиепископов, преимущества не только чести, но и власти над епископами пригородов. Полного равенства между всеми епископскими кафедрами никогда не было, но преимущества одних перед другими не имели сначала определенного характера. С IV же и в особенности с V века не только вполне упрочивается это подчинение епископов митрополитам, но процесс централизации делает еще дальнейший шаг: сами митрополиты подчиняются патриархам, как высшей степени духовной власти. Впрочем, хотя патриаршества формально учреждаются только с V века, на Халкидонском вселенском соборе, но зародыш еще более полной и высшей централизации церковного авторитета существовал в Церкви с самого начала ее истории. Ибо между главными городами христианского мира одному городу изначала принадлежало первенствующее значение и особенный авторитет во всей Церкви. По словам св. Иринея Лионского (писавшего во II веке), римская Церковь была всегда преимущественной хранительницей апостольского предания, и к ней в делах веры должны обращаться все местные церкви, т. е. все верные[20].

Это приводит нас ко второму вопросу: почему именно Риму, римскому епископскому престолу, принадлежит центральное значение во Вселенской Церкви? Прежде всего потому, что никакая другая церковь никогда не являлась с таким значением. Одно из двух: или вообще Церковь не должна быть централизована, в ней не должно быть никакого центра единения, или же этот центр находится в Риме, потому что ни за каким другим епископским престолом невозможно признать такого центрального для Вселенской Церкви значения. В жару средневековых споров между латинянами и греками поднимались иногда среди этих последних голоса, утверждавшие, что Византии, как резиденции Римского императора, принадлежит первенство во всей Церкви. И в самой Византии на подобное притязание смотрели конечно только как на полемический прием, но в этом качестве оно уже не годится после того, как Византия стала резиденцией турецкого султана. Между тем централное значение, первенствущий авторитет древнего Рима признавался не только на Западе, но долгое время и на Востоке.

Но как римская Церковь понимала и проявляла это свое значение?

Необходимость объединительного центра (centrum unitatis) и первенствующего авторитета в земной Церкви вытекает не из вечной и безусловной сущности Церкви, а обусловливается ее временным состоянием, как Церкви воинствующей. Отсюда ясно, что преимущества центральной духовной власти не могут распространяться на вечные основы Церкви. Первая из этих основ есть святительство, т. е. преемственный от апостолов дар рукополагать других в священные должности, и в этом отношении носитель центральной власти, скажем папа, не может иметь никакого преимущества перед другими епископами. Он может иметь власть над ними, но не как святитель над святителями, а только как высший управитель Церкви над другими подчиненными управителями, или, по терминологии латинских богословов, преимущества папы относятся не к potestas ordinis, в которой он совершенно равен со всеми другими епископами, а только к potestas jurisdictionis, т. е. управления и наставничества в Церкви. В святительстве же папа есть только епископ между епископами. Что касается до другой основы Церкви — таинств, то в совершении их папа не может иметь никакого преимущества и перед простыми священниками: здесь он есть только священник между священниками[21]. Наконец, что касается до третьей основы Церкви — откровенной истины христианства, то здесь папа не может иметь никакого преимущества даже перед простым мирянином. Иметь в своем исключительном владении и распоряжении истину Христову так же мало принадлежит папе, как и последнему мирянину; как и всякий другой человек, верховный первосвященник не имеет права провозглашать какие–нибудь новые откровения или новые истины, не содержащиеся в данном всей Церкви Божественном откровении. Папа не может быть источником или действующей причиной догматической истины, так же как ему нельзя быть источником или действующей причиной святительства или таинств. В обладании истиной Христовой папа есть только христианин между христианами.

Таким образом папская власть, не касаясь вечных основ Церкви, может давать римскому епископу лишь преимущества верховного руководства земными делами Церкви для лучшего направления и приложения общественных и частных сил к потребностям дела Божия в каждое данное время. Сверхчеловеческая, полученная нами в откровении и сохраняемая в предании святыня Церкви не подвластна никакому человеку — ни кесарю, ни папе: этот последний может распоряжаться только человеческою стороною Церкви, ее временным боевым порядком.

Поэтому, когда папу называют главою Церкви, то это во всяком случае есть выражение неточное. Не говоря уже о том, что церковь во всей своей нераздельной целости может иметь сбоим главою только Христа, — не говоря уже об этом и имея в виду только видимую часть Церкви, т. е. входящее в ее состав земное человечество, легко видеть, что и это человечество или видимая Церковь в совокупности своего исторического бытия, обнимающего века и тысячелетия в прошедшем и будущем, никак не может иметь своим главою личность папы, т. е. этого смертного человека, занимающего в данную минуту римский престол, — ибо в таком случае у всей исторической Церкви оказалось бы столько глав, сколько было и сколько будет пап, что отнимало бы у нее всякое единство во времени. Многочисленный ряд первосвященников еще не представляет сам по себе никакого единства, а равно и так называемая кафедра св. Петра, если она есть только место, где сменяются папы. Для того, чтобы иметь объединяющее значение для Церкви не только различных мест, но и различных времен, эта кафедра должна быть в реальном смысле кафедрою св. Петра, т. е. за настоящего руководителя земной Церкви во всем течении ее исторического бытия должен быть принят один и тот же могучий и бессмертный дух первоверховного апостола, таинственно связанный с его могилою в вечном городе и действующий чрез весь преемственный ряд пап, получающих таким образом, единство и солидарность между собою. Таким образом, видимый папа является орудием, часто весьма несовершенным, а иногда и совсем негодным, посредством которого незримый руководитель Церкви проводит свое действие и направляет исторические дела земной Церкви в каждую данную эпоху; так что каждый папа есть не столько глава Церкви, сколько вождь данной исторической эпохи. Но если в это свое время он умеет вести временные дела Церкви в согласии с ее вечными целями, если он является чистым и достойным орудием Вечного Первосвященника и Его верховного апостола, — тогда христианское человечество прямо видит через него то, что больше его, и признает в нем своего истинного вождя и главу. Так некогда и Западная и Восточная Церковь услыхала апостола Петра в речах папы Льва Великого и торжественно провозгласила его главою Православной Церкви Христовой[22].

Ясно таким образом, что центральный авторитет папства имеет значение условное и служебное. Как и вся духовная власть, этот авторитет есть лишь обусловленное мистическим фактом нравственно–практическое средство для дела Божия на земле, или для направления временной жизни человечества к его вечной цели. Во всяком случае преимущество римского «первенства» (примата) должно быть не преимуществом господства, а преимуществом служения. Ясно также и то, какой характер должно иметь это служение. Твердо веря в религиозное основание своей власти, верховные первосвященники должны действовать не для этой власти, а в силу этой власти для общего блага всей Церкви. На свой авторитет они должны смотреть как на действующую силу, а не как на цель действия. Если этот авторитет уже имеет мистическое религиозное основание, то он не нуждается в укреплении извне, в наружных подпорках, в формальных юридических документах. Исходя из веры, он должен внушать доверие. Этим он только и держится — доверчивою преданностью народных масс, ничего не слыхавших о мнимых формальных правах папства. Несколько загадочных слов в Евангелии, да одна могила в Риме — вот истинное основание всех папских прав и преимуществ. Это одно не отнимается у них. На этом одном стояли создатели папского могущества — Лев и Григорий. Эти не нуждались ни в Исидоровых декреталиях, ни в политическом соперничестве с императорами и королями, ни в крестовых походах на еретиков. Чем выше понимали они значение своей власти и чем более верили в ее силу, тем менее заботились они о таких средствах к ее укреплению. Они не ставили себе целью повелевать царям и народам, но когда было нужно — делали это и не встречали сопротивления. Ибо никогда авторитет римского престола не был столь общепризнанным и столь могучим, как при этих безыскусственных папах.

Несмотря на многих достойных представителей папства и в последующие века, несомненно, что со времени разделения церквей и параллельно развитию византизма на Востоке, является на Западе другое нечистое течение мыслей и дел, которое мы обозначим названием папизма для отличия от папства в его истинном значении. Является ревнивое, суетливое отношение к своей власти, является стремление поставить эту власть на почву внешнего формального права, обосновать ее юридически, укрепить ее ловкой политикой, защищать силою оружия. Воинствующая Церковь превращается в Церковь воюющую. Вместо спокойной, уверенной в себе силы, является напряженное усилие, вместо ревности о вере и Церкви является ревнивость к своему господству в Церкви, духовная высота превращается в плотское высокомерие, одним словом — все черты высшего духовного служения заменяются чертами вещественного господства.

В области собственно–церковной папизм проявляется прежде всего в упразднении самостоятельности больших местных церквей или митрополий. Зависимость епископов от их архиепископов или митрополитов прекращается и заменяется непосредственным подчинением всех епископов папе. При тогдашнем смутном состоянии западного человечества, при полудикости племен, еще не определившихся национально, такая усиленная централизация была полезна и необходима[23]. Но, будучи возведена в постоянное правило, она подрывает и для будущего самостоятельность национальных церквей и сообщает Церкви характер безнародности, тогда как она должна иметь характер сверхнародный, т. е. объединять и собирать для общего дела все народные особенности, а не подавлять их. К тому же в действительности и само папство, при всем своем космополитизме, не могло уберечься от преобладающего влияния местной национальной особенности — итальянской. В силу этого католическое вселенское значение папского престола нередко заслонялось характером ультрамонтанства или романизма, налагая на другие народы чужое иго и бремена неудобоносимые.

Папизм, проявившийся в усиленной централизации духовной власти в ущерб самостоятельности местных церквей, хотя и не был причиною разделения между Востоком и Западом, но во всяком случае он закрепил уже совершившийся разрыв и сделал безуспешными все попытки к воссоединению. Справедливость требует сказать, что хотя в начале церковного раздора при Фотии и Керулларии обидчиками являются греки с своим исключительным староверием и самодовольным эллинизмом, так что вину этого печального дела невозможно возлагать ни на папу Николая I, ни еще менее на папу Льва IX, но в последующую эпоху роли переменяются, и главная доля братоубийственного греха падает на латинян. Несмотря на крайнее развитие византизма на Востоке, были моменты, когда — отчасти под влиянием внешних невзгод — в греках пробуждалось сознание необходимости церковного единства, и тогда восстановление его являлось возможным; но грубое высокомерие и тупая притязательность тогдашних вождей латинства уничтожали доброе дело в самом зародыше. Так напр. в XIII веке, когда император Михаил Палеолог начал переговоры о воссоединении церквей, папа Николай III (один из худших) дал своим легатам инструкцию, чтобы они добивались от греков принятия латинского обряда, так как единая вера не терпит никаких различий и во внешних своих выражениях. Точно также и в XIV веке папа Урбан V потребовал от католического архиепископа на острове Крите, чтобы он заставлял воссоединившихся греков употреблять латинский обряд.

Дух папизма, обуявший римское католичество, естественно проявился и в отношениях между Церковью и государством, духовною и светскою властью. В этой области папство представляет идею теократии. Папизм извращает эту идею тем, что дает теократии характер насильственного владычества. Справедливо протестуя против этого извращения, обыкновенно вместе с ним отвергают и самую идею теократии. Когда это делают люди чуждые религии или враждебные христианству — это понятно. Если Бога нет, или если Он есть только отвлеченная идея, или же безусловно–непостижимая и недостижимая сила, не находящаяся ни в каком положительном отношении к нашему миру, тогда понятно, что всякая теократия есть или обман или безумие. Но с истинно–христианской точки зрения, когда утверждается воплощение Божества на земле и связь всего земного с небесным в Церкви, теократическая идея является необходимым последствием.

Если есть на земле особый преемственный союз служителей Божиих по преимуществу, если есть на земле особая власть, которой даны свыше чрезвычайные полномочия и обещана чрезвычайная помощь для руководительства и управления христианским человечеством, то без всякого сомнения все остальные власти и начала в мире и все силы общества должны быть подчинены этой священной и прямо–божественной власти.

Христос сказал: «Царство Мое не от мира сего», но именно потому, что оно не от мира, а выше мира, мир должен быть подчинен ему как низший высшему; ибо Христос же сказал: «Я победил мир».

Но после того как эта внутренняя духовная победа Христа над миром в известном смысле выразилась и во внешнем историческом факте (с обращением Римской империи в христианство при Константине Великом), вопрос об отношении двух царств (царства Божия и царства мира сего) является в новом, более трудном и сложном виде. Пока христианская Церковь, не признанная в мире, была только духовным царством, а мирское государство было только мирским, вполне внешним и чуждым христианству, до тех пор границы между ними обозначались сами собою. Пока кесарь был язычник, христиане справедливо могли применять и к себе сказанное иудеям о дани кесарю. Не могло быть никакого спора о том, что кому принадлежит; ясно было, что Богу нужно отдавать все внутреннее — душу и сердце, а безбожному кесарю только внешнее и вещественное, что ему нужно и над чем он имеет власть — динарии для его казны, кровь для его цирка. Совершенно иначе представляется дело тогда, когда государственная власть кесаря перестает быть безбожной, а Церковь Божия перестает быть безвластной, — когда государство вступило в ограду Церкви, а Церковь получила права и преимущества в государстве. Возникает совершенно новый, неведомый древнему миру вопрос: как должен верующий христианский кесарь относиться к священной власти Церкви, в каком отношении должны находиться между собою обе христианские власти, духовная и светская? Если с этим вопросом мы обратимся к великим учителям Вселенской Церкви, от IV до IX века, то найдем у них всех один и тот же ясный ответ. Все они — и западные и восточные — одинаково смотрят на империю, принявшую христианство, как на тело, признавшее над собою законную власть духа. Кесарь языческий, преследовавший Церковь, представлял собою тот закон плоти, который по слову апостола противоборствует закону духовному. Кесарь христианский представляет собою плоть, подчинившуюся своему высшему духовному началу. Насколько душа превосходит тело, говорит св. Иоанн Златоустый, настолько власть первосвященническая выше и превосходнее власти царской. Противно всякому порядку, чтобы душа управлялась телом, но наоборот — сие последнее должно быть управляемо и водимо разумною душою. Тело не может заботиться о душе, но душа заботится о себе и о теле. Цель же человеческой жизни — благо души, а тело должно лишь служить этой цели. Соответственно этому, духовная власть Церкви, которая ведает вечную цель христианской жизни, должна иметь и высшее управление в целом христианстве; в ведении же светской власти и в ее распоряжении остаются временные средства и орудия, при помощи которых земная Церковь возрастает в мужа совершенна, в полноту возраста Христова.

Такова сущность воззрения, принадлежащего не одному Иоанну Златоустому, но и всем великим отцам той великой эпохи. В теории здесь не было различия между Восточной и Западной Церковью; эта последняя имела лишь больше возможности давать практическое выражение общей церковной теории. Здесь уже заключается вся теократическая идея, а между тем с православно–христианской точки зрения это есть единственный правильный в принципе ответ на вопрос об отношении двух властей. Если Церковь есть действительно становящееся царство Божие на земле, то все другие общественные силы и власти должны быть ее орудиями. Если Церковь представляет собою в нашем мире божественное безусловное начало, то все остальное является перед нею условным, зависимым, служебным. Двух одинаково–самостоятельных и безусловных начал в жизни человека быть не может, он не может служить двум господам. Говорят о полном разделении и разграничении между двумя областями — церковной и гражданской. Но вопрос именно в том, может ли гражданская область, могут ли мирские дела по существу своему быть совершенно независимыми, иметь такую же безусловную самостоятельность, какая должна принадлежать делам божественным по их существу, — могут ли внешние гражданские интересы человека быть отделены от его внутренних, духовных интересов, не нарушая тем жизненности тех и других? Такое отделение внутренних и внешних начал, такое разлучение души и тела есть то самое, что называется смертью и разложением. Временная, внешняя жизнь человека и человечества только тогда и есть жизнь, когда она не отделяется от его вечных целей, не ставится сама по себе, а берется лишь как средство и переход к вечной жизни. А потому и все интересы и дела этого временного существования должны быть только средствами и орудиями для вечных духовных интересов и задач, должны быть так или иначе обусловлены вечною жизнью и царством Божиим, — и как только государство и общество признали себя христианскими — такая теократическая точка зрения становится для них нравственно–обязательною.

Итак, последовательность мысли, равно как и послушание голосу Вселенской Церкви, заставляют нас признать истину теократической идеи, т. е. что духовной, а не светской власти принадлежит верховный авторитет в христианском мире. Но принципиальное решение этого вопроса вызывает новый практический вопрос: какими способами духовная власть должна применять свой верховный авторитет, каким образом должна она руководить общественною жизнью христианских народов? Православный Восток не пришел здесь ни к какому определенному решению, ибо государственный деспотизм Византии скоро парализовал и подавил развитие теократии в греческой Церкви. А на Западе правильное осуществление теократии, начатое лучшими представителями папства, от Льва Великого до Григория VII (и даже отчасти до Иннокентия III), было задержано и испорчено ложной теократической политикой папизма, сущность которой состояла в том, чтобы управлять миром исключительно мирскими средствами. Низводя Церковь на степень государства и духовную власть на степень светской, эта политика не только извращала истинный характер теократии, но подрывала и внешнюю силу папства. Вся действительная сила теократии заключается единственно в ее религиозном сверхчеловеческом характере. Церковь может пересилить все другие низшие силы мира лишь тем, что в ней есть нечто такое, чего нет в тех низших силах. Сила духовной власти — в ее религиозном преимуществе, — преимуществе особого служения делу Божию. Только во имя этого религиозного преимущества все силы мира должны быть подчинены духовной власти. Но когда она сама, забывая свой религиозный характер, прибегает для подчинения себе мира к средствам мирской политики — интригам, дипломатии, военной силе, — она тем самым отказывается от своего религиозного преимущества и в случае успеха, если все мирские силы и подчиняются ей, то подчиняются уже не как высшему духовному началу, а как одной из внешних мирских и случайных сил, и таким образом весь религиозный внутренний смысл теократии, ее raison d’etre, теряется совершенно. А при этом становится невозможен для нее и прочный успех; ибо как одна из многих мирских сил, духовная власть не может быть сильнее всех прочих и следовательно рано или поздно побеждается ими.

Итак, в политической истории папизма мы можем различить три существенные момента: 1) смешение духовного служения с мирским владычеством; 2) старания достигнуть этого владычества политическою интригой и вооруженной силой; 3) при неудаче этих стараний унижение папства и впадение его в руки светской власти.

Теократическая идея требует, чтобы все мирские дела и интересы (как низшие по существу) были подчинены интересам и делам духовным, как высшим по существу; но эта идея никак не требует, чтобы особые представители духовных интересов брали на себя также и мирские дела. Высший авторитет в каком–нибудь деле и материальное заведывание этим делом суть две вещи совершенно различные. Физическая жизнь человека должна быть подчинена его разумной воле, но отсюда не следует, чтобы наша разумная воля могла сама производить физиологические процессы: помимо общего руководства разума, эти процессы повинуются своим особым законам и двигателям, недоступным разуму. Духовная власть по существу своему выше и превосходнее светской, но отсюда никак не следует, чтобы она могла брать на себя государственные функции, а также не следует и того, чтобы светская власть обязана была своим значением и происхождением власти духовной. Так, употребляя известное сравнение Иоанна Парижского, золото несомненно превосходнее свинца, но из этого нельзя заключать ни того, чтобы золото обладало и специфическими свойствами свинца, ни того, чтобы свинец происходил от золота. Между тем в течение средних веков целая школа латинских богословов и канонистов, поощряемая многими папами, выработала учение о том, что высшая власть Церкви заключает в себе и верховную светскую власть, что папа не есть только первосвященник, но и царь, что государственная власть есть только отрасль папской власти, поручаемая папою светским государям.

Следуя этой фантастической теории, представители духовной власти стали смотреть на верховное служение Церкви не со стороны налагаемых им обязанностей, а со стороны произвольно присвоенных ему прав, — различие огромной важности и по своему нравственному смыслу, и по своим практическим результатам. Дело в том, что обязанности папского служения были вполне действительными, общепризнанными и составляли силу папства, между тем как абсолютные права, утверждаемые папизмом, были только притязаниями — залогом бессилия и падения.

Столкновения между духовной и светской властью были во всяком случае неизбежны. Но пока носители духовного авторитета держались теократической идеи, такие столкновения происходили только тогда, когда светская власть наносила существенный вред Церкви и вере христианской, или явно нарушала божеские и человеческие законы: т. е. другими словами, духовная власть выступала против светской только тогда, когда обязана была выступать, — и только во имя этой обязанности. В таких случаях достойные своего звания первосвященники обращались к нарушителям правды с такой речью: —· Нашему апостольскому служению вверено блюсти правду Божию на земле, давать прибежище и защиту слабым и угнетенным, заботиться о распространении и процветании святой Церкви. Вместо того, чтобы по христианскому долгу помогать нам своими средствами в этом деле Божием, вы противодействуете ему. Итак, по обязанности нашего служения, от имени всей Церкви обличаем и увещеваем вас и в крайнем случае отлучаем от христианского общения согласно Слову Божию: «если и Церкви не послушает, то да будет как язычник и мытарь». Подобное обращение в обществе глубокорелигиозном имело непреложный успех; ссылаясь на обязанность своего апостольского служения, духовная власть ссылалась на то, что было всеми признано, ибо никто не сомневался, что папа обязан поддерживать нравственный порядок в обществе, и что он обязан удалять из Церкви всякого члена, кто бы он ни был, если его действия причиняют существенный вред христианским интересам. Но под влиянием извращения теократической идеи в папизме верховные первосвященники стали обращаться к мирским властям с иными речами, общий смысл которых может быть передан так: — Имея право на владычество в мире, мы стараемся упрочить и расширить это владычество. Вы противодействуете нам в этом. Но согласно толкованию наших легистов, мы имеем верховные права и над вами, как сюзерен над вассалами. В силу этого права мы можем лишить вас той власти, которую вы имеете только от нас. Пользуясь этим нашим правом, мы низлагаем вас с престола; если же вы не подчинитесь этому решению, то осуждаем вас не только на вечную, но и на временую гибель.

Насколько это второе обращение отличалось от первого по своему нравственному смыслу, настолько же оно разнилось от него и по своему внешнему действию. Всякое настаивание на одном праве в ущерб другого вызывает противодействие. Это естественное противодействие получает нравственную силу против такого права которое не опирается на достаточные основания. Царские права пап были крайне сомнительны и в средние века. Они основывались отчасти на спорных документах[24], главным же образом на тенденциозной и искусственной аргументации схоластиков и законников. Но эта школьноюридическая почва для притязаний псевдо–теократии оказалась весьма шаткой и несостоятельной: против школы папских легистов скоро образовалась более искусная и сильная школа легистов королевских, убедительно опровергавших государственные права папства. Право есть негодное оружие, когда оно признается только одною из спорящих сторон. Пришлось прибегнуть к настоящему, вещественному оружию. Таким образом, сойдя с непоколебимой почвы нравственного авторитета, папизм не мог остановиться на почве юридической: для защиты спорного права он должен был обратиться к вооруженной силе. Здесь его ждало после краткой победы окончательное поражение. Апостолу Петру было обещано, что врата адовы не одолеют Церкви, вверенной его особому попечению; но обещания военных успехов для его Церкви он не получил. Сказанное же в саду Гефсиманском: «вложи меч свой в ножны, ибо все поднявшие меч мечом и погибнут» — явно исполнилось над светскою властью папства. За свое минутное торжество в сокрушении последних Гогенштауфенов политика вооруженного папизма получает страшное, позорное и долговременное возмездие. Рим одержал решительную победу над величайшим противником своих притязаний — императорским домом Гогенштауфенов — единственно лишь благодаря временному союзу с королевским домом Франции. Таким образом за поражение Германской империи папство поплатилось зависимостью от французских королей. Не прошло и четверти века после кровавой гибели Манфреда и Конрадина, как уже папство получает от служителей французского короля внушительные напоминания, что мирская политика не знает бескорыстных услуг, и что всякий полагающийся на внешнюю силу становится ее жертвой. Именно тот папа (Бонифаций VII!), который с особенным увлечением провозгласил себя обладателем, не только духовного, но и вещественного меча, — именно он, разбитый и полоненный войсками прежнего папского союзника, французского короля, получил ту знаменитую пощечину, которая оказалась предвествием Авиньонского пленения пап. «Государи государей» стали послушными орудиями одного из своих мнимых вассалов.

Это пленение и вызванный им раскол или двоепапство должны были показать Риму, куда может привести церковную власть мирская политика. Папы воюющие хотели основать свою власть на покорении государства, и вот они пленники государства; папы–законники захотели основать свою власть на внешнем законе, и вот они попадают в такое положение, при котором всякие права бесполезны, ибо неизвестно — какой из двух пап есть законный.

Вина средневековых пап в отношении к государству состояла не в том, что они утверждали превосходство духовной власти перед светской (в этом они вполне правы), а в том, что они, вопреки этому превосходству, вопреки своему утверждению, что область государственная или политическая есть низшая, переносили цель своей деятельности в эту низшую область, усваивали себе ее характер, действовали ее средствами. Вина папизма не в том, что он превознес, а в том, что он унизил папство.

Воистину, мирская политика должна быть подчинена церковной, — но никак не чрез уподобление Церкви государству, а напротив — чрез постепенное уподобление государства Церкви. Мирская действительность должна пересоздаваться по образу Церкви, а не этот образ в уровень мирской действительности. Не первосвященники должны становиться царями, а напротив — царям должно восходить до религиозного союза и нравственного единения с истинными первосвященниками. Церковь должна привлекать, притягивать к себе все мирские силы, а не втягиваться, не вовлекаться в их слепую и безнравственную борьбу. Принимая образ государства, Западная Церковь лишала действительное государство его духовной опоры, отнимала у мирской политики ее высшую цель и внутренний смысл. В этом грех папизма по отношению к христианскому государству. Еще более тяжкий грех лежит на нем по отношению к индивидуальной свободе.

Вселенская истина, навеки данная Церкви, а во времени постепенно определяемая для всех чрез авторитет духовной власти, — нравственно обязательна для всякого отдельного ума. Добровольно подчиняясь Вселенской Церкви, отдельный человек восполняет и исцеляет свою ограниченность полнотой и целостью воплощенного богочеловечества. Без такого подчинения, без такого восполнения и исцеления отдельный человек не может ни познавать, ни творить истину. В виду данной и спасительной истины безусловная свобода заблуждаться, полноправность неправды — так же недопустима в Церкви, как в государстве недопустима свобода делать зло, или полноправность преступника. Последователи Понтия Пилата могут повторять его иронический вопрос: «что есть истина?» и считать все верования и все мнения равноценными и безразличными. Последователи Иисуса Христа обязаны знать, что есть истина и что заблуждение и следовательно не могут считать их равноправными и относиться к ним безразлично. Церковь, обладая истиною Христовой, обязана ограждать своих детей от соблазнов заблуждения. Для этого у нее есть три способа, или лучше сказать три степени противодействия заблуждению, а именно: обличение, осуждение и отлучение. Чрез это исполняется обязанность Церкви препятствовать распространению заблуждения, дабы не был соблазнен один из малых сих. Дальше отлучения духовная власть идти не может. Тем самым, что известное лицо отлучено от Церкви, церковная юрисдикция над ним прекращается: оно как бы перестает существовать для Церкви. Затем, уже дело государства и общества определить свое отношение к таким лицам. Если христианское государство признает религиозные преступления как подлежащие наравне с другими уголовной ответственности, то Церковь, конечно, не призвана брать под свое особое покровительство извергнутых ею еретиков. Но она обязана внушать находящемуся под ее влиянием государству христианские понятия о преступниках вообще — как религиозных, так и обыкновенных. Эти христианские понятия и чувства господствовали в древней Церкви, и такие иерархи, как св. Амвросий Медиоланский, св. Григорий Турский, св. Иоанн Златоустый — решительно и настойчиво внушали их императорам. Но впоследствии одностороннее благочестие Востока и односторонняя практичность Запада оказались одинаково неблагоприятны для развития человеколюбия и милосердия в обществе. На Востоке были слишком заняты догматикой и обрядностью, а на Западе церковным правом и политикой. Поэтому, мы знаем, и здесь и там торжество христианского учения и церковной власти вовсе не сопровождалось торжеством христианских нравов. Напротив, наиболее религиозный в смысле благочествия и преданности духовной власти период истории — средние века — был наименее христианским в смысле общественной нравственности. Жестокие преследования еретиков составляли лишь одну из подробностей в общей картине свирепого мучительства, царившего в средневековой жизни. Нет ничего удивительного, если благочестивые императоры Феодосий и Юстиниан учреждают в Византии настоящую инквизицию для розыска и наказания религиозных преступлений, если затем целые еретические населения беспощадно истребляются[25]. Такие действия были согласны с общим характером византийских нравов; они составляли неизбежное дополнение к беспрестанным избиениям и чудовищным казням при постоянных династических смутах и переворотах. Подобные же явления господствовали и на Западе. И здесь опять не следует выделять религиозные войны, казни еретиков и т. п. из общей картины тогдашней жизни. Для людей с такими нравами, но искренно преданных духовным интересам, для людей пламенно–религиозных — без сомнения враги истинной веры казались опаснее врагов гражданского порядка; убивавшие душу были страшнее и ненавистнее убивавших тело. Поэтому, если простых воров или фальшивомонетчиков в средние века подвергали изысканно–мучительным казням, то на сожигание еретиков можно было без всякого лицемерия смотреть как на казнь сравнительно кроткую.

Таким образом, если на духовную власть и в особенности на Западе, где ей принадлежала более выдающаяся роль, падает тяжелая ответственность, то не за религиозные преследования, в отдельности взятые, а за весь жестокий и кровавый средневековый порядок. Изменить его разом она не могла, но она должна была с большей решительностью осудить его и никогда не применяться к нему в своих собственных действиях.

Относительно же еретиков и неверных главная, особенная вина церковной власти оказывалась не тогда, когда их сжигали, а тогда, когда их насильственно обращали в католичество. Уголовные преследования еретиков не были собственно нарушением свободы совести, ибо здесь преследовалось активное сопротивление закону, и должно порицать лишь жестокий способ, каким оно преследовалось. Но насильственное присоединение к Церкви посредством угроз, тюремного заключения и пыток было уже покушением поработить волю и совесть человека, — покушение безумное и бесплодное, но тем более возмутительное. Нравственный акт подчинения отдельного ума и воли вселенской истине заменяется здесь действием физической слабости. Вымогая покорность внешними средствами, церковная власть хочет отнять у человека силу нравственного самоопределения. Обращаясь не к нравственным силам человека, а к его физической слабости, Церковь тем самым теряла свое нравственное превосходство над личностью и вместе с тем справедливо восстановляла ее против себя. Этим церковный авторитет вызывал на себя сильнейшего врага и готовил себе самый чувствительный удар. Отныне верховные права Церкви могут отвергаться не на национальной только и политической, а на более глубокой, нравственной почве. Доселе против Рима поднимались народы и государи, теперь восстал человек. Это последнее и самое многочисленное восстание против римской власти называется протестантством.

Протест, пришедший к самосознанию человеческой личности, поражает папизм в самое сердце. Ибо и сам папизм был обусловлен энергией того же человеческого начала в Церкви. В исторической деятельности папства человеческое начало выступало во имя религиозной власти или авторитета; в протестантстве оно же выступило во имя религиозной свободы и верховных прав личной совести.

Все значение протестантства, конечно, не исчерпывается этим протестом религиозной совести против насилия духовной власти, забывшей свой духовный характер. Но глубочайшая суть и главный жизненный нерв протестантства заключались именно в этом нравственном мотиве[26].

В своем историческом явлении реформация была делом очень сложным. В качестве окончательного и коренного противодействия центральному авторитету Церкви, она соединила в себе и предыдущие противодействия. Так несомненно в реформации играл значительную роль антагонизм местных национальных церквей против Церкви римской. Особенно это заметно в английской реформации, которая и породила резкообособленную местную англиканскую церковь — национальную и государственную. Но при всем значении этого мотива в реформации, не в нем заключается ее отличительный признак. Стремление к церковной децентрализации не составляет чего–нибудь нового или оригинального в протестантстве. Еще задолго до реформации это стремление было одним из побуждений, ради которых великие церкви Востока порвали общение с Римом.

Далее, немаловажною подмогой для протестантства явилось сопротивление светских властей теократическим притязаниям папства, стремление различных государей — на место опасного для них римского всемирно–церковного государства поставить подручные им отдельные государственные церкви. Но и это побуждение не содержит в себе собственной сути протестантства, ибо уже давно светские государи боролись с папами и добивались для себя некоторых верховных прав над церквами своих владений. С этих двух сторон протестантство лишь довело до крайности прежние, уже давно выразившиеся начала. Отличительною же его особенностью является не национальный и не политический протест, а чисто–нравственный протест насилуемой личности во имя свободы совести и прав индивидуального духа. В подтверждение этого не без основания приводят и то обстоятельство, что протестантство укоренилось преимущественно в германской расе, изначала отличавшейся индивидуализмом, свободолюбием, самоуверенностью личного ума, а в лучших своих представителях и некоторою особенною нравственною глубиною.

Интерес местных церквей имел силу и в Испании, и во Франции, однако первой из этих стран протестантство вовсе не задело, а во второй не могло укорениться[27]. Если бы для произведения реформации достаточно было интересов местной церковной и государственной независимости, то протестантство должно бы было распространиться по всей Европе, где одинаково существовали эти интересы. Но так как для протестантства нужен был еще третий двигатель — дух личной независимости, а он в романской расе был притуплен могучими преданиями римской гражданственности, то естественно, что реформация укоренилась лишь в тех народностях, которые были чужды римским влияниям и сохранили вполне свой германский характер.

Решительное утверждение религиозной свободы лица и неприкосновенности личной совести составляет заслугу протестантства. Но эта свобода должна быть действительно религиозной; неприкосновенные права должны принадлежать действительно совести. Но ни религия, ни совесть не позволят человеку ставить свое личное мнение мерилом истины и свой произвол мерилом правды. Без сомнения, в глубине человеческой души, внутри каждой отдельной личности таится способность или возможность к восприятию всего божественного. Но для того, чтобы эта возможность перешла в действие, человек должен нравственным актом самоотречения преодолеть свою действительную ограниченность и добровольно отдаться независимой от него вселенской истине. Без этого стремление человеческой души к божественному останется только субъективным порывом — бездейственным и бесплодным. К этому печальному результату пришел и должен был прийти протестантизм, отвергнув обязательное для отдельного лица значение вселенской церковной истины.

В частности, по отношению к церковному авторитету или духовной власти заблуждение протестантов, заключается в том, что они не остановились на отрицании принудительной силы церковного авторитета. Справедливо восстав против внешнего принуждения, они не захотели признать и внутренней нравственной обязательности вселенского авторитета для отдельного лица. Не из рабского страха и не из мертвой косности должен человек подчиняться вселенскому авторитету Церкви, а из христианского смирения, сознания своей личной несостоятельности, из любви к общему делу, для которого необходимо единение, а наконец и более всего из твердой веры в христианскую истину, которая не может оставаться только субъективной, не может быть предоставлена произволу личных мнений и взглядов. Со стороны человеческих представителей духовной власти требование насильственного подчинения было нарушением христианской правды; но отказ в добровольном подчинении был таким же нарушением правды со стороны протестантов.

Из всего сказанного нам открывается поучительный и важный смысл в исторических превратностях католичества. Папство утверждает единство воинствующей Церкви через централизацию духовной власти, и в этом утверждении есть истина. Но исходя из этой истины, папизм стал стремиться к подавлению местной церковной независимости, и в этом была его первая неправда. Разделение церквей показало, что Церковь насильственно объединяема быть не может.

Далее, папство утверждает, что государство и гражданское общество должны быть подчинены церковной власти призванной к владычеству над миром во имя и силою Того, Кто победил мир; и в этом утверждении есть истина. Но папизм стал стремиться к мирскому владычеству над мирскими началами и властями — не свободною силою духовного человека, победившего мир, а плотским и рабским насилием, и в этом его вторая неправда. И в ответ на нее торжество светской власти во всем христианском мире показало, что Церковь насильственно над миром господствовать не может.

Наконец, папство утверждает, что духовная власть Церкви призвана руководить всех людей на пути спасения, и что всякий человек обязан подчиняться и повиноваться верховной власти Церкви — и это утверждение истинно. Но папизм стал стремиться вынудить покорность у человеческой совести, навязать душе свой авторитет внешними средствами; в этом его третья неправда, и в ответ на нее явилось протестантство и показало, что человек насильно спасен быть не может.

Вот относительное оправдание и для разделения церквей, и для борьбы светской власти против папства, и для реформации.

Но это оправдание только относительное, и результаты этих трех движений только отрицательные.

Византизм восстал против усиленной централизации Рима. Он был бы вполне прав, если бы помимо римской централизации мог дать церквам деятельное и крепкое единство для общего дела. Но он этого сам не мог. Церкви остались разделенными, и последствия этого разделения доселе парализуют историческую силу христианства, и перед нами по видимому стоит дилемма: или принудительная централизация Рима, или отсутствие церковного единства. — Далее, мирские власти во всей Европе восстали против насильственной теократии папизма. Они были бы вполне правы, если бы взамен этой теократии, могли создать для человечества такой общественный порядок, который, оставляя свободное место религии и всем высшим духовным интересам, осуществлял бы правду в людских отношениях и давал бы мирное, правильное развитие всем человеческим силам. Но на самом деле мы видим повсюду отсутствие всякого прочного порядка, постоянную вражду между государствами и нациями, изводящую лучшие силы народа на колоссальные вооружения, и в каждом народе и государстве ожесточенную борьбу классов и партий, и как венец всего этого, как окончательное решение всех вопросов внешних и внутренних, — громадные и все более учащенные войны, международные и междоусобные, в сравнении с которыми войны средних веков могут казаться детскою игрой. И здесь по видимому остается дилемма: или принудительная теократия папства, или политический и общественный хаос. Наконец, протестантство и вышедший из него рационализм восстали против папства за то, что оно вымогало у человека покорность авторитету. Протестантство и рационализм были бы вполне правы, если бы взамен единой истины авторитета они могли дать человечеству единую истину разума. Но вместо того мы видим беспрерывную смену систем и теорий, никакой объективной и универсальной (вселенской) истины не представляющих, никакой обязанности для ума не имеющих, остающихся на степени личных мнений и односторонних взглядов, друг друга взаимно исключающих. И тут опять тяготеет дилемма: или обязательный авторитет Церкви, или умственная и нравственная смута.

Такое бедственное положение христианского мира имеет одну причину и один исход. При всем разнообразии историческиеских движений в христианстве у них есть одна общая черта и в ней сущность дела. Все движения совершались во имя тех или других прав. Отстаивались права центральной духовной власти, права местных церквей, права светской власти, права личного мнения и разума. То нравственное настроение, в котором человек или собрание людей думает прежде всего о своих правах, противоречит духу христианства, идет не от Бога и в деле Божием совершенно бесплодно.

Настоящая христианская жизнь начнется только тогда, когда все свободные силы человечества, оставив в покое свои спорные права и обратившись к своим бесспорным обязанностям, добровольно и по совести примутся за все то, к чему средневековый папизм стремился путем принуждения и насилия. Здесь конец великого спора и начало христианской политики.

Общее основание для соединения Церквей

Свободное единение человечества в Церкви Христовой есть цель христианской политики. Эта цель не может быть достигнута, пока самый первообраз вселенского единения на земле — видимая Церковь — пребывает разделенною. Поэтому первая задача христианской политики есть восстановление церковного единства. Но чтобы это дело — соединение церковных обществ — было дело христианской политики, оно должно проистекать прямо из религиозно–нравственных побуждений и ими руководствоваться. Целью здесь во всяком случае должно быт духовное единение церковных обществ, а все остальное должно служить лишь средством для этой цели. Между тем, в известных доселе попытках соединения церквей само это соединение было обыкновенно лишь средством для целей мирской политики. Известно, что греческие императоры пользовались церковной унией как одним из дипломатических приемов для поддержания своей падающей империи. Сначала они имели в виду посредством номинального воссоединения с римской церковью обезопасить себя от тех крестоносных дружин (руководимых папою), для которых схизматическая Византия являлась лучшею добычей нежели Иерусалим; впоследствии прямою целью унии для греческих императоров было добиться союза и помощи со стороны западных государств против турецкого нашествия.

Два раза, как известно, императорам удалось склонить или принудить и иерархию византийскую к формальному воссоединению с Западною Церковью (уния Лионская в 1275 г. и Флорентийская в 1439 г.); но оба раза вынужденное соглашение не могло продлиться и нескольких лет: ясное свидетельство, что в деле церкви наружное соединение, основанное на рассудочных соображениях выгоды и на инстинкте самосохранения, без участия сердечного чувства и нравственной воли, — что такое внешнее и вынужденное соглашение устоять не может; что в области религии люди не могут быть рабами внешних и искусственных условий, а что напротив видимые условия их религиозной жизни суть следствия их собственной воли. Греки были достаточно умны, чтобы видеть всю выгодность для себя в соединении с католичеством, но внутренней воли и искреннего желания соединиться, мирного настроения относительно спорных вопросов, сердечных чувств братства и любви к западным христианам, равно как и у тех к грекам, не было, — и вот все внешние сделки, все словесные заявления и письменные договоры обращаются в ничто. Более того, — внутренняя вражда, сдавленная на миг внешним соглашением, как бы получает от этого новую неукротимую силу. В день падения Константинополя, в виду наступающих турецких войск, последним свободным заявлением греков был клич: «Лучше рабство мусульманам, чем соглашение с латинянами». Приводим это не для укора несчастным грекам. Если в этом крике непримиримой вражды и не было ничего христианского, то мало христианского было и во всех попытках вынужденного и формального воссоединения церквей. Из решительной неудачи этих попыток церковные люди Запада могли бы убедиться не только в упорстве греков, но также и в полной несостоятельности всякого такого соглашения, при котором соединяются только слова и подписи, а сердца и умы остаются разделенными.

Но так же несостоятельны и гораздо более вредны для Церкви оказались и последующие попытки, направленные к присоединению отдельных частей Восточной Церкви к Церкви Западной. Величайший вред для дела церковного соединения происходит, когда это соединение подменивается латинизацией восточных христиан.

Восточная Церковь, несмотря на отсутствие жизненной, практической связи между своими частями, несмотря на отсутствие строгого единства и порядка в своей организации и несмотря на происходящую отсюда неподвижность и бездеятельность, все–таки обладает внутреннею религиозною крепостью, благодаря которой она сохраняет и существенное единство своих основ и всю свою церковную особенность. Разобрать христианский Восток по частям, как об этом мечтают фанатики латинизма, — невозможно, ибо у этого Востока есть внутреняя духовная связь, есть своя церковная идея, свой общий принцип. В средние века это понимали и на Западе; так, великий папа Иннокентий III высказывал ту мысль, что Восточная Церковь представляет собою чисто духовную сторону христианства, есть Церковь по преимуществу Духа Святого. Так это или нет, но во всяком случае самостоятельный характер и значение Восточной Церкви — вне сомнения. Эта Церковь есть существенно–необходимая, неотъемлемая часть в полноте Церкви Вселенской.

Православный Восток никогда не может быть обращен в латинство, ибо в таком случае Церковь Вселенская превратилась бы в Церковь латинскую, и само христианство потеряло бы свое особенное значение в человеческой истории. Мы знаем, что в этой истории христианство явилось как соединение и внутреннее примирение восточного и западного образования в истине богочеловечества. Поэтому, если бы одно из этих образований получило исключительное преобладание с поглощением другого, то самый характер христианства в его историческом призвании был бы нарушен, оно перестало бы служить выражением и воплощением во всемирной истории идеи богочеловечества.

Чтобы правильно понять и поставить задачу христианской политики, необходимо рассматривать положительное христианство или видимую, земную церковь с двух главных ее сторон: со стороны ее пребывающей основы и со стороны ее практического действия в мире.

Прежде всего Церковь состоит в живой, реально–мистической связи людей с Христом, как началом богочеловечества. Эта связь есть постоянная и одинаковая для всех, она вообще выражает собою сочетание божественного с человеческим и в частности определяется такими условиями, которые нисколько не зависят от произвола отдельных людей, но имеют характер вселенский или кафолический. Эти условия суть именно: во–первых, признание богочеловеческой власти в церковной иерархии, чрез апостольское преемство от Христа происходящей (путь Христов); во–вторых, исповедание богочеловеческой веры, т. е. православного догмата об истинном и совершенном Божестве и истинном и совершенном человечестве Христа, согласно определениям вселенских соборов (истина Христова); в–третьих, участие в богочеловеческой жизни чрез приобщение св. таинствам, как начаткам новой духовной телесности и благодатной жизни (Христос как жизнь в нас). Все люди, исполняющие эти условия, т. е. признающие отеческую власть апостольской иерархии, исповедующие Сына Божия и Сына Человеческого и участвующие в благодатных дарах Духа Святого, — все такие люди принадлежат к Церкви Христовой на земле, они в Церкви и Церковь в них. Таковы мы, восточные православные, таковы же и западные католики.

Таким образом прежде всего, рассматривая Церковь с этой стороны, мы должны признать, что существенное, основное единство Вселенской Церкви, как состоящее в богочеловеческом союзе людей с Христом чрез ту же силу святительства, в той же вере, в тех же таинствах, нисколько не нарушается видимым разделением церковных обществ между собою из–за частных верований и правил. Как бы эти церковные общества ни относились между собою, как бы они ни смотрели друг на друга, если реально–мистическая связь их с Главою Церкви Христом одна и та же, то и они одно и то же в Христе, составляют одно нераздельное тело Христово. Едина святая соборная (кафолическая) и апостольская Церковь существенно пребывает и на Востоке и на Западе и вечно пребудет, несмотря на временную вражду и разделение двух половин христианского мира[28]. Ибо хотя каждая из них имеет свой принцип в истории, а именно Восток стоит на страдательном, а Запад на деятельном отношении к божеству, но в основе Церкви эти принципы не исключают, а восполняют друг друга; они различались и в древней Церкви, но не были причиной разделения: следовательно, разделение и противоборство между христианским Востоком и христианским Западом не вытекает из их церковных начал самих по себе, а только из их временного отрицательного положения, которое касается лишь исторического явления Церкви, а не ее истинной религиозной сущности.

Итак, прежде всего должно признать, что как мы восточные, так и западные, при всех разногласиях наших церковных обществ, продолжаем быть неизменно членами единой нераздельной Церкви Христовой, — что разделение церквей не изменило их отношений к Христу и к Его таинственной благодати. С этой стороны нам не нужно и думать о соединении; в этом мы и без того едино.

Но наше видимое историческое и общественное разделение тем печальнее, тем ненормальнее и болезненнее, что оно находится в прямом противоречии с нашим основным, чисторелигиозным или мистическим единством. Дело в том, что хотя первая основная сторона Церкви состоит в богочеловеческом союзе людей с Христом, и этот сюз не нарушается разделением христианского человечества, — но вместе с тем Церковь должна обнимать собою и само это христианское человечество в его действительной исторической жизни, — это есть вторая, по преимуществу человеческая сторона Церкви — сторона, которую должно ясно различать от первой, но которая должна находиться с ней в соответствии. Ибо Церковь, не есть только богочеловеческая основа спасения для отдельных людей, но и богочеловеческое домостроительствоοικονομίαдля спасения сего мира. Мистическое единство человеческих обществ в Христе должно выражаться в их явном братском единении между собою. Первое дано свыше и от нас самих прямо не зависит, второе должно быть нашим собственным делом. Человечество должно не только принимать благодать и истину, данную во Христе, но и осуществлять эту благодать и истину в своей собственной и исторической жизни, свободно возрастая в полноту возраста Христова. Но именно эта полнота возраста Христова невозможна при том разделении христианского мира, при котором две главные его части не восполняют друг друга.

С этой стороны задача соединения церквей является первой и важнейшей задачей практической христианской деятельности, или того, что я называю христианской политикой[29].

Но эта задача будет или пустой мечтой, или даже источником новых зол до тех пор, пока не будет признано существенное единство Восточной и Западной Церкви, как нераздельных в основе своей частей тела Христова. Прежде чем вступить в видимые братские отношения к Западной Церкви, мы должны признать уже существующее, хотя и невидимое братство наше во Христе. Если бы этого не было, если бы одна из церквей, положим, Западная была вне мистического тела Христова, тогда нельзя было бы по совести и говорить о соглашении, о примирении и соединении, тогда бы только оставалось место или для обращения, или же для безнравственного компромисса.

Между тем, при всех прежних практических попытках соединения, именно менее всего обращалось внимания на существенное единство обеих церквей во Христе. Хотели соединиться, но не на основании данного свыше, неразрывного единства в сущей истине, а на других, чисто–человеческих и потому ложных основаниях. Восточная и Западная Церковь представлялись как два совершенно отдельные, чуждые друг другу тела, при чем каждая сторона в глубине души считала себя одну (в отдельности от другой) за всю полноту Вселенской Церкви, за целое тело Христово. При таком взгляде мнимое соединение неизбежно должно было явиться или как невозможное обращение или как безнравственный компромисс.

Если бы Восточная и Западная Церковь были в самом существе дела только двумя радикально–отдельными друг от друга общественными телами, тогда между ними было бы возможно только двоякое отношение: или наружное поверхностное сближение, при котором они оставались бы внутренно чужды друг другу и с первым изменением внешних условий должны были бы опять разойтись; или же одно из этих церковных обществ может стремиться под видом соединения подавлять и поглощать другое.

Но по правде Восточная и Западная Церковь не суть радикально отдельные, совершенно чуждые друг другу тела, а лишь части единого истинного тела Христова — Вселенской Церкви, и лишь в силу этого каждая из них имет право называться Церковью. Единая Вселенская Церковь существует в тех богочеловеческих связях, которыми и восточные православные, и западные католики одинаково связаны со Христом. Оба церковные общества соединены с Христом чрез апостольское преемство, чрез истинную веру и чрез Животворящие таинства, — в этом обе Церкви не исключают друг друга, в этом они — одно, а потому и Вселенская Церковь одна, хотя и является в двух. Задача не в том, чтобы создать единую Вселенскую Церковь, которая и без того уже есть в существе дела, а только в том, чтобы сообразовать видимое явление Церкви с ее существом.

Каждая из двух Церквей уже есть Вселенская Церковь, но не в отдельности своей от другой, — а в единстве с нею. Это единство существует на деле, потому что обе Церкви на деле обнимаются богочеловеческими связями святительства, догматического предания и таинств. Но в этих образующих связях действует дух Богочеловека Христа, а не наш собственный дух. Единство обеих Церквей существует во Христе и Его благодатном действии, но его еще нужно осуществить нашею собственною деятельностью, в нашей собственной действительности. Существенное единство Вселенской Церкви, скрытое от наших взглядов, должно стать явным чрез видимое воссоединение двух разделенных историей, хотя и нераздельных во Христе, церковных обществ. Это может быть сделано только посредством нашей доброй воли. Исходными точками этого дела должны быть: 1) признание существенного единства обеих Церквей во Христе и 2) нравственная потребность и обязанность провести это единство и в чисто–человеческие взаимные отношения двух церковных обществ, чтобы Церковь стала единой и в мире.

Прежде всего, должно взглянуть прямо на данное положение, каждую из двух исторических половин Церкви должно признать в отдельности за часть Церкви, а за целую или Вселенскую Церковь можно признать ее только в соединении с другою половиною — соединении, которое и не нарушалось в области чисто–религиозной — по отношению к Христу, в области же общественной и исторической оно нарушено и должно быть восстановлено. Так называемое разделение Церквей, т. е. нарушение братского единения между церковными людьми Востока и Запада, естественно вытекает именно из того ложного взгляда, по которому каждая из этих главных частей христианства признала себя в отдельности за целое, приурочила к себе одной всю полноту Вселенской Церкви. Отсюда и самодовольное отчуждение Востока, отсюда и самоуверенный прозелитизм Запада. «Только моя церковь есть истинная Вселенская Церковь, — утверждает православный Восток, — поэтому мне нет никакого дела до Запада, лишь бы только он меня оставил в покое». Это есть самомнение, так сказать, оборонительное.

«Только моя церковь есть истинная Вселенская Церковь, — утверждает католический Запад, — поэтому я должен обращать и восточных на мой единственно–истинный путь». Это есть самомнение наступательное. Воистину же Вселенская Церковь не знает такой исключительности, она пребывает и на Востоке и на Западе, она в том, чем святится и Восток и Запад, она в том, что соединяло христианские народы в их младенчестве, во имя чего они еще должны соединиться, чтобы достигнуть полноты возраста Христова.

Прежде чем предъявлять какие–нибудь требования другим, мы должны подумать о наших собственных обязанностях по отношению к вселенскому христианству. Церковный принцип православного Востока есть неприкосновенность святыни, неизменность данной божественной основы. Принцип верный, но недостаточный. За божественную основу Церкви нам нечего бояться; она не нами держится; мы должны верить в нее и чтить ее как истину, но не должны делать из нее отвлеченную умозрительную истину. Признавая ее, мы должны осуществлять ее, или, по слову Христову, творить истину. Положившись на божественную основу Церкви, мы не должны считать христианское дело сделанным. Благочестие еще не есть оправдание. Хотя начало нашего оправдания и спасения не от нас самих, а Божий дар, но получив этот дар, мы должны приложить его к делу. Мы должны заботиться о том, чтобы на благодатной основе Церкви воздвигалось здание истинно–христианской, не западной и не восточной, а вселенской богочеловеческой культуры. А для дела этого созидания с человеческой стороны необходимо не одно только сохранение церковной истины, но и организация церковной деятельности. Такая организация невозможна без строгого порядка и без крепкой власти. Власть Церкви должна быть крепка внутреннею силою и вместе с тем должна производить могущественное действие на внешний мир. Чтобы иметь внутреннюю силу, церковная власть должна быть единой, чтобы быть деятельной во внешнем мире, — она должна быть свободна от всякого внешнего подчинения и принуждения, должна быть безусловно самостоятельною.

Сохранение церковной истины было преимущественно задачей православного Востока; организация церковной деятельности под руководством единой и безусловно самостоятельной духовной власти являлась преимущественной задачей католического Запада. Мы решительно не можем допустить, чтобы эти две задачи исключали друг друга, чтобы одна мешала другой; напротив, и логическое рассуждение, и исторический опыт ясно показывают нам, что полнота церковной жизни требует одинакового внимания к обеим задачам. Мы знаем, что излишнее преобладание западного деятельного начала в Церкви порождало и порождает много ненормальных и печальных явлений; но мы также знаем и то, что при отсутствии или недостаточном развитии этого деятельного начала движение церковной жизни задерживается и здание христианской культуры не воздвигается. Ясно, что причина общего неуспеха христианского дела (дела созидания христианской культуры) лежит не в охранительном христианстве Востока и не в деятельном христианстве Запада, а в их антихристианском разделении. Мы, восточные, правы в том, что стоим за святыню церковного предания, католики правы, что стоят за единство и самостоятельность церковной власти. Виновны же более или менее и мы и они в том, что не хотим признавать нераздельности этих начал в полноте церковной жизни, их одинаковой необходимости для совершения церкви.

Когда это будет признано, на место взаимного осуждения станет взаимное оправдание. Признавая правду в другом, мы свою правду делаем вполне правою, достигаем полноты внутреннего оправдания. Такое превращение своей частной правды во вселенскую и есть начало христианской вселенской политики. Если история сделала нас противниками, то, отдавая справедливость историческому противнику, мы исправляем историю христианскою идеею, которая выше чем история.

Сохраняя вполне свою церковную правду, но вместе с тем признавая правду чужого принципа, мы тем освобождаем свою правду от всякой примеси даже самого благовидного самомнения и эгоизма. Чрез это только мы приходим в то религиознонравственное настроение, без которого невозможно истинное соединение церквей; а как скоро это религиозно–нравственное настроение дано, так истинное соединение уже совершается и правильные отношения между церквами устанавливаются сами собою; ибо это, т. е. чувство солидарности с историческим противником, во имя высшего религиозно–нравственного интереса, есть в нашем деле то самое, что едино есть на потребу, а прочая вся приложатся. Если же от меня потребуют практического указания, что по моему убеждению, должно нам прежде всего сделать для соединения церквей, то я скажу, что нам прежде всего должно вновь пересмотреть все главные спорные вопросы между двумя церквами не с полемическими и обличительными целями, как это делалось доселе, а с искренним желанием вполне понять противную сторону, оказать ей всю справедливость и в чем должно согласиться с нею. Это желание, это мирное настроение, опять повторю, есть единое на потребу, а прочая вся приложатся.

Приложится не только видимое соединение между Восточной и Западной Церковью, но также и воссоединение протестантства с Церковью. Ибо свободное и нравственное примирение наше с католическим началом авторитета отнимет у этого начала тот его принудительный и внешний характер, которым вызвано протестантское движение.

Католичество первое решительно внесло начало прогресса в церковную жизнь, признав, что задача этой жизни не исчерпывается охранением данных основ Церкви, но обнимает и ее внешнее действие на мир для созидания в нем христианской культуры. Но определяющим началом для этого дела католичество признало только вселенскую духовную власть. Между тем совершение Церкви или создание христианской культуры в мире требует, кроме руководства вселенской власти, также и свободного действия личных человеческих сил. Такие силы освобождены протестантством, и в этом его значение. Правда, решающий голос личной совести и свобода личного действия всегда в принципе признавались Церковью, как на Востоке, так и на Западе, и следовательно истина реформационной идеи всегда была в Церкви. Но на практике эта идея слишком заслонялась другими церковными началами — преданием на Востоке, авторитетом на Западе. Таким образом появление протестанства в христианской истории имело достаточное основание, и с этой исторической точки зрения протестантский принцип личной совести и свободы является как третье начало христианской жизни, равноправное с двумя другим, т. е. с преданием и с авторитетом.

Но из этого исторического оправдания протестантства и из культурной равноправности протестантского принципа с двумя церковными началами никак не вытекает религиозное его оправдание, или его церковная равноправность с православием и католичеством. С чисто религиозной и церковной точки зрения дело представляется совершенно иначе. Протестанты не ограничились утверждением внутренней свободы в деле веры (в чем они были вполне правы), но перешли к отрицанию того, что для верующего дороже и важнее самой свободы. Отделяясь от римско–католической церкви, они вместе с тем смело отвергли святительское преемство, догматическое предание и полноту таинств, т. е. все те богочеловеческие связи, которые образуют Вселенскую Церковь единством благодати Божией, одинаково пребывающей и в восточном православии и в западном католичестве[30]. Вселенская Церковь одна, и в этой единой Церкви находятся и православные и католики. Протестанты же в своем настоящем положении находятся вне Церкви, хотя лучшие силы протестантства и стремятся к Церкви, и без сомнения войдут в нее, когда церковное единство явится как свободное[31]. Когда мы, православные и католики, пребывающие в единстве тела Христова, сознаем это мистическое единство и подвигнемся закрепить его нравственным союзом общения и любви, тогда и протестантское начало свободы найдет себе истинное применение и займет высокое место в совершении Церкви, ибо совершение Церкви есть свободная теократия.

Тогда истина богочеловечества, данная нам в существе своем, явится и нашим собственным делом, воплотится в нашей действительной человеческой жизни. Тогда образовательные начала Востока и Запада, примиренные и соединенные в христианстве, но вновь разделившиеся в христианах, воссоединятся в них самих и создадут вселенскую богочеловеческую культуру. Восточное начало — страдательная преданность вечному и божественному, — и западное начало — самодеятельность человека (чрез власть и чрез свободу) найдут свое единство и свою правду в самодеятельном и свободном служении всех человеческих сил божественной истине.

Ответ Н. Я. Данилевскому. 1885 г.

Приготовляя к печати обширное сочинение по церковному вопросу, я мог бы и не отвечать на критику, относящуюся к прежним моим опытам. На так как появление этого труда может быть помимо моей воли замедлено, то я и не нахожу возможным оставить без ответа серьезные и обстоятельные возражения столь заслуженного писателя, как Н. Я. Данилевский. Ограничусь впрочем самым необходимым.

Г. Данилевский начинает с обвинения меня в пристрастии, — в том, что я становлюсь на сторону римского католичества. Я убежден (как и прежде о том заявлял), что поистине православие и католичество не исключают, а восполняют друг друга; поэтому нет у меня никакого побуждения становиться на одну сторону, или жертвовать одним для другого. Тем не менее г. Данилевский может справедливо указать на то, что я заступаюсь за католичество, защищаю его от различных обвинений. Но я пишу в России и имею в виду преимущественно русскую литературу, в которой по отношению к католичеству я не нахожу почти ничего, кроме враждебной полемики, предрассудков и недоразумений; поэтому, являясь здесь единственным защитником католичества, я исполняю, по моему убеждению, только долг беспристрастия и справедливости. Если бы сочинения католических писателей имели к нам свободный доступ, если бы, с другой стороны, хотя кто–нибудь из писавших у нас об этом предмете сделал справедливую и доброжелательную оценку положительных религиозных элементов, представляемых католичеством, тогда и мои рассуждения могли бы иметь менее апологетический характер. Впрочем, относительно беспристрастия позволю себе привести суждение другого моего критика, еще более мною недовольного, чем г. Данилевский. А именно автор статей: «Наши новые философы и богословы» в духовно–ученом журнале «Вера и Разум», решительно осуждая мои взгляды на церковь, не отказывает им однако в некотором беспристрастии. «Указанное нами его воззрение, — говорит про меня этот критик, — хочет быть беспристрастным; с высоты своих особенных точек зрения он одинаково видит первоначальные причины розни как в церкви Восточной так и в церкви Западной, т. е. он не оправдывает ни ту, ни другую; и если его симпатии больше склоняются в пользу церкви Западной, то это, повидимому, вытекает только из его философских начал, а не из каких–либо исторических фактов, и во всяком случае утверждается корнями своими в благожелательной любви к церкви Восточной» (Вера и Разум», № 1, 1885, стр. 52 и 53). Прибавлю от себя, что мною было указано на все святые и великие качества православного Востока: на благочестие и верность отеческим преданиям, на заботливое охранение церковной святыни, на стремление к аскетическим подвигам, на высоту духовного созерцания. Если же, тем не менее, говоря о Византии, я должен был указать на резкое и характерное противоречие между высотой церковно–монашеской святости и глубоким падением мирской жизни, если в этом противоречии я находил нравственно–историческое оправдание для господства цельной и прямодушной силы ислама над внутренно–раздвоившимся православным Востоком, то напрасно г. Данилевский спрашивает: а разве на Западе не то же самое? Без сомнения люди и там были так же по–своему порочны, как и в Византии. Но в то время как на Западе мы находим сотни соборов, созываемых с нарочитою целью исправления нравов и жизни у духовенства и мирян, едва ли г. Данилевский может указать в Византии хотя на один собор с таким характером и значением. При всей своей порочности, средневековый Запад никогда не мирился с противоречием религиозного идеала и житейской действительности и всячески старался уничтожить, или по крайней мере ослабить это противоречие. Оттого и самое монашество западное имело характер по преимуществу деятельный. А затем у Западной церкви, или лучше сказать у церковных людей Запада, могли быть свои грехи, быть может, еще более тяжкие, чем грехи Византии, за что последовало и наказание более тяжкое в виде протестантизма и дальнейшего антихристианского движения, которое без сомнения более враждебно и вредно для Церкви, нежели ислам.

Г. Данилевский указывает на мое пристрастие и по поводу флорентийской унии. Но об этом деле представления моего критика кажется весьма удалены от исторической действительности. Я не буду указывать здесь ни на факты флорентийского собора, ни на исследования каких–либо западных писателей, но настоятельно укажу лишь на превосходную диссертацию г. Садова о Виссарионе Никейском и его времени.

В рассуждениях г. Данилевского о церкви неясен для меня главнейший пункт. А именно, когда он говорит, что церковь верит только самой себе, что церковь сама дает санкцию и ратификацию соборным решениям, то для меня непонятно, что здесь означает сама церковь, как и в чем выражается голос самой церкви? Пусть не говорит г. Данилевский, что всякий принадлежащий к церкви, или живущий в церкви, непосредственно в самом себе находит ее решения и что в этих решениях все члены церкви всегда между собою согласны. Ведь этого конечно нет. Г. Данилевский, например, без сомнения человек православный, живущий в церкви, говоря о весьма важном церковном вопросе, именно о значении католичества, решает его в том смысле, что католичество есть ересь, и что оно находится вне вселенской церкви. Между тем с другой стороны, г. Стоянов, сотрудник духовно–ученого журнала «Вера и Разум», также, без сомнения, человек православный и живущий в церкви, пишет следующее: «В самом ли деле мы, восточные христиане, подобно западным, впадаем в ту узкую односторонность, по которой исключительно свою лишь восточную церковь считаем вселенскою? Решительно нет. Мы очень хорошо знаем, что в этом отношении надобно различать два взгляда: взгляд до–петровского времени, и взгляд после Петра Великого. Если первый взгляд, основывавшийся на недостаточном знакомстве с римскою церковью, считал ее еретическою, арианскою, несторианскою, савеллианскою и даже жидовскою, то кто же в наше время держится подобных воззрений» («В. и Р.», № 3, стр. 180). Далее автор, ссылаясь на трех известных православных богословов, показывает, что католическая церковь должна быть признана частью вселенской церкви Христовой.

Г. Данилевский в своих возражениях руководился теми вопросами, которые были мною некогда поставлены в одной полемической заметке. Эти вопросы были обращены собственно к отцу протоиерею Иванцову–Платонову, которому были отчасти известны те положительные основания, с которыми я связывал свои вопросы. Мое изложение этих оснований осталось неизвестно для остальных читателей, в том числе и для г. Данилевского, а потому и большая часть самых вопросов не имела для него надлежащего смысла. Поэтому позволит он мне обратиться к нему с тремя вопросами, прямо вызванными его собственными замечаниями.

1) Каким способом сама церковь санкционирует и ратификует постановления вселенских соборов?

2) Так как представители православия разногласят между собой во взглядах и в практическом отношении к католичеству, ибо одни из них относятся к католикам как к язычникам (перекрещивают их), другие признают в них еретиков, третьи же считают их членами вселенской церкви, — то как я могу узнать решение самой церкви по этому предмету?

3) В виду различия во взглядах между царьградским патриархатом и нашим синодом по отношению к болгарскому расколу, как узнать мне, на чьей стороне находится сама церковь?

Без сомнения, и мне и читателям «Известий» будет в высшей степени интересно знать ответ Н. Я. Данилевского на эти вопросы. Если ему угодно будет дать его, я с своей стороны воздержусь от дальнейших возражений до появления своего большого труда о церковном вопросе.

Этот вопрос был бы бесплодным, и наш антагонизм с католичеством был бы безысходным, если бы было несомненно, что западное католическое понятие о форме церковного правления несовместимо с православием. Но именно это и подлежит спору. Наши взгляды на католичество и его отношение к православию, как указывает г. Стоянов, существенно изменились. Было же время, когда вследствие нашего незнакомства с римскою церковью мы считали ее арианскою, несторианскою, жидовскою? Теперь авторитетные представители православия, не отнимая у католичества церковно–христианского характера, видят в нем или «самую частную» церковь (Авдий Востоков), или церковь хотя и истинную, но не чисто–истинную (митрополит Филарет). При дальнейшем ближайшем знакомстве с католичеством, этот последний взгляд, может быть, подтвердится и оправдается, но может быть, и изменится. Во всяком случае это ближайшее, полное и всестороннее знакомство необходимо прежде всего. А возможно оно только при полноте богословской свободы. Вот где мы сошлись наконец с уважаемым Н. Я. Данилевским в общем желании. Со всеми превосходными замечаниями его вполне согласен и радуюсь, что он их высказал.

Теперь, когда мы очутились на общей почве, Н. Я. Данилевский не посетует на меня и за упрек, относящийся не столько к нему, сколько вообще к его единомышленникам. Славянофилов, столь высоко держащих знамя православия и полагающих сущность его в братской любви, можно спросить, довольно ли они показали братской любви по отношению к католикам? Могут ли католики поверить на слово, что сущность православия в любви, когда от нас, представителей православия, они видели только или отчуждение, или преувеличенные обвинения? Первое требование любви — поставить себя в положение другого, стать на его точку зрения. Но кто же из нас пытался войти в положение верующего католика, стать на его точку зрения? Вы скажете, что эта точка зрения ложная; но ведь это только пока ваше личное мнение. Но пусть вы правы, пусть католическая точка зрения ложная, однако не более ложная, чем точка зрения язычников эллинов, которым ап. Павел говорил в афинском ареопаге? А как и что он им говорил? Не старался ли он всячески засыпать бездну между христианством и язычеством, не старался ли он стать на точку зрения эллинской философии и поэзии, не говорил ли он им: у вас всё, вы и умны, и благочестивы, и истинного Бога хорошо понимаете, и даже жертвенник ему имеете, только имени его не знаете, и вот я пришел вам сказать его. Так и нам следовало бы относиться к католичеству, если бы даже мы считали его равным язычеству. Вникните в собственную сущность чужого воззрения, откройте его истинное значение, сведите к наименьшему взаимное разногласие, тогда и можно будет обратиться к единомыслящим на понятном для них языке, с доступным для них словом. Найдите у них сначала жертвенник истинному Богу, а потом уже и предложим им новые имена Божии — тогда, быть может, они их и не отвергнут.

История и будущность теократии. Предисловие

В будущем 1887 году исполняется одиннадцать веков с тех пор как восточная православная церковь последний раз приняла деятельное участие в акте вселенского значения, последний раз заявила свой кафолический характер. Тысячу и сто лет тому назад был последний вселенский собор, признаваемый на Востоке. По учению наших катехизисов и догматик вселенский собор есть единственный орган всецерковного суждения и действия. Итак, тысячу и сто лет вселенская церковь как такая не подавала своего голоса, не произносила своего суждения, не совершала никакого деяния. Для всякого русского и православного, действительно верующего во вселенскую церковь как в живую целость христианского человечества и как в истинную точку опоры среди безбожных стихий современного мира, — для всякого такого человека указанный факт должен представляться в высшей степени прискорбным и даже совсем непонятным. Прискорбно это потому, что нет никакой возможности против действующих сил современности с успехом опираться на такую силу, которая давно прекратила свою деятельность. Прежние деяния вселенской церкви имели свои определенные предметы, утратившие ныне жизненное значение: ведь не с несторианством и монофелитством приходится иметь дело современному человеку. Непонятно это одиннадцати–вековое бездействие вселенской Церкви потому, что противоречит ее прямому назначению, тому делу, для которого она основана. Христос основал церковь Свою для борьбы с вратами адовыми, т. е. с усилиями и ухищрениями зла и лжи в человечестве, в особенности для ограждения от них того человеческого большинства, которое не способно к полной нравственной самодеятельности. Но разве врата адовы ослабели и стали менее опасными для «малых сих»? Мы видим, напротив, что действие зла и лжи в мире разрослось и в глубь и в ширь, получило вселенский объем и значение. Когда прежде существовали такие универсальные средства к распространению лжи и всякого зла, как теперь? когда была такая общедоступность всевозможных соблазнов, как теперь? Как же понять в виду этого, что вселенская Церковь продолжает отказываться от всякого общего действия, как объяснить, что против универсального нападения врат адовых она выставляет одни лишь частные и малоуспешные усилия? Неужели в течение этих одиннадцати веков ни разу не было повода для вселенской церкви сосредоточить свои силы, сказать миру властное слово, произнести свое безапелляционное суждение над новыми видами зла и лжи, создать своей истине новую опору и ограду? Или может быть мы ошибаемся в оценке времен и сроков, может быть для церкви как для высшего Существа тысяща лет яко день един, и все треволнения нашего исторического бытия за многие века не заслуживают с ее стороны никакого внимания и воздействия? Но мы имеем здесь однако определенное мерило для сравнения — именно в той эпохе, когда церковь и по признанию наших богословов проявляла свое вселенское действие. Мы видим, что та эпоха и по продолжительности и по степени сложности исторической жизни, и по значению духовных задач и вопросов решительно уступает этим одиннадцати векам непонятного бездействия вселенской церкви. Если прежде эта церковь во избежание всякого соблазна и недоумения считала необходимым высказаться определительно даже по вопросам второстепенным и уже решенным в принципе, как, например, вопрос о «трех главах», ради которого был созван пятый вселенский собор (коего вся задача состояла таким образом в окончательном суждении о трех давно умерших авторах), — то ясно, что отсутствие вселенских соборов в последние одиннадцать веков никак не может объясниться недостатком предметов для всецерковного суждения: таких предметов было и есть весьма много и неизмеримо более важных, нежели вопрос о «трех главах». Или может быть прекращение вселенских соборов есть только историческая случайность, и мы в праве надеяться, что при благоприятной перемене внешних обстоятельств состоится наконец после одиннадцативекового перерыва новый, восьмой, вселенский собор, который зараз решит все наши вопросы и недоумения? Но представители нашей духовной власти и богословской науки несогласны между собою (а иные из них даже сами с собой, как сейчас увидим) насчет того, возможно ли еще для нашей церкви вообще созвание вселенского собора. Так, митрополит московский Филарет, в первых изданиях своего «Разговора между испытующим и уверенным», прямо заявляет, что вселенского собора более уже быть не может. При этом наше недоумение только усиливается тем обстоятельством, что в последующих изданиях своего сочинения митрополит Филарет, без всяких оговорок и объяснений, просто исключил эту фразу о невозможности вселенских соборов. Если бы он переменил свой взгляд по предмету такой важности, он конечно должен был бы заявить об этом. Простой же пропуск такого тезиса, без малейшого намека на его ошибочность и с сохранением всех доводов его подтверждающих, может объясняться лишь тем, что, оставаясь при прежнем мнении, автор нашел почему–либо неудобным высказывать его прямо и решительно. Во всяком случае и тех рассуждений, которые оставлены без перемены митрополитом Филаретом, вполне достаточно, чтобы заранее отказать с его точки зрения всякому будущему собору Восточной церкви в признании его вселенского значения. Но кто же может помешать мне и всякому другому православному стать в этом деле на точку зрения знаменитого православного иерарха? И что же это будет за вселенский собор, который каждым православным может быть по праву признан за самозванный? Если тот факт, что наша церковь так долго не проявляла никакого вселенского действия — печален и ненормален, то сомнение в самой возможности для нее когда–нибудь проявить вселенское действие равносильно сомнению в самом существовании нашей церкви, как вселенской. А при уважительных основаниях для такого сомнения наше церковное положение, благодаря которому для нас невозможно никакое единое и кафолическое действие, становится нестерпимым для всякого, кто связывает действительный и живой смысл с этими словами нашего символа веры.

С каких же пор и почему наша церковь утратила способность к вселенскому действию? На это история дает ответ непререкаемый. (Его принимает и упомянутый православный иерарх). С тех пор, как произошло разделение церквей Восточной и Западной, и именно в силу этого разделения, стало невозможно для нас вселенское или всецерковное действие. Оно невозможно для нас не по чужому мнению, а по нашему собственному признанию. Наше церковное положение фальшиво не только с точки зрения католиков и протестантов, но прежде всего с нашей собственной точки зрения. Мы хотим стоять под таким знаменем, которое не в наших руках, которого мы не можем поднять. Поэтому нам нечего обращаться к другим с укорами и требованиями. Другие никак не могут быть виноваты в том внутреннем противоречии, которое подавляет нашу церковную жизнь; и не для других, а для нас разделение церквей имело такие роковые последствия.

Итак, наша первая настоятельная задача — устранить это разделение, восстановить нарушенное единство между нашею восточною (греко–российскою) и западною (римско–католическою) церквами. В настоящем труде я предлагаю теоретические основания для единственно правильного, по моему убеждению, разрешения этой задачи. Но прежде чем представить эти основания мне пришлось три года спорить с людьми, желавшими держаться на церковной почве, но вместе с тем отрицавшими (под разными предлогами и с разными оговорками) возможность и надобность соединения между двумя церквами. Во всех этих рассуждениях ясно высказывались господствующие у нас в России (а отчасти и на всем Востоке) предрассудки против настоящего теократического дела. Ближайшее знакомство с этими предрассудками дало новые подтверждения моим взглядам и полнее раскрыло для меня различные благоприятные и неблагоприятные условия дела (стр. 262–265).

Догматическое развитие церкви в связи с вопросом о соединении церквей[32]

Издано отдельной брошюрой в Университетской типографии (Μ. Катков) на Страстном бульваре Москва 1886.

«Соединение церквей невозможно да и не нужно», — вот преобладающий смысл тех возражений, которые мне пришлось читать или слышать с тех пор как я занялся этим церковным вопросом. Внутренняя неправда такого мнения сейчас же однако и обнаруживается, ибо все его высказывающие непременно оговариваются и указывают на нашу богослужебную молитву о соединении церквей. Молиться о деле невозможном и ненужном было бы легкомыслием близким к кощунству. Значит нужно или оставить в покое эту молитву, или признать предмет ее возможным и желательным. А тогда зачем же предрешать вопрос, и зачем же негодовать при первом слове о церковном примирении?

Впрочем, что касается собственно до моих почтенных противников в печати, то они конечно не ограничились простым выражением своего и общего неудовольствия по поводу поднятого мною вопроса, а постарались оправдать это неудовольствие более или менее обстоятельными рассуждениями о самом предмете с той или другой из его сторон. Хотя на мой взгляд эти рассуждения и не достигли своей прямой цели, но зато они значительно укрепили и углубили мое собственное убеждение и полнее раскрыли для меня все благопрятные и неблагопрятные условия дела.

Вот эти–то результаты нашей предварительной трехгодовой полемики я и считаю полезным пересмотреть. При этом я буду иметь в виду лишь тех из моих уважаемых оппонентов, которые решительно высказались против церковного соединения и вместе с тем вполне определительно выразили свою собственную точку зрения[33]. А именно я разумею И. С. Аксакова, А. А. Киреева, Н. Я. Данилевского и в особенности Г. Т. Стоянова, которого обширные статьи в журнале «Вера и Разум», несмотря на некоторые недостатки его критических приемов и многие частные недоразумения, на которых я не буду останавливаться, значительно уяснили и подвинули вперед наш спор, сведя его к общему вопросу о догматическом развитии в церкви.

То, что писал по этому предмету И. С. Аксаков[34], было для меня поучительно в двух отношениях. Во–первых, я увидал, до какой степени католичество и всякое сближение с ним противно нашему национальному чувству, выразителем коего по праву мог выступить этот заслуженный русский деятель. Внутренняя сущность всех его возражений может быть прямо сведена к тому утверждению, что римское католичество претит русскому народному духу и чувству. Справедливость этого утверждения лучше всего доказывается тем искренним негодованием, которым дышали упомянутые статьи. Никаких частных причин вражды против католичества здесь быть не могло: очевидно здесь говорило только общее историческое и национальное чувство и предубеждение. Существование этого чувства и предубеждения есть факт несомненной важности, с которым необходимо считаться, и для меня было весьма поучительно познакомиться с ним в таком ярком и прямом выражении. Впрочем, я нашел здесь решительное подтверждение той моей мысли, что дело соединения церквей есть для России подвиг величайшей трудности, требующий внутреннего самоотвержения еще более глубокого, чем нужно было два века назад для сближения России с мирскою цивилизацией Запада, которая ведь также и не без основания претила национальному чувству наших предков. И тогдашнее и теперешнее наше отвращение к чуждым стихиям не только имеет значение как факт, но должно быть даже признано справедливым, по крайней мере в том смысле, в каком справедливо отвращение больного к горькому лекарству.

Не для легких и простых дел создал Бог великую и могучую Россию. И как ни трудно дело соединения церквей, это не мешает ему стать нашею жизненною задачею и всемирноисторическим призванием. Некоторую новую косвенную опору для этого убеждения дал мне тот же спор с И. С. Аксаковым. Славянофилы, — с которыми у меня общая идеальная почва и которых я считаю невольными пророками церковного соединения, — славянофилы всегда утверждали, что Россия обладает своею великою всемирно–историческою идеею: эта идея по их убеждению имеет священный характер, и ее осуществление должно яснее и полнее выразить в жизни мира ту вечную истину, которая изначала хранится в церкви Христовой. Эту главную мысль истинного славянофильства в самое последнее время высказал почтенный редактор «Руси» в немногих, но ясных словах (в передовой статье № 16 за 1885 г.): «Россия призвана явить новый культурный исторический тип, который примирит в себе и Восток и Запад на основе православнославянской». И далее, «существеннейшим содержанием русского национального типа» И. С. Аксаков признает христианство, «исповедуемое православною вселенскою церковью». Почтенный представитель славянофильства не допускает, что Россия назначена лишь к тому, «чтобы в области развития человечества явить миру культурный контраст Западной Европе». «Во сколько, — говорит он, — в последней (то есть Западной Европе) жива и действенна чистая истина христианская, во столько нет места контрасту с нею и для России». К этому присоединяется и другая оговорка относительно византизма, который Россия должна освободить ото всего того, «что в нем было временного и национально–одностороннего». Через эти две оговорки идеальное призвание России окончательно определяется как полнейшее (хотя, разумеется, и не безусловно–полное) осуществление в исторической жизни вселенского христианства, — не латинского и не византийского, а истинно–вселенского, очищающего в себе односторонние формы Востока и Запада. Будучи вполне согласен с таким взглядом, я только ставлю дальнейший необходимый вопрос: что же требуется от России, что должна она делать для того, чтобы исполнить это свое вселенское назначение, чтобы на своей православно–славянской основе создать вселенскую христианскую культуру, примиряющую Восток и Запад? Что должно нам делать, чтобы (употребляя выражения Константина Аксакова) наше национальное самоопределение, совпадающее в существе с высшим определением общечеловеческим, совпало с ним и в действительном явлении, т. е. чтобы мы на самом деле создали культуру вселенскую, национальную и общечеловеческую вместе, удобоприемлемую для эллина и иудея, для римлянина и германца? В исторической работе народов, также как и в нашей личной работе, делать обыкновенно значит устранять препятствия. Едва ли кто усомнится, что главное препятствие для создания вселенской христианской культуры, примиряющей в себе Восток и Запад, есть именно разделение церквей, вследствие коего Восток и Запад в междоусобном споре отнимают у христианской религии полноту ее культурно–исторического действия. Итак, устранение этого препятствия, т. е. соединение церквей, есть первое дело для России при исполнении ее исторического призвания. Такое утверждение не есть чья–либо произвольная выдумка, а вытекает из сущности предмета. Но допустим, что я решительно ошибаюсь, что для исполнения своего вселенского назначения Россия нуждается не в соединении церквей, а в чем–нибудь другом. В чем же именно? Прежде всего нужно назвать и показать это другое. Самым лучшим и единственно действительным способом опровергнуть ошибочное решение нашего национального вопроса было бы прямо указать его истинное решение. Мы верим в национально–вселенскую идею России, но вера без дел мертва. А дело живой веры должно быть сообразно той идее, в которую мы верим, должно быть таким же национально–вселенским, как и она. Наше всемирное призвание не может исполниться само собою, помимо нашего действия, а мы не можем действовать, когда не знаем, что должно делать, куда идти. Если бы наше призвание состояло в создании чистоматериальной цивилизации, какого–нибудь всемирного муравейника, тогда еще можно было бы положиться на одни инстинкты, на уравнительную борьбу частных сил и интересов. Но когда дело идет о вселенской христианской культуре, тут уже никак нельзя обойтись без духовного, свободно–разумного действия, сопряженного с нравственною ответственностью и для отдельных лиц и для всего народа. Соединение церквей, вполне соответствуя нашему идеальному призванию, вместе с тем дает нам определенный предмет для действия. Другого мне указано не было. Итак, одно из двух: или утверждаемое нами восстановление вселенского церковного единства есть настоящее дело и обязанность нашей исторической жизни, или же мы должны признаться, что, несмотря на тысячелетний возраст России и на вековую работу нашего национального самосознания, не выяснился еще самый предмет нашего общего действия, так что мы не можем сказать, что же собственно нам нужно делать, куда идти, дабы осуществить самобытное призвание России, ее вселенскую идею, чтобы явить в мире смысл и разум нашего исторического существования.

Ясная постановка этой дилеммы: или соединение церквей, или неопределенность и блуждание ощупью — вот второй поучительный вывод, извлеченный мною из литературного спора с почтенным представителем старого, коренного славянофильства. Если для России соединение церквей представляется нам как высшее призвание и нравственный долг, то для славянства это самое дело есть настоятельная потребность, насущная необходимость, без удовлетворения которой славянство как целое вовсе не может существовать. Оно и не существует как единое целое. Славянская рознь давно уже стала общим избитым местом для чужих и для своих. Вряд ли можно сомневаться, что главную свою силу эта рознь получила изначала в глубоком раздвоении славянства, поделившегося между двумя враждующими церквами и что следовательно соединение этих церквей есть самый прямой и надежный способ для объединения славянского мира. Или это объединение может совершиться и при разделении церквей, и славянские народы могут быть связаны между собою и помимо церкви? Чем же однако? Сознанием общих выгод и общих опасностей? Такое сознание существует, но оно само по себе слишком отвлеченно и никак не может осилить национального себялюбия в каждой отдельной славянской народности. Этот национальный эгоизм является единственным побуждением славянской политики; ибо церковь, сама парализованная своим разделением, не может уже оказывать своего объединяющего действия даже и над единоверными народами. Не говоря уже о тех славянских нациях, в коих прямо действует противоположность духовных и культурных начал (русские и поляки), даже те из них, которые не могут прикрыть своей вражды никаким идеальным знаменем, готовы тем не менее вступить в ожесточенную борьбу. Примеры налицо. Достаточно было болгарам сделать решительный шаг к своему национальному объединению и независимости, как уже сербы сочли это для себя за нестерпимую угрозу и великую опасность и напрягают все свои силы ее встретить. Это ли «солидарность интересов»? Ясно, что славянские народности на почве национального самолюбия не довольствуются независимостью, а ищут преобладания, а так как преобладание для каждой из них возможно только на счет своей же братии славян, то и происходит неизбежно полная несовместимость национальных интересов в среде славянства, при чем вероисповедная рознь (там, где она существует) является лишь признаком обострения национально–политической горячки. Послушаем, что пишут знающие люди из славянских земель в славянофильскую газету: «Хотя ни сербы ни хорваты не имеют никакой политической силы, но те и другие мечтают о великом своем государстве. Иные сербы отрицают даже существование хорватов, как и болгар; иные хорваты доказывают, что даже черногорцы назывались хорватами, и что о сербах не может быть и речи. Этот бесплодный спор об именах имеет свой смысл: хорваты мечтают о воскрешении великого хорватского государства, сербы — о восстановлении сербского царства… И те и другие ищут территории для этого в одних и тех же местах, и те и другие за недостатком фактов нередко измышляют и сочиняют их»[35]. «Борьба сербов и хорватов, — пишет далее тот же сведущий сотрудник «Руси», — борьба сербов и хорватов, как известно, окрашивается цветом религиозной борьбы. Будем откровенны: сербы в большинстве чрезвычайно индифферентно относятся к церкви, а полуобразованная интеллигенция отрицает даже всякое значение веры и хвастает своим атеизмом. Но с православием для всякого серба соединена неразрывно и его народность и все воспоминания о связи его с русским народом. Этим объясняются такие факты, что лица, признававшиеся сегодня в своем индифферентизме к религии и хваставшие своим «вольномыслием», завтра становятся самыми горячими защитниками прав православной церкви в Австрии и горько жалуются на пропаганду католицизма в Боснии и Герцеговине, иногда даже преувеличивая дело»[36].

Какое же заключение можно вывести из подобных указаний, коих правдивость не подлежит сомнению? Если люди, хвастающие своим атеизмом, успешно пользуются разделением церквей для усиления славянской междоусобицы, то люди религиозные и при этом желающие славянского единения должны действовать наоборот, т. е. стараться о церковном примирении, при чем церковь, усиленная своим единством, могла бы побороть и мелкое национальное самолюбие славянских народностей и их полуобразованную «интеллигенцию», отрицающую «всякое значение веры». Если лицемерные атеисты прикидываются защитниками православия, чтобы в своих собственных видах, ничего общего с религией не имеющих, разжигать церковную вражду несправедливыми, или по крайней мере преувеличенными нападениями на католичество, то искренние защитники православия должны бы понять хоть то, что католичество во всяком случае лучше индифферентизма и безбожия, надевающего православную личину на мелкий и злобный национальный эгоизм.

Вероисповедная рознь в славянстве может быть, конечно, устранена и помимо соединения церквей. Эта рознь просто потеряет смысл, когда все славянские народы окончательно сойдутся в общем религиозном индифферентизме. Тогда и лицемерие полуобразованных «интеллигентов» сделается излишним. Повидимому дело к тому и идет; но могут ли этого желать истинные славянолюбцы? Да и слишком странно было бы думать, что такое отрицательное, или лучше сказать — дефективное единомыслие может сколько–нибудь послужить к действительному объединению славянских народностей. Упадок религии никогда еще не мешал людям и народам ненавидеть и истреблять друг друга, как мы это видим ныне на примере сербов и болгар, совершенно единомысленных в своем равнодушии к религии. О религиозном индифферентизме сербов мы привели беспристрастное свидетельство. Что же касается до болгар, то мы можем ссылаться на еще более компетентное показание — на речь экзарха болгарского Иосифа в день св. Мефодия (в минувшем апреле месяце). В этой речи (содержание которой было в свое время передано константинопольским корреспондентом «Московских Ведомостей») прямо и решительно утверждалось, что народ болгарский вполне равнодушен к вере, а образованный класс открыто враждебен ко всякой религии, и что только страх перед Россией удерживает правительство Болгарии от совершенного уничтожения церкви. Чем–то ныне заменится этот спасительный страх?

На почве религиозного индифферентизма и национального себялюбия славянская идея, не успев еще определиться, быстро разменялась на мелочи. Ныне уже не только пером газетных публицистов, но и прямо устами более или менее владетельных особ возвещено миру зарождение «сербской идеи», «болгарского идеала» и т. п. Сербская «идея» состоит в том, чтобы захватить побольше чужих земель, болгарский «идеал» заключается как раз в том же самом. То, что прежде называлось просто грабительством, теперь именуется идеей и идеалом. Но и при менее строгом взгляде на дело все–таки остается роковой вопрос: как же могут совместиться между собою все эти задорные идеи, где найдется общее связующее начало для народов, одушевленных такими идеалами?

Ясно, что вне церковного единства — невозможно указать никакого другого положительного начала для объединения всех славян, никакого определенного и вместе с тем широкого знамени, которое могло бы собрать все лучшие силы славянства и составить повсюду противовес мелкому национальному соперничеству и междоусобию.

Что восстановление церковного единства между Западом и Востоком в высшей степени желательно для России и славянства, — спорить против этого людям сколько–нибудь религиозным крайне трудно и неудобно. Поэтому мои почтенные противники поступают весьма правильно, когда оставляют в стороне вопрос о желательности церковного соединения и напирают лишь на невозможность такого соединения. «Между православною церковью и католическою не может состояться никакого соединения, потому что католичество есть заведомая ересь и ложь. С ересью и ложью никакого соединения, никакого соглашения, никакой сделки допущено быть не может». Против этого последнего положения никто не спорил и не спорит. Соглашения с ересью, сделки с ложью, насколько мне известно, никто не предлагал. Все дело значит в том, насколько основательно утверждение, что католичество должно быть заранее, без следствия и суда, обвинено нами как ересь и ложь. На этом утверждении особенно настаивал Н. Я. Данилевский[37].

Все исповедующие православную веру должны в догматических вопросах беспрекословно принимать решения вселенских соборов (каковых наша церковь признает семь). Поэтому когда мне говорят о католиках, что они еретики, отлученные от вселенской церкви по догматическим причинам, то я в таком лишь случае этому поверю, если мне укажут, каким постановлением вселенской церкви, на каком вселенском соборе осуждены и отлучены католики. Я говорю здесь не о формальном только отлучении. Я знаю, что, например, протестанты, появившиеся через много времени после седьмого вселенского собора, тем не менее действительно отлучены или, лучше сказать, сами себя отлучили от вселенской церкви, потому что они не только прямо восстали против известных соборных догматов, но и вовсе отвергли самый авторитет вселенских соборов. Но что касается до католиков, то они ни одного вселенского собора не отвергли, а следовательно ни одним и не отвергнуты. Но,. говорят, они еретики, потому что исповедуют filioque и непогрешительность папского авторитета. Охотно готов заранее допустить, что они в этом заблуждаются. Но мне необходимо наверное знать, впадают ли они при этом в ересь, осужденную вселенскою церковью. Мне указывают на второй вселенский собор, но из церковной истории известно, что второй вселенский собор осудил пневматомахов (духоборцев), отвергавших божество Духа Св., ставивших Его в исключительную зависимость от Сына, отрицавших исхождение Его от Отца. Против них–то константинопольский собор и утвердил, что Дух Св. исходит от Отца, что Он не есть подчиненное существо, а есть лицо божественное, сопоклоняемое и сославимое со Отцем и Сыном. Этому собору необходимо было определительным образом выставить именно истину исхождения Духа Св. от Отца, ибо именно эта истина отрицалась еретиками. Так как католики божество Духа Св. признают вполне, исхождения Его от Отца не отвергают, в исключительную зависимость от Сына Его не ставят и одним словом ничего общего с пневматомахами не имеют, то ссылаться против них на второй вселенский собор нет никакого основания. Но, говорят, они заблуждаются принимая filioque, которого нет в символе этого собора. Положим, что заблуждаются. Но для того, чтобы признать это их заблуждение за несомненную ересь, необходимо прямое догматическое постановление вселенской церкви, осуждающее именно это их мнение об исхождении Св. Духа; определение же константинопольского собора, выраженное в восьмом члене его символа, во всяком случае недостаточно для осуждения католиков, ибо оно направлено в другую сторону, против другого заблуждения, не имеющего ничего общего с учением католической церкви.

Но, говорят, католики прибавили слово filioque к символу, а всякая такая прибавка заранее осуждена вселенскими соборами еще в V веке. На самом деле нам известны соборные запрещения изменять никейскую веру и слагать другой символ. Но откуда же видно, что под этим следует разуметь буквальную неприкосновенность никео–константинопольского символа? Когда дело идет о пятом веке, то мы не имеем даже права вообще говорить о никео–константинопольском символе; ибо в то время (в эпоху третьего и четвертого вселенских соборов) символ первого вселенского собора (никейский) не был еще так сказать поглощен символом второго (константинопольским), а употреблялся самостоятельно, на ряду с этим последним, так что было два раздельных символа — никейский и константинопольский, из коих второму вовсе не было усвоено какое–либо исключительное значение в церкви. Напротив того еще долгое время первый (никейский) символ признавался по преимуществу всецерковным изложением православного исповедания, откуда и самое выражение «никейская вера». На третьем вселенском соборе в Ефесе символ константинопольский, хотя существовал уже пятьдесят лет, вовсе не был читан: собор нашел достаточным подтвердить один никейский символ. На четвертом вселенском соборе в Халкидоне наш константинопольский символ был читан и подтвержден в ряду других вероучительных документов вслед за символом никейским. При этом халкидонские отцы отдают явное предпочтение первоначальному никейскому символу и не без оговорок допускают символ второго собора занять место рядом с символом первого. В догматическом определении (ороч) халкидонских отцов, после общего постановления хранить все православный определения и изложения веры, они заявляют, что всем этим исповеданиям предобладает изложение правой и непорочной веры 318 святых и блаженных отцов в Никее при Императоре Константине Великом собравшихся (προλάμπειν μεν τής ορθής και άμωμήτου πίστεως την εκθεσιν των τιη άγιων και μακαρίων πάτερων των εν Νίκαια, κτλ); имеют же силу и определения 150 св. отцов в Константинополе (κρατείν δε και та παρά των ρν άγιων πάτερων εν Τίονσταντινονπόλει ορισθεντα). Затем читается самый никейский символ, а после него константинопольский. За сим отцы собора замечают, что этого было бы достаточно для познания и утверждения благочестия, но что вследствие возникиших ересей нужно заградить уста нечестию. А потому собор определяет прежде всего, что вера 318 святых отцов остается неприкосновенною (τωντιη’ αγίων πατέρων την πίστιν μένειν άπαρεγχείρητον),а,также утверждает (κοροί) и переданное через 150 отцов в Константинополе учение о существе Духа (περί τής τον Πνεύματος ουσίας).При этом халкидонский собор, еще раз настаивая на непреложности первоначального никейского символа, замечает, что константинопольские отцы обнародовали (τοϊς πάσιν έγνώρισαν) это свое учение (т. е. новый символ) не для замещения прежнего как недостаточного, а для того, чтобы пояснить писаниями свою мысль о Духе Святом против дерзающих отвергать Его господственное значение (κατά των την αυτοΰ δεσποτείαν άθετεϊν πειρωμενων).Затем против Несториева нечестия наш собор принимает и утверждает послание Кирилла, а против нового заблуждения Евтихиева достойно сопрягает (εικότως συνήρμοσε) с прежними изложениями веры послание папы Льва, как сходящееся с исповеданием великого Петра и составляющее некий общий столп против зломыслящих (атеδη τη τοΰ μεγάλου Τίέτρου ομολογία συμβαίνουσαν, καί κοινήν τινα στήλην υπάρχουσαν κατά των κακοδοξοϋντων).Затем излагаются извлеченные из этого послания определения православного учения о едином Христе, пребывающем в двух природах. И уже после всего этого собор произносит запрещение и анафему на всякого, кто стал бы слагать другую веру или предлагать другой символ обращающимся к христианству. Τούτωντοίννν μετά πόσης πανταγοθεν ακρίβειας τε και εμμελειας παρ ημών διατυπωθέντων, ωρισεν η αγία και οικουμενική σύνοδος, έτεραν πίστιν μήδενι εζεΐναι προφέρειν, η γοϋν σνγγράφειν, η συντιθέναι, η φρονέίν, ή διδάσκειν Ετέρους, τους τολμώντας, η συντιθέναι πίστιν έτεραν, η γοϋν προκομίζειν, η διδάσκειν, η παραδιδόναι έτερον συμβολον τοϊς έθελουσιν έπιστρεψειν είς έπιγνωσιν αλήθειας έέ ελληνισμού — άναθεματίζεσθαι αντοϋς)[38].

Пусть судит сам читатель, можно ли это запрещение в том виде и в той связи, как оно читается в соборных деяниях, относить к буквальной неприкосновенности символа и именно символа константинопольского. Для нас же вполне несомненно, что запрещение предлагатьέτερον συμβολονможет здесь относиться лишь к такому новому изложению веры, которое было бы несогласно с тем, что принято и утверждено на том же Халкидонском соборе, а принято и утверждено на нем целых четыре догматические документа, между прочим и символ константинопольский. Если б именно этот символ имели в виду халкидонские отцы, то они конечно сделали бы какое–нибудь указание на его особое значение в ряду прочих изложений веры. Вместо этого мы находим, что из четырех догматических документов, утвержденных на Халкидонском соборе, отцы этого собора приписывают некоторое особое значение никак не константинопольскому символу, а первоначальному и основоположному символу никейскому с одной стороны и посланию папы Льва с другой, как последнему в их время изложению православной веры, или, по их собственному выражению, — как общему столпу против зломыслящих. Во всяком случае о буквальной неприкосновенности константипольского символа халкидонские отцы не говорили ни слова.

Если в деяниях вселенских соборов мы не найдем никакого суждения церкви, прямо и заранее поражающего анафемой известное прибавление в константинопольском символе (filioque), то ближайшее знакомство с относящимися до нашего предмета деяниями местных соборов VI и VII веков заставит нас усомниться в самом факте упомянутого прибавления. Ни малейших следов и признаков намеренной вставки — filioque мы в испанских церковных памятниках не находим. Вставка или прибавление предполагает установившийся текст, к которому делается прибавление. Но именно такого текста в данном случае и не было. Латинский перевод константинопольского символа изначала является нам в испанской церкви с многочисленными разностями против настоящего его чтения. В актах знаменитого Толедского собора (третьего) в 589 г., в которых дважды приводится наш символ, я насчитал в нем помимо filioque до двенадцати разночтений. Самая важная и при том самая постоянная в разных списках разного времени особенность этого испанского символа есть filioque. Таким образом, это слово нельзя считать ни за один из случайных вариантов в символе, ни за намеренную вставку позднейшего времени. Все заставляет предположить, что в испанской церкви изначала утвердилось чтение константинопольского символа с filioque в связи с самою мыслью об исхождении Духа Св. от Отца и Сына. Но при этом важно то обстоятельство, что этот символ с filioque (и другими разностями) считался в Испании за настоящий и непреложный символ Константинопольского вселенского собора, и самое учение об обоюдном исхождении Св. Духа принималось за общее учение вселенской церкви без малейшого подозрения о каком–нибудь разногласии. Так, на упомянутом Толедском соборе в исповедании веры короля Реккареда, латинское учение об исхождении Св. Духа (Spiritus aeque sanctus confitendus a nobis et praedicandus est a Patre et a Filio procedere) прямо связано с заявлением о соблюдении вероучительных определений вселенских соборов, между ними и собора Константинопольского: Аmplector itaque et teneo fidem CL episcoporum Constantinopoli congregatorum, quae Macedonium, Spiritus Sancti substantiam minorantem, a Patris et Filii unitate et essentia segregantem, jugulo veritas interemit). К этому исповеданию веры короля Реккареда приложены и самые догматические определения вселенских соборов Никейского, Константинопольского и Халкидонского. Под титулом: Fides Sancta, quam exposuerunt CL patres Constantinopolitani Concilii, мы читаем наш царьградский символ с filioque и с упомянутыми двенадцатью другими разностями, но без малейшего указания на сознательное изменение этого догматического документа. В тех же деяниях в исповедании веры епископов, пресвитеров и начальников Готского племени рядом с утверждением filioque мы находим анафематства против всех уклоняющихся от общей церковной веры и не держащихся постановлений четырех вселенских соборов. Так анафематизм одиннадцатый гласить: Quicumque aliam fidem et communionem catholicam praeterquam in Ecclesia universali (в других списках: praeter ecclesiasticam universalem) esse crediderit, illam dicimus Ecclesiam, quae Nicaeni, Constantinopolitani, et primi Ephesini, et Chalcedonensis Concilii decreta tenet pariter et honorat, anathema sit. (Всякий, кто бы признал, что есть другая вера и общение кафолическое кроме как во вселенской церкви (иначе: кроме церковного вселенского), — говорим про ту церковь, которая держит равно и почитает постановления Никейского, Константинопольского, первого Ефесского и Халкидонского собора, — тот да будет анафема). И далее анафематизм двадцатый направлен в частности против отвергающих Константинопольский собор: Qui fidem concilii Constantinopolitani CL episcoporum veram non dixerit, anathema sit[39].

Таким образом, если filioque выражало собою заблуждение, то это заблуждение не было принято испанскою церковью с намерением противопоставить свое частное мнение вселенскому исповеданию. Напротив, исповедуя filioque и читая символ с этим словом, испанская церковь была вполне уверена, что это именно и есть вселенское исповедание и настоящий символ константинопольских отцов. Не должно забывать и того, что деяния Толедского собора, происходившего в последний год папы Пелагия II, были известны его преемнику, св. Григорию Двоеслову и этим великим святителем одобрены[40]. А при всем этом к чему же сводится тот пресловутый «братоубийственный акт», в котором некоторые русские писатели обвиняли западную — в частности испанскую церковь. Во всяком случае будем ждать, чтобы нам показали первоначальный и общеупотребительный (в испанской церкви) точный латинский перевод константинопольского символа, куда бы потом могло быть самочинно вставлено слово filioque.

Да что уж говорить о точном переводе, когда и самый греческий текст далеко не был столь определенным и установившимся, как это думают поборники его буквальной неприкосновенности. Так при упомянутом чтении никейского и константинопольского символов на Халкидонском соборе оба эти символа в деяниях соборных представляют несколько более или менее значительных разностей против принятого ныне чтения. Скажут, что эти разности все–таки не изменяют смысла и не нарушают православной веры. Это справедливо, но именно поэтому и относительно filioque важно не то, что это слово прибавлено, а то, насколько оно изменяет смысл православной веры. А этот вопрос может быть решаем только по существу самою вселенскою церковью. Осуждение же католиков за filioque с точки зрения буквальной неприкосновенности символа решительно несообразно с истинным положением дела. Какую важность может иметь факт вставки, когда нельзя даже констатировать этого факта в виду неустановившегося текста? А эта неустановленность текста позволяла и в греческой церкви даже до конца VIII века уклоняться довольно существенно от буквы символа. На последнем седьмом вселенском соборе читалось между прочим исповедание веры, написанное присутствовавшим на том соборе патриархом св. Тарасием и здесь о Духе Св. говорится как в нашем константинопольском символе, но со вставкой в 8–м члене слов δνίοϋчрез Сына[41].

Очевидно, св. Тарасий понимал халкидонские запрещения несравненно шире, нежели наши позднейшие богословы.

В виду всего этого, что бы мы ни думали о filioque, во всяком случае несомненно, что как выражаемое этим словом учение, так и обстоятельство нахождения этого слова в латинском символе никакому суждению вселенской церкви не подвергались. То же самое должно сказать и об усвоенном католическою церковью монархическом устройстве управления в связи с признанием за папами верховного учительного авторитета. Если бы католики этот авторитет противополагали принятым нами вселенским соборам и отвергали их постановления во имя папского авторитета, тогда они тем самым отлучали бы себя от церкви, на тех соборах утвердившейся. Но так как они этого не делают, так как все догматические постановления семи вселенских соборов ими усвоены и сохраняются неизменно (ибо и по католическому учению то, что раз принято вселенскою церковью как догматическая истина, никакой отмене не подлежит), то дальнейший спорный между нами вопрос о способе церковного управления и о вероучительном авторитете римского престола остается внутренним домашним церковным вопросом, относительно которого мы не вправе заранее утверждать невозможность соглашения.

Противники церковного соединения обвиняют католиков по данному вопросу в какой–то «ереси против церкви». Всякая ересь предполагает соответствующий догмат, ею отрицаемый. В настоящем случае, чтобы признать католическое учение ересью, требуется бесспорный и вполне определенный догмат о свойстве и образе церковного управления и об органах вселенского учительства. Такого догмата, отрицаемого католиками, нам не укажут. Бесспорное догматическое значение для нас, православных, по данному вопросу имеет только то, что признается также и католиками, а именно — апостольская иерархия и вселенский собор. А затем и в среде наших восточных богословов остаются по этому предмету спорными весьма существенные вопросы. Одни, например, полагают, что епископы управляют христианским обществом в силу своего святительского звания, по божественному праву («в нем же вас Дух Святый постави епископы пасти церковь Господа и Бога, юже стяжа кровию Своею»), другие напротив думают, что это управление существенно зависит от народного избрания. Одни полагают, что на истинном вселенском соборе епископы постановляют определения по тому же божественному праву и при особом содействии Духа Св.; другие же думают, что епископы на вселенском соборе суть лишь уполномоченные церковного народа, дающие простое свидетельское показание о том, как верует народ в их епархиях. Хотя мы уверены, что эти взгляды по существу своему, при благожелательном и добросовестном рассуждении, могут быть примирены между собою, но сторонники их обыкновенно доходят в споре до непримиримых противоречий, воздерживаясь однако от взаимного обвинения в ереси. Ясно между тем, что вопрос о самом источнике епископской власти и авторитета имеет гораздо более общее и вместе с тем более глубокое значение, нежели вопрос о преимуществах римского епископа[42].

Как бы то ни было, несомненно одно: что католическое учение о церковной власти — право оно или нет — во всяком случае не принадлежит к числу ересей, осужденных вселенскою церковью. Вот почему и высокочтимые иерархи русской церкви не считали возможным (ни до, ни после Ватиканского собора) осуждать католичество как ересь. Если бы речь шла об арианстве и иконоборчестве, тогда конечно от православного писателя не потребовалось бы никаких особых исследований и размышлений для того, чтобы осудить эти учения как еретические и отвергнуть заранее всякую попытку соглашения с ними: для этого достаточно было бы просто сослаться на приговор вселенских соборов, анафематствовавших эти лжеучения. С другой стороны, если бы дело шло о заблуждениях, заведомо отвергающих истину христианской религии, например о натуралистическом пантеизме, о материализме и т. п., то для осуждения их конечно не было бы надобности с православной точки зрения искать прямых постановлений вселенских соборов, ибо последователи этих лжеучений сами себя сознают и утверждают чуждыми и враждебными церкви Христовой. Католичество очевидно не относится ни к тому, ни к другому разряду. И когда дело идет о великой церкви, издавна обнимавшей большую часть христианских народов, к ней же и ныне принадлежат двести миллионов христиан, — церкви, обладающей апостольскою иерархией и действительными таинствами и множеством общих с нами священных и благодатных предметов, тогда для беспощадного осуждения ее необходимы бесспорные и ясные религиозные основания. На обвиняющих лежит здесь бремя более тяжелое, чем они думают. Мы же во всяком случае вместе с митрополитом московским Филаретом считаем это дело неподсудным никакому решению и вместе с митрополитом киевским Платоном смотрим на Западную и на Восточную церкви как на двух родных сестер, впавших по несчастью в жестокую распрю, которая может и должна быть примирена, хотя это примирение именно вследствие близости спорящих сторон представляет особые трудности.

Мои почтенные возражатели никак не хотели заметить, что вопрос о том, составляет ли католичество ересь или нет, есть вопрос публичного права, а отнюдь не частного мнения. Вследствие этого недоразумения наш спор должен был принять даже несколько странный вид. Я говорю: пусть мне укажут тот акт вселенской церкви, которым католичество осуждено как ересь. А мне на его отвечают: по таким–то и таким–то соображениям следует признать, что католичество составляет ересь против понятий о церкви, содержимых известными русскими писателями славянофильской школы. При всем уважении к этим писателям, я все–таки за вселенскую церковь считать их не могу и понятия их о церкви как вселенский догмат не принимаю.

Тем не менее спор этот был полезен и поучителен именно тем, что показал совершенную невозможность для противников церковного соединения стоять на строгой почве церковного права. Возражатели мои всячески старались выставить католичество как несомненную ересь. И однако они не могли представить того единственного доказательства, которое требовалось в данном случае, а именно — приговора вселенской церкви[43], осуждающего и отлучающего католичество, не могли представить по той простой причине, что такого приговора вовсе не существует.

На другую более сложную почву вступил почтенный писатель духовно–ученого журнала «Вера и Разум» — г. Т. Стоянов. По его мнению, хотя католическое вероучение не заключает в себе прямых ересей и никаким определенным актом вселенской церкви осуждено не было, тем не менее никакое соглашение или сближение с католичеством для нас невозможно[44]вследствие того, что мы (православные) совершенно иначе относимся вообще к самому делу веры и религии, нежели католики. А именно, католическая церковь позволяет себе развивать догматическую истину христианства, тогда как Восточная церковь допускает только охранение того, что первоначально и раз навсегда дано в христианском откровении.

Возможно ли однако безусловно противопоставлять друг другу такие широкие понятия, как развитие и охранение? Есть охранение и охранение. Иначе охраняется сундук с деньгами, иначе охраняется душа от искушений, иначе охраняется истина в борьбе с заблуждениями. Охраняя свою душу от зла, мы развиваем ее нравственные силы; чтобы охранить истину от ложного понимания, мы должны развить ее настоящий смысл. На самом деле при всех своих частных различиях Восточная и Западная церкви совершенно согласны между собою в общем взгляде на значение догматической истины. Католическая церковь, как известно и г. Стоянову, вместе с нами признает, что все истины христианской веры заключаются в первоначальном богодарованном откровении, в так называемом у западных богословов залоге веры (depositum fidei) и что обязанность церкви неизменно хранить этот божественный залог и назидаться им. В силу этой обязанности, когда возникают новые и новые заблуждения, угрожающие христианской истине с новых и новых сторон, церковь укрепляет именно эти вновь затронутые стороны божественной истины посредством новых догматических определений. Такие определения не суть новые откровения, а лишь новые обнаружения одной и той же неизменной истины с тех ее сторон, которые не представлялись вполне ясно и определенно церковному сознанию. Пока эти стороны или члены истинного вероучения находились в таком неотчетливом состоянии, они не могли быть безусловно обязательны для всех верующих; но как только вселенская церковь давала им точное определение, так она тем самым придавала им этот общеобязательный характер. Церковь ничего не прибавляла и не могла прибавить к внутренней истинности этих догматических положений, но она делала их ясными и бесспорными для всех православных. Я не знаю, что можно возразить со стороны нашей церкви против догматического развития, понимаемого таким образом. Но почтенный писатель «Веры и Разума» хочет перенести спорный вопрос на самую общую почву. «Коренное несогласие наших убеждений, говорит он, скрывается в различии воззрений на проявление божественных сил в церкви Христовой. В чем же состоит это различие? В том, что по нашему мнению божественные силы, проявлявшиеся в церкви, всегда остаются тождественными, неизменными и одинаково полными, между тем как. г. Соловьев предполагает постоянное усиление, развитие и пополнение их в видимой церкви. Это касается не только человеческой приемлемости божественных сил (с чем еще можно согласиться до некоторой степени), но и божественной действенности этих сил в роде человеческом»[45]. Если мой почтенный возражатель допускает постепенное изменение в человеческой приемлемости божественных сил, то нам с ним спорить не о чем. Ибо изменениям человеческой приемлемости неизбежно соответствуют относительные изменения и в действенности божественных сил, именно насколько эта действенность обусловлена человеческою приемлемостью. Изменений же безусловных, существенных, в самих божественных силах, в их внутренней действительности, я, разумеется, никогда не утверждал. Г–н Стоянов без сомнения допустит, что Божественное Слово, оставаясь тождественным и неизменным в Своем существе, тем не менее в акте Своего воплощения от пресвятой Девы проявило Свою действенность несравненно сильнее, полнее и совершеннее, нежели в Своих ветхозаветных богоявлениях, не говоря уже о действии того же Слова в душах просвещенных и добросовестных язычников. А я в свою очередь не сомневаюсь, что это различие в действенности Слова Божия было всецело обусловлено различною степенью восприимчивости со стороны человечества, представляемого в одном случае ветхозаветными патриархами, а в другом пресвятою Девою. В области Божественного бытия несть изменения ниже преложения стен. Все изменяющееся и совершенствующееся в истории Откровения принадлежит к человеческой стороне, как это ясно высказано и в тех моих словах, которые приводит г. Стоянов: «как внешняя природа лишь постепенно открывается уму человека и человечества, вследствие чего мы должны говорить о развитии опыта и естественной науки, так и божественное начало постепенно открывается сознанию человеческому, и мы должны говорить о развитии религиозного опыта и религиозного мышления»[46]. Подчеркнутые слова прямо показывают, что прогресс здесь полагается в человеке, а не в Божестве. Напрасно наш почтенный возражатель указывает на то, что мы придаем объективный характер религиозному процессу, за которым, по его мнению, следует оставить лишь субъективное значение. Эти термины «субъективный» и «объективный» столь относительны и условны, что на них никак нельзя основывать решительного суждения в этом деле. Как, например, полагает г. Стоянов: переход от ветхозаветного Откровения к новозаветному был субъективным или же объективным прогрессом? По–моему — и то и другое. Его можно назвать субъективным, поскольку он совершился в области воспринимающего тварного субъекта, оставляя без всякого изменения собственное существо Божественного Слова. Но вместе с тем переход от Ветхого завета к Новому был несомненно объективным прогрессом в том смысле, что он не ограничивался переменою в представлениях или мнениях ума человеческого, но выразился в реальных событиях и действиях богочеловеческой жизни. Этот пример хорошо поясняет общий ход дела, но он конечно недостаточен, когда вопрос относится к развитию внутри пределов одного новозаветного Откровения. Итак, возьмем пример из внутренней истории христианства. И тут я спрашиваю г. Стоянова: определение первого Никейского собора о том, что Сын единосущен Отцу, было ли это субъективным или же объективным прогрессом христианского догмата? Опять таки возможен только обоюдный ответ. Истина единосущия сама по себе нисколько не изменилась от более точного определения никейских отцов, и в этом смысле определение это составляло лишь субъективный прогресс в церкви. Но вместе с тем это было нечто большее, нежели простое углубление личного ума того или другого богослова в истину откровения, это было определение, данное самою вселенскою церковью при особом содействии Духа Св., — определение, ставшее обязательным для всех членов церкви на все времена и в этом смысле несомненно получившее для нас объективное, независимое от наших субъективных мыслей значение. Без сомнения, г. Стоянов признает важное различие между тем догматическим прогрессом, который выразился, например, в никейских определениях, и тем прогрессом богословской мысли и школы, какой он находит и в средневековой Византии и в новейшей России. И в чем же может состоять это различие, как не в том, что никейские определения имеют для всякого верующего более объективное значение, нежели успехи русского богословия? К тому же, если бы не было догматического прогресса, если бы, например, истина единосущия Сына со Отцем была бы с самого начала точно и определенно выражена в явном сознании и учении всей церкви, как это утверждает г. Стоянов, то какая была бы надобность в никейском определении? Если истина единосущия с самого начала была бесспорной и общеобязательною, то каким образом такое множество епископов могло оказаться полуарианами? Вообще если, по мысли нашего критика, вся православная догматика во всем своем составе была с самого начала одинаково явственной, определенной и для верующих бесспорной, если каждый из догматов православия с самого начала был dogma explicitum, то на чем же в пределах церкви мог опираться соблазн ересей, и каким образом возможны были споры с еретиками на церковной почве? Но не будем вдаваться в гадательные рассуждения. Выскажем прямо свой тезис и затем проверим его на той исторической почве, которую столь основательно рекомендует наш почтенный возражатель.

Мы утверждаем следующее. Истина откровения одна и неделима. От первых глав Бытия и до последних глав Апокалипсиса, от Эдема на Востоке и до Нового Иерусалима, сходящего с небеси, эта истина состоит в одном и том же, ей принадлежит одно и то же название — богочеловечество, сочетание Бога с творением. Эта единая и неизменная истина, заложенная в человечестве сначала как чаяние (для языков) и как обетование (для народа Божия) становится событием чрез явление во плоти действительного Богочеловека Иисуса Христа, как личного средоточия для вселенского богочеловечества. Истина Богочеловека, уже пришедшего во плоти и еще грядущего в славе, эта единая истина содержит в себе всю полноту новозаветного откровения (как в самом Христе обитает вся полнота Божества телесно). Христианское человечество изначала было обязано неизменно держаться этой истины в ее единстве, но оно не могло (по свойству человеческого естества) сразу обнять ее во всей полноте ее частных определений, которые и должны были в борьбе с заблуждениями постепенно раскрываться для ума церкви по мере усвоения им ума Христова. Не должно забывать, что христианское откровение никак не исчерпывается какою–нибудь отвлеченною чисто–теоретическою истиною, а что в нем неразрывно связаны пути, истина и жизнь. И если церковь в жизни своей, по свидетельству св. апостола Павла, правильно развивается, возрастая из силы в силу, чтобы стать в мужа совершенна, в полноту возраста Христова, то соответственно этому она должна развиваться и в верующем уме своем, восходя от света к свету, из истины в истину. Такое восхождение несомненно было, те или другие истины веры (содержащиеся в единой, изначала данной, безусловно неизменной и для всех верующих всегда и везде бесспорной истине богочеловечества) несомненно переходили в церковном сознании от меньшей ясности и определенности к большей, выступали так сказать наружу, проявлялись подобно тому, как различные части и органы единого и нераздельного существа лишь постепенно обозначаются и обособляются при развитии этого существа из первоначального, едва заметного, но все–таки совершенно реального, внутренно–определенного и полного жизни зародыша. Если бы кто–нибудь соблазнился уподоблением религиозных предметов природным организмам, тот пусть спорит с Апостолом и с Евангелием: мы оттуда берем эти уподобления. Впрочем мы стоим не за подобия, а за существо дела. Ради единомыслия можно уступить все, кроме самой истины. Итак, если кому–нибудь не нравится учение о догматическом развитии, тот пусть говорит о многостороннем раскрытии христианских истин в догматических определениях вселенской церкви; если не угодны чуждые термины dogma explicitum и dogma implicitum, то предоставим их латинским богословам, но не будем однако отвергать исторически несомненного различия между догматами, всецерковно изъясненными и определенными, и догматами, не получившими от церкви определительного изъяснения. Из за новых спорных выражений не будем отрицать бесспорного старого факта. Или самый факт сомнителен? Припомним в кратких чертах всю историю христианских догматов от времен апостольских и до разделения церквей.

В чем состояло догматическое исповедание первоначальной христианской общины, признание каких именно истин с самого начала христианства делало человека способным через таинство крещения стать настоящим членом тела Христова? Единственный догмат, единая истина, заключающая в себе все остальные — истина Богочеловека, во плоти явившегося, воскресшего, вознесшегося и излившего Дух Святой на учеников Своих. Евангельская формула крещения «во имя Отца и Сына и Св. Духа» связывалась первоначально не с какою–нибудь отвлеченною богословскою доктриною о трех божественных ипостасях, а с живым событием их откровения или богоявления, чрез воплощение Христа, в Нем же обитает вся полнота Божества телесно. Вот почему в деяниях апостольских говорится просто о крещении «во имя Господа Иисуса». Ибо только в Иисусе открылась человечеству и сила Отца и действие Духа. «Сего Иисуса воскреси Бог, ему же вси мы есмы свидетели. Десницею убо Божиею вознесеся и обетование Святого Духа прием от Отца, излия сие, еже вы ныне видите и слышите. Твердо убо да разумеет весь дом Израилев, яко и Господа и Христа Его Бог сотворил есть, сего Иисуса, Его же вы распяте» (Деян. II, 32, 33, 36). Вот единственное догматическое содержание первой проповеди апостола Петра в день Пятидесятницы, вот единый догмат веры, определительно изъясненный для тех трех тысяч, которые крестились в тот день. Апостол Петр говорил им и многие другие слова, но эти другие слова, как тут же замечает священный дееписатель, имели лишь практическое нравственное значение: «И иными словесы множайшими засвидетельствоваше и моляше их, глаголя: спаситеся от рода строптивого сего» (там же, 40).

Иисус Христос Сын Божий, истинный свидетель Бога Отца и дарователь Духа Святого, свидетельствующего о Нем, — этот единый и нераздельный догмат, определительно выраженный апостолом Петром в день Пятидесятницы, составлял все догматическое содержание и дальнейшей апостольской проповеди. Об этом и только об этом проповедывал апостол Петр народу в притворе Соломоновом, после чего крестилось пять тысяч человек; это же самое исповедал он двукратно перед начальниками и старейшинами иудейскими (Деян. ап. III, IV, V). То же самое исповедание Христа Сына Божия составляло все, что потребовал св. Филипп от оглашенного им евнуха. «Отверз же Филипп уста, и начен от писания сего (т. е. пророчества Исаии о страждущем Мессии), благовести ему Иисуса. Яко же идяху путем, приидоша на некую воду: и рече каженик: се вода, что возбраняет ми креститися? Рече же ему Филипп: аще веруеши от всего сердца твоего, мощно ти есть. Отвещав же рече: верую Сына Божия быти Иисуса Христа» (Деян. ап. VIII, 35–37). Тот же самый единственный догмат исповедует и проповедует обратившийся Савл. «И абие на сонмищах проповедаше Иисуса, яко сей есть Сын Божий. Дивяхуся же вси слышащий и глаголаху: не сей ли есть гонивый во Иерусалиме нарицающыя имя сие? — Савл же паче крепляшеся, и смущаше Иудеи живущыя в Дамасце препирая, яко сей есть Христос» (Деян. IX, 20, 22). А вот и обращение первых язычников: «Ныне убо, говорит сотник Корнилий апостолу Петру, вси мы пред Богом предстоим слышати вся повеленная тебе от Бога. — Отверз же Петр уста, рече: поистине разумеваю, яко не на лица зрит Бог; но во всяком языце бояйся Его и делаяй правду, приятен Ему есть. Слово еже посла сыном Израилевым, благовествуя мир Иисус Христом, сей есть всем Господь. Вы весте глагол бывший по всей Иудеи наченшийся от Галилеи, по крещении, еже проповеда Иоанн: Иисуса иже от Назарета, яко помаза Его Бог Духом Святым и силою, иже пройде благодетельствуя и исцеляя вся насилованныя от диавола, яко Бог бяше с Ним; и мы есмы свидетеле всех, яже сотвори во стране Иудейстей и во Иерусалиме; Его же и убиша повешше на древе. Сего Бог воскреси в третий день, и даде Ему явленну быти, не всем людем, но нам свидетелем преднареченным от Бога, иже с Ним ядохом и пихом, по воскресении Его от мертвых. И повеле нам проповедати людем и засвидетельствовати, яко той есть нареченный от Бога судия живым и мертвым. О сем вси пророцы свидетельствуют оставление грехов прияти именем Его всякому верующему в Онь. — Еще же глаголющу Петру глаголы сия, нападе Дух Святый на вся слышащыя слово» (Деян. X, 33–43). Никакого другого догмата не найдем мы и в проповедях апостола Павла, — ни в длинной речи его на сонмище в Антиохии Писидийской (Деян. ХIII, 14–41), ни в кротком ответе его и Силы на вопрос тюремщика (в Филиппах): «Господне, что ми подобает творити, да спасуся? Она же рекоста: веруй в Господа Иисуса Христа, и спасешися ты и весь дом твой» (Деян. XVI, 30, 31). Тот же самый единственный догмат проповедует Павел иудеям в Солуни и эллинам в Афинах. «Прешедше же Амфиполь и Аполлонию, внидоста в Солунь, идеже бе сонмище иудейское. По обычаю же своему Павел вниде к ним, и по субботы три стязашеся с ними от писаний, сказуя и предлагая им, яко Христу подобаше пострадати и воскреснути от мертвых, и яко сей Иисус, Его же аз проповедаю вам, есть Христос» (Деян. XVII, 1–3). Если, обращаясь к иудеям, Павел обыкновенно пользуется ветхозаветными писаниями для свидетельства об Иисусе как Мессии («твердо бо Иудеи не престая обличаше пред людми, сказуя писании, Иисуса быти Христа», Деян. XVIII, 28), то проповедуя язычникам в Афинах он приводит изречения эллинских книжников о всеединстве Божием (сего бо и род есмы), чтобы удобнее перейти все к тому же единому собственно христианскому догмату. «Лета убо неведения презирая Бог, ныне повелевает человеком всем всюду покаятися: зане уставил есть день, в онь же хощет судити вселенней в правде, о муже, Его же предустави, веру подая всем, воскресив Его от мертвых» (Деян. XVII, 30, 31). Одно слово иудеям и эллинам, то же слово и ученикам Иоанна Крестителя. «Рече же Павел: Иоанн убо крести крещением покаяния людем глаголя, да во грядущаго по нем веруют, сиречь во Христа Иисуса. Слышавше же крестишася во имя Господа Иисуса» (Деян. XIX, 4, 5). Одно только это слово веры упоминает ап. Павел и в милетской речи своей к епископам и пресвитерам церковным: «Яко ни в чесом от полезных обинухся, еже сказати вам и научити вас пред людми и по домом, засвидетельствуй иудеем же и эллином еже к Богу покаяние, и веру яже в Господа нашего Иисуса Христа» (Деян. XX, 20, 21). Не ошибался римский проконсул Фест, когда все христианство представлял как учение «о некоем Иисусе умершем, Его же глаголаше Павел жива быти» (Деян. XXV, 19). Именно к этому сводится и вся торжественная речь Павла перед тем же Фестом и царем Агриппою: «Помощь убо улучив яже от Бога даже до дне сего стою, свидетельствуя малу же и велику, ничто же вещая, разве яже пророцы рекоша хотящая быти, и Моисей: яко Христос имеяше пострадати, яко первый от воскресения мертвых свет хотяше проповедати людем (иудейским) и языком» (Деян. XXVI, 22, 23). Тем же оканчивается и все священное повествование о проповеди апостольской: «и приимаше (Павел) вся приходящыя к нему, проповедуя царствие Божие, и уча яже о Господе нашем Иисусе Христе, со всяким дерзновением невозбранно».

Та же самая вера в действительно явившегося, умершего за людей и воскресшего Богочеловека предлагается св. Иоанном Богословом как единственное догматическое мерило для различения истинных христиан от лживых, правоверных от еретиков, чад Божиих от чад вражиих. «Возлюбленнии, не всякому духу веруйте, но искушайте духи, аще от Бога суть: яко мнози лжепророцы изыдоша в мир. О сем познавайте Духа Божия, и духа лестча: всяк дух, иже исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога есть. И всяк дух, иже не исповедует Иисуса Христа во плоти пришедша, от Бога несть: и сей есть антихристов, его же слышасте, яко грядет, и ныне в мире есть уже» (1 поcл. Иоан. IV, 1–3). И еще: «Кто есть лживый, точию отметаяйся, яко Иисус несть Христос? сей есть антихрист, отметаяйся Отца и Сына» (там же II, 22). «Иже аще исповесть, яко Иисус есть Сын Божий, Бог в нем пребывает, и той в Бозе» (там же IV, 15). — Как все нравственные заповеди христианские содержатся в единой заповеди любви, так точно все истины или догматы христианской веры заключаются в едином «имени» Иисуса Христа: «Возлюбленнии, аще сердце наше не зазрит нам, дерзновение имамы к Богу, и его же аще просим, приемлем от Него, яко заповеди Его соблюдаем, и угодная пред Ним творим. И сие есть заповедь Его, да веруем во имя Сына Его Иисуса Христа, и любим друг друга, яко же дал есть заповедь нам» (там же III, 21–23). Если любовь есть общая и внутренняя основа истинной жизни, то вера во имя Сына Божия есть особый отличительный признак этой жизни. Только верою в действительного и живого Богочеловека свидетельствуем мы свое родство с Божеством, только эта вера решительно отделяет чад Божиих от мира и она же, как их неоспоримое преимущество, дает им победу над миром. «Всяк веруяй яко Иисус есть Христос, от Бога рожден есть; и всяк любяй рождшаго, любит и рожденного от Него. О сем вемы, яко любим чада Божия, егда Бога любим, и заповеди Его соблюдаем. Сие бо есть любы Божия, да заповеди Его соблюдаем, а заповеди Его тяжки не суть. Яко всяк рожденный от Бога побеждает мир: и сия есть победа победившая мир, вера наша. Кто есть побеждаяй мир, токмо веруяй, яко Иисус есть Сын Божий?» (там же V, 1–6).

Без сомнения апостолы учили христиан весьма многому и словом и посланиями своими. Сокровища богословской мысли, находящиеся в посланиях апостола Павла, далеко еще не исчерпаны христианскою наукою. Но значение Иисуса как Мессии или Христа, как Сына Божия, пришедшего во плоти для спасения людей — это было единственным догматом христианской веры, определительно утвержденным и безусловно обязательным для всех правоверующих. Я не имею здесь в виду тех религиозных истин, которые были у христиан общи с иудеями, или даже с язычниками, я говорю только про собственно христианскую истину, она же выражалась в едином догмате воплощенного Богочеловека. Исповедание этого догмата составляло решительный признак, отличавший истинных христиан не только от язычников и иудеев, но и от тех лживых или обманных христиан, о которых говорит св. Богослов: «Аще кто приходит к вам и сего учения не приносит, не приемлите его в дом, и радоватися ему не глаголите» (2 поcл. Иоан., 10). В этом едином догмате заключались уже все те догматические истины и определения, которые впоследствии постепенно выяснялись в сознании церкви, становясь неоспоримою частью ее догматического учения. Но в первоначальные времена христианства эти частные догматы не были выяснены для всецерковного сознания. Это явствует между прочим из того, что некоторые важные догматические истины, коих признание сделалось безусловно обязательным для всех православных, в те времена были спорными пунктами в среде самих верующих, так что апостолам приходилось доказывать эти истины и при том доказывать не простою ссылкою на прямое и первоначальное откровение именно этих истин, а другим более сложным, но вместе с тем и более убедительным путем, а именно чрез показание внутренней логической связи оспариваемых истин с единым бесспорным и для всех несомненным догматом христианской веры.

Являются в церкви коринфской среди тамошних христиан такие, что отрицают воскресение мертвых. Что же апостол Павел, основатель и первоучитель церкви коринфской? Утверждает ли он воскресение мертвых как особую истину веры, непосредственно открытую Богом и потому бесспорную и обязательную для всякого христианина? Нет. Он допускает, что истина воскресения мертвых, сама по себе или в отдельности взятая, могла подлежать спору. Поэтому он прежде всего напоминает другую истину веры, относительно которой уже не могло быть спора между христианами, истину, прямо выражающую основоположный факт Откровения — истину воплощения, смерти и воскресения Иисуса Христа; и затем показывает, что в этой первоистине подразумевательно содержится и истина воскресения мертвых, которая оттуда получает и основание своей достоверности. Приведем это важное место вполне с начала главы (1 поcл, к Коринф. XV, 1–23).

«Сказую же вам, братие, благовествование, еже благовестах вам, еже и приясте, в нем же и стоите, им же и спасаетеся, кацем словом благовестах вам, аще содержите: разве аще не всуе веровасте». В чем же эта вера, какой предмет этого благовествования? «Предах бо вам исперва, еже и приях, яко Христос умре грех наших ради, по писанием; и яко погребен бысть, и яко воста в третий день по писанием; и яко явися Кифе, таже единонадесятим. Потом же явися боле пяти сот братиям единою, от нихже множайшия пребывают доселе, нецыи же и почиша. Потом же явися Иакову, таже апостолом всем. Последи же всех, яко некоему извергу, явися и мне. Аз бо есмь мний апостолов: иже несмь достоин нарещися апостол, зане гоних церковь Божию; благодатию же Божию есмь, еже есмь, и благодать Его, яже во мне, не тща бысть, но паче всех их потрудихся; не аз же, но благодать Божия, яже со мною. Аще убо аз, аще ли они, тако проповедуем, и тако веровасте».

Утвердивши бесспорное, апостол переходит к предмету спора и связывает одно с другим. «Аще же Христос проповедуется, яко из мертвых воста, како глаголют нецыи в вас, яко воскресения мертвых несть? И аще воскресения мертвых несть, то ни Христос воста. Аще же Христос не воста, тще убо проповедание наше, тща же и вера ваша. Обретаемся же и лжесвидетеле Божии, яко послушествовахом на Бога, яко воскреси Христа; Его же не воскреси, аще убо мертвии не востают: аще бо мертвии не востают, то ни Христос воста; аще же Христос не воста, суетна вера ваша; еще есте во гресех ваших; убо и умерший о Христе, погибоша. И аще в животе сем точию уповающе есмы во Христа, окаяннейши всех человек есмы. Ныне же Христос воста от мертвых начатой умершим бысть[47]. Понеже бо человеком смерть бысть, и человеком воскресение мертвых. Яко же бо о Адаме вси умирают, такожде и о Христе вси оживут. Кийждо же во своем чину: начаток Христос, потом же Христу веровавший (буквально: Христовы —осΧριστού) в пришествии Его».

Как в самом существе дела событие воскресения Христова есть начало и основание для будущего воскресения мертвых, так точно и в учении веры истина Христова воскресения есть начало и основание для истины нашего воскресения. Обе истины одинаково достоверны, но порядок их удостоверения различен. Первая бесспорна для верующих изначала и сама по себе, как действительное событие, засвидетельствованное избранными на то от Бога свидетелями; вторая истина становится для верующих неоспоримою лишь тогда, когда призванный учитель веры обнаружит внутреннюю связь этой истины с тем первоначальным данным Откровения, покажет, что она содержится подразумевательно в том бесспорном Откровении, выведет ее оттуда. Разумеется истина воскресения мертвых была известна и признаваема в церкви еще прежде чем ап. Павел показал совершенную необходимость этой истины в связи с первоначальным данным христианского Откровения. В самом Коринфе только «нецыи» говорили, что «воскресения мертвых несть». Но одно то обстоятельство, что они могли это говорить, не отлучая себя тем от церкви, и что ап. Павел обращается к ним как к верующим и убеждает их как своих, а не обличает их как чуждых вере или лжехристиан, подобно тому как ап. Иоанн обличает и безусловно осуждает отвергающих Христа во плоти пришедша — одно это обстоятельство ясно показывает, что эти две истины, хотя одинаково существенные, не были одинаково первоначальными. Дело не в том, что было изначала известно в церкви, хотя бы и многим, а в том, что было изначала обязательно для всех. Единый основоположный догмат божественного Откровения, изначала проповеданный и определительно изъясненный апостолами и принятый всеми церквами как безусловно обязательное и бесспорное правило истинной веры, есть догмат Христа во плоти пришедшего, умершего и воскресшего. В этом догмате, как выражающем самый факт христианского Откровения, заключаются и все прочие истины этого Откровения, которые и выводятся из него по мере надобности учительною властью церкви подобно тому, как был выведен догмат воскресения мертвых апостолом Павлом, когда того потребовало заблуждение некоторых из коринфян, отрицавших это воскресение. Вот прямая историческая правда, ярко обнаруженная с самой колыбели христианской церкви и изобильно подтверждаемая дальнейшим ходом церковной истории.

К временам непосредственно следующим за веком апостольским относится недавно открытый митрополитом никомидийским Филофеем Вриеннием вероучительный памятник — Διδαχήτων δόδεκα αποστόλων.Это учение Двенадцати Апостолов, хотя и не ими самими изложенное, несомненно однако представляет сущность апостольского учения, насколько оно вошло в общее сознание и жизнь церкви непосредственно послеапостольской. Оставляя пока в стороне то, что можно извлечь из этого памятника по отношению к иерархии и таинствам, посмотрим, что он дает нам в области собственно догматического учения. Прежде всего бросается в глаза, что все содержание книжки предполагает как свое основание веру во Христа, пришедшего во плоти и еще грядущего в конце века. Начинается наш памятник словами: «Учение Господа чрез двенадцать апостолов народам» (Διδαχή Κυρίου διατων δώδεκα αποστόλων τοϊς Ζθνεσι,ν), а оканчивается словами: «Тогда узрит мир Господа грядущего на облаках небесных» (τότε όεται όκόσμος τον Κύριον ερχόμενον επάνω των νεφελών τον ουρανου)[48]. Эта вера в Господа пришедшего и еще имеющего придти есть вера живая и конкретная, чуждая всяких отвлеченных определений. Истина Христа еще не расчленилась в церковном сознании на особые догматы о Его личных и природных отношениях к Божеству и к человечеству. О Боге Отце мы узнаем только то, что знали верующие иудеи и просвещенные язычники, о Духе Святом говорится исключительно как о сверхъестественной силе, действующей в истинных пророках. Затем в предписаниях относительно крещения упоминается евангельская формула во имя Отца и Сына и Св. Духа без всяких разъяснений. Изо всех частных догматов православного учения с некоторою определенностью и подробностью излагается только догмат кончины мира и воскресения мертвых. Именно тут мы должны отметить чрезвычайно важное подтверждение нашего тезиса. Согласно установившемуся учению православной церкви мы признаем воскресение и вечную жизнь для всех мертвых. Мы видели, что в первоначальной апостольской церкви эта истина была настолько неясна для иных христиан, что они прямо и безусловно отрицали воскресение мертвых вообще и были по этому случаю наставлены апостолом Павлом, показавшим, что как воскрес Христос, так воскреснут и все во Христе умершие. Что же касается до умирающих вне Христа, то о них апостол ничего прямо и определенно не изъясняет. Только в речи своей к Феликсу, излагаемой в Деяниях Апостольских, св. Павел упоминает мимоходом (XXIV, 15) о всеобщем воскресении, без всяких разъяснений. В иудейской теологии, которую имел тут в виду апостол, вопрос о воскресении был, как известно, вообще спорным. И вот мы находим, что в церкви послеапостольской в состав обязательного вероучения по этому предмету вошла лишь истина воскресения умерших о Христе, а не истина всеобщего воскресения, хотя и на эту последнюю есть указания в Новом Завете. В учении же двенадцати апостолов Мы читаем следующее: Тотеήζει ή κτίσις των ανθρώπων εις την πυρωσιν τής δοκιμασίας, και σκανδαλισθησονται πολλοί και άπολοΰνται, οΐ δε νπομείναντες έν τή πίστει αυτών σωθησονται ΰπ3αυτόν τον καταθεματος.Και тотеφανησεται τα σημεία τής αλήθειας πρώτον εκπετάσεως εν ονρανωJ εΖτασημεϊον φωνής σάλπιγγος και τρίτον άνάστασις νεκρών, ου πάντων δε, άλλ3ως ερρεθη δ Κύριος και πάντες οί άγιοι μετ3αΰτοϋ[49]. Тогда придет творвние человеческое в огненное испытание и многие соблазнятся и погибнут, постоянные же в вере своей спасутся от этого проклятия.

И тогда явятся знамения истины: первое знамение вознесения в небе, потом знамение гласа трубного и третье — воскресение мертвых; но не всех, а как сказано: приидет Господь и все святые с ним.

Как бы мы ни толковали и ни оценивали это место, во всяком случае из него неоспоримо явствует, что истина воскресения мертвых была общепризнанным догматом лишь в той мере, в какой она была определительно изъяснена апостолом Павлом, именно лишь по отношению к умершим о Христе; истина же всеобщего воскресения еще не вошла в церковное сознание всех верующих.

Ограниченные и неполные понятия о воскресении мертвых не препятствовали «учению двенадцати апостолов» быть в свое время уважаемым памятником церковного вероучения, не препятствовали именно потому, что истина всеобщего воскресения еще не была тогда обязательным членом православного вероучения. Точно также неполные, неточные и даже совсем неверные понятия об отношении второго лица Св. Троицы к первому не препятствовали св. Иустину Философу быть в ближайшую затем эпоху уважаемым учителем церкви, не препятствовали именно потому, что истина совершенного единосущия Сына со Отцем еще не была в то время вполне выяснена во всецерковном сознании, не получила еще от церкви прямого и точного определения, а потому и не могла еще быть общеобязательным догматом. Учение св. Иустина о Троице достаточно известно. Напомним его в кратких чертах. Единый В собственном смысле Бог (ό όντως Θεός) есть по существу своему неизреченный (άρρητος) и не может открываться и являться своему творению[50]. Прежде всех тварей в начало им Бог рождает из Себя некую разумную силу (δυναμίν τίνα λογικήν), которая называется то славою Господнею, то Сыном, то Премудростию, то ангелом, то Богом, то Господом и Словом. Сила эта родилась от Отца Его силою, волею (βουλή) или хотением (θελήσει)[51]. Соответственно этому и единство ее с Богом Отцом есть единство нравственное: они соединены волею и мыслию (γνωμτ]), тем, что Сын ничего не делает такого, чего бы Бог Отец не хотел, чтобы он делал[52]. Так как неизреченный Бог по самому существу Своему не может являться на земле, то все богоявления должны быть исключительно приписаны Сыну или Слову, который у св. Иустина является как служитель (νπηρετττ;) Бога не только в вочеловечении Своем, но и до того[53]. Что касается до третьего лица пресвятой Троицы, то мы находим у св. Иустина в сущности то же, что и в учении двенадцати апостолов. Согласно формуле крещения он говорит, что после сущего Бога и Христа Его мы признаем на третьем месте Духа пророческого. Этот атрибут («пророческий») есть для нашего церковного учителя собственное определение Духа Св.; значение же его как самостоятельной ипостаси Божества остается совершенно не ясным, чтобы не сказать более[54]. Самое определенное место есть то, где Дух Св. называется ангелом и силою Божиею, посланною нам чрез Иисуса Христа. (Ό άγγελοςτον©εοΰ,τοντίστιν ηδυναμζςτονΘεοϋη ττεμφθεΐσα ήμϊν δια Ιησού Χριστού)[55].

Столь же неудовлетворительное учение о св. Троице и в частности об отношении Слова к Богу Отцу находим мы и у других церковных писателей до–никейской эпохи, из коих некоторые тем не менее (напр. младший современник Иустина, Феофил антиохийский) причислены, как и сам Иустин, к лику святых. Если бы эти писатели излагали свое учение во времена посленикейские, то они должны были бы существенно изменить свои понятия, дабы в противном случае не быть причисленными к еретикам. Неопределенное и смутное учение этих церковных писателей о св. Троице не составляло само по себе никакой ереси до тех пор, пока догмат православия по этому предмету не был еще определен церковью, а как только это церковное определение состоялось, так уже всякое отступление от него, всякое возвращение к прежней неопределенности становилось прямою ересьюиподлежало решительному осуждению. Неопределенность до–никейского учения не была действительною ересью, она заключала в себе лишь возможность и опасность ереси. Это неопределенное учение могло быть далее последовательно развито в ложном антихристианском направлении; но оно же могло быть очищено и развито в истинном православном смысле. Осуществление первой возможности вынуждало к осуществлению второй; явное обнаружение новой лжи на основе прежних неопределенных понятий необходимо вызывало церковь к столь же явному обнаружению истины, изначала сокрытой в глубине ее духа. Так, когда Арий и его единомышленники, опираясь на смутный и сомнительный субординационизм древних отцов и так сказать подчеркивая этот субординационизм, стали прямо и решительно отрицать единосущие, совечность и равенство Сына со Отцом, тогда церковь, не имея возможности оставаться при одном прежнем учении, которое давало повод к таким злоупотреблениям, делает шаг вперед и определяет в прямых, ясных и точных выражениях истину единосущия, дает таким образом этой истине форму догмата, бесспорного и безусловного обязательного для всех членов церкви.

Характер бесспорности и обязательности, утвержденной никейскими определениями за догматом единосущия двух первых ипостасей, не распространялся сначала на учение о божеском достоинстве Духа Св., пока и эта истина не была определена и утверждена как догмат веры[56]. Святой Григорий Богослов, хотя сам ревностно защищал и доказывал божество Духа Св., не требовал однако исповедания этой истины от тех христиан, которые, здраво рассуждая о Сыне и не дерзая Духа Святого низводить прямо в разряд тварей, тем не менее отказывались признать Его и Богом. Св. отец считает их достойными полного снисхождения и старается представить мнение их в самом благоприятном свете, что было бы совершенно невозможно, если бы божество Духа Св. было явным и общеобязательным догматом всецерковного учения. Так как г. Стоянов старается отстранить свидетельство св. отца с помощью рассуждения, коего смысл для меня не совсем ясен, то я и считаю нужным привести относящие сюда места из творений великого святителя. «Кто Святого Духа низводит в ряд тварей, тот ругатель, злой раб и злейший из злых. Ибо злым рабам свойственно отвергать владычество, восставать против господства и свободное делать подобным себе рабом. Кто признает Его Богом, тот божествен и светел умом. А кто даже и именует Богом, тот, если делает сие перед людьми благоразумными, высок, а если перед низкими, неосмотрителен; потому что бисер доверяет грязи, громовой звук — слабому слуху, солнечный луч — больным глазам, твердую пищу — вкушающим одно молоко. Постепенно надлежит вести их вперед и приближать к высшему, чтобы свету даруем был свет, и истина награждалась истиною»[57]. Затем св. учитель прямо обращается к тем христианам, которые не соглашались признавать Св. Духа Богом и которые однако, как явствует из дальнейшей речи, не были какие–нибудь новокрещенные невегласы, а были монахи и священники, «имеющие дары Духа» и уважаемые за подвижническую жизнь[58]. К ним–то обращается св. Григорий с такими словами: «Сойдемся между собою духовно, будем лучше братолюбивыми, нежели самолюбивыми. Признайте силу Божества, и мы сделаем вам снисхождение в речении. Исповедуйте естество под другими наименованиями, какие наиболее уважаете, и мы уврачуем вас, как немощных, даже скрыв иное к вашему удовольствию»[59]. И далее: «Скажу еще яснее и короче: ни вы не обвиняйте нас за речение более возвышенное (ибо не должно завидовать возвышению), ни мы не будем вас осуждать за то речение, которое вам до времени по силам, пока не достигнете, хотя другим путем, того же с нами пристанища. Мы домогаемся не победы, а возвращения братьев, разлука с которыми терзает нас. Сие говорим вам, в которых находим несколько жизни, которые здраво рассуждаете о Сыне»[60].

Из этих последних слов вполне ясно для всякого, что люди, к которым обращался св. Григорий, рассуждая здраво о Сыне, погрешали в рассуждении Духа Св. Если б все дело шло только об одном речении (как утверждает некий новый критик, г. А. Ш., выступивший против нас в резерве того же духовно–ученого журнала «Вера и Разум»), — если бы эти люди, т. е. умеренные македониане, в самом деле православно мыслили о Божестве Духа Св., то почему же они упорно отказывались называть Его Богом, откуда такое странное нежелание дать своей мысли соответственное выражение? К тому же мы имеем положительные известия, что основная мысль этих умеренных македониан состояла именно в том, что Дух Св. не есть ни тварь, ни Бог, а некоторое среднее естество. Если Св. Григорий отрицал вообще возможность такого среднего естества, то он конечно мог рассуждать с своей точки зрения так: вы согласны, что Дух Св. не есть творение; «среднее» же ваше естество противоречит здравой философии, и настаивая на нем вы стоите за пустое слово, которому ничего не соответствует в действительности; и так поистине, отвергая тварный характер Дух Св., вы тем самым признаете Его Божество. — Поистине — конечно так; но дело в том, что македониане именно этой истины и не хотели понять и пребывали в своем заблуждении. Для нас же во всем этом интересен тот факт, что, несмотря на такое свое заблуждение относительно третьего лица св. Троицы, эти люди могли быть в известную эпоху приняты в церковное общение, лишь бы только они право мыслили о втором лице.

Такое снисходительное отношение к рассуждающим здраво о Сыне, хотя и немощным в рассуждении Духа Святого, не было со стороны Григория Богослова какою–нибудь случайною мерою, вызванною обстоятельствами той минуты. В другой своей речи (именно в пятой о богословии) св. учитель дает принципиальное оправдание такому снисхождению, сводя постепенность в принятии догматов с постепенностью в ходе самого божественного Откровения. Приведем это место как авторитетную опору для нашего главного тезиса. «В продолжение веков были два знаменитые преобразования жизни человеческой, называемые двумя заветами и, по известному изречению Писания, потрясениями земли. Одно вело от идолов к закону, а другое от закона — к Евангелию. Благовествую и о третьем потрясении — о преставлении от здешнего к тамошнему, непоколебимому и незыблемому. Но с обоими заветами произошло одно и то же. Что именно? Они вводились не вдруг, не по первому приему за дело. Для чего же? Нам нужно было знать, что нас не принуждают, а убеждают. Ибо, что не произвольно, то и не прочно, как поток или растение ненадолго удерживаются силою. Добровольное же и прочнее и надежнее. И первое есть дело употребляющего насилие, а последнее собственно наше. Первое свойственно насильственной власти, а последнее — Божию правосудию. Посему Бог определил, что не для не хотящих должно делать добро, но благодетельствовать желающим. Потому Он, как детоводитель и врач, иные отеческие обычаи отменяет, а другие дозволяет, попуская иное и для нашего услаждения, как врачи дают больным врачество, искусно протравленное чем–нибудь приятным, чтобы оно было принято. Ибо не легко переменить, что вошло в обычай и долговременно было уважаемо. Что ж разумею? То, что первый завет, запретив идолов, допустил жертвы; а второй, отменив жертвы, не запретил обрезания. Потом, которые однажды согласились на отменение, те уступили и уступленное, одни — жертвы, другие обрезание, и стали из язычников иудеями, и из иудеев христианами, будучи увлекаемы к Евангелию постепенными изменениями. В сем да убедит тебя Павел, который от обрезания и очищения простерся уже к тому, что сказал: Аз же, братие, аще обрезание еще проповедую, почто еще гонимь есмь» (Гал. V, 11). То было нужно для домостроительства, а сие для совершенства.

«Сему хочу уподобить и богословие, только в противоположном отношении. Ибо там преобразование достигалось чрез отменения, а здесь совершенство — чрез прибавления. Но дело в том, что Ветхий Завет ясно проповедовал Отца, а не с такою ясностью Сына; Новый открыл Сына и дал указания о Божестве Духа; ныне пребывает с нами Дух, даруя нам яснейшее о Нем познание. Не безопасно было, прежде нежели исповедано Божество Отца, ясно проповедовать Сына и прежде нежели признан Сын (выражусь несколько смело) обременять нас проповедью о Духе Святом и подвергать опасности утратить последние силы, как бывает с людьми, которые обременены пищею, принятою не в меру, или слабое еще зрение устремляют на солнечный свет. Надлежало же, чтоб Троичный свет озарял просветляемых постепенными прибавлениями, как говорит Давид «восхождениями» (Нс. LXXXIII, 6), поступленями от славы в славу и преуспениями»[61].

Оградившись этими словами вселенского учителя от слишком уж решительных нападений на всякую мысль о постепенном и последовательном раскрытии богооткровенной истины, припомним дальнейший ход этого раскрытия. Нет никакого сомнения, что богочеловеческое свойство Христа, действительность Его воплощения, составляет основую истину христианской веры, которой с самого начала неизменно и неуклонно держались все православные без исключения; а те люди, которые не принимали этой истины, или отступали от нее, как например манихеи и большинство гностиков, признававших во Христе исключительно небесное существо и считавших Его человечество и следовательно все таинство воплощения за пустой призрак, тем самым отлучали себя от общества настоящих христиан; учители церкви обличали и опровергали их заблуждения на ряду со всеми языческими, антихристианскими лжеучениями, но прямого всецерковного действия и определения относительно их не требовалось, их неправославный характер и внецерковное происхождение были слишком ясны[62]. Но если богочеловеческое значение Христа в смысле реальности Его воплощения изначала является неизменною и непоколебимою истиною православия, то отсюда никак не следует, чтобы и дальнейший более определенный вопрос о взаимном отношении во Христе божеского и человеческого элемента также имел в церковном сознании изначала ясное, отчетливое и общеобязательное решение. Архиепископ константинопольский Несторий по всему, что нам о нем известно, не был человеком прямо злонамеренным, желавшим вводить самочинные новшества в церковь. Напротив, он хотел охранить церковную веру от человекообожания. Признавая вместе со всеми православными в Христе и Бога и человека, он опасался смешать божество с человечеством и восставал против названия «богородица» не по недостатку благочестия, а именно по нежеланию этого смешения, а также и потому, что словоΘεοτόκοςбыло слово новое, ни в Св. Писании, ни в древних памятниках церковной письменности не находящееся. Вообще же Несторий рассуждал так: Бог не может родиться от женщины, следовательно слово Богородица не имет смысла. Православные же рассуждали так: несомненно, что Бог не может родиться от женщины; но с другой стороны столь же несомненно, что родившийся от пресвятой Девы Христос есть истинный Бог наш, и следовательно родившая Его есть истинная Богородица. Видимое противоречие этих положений, одинаково верных, требовало разъяснения, требовало нового определенного понятия, в котором бы они примирялись. Это новое понятие или эта новая сторона в догмате богочеловечества, которую нужно было раскрыть, заключалась в мысли о личной (ипостасной) неделимости Богочеловека, в силу коей человечество Христа никогда не существовало отдельно от Его божества, или Христос никогда не был простым человеком (ψιλός άνθρωπο); и следовательно пресвятая Дева, хотя не могла родить Бога в отвлеченном смысле этого слова, т. е. самое Божество, родила однако такое Лицо, какое изначала было божественно, всегда было Богом, так что в этом конкретным смысле она родила Бога и есть истинная Богородица. Эта мысль, коей положительная истина издавна чувствовалась большинством христиан, но не понималась и не выражалась ясно и определенно, теперь, по поводу отрицательных заявлений такого авторитетного лица, как архиепископ Несторий, выступила наружу в церковном сознани, получила отчетливое и обстоятельное развитие в писаниях св. Кирилла александрийского и была установлена на вселенском Ефесском соборе, как определенный догмат веры, коего исповедание стало с тех пор для всех православных безусловно обязательным.

А до тех пор эта истина была столь неясна в церковном разумении, что ее мог не понимать и не принимать даже такой достойный учитель православной церкви, как блаженный Феодорит. До Ефесского собора он мог по справедливости считать себя православным, хотя и был причастен заблуждению Нестория, и лишь после того, как церковь осудила это заблуждение, определивши истинный догмат, блаженный Феодорит был поставлен в необходимость или решительно отказаться от всякой солидарности с Несторием, или же быть отлученным от церкви. Сам Несторий до Ефесского собора не был еретиком; он только заблуждался, делая неверные выводы из неопределенных положений: лишь с тех пор, как он стал сопротивляться определенной истине и церкви, ее определившей, он сделался действительным еретиком, каковым и был признан[63]).

Скоро однако потребовалось новое раскрытие нашего основного догмата с другой его стороны. Церковь отвергла отдельного человека в Христе, изъясняла неделимое единство Богочеловека. Но это единство могло быть понято односторонними умами в том смысле, что человеческое естество было лишь преходящим моментом в Христе, что оно поглощено божеством или по крайней мере настолько слилось с ним, что после воплощения уже невозможно различать человеческих свойств от божеских. Другими словами, односторонние люди могли утверждать, что Богочеловек хотя из двух природ составился, но не в двух природах пребывает. Как известно, сторонники этого мнения выставляли себя последователями св. Кирилла александрийского и ссылались на его писания. Хотя на самом деле у этого отца нельзя найти прямого и категорического заявления подобной монофизитской мысли, но с другой стороны также несомненно и то, что противоположная истина о двух неслиянно пребывающих в Христе природах не высказана ясно и отчетливо в творениях св. Кирилла, и что знаменитое выражение егоμία φύσις τον ®εοϋλόγουσεσαρκωμένη,Τ. е. единая природа Бога Слова воплощенная, может быть прямо понята в монофизитском смысле, тогда как для православного уразумения этой фразы необходимы особые истолкования. Конечно, св. Кирилл говорил также и о двух природах. Но в известном смысле говорили о двух природах и отъявленные монофизиты. Безусловное отрицание человеческой природы Христа было свойственно лишь гностическому докетизму, уже давно осужденному церковным сознанием. В пятом веке все были согласны в том, что Христос соединил в Себе две природы, или был из двух природ, а вопрос состоял только в том, пребывает ли и в каком отношении пребывает различие двух природ после их соединения. И на этот вопрос мысль св. Кирилла, выраженная в приведенной его формуле, не дает удовлетворительного ответа[64]. Отвергая материальные представления о смешении двух природ, некоторые из монофизитов прямо утверждали, что «из двух» стало «одно» неизреченным образом, и в этом именно смысле они могли понимать слова св. Кирилла. Итак, снова потребовалось раскрытие той же истины богочеловечества с такой ее стороны, о которой до того не имел ясного и определенного понятия даже столь великий учитель церкви, как св. Кирилл александрийский. И когда это новое раскрытие первоначальной истины совершилось в догматическом послании папы св. Льва и в извлеченных из этого послания определениях Халкидонского собора, тогда только учение о двух нераздельно и неслиянно в едином Христе пребывающих природах стало неоспоримым и безусловно обязательным догматом церкви.

Почему же однако св. Кирилл александрийский остался вполне чист от всякого подозрения в ереси, тогда как Евтихий и его последователи, державшиеся за букву Кириллова учения, осуждены как еретики? Очевидно лишь потому, что св. Кирилл своими неточными выражениями не вступал еще в противоречие ни с каким явным и обязательным догматом. Церковь, причисливши Кирилла к лику своих святых учителей, тем самым предполагала (и конечно имела основание предполагать), что если бы Кирилл дожил до Халкидонского собора, определившего учение о двух пребывающих естествах в Христе, то он беспрекословно принял бы это учение и разъяснил согласно с оным те выражения своих писаний, которые представляли мнимую опору для еретиков; а если бы оказалось, что вследствие прежней неопределенности этого догматического вопроса сам св. Кирилл действительно соединял с терминомμίαφΰσι монофизитский смысл, то он конечно должен бы был от него отречься так же решительно, как его знаменитый противник, вышеупомянутый Феодорит, отрекся от всякой солидарности с противоположным заблуждением. Бывши ревностным защитником Нестория и даже после Ефесского собора сохраняя несколько двусмысленное положение, Феодорит наконец в виду обнаружившегося окончательно на Халкидонском соборе единомыслия церкви, равномерно осудившей оба крайние заблуждения, и Несториево и Евтихиево, торжественно предал анафеме своего прежнего друга Нестория и таким образом остался не только членом церкви, но и ее учителем с почетным наименованием блаженного, хотя некоторые из его сочинений настолько причастны несторианству, что пятый вселенский собор нашел нужным подвергнуть их решительному осуждению.[65])

Этот пример двух великих учителей церкви — бл. Феодорита с его долговременною близостью к несторианству и св. Кирилла с его формулоюμία фыля —ясно показывает, что оба догмата, — как об ипостасном единстве, так и об естественной двойственности Христа, получили твердость и отчетливость в церковном сознании лишь после определения их на вселенских соборах. Если бы они с самого начала были явны и неоспоримы для всех православных, то ни Феодорит не мог бы защищать Нестория, ни Кирилл — употреблять выражение одна природа, когда следовало говорить о двух природах. Что святые учители церкви, подобно всем смертным, могут впадать в более или менее важные погрешности, об этом конечно никто не спорит. Но спрашивается: могут ли учители церкви заблуждаться относительно догматов веры? Но ведь догматом веры называется именно то, относительно чего заблуждаться не только святым отцам, но и простым мирянам непозволительно под страхом отлучения от церкви. Поэтому если мы находим у какого–нибудь учителя церкви погрешительное мнение по какому–нибудь вопросу вероучения, то это ясный знак, что вопрос этот еще не получил от церкви догматического решения, что тут еще не было догмата в собственном смысле этого слова. Нельзя же в самом деле допустить, чтобы св. Кирилл александрийский был менее тверд в догматах веры, нежели любой семинарист нашего времени. Но можно и должно допустить такую нетвердость относительно того, что еще не было утверждено церковью, как догмат. Если в наше время всякий, имеющий аттестат зрелости, знает по математике больше, чем знал Эвклид, то это происходит очевидно от того, что математическая наука в течение веков подлежала прогрессивному развитию. Подобным образом, если в наши дни всякий, успешно прошедший средний курс Закона Божия, обязан отчетливо знать догмат двух природ в Христе, о котором св. Кирилл имел лишь смутное понятие, то и это может объясняться лишь прогрессивным развитием или раскрытием православной догмы, при чем разумеется, что развитие богочеловеческого догмата имеет гораздо более объективное значение, нежели развитие человеческой науки.

Дело довольно ясно по вопросу о двух природах, еще яснее оно по вопросу о двух волях и действиях. Самый этот вопрос для значительной части тогдашних христиан казался совершенно излишним: настолько эта сторона богочеловеческой истины представлялась и новою и неважною. Папа Гонорий даже не понял, о чем его спрашивал патриарх Сергий и отвечал ему совершенно невпопад[66]. А Восточная церковь почти вся, и иерархия и народ, вдруг оказались монофелитами. Только немногие монахи, особенно чуткие и ревнивые к истине, вступились за правильное развитие христианского догмата. Эти монахи, т. е. св. Максим и его приверженцы, своим самоотвержением в неравной борьбе, своим тонким и глубокомысленным исследованием спорного вопроса, а также и благодаря той опоре, которую они нашли в Риме (у преемников Гонория, более понятливых, чем он) и во всей Западной церкви, одолели наконец после долгой и ожесточенной распри господствующее монофелитство и подготовили церковь к единодушному определению шестого вселенского собора, после которого истина о двух волях и действиях в Христе стала неоспоримым и общеобязательным догматом веры. Ясно стало церковному сознанию и вполне бесспорно, что утвержденная прежде истина о пребывающем в Христе человеческом естестве необходимо заключает в себе и истину о пребывающей в Нем человеческой воле и действии, неразрывно соединенных с Его божественною волею по общему их направлению и предмету, но различающихся по естественному своему свойству. Ибо иначе человеческое естество Христа, лишенное собственной воли и действия, не имело бы никакого реального значения, было бы мертвым придатком божества. Нужно было более полвека, чтобы эти понятия вошли в общее сознание христианства. Утверждать же, что истина двоякой воли и действия с самого начала исповедывалась всеми православными, как явный и бесспорный догмат — значит ни во что ставить историю и здравый смысл.

Последний догматический спор, волновавший церковь до ее великого разделения — спор об иконопочитании составляет и окончательное историческое оправдание нашего тезиса. При безусловном отрицании догматического развития, т. е. если не допускать ни выведения одного догмата из другого, ни перехода догматов из скрытого состояния в явное, а считать каждый из догматов православия за особое данное первоначального Откровения, всегда бывшее явным, обязательным и неоспоримым для всех православных, при таком взгляде приходится утверждать, что и догмат седьмого вселенского собора об иконопочитании существовал изначала от Христа и апостолов, как особое данное Откровения не только определенно известное всем православным, но и безусловно для них обязательное и неоспоримое (ибо такая обязательность есть отличительный и непременный признак всякого действительного догмата). Что же однако мы находим на исторической почве? Несомненно, что обычай изображать священные лица и предметы (сначала преимущественно символически) существовал в христианской церкви с древнейших времен. На этот обычай следует смотреть как на реальный зачаток будущего догмата. Такой взгляд, выражая прямую историческую правду, совершенно согласен с нашим тезисом, но находится в противоречии с утверждением г. Стоянова. Ибо допустить зачаток догмата значит допустить догматическое развитие. По мысли нашего противника изначала существовал в церкви не зачаток догмата, а самый догмат во всей своей силе. Почтенный писатель «Веры и Разума» не признает даже за вселенскою церковью права установлять догматы веры. По его мнению, можно признавать догматом веры только то, чему верили и что признавали за божественную истину все, повсюду и на пространстве всех веков (см. «Вера и Разум» 1885, июнь, кн. первая, отд. церк., стр. 707 и passim). Применяя такой взгляд к нашему теперешнему предмету, должно утверждать, что этот определенный догмат об иконопочитании существовал как догмат прежде, чем был определен на вселенском соборе. Что ж? Может быть и существовал в церкви невидимой, в предведении небесных умов, а во всеведении Божием так даже наверно существовал. Но что касается до церкви видимой, до живущих на земле христиан (а об этом собственно у нас и речь), то в их ведении догмат иконопочитания, как догмат, т. е. как определенный и общеобязательный член православного вероучения, стал существовать лишь тогда, когда был утвержден в этом качестве вселенскою церковью на седьмом ее соборе в 787 г. Так по крайней мере мы находим на той исторической почве, которая нам доступна. Быть может писателям «Веры и Разума» известен какой–нибудь исторический памятник, принадлежащий к временам апостольским или хотя бы ко второму веку и свидетельствующий, что догмат икононочитания входил в состав обязательного вероучения в эти времена: пусть они его укажут. А пока мы будем стоять на том историческом факте, что до осьмого века иконопочитание не было связано в церкви ни с каким обязательным догматом, а существовало только как свободный обычай и при том не повсеместно. Сперва лишь на защиту этого обычая восстали православные против иконоборцев. На этот же обычай ссылались и отцы седьмого вселенского собора, когда в начале своего догматического определения заявляли, что не хотят вводить новшества в церковь. Но в этом же самом определении, в том положительном постановлении и в том анафематстве, которым оно оканчивается, отцы седьмого вселенского собора являются не только простыми свидетелями благочестивого обычая, но при содействии Духа Святого — властными проводниками одного из тех поступлений или восхождений, о которых мы читали у св. Григория Богослова. Припомним содержание тех мыслей и суждений, которые высказывались на соборе. Прежде всего против иконоборческого обвинения в идолопоклонстве, запрещенном еще в Ветхом Завете, отцы собора указывали на херувимов, осенявших кивот завета и на медного змия, сооруженного Моисеем. Что эти указания, весьма уместные в данном случае, не составляют однако положительного основания для догмата иконопочитания, это слишком очевидно·. Затем многие св. отцы рассказывали местные предания и легенды о различных иконах, пользовавшихся большим или меньшим почитанием в той или другой церкви. Это также было уместно, но недостаточно. Ибо и иконоборцы не отвергали факта иконопочитания, но они признавали его незаконным и непозволительным. В виду этого православные должны были прибегнуть к богословским рассуждениям, воспроизведенным и на соборе. Существенный результат этих рассуждений сводится к следующим положениям: что поклонение, воздаваемое изображению, относится к изображаемому; что идолопоклонство осуждается не за изображения, а за изображения ложных богов; и наконец, что истинное Божество в таинстве воплощения вступило в область видимых форм и образов нашего мира, так что священные предметы и изображения, употребляемые в церкви, хотя и вещественны сами по себе, находятся тем не менее в положительном соотношении с духовными силами и действиями горнего мира, и в этом качестве им подобает относительное поклонение. Когда таким образом было выяснено, что православные стояли не за благочестивый обычай только, а за скрывавшуюся в этом обычае религиозную истину, прямо связанную с истиною богочеловеческого воплощения, тогда только вселенский собор действием Духа Святого и властью Христовою определил и установил иконопочитание, как догмат веры неоспоримый для православных, а всех отвергавших его предал анафеме.

А что прежде этого иконопочитание такого значения не имело, т. е. что оно не было для всех православных неоспоримым догматом, а отвергавшие его не становились ео ipso еретиками и не подлежали отлучению, — об этом помимо всего прочего громко свидетельствует такой, например, факт.

За сто слишком лет до начала иконоборческих смут марсельский епископ Серен разбил и выбросил из своей кафедральной церкви священные изображения, говоря, что почитание их есть идолопоклонство. Если иконопочитание было уже в то время обязательным и явным догматом догматом православия, то Серен оказался еретиком. Дело доходит до папы. Папою был тогда св. Григорий Двоеслов. Как же отнесся этот столп церкви к резкому поступку подчиненного ему епископа? Объявил ли его отлученным от церкви? Или по крайней мере призвал его на церковный суд? Ничуть не бывало. Папа пишет марсельскому епископу послание, в котором весьма хвалит его за правомыслие, но порицает за необдуманную ревность и затем объясняет, что божеское поклонение иконам должно быть запрещаемо, но самые иконы допускаемы для поучения несведущих людей. Приведем собственные слова св. Григория: Perlatum siquidem ad nos fuerit quod, inconsiderato zelo succensus, sanctorum imagines sub hac quasi excusatione, ne adorari debuissent, confregeris. Et quidem quia eas adorari vetuisses, omnino laudavimus; fregisse vero reprehendimus. Aliud est enim picturam adorare, aliud per picturae historiam quid sit adorandum addiscere. Frangi ergo non debuit quod non ad adorandum in ecclesiis, sed ad instruendas solummodo mentes fuit nescientium collocatum[67]. Вот и все. Понимал же однако этот великий учитель церкви, одинаково прославленный и на Западе и на Востоке, понимал же он различие между явною ересью и неосмотрительным рвением, не мог же он подвергнуть легкому выговору того, кто заслуживал бы анафему. Ибо действуя подобно иконоборцам марсельский епископ и рассуждал как они. Все иконоборцы без исключения восставали именно против божеского поклонения иконам, как некоего идолопоклонства. Они истребляли священные изображения именно sub hac quasi excusatione, ne adorari debuissent. Заблуждение у них, также как и у Серена, состояло в том, что из верной предпосылки они выводили ложное заключение, истинному принципу давали неверное применение вследствие того, что не различали безусловного божеского поклонения изображениям от их относительного понимания. Во всяком случае невозможно указать ни малейшей черты различия между приведенным действием и рассуждением епископа Серена с одной стороны и такими же действиями и рассуждениями иконоборцев — с другой, кроме того различия, на котором мы настаиваем, именно различия в эпохе. Приведенное послание св. Григория к Серену было бы совершенно невозможно, если бы истина иконопочитания была в то время общепризнанным в церкви догматом веры. Если же она не была таковым, то что делается с теорией, отрицающей всякое догматическое развитие, утверждающей, что все догматы православия без исключения, следовательно и догмат об иконопочитании, существовали с самого начала от Христа и апостолов, как явные и для всей церкви обязательные данные Откровения?

Этой теории приходится так плохо в данном пункте, что ее защитники обнаруживают верх отчаяния и самозабвения, прибегая даже под сень папского авторитета. Они указывают нам на то, что папа Григорий II отлучил от церкви императора Льва Исаврянина как иконоборца задолго до седьмого вселенского собора. Одно из двух: или папа как верховный учитель вселенской церкви имел право предварить собор в решении догматического вопроса, чего наши противники конечно ни за что не допустят; или же Григорий П анафематствовал Льва Исаврянина лишь в том смысле, в каком св. Кирилл анафематствовал Нестория. В обоих случаях этот факт никакой опоры нашим противникам дать не может.

Наш взгляд, по которому частные истины православного вероучения были сперва для церковного сознания неясны и неопределенны, а следовательно и необязательны, и лишь в течение веков по поводу различных заблуждений выяснились, получали всецерковное определение и тогда только становились общеобязательными догматами, этот взгляд не есть чья–нибудь теория, а простое выражение исторического факта. Так что для оправдания этого взгляда на исторической почве нам не нужно было вводить читателя в какие–нибудь свои особые соображения, а пришлось просто напомнить ему, как было дело. Догматическое расчленение единой христианской истины есть господствующий факт церковной истории от начала четвертого и до конца осьмого века. Задача церковного вероучительства состояла не в открытии новых истин, а в новом раскрытии одной и той же первоначальной истины. Новизна при этом была двоякая: во–первых, нова была самая определенность, с какою те или другие части вероучения выступали в церковном сознании, — определенность, не допускавшая для добросовестных православных никаких дальнейших недоразумений в том же самом смысле: а во–вторых, нов был обязательный характер, которым облекались известные пункты вероучения после всецерковного о них постановления. А первоначальная неопределенность и необязательность тех или других истин позволяли, как мы видели, даже великим учителям церкви иметь погрешительные мнения относительно этих истин, не впадая однако в ересь. Между тем всякое малейшее заблуждение относительно догмата веры есть ересь, отлучающая от церкви. Таким образом г. Стоянову и его единомышленникам предстоит дилемма: или признать многих святых отцов еретиками (чего да не будет!), или же допустить, что те истины, относительно которых они заблуждались, не были еще догматами веры, каковыми стали впоследствии, а это значит отказаться от своей анти–исторической теории о каком–то готовом и неприкосновенном «каталоге догматов», будто бы общеизвестном для всей церкви от времен Христа и апостолов[68].

Нет ли здесь однако какого–нибудь недоразумения? Почтенный писатель «Веры и Разума» с такою уверенностью говорит об этом первоначальном, от Христа и апостолов идущем каталоге догматов, что мы затрудняемся предположить здесь чистый вымысел; а с другой стороны еще труднее себе представить, чтобы в этом изначальном Христовом и апостольском каталоге были явно и положительно начертаны такие догматические определения (напр. о двух волях и действиях, или об иконопочитании), которые вырабатывались так сказать на глазах позднейшей истории. Быть может г. Стоянов эти позднейшие догматические определения вселенской церкви признает лишь изъяснениями первоначальных догматов, в коих заключалась лишь общая сущность тех позднейших догматических положений; другими словами, может быть г. Стоянов допускает различие между догматами основоположными, прямо свыше данными, коих число безусловно неизменно, и догматами изъяснительными, установляемыми церковью и коих число возрастает по мере надобности вследствие ересей и т. п. Если бы так, то наш спор пришел бы к благополучному исходу. Мы сделали бы только в этом случае два замечания: во–первых, что пока не будет нам представлено точного счета первоначальных апостольских догматов, бесспорных и безусловно–обязательных для церкви с самого ее основания, мы останемся при своем убеждении, что этот счет очень не велик, а именно, что он сводится всего к одному перводогмату совершенной богочеловечности, в нем же логически заключается вся полнота истины; а во–вторых, мы заметим, что это первоначальное и неизменное откровение, заключающее в себе сущность всех дальнейших догматических определений, весьма похоже на тот depositum fidei, о котором говорят и католические богословы, а «изъяснительный догмат» даже этимологически напоминает dogma explicitum; вообще же такой взгляд в сущности сводится к отрицаемой и порицаемой г. Стояновым теории догматического развития, правильно понимаемого. Итак, мы боимся, что наше примирительное предположение не будет принято нашим оппонентом. В таком случае ему придется настаивать на строгом смысле своей анти–исторической теории, т. е. утверждать, что все без исключения догматические положения, когда–либо принятые православною церковью, заключались явно и определенно в неизменном и неприкосновенном «каталоге догматов», идущем от Христа и апостолов. Но как же объяснить тогда ту странность, что этот догматический каталог более известен ныне в Харькове, нежели в Антиохии и Александрии пятого века, и что г. Стоянов или цитируемые им писатели французского журнала «Union Chretienne» тверже знают число и значение апостольских догматов, нежели блаженный Феодорит, св. Кирилл Александрийский, св. Григорий Двоеслов, не говоря уже о св. Иустине Философе или св. Дионисии Великом? Да и не одних святых отцов, но даже и еретиков не следует, мне кажется, ставить в слишком уж несообразное положение. Если все догматы православия наперечет были общеобязательны в церкви, то значит они были и общеизвестны. А в таком случае значит еретикам приходилось утверждать, что в церковном вероучении нет и не было таких положений, которые, как всем было известно, изначала и всегда там находились. Так, например, всем было известно и для всех бесспорно изначала (по анти–исторической истории), что в Христе две воли и два действия, и вдруг являются монофелиты и вопреки этому явному общеизвестному факту начинают утверждать, что церковь никогда ничего не учила и даже не знала о двух волях. Несмотря на такую явную и ни с чем несообразную ложь, эти еретики однако имеют великий успех и даже привлекают к себе большую часть церкви, которая в этом случае как бы говорила: я признаю, что я никогда не верила в то, во что я, как известно, всегда с самого начала верила. И чем же кончается дело согласно этому странному взгляду? Собираются православные епископы, и так как спорного догматического вопроса не могло быть, ибо истина о двух волях как и все прочие истины веры была изначала готовым и всегда бесспорным догматом, то собору оставалось только повторить то прежнее догматическое положение, против которого заведомо лживо восставали еретики, и вот это простое повторение старой всем известной истины внезапно производит необычайное действие: еретики поражены и теряют под собою церковную почву, православие торжествует, и множество людей, перед тем неизвестно почему отступивших от своего всегдашнего убеждения, опять к нему возвращаются единственно потому только, что услыхали повторение догматической аксиомы, известной им самим спокон века как дважды два четыре!

Мы вполне уверены в православии почтенного писателя «Веры и Разума», но взгляд его, согласно которому все ныне обязательное и неоспоримое в церкви имело всегда и с самого начала тот же характер обязательности и неоспоримости, — этот взгляд мы не можем назвать иначе как скрытым староверством, не имеющим однако тех извинений простоты и незнания, какие принадлежат явному староверчеству. Некоторые рассуждения нашего почтенного автора прямо напомнили нам ту уверенность, с какою иной старовер заявляет, что двуперстное сложение крестного знамения преподано апостолом от Самого Христа. Г–н Стоянов, излагая те или другие наши мысли, неоднократно восклицает: «так не может мыслить православный богослов!» Мы не желаем воздать ему тем же. Мы нисколько не сомневаемся в его качестве православного богослова. Поэтому мы не скажем: «православные богословы не могут мыслить так, как мыслит г. Стоянов», — мы скажем только: православные богословы не должны так мыслить.

Православие держится не одною стариною, а вечно живым Духом Божиим. Догматические определения вселенских соборов принимались церковью не потому, чтобы они были стары — напротив они в известном смысле были новы, — а потому, что они были истинны; они принимались в силу своей внутренней связи с основным данным христианского откровения.

Соответственно этому и еретические мнения отвергались и осуждались не потому, чтобы они были новы — напротив, они иногда бывали очень стары, — а потому, что они были ложны; они осуждались в силу их внутреннего противоречия (более или менее прикрытого) самому существу богочеловеческой истины. Поэтому, когда дело идет об известных учениях католической церкви, то и тут нужно решать вопрос по существу и осуждать эти учения не по мере их новизны, а по мере их несогласия с истиною христианства, вечною в своем существе, а в частностях своих постепенно раскрываемою и утверждаемою вероучительными актами вселенской церкви.

Между тем наш почтенный оппонент предрешает все вопросы именно с точки зрения старины или новизны: сопоставляя «новые латинские догматы» с направленными против них положениями наших восточных богословов, он безусловно осуждает первые как прогрессивные, а вторые безусловно оправдывает, как консервативные. «В самом деле, говорит он, каким характером отличаются догматические положения нашей православной церкви, направленные к отвержению латинских измышлений, и каким характером отличаются новые латинские догматы, стоящие в борьбе с догматическими положениями православной церкви? Нам кажется, что сам г. Соловьев не может отвергать того, что новые догматические положения восточных богословов (да позволено будет нам пока выразиться так) внесены в православную догматику для ограждения или защиты вселенского догмата в том виде, в каком он исповедовался древнею церковью везде, всеми и на пространстве девяти веков, а в Восточной церкви и до настоящего времени; латинская же церковь привносит в этот догмат нечто новое, истинное или неистинное — не будем пока обращать на это никакого внимания (sic), нечто такое, что не исповедывалось всеми, всегда и на пространстве всех (?) веков. На примерах это будет яснее. Дух Святый, учит наша догматическая наука, исходит от одного Отца; выражение от одного как будто есть новая прибавка в наших теологиях; по крайней мере, ее нельзя находить в определениях вселенских соборов. Тем не менее эта прибавка, как это само собою очевидно, явилась в наших догматиках лишь для строгого охранения вселенского догмата от внесения в него всяких новых мнений, быть может истинных, а быть может и ложных, но во всяком случае неизвестных древней святой церкви»[69]. И далее, приложив то же мерило к двум другим спорным вопросам, наш автор резюмирует свою мысль таким образом: «Когда вопреки учению вселенской церкви о том, что Дух Святый исходит от Отца, латиняне говорят: нет, Он исходит от Отца и Сына; вопреки догмату о всеобщности влияния первородного греха, латиняне говорят: нет, Пресвятая Дева была изъята от этого влияния; или наконец, когда вопреки вселенскому догмату о непогрешимости церкви, латиняне говорят: конечно, церковь непогрешима, но и папа тоже непогрешим: то эти нет, эти но утверждают нечто такое, что не содержится во вселенских догматах. Быть может утверждаемое ими не противоречит вселенским догматам; быть может оно даже истинно; допустим это пока: но во всяком случае они вносят в догмат новое содержание, новый признак, новую мысль. Итак, существенное различие наших новых догматических положений (позволим себе употребить это неточное выражение) от новых латинских догматов состоит в том, что первые консервативного характера, а вторые — прогрессивного, первые ограждают вселенский догмат, а вторые — разрушают его ограду и привносят в него нечто новое, первые защищают догмат в его прежнем виде, а вторые совершенно равнодушны к этой защите, или, по крайней мере, не имеют в виду этой защиты»[70].

Мы сделали эту выписку не для того, чтобы исследовать затронутые здесь догматические вопросы об исхождении Духа Св., о непорочности Пресв. Девы и о папской непогрешимости. Допустим заранее, что в этих вопросах наши восточные богословы совершенно правы, а католики заблуждаются. Наша теперешняя задача состоит только в том, чтобы расчистить почву для правильного исследования этого дела. Поэтому мы не можем обойти то ошибочное, староверческое (в дурном смысле этого слова) предрешение всех спорных вопросов, какое мы находим у нашего критика. Для него католические учения бесповоротно осуждены за то одно уже, что они вносят в догматику новую мысль, новое содержание, за то одно, что они прогрессивны. По его рассуждению, если дано известное догматическое положение, то, чтобы сохранить его истинный смысл, нам достаточно повторять это положение с прибавлением частиц, безусловно исключающих всякий новый признак, каковы: только, единственно и т. п. Если же напротив данное положение будет распространено или дополнено новым признаком с помощью частиц: но вместе с тем, с другой стороны и т. п., то оно этим самым будет разрушено. Я должен решительно сказать, что изложенный мною со слов г. Стоянова апологетический прием никуда не годится. Странно, неприлично, опасно защищать свое православие точь–в–точь тою самою аргументациею, которую всегда употребляли «жестоковыйные» иудеи против христианства и все еретики без исключения — против догматов вселенской церкви. Хорошо г. Стоянову спорить со мною, своим единоверцем христианином и при том о вопросах, хотя весьма важных и интересных, но собственно личного спасения нашей души не решающих. Кто бы из нас ни был прав, и убедит ли кто из нас другого, все равно благодатные средства спасения во Христе и церкви, нами получаемые, при нас и останутся. Но что бы сказал этот ревнитель православия, если бы ему пришлось иметь дело с иудеем, желающим утвердить старую правду иудейства против того, что он, иудей, считает «новыми вымыслами» христианства, как бы стал возражать ему г. Стоянов с своей консервативной точки зрения? Мне представляется, что между ними должен бы был произойти такой разговор:

Иудей: Вы согласны, что истина единства Божия есть самая несомненная и первоначальная истина, вверенная отцам нашим от самого Бога? — Г. Стоянов: Не сомневаюсь. — Иудей: Должны ли мы дорожить этою истиною? — Г. Стоянов: Конечно должны. — Иудей: А потому и ограждать ее? — Г. Стоянов: Да. — Иудей: Итак, видя, что разные гоим (язычники) покушаются на чистоту этой истины, мы имеем право и даже обязаны усиленно настаивать на этой истине и твердить, что Бог един, только един, исключительно един. — Г. Стоянов: Но божественное откровение учит также, что Бог троичен в лицах. — Иудей: А это же для нас большая новость. Отцы этого от Бога не слыхали и нам не передавали. Изначала нам всем известно только, что Бог един. — Г. Стоянов: Но единство Божие не исключает троичности. Мы так же как и вы утверждаем, что Бог един в существе Своем, но вместе с тем троичен в лицах. — Иудей: Может быть! Может быть, утверждаемое вами не противоречит единобожию, может быть даже истинно; допустим это пока: но во всяком случае эти ваши но, эти ваши вместе с тем — утверждают нечто такое, что не содержится в простой и первоначальной истине единобожия, они вносят в нее новое содержание, новый признак, новую мысль… — Г. Стоянов: Однако в Ветхом Завете есть указания на истину св. Троицы, есть как бы некоторый зачаток новозаветного Откровения. — Иудей: Зачаток? Значит по–вашему божественная истина развивается как какой–нибудь естественный предмет? Зачаток, развитие — это языческие слова, благочестивый иудей не может этого слушать. Я знаю кто это выдумал: немецкие философы и католические богословы. Истину откровения нельзя развить, к истине откровения нельзя ничего прибавить. — Г. Стоянов: А что же вы сами делаете, когда утверждаете в Божестве только единство. Слово только как будто есть новая прибавка в вашей теологии. — Иудей: Да, прибавка, но какая? И для чего она нами сделана? Эта прибавка, как само собою очевидно, явилась в нашей религии лишь для строгого охранения первоначальной богодарованной заповеди от внесения в нее всяких новых мнений, быть может истинных, а быть может и ложных, но во всяком случае неизвестных древнему святому Израилю. Итак, существенное различие нашей прибавки от ваших новых догматов состоит в том, что первая консервативного характера, а вторые — прогрессивного; первая ограждает истину единобожия, а вторые — разрушают ее ограду и привносят в нее нечто новое; первая защищает Откровение в его прежнем виде, а вторые совершенно равнодушны к этой защите, или, по крайней мере, не имеют ее в виду. — Г. Стоянов: Допустите однако, что нельзя одинаково ценить это ваше мнение об исключительном единстве в Божестве и общую нам с вами первоначальную истину единобожия? — Иудей: Нет, не могу допустить и этого. Кто любит первоначальную истину единобожия, тот должен любить и охрану или защиту этой истины. Наше учение не есть спорное богословское мнение, а истина; его истина подтверждается и так сказать гарантируется возложенною на нас самим Богом обязанностью защищать и охранять первоначальную заповедь веры — и нашею верностью этой заповеди»[71].

Оставим однако этого упрямого иудея, с которым Г. Стоянов может быть и разговаривать не захочет; консервативное оружие нашего православного богослова вырывается у него из рук не только внешними врагами христианства, но и внутренними врагами, — всевозможными еретиками, желавшими для лучшего охранения христианской догмы запереть ее на ключ, желавшими остановить возрастающее разумение церкви, запретить движущемуся в ней Духу. По мнению г. Стоянова, прибавляя к известному истинному положению такие слова, как только, единственно и т. п., мы не привносим в прежнюю истину никакого нового признака, а только ограждаем ее от нововведений. Пагубная ошибка! Что может быть несомненнее для всякого христианина как положение, что Христос есть Бог? И вот для строгого охранения этого вселенского догмата односторонние консерваторы пятого века прибегают к излюбленному нашим богословом приему, и начинают утверждать, что Христос только Бог, что в Нем после воплощения пребывает одно лишь Божество. Церковь осудила этих прямолинейных охранителей. Но какие же слова она сама употребила, чтобы раскрыть и выразить полную христианскую истину по данному вопросу? Да именно те самые прогрессивные или распространительные частицы, которые отвергаются нашим богословом. Церковь определила и утвердила, что Христос есть совершенный Бог, но вместе с тем и совершенный человек, что в Нем пребывает Божество, но также и человечество.

Мне нет надобности перечислять все те случаи в истории догматов, когда охранительное подчеркивание истинных положений превращало их в ложные и когда, напротив, присоединение к прежней истине нового признака восполняло эту истину. Внимательный читатель сам припомнит такие случаи. Изо всего этого необходимо вытекает то заключение, что если (как мы это заранее допустили) положения наших восточных богословов, направленные против латинских догматов, выражают собою истину, то они должны иметь совсем другие основания, нежели те, что приводятся г. Стояновым. Истина этих богословских положений не может основываться только на том, что они будто бы имеют консервативный характер. Ибо сам по себе этот догматический консерватизм не только не составляет ручательства в истине, но весьма часто бывает удобною опорою для заблуждения. Странно, неприлично, опасно ставить наше православие под сень того самого мнимо–консервативного знамени, которое воздвигали ариане противόμοούσιο -·несториане — противΘεοτόκος,монофелиты — против двоякой воли и действия и т. д. Вместо того, чтоб сводить православие к консерватизму, наш почтенный противник должен бы был своему консерватизму придать православный, а не староверческий характер. Опыт церковно–исторического прошлого заставляет нас решительно утверждать, что единственный способ для охранения православной истины есть правильное прогрессивное раскрытие этой истины в новых все более и более полных определениях, изрекаемых учащею церковью с изволения и с помощью пребывающего в ней Духа Святого и по ее собственному полномочию согласно апостольской формуле: изволися Духу Святому и нам.

Для такого подвижного охранения или, что то же, развития истины требуется церковь как реальное живое существо, непрерывно возрастающее в духовной силе и разумении. О возрастании божественных сил в церкви, как выражается г. Стоянов, — я никогда не говорил. Если же нужно возвести наш спор на почву общих принципов, то лишь в понятии о самой церкви окажется между нами коренное и положительное разногласие. Постараемся дать этому разногласию ясное и определенное выражение.

Вообще говоря мы согласны с нашим противником в том, что он признает, и расходимся лишь относительно того, что он отрицает. В области религиозной истины он признает и различает два основные элемента. Эта истина в своем действительном конкретном явлении слагается для него из двух производителей, весьма далеких друг от друга по достоинству и значению; а именно, мы имеем здесь, во–первых, данные Откровения, безусловно–неизменные, раз навсегда сообщенные и составляющие для нас исключительно предмет благочестивого охранения, и во–вторых, мы находим здесь деятельность частного ума, личного и народного, старающегося с одной стороны оградить богооткровенную истину от всяких нововведений, а с другой стороны самостоятельно работающего над теми религиозными задачами, которые не решены и никогда не будут решены прямыми данными Откровения и навсегда предоставлены нашему свободному исследованию. Из этих двух факторов первый (т. е. данные Откровения) есть божественный и потому абсолютный, а второй (т. е. деятельность частных умов) есть элемент человеческий и потому относительный. Я не менее чем г. Стоянов признаю и различаю эти две стороны в нашем религиозном сознании. Вместе с тем я признаю, что в христианском мире, основанном на истине богочеловечества, эти два элемента — божеский и человеческий — нераздельно и неслиянно связаны в едином и живом целом, — и это живое богочеловеческое единство я вижу в единой, святой, кафолической и апостольской церкви. По взгляду же г. Стоянова — и в этом его отрицательная сторона, с которою мы несогласны — оба различные элемента, божеский и человеческий, не связаны между собою на земле никаким существенным и живым богочеловеческим единством, а пребывают каждый в своей отдельности, находясь лишь в относительной и так сказать раздробленной связи между собою. Другими словами, для такого взгляда церковь есть лишь термин, выражающий моральное отношение, тогда как я за этим моральным отношением признаю еще реально–метафизическое существо церкви, единое и неделимое, живое, подвижное и развивающееся. Г. Стоянов с своей точки зрения должен понимать апостольские выражения о церкви как теле Христовом, как невесте или жене Христовой — лишь в переносном смысле, тогда как мы придаем этим выражениям хотя таинственное, но совершенно реальное значение[72].

Между тем, упуская из виду реальное единство· церкви, нельзя устоять и на моральном ее единении. В самом деле, усилия отдельных умов в постижении и усвоении высшей истины приводят обыкновенно лишь к несогласиям и раздорам. На этой скользкой почве не поможет и консерватизм, стремящийся не постигать, а лишь охранять богооткровенную истину. Ведь для того, чтобы охранять ее с толком, нужно же иметь о ней какое–нибудь понятие. А в таком случае одно из двух: или каждый будет понимать эту истину по–своему, и тогда не будет никакого единомыслия и сама эта истина как единая исчезнет или превратится в пустое слово, а на деле будет столько же мнимо–божественных истин, сколько отдельных умов. Или же мы признаем, что божественная истина не должна пониматься каждым по–своему: тогда в чем же начало ее единства, упраздняющее частный произвол, т. е. чем должно определяться согласие всех верующих в рассуждении божественной истины, или каким путем может быть установлено религиозное единомыслие? Невозможность найти такое объединяющее начало с точки зрения нашего противника вынуждает его к отчаянному средству, и именно вместо того, чтобы найти и указать определяющее начало религиозного единомыслия, он просто предполагает такое единомыслие как факт: существуют, говорит он, такие догматические истины, которые всегда, везде и всеми признавались, их–то и нужно держаться; знаменитый афоризм Викентия Лиринского quod semper, quod ubique, quod ab omnibus представляется для г. Стоянова как надежный якорь для охранительного единения. Но увы! Якорь этот давно оторвался и лежит на дне морском, и привязать его к нашему кораблю нет никакой возможности. Не входя в разбор собственных мыслей автора Commonitorium, во многом весьма важных и справедливых, мы укажем только на одно несомненное обстоятельство. Даже в пятом веке, когда был высказан приведенный афоризм, он не имел и не мог иметь практического употребления; и в те времена догматические споры решались не так просто. А в настоящее время, при современном расчленении православной догматики и при несомненных успехах исторической критики пользоваться этим афоризмом как критерием правомыслия в специальных догматических вопросах можно только в том случае, если мы заранее скинем со счета все времена, все места и всех людей, мысливших не по–нашему. Но в таком случае откровеннее будет прибегнуть к другому латинскому афоризму: sic volo, sic jubeo, stat pro ratione voluntas. Это будет лучше, чем сводить изречение Викентия Лиринского к пустой и бесполезной тавтологии, гласящей, что все наши единомышленники всегда и везде мыслили как мы.

С нашей же точки зрения между относительным умом отдельных человеческих лиц и абсолютным данным божественного Откровения стоит не выдуманный призрак всеобщего единомыслия, а реальные и живые органы единства в реальном и живом существе церкви: их то свыше уполномоченное и с Божиею помощью соединенное действие вводит семя Божественной истины в точные и отчетливые формы и определения как в единую и общеобязательную грань для всех частных умов, богословствующих о данной истине. Живая церковь, органически объединенная и внутренно солидарная, скрепленная неразрывною иерархическою связью, есть совершенно реальное и самостоятельное существо. Ее вселенское учительство в определениях своих является не простым свидетельством существующей в тех или других местных церквах веры; ибо хотя совокупность верующих в своей целости несомненно держит и сохраняет веру, но эта общая вера не имеет сама по себе достаточной ясности и определенности и пребывает более в области сердечного чувства; — чтобы закрепить ее, чтобы выразить религиозное чувство в религиозном догмате, вселенское учительство церкви пользуется данным ему изначала полномочием и свыше обещанною помощью: шедше научите вся языки — и се Аз с вами есмь до скончания века. Оно поступает здесь по божественному праву, и в его решениях проявляется свободное движение — того Духа Божия, который живет в церкви. В этих решениях вселенской церкви участвуют все принадлежащие к ней, не только духовные, но и миряне, но участвуют не своим отдельным особым мнением и волею, — ибо вселенский собор не есть польский сейм, куда всякий лез с своим не позволям, — а участвуют нравственно, актом доверия и свободного признания, коим каждый личный ум связан с вселенским умом церкви и чрез эту связь образует из него достойное вместилище для действия Духа Святого.

А если бы дело происходило так, как представляет мой почтенный оппонент, т. е. если бы в актах вселенской церкви пастыри ее являлись лишь простыми свидетелями о фактической вере своей паствы, то для этого не было бы надобности ни в каком особом содействии Духа Святого, ибо для того, чтоб засвидетельствовать известный факт, достаточно было бы обыкновенной человеческой честности. На вселенские соборы, — говорит г. Стоянов, — «надобно смотреть как на места, где собранные епископы свидетельствуют об истине, которой всегда верили и которую всегда исповедовали все со времен апостольских, и лишь при этом свидетельстве просвещает и удовлетворяет богомудрых отцов Дух Св., наставляющий их на всякую, преданную церкви, богооткровенную истину». И далее мы читаем, что епископы на вселенских соборах «суть свидетели, и только свидетели вселенской истины» («Вера и Разум», авт. I, стр. 199 и 200). Мы решительно отказываемся понять, к чему тут особое просвещение и наставление от Духа Св., когда нужно только засвидетельствовать то, что все и всегда исповедовали.

По отношению ко всем отдельным людям, как таковым т. е. в их обособлении и самомнении определение вселенской церкви вовсе не есть простое свидетельство об их верованиях: оно для них формальный закон, которому они обязаны повиноваться, если хотят оставаться в церкви; по отношению к тем же людям, поскольку они суть и сознают себя живыми членами в живом теле церкви, поскольку они нераздельно солидарны с целостью церкви, то же самое вселенское решение есть их собственное решение, которому они свободно следуют не как внешнему условному авторитету, а как сознательному выражению безусловной истины, внутренно обязательной для всех. Поэтому напрасно Г. Стоянов на нескольких страницах доказывает, что легальность не тождественна с истиною, как будто я или кто–нибудь утверждал когда–нибудь подобную нелепость. Возможность подобного отождествления прямо устранена в той самой моей заметке, которая подала повод г. Стоянову к его последним рассуждениям. А именно по поводу известных читателю слов св. Григория Богослова я говорю там следующее: нет сомнения, что истина о Божестве Духа Святого и в то время была сама по себе также существенна и непреложна как и теперь; но ради домостроительства церковного не следовало признавать общеобязательным того, что еще не получило общецерковного определения, что еще не было узаконено церковью.

Легальность не только не есть «единственный признак истины» (кому и когда снилась такая нелепость?), но она вообще не может составлять признака истины как такой, в ней самой; легальный характер вселенского догмата есть только признак истины опознанной и определенной, и поэтому ставшей обязательной и бесспорной, не допускающей возможности перерешения. Каковы бы ни были наши частные мысли, куда бы нас ни склоняло личное мудрствование, но если мы хотим быть православными, мы должны обязательно признавать Никейский и Константинопольский догмат. Такие законно обязательные решения вселенской церкви признает, конечно, и наш противник. Только он думает, что они могут удобно заменяться народным решением догматических вопросов, которое по его мнению для нас также безусловно обязательно. Вот его собственные слова: «Поэтому нам кажется, что и народное или церковно–народное решение догматических вопросов, коль скоро оно вполне согласно с духом вселенской церкви и гармонирует с нашими народными идеалами (?), безусловно обязательно для нас, как обязательно для нас и местное обычное право, коль скоро оно не противоречит общему положительному законодательству и вполне освещается высшими идеями истины, добра и правды»[73].

Всякий думает, что его окошко освещается высшими идеями истины, добра и правды. Точно также всякое частное религиозное мнение в христианском мире личное или народное считает себя вполне согласным с духом вселенской церкви. Но что же думает обо всем этом сама вселенская церковь? Тут одно из двух: или сама вселенская церковь не высказывает своих мыслей, и в таком случае согласие или несогласие с ее духом всегда остается гадательным; или же она высказывается, и в таком разе нужно слушаться ее самой, а не прибегать к народному решению догматических вопросов и не искать гармонии с какими–то народными идеалами. Этих идеалов столько же, сколько народов: быть в зависимости от одного из них для догматической истины ничуть не лестно, а гармонировать со всеми зараз пожалуй и невозможно. Г. Стоянов в конце концов доходит до утверждения, что «истинно–народное непременно согласно с богопреданным и богооткровенным» («Вера и Разум», авт. II, стр. 253). Какое же однако истиннонародное: испанское, еврейское, голландское, русское? Без сомнения, наш автор разумеет последнее. Мы также веруем и исповедуем, что русский народный идеал может получить вселенское значение, но для этого он должен и определиться как вселенский, а не коснеть в староверческом обособлении. По нашему убеждению, истинно–народный русский идеал требует прежде всего соединения церквей.

Говоря о национальном решении религиозных вопросов в своем смысле, г. Стоянов забывает те действительные обстоятельства, которые отнимают у такого решения всякий обязательный характер. Первое обстоятельство: Внутреннее личное убеждение бывает в непримиримом противоречии с народным верованием. Если какой–нибудь испанец, принадлежащий к нации католической, придет к внутреннему убеждению в истине восточного православия, или хотя бы лютеранства, неужели он должен оставаться католиком потому только, что католичество гармонирует с испанскими народными идеалами и с понятием испанцев о вселенской церкви и ее духе? Второе обстоятельство: Нации бывают непостоянны в своих религиозных верованиях. Так в Испании долгое время господствовало арианство, а в конце шестого века оно уступило православию; Германия до начала шестнадцатого века была вся католическою, а потом в ней возобладало протестантство. Какую же обязанность возлагали национально–религиозные идеалы на испанца времен короля Реккареда, или на немца времен Лютера? Третье обстоятельство: У одной и той же нации мы находим не только смену религиозных убеждений во времени, но и одновременное соприсутствие различных враждующих между собою религиозных воззрений и учреждений. Так и у нас в России на народной почве рядом с православною церковью укоренился враждебный ей раскол. Если искать гармонии с народными идеалами, а дух вселенской церкви полагать в консерватизме (как это делает г. Стоянов), то что можно возразить против нашего староверчества, несомненно народного и несомненно консервативного? Вообще же для ищущего истину вовсе неважно, кому, каким народам принадлежит известное религиозное убеждение. Для него важны единственно основания этого религиозного убеждения. Спрашивается не о том, кто верит, а почему верит. Основания же эти должны иметь всеобщий и объективный характер, а не национальносубъективный; ибо народов много, а истина одна. Никакой турок на вопрос, почему он мусульманин, не ответит, потому что я турок, а будет приводить какие–нибудь объективные основания, которые по его понятиям могут быть убедительны и не для турка. Тем более должно искать таких оснований в христианстве, которое изначала поставило своею задачею собирать воедино все языки. Когда дело идет о спорном вопросе между частными церквами, тогда единственное серьезное основание для решения дела состоит в прямом и открытом определении вселенской церкви, равно обязательном для всякой частной церкви. Если только действительно существует вселенская церковь, то такое решающее действие с ее стороны всегда возможно.

Прямые и явные решения вселенской церкви имеют для нас не одно формальное значение и не внешний только авторитет. Мы видим здесь реальное и живое проявление богоутвержденной власти, обусловленное реальным и живым действием Духа Святого. Решения вселенской церкви могли бы быть исключительно внешним авторитетом лишь для тех, кто вне церкви, — но для них эти решения не имеют никакого авторитета. А для живых членов вселенской церкви ее действия не могут быть чуждыми или внешними. Каждый истинный член церкви сам нравственно участвует в ее решениях — участвует лучшею стороною своего духовного существа — доверием и любовью к великому, богочеловеческому целому в его живых представителях. Без этого нравственного участия самой паствы, самого народа Божия в догматических актах вселенской церкви и пастыри не могли бы проявить надлежащим образом свою духовную власть, и самый Дух Божий не нашел бы в церкви того сочетания любви и свободы, коим привлекается Его действие. Всякое решение вселенской церкви, будучи ее собственным действием, идущим извнутри от обитающего в ней Духа Божия, составляет положительный шаг на пути ее внутреннего развития, ее возрастания и совершенствования в полноту возраста Христова. А говорить, что проявления вселенской церкви как таковой, в ее целости, имеют лишь формальный, внешний авторитет — это значит признавать, что сама вселенская церковь существует только формально, и что вся живая действительность принадлежит личным и народным силам: с одной стороны живые силы отдельных лиц и народов, а с другой стороны caput mortuum минувшего Откровения, — неприкосновенный и неподвижный «каталог» древних догматов. Такой взгляд есть прямое отрицание церкви, применение к ней несторианского разделения между божеством и человечеством. Истинное же понятие о церкви руководится общим правилом религиозного рассуждения: различать в единстве, равномерно избегая смешения и разделения. Поэтому мы различаем, но не разлучаем в церкви божеское и человеческое начало. Мы не знаем в церкви никаких человеческих личных или народных сил, обнаженных от Божества. Такие силы могут действовать где им угодно — в мирской политике, на рынке, в театре, — но в церкви им нет места. С другой стороны и божественные силы, действуя в церкви, всегда сочетались и сочетаются с природой и волей человеческой, всегда облекались и облекаются в человеческие стихии. Итак, в церкви нет ни отрешенного Божества, ни отрешенного человечества, а только их нераздельное и неслиянное соединение, оно же и образует особое богочеловеческое существо церкви, одинаково пребывающее, но различно проявляемое в этих двух сторонах своего бытия. Отсюда же и общий закон жизни для церкви. Если Божество само по себе абсолютно неизменно, если человечество само по себе подвержено случайным изменениям, то Богочеловечество правильно развивается, т. е., сохраняя неизменным свое существо и свои основные формы, возрастает не только по внешнему объему, но и по внутренней полноте и совершенству своих проявлений во всех сферах своего существования.

Церковь есть особое самостоятельное существо, неизмеримо более действительное и жизненное, нежели все те лица и народы, что входят в ее состав: она настолько их действительнее и жизненнее, насколько целое человеческое тело превосходит отдельные органы и клеточки, его составляющие. Если же не видеть во вселенской церкви такого самостоятельного богочеловеческого существа, тогда конечно нельзя говорить о развитии церкви и ее учения. Ибо отрешенная истина Божества сама по себе развиваться не может, а личное или хотя бы даже народное разумение этой истины если и развивается, то такое частичное развитие еще не составляет развития самой вселенской церкви.

Между тем о действительном развитии самой церкви в области ее вероучения ясно и непреложно свидетельствует история вселенских соборов. Догматические их определения не были простыми снимками со старых, издавна открытых положений, ибо каждое из этих определений присовокупляло что–нибудь к предыдущим; с другой стороны эти догматические определения по присущему им общеобязательному характеру не могли быть простыми толкованиями или субъективными изъяснениями данной истины, идущими от лица церковных пастырей, собравшихся вместе. Ибо если толкования и субъективные изъяснения каждого отдельного пастыря могут быть ошибочны и не имеют общеобязательного значения, то и толкования многих пастырей вместе не могут получить сами по себе характера безусловной обязательности. Из простого сложения многих погрешимостей не выйдет одной непогрешимости даже при полном единомыслии всех, а такого единомыслия не было, как известно, и на великом Никейском соборе. Нельзя же однако допустить (и в этом мы совершенно согласны с нашим критиком), чтобы догматы определялись и еретики осуждались по большинству голосов. Нет, здесь прямо действовал живой организм церкви, вырабатывавший свои формы и извергавший из себя вредные для его целости элементы.

Кто подобно Л. Г. Стоянову допускает в церкви только абсолютные божественные силы с одной стороны и относительные человеческие силы — с другой, тот должен прямо ответить: которым из них двух принадлежат определения вселенских соборов? Эти определения, из коих каждое последующее восполняло собою предыдущие, не могут быть собственным и непосредственным выражением абсолютных божественных сил, которые обладают безусловною полнотою и неизменностью и потому раз и навсегда проявилось в данном Откровении. Приписывать же определения вселенских соборов относительным человеческим силам невозможно в виду абсолютно–обязательного характера этих определений. Если же таким образом ни той, ни другой стороне церкви приписать вселенских догматов невозможно, то значит самый факт вселенских соборов, с их безусловно обязательными для всей церкви постановлениями, оказывается необъяснимым с этой точки зрения. Если бы определения были только субъективными изъяснениями истины, то они были бы столь же мало обязательны, как субъективные мнения какой–нибудь богословской школы или какого–нибудь частного богослова; а если бы они были простым выражением первоначальной богооткровенной истины, то они не могли бы представлять того прогресса, который они действительно представляют. Избегнуть такого противоречия можно только держась того нашего взгляда, что во всех актах вселенской церкви, совершаемых чрез ее законное представительство, ни божественные, ни человеческие силы не действуют в своей отдельности, а действует само богочеловеческое существо вселенской церкви, в коем божеское начало нераздельно и неслиянно сочетается с началом человеческим. По божескому началу эти определения выражают непреложную истину, а по человечеству — они выражают ее не в совершенной полноте, а потому и допускают дальнейшее восполнение в таких же актах вселенской церкви, раскрывающих другия стороны той же истины. Так церковь всегда и поступала и оставалась неизменно верна себе и истине Божией. Установивши например в символе первого Никейского собора такую простую и, так сказать, зачаточную формулу: веруем и в Духа Святого, церковь дала этой истине непреложно верное, но весьма неполное выражение, которое и было потом восполнено собором Константинопольским в восьмом члене его символа. Данное однажды вселенское определение не может быть ни отменено, ни изменено, ибо богочеловеческое существо церкви не может себе противоречить. Но восходить от света к свету, возрастать и развиваться вселенская церковь может и должна, иначе она никогда не пришла бы в полноту возраста Христова, как говорит апостол, или никогда не достигла бы совершенного обожения (öwk); как выражаются некоторые великие отцы церкви.

Развитие церковного вероучения (в связи с общим развитием церкви) есть не теория, а факт, который нельзя серьезно отрицать, оставаясь на исторической почве. Этот факт может быть отрицаем и действительно отрицается лишь во имя предвзятой мысли, в силу некоторого общего понятия о свойстве религиозной истины. Хотя это особое понятие, усвоенное противниками догматического развития, встречается нам на почве христианской, но семя его занесено сюда из далеких стран языческого Востока. Согласно этому восточно–языческому понятию, истина веры есть непостижимая тайна и должна навсегда оставаться непостижимою тайною. Вот как высказывается этот взгляд почтенным писателем «Веры и Разума»: «Когда наприм. говорят, что Дух Святый исходит от Отца, то это исхождение есть для нас тайна, приемлемая одною лишь верою. Станет ли эта тайна яснее не только для разума, но и для веры, когда мы скажем: Дух Святый исходит и от Сына? На наш взгляд, вместо одной тайны мы будем иметь в таком случае по крайней мере две, что способно лишь затемнить и без того слабый свет доступного нам разумения»[74]. И далее, применяя тот же взгляд к другим догматическим вопросам, наш автор заключает так: «Какими приемами логического мышления можно высмотреть или, по крайней мере, убедиться во всех этих и тому подобных таинственных и непостижимых предметах»[75]? С каких же однако пор истины Откровения закрылись для христианского ума и стали для него тьмою египетскою, в которой ничего разобрать нельзя? Мы не говорим о спорном латинском догмате: наш автор и в бесспорных истинах православия видит одну лишь тьму непостижимой тайны. Странное откровение, состоящее из тайн навеки закрытых! Нет, для живого члена Христова не закрыт и ум Христов, для него божественная истина есть не тьма, а свет и усвоение этой истины есть восхождение от света к свету. Если бы христианская истина всегда оставалась «тайною, приемлемою одною лишь верою», тогда невозможно было бы и то постепенно возрастающее субъективное изъяснение этой истины, которое однако допускается противниками догматического развития. Если же такое изъяснение возможно для отдельных умов, то тем более возможно оно для ума самой церкви.

Без сомнения божественная истина есть тайна. Но сущность этой тайны открыта нам в воплощении Христовом, а частные ее стороны постепенно раскрываются в церковном учении действием Духа Святого, живущего в Церкви.

Если изложенный взгляд на церковь и ее догматическое развитие верен, а за верность его ручаются свидетельства апостольские, отеческие и сама история церкви в великую эпоху вселенских соборов, то мы должны решительно покинуть то общее предубеждение против соединения церквей, которое с такою обстоятельностью высказано в статьях «Веры и Разума», а именно, что соединение церквей будто бы невозможно потому, что католики допускают догматическое развитие. Сама вселенская церковь изначала развивалась и в жизни своей и в учении. Спрашивается только: в каком отношении к этому вселенскому развитию находится частное развитие церкви Западной, составляет ли оно его законное продолжение, как думают сами католики, или оно имеет свое особое начало, которое, однако, не противно вселенской истине и может быть с нею согласовано, или наконец это западное развитие решительно противоречит вселенской истине и несовместимо с правильным развитием церкви? Разумеется, если бы католичество, следуя своему догматическому развитию, пришло к тем нечестивым нелепостям, которые ему приписываются, например будто христианин спасается одною покорностью папе, или будто католику все прощается ради одной этой покорности, или будто всякое мнение папы безошибочно, или будто таинства суть врачебные средства, исцеляющие душевные болезни без всякого участия со стороны самого больного, тогда конечно не могло быть и речи о каком–нибудь соглашении с людьми, не только лишенными ума Христова, но очевидно потерявшими и обыкновенный человеческий ум. Но так как подобных нелепостей, заранее предрешающих дело, в католическом учении не находится, то следует прежде всего узнать, в чем же собственно состоит это учение, а затем обсудить его по существу с точки зрения вселенской церкви. Всякое национальное местничество и всякий староверческий консерватизм необходимо при этом оставить в стороне. Нужно спрашивать не о том, прогрессивно или консервативно известное учение, гармонирует оно или нет с нашими народными идеалами, а единственно только о том, истинно оно, или нет, и в каком отношении, положительном или отрицательном находится оно к богочеловеческому существу вселенской церкви и к ее жизненным задачам на земле.

Решение великого церковного спора может принадлежать только самой вселенской церкви. Но пока ее мысль не обнаружилась для всех явно и окончательно, каждый живой член ее, в ней и через нее причастный Духу истины, может, а иногда и должен подвергать свободному исследованию этот величайший из современных вопросов. Положительная польза такого исследования прямо зависит от того, насколько исполняющие его успели освободиться от всякой исключительности, личной и национальной, насколько они руководимы духом вселенской целости, он же и Дух Божий[76].

8 сент. — 21 ноября 1885 г.

История и будущность теократии (О церковной власти)

КНИГА ПЯТАЯ XVIII

Слово царствия, посеянное Сыном Человеческим в души учеников Его, принялось и взошло и обнаружило присущие ему формы — явилось как церковь. Эти формы, образующие церковь, сами по себе идеальны и совершенны, но они еще не овладели вполне своим материалом, не проникли всю природу и жизнь человечества. Поэтому в земной церкви царствие Божие еще не открылось, а только открывается, не совершилось, а только совершается…

Вера в царствие Божие заставляет нас признать начатой его уже существующий на земле в видимой церкви. И та же вера в царствие Божие не позволяет нам удовлетворяться настоящею действительностью. Ибо в этой действительности еще царит неправда и раздор и бедствие; царствие же Божие есть правда и мир и радость о Духе святе.

Этот идеал духовного царства Божия должен быть осуществлен свободными усилиями человечества; но для того, чтобы относительная свобода человеческая не победила безусловной цели Божией, дана всякая власть на небе и на земле Тому, кто путем нравственного подвига из своей человеческой свободы сделал истинную форму для полноты божественной жизни. И если Христос живет в церкви и животворит ее как начало благодати и истины, то также пребывает и действует в церкви и начало власти Христовой. И как благодать и истина не остаются в своем невидимом (для земного человечества) духовном центре, но имеют внешние предметно–реальные способы своего действия (в таинствах церковных, в слове Божием), так и духовная власть Христова не ограничивается одним скрытым, для нас большею частью неведомым действием мироправления а имеет также и свои видимые и нам, определенные и постоянные формы и орудия, не имеющие в себе самих, в своем реальном человеческом составе, собственного начала власти, но служащие видимыми представителями и проводниками власти Христовой[77]. Эта видимая церковная власть, делающая церковь общественным учреждением, есть необходимое посредство между абсолютным идеалом церкви или царствия Божия и религиозною действительностью отдельных лиц, желающих осуществить этот идеал. После единственной личности Христа религиозная жизнь должна направляться уже не к индивидуальным, а к общественным задачам. Только опираясь на общественную власть церкви, может личный подвиг вести человечество к царствию Божию (стр. 615–616).

XIX

Божественное учреждение духовной власти, безусловный характер и верховное значение апостольской иерархии, ее всемирное призвание и всеобъемлющая задача, наконец обетование всегдашней помощи свыше — все это прямо удостоверено в последних словах воскресшего Спасителя, переданных одним из непосредственно слышавших эти слова — евангелистом Матфеем (28, 16–20).

Знаменательны самые обстоятельства этого последнего явления Учителя ученикам. «Единии же надесяте ученицы идоша в Галилею в гору, амо же повел е им Иисус. И видевше Его, поклонишася Ему: ови же усумнешася». Если из учеников, пришедших в гору Галилейскую по повелению Христову и увидевших Его там, некоторые усумнились, то чего же ожидать от людей, никогда на евангельскую гору не поднимавшихся, повеления Христова не исполнявших, а потому и не видавших Его? Вообще же истина боговластия при всей своей очевидности может быть принята только свободным движением сердца и воли, не исключающим сомнения ума. Однако слабость людского сомнения не может ослабить силу богочеловеческого установления. «И приступль Иисус рече им глаголя: дадеся Ми всяка власть на небеси и на земли».

И приступиль Иисус — Сам приступает — Он к ним, а не они к Нему. От Него начало, почин, первое движение в установлении власти апостольской. И прежде он избрал их, а не они Его избрали («не вы Мене избираете, но Аз избрах вас, и положих вас, а вы идете и плод принесете, и плод ваш пребудет» (Ев. Иоанна XV, 16), да и теперь они не могут сами согласно и твердо приступить к Нему — ибо сомневаются. — Сверху, а не снизу идет дело Христово. Ему же здесь и первое слово: рече им глаголя: дадеся — та власть богочеловеческая, которую Христос передает апостолам, Ему самому дана, а не создана Им, не взята произвольно, не похищена, — не восхищением непщева быти равен Богу — смирил Себе, послушлив быв даже до смерти» и проч. (Филипп. II, 6–8). Основание верховного владычества есть смирение, начало власти есть послушание. Послушание не в подчиненном только, но в самом владыке: сама власть исходит из послушания — кто не повиновался, тот не может и повелевать. Единый, не имеющий кому повиноваться — безначальный Отец — Вседержитель — всю власть и всякий суд передал Сыну Человеческому как совершенному образцу послушания. В Нем показывается нам и самый порядок послушания и повиновения. Ибо Сын Человеческий повинуется не кому бы то ни было, а только единому Отцу, который больше Его («яко Отец Мой болий Мене есть» (Ев. Иоан. XIV, 28). Хотя возможен и нередко бывает обратный порядок послушания, — когда больший повинуется меньшему, высший низшему, но это есть грех, извращение истины, начало зол и бедствий. Повиновение высшего низшему есть падение. Повинуется душа человеческая влечениям низшей звериной природы, — и падает в тину чувственности; слушается ум обольщений чувственной души и падает в обман и заблуждение; склоняется светоносный и богозрящий дух к самолюбивому умствованию и падает в бездну зла. Все грехопадения происходят чрез извращение того божественноразумного порядка, той иерархической связи, согласно которой все должно быть послушно чему–либо высшему или лучшему себя, чрез это получая власть над низшим, так что истинная власть, основанная на истинном повиновении, всегда идет сверху, а не снизу.

«Дадеся Ми» — Тому, кого вы видите, кто говорит с вами — Сыну Человеческому. Здесь речь идет не о вседержительстве Божием, которое не может быть никому дано, а о той богочеловеческой власти, которую Христос получил, когда смирил Себя, послушлив быв даже до смерти, и которую Он теперь сообщает апостолам.

«Дадеся Ми всяка власть» — не одна какая–либо, напр. духовная, но и всякая другая. Мы знаем три главные власти в мире человеческом: священническую, передаваемую чрез таинство рукоположения, царскую, передаваемую по родовому наследству или каким–либо другим естественным путем, но освящаемую таинственным помазанием, и наконец, власть пророческую, которая, будучи прямым личным даром, проявляется в общественной деятельности в силу свободного вдохновения, но оправдывается и утверждается заслугой и святостью. Эти три власти, достоинства и служения необходимо принадлежат Тому, кому дадеся всяка власть и кого самые враги Его торжественно, хотя и бессознательно признали первосвященником, царем и пророком (Ев. Иоанна XI, 49–52, XIX, 19–22 и Ев. Матфея XXVII, 39, 40)[78](стр. 616–618).

XX

власть (εξουσία), а не сила (δυναμις), ибо здесь говорит не всемогущество Божие, сущее от века, а Богочеловек, ставший всевластным. Всемогуществу Божию подчинена всякая природа, власти же подчиняется воля человеческая. Власть есть сила, основанная на праве. Христу дана всякая власть потому, что Ему одному принадлежит и всякое право. Право утверждается заслугой, но заслуга в истинном и полном смысле может принадлежать только Богочеловеку. Ибо для того, чтобы доброе действие имело характер заслуги, нужно во–первых, чтобы его добро принадлежало самому деятелю, как причине производящей, и во–вторых, чтобы оно исходило из акта воли, выбирающей между добром и злом. Между тем ни Божество, ни человек сами по себе или отдельно взятые не совмещают обоих этих условий, а представляют только одно из двух: Бог, заключая в Себе Самом все добро, не имеет выбора, а человек, выбирая между добром и злом, но не имея добра в себе, творит не свое, а чужое добро. И в послушании нет заслуги, когда оно есть прямое приобретение. Один только Богочеловек, имеющий жизнь в Себе и вместе с тем добровольно полагающий душу за мир, удовлетворяет условиям действительной заслуги. Его послушание имеет безусловную цену, ибо оно является для Него не как приобретение, а как уничтожение и жертва: «иже во образе Божии сый Себе умалил, зрак раба приимь» (Филипп. II, 6, 7). Только Богочеловек, для которого возможно истинное бескорыстное послушание, имеет и действительную заслугу и приобретает всякие права и всякую власть (стр. 619).

XXI

Получив всю полноту власти как невидимое право, Христос прежде всего сообщает от этой полноты Своим ученикам для видимого и деятельного исправления и преобразования человечества.

«Шедше убо научите вся языки». Шедше. Сами идите, не ждите, чтобы к вам пришли. Как небесный Учитель сам пришел к вам и нашел вас и не дожидался, чтобы вы пришли за Ним и нашли Его, так и вы идите в мир и не ждите, чтобы мир пришел искать вас. Ибо мир весь во зле лежит: а то, что лежит во зле, то не может собственной силой подняться до познания истины, а должно быть наставлено. Итак шедше научите. Не учиться посылаетесь вы в мир, а учить: «яко вам дано есть разумети тайны царствия небесного, онем же не дано есть» (Ев. Матф. ХIII, 11). Вы церковь учащая. Вам дается эта власть, а не другим. Вы посылаетесь ко всем народам не для себя, а для них; они должны получить от вас то, что дано вам, а не вы от них, ибо им ничего и не дано помимо вас. Итак не право то мнение, будто преемники апостолов, представители церкви учащей, первосвященники и пророки христианства имеют свою власть не в силу своего назначения, восходящего чрез апостолов к самому Христу, а в силу какого–то измышленного полномочия от народа. Если бы так, то Христос не избрал бы Сам Своих апостолов и не послал бы их исцелять и наставлять народы, а обратился бы прямо к народу: овцы! изберите из себя пастырей и научите их, что им делать, что говорить и о чем свидетельствовать. Но по Евангелию не народ будет внушать апостолам, что им говорить и о чем свидетельствовать, — а Дух Божий (Матф. X, 20).

Еще до основания церкви в Евангелии ясно обозначен ее общий строй и различены оба элемента церковного порядка: власть и совет. Что общий строй церкви по Евангелию есть строго–иерархический, а отнюдь не демократический, это достаточно явствует из того, что полнота данной апостолам власти вязать и решить ничем не ограничена и о каком–нибудь участии народа в этой власти нет речи. То же подтверждает и излюбленный самим Господом образ пастыря и стада, ибо этот образ был бы лишен всякого смысла при демократическом понятии о церкви. Что касается до различения в церкви между властью и советом, то вот относящееся сюда место из Евангелия от Матфея. Противники иерархической идеи обыкновенно разбивают это место на несколько кусочков и, ссылаясь на них порознь, извращают их истинный смысл. Поэтому приводим это место вполне: «Аще же согрешит к тебе брат твой, иди и обличи его между тобою и тем единем. Аще тебе послушает, приобрел еси брата твоего. Аще ли тебе не послушает, пойми с собою еще единого или два: да при устех двою или триех свидетелей станет всяк глагол. Аще же не послушает их, повеждь церкви, аще же и церковь преслушает, буди тебе яко же язычник и мытарь. Аминь бо глаголю вам: елика аще свяжете на земли, будут связана на небеси: и елика аще разрешите на земли, будут разрешена на небесех. Паки, аминь глаголю вам, яко аще два от вас совещаета на земли о всякой вещи, ея же аще просита, будет има от Отца Моего, иже на небесех. Иде же бо еста два или трие собрани во имя Мое, ту есмь посреде их» (Ев. Мтф. ХVIII, 15–20). Велено обращаться к церкви (повеждь церкви), но не для свидетельства о твоей правоте, — ибо достаточное свидетельство было уже прежде (при устех двою или триех свидетелей станет всяк глагол), а для обязательного решения дела, при чем за ослушание этого решения следует отлучение. Итак, здесь предписано обращаться к церкви, как к власти, и власти в известном смысле принудительной. Но, говорят, слово церковь —εκκλησίαу древних греков означало народное собрание. что разумели древние греки под словомεκκλησία,это прямого отношения к делу не имеет. Но что ни евангелист Матфей (бывший, впрочем, не греком, а евреем), ни сам Христос (говоривший не по–гречески, а по–арамейски) не разумели здесь народного собрания, это явствует из контекста. Ибо только что упомянуто о церкви и ее власти (повеждь церкви, аще же церковь преслушает, буди тебе яко же язычник и мытарь), как сейчас же указывается особая сущность и основание этой власти: «аминь бо глаголю вам: елика аще свяжете на земли, будут связана и на небеси, а елика аще разрешите на земли, будут разрешена на небесех». Это говорится не народному собранию: глаголю вам, т. е. апостолам; ибо к ним одним здесь речь (см. той же гл. ст. 1), да и вообще несомненно, что власть вязать и решить дана только апостолам, а не всем и каждому (ср. Ев. Иоан. XX, 23). Ослушник церкви окончательно осуждается и отлучается от церкви не народной волею, а данною свыше апостолам властью вязать и решить. Вот начало власти в церкви: а вот и начало совета: «Паки, аминь глаголю вам, яко аще два от вас совещаета на земли» и проч. Тут уже нет речи ни о какой власти, ни о каком обязательном и принудительном решении, а только о совете и согласии (совещаета по–греческиσυμφωνησωσιν) как нравственном условии для получения того, чего мы испрашиваем у Бога. При чем и тут о народе или народном собрании нет помину: требуется только нравственный элемент совета и согласия, для чего достаточно двух или трех лиц. Совершенно напрасно религиозно–юридическое начало апостольской власти смешивают с религиознонравственным началом совета или согласия, а сие последнее сводится к чисто–политическому принципу народной воли или общего мнения. Основы церкви лежат глубже современных демократических тенденций. Народ христианский имеет существенное значение в церкви, но не как источник ее власти, а как реальная опора этой власти, и таким значением народ пользуется в силу своей веры и доверия к церкви учащей, а не в силу демократических притязаний. Что же касается до элементов власти и совета, то они одинаково необходимы для церкви, но принадлежат к совершенно различным сферам ее жизни и явственно различаются в приведенном месте Евангелия — различаются даже внешним оборотом речи: ибо, указывая на основание церковной власти, Христос говорит: «аминь, глаголю вам» и затем, переходя к значению совета или согласия в церкви опять говорит: «паки аминь глаголю вам». Этим оба главные пункта речи ясно различаются, и вместе с тем торжественность этих обращений указывает на особую важность предмета.

Иерархический строй церкви утвержден не только словами, но и действиями Христа. Он всегда на деле выделял апостолов из народа. И хотя до Своего прославления Он обращал Свою проповедь и прямо к народу, но по воскресении Своем, т. е. когда Ему «дадеся всяка власть на небеси и на земли», когда установлена настоящая теократия, мы уже не видим, чтобы Он говорил кому–нибудь, кроме избранных учеников. Отныне и до скончания века Христос не будет видимо действовать в человечестве помимо церкви учащей, торжественно принявшей от Него свои полномочия: «шедше научите вся языки»[79](стр. 622–625).

XXII

Вся языки — ни один не исключен, но ни один и не назван; ибо отныне уже не теократия приурочена к одной национальности, а к единой теократии приоурочены все. народности. Однако не отвергнуто различие и особенное значение народов; ибо сказано вся языки (πάντα τά Ιθνη) — не сказано просто: всех людей или весь род человеческий, а все народы. Не к безразличной человеческой толпе, не к смешению людей посылает Христос Своих апостолов, а к целым народам. Словом «языки» признана национальность, словом «вся» упразднен национализм.

Крестяще их. — Не явным только словом проповеди научите их, но и таинственным действием крещения приобщите их ко Мне, сделайте их Моими учениками (μαθητεύσατεв отличие от последующего διδάσκοντες) и сообщите им начало новой чистой жизни. Еще перед крестной смертью Богочеловека апостолы слышат в применении к себе прямое продолжение тех слов: шедше научите крестяще. Идите путем Моим, научите истине Моей, крестите в новую жизнь Мою. Вот путь Христов: Как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас — путь иерархический, путь от высшего к низшему, путь боговластный. Этим, а не иным путем шедше научите истине Христовой, т. е. богочеловеческому всеединству, которое познается только умом, идущим по пути Христову чрез смирение и послушание, и никогда не находится тем умом, который без пути блуждая ищет истину. — Крестяще их во имя Отца и Сына и Святого Духа. Не просто очистите их для новой жизни, но и сообщите им триединый образ этой жизни: крестите их во имя Отца — безначального источника живой воды и Сына — безконечного русла и Духа Святого — неистощимого потока этой живой воды: крестите их во имя Отца — начинателя и Сына — зиждителя и Духа — совершителя новой жизни.

Итак, утверждается здесь начало иерархического пути, начало догматической истины, начало таинственной жизни. И не одно начало вверено апостольскому служению, но и дальнейшее возделывание. Учаще их блюсти вся, елика заповедах вам. Если сказано учаще (διδάσκοντα), когда прежде сказано научите (μαΰτμαίσατε),тозначит не один раз научите, но непрестанно учите вы и преемники ваши. Служение апостольское не есть временное, а постоянное. Истина, им вверенная, не отвлеченное и конечное сведение, которое можно раз навсегда формулировать и выучить наизусть, — это есть истина жизненная, которую нужно познавая творить. Учаще их блюсти вся — соблюдать в действиях, а не хранить только в памяти. Эта истина не может перейти в мертвое предание, в сокровище замкнутое и запечатанное, она всегда должна прилагаться к делу, быть в обороте, и учители церковные — апостолы и их преемники должны быть мастерами этого дела, должны постоянно и деятельно обучать ему других; это дело не есть теория только, а практическая наука и искусство.

«Блюсти вся, елика заповедах». Все должно быть соблюдаемо, значит, все может быть соблюдаемо, к невозможному никто не обязывается, значит, в нашей воле и власти соблюдать все евангельские заповеди. Не сказано исполнить, а блюсти; ибо исполнить зараз все заповеданное невозможно, это значило бы стать разом совершенным. Но блюсти должно вся, т. е. ни одной из заповедей, даже самую труднейшую (любить врагов) не откладывать в сторону, не признавать ее безусловно неосуществимою, и если в данную минуту она и не осуществляется, то это и должно признавать только за греховный факт данной минуты и никогда не отказываться от конечной цели осуществить все заповеданное, исполнить всю правду.

Вся, елика заповедах. Заповедано Христом общее настроение чувства — любовь, заповедано безусловно, даже по отношению ко всяким врагам и обидчикам; заповедано общее состояние ума — вера, для которой нет ничего невозможного; заповедано общее направление воли — ищите прежде царствия Божия и правды Его с беспредельным упованием на Бога (ибо нельзя действительно хотеть чего–нибудь, не имея никакой надежды достигнуть желанного); заповеданы наконец и определенные действия, но также общего основного характера — действия, которые должны стать привычным правилом жизни, а именно: молитва (заповеданная и в слове и в примере и в образе), затем милостыня и пост (также заповеданные и словом и примером). Дана норма для чувства, или нормальное чувство — любовь; дана норма для умственного действия или нормальная основа ума — вера; дана норма для воли или нормальное направление воли — стремление к уповаемому царствию Божию; даны наконец нормативные или управительные жизнедействия: по отношению к Богу — молитва, по отношению к людям — милостыня, по отношению к себе или к своей природе — пост (стр. 626–628).

XXIII

Се Аз с вами — с теми, кому говорит, с апостолами, с церковью учащею. В известном смысле Христос пребывает со всяким верующим и даже со всяким творением, ибо вся предана Ему Отцем Его, но никому не сказал особенно: «се Аз с вами есмь», никого не призвал, чтобы услышать это слово кроме апостолов. Значит, особенным образом присутствует Христос и помогает представителям священноначалия и боговластия — церкви учащей.

Это обетование не может относиться лично к апостолам, ибо: «се Аз с вами есмь во вся дни до скончания века». Апостолы не дожили до скончания века, а о жизни загробной здесь нет речи (к тому же в применении к загробному существованию еще живых апостолов нельзя было бы сказать «есмь», а «буду»). Соединить слова «с вами» и «до скончания века» можно только допустивши, что та власть, которая пребывает до скончания века, фактически есть та же самая, как и власть апостольская, т. е. что все последующие представители этой власти получают ее чрез непрерывное преемство от самих апостолов. «Се Аз с вами есмь» — значит одна и та же нераздельная, во времени непрерывная и неизменная связь соединяет Христа со всеми преемниками апостолов, представителями священноначалия, — со всею церковью учащею, значит до конца мира не прекратится порученное апостолам воспитательное дело церкви над человечеством присущею ей силою Христовой. Значит до конца мира будет нуждаться человечество, чтобы его обучали и наставляли блюсти вся елика заповедана суть. Значит только при конце мира достигнет человечество своего духовного совершеннолетия, возрастет в мужа совершенна, в полноту возраста Христова. Значит, когда пройдет образ мира сего, тогда только, а не раньше, минует и необходимость в авторитете церковном, учащем и воспитывающем. Когда вновь явится видимо Премудрость Божия, тогда только прекратится ее невидимое содействие видимым преемникам власти апостольской.

Если есть и теперь люди, уже достигшие духовного совершеннолетия, уже вошедшие в полноту возраста Христова, то такие люди в церковном авторитете не нуждаются, но их он не может и стеснять: праведник всегда свободен в пределах своей праведности и ничто не может помешать человеку исполнять его нравственную обязанность. Но не нужно обманываться кажущимся видом духовной возмужалости. Есть много людей, хотя и обладающих вполне сложившимся умом и утонченными чувствами, но у которых главный элемент духа — воля — нуждается в первоначальном воспитании; с другой стороны, есть много и таких, которые имеют твердую и мужественную волю, но соединенную с тупым умом и грубыми чувствами. С другой стороны, малолетним вообще свойственно стремление быть как большие. Для таких духовно–малолетних, которые в собственном мнении давно переросли церковный авторитет, он является весьма стеснительным и они стараются его свергнуть. Но им гораздо легче погубить себя самих, нежели ниспровергнуть то, чего не одолеют и врата адовы.

Если бы христианство состояло в изыскании и теоретическом познании истины, то для этого авторитет, пожалуй, был бы и не нужен. Но вместе с тем произвольное изыскание истины не заключает в себе никаких ручательств в успешном достижении цели — такое искание может оставаться вечно бесплодным. Но именно для того сама Истина и явилась в мире, чтобы вывести человека из этого жалкого положения, чтобы избавить его от бесцельных блужданий. Христианство требует от человека не произвольного искания отвлеченной истины, а добровольного принятия живой и цельной истины, ее усвоения и исполнения. Теперь искать нужно уже не истины, а царствия Божия и правды Его, т. е. полнейшего осуществления и окончательного торжества данной истины средь мира лжи и зла. Христианство относится к человеку не как к отвлеченному уму, мыслящему об истине, а как к живой силе, усвояющей и творящей истину. При отвлеченном мышлении сам человек может быть несообразен (неадекватен) мыслимой истине; живое же усвоение истины, напротив, состоит именно в сообразовании человека с истиной. Таким образом совершенная истина и от человека требует совершенства. А так как в действительности люди несовершенны, то следовательно, для них истина в полноте своего внутреннего существа еще недоступна, и в этом смысле они еще не могут ее принять; но, не приняв истины, они не могут истинно совершенствоваться. Тут остается только одно: принять истину пока не по существу (которое еще недоступно), а под формою авторитета, т. е. собственно еще не саму истину, а сначала только решение совершенствоваться во имя той истины, которая требует совершенства, отдавшись во власть и руководство того, кто представляет собою сущее совершенство, т. е. во власть Христову, и принимая эту власть в том ее виде, в каком она установлена для нас самим Владыкой. А Он установил для нас власть апостольскую, пребывающую до скончания века. Он не сказал: Я научу все языки, — а сказал «шедше научите» и далее: «учаще их блюсти вся, елика заповедах вам» Им, языкам, прямо ничего не заповедано, а только вам и чрез вас уже им. Таким образом для воспитания и руководительства духовно–незрелого и еще неочищенного человеческого рода Христос сообщает Свой невидимый авторитет видимым представителям церкви учащей, которые ближе стоят к земной грязи. Чрез церковную иерархию Христос связывает с Собою нравственно–практические интересы и исторические судьбы народов подобно тому, как чрез евхаристию и другие таинства Он сообщается и с телесною жизнью. Как в этих таинствах вещественные средства (вода, елей, вино и т. д.) не заменяют собою духовной благодати, а воплощают ее, облекают ее в доступный для чувственной природы образ, точно так же и внешний авторитет видимой церкви не заменяет собою внутреннего существа истины, а только облекает это существо в доступную для человеческой массы форму. Таким образом иерархия церковная со своею властью и авторитетом не есть цель и вершина религиозной жизни, а только необходимый нравственно–воспитательный путь для правильного и успешного приготовления человечества к истинной жизни. Полнота истины и жизни дается только нравственному совершенству, а первый шаг к совершенству со стороны человека несовершенного есть смирение и послушание высшему авторитету в его действительной, т. е. живой, личной форме. И пусть носители этого авторитета в своей частной жизни такие же несовершенные люди как и мы — отдаться их законному церковному руководительству мы можем с полным доверием, если только верим Тому, кто сказал представителям церкви учащей: се Аз с вами есмь во все дни до скончания века.. Аминь.

XXIV

Действительность боговластия в христианской церкви опирается на два факта: первый факт есть умственная и нравственная несостоятельность человечества вообще, его духовное несовершеннолетие вследствие которого оно нуждается в постоянном руководительстве свыше; второй факт, столь же несомненный, как и первый для всякого христианина, состоит в том, что Богочеловек Христос установил ту руководящую власть, в которой нуждается человечество, в лице апостольской учащей церкви, с которой Он пребывает во вся дни до скончания века. Оба эти факта ярко выступают в Евангелии. С одной стороны, вся несостоятельность человеческой природы, предоставленной самой себе, открывается нам в тех лучших людях, которых Христос избрал в Свои ученики. Помимо измены Иуды видим здесь неверие Фомы, тупость Филиппа, зависть и неразумную ревность сынов Зеведеевых, малодушие Петра. Если такова соль земли, то что же остальные? С другой стороны, Евангелие столь же ясно свидетельствует о том факте, что этим самым людям поручено дело воспитания и руководительства всего мира, но не в силу их человеческих свойств, а как носителям и выразителям той полноты богочеловеческой власти, которая с ними сочеталась и которая пребывает с ними и с их преемниками до скончания века (стр. 629–632).

Православна ли Восточная Церковь?

(Перевод статьи В. Соловьева помещенной в хорватском журнале Katolicki List, 1886 г. Подлинник на хорватском языке см. в приложении).

Nolo dimittere regalem meam dignitatem ac possessionem meam et fratrum meorum

Св. Франциск Ассизский

Приехав в Хорватию для издания своего труда о соединении Церквей, я с радостью констатировал, что в современной литературе этого славного и благочестивого народа встречаются научные труды, посвященные великой проблеме церковного единства. Особенно привлекли мое внимание книги двух авторов:

1. Д–ра А. Франки, написавшего две небольшие, но богатые по содержанию книги («Два письма двух православных Далматских епископов») и т. д. — анализ А. Франки; и «Славянские Апостолы Кирилл и Мефодий и истина православия» — составил Д–р Никодим Милаш. Рецензия А. Франки) соединяют силу аргументации с требованиями христианской любви и широтой взглядов.

2. О. Ивана Марковича, в обширном труде которого («Папский примат в Церкви в течение первых 8–ми веков» — историко–критическое исследование) собраны и подвергнуты анализу все церковно–исторические и патристические свидетельства о папском примате в упомянутые века.

Чем более этот труд заслуживает положительной оценки, тем более неприятно было нам найти в предисловии о. Марковича несколько полемических замечаний направленных против Д–ра Франки, основанных исключительно на недоразумениях и ошибках, легко понятных, но тем не менее очень вредных для нашей общей задачи. Д–р Франки пишет, что вера Восточной и Западной Церкви по существу одна и та же и поэтому он не колеблясь называет Восточную Церковь православной. Против этого названия — и его употребления — решительно восстает о. Маркович, ссылаясь на заявления некоторых восточных иерархов и богословов; на самом деле никакой католик не может считать эти заявления правоверными. Таким образом читателям католикам, не знающим хорошо истории и современного положения Восточной Церкви, мнение о. Марковича может показаться совершенно правильным.

Но его большая ошибка заключается именно в том, что он применяет к Восточной Церкви мерило неподходящее, приписывая ей единство, точность и обязательную силу вероучения, присущие католической Церкви и некоторым протестантским исповеданиям, отличающимся определенностью своих установлений (как напр. англиканское). Между тем наша Церковь носит совершенно иной характер. Как в Восточной Церкви мы не находим определенного и развитого подлинного учения — этим отличается католическая Церковь — так мы не находим в ней и определенности в утверждении заблуждений, что свойственно некоторым сектам.

Строго говоря Восточная Церковь, как Церковь, никогда не учила заблуждениям. (Продолжение этой статьи см. в письме к еп. Штроссмайеру стр. 435, 3–ий абзац: Восточная Церковь никогда не определяла… до стр. 438… разрешен в принципе).

Заключение:

Разрешить практически эту проблему будет несомненно гораздо труднее. Но если с обеих сторон будет установлен диалог в духе любви, мы можем с Божией помощью надеяться на верный успех. Но любовь нужна прежде всего; ибо, как говорит св. Франциск Асизский только: «amor omnia gravia facit levia et omnia amara facit dulcia».

Ответ протоиерею А. М. Иванцову–Платонову

В 18 № «Руси» напечатана моя статья о папстве с выпуском весьма существенного (на мой взгляд) места, но зато снабженная двадцатью пятью, частью дополнительными, частью критическими примечаниями моего достоуважаемого учителя, прот. А. Μ. Иванцова–Платонова. К сожалению, я не успел предупредить напечатание своей статьи в этом виде. Что касается до примечаний А. Μ. Иванцова, то ни жизненное значение спорных вопросов, ни почтенное имя автора не позволяют обойти их молчанием. К тому же те недоразумения, которых я был невольной причиной, побуждают меня прямее и яснее поставить некоторые важные вопросы касательно нашего отношения к римской церкви.

Говоря о западной церкви, почтенный автор примечаний имеет прежде всего в виду историческую изнанку папства, т. е. те практические злоупотребления и схоластические искажения папской идеи, которые обнаружились в истории папства (преимущественно средневекового). Эти злоупотребления и искажения всем известны; их нельзя и не нужно обходить, говоря о папстве. Моя статья указывает на них довольно резко и нисколько не оправдывает. Совокупность этих злоупотреблений и искажений, — частью невольных и ненамеренных (как справедливо замечает о. Иванцов), — я обозначил для большей ясности названием папизма и под этим именем различал их от папства в его истинной сущности и религиозном призвании. Почтенный А. Μ. Иванцов в своих примечаниях постоянно упускает из виду это различие, хотя и не может отрицать его значение. Он должен признать, что было время, когда папство существовало и действовало, а папизма в сказанном смысле не было, — такое время, когда величайшие представители восточной церкви видели в римском престоле главную опору православия и крепчайшую ограду церковной свободы. Что папству, или точнее кафедре св. Петра, принадлежит высокое и важное значение в церкви — это между православными говорю не я: это говорят св. Иоанн Златоустый, св. Кирилл Александрийский, св. Максим Исповедник, св. Иоанн Дамаскин, св. Феодор Студит. В рукописи моей статьи приведен довольно длинный ряд свято–отеческих и соборных свидетельств в этом смысле. К сожалению, эти свидетельства выпущены в печати. Как бы то ни было, я не защищаю своего мнения, я не имею своего мнения в этом деле. Центральное значение римской кафедры признается мною только в том смысле, в каком оно признавалось св. Максимом Исповедником или св. Феодором Студийским. Да будет мне позволено привести здесь хотя одно свято–отеческое свидельство. Вот что говорит св. Максим Исповедник: «Все пределы вселенной и повсюду на земле непорочно и православно исповедующие Господа, как на солнце вечного света, неуклонно взирают на святейшую церковь римлян, на ее исповедание и веру, принимая из нее сверкающий блеск отеческих и святых догматов… Ибо с самого начала от сошествия к нам воплощенного Бога Слова, все повсюду христианские церкви приняли и содержат ту величайшую между ними церковь римскую, как единую твердыню и основание, как навсегда неодолимую по обетованию Спасителя вратами адовыми, но имеющую ключи православной в него веры и исповедания, и т. д.[80].

В виду этого и множества других подобных свидетельств, позволительно спросить: какой же вселенский церковный авторитет осудил папство? О. Иванцов замечает, что «в восточной церкви высшим церковным авторитетом и органом единства признается вселенский собор». Так какой же вселенский собор осудил папство? На седьмом, последнем из бывших вселенских соборов, вместе с патриархом Тарасием председательствовали папские легаты, послание папы Адриана читалось здесь и приветствовалось как выражение чистейшей истины и голос высшего церковного авторитета, — на этом соборе папство не осуждено, а возвеличено. А с тех пор голоса вселенской церкви мы не слыхали. При всем должном уважении к представителям греческого и нашего отечественного духовенства отождествлять их с вселенскою церковью я не смею, принимать мнение наших духовных за приговор вселенской церкви я, по совести, не могу.

Кроме упомянутого основного недоразумения (постоянного смешения папства с злоупотреблениями папизма), в примечания к моей статье попали, вероятно по недосмотру, некоторые ошибочные утверждения. О двух из них считаю необходимым упомянуть.

В примечании 20 говорится обо мне следующее: «Например, в одной из его статей с голоса католических писателей (да и то не самых осторожных) представляется несомненным фактом председательство пап на вселенских соборах; а между тем известно, что личного присутствия пап не было ни на одном вселенском соборе, а на некоторых не было и никакого представительства от пап». Между тем о личном председательстве пап на вселенских соборах нигде, ни в какой статье я не говорил. Да и никто, сколько–нибудь знакомый с предметом, не мог бы допустить такого невежественного утверждения. Другое дело председательство папских легатов на вселенских соборах: это есть факт действительно несомненный и обще–известный. О нем упомянул я и в той единственной фразе, которая могла подать повод моему почтенному цензору к его нечаянной ошибке. Вот эта фраза: «Практический Рим давал убежище религиозным мыслителям Греции, и восточные богословы опирались на авторитет латинских первосвященников; римские легаты председательствовали на греческих соборах и восточные богословы опирались на авторитет латинских первосвященников; римские легаты председательствовали на греческих соборах и восточные монахи выступали союзниками западных иерархов» («Русь», № 14, стр. 34). О председательстве папских легатов на всех вселенских соборах у меня нигде не говорится.

Иначе как недосмотром не могу я объяснить себе и следующего места в примечании 13. Здесь о католической церкви говорится между прочим, что она делает существенные изменения в совершении таинств (разве отнятие евхаристической чаши у мирян, вопреки прямому (?) смыслу слов Спасителя, отнятие причащения у младенцев — не существенные изменения?») — Без сомнения, внимательно перечтя эти строки, автор их почувствует крайнюю неверность употребленных им выражений[81]. Для читателей замечу, что упомянутые особенности латинской церкви никакого изменения, ни существенного, ни несущественного, в совершении таинств составлять не могут, ибо они к совершению таинств вовсе не относятся. В евхаристии совершение таинства есть одно, а принятие его или приобщение ему есть другое. Совершается таинство неизменно одинаково во всей церкви, как восточной, так и западной, материей для него везде служат хлеб и вино. Но раз таинство совершилось, раз хлеб и вино стали видимостью нераздельного тела и нерасточимой крови Божией, то всякий способ или порядок принятия этого таинства людьми является уже делом церковного обычая, зависящего не от мистических условий церковной жизни. Наш восточный обычай причащения мирян под обоими видами несомненно исторически древнее и социально правильнее обычая западного. Но во всяком случае этот вопрос касается не догматически–определенного таинства, а исторически изменяемого обряда. Замечательнейший из наших богословов, Хомяков, со свойственным ему остроумием и талантом, развивал между прочим мысль, что латинский обычай есть выражение иерархического аристократизма этой церкви. В таком случае обычай нашей церкви будет выражением ее демократизма. С этим можно вполне согласиться. Не должно только забывать, что такое различие никак не доходит до существа церкви, ибо в существе своем церковь не есть ни аристократия, ни демократия, и на поверхности своей может одинаково терпеть как демократические, так и аристократические обычаи.

Как справедливо замечает почтенная редакция «Руси», вопросы, обсуждаемые или, лучше сказать, затронутые в моих статьях, весьма важны. Великую услугу оказал бы нашему церковному сознанию, а вместе с тем и душевную пользу многим истинно–верующим людям принес бы достоуважаемый автор примечаний, если бы решился прямо и категорически ответить на следующие основные вопросы касательно нашего отношения к римской церкви.

1. Постановления вселенских соборов о неприкосновенности никейской веры относятся ли к содержанию этой веры, или же к букве символа никео–константинопольского?

2. Слово Filioque, прибавленное к первоначальному тексту никео–константинопольского символа, содержит ли в себе непременно ересь, и если да, то на каком вселенском соборе эта ересь подверглась осуждению?

3. Если сказанное прибавление (появившееся в западных церквах с VI века, а около половины VII века ставшее известным на Востоке), заключает в себе ересь, то каким образом бывшие после сего два вселенские собора — шестой в 680 г. и седьмой в 787 г. — не осудили эту ересь и не отлучили принявших ее, но пребывали с ними в церковном общении?

4. Если нельзя с достоверностью утверждать, что прибавление Filioque есть ересь, то не дозволительно ли всякому православному следовать в сем деле мнению св. Максима Исповедника, который в послании к пресвитеру Марину оправдывает сказанное прибавление, толкуя его в православном смысле?

5. Помимо Filioque, какие другие учения римской церкви и на каких вселенских соборах осуждены как ересь?

6. В случае если должно признать, что римская церковь виновна не в ереси, а в расколе, — раскол же по точнейшим определениям св. отцов бывает тогда, когда часть церкви (духовные и миряне), ради каких–нибудь вопросов обряда или дисциплины, отделяются от своего законного начальства, — то спрашивается: от какого своего церковного начальства отделилась римская церковь?

7. Если римская церковь не виновна в ереси, а в расколе виновна быть не может, не имея над собою никакого церковного начальства, от которого она могла бы отделиться, то не должно ли признать, что эта церковь пребывает нераздельною частью единой вселенской церкви Христовой, а так называемое разделение церквей, не имея никаких истинно–религиозных и церковных причин, есть лишь дело человеческой политики?

8. Если наш разрыв с римскою церковью не основан ни на чем подлинно–божественном, то не должны ли все православные христиане, думающие более о том, что Божие, нежели о том, что человеческое, деятельно стараться о восстановлении церковного единства между Востоком и Западом, для блага всей церкви?

9. Если восстановление церковного общения между восточными и западными православными есть наша обязанность, то должны ли мы отлагать исполнение этой обязанности под предлогом чужих грехов и недостатков?

Этих вопросов не может обойти совесть всякого православноверующего, если только он вдумался в предметы своей веры и в печальное состояние современных церквей. Прямой и искренний ответ на эти вопросы со стороны такого выдающегося представителя нашей учащей церкви, как достоуважаемый протоиерей Иванцов–Платонов, имел бы особое значение. Если бы такой ответ и не оказался окончательно удовлетворительным, он во всяком случае способствовал бы правильной постановке дела и мог бы служить некоторым руководством для смущенных совестей. Доселе великий церковный вопрос решался лишь в смутной области народных пристрастий и мнимых политических интересов. Истинным представителям православноцерковной мысли давно пора перенести его на твердую и плодотворную почву вселенского христианства.

Национальный вопрос в России: любовь к народу и русский народный идеал

(Открытое письмо к И. С. Аксакову)

Μ. Г. Иван Сергеевич!

В последние два–три года я напечатал (преимущественно у вас в «Руси») несколько статей по церковному вопросу. Главные мотивы мои были следующие. Россия (также как и другие страны) тяжело страдает от умственного и нравственного нестроения. Истинная основа христианской общественности — церковь — не пользуется полной свободой жизни и действия, не занимает подобающего ей места, не полагается во главу угла. Ближайшая этому причина у нас — раскол, который еще с XVII века парализует действие церковного начала в русской народной жизни. Думая о путях к исцелению этого нашего домашнего недуга, я должен был убедиться, что начало болезней лежит дальше — в общем ослаблении земного организма видимой церкви, вследствие разделения ее на две части, разобщенные и враждующие между собою. Историей образована пропасть между нашей и западной церковью. Но как ни глубока эта пропасть, все–таки она вырыта не Божьими, а человеческими руками. Разделение церквей — это Божье попущение, а не Божья воля. Божья воля неизменна: да будет едино стадо и един пастырь. Итак, можно и должно нам прилагать свои старания к тому, чтобы был засыпан этот пагубный ров, разделивший стадо Христово. Даже внешние политические меры, ведущие к ослаблению церковной вражды, когда эти меры внушены справедливостью и религиозным чувством, несомненно приносят пользу и заслуживают одобрения[82]. Но главное дело, конечно, не в этом: главное дело — внутреннее примирение по существу, примирение в духе и истине. Такое примирение было бы невозможно лишь в том случае, если бы католическая церковь была вполне чужда духа истины, если бы она была ложью по существу. Но как решиться это утверждать? Во всяком случае следует прежде беспристрастно и в христианском духе рассмотреть все спорные вопросы между церквами; к несчастью, я вижу у нас почти исключительно полемическое отношение к западной церкви. Но односторонняя и исключительная полемика не только к соединению, а и к познанию вести не может. Она только углубляет и упрочивает существующую уже пропасть, преувеличивая недостатки и погрешности противной стороны, превращая случайное в существенное, смешивая историческое явление с вековечной сущностью, теряя всякие границы между божеским и человеческим.

Мы в храмах, за богослужением, молимся о мире всего мира, о благосостоянии святых Божиих церквей и о соединнении всех. Но искренняя ли это будет молитва, если мы на деле препятствуем ее исполнению? То соединение, о котором мы молимся, не может совершиться помимо соединяющихся; для того, чтобы исполнение нашей молитвы стало возможным, требуется нечто и от нас. Требуется прежде всего справедливость, беспристрастное и всестороннее обсуждение дела[83]. А затем требуется и нечто большее: требуется мирное настроение, дружелюбное расположение воли и мысли, требуется заменить обличительное, исключительно–полемическое отношение к противной стороне отношением иреническим (примирительным). Опыт такого примирителного отношения к Западной церкви я и хотел представить в статьях «Великий спор и христианская политика», помещенных в «Руси». Этот опыт, хотя и напечатанный в вашем журнале, привел вас в недоумение и негодование. Вы нашли, что он противен русским национальным чувствам и интересам. Я же, с своей стороны, глубоко и твердо убежден, что церковное примирение Востока и Запада есть именно национальная историческая задача России, (стр. 39–41).

Повидимому, вы полагаете любовь к народу главным образом в привязанности к своему родному. Ко всему ли однако своему? Вот например, — русский раскол, возникший в XVII веке, когда еще «народный дух и разум» не были в плену, когда еще не была разрушена «духовная цельность нашего национального бытия». И по происхождению, и по характеру своему этот церковный раскол есть нам свое родное, самобытно–национальное. Вы не можете отрицать, что он вырос прямо на русской народной почве. Однакоже вы ему не сочувствуете, вы не требуете ни от кого любви и привязанности к расколу; напротив, из любви к России и к самим раскольникам вы должны желать, чтобы они не привязывались, а поскорее отвязались, освободились от своего родного и родового, отеческого раскола. Почему же так? Да просто потому, что это родное есть вместе с тем худое, недолжное. Значит и по–вашему любить нужно не все свое, а только хорошее. Значит во всяком деле не о том нужно спрашивать, свое или не свое, а о том, хорошо или худо. Работая как следует над общеполезным вселенским делом, мы на деле покажем свою любовь и ко всем своим, и к близким и к дальним, и к семье, и к народу, и к человечеству.

Главная ваша ошибка в том, что вы ставите народность и народную самобытность как какой–то предмет любви и действия, тогда как по–настоящему народная самобытность находится не в предмете любви и действия, а в том, кто любит и действует. Принадлежа к известному народу, мы волей–неволей причастны народной самобытности, народному характеру и типу, мы неизбежно налагаем свой национальный отпечаток на все, что мы делаем — хорошее и дурное. Нам нечего искать вне себя той народности, которая сидит в нас самих. А вот о чем нам нужно стараться: чтобы наши личные и народные силы прилагались к настоящему хорошему делу, чтобы мы проявляли свою народность с лучшей ее стороны.

Обыкновенно народ, желая похвалить свою национальность, в самой этой похвале выражает свой национальный идеал, то, что для него лучше всего, чего он более всего желает. Так француз говорит о прекрасной Франции и о французской славе (la belle France, la gloire du nom francais); англичанин с любовью говорит: старая Англия (old England); немец поднимается выше и, придавая этический характер своему национальному идеалу, с гордостью говорит: die deutsche Treue. Что же в подобных случаях говорит русский народ, чем он хвалит Россию? Называет ли он ее прекрасной или старой, говорит ли о русской славе[84]или о русской честности и верности? Вы знаете, что ничего такого он не говорит, и, желая выразить свои лучшие чувства к родине, говорит только о «святой Руси». Вот идеал: и не либеральный, не политический, не эстетический, даже не формально–эстетический, а идеал нравственно–религиозный.

Но эта «святость», которая составляет особенность нашего народного идеала, не есть только отрешение от мира и жизнь в Боге: святость в этом смысле, святость исключительно аскетическая, свойственна всему Востоку, в особенности же Индии, — это есть индийский, а не русский народный идеал. Россия, по народному характеру имея много сходства с Индией, резко отличается от нее своим живым практическим и историческим смыслом. Этот практический смысл ясно выразился в прошедшей нашей истории, как это и вы прекрасно показали, в создании и постоянном охранении русского государства, единой верховной власти, избавлявшей нас от хаоса и самоуничтожения. Соответственно этому практическому и историческому смыслу русского народа и в своем высшем идеале сверх аскетической святости он полагает и деятельную святость. Святая Русь требует святого дела. Покажите же мне теперь, что соединение церквей, духовное примирение Востока и Запада в богочеловеческом единстве вселенской церкви, что это не есть святое дело, что это не есть именно то действительное слово, которое Россия должна сказать миру? Да никакое другое и невозможно. Это слово России, которого и вы ждете, не может быть каким–нибудь новым откровением, новой истиной: по крайней мере, мы с вами, как христиане, не можем допустить нового откровения, новой истины после христианства. Это новое слово может быть только полнейшим выражением, исполнением и совершением христианства. Но какое же совершение христианства возможно при братоубийственной розни двух главных его частей? Итак, новое слово России есть прежде всего слово религиозного примирения между Востоком и Западом. Оригинально ли, самобытно ли это слово — это вопрос праздный: если у руского народа есть самобытные силы, то он сумеет сказать это слово по–своему, но сказать его он должен, если хочет повиноваться воле Божией, если хочет не лживо говорить про «святую Русь». Ибо это слово соединения есть слово святое и божественное, оно одно может дать нам и истинную славу — славу сынов Божиих: «блаженны миротворцы, яко тии сынове Божии нарекутся».

И почему же это слово так возмущает вас? Не потому ли, что вместо религиозного объединения вам представляется облатынение русской церкви, как будто дело идет о какой–то внешней механической унии. Но верите же вы в духовные силы Востока и России, те силы, которые так явно проявились в русской истории? Я эти силы признаю, а потому и жду их нового проявления. И в соединении церквей я вижу не умерщвление русской церкви, а ее оживление, небывалое возышение нашей духовной власти, украшение нашей церковной жизни, освящение и одухотворение жизни гражданской и народной — явное обнаружение святой Руси. И для того, чтобы это совершилось, необходимо самоотречение не в грубом физическом смысле, не самоубийство, а самоотречение в смысле чисто–нравственном, т. е. приложение к делу тех лучших свойств русской народности, на которые и вы указываете: — истинной религиозности, братолюбия, широты взгляда, веротерпимости, свободы от всякой исключительности и прежде всего — духовного смирения.

В одном месте вашей последней статьи вы замечаете, что о духовном смирении русского народа слыхал кое–что и г. Соловьев. Да, я действительно слыхал о духовном смирении русского народа и не только слыхал, но и поверил ему, и не только поверил, но и опираюсь на него в своих взглядах на церковный вопрос. Вы, конечно, более моего слыхали о русском смирении, но я очень хотел бы знать, как вы связываете с этим духовным смирением те задачи, усиленного национализма, те возбуждения народного самолюбия, которые вы нам предлагаете. Пока вы этого не покажете, я, к сожалению, не могу ни принять, ни даже понять и того совета, с которым вы обращаетесь ко мне в заключение: не отделять себя от народа, воссоединиться с русским народным духом. Я не знаю, что вы под этим разумеете, про какой дух вы говорите. Тот ли это дух, который водил наших предков за истинной верой в Византию, за государственным началом к варягам, за просвещением к немцам, дух, который всегда внушал им искать не своего, а хорошего?

Если вы его разумеете, то покажите же, что соединение церквей есть нехорошее дело. Нет, вы сами называете его похвальным. Я же твердо знаю, что это есть истинное святое дело и что посильное служение этому святому делу не может отделить меня от святой Руси.

Славянский вопрос

Признавши православие вселенской церкви за высшее начало нашей жизни, славянофилы положили истинное основание нашему национальному сознанию. Но, становясь на религиозную почву, славянофильство необходимо должно взглянуть и на Запад с религиозной точки зрения. Если жизнь народов определяется религией, если судьбы России и славянства зависят от православной церкви, то такое же значение для мира западного должно быть приписано церкви католической. Противоположность двух миров — романо–германского и славянского — должна быть возведена к исконной противоположности их духовных начал — восточного православия и западного католичества, как это и было указано еще первыми славянофилами. Но при этом представляется следующее важное соображение. Те признаки исторической смерти и наступающего разложения, которые указываются славянофилами в западной цивилизации, никак не принадлежат католической культуре, той культуре, которая основана Григорием VII и Людовиком IX, Дантом и Рафаэлем, Альбертом Великим и Фомой Аквинским, Колумбом, Гутенбергом и Коперником. Та Европа, которая «гниет», есть Европа анти–христианская, в частности анти–католическая. Правда, говорят иногда, что анти–христианское движение на Западе порождено самим католичеством, или по крайней мере, что католичество виновно в этом разлагающем движении. Кто же, однако, решится утверждать, что от миросозерцания Данга Алигиери лежит прямой путь к миросозерцанию Бюхнера, что св. Франциск д’Ассизи есть отдаленный предшественник Лассаля и что дух Элоизы или Жанны д’Арк почил на Луизе Мишель! Если обвинение католичества за современное анти–христианство освободить от явных натяжек, то оно может иметь лишь тот смысл, что историческая деятельность западной церкви не соответствовала полноте христианской истины, не могла вполне переродить жизнь католических народов в христианском духе и таким образом дала возможность обнаружиться в этой жизни анти–христианскому началу. Неизбежно признать этот факт, но трудно нам признавать за собой право на его осуждение. Нельзя сказать, что внешняя деятельность церковных людей на Востоке совершенно соответствовала полноте христианской истины, что эта истина вполне воплощена в жизни православных народов, что анти–христианское движение не обнаруживается и у нас. Практическое воздействие христианского начала на жизнь государств и народов нельзя признать достаточным и на Востоке, также как и на Западе; ни там, ни здесь жизненная задача христианства не была успешно исполнена, и для объяснения этого общего неуспеха необходимо указать его общую причину.

Мы знаем, что когда видимая церковь не была расколота на две половины, истина христианская укреплялась и торжествовала.

Романо–германский мир поражен тяжким недугом, в некоторых частях его заметны признаки разложения — что же из этого следует? Если мы здоровы, то мы обязаны помочь больному ближнему, а не удаляться от него. А если и сами мы нездоровы? В сущности и мы, и Европа страдаем от одного общего недуга: от дезорганизации общественных сил, и причина этому общая — неправильное отношение друг к другу двух главных образующих начал христианства, неправильность, обусловленная разделением церквей и парализующая действие обоих начал. И если разделение церквей есть причина нашего общего недуга, то соединение их будет началом всеобщего исцеления.

И это прежде всего нужно для нас самих. Единение между нами и жизненным началом Запада будет, вместе с тем, обединением самого славянства. Когда говорят о всеславянстве, о славянском культурно–историческом типе, то не обращают достаточного внимания на то, что все славянство разделено пополам, что есть два славянские типа, две славянские культуры. Эти два славянства различаются не этнографическими только особенностями, а главное своими духовными началами: славянство западное образовалось под духовным воздействием Рима, славянство восточное — под духовным воздействием Византии. Эта двойственность и составляет сущность славянского вопроса. Жизненный вопрос для славянских народностей не в том, как им освободиться от иноплеменников: большая часть этого дела уже сделана, и довершение остального есть лишь вопрос времени; жизненный же вопрос для славянства гораздо труднее и значительнее: как и чем соединить два разрозненные мира — греко–славянский и латино–славянский? Просто, само собою, это соединение совершиться не может: не говоря уже о поляках, и остальные западные славяне, чехи, хорваты, словенцы, не обнаруживают никакой готовности оторваться от католической Европы и войти в состав греко–восточного царства. Внешнее объединение восточного и западного славянства, также как и объединение всего восточного и западного мира, возможно и желательно только путем внутреннего соединения тех образующих начал восточного и западного христианства, которые исторически разделились между собою, но по истинному смыслу христианства должны не исключать, а восполнять друг друга.

Западные славяне — католики и хотят всегда оставаться католиками. Восточные славяне, с Россией во главе, — православные и всегда останутся православными. Ни те не откажутся от католичества, ни мы не откажемся от православия. Ясно значит, что духовное единение восточных и западных славян (также как и вселенское единение) возможно только в том случае, если православие и католичество не будут исключать друг друга, если можно будет, оставаясь православным, быть, вместе с тем, католиком, и оставаясь католиком — быть православным. И это никак не противоречит существу дела. Западная церковь никогда не отрекалась от православия, и восточная церковь никогда не отказывалась от кафоличности. Отличительные особенности этих церквей, заостренные племенным антагонизмом, враждебно обращены друг против друга, но некогда оне мирно совмещались и еще должны совместиться в полноте вселенской церкви.

Крепче всего антагонизм восточного и западного христианства укоренился на почве церковно–политической. Главный упрек, который делают нам католики, это наш цезаро–папизм; главный упрек, который мы им делаем, — это их папо–цезаризм. Католики упрекают греков и нас за то, что будто бы те делали, а мы до сих пор делаем императора — главой церкви. Мы их упрекаем за то, что они не только сделали папу светским государем, но хотели бы и всех остальных государей подчинить ему, сделать его главою государства вообще. Но к кому и чему собственно относятся эти обоюдные обвинения? В каком догмате католической церкви установлены государственные права папы, в каком определении ex cathedra папа объявлен главою христианского государства? Таких догматов и определений не существует. С другой стороны, и главенство царя над церковью никак не есть догмат православия. Значит, ни католическая церковь не повинна в папо–цезаризме, ни православная не повинна в цезаро–папизме. Если же церковнополитические принципы Востока и Запада освободить от исторических злоупотреблений, которые нельзя отрицать, но за которые не должно держаться, так как они не имеют никакой высшей санкции, то и окажется, что наш цезаро–папизм сводится к истинной и многозначительной идее христианского царя, как особой самостоятельной власти и особого служения в церкви, — и точно также западный папо–цезаризм сводится к истиной и многозначительной идее верховного первосвященника, который, пользуясь высшим духовным авторитетом во всем христианском мире, является с таким авторитетом и пред христианским государством, хотя и не имеет над ним никакой прямой власти в государственных делах. Духовный авторитет первосвященника и государственная власть христианского царя не могут противоречить друг другу, исключать друг друга. Эти два начала исключают друг друга лишь своими злоупотреблениями, но первое и коренное злоупотребление есть именно их рознь, их враждебное противостановление.

Так как высшая духовная и высшая светская власть по существу своему разнородны и имеют свои особые области, то их совместное существование нисколько не нарушает их самостоятельности и не образует двоевластия. Для столкновения и противоборства этих двух властей нет никакого принципиального законного основания. Точно также нет никакого принципиального и справедливого основания для антагонизма между папским единовластием и соборным началом восточной церкви. Для христианства существенна идея первосвященника, необходимо бытие в церкви архиерея, непрерывным преемством связанного с апостолами и Христом, единым вечным первосвященником. Эта идея первосвященника на Западе представлялась преимущественно единолично, сосредоточиваясь в лице верховного первосвященника, папы. На Востоке та же самая идея являлась преимущественно собирательно — в соборе епископов. Это есть различие и контраст, но не противоречие. Восточное христианство, сосредоточив свое единство в лице христианского царя и его единовластию предоставив внешнее представительство церкви, признав императора «наружным архиереем», как называл себя Константин Великий, внутренние дела церкви решало обыкновенно чрез собор епископов. Это, однако, вовсе не значит, чтобы православная церковь принимала самую форму соборности за непременное ручательство истины, или чтобы она признавала собор епископов за единственно законный и совершенный образ церковного правления. Мы верим в семь вселенских соборов, потому что они определили истинный православный догмат. Эти соборы и на том же основании почитаются и в западной церкви. Верить же в собор вообще или в «соборное начало» никто не обязан. Да такая вера и не может иметь для себя основания. Соборное начало само по себе есть начало человеческое и как все человеческое может быть обращено и в хорошую и в худую сторону. Рядом с истинными православными соборами были соборы ложные, еретические, и один из них, имевший при том все наружные признаки вселенского собора, остался в церковной истории с прозванием разбойничьего собора. Ясно таким образом, что соборность не ручается за истинность, а следователь но не может быть предметом веры. Если в славянском чтении символа веры церковь признается соборною, то это, как известно, есть лишь архаический перевод греческого словаκαθολικήи следовательно означает церковь, собранную отовсюду, церковь всеобщую, а никак не церковь, управляемую собором епископов: для выражения этого последнего смысла по–гречески должно было бы стоять неκαθολική,аσυνοδική.Опираться на иное истолкование славянского перевода, как на аргумент в пользу собранного начала для всей церкви, было бы очень неправильно и в особенности неудобно относительно православных греков, которые в символе ничего не читают о соборном начале и весьма охотно сосредоточили бы управление всею церковью в руках вселенского патриарха в Царьграде.

Правильная соборность, как одна из существенных форм церковного действия, не исключает никакого другого начала и никаким другим началом не исключается. В этом смысле соборность всегда признавалась и представителями церковного единовластия — римскими папами. Все те вселенские соборы, которые почитаются на Востоке, были признаны и папами, не исключая и того из этих соборов (второго), на котором вовсе не было представителей западной церкви. Да и после злополучного разделения церквей соборное начало проявлялось на Западе даже гораздо сильнее, чем на Востоке. Не говоря о великом множестве частных соборов во всех странах Европы, после разделения церквей было до двенадцати общих соборов всей западной церкви, из коих на двух (Лионском и Флорентийском) были представители православного Востока. Папское единовластие не утверждается в исключительном смысле и постановлениями последнего Ватиканского собора. Слова non autem ex consensu ecclesiae, взятые в связи с своим контекстом, означают только, что решения, объявленные папой ex cathedra, т. е. в качестве учителя всей церкви, могут иметь законную силу и без формального согласия епископского собора и прочих верующих. Этим ограничивается, но не исключается значение соборного начала в церкви. Принцип папского единовластия в западной церкви не мешал и не мешает папам действовать соборно. Находя первообраз этого единовластия в первенствующем значении апостола Петра, они знают, что вместе с ним были другие апостолы, был собор апостольский. Точно также и восточная церковь, находящая в этом апостольском соборе первообраз своего царственного строя, не обязана из–за этого отвергать особого значения апостола Петра и его преемников. И действительно, до разделения церквей соборное начало в церкви восточной не мешало ей понимать и принимать особый авторитет римского престола. Достаточно прочесть сохранившиеся (в греческом подлиннике) акты третьего, четвергого, шестого и седьмого вселенских соборов, чтобы видеть, какое выдающееся значение имели догматические послания пап[85]

В области собственно церковной Восток стоит за соборный элемент в церковном управлении и в частности за непреложность догматических решений семи вселенских соборов: эти соборы и их решения вместе с нами признает и католичество, не отрицает оно и соборного элемента вообще, и мы можем соединиться с католичеством, твердо держась нашего и вселенского предания. Все нами признаваемое они не отрицают. Они стоят и строят на том же самом церковном основании, на каком и мы, и мы могли осуждать не основание их, которое есть и наше — единое святое и истинное основание церкви, а лишь те постройки, которые они сделали на этом основании. Однако, по справедливому замечанию знаменитого митрополита Филарета, хотя бы эти постройки были из тростия и соломы, мы осуждать их не имеем права, ибо такой суд, согласно апостольскому учению, принадлежит одному Богу и объявится лишь в конце времен. Особенно же мы, восточные, не имеем права на такой суд; ибо мы хотя и свято храним божественное основание церкви, но вот уже девятый век ничего на нем не созидаем и часто пользуемся трудами этих самых порицаемых нами зодчих. Не мало обвинений делается католичеству с нашей стороны. Одни видят в католичестве господство рационализма и логического формализма; другие, напротив — преобладание грубого сенсуализма и материализма; для одних католичество есть возвращение к языческому романизму, для других же оно есть повторение юдаизма; некоторые, не отрицая христианского характера в католичестве, обвиняют его только в ереси (при том одни в одной, другие в другой), а иные останавливаются и пред этим обвинением, ограничиваясь лишь упреком в расколе. Но уже великое множество таких обвинений, несогласных между собою, а иногда и прямо исключающих друг друга, в связи с этим непостоянство в практическом отношении греческой церкви к католичеству — эти колебания и переходы от полной унии до перекрещивания латинян — все это ясно показывает, что мы имеем здесь дело с вопросом нерешенным, и что наши резкие осуждения католичества, признание его ересью и т. п. суть лишь частные мнения, ни для кого не обязательные. А между тем, пока не решен этот великий церковный вопрос, остается нерешенным и вопрос славянский, и нечего нам думать о единении славян, о всеславянстве и его всемирном призвании. Какое же возможно единение между народами, у которых самые их духовные жизненные начала разделены и враждуют между собою? Разве недостаточно показал вековой опыт, что духовная рознь сильнее кровного братства? Итак, прежде всего подумаем о духовном соединении.

IV

Если церковный вопрос, в котором содержится сущность славянского вопроса, есть для нас доселе вопрос нерешенный, то прежде всего необходима полная и всесторонняя свобода его обсуждения — свобода богословской полемики по всем спорным пунктам между восточною и западною церковью. Без этой свободы невозможно искоренение застарелых предрассудков и устранение новых недоразумений, невозможно взаимное понимание, сближение и соглашение. А без соглашения Востока и Запада на почве церковной невозможно ни истинное единение славян, ни успешное исполнение всемирноисторичеких задач России. Допущение у нас полной богословской свободы в церковном споре Востока и Запада представляется иным как дело маловажное. Но всякое, самое великое дело для своего практического осуществления в каждый данный момент требует известного реального условия, которое само по себе может казаться маловажным, и всякая речь о том великом деле должна оканчиваться указанием этого ближайшего практического условия для его осуществления. Таким ближайшим практическим условием для великой будущности России и славянства является полная свобода духовного взаимодействия между западным католичеством и нашим православием. Вполне свободен голос вражды и осуждения, а проповедь церковного примирения встречает нежеланные препятствия. При таких услових враждебные предрассудки все более и более укореняются и в общественном мнении, и в богословских школах, и церковное соединение является невозможным. А это соединение, это исцеление христианского мира, восстановление в нем образа Христова есть и для России, и для славянства, и для всего человечества единое на потребу, к нему же вся прочая приложатся. Вот почему и прежнюю свою речь о национальных делах России, и теперешнюю речь о славянском вопросе, я должен заключить желанием, чтобы у нас была допущена полная богословская свобода, чтобы мы могли войти в беспрепятственное общение с церковными силами Запада, ибо это есть первый шаг и ближайшее условие к соединению церквей…

Первенствующая задача нашего времени — есть духовное объединение и обновление христианства, начало его действительного осуществления в общей жизни человечества. Враждою и отчуждением от западного христианства мы этого не достигнем. Нам следует вступить в общение с положительными духовными силами Запада. Это свободное общение с ними есть единственный путь к взаимному уразумению и миру.

Отсутствие же этой свободы привело нас в такое положение, что одно слово о примирении вызывает новую вражду, как это пришлось испытать и мне, в особенности по поводу статьи о народности…

Чтоб по возможности предотвратить новые недоразумения я выскажу изложенные мною взгляды в следующих кратких положениях.

Восточное православие и западное католичество по своим образующим началам не исключают, а восполняют друг друга. Их враждебное противоположение не вытекает из их истинной сущности, а есть лишь временный исторический факт.

Желанное соединение церквей никак не может состоять в облатынении православного Востока или исключительном преобладании западной церкви. Между этими двумя церквами может и должно быть такое сочетание, при котором каждая сохраняет свое образующее начало и свои особенности, упраздняя только вражду и исключительность.

Тот подвиг национального самоотречения, который требуется от России для соединения церквей, необходим для самой России, чтобы проявить и утвердить наши жизненные начала в их истинном смысле и значении.

Ибо под русской народностью я разумею не этнографическую только единицу с ее натуральными особенностями и материальными интересами, а такой народ, который чувствует, что выше всех особенностей и интересов есть общее вселенское дело Божие, — народ, готовый посвятить себя этому делу, народ теократический по призванию и по обязанности.

Национальный вопрос в России (письма в редакцию)

Μ. Г.

Прошу вас дать место следующей пояснительной заметке к моей статье «О народности и народных делах России».

Многоуважаемый А. А. Киреев в своих замечаниях на эту статью совершенно справедливо говорит: «Нельзя требовать от нас, чтобы мы искали сближения с Западом, независимо от того, в каком положении он сам находится, независимо от того, прав он или не прав в данную минуту в своем вероучении, не разобрав предварительно с каким католицизмом нам придется иметь дело, с католицизмом ли Григория Великого, или Григория VIII, Льва Св., или Льва XIII, не справившись предварительно, насколько в данное время римский престол верен христианской истине, или уклоняется от нея». Именно в этом пока все и дело. Но чтобы решить этот коренной вопрос об истине или лжи католичества, — о том, есть ли существенное различие между теперешним и прежним папством, — для этого необходимо с полной свободой и со всех сторон рассмотреть это дело. Если мы должны судить о западной церкви прежде чем вступать с нею в какое бы то ни было практическое отношение, то для справедливого суда нам должна быть открыта возможность не только осудить, но и оправдать католичество. Говоря в моей статье о допущении католической пропаганды, я разумел прежде всего обоюдную свободу церковной полемики, чтобы можно было не только нападать на католичество, но и защищать его от нападений. Пока эта свобода не дана нам, мы не может справедливо решать вопрос об истине или лжи папства, и всякое решение этого вопроса в отрицательном смысле, т. е. всякое осуждение папства должно естественно внушать недоверие.

Против этого могут возразить, что нам вовсе и не нужно самим решать церковный спор, ибо он уже решен для нас нашею церковью. Так ли это? Спор между восточною и западною церковью не мог быть решен восточною церковью, ибо это значило бы быть судьею в своем собственном деле. Всякий спор может быть решен только вселенскою церковью. Для нас же орган вселенской церкви есть пока только вселенский собор, каковых мы признаем только семь. Но все они были до разделения церквей, и ни один из них не мог решать спорных вопросов между православными и католиками. Или мы, как миряне, должны просто следовать решениям предержащей духовной власти? Но где же эта власть у нас? Ни единоличного, ни соборного правительства, представляющего собою всю восточную церковь, не существует. С радостью послушали бы мы голос церкви, но этот голос не раздается. И наша местная русская церковь, давно не имеющая вполне канонического строя и никем иерархически не представляемая, осуждена на безмолвие.

Итак, если праведное решение церковного спора не дано нам путем авторитета, то мы должны искать его путем свободы. Допущение у нас этой свободы — вот ближайшее практическое требование, ради которого написана статья: «О народности» и пр.

Церковный интерес в его истинном религиозном значении занимает еще очень мало места в нашем общественном сознании. Церковными делами интересуются обыкновенно с национальной, с государственной, с научно–исторической, но только не с религиозной точки зрения. Поэтому меня нисколько не удивило, что смысл заключительного требования в моей статье был неверно понят. Но и превратное понимание должно иметь свои пределы. Эти пределы власти перешел анонимный автор, поместивший в № 2870 «Нового Времени» свои замечания «о статье г. Вл. Соловьева», где он приписывает мне между прочим ни с чем несообразное мнение, что Россия должна призвать из Рима церковную дружину на смену нашего духовенства. Между тем у меня сказано следующее: «Та великая духовная реформа, которую мы желаем и предвидим (воссоединие церквей), должна дать нам церковную дружину, должна превратить наше во многих отношениях почтенное, но к сожалению недостаточно авторитетное и действенное духовенство, в деятельный, подвижный и властный союз духовных учителей и руководителей народной жизни» и т. д. («Известия Спб. Славянского Благотворительного Общества», № 2, стр. 14). Здесь, очевидно, говорится лишь о преобразовании и возвышении нашего духовенства вследствие будущего соединения церквей. О призвании же из Рима какой–то церковной дружины у меня нет ни слова[86].

Указывать на неправильность нашего церковного положения я считаю делом необходимым и нравственною обязанностью, нападать же на духовенство кажется мне, напротив, делом и бесполезным и несправедливым. Что наши духовные отцы лишены властного действия и влияния на народ и общество — это правда. Но проистекает это не из каких–нибудь недостатков, присущих самому духовенству, а из той же общей неправильности нашего церковного положения. Само по себе наше духовенство обладает многими добрыми качествами, без которых слишком мало было бы надежды на будущее освобождение и восстановление церковной жизни у нас. Это освобождение и восстановление церковной жизни не может совершиться без участия церкви, ее святителей и священнослужителей. Содействуя же преобразованию и возвышению церкви, они и сами возвысятся, займут подобающее им место, станут тем, чем должны быть — солью земли.

II

Μ. г.

Я прочел заключительную статью А. А. Киреева, сообщенную мне в корректуре с согласия почтенного автора. Я охотно оставил бы последнее слово за моим уважаемым оппонентом, если бы его возражения[87]были направлены только против моих мыслей. К сожалению, А. А. Киреев счел себя в праве решительно и безусловно обвинить весь католический мир в ереси и даже в грехе против Духа Святого и провозгласить, что католическая церковь более не существует, а следовательно, и вопрос о соединении церквей не имеет смысла. Конечно, это было бы самое простое решение дела, если бы только можно было с этим согласиться.

Свое страшное осуждение католичества А. А. Киреев основывает единственно на несогласии своего понятия о церкви с католическим учением об этом предмете. По мнению г. Киреева, самостоятельность церкви исключает папский авторитет: ему нет места в церкви. По католическому учению, напротив, церковь включает в себя папский авторитет, как один из основных элементов своего правильного устройства. Этот католический взгляд на церковь существует не со вчерашнего дня. Прежде чем говорить об «узурпации» Пия IX, следовало бы вспомнить, как смотрели на церковное значение римской кафедры представители древней церкви. Определения Ватиканского собора согласны в существе дела с заявлениями св. Льва Великого, который считал свой голос достаточным для решения важного догматического вопроса. Что же — и он еретик? и он хулитель Духа Святого?.. Конечно, можно, благодаря двусмысленности русского слова «непогрешимость», вкладывать в католическое учение всевозможные ужасы. Но зачем же это делать? Зачем также утвержать, что условие «ex cathedra loqui» зависит от произвола папы, когда ни один католик в мире никогда не допускал и не допустит возможности папского произвола в деле веры и нравственности? По католическому учению папа (равно как и вселенский собор) имеет обязанность формулировать церковные догматы, но не имеет никакого права выдумывать свои собственные.

Как бы кто ни относился к этому учению, во всяком случае должно признать, что в нем нет ничего уничтожающего церковный характер католичества: авторитет здесь не отделяет себя от церкви, не присваивает себе никакого безусловного авторитета.

Так мыслили епископы, провозгласившие ватиканские определения, так мыслит и весь католический мир, принявший эти определения, католики, признающие в папе видимого главу своей церкви, ибо это по их понятиям значило бы обезглавить церковное тело. Согласно католическому взгляду, папский авторитет существует не вне церкви и не против нее, а в ней и для нее. Да и каким образом папство могло бы (если бы даже хотело) навязать католическому миру насильственную и деспотическую власть, когда оно лишено всяких средств насилия и деспотизма? В особенности настоящее положение папства делает совершенно очевидным тот факт, что авторитет ватиканского затворника опирается на любовь, доверие и религигиозное уважение католиков к римскому престолу, и кажется, в этих чувствах нет ничего противоцерковного.

Восточное православие не определило и не формулировало на вселенских соборах своего учения о церкви. Все, что для нас обязательно по этому предмету, стоит в символе веры: «Верую во единую, святую, кафолическую и апостольскую церковь». Эта вера не отрицается католичеством, не отрицается Ватиканским собором, и следовательно, обвинять католиков в ереси мы не имеем никакого права.

Этого права не присваивали и не присваивают себе и иерархи нашей церкви. Известно мнение знаменитого Филарета. Но и у современных нам иерархов мы находим подобные же взгляды. На одного из них я имел случай сослаться в другом месте (в последней главе «Великий спор и христ. полит.»).

Еще более твердое и прямое выражение истинно–церковного взгляда на католичество представляет речь высокопреосв. митрополита киевского, недавно им произнесенная и напечатанная в некоторых газетах. В этой превосходной речи достойнейший архипастырь хотя и не предвидит близкой возможности для формального воссоединения двух церквей, но никак не потому, чтобы находил между ними какую–то бездну в области веры и духовных начал а совершенно напротив лишь потому, что раздор этих двух церквей, как самых близких и родственных между собою, является наиболее крепким. Этот раздор признается здесь только de facto, а не de jure. Вот взгляд совершенно правильный, несомненно более христианский и бесспорно более авторитетный, нежели взгляд А. А. Киреева. В основу этого последнего, отвергаемого мною взгляда, легло, если не ошибаюсь, такое понятие о церкви, которое едва ли может быть защищаемо с православной точки зрения. По этому странному понятию существование церкви обусловлено правом всех мирян подавать свой решающий голос в церковных делах, что будто бы они и делали на вселенских соборах чрез епископов, как своих уполномоченных. На мой взгляд это есть прямое отрицание церкви.

Жизнь церкви не от мертвого человечества, а от Бога живого, и власть церкви не от собрания человеческих немощей с их мнимыми правами, с их мнимой свободой, а от Бога всемогущего, Который сам избирает свои пути, сам назначает свои орудия. Церковь управляется не снизу, а свыше; образ ее устройства не демократический, а теократический. Вот почему избранные апостолы Христовы и их преемники, епископы вселенской церкви, когда постановляют свои решения, не говорят: «изволися народу чрез нас», а всегда говорили и говорят: изволися Духу Святому и нам.

Статья А. А. Киреева озаглавлена: «Воссоединение церквей и славянство». Ясно, однако, что при обвинении католичества в ереси и в грехе против Духа Святого не может быть никакой речи о воссоединении церквей, а если церковный антагонизм, разделяющий славян между собою, признается непримиримым, тогда нельзя серьезно говорить и о славянстве, как о едином и солидарном целом.

России предстоит выбор между единством и раздором, между истиной и ложью. Чтобы выбрать истину, нужен нравственный подвиг, и с Божьей помощью Россия совершит его.

Русская идея[88]

Вступительные замечания — постановка вопроса

Знакомство Запада с Россией.[89]

Цель этих страниц не в том, чтобы сообщить какие–либо подробности о современном положении России, исходя из того предположения, что она является страной, неизвестной Западу, страной, о которой на Западе имеют ложные представления.

Не говоря уже о многочисленных переводах, которые сроднили Европу с образцовыми произведениями нашей литературы, мы видим теперь, в особенности во Франции, выдающихся писателей, поставивших себе целью ознакомление европейской публики с Россией и выполняющих это дело много лучше, чем это, быть может, удалось бы русскому. Приведу только два французских имени: Анатоль Леруа–Болье дал в своем превосходном исследовании «Империя царей» весьма правдивое, весьма полное и прекрасно составленное изложение нашего политического, общественного и религиозного положения, а виконт де–Вогюэ в целом ряде блестящих работ, посвященных русской литературе, отнесся к своему предмету не только как знаток его, но и как энтузиаст.

Смысл исторического.

Благодаря этим писателям и еще многим другим просвещенная часть европейской публики должна быть достаточно ознакомлена с Россией во всем, что касается многообразных сторон ее реального существования. Но это знакомство с русскими делами оставляет всегда открытым вопрос другого порядка, весьма затемненный могущественными предрассудками, вопрос, который и в самой России в большинстве случаев получал лишь нелепые разрешения. Бесполезный в глазах некоторых, слишком смелый по мнению других, этот вопрос, в действительности, является самым важным из всех для русского, да и вне России он не может показаться лишенным интереса для всякого серьезно мыслящего человека. Я имею в виду вопрос о смысле существования России во всемирной истории.

Роль России в мировой политике и принцип, одушевляющий ее существование.

Когда видишь, как эта огромная Империя с большим или меньшим блеском в течение двух веков выступала на мировой сцене, когда видишь как она по многим второстепенным вопросам приняла европейскую цивилизацию, упорно отбрасывая ее по другим более важным, сохраняя таким образом оригинальность, которая, хотя и является чисто отрицательной, но не лишена тем не менее своеобразного величия, — когда видишь этот великий исторический факт, то спрашиваешь себя: какова же та мысль, которую он скрывает за собою или открывает нам; каков идеальный принцип, одушевляющий это огромное тело, какое новое слово этот новый народ скажет человечеству; что желает он сделать в истории мира? Чтобы разрешить этот вопрос, мы не обратимся к общественному мнению сегодняшнего дня, что поставило бы нас в опасность быть разочарованными событиями последующего дня. Мы поищем ответа в вечных истинах религии. Ибо идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности.

I Мысль Бога о народе и национальный эгоизм.

Единство человеческого рода и национальная идея.

Раз мы признаем существенное и истинная реальное единство человеческого рода, — а признать его приходится, ибо это есть религиозная истина, оправданная рациональной философией и подтвержденная точной наукой, — раз мы признаем это субстанциональное единство, мы должны рассматривать человечество в его целом, как великое собирательное существо или социальный организм, живые члены которого представляют различные нации. С этой точки зрения очевидно, что ни один народ не может жить в себе, чрез себя и для себя, но жизнь каждого народа представляет лишь определенное участие в общей жизни человечества. Органическая функция, которая возложена на ту или другую нацию в этой вселенской жизни, — вот ее истинная национальная идея, предвечно установленная в плане Бога.

Моральное обязательство или долг, как единственная форма возложенного Богом на народ призвания.

Но если человечество действительно представляет некоторый большой организм, то не следует забывать, однако, что мы не имеем в данном случае дела с организмом чисто физическим, и следует помнить, что члены и элементы, из коих он состоит — нации и индивиды, — суть существа моральные. А коренное условие морального существа лежит в том, что особая функция, которую оно призвано выполнять во вселенской жизни, идея, которою определяется его существование в мысли Бога, никогда не выступает в качестве материальной необходимости, но только в форме морального обязательства. Мысль Бога, являющаяся безусловным роком для вещей, для существа морального только долг. Но, хотя и очевидно, что долг может быть выполнен или не выполнен, может быть выполнен хорошо или дурно, может быть принят или отвергнут, невозможно, с другой стороны, допустить, чтобы эта свобода могла изменить провиденциальный план или лишить моральный закон его действенности. Моральное воздействие Бога не может быть менее могущественным, чем его физическое воздействие. Поэтому следует признать, что в мире моральном есть также роковая необходимость, но роковая необходимость косвенная и обусловленная. Призвание, или та особая идея, которую мысль Бога полагает для каждого морального существа — индивида или нации — и которая открывается сознанию этого существа, как его верховный долг, — эта идея действует во всех случаях как реальная мощь, она определяет во всех случаях бытие морального существа, но делает она это двумя противоположными способами: она проявляется, как закон жизни, когда долг выполнен, и как закон смерти, когда это не имело места. Моральное существо никогда не может освободиться от власти божественной идеи, являющейся смыслом его бытия, но от него самого зависит носить ее в сердце своем и в судьбах своих как благословение или как проклятие.

Национальный эгоизм, как единственное нравственное мерило в политике, по ходячему мнению.

Только что сказанное мною есть общее место или должно было бы быть таковым для всякого — я не скажу христианина, — но хотя бы монотеиста. И, действительно, против этих мыслей не находят никаких возражений, когда они предлагаются в общих формах; протест обычно бывает направлен против применения их к национальному вопросу. В этом последнем случае общее место внезапно превращается в мистическую мечту, и аксиома становится субъективной фантазией. «Кому была когда–либо открыта мысль Бога о какой–либо нации, кто может говорить народу о его долге? Проявлять свою мощь, преследовать свой национальный интерес, вот все, что надлежит делать народу, и долг патриота сводится к тому, чтобы поддерживать свою страну и служить ей в этой национальной политике, не навязывая ей своих субъективных идей. А для того, чтобы узнать истинные интересы нации и ее действительную историческую миссию, есть только одно верное средство, это — спросить у самого народа, что он об этом думает, призвать на совет общественное мнение?» Однако, есть нечто странное в этом, повидимому, столь здравом суждении.

Несостоятельность этого мнения — противоречия в «общественном мнении».

Это эмпирическое средство узнать истину решительно неприменимо там, где мнение нации дробится, что имеет место почти всегда. Какое из общественных мнений Франции есть истинное: мнение католиков или мнение фран–масонов? И раз я русский, какому из национальных мнений должен я пожертвовать моими субъективными идеями: мнению официальной и официозной России, России настоящего, или тому мнению, которое исповедуют несколько миллионов наших староверов, этих истинных представителей традиционной России, России прошлого, для которых наша церковь и наше государство в их настоящем виде суть царство Антихриста; а то, может быть, не обратиться ли нам еще и к нигилистам: ведь они, быть может, являют собой будущее России.

II Призвание Израиля и мессианская идея.

Противоречие между фактом иудейского происхождения христианства и отношением к нему еврейского общественного мнения.

Мне незачем настаивать на этих трудностях, раз история дает в подтверждение моего положения доказательство прямое и общеизвестное. Если в философии истории вообще есть твердо установленные истины, то тато положение, что конечное призвание еврейского народа, истинный смысл его существования существенно связаны с мессианской идеей, то есть с идеей христианской. Однако, не похоже на то, чтобы общественное мнение и национальное чувство евреев было особенно благорасположено к христианству. Я не хочу обращаться с избитыми упреками к этому единственному в своем роде и таинственному народу, который, в конце концов, ведь есть народ пророков и апостолов, народ Иисуса Христа и Пресвятой Девы. Этот народ еще жив, и, по словам Нового Завета, его ожидает полное возрождение и обновление: «Весь Израиль спасется» (Рим. XI, 26). И я считаю нужным сказать, хотя и не могу доказать здесь правоты своего утверждения[90]: — «ожесточение» евреев не есть единственная причина их враждебного положения по отношению к христианству. В России в особенности, где никогда не делали попытки приложить к евреям начала христианства, осмелимся ли мы потребовать от них, чтобы они были более христианами, чем мы сами? Я хотел только напомнить тот замечательный исторический факт, что народ, предназначенный даровать миру христианство, выполнил эту миссию лишь против воли своей, что в громадном большинстве своем и в течение восемнадцати веков он упорно отметает божественную идею, которую он носил в лоне своем и которая была истинным смыслом его существования. Посему не может считаться дозволенным теперь говорить, что общественное мнение нации всегда право и что народ никогда не может заблуждаться в своем истинном призвании или отвергать его.

Гармоничность и законченность христианской Библии, как доказательство того, что Израиль не понял своего исторического призвания.

Но, быть может, этот приведенны мною исторический факт сам представляет лишь религиозный предрассудок и роковая связь, предполагаемая между судьбами израильского народа христианством — лишь субъективная фантазия? Я могу привести, однако, чрезвычайно простое доказательство, ярко освещающее реальный и объективный характер приведенного нами факта.

Если взять нашу христианскую Библию, собрание книг, начинающееся книгой Бытия и кончающееся Апокалипсисом, и разобрать ее помимо каких бы то ни было религиозных убеждений, как простой исторический и литературный памятник, то мы принуждены будем признать, что перед нами произведение законченное и гармоничное, создание неба и земли и падение человечества в лице первого Адама — в начале, восстановление человечества в лице второго Адама, или Христа, — в центре, и в конце — апокалиптический апофеоз, создание неба нового и земли новой «в них же правда живет», откровение преображенного и прославленного мира, Нового Иерусалима, нисходящего с небес, скинии, где Бог с людьми обитает (Апок. XXI). Конец произведения связан здесь с началом, создание мира физического и история человечества объяснены и оправданы откровением мира духовного, представляющего совершенное единение человечества с Богом. Дело завершено, круг замкнулся, и даже с чисто эстетической точки зрения ощущается удовлетворение. Посмотрим теперь, как заканчивается Библия евреев. Последная книга этой Библии есть «Дибрэ — га — ямим», книга Паралипоменон, и вот заключение последней главы этой книги: «Так говорит Кир, царь Персидский: «Все царства земли дал мне Ягве, Бог небесный; и Он повелел мне построить Ему дом в Иерусалиме, что в Иудее. Кто есть из вас — из всего народа Его? Да будет Ягве, Бог его, с ним и пусть он туда идет!» Между этим заключением и заключением христианской Библии, между словами Христа во славе Его: «Я Альфа и Омега, начало и конец; Я даю жаждущему от источника воды живой даром; победивший унаследует все, и Я буду его Богом и он будет Мне сыном», между этими словами и словами царя персидского, между этим домом, который надлежит воздвигнуть во Иерусалиме иудейском, и жилищем Бога и с Ним людей в новом Иерусалиме, сходящем с небес, контраст воистину поразительный. С точки зрения евреев, отвергающих великую универсальную развязку своей национальной истории, открытую в Новом Завете, пришлось бы признать, что сотворение неба и земли, призвание, возложенное на патриархов, миссия Моисея, чудеса Исхода, откровение на Синае, подвиги и гимны Давида, мудрость Соломона, вдохновение пророков, — что все эти чудеса и вся эта святая слава привела в конце концов лишь к манифесту языческого царя, повелевающего горстке евреев построить второй Иерусалимский храм, тот храм, бедность которого по сравнению с великолепием первого вызвала слезы у старцев Иудеи и который впоследствии был расширен и украшен Идумейцем Иродом лишь для того, чтобы быть окончательно разрушенным солдатами Тита. Итак, не субъективный предрассудок христианина, а памятник национальной мысли самих евреев ясно доказывает, что вне христианства историческое дело Израиля потерпело крушение и что, следовательно, народ может при случае не понять своего призвания.

III Национальное самоотречение и национальный эгоизм в русской политике.

Библия евреев и судьба России.

Я не отклонился от своего предмета, говоря о Библии евреев. Ибо в этой прерванной Библии, в этом контрасте величественного начала и жалкого конца есть нечто, напоминающее мне судьбы России, если рассматривать их с точки зрения исключительно националистической, господствующей у нас в данное время и соединяющей в молчаливом согласии Каиаф и Иродов нашей бюрократии с зилотами воинствующего панславизма.

Мудрые акты национального самоотречения. Призвание князей.

Действительно, когда я думаю о пророческих лучах великого будущего, озарявших первые шаги нашей истории, когда я вспоминаю о благородном и мудром акте национального самоотречения, создавшем более тысячи лет тому назад русское государство в дни, когда наши предки, видя недостаточность туземных элементов для организации общественного порядка, по своей доброй воле и по зрелом размышлении призвали к власти скандинавских князей, сказав им достопамятные слова: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, приходите княжить и владеть нами».

Св. Владимир против смертной казни.

А после столь оригинального установления материального порядка не менее замечательное водворение христианства и великолепный образ Святого Владимира, усердного и фанатического поклонника идолов, который, почувствовав неудовлетворительность язычества и испытывая внутреннюю потребность в истинной Религии, долго размышлял и совещался, прежде чем принять эту последнюю, но, став христианином, пожелал быть им на самом деле и не только отдался делам милосердия, ухаживая за больными и бедными, но проявил большее проникновение евангельским духом, чем крестившие его греческие епископы; — ибо этим епископам удалось только путем утонченных аргументов убедить этого, некогда столь кровожадного, князя в необходимости применять смертную казнь к разбойникам и убийцам: «Боюсь греха», говорил он своим духовным отцам — и затем, когда за этим «красным солнышком», — так народная поэзия прозвала нашего первого христианского князя — когда за этим красным солныпком, озарявшим начало нашей истории, последовали века мрака и смут, когда после долгого ряда бедствий, оттесненный в холодные леса северо–востока, притупленный рабством и необходимостью тяжелого труда на неблагодарной почве, отрезанный от цивилизованного мира, едва доступный даже для послов главы христианства[91], русский народ опустился до грубого варварства, подчеркнутого глупой и невежественной национальной гордостью, когда, забыв истинное христианство Святого Владимира, московское благочестие стало упорствовать в нелепых спорах об обрядовых мелочах и когда тысячи людей посылались на костры за излишнюю привязанность к типографским ошибкам в старых церковных книгах, — внезапно в этом хаосе варварства и бедствий подымается колоссальный и единственный в своем роде образ Петра Великого.

Реформы Петра Великого.

Отбросив слепой национализм Москвы, проникнутый просвещенным патриотизмом, видящим истинные потребности своего народа, он не останавливается ни перед чем, чтобы внести, хотя бы насильственно, в Россию ту цивилизацию, которую она презирала, но которая была ей необходима; он не только призывает эту чуждую цивилизацию, как могучий покровитель, но сам идет к ней, как смиренный служитель и прилежный ученик; и несмотря на крупные недочеты в его характере, как частного лица, он до конца являет достойный удивления пример преданности долгу и гражданской доблести, — и вот, вспоминая все это, говоришь себе: сколь велико и прекрасно должно быть в своем конечном осуществлении национальное дело, имевшее таких предшественников, и как высоко должна, если она не хочет упасть, ставить свою цель страна, имевшая во времена своего варварства своими представителями Святого Владимира и Петра Великого.

Современный джепатриотизм.

Но истинное величие России — мертвая буква для наших лжепатриотов, желающих навязать русскому народу историческую миссию на свои образец и в пределах своего понимания. Нашим национальным делом, если их послушать, является нечто, чего проще на свете не бывает, и зависит оно от одной единственной силы — силы оружия. Добить издыхающую оттоманскую империю, а затем разрушить монархию Габсбургов, поместив на месте этих двух держав кучу маленьких независимых национальных королевств, которые только и ждут этого торжественного часа своего окончательного освобождения, чтобы броситься друг на друга. Действительно, стоило России страдать и бороться тысячу лет, становиться христианской со Святым Владимиром и европейской с Петром Великим, постоянно занимая при этом своеобразное место между Востоком и Западом, и все это для того, чтобы в последнем счете стать орудием «великой идеи» сербской и «великой идеи» болгарской!

Оценка стремления к Константинополю, как цели нашей национальной политики.

Но скажут нам, не в этом дело: истинная цель нашей национальной политики это — Константинополь. По–видимому, греков уже перестали принимать в расчет, а ведь у них есть тоже своя «великая идея» панэллинизма. Но самое важное было бы знать, с чем, во имя чего можем мы вступить в Константинополь? Что можем мы принести туда, кроме языческой идеи абсолютного государства, принципов цезарепапизма, заимствованных нами у греков и уже погубивших Византию? В истории мира есть события таинственные, но нет бессмысленных. Нет, не этой России, какой мы ее видим теперь, России, изменившей лучшим своим воспоминаниям, урокам Владимира и Петра Великого, России, одержимой слепым национализмом и необузданным обскурантизмом, не ей овладеть когда–либо вторым Римом и положить конец роковому восточному вопросу. Если, благодаря нашим ошибкам, этот вопрос не может быть разрешен к вящей нашей славе, он будет разрешен к вящему нашему унижению. Если Россия будет упорствовать на пути гнетущего обскурантизма, на который она вновь вступила теперь, место на Востоке займет другая национальная сила, в значительной степени менее одаренная, но за то и значительно более устойчивая в своих ограниченных духовных силах. Болгары, вчера еще столь любезные нам и покровительствуемые нами, сегодня презренные бунтовщики в наших глазах, завтра станут нашими торжествующими соперниками и господами древней Византии.

IV Христианство и истинная национальная идея.

Истинная русская идея и Откровенное Слово Божие.

Не следует, впрочем, преувеличивать эти пессимистические опасения. Россия еще не отказалась от смысла своего существования, она не отреклась от своей юности. В ее воле еще отказаться от этой политики эгоизма и национального отупения, которая неизбежно приведет к крушению нашу историческую миссию. Фальсифицированный продукт, называемый общественным мнением, фабрикуемый и продаваемый по дешевой цене оппортунистической прессой, еще не задушил у нас национальной совести, которая сумеет найти более достоверное выражение для истинной русской идеи. За этим не надо далеко ходить: она здесь, близко — эта истинная русская идея, засвидетельствованная религиозным характером народа, прообразованная и указанная важнейшими событиями и величайшими личностями нашей истории. И если этого недостачно, то есть еще более великое и верное свидетельство — откровенное Слово Божие. Я не хочу сказать, чтобы в этом Слове можно было найти что–либо о России: напротив, молчание его указует нам истинный путь. Если единственный народ, о котором специально пеклось Божественное Провидение, был народ израильский, если смысл существования этого единственного в своем роде народа лежал не в нем самом, но в приуготованном им христианском откровении, и если, наконец, в Новом Завете уже нет речи о какой–либо отдельной национальности и даже определенно указывается, что никакой национальный антагонизм не должен более иметь места, то не следует ли вывести из всего этого, что в первоначальной мысли Бога нации не существуют вне их органического и живого единства, — вне человечества? И если это так для Бога, то это должно быть так и для самих наций, поскольку они желают осуществить свою истинную идею, которая есть не что иное как образ их бытия в вечной мысли Бога.

Человеческое единство и Вселенская Церковь.

Смысл существования наций не лежит в них самих, но в человечестве. Но где же оно, это человечество? Не является ли оно лишь абстрактным существом, лишенным всякого реального бытия? С таким же правом можно было бы сказать, что рука и нога реально существуют, а человек в его целом есть лишь абстрактное существо. Впрочем, зоологам известны животные (принадлежащие по большой части к низшему классу actinozoa: медузы, полипы и т. д.), представляющие в сущности лишь весьма дифференцированные и живущие обособленной жизнью органы, так что животное в его целом существует в идее. Таков был и образ существования человеческого рода до христианства, когда в действительности существовали лишь disjecta membra вселенского человека — племена и нации, разделенные или частично связанные внешней силой, когда истинное существенное единство человечества было лишь обетованием, пророческой идеей. Но эта идея стала плотью, когда абсолютный центр всех существ открылся во Христе. С тех пор великое человеческое единство, вселенское тело Богочеловека, реально существует на земле. Оно несовершенно, но оно существует; оно несовершенно, но оно движется к совершенству; оно растет и расширяется во вне и развивается внутренно. Человечество уже не абстрактное существо, его субстанциальная форма реализуется в христианском мире, во Вселенской Церкви.

Утверждение христианством существования наций и прав национальности и осуждение им национальных эгоизмов.

Участвовать в жизни Вселенской Церкви, в развитии великой христианской цивилизации, участвовать в этом по мере сил и особых дарований своих, вот в чем, следовательно, единственная истинная цель, единственная истинная миссия всякого народа. Это — очевидная и элементарная истина, что идея отдельного органа не может обособлять его и ставить в положение противоборства к остальным органам, но что она есть основание его единства и солидарности со всеми частями живого тела. И с христианской точки зрения нельзя оспаривать приложимости этой совершенно элементарной истины ко всему человечеству, которое есть живое тело Христа. Вот почему сам Христос, признав в последнем слове Своем к апостолам существование и призвание всех наций (Матф. XXVIII, 19), не обратился Сам и не послал учеников Своих ни к какой нации в частности: ведь для Него они существовали лишь в своем моральном и органическом союзе, как живые члены одного духовного и реального тела. Таким образом христианская истина утверждает неизменное существование наций и прав национальности, осуждая в то же время национализм, представляющий для народа то же, что эгоизм для индивида: дурной принцип, стремящийся изолировать отдельное существо превращением различия в разделение, а разделения в антагонизм.

V Русская Церковь в ее отношении к вселенскому единству.

Стремление видеть в Церкви орудие национального эгоизма.

Русский народ христианский, и, следовательно, чтобы познать истинную русскую идею, нельзя ставить себе вопроса, что сделает Россия через себя и для себя, но что она должна сделать во имя христианского начала, признаваемого ею, и во благо всего христианского мира, частью которого она предполагается. Она должна, чтобы действительно выполнить свою миссию, всем сердцем и душой войти в общую жизнь христианского мира и положить все свои национальные силы на осуществление, в согласии с другими народами, того совершенного и вселенского единства человеческого рода, непреложное основание которого дано нам в Церкви Христовой. Но дух национального эгоизма не так–то легко отдает себя в жертву. У нас он нашел средство утвердиться, не отрекаясь открыто от религиозного характера, присущего русской национальности. Не только признается, что русский народ — народ христианский, но напыщенно заявляется, что он — христианский народ по преимуществу и что Церковь есть истинная основа нашей национальной жизни; но все это лишь для того, чтобы утверждать, что Церковь имеется исключительно у нас и что мы имеем монополию веры и христианской жизни. Таким образом Церковь, которая в действительности есть нерушимая скала вселенского единства и солидарности, становится для России палладиумом узкого национального партикуляризма, а зачастую даже пассивным орудием эгоистической и ненавистнической политики.

Участвует ли Русская Церковь в единстве Вселенской Церкви?

Наша религия, поскольку она проявляется во вере народной и в богослужении, вполне православна. Русская Церковь, поскольку она сохраняет истину веры, непрерывность преемственности от апостолов и действенность таинств, участвует по существу в единстве Вселенской Церкви, основанной Христом. И, если к несчастью, это единство существует у нас только в скрытом состоянии и не достигает живой действительности, то в этом виноваты вековые цепи, сковывающие тело нашей Церкви с нечистым трупом, удушающим ее своим разложением.

Официальное управление Русской Церкви и ее богословская школа не являют собой живой части истинной Вселенской Церкви, основанной Христом.

Официальное учреждение, представителями которого являются наше церковное управление и наша богословская школа, поддерживающее во что бы то ни стало свой партикуляристический и односторонний характер, бесспорно не являют собою живую часть истинной Вселенской Церкви, основанной Христом. Для того, чтобы выразить, что представляет собою в действительности это учреждение, мы уступим слово автору, свидетельство которого имеет в данном случае исключительную ценность. Один из самых выдающихся вождей «русской партии», горячий патриот и ревностный православный, в своем качестве славянофила открытый враг Запада вообще и римской церкви в частности, питающий отвращение к папству и чувство омерзения к иезуитам, И. С. Аксаков, не может быть заподозрен в предвзятом нерасположении к нашей национальной церкви, как таковой. С другой стороны, хотя Аксаков и разделял предрассудки и заблуждения своей партии, он стоял выше обыденных панславистов не только по своему таланту, но и по своей добросовестности, по искренности своей мысли и прямоте своих слов. Долгое время преследуемый администрацией, приговоренный к молчанию на двенадцать лет, он лишь в последние годы своей жизни получил, в качестве личной, хотя и всегда проблематической, привилегии, относительную свободу говорить в печати то, что думает.

VI Русская Церковь (в оценке И. С. Аксакова).

Бездушие и формализм церковного управления.

Итак, выслушаем этого честного и весьма авторитетного свидетеля. Он опирался в своем суждении на длинный ряд неоспоримых фактов, которые нам здесь приходится выпустить; нам довольно будет и того, что это говорит он:

«Наша церковь, со стороны своего управления, представляется теперь у нас какою–то колоссальною канцелярией, прилагающей, — с неизбежною, увы, канцелярскою официальною ложью, — порядки немецкого канцеляризма к пасению стада Христова…[92]Но с организацией) самого управления, т. е. с организацией» пастырства душ, на начале государственного формализма, по образу и подобию государства, с причислением служителей церкви к сонму слуг государственных, не превращается ли сама церковь в одно из отправлений государственной власти, не становится ли она одной из функций государственного организма, — говоря отвлеченным языком, или, говоря проще — не поступает ли она и сама на службу к государству?… Повидимому, церкви дано лишь правильное благоустройство, — введен, наконец, необходимый порядок… Повидимому, так, но случилась только одна безделица: убыла душа; подменен идеал, т. е. на месте идеала церкви очутился идеал государственный и правда внутренняя замещена правдой формальною внешнею… Дело в том, что вместе с государственным элементом и государственное миросозерцание, как тонкий воздух, почти нечувствительно прокралось в ум и душу едва ли не всей, за немногими исключениями, нашей церковной среды и стеснило разумение до такой степени, что живой смысл настоящего призвания церкви становится уже ей теперь малодоступен…[93]. Встречаются просвещенные духовные лица, искренно горюющие о недостаточно благоустроенном состоянии церкви, требующие от правительства издания свода законов церковных… между тем, более тысячи статей находим мы в своде законов, определяющих покровительство государства церкви и отношение полиции к вере и верующим»…

Годударставенная власть на страже русского православия.

«На страже русского православия стоит государственная власть, с обна женным подъятым мечем, — «хранительница догматов господствующей веры и блюстительница всякого в святой церкви благочиния», — готовая покарать малейшее отступление от того церковного, ею оберегаемого «правоверия», которое установлено не только изволением Святого Духа, вселенскими и поместными соборами, святыми отцами и всею жизнью церкви, — но, для большей крепости и с значительными добавлениями, также и Сводом Законов Российской Империи. Приведенные нами выше подлинные выражения заимствованы из этого Свода…[94]Там, где нет живого внутреннего единства и целости, там внешность единства и целости церкви может держаться только насилием и обманом»…[95]

Преследования штундистов.

По поводу жестокого преследования, возбужденного церковными и гражданскими властями против местной протестансткой секты (штундистов) на юге России, Аксаков выражает живое чувство справедливого негодования: острогом доказывать правоту православия, — это значит посягать на самое существенное основание святой веры — основание искренности и свободы, подкапываться под самое вероучение православной церкви и давать в руки своему противнику, протестантизму, победоносное оружие»[96].

Опасность религиозной свободы.

«Отучать острогом от алкания духовной пищи, не предлагая взамен ничего, отвечать острогом на искреннюю потребность веры, на запросы недремлющей религиозной мысли, и однако. оказывается, что уголовные законы с их «острогом», столь возмутившим нашего патриота, безусловно необходимы для поддержания «господствующей церкви». Наиболее искренние и разумные защитники этой церкви (как, например, историк Погодин, цитируемый в числе многих других нашим автором) откровенно признаются, что, раз религиозная свобода будет допущена в России, половина православных крестьян отпадет в раскол (схизма староверов, весьма многочисленных, несмотря на все преследования), а половина высшего общества перейдет в католичество.

Страх государственного наказания удерживает в русской Церкви половину ее членов.

«Что свидетельствуется этими словами? спрашивает Аксаков: то, что целая половина русских крестьян, половина женщин русского образованного общества только по наружности принадлежат православной церкви и удерживаются в ней только страхом государственного наказания… Так это положение нашей церкви? Недостойное состояние, не только прискорбное, но и страшное. Какой преизбыток кощунства в ограде святыни, лицемерия вместо правды, страха вместо любви, растления при внешнем порядке, бессовестности при насильственном ограждении совести, — какое отрицание в самой церкви всех жизненных основ церкви, всех причин ее бытия — ложь и безверие там, где все живет, есть и движется истиною и верою, без них же в церкви все «ничтоже бысть»!…

Ненормальное положение ние — порождение госуд. закона.

Однако ж не в том главная опасность, что закралось зло в среду верующих, а в том, что оно получило в ней право гражданства, что такое положение церкви истекает из положения, созданного ей государственным законом, и такая аномалия есть прямое порождение нормы, излюбленной для нее и государством и самим нашим обществом…[97]

Внешнее благолепие и действительное разложение.

«Вообще у нас в России в деле церкви, как и во всем, ревнивее всего охраняется благовидность, decorum, — и этим большею частью и удовлетворяется наша любовь к церкви, наша ленивая любовь, наша ленивая вера! Мы охотно жмурим глаза и в своей детской боязни «скандала» стараемся завесить для своих собственных взоров и для взора мира многое, многое зло которое, под покровом внешнего «благолепия», «благоприличия», «благообразия», как рак, как ржавчина, точит и подъедает самый основной нерв нашего духовно–общественного организма».[98]

Ложь в области церк. управления.

«Нигде так не боятся правды, как в области нашего церковного управления, нигде младшие так не трусят старших, как в духовной иерархии, нигде так не в ходу «ложь во спасение», как там, где ложь должна бы быть в омерзении. Нигде, под предлогом змеиной мудрости, не допускается столько сделок и компромиссов, унижающих достоинство церкви, ослабляющих уважение к ее авторитету. Все это происходит, главным образом, от недостатка веры в силу истины»…[99].

Вред примирения со злом.

«В том–то и страшная беда наша, что все, обнаруживаемое теперь в печати и еще несравненно худшее, — все это мы знали и знаем и со всем этим ужились и уживаемся, примирились и примиряемся. Но на таком постыдном мире и постыдных сделках не удержится мир церкви, и они равняются в деле истины, если не предательству, то поражению»[100].

Церковь, неверная Завету Христову, есть самое бесплодное явление на земле.

«Если судить по словам ее защитников, наша церковь уже не «малое, но верное стадо», а стадо великое, но неверное, которого «пастырем добрым» — полиция, насильно, дубьем загоняющая овец в стадо!… Соответствует ли такой образ образу Церкви Христовой? Если же не соответствует, то она уже не есть Христова, — а если не Христова, то что же она? Уж не государственное ли только учреждение, полезное для видов государственных, — как и смотрел на нее Наполеон, признавший, что религия — вещь для дисциплины нравов весьма пригодная?… Но церковь есть такая область, где никакое искажение нравственной основы допущено быть не может, и тем более в принципе, где никакое отступление от жизненного начала не остается и не может остаться безнаказанным, — где, если солгано, то солгано уже «не человекам, а Духу». Если церковь не верна завету Христову, то она есть самое бесплодное, самое анормальное явление на земле, заранее осужденное словом Христовым»[101].

Церковь, прибегающая к грубому вещественному насилию, перестает быть церковью.

«Если церковь в деле веры прибегает к орудиям недуховным, к грубому вещественному насилию, то это значит, что она отрекается от своей собственной духовной стихии, сама себя отрицает, перестает быть «церковью», — становится государственным учреждением, т. — е. государством, «царством от мира сего», — сама обрекает себя на судьбу мирских царств»…[102]«Она отрекается сим от самой себя, от собственной причины бытия, осуждает сама себя на мертвенность и бесплодие»..[103]

Мерзость запустения на месте святе.

« В России не свободна только русская совесть… Оттого и коснеет религиозная мысль, оттого и водворяется мерзость запустения на месте святе, и мертвенность духа заступает жизнь духа, и меч духовный — слово — ржавеет, упраздненный мечом государственным, и у ограды церковной стоят не грозные ангелы Божии, охраняющие ее входы и выходы, а жандармы и квартальные надзиратели, как орудия государственной власти, — эти стражи нашего русского душеспасения, охранители догматов русской православной церкви, блюстители и руководители русской совести»…[104]

И вот, наконец, последний вывод из этого строгого рассмотрения пела :

Последний вывод.

«Дух истины, дух любви, дух жизни, дух свободы… В его спасительном веянии нуждается русская церковь»![105]

VII От чего нужно нам отречься и освободиться ?

Нужно отречься от лжецерковных форм управления.

Установление, покинутое Духом истины, не может быть истинной Церковью Бога. Чтобы признать это, нам нет надобности отрекаться от религии отцов наших, отказываться от благочестия православного народа, от его священных преданий, от всех чтимых им святынь. Напротив того, совершенно очевидно, что единственное, чем мы должны пожертвовать истины ради, это — лжецерковным учреждением, столь хорошо охарактеризованным нашим православным писателем, — учреждением, основанным на раболепстве и материальном интересе и действующим путем обмана и насилия.

Необходимо отречься от системы правительственного материализма.

Система правительственного материализма, опиравшаяся исключительно на грубую силу оружия и не ставившая ни во что моральное могущество мысли и свободного слова, — эта материалистическая система привела уже нас однажды к севастопольскому разгрому. Совесть русского народа нашла правдивое выражение в лице его монарха и громко заговорила. Россия принесла покаяние и воспрянула в акте справедливости — в освобождении крестьян от крепостной зависимости. Этот акт, составивший славу великого царствования, представляет из себя, однако, только начало. Дело социального освобождения не может ограничиваться одним материальным порядком. Тело России свободно, но национальный дух все еще ждет своего 19–ого февраля. А ведь одним телом своим и чисто материальной работой Россия не может выполнить своей исторической миссии и выявить свою истинную национальную идею. А как ей выявиться, этой бедной русской идее, когда она заточена в тесную тюрьму, лишена воздуха и света, когда сторожат ее злые и ревнивые евнухи? Не возвращаясь вспять к царствованию Николая I и не подражая великим ошибкам этого великого государя, можем мы исправить существенные недостатки в незавершенном деле Александра II. Не надо искушать Провидение, слишком скоро забывая преподанные нам Им исторические уроки. Позволительно надеяться, что религиозное чувство, добрая воля и здравый смысл, отличающие ныне царствующего императора, оградят его от превратно мыслящих советников, желающих навязать ему губительную политику, осужденную и приговоренную под Севастополем.

Необходимость новых реформ для установления в России религиозной и умственной свободы.

Религиозное и умственное освобождение России есть в настоящую минуту для нашего правительства дело такой же настоятельной необходимости, каким тридцать лет тому назад являлось освобождение крепостных для правительства Александра II. Крепостная зависимость также была в свое время чем–то полезным и необходимым. Равным образом и официальная опека, наложенная на национальный дух России, могла быть благодетельной, когда этот дух был еще в детском состоянии; в настоящее время она может только придушить его. Бесполезно все снова и снова повторять, что наш национальный организм полон здоровья и силы, словно надо быть непременно слабым и больным, чтобы можно было тебя задушить. Каковы бы ни были внутренно присущие русскому народу качества, они не могут проявляться нормальным образом, пока его совесть и его мысль остаются парализованными правящим насилием и обскурантизмом. Прежде всего необходимо дать свободный доступ чистому воздуху и свету, снять искусственные преграды, удерживающие религиозный дух нашей нации в обособлении и бездеятельности, надо открыть ему прямой путь к полной и живой истине.

Необходимость пожертвовать национальным эгоизмом ради вселенской истины.

Но истины боятся, потому что она кафолична, то есть вселенская. Во что бы то ни стало хотят иметь свою особую религию, русскую веру, императорскую Церковь. Она не является ценной сама по себе, за нее держатся как за атрибут и санкцию исключительного национализма. Но не желающие пожертвовать своим национальным эгоизмом вселенской истине не могут и не должны называться христианами.

Национальный: эгоизм — новое идолослужение.

У нас идут приготовления к торжественному празднованию девятисотлетия христианства в России. Но, по видимому, мы поспешили с этим праздником. Если послушать некоторых патриотов, то придешь к мысли, что крещение Святого Владимира, столь действенное для самого князя, для его нации было лишь крещением водой и что нам следовало бы принять вторичное крещение духом истины и огнем любви. И действительно, это второе крещение безусловно необходимо, если не для всей Руси, то по крайней мере для той части нашего общества, которая в настоящее время говорит и действует. Чтобы стать христианской, она должна отречься от нового идолослужения, менее грубого, но не менее нелепого и значительно более вредоносного, чем идолослужение наших языческих предков, отвергнутое Святым Владимиром. Я говорю о новом идолослужении, об эпидемическом безумии национализма, толкающем народы на поклонение своему собственному образу, вместо высшего и вселенского Божества.

VIII Политика гнета и руссификации и Берлинский конгресс.

Необходимость примирения с поляками.

Чтобы удержать и проявить христианский характер России, нам нужно окончательно отречься от ложного божества нашего века и принести в жертву истинному Богу наш национальный эгоизм. Провидение поставило нас в особые условия, которые должны сделать эту жертву более совершенной и более действенной. Существует элементарный моральный закон, одинаково обязательный как для индивидов, так и для наций, и выраженный в словах Евангелия, повелевающих нам, прежде чем принести жертву к алтарю, примириться с братом, имеющим что–либо против нас. У русского народа есть брат, имеющий тяжелые обвинения против него, и нам нужно помириться с этим народом — братом и врагом — для начала принесения в жертву нашего национального эгоизма на алтарь Вселенской Церкви.

Руссификация Польши и разрушение греко–униатской Церкви — национальный грех России.

Это не вопрос чувства, хотя и чувство должно было бы иметь свое место во всех человеческих отношениях. Но между сентиментальной политикой и политикой эгоизма и насилия есть нечто среднее: политика нравственной обязательности или справедливости. Я не хочу рассматривать здесь притязаний поляков на восстановление их старого королевства, ни тех возражений, которые русские с полным правом могут им противопоставить. Дело не в осуществлении проблематических планов, а в очевидной и неоспоримой несправедливости, от которой нам следует отказаться во всяком случае. Я говорю о гнусной системе руссификации, которая имеет дело уже не с политической автономией, но нападает на национальное существование, на самую душу польского народа. Обрусить Польшу, значит убить нацию, имеющую весьма развитое самосознание, имевшую славную историю и опередившую нас в своей интеллектуальной культуре, нацию, которая и теперь еще не уступает нам в научной и литературной деятельности. И хотя при этих условиях окончательная цель наших руссификаторов по счастью недостижима, однако все, что предпринимается для ее осуществления, не становится от этого менее преступным и зловредным. Эта тираническая руссификация, тесно связанная с еще более тираническим разрушением греко–униатской церкви, представляет воистину национальный грех, тяжелым бременем лежащий на совести России и парализующий ее моральные силы.

Берлинский конгресс — наказание России за ее исторический грех.

Бывали случаи, что великие нации в течение долгого времени одерживали победы в неправом деле. Но Провидение, в особой заботливости о спасении нашей национальной души, спешит, повидимому, показать нам с полной очевидностью, что сила, даже победоносная, ни на что не пригодна, когда ею не руководит чистая совесть. Наш исторический грех отнял у последней нашей войны ее практические результаты, а вместе с ними ее моральную ценность; он преследовал на Балканах наших победоносных орлов и остановил их перед стенами Константинополя; отняв у нас уверенность и порыв народа, верного своей миссии, этот грех навязал нам вместо триумфа, купленного столькими героическими усилиями, унижение Берлинского конгресса и в заключение прогнал нас из Сербии и Болгарии, которым мы хотели оказать покровительство, продолжая угнетать Польшу.

Противоречие между политикой угнетения поляков, евреев, униатов и раскольников и освободительной политикой на Балканах.

Эта система гнета, применяемая не к одной только Польше, как ни плоха сама по себе, становится еще значительно хуже от того вопиющего противоречия, в котором она стоит к великодушным освободительным идеям и бескорыстному покровительству, на которые русская политика всегда заявляла свое преимущественное право. Эта политика по необходимости пропитана лживостью и лицемерием, отнимающими у нее всякий престиж и делающими невозможным какой–либо прочный успех. Нельзя безнаказанно написать на своем знамени свободу славянских и других народов, отнимая в то же время национальную свободу у поляков, религиозную свободу у униатов и русских раскольников, гражданские права у евреев.

Средства приготовить себя к осуществлению национальной идеи: отречение от национального эгоизма и отказ от политики руссификации.

Не в таком состоянии, с устами загражденными, с завязанными глазами и с душой, раздираемой противоречиями и угрызениями совести, надлежит идти России на свое историческое дело. Нам уже были даны два тяжелых урока, два строгих предостережения: в Севастополе, во–первых, и затем при еще более знаменательных обстоятельствах — в Берлине. Не следует ждать третьего предостережения, которое может быть и последним. Раскаяться в своих исторических грехах и удовлетворить требованиям справедливости, отречься от национального эгоизма, отказавшись от политики руссификации и признав без оговорок религиозную свободу, — вот единственное средство для России приуготовить себя к откровению и осуществлению своей действительной национальной идеи, которая — этого не следует забывать — не есть отвлеченная идея или слепой рок, но прежде всего нравственный долг. Русская идея, мы знаем это, не может быть не чем иным, как некоторым определенным аспектом идеи христианской, и миссия нашего народа может стать для нас ясна, лишь когда мы проникнем в истинный смысл христианства.

IX Устройство Вселенской Церкви: священство, национальные государи, пророки.

Необходимость сохранения предания в Церкви.

Вот уже около тридцати или сорока лет как более или менее почтенные писатели проповедуют нам, как во Франции, так и в России[106], некоторое идеальное христианство и идеальную церковь, духовное царство свободного братства и совершенной любви. Таков, конечно, идеал, то есть будущее церкви. Доктрина этих авторов есть пророчество. Но, чтобы не быть лжепророчеством, она должна была бы указать нам прямой путь и действительные средства к осуществлению этого абсолютного идеала. Идеал, если он только не пустая мечта, не может быть не чем другим, как осуществимым совершенством того, что уже дано. Разве отказом от прошлого Вселенской Церкви и разрушением ее формы, как она нам дана в настоящем, можем мы прийти к идеальному царству братства и совершенной любви? Это было бы лишь довольно неуместным приложением закона отцеубийства, правящего нашей смертной жизнью. В этой жизни, определяемой состоянием извращенности природы, новое поколение достигает пользования действительностью, лишь неблагородно вытесняя своих предков, но потому–то это преступное существование и длится лишь одно мгновение; и если Кронос, искалечив и вытеснив старого Ураноса, сам был в свою очередь устранен Зевсом, которого ему не удалось проглотить, то и этот новый бог вступил на оскверненный престол лишь для того, чтобы со временем потерпеть подобную же участь. Таков закон фальсифицированной и извращенной жизни, жизни, которой не надлежало бы быть, ибо она скорее смерть, чем жизнь; и в силу этого человечество, истомленное нескончаемостью бедствия, в смертельной тоске ждало, как истинного спасителя, Сына Бога, Который не был бы соперником своего Отца. И теперь, когда этот истинный Сын, не замещающий, но являющий в Себе и прославляющий Отца, пришел и дал возрожденному человечеству, Вселенской Церкви, закон бессмертной жизни, пытаются под новой маской ввести в саму эту Церковь, в этот организм истинной жизни, упраздненный закон смерти!

Связь между настоящим, прошедшим и будущим человечества.

На самом деле во Вселенской Церкви прошлое и будущее, традиция и идеал, не только не исключают друг друга, но равно существенны и необходимы для создания истинного настоящего человечества, его благосостояния в данное время. Благочестие, справедливость и милосердие, чуждые всякой зависти и всякого соперничества, должны образовать устойчивую и нерасторжимую связь между тремя основными действующими силами социального и исторического человечества, между представителями его прошлого единства, его настоящей множественности и его будущей целостности.

Священство. Необходимость его объединения в лице Верховного Первосвященника.

Принцип прошлого, или отчества, осуществлен в Церкви священством, духовными отцами, старцами или старейшинами по преимуществу (pretre от пресвитер — senior), представителями на земле небесного Отца, Ветхого деньми. И для всеобщей, или кафолической, Церкви должно существовать общее, или интернациональное, священство, централизованное и объединенное в лице общего Отца всех народов, Верховного Первосвященника. Очевидно, в самом деле, что национальное священство не может, как таковое, быть представителем общего отчества, долженствующего равно обнимать все нации. Что же касается до соединения различных национальных клиров в одно вселенское тело, то оно может быть осуществлено лишь при посредстве реального и постоянного интернационального центра, могущего по праву и на деле противодействовать всем парктикуляристическим тенденциям.

Необходимость объединения национальных и индивидуальных элементов вокруг единого центра всемирной церковной монархии.

Реальное единство семьи не может существовать правильным и устоичивым образом без общего отца или кого–либо, замещающего его. Чтобы создать из индивидов и народов семью, реальное братство, необходимо осуществить здесь на земле отческий принцип религии в церковной монархии, которая действительно могла бы объединить вокруг себя все национальные и индивидуальные элементы и служить им постоянно живым образом и свободным орудием небесного отчества.

Национальные государства.

Вселенское, или интернациональное священство с Верховным Первосвященником, как единственным центром, отображает, одухотворяя его, первый возраст человечества, когда все народы в действительности были соединены общностью происхождения и тождественностью религиозных идей и правил жизни. В этом — истинное прошлое человеческого рода, прошлое, не ложащееся гнетом на настоящее, но служащее ему устойчивой основой и не исключающее будущего, но по существу единое с ним; что же касается настоящего человечества, то оно является нам определенным многообразием наций, стремящихся сплотиться в законченные тела, или государства, имеющие каждое отдельный независимый центр, светскую власть или мирское правительство, представляющее и направляющее объединенную деятельность национальных сил. Интересы человечества в целом не существуют для государства и светского правительства, обязанности которого ограничены той частью человеческого рода, во главе которой оно стоит. Вселенская Церковь, пребывая чрез посредство священнического чина, объединенного в лице Верховного Первосвященника, хранительницей религии всеобщего отчества, великого и вечного прошлого нашего рода, не исключает, однако, наличного многообразия наций и государств. Церковь не может только ни в каком случае санкционировать, — и в этом она является верным орудием истины и воли Божией, — раздоров и борьбы между нациями, как окончательного состояния человеческого общества. Истинная Церковь всегда осудит доктрину, утверждающую, что нет ничего выше национальных интересов, это новое язычество, творящее себе из нации верховное божество, этот ложный патриотизм, стремящийся стать на место религии. Церковь признает права наций, нападая в то же время на национальный эгоизм; она уважает власть государства, но противоборствует его абсолютизму.

Национальные различия должны пребыть до конца веков; народы должны оставаться на деле обособленными членами вселенского организма. Но и сам этот организм должен также существовать на деле; великое человеческое единство не должно существовать лишь в виде скрытой силы или абстрактного существа, но должно воплотиться в видимом социальном теле, явная и непрестанная центростремительная сила которого могла бы противодействовать множеству центробежных сил, раздирающих человечество.

Подчинение народов и государств нравственному авторитету общего Отца.

Чтобы достигнуть идеала совершенного единства, нужно опираться на единство не совершенное, но реальное. Прежде чем объединиться в свободе, нужно объединиться в послушании. Чтобы возвыситься до вселенского братства, нации, государства и властители должны подчиниться сначала вселенскому сыновству, признав моральный авторитет общего Отца. Забвение тех чувств, которые народы должны питать к религиозному прошлому человечества, было бы весьма плохим предзнаменованием для будущего этого последнего. Когда сеешь нечестие, пожинаешь отнюдь не братство.

Значение пророков.

Истинная будущность человечества, над которой нам надлежит потрудиться, есть вселенское братство, исходящее из вселенского отчества чрез непрестанное моральное и социальное сыновство. Это будущее, которое для осуществления полного идеала должно согласить интересы настоящей жизни с правами прошлого, было во все времена представляемо в церкви Бога истинными пророками. Общение Бога с людьми, или Вселенская Церковь (в широком смысле этого слова), имея в священстве орудие своего основного религиозного единства и в мирской власти орудие своей наличной национальной множественности, должна выявить также свою абсолютную целостность, свое свободное и совершенное единство при посредстве пророков, свободно воздвигаемых Духом Божиим для просвещения народов и их властителей и непрестанно указывающих им на совершенный идеал человеческого общества.

X Единение прошлого, настоящего и будущего в лице Первосвященника, государя и пророка.

Согласие и гармоническое действие этих факторов, как главное условие истинного прогресса.

Таким образом, все три члена социального бытия одновременно представлены в истинной жизни Вселенской Церкви, направляемой совокупностью всех трех главных действующих сил: духовного авторитета Вселенского Первосвященника (непогрешимого главы священства), представляющего истинное непреходящее прошлое человечества; светской власти национального государя (законного главы государства), сосредоточивающего в себе и олицетворяющего собою интересы, права и обязанности настоящего; наконец, свободного служения пророка (вдохновенного главы человеческого общества в его целом), открывающего начало осуществления идеального будущего человечества. Согласие и гармоническое действие этих трех главных факторов является первым условием истинного прогресса. Верховный Первосвященник есть представитель истинного, вечного отечества, а не ложного отечества языческого Кроноса (Времени), пожирающего своих детей. Он, напротив, находит свою жизнь лишь в их жизни. Верный страж предания, утверждающий его неизменное единство, Вселенский Первосвященник не имеет надобности отвергать ни законных интересов настоящего, ни благородных порывов к идеалу совершенному; для доброго ограждения прошлого ему не нужно связывать настоящего и закрывать дверь перед будущим. С своей стороны глава национального государства, если он достоин врученной ему власти, должен мыслить и действовать как истинный сын Вселенской Церкви (представленной Верховным Первосвященником), и тогда он есть истинный образ и орудие Сына и вечного Царя, Того, Кто творит не Свою волю, но волю Отца и желает быть прославленным лишь для того, чтобы в Себе прославить Отца. Наконец, свободный инициатор прогрессивного социального движения, пророк, если только он верен своему великому призванию, если он согласует свое личное вдохновение с вселенским преданием и свою свободу — истинную свободу чад Божиих — с сыновним благоговением к священному авторитету и со справедливым уважением к законным властям и правам, становится истинным орудием Святого Духа, глаголавшего устами пророков и одушевляющего вселенское Тело Христа, побуждая его стремиться к безусловному совершенству. Чем совершеннее единение этих трех одновременных представителей прошлого, настоящего и будущего человечества, тем решительнее победа Вселенской Церкви над роковым законом времени и смерти, тем теснее связь, соединяющая наше земное существование с вечной жизнью Божественной Троицы.

Верховная власть и ее функции в теократическом обществе.

Как в Троице каждая из трех Ипостасей есть совершенный Бог, и тем не менее, в силу их единосущности, существует только один Бог, ибо ни одно из этих трех Лиц не имеет отдельного бытия и никогда не находится вне субстанционального и нераздельного единства с двумя другими, точно так же каждый из трех главных чинов теократического общества владеет действительной верховной властью, причем, однако, это не предполагает трех различных абсолютных властей во Вселенской Церкви или в какой–либо ее части, ибо три представителя богочеловеческой верховной власти должны быть безусловно солидарны между собой, являясь лишь тремя главными органами единого общественного тела, выполняющими три основные функции единой коллективной жизни.

Нарушение солидарности между духовной и светской властью в наше время.

В Божественной Троице Третье Лицо предполагает два Первых в Их единстве. Так оно должно быть и в социальной троице человечества. Свободная и совершенная организация общества, представляющая призвание истинных пророков, предполагает союз и солидарность между властью духовной и властью светской, Церковью и государством, христианством и национальностью. Между тем этого союза и этой солидарности нет больше. Они разрушены восстанием сына против отца, ложным абсолютизмом национального государства, пожелавшего стать всем, оставаясь одним, и поглотившего авторитет Церкви, удушившего социальную свободу. Ложная царская власть породила ложных пророков, и антисоциальный абсолютизм государства естественно вызвал антисоциальный индивидуализм прогрессивной цивилизации. Великое социальное единство, нарушенное нациями и государствами, не может сохраниться надолго для индивидов. Раз человеческое общество не существует более для каждого человека, как некоторое органическое целое, солидарной частью которого он себя чувствует, общественные связи становятся для индивида внешними и произвольными границами, против которых он возмущается и которые он в конце концов отбрасывает. И вот он достиг свободы, но той свободы, которую смерть дает органическим элементам разлагающегося тела. Этот мрачный образ, которым славянофилы так злоупотребляли в своей борьбе с Западом и которому радовалась их национальная гордость, должен был бы внушать нам совершено обратные чувства. Не на Западе, а в Византии первородный грех националистического партикуляризма и абсолютического цезарепапизма впервые внес смерть в социальное тело Христа. А ответственная преемница Византии есть Русская Империя. И теперь Россия есть единственная христианская страна, где национальное государство без оговорок утверждает свой исключительный абсолютизм, делая из церкви атрибут национальности и послушное орудие мирской власти, где это устранение божественного авторитета не уравновешивается даже (насколько эго возможно) свободою человеческого духа.

Значение и подлинное призвание светской власти.

Второй член социальной троицы, — государство, или светская власть, — в силу своего посредствующего положения между двумя другими, является главнейшим орудием поддержания или разрушения целостности вселенского тела. Признавая начало единства и солидарности, представляемое Церковью, и сводя во имя этой солидарности к справедливой мере все то неравенство, которое проистекает из свободной деятельности частных сил, государство является могучим орудием истинной социальной организации. Напротив того, замыкаясь в отъединенном и эгоистическом абсолютизме, государство теряет свою истинную нерушимую основу и непогрешимую санкцию своей социальной деятельности и оставляет вселенское общество без защиты против «тайны нечестия».

Задача России — подчинить власть государства авторитету Вселенской Церкви и отвести подобающее место общественной свободе.

В силу исторических условий, в которые она поставлена, Россия являет наиболее полное развитие, наиболее чистое и наиболее могущественное выражение абсолютного национального государства, отвергающего единство Церкви и исключающего религиозную свободу. Если бы мы были языческим народом, мы, конечно, могли бы окончательно кристаллизоваться в сказанном состоянии. Но народ русский — народ в глубине души своей христианский, и непомерное развитие, которое получил в нем антихристианский принцип абсолютного государства, есть лишь обратная сторона принципа истинного, начала христианского государства, царской власти Христа. Это есть второе начало социальной троицы, и дабы проявить его в правде и истине, Россия должна прежде всего поставить это начало на то место, которое ему принадлежит, признать и утвердить его не как единственный принцип нашего обособленного национального существования, но как второй из трех главных деятелей вселенской социальной жизни, в неразрывной связи с которой мы должны пребывать. Христианская Россия, подражая самому Христу, должна подчинить власть государства (царственную власть Сына) авторитету Вселенской Церкви (священству Отца) и отвести подобающее место общественной свободе (действию Духа). Русская Империя, отъединенная в своем абсолютизме, есть лишь угроза борьбы и бесконечных войн. Русская Империя, пожелавшая служить Вселенской Церкви и делу общественной организации, взять их под свой покров, внесет в семейство народов мир и благословение.

Заключение: чего требует от нас Русская идея.

«Не добро быть человеку одному». То же можно сказать и о всякой нации.

Девятьсот лет тому назад мы были крещены Святым Владимиром во имя животворящей Троицы, а не во имя бесплодного единства. Русская идея не может заключаться в отречении от нашего крещения. Русская идея, исторический долг России требует от нас признания нашей неразрывной связи с вселенским семейством Христа и обращения всех наших национальных дарований, всей мощи нашей Империи на окончательное осуществление социальной троицы, где каждое из трех главных органических единств, церковь, государство и общество, безусловно свободно и державно, не в отъединении от двух других, поглощая или истребляя их, но в утверждении безусловной внутренней связи с ними. Восстановить на земле этот верный образ божественной Троицы — вот в чем русская идея. И в том, что эта идея не имеет в себе ничего исключительного и партикуляристического, что она представляет лишь новый аспект самой христианской идеи, что для осуществления этого национального призвания нам не нужно действовать против других наций, но с ними и для них, — в этом лежит великое доказательство, что эта идея есть идея истинная. Ибо истина есть лишь форма Добра, а Добру неведома зависть.

Россия и Вселенская Церковь

***

La Russie et l’Eglise Universelle Paris, ed. A. Savine, 1889 Перевод с французского Г. А. Рачинского Москва. — 1911. Товарищество типографии А. И. Мамонтова.

Введение

Сто лет тому назад, Франция, — этот передовой отряд человечества — вознамерилась открыть новую эпоху истории, провозгласив права человека. Правда, что Христианство уже, много веков до того, даровало людям право и власть быть Чадами Божиимиε8ωκεν αυτοίς εζουσίαν τέκναεοΰγενεσθαι(Иоан. I. 12). Но в общественной жизни христианского мира эта верховная власть человека была мало–помалу позабыта, и новое провозглашение ее французами никоим образом не могло явиться излишним. Я говорю не об отдельных злоупотреблениях, но о началах, признанных общественной совестью, выраженных в законах осуществленных в известных установлениях. Путем такого законного установления христианская Америка лишила негров–христиан их человеческого достоинства и беспощадно отдала их во власть тиранов–рабовладельцев, которые также с своей стороны исповедовали христианскую религию. Закон благочестивой Англии посылал на виселицу всякого человека, укравшего, чтобы не умереть с голоду, что–либо из съестных припасов богатого соседа. Закон, наконец, и установление разрешали в Польше и «святой» Руси помещику продавать своих крепостных, как скотину[107]. Я не имею претензии судить о частных делах Франции и решать, действительно ли Революция, — как то утверждают весьма выдающиеся и более компетентные, чем я, писатели, — причинила этой стране больше зла, чем добра[108]. Но не следует забывать, что, если каждая историческая нация работает более или менее на пользу всего мира, то Франции принадлежит в особенности привилегия вселенского воздействия в области политики и общественности.

Если революционное движение и разрушило многое, чему надлежало быть разрушенным; если оно унесло с собой и навсегда много неправд, то все же попытка создать общественный порядок, основанный на справедливости, потерпела жалкое крушение. Справедливость есть лишь практическое выражение истины, ее приложение, — а точка отправления революционного движения была ложной. Утверждение прав человека, чтобы стать положительным началом общественного переустройства, требовало прежде всего установления истинной идеи человека. Как представляли себе эту последнюю республиканцы, — известно: они видели и понимали в человеке лишь отвлеченную индивидуальность, умопостигаемое существо, лишенное всякого положительного содержания. Я не ставлю себе задачей разоблачение внутреннего противоречия этого революционного индивидуализма с тем, чтобы показать, как отвлеченный «человек» внезапно превратился в не менее отвлеченного «гражданина», как свободный и властный индивид роковым образом оказался рабом и беззащитной жертвой державного Государства или «нации», то есть шайки темных личностей, вынесенных революционным водоворотом на поверхность общественной жизни и освирепевших от сознания своего внутреннего ничтожества. Бесспорно, было бы крайне интересно и весьма поучительно проследить диалектическую нить, связывающую принципы 1789–го года с фактами 1793–го. Но что мне представляется еще более важным, это констатировать, чтоπρώτονψεύδος (изначальная ложь) Революции — начало индивидуального человека, рассматриваемого как существо целостное в себе и для себя, — что эта ложная идея индивидуализма не есть изобретение революционеров или их духовных отцов — энциклопедистов, но представляет логический, хотя и непредвиденный вывод из старой лжехристианской или полухристианской доктрины — коренной причины всех аномалий в истории христианского мира и в настоящем его положении.

Человечество предположило, что, раз оно исповедует божество Христа, оно тем самым избавлено от обязанности принимать в серьез Его слова. Отдельные евангельские тексты были так обработаны, что из них можно было извлечь все, что угодно, а относительно других текстов, которые не поддавались такой обработке, условлено было хранить молчание. Беспрестанно повторяли заповедь: «отдавайте кесарево кесарю, а Божие Боту», чтобы освятить тем порядок вещей, при котором Кесарю отдавалось все, а Богу — ничего. Словами: «Царство мое не от мира сего» пытались оправдать и поддержать языческий характер нашей общественной и политической жизни, словно христианское общество роковым образом должно было входить в состав этого мира, а не царства Христа. Что же касается слов: «дана мне всякая власть на небесах и на земле», — то их не приводили. Христа принимали как совершителя жертвы и искупительную жертву, но не желали иметь дела с Христом–Царем. Его царское достоинство было заменено всяческими языческими тираниями, и христианские народы повторили крик еврейской черни: «нет у нас царя кроме Кесаря»! Так история увидела, и мы сами видим еще и теперь, странное явление общества, исповедующего христианство, как свою религию, и остающегося языческим, — не только по жизни своей, но и по закону своей жизни.

Этот дуализм есть моральное крушение, а не логическая непоследовательность. Это легко можно заметить по лицемерному и софистическому характеру доводов, обычно приводимых в защиту такого порядка вещей. «Рабство и жестокие кары — говорил тридцать лет тому назад знаменитый в России епископ — не противны духу Христианства: ибо физическое страдание не наносит вреда спасению души, единственному предмету нашей религии». Как будто физическое страдание, причиняемое людям человеком, не предполагает в этом последнем нравственной извращенности, дела неправды и жестокости, несомненно опасных для спасения его души. Допустив даже — а это будет нелепостью — что христианское общество может быть бесчувственным к страданиям угнетенных, как может оно относиться безразлично к греху угнетателей? В этом весь вопрос.

Экономическое рабство нашло еще большее число защитников в христианском мире, чем рабство в собственном смысле этого слова. «Общество и Государство, говорят они, нимало не обязаны принимать общие и постоянные меры против пауперизма; достаточно добровольной милостыни: разве не возвещено Христом, что бедные всегда будут на земле?» Да, всегда будут бедные, как будут всегда и больные, — но разве это доказывает бесполезность санитарных мер? Бедность сама по себе не есть зло, так же, как и болезнь: зло, это — оставаться безучастным к страданиям своего ближнего. И дело тут не в одних бедных: богатые также имеют право на наше сострадание. Эти бедные богатые! Мы делаем все, чтобы развить их горб, а затем приглашаем их пожаловать в Царствие Божие через едва заметное ушко личной благотворительности. Впрочем, известно, что хорошо осведомленная экзегеза полагала, что «игольные уши» представляют не что иное, как буквальный перевод еврейского наименования одних из ворот Иерусалима (Негэб–га–хаммат или Хур–гахаммат), проход в которых был затруднителен для верблюдов. Посему можно предположить, что евангелие предлагает богатым не бесконечно малый проход личной филантропии, а скорее узкий и тяжелый, но все же проходимый путь социальной реформы.

Желали бы ограничить общественную деятельность христианства делами любви, лишить христианскую нравственность всякой легальной санкции, всякого характера обязательности. Мы имеем здесь современное приложение древной гностической антиномии (в частности системы Маркиона), неоднократно анафематствованной Церковью. Чтобы все отношения между людьми определялись благоволением и братской любовью, — такова без сомнения конечная воля Бога, цель его творения; но в исторической действительности — как и в молитве Господней — осуществление божественной воли на земле предполагает предварительно священие имени Бога и пришествие Его Царства. Имя Божие есть истина; и Царство Его — правда. Торжество евангельской любви в человеческом обществе обусловлено посему познанием истины и осуществлением правды на деле.

Воистину, все — едино; и Бог — безусловное единство — есть все во всех. Но это божественное единство скрыто от наших взоров миром зла и иллюзии, как следствием греховности вселенского человека. Закон этого мира есть разделение и обособление частей Великого Целого; и само человечество, долженствовавшее стать объединяющим разумом вещественной вселенной, раздробилось и рассеялось по лицу земли и могло достигнуть своими собственными усилиями лишь частичного и неустойчивого единства (вселенской монархии язычества). Эта монархия, представленная сначала Тиверием и Нероном, получила истинное начало своего единства, когда «благодать и истина» явлены были в Иисусе Христе. Возвращенный к единению с Богом, род человеческий вновь обрел свое единство. Чтобы быть полным, это единство должно было быть трояким: оно должно было осуществить свое идеальное совершенство на основе божественного события и в среде человеческой жизни. Раз человечество действительно отошло от божественного единства, это последнее должно быть дано нам сначала как реальный объект, от нас самих независящий, как Царство Божие к нам идущее, как Церковь внешняя и объективная. Но, раз вступив в связь с этим внешним для него единством, человечество должно перевести его в действие, усвоив его своим собственным трудом — Царство Божие силою берется; и делающие усилия овладевают им. Явленное сначала для нас и затем через нас, Царство Божие должно в конце концов раскрыться в нас во всем своем внутреннем и безусловном совершенстве, как любовь, мир и радость в Духе Святом.

Таким образом Вселенская Церковь (в широком смысле этого слова) раскрывается как тройственный богочеловеческий союз: мы имеем союз священства, в котором божественное начало, безусловное и неизменное, преобладает и создает Церковь в собственном смысле этого слова — Храм Бога; мы имеем союз царства, в котором преобладает человеческое начало и который образует христианское Государство (Церковь, как живое тело Бога); и, наконец, мы имеем союз пророчества, в котором божеское и человеческое должны взаимно проникать друг друга в свободном и обоюдном сочетании, образуя совершенное христианское общество (Церковь, как Богоневеста).

Нравственная основа союза священства, или Церкви в собственном смысле этого слова, есть вера и благочестие; союз царства — христианское Государство — покоится на законе и справедливости; начало, присущее союзу пророчества, или совершенному обществу, есть свобода и любовь.

Церковь, в собственном смысле этого слова, представленная священной иерархией, связует человечество с Богом через исповедание истинной веры и через благодать таинств. Но, если вера, которую Церковь возвещает христианскому человечеству, есть вера живая и если благодать таинств есть благодать действенная, то и богочеловеческий союз, являющийся следствием их, не может быть ограничен исключительно религиозной областью, но должен простираться на все общественные отношения людей, перерождать и преобразовывать их социальную и политическую жизнь. Здесь человечеству открывается соответствующее его природе поле деятельности. Здесь богочеловеческое действие не есть нечто совершившееся, как в Церкви, обладающей священством, но поставленная задача. Предстоит осуществить в человеческом обществе божественную истину, приложить эту истину к делу. Но в своем практическом выражении истина носит имя справедливости.

Истина есть безусловное бытие всех в единстве; она есть вселенская солидарность, вечно пребывающая в Боге, утраченная природным Человеком и в принципе вновь приобретенная духовным Человеком–Христом. Перед нами, следовательно, задача продолжить человеческим действием дело Богочеловека — дело объединения, отвоевывая мир у противоположного принципа эгоизма и разделения. Каждое отдельное существо — нация, класс, индивид — поскольку оно утверждается в себе для себя и обособляется от богочеловеческого целого, действует против истины; и если истина жива в нас, она должна противоборствовать и проявиться, как справедливость. Таким образом, познав вселенскую солидарность (единство в целостности), как истину, осуществив ее на деле, как справедливость, возрожденное человечество будет в состоянии ощутить ее, как внутреннюю свою сущность, и вполне овладеть и насладиться ею в духе свободы и любви.

Все суть едино в Церкви через единство иерархии, веры и таинств; все объединены в христианском Государстве справедливостью и законом; все должны стать едиными в естественной любви и свободном сотрудничестве. Эти три образа или, вернее, три степени единства неразрывно связаны между собою. Чтобы подчинить нации, классы и индивиды этой вселенской солидарности — Царству Божию, христианское Государство само должно верить в нее, как в безусловную истину, открытую самим Богом. Но Божественное откровение не может обращаться непосредственно к Государству, как таковому, то есть к природному и внебожественному человечеству: Бог открыл себя. Он доверил свою истину и свою благодать избранному человечеству, которое он сам освятил и устроил, то есть Церкви. Чтобы подчинить человечество безусловной справедливости, Государство — само создание человеческих сил и исторических условий — должно оправдать себя, подчинившись Церкви, которая снабжает его нравственной и религиозной санкцией и дает ему реальную основу для его дела. Столь же очевидно, что совершенное христианское общество, или союз пророческий, царство любви и духовной свободы, предполагает союзы священства и царства. Ибо для того, чтобы божественная благодать и истина могли вполне определить и внутренно преобразить моральное существо всех, им необходимо сначала иметь объективную силу в этом мире, они должны быть воплощены в религиозном факте и поддержаны воздействием закона, должны существовать как Церковь и как Государство.

Установление священства есть совершившийся факт, а вполне свободное братство пока лишь идеал; поэтому главным образом средний термин — Государство в его отношении к христианству — определяет исторические судьбы человечества.

Смысл существования Государства вообще есть защита человеческого общества против зла, поскольку это последнее проявляется во вне и открыто, — против явного зла. Раз истинное благо общества есть солидарность всех — вселенская справедливость и мир — общественное зло не может быть ничем другим, как нарушенной солидарностью. Действительная жизнь человечества являет нам тройственное нарушение вселенской солидарности, или справедливости: последняя бывает нарушена, 1) когда одна нация посягает на существование или свободу другой нации;2)когда один класс общества угнетает другой; 3) когда индивид открыто восстает против общественного порядка, совершая преступление.

Пока в историческом человечестве существовало несколько отдельных Государств, безусловно независимых друг от друга, непосредственная задача каждого из них в области внешней политики ограничивалась защитой этой независимости. Но идея, или, вернее, инстинкт интернациональной солидарности, всегда пребывал в историческом человечестве, выражаясь то в стремлении к вселенской монархии — стремлении, приведшем к идее и факту римского мира (pax romana) — то (у евреев) в религиозном основоположении, утверждающем единство природы и общность происхождения всего человеческого рода — всех бенэ–Адам, — идее, дополненной затем в христианской религии, поставившей над этим природным единством духовное общение всех людей, возрожденных и ставших сынами второго Адама, Христа — бенэ–Машия.

Эта новая идея была осуществлена — правда, весьма несовершенно в христианском средневековье, которое, несмотря на свой буйный характер, рассматривало в общем всякую войну между христианскими народами, как войну междоусобную, как преступление и грех. Поколебав несовершенную, но все–же реальную основу этого единства — монархию пап — народы нового времени принуждены были однако дать некоторый суррогат идее вселенского христианства в фикции европейского равновесия. Искренно или нет, но вселенский мир признан всеми за истинную цель международной политики.

Итак приходится констатировать два в равной мере очевидных факта: 1) существует всеобщее сознание человеческой солидарности и потребность в интернациональном единстве, в pax Christiana или, если угодно, humana; 2) этого единства налицо в данное время нет, и первая из трех общественных задач остается неразрешенной в наши дни, как и в древнем мире. То же можно сказать и о двух остальных задачах.

Вселенская солидарность покоится на предположении, что каждая составная часть великого целого — каждая нация, каждое общество и каждый индивид — не только имеет право на существование, но обладает и присущей ей, как таковой, внутренней ценностью, не позволяющей обращать ее в простое средство к достижению всеобщего благосостояния. Положительная и истинная идея справедливости может быть выражена в следующей формуле: всякое отдельное существо (как коллективное, так и индивидуальное) имеет свое особое ему присущее место во вселенском организме человечества. Эта положительная справедливость была неизвестна Государству древних, защищавшему себя и поддерживавшему общественный порядок путем истребления врагов на войне, обращения в рабство класса работников и применения к преступникам пыток и казней. Христианство, придав бесконечную ценность всякому человеческому существу, тем самым должно было в корне изменить характер и образ действия Государства. Общественное зло оставалось все тем же в его трояком проявлении: международном, гражданском и уголовном; Государству, как и прежде, приходилось бороться со злом в этих трех сферах, но конечная цель и средства борьбы должны были стать другими. Теперь дело шло уже не о защите какой–либо отдельной общественной группы; на место этой отрицательной цели стала задача положительная: требовалось установить при наличности национальных раздоров вселенскую солидарность; антагонизму классов и эгоизму индивидов нужно было противопоставить истинную социальную справедливость. Языческое Государство имело дело с врагом, с рабом, с преступником. Враг, раб, преступник не имели прав. Христианское Государство имеет дело лишь с членами Христа, страдающими, больными, развращенными; на нем лежит обязанность умиротворять национальную ненависть, исправлять общественную неправду, карать индивидуальные пороки. Здесь чужеземец приобретает права гражданства, раб право на свободу, преступник право на нравственное возрождение. В граде Божием нет врагов и чужеземцев, рабов и пролетариев, преступников и осужденных. Чужеземец это — брат, вдали живущий; пролетарий — несчастный брат, нуждающийся в помощи; преступник — падший брат, которого надо воздвигнуть.

Из сказанного следует, что в христианском Государстве три вещи безусловно недопустимы: во–первых, войны, внушенные национальным эгоизмом, завоевания, возвышающие одну нацию на развалинах другой, — ибо для христианского Государства преобладающий интерес представляет вселенская солидарность, или христианский мир; затем, гражданское и экономическое рабство, обращающее один класс в пассивное орудие другого; и, наконец, кары, внушенные чувством мести (в особенности смертная казнь) и налагаемые обществом на преступного индивида в целях сделать из него оплот общественной безопасности. Совершая преступление, индивид тем самым доказывает, что смотрит на общество, как на простую среду, а на ближнего, как на орудие своего эгоизма. На эту неправду не следует отвечать другой, попирая человеческое достоинство в самом преступнике, унижая его до уровня пассивного орудия карой, исключающей его улучшение и возрождение.

В области временных отношений, в порядке чисто человеческом, Государство имело задачей осуществление безусловной солидарности всех и каждого, представленной в Церкви, в порядке духовном, единством ее священства, ее веры и ее таинств. Прежде чем осуществить это единство, нужно было в него уверовать, прежде чем стать христианским на деле, Государство должно было принять веру христианскую. Этот первый шаг был совершен в Константинополе; и все христианское дело Византии сводится к этому началу.

Византийское преобразование римской Империи, начатое Константином Великим, расширенное Феодосием и получившее окончательную форму при Юстиниане, дало в результате Государство христианское лишь по имени. Законы, учреждения, а частью и общественные нравы — все это сохраняло отдельные черты старого язычества.

Рабство продолжало жить в качестве законного установления; и возмездие за преступления (в особенности за политические проступки), налагаемое на законном основании, отличалось утонченной жестокостью. Этот контраст между исповедуемым христианством и каннибализмом на деле прекрасно олицетворяется в основателе византийской империи — том Константине, который, искренно веруя в христианского Бога, чтил епископов и вел с ними беседы о Троице, а в то же время без всякого зазрения совести по языческому праву мужа и отца казнил Фаусту и Криспа.

Такое явное противоречие между верой и жизнью не могло, однако, длиться долго без того, чтобы не возникли попытки примирения. Вместо того, чтобы пожертвовать своей языческой действительностью, византийская Империя попыталась, в целях самооправдания, исказить чистоту христианской идеи. Подобный компромисс между истиной и заблуждением является подлинной сущностью всех ересей, которые — подчас измышленные императорской властью и всегда, за немногими индивидуальными исключениями, пользовавшиеся ее благорасположением — сокрушали христианский мир с IV по IX столетие.

Основная истина, отличительная идея христианства есть совершенное единение божеского и человеческого, осуществленное индивидуально во Христе и осуществляющееся социально в христианском человечестве, где божеское представлено Церковью (имеющей свое средоточие в верховном первосвященстве), а человеческое Государством. Эта тесная связь Государства с Церковью предполагает первенство последней, ибо божеское и выше, и прежде человеческого. Ересь нападала именно на это совершенное единство божеского и человеческого в Иисусе Христе, чтобы подрыть тем в самом основании органическую связь Церкви с Государством и присвоить этому последнему безусловную независимость. Понятно теперь, почему императоры второго Рима, для которых было важно сохранить и в христианском мире абсолютизм языческого Государства, выказывали такое расположение ко всем ересям, представлявшим лишь многообразные вариации одной единственной темы:

— Иисус Христос не есть истинный Сын Божий, единосущный Отцу; Бог не воплотился; природа и человечество пребывают отделенным от Божества, не объединены с ним; а, следовательно, человеческое Государство с полным правом может сохранять свою безусловную независимость и безусловное верховенство, — вот достаточное основание для Констанция или Валента симпатизировать арианству.

— Человечество Иисуса Христа есть лицо законченное в себе и соединенное с божественным Словом лишь в порядке отношения; практический вывод: человеческое Государство есть законченное и безусловное тело, связанное с религией лишь внешним отношением. — В этом сущность несторианской ереси, и мы отлично видим, почему при появлении ее император Феодосий П взял ее под свое покровительство и сделал все от него зависящее для ее поддержания.

— Человечество в Иисусе Христе поглощено Божеством — вот ересь, представляющаяся на первый взгляд прямой противоположностью предыдущей. На самом деле, однако, это не так: если предпосылки и другие, то заключение безусловно тождественно. — Раз человечество Христа более не существует, воплощение является лишь фактом прошлого, — природа и род человеческий остаются безусловно вне Божества. Христос вознес с собой на небеса все, что принадлежало Ему, и предоставил землю Кесарю. — С верным чутьем тот же Феодосий II, не смущаясь кажущимся противоречием, перенес все свои милости с побежденного несторианства на только–что нарождавшееся монофизитство, причем понудил квази–вселенский собор (ефесское разбойничество) по всем правилам признать таковое. И после того, как авторитет великого папы взял верх над еретическим собором, императоры, более или менее поддерживаемые греческой иерархией, не прекращали попыток отыскать новые компромиссы. Генотикон императора Зенона (ставший причиной первого продолжительного разрыва между востоком и западом — раскола Акакия), коварные предприятия Юстиниана и Феодоры сопровождались новой императорской ересью, монофелитством. — В Богочеловеке нет человеческих воли и действия, человечество его чисто пассивно и определяется исключительно безусловным фактом его божественности. ·— Здесь мы имеем отрицание человеческой свободы и энергии — фатализм и квиетизм. Человечество не причем в деле своего спасения: действует один Бог. Пассивно подчиниться божественному факту, представленному в отношении духовного — неподвижной Церковью, а в отношении мирского — священной властью божественного Августа, вот в чем весь долг Христианина. — Находившая в течение более чем пятидесяти лет поддержку в Империи и всей иерархии Востока, за исключением нескольких монахов, принужденных искать убежища в Риме, монофелитская ересь была побеждена в Константинополе (в 680 году) лишь с тем, чтобы в самом непродолжительном времени уступить место новому императорскому компромиссу между христианской истиной и анти–христианством.

Синтетическое единство Творца и творения не ограничивается в христианстве разумным существом человека, но охватывает и его телесное существо и, чрез посредство этого последнего, материальную природу целого мира. Еретический компромисс бесплодно пытался изъять (в принципе) из богочеловеческого единства сначала: 1) самую субстанцию человеческого существа, объявляя ее то безусловно отделенной от Божества (в несторианстве), то поглощенной сим последним и исчезнувшей в нем (в монофизитстве); затем 2) человеческие волю и действие — разумное существо человека — погружая их без остатка в божественное действие (монофелитство); засим оставалась лишь 3) телесность, внешнее существо человека и через него всей природы. Отвергнуть всякую возможность искупления, освящения и единения с Богом для мира материального и чувственного — вот основная идея иконоборческой ереси.

Иисус Христос, воскреснув во плоти, тем самым показал, что телесное бытие не исключено из богочеловеческого союза, и что внешняя и чувственная вещественность может и должна стать реальным орудием и видимым отображением божеской силы. Отсюда почитание святых икон и мощей, отсюда и законная вера в материальные чудеса, обусловленные этими святыми предметами. Таким образом, ополчаясь на иконы, византийские императоры нападали не на религиозный обычай, не на простую подробность культа, но на необходимое и бесконечно важное приложение самой христианской истины. Утверждать, что божество не может иметь чувственного выражения, не может проявляться во вне, что божественная сила не может пользоваться для своего воздействия видимыми и образными средствами, это значит отнимать у божественного воплощения всю его реальность. Это было более чем компромиссом: это было упразднением христианства. Как в предшествовавших ересях под видом чисто богословского спора скрывался важный общественный и политический вопрос, так иконоборческое движение под предлогом обрядовой реформы пыталось поколебать общественный организм Христианства. Материальная реализация божественного, ознаменованная в области культа святыми иконами и мощами, в общественной области представлена учреждением. В христианской Церкви есть вещественно определенная точка, внешний и видимый центр действия, — образ и орудие божественной власти. Апостольский престол в Риме — эта чудотворная икона вселенского христианства — был непосредственно затронут в иконоборческом споре, раз все ереси приводили к отрицанию действительности божественного воплощения, вечное продолжение которого в порядке политическом и общественном представлено было Римом. И история действительно показывает нам, что все ереси, которые деятельно поддерживало или пассивно принимало большинство греческого духовенства, встречали непреодолимое препятствие в римской церкви и разбивались об эту евангельскую скалу. Это в особенности имело место по отношению к иконоборческой ереси, которая, отвергая всякую внешнюю форму божественного в мире, непосредственно нападала на престол Петра, на самый смысл его существования, как объективного и реального центра видимой Церкви.

Решительный бой должен был быть дан лжехристианской империей Византии православному папству, бывшему не только непогрешимым хранителем христианской истины, но и первым осуществлением этой истины в коллективной жизни рода человеческого. При чтении потрясающих писем папы Григория II к варвару Исаврянину чувствуешь, что дело шло о самом существовании Христианства. Исход борьбы не мог представляться сомнительным. Последняя из императорских ересей имела тот же конец, как и предыдущие, а с нею и весь круг теоретических или догматических компромиссов между христианской истиной и языческим началом, затеянных наследниками Константина, был заключен раз навсегда. За эрой императорских ересей последовала эволюция «православного» византизма. Чтобы вполне понять эту новую фазу антихристианского духа, необходимо вернуться к ее источникам в предшествующем периоде.

Во всей истории великих восточных ересей за пять веков, от Ария и до последних иконоборцев, мы неизменно встречаем в восточной Церкви и Империи три главных партии, последовательные победы и поражения которых составляют основу этой любопытной эволюции. На первом месте мы видим приверженцев формальных ересей, обычно подстрекаемых и поддерживаемых императорским двором. В области религиозных идей они представляли реакцию восточного язычества против христианской истины; в области идей политических они являлись открытыми врагами независимого церковного управления, основанного Иисусом Христом и представленного апостольским престолом в Риме: начинали они с того, что признавали за оказывавшим им покровительство Кесарем неограниченную власть не только в деле управления Церковью, но и в деле разрешения догматических вопросов; и когда Кесарь, понуждаемый большинством православного народа и боязнью сыграть в руку папе, отступался в конце концов от своих же креатур, главари еретической партии начинали искать себе где–либо в другом месте более прочную опору, эксплуатируя партикуляристические и полу–языческие тенденции отдельных наций, сбросивших или стремившихся сбросить римское ярмо. Так арианство — императорская религия при Констанции и Валенте, но оставленная их преемниками — в течение долгих веков господствовало среди готов и лонгобардов; так несторианство, преданное своим покровителем Феодосием II, было на некоторое время принято восточными сирийцами; а монофизитство, изгнанное из Византии несмотря на все усилия императоров, сделалось окончательно национальной религией Египта, Абиссинии и Армении.

Прямой противоположностью этой еретической партии, трижды антихристианской — по своим религиозным идеям, по своему секуляризму и по своему национализму, — являлась безусловно православная и кафолическая партия, защищавшая чистую идею христианства против всех языческих компромиссов и свободное и вселенское церковное управление против посягательств цезаропапизма и стремлений национального партикуляризма. Эта партия не пользовалась благорасположением земных властей и насчитывала в своей среде лишь отдельных представителей высшего духовенства. Но она опиралась на главнейшую религиозную силу тех времен — на монашество, а также на простосердечную веру огромного большинства верующих (по крайней мере в центральных частях византийской империи). А затем эти православные кафолики находили и признавали в центральной кафедре св. Петра могущественный оплот истины и религиозной свободы. Чтобы охарактеризовать моральную ценность и церковную значительность этой партии, достаточно сказать, что то была партия святого Афанасия Великого, святого Иоанна Златоуста, святого Флавиана, святого Максима Исповедника и святого Феодора Студита.

Но установление на долгие века судеб христианского Востока не явилось делом ни открыто еретической партии, ни партии действительно православной. Решающую роль в этой истории сыграла третья партия, которая, занимая промежуточное место между двумя другими, отличалась от них тем не менее не простыми оттенками, а имела очень определенную тенденцию и преследовала глубоко обдуманную политику. Огромное большинство высшего греческого клира принадлежало к этой партии, которую мы можем назвать полу–православной или, вернее, православно–антикафолической. По теоретическому ли убеждению, или по чувству рутины, или из привязанности к всеобщей традиции, но эти священники крепко держались православной догмы. Они ничего не имели в принципе против единства вселенской Церкви, но лишь при условии, чтобы центр этого единства находился у них; а так как на деле центр этот был в другом месте, то они и предпочитали лучше быть греками, чем христианами, и скорее соглашались на разделенную Церковь, чем на Церковь, объединенную властью, бывшей в их глазах чужой и враждебной их национальности. Как христиане, они не могли быть цезаропапистами в принципе, но, как греческие патриоты прежде всего, они предпочитали византийский цезаропапизм римскому папству. Главная их беда была в том, что греческие самодержцы большею частию выдавались, как еретики или даже как ересиархи; но что было для них еще невыносимее, это то, что редкие моменты, когда императоры брали православие под свое покровительство, совпадали с эпохами соглашения Империи и Папства. Нарушить это согласие, привязать императоров к православию, отторгнув их в то же время от кафолицизма, — это было главной задачей греческой иерархии. В этих целях она, несмотря на свое нелицемерное православие, была готова на жертвы даже в области догматики.

К ереси формальной и логической эти благочестивые люди относились с отвращением, но они не были особенно придирчивы, когда божественный Август удостаивал предложить им православную догму, слегка обработанную на свой лад. Они предпочитали лучше получить из рук греческого императора недоговоренную или искаженную формулу, чем принять чистую и полную истину от папы: генотикон Зенона с успехом заменял в их глазах догматическое послание святого Льва Великого. В шести или семи последовательных эпизодах, из которых слагается история восточных ересей, линия поведения, которой следовала лжеправославная партия, была всегда одна и та же. Вначале, когда торжествующая ересь навязывалась путем насилия, эти благоразумные люди, имевшие решительное отвращение к мученичеству, подчинялись, хотя и скрепя сердце. Благодаря их пассивной готовности, еретики имели возможность созывать общие собрания столь же или даже более многочисленные, чем действительные вселенские соборы. Но когда кровь исповедников, верность народных слоев и грозный авторитет римского первосвященника принуждали императорскую власть отступиться от заблуждения, невольные еретики толпами возвращались в православие и, как делатели последнего часа, воспринимали полную мзду свою. Мужественные исповедники редко переживали преследования, и победой истины пользовались осторожные и благоразумные. Они составляли большинство на православных соборах, как перед тем представляли его и на сборищах еретиков. И если они и не могли отказать в своем согласии представителям папы, посылавшего им точную и окончательную формулу православной догмы, если в первую минуту они и выражали свое согласие с более или менее искренним воодушевлением, то все же явное торжество папства скоро заставляло их вернуться к господствовавшему в них чувству ревнивой ненависти к апостольскому престолу. Тогда пускались в ход все усилия упорной воли и все ухищрения лукавого ума, чтобы наверстать потерянное из–за успеха папства, чтобы лишить его законного его влияния, чтобы противопоставить ему некоторую лживую и самочинную власть. Папа был им нужен против ереси, но раз эта последняя побеждена, то нельзя ли обойтись без папы? Разве патриарх нового Рима не мог бы стать на место, занимаемое главой старого? Так за каждым торжеством православия, которое всегда было и торжеством папства, неизбежно следовала в Византии антикафолическая реакция, увлекавшая за собой даже и чистосердечных, но не весьма проницательных православных.

Эта партикуляристическая реакция длилась до тех пор, пока новая, более или менее императорская, ересь не вносила смуту в совесть православных и не напоминала им о пользе действительно церковного управления и власти.

Когда, после пятидесятилетнего владычества в восточной империи, официальное арианство потерпело неудачу в своих попытках завладеть западной Церковью, и когда испанец, с благословения римского и миланского епископов, прибыл в Константинополь для восстановления там православия, преобладающая роль, которую папство сыграло в этой великой борьбе и в конечном торжестве истинного учения о Святой Троице, не замедлила вызвать зависть в мудрых греческих иерархах, которые были полуарианами в правление Констанция и Валента и которые стали вполне православными при Феодосии. Собравшись (в 380 году) на совещание, которое один из великих святых того времени[109]охарактеризовал небезызвестными словами, они открыли в данном своем составе вселенский собор — как будто западного христианства и не бывало — и самочинно заменили никейский символ — этот общий стяг вселенского православия как на Востоке, так и на Западе — новой формулой, исключительно восточного происхождения; они увенчали свое антиканоническое дело, даровав константинопольскому епископу, бывшему лишь викарием гераклейской архиепископии, сан первенствующего патриарха восточной Церкви в ущерб апостольским престолам Александрии и Антиохии, права которых были подтверждены великим собором в Никее. Если бы державные первосвятители были вообще столь честолюбивы, как их любят представлять, или, лучше сказать, если бы защита их личных законных прав была более близка их сердцу, чем дело охранения вселенского мира, — разделение двух Церквей было бы неизбежно еще в 381 году. Но великодушие и христианское сознание папы Дамаса сумели предотвратить это бедствие. Приняв во внимание, что константинопольский символ был столь же православен, как и никейский, и что дополнительный член его о Духе Святом имел свое основание в виду новой ереси пневматомахов, отвергавших исхождение Святого Духа от Отца и делавших из третьей ипостаси простую тварь Сына, — папа от своего имени и от имени всей латинской Церкви подтвердил догматическое деяние греческого собора, которому даровал тем значение действительно вселенского собора. Что же касается до незаконного присвоения константинопольскому престолу прав патриархата, то оно было пройдено молчанием.

Еще большей, чем в арианских спорах IV–го века, была роль папства в следующем веке, в истории главнейших христологических ересей. Большинство греческих епископов (третья партия, согласно нашему определению) покрыло себя позором своим пассивным участием в эфесском разбойничестве, где толпа православных иерархов принуждена была не только присутствовать при убийстве св. Флавиана, но еще подписать еретическое исповедание веры. В противоположность этой преступной слабости, папство явило себя в лице святого Льва Великого во всей своей нравственной мощи и во всем своем величии. В Халкидоне многочисленные греческие епископы, принимавшие участие в разбойничестве Диоскора, принуждены были смиренно испрашивать себе прощение у легатов папы Льва, который был приветствуем, как боговдохновенный глава Вселенской Церкви. Такое выражение благоговения и покорности перед правдой и истиной не могло придтись по душе этим развращенным иерархам с их низким моральным уровнем. Антикафолическая реакция немедленно дала себя знать на том же халкидонском соборе. После восторженных приветствий догматическому посланию папы, как «слову самого блаженного апостола Петра», византийские епископы сделали попытку подставить на место этого апостольского слова двусмысленную формулу, оставлявшую дверь открытой для ереси[110]. А когда они потерпели неудачу в этом предприятии, они перенесли свою антикафолическую деятельность на другую почву, провозгласив в незаконном заседании первенство юрисдикции императорского патриарха над всем Востоком и равенство его папе. Однако, это деяние, направленное против державного первосвятителя, грекам пришлось смиренно повергнуть на утверждение самого папы, который его полностью отменил. Таким образом, несмотря на все, халкидонский собор остался в истории как блистательное торжество папства. Партия православных антикафоликов не могла помириться с таким исходом дела. На этот раз реакция была решительной и упорной. Так как чистое православие оказалось слишком римским, то предприняты были шаги в сторону ереси. Патриарх Акакий благоприятствовал генотикону императора Зенона — компромиссу с монофизитством. Отлученный папой от церкви, он приобрел печальную славу, дав свое имя первому формальному расколу между Востоком и Западом. Но главнейшие обстоятельства этой антикафолической реакции не дали ему перейти в окончательный разрыв. Полу–православная партия окончательно уронила себя в расколе Акакия теми уступками, которые ей пришлось сделать явной ереси, — уступками, которые, смутив религиозную совесть верующих, ни мало не удовлетворили притязаниям еретиков. Эти последние, ободренные генотиконом, который они с презрением отвергли, охватили пожаром весь Египет и грозили отпадением его от Империи. С другой стороны восточное монашество, раздраженное изменой иерархии, разжигало смуту в Сирии и Малой Азии; и даже в Константинополе толпа рукоплескала монаху, прицепившему к мантии патриарха–раскольника буллу с отлучением, присланную папой.

Было бы неразумной политикой поддерживать такой порядок вещей; и по инициативе императорского правительства преемники Акакия показывали себя все более и более сговорчивыми. Наконец, при императоре Юстине Старом церковный мир был заключен к выгоде и чести папства. Восточные епископы, чтобы доказать свое православие и быть принятыми в общение с римской церковью, принуждены были принять и подписать без оговорок догматическую формулу папы Ормизды, то–есть признать implicite верховный учительный авторитет апостольского престола[111]. Изъявление покорности греческими иерархами не было искренно: они продолжали мечтать о соглашении с монофизитами против престола св. Петра. Но их глухие козни не помешали новому проявлению первосвятительской власти (отмеченному в литургических книгах греко–российской церкви), когда папа святой Агапит, прибыв по политическому поводу в Константинополь, низложил собственной властью патриарха, заподозренного в монофизитстве, возвел на его место православного и принудил всех греческих епископов снова подписать формулу Ормизды. Тем временем войска Юстиниана одерживали победы в Африке и Италии. Рим был отнят у Остготов, и папа снова стал фактическим подданным византийского императора. При этих условиях и под влиянием монофизитских наклонностей своей супруги, Юстиниан изменил свое поведение по отношению к главе Церкви. Антикатолическая партия подняла голову, и папа Вигилий, плененный в Константинополе, принужден был испытать на себе все последствия победоносной реакции. Верховный учитель Церкви сохранил незапятнанным свое православие, но ему пришлось перенести глубокое унижение в своем достоинстве державного главы церковного управления; и вскоре один из константинопольских епископов почувствовал за собой достаточно силы, чтобы присвоить себе титул вселенского патриарха. Этот епископ, православный в своем учении, примерный аскет в частной своей жизни, осуществлял идеал великой антикафолической партии. Но достаточно было новой императорской фантазии, чтобы рассеять иллюзию этого непрочного православия. По идее императора Гераклия, монофелитство, объединив православных с умеренными монофизитами, должно было восстановить мир в империи, утвердить греческую религию и окончательно оградить ее от всякого римского влияния.

Высший клир всего Востока без всяких оговорок присоединился к этим взглядам. Патриаршие престолы были замещены непрерывными рядами более или менее ревностных еретиков, и монофелитство на полвека стало официальной религией всей греческой империи, как таковой уже было полуарианство во времена Констанция. Героические защитники православия, несколько монахов со святым Максимом Исповедником во главе, нашли убежище в Риме. И еще раз апостол Петр утвердил братию свою.

Длинный ряд пап, начиная с Северина и кончая святым Агафоном, противопоставили императорскому заблуждению непоколебимое сопротивление; а один из них, святой Мартин, схваченный у алтаря солдатами и насильственно препровожденный как преступник из Рима в Константинополь, а оттуда в Крым, положил жизнь свою за православную веру. Религиозная истина и нравственная мощь после пятидесятилетней борьбы одержали наконец верх. Могущественная империя, с ее светским клиром, еще раз положила оружие перед бедным и безоружным первосвятителем.

На соборе в Константинополе (шестом вселенском) апостольский престол в Риме был прославлен, как авторитет, оставшийся недоступным заблуждению; и греческие епископы обратились к папе Агафону с теми же величаниями, которыми отцы в Халкидоне некогда приветствовали святого Льва Великого. Но и на этот раз могущественная реакция не замедлила последовать за мгновеньем энтузиазма. Если действительные герои православия, как святой Максим Исповедник, не находили достаточно сильных слов, чтобы возвеличить достоинство и заслуги римского престола, то православные антикафолики, хотя и извлекали пользу из его заслуг, все же слишком ревниво относились к его достоинству, чтобы признать его за нечто раз на всегда установленное. Униженные и раздраженные длинным списком еретиков и ересиархов, осквернявших константинопольский престол и подлежавших анафеме собора, греческие епископы, чтобы отыграться, изобрели ересь папы Гонория и навязали эту басню добродушию римских легатов. Не довольствуясь этим, они, через несколько лет после собора, вновь собрались в Константинополе в императорском дворце (in Trullo) и попытались, при помощи нелепых фикций, придать этому совещанию значение вселенского собора, то выставляя его против всякой очевидности продолжением шестого собора, то выдавая его (таково обычное двуязычие всякой лжи) за эпилог пятого и шестого собора под странным названием пятошестого. Цель этого нелепого подлога отчетливо явствует из некоторых канонов, обнародованных трулльским собором, осуждающих отдельные дисциплинарные и ритуальные обычаи римской церкви. В них упреждалось оправдание будущего раскола; и если таковой не произошел уже тогда, за два века до Фотия, то лишь благодаря императору иконоборцу Льву Исаврянину, который вскоре спутал лукавые планы православных антикафоликов.

Это была самая жестокая, но за то и последняя из императорских ересей. С ней все прямые и замаскированные отрицания христианской идеи были исчерпаны. За осуждением иконоборцев, основное православное учение (о совершенном единении Творца и творения) явилось определенным во всех своих частях и установленным раз на всегда. Но седьмой вселенский собор (в 787 году), завершивший это дело, был созван под покровительством папы Адриана I и принял в руководство при своих решениях догматическое послание этого первосвятителя. Это было снова торжеством папства и не могло быть поэтому «торжеством православия». Последнее было отложено на полвека, когда, после сравнительно слабой иконоборческой реакции (вызванной армянской династией), партии православных антикафоликов удалось, наконец, в 842 году, одолеть без помощи папы последние остатки императорской ереси и вместе со всеми остальными ересями включить и эту ересь в торжественную анафему[112]. Действительно, византийское православие имело основание торжествовать в 842 году: свет и слава его, великий Фотий, успел уже появиться при дворе благочестивой императрицы Феодоры (той самой, которая подвергла избиению сто тысяч еретиков павликиан), чтобы в скором времени вступить на престол вселенских патриархов.

Раскол, начатый Фотием (867) и доведенный до конца Михаилом Керулларием (1054), был тесно связан с «торжеством православия» и вполне осуществлял идеал, с четвертого века бывший мечтой партии православных–антикафоликов. Раз истинное учение было окончательно установлено, все ереси осуждены без возврата и папа стал ненужным, оставалось только увенчать дело формальным отделением от Рима. Такое решение вопроса более всего приходилось по душе и византийским императорам, которые поняли, наконец, что не стоило труда возбуждать догматическими компромиссами между христианством и язычеством религиозную совесть своих подданных и бросать их тем в объятия папства, когда прекрасно можно было, примирить строгое теоретическое православие с чисто языческим ведением политических и общественных дел. Чрезвычайно знаменательный и недостаточно замеченный факт: с 842 года не было уже ни одного императора еретика или ересиарха в Константинополе, и согласие между Церковью и греческим Государством ни разу не было серьезно нарушено. Обе власти поняли друг друга и подали друг другу руку; они были связаны общей идеей: отрицанием христианства, как социальной силы, как движущего начала исторического прогресса. Императоры приняли раз на всегда православие, как отвлеченный догмат, а православные иерархи благословили во веки веков язычество общественной жизни. А так как sine sanguine nullum pactum, то величественная гекатомба из ста тысяч павликиан скрепила союз Византии с греческой Церковью[113].

Это мнимое православие Византии на самом деле было лишь вогнанной внутрь ересью: истинный центральный догммат христианства есть внутреннее и полное единение божеского и человеческого в нераздельности и неслиянности. Необходимым выводом из этой истины (если мы ограничимся только практической сферой человеческого бытия) является перерождение общественной и политической жизни в духе Евангелия, то–есть государство и общество, ставшие христианскими. Вместо этого синтетического и органического единства божеского и человеческого пошли путем смешения обоих элементов, путем разделения их чрез поглощение и упразднение одного из них другим. Прежде всего смешали божеское и человеческое в священном величестве императора. Как в смутной идее ариан Христос являлся каким–то гибридным существом более чем человеком и менее чем Богом, так точно цезаропапизм — это политическое арианство — смешивал, не соединяя их, власть мирскую и власть духовную и делал из самодержца более чем, главу государства, не будучи в силах сделать из него истинного главу Церкви.

Отделили религиозное общество от общества светского: первое заперли в монастырях, a forum предоставили языческим страстям и законам. Несторианский дуализм, осужденный в богословии, стал самой основой византийской жизни. С другой стороны, религиозный идеал свели к чистому созерцанию, тоесть к поглощению человеческого духа в Божестве, идеалу явно монофизитскому. Что касается нравственной жизни, то у нее отняли ее активную силу, навязав ей, как верховный идеал, слепую покорность власти, пассивное послушание, квиетизм, то–есть отрицание человеческих воли и сил — ересь монофелитскую. Наконец, в преувеличенном аскетизме попытались упразднить телесную природу, разбить живой образ божественного воплощения — бессознательное, но логическое приложение ереси иконоборческой.

Это глубокое противоречие между исповедуемым православием и практикуемой ересью было началом смерти для византийской империи. В этом истинная причина ее гибели. Она по справедливости должна была погибнуть, и справедливым было и то, что она погибла от руки Ислама. Ислам, это — последовательное и искреннее византийсгво, освобожденное от всех внутренних противоречий. Он представляет открытую и полную реакцию восточного духа против христианства, систему, в которой догма тесно связана с законами жизни, в которой индивидуальное верование находится в совершенном согласии с политическим и общественным строем.

Мы знаем, что антихристианское движение, проявившееся в императорских ересях, привело в VII–м и VIII–м веках к двум доктринам, из которых одна (монофелитская) косвенно отрицала человеческую свободу, а другая (иконоборческая) по внутреннему своему смыслу отвергала феноменальность божества. Прямое и открытое утверждение этих двух заблуждений составило религиозную сущность Ислама, рассматривающего человека, как бесконечную свободу без всякой формы. Бог и человек были таким образом закреплены на двух противоложных полюсах бытия и не имели никакой связи между собой; всякая нисходящая реализация божественного и всякое восходящее одухотворение человеческого были исключены; и религия сводилась на чисто внешние отношения между всемогущим Творцом и творением, лишенным всякой свободы и не имеющим по отношению к своему господину никаких обязанностей, кроме простого акта слепой преданности (таков смысл арабского слова ислам). Этот акт преданности, выраженный в короткой молитвенной формуле, неизменно и ежедневно повторяемой в известные часы, — вот вся религиозная сущность восточного сознания, сказавшая свое последнее слово устами Магомета. Этой простоте религиозной идеи соответствует неменее простая концепция социальной и политической проблемы: человек и человечество не могут сделать каких–либо существенных шагов по пути прогресса; моральное перерождение индивида, а тем более общества, невозможно; все сведено к уровню чисто природного существования; идеал упрощен в мере, обеспечивающей ему немедленную реализацию. Мусульманское общество не могло иметь иной цели, кроме расширения своих материальных сил и наслаждения земными благами. Распространять Ислам силою оружия и править правоверными с неограниченной властью и согласно правилам элементарной справедливости, установленным в Коране, — вот к чему сводилась вся задача мусульманского Государства, задача, которую ему трудно было бы не выполнить с успехом. Несмотря на склонность ко лжи на словах, свойственной всем восточным людям, как индивидам, полнейшее согласие между верованиями и учреждениями придает всей мусульманской жизни характер правдивости и честности, которого христианский мир никогда не мог достигнуть. Правда, христианство в его целом стоит на пути прогресса и преобразования; и самая высота его идеала не позволяет произнести о нем окончательного суждения, основываясь только на его различных настоящих и былых состояниях. Но византийство, которое в принципе было враждебно христианскому прогрессу, которое желало свести всю религию к раз на всегда совершившемуся факту, к догматической формуле и литургическому обряду, — это антихристианство, скрытое под личиной православия, неизбежно должно было в своем нравственном бессилии погибнуть под напором открытого и честного антихристианства Ислама. Любопытно отметить, что новая религия с ее фаталистической догмой явилась именно в ту минуту, когда император Гераклий измыслил монофелитскую ересь, то–есть замаскированное отрицание человеческой свободы и энергии. Этим лукавым приемом думали укрепить официальную религию, вернуть к единению Египет и Азию. Но Египет и Азия предпочли арабское утверждение византийским изворотам. Если не принять в соображение долгой антихристианской работы Византии, то нельзя себе представить ничего более удивительного, чем быстрота и легкость мусульманского завоевания. Пяти лет было достаточно, чтобы свести к археологическому существованию три больших патриархата восточной Церкви. В обращениях там не было надобности, достаточно было разорвать обветшавший покров.

История судила Византию и произнесла над ней свой приговор. Она не только не сумела выполнить свою миссию — основать христианское государство — но приложила все старания к тому, чтобы подорвать историческое дело Иисуса Христа. Когда ей не удалось подделать православную догму, она свела ее на мертвую букву; она хотела подрыть самую основу здания христианского мира, напав на центральную власть вселенской церкви; она подменила в общественной жизни закон Евангелия традициями языческого государства. Византийцы полагали, что для того, чтобы быть воистину христианином, достаточно соблюдать догму и священные обряды православия, ни мало не заботясь о том, чтобы придать политической и общественной жизни христианский характер; они считали дозволенным и похвальным замыкать христианство в храме, предоставляя всю общественность языческим началам. Они не могли пожаловаться на свою судьбу. Что они желали, то и получили: догма и обряд остались при них, и лишь общественная и политическая власть попала в руки мусульман — этих законных наследников язычества.

Миссия основать христианское государство, отвергнутая греческой империей, перенесена была на романо–германский мир, на Франков и Германцев. Эта передача была осуществлена единственной христианской властью, имевшей право и обязанность сделать это, — властью св. Петра, обладателя ключей Царства. Заметьте совпадение дат. Первый камень будущей западной империи заложен был крещением и помазанием на царство короля Франков Хлодвига в 496 году, в эпоху, когда раскол Акакия, после нескольких бесплодных попыток придти к соглашению, казалось, должен был привести к окончательному отделению от кафолической церкви всего христианского Востока. Синхронизм 754 года еще более замечателен: как раз в то время, когда большой иконоборческий собор в Констанстинополе подтвердил видимостью вселенского авторитета последнюю и наиболее жестокую из императорских ересей, направленную непосредственно против римской церкви, папа Стефан помазал на царство в Реймсе (или в Сен Дени? — кто поведает мне это?) отца Карла Великого, сказав ему: Quia ideo vos Dominus per humilitatem meam mediante S. Petro unxit in reges ut per vos sua sancta exaltetur Ecclesia et princeps apostolorum suam recipiat justitiam. Царская власть карловингов связана была с папством отношением непосредственного преемства. Папа, говорит старая хроника, per auctoritatem apostolicam jussit Pippinum regem fiere. — Этот акт и его неизбежные последствия (завоевание Италии франками, дар Пипина и венчание на царство Карла Великого, как римского императора) были действительной и ближайшей причиной разделения Церквей. Папа, передавший императорский скипетр западному варвару, становился вдвойне чуждым и враждебным грекам. Чтобы отнять у него всякую точку опоры в Константинополе, императорам достаточно было окончательно отказаться от своих еретических наклонностей, что давало возможность всем «православным» объединиться под знаменем антикафолицизма. Это и не замедлило случиться: «торжество православия» и раскол Фотия были византийским ответом на венчание на царство Карла Великого. Дело было не в богословском споре и не в иерархическом соперничестве: это — старая империя Константина не хотела уступить места новой западной, родившейся от тесного союза между папством и франкским королевством. Все остальное было лишь предлогом и частностью. Этот взгляд находит себе подтверждение в том, что после Фотия раскол был отстрочен на полтора века — как раз в ту эпоху, когда западное христианство, только что организовавшееся, казалось, готово было распасться; когда папство, порабощенное развращенной олигархией, теряло свое нравственное и религиозное достоинство, а династия карловингов истощалась внутренними междоусобицами. Но, как только императорская власть была восстановлена переходом в сильные руки немецких королей, а в то же время престол святого Петра был вновь занят людьми апостольского духа, — тотчас антикафолическое движение в Константинополе разразилось с новой силой, и разделение было завершено, на этот раз окончательно.

Франко–германская империя приложила искренние усилия к тому, чтобы выполнить миссию, возложенную на нее достоинством христианского Государства. Несмотря на его пороки и неурядицы, западное общество имело перед византийской империей одно огромное преимущество: сознание присущих ему недостатков и глубокую потребность избавиться от них, — свидетелями тому могут служить бесчисленные соборы, созывавшиеся папами, императорами и королями для моральных реформ в Церкви, для приближения общественного строя к христианскому идеалу. Успех этих реформ был неполный, но достойно замечания то, что об этом постоянно заботились, что не хотели признать в принципе противоречия между истиной и жизнью, как эго сделал византийский мир, никогда и не думавший о согласовании своего общественного строя с своей верой, никогда не предпринимавший никакой моральной реформы, интересовавшийся на своих соборах лишь догматическими формулами и иерархическими притязаниями.

Но, отдавая полную справедливость Карлу Великому, Оттону Великому, Генриху Святому и Людовику Святому, следует признать, что в общем средневековая монархия — как в фиктивной форме римской империи, так и в реальной форме национальных королевств — не выполнила миссии христианского Государства, что ей не удалось окончательно устроить общество согласно христианскому идеалу. Даже эти великие монархи еще далеки были от понимания социальной и политической проблемы христианства во всем ее объеме; а их концепция, несмотря на все ее несовершенство, не замедлила оказаться слишком возвышенной для их преемников. Общим правилом была политика императора Генриха IV и короля Филиппа Красивого, а не их святых предшественников; то была политика, подготовлявшая реформу Лютера и вперед оправдывавшая французскую Революцию. Немецкая империя, порожденная римским первосвященничеством, порвала эту связь сыновства и выступила соперницей папства. То был первый и самый важный шаг на революционном пути. Соперничество между сыном и отцом не могло быть органическим началом общественного порядка. Истощая в течение двух веков свои силы в антихристианской борьбе, нападая на самую основу кафолического единства, немецкая империя теряла и на деле и по праву свое международное верховенство. Не обращая никакого внимания на эту фиктивную римскую империю, все европейские государства сложились в отдельные и безусловно самостоятельные общественные тела. И вновь пришлось папству, принужденному в то же время защищаться от нападений германской империи, взять на себя великую задачу, выполнить которую эта последняя оказалась и недостойной и неспособной.

Не наша задача хвалить или защищать здесь историческое дело Григория VII или Иннокентия ΙΠ. Оно нашло себе в этом веке защитников и панегиристов среди таких выдающихся протестантских историков, как Фойгт, Гуртер, Неандер. Все, что великие папы средневековья, помимо чисто духовной власти, сделали для культуры европейских народов, для международного мира и доброго общественного порядка, должно быть тем более поставлено им в заслугу, что выполняли они при этом функцию, не относившуюся непосредственно к кругу их обязанностей. Зоология и медицина знают случаи, когда молодой и крепкий организм, случайно пораженный в одном из своих существенных органов, временно переносит функции последнего на другой здоровый орган (это то, что называют викарирующим органом, vikarirendes Organ). Императорское папство или папская империя Иннокентия III и Иннокентия IV была таким викарирующим органом. Но это не могло длиться до безконечности. Нужны были совершенно исключительные люди, чтобы распоряжаться всеми частностями обширной и сложной светской политики, непрестанно подчиняя их духовной и вселенской цели. После пап, поднявших политику на высоту нравственного дела, по необходимости появились и в большем числе такие, которые низвели религию до уровня материальных вещей. Если протестантские историки прославили великие дела Империи первосвященников, то ее внезапное падение было засвидетельствовано величайшим из католических писателей, призывавшим в бессмертных стихах нового Карла Великого, чтобы положить конец пагубному смешению обеих властей в римской Церкви. (Данте, Inferno, canto XIX, Purgatorio, canto VI, XVI).

И действительно, если мы взглянем на социальное и политическе состояние Европы к концу средневековья, мы должны будем признать, что папство, лишенное своего светского органа и принужденное совмещать в себе обе функции, не могло дать истинно христианской организации обществу, которым оно правило. Международного единства и христианского мира не существавало. Народы были отданы в жертву братоубийственным войнам, и только заступничество свыше могло спасти национальное бытие Франции.

Общественный уклад Европы, основанный на отношениях между победителями и побежденными, постоянно сохранял этот анти–христианский характер неравенства и угнетения. Общественная жизнь, в которой властвовала гордость крови, ставившая непреодолимые преграды между благородным и низкорожденным, и дух насилия, обращавший каждую страну в арену гражданских междоусобиц и разбоев; наконец, уголовный суд, мерзости которого, казалось, внушены были демонами ада, — как узнать во всем этом черты истинно христианского общества?

Церкви, за неимением налицо искренно христианской и кафолической императорской власти, не удалось установить в Европе общественной и политической справедливости. Нации и Государства нового времени, освободившись от церковной опеки со времен Реформации, попытались повести дело без участия Церкви. Результаты этого опыта у нас перед глазами. Идея христианского общества, это весьма недостаточное, но тем не менее реальное единство, обнимавшее все европейские народы, —· исчезла; революционная философия приложила похвалные усилия к тому, чтобы поставить на место этого единства таковое же человеческого рода: мы знаем, с каким успехом. Повсеместный милитаризм, обративший целые народы во враждебные армии и вдохновляемый такой национальной ненавистью, какой никогда не знало средневековье; глубокий и непримиримый общественный антагонизм; классовая борьба, грозящая предать все огню и мечу; прогрессивное понижение уровня нравственных сил индивидов, обнаруживающееся во все возрастающем числе случаев безумия, самоубийства и преступления, — вот итог прогресса секуляризованной Европы за три или четыре последних века[114].

Два великих исторических опыта: опыт средних веков и опыт нового времени, с очевидностью доказывают, повидимому, что ни Церковь, лишенная орудия обособленной но солидарной с ней светской власти, ни светское Государство, предоставленное своим собственным силам, не могут с успехом водворить на земле христианский мир и справедливость. Тесный союз, органическое единство двух властей в нераздельности и неслиянности, вот необходимое условие истинного социального прогресса. Вопрос в том, есть ли в христианском мире власть способная вновь и с лучшей надеждой на успех взяться за дело Константина и Карла Великого.

Глубоко религиозный и монархический характер русского народа, некоторые пророческие факты в его прошлом, огромная и сплоченная масса его империи, великая скрытая сила национального духа, стоящая в таком противоречии к бедности и пустоте его теперешнего существования, — все это указывает, повидимому, что исторические судьбы судили России дать Вселенской Церкви политическую власть, необходимую ей для спасения и возрождения Европы и всего мира.

Великие дела не могут быть совершены малыми средствами. Дело не в вероисповедном компромиссе между двумя иерархиями и не в дипломатическом договоре между двумя правительствами: необходимо прежде всего установить моральную и интеллектуальную связь между религиозным сознанием России и Вселенской Церковью. А чтобы сделать приемлемой для нашего сознания истину того начала, историческое воплощение которого нам представляется чуждым и даже враждебным, необходимо вернутся мыслью назад к первым обоснованиям этой истины в коренной идее христианства.

В первой книге моего труда (часть критическая и полемическая) я хотел показать, чего недостает современной России, чтобы иметь возможность выполнить свою теократическую миссию; во второй я изложил богословски и исторически основы вселенского единства, заложенного Христом (церковная монархия); а в третьей я поставил себе задачей связать теократическую идею (общественную Троицу) с идеей теософической (божественной Троицей[115]

Настоящее сочинение есть сокращенное изложение более обширного труда на русском языке, над которым я работаю уже семь лет, но который не мог появиться у меня на родине; первый том, изданный в Загребе (в Хорватии в 1887 году, был воспрещен русской цензурой. В этих условиях мне казалось более практичным сократить мой труд и обратиться с ним к более широкой публике[116])· Я твердо надеюсь дожить до дня, когда моя родина получит то благо, в котором она прежде всего нуждается — религиозную свободу. Но в ожидании этого я не счел себя вправе хранить молчание и видел в этом издании на французском язык наиболее действительное средство открыто высказать истину.

Я изъял или свел до минимума в двух первых частях моей работы все то, о чем я мог лишь повторить сказанное другими лучше меня. Я счастлив, что могу во всем, что касается подробностей положения религии и церкви в России, отослать моих читателей к III тому весьма известного сочинения Анатоля Леруа–Болье «Империя царей». — Западный читатель найдет также полезные и интересные сведения в книге отца Тондини: «Римский папа и папы восточных церквей».

В заключение этого слишком затянувшагося предисловия приведу притчу, которая, быть может уяснит мою общую точку зрения и смысл появления настоящей работы.

Некий великий архитектор, отправляясь в дальнее путешествие, призвал своих учеников и сказал им: «Вы знаете, что я прибыл сюда, чтобы вновь воздвигнуть главное святилище этой страны, разрушенное землетрясением. Дело начато: я начертал общий план, место очищено от обломков и мусора, и фундамент заложен. Вы замените меня в моем отсутствии. Я, конечно, вернусь, но не сумею вам сказать — когда. Итак, работайте, как будто все дело должно быть сделано вами без моего участия. Вы будете иметь теперь случай приложить к делу те наставления, которые я вам преподал. Я питаю к вам доверие и не стану навязывать вам какие либо подробности дела. Соблюдайте только правила нашего искусства. Впрочем, я оставляю вам незыблемые основы Храма, заложенные мною, и общий план, мною начертанный: этого будет вам достаточно, если вы останетесь верны своему долгу. А я сам не покину вас: в духе и в мысли я всегда буду среди вас». Он привел их на место, где была заложена новая церковь, показал им фундамент и передал им план. — После его отъезда ученики дружно принялись за работу, и примерно треть здания скоро была возведена. Но так как дело было большое и чрезвычайно сложное, то первые сотоварищи справиться с ним одни не могли и пришлось допустить к работе новых. Между главными руководителями работ не замедлили возникнуть серьезные пререкания. Нашлись такие, которые утверждали, что из двух вещей, завещанных отсутствующим учителем — фундамента здания и общего плана — важен и обязателен только последний, тогда как ничто не мешает бросить уже заложенный фундамент и строить на другом месте. Энергично опровергаемые остальными своими товарищами, они в жару спора доходили до того, что утверждали (вопреки их собственному неоднократно ими высказанному взгляду), что учитель никогда и не указывал места и не закладывал фундамента Храма; что это было не что иное, как выдумка их противников. Что касается этих последних, то между ними нашлись такие, которые, в упорной защите важности фундамента, ударились в другую крайность и стали утверждать, что единственная действительно серьезная сторона дела есть основание здания, заложенное учителем, и что их задача состоит единственно в том, чтобы чинить и укреплять уже существующую часть здания, оставив всякую мысль об окончательной его достройке, ибо — говорили они — завершение дела предоставлено исключительно самому учителю, когда он вернется. — Крайности сходятся, и обе противных партии вскоре сошлись на том, что здания. достраивать не следует. Только партия, настаивавшая на сохранении в полном порядке фундамента и недостроенных сводов, производила в этих целях ряд второстепенных работ и проявляла неутомимую энергию, между тем, как партия, считавшая возможным обойтись без единственной, уже данной ей, основы Храма, после тщетных усилий возвести здание на другом месте заявила, что вообще ничего делать не надо: главное в искусстве, по их мнению, это — теория, созерцание образцов и размышление над правилами, а не выполнение какого–либо определенного плана; и если учитель оставил им свой план Храма, то это ни мало не имело целью побудить их работать сообща над его действительным сооружением, но исключительно то, чтобы каждый из них, изучая этот совершенный план, мог сам стать впоследствии законченным архитектором. И вот наиболее ревностные из них посвятили свою жизнь размышлениям над проектом идеального Храма и ежедневному заучиванию и повторению на память объяснений проекта, составленных некоторыми из старейших их товарищей со слов учителя. Но большинство довольствовалось тем, что думало о Храме раз в неделю, а остальное время каждый занимался своим личным делом.

Между этими работниками–отщепенцами нашлись, однако, и такие, которые, изучив план учителя и подлинные его толкования, заметили в них точные указания, из которых следовало, что основы Храма действительно заложены и никогда уже не могут быть подвергнуты изменению; между прочим они напали на следующие слова великого архитектора: «Вот незыблемый фундамент, который я сам заложил; на нем должен быть воздвигнут Храм мой, и тогда он устоит при землетрясениях и всяком разрушительном действии». Пораженные этими словами, добрые рабочие решили отказаться от своего отщепенства и немедленно присоединиться к хранителям фундамента, дабы принять участие в их охранительной работе. Между ними нашелся, однако, один рабочий, который сказал: «Признаем нашу неправоту, воздадим всякую справедливость и почет нашим старым товарищам, соединимся с ними у великого начатого здания, которое столь малодушно мы покинули и в деле охраны и сбережения в добром порядке которого так велики заслуги их. Но прежде всего нам надо остаться верными мысли учителя. А учитель заложил этот фундамент не для того, чтобы его оставляли в неприкосновенности, но чтобы на нем был воздвигнут Храм его. Итак, мы должны все соединиться, чтобы воздвигнуть на данном нам фундаменте здание в его целом. Хватит или не хватит нам времени, чтобы закончить его до возвращения учителя? — это вопрос другой, и на него сам учитель не пожелал дать ответа. Но он определенно повелел нам работать и двигать вперед его дело; он даже прибавил, что мы сделаем больше, чем он». Увещания этого рабочего показались странными большинству его товарищей. Одни называли его утопистом, другие обвиняли его в гордости и самонадеянности. Но голос совести ясно говорил ему, что отсутствующий учитель был с ним в духе и истине.

N. В. Как член истинной и досточтимой православной восточной или греко–российской Церкви, говорящей не устами антиканонического синода и не чрез посредство чиновников светской власти, но голосом великих Отцов и Учителей своих, я признаю верховным судьей в деле религии того, кого признали таковым святой Ириней, святой Дионисий Великий, святой Афанасий Великий, святой Иоанн Златоуст, святой Кирилл, святой Флавиан, блаженный Феодорит, святой Максим Исповедник, святой Феодор Студит, святой Игнатий и т. д., — а именно апостола Петра, живущего в своих преемниках и не напрасно слышавшего слова Господа «ты Петр, и на этом камне Я создам Церковь мою. — Утверди братьев твоих. — Паси овец моих, паси агнцев моих».

Бессмертный дух блаженного апостола, невидимый служитель Господа в правлении видимой Церковью Его, ты знаешь, что ей нужно земное тело для своего проявления. Ты уже дважды дал ей общественное тело: сначала в греко–римском мире и затем в мире романо–германском, — ты покорил ей империю Константина и империю Карла Великого. После этих двух предварительных воплощений она ждет третьяго и последнего воплощения своего. Целый мир, полный сил и желаний, но без ясного сознания судеб своих, стучится в двери мировой истории. Какое слово скажете вы, народы слова? Громада ваша еще не знает этого, но могучие голоса, раздавшиеся в вашей среде, уже поведали это. Два века тому назад хорватский священник пророчески возвестил, а в наши дни епископ той же нации неоднократно с дивным красноречием заявлял об этом. Сказанное представителями западных славян, великим Крижаничем и великим Штроссмайером, нуждалось лишь в простом аминь со стороны восточных славян. Это аминь я пришел сказать от имени ста миллионов русских христиан, с твердой и полной уверенностью, что они не отрекутся от меня.

Ваше слово, о народы слова, это — свободная и вселенская теократия, истинная солидарность всех наций и всех классов, христианство, осуществленное в общественной жизни, политика, ставшая христианской; это — свобода для всех угнетенных, покровительство для всех слабых; это — социальная справедливость и добрый христианский мир. Открой же им, ключарь Христов, и пусть врата истории будут для них и для всего мира вратами Царства Божия.

Книга первая. Положение религии в России и на христианском Востоке

Глава первая. Русское сказание о святом Николае и святом Кассиане и его приложение к двум церквам, состоящим в разделении

Святой Николай и святой Кассиан, рассказывает нам русская народная легенда, посланные из рая навестить землю, увидели однажды на дороге бедного крестьянина, телега которого, нагруженная сеном, глубоко завязла в грязи и который делал бесплодные усилия, чтобы заставить свою лошадь сдвинуть воз с места.

— Пойдем, подсобим доброму человеку, сказал святой Николай.

— Сохрани меня Бог, ответил святой Кассиан: я боюсь запачкать свою хламиду.

— Ну, тогда подожди меня, или лучше иди себе без меня своей дорогой, сказал святой Николай, — и бесстрашно забравшись в грязь, он бодро помог мужику вытащить телегу из колеи.

Когда, покончив с этой работой, святой Николай догнал своего товарища, он был весь в грязи, а запачканная и разорванная хламида его напоминала рубище бедняка. Велико было изумление святого Петра, когда он увидел его в этом виде у врат рая.

— Э! Кто тебя так отделал? — спросил он его.

Святой Николай рассказал как было дело.

— А ты, — спросил святой Петр святого Кассиана, — разве не был с ним при этой встрече?

— Как же, но я не имею привычки вмешиваться в то, что меня не касается и прежде всего я подумал о том, чтобы не загрязнить девственную белизну моей хламиды.

Ну так вот, — сказал святой Петр, — тебя, святой Николай, за то, что ты не побоялся испачкаться, выручая ближнего из беды, отныне будут праздновать два раза в году, и ты будешь в глазах всех крестьян святой Руси самым большим святым после меня. А ты, святой Кассиан, довольствуйся непорочной белизной твоей хламиды, а праздновать тебя будут лишь в високосные года — раз в четыре года.

Конечно, можно простить святому Кассиану его отвращение к ручному труду и грязи больших дорог. Но он был бы решительно не прав, если бы вздумал осудить своего товарища за то, что тот иначе представляет себе обязанности святых по отношению к человечеству. Нам дорого чистое и пышное одеяние святого Кассиана, но, раз наша телега все еще стоит увязшей в грязи, нам более всего нужен святой Николай, этот бесстрашный святой, всегда готовый на подвиг, чтобы подать нам руку помощи.

Западная церковь, верная своему апостольскому призванию, не побоялась погрузиться в грязь исторической жизни. В течение долгих веков она была единственным началом нравственного порядка и умственной культуры среди варварских народов Европы и принуждена была поэтому принять на себя и весь труд материального управления на ряду с духовным воспитанием этих, независимых по своему духу и суровых по своим инстинктам, народов. Посвятив себя этой тяжелой работе, Папство, как святой Николай сказания, думало меньше о своей видимой чистоте, чем о действительных нуждах человечества. Восточная Церковь, с своей стороны, в своем пустынническом аскетизме и своем созерцательном мистицизме, в своем удалении от политики и всех общественных задач, затрагивавших человечество в его целом, желала прежде всего, как святой Кассиан, достигнуть рая без единого пятна на своей хламиде. Там хотели приложить все божеские и человеческие силы к вселенской цели; здесь вся забота была лишь в том, чтобы сохранить свою чистоту. Вот коренное различие и наиболее глубокая причина разделения между обеими Церквами.

Дело в различном идеале самой религиозной жизни. Религиозный идеал христианского Востока в его отдельности не ложен, но он не полон.

Для восточного христианства религия, вот уже тысячу лет, как отождествилась с личным благочестием[117], и молитва признана за единственное религиозное дело. Западная Церковь, не отрицая важности индивидуального благочестия, как истинного зачатка всякой религии, хочет, чтобы этот зачаток развился и принес плоды в общественной деятельности, направленной во славу Божию на всеобщее блага человечества. Восточный человек молится, западный молится и работает. Кто из двух прав?

Иисус Христос основал свою видимую Церковь не для того только, чтобы она созерцала небо, но и для того, чтобы она работала и вступила в бой с вратами адовыми. Он послал своих апостолов не в пустыню и уединение, но в мир, чтобы завоевать его и покорить его царству, которое не от мира сего, и Он заповедал им не только голубиную чистоту, но и змеиную мудрость. Если бы все дело было лишь в том, чтобы сохранить чистоту христианской души, к чему была бы тогда вся эта общественная организация Церкви, к чему все эти верховные и безусловные права, которыми Христос снабдил ее, дав ей безапелляционную власть вязать и решить на земле и на небесах.

Монахи святой горы Афона — эти истинные представители восточной Церкви в ее особенности — вот уже долгие века тратят все свои силы на молитву и созерцание несотворенного света Фаворского[118]. Они правы, ибо молитва и созерцание несотворенных вещей необходимы для христианской жизни. Но можно ли допустить, чтобы это душевное занятие составляло все в христианской жизни? А это по необходимости придется сделать, если хочешь поставить православный Восток, с его своеобразным характером и его специальным религиозным направлением, на место Вселенской Церкви. У нас есть на Востоке молящаяся Церковь, но где у нас Церковь действующая, которая бы выступала в качестве духовной силы, безусловно независимой от земных властей? Где на Востоке Церковь живого Бога, Церковь, в каждую эпоху дающая законы человечеству, определяющая и развивающая формулы вечной истины, дабы противопоставить их непрестанно меняющему свой облик заблуждению? Где Церковь, работающая над преобразованием социальной жизни наций согласно христианскому идеалу и ведущая их к конечной цели творения — свободному и совершенному единению с Творцом?

Сторонники исключительного аскетизма должны были бы помнить, что Совершенный Человек провел в пустыне только сорок дней; созерцатели Фаворского света не должны были бы забывать, что этот свет явился лишь однажды в земной жизни Христа, который показал на своем примере, что истинная молитва и истинное созерцание суть только опоры деятельной жизни. Если эта великая Церковь, которая только и делала, что молилась в течение веков, не тщетно молилась, то она должна проявить себя, как живая Церковь, действующая, борющаясяиторжествующая. Но необходимо, чтобы мы сами твердо захотели этого. Нам нужно прежде всего сознать недостаточность нашего традиционного религиозного идеала и приложить искренние усилия к осуществлению более полной концепции христианства. Для этого нет надобности что либо выдумывать или что либо создавать. Достаточно вернуть нашей религии ее кафолический или вселенский характер, признав себя солидарными с деятельной частью христианского мира, этим централизованным и организованным для вселенского дела Западом, обладающим всем, чего нам не достает. От нас не требуют, чтобы мы изменили нашу восточную природу, или отреклись от своеобразного характера нашего религиозного духа. Необходимо только признать без оговорок следующую весьма простую истину: а именно, что мы, Восток, представляем лишь часть Вселенской Церкви и часть, не имеющую своего центра в себе самой, и что нам надо, следовательно, связать наши частные и периферические силы с великим вселенским центром, который Провидение поместило на Западе. Дело идет не о том, чтобы подавить нашу религиозную и моральную индивидуальность, но о том, чтобы восполнить ее и ввести ее в круг вселенской и поступательной жизни. Весь наш долг лишь в том, чтобы осознать себя тем, что мы есть на самом деле, а именно — органической частью великого христианского тела, и признать нашу духовную солидарность с братьями на Западе. Этот моральный акт, акт справедливости и любви, был бы уже сам по себе огромным шагом вперед для нас и необходимым условием всякого дальнейшего прогресса.

Святому Кассиану нет надобности становиться другим человеком и нерадеть о чистоте своего незапятнанного одеяния. Ему надо только признать, что собрат его обладает некоторыми важными качествами, отсутствующими в нем самом, и вместо того, чтобы дуться на этого неутомимого работника, ему следует искренно признать его за товарища и руководителя на том земном пути, который им обоим еще остается пройти.

Глава вторая. Вопрос о смысле существования России

Но здесь меня перебивает хорошо знакомый мне голос моих соотечественников. «Мы и слушать не хотим о наших нуждах, наших недостатках и в особенности о наших обязанностях по отношению к этому гнилому Западу! Vixit. Он нам не нужен и мы ничем ему не обязаны. У нас дома все, что нам нужно. In (sic) Oriente lux[119]. Действительной представительницей и носительницей христианства является святая Русь. И какое нам дело до старого, дряхлого Рима, когда мы сами Рим будущего, третий и последний Рим?[120]Восточная Церковь выполнила свою великую историческую задачу, обратив в христианскую веру русский народ, этот отождествивший себя с христианством народ, которому принадлежит все будущее человечества». — Итак, конечная цель христианства в истории и весь смысл бытия человеческого рода сводятся к существованию одной единственной нации. Но, чтобы согласиться с подобным утверждением, необходимо сначала решительно отречься от самой идеи Вселенской Церкви. Нам предлагают возвращение к древнему юдаизму с той разницею, что исключительная роль еврейского народа в предначертаниях Провидения засвидетельствована словом Божиим, тогда как исключительная важность России подтверждается лишь словами некоторых русских прогрессистов, вдохновение коих трудно признать непогрешимым.

Впрочем, принимая во внимание, что идеи наших восторженных патриотов по вопросу об основах религиозной веры не отличаются особенной ясностью и определенностью, необходимо перейти на более общую почву и рассмотреть их притязания с точки зрения простой, естественной и человеческой.

Вот уже сорок или пятьдесят лет, как русский патриотизм упорно повторяет, варьируя ее на все лады, неизменную фразу: Россия велика и на нее возложена величественная миссия в этом мире. В чем собственно состоит эта миссия и что Россия должна совершить, — что мы сами должны сделать, — чтобы выполнить сказанную миссию, — это представляется доселе крайне смутным. Ни старые славянофилы, ни их современные последователи, ни сам Катков ничего не сказали точного по этому поводу[121]. Они толковали о свете, идущем с Востока, но решительно не заметно, чтобы этот свет озарил их разум и чтобы они видели ясно. Да будет же нам позволено, отдавая справедливость патриотическим чувствам этих почтенных людей, поставить прямо вопрос, который они стараются обойти, великий вопрос национальной совести: В чем заключается смысл существования России в этом мире?

В течение веков история нашей страны тяготела к одной единственной цели: образованию великой национальной монархии. Присоединение Украины и части Белоруссии к московской Руси при царе Алексее было решающим моментом в этом историческом деле, ибо это присоединение закончило борьбу за первенство между северной и южной Россией, Москвой и Киевом, и дало реальное значение титулу «Царя всея Руси». С тех пор не могло уже быть сомнения в успехе трудной задачи, предпринятой первосвятителями и князьями московскими еще в XIV веке. И нельзя не усмотреть провиденциальной логики в том, что именно сыну царя Алексея, значительно опередившему своих предшественников, дано было смело поставить вопрос будущего: Что делать объединенной и ставшей могучим государством России? Временный ответ, данный великим императором на этот вопрос, был тот, что Россия должна пойти в ученье к цивилизованным народам Запада, чтобы усвоить их науку и культуру. Это, действительно, было все, что нам пока было нужно. Но это столь простое и столь ясное решение делалось все более и более недостаточным по мере того, как юное русское общество переходило из класса в класс в европейской школе: предстояло ответить на вопрос, что ему делать, когда пройдут года учения. Реформа Петра Великого вводила Россию в европейский арсенал, где она могла научиться обращению со всеми орудиями цивилизации, но относилась безучастно к началам и идеям высшего порядка, определявшим приложение этих орудий. Так эта реформа, давая нам средства для самоутверждения, не открывала нам конечной цели нашего национального существования. Если вправе были спрашивать: Что делать варварской России? и Петр хорошо ответил, сказав: Она должна быть преобразована и цивилизована, — то с неменьшим правом можно спросить: Что же должна делать преобразованная Петром Великим и его преемниками Россия, какую цель ставит себе современная Россия?

Заслуга славянофилов в том, что они поняли всю важность этой проблемы, хотя и ничего не могли сделать для ее разрешения. Более прозаические патриоты, из реакции против этой смутной и бесплодной поэзии панславизма, утверждали в наши дни, что нет никакой необходимости в том, чтобы народ был носителем какой либо определенной идеи и преследовал какую либо высшую цель в человечестве, но что ему вполне достаточно быть независимым, иметь учреждения, приспособленные к его национальному характеру, и достаточно могущества и авторитета, чтобы с успехом защищать свои материальные интересы в делах этого мира. Желать всего этого для своей страны, работать над тем, чтобы сделать ее богатой и могущественной, — вот и довольно для доброго патриота. Это то же, что сказать, что народы живы одним насущным хлебом, — что и не верно, и не желательно. Исторические народы жили не только для самих себя, но также и для всего человечества, покупая бессмертными делами право утверждать свою национальность. В этом отличительный характер великой расы; и патриотизм, который не понимает всей ценности этого характера, патриотизм низкой пробы.

Никто не станет спрашивать, в чем историческая миссия Ашантиев или Эскимосов. Но когда христианская нация, столь широко раскинувшаяся и столь многочисленная как наша, насчитывающая уже тысячу лет существования и обладающая внешними средствами, необходимыми для того, чтобы играть роль во всемирной истории, требует себе достоинства великой нации и претендует на гегемонию над народами той же расы и на решительное влияние в общей политике, — позволительно спросить, какие у нее действительные права на такую историческую роль, какое начало или какую идею приносит она миру, что она сделала, и что ей еще предстоит сделать для блага всего человечества.

Но, скажут мне, ответить на эти вопросы значило бы предвосхищать будущее. Да, если бы дело шло о младенческом народе, о киевской Руси святого Владимира или о московской Руси Ивана Калиты. Но современная Русь, которая уже двести лет не перестает заявлять о себе на арене всемирной истории и которая в начале этого века вступила в единоборство чуть не со всей Европой, — эта Россия не должна была бы оставаться в полном неведении о том, куда она идет и что она намерена делать. Что выполнение нашей исторической миссии есть дело будущего, — с этим мы готовы согласиться; но нужно, чтоб мы имели хоть некоторое представление об этом будущем и чтобы в современной России нашелся хоть живой зародыш ее грядущих судеб.

Немного сделаешь, когда не знаешь, что надо делать. Наши предки в XV–м веке имели очень определенную идею о том будущем, на пользу которого они работали; то была всероссийская империя. И мы, для которых эта верховная цель их усилий стала совершившимся фактом, можем ли мы быть менее осведомлены, чем они, относительно нашего собственного будущего, можем ли мы предполагать, что оно совершится помимо нас, помимо нашей мысли и нашего участия?

Глава третья. Истинное православие русского народа и лже–православие богословов антикафоликов

Высоко–религиозный характер русского народа и наша склонность к мистике, проявляющаяся в философии, литературе[122]и искусстве, служат, невидимому, указанием на великое религиозное предназначение России. На религию же как никак ссылаются и наши патриоты, когда их понуждают указать, в чем же собственно состоит конечное призвание нашей страны, или «русская идея», как принято говорить теперь. Православие или религия греко–российской Церкви, в противоположность западным исповеданиям, составляет, по их мнению, истинную сущность нашего национального духа. Тут на первых же порах мы встречаемся с очевиднейшим логическим кругом. Когда мы спрашиваем, какой смысл имеет историческое существование отделившейся восточной Церкви, нам говорят: Она создала и духовно воспитала русский народ. А когда мы желаем узнать, какой смысл имеет существование этого народа, нам отвечают: Этот смысл в принадлежности к отделившейся восточной Церкви. В этот тупик нас заводит трудность определить как следует, что мы понимаем под православием, которое мы хотели бы монополизировать в нашу пользу. Эта трудность не существует для людей из народа, которые действительно православны по чистой совести и в простоте сердца. Спрошенные умело об их религии, они вам скажут, что быть православным это значит быть крещеным христианином, носить на груди крест или какую–нибудь святую икону, поклоняться Христу, молиться Пречистой Деве[123]и всем святым, представленным иконами и мощами, гулять в праздники и соблюдать посты по искони установленному порядку, чтить священный сан епископов и иереев, приобщаться святых тайн и посещать богослужение. Вот истинное православие русского народа, равно как и наше. Но не таково православие наших воинствующих патриотов. Ясно, что истинное православие не имеет в себе ничего партикуляристического и не может никоим образом составлять национального или местного атрибута, неизбежно отделяющего нас от западных народов. Ибо большая часть этих народов (католическая их часть) имеет совершенно тождественную с нами религиозную основу. Все, что свято и священно для нас, является таковым же и для них. Достаточно будет указать на одну существенную точку соприкосновения: культ Святой Девы — одна из характернейших черт католицизма — не только распространен в православной России[124]вообще, но есть даже отдельные чудотворные иконы, сообща чтимые и римскими католиками и русскими православными (например Богородица Ченстоховская в Польше). Если благочестие есть действительно отличительная черта нашего национального сознания, тот факт, что главнейшие эмблемы этого благочестия у нас общие с Западом, заставляет нас признать нашу солидарность с ним в том, что мы считаем самым существенным. Что касается глубокого контраста между созерцательным благочестием Востока и деятельной религией Запада, то этот субъективный и чисто человеческий контраст вовсе не касается божественных предметов нашей веры и нашего культа и не только не может служить справедливым мотивом для разделения, но должен был бы скорее побуждать обе великие части христианского мира к более тесному единению в целях взаимного восполнения.

Но, под влиянием злого начала, непрестанно действующего на земле, этой разницей злоупотребили, чтобы создать из нее разделение. И в ту минуту, когда Россия приняла крещение от Константинополя, греки, хотя еще и пребывая во внешнем общении с Римом после временного раскола Фотия[125], были уже в значительной степени проникнуты национальным партикуляризмом, питаемым иерархическим соперничеством, политикой императоров и спорами школ. Последствием этого было то, что русский народ в лице Святого Владимира купил евангельскую жемчужину, всю покрытую византийской пылью. Большинство нации, не интересовавшееся распрями и честолюбием клириков, ничего не понимало в богословских фикциях, бывших плодами этих распрей; большинство это приняло и сохранило сущность православного христианства во всей его чистоте и простоте, то есть веру и религиозную жизнь, обусловленную божественной благодатью и проявляющуюся в делах любви и милосердия. Но клир (на первых порах набранный из греков) и церковная школа восприняли роковое наследие Фотиев и Керуллариев, как неотъемлемую часть истинной религии. Это лже–православие нашей богословской школы, не имеющее ничего общего ни с верою Вселенской Церкви, ни с благочестием русского народа, не содержит в себе никакого положительного начала: оно все состоит из произвольных отрицаний, вызванных и питаемых предвзятой полемикой.

«Бог Сын не участвует в порядке божественном в исхождении Святого Духа».

«Святая Дева не была непорочной с первого мгновения своего существования»[126].

«Первенство юрисдикции не принадлежит римскому престолу, и папа не обладает догматическим авторитетом пастыря и учителя Вселенской Церкви».

Таковы главнейшие отрицания, которые нам предстоит рассмотреть в другом месте. Здесь нам достаточно засвидетельствовать, во–первых, что эти отрицания не получили никакой религиозной санкции и не опираются ни на какой религиозный авторитет, признанный за обязательный и непогрешимый всеми православными. Никакой вселенский собор не осудил и даже не обсуждал католических учений, анафематствованных нашими полемистами. И когда нам выдают этот новый род отрицательного богословия за истинное учение Вселенской Церкви, мы не можем усмотреть в нем ничего другого, кроме чудовищного притязания, имеющего своим источником невежество или недобросовестность. Во–вторых, очевидно, что это ложное православие, равно как и истинное, впрочем, не может служить положительной основой для «русской идеи». Попробуем, в самом деле, подставить положительные величины на место этого алгебраического х «православия», неустанно с деланным энтузиазмом провозглашаемого псевдопатриотической прессой. Идеальная сущность России по вашему — православие, которое вы специально противопоставляете католицизму, сводится в ваших глазах к различиям обоих исповеданий. Действительно религиозные основы, общие у нас с Западом, повидимому, представляются для вас не особенно интересными; вам особенно дороги различия. Ну что ж! Поставьте эти определенные различия на место туманного термина «православие» и объявите открыто, что религиозная идея России заключается в отрицании «filioque», Непорочного Зачатия и авторитета папы. Этот последний пункт для вас важнее всего. Остальные — вы сами это знаете — только предлоги, — но Верховный Первосвятитель, вот враг. Таким образом все ваше «православие» и вся ваша «русская идея» в сущности только национальный протест против вселенской власти папы. Но, во имя чего? Вот здесь–το начинается действительная трудность вашего положения. Эта протестантская ненависть к церковной монархии, чтобы говорить уму и сердцу, должна была бы быть оправдана каким–нибудь великим положительным принципом. Теократической форме управления, которой вы не одобряете, вам следовало бы противопоставить другую лучшую форму. И этого–то именно вы и не можете сделать. Какой род церковного устройства можете вы предложить на благо западным народам? Быть может вы станете превозносить соборное управление, заговорите о вселенских соборах. Medice, cura te ipsum! Почему Восток не противопоставил истинного вселенского собора тридентскому или ватиканскому соборам? Откуда это беспомощное молчание истины перед лицом торжественно утверждающего себя заблуждения? Действительно, в то время, как великие церковные собрания продолжают занимать выдающееся место в учении и жизни католичества, христианский Восток вот уже тысячу лет как лишен этого важного проявления Вселенской Церкви, и наши лучшие богословы (как, например, Филарет Московский) сами признают, что вселенский собор невозможен в Восточной Церкви, пока она находится в разделении с Западной. Но нашим, так называемым, православным ничего не стоит противопоставить невозможный собор действительным соборам католической Церкви и защищать свое дело оружием, ими утраченным, и под знаменем, которое у них вырвано из рук.

Папство есть положительное начало, реальное учреждение, и если восточные христиане полагают, что это — начало ложное, что это — учреждение плохое, их дело осуществить желательную организацию Церкви. Вместо того нас отсылают к археологическим воспоминаниям, вполне сознавая в то же время свое бессилие дать им какое–либо практическое значение. И не без основания наши антикафолики ищут опоры для своих тезисов где–то вдали. Действительно, они едва ли решатся, рискуя стать посмешищем для всего мира, объявить санкт–петербургский Синод или константинопольский патриархат истинным представителем Вселенской Церкви. И бесполезно на последах заводит речь о вселенских соборах и ссылаться на них, когда приходится признаться, что они уже невозможны более. Это будет только пустой болтовней, окончательно обнаруживающей слабую сторону этого антикафолического православия. Если нормальная организация Вселенской Церкви и истинная форма ее управления зависят от вселенских соборов, то очевидно, что православный Восток, роковым образом лишенный этого необходимого органа церковной жизни, не имеет более ни истинного церковного строя, ни правильного церковного управления. В первые три века христианства, Церковь, скрепленная кровью мучеников, не созывала вселенских соборов, потому что не нуждалась в них; современная Восточная Церковь, парализованная и расчлененная, не может созвать их, хотя и чувствует потребность в этом. Это ставит перед нами следующую алтернативу: или признать, вместе с передовыми сектантами, что Церковь с некоторых пор утратила свой божественный характер и в действительности более уже не существует на земле, или, во избежание столь опасного вывода, согласиться с тем, что Вселенская Церковь, не имея органов управления и представительства на Востоке, обладает таковыми в западной своей части. Это было бы равносильно признанию исторической истины, не отрицаемой в наши дни даже самими протестантами, а именно: что современное папство не есть самочинный захват, но законное развитие тех начал, которые открыто действовали до разделения Церкви, и против которых эта Церковь никогда не протестовала. Но если признать папство законным учреждением, то что делать тогда с «русской идеей» и с привилегией национального православия? Итак, раз наше религиозное будущее не может опереться на официальную Церковь, нельзя ли найти для него более глубоких основ в самом русском народе?

Глава четвертая. Русские староверы. — Относительная правда раскола. Преосвященный Филарет Московский и его идея Вселенской Церкви

Если хочешь низвести православие на степень русской национальной идеи, то логически придешь к тому, чтобы искать истинное выражение этой идеи в среде туземных сектантов, а не в пределах официальной Церкви, греческой по происхождению и организованной на немецкий лад Петром Великим. Лишенное всяких определенных принципов и всякой практической независимости, это «министерство духовных дел православного вероисповедания» воспроизводит только императорский византийский клерикализм, смягченный добродушием и беззаботностью нашей расы и немецким бюрократизмом нашей администрации. Если отвлечься от частных причин, вызвавших раскол[127]и имеющих лишь историческое значение, то можно, без боязни впасть в ошибку, утверждать, что устойчивость этого национального раскола зависит от явного несовершенства русского церковного управления а также его чрезмерных притязаний. Подчиненная без всяких ограничений светской власти и лишенная всякой внутренней силы, эта Церковь «установленная» царем, злоупотребляет тем не менее иерархическим принципом, присваивая себе безусловную власть над народом, принадлежащую по праву лишь независимой и Вселенской Церкви, основанной Христом. Бессилие и тщета этих притязаний, скорее почувствованная, чем осознанная побудила одну часть наших староверов к бесплодным попыткам основать русскую православную Церковь, независимую от Государства, в то время как другая часть, более многочисленная, просто объявила, что истинная Церковь окончательно исчезла в этом мире с 1666 года, и что мы живем под духовным владычеством антихриста, пребывающего в Санкт–Петербурге. Теперь понятна причина того, почему сторонники «русской идеи» избегают разбираться в расколе и извлекать оттуда эту загадочную идею. Учение, которое провозглашает, что монархия и Церковь русския находятся в полной власти у антихриста, и откладывает на конец мира всякую надежду на лучший порядок вещей, это учение очевидно мало благоприятно чрезмерному патриотизму, представляющему Россию в ее настоящем виде вторым Израилем, избранным народом будущего. Тем не менее, нельзя не отметить, что именно те, кто хотели бы навязать России определенную миссию (славянофилы), принуждены игнорировать или не признавать единственное историческое явление, где религиозный дух русского народа проявился с некоторой оригинальностью. С другой стороны, отдельные кружки наших либералов и радикалов — западников[128]охотно берут под свое покровительство наш национальный протестантизм, несмотря на его варварские формы, и видят в нем залог лучшего будущего для русского народа. Что касается нас, то, не имея никакого повода ни унижать, ни возвеличивать это характерное явление нашей религиозной истории, мы можем отнестись к нему более объективно. Мы не закрываем глаз на глубочайшее невежество, ультрадемократические стремления и дух мятежа, сыгравшие не малую роль при возникновении раскола. Мы не будем искать поэтому в нем никакой высшей истины, никакого положительного религиозного идеала. И все же мы не можем не признать, что в этом грубом, пожалуй, даже нелепом движении народных страстей всегда теплилась искра священного огня. В нем сказывалась пламенная жажда религиозной истины, настоятельная потребность в Церкви истинной и живой. Наш национальный протестантизм направляет свои удары против частичного и несовершенного церковного управления, а не против начала видимой Церкви. Даже для наиболее крайних из наших староверов реальная и организованная Церковь представляется чем–то столь необходимым, что, лишенные таковой, они чувствуют себя уже под властью антихриста. Оставляя в стороне невежество, побуждающее их принимать Россию за весь мир, мы найдем в глубине всех этих странных заблуждений идею или постулат Церкви, независимой от Государства и теснейшим образом связанной со всей общественной и частной жизнью народа, Церкви свободной, могучей и живой. А если, видя официальную Церковь — русскую и греческую — лишенной независимости и безжизненной, наши староверы заявляют, что она не истинная Церковь Христа, они, конечно, кругом не правы.

Отрицательная истина раскола остается незыблемой. Ни кровавые преследования прошлых веков, ни современный бюрократический гнет, ни официальная полемика нашего духовенства не в силах пошатнуть нижеследующий неопровержимый тезис: В греко–российской Церкви нет истинно духовного управления. Но истина нашего национального протестантизма далее этого не идет. Как только староверы от простого отрицания переходят к притязаниям на знание того или другого выхода из их религиозных затруднений и на реализацию своего церковного идеала, они впадают в противоречия и явные нелепости, играя тем в руку своим противникам. Этим последним, в полемике с поповцами[129], легко доказать, что религиозное общество, веками лишенное епископата и восстановившее у себя отчасти это основное учреждение лишь при помощи антиканонических приемов, не может считаться подлинным продолжением древней Церкви и единственным хранителем православия. Не менее легко установить против беспоповцев[130], что царство антихриста не может длиться беспредельно, и что, если они желают быть последовательными, эти раскольники должны отвергнуть не только современную Церковь, но и Церковь древних времен, которая, по их мнению, была разрушена в год 1666 от Рождества Бога Слова; ибо Церковь, которую одолели врата адовы, не могла быть истинной Церковью Христа.

Как исторический факт, раскол с его тысячами мучеников указывает — и в этом его существенная важность — на глубину религиозного чувства у русского народа, на живое сочувствие, внушаемое ему теократическою идеею Церкви. Если, с одной стороны, нельзя не порадоваться тому, что большая часть народа осталась верной официальной Церкви, сохранившей, несмотря на отсутствие в ней законного церковного управления[131]апостольское преемство и действенность таинств, то, с другой, стороны, было бы весьма плачевным, если бы весь русский народ удовольствовался этой официальной Церковью в том виде, как она есть: это несомненно свидетельствовало бы, что на его религиозное будущее возлагать надежд не приходится. Горячий и упорный протест этих миллионов крестьян подает нам надежду на возрождение нашей церковной жизни. Но отрицательный по существу характер этого религиозного движения есть достаточное доказательство того, что русский народ, так же как и всякая другая человеческая сила, предоставленная самой себе, неспособен осуществить свой высший идеал. Все эти попытки и стремления к истинной Церкви указывают лишь на пассивную религиозную способность, которая, чтобы действительно вылиться в определенную органическую форму, ждет акта нравственного возрождения, исходящего из более высоких сфер, чем чисто национальная и народная среда.

Если официальная Церковь, управляемая гражданским чиновником, есть только государственное учреждение, второстепенная отрасль бюрократической администрации, — то Церковь, о которой мечтают наши раскольники, была бы самое большее лишь национальной и демократической Церковью. Идея Вселенской Церкви отсутствует и там и тут. Член символа веры, говорящий о единой, святой, кафолической и апостольской Церкви, хотя и поется за каждой обедней и читается при каждом крещении, но остается мертвой буквой, как для «древлеправославных», так и для «господствующей Церкви». Для первых Церковь, это — русский народ во всей его совокупности до времен патриарха Никона, а после него в той части, которая осталась верной старому национальному обряду. Что касается богословов официальной Церкви, то их мысли по этому предмету столь же туманны, сколь и противоречивы. Но что можно усмотреть во всех их вариациях и что у них есть общего, несмотря на все их различия, так это отсутствие положительной веры во Вселенскую Церковь. Мы остановимся только на одном из этих писателей, который стоит многих; вот теория Церкви, изложенная искушенным в богословских тонкостях Филаретом, митрополитом московским, в одном из его важнейших сочинений[132].

— Истинная христианская Церковь объемлет все частные Церкви, исповедующие Иисуса Христа, «во плоти пришедшего». Учение всех этих религиозных обществ есть в сущности одна и та же божественная истина; но к ней могут быть примешаны человеческие мнения и заблуждения. Отсюда мы видим в наставлениях этих отдельных Церквей различие большей или меньшей чистоты. Учение восточной Церкви отличается от остальных большей чистотой и его даже можно признать вполне чистым, так как оно не сопрягает с божественной истиной никаких человеческих мнений. Но так как, впрочем, каждое религиозное исповедание притязует на такую же совершенную чистоту веры и учения, то нам не приличествует судить других, но следует предоставить окончательный суд Духу Божию, правящему Церквами. —·

Таково мнение преосвященного Филарета, и лучшая часть русского духовенства мыслит как он. Но то, что в этом взгляде есть широкого и примиряющего, не может закрыть от нас его основных погрешностей. Начало единства и универсальности в Церкви связано здесь лишь с общей основой христианской веры (с догматом Воплощения). Но эта, воистину основная вера в Иисуса Христа, Богочеловека, не рассматривается как живой и плодоносный зачаток дальнейшего развития: московский богослов видит в ней окончательное единство христианского мира и только таковое и считает необходимым. Он довольствуется тем, что отвлекается от действительных разностей в христианской религии и объявляет себя удовлетворенным чисто теоретическим единством, достигаемым таким путем. Это — единство широкого, но пустого безразличия, не предполагающее никакой органической связи и не требующее никакого действительного общения между отдельными Церквами. Вселенская Церковь сведена к умопостигаемой сущности. Отдельные части реальны, но целое есть только субъективная абстрактность. Если это не всегда было так, если Церковь в своем целом была некогда живым телом, то ныне это тело умирает и разлагается: лишь отдельные его части проявляют актуально бытие свое, между тем как субстанциональное их единство отошло в область мира невидимого.

И эта идея мертвой Церкви не есть лишь логический вывод, сделанный нами из положений нашего знаменитого богослова: он сам позаботился описать нам Вселенскую Церковь, какой она представлялась ему, в образе безжизненного тела, составленного из разнородных и разрозненных элементов. Ему, действительно, пришла блестящая мысль приложить к Церкви Христа и к фазам ее исторической жизни видение великого кумира из книги Даниила. Золотая голова кумира, это — первобытная христианская Церковь;егосеребряные руки и перси, это — «утверждающаяся и распространяющаяся Церковь» (эпоха мучеников); медное чрево, это — «Церковь преизбыточествующая» (торжество христианства, время великих учителей). Наконец, современная Церковь, — «Церковь разделенная и раздробленная», — представлена двумя ногами и пальцами на них, в которых глина смешана с железом руками человеческими. Чтобы принять всерьез этот мрачный символ, необходимо отвергнуть Церковь Бога, основанную им на веки веков, Церковь единую, непогрешимую и незыблемую. Наш автор это скоро почувствовал и в последующих изданиях своего труда выкинул всю эту аллегорию, но не нашел чем заменить ее. Впрочем, если ограничить приложение этого образа официальной греко–российской Церковью, придется сознаться, что выдающийся представитель этого учреждения не лишен был ни остроумия, ни беспристрастия. Железо и глина, смешанные руками человеческими, — насилие и слабость и искусственное единство, ждущее лишь толчка, чтобы распасться в прах, — трудно лучше описать современное состояние нашего церковного строя.

Глава пятая. Русские славянофилы и их взгляды на Церковь. Критические замечания

Преосвященный Филарет невольно обнажил истинное положение отделившейся Восточной Церкви. Славянофилы попытались прикрыть эту наготу прозрачным покровом идеалистической теории Церкви «в ее свободном и живом единстве обоснованной на божественной благодати и христианской любви». Как общая идея Церкви, рассматриваемой как моральный организм, доктрина славянофилов совершенно верна, и заслуга их велика, что они настояли в принципе на существенном и неделимом единстве этого организма, которым в такой мере пренебрегали наши официальные богословы и наши староверы. Впрочем те, которым кажется, что славянофилы в своем изложении положительной идеи Вселенской Церкви слишком туманны и не выходят из общих мест, могут найти ту же идею Церкви, с несравненно большей широтой и ясностью развитую, у некоторых католических писателей, в особенности у знаменитаго Мёлера в его превосходном труде: «Die Symbolik der Christlichen Kirche»[133].

«Церковь едина», такое заглавие дал Хомяков (глава славянофильского кружка в России) небольшому богословскому сочинению, которое, хотя и незначительно само по себе, но заслуживает быть отмеченным, как единственная попытка со стороны славянофилов определить и привести в систему свои богословские взгляды. Единство Церкви определяется единством божественной Благодати, которая, чтобы проникнуть людей и превратить их в Церковь Бога, требует от них верности общему преданию, братской любви и свободного согласия индивидуальных сознаний, служащего несомненным ручательством истинности их веры. На этой последней точке в особенности настаивают славянофилы, определяя истинную Церковь, как добровольный и внутренний синтез единства и свободы в любви.

Что можно возразить против подобного идеала?! Кто из римских католиков, если бы ему показали все человечество или значительную его часть, проникнутую божественной любовью и братским благоволением, имеющую одну душу и одно сердце и пребывающую, таким образом, в свободном и безусловно внутреннем единении, — какой, говорю я, римский католик захотел бы навязать такому обществу внешний и принудительный авторитет общественной церковной власти? Неужели где–нибудь найдутся паписты, которые полагали бы, что херувимы и серафимы нуждаются в папе для управления ими? И, с другой стороны, где тот протестант, который при виде полной истины, действительно достигнутой «совершенством любви», стал бы еще настаивать на праве свободного исследования?

Совершенно свободное и внутреннее единение людей с Божеством и между собою есть та конечная цель, та пристань, к которой мы направляем свой корабль. Наши западные братья несогласны между собой относительно выбора средств для достижения этой цели. Католики полагают, что безопаснее плыть по морю всем вместе на большом испытанном корабле, сооруженном знаменитым мастером, управляемом ловким кормчим и снабженном всем, что необходимо для путешествия. Протестанты утверждают напротив того, что каждый должен сам сколотить себе ладью по своему усмотрению, чтобы иметь возможность плавать с большей свободой. Это последнее мнение, хотя и ошибочное, поддается обсуждению. Но что можно сказать о мнимых православных, считающих, что лучший способ достигнуть гавани, это представить себе, что ты уж там. И, в силу этого, они ставят себя выше западных исповеданий, которые, по правде сказать, никогда и не подозревали, что великий религиозный вопрос может быть разрешен с такою легкостью.

Церковь едина и нераздельна, что не мешает ей вмещать в себе различные области, которые не следует разделять, но которые надо точно разграничивать, а то никогда не достигнешь понимания прошлого и настоящего и ничего не сделаешь для религиозного будущего человечества. Безусловное совершенство может быть уделом лишь верховной части Церкви, уже окончательно обретшей и усвоившей себе полноту божественной благодати (Церковь торжествующая, или царство славы). Между этой божественной сферой и чисто земными элементами видимого человечества стоит богочеловеческий организм Церкви, невидимый в своем мистическом могуществе и видимый в своих актуальных проявлениях, причастный равно, как небесному совершенству, так и условиям материального существования. Это и есть Церковь в собственном смысле этого слова, и о ней в дальнейшем мы и будем вести речь. Она не совершенна в безусловном смысле, но она должна обладать всеми необходимыми средствами, чтобы с уверенностью подвигаться вперед к верховному идеалу — совершенному единению всей твари в Боге — среди бесчисленных препятствий и трудностей, в борьбах, искушениях и падениях человеческих.

Церковь здесь на земле не обладает совершенным единством царства небесного, но она должна, тем не менее, иметь некоторое реальное единство, некоторую связь, органическую и в то же время духовную, определяющую ее как прочное учреждение, как живое тело и как нравственную индивидуальность. Не обнимая материально и актуально всего человеческого рода, она, тем не менее, — вселенская, поскольку она не может быть привязана исключительно к одной нации или к группе каких–либо наций, но должна иметь международный центр для своего распространения по всей вселенной. Хотя земная Церковь и зиждется на божественном откровении, являясь хранительницей сокровища веры, но из этого еще не следует, чтобы она обладала безусловным и непосредственным знанием всех истин; однако она непогрешима, то есть не может ошибаться, определяя в каждый данный момент ту или другую религиозную и нравственную истину, ясно выраженное знание которой ей стало необходимым. Земная Церковь не безусловно свободна, раз она подчинена условиям конечного существования, но она должна быть достаточно независима, чтобы иметь возможность непрестанно и деятельно бороться против враждебных ей сил и не дать вратам адовым одолеть ее.

Такова истинная Церковь на земле, та Церковь, которая, при всем несовершенстве ее человеческих сторон, получила от Бога право, власть и все необходимые средства для воспитания человечества и направления его к конечной его цели. Если бы она не была единой и вселенской, она не могла бы служить основой положительного единства всех народов, а это — ее главное призвание. Если бы она не была непогрешимой, она не сумела бы быть вожатаем человечества на истинном пути и была бы слепцом ведущим слепца. И, наконец, если бы она не была независимой, она не могла бы вьполнять ни одной из своих общественных функций и, став орудием властей века сего, изменила бы окончательно своему призванию.

Существенные и необходимые черты истинной Церкви, повидимому, достаточно ясны и определенны. И, тем не менее, наши новые православные, смешав в своих туманных размышлениях божественную и земную сторону Церкви, не задумались отождествить этот смутный идеал с современной Восточной Церковью, с Церковью греко–российскою в ее настоящем виде… Они провозглашают ее единственной Церковью Бога, истинной Вселенской Церковью, а на остальные исповедания смотрят как на антихристианские сообщества. Таким образом, признавая в принципе идею Вселенской Церкви, славянофилы на деле отрицают ее и сводят вселенское христианство к одной частной Церкви, которая к тому же далеко не отвечает идеалу, ими самими исповедуемому. Истинная Церковь, по их мысли, это мы знаем, есть «органический синтез свободы и единства в любви», и нам предлагают искать этот синтез в греко–российской Церкви! Постараемся принять это не за шутку и посмотрим, как в действительности обстоит дело.

Глава шестая. Свобода религиозная и свобода церковная

В области религий и Церкви под свободой можно понимать две вещи весьма различные: во–первых, независимость церковного целого (как духовенства, так и верующих вообще) от внешней власти Государства; и, во–вторых, независимость индивидов в деле религии, то есть право, дарованное каждому, открыто принадлежать к тому или другому вероисповеданию, свободно переходить из одного в другое, или вовсе не принадлежать ни к какому вероисповеданию, а также безнаказанно исповедывать всякого рода верования и религиозные идеи, как положительные, так и отрицательные[134]. Во избежание всяких недоразумений, мы будем называть первую — церковной свободой, а вторую — свободой религиозной[135]. — Всякая Церковь предполагает известную сумму общих верований, и тот, кто не разделяет таковых, не может пользоваться в общине теми же правами, как и верующие. Право воздействия всеми духовными средствами против неверных членов и даже окончательного исключения их из общины есть один из существенных атрибутов свободы церковной. Что касается до религиозной свободы, то она только косвенно входит в область собственно Церкви: только светская власть Государства может непосредственно признать или ограничить право подданных открыто исповедовать все, во что каждый верит по вопросам религии. Церковь может лишь нравственно влиять на Государство, склоняя его к большей или меньшей терпимости. Никакая Церковь никогда не смотрела равнодушным оком на распространение чуждых ей верований, грозивших оторвать от нея верных. Дело лишь в том, каким оружием должна пользоваться Церковь для борьбы с своими врагами: должна ли она ограничиваться духовными средствами убеждения или имеет право прибегнуть к Государству, чтобы воспользоваться его материальным оружием — принуждением и гонением? Эти два способа бороться с врагами Церкви не исключают друг друга безусловно. Можно различать (если имеешь необходимые к тому способности) интеллектуальное заблуждение от злой воли и, действуя на первое убеждением, защищаться от второго лишением его средств наносить вред[136]. Но есть одно совершенно необходимое условие для того, чтобы духовная борьба была возможна: это, чтобы сама Церковь владела церковной свободой, чтобы она не была подчинена Государству. Тот, у кого связаны руки, не может защищаться собственными средствами, ему поневоле приходится полагаться на чужую помощь. Государственная Церковь, окончательно порабощенная светской власти и существующая только по доброй ее милости, тем самым отрекается от своего духовного могущества и может быть защищена с некоторым успехом лишь материальным оружием[137].

В прошлые века римско–католическая Церковь (уделом которой всегда была церковная свобода и которая никогда не была Церковью государственной), не прекращая борьбы со своими врагами духовным оружием наставления и проповеди, разрешала католическим Государствам защищать мирским мечем дело религиозного единства. В настоящее время нет уже более католических Государств: Государство на Западе атеистично, и римская Церковь продолжает существовать и процветать, опираясь исключительно на меч духовный, на нравственный авторитет и свободную проповедь своих начал. Но иерархия, отдавшаяся в руки светской власти и доказавшая тем свое внутреннее бессилие, как может она проявить моральный авторитет, от которого она отказалась. Наше современное церковное управление отдалось исключительно интересам Государства, получая взамен обеспечение своего существования, находящегося под угрозой старообрядчества. При такой чисто материальной цели и средства не могут носить другого характера. Меры принуждения и насилия, изложенные в русском Уложении о наказаниях, — вот в сущности единственное оборонительное оружие, которое наше казенное православие умеет противопоставить как местным староверам, так и представителям чуждых исповеданий, желающим оспаривать у него власть над душами. Если некоторые церковные деятели и пытались в последнее время вести борьбу с сектантами при помощи полу–публичных собеседований[138], то слишком очевидная недобросовестность этих прений, — где одна сторона осуждена во что бы то ни стало оставаться неправой и смеет говорить только то, что ей позволяют ее противники, — только еще яснее выставила все нравственное бессилие этой господствующей Церкви, слишком искательной перед земными властями и слишком беспощадной к душам. И ее–то нам хотят выдать за свободное единение душ в духе любви.

Славянофилы в своей антикатолической полемике постарались смешать церковную свободу со свободой религиозной. А так как католическая Церковь не всегда была терпима и не допускает в принципе безразличия в вопросах веры, то и весьма нетрудно было разглагольствовать о римском деспотизме, обходя молчанием великое преимущество церковной свободы, которое один только католицизм всегда сохранял среди всех христианских исповеданий. Но когда дело идет о нас самих, то совершенно бесполезно смешивать эти две свободы, ибо совершенно очевидно, что мы не имеем ни той, ни другой. И никто не изложил этой грустной истины с большей силой и жаром, чем покойный И. Аксаков, последний выдающийся представитель старой славянофильской школы. Нам достаточно будет привести несколько замечательных мест из его сочинений[139].

Глава седьмая. И. С. Аксаков об официальной русской Церкви

«Генерал–адъютантский аксельбант «для ношения на рясе», пожалованный в самых последних годах прошлого столетия архиепископу псковскому и члену Святейшого Синода Иринею, довольно знаменательно — смеем думать — прообразует взаимное отношение Церкви и Государства в России… Такое светское и в некотором роде даже военное отличие, осенившее рясу архиепископа, не должно казаться нам странным: напротив, оно совершенно в порядке вещей и свидетельствует только об успешном логическом развитии того начала, которое положено Петром Великим в основу отношений Государства и Церкви»…[140]Известно, что русская Церковь управляется административным советом, имёнуемым духовной коллегией или Святейшим Синодом, члены коего назначаются императором и подчинены гражданскому или военному чиновнику (обер–прокурору Святейшого Синода), которому принадлежит инициатива в церковном управлении. Эпархии номинально управляются епископами, назначаемыми главой Государства по представлению Синода, то есть обер–прокурора, который перемещает их затем по своему усмотрению.

«В «Табели о рангах» указано место и для церковной иерархии, к духовному достоинству применено общее государственное мерило, и различие даров Св. Духа принято было за основание для государственной расценки. Высшая епископская благодать признана соответствующею генеральскому достоинству и образовала, так называемый, духовный генералитет: митрополиты приравнены к полным генералам, архиепископы к генерал–лейтенантам, епископы к генерал–майорам. Низшая степень благодати, принадлежащая иереям, оценена, разумеется, ниже — от полковничьего до майорского чина. Отсюда прямой путь и к учреждению «духовных кавалеров» или к награждению кавалерскими орденами»…[141]Павел I–ый был лишь последователен, пожаловав военные ленты высшим сановникам Церкви.

«Все это пустяки, случайность, мелочь, внешность, — будет непременно сказано нам в ответ… Внешность! Но проследим хоть слегка развитие этой внешности во внешней жизни церковной, и тогда нам станет ясно, осталось ли это развитие без отражения и на внутренней ее стороне… Служители Церкви причислены, хотя бы только в понятии, к сонму служителей Государства, или чиновников государственных… Отсюда понятно, с одной стороны, дарование, а с другой, со стороны церковно–иерархической, и запрос — государственных наград, орденов, отличий[142]. Санкт–Петербургский Синод, в своих указах и ведениях, в первые годы своего существования… сам уподоблял себя Сенату и источником своей власти признавал государственную власть. Вся первая пора его деятельности занята беспрестанным разъяснением, что, «его, Синод, повелено всем, всякого чина духовным и мирским персоном за важное и сильное правительство иметь», и что не следует уменьшать «данную ему от царского величества честь»… Само собой разумеется, что та стихия, в которой думал почерпать Синод свою силу, взяла перевес над прочими его элементами. Считая себя патриархом и даже собором и, в то же время, главным государственным учреждением, устроенным по общему образцу, — Синод должен был испытать и общую судьбу государственных учреждений[143]. Данная от царского величества честь никем не может быть убавлена, кроме Его Величества. И вот «обер–прокурор Яковлев испросил повеление, чтобы никакая бумага, поступающая в Святейший Синод, не проходила мимо обер–прокурора»[144].

«Таким образом, Церковь, со стороны своего управления, представляется теперь у нас какою то колоссальною канцелярией, прилагающей — с неизбежною, увы, канцелярскою официальною ложью — порядки немецкого канцеляризма к пасению стада Христова…[145]Но, с организацией самого управления, — т. е. с организацией пастырства душ, на начале государственного формализма, по образу и подобию Государства, с причислением служителей Церкви к сонму слуг государственных, — не превращается ли и сама Церковь в одно из отправлений государственной власти, не становится ли она одною из функций государственного организма — говоря отвлеченным языком, или, говоря проще, — не поступает ли она и сама на службу к Государству?… Через распространение на церковь «прав и преимуществ казны» (см. Свод Законов) не проникает ли во внутреннюю жизнь Церкви и та стихия казенности, которая, даже в области Государства, признается малопроизводительною? Повидимому, Церкви дано лишь правильное благоустройство, — введен, наконец, необходимый порядок… Повидимому так; но случилась только одна безделица: убыла душа; подменен идеал, т. е. на месте идеала Церкви очутился идеал государственный, и правда внутренняя замещена правдою формальною, внешнею; подсунуто другое мерило, взамен прежнего, духовного и нравственного; все пошло взвешиваться и измеряться на вес и аршин правительственный, клейменый… Дело в том, что вместе с государственным элементом и государственное миросозерцание, как тонкий воздух, почти нечувствительно прокралось в ум и душу едва ли не всей, за немногими исключениями, нашей церковной среды и стеснило разумение до такой степени, что живой смысл настоящего призвания Церкви становится уже ей теперь малодоступен»[146].

Справедливость всего сказанного подтверждается массой трактатов и проектов церковной реформы, присланных Аксакову «интеллигентной и прогрессивной» группой нашего духовенства, которые все без исключения носили тот же характер антирелигиозного секуляризма[147].

Одни предлагают поощрять хороших сельских проповедников орденами и иными отличиями. Другие настаивают на необходимости гарантий или ограждения белого духовенства от произвола архиерейского, «на точном юридическом основании»…. Третьи связывают наше религиозное будущее с увеличением церковных доходов и желали бы организации на этот предмет при церквах церковных монополий разных отраслей промышленности. Есть и такие, которые предлагают ввести определенную таксу за совершение таинств. Некоторые решаются даже утверждать, что наша религиозная жизнь не достаточно регламентирована правительством и требуют нового Свода Законов Церковных. И, однако, в действующем Своде Законов Империи мы находим более тысячи статей, определяющих покровительство Государства Церкви и отношение полиции к вере и верующим.

«На страже русского православия стоит государственная власть, с обнаженным, подъятым мечем, — «хранительница догматов господствующей веры и блюстительница всякого в святой Церкви благочиния», — готовая покарать малейшее отступление от того церковного, ею оберегаемого «правоверия», которое установлено не только изволением Святого Духа, Вселенскими и поместными соборами, святыми отцами и всею жизнью Церкви, — но, для большей крепости и с значительными добавлениями, также и Сводом Законов Российской Империи»[148].

Обер–прокурор Синода, как ответственный начальник Церкви, ежегодно представляет Императору отчет о состоянии этого учреждения. «Если мы сравним «отчет по ведомству православного вероисповедания» с отчетом, например, хоть по ведомству путей сообщения, то по внешней своей форме они не представляют большого различия; те же разделы и подразделения, с тою лишь разницею, что вместо рубрик: «шоссе», «железные дороги», «судоходные реки», в «Отчете» г. обер–прокурора стоят рубрики: «утверждение и распространение веры»; «миссионерства»; «пастырская деятельность»; «проявления религиозного чувства по движению верноподданнической преданности» и пр.[149]. Отчет за 1866 год, разбираемый Аксаковым, кончается следующими характерными словами: «Безгранично обязанная Державному вниманию, Русская Церковь вступила в новый год своего существования с обновленными силами и с большими задатками на дальнейшее преуспеяние в будущем»[150].

Церковь отказалась от своей церковной свободы; а Государство взамен этого гарантировало ей существование и положение Церкви господствующей, упразднив религиозную свободу в России. «Там, где нет живого внутреннего единства и целости, говорит Аксаков, там внешность единства и целости Церкви может держаться только насилием и обманом»[151].

Слова Московского патриота жестоки, но справедливы. Хрупкое и сомнительное единство нашей Церкви держится только… Начиная с вымышленных деяний фиктивного собора против несуществовавшего еретика[152]и кончая недавними подделками в переводах деяний Вселенских соборов (изданных Казанской Духовной Академией), вся наступательная и оборонительная деятельность нашей Церкви сводится к ряду…. совершенных с полной безопасностью, благодаря бдительному покровительству духовной цензуры, предупреждающей всякую попытку их разоблачения. Что же касается насилия в делах веры, то оно возведено в принцип и во всех подробностях развито в нашем Уголовном Уложении. Всякое лицо, рожденное в господствующей Церкви или обращенное в православие, если оно перейдет в другую веру, даже христианскую, подлежит уголовному преследованию и суду наравне с фальшивомонетчиками и грабителями на больших дорогах. Тот, кто, не прибегая к принуждениям и насилию, одним убеждением склонит кого–либо к отпадению от господствующей Церкви, подвергается лишению гражданских прав и ссылке в Сибирь или заключению в тюрьму.

И эта строгость не остается у нас мертвой буквой: Аксаков мог убедиться в этом по случаю жестокого преследования одной протестантской секты на юге России.

«Отучать острогом от алкания духовной пищи, не предлагая взамен ничего; отвечать острогом на искреннюю потребность веры, на запросы недремлющей религиозной мысли; острогом доказывать правоту православия, — это значит посягать на самое существенное основание святой веры — основание искренности и свободы, подкапываться под самое вероучение православной Церкви и давать в руки своему противнику, протестантизму, победоносное оружие. При таких средствах защиты, при таких способах утверждения в истине православия, сама собою оскудевает и упраздняется, становясь излишнею, ревность пастырей, меркнет и гаснет в духовных деятелях священный огонь, и никакие строгие предписания епархиального начальства, под угрозами штрафа, о заведении школ, не создадут действительной школы народной, — и даже, — но не слишком ли уже далеко простираем мы нашу мнительность?.. и даже сам указ Святейшего Синода о предоставлении священникам права на получение ордена Св. Анны 3–ей степени и звание кавалера за «труды по народному образованию», едва ли в силах будет сотворить из них новых апостолов»….[153]

И все же оказывается, что уголовные законы решительно необходимы для ограждения «господствующей» Церкви.

Самые искренние защитники этой Церкви (например, историк Погодин, которого цитирует наш автор) сознаются, что, как только религиозная свобода будет признана в России, половина крестьян отойдет в раскол, а половина людей общества (женщины в особенности) перейдет в католичество. «Что свидетельствуется этим признанием»? — спрашивает Аксаков: «То, что целая половина членов православной Церкви только по наружности принадлежит к ней и удерживается в ней только страхом государственного наказания… Так это положение нашей Церкви?! Таково, стало быть, ее современное состояние? Недостойное состояние, не только прискорбное, но и страшное! Какой преизбыток кощунства в ограде святыни, лицемерия вместо правды, страха вместо любви, растления при внешнем порядке, бессовестности при насильственном ограждении совести, — какое отрицание в самой Церкви всех жизненных основ Церкви, всех причин ее бытия, — ложь и безверие там, где все живет, есть и движется истиною и верою… Однако ж не в том главная опасность, что закралось зло в среду верующих, а в том, что оно получило в ней право гражданства, что такое положение Церкви истекает из положения, созданного ей государственным законом, и такая аномалия есть прямое порождение нормы, излюбленной для нее и государством, и самим нашим обществом[154].

«Вообще у нас в России в деле Церкви, как и во всем, ревнивее всего охраняется благовидность, decorum, — и этим большею частью и удовлетворяется наша любовь к Церкви, наша ленивая любовь, наша ленивая вера! Мы охотно жмурим глаза и, в своей детской боязни «скандала», стараемся завесить для своих собственных взоров и для взора мира — многое, многое зло, которое, под покровом внешнего «благолепия», «благоприличия», «благообразия», как рак, как ржавчина, точит и подъедает самый основной нерв нашего духовно–общественного организма[155]. Нигде так не боятся правды, как в области нашего церковного управления, нигде младшие так не трусят старших, как в духовной иерархии, нигде так не в ходу «ложь во спасение», как там, где ложь должна бы быть в омерзении. Нигде, под предлогом змеиной мудрости, не допускается столько сделок и компромиссов, унижающих достоинство Церкви, ослабляющих уважение к ее авторитету. Все это происходит, главным образом, от недостатка веры в силу истины[156]. В том то и страшная беда наша, что все, обнаруживаемое теперь в печати и еще несравненно худшее, — все это мы знали и знаем и со всем этим ужились и уживаемся, примирились и примиряемся. Но на таком постыдном мире и постыдных сделках не удержится мир Церкви, и они равняются, в деле истины, если не предательству, то поражению[157].

«Если судить по словам ее защитников, наша Церковь «уже не «малое, но верное стадо», а стадо великое, но неверное, которого «пастырем добрым» — полиция, насильно, дубьем загоняющая овец в стадо!.. Соответствует ли такой образ Церкви образу Церкви Христовой? Если же не соответствует, то она уже не есть Христова, — а если не Христова, то что же она? Уж не государственное ли только учреждение, полезное для видов государственных и для дисциплины нравов. Но Церковь, этого не надо забывать, есть такая область, где никакое искажение нравственной основы допущено быть не может, и тем более в принципе, где никакое отступление от жизненного начала не остается и не может остаться безнаказанным, — где, если солгано, то солгано уже «не человекам, а Духу». Если Церковь не верна завету Христову, то она есть самое бесплодное, самое анормальное явление на земле, заранее осужденное словом Христовым[158]. Если Церковь становится государственным учреждением, т. е. государством, «царством от мира сего», она перестает быть «Церковью» и сама обрекает себя на судьбу мирских царств…[159]Она отрекается сим от самой себя, от собственной причины бытия, осуждает себя на мертвенность и бесплодие»[160].

«В России не свободна только русская совесть… Оттого и коснеет религиозная мысль, оттого и водворяется мерзость запустения на месте святе, и мертвенность духа заступает жизнь духа, и меч духовный — слово — ржавеет, упраздненный мечом государственным, и у ограды церковной стоят не грозные ангелы Божии, охраняющие ее входы и выходы, а жандармы и квартальные надзиратели, как орудия государственной власти, — эти стражи нашего русского душеспасения, охранители догматов русской православной Церкви, блюстители и руководители русской совести»[161]. Мы не забыли, что славянофилы видят в нашей Церкви единственную истинную Церковь Христа и живой синтез свободы и единства в духе любви. И вот заключение, к которому приходит последний представитель этой партии после беспристрастного рассмотрения наших церковных дел: «Дух истины, дух любви, дух жизни, дух свободы… в его спасительном веянии нуждается русская Церковь»[162].

Таким образом, по нелицеприятному свидетельству православного и выдающегося русского патриота, наша национальная Церковь покинута Духом Истины и Любви и посему не есть истинная Церковь Бога. Чтобы уклониться от этого неизбежного вывода, у нас установился обычай вспоминать ad hoc о других восточных Церквах (о которых иначе и думать забыли). «Мы принадлежим — говорят в таких случаях — не к русской Церкви, а к православной и вселенской Церкви Востока. Понятно, что сторонники отделенной Восточной Церкви весьма желали бы приписать ей действительное и положительное единство. Посмотрим, однако, принадлежит ли ей таковое в действительности.

Глава восьмая. Отношения русской Церкви к Церкви греческой, к Болгарии и к Сербии

Тело Восточной Церкви не однородно. Среди различных наций, входящих в ее состав, две главные дали имя этой Церкви, официально именующейся Церковью греко–российской. Этот национальный дуализм (который — к слову сказать — удивительно напоминает те две глиняных ноги, о которых говорит Преосвященный Филарет) позволяет придать конкретную форму вопросу о нашем церковном единстве. Нам важно знать, какова та реальная и живая связь, которая соединяет русскую Церковь с Церковью греческой, творя из обеих один целостный моральный организм. Нам говорят, что русские и греки исповедуют одну и ту же веру, и что в этом вся суть. Но нужно знать, что понимают здесь под словом вера или религия. Истинная вера есть та, которая охватывает всю нашу душу и является движущим и руководящим началом всего нашего существования. Исповедание одного и того же отвлеченного верования, не определяя сознания и жизни, не может представить никакой общественной связи, не может никого действительно объединить, и, в конце концов, совершенно безразлично знать, разделяешь ты или нет эту мертвую веру с кем бы то ни было. Действительное же единство веры необходимо становится живым и действенным единством, солидарностью моральной и практической.

Если Церковь русская и Церковь греческая не проявляют своей солидарности ни в каком жизненном действии, то их «единство веры» есть не более как абстрактная формула, ничего не создающая и ни к чему не обязывающая. — Один мирянин, озабоченный религиозными вопросами, спросил однажды у митрополита Филарета — (да не удивляется читатель тому что мы постоянно возвращаемся к этому имени: это — единственный действительно замечательный общественный деятель, выдвинутый русской Церковью в XIX столетии) — итак один мирянин спросил знаменитого архипастыря: Что можно было бы сделать, чтобы оживить отношения между русской Церковью и Церковью матерью? — А по какому поводу могут возникнуть между ними какия–либо отношения? ответил автор греко–российского катехизиса. — За несколько лет до этого любопытного разговора имел место один случай, дающий нам возможность по достоинству оценить слова осторожного иерарха. Выдающийся член англиканской Церкви и оксфордского университета, Вильям Палмер, пожелал присоединиться к православной Церкви. Он отправился в Россию и в Турцию, чтобы изучить современное положение христианского Востока и справиться об условиях, при которых он мог бы вступить в общение с православными Востока. В Петербурге и Москве ему сказали, что для этого ему достаточно отречься от заблуждений протестантизма перед священником, который совершит затем над ним таинство миропомазания. Но в Константинополе он узнал, что ему придется вторично подвергнуться крещению. Так как он сознавал себя христианином и не усматривал никаких оснований подвергать сомнению действительность своего крещения (вполне признаваемого, впрочем, и русскою православною Церковью), то он взглянул на вторичное крещение как на кощунство. С другой стороны, он не мог решиться перейти в православие по частным уставам русской Церкви, ибо при этом он становился православным только в России, оставаясь язычником в глазах греков. Он желал вступить в общение не с национальной Церковью, а с Церковью православной и вселенской. Этого затруднения никто не мог разрешить, и он сделался римским католиком[163]— Как видите, существуют вопросы, по поводу которых русская Церковь могла и должна была бы войти в сношения со своей метрополией, и если тщательно избегают касаться их, то лишь потому, что заранее уверены, что, раз эти вопросы будут со всей определенностью поставлены, произойдет формальный раскол. Ревнивая ненависть греков к русским, на которую эти последние отвечают враждебностью, смешанной с презрением, — вот главенствующий факт, определяющий действительные отношения этих двух национальных Церквей, официально пребывающих в религиозном общении. Но само это официальное единство держится на одной ниточке, и нужна вся иерархическая осторожность Петербурга и Константинополя, чтобы не дать этой столь слабой связи порваться. И уж, конечно, не из христианской любви желают поддержать эту видимость единства. Боятся рокового открытия: в день формального разрыва между русской Церковью и Церковью греческой весь мир увидит, что вселенская, кафолическая восточная Церковь есть лишь фикция и что на самом деле существуют лишь отдельные национальные Церкви на Востоке. Вот действительный мотив, который принуждает нашу иерархию вести себя с греками умеренно и осторожно, то–есть избегать каких бы то ни было сношений с ними[164]. Что же касается константинопольской Церкви, в своей партикуляристической гордыне величающей себя «великою Церковью» и «вселенскою Церковью», то она, пожалуй, не прочь была бы отделаться от северных варваров, которые являются лишь препятствием для ее панэллинистических тенденций. В последнее время константинопольский патриархат два раза готовился предать анафеме русскую Церковь[165]. Только чисто материальные соображения предотвратили этот скандал: греческая Церковь в Иерусалиме, фактически находящаяся в полном подчинении у константинопольской, зависит, с другой стороны, в своих средствах существования, почти исключительно от русского благочестия. Эта материальная зависимость, в которой греческий клир находится от России, установилась с давних пор и представляет в данное время единственное реальное основание греко–русского единства. Очевидно, что такая чисто внешняя связь не может слить обе Церкви в одно моральное тело, обладающее единством жизни и действия.

Этот вывод находит себе дальнейшее подтверждение, если принять в соображение национальные Церкви менее значительные, которые состоя под юрисдикцией константинопольского патриарха, представляли прежде части греческой Церкви и становились автокефальными по мере того, как соответствующие маленькие государства вновь приобретали свою прежнюю политическую независимость. Отношений у этих мнимых Церквей между собой, а также с византийской метрополией и русской Церковью нет почти никаких. Даже чисто официальных отношений, поддерживаемых из приличия, в роде тех, которые установились между Петербургом и Константинополем, — насколько мне известно, — между Россией и новыми автокефальными Церквами Румынии и эллинского королевства, не существует. С Болгарией и Сербией дело обстоит еще хуже. Известно, что греческие патриархи, с согласия афинского синода, отлучили в 1872 году весь болгарский народ по мотивам национальной политики.

Болгары были осуждены за их филетизм, то–есть за их стремление подчинить Церковь расовым и национальным разделениям. Обвинение было справедливо; но этот филетизм, бывший ересью у болгар, оказывался у греков самым настоящим православием.

Русская Церковь, хотя и симпатизируя болгарам, пожелала стать выше этого национального спора. Для этого ей нужно было бы заговорить от имени Вселенской Церкви; но так как это право столь же мало принадлежало русским, как и грекам, то петербургский синод вместо того, чтобы высказаться определенно, предпочел начать дуться на византийскую иерархию и, получив постановления собора 1872 года с приглашением одобрить таковые, не ответил на это ни да, ни неть. Отсюда возникло положение вещей, которое не было предусмотрено церковными канонами или, лучше сказать, не считалось ими даже возможным. Русская Церковь осталась в формальном общении с греческой Церковью и в реальном общении с болгарской Церковью, не опротестовав открыто канонический акт отлучения, разделивший эти две Церкви, и не сославшись — хотя бы для проформы — на необходимость пересмотра дела вселенским собором. Подобное же усложнение имело место и с Сербией. Когда атеистическое правительство этого маленького королевства издало церковные законы, обосновавшие иерархию сербской Церкви на обязательной и принудительной симонии (ибо всякий духовный сан должен был покупаться по определенной таксе), и когда, после самовольного низложения митрополита Михаила и других епископов, создали вопреки каноническим законам новую иерархию, эта последняя, решительно отвергнутая русской Церковью, купила зато согласие на все это константинопольского патриарха. На этот раз «великая Церковь» оказалась в общении с двумя разобщенными друг с другом Церквами. — Надо ли еще прибавлять, что все эти национальные Церкви суть лишь Церкви государственные, безусловно лишенные какой бы то ни было церковной свободы? Легко можно представить себе то пагубное влияние, которое такое унижение Церкви может оказывать на самую религию в этих несчастных странах. Равнодушие сербов к религии достаточно известно, так же, как и их мания пользоваться православием, как политическим орудием в братоубийственной борьбе с хорватами — католиками[166]. Что касается Болгарии, то вот свидетельство, авторитетность которого не может быть заподозрена. Преосвященный Иосиф, экзарх Болгарии, в торжественной речи, произнесенной в Константинополе по случаю поминовения святого Мефодия (1885), нарисовал печальное положение религии в своей стране. В массах — говорил он — народ холоден и равнодушен. А что касается образованного класса, то он решительно враждебен всему святому, и лишь страх перед русскими мешает ему упразднить Церковь в Болгарии[167]. Нечего и говорить, что религиозное состояние Румынии и эллинского королевства не многим чем отличается от того, что мы видим у сербов и болгар. В отчете, представленном русскому императору обер–прокурором Святейшего Синода и опубликованном в прошлом году, религиозное и церковное положение четырех православных стран Балканского полуострова обрисовано в самых мрачных красках. И действительно, трудно представить себе что–нибудь более жалкое. Но что поистине изумительно, так это то объяснение, которое дает этому обстоятельству официальный документ. Если верить главе нашей Церкви, то единственной и исключительной причиной всех этих бедствий является конституционный строй! Если это так, то в чем же причина плачевного состояния Церкви русской?

Глава девятая. Исполнившееся пророчество. Критика цезаропапизма

Один из друзей Аксакова и, как он, выдающийся член партии или кружка славянофилов, Юрий Самарин[168]писал в частном письме по поводу ватиканского собора: «Папский абсолютизм не убил жизненности католического клира, — над этим следует призадуматься, ибо в один прекрасный день у нас провозгласят непогрешимость царя, или иначе сказать обер–прокурора Святейшего Синода, так как царь будет тут не при чем… Найдется ли у нас в тот день хотя бы один епископ, монах или священник, который решился бы протестовать! Сомневаюсь. Если кто и заявит протест, то это будет мирянин, ваш покорнейший слуга и Иван Сергеевич (Аксаков), если только мы будем тогда в живых. Что же касается до нашего несчастного духовенства, которое вы находите более несчастным, чем виноватым (и в этом вы, быть может, правы), то оно будет молчать».

Я счастлив, что могу привести эти слова, ибо немного знаю пророчеств такого рода, которые сбылись бы с большей точностью. Провозглашение цезаропапистского абсолютизма в России, глубокое молчание и полная покорность духовенства, наконец единичный протест мирянина, — все сбылось именно так, как предвидел Самарин.

В 1885 году, официальный документ, исходивший от русского правительства[169], объявил, что Восточная Церковь отреклась от своей власти и передала ее в руки царя. Это заявление было замечено только немногими. Самарин уже много лет как умер. Аксакову оставалось жить только несколько месяцев; тем не менее он напечатал в своем журнале («Русь») протест писателя мирянина, не принадлежавшего, впрочем, к группе славянофилов. Этот единичный протест последовал без благословения кого–либо из представителей Церкви, не удостоился поддержки с их стороны и своим одиночеством еще более подчеркнул плачевное положение религии в России[170]. Впрочем, цезаропапистский манифест петербургских бюрократов был лишь формальным признанием уже совершившегося факта. Нельзя отрицать, что Восточная Церковь действительно отреклась от своей власти в пользу власти светской; спрашивается только, имела ли она право это сделать и может ли она после этого считаться представительницей Того, кому дана всякая власть на небе и на земле. Сколько ни терзайте евангельские тексты, относящиеся к тем вечным правам, которые Иисус Христос завещал своей Церкви, в них все равно не найдете права передачи этих полномочий в руки светской власти. Власть, заявляющая притязание заместить Церковь в земном ее призвании, должна была бы по крайней мере, получить одинаковые с ней обетования прочности.

Мы не думаем, чтобы наши иерархи отказались добровольно и по зрелом размышлении от своих церковных прав. Но если Восточная Церковь потеряла, в силу известных событий, то, что принадлежало ей в силу божественного права, то очевидно, что врата адовы одолели ее и что, следовательно, она не есть незыблемая Церковь, основанная Христом.

Мы не желаем также делать светское правительство ответственным за ненормальное положение Церкви в Государстве. Это последнее было право, когда отстаивало свою независимость и свое главенство против духовной власти, представлявшей лишь частную и национальную Церковь, разобщенную с великой христианской общиной. Когда утверждают, что Государство должно подчиниться Церкви, то при этом всегда имеют в виду Церковь, установленную Богом, единую, нераздельную и вселенскую.

Управление какой–либо отдельной национальной Церкви есть лишь историческое и чисто человеческое учреждение. Тогда как глава Государства есть законный представитель нации, как таковой, и духовенство которое хочет быть национальным и только национальным, должно волей–неволей признавать безусловное верховенство светского правительство. Сфера национального бытия может в самой себе иметь лишь один и единственный центр, главу Государства. Епископат какой–либо отдельной частной Церкви может, по отношению к Государству, притязать на верховенство апостольской власти лишь в том случае, если он действительно связывает нацию с вселенским или международным Царством Христа. Национальная Церковь, если она не хочет покориться абсолютизму Государства, то–есть перестать быть Церковью и сделаться департаментом гражданской администрации, необходимо должна иметь реальную опору вне Государства и нации; связанная с этой последней природными и историческими узами, она должна в то же время в своем качестве Церкви входить в состав более широкого социального круга, с независимым центром и вселенской организацией, при чем местная Церковь может быть лишь частным органом этой последней.

Лица, стоявшие во главе русской Церкви, не могли, в борьбе с всепоглощающим абсолютизмом Государства, опираться на свою религиозную метрополию, которая сама была не более как национальной Церковью, с давних пор порабощенной светской власти. Не религиозную свободу, а цезаропапизм унаследовали мы от Византии, где это антихристианское начало беспрепятственно развивалось с IX–го века. Греческая иерархия, сама оттолкнув мощную опору, которую она дотоле находила в независимом центре Вселенской Церкви, оказалась лицом к лицу с произволом Государства и его самодержца. До разделения, каждый раз, как греческие императоры вторгались в область духовную и угрожали свободе Церкви, представители этой последней, — будь то святой Иоанн Златоуст, или святой Флавиан, или святой Максим Исповедник, или святой Феодор Студит, или святой патриарх Игнатий, — обращались к международному центру христианства, прибегали к посредничеству Державного Первосвятителя, и если сами терпели поражение и становились жертвами грубой силы, то, по крайней мере, их дело, дело истины, справедливости и свободы всегда находило в Риме непоколебимую опору, обеспечивавшую за ним конечное торжество. Греческая Церковь в те времена была и сознавала себя живой частью Церкви Вселенской, — частью, тесно связанной с великим общим центром единства — апостольским престолом Петра. Эти отношения спасительной зависимости от преемника первоверховных апостолов, от первосвященника Божия, эти чисто духовные, законные и исполненные достоинства отношения были заменены мирским, незаконным и унизительным порабощением простым мирянам и неверным.

Тут дело не в исторической случайности, но в логике вещей, неизбежно отъемлющей у всякой чисто национальной Церкви ее независимость и достоинство и налагающей на нее более или менее тяжелое, но всегда позорное иго светской власти.

Во всякой стране, где Церковь сведена к национальному учреждению, светское правительство (будь то самодержавное или конституционное) пользуется безусловной полнотой всяческой власти; а церковная организация является лишь специальным министерством, зависящим от обще–государственной администрации. Национальное Государство здесь — реальное и законченное тело, живущее собой и для себя, а Церковь есть только часть или, лучше сказать, одна сторона этого общественного организма, этого политического целого и существует для себя только в абстракции.

Это рабство Церкви несовместимо с ее духовным достоинством, с ее божественным происхождением, с ее вселенским призванием. С другой стороны, рассуждение доказывает, а история подтверждает, что долговременное сосуществование двух правительств, равно независимых и державных, в пределах одной и той же земельной области, в границах одного национального Государства, безусловно невозможно. Такая диархия неизбежно приводит к антагонизму, который не может не закончиться полным торжеством светской власти, ибо она и только она действительно представляет нацию, тогда как Церковь, по самой своей природе, не есть учреждение национальное и может стать таковым, лишь потеряв действительный смысл своего существования.

Церковь должна вообще иметь власть независимую и стоящую выше власти Государства. При самых благих намерениях светский монарх не может быть действительным сыном Церкви, которой он в то же время глава и которой он правит при посредстве своих чиновников.

Церковь в России, лишенная всякой точки опоры, всякого центра единства вне национального Государства, по необходимости кончила тем, что была порабощена светской власти; а эта последняя, не видя на земле ничего выше себя, не имея возможности получить от кого бы то ни было религиозной санкции, частичной делегации власти Христа, с неменьшей необходимостью пришла к антихристианскому абсолютизму.

Если национальное Государство утверждает себя как законченное и самодовлеющее социальное тело, оно не может уже более быть живым членом вселенского тела Христова. А если оно вне этого тела, оно уже не христианское Государство и есть лишь новый вид древнего цезаризма, упраздненного христианством.

Бог вочеловечился в лице еврейского Мессии в тот самый момент, когда человек стал богом в лице римского Кесаря. Иисус Христос не нападал на Кесаря и не оспаривал его власти; но он возвестил истину о нем. Он сказал, что Кесарь не Бог и что власть Кесаря вне Царства Божия. Воздавать Кесарю той монетой, которую он чеканит, а остальное Богу, — это есть то, что теперь называют отделением Церкви от Государства, отделением необходимым, пока Кесарь язычник, и невозможным, как только он стал христианином. Христианин, будь он даже король или император, не может оставаться вне Царства Божия и противопоставлять свою власть власти Бога. Верховная заповедь: «Отдайте Божие Богу» безусловно обязательна для Кесаря, если он хочет быть христианином. Он тоже должен отдавать Божие Богу, то–есть, прежде всего, верховную и безусловную власть на земле; ибо, чтобы действительно понять слово о Кесаре, обращенное Господом к врагам Его, когда Он шел на страдание, надо дополнить его другим, более торжественным словом, сказанным Им по воскресении ученикам своим, представителям Его Церкви: «Дана мне всякая власть на небе и на земле» (Матфей, XXVIII, 18). Вот текст формальный и решающий, и он не может быть добросовестно истолкован двояко. Те, кто истинно веруют слову Христа, никогда не согласятся допустить возможность Государства, отделенного от Царства Божия, мирской власти, безусловно независимой и державной. Есть только одна власть на земле, и эта власть принадлежит не Кесарю, а Иисусу Христу. Если слово, сказанное о динарии, лишило Кесаря его божественности, то это новое слово лишает его самодержавия. Если он хочет царствовать на земле, то он не может царить собственной властью, а должен стать представителем Того, кому дана всякая власть на земле. Но как может перейти к нему подобное полномочие?

Открыв человечеству Царство Божие, которое не от мира сего, Иисус Христос дал и все необходимые средства для реализации этого Царства в мире. Возвестив в своей первосвященнической молитве совершенное единство всех, как цель своего дела, Господь пожелал дать этому делу реальную и органическую основу, учредив свою видимую Церковь и дав ей, для ограждения ее единства, единого главу в лице святого Петра. Если можно найти в евангелиях указание на передачу полномочий, то только это. Никакая мирская власть не получила от Христа какой–либо санкции или какого–либо обетования. Иисус Христос основал только Церковь, и основал Он ее на монархической власти Петра: «Ты Петр, и на этом камне Я создам Церковь Мою».

Таким образом, христианское Государство должно стоять в зависимости от Церкви, основанной Христом, а сама Церковь зависит от главы, Христом ей данной. В конечном счете христианский Кесарь лишь через Петра имеет участие в царской власти Христа. Он вообще не может иметь никакой власти помимо того, кто облечен полнотой всякой власти, и не может царствовать помимо того, кому вручены ключи Царства. Чтобы быть христианским, Государство должно быть подчинено Церкви Христа; но, чтобы это подчинение не было фиктивным, Церковь должна быть независимой от Государства, она должна иметь центр единства вне Государства и над ним, она должна быть воистину Вселенской Церковью.

В последнее время в России начинают понимать, что чисто национальная Церковь, предоставленная своим собственным силам, неизбежно становится пассивным и бесполезным орудием Государства, и что церковная независимость может быть обеспечена только международным центром духовной власти. Но и допуская необходимость такого центра, все же желают создать таковой, не выходя за пределы восточного христианства. Это грядущее создание чего–то в роде восточного папы есть последнее антикафолическое притязание, которое нам остается рассмотреть.

Глава десятая. Проект чего–то в роде папства в Константинополе или в Иерусалиме

Предвзятое желание во что бы то ни стало, а поместить центр Вселенской Церкви на Востоке уже само указывает на национальное самомнение и расовую ненависть, способные скорее вызвать разделение, чем христианское единство. Не лучше ли было бы, ничего не предрешая, поискать вселенского центра там, где он есть? А если его нет нигде, то желание изобрести его было бы ребячеством!

Раз необходимость такого центра для нормального существования Церкви признана, следует признать также и то, что Божественный Глава и Основатель Церкви предвидел эту необходимость и не оставил на произвол людей и случайность событий необходимое условие своего дела. Если, уступая очевидности, признают, что Церковь не может быть свободной и деятельной без некоторого международного центра ее единства, то нельзя не признать также, что христианский Восток, лишенный, уже тысячу лет этого существенного органа, не может один составлять всей Вселенской Церкви. Последняя должна была за такой длинный период времени проявить где–либо в ином месте свое единство. Что мысль найти на Востоке центральное управление для Вселенской Церкви или поставить восточного анти–папу — что эта межеумочная мысль не представляет ничего серьезного и практического, это достаточно видно из неспособности ее приверженцев придти к соглашению, даже в смысле теоретического проекта или pium desiderium, по следующему вопросу: кому из церковных иерархов Востока могла бы быть вручена эта загадочная миссия? — Одни выставляют кандидатом константинопольского «вселенского патриарха»; другие же предпочитают иерусалимский престол, «мать всех Церквей». Если мы намерены здесь в немногих словах произнести суд над этими грустными утопиями, то конечно не в виду какого–либо присущего им значения, ибо таковое сводится к нулю, а исключительно из уважения к некоторым почтенным писателям, которые с отчаяния пытались противопоставить эти фикции истинной идее соединения Церквей.

Если центр единства не существует по божественному праву, то современной Церкви (которую продолжают считать вполне законченным телом) приходится, после восемнадцати веков жизни, самой создавать себе условия своего существования. Это похоже на то, как если бы на вполне сложившееся, но лишенное мозга, человеческое тело, была возложена задача создать себе этот центральный орган. Но так как нелепость подобной теории вообще не кидается в глаза нашим противникам, то нам придется разобраться в подробностях их проектов.

Присваивая одному из своих пастырей первенство юрисдикции, Церковь может руководиться в своем выборе или фактами религиозной истории, освященными церковной традицией, или соображениями чисто политического характера. Чтобы придать своим национальным притязаниям видимость религиозной санкции, византийские греки утверждали, что их Церковь была основана святым апостолом Андреем, которого они называли Первозванным. Легендарная связь Константинополя с этим апостолом не могла бы, даже если бы она была достовернее[171]дать этому императорскому городу никакого церковного преимущества, так как ни священное Писание, ни предания Церкви не приписывают святому Андрею никакого первенства в соборе апостолов. Этот апостол не мог поэтому передать своей Церкви преимущества, которого он сам не имел. И в 451 году, на вселенском соборе в Халкидоне, греческие епископы, желая присвоить константинопольскому престолу первенство на Востоке и второе место во Вселенской Церкви после епископа «древнего Рима», не решились сослаться на святого Андрея, но оперлись в защиту своих планов единственно на политическое значение императорского города (βασιλεύουσα πόλις). Этот аргумент в сущности единственный, имеющийся в пользу византийских притязаний, не может служить им оправданием ни в прошлом, ни в будущем[172]. Если бы церковное первенство зависело от (βασιλεύουσα πόλις), то древний Рим, не имевший уже этого преимущества, должен был бы утратить и первое место в Церкви, которое, однако, никто не решился у него оспаривать. Мало того, греческие епископы именно к папе и обратились со смиренной просьбой, чтобы он соблаговолил утвердить относительное и частичное первенство византийского патриархата. — Что касается занимающего нас вопроса, то, если первенство должно принадлежать тому из патриархов, престол которого находится в резиденции православного императора, как же быть теперь, когда в Константинополе нет православного императора, а в Петербурге патриарха? Но допустим, что это затруднение устранено, и Константинополь стал снова столицей православного мира, резиденцией восточного императора, русского, грека или греко–русского, — для Церкви это было бы лишь возвращением к цезаропапизму Византии. И действительно, мы знаем, что мнимое первенство императоского патриарха было гробом церковной свободы и церковного авторитета на Востоке. Те, кто во избежание петербургского цезаропапизма хотели бы перенести его в Константинополь, очевидно, собираются броситься в реку, чтобы спастись от дождя.

Иерусалим, священный центр национальной теократии Ветхого Завета, не имеет никаких прав на главенство во Вселенской Церкви Христа. Предание называет святого Иакова первым епископом Иерусалима. Но святой Иаков, так же, как и святой Андрей, не обладал никаким первенством в апостольской Церкви и не мог сообщить своему престолу никакого исключительного права. Впрочем, долгое время он не имел преемников. Когда подступили легионы Веспасиана, христиане покинули обреченный на гибель город, утративший в следующем веке даже свое имя. Возрождение его при Константине застало престол святого Иакова в иерархическом подчинении митрополиту — архиепископу Кесарии в Палестине (так же как епископ Византии до 381 года был подчинен митрополиту Гераклеи во Фракии). Даже впоследствии Иерусалим был долгое время лишь чисто почетным патриархатом и, получив, наконец, самостоятельную юрисдикцию, занял лишь последнее место в порядке патриарших престолов.

В наши дни «мать всех Церквей» сведена к незначительной партии, состоящей на службе у фанариотского филетизма и преследующей исключительно национальную политику. Чтобы сделать из Иерусалима иерархический центр Вселенской Церкви, необходимо было бы вытеснить панэллинистическое братство и создать ex nihilo новый порядок вещей. Но если бы подобное создание даже и было вообще возможно, то очевидно, что оно могло бы быть осуществлено лишь Россией и ценой окончательного разрыва с греками. Но к чему свелась бы тогда та Вселенская Церковь, для которой Россия должна сковать заново центральную и независимую власть? Не стало бы даже более греко–российской Церкви; и новый иерусалимский патриарх оказался бы в сущности патриархом всероссийским. Не болгары же или сербы, в самом деле, станут поддерживать церковную независимость, и мы снова окажемся лицом к лицу с национальной Церковью, иерархический вождь которой может быть только подданным и слугою Государства.

Явная невозможность найти или создать на Востоке центр единства для Вселенской Церкви, обязывает нас искать его в другом месте.Прежде всего мы должны осознать себя тем, что мы есть на самом деле, а именно — органической частью великого христианского тела, и признать нашу тесную солидарность с братьями на Западе, обладающими центральным органом, недостающим нам. Этот моральный акт, акт справедливости и любви, был бы уже сам по себе огромным шагом вперед для нас и необходимым условием всякого дальнейшего прогресса.

Книга вторая. Церковная монархия основанная Иисусом Христом

***

«Андрей, брат Симона Петра, был один из двух, слышавших слова Иоанна и последовавших за Иисусом. Он первый находит брата своего Симона и говорит ему: мы нашли Мессию, что значит: Христос. И привел его к Иисусу. Иисус же, взглянув на него, сказал: ты Симон, сын Ионин; ты наречешься Кифа, что значит Камень». (Иоанн, I, 40—42).

Греко–русская Церковь, как мы видели, притязует на особое покровительство святого Андрея. Блаженный апостол, исполненный доброжелательства к своему брату, привел его к Господу и услышал из божественных уст первое слово о грядущем предназначении Симона быть камнем Церкви. Ни из евангелий, ни из деяний апостольских нельзя усмотреть, чтобы святой Андрей когда–либо позавидовал Петру или когда–либо оспаривал его первенство. Желая с нашей стороны оправдать притязание России быть Церковью святого Андрея, мы постараемся последовать его примеру и проникнуться тем же духом доброжелательства и религиозной солидарности по отношению к великой Церкви, особо связанной со святым Петром. Этот дух, ограждая нас от местного и национального эгоизма — источника стольких заблуждений — даст нам возможность подчинить учение о камне Церкви самой сущности богочеловеческой истины, дабы из этой последней почерпнуть вечные основы этого учения.

Глава первая. Камень Церкви

Было бы слишком долго рассматривать здесь или даже только перечислять все учения и все теории, касающиеся Церкви и ее строя. Но если по поводу этой основной проблемы положительной религии желаешь узнать истину во всей ее непосредственной простоте, то поражаешься той провиденциальной легкостью, с которой эта истина обретается. Все христиане вполне согласны между собой в том, что Церковь была установлена Христом: посмотрим же как и в каких выражениях Он установил ее. Имеется только один и единственный евангельский текст, который прямо, открыто и формально говорит об установлении Церкви. Этот основоположительный текст становится все более и более ярким по мере того, как сама Церковь развивает в росте своем определенные формы своей организации; и в наши дни противники истины обычно не находят ничего лучшего, как урезывать творческое слово Христа с целью приладить его к своей вероисповедной точке зрения[173].

«Придя в страны Кесарии Филипповой, Иисус спрашивал учеников своих: «за кого люди почитают Меня, Сына Человеческого? — Они сказали: одни за Иоанна Крестителя, другие за Илию, а иные за Иеремию, или за одного из пророков. — Он говорит им: а вы за кого почитаете Меня? — Симон же Петр, отвечая, сказал: Ты — Христос, Сын Бога Живого. — Тогда Иисус сказал ему в ответ: блажен ты Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, сущий на небесах. И я говорю тебе: ты Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее. И дам тебе ключи Царства Небесного; и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах!» (Матф., XVI, 13—19)[174].

Союз божеского и человеческого, являющийся целью творения, лично (ипостасно) совершился в едином лице Иисуса Христа, «совершенного Человека и совершенного Бога, соединяющего оба естества совершенным образом неслиянно и нераздельно»[175]. Историческое дело Бога вступает отныне в новую фазу. Теперь уже вопрос не в физическом и личном единстве, но в нравственном и социальном объединении. Богочеловек хочет объединить с Собою в совершенном союзе род человеческий, погрязший в грехе и заблуждениях. Как приступит Он к этому? Обратится ли Он к каждой человеческой душе в отдельности? Ограничится ли Он чисто внутренней И субъективной связью? Он отвечает нет:Οικοδομήσω μου την εκκλησίαν —«создам Церковь Мою». Нам возвещается реальное и объективное дело. Но подчинит ли Он это дело всем естественным разделениям рода человеческого? Соединится ли Он с отдельными нациями, как таковыми, дав им независимые, национальные Церкви? Нет, ибо Он не сказал: создам Церкви Мои, но Церковь Моюμου την εκκλησίαν·человечество, соединенное с Богом, должно представить одно единое социальное здание, и надо найти прочное основание этому единству.

Всякий действительный союз бывает основан на взаимном воздействии соединяющихся. Акт безусловной истины, открывающийся в Богочеловеке (или совершенном Человеке), должен встретить со стороны несовершенного человечества акт непреложного согласия, связывающего нас с божественным началом. Воплощенный Бог не желает, чтобы его истина была принята рабским и пассивным образом, Он требует от человечества, вручая новый дар свой, акта свободного признания. Но, в то же время, необходимо, чтобы этот свободный акт безусловно пребывал в истине, чтобы он был непогрешимым. Надо, следовательно, утвердить в падшем человечестве неподвижную и непоколебимую точку, на которую зиждительная деятельность Бога могла бы непосредственно опираться, точку, где человеческая самопроизвольность совпадала бы с божественной Истиной в синтетическом акте, чисто человеческом по форме и божественно непогрешимом по существу. При создании физического и индивидуального человечества Христа, акт божественного всемогущества требовал для своей действенности лишь чисто пассивного и рецептивного согласия со стороны женской природы в лице Непорочной Девы: создание общественного или коллективного человечества Христа, его вселенского тела (Церкви) требует одновременно и чего–то меньшего и чего–то большего. Меньшего — ибо человеческая основа Церкви не нуждается для того, чтобы быть представленной, в безусловно чистом и непорочном лице, так как дело здесь идет не о создании субстанциального и индивидуального отношения или ипостасного и полного соединения обеих природ, но лишь об основании актуального и морального сочетания. Но если эта новая связь (связь между Христом и Церковью) менее глубока и менее тесна, чем упомянутая выше (связь между божественным Словом и человеческой природой в лоне Непорочной Девы), то она зато более положительна — человечески говоря — и более обширна. Более положительна — ибо это новое сочетание в Духе и Истине требует мужеской воли, идущей навстречу откровению, и мужеского разумения, дающего определенную форму принятой им истине. Эта новая связь более обширна — ибо, представляя конститутивную основу коллективного существа, она не может ограничиваться личным отношением, но должна быть увековечена, как непреходящая общественная функция.

Таким образом, требовалось найти в человечестве, таком, как оно дано, эту точку активного сцепления между божественным и человеческим, чтобы создать основу или краеугольный камень христианской Церкви. Иисус в своем сверхъестественном предведении заранее указал этот камень. Но, чтобы указать, что выбор Его не носит ничего произвольного, Он начинает с того, что ищет в другом месте человеческий коррелат откровенной истины. Он обращается сначала ко всеобщей подаче голосов, Он хочет испытать, не может ли Он быть узнан, признан, утвержден мнением людской толпы, голосом народа: «за кого люди почитают Меня, Сына Человеческого» — за кого принимают Меня люди? — Но истина одна и тождественна, тогда как мнения людей многочисленны и противоречивы. Голос народа, который принято считать голосом Божиим, ответил лишь произвольными и несогласными между собой заблуждениями на вопрос Богочеловека. Нет возможности сочетания между Истиною и заблуждениями; человечество не может вступить в отношения к Богу через всеобщую подачу голосов, Церковь Христа не может быть основана на демократии.

Человеческое утверждение божественной истины не могло быть достигнуто путем всеобщей подачи голосов; и вот, Иисус Христос обращается к избранникам Своим, к коллегии апостолов, к этому первоначальному вселенскому собору: «а вы за кого почитаете Меня» — вы за кого Меня принимаете? Но апостолы молчат. Сейчас, когда дело шло о том, чтобы представить человеческие мнения, все двенадцать заговорили как один: почему же они предоставляют слово одному теперь, когда дело идет об утверждении божественной истины? Быть может, они не вполне сошлись во взглядах между собою? Быть может, Филипп не усматривает ясно существенной связи между Иисусом и Отцом Небесным, быть может, Фома сомневается в мессианском достоинстве своего учителя? Последняя глава Матфея сообщает нам, что даже на горе в Галилее, куда призвал их воскресший Иисус, апостолы не проявили единодушия и твердости в вере: «некоторые же усомнились». (Матф., XXVIII, 17).

Для того, чтобы собор мог единодушно засвидетельствовать истину во всей ее чистоте и простоте, необходимо, чтобы собор пришел к согласию. Решительный акт должен быть актом безусловно индивидуальным, актом одного. Не толпа верующих, не апостольский собор, а Симон бар–Иона один ответил Иисусу. «Симон же Петр, отвечая, сказал: Ты — Христос, Сын Бога Живого». Он отвечает за всех апостолов, но говорит по собственному разумению, не советуясь с ними и не ожидая их согласия. Когда апостолы только что повторяли мнения толпы, следовавшей за Иисусом, они повторяли только заблуждения; если бы Симон пожелал выразить лишь мнение самих апостолов, то он, может быть, не достиг бы истины в ее чистоте и простоте. Но он последовал внушению своего духа, голосу своей собственной совести; и Иисус, выразив ему торжественно свое одобрение, объявил, что это движение, несмотря на всю его индивидуальность, исходит, тем не менее, от Отца Небесного, то есть, что это акт человеческий и божественный в одно и то же время, действительное сочетание абсолютного Существа и относительного субъекта.

Твердая точка, несокрушимая скала или камень, на который можно опереть богочеловеческое действие, найден. Один человек, который с помощью Божией отвечает за всех, вот конститутивное основание Вселенской Церкви. Она зиждется не на невозможном единодушии всех верующих, не на всегда сомнительном соглашении собора, но на реальном и живом единстве князя апостолов. И впоследствии, всякий раз, как вопрос об истине будет поставлен перед христианским человечеством, не всеобщая подача голосов и не совет избранных будут давать на него определенный и решающий ответ. Произвольные мнения людей порождают лишь ереси; а децентрализованная и отданная на произвол светской власти иерархия либо будет уклоняться от какого–либо проявления, либо проявляться в таких соборах, как эфесское разбойничество. Лишь в единении с тем камнем, на котором она основана, Церковь может собирать истинные соборы и в подлинных формулах устанавливать истину. То, что мы говорим, не есть только наше личное мнение; это — исторический факт, настолько внушительный, что в торжественные эпохи он был засвидетельствован самим восточным епископатом, как ни ревниво последний относился к преемникам святого Петра. Не только дивный догматический трактат папы святого Льва Великого был признан за творение Петра греческими Отцами четвертого вселенского собора, но к тому же Петру шестой собор отнес и послание папы Агафона (который лично далеко не пользовался тем же авторитетом как Лев): «Глава и князь апостолов, говорили восточные отцы, сражался в наших рядах… Мы видели чернила (письма), и Петр говорил через Агафона (Καίμέλαν εφαίνετο,καί ΆγαώνοςоПетро?εφθεγγετο}»[176].

А если дело обстоит иначе, если в активном проявлении истины Вселенская Церковь может обойтись без Петра, то пусть объяснят нам эту странную немоту восточного епископата — сохранившего, однако, преемство от апостолов — после того, как он отделился от престола святого Петра. Что ж, это чистая случайность? Случайность, упорно продолжающаяся вот уже тысячу лет! Антикатоликам, не желающим видеть, что их партикуляризм отделяет их от вселенской жизни Церкви, мы можем сделать только одно предложение: пусть они соберут без участия наместника святого Петра собор, который они сами могли бы признать за вселенский, — и только тогда будет уместно рассмотреть, правы ли они.

Везде и всегда, когда Петр молчит, лишь человеческие мнения возвышают свой голос, — а апостолы безмолвствуют. Но Иисус Христос не выразил своего одобрения ни смутным и противоречивым чувствам толпы, ни молчанию избранников своих: лишь твердое, решительное и властное слово Симона бар–Ионы удостоилось Его утверждения. Не очевидно ли, что это слово, удовлетворившее Господа, не нуждалось ни в каком человеческом подтверждении? Что оно сохраняло всю свою ценность, etiam sine consensu Ecclesiae?[177]He после коллективного совещания, а при непосредственной помощи Отца Небесного (как то засвидетельствовано самим Иисусом Христом), Петр формулировал основной догмат нашей религии; и слово его определило веру христиан собственной мощью своей, а не в виду согласия других — ex sese, non autem ex consensu Ecclesiae.

Шаткости мнений слово Петра противопоставляет твердость и единство истинной веры; узости национальных чувств в вопросе о Мессии, проявленной апостолами, оно противопоставляет мессианскую идею в ее безусловной и вселенской форме. Идея Мессии, возрастая на почве национального сознания Израиля, стремится выйти за пределы этой почвы в видениях пророков, восставших после пленения. Но действительный смысл этих видений, исполненных тайн и загадок, разве только в догадках раскрывался самим вдохновенным создателям их. Что же касается общественного мнения евреев, то оно оставалось исключительно националистическим и могло видеть в Христе только великого национального пророка (вроде Илии, Иеремии, Иоанна Крестителя) или, самое большее, всемогущего диктатора, освободителя и вождя избранного народа, какими были Моисей или Давид. Таково было наиболее восторженное мнение, которое народ, следовавший за Иисусом, исповедывал относительно Его личности; и мы знаем, что даже сами избранники Его, вплоть до конца Его земной жизни, разделяли эти народные чувства (Лука, XXIV, 19–21). И только в исповедании Петра мессианская идея освобождается от всякого националистического элемента и впервые облекается в свою окончательную вселенскую форму. «Ты — Христос, Сын Бога Живого». Теперь уже речь идет не о пророке или национальном царе; Мессия уже не второй Моисей или второй Давид. Он носит отныне единственное имя Того, который, хотя и Бог Израиля, но, тем не менее, Бог и всех наций.

Это исповедание Петра, возвышаясь над еврейским национализмом, открыло эру Вселенской Церкви Нового Завета. И это лишний довод в пользу того, что Петр был основанием Христианства, а державная иерархическая власть, которая одна всегда поддерживала вселенский, или международный, характер Церкви, была истинной наследницей Петра и действительной держательницей всех преимуществ, которыя Христос даровал князю апостолов.

Глава вторая. Примат Святого Петра, как постоянное установление. Три камня христианства

«И Я говорю тебе: ты Петр» и т. д.

Из трех атрибутов, которые, согласно этому основному тексту, по божественному праву принадлежат князю апостолов (во–1–x, призвания быть основой церковного здания чрез непогрешимое исповедание истины; во–2–х, обладания властью ключей и, в 3–их, власти вязать и решить) лишь последний общий у него с остальными апостолами.

Все православные[178]согласны в том, что это апостольское право вязать и решить не было дано двенадцати, как частным лицам или в виде личного и временного преимущества, но что оно представляет подлинное начало и источник вечного священнического права, перешедшего от апостолов к их преемникам в иерархическом порядке — епископам и священникам Вселенской Церкви. Но, если это так, то и два первые преимущества, связанные еще более торжественным и многозначительным образом и именно со святым Петром, не могут быть частными и случайными правами[179]. Это было бы тем более невозможным, что с первым из этих преимуществ Господь определенно связал бытие и устойчивость своей Церкви в грядущей борьбе против власти зла.

Если право вязать и решить, дарованное апостолам, не простая метафора и не чисто личное и временное свойство, если, напротив, оно есть реальное и живое зерно вселенского и вечного установления, охватывающего все бытие Церкви, как могли бы особые преимущества святого Петра, провозглашенные в столь ясных и торжественных выражениях, — как могли бы они быть ничего не доказывающими метафорами или временными и личными привилегиями? Не должны ли также эти преимущества быть связанными с учреждением основным и устойчивым, которого историческая личность Симона бар–Ионы является лишь главным и типическим представителем? Богочеловек не основывал учреждений преходящих. Он видел в своих избранниках сквозь их смертную индивидуальность и за пределами таковой непреходящие начала и типы своего дела. То, что Он говорил собору апостолов, относилось ко всему священническому чину, к учащей Церкви в ее целом. Возвышенные слова, обращенные им к одному Петру, устанавливали в единственном лице этого апостола державную и нераздельную власть Вселенской Церкви на все время ее бытия и на весь ход ее развития в грядущих веках. И если Христос не пожелал связать с общей всем апостолам властью формальное установление своей Церкви и гарантию ее устойчивости (ибо он не сказал собору апостолов: на вас Я создам Церковь Мою), то это очевидно доказывает, что Господь не считал епископский и священнический чин (представленный всей совокупностью апостолов) сам по себе достаточным для образования несокрушимой основы Вселенской Церкви в ее неизбежной борьбе с вратами адовыми. Иисус, основывая свою видимую Церковь, прежде всего думал о предстоящей ей борьбе со злом; и, дабы обеспечить своему делу единство, дающее силу, Он поставил во главе иерархического порядка единственное и центральное учреждение, безусловно неделимое и независимое, обладающее само по себе всей полнотой власти и обетований: «ты Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее».

Все соображения в пользу верховной и центральной власти во Вселенской Церкви имели бы весьма мало ценности в наших собственных глазах, если бы это были только рассуждения. Но они опираются на богочеловеческий факт, ясный для всякого верующего христианина, несмотря на все искусственные толкования, которыми пытаются устранить его.

В нашу задачу не входит изложение отвлеченной необходимости учреждения, ставшего чрез Христа живой действительностью.

Когда восточные богословы доказывают нам необходимость иерархического порядка в Церкви вообще, их аргументы не могут представляться нам убедительными помимо первоначального евангельского факта: избрания двенадцати апостолов для научения всех народов до скончания века. Точно так же, когда мы желаем доказать необходимость нераздельного центра самой этой иерархии, твердое основание для всех наших рассуждений мы имеем в факте особого избрания Петра, имеющего послужить человеческой точкой опоры для божественной истины в ее непрестанной борьбе с вратами адовыми, в факте этого единственного в своем роде избрания, дающего непоколебимую основу для всех наших рассуждений.

Если понимать под Церковью совершенное единение человечества с Богом, безусловное царство любви и истины, то невозможно допустить в Церкви никакой власти и никакого авторитета. Все члены этого Царства Небесного являются священниками и царями, безусловно равными в этом отношении между собой, и один и единственный центр этого единства есть сам Иисус Христос. Но мы не в этом смысле ведем речь о Церкви, ибо не в этом смысле и Христос говорил о ней. Церковь совершенная, Церковь торжествующая, царство славы предполагают, что власть зла и врата адовы окончательно сокрушены, а ведь Христос воздвиг свою видимую Церковь именно для того, чтобы бороться с вратами адовыми, и для этой цели Он и дал ей человеческий и земной центр единства, хотя, конечно, и всегда нуждающийся в помощи Божией.

Если не желаешь впасть в противоположные крайности слепого материализма или бессильного идеализма, то необходимо признать, что нужды действительности и задания идеала согласуются и идут рядом в установленном Богом порядке. Чтобы представить в Церкви идеальное начало человечества и согласия, Иисус Христос установил, как прототип соборного управления, первоначальную коллегию или собор двенадцати апостолов, равных между собой и соединенных братской любовью. Чтобы подобное идеальное единство могло быть осуществлено повсеместо и во все времена; чтобы собор церковных глав мог всегда и везде торжествовать над распрями и приводить многообразие частных мнений к единообразию общеобязательных постановлений; чтобы препирательства могли окончиться и единство Церкви реально проявиться; чтобы не подвергать это единство случайности человеческих условностей; чтобы не созидать своей Церкви на зыбком песке, божественный Зодчий возвещает нерушимый Камень, непоколебимую Скалу церковной монархии и устанавливает идеал единодушия, связывая его с реальной и живой властью.

Камень Церкви, говорят нам, это Христос, — истина, которую ни один христианин никогда не оспаривал. Но весьма неразумным было бы — если только оно искренно — усердие тех, кто, для защиты Христа от воображаемого оскорбления, упорствует в непонимании его действительной воли и отрицает порядок, установленный Им с такой очевидностью. Ибо Он не только объявил, что камень Его Церкви есть Симон, один из Его апостолов, но, чтобы с большей силой внедрить нам эту новую истину, чтобы сделать ее более выразительной и более очевидной, Он из этого призвания — быть камнем Церкви — сделал собственное и постоянное имя Симона.

Итак, вот две, равно неоспоримых, истины: Христос — камень Церкви, и Симон бар–Иона — камень Церкви. Если это — противоречие, то оно на этом не останавливается. Ибо мы видим, как этот же Симон–Петр, который один получил от Христа такое исключительное качество, тем не менее, заявляет в одном из своих посланий, что все верующие суть живые камни богочеловеческого здания (Первое послание Петра, II, 4–5). Единственный камень Церкви — Иисус; но если верить Иисусу, камню Его Церкви по преимуществу, то таковым является глава апостолов; а если верить этому последнему, камню Церкви, то таковым является каждый верующий.

Кажущемуся противоречию этих трех истин нам достаточно противопоставить их реальное и логическое примирение. Иисус Христос, единый камень Царства Божия в чисто религиозном или мистическом порядке, полагает князя апостолов и его непреходящую власть, как краеугольный камень Церкви в порядке социальном, для христианской общины; и каждый член этой общины, соединенный со Христом и пребывающий в установленном Им порядке, становится индивидуальным конститутивным элементом, живым камнем этой Церкви, имеющей в Христе свое мистическое и (в данное время) невидимое основание, а в монархической власти Петра свое общественное и видимое основание. Существенное различие этих трех терминов только яснее выделяет их внутреннюю связь в реальном бытии Церкви, для которого необходимы, как Христос, так и Петр, так и множество верующих. Чтобы усмотреть в идее этого тройного соотношения какое–либо противоречие, надо сначала самому вложить в нее таковое, придав трем главным терминам безусловный и исключительный смысл, ни мало им не присущий.

Действительно, постоянно забывают, что термин «камень» (то есть основание) Церкви есть термин отношения и что Христос может быть камнем Церкви лишь в своем определенном союзе с человечеством, составляющим Церковь; и раз этот союз, в общественном порядке, осуществляется на первом месте некоторой центральной связью, которую Сам Христос отнес ко святому Петру, то очевидно, что эти два камня — Мессия и главный Его апостол — не только не исключают друг друга, но представляют лишь два нераздельных термина одного и того же единого отношения. Что же касается камня или камней третьего порядка — множества верующих, — то, если и сказано, что каждый верный может стать живым камнем Церкви, этим еще не утверждается, чтобы он мог стать таковым сам собою или отделившись от Христа и установленной Им основной власти.

Основа Церкви, если говорить в самых общих выражениях, есть единение божеского и человеческого. Эту основу (камень) мы находим в Иисусе Христе, поскольку Он ипостасно соединяет в Себе божество с непорочной человеческой природой; эту же основу мы обретаем и в каждом истинном христианине, поскольку он соединяется со Христом в таинствах, вере и добрых делах. Но разве не очевидно, что этих двух способов соединения божеского и человеческого (соединения ипостасного в личности Христа и индивидуального соединения верующего со Христом) еще недостаточно, чтобы получилось специфическое единство Церкви в точном смысле этого слова — Церкви как социального и исторического существа? Воплощение Слова есть факт мистический, а не социальный принцип; индивидуальная религиозная жизнь также не может дать достаточной основы христианскому обществу: можно жить свято, оставаясь в уединении пустыни. И если, тем не менее, в Церкви кроме жизни мистической и жизни индивидуальной есть еще и социальная жизнь, — то должна же эта социальная жизнь иметь какую–либо определенную форму, основанную на начале единства, ей свойственном. И когда мы говорим, что это специфическое начало социального единства не есть непосредственно ни Иисус Христос, ни масса верующих, но монархическая власть Петра, при посредстве которой Иисус Христос пожелал соединиться с человечеством, как существом социальным и политическим, — то наше чувство находит себе подтверждение в том замечательном факте, что свойство быть камнем Церкви удержалось в виде постоянного и собственного имени лишь за князем апостолов, который, таким образом, один лишь есть камень церкви в специальном и точном смысле этого термина — объединяющая основа исторического христианского общества.

Три раза только во всей священной истории (обоих Заветов) Господь Сам давал новое имя человеку. Когда Авраам в беспредельной вере предался живому Богу, Бог, изменив его имя, объявил его отцом всех верующих («отцом множества»). Когда Иаков в таинственной борьбе противопоставил живому Богу всю энергию человеческого духа, Бог дал ему новое имя, знаменовавшее его, как непосредственного отца этого необычайного и единственного народа, боровшегося и до сих пор еще борющегося со своим Богом. Когда потомок Авраама и Иакова, Симон бар–Иона, соединив в себе мужественную инициативу человеческого духа с непогрешимой помощью Отца Небесного, возвестил богочеловеческую истину, Богочеловек дал ему новое имя и поставил его во главе новых верующих и нового Израиля. Авраам, тип первоначальной теократии, представляет человечество предающееся и вверяющееся Богу; Иаков, тип еврейской национальной теократии, представляет человечество, начинающее противиться Богу; наконец, Симон Петр, тип окончательной вселенской теократии, представляет человечество, идущее навстречу своему Богу, свободно утверждающее Его и связывающее себя с Ним взаимными и нерасторжимыми узами. Безграничная вера в Бога, сделавшая из Авраама отца всех верующих, соединилась в Петре с деятельним утверждением человеческой силы, отличавшим Иакова–Израиля; князь апостолов отразил в земном зеркале своего духа эту гармонию божеского и человеческого, безусловное совершенство которой он видел в своем учителе; и тем самым он стал первородным и наследником по преимуществу Богочеловека, духовным отцом нового поколения христианского, краеугольным камнем Вселенской Церкви, которая есть исполнение и завершение религии Авраама и теократии Израиля.

Глава третья. Петр и Сатана

Не в качестве апостола пришлось Симону переменить свое имя. Это изменение, заранее возвещенное, произошло не во время избрания и торжественного отправления двенадцати апостолов. И эти последние, за исключением одного Симона, сохранили в апостольстве свои прежние имена; никто из них не получил от Господа нового и постоянного наименования, имеющего какое–либо общее и высокое значение[180].

За исключением Симона, все остальные апостолы различались между собой лишь природными своими характерами, индивидуальными своими качествами и личной судьбою, а также различиями или оттенками личного чувства, которое мог питать к ним их учитель. В противоположность этому, новое и многозначительное имя, полученное одним только Симоном, помимо общего апостольского призвания, не указывает ни на какую–либо черту в его природном характере, ни на личное расположение Господа к нему, но связано исключительно с той совершенно особой ролью, которую сыну Ионы суждено было исполнять в Церкви Христа. Ему не было сказано: Ты — Петр, потому что я предпочитаю тебя другим или потому что у тебя от природы твердый и сильный характер (что, впрочем, и не совсем было бы согласно с истиной), но: «Ты — Петр, и на этом камне я создам Церковь Мою».

Исповедание Петра, добровольным и непогрешимым согласием связывавшее человечество со Христом и основывавшее свободную Церковь Нового Завета, не было простым проявлением его обычного характера, а не могло быть поэтому и случайным и преходящим порывом его души. Разве можно допустить, в самом деле, чтобы за такой порыв, за такую минуту энтузиазма, не только было изменено имя Симона, как некогда Авраама и Иакова, но чтобы даже таковое изменение было предсказано заранее, как имеющее последовать неминуемо, при чем это обстоятельство предуказывало бы этому событию определенное место в предначертаниях Господа? А есть ли что–либо более важное в мессианском деле, чем основание Вселенской Церкви, определенно связанное с Симоном, обращенным в Петра? Предположение, что первое догматическое деяние святого Петра проистекало лишь из его чисто человеческой и частной личности, безусловно опровергается, впрочем, прямым и ясным свидетельством Христа: «Не плоть и кровь открыла тебе это, но Отец Мой, сущий на небесах». Таким образом, это исповедание Петра есть некоторый акт sui generis — акт, чрез который нравственное существо апостола вступило в особое сношение с Божеством; и, благодаря этому сношению, человеческое слово могло непогрешимо выразить безусловную истину Слова и положить нерушимое основание Вселенской Церкви. И, как бы для того, чтобы устранить всякое сомнение по этому поводу, боговдохновенный рассказ Евангелия немедленно рисует нам этого же самого Симона, некогда объявленного Иисусом камнем Церкви и ключарем Царства Небесного, предоставленным своим собственным силам и говорящим — впрочем с самыми лучшими намерениями, но без божественной помощи — в духе своей природной и частной личности. «С того времени Иисус начал открывать ученикам Своим, что Ему должно идти в Иерусалим и много пострадать от старейшин и первосвященников и книжников, и быть убиту и в третий день воскреснуть. И отозвав Его, Петр начал прекословить Ему: будь милостив к Себе, Господи, да не будет этого с Тобою! — Он же, обратившись, сказал Петру: отойди от Меня, сатана, ты Мне соблазн, потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое». (Матфей, XVI, 21–23).

Ну что–ж, станем мы, вместе с нашими греко–русскими полемистами, противопоставлять этот текст предшествующему, с целью опровергать слова Христа Его же словами? Будем мы считать, что воплощенная истина могла столь быстро изменить свой взгляд и внезапно отвергнуть то, что она только что высказала? И, с другой стороны, как примирить «Блаженного» с «Сатаною»? Как допустить, что «камень преткновения» для Самого Господа может быть в то же время и камнем Его Церкви, несокрушимым для врат адовых. Что тот, кто помышляет лишь о земных вещах, может получать откровения от Отца Небесного, что ему могут быть вручены ключи Царства Божия?

Есть только один способ согласить эти тексты, которые боговдохновенный евангелист не даром поставил рядом. Симон Петр, как верховный пастырь и учитель Вселенской Церкви, поддерживаемый Богом и говорящий за всех, есть верный свидетель и непогрешимый толкователь богочеловеческой истины; в этом своем качестве он — несокрушимая основа дома Божия и ключарь Царства Небесного. Тот же Петр, как частное лицо, говорящее и действующее в меру своих природных сил и своего чисто человеческого понимания, может говорить и делать вещи недостойные, соблазнительные и даже сатанинские. Но личные недостатки и грехи суть нечто преходящее, тогда как социальная функция церковного монарха есть нечто пребывающее. «Сатана» и «соблазн» исчезли, но Петр остался.

Глава четвертая. Церковь как вселенское общество. Начало любви

Бытие всякого человеческого общества определяется идеями и учреждениями, а посему общественное благосостояние и прогресс зависят главным образом от истинности идей, господствующих в обществе, и доброго порядка, царствующего в управлении им. Церковь, как общество, возникшее и утвержденное непосредственным изволением Бога, должна обладать этими двумя качествами в высокой степени; религиозные идеи, исповедуемые ею, должны быть непогрешимо истинными; а ее строй должен соединять с величайшей устойчивостью и величайшую способность действия в заданном направлении.

Церковь прежде всего есть общество, основанное на истине. Коренной истиной Церкви является единство божеского и человеческого, Слово, ставшее Плотью, Сын Человеческий, признанный за Христа, Сына Бога Живого. С чисто объективной точки зрения, камень Церкви, таким образом, сам Христос, воплощенная истина. Но, чтобы быть действительно основанной на истине, Церковь, как общество человеческое, должна быть соединена с этой истинной каким–либо определенным образом.

Так как истина не имеет непосредственно явного и внешним образом обязательного бытия в этом мире призраков, то человек может соединиться с нею лишь верой, связывающей нас с внутренней сущностью вещей и являющей нашему духу все, что внешним образом не видимо. Поэтому с субъективной точки зрения можно утверждать, что именно вера представляет основание или «камень» Церкви. Но какая вера? Чья вера? Простого факта субъективной веры того или другого лица недостаточно. Самая сильная и самая искренняя личная вера может поставить нас в отношения не только к невидимой сущности истины и верховного Блага, но и к невидимой сущности зла и лжи, что в достаточной мере доказано историей религий. Чтобы быть действительно связанным верою с желаемым объектом — безусловной истиной, — надо быть самому сообразным этой истине.

Истина Богочеловека, то есть совершенное и живое единство безусловного и относительного, бесконечного и конечного, Творца и творения, — эта истина по преимуществу не может ограничиваться историческим фактом, но открывает, чрез посредство этого факта, вселенское начало, заключающее все сокровища премудрости и обнимающее все в своем единстве.

Объективная истина веры имеет вселенский характер, и истинный субъект веры должен быть сообразен своему объекту: а посему субъект истинной религии необходимо должен быть вселенским. Истинная вера не может быть уделом индивидуального человека в его обособленности, но лишь всего человечества в его единстве; индивид может быть участником ее, лишь как живой член вселенского тела. Но так как реальное и живое единство человеческого рода не дано непосредственно в порядке физическом, то оно должно быть создано в порядке моральном. Грани конечной индивидуальности, самоутверждающейся в своей исключительности, грани природного эгоизма, должны быть разбиты любовью, дабы человек мог стать сообразным Богу, который есть любовь. Но эта любовь, имеющая преобразить враждующие части человеческого рода в реальное и живое единство — Вселенскую Церковь, — эта любовь не может быть смутным, чисто субъективным и бессильным чувством: она должна найти свое выражение в некотором постоянном и определенном действии, дающем внутреннему чувству объективную реальность. Какой же реальный объект дан этой деятельной любви? Природная любовь, имея объектом наиболее близкие к нам существа, создает реальное коллективное единство — семью; природная любовь в более широком смысле, имеющая своим объектом всех людей, живущих в определенной стране и связанных общностью языка, создает более обширное и более сложное, но все же реальное, коллективное единство — город, Государство, нацию[181]. Любовь, имеющая создать религиозное единство человеческого рода, или Вселенскую Церковь, должна выйти за пределы национальности и иметь своим объектом всю совокупность человеческих существ. Но активное отношение между человеческим родом в его целом и индивидом не находит в этом последнем основы в виде природного чувства, аналогичного чувству, вызываемому семейством или родиной, почему это отношение и сводится по необходимости (для отдельного субъекта) к чисто моральной сущности любви, то–есть к свободному и сознательному отказу от собственной воли, от личного, семейного и национального эгоизма. Любовь к семейству и любовь к нации суть, главным образом, природные факты, которые могут косвенно быть причиной и моральных актов; любовь к Церкви по существу акт моральный — акт подчинения частной воли воле вселенской. Но, чтобы вселенская воля не была фикцией, необходимо, чтобы она всегда реализировалась в определенном существе. Раз воля всех не представляет реального единства, ибо все не находятся в непосредственном согласии друг с другом, то необходимо средство для соглашения их, то есть единичная воля, которая могла бы объединить все остальные. Необходимо, чтобы каждый имел возможность действительно объединиться со всей совокупностью человеческого рода (проявить положительным образом свою любовь к Церкви), связав свою волю с некоторой единичной волей, не менее реальной и живой, чем его собственная, но в то же время вселенской и которой равно должны быть подчинены и все остальные воли. Но нельзя допустить воли без волящего и проявляющего свое изволение; и до тех пор пока все не объединены в непосредственном единстве, мы поставлены в необходимость искать этого объединения со всеми в лице одного, дабы иметь возможность быть участниками в истинной вселенской вере.

Раз каждый человек в отдельности, а равно и все человечество в его природном состоянии разделения, не могут стать действительными субъектами вселенской веры, то необходимо, чтобы эта вера нашла свое проявление в одном лице, представляющем единство всех. Всякий, приемлющий эту истинно вселенскую веру за правило своей собственной веры, совершает тем самым реальный акт подчинения или любви к Церкви, — акт, делающий его сообразным вселенской истине, открытой этой Церкви. Любя всех в одном (раз их иначе любить нельзя), каждый участвует в вере всех, определяемой божественно вспомоществуемой верою одного; и эта пребывающая связь, это столь широкое и, тем не менее, столь прочное, столь живое и, тем не менее, столь устойчивое единство делает Вселенскую Церковь коллективным моральным существом, действительным обществом, значительно более обширным и более сложным, чем нация или Государство, но не менее реальным. Любовь к Церкви проявляется постоянным и действенным согласием с ее волей и ее живой мыслью, явно представленными в актах верховного церковного главы. Эта любовь, которая в своем начале есть лишь акт чистой морали, исполнение принципиального долга (послушание категорическому императиву по кантианской терминологии), может и должна стать источником чувств и привязанностей, не менее могущественных, чем сыновняя любовь или патриотизм. Те, кто, желая основать Церковь на любви, видят в то же время вселенское церковное единство лишь в предании, кристаллизованном и уже одиннадцать веков как лишенном всех средств для своего действительного утверждения и реального проявления, должны были бы принять в соображение, что невозможно любить живой и деятельной любовью археологическое воспоминание, отдаленный факт, который, · как семь вселенских соборов, безусловно неизвестен массам и ясен только для ученых. Любовь к Церкви имеет реальный смысл лишь в тех, кто продолжает признавать живого представителя Церкви, общего отца всех верующих, могущего быть предметом любви в том же смысле, как отец в своей семье или глава Государства в монархической стране.

Формальный характер истины состоит в приведении к гармоническому единству многообразных начал действительности. Этот характер присущ и истине по преимуществу, истине Богочеловека, в своем безусловном единстве объемлющего всю полноту божеской и человеческой жизни. Христу, существу единому, центру всех существ, должна соответствовать Церковь — совокупность отдельных единиц, стремящаяся к совершенному единству. И доколе это внутреннее и совершенное единство всех не будет осуществлено, доколе вера каждого еще не есть, как таковая, вера всех, — доколе единство всех не выявлено непосредственно каждым, оно должно быть осуществляемо чрез посредство одного.

Вселенская истина, в совершенстве осуществленная в одном (Христе), влечет к себе веру всех, непогрешимо определяемую голосом одного (папы). Вне этого единства, как мы уже видели, мнение множества может быть ошибочным, и даже вера избранных может оставаться смутной. Но не ложное мнение и не колеблющаяся вера, а вера непогрешимая и определенная, связующая род человеческий с божественной истиной, составляет непоколебимую основу Вселенской Церкви. Эта основа есть вера Петра, живущего в своих преемниках, — вера, являющаяся личной, дабы проявиться людям, и (при божественной помощи) сверхчеловеческой, дабы быть непогрешимой. И — мы не перестанем повторять этого — если думают, что этот пребывающий центр единства не нужен, то пусть попытаются проявить помимо него живое единство Вселенской Церкви, пусть попробуют без него совершить какой–либо церковный акт, в котором было бы заинтересовано все христианство, пусть попробуют дать решительный и властный ответ на один из вопросов, разъединяющих христианские совести. Но мы отлично видим, как теперешние преемники апостолов в Константинополе и Петербурге подражают молчанию самих апостолов в Кесарии Филипповой….

Подведем в немногих словах итоги предшествовавшим соображениям. Вселенская Церковь основана на истине, утверждаемой верою. Истинна едина, а следовательно и истинная вера должна быть единой. И раз это единство веры не дано действительно и непосредственно в совокупности верующих (ибо нет единодушия всех в делах веры), то оно должно пребывать в законной власти единого главы, порукой которой служит божественная помощь и которая приемлется любовью и доверием всех верующих. Вот тот камень, на котором Христос воздвиг свою Церковь, а врата ада не одолеют ее.

Глава пятая. Ключи царства

Как бы не желая оставить возможности каких–либо сомнений относительно смысла и значения своих слов о камне Церкви, Иисус дополняет их, явно вручая власть ключей, верховное управление своим Царством, основной власти Церкви, установленной в лице Симона Петра. «И дам тебе ключи Царства Небесного». Здесь прежде всего необходимо устранить несообразность, которую наши православные полемисты приписывают Иисусу Христу. Чтобы по возможности стереть разницу между Петром и остальными апостолами, утверждают, что власть ключей есть не что иное, как власть вязать и решить. Сказав однажды: Я «дам тебе ключи», Иисус повторил будто бы впоследствии то же обещание в других выражениях. Но когда ведут речь о ключах, то говорят отворять и затворять, а не вязать и решить, как мы действительно и читаем в Апокалипсисе (чтобы ограничиться одним Новым Заветом): Όεχων την κλείνΔαυίδ,ο άνοίγων και ουδεις κλείσει, και κλείων καί οΰδεϊς άνοίγα.(Имеющий ключ Давидов, который отворяет, и никто не затворит; затворяет и никто не отворит. Апок., III, 7). Можно отворить и затворить комнату, дом, город, но вязать и решить можно лишь отдельные существа и вещи, находящиеся в комнате, в доме, в городе. Обсуждаемый нами евангельский текст представляет метафору, но метафора не есть необходимо нелепость. Образ ключей Царства (местопребывания Царя — бэтга–мелек) по необходимости должен представлять власть более обширную и общую, чем выраженная в образном выражении «вязать и решить».

Специальная власть вязать и решить была дана Петру в тех же выражениях, в каких она была впоследствии дарована и остальным апостолам (Матфей, XVIII, 18), и легко усмотреть из контекста этой последней главы, что это низшая власть имеет отношение лишь к индивидуальным случаям («если брат твой согрешит против тебя», и т. д.), что вполне соответствует смыслу метафоры, употребленной в Евангелии. Лишь вопросы личной совести и судьбы отдельных душ подлежат власти вязать и решить, данной и остальным апостолам вслед за Петром. Что же касается власти ключей Царства, дарованной единственно Петру, то она может (по точному смыслу нашего текста, равно как и по библейской аналогии) относиться лишь ко всей совокупности Церкви, знаменуя верховную общественную и политическую власть, общее управление Царством Божиим на земле. Не следует ни отделять жизнь христианской души от устройства Вселенской Церкви, ни смешивать ее с этим устройством. Здесь мы имеем два различных, хотя и тесно связанных между собой порядка вещей.

Как учение Церкви не есть простая совокупность личных верований, так и управление Церковью не может быть сведено к водительству отдельных совестей и частной нравственной жизни. Основанная на единстве веры, Вселенская Церковь, как реальное и живое общественное тело, должна проявлять еще и единство действия, достаточное, чтобы с успехом противоборствовать в каждый данный момент ее исторического существования совокупному напору враждебных сил, стремящихся разрушить ее, внося в нее разделение. Единство действия предполагает для обширного и сложного социального тела целую систему органических функций, подчиненных общему центру, который мог бы в каждую данную минуту придать им желательное направление. Как единство правой веры имеет свою окончательную гарантию в догматическом авторитете одного, говорящего за всех, так единство церковного действия необходимо обусловлено руководящей властью одного, простирающейся на всю Церковь. Но в Церкви единой и святой, основанной на истине, управление не может быть отделяемо от учения; и центральная и верховная власть в порядке церковном может принадлежать лишь тому, кто, властью божественно вспомоществуемой, представляет и являет, в порядке религиозном, единство истинной веры.

Вот почему ключи Царства были даны лишь тому кто, в силу веры своей, является Камнем Церкви.

Глава шестая. Управление Вселенской Церковью. Центр единства

Церковь представляет собою не только совершенное единение людей с Богом во Христе; она, кроме того, еще и общественный порядок, установленный верховной волей для осуществления в нем и через него этого богочеловеческого союза. Основанная на вечной истине, Церковь не только совершенство жизни — в будущем; она была также в прошедшем и есть еще в настоящем путь, ведущий к этому идеальному совершенству. Социальное бытие человечества на земле не может оставаться вне нового союза двух начал, божеского и человеческого, осуществленного во Христе. Если даже стихии нашей материальной жизни преображены и освящены в таинствах, как возможно, чтобы социальный и политический порядок, представляющий существенную форму жизни человечества, был брошен беззащитным в борьбе эгоистических интересов, оставлен на произвол губительных страстей средь сутолки обманчивых мнений? Человек по необходимости существо общественное, и окончательная цель божественного воздействия в человечестве есть создание совершенного вселенского общества. Но это не есть создание ex nihilo. Материал для совершенного общества дан, это — общество несовершенное, человечество в его настоящем виде. Оно не исключено и не упразднено Царством Божиим, напротив, оно вовлечено в сферу этого Царства, чтобы быть возрожденным, освященным, преображенным. Для того, чтобы связать со Христом индивидуальное существо человека, религия не довольствуется невидимым и чисто духовным общением, она хочет, чтобы человек приобщался своему Богу всей полнотой своего бытия, даже через физиологический акт питания. В этом мистическом, но реальном приобщении, материя таинства не просто разрушается и уничтожается, но пресуществляется, то есть внутренняя и невидимая сущность хлеба и вина возносится в сферу обожествленной телесности Христа и поглощается ею, тогда как феноменальная действительность или внешняя видимость этих предметов не испытывает никакого ощутимого изменения, дабы сохранить возможность действия в данных условиях нашего физического бытия, связывая это последнее с телом Бога. Равным образом, раз дело идет о коллективной и общественной жизни человечества, эта последняя также должна быть мистически пресуществлеиа, сохраняя виды или внешние формы земного общества: сами эти формы, установленные и освященные определенным образом, должны послужить реальными основами и видимыми орудиями для социального действия Христа в Его Церкви.

С христианской точки зрения дело Бога в человечестве имеет своей конечной целью не проявление божественного могущества (идея мусульманская), но свободный и взаимный союз людей с Богом. И для осуществления этого дела соответствующим средством служит не тайное действие Провидения, ведущего индивиды и народы по неведомым путям к непонятным им целям. Это действие, безусловно и исключительно сверхчеловеческое, всегда необходимо, но в отдельности недостаточно. Человечество, в особенности с тех пор как во Христе явлено реальное и историческое единение божеского и человеческого, должно само принимать положительное участие в своих судьбах, должно социально приобщаться Христу. Но если смертные люди здесь на земле должны реально и действенно принимать участие в невидимом и сверхъестественном управлении Христа, то само управление это необходимо должно быть облечено в явные и естественные социальные виды. Чтобы проявлять свое действие в несовершенном человечестве и совокупно с ним, совершенство божественной благодати и истины в Иисусе Христе должно быть представлено и иметь своим орудием социальное учреждение, — божественное по своему происхождению, своей цели и своей власти и человеческое по своим средствам действия, приспособленным ко всем требованиям исторической жизни.

Чтобы вести общественную жизнь всего человечества к цели божественной любви и определять общественное мнение в желательном для божественной истины направлении, необходимо, чтобы в Церкви было облеченное божественным авторитетом вселенское управление. Это управление должно быть определенным и явным, чтобы все могли знать о нем и оно должно быть постоянным и пребывающим, чтобы можно было во всякое время обратиться к нему; оно должно быть божественным в своей сущности, чтобы быть безусловно признанным религиозной совестью всякого в достаточной мере осведомленного и благонамеренного человека, и оно должно быть несовершенным и человеческим в своем историческом проявлении, чтобы сделать возможным моральное сопротивление, чтобы оставить место сомнениям, борьбе, искушениям, всему, что составляет достоинство свободной и поистине человеческой добродетели.

Чтобы положить первую основу единения между общественной совестью человечества и провиденциальным управлением Бога, чтобы быть причастным божественному Величию и в то же время быть приспособленным к человеческой действительности, верховная власть Церкви должна, оставляя простор различным формам правления, меняющимся сообразно времени и месту, всегда сохранять, как центр единства, свой чисто монархический характер. Если бы Вселенская Церковь имела исключительно коллективное управление, если бы ее верховная власть была представлена одним только собором, единство ее человеческого действия (связывающее ее с безусловным единством божественной истины) могло бы иметь лишь две основы: или единодушное и совершенное согласие всех ее членов, или голосование по большинству, как это имеет место в светских собраниях. Это последнее предположение несовместимо с величием Бога, принуждаемого в таком случае приспособлять всякий раз свою волю и свою истину к случайным группировкам мнений и произволу человеческих страстей. Что же касается до единодушия и полного и постоянного согласия, — то такое состояние общественной совести могло бы конечно, в виду своего внутреннего морального величия, соответствовать божественному совершенству и непогрешимо являть действие Бога в человечестве. Но если политический принцип большинства голосов ниже божественного достоинства, то идеальный принцип непосредственного, свободного и постоянного единодушия к несчастью слишком высок для современного состояния человечества. Это совершенное единство, которое Иисус Христос в своей первосвященнической молитве открыл нам, как конечную цель своего дела, не может предполагаться, как реальная и явная основа этого дела. Вернейшее средство никогда не достигнуть желаемого совершенства, это вообразить себе, что оно уже достигнуто. Единодушие и сознательная солидарность, братская любовь и свободное согласие, это — идеал Церкви — идеал, признаваемый всеми.

Но разница между пустым мечтанием и божественным идеалом единства в том, что последний имеет реальную точку опоры (δο ιοί ττου στώ социальной механики), с помощью которой он может мало–помалу завоевать себе место на земле и восторжествовать постепенно и последовательно над всеми силами раздора. Реальное и нераздельное начало единства безусловно необходимо для борьбы с глубокой и упорной склонностью к разделению в мире и в самой Церкви. До тех пор пока религиозное единство — единство благодати и истины — не станет в каждом верующем самой сущностью его жизни и совершенными и нерасторжимыми узами, свяывающими его со всем существом его ближнего, до тех пор начало этого вселенского единства должно существовать объективно и действовать на всех под «видами» явной и определенной общественной власти.

Единая и Вселенская Церковь совершенна согласием и единодушием всех своих членов, но, дабы она могла быть среди наличного раздора, ей необходима объединяющая и примиряющая власть, недоступная этому раздору и постоянно противоборствующая ему, власть, стоящая выше всех разделений, собирающая вокруг себя всех людей доброй воли, обличающая и осуждающая все, что противно Царству Божию на земле. Тот, кто желает наступления этого Царства, должен неизбежно возжелать и единственного пути, который ведет к нему человечество в его целом. Между ненавистной действительностью раздора, царствующего в этом мире, и желанным единством совершенной любви, в ней же царствует Бог, лежит необходимый путь законного и властного единства, связывающего человеческий факт с божественным правом.

Совершенный круг Вселенской Церкви нуждается в едином центре не для того, чтобы быть совершенным, но чтобы быть. Земная Церковь, призванная объять множество наций, должна была, чтобы остаться действительным обществом, противопоставить всем национальным разделениям определенную всемирную власть; земная Церковь, принужденная вступить в поток истории и испытать во внешних формах своего существования и в своих отношениях к окружающему ряд изменений и превращений, нуждается, для ограждения своего тождества, во власти, по существу своему консервативной и, тем не менее, деятельной, неизменной в своей сути и гибкой по своим формам; наконец, земная Церковь, предназначенная действовать и утверждаться против сил зла среди немощного человечества, должна была получить безусловно твердую и неотвержимую точку опоры, более мощную, чем врата ада. — Но мы знаем, с одной стороны, что Христос предвидел эту необходимость церковной монархии, вручив одному верховную и неделимую власть в своей Церкви; а с другой стороны, мы видим, что из всех церковных властей христианского мира есть только одна и единственная, всегда и неизменно сохраняющая свой центральный и вселенский характер и в то же время, по древнему и всеобщему преданию, существенно связанная с тем, кому Христос сказал: Ты — Петр и на этом камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее. Слово Христа не могло остаться бездейственным в истории христианства; и главнейшее явление этой истории должно было иметь достаточное основание в слове Божием. Пусть же укажут нам какое–либо другое следствие, вызванное словами Христа, обращенными к Петру, кроме престола Петра, и пусть найдут нам для этого престола достаточную причину помимо обещания, данного Петру.

Живые истины религии не могут быть представлены рассудку каждого человека с необходимостью геометрических теорем. Впрочем, было бы заблуждением предполагать, что сами математические истины принимаются единодушно всеми исключительно в виду их внутренней очевидности: они признаются с общего согласия потому, что никто не заинтересован в их опровержении. Я не имею наивной претензии убедить умы, для которых есть более могущественные интересы, чем искание религиозной истины. Излагая общие доводы в пользу непреходящего первенства Петра, как основы Вселенской Церкви, я хотел лишь помочь мысленной работе тех, кто противится этой истине не под влиянием интересов и страстей, но лишь в виду бессознательных ошибок и наследственных предрассудков. Продолжая эту задачу, я должен теперь, не отводя очей от светозарного маяка библейского слова, вступить на время в темную и изменчивую область всемирной истории.

Глава седьмая. Царства Даниила. «Вота» и «Amor»

Историческая жизнь человечества началась вавилонским смешением (Быт., XI), она закончится совершенным согласием Нового Иерусалима (Апок., XXI). Между этими двумя крайними пределами, занесенными в первую и последнюю книгу Писания, протекает процесс всемирной истории, символический образ которой дан нам в священной книге, которую можно рассматривать как переход от Ветхого к Новому Завету, — в книге пророка Даниила (Дан., II, 31–36).

Земное человечество не есть и не будет никогда миром чистых духов, а посему оно нуждается для выявления и развития единства своей внутренней жизни, во внешнем социальном организме, все более и более централизованном, по мере того как он становится более обширным и более дифференцированным. Как жизнь индивидуального человеческого духа проявляется при посредстве организованного человеческого тела, так и коллективный дух возрожденного человечества — невидимая Церковь — требует видимой социальной организации, образа и орудия своего единства. С этой точки зрения история человечества представляется нам последовательным образованием вселенского социального существа или Церкви единой и кафолической, в широком смысле этого слова. Дело это по необходимости распадается на две главные части: во 1–х, на внешнее объединение исторических наций или образование вселенского тела человечества более или менее бессознательной работой земных сил при невидимом и косвенном воздействии Провидения, и, во 2–х, на одухотворение этого тела могучим дыханием Богочеловека и последующее развитие его при совокупном действии божественной благодати и более или менее сознательных человеческих сил. Другими словами, мы имеем здесь, с одной стороны, образование природной всемирной монархии и, с другой стороны, образование и развитие монархии духовной, или Вселенской Церкви, на основе и в рамках соответствующей природной организации. Первая часть этого великого дела представляет по существу древнюю или языческую историю; вторая определяет, главным образом, новую или христианскую историю. Связующим звеном является история израильского народа, под особым водительством живого Бога приуготовившего органическую и национальную среду для появления Богочеловека, который есть духовное начало единства для вселенского тела и безусловный центр истории.

В то время как священный народ приуготовлял природную телесность индивидуального Богочеловека, народы мира сего вырабатывали социальное тело коллективного Богочеловека, Вселенской Церкви. Так как это дело язычества совершалось чисто человеческими усилиями, лишь косвенно и невидимо направляемыми божественным Провидением, то по необходимости оно двигалось вперед через ряд попыток и отдельных опытов. До возникновения действительно всемирной монархии, мы видим образование отдельных национальных монархий, притязующих на всемирность, но бессильных достигнуть таковой.

После ассиро–вавилонской монархии, этой золотой головы наиболее чистого и наиболее централизованного деспотизма, выступает мидо–персидская монархия — серебряные грудь и руки, символизирующие менее централизованную деспотическую власть, но зато и значительно более обширную, охватывающую в своих объятиях всю историческую сцену тех времен от Греции, с одной стороны, до Инда с другой. Затем идет македонская монархия Александра Великого — это медное чрево, пожравшее Элладу и Восток. Но, несмотря на свое изобилие в области умственной и эстетической культуры, эллинизм оказался бессильным в практическом действии, неспособным создать политические рамки и центр единства для всего множества захваченных им наций. В области управления он без всякого существенного изменения усвоил себе абсолютизм национальных деспотов, встреченный им на Востоке; и запечатлев покоренный им мир единством своей культуры, он все же не мог помешать ему разделиться на два больших национальных Государства, наполовину эллинизированных, греко–египетское царство Птолемеев и греко–сирийское царство Селевкидов. То в ожесточенной войне, то в непрочном союзе при посредстве династических браков, эти два царства находят себе подходящий образ в двух ногах истукана, где железо первобытного деспотизма смешано с размягченной глиной вырождающейся культуры. Так языческий мир, разделенный между двумя соперничающими могуществами с двумя политическими и умственными центрами — Александрией и Антиохией — не представляет достаточной исторической основы для христианского единства. Но был камень — Capitoli immobile saxum — городок Италии, начало которого обвито было таинственными сказаниями и многозначительными знамениями, и даже истинное имя которого было неизвестно. Этот камень, брошенный Промыслом Божиим в историю, ударил по глиняным ногам греко–варварского мира Востока, повалил и стер в прах бессильный истукан и стал великою горою. Языческий мир обрел действительный центр единства. Возникла поистине интернациональная и всемирная монархия, объемлющая Восток и Запад. Она не только занимала гораздо большее пространство, чем самая обширная из национальных монархий, она не только содержала гораздо больше разнородных элементов (национальных и культурных), но, главное, являя собой могуче централизованную силу, она претворяла эти разнообразные элементы в одно реальное и действенное целое. Из уродливого и призрачного сцепления разнородных элементов человечество превратилось в однородное и организованное тело — Римскую Империю — с живым и личным центром — Кесарем Августом, носителем и представителем объединенной воли всего человеческого рода.

Но что такое Кесарь и как достиг он того, что стал представлять собой живой центр человечества? На чем основана его власть? Долгий и мучительный опыт убедил народы Востока и Запада, что разделение и непрестанная борьба суть зло, и что центр единства необходим для умиротворения человечества. Это смутное, но весьма реальное стремление к умиротворению и единству бросило языческий мир к ногам авантюриста, с успехом заменившего верования и принципы оружием легионов и личной своей смелостью. Единство Империи опиралось, таким образом, исключительно на силу и удачу. Если первый из Кесарей, казалось, заслужил свое счастие личным гением, если второй оправдал его в известной мере своим рассчитанным благочестием и своей осторожной умеренностью, то третий был чудовищем и имел преемниками идиотов и безумцев. Всемирное Государство, которое должно было быть воплощением самого социального Разума, нашло свое осуществление в безусловно иррациональном факте, нелепость которого была подчеркнута богохульством императорского апофеоза.

Божественное Слово, индивидуально связанное с человеческой природой и возжелавшее социально связать с Собою коллективное существо человечества, не могло принять за точку отправления этого единства ни раздор анархической толпы, ни произвол тирании. Оно могло связать себя с человеческим обществом лишь посредством власти, основанной на Истине. В социальной области дело на первом месте и непосредственно не идет о личных добродетелях и пороках. Если мы считаем императорскую власть языческого Рима дурной и ложной, то основанием к тому служат не одни только злодеяния и безумства Тивериев и Неронов, а, главным образом, то обстоятельство, что сама императорская власть, будь она представлена Калигулой или Антонином, опиралась на насилие и увенчивалась ложью. Реальный император — создание прихоти легионеров и преторианцев — поддерживался лишь слепой и грубой силой; император идеальный — император апофеоза — был нечестивой фикцией.

Ложному человекобогу политической монархии истинный Богочеловек противопоставил духовную власть церковной монархии, основанную на Любви и Истине. Всемирная монархия и интернациональное единство должны были остаться; центр единства должен был пребывать на том же месте. Но сама центральная власть, ее характер, ее происхождение, ее санкция, должны были быть обновлены.

У самих римлян было смутное предчувствие этого таинственного превращения. Если обычное имя Рима обозначало по–гречески силу и если один из поэтов Эллады в эпоху ее упадка приветствовал новых властителей в этом смысле словами:хейре μοι, ΐώμα, θνγάτηρ Ареочто граждане Вечного Города, читая его имя на семитический лад, думали найти этим путем истинное его значение: Amor; и древнее сказание, обновленное Виргилием, тесным образом связывало римский народ и династию Цезаря с матерью Любви, а через нее с верховным Богом. Но их любовь была служительницей смерти, и их верховный Бог был отцеубийцей. Благочестие римлян, которым они особенно славились, эта основа их величия, было чувством правильным, но отнесенным к ложным началам. Все дело было именно в изменении этих начал. Предстояло явить истинный Рим, основанный на истинной религии. Нужно было, заменив бесконечные триады богов отцеубийц единой божественной единосущной и нераздельной Троицей, дать как основу всемирному обществу вместо империи Силы Церковь Любви. И разве делом чистого случая было, что, желая провозвестить истинно всемирную монархию свою, основанную не на рабьем подчинении подданных и произволе смертного владыки, но на свободном согласии веры и любви в человеке с Истиной и Благодатью Божией, Иисус Христос выбрал для этого именно ту минуту, когда Он пришел с учениками своими к пределам Кесарии Филипповой — этого города, посвященного одним из рабов Кесаря гению своего владыки? И затем разве дело чистого случая, что Иисус, желая дать последнюю санкцию своему основоположительному делу, выбрал для этого окрестности Тивериады и, пред лицом памятников, вещавших о тогдашнем владыке ложного Рима, посвятил будущего владыку истинного Рима, указав ему мистическое имя Вечного Города и верховное начало Своего нового Царства: Симон, бар–Иона, ЛЮБИШЬ ли ты Меня больше нежели они?

Но почему истинная любовь, которая не знает зависти и единство которой не имеет в себе ничего исключительного, почему должна она сосредоточиться в одном и облечься в социальном своем деле в монархическую форму, предпочтительно перед всеми другими формами?

Так как дело идет не о всемогуществе Бога, которое могло бы сделать внешним образом обязательными для людей истину и справедливость, но о божественной любви, участником которой человек становится с добровольного согласия своего, то прямое воздействие Божества должно быть сведено к минимуму. Оно не может быть вполне упразднено, так как всякий человек есть ложь и ни одно человеческое существо, как индивидуальное так и коллективное, предоставленное своим собственным средствам, не может удержаться в постоянной и прогрессивной связи с Божеством. Но животворящая Любовь Божия, соединенная с божественной Премудростью, quae in superfluis non abunclat, дабы помочь человеческой немощи, не препятствуя в то же время действию сил человечества, избирает путь, на котором объединяющее и животворящее действие сверхприродной истины и благодати на человечество в его целом встречает меньше всего естественных препятствий и находит социальную среду, внешним образом сообразную и приспособленную к выявлению истинного единства. Этот путь, облегчающий богочеловеческий союз в порядке социальном созданием в самом человечестве объединяющего центрального органа, есть путь монархический. Чтобы всякий раз снова создавать добровольное единство на хаотической основе независимых мнений и враждующих воль, потребно было бы всякий раз и новое непосредственное и явно чудотворное воздействие Божества, некоторое действие ex nihilo, которое являлось бы для людей, как необходимость, и лишало бы их нравственной свободы. Как божественное Слово не явилось на земле в небесном величии и блеске Своем, но в смиренном обличии человеческой природы; как и теперь еще, отдавая себя верующим, Оно приемлет смиренное обличие материальных видов, так Оно не пожелало и править человеческим обществом непосредственно божественной Своей властью, но предпочло воспользоваться, как постоянным средством своего социального воздействия, уже существовавшей в человеческом роде формою единства — всемирной монархией. Необходимо было только возродить, одухотворить, освятить эту социальную форму, заместив начало смерти, насилие и обман вечным началом Благодати и Истины. На место главы солдат, в духе лжи признававшего себя богом, должен был стать глава верующих, в духе истины признавший и исповедовавший в своем Учителе — Сына Бога Живого; на престол неистового деспота, желавшего сделать порабощенный род человеческий своей кровавой жертвой, должен был быть возведен любящий священнослужитель Бога, пролившего кровь свою за человечество.

У пределов Кесарии и на берегах Тивериадского озера Иисус низверг Кесаря с его престола — не Кесаря динария и не христианского Кесаря будущего, но Кесаря апофеоза, Кесаря — единого, безусловного и самозаконного владыку мира, центр верховного единства человеческого рода. Он низверг его, ибо создал новый и лучший центр единства, новую и лучшую верховную власть, основанную на вере и любви, на благодати и истине. И, низвергая с престола ложный и нечестивый абсолютизм языческих Кесарей, Иисус в то же время подтвердил и увековечил всемирную монархию Рима, дав ей ее истинную теократическую основу. В известном смысле это было лишь переменой династии; династию Юлия Цезаря, верховного первосвященника и бога, сменила династия Симона Петра, верховного первосвященника и слуги слуг Божиих.

Глава восьмая. «Сын Человеческий» и «Камень»

Изложенная нами выше точка зрения дает нам возможность понять, почему пророческое видение великих языческих держав — полное и ясное, насколько видение вообще может быть таковым — не упоминает о величайшей из этих держав — о Римской Империи. Дело в том, что эта Империя не представляла части чудовищного колосса, осужденного на гибель, но рамки и пребывающую материальную форму, в которую могло отлиться Царство Божие. Великие державы древнего мира были преходящим явлением в истории: один Рим пребывает доселе. Капитолийская скала освящена была библейским камнем, и римская империя обратилась в ту великую гору, которая, согласно пророческому видению, родилась из этого камня. Да и самый камень, что может он обозначать, как не монархическую власть того, кто назван был камнем по преимуществу и на ком воздвигнута была Вселенская Церковь — эта гора Божия?

Образ этого таинственного камня в книге Даниила обычно прилагается к самому Иисусу Христу. Но следует заметить, однако, что Иисус, часто пользуясь пророком Даниилом в своей проповеди, заимствовал у этого пророка, в применении к своему лицу, не образ камня, но другое обозначение, которое он почти обратил в собственное имя свое, — Сын Человеческий. Это имя употребляет Он в основном тексте евангелиста Матфея: «за кого люди почитают Меня, Сына Человеческого?» Иисус есть Сын Человеческий, виденный пророком Даниилом (Даниил, VII, 13); что же касается камня (Даниил, II, 34, 35, 45), то он не знаменует непосредственно Иисуса, но основную власть в Церкви, к первому представителю которой сам Сын Человеческий приложил этот образ: и Я говорю тебе: ты — камень.

Наш взгляд находит прямое подтверждение в контексте пророчества Даниила. Речь идет о Царстве божественного происхождения, но тем не менее видимом и земном, имеющем заменить великие языческие державы, покорив и разрушив их. Появление и торжество этого пятого Царства, которое в параллельном тексте названо «народом святых Всевышнего» (Даниил, VII, 18, 27) и которым, очевидно, является Вселенская Церковь, символически изображены тем камнем, который, сокрушив ноги колосса, становится великой горой, покрывающей всю землю. Поэтому, если бы «камень» Даниила знаменовал непосредственно Христа, то пришлось бы допустить, что сам Христос стал «великой горою», то есть вселенской монархией Церкви, сменившей языческие державы. Но чего ради станем мы ни с того ни с сего приписывать поистине вдохновенному писателю этой таинственной книги такой смутный и неподходящий образ, когда имеется ясное и стройное объяснение, которое не только вполне допустимо, но прямо и с несомненностью вытекает из сравнения этих пророческих текстов с соответствующим евангельским текстом? Как тут, так и там, как у Даниила, так и у евангелиста Матфея, мы встречаем Сына Человеческого и камень Церкви. Но так как не может быть ни малейшего сомнения в том, что Сын Человеческий книги пророческой и Сын Человеческий Евангелия представляют одно и то же лицо — Мессию, — то аналогия требует, чтобы и образ церковного камня имел в обоих случаях тождественный смысл. Но в Евангелии Камнем является, очевидно, князь апостолов — ты камень — ergo и камень пророка Даниила преобразовал также первоначального блюстителя монархической власти во Вселенской Церкви, — камень, взятый и брошенный не руками человеческими, а Сыном живого Бога и самим Отцом Небесным, открывшим монарху Церкви богочеловеческую истину — первопричину его власти.

Укажем еще на следующее изумительное совпадение: никто иной, как великий царь Вавилона, типический представитель ложной всемирной монархии, видел в таинственном сновидении главного представителя истинной вселенской монархии; и предстал он ему в знаменательном образе камня, ставшего впоследствии его именем собственным. И дано ему было увидеть также и совершенный контраст этих двух монархий: одна, начинаясь золотой головой, кончается глиняными ногами, распадающимися в прах; другая, начинаясь маленьким камнем, кончается великой горой, заполнившей всю землю.

Глава девятая. Преосвященный Филарет Московский, святой Иоанн Златоуст, Давид Штраус и Прессансе о первенстве Петра

Некоторые из искренних православных, понуждаемые очевидностью, говорили нам: «Действительно, Иисус Христос установил в лице апостола Петра некоторую центральную и верховную власть в Церкви; но мы не усматриваем, как и почему эта власть могла перейти к римской Церкви и папству». Таким образом, признается камень, отторгнутый без помощи рук человеческих, но не желают усматривать великой горы, выросшей из этого камня. И, однако, факт этот вполне выяснен в Священном Писании путем образов и притч, которые все знают на память и тем не менее не понимают.

Если камень, ставший горою, есть только символ, то обращение простого и еле видного зачатка в бесконечно более сложное и обширное органическое тело — реальный факт. И при помощи именно этого реального факта Новый Завет объясняет грядущее развитие Церкви — великого дерева, бывшего в начале едва заметным зерном, а ныне дающего приют и тень зверям земным и птицам небесным.

Но даже и в среде католиков встречались ультра–догматические умы, которые, выражая свое справедливое изумление перед величием этого дуба, покрывающего их своей сенью, решительно отказывались допустить, чтобы это изобилие органических форм могло возникнуть из такого простого и рудиментарного строения, как строение обыкновенного жолудя. Послушать их, так пришлось бы признать, что, если дуб возник из жолудя, в этом последнем должны были уже явно и раздельно заключаться если не все листья, то по крайней мере все ветви огромного дерева: он должен был быть не только субстанционально тождественным с ним, но и схожим с ним во всех подробностях. И вот умы прямо противоположного направления — умы ультра–критические — принимаются рассматривать этот бедный жолудь самым тщательным образом со всех сторон. Естественно, что они не находят в нем ничего подобного величественному дубу, — ни сложного переплета корней, ни мощного ствола, ни густых ветвей, ни волнистых и упругих листьев. Все эти разговоры только одно морочение, говорят они: жолудь жолудь и есть, и ничем иным никогда и быть не может; а что касается до великого дуба со всеми его атрибутами, то отлично всем известно, откуда о нем слух пошел: его выдумали иезуиты на ватиканском соборе, мы это своими собственными глазами видели в книге Ianus’a.

Рискуя показаться вольнодумцем крайним догматикам и в то же время быть объявленным иезуитом критическими умами, я должен засвидетельствовать ту безусловно достоверную истину, что жолудь действительно имеет вполне простое и рудиментарное строение, что в нем невозможно открыть всех составных частей величественного дуба и что тем не менее этот последний действительно возник из жолудя и притом без всякого коварства и хищения, по присущему ему праву и, скажем даже, по праву божественному. Так как Бог не подвержен ограничениям времени, пространства и механической причинности и видит в семенах вещей всю скрытую мощь их будущего, то Он, конечно, в маленьком жолуде узрел, определил и благословил могучий дуб, имевший из него возникнуть; в зерне горчичном, в вере Петра, он усмотрел и возвестил великое дерево кафолической Церкви, которому суждено было покрыть землю ветвями своими.

Поставленный от Иисуса Христа хранителем вселенской верховной власти, которая должна была пребывать и развиваться в Церкви в течение всего земного бытия ее, Петр лично пользовался этой властью лишь в той мере и в тех формах, которые допускало первоначальное состояние апостольской Церкви. Воздействие князя апостолов столь же мало похоже было на управление современных пап, как жолудь походит на дуб, что не мешает, однако, папству быть естественным, логическим и законным продуктом первенства Петра. Что касается этого первенства, то оно с такой ясностью указано в исторических книгах Нового Завета, что никогда не оспаривалось ни одним добросовестным богословом, будь он православный, рационалист или еврей. Мы уже упоминали о выдающемся еврейском писателе Иосифе Сальвадоре, как о беспристрастном свидетеле, подтверждающем, как действительное установление Церкви Иисусом Христом, так и то исключительное положение, которое было предоставлено в этой Церкви Петру[182]. Другой писатель, не менее свободный от каких–либо католических предрассудков, Давид Штраус, знаменитый представитель немецкой критической школы и глава ее, принужден был защищать первенство Петра против протестантских полемистов, которых он обвиняет в предвзятости[183]. Что касается представителей восточного православия, то лучшее, что мы можем сделать, это еще раз сослаться на единственного нашего богослова, Филарета митрополита Московского. Ему первенство Петра представляется «ясным и очевидным»[184]. Напомнив, что Петр получил от Христа особое поручение — утвердить братьев своих (Лука ХХII, 32), то есть остальных апостолов, знаменитый русский иерарх говорит далее: «Подлинно, когда Воскресение Господа прежде всех открылось Мироносицам, сие не утвердило апостолов в веровании оному: «и явишася пред ними яко лжа глаголы их» (Лука XXIV, 11). Но когда Воскресший явился Петру, то и прочие апостолы, прежде общего всем им явления, уже с твердостью говорили: «воистину воста Господь и явися Симону» (Лука XXIV, 34). Наконец, должно ли наполнить пустоту, оставленную в лике апостольском чрез отпадение Иуды? — первый примечает сие Петр и первый печется о сем. Должно ли, непосредственно по сошествии Святого Духа, торжественно начать проповедь евангельскую? «Став же Петр со единонадесятьми», первый из них «воздвиже глас свой» (Деяние II, 14). Должно ли положить основание Церкви Христовой между язычниками так же, как между Иудеями? Петр крестит Корнилия; и уже не в первый раз исполняется над ним слово Христово: «ты еси Петр и на сем камени созижду Церковь Мою»[185].

В этом засвидетельствовании истины красноречивый учитель современной русской Церкви является лишь слабым отголоском еще более красноречивого учителя древней греческой Церкви. Святой Иоанн Златоуст заранее победоносно опроверг возражения против первенства Петра, которые и теперь еще стараются извлечь из некоторых фактов евангельской и апостольской истории (отречение Симона во дворе первосвященника, его отношения к апостолу Павлу и т. д.). Отсылаем наших православных читателей к доводам великого вселенского учителя[186]. Никто из писателей папистов не мог бы с большей силой и настойчивостью подтвердить первенство власти Петра (а не чести только) в апостольской Церкви. Князь апостолов, которому все были вручены Христом (ате αυτόςττάντας eretpiaöei), имел, по мнению святого учителя, право сам своей властию назначить преемника Иуде, и если, в данном случае, он призвал на совет остальных апостолов, то это нимало не являлось для него обязательным, а было лишь актом доброй его воли[187].

Священное Писание говорит нам о первенстве Петра; его право на безусловную и верховную власть в Церкви засвидетельствовано православным преданием; но нужно было бы быть лишенным всякого исторического такта и даже простейшего здравого смысла, чтобы искать в первоначальной Церкви (не только в те времена, когда «у множества верующих было одно сердце и одна душа», но долгое время после того) юридически установленной и действующей по определенным правилам власти. Это значило бы, как уже было сказано, искать ветвей дуба в жолуде. Действительный и живой зародыш верховной церковной власти, усматриваемый нами в князе апостолов, мог обнаружиться в Церкви первых времен лишь в той практической инициативе, которую Петр проявлял во всяком деле, затрагивавшем существенные нужды Вселенской Церкви, как мы это действительно и видим в Евангелиях и Деяниях Святых Апостолов[188].

Раз находятся критики, которые не видят личности апостола Павла в его посланиях, то всегда найдутся и такие, которые не заметят преобладающего значения Петра в деле основания Церкви. Мы не станем останавливаться долее на опровержении их и перейдем к тем возражениям, которые ставятся против римского наследия галилейского рыбаря.

Глава десятая. Апостол Петр и Папство

— Апостолу Петру принадлежит первенство власти, это — так; но почему папу римского следует считать наследником этого первенства? — Мы должны сознаться, что серьезное значение этого вопроса, когда он ставится в такой форме, совершенно ускользает от нас. Раз мы признали верховную и основную власть во Вселенской Церкви, установленную Христом в лице апостола Петра, то следует допустить и то, что эта власть где–нибудь да находится. И очевидная невозможность найти ее нигде, кроме Рима, есть уже достаточное, казалось бы нам, основание для согласия с высказываемым католиками положением.

Раз ни константинопольский патриарх, ни санкт–петербургский синод не имеют и не могут иметь претензии представлять собой камень Вселенской Церкви, то есть действительное и основное единство власти церковной, то следует или отказаться от этого единства и признать состояние разделения, беспорядка и порабощения нормальным состоянием Церкви, или признать права и действительную ценность одной и единственной из всех существующих властей, всегда проявлявшей себя как центр церковного единства. Никаким рассуждением не опровергнешь очевидности того факта, что вне Рима имеются только национальные Церкви (как, например, армянская Церковь, греческая Церковь), или Церкви государственные (как, например, русская Церковь, англиканская Церковь), или же секты, основанные отдельными лицами (как, например, лютеране, кальвинисты, ирзингианцы и т. д.). Одна только римская католическая Церковь не представляет ни национальной Церкви, ни Церкви государственной, ни секты, основанной человеком. Это единственная Церковь во всем мире, сохраняющая и утверждающая начало вселенского социального единства против эгоизма индивидов и партикуляризма наций; одна она охраняет и утверждает свободу духовной власти против абсолютизма Государства; только ее, одним словом, не одолели врата ада.

«По плодам их познаете их». В области религиозного общества, плод католицизма (для тех, кто остались католиками) есть единство и свобода Церкви; плод восточного и западного протестантизма для тех, кто склонились к нему, — есть разделение и рабство; разделение в особенности на Западе, а рабство в особенности на Востоке. Можно думать и говорить что угодно о римской Церкви или папстве. Мы и сами весьма далеки от того, чтобы видеть в них или искать в них достигнутого совершенства, осуществленного идеала. Мы знаем, что камень Церкви не есть еще сама Церковь, что основание не есть здание, что путь еще не есть цель. Все, что мы решаемся утверждать, это — что папство есть единственная международная и независимая власть, единственная действительная и пребывающая основа для вселенского действия Церкви. Это — факт неоспоримый, и его достаточно, чтобы заставить признать в папе единого хранителя преимущества и власти, данных Христом Петру. И раз дело идет о вселенской церковной монархии, задачей которой было пресуществление всемирной политической монархии без полного уничтожения этой последней, то не естественно ли, что земной центр этих двух соответственных монархий, столица их, осталась та же? Если, как мы уже говорили выше, династия Симона Петра должна была в известном смысле заместить династию Юлия Цезаря, — цезаризм смениться папством, то не должно ли было это последнее избрать постоянным местом пребывания своего реальный центр всемирной империи?

Перенесение в Рим верховной церковной власти, установленной Христом в лице апостола Петра, есть очевидный факт, подтверждаемый церковным преданием и оправдываемый логикой вещей. Что же касается вопроса, как и в каких формах власть Петра перешла к римскому епископу, то здесь мы имеем дело с исторической проблемой, научное разрешение которой, в виду отсутствия формальных свидетельств, представляется невозможным. Мы верим православному преданию, занесенному в наши литургические книги, утверждающему, что апостол Петр прибыл в Рим, избрал этот город местом постоянного пребывания своего и перед смертью сам назначил себе преемника. В дальнейшем мы видим, что папы избирались христианской общиной города Рима, пока не установился окончательно, действующий и доныне, способ избрания пап коллегией кардиналов. Независимо от сего, мы имеем, начиная со второго века (творения святого Иринея) достоверные свидетельства, доказывающие, что римская Церковь уже в то время признавалась во всем христианском мире за центр единства, а римский епископ постоянно пользовался верховным авторитетом, хотя формы, в которых этот верховный авторитет проявлялся, по необходимости менялись сообразно временам, становясь все более и более определенными и внушительными по мере того, как социальная структура Церкви все более и более усложнялась, дифференцировалась и развивалась.

«Действительно, — пишет один из историков рационалистической и критической школы, — действительно в 196 году выборные предстоятели Церквей пытались установить церковное единство: один из них, предстоятель римской Церкви, повидимому, присваивает себе исполнительную власть в христианской общине и права и положение верховного первосвященника»[189]. Но вопрос шел не об одной исполнительной власти; тот же писатель немного далее делает нижеследующее признание: «Тертуллиан и Киприан, повидимому, преклоняются перед римской Церковью, как Церковью главной, являющейся в известной мере руководительницею и хранительницею веры и чистоты предания»[190].

Монархическая власть Вселенской Церкви была в первые времена христианства лишь еле заметным, но полным жизни, зачатком; во втором веке зачаток этот уже видимо развился, свидетельством чему могут служить деяния папы Виктора; а затем деяния пап Стефана и святого Дионисия в третьем и деяния папы Юлия I–го в четвертом веке. В следующем веке мы видим уже, как этот верховный авторитет и эта монархическая власть римской Церкви — при папе святом Льве 1–м — выростает в небольшое но крепкое деревцо; и, наконец, к девятому веку папство представляет уже знакомое нам могучее и величественное дерево, покрывающее весь христианский мир тенью своих ветвей.

Таков великий факт, основной факт, историческое проявление и исполнение божественных слов: Ты — Петр, и т. д. Этот общий факт имел место по божественному праву, между тем как частные факты, относящиеся к передаче верховной власти, порядку выбора пап и т. д., связаны с чисто человеческой стороной Церкви и представляют лишь совершенно второстепенный интерес с религиозной точки зрения. — И здесь мы также можем усмотреть некоторое сходство с римской Империей, в известном смысле прообразовавшей римскую Церковь. Рим был бесспорным центром Империи, и поэтому власть лица, провозглашенного в Риме императором, получала немедленное признание во всем мире, не спрашивавшем, кто вручил ему эту верховную власть Сенат ли, преторианцы, или воля черни. В исключительных случаях, когда Император бывал избран вдали Рима легионами, первой его заботой было отправиться в императорский город, впредь до согласия которого с его избранием таковое рассматривалось всеми, как предварительное и временное. — Рим пап стал для всего христианского мира тем, чем был Рим Кесарей для мира языческого. Епископ Рима являлся, как таковой, верховным пастырем и учителем всей Церкви, и никому не было дела до способа его избрания, зависевшего от обстоятельств и исторических условий. Вообще, избрание римского епископа не давало каких–либо больших оснований усомниться в его законности, чем всякое другое избрание епископа. А раз его избрание во епископы было признано, глава центральной Церкви, заняв престол святого Петра, ео ipso приобретал все права и всю власть, связанную по слову Христа с камнем Церкви. Бывали исключительные случаи, когда избрание могло представляться сомнительным, и история знает антипап. Но появление Лжедимитриев и Пугачевых нисколько не умаляло законного авторитета русской монархии; равным образом и антипапы не могут дать оснований к возражениям против папства. Все, что может показаться ненормальным в истории Церкви, относится к человеческим «видам», а не к божественной сущности религиозного общества. Если и могли быть случаи, что для совершения таинства евхаристии взято было фальсифицированное и даже отравленное вино, то разве это кощунство наносило хотя бы малейший ущерб самому таинству?

Исповедуя, что епископ Рима — истинный преемник апостола Петра и — как таковой — непоколебимый камень Церкви и ключарь Царства Небесного, мы оставляем в стороне вопрос о том, был ли князь апостолов телесно в Риме. Факт этот засвидетельствован церковным преданием, как восточным, так и западным, и мы лично не сомневаемся в его действительности. Но если бы нашлись чистосердечные христиане, которым мнимые доводы протестантских ученых показались бы более убедительными, чем они представляются нам, то спорить с ними по этому вопросу мы не стали бы. Допустив даже, что апостол Петр никогда телесно не был в Рим, можно с религиозной точки зрения утверждать факт духовной и мистической передачи его верховной власти епископу вечного города. История первых времен христианства сообщает нам яркий пример подобной передачи. Апостол Павел в порядке природном не связан с Иисусом Христом, он не был свидетелем земной жизни Спасителя и призвание его не было видимым и явным; и тем не менее он почитается всеми христианами за одного из величайших апостолов. Апостольство его было открытым на глазах у всех служением в Церкви, и, однако, начало этого апостольского служения — связь Павла с Иисусом Христом — является фактом мистическим и чудесным. Как явление сверхъестественного порядка создало первоначальную связь между Иисусом Христом и Павлом и сделало этого последнего сосудом избрания и апостолом язычников, при чем это чудесное призвание не помешало, однако, дальнейшей деятельности апостола стать в естественные условия человеческой жизни и исторических событий, — так и первая связь между апостолом Петром и римским епископским престолом — связь, положившая основание папству — могла стоять в зависимости от некоторого мистического и трансцендентного акта, что нисколько не отнимает у самого папства, раз оно сложилось в определенное известное историческое явление, характера правильного социального учреждения, проявляющего свою деятельность в обычных условиях земного существования. Могучий дух апостола Петра, направляемый всемогущей волей его Учителя, конечно мог, для увековечения центра церковного единства, почить на том месте, где находился предсозданный Провидением центр политического единства, и сделать епископа Рима наследником своего первенства. Папа, согласно этому предположению — которое, чего не следует забывать, может стать необходимым лишь в том случае, если будет положительно доказано, что апостол Петр не был в Риме, — папа должен быть рассматриваем, как преемник святого Петра в том же духовном и, однако, вполне реальном смысле, в котором (mutatis mutandis) апостол Павел должен быть признан истинным апостолом, избранным и посланным Иисусом Христом, которого он видел, однако, лишь в чудесном видении. Апостольство святого Павла засвидетельствовано Деяниями Святых Апостолов и Посланиями самого Павла; первенство римского престола, как наследия апостола Петра, засвидетельствовано достоверным преданием Вселенской Церкви. Для православного христианина это последнее доказательство не имеет по существу своему меньшей силы, чем первое.

Как основной камень Церкви был перенесен из Палестины в Италию, это может быть нам неизвестным; но что он действительно был перенесен и утвержден в Риме, это факт непоколебимый, отвергнуть который можно лишь отрицая священное предание и самую историю христианства.

Эта точка зрения, подчиняющая факт принципу, действительность высшему началу и ставящая некоторую общую истину выше внешней достоверности материальных феноменов — эта точка зрения не представляет нашего личного взгляда на вещи: так смотрит на дело сама православная Церковь. Приведем пример, поясняющий нашу мысль. Не подлежит ни малейшему сомнению, что первый вселенский собор в Никее был созван Императором Константином, а не папой святым Сильвестром. Однако, греко–российская Церковь, в службе на 2–ое января, прославляя память святого Сильвестра, особо восхваляет его за созвание 318 отцов в Никею и утверждение правой веры против ариева нечестия. Это не простая историческая ошибка — история первого собора была прекрасно известна в Восточной Церкви — это скорее признание некоторой общей истины, которая, для религиозного сознания Церкви, представлялась несравненно более важной, чем материальная точность. Раз первенство пап было признано в принципе, естественно было относить к тому или другому папе все церковные акты, имевшие место в эпоху его первосвященства. Таким образом, руководясь общим и существенным правилом церковной жизни, а не историческими подробностями отдельного случая, Церковь приписала папе святому Сильвестру честь и дело, принадлежавшие ему по духу, а не по букве христианской истории. И в этом она была права, если справедливо, что буква убивает, а дух животворит.

Глава одиннадцатая. Папа святой Лев Великий о первенстве

Здесь не место излагать в подробностях историческое развитие папства и воспроизводить бесчисленные свидетельства православного предания, подтверждающие законность верховной власти пап во Вселенской Церкви.

Чтобы показать исторические основы защищаемого нами положения тем из наших читателей, которые мало знакомы с церковной историей, достаточно будет остановиться на одной достопамятной в судьбах папства эпохе, — достаточно древней, чтобы внушить уважение нашим православным традиционалистам, и в то же время освещенной полным светом истории, эпохе, оставившей нам целый ряд письменных свидетельств и не представляющей в основных чертах своих ничего темного или сомнительного. Мы говорим о середине пятого века — времени, когда римская Церковь была столь достойно представлена папой святым Львом Великим.

Нам будет любопытно проследить, как этот римский первосвященник, признаваемый святым и в греко–российской Церкви, смотрел на свою власть, и как утверждения его по этому поводу были приняты восточной частью Церкви.

В одной из своих проповедей, напомнив, что Христос есть единый первосвященник в безусловном значении этого слова, святой Лев продолжает: «Но Он не оставляет пасти стадо свое; и от Его верховной и вечной власти приняли мы в преизбытке дар апостольского могущества, и помощь Его всегда присутствует в деле Его. — Ибо твердость в вере, за которую воздана была хвала князю апостолов, пребывает вовек, и как то, во что в Христе уверовал Петр, остается неизменным, так неизменным остается и то, что Христос установил в Петре (et sicut permanet quod in Christo Petrus credidit, ita permanet quod in Petro Christus instituit). Итак твердость в вере сия остается устроением истины; и блаженный Петр, пребывая в силе, принятой от Камня, не оставил бразды Церкви, врученные ему. Поэтому, если мы действуем и судим по справедливости, если мы по ежедневным мольбам получаем что–либо от милосердия Божия, то это есть дело и заслуга того, мощь которого живет и власть которого преизбыточествует в престоле его».

Упоминая об епископах, собравшихся в Риме на праздник святого Петра, святой Лев говорит, что они пожелали почтить своим присутствием «того, кто, как им ведомо, занимая этот престол (римский), является не только предстоятелем всех епископов, но и первенствующим в среде их»[191].

В другой речи, выразив то, что можно назвать основной церковной истиной, а именно, что в области внутренней жизни, жизни благодатной, все христиане священники и цари, но что различия и неравенства необходимы во внешнем строении мистического тела Христа, — святой Лев прибавляет: «И, однако, из всего мира избран один Петр, и один он поставлен во главе всего: и собора народов, и всех апостолов, и всех отцов Церкви, дабы, хотя в народе Божием многие суть священники и многие — пастыри, всеми ближайшим образом правил Петр, как главным образом правит всеми Христос. Это, о возлюбленные мои, — великое участие (magnum consortium) в могуществе, которое божественная воля даровала этому человеку. И если она пожелала, чтобы и другие, во главе стоящие, имели нечто общее с ним, то преподавала она не иначе как через него то, в чем не отказала другим. И Я говорю тебе: то есть как Мой Отец открыл тебе Мое божество, так Я открываю тебе превосходство, — ты Петр: то есть, если — Я Скала несокрушимая, Я — Камень краеугольный, смыкающий два в одно, Я — основание, вне которого никто не может положить другого, — то и ты, однако, также Камень, утвержденный Моею силою и имеющий по участию общим со Мною то, что Я по могуществу Моему имею, как присущее Мне»[192].

«Власть вязать и решить перешла также и к другим апостолам, а через них и ко всем предстоятелям Церкви; но не напрасно одному поручено было то, что принадлежит всем. — Петр облечен силою всех, и помощь божественной благодати уставлена так, что крепость, дарованная Христом Петру, передается Петром другим апостолам»[193].

Как Петр участвует в верховной власти Христа над Вселенской Церковью, так и епископ Рима, занимающий престол Петра, является действительным представителем этой власти.

«Петр и теперь правит престолом своим, и consortium его с Вечным Первосвященником неотъемлемо от него. Ибо крепость, дарованная ему, ставшему камнем, от Христа, который есть камень, перешла к его преемникам, и везде, где проявляется какая–либо крепость, мы имеем дело несомненно с силой пастыря по преимуществу. — Кто, чтя славу блаженного Петра, мог бы быть настолько невежественным и настолько завистливым, чтобы утверждать, что есть хоть одна часть Церкви, которая не управляется его заботой и не растет его помощью?»[194].

«Хотя все отдельные пастыри правят паствами своими, прилагая к этому делу особую заботу свою, и знают, что дадут отчет во вверенных им овцах, — тем не менее на нас одних лежит обязанность разделять эту заботу со всеми, и управление каждого есть часть нашей тяготы. Ибо со всех концов света прибегают к престолу блаженного апостола Петра; и любви к Вселенской Церкви, заповеданной ему Господом, требуют и от нашего наделения, — почему и тяготеет на нас тем большее бремя, чем больше самый долг наш по отношению ко всем»[195].

Слава апостола Петра в глазах святого Льва нераздельна со славою римской Церкви, которую он называет: «родом святым, народом избранным, градом священническим и царственным, ставшим главою мира чрез священный престол блаженного Петра»[196].

«Он, глава апостольского чина, предназначен был для твердыни римской Империи, дабы свет истины, открывшийся для спасения всех народов, мог более действенно изливаться от самой главы на все тело мира»[197].

Глава двенадцатая. Святой Лев Великий о папской власти

Согласно такому представлению о верховной власти Петра, неизменно пребывающей в римской Церкви, святой Лев не мог не считать себя «руководителем христианского мира»[198]ответственным за мир и добрый порядок во всех Церквах[199].

Прилагать все свои силы к этой необъятной задаче он считал своим религиозным долгом. «Основание благочестия», пишет он африканским епископам, «требует, чтобы, при той заботе о Вселенской Церкви, которая возложена на нас по божественному установлению, мы всеми силами стремились познать достоверную истину вещей. Ибо положение и порядок всей семьи Господней были бы потрясены, если бы что–либо, в чем нуждается тело, не нашлось бы в главе»[200].

То же чувство выражено с большими подробностями в послании к епископам Сицилии: «Божественные заповеди и увещания апостольские побуждают нас с деятельной любовью пещись о положении всех Церквей; и если в них найдется что–либо достойное порицания, мы должны заботливо предостеречь виновного в неосторожном неведении, либо в самонадеянном хищении власти. Побуждаемые словами Господа, проникшими блаженного Петра тройным повторением таинственного утверждения, дабы любящий Христа пас овец Христовых, — мы, в уважении к занимаемому нами, по преизбытку благодати Божией, престолу, должны по мере сил наших избегать опасности нерадения, чтобы не вотще искали в нас исповедания Святого Апостола, коим он явил себя учеником Господа. Ибо пасущий с небрежением стадо, столь крат ему врученное, повинен в нелюбви к верховному пастырю»[201].

В послании своем к патриарху константинопольскому, святому Флавиану, папа приписывает себе обязанность охранения чистоты кафолической веры отсечением раздоров, а также право предостережения властью своею (nostra auctoritate) защитников заблуждений и укрепления тех, вера коих заслуживает одобрения[202].

Когда император Феодосий II попробовал вступиться перед святым Львом за архимандрита Евтихия (зачинщика монофизитской ереси), державный первосвятитель ответил, что Евтихий может получить прощение лишь в том случае, если он отречется от мнений, осужденных папой. Этому последнему принадлежит право окончательного решения в вопросах догмы. «Во что верует и чему учит кафолическая Церковь о тайне воплощения Господа, — это во всем объеме изложено в моем послании к брату и соепископу моему Флавиану»[203].

Святой Лев не допускал, чтобы вселенский собор мог постановлять какие–либо определения по вопросам догмы, уже разрешенным папою[204]. В инструкции, которую папа дает легату своему, епископу Пасхазину, он указывает на догматическое послание свое к Флавиану, как на полное и окончательное изложение правой веры[205]. В другом послании к императору Маркиану святой Лев заявляет, что дух Божий наставляет его в деле учения и возвещения истинной кафолической веры[206]. В третьем послании к тому же лицу он сообщает, что требовал созвания собора лишь для того, чтобы восстановить мир в Восточной Церкви[207], а в послании, обращенном к самому собору, он говорит, что признает таковой лишь «под условием неприкосновенности права и чести, принадлежащих престолу блаженного апостола Петра», и обращается затем к восточным епископам с увещанием «ни в каком случае не принимать на себя смелости спорить против боговдохновенной веры» — установленной им в догматическом его послании. «Не дозволено», говорит он, «защищать то, во что не дозволено веровать; ибо в посланиях наших, обращенных к блаженной памяти епископу Флавиану, мы уже во всех подробностях и с полнейшей ясностью (plenissime et lucidissime), по евангельским свидетельствам, словам пророческим и учению апостольскому указали, в чем заключается благочестивое и истинное исповедание по вопросу тайне воплощения Господа нашего Иисуса Христа»[208].

А вот в каких выражениях святой Лев сообщает галльским епископам о результатах халкидонского собора:

«Святой собор, с благочестивым единодушием присоединившись к писаниям нашего смирения, поддержанного властью и заслугами господина нашего блаженного апостола Петра, стер этот мерзостный позор с Церкви Божией» (ересь Евтихия и Диоскора)[209].

Но, независимо от этого результата, одобренного папой, известно, что халкидонский собор ознаменован был и актом другого рода: в незаконном заседании восточные епископы, подчиненные константинопольскому патриархату, провозгласили знаменитое правило, двадцать восьмое, по которому за их иерархическим главой признавалось первенство на Востоке в ущерб патриархам александрийскому и антиохийскому. Правда, они сами объявили это правило предварительным и смиренно повергли его на суд святого Льва. Этот последний отверг его с негодованием, и это было для него новым поводом подтвердить свои иерархические принципы и объем своей власти. Он начинает (в письме своем к императору) с замечания, что притязания константинопольского патриарха, как основанные на соображениях политических, не имеют ничего общего с первенством святого Петра, которое есть установление божественное. «Один разум дел мирских, и иной — дел божественных; и вне единой Скалы, положенной в основу Господом, ни одно здание не может устоять. — Пусть довольствуется он (патриарх Анатолий) тем, что получил епископство такого города при содействии вашего благочестия и с согласия моей милости. Он не должен относиться с пренебрежением к царственному граду, который он не может обратить в апостольский престол; и да не надеется он приумножить свое достоинство оскорблением других. — Пусть поразмыслит он об этом, ибо мне поручено управление Церковью. Я был бы ответствен за, то, если бы церковные правила были нарушены при потворстве моем (да не будет сего со мною!), и если бы воля одного брата имела для меня больше цены, чем общая польза вселенского дома Господнего»[210].

«Соглашения епископов, противные святым никейским канонам, мы объявляем не имеющими силы и, властью блаженного апостола Петра, отменяем их во всех частях общим определением»[211].

В ответе на ходатайство епископов четвертого собора, папа подтверждает свое одобрение их догматических определений (изложенных в согласии с его посланием к Флавиану), а также отмену двадцать восьмого правила. «С каким благоговением», пишет он им, «апостольский престол блюдет правила Святых Отцов, ваша святость усмотрит при чтении писаний моих, в которых я отверг притязания константинопольского епископа; и вы поймете, что, с помощью Господа, — я хранитель кафолической веры и отеческих установлений»[212].

Хотя святой Лев, как мы только что видели, не думал, чтобы после определений его послания вселенский собор был нужен в интересах догматической истины, он все же находил его весьма желательным с точки зрения мира церковного; и то, что собор добровольно и единодушно присоединился к его определениям, было для него большой радостью. Это свободное единство осуществляло в его глазах идеал иерархических отношений. «Заслуга священного сана», писал он епископу Феодориту Киррскому, «приемлет великий блеск там, где власть начальствующих охраняется так, что свобода низших нисколько не является умаленной[213]. — Господь не попустил, чтобы мы потерпели какой–либо ущерб в наших братьях, и то, что Он сначала определил чрез посредство наше, Он затем подтвердил чрез непреложный голос вселенского братства, чтобы показать, что воистину от Него исходит «догматическое деяние», выраженное сначала первейшим из престолов и принятое затем решением всего христианского мира, дабы и в этом явно было, что члены пребывают в согласии с главою»[214].

Известно, что ученый Феодорит, обвиненный в несторианстве, оправдан был халкидонским собором: но он сам считал этот приговор лишь предварительным и обратился к папе, испрашивая у него окончательное решение. Святой Лев объявил его православным в следующих выражениях: «Именем благословенного Бога нашего непобедимая истина показала тебя чистым от какого–либо пятна ереси, по суду престола апостольского»; и он прибавляет: «Видимо нам, как печется о всех нас блаженный Петр, который, утвердив решение престола своего в определении им веры, оправдал несправедливо обвиненных»[215].

Признавая свободное согласие идеалом церковного единства, святой Лев ясно различал в этом единстве начало власти и начало совета: Святой Престол определяет, а вселенский собор соглашается. Это согласие вселенского братства требуется идеалом Церкви; церковная жизнь обретает полноту свою в единодушии всех; но без решающего деяния центральной власти вселенское согласие лишено было бы действительной основы и не могло бы иметь требуемого действия, что в достаточной мере доказывает история Церкви. Последнее слово во всех вопросах догмы, окончательное утверждение всякого церковного деяния принадлежит престолу святого Петра. Вот почему в послании своем к патриарху константинопольскому, Анатолию, по делу константинопольского клирика, Аттика, которому надлежало отречься от еретических мнений своих и подчиниться четвертому собору, святой Лев устанавливает существенное различие между своим участием в решениях вселенского собора и участием в них греческого патриарха: «Он (Аттик) должен исповедать, что во всех частях будет придерживаться определения веры, установленного на халкидонском соборе, с которым любовь твоя согласилась, подписав оное, и которое подтверждено было властью апостольского престола»[216].

Трудно лучше формулировать основное и существенное начало церковного управления, чем это сделано святым Львом, различающим власть утверждающую и любовь соглашающуюся. Уж конечно не первенство чести требует себе папа в этих словах. Напротив того, святой Лев вполне признает равночестность всех епископов. С этой точки зрения все они были для него братьями и соепископами. То, что он утверждает в данном случае в ясных и определенных выражениях, касается разницы во власти. Братство всех, не исключает власти одного.

В письме к Анастасию, епископу солунскому, говоря о делах, порученных его «братству» властью блаженного апостола Петра[217], он так выражает сущность иерархического начала: «Между самими блаженными апостолами при равенстве чести было различие власти; и если избрание было одно для всех, то преимущество над остальными было дано, тем не менее, лишь одному. Отсюда и разница между епископами, и, по великому предначертанию Провидения, установлено так, что не все могут присваивать себе все, но что в каждой области есть некто, имеющий над братьями своими первенство юрисдикции (буквально: первый приговор); и далее по великим городам были уставлены и облеченные более обширной властью, а через них забота о Вселенской Церкви восходит к единому престолу Петра, и ничто не должно отделяться от вождя своего»[218].

Что касается окончательной гарантии и санкции этого «великого провиденциального распорядка», то они по мнению святого Льва состоят в том, что единый глава Церкви, к которому восходят права и обязанности всех, получил власть свою не от земных учреждений и исторических обстоятельств, но представляет несокрушимый камень Истины и Справедливости, положенный самим Господом, как основание Его общественного здания. Не на соображения пользы только, но в особенности на ratio pietatis ссылается тот, кому управление всей Церковью вручено e divina institutione[219].

Глава тринадцатая. Признание взглядов папы святого Льва греческими отцами. — Ефесское «разбойничество»

В писаниях и деяниях Льва I–го перед нами уже не зачаток державного папства, а само это папство во всей широте его прав и задач. Чтобы указать только на наиболее важное, за четырнадцать веков, до Пия IX–го учение о непогрешимости ex cathedra было уже провозглашено. Святой Лев утверждает, что власти престола апостола Петра вполне достаточно, чтобы разрешить какой–либо основной догматический вопрос, и он обращается к вселенскому собору не за тем, чтобы этот последний определил догму, но чтобы он, в целях мира церковного, выразил свое согласие с определением, уже данным папою, который, по божественному праву, является законным хранителем истинной кафолической веры. Если это положение, лишь развитое на ватиканском соборе (в его constitutio dogmatica de Ecclesia Christi), есть ересь, как это утверждали у нас, то папа святой Лев Великий явный еретик или даже ересиарх, так как никто до него не поддерживал этого положения с такой силой и с такой настойчивостью.

Посмотрим же, как приняла восточная Церковь властные утверждения папы святого Льва. Возьмем деяния греческих соборов, современных этому папе (тома V, VI и VII собрания Манзи), и прочтем документы. Мы находим, во–первых, замечательное письмо епископа Петра Хризолога к архимандриту Евтихию. Когда патриарх константинопольский, святой Флавиан, осудив архимандрита одного из монастырей греческой столицы, Евтихия, за ересь, обратился к папе Льву за утверждением этого решения, Евтихий, по совету, преподанному ему императорским двором, где он имел могучих покровителей, попытался привлечь на свою сторону некоторых православных епископов. От одного из них, Петра Хризолога, он получил нижеследующий ответ: «Особенно советуем мы тебе, достопочтенный брат, с величайшим доверием держаться писаний блаженного папы города Рима; ибо блаженный апостол Петр, живущий и правящий на престоле своем, дарует ищущим истину веры. Что же до нас, пекущихся о мире и вере, мы не можем выступать судьями в делах исповедания веры без согласия римского епископа»[220].

Петр Хризолог, хотя и грек и писал на греческом языке, был, однако, епископом Равенны и, следовательно, наполовину западным иерархом. Но через несколько страниц мы находим то же учение у представителя восточной митрополии, Флавиана, святого и исповедника Восточной Церкви: «Все это дело», пишет он папе по поводу ереси Евтихия, «нуждается только и исключительно в едином вашем решении, которое может все привести к миру и тишине. Таким образом возникшая ересь и вызванная ею смута будут окончательно подавлены, с помощью Божией, священным посланием вашим, что сделает бесполезным, связанное вообще с значительными трудностями, созвание собора»[221].

После святого патриарха константинопольского выслушаем ученейшего епископа Киррского, Феодорита, причисленного греческой церковью к лику блаженных. «Если Павел», пишет он папе Льву, «глашатай истины, труба Святого Духа, прибегал к великому Петру, то нам, малым и простецам, тем более надлежит прибегать к вашему апостольскому престолу за получением от вас исцеления язв, поражающих Церкви. Ибо вам принадлежит первенство по всяческим основаниям. Престол ваш украшен всякого рода преимуществами, но в особенности преимуществом веры; и божественный апостол — верный свидетель, когда восклицает, обращаясь к римской Церкви: — вера ваша возвещается во всем мире… — Вашему престолу даровано сокровище отцов и учителей истины, Петр и Павел, — просвещающее души верных. Божественная и трижды блаженная чета сия явилась на Востоке и излила повсюду свет лучей своих; но на Западе возжелала она приять разрешение от жизни сей, и там светит она вселенной. Они явно прославили престол ваш, и в этом вершина благ ваших»[222].

«А мне остается ждать решения вашего апостольского престола. И молю, и прошу вашу святость, да будет надо мной, оклеветанным, праведный суд власти вашей: повелите только и прибегу принять от вас учение мое, в котором я желал лишь следовать по стопам апостольским»[223].

И то были не пустые слова; не с риторскими фразами обращались к папе представители православия. Греческие епископы имели достаточно оснований твердо держаться за верховную власть апостольского престола. «Ефесское разбойничество» только что показало им ad oculos, чем может быть вселенский собор без папы. Напомним некоторые поучительные подробности этого события.

Начиная с IV–гo века, эллинизированная часть Церкви страдала от постоянного соперничества и борьбы двух иерархических центров: древнего александрийского патриархата и нового — константинопольского. Внешние фазы этой борьбы зависели, главным образом, от того положения, которое принимал византийский двор; а если мы пожелаем узнать, чем определялось это положение светской власти по отношению к двум церковным центрам Востока, то мы встретимся с весьма достопримечательным явлением. Можно было бы a priori думать, что византийской Империи, с политической точки зрения, открывался выбор между тремя образами действия: она могла или поддерживать новый константинопольский патриархат, как ее собственное создание, всецело находившееся в ее руках и не имевшее возможности добиться сколько–нибудь прочной независимости; или византийский цезаризм, чтобы не быть поставленным в необходимость бороться у себя дома с клерикальными тенденциями и вместе с тем освободиться от слишком тесных и докучливых уз, мог предпочесть, чтобы центр церковного управления был где–нибудь подальше от него, но все же в пределах его власти; в этом случае ему следовало бы поддерживать александрийский патриархат, который удовлетворял обоим вышесказанным условиям и мог, кроме того, обосновать свое относительное (над Востоком) первенство на предании и канонах; или же, наконец, императорское правительство могло выбрать систему равновесия, оказывая покровительство то одному, то другому из этих престолов–соперников, смотря по обстоятельствам. Оказывается, однако, что на деле не было ничего подобного. Отбросив отдельные случайности и чисто человеческие отношения, следует все же признать, что было некоторое общее основание, определявшее поведение византийских императоров в иерархической борьбе, завязавшейся на Востоке; но это основание лежало вне трех, указанных нами выше, политических соображений. Если императоры и колебались в своих отношениях к обоим патриархатам, поддерживая то тот, то другой, то эти колебания не объяснялись принципом равновесия: византийский двор всегда поддерживал не того из двух соперничавших иерархов, который являлся в данное время наиболее безобидным, но того, который был неправ с религиозной или моральной точки зрения. Достаточно было патриарху, константинопольскому или александрийскому — безразлично, быть еретиком или недостойным пастырем, чтобы на долгое время, если не на всегда, быть уверенным в энергичном покровительстве Империи. И, с другой стороны, всякий святой и поборник истинной веры, вступая на епископский престол, как града Александра, так и града Константина, должен был быть заранее готов к тому, что встретит ненависть и преследование с стороны императора, а зачастую и мученический венец.

Это непреодолимое стремление византийского правительства к несправедливости, насилию и ереси и эта непобедимая антипатия его к наиболее достойным представителям христианской иерархии начали проявляться весьма рано.

Не успела Империя признать истину христианской веры, как она уже начинает преследовать светоч православия — святого Афанасия. Все продолжительное царствование Констанция, сына Константина Великого, наполнено борьбой против достославного патриарха александрийского, между тем как еретики, епископы константинопольские, пользуются покровительством Императора. И не могущество александрийского престола, а доблесть восседавшего на нем была невыносима христианскому Кесарю. Когда через полвека переменились роли, и константинопольский престол занят был великим святым — Иоанном Златоустом, — а александрийский патриархат попал в руки одного из презреннейших людей, Феофила, именно этот последний сделался любимцем византийского двора, и были пущены в ход всевозможные средства, чтобы погубить Златоуста. И только ли независимый характер великого христианского оратора пугал императорский двор? Ведь, немного позже, во главе константинопольской Церкви стоял человек, обладавший не менее неукротимым духом и не менее независимым характером — Несторий. Но так как Несторий при всех этих качествах был еще и заклятым ересиархом, то он был осыпан милостями императора Феодосия П–го, приложившего старания к тому, чтоб поддержать его в борьбе, которую Несторий вел с новым патриархом Александрии, святым Кириллом, не уступавшим — если не в личной доблести, то, по крайней мере, в ревности о православной вере и богословской учености — великому Афанасию. Мы увидим сейчас, как и почему императорскому правительству не удалось поддержать еретика Нестория и погубить святого Кирилла. — Немного времени спустя, роли опять переменились: константинопольский патриархат получил, в лице святого Флавиана, достойного преемника Иоанна Златоуста, а престол александрийский перешел к новому Феофилу, — Диоскору, прозванному египетским фараоном. Святой Флавиан был человек мягкий и непритязательный; Диоскор, повинный в целом ряде злодейств, отличался в особенности безмерным честолюбием и деспотическим характером, которому он и был обязан своим прозвищем. С точки зрения чисто политической очевидно было, что императорскому правительству не было решительно никаких оснований относиться подозрительно к святому Флавиану, тогда как властные наклонности нового «фараона» должны были внушать ему справедливое недоверие. Но святой Флавиан был православным, и Диоскор обладал важным преимуществом пред ним: он склонен был примкнуть к новой монофизитской ереси. Это последнее обстоятельство послужило основанием для византийского двора взять его под свое покровительство[224]: созван был вселенский собор под его главенством в целях придания его делу некоторого законного авторитета. Все складывалось в пользу Диоскора: на его стороне была светская власть, во всем покорный и слепо преданный ему клир, прибывший с ним из Египта, целая толпа зараженных ересью монахов, значительная часть клира других патриархатов и, наконец, малодушие большинства православных епископов, не решавшихся открыто выступить против заблуждения, раз оно пользовалось покровительством «священного величества божественного Августа». Святой Флавиан был осужден заранее, а с ним и само православие должно было рухнуть во всей восточной Церкви, — если бы только Церковь эта была предоставлена своим собственным силам. Но вне ее существовала некая религиозная и моральная власть, с которой «фараонам» и императорам приходилось считаться. Если в борьбе двух восточных патриархатов византийский двор всегда становился на сторону виновного и еретика, то дело справедливости и правой веры, — будь оно представлено Александрией или Константинополем, — всегда находило могучую поддержку у римского апостольского престола. Контраст действительно поразительный. Император Констанций неустанно преследует святого Афанасия, а папа Юлий поддерживает его и защищает против всего Востока. Папа Иннокентий энергично протестует против преследований святого Иоанна Златоуста и, после смерти этого великого святого, первый поднимает вопрос об очищении его памяти в Церкви от всяких наветов. И, наконец, папа Целестин поддерживает всей силой своего авторитета святого Кирилла в его смелой борьбе против ереси Нестория, пользовавшегося покровительством светской власти; и нет сомнения, что без помощи апостольского престола патриарх александрийский, несмотря на всю свою энергию, не в силах был бы одолеть дружного напора императорской власти и большей половины греческого клира. Этот контраст между образом действия Империи и папства можно проследить и далее в истории всех восточных ересей, которые не только пользовались покровительством императоров, но были иногда и их личным изобретением (ересь монофелитская — императора Гераклия, а ересь иконоборческая — Льва Исаврянина). Но вернемся к V–му веку, к борьбе двух патриархатов и поучительной истории эфесского «разбойничества».

Итак, было известно, по неоднократным опытам, что в спорах двух главнейших представителей восточной иерархии западный папа, без всякой предвзятости или личного пристрастия, неизменно принимал сторону истины и справедливости. Таким образом, Диоскор, тиран и еретик, не мог рассчитывать в Риме на ту же помощь, как его предшественник святой Кирилл. План Диоскора заключался в том, чтобы, добившись осуждения святого Флавиана и торжества египетской партии, более или менее монофизитской, главой которой был он — Диоскор, присвоить себе затем первенство власти во всей восточной Церкви. Не имея надежд получить согласие папы на осуществление подобного плана, он решил достигнуть своей цели помимо папы или даже вопреки ему.

В 449 году в Эфесе созван был по всем правилам вселенский собор. На нем была представлена вся восточная Церковь. Налицо были и легаты папы святого Льва, но им не позволили стать во главе собора. Диоскор, охраняемый императорскими чиновниками, окруженный своими египетскими епископами и толпой вооруженных палками клириков, восседал как царь среди двора своего. Епископы, принадлежавшие к православной партии, трепетали и молчали. «Все, — читаем мы в русских минеях (житие святого Флавиана), — любили мрак больше, чем свет, и предпочитали ложь истине, желая лучше угодить царю земному, чем Царю Небесному». Святого Флавиана подвергли шутовскому суду. Несколько епископов бросились к ногам Диоскора, умоляя его о милосердии к обвиненному. Они подверглись насилиям со стороны египтян; эти последние кричали во весь голос: да будут разрублены надвое те, что рассекают Христа! — Православным епископам были розданы таблички, на которых ничего не было написано и которые они тем не менее должны были скрепить своей подписью. Они знали, что в эти таблички будет вписана потом еретическая формула. Большинство подписалось без сопротивления. Некоторые хотели присоеднить к своим подписям оговорки, но египетские клирики силой вырывали у них таблички, ломая им пальцы ударами палок. Наконец Диоскор встал и от имени собора вынес обвинительный приговор Флавиану, по которому этот последний объявлен был низложенным, отлученным от Церкви и передавался в руки светской власти. Флавиан пытался протестовать, по клирики Диоскора бросились на него и подвергли его таким истязаниям, что через два дня он скончался.

Но пока беззаконие, насилие и заблуждение торжествовали таким образом на вселенском соборе, где же была непогрешимая и нерушимая Церковь Христа? Она была налицо, и она проявила себя. В ту минуту, когда святой Флавиан подвергался грубым истязаниям служителей Диоскора, когда епископы еретики шумно приветствовали торжество своего вождя перед лицом трепетавших и молчавших православных епископов, — Иларий, диакон римской Церкви, воскликнул: Contradicitur![225]Уж конечно не охваченная ужасом и молчаливая толпа православных Востока представляла в это мгновение Церковь Божию. Вся бессмертная власть Церкви сосредоточилась для восточного христианства в этом простом юридическом термине, произнесенном римским диаконом: Contradicitur! У нас принято упрекать западную Церковь за ее в высшей степени юридический и законнический характер. Без сомнения, принципы и формулы римского права не имеют силы в Царстве Божием. Но «ефесское разбойничество» могло служить прекрасным оправданием латинскому правосудию. Contradicitur римского диакона представляло принцип, противопоставленный факту, право, противопоставленное грубой силе; в нем проявилась непоколебимая моральная твердость перед лицом торжествующего злодейства одних и малодушия других, — одним словом, то была несокрушимая скала Церкви, ставшая перед вратами ада.

Убийцы патриарха константинопольского не осмелились прикоснуться к диакону римской Церкви. И не прошло и двух лет, как римское Contradicitur обратило «святейший вселенский собор в Ефесе» в «ефесское разбойничество», низложило митрофорного убийцу, вызвало причисление его жертвы к лику святых и привело к созыву, под председательством римских легатов, действительного вселенского собора — халкидонского.

Глава четырнадцатая. Халкидонский собор. — Вывод второй книги

Центральная власть Вселенской Церкви является несокрушимой основой социальной справедливости, ибо она — непогрешимый голос религиозной истины. Заботой папы Льва было не только восстановление на христианском Востоке нравственного порядка, потрясенного злодеяниями александрийского патриарха, но и утверждение восточных братьев в истинной вере, которой угрожала монофизитская ересь. Дело шло о коренной истине христианства — истине Богочеловека. Монофизиты, утверждая, что Иисус Христос по воплощении является исключительно Богом, так как человечество Его всецело поглощается божеством, хотели вернуться, быть может, сами не подозревая того, к бесчеловечному Богу восточного язычества, этому Богу, поглощающему всякое творение и представляющему для человеческого ума неисповедимую бездну. Это было в сущности скрытым отрицанием пребывающего откровения и воплощения. Но так как это отрицание было скрытое, прятавшееся за великий богословский авторитет святого Кирилла (который, настаивая против Нестория на единстве лица в Иисусе Христе, допустил неточную формулу: Μίαφύσα τοΰ Θεού Λόγου σεσαρχωμόνηЕдиная Природа Бога Слова воплощенная), то необходимо было дать истине богочеловечества новую, ясную и окончательную формулу. Весь православный мир ждал этой формулы от преемника апостола Петра. Сам папа Лев был проникнут важностью этого вопроса. «Спаситель рода человеческого, Иисус Христос», говорил он, «устанавливая веру, возвращающую нечестивых к правде и мертвых к жизни, проливал в души учеников своих увещания учения своего и чудеса дел своих, дабы Христос был ими познан и как единородный Сын Божий, и как Сын Человеческий. Ибо одного из этих верований без другого не достаточно было для спасения, и одинаково пагубно было исповедывать Господа Иисуса Христа только как Бога, но не человека, или только как человека, но не Бога (делая Его в первом случае недостижимым для нашей немощи, а во втором — бессильным спасти нас). Но необходимо было исповедовать и то и другое, ибо как истинное человечество нераздельно было с Богом, так и истинное божество нераздельно было с Человеком. Вот почему для подтверждения сего благотворнейшего (saluberrimam) познания Господь и вопросил учеников своих; и Петр, по откровению Духа Отчего, превозмогая телесное и превышая человеческое, увидел умными очами Сына Живого Бога и исповедал славу Божества, ибо взор его был направлен на нечто другое, чем только сущность плоти и крови. Он так проникся возвышенностью этой веры, что, объявленный блаженным, приобрел священную крепость нерушимого камня; и воздвигнутую на сем камне Церковь не одолеют ни врата ада, ни законы смерти. Вот почему при рассуждении всяческих тяжб лишь то будет утверждено на небесах, что установлено судом Петра»[226].

Исповедуя, что основная функция церковной власти — утверждение и определение христианской истины — неотъемлема от занимаемого им престола святого Петра, Лев счел своим долгом противопоставить новой ереси и новое изложение апостольского исповедания. В своем знаменитом догматическом послании к Флавиану он смотрит на себя, как на вдохновенного посредника, представителя князя апостолов; и весь христианский Восток признал в нем такового. В Лимонаре[227]святого Софрония, патриарха иерусалимского (VII века), мы находим следующее сказание: «Когда святой Лев написал свое послание к святому Флавиану, епископу константинопольскому, против нечестивых Евтихия и Нестория, он положил его на гробницу верховного апостола Петра и, пребывая в молитвах, бдении и посте, умолял верховного апостола, говоря: Если как человек я погрешил в чем–либо, добавь недостающее и уничтожь все излишнее в писании моем, ты, которому Спаситель, Господь и Бог наш Иисус Христос поручил престол сей и всю Церковь. — По прошествии сорока дней, апостол явился ему, когда он молился, и сказал: Я прочел и я исправил. — Взяв послание с гробницы блаженного Петра, Лев развернул его и нашел его исправленным рукою апостола»[228].

Это послание, действительно достойное такого исправителя, с изумительной ясностью и силой определяло истину двух природ в едином лице Христа и сделало невозможными впредь в Церкви два противоположных заблуждения — ересь Нестория и ересь Евтихия. Послание святого Льва не было прочтено на «ефесском разбойничестве», что явилось одним из главных доводов к отмене решений лже–собора. Диоскор, который в силах был принудить собрание всех восточных епископов к осуждению святого Флавиана и заставить их подписать еретическую формулу, встретился с неожиданным сопротивлением, когда осмелился открыто выступить против папы. Этот последний, узнав от своих легатов о том, что произошло в Ефесе, тотчас созвал собор латинских епископов в Риме и с единодушного одобрения их осудил и низложил Диоскора. «Фараон», с торжеством вернувшийся в Александрию, пробовал вступить в пререкание с папой: но ему скоро пришлось убедиться, что он имеет дело здесь не с пустыми притязаниями, но с живой духовной властью, пользующейся повсеместным признанием в христианском мире. Гордыня и смелость церковного хищника разбились об истинный камень Церкви: пустив в ход все обычные для него средства насилия, он мог принудить лишь десять египетских епископов присоединиться к нему для осуждения папы Льва[229]. Даже на Востоке все смотрели на это бессильное оскорбление, как на акт безумия, окончательно погубивший египетского «фараона».

Защитника двух противоположных ересей, покровителя Нестория и Диоскора, Императора Феодосия II, в это время уже не было в живых. С вступлением на престол Пульхерии и ее номинального супруга Маркиана открылась весьма короткая фаза, в течение которой императорское правительство, по религиозному убеждению повидимому, с решительностью выступило на защиту правого дела. Этого было достаточно, чтобы вернуть православным епископам Востока утраченное ими мужество и привлечь к православию, исповедуемому новым императором, всех тех, кто примкнул к ереси из желания угодить его предшественнику. Но сам православный император не питал особого доверия к этим шатким епископам. В его глазах верховным авторитетом в делах веры являлся папа. «В вопросе о кафолической религии и вере христиан», читаем мы в императорском письме к святому Льву, «мы сочли справедливым прежде всего обратиться к твоей святости, блюдущей и правящей божественною верою (την те σην άγιωσννην ίττισκοπευονσαν και, άρχονσαν της θείαςττιστζως)[230]. Будущий собор, по мысли императора, должен, под верховным водительством папы (σοϋαυθεντοΰντος), удалить из Церкви все нечестивые заблуждения и восстановить совершенный мир в среде епископов кафолической веры[231].

А в другом письме, последовавшем вскоре за первым, император вновь подтверждает, что собор должен признать и изложить для Востока то, что папою определено в Риме[232]. Императрица Пульхерия пишет в том же духе, заверяя папу, что собор: «даст определение кафолического исповедания, согласно требованиям христианской веры и благочестия, под верховным водительством твоим»[233].

Вселенский собор состоялся в Халкидоне (в 451 году) под председательством римских легатов; первый из них, епископ Пасхазин, встал и сказал: «Мы получили указания от блаженного апостольского епископа города Рима, главы всех Церквей, и нам предписано не допускать Диоскора в среду собора»[234]. А второй легат Люценций объяснил, что Диоскор уже осужден за то, что незаконно присвоил себе право суда и созвал собор без согласия апостольского престола, чего никогда не бывало и не должно быть (оттер οΰδ«τοτε γεγονεν ουδέεξόνγενεσ0αι)[235]. После долгих переговоров, представители императора объявили, что Диоскор не будет заседать, как член собора, но предстанет перед ним в качестве обвиняемого, так как, после осуждения его папой, на него возведен ряд новых обвинений[236].

Суждению предшествовало прочтение догматического послания папы, которое православные епископы приветствовали, восклицая: Петр сказал устами Льва![237]. В следующем заседании несколько клириков Александрийской Церкви представили письменную просьбу, обращенную к «святейшему и боголюбезному вселенскому архиепископу и патриарху великого Рима, Льву, и к святому вселенскому собору в Халкидоне». Это был обвинительный акт против Диоскора, который — говорили жалобщики — «утвердив ересь на соборе разбойников и убив святого Флавиана, пытался совершить еще более тяжкое преступление — отлучить от Церкви святейший и священнейший апостольский престол великого Рима»[238]. — Собор не счел себя в праве вновь судить епископа, уже осужденного папой, предложил римским легатам постановить приговор над Диоскором[239], что эти последние и сделали в нижеследующих выражениях (перечислив сначала все преступления александрийского патриарха): «Святейший и блаженнейший архиепископ великого и древнего Рима, Лев, чрез нас и присутствующий здесь святой собор, вместе с трижды блаженным и преславным апостолом Петром, который есть камень и утверждение кафолической Церкви и основа православной веры, лишил сказанного Диоскора епископского сана и всех степеней священства!»[240].

Торжественное признание верховной власти папы на Халкидонском соборе увенчано было посланием восточных епископов, обращенным к Льву, в котором они ставят ему в заслугу все, что было сделано на соборе: «ты, пишут они ему, через викариев своих предводительствовал (ηγεμόνευες) и направлял все множество отцов, как голова правит членами (ώκεφαλή μελών), указав им истинный смысл догмата»[241].

Чтобы отвергнуть как хищение и заблуждение первенство власти и учительного авторитета римского престола, не достаточно, как мы видим, объявить хищником и еретиком такого человека, как святой Лев Великий: надо еще обвинить в ереси вселенский собор в Халкидоне и всю православную Церковь пятого века. Таков вывод, с очевидностью вытекающий из только что приведенных нами достоверных свидетельств.

Византизм и Россия (Выдержки)

X

Когда великий самодержец и преобразователь, воплощавший в себе лучшие силы русского народа и государства, — представитель национально–государственного прогресса, — сознавая свою некомпетентность окончательно решить по совести и правде важное и близкое ему дело[242], обращался к чужому авторитету и чужому совету, то не являлась ли тут наглядным образом та истина, что неограниченная власть, по праву принадлежащая монарху — как носителю национально–государственного единства, не только не исключает, а, напротив, требует содействия двух других начал: религиозного авторитета и нравственного совета? И не обнаруживается ли здесь с такою же наглядностью еще другая истина: что эти два восполняющий политическую власть начала должны быть независимы от национально–государственной ограниченности, т. е. должны иметь значение универсальное, сверхнародное? Ясно, что те, к кому верховный представитель национально–политического единства «отец отечества», обращается за свободною поддержкою, чрез кого он хочет получит то, чего недостает для нравственной полноты его власти, — ясно, что они должны представлять собою нечто большее и высшее, нежели отечество, — должны быть носителями всечеловеческого или всемирного сознания, которое так же относится к сознанию национально–государственному, как это к родовому.

Универсальное сознание является в жизни человечества в двух формах: как предание высшей и всеобъемлющей истины в ее уже данных, открывшихся в положительной религии начатках, и как предварение будущего совершенного осуществления этих начатков в жизни всего мира. Люди священного предания хранят древний залог всемирного единства или царства Божия; люди безусловного идеала предвидят, предсказывают и приближают его действительное наступление. Из самого различия этих двух назначений ясно, что первое служение имеет характер официальный, а второе совершенно свободный. Блюстители данной всемирно–исторической святыни естественно образуют учреждение, называемое вселенскою церковью, с иерархическим порядком и преемством. Напротив, провозвестники идеального совершенства не могут составлять определенного учреждения, которое, по необходимости будучи несовершенным, противоречило бы их проповеди и отнимало бы у нее всякий смысл; представляя общество человеческое в его будущей всецелости, эти люди не могут иметь настоящих полномочий от ограниченной его части в ее данном преходящем состоянии. Поэтому если действие священника, опирающееся на твердый камень религиозного факта, имеет нравственно–обязательный авторитет, то голос пророка, говорящего во имя бесконечности высших духовных стремлений, имеет лишь силу совета нравственно–желательного.

Петр Великий был и сознавал себя верховным представителем настоящих интересов своего отечества. Он не имел никакого сомнения в том, что его сын, если останется жив, будет великою опасностью для будущности России, и что, следовательно, видимая польза отечества требует устранить этого человека, а положительный закон давал для этого царю формальное право. Но самодержавие совести не позволяло ему довольствоваться ни сознанием государственной пользы, ни сознанием своего формального права. Нравственное чувство открывало ему ту истину, которая доселе остается закрытою для многих; что земные интересы и права имеют только тогда свое настоящее значение и достоинство, когда они связаны и согласованы с вечною правдою и высшим благом. А для определения этой связи в каждом случае, для согласования временных интересов государственных и народных с вечными требованиями высшего порядка, совесть государя, как ясно показывает история византийская и русская, чтобы быть действительно самодержавною и исполнять свое назначение, должна быть по возможности ограждена от преобладающего влияния личных немощей. Предоставленная самой себе, совесть самодержца, как и всякого человека, может быть ослеплена страстью, обманута ложным рассуждением и неведением, ослаблена личными грехами. Окончательное решение всякого дела, без сомнения, принадлежит этой единичной самодержавной совести, но для того, чтобы это решение было добросовестно, оно должно быть предварительно проверено священным авторитетом религии и свободным советом лучших людей[243]. Понятно, что для действительного значения такой проверки представители этого авторитета и этого совета должны быть и сознавать себя совершенно независимыми в своем служении. Их голос должен служить истинному благу государя и государства, а не личному произволу человека. Таких независимых людей для авторитетного служения и свободного совета искал великий самодержец в своем деле и не нашел. Духовные чины отвечали ему как «лукавые царедворцы», а начальные светские люди, вместо совета царю, нашли нужным пытать царевича.

Великий ум преобразователя ясно видел сущность самодержавия. Для того, чтобы верховная власть была действительно неограниченною, совесть монарха должна быть свободна не только от внешних ограничений, но главным образом от внутренних ограничений, неизбежно налагаемых личною человеческою слабостью, а для этого, т. е. для истинного своего самодержавия — на деле, а не на словах только, — она должна быть восполнена и проверена непреложным авторитетом религии и свободным советом лучших людей, истинных представителей общественного целого. Виноват ли был Петр в том, что не имел перед собою ни самостоятельного церковного авторитета, ни свободы личного сознания?

XI

Доныне не прекращаются обвинения Петра Великого в том, будто бы он унизил авторитет церкви и подавил свободу народной жизни. Но несостоятельность России в обоих отношениях ярко обнаружилась в церковно–народном расколе, который произошел за полвека до Петровских преобразований и, следовательно, не может быть поставлен в вину преобразователю. Если бы ответственность за ненормальные условия русской жизни нужно и можно было возлагать на одно лицо, связывать с одним именем, то это было бы никак не имя царя Петра, а разве только патриарха Никона.

Так как нация в своем совокупном единстве и особенности всецело представляется властью государственною, то церковное правительство может иметь самостоятельное значение и назначение относительно народа и национального государства только тогда, когда оно носит в себе и представляет собою сверхнародное универсальное начало и, принадлежа данной стране, как месту своего служения, имеет однако высшую точку опоры вне этого народа и этого государства. Церковное правительство никак не может быть главою нации, поскольку нация уже имеет своего естественного и законного главу в лице государя. Ограничиваясь одною национальною областью, несвязанная действительностью с каким–нибудь сверхнародным религиозным средоточием, духовная власть не может сохранить своей самостоятельности иначе в одной стране, у одной нации оказались бы две верховные власти, два самодержавия, два высших вождя, или две головы на одном туловище. На самом деле церковное правительство отдельной страны не может быть подлинно «автокефальным», хотя бы и называлось таковым[244]; если оно, ограничиваясь одною национальною областью, имеет здесь притязание на самостоятельную роль, то скоро на опыте познает бессмысленность таких притязаний, волей–неволей превращаясь всецело в подчиненное орудие светской власти.

Но патриарх Никон именно имел притязания равнятся с царем в его национально–государственной области — хотел быть другим государем России, пока не убедился, что на этой почве он мог быть только если не верным, то мятежным подданным. Голос Никона не мог иметь религиозного авторитета в глазах царя, потому что это был голос политического соперника. За притязаниями московского патриарха не скрывалось никакого высшего содержания, ничего такого что делало бы его и при царе необходимым для общего блага; поэтому он и был, как простой дубликат всероссийского государя, справедливо уничтожен за ненадобностью.

Будучи неправ относительно государя и государства, Никон не был прав и относительно народа. — Он обратил всю силу своей власти не против действительных зол и бед народной жизни, а против невинных особенностей национального русского предания (в области религиозного обряда); и он боролся против этих особенностей не во имя каких–нибудь высших универсальных начал, а только во имя другого, тоже местного предания (греческого). Самое столкновение и разделение из–за обряда не могло бы произойти, если б патриарх стоял на почве действительно вселенского, универсального предания, которое по существу своему дает место всем особенным преданиям, не исключая, а обнимая их собою, как различные частные выражения· той же всеединой и всеобщей жизни.

Но московский патриарх не был носителем вселенского христианства, а только византийского «благочестия», — того самого благочестия, которое забыло, что истинный Бог есть «Бог живых». Святыня, полученная нами чрез религиозное предание, — священное прошедшее христианства — может быть живою основой вселенской церкви, одухотворяющей нашу национально–государственную жизнь лишь тогда, когда это прошедшее не отделяется от настоящей действительности и от задач будущего. Эта святыня, это священное предание должно быть постоянною опорою современности, залогом и зачатком грядущего. Чтобы руководить христианским царством, авторитет церковный прежде всего не должен отделяться от стремления к безусловному идеалу, т. е. от духа «пророческого». В этом его жизненная сила. Тогда только и вековечные формы преданной нам святыни воплощаются в живом и бесконечном содержании. Тогда эта святыня не только хранится нами как что–то конченное, и следовательно конечное, как что–то отдельное от нас, и следовательно внешнее, — но и живет в нас самих, и мы живем ею, не переставая действует в нас, и мы действуем ею. Церковь, как вселенская или всемирная, т. е. как соединение всего с Богом, может быть и осуществлена действительно только чрез всемирную историю — в целой жизни всего человечества, во всей совокупности времен и народов. Поэтому святыню предания, т. е. данную основу церкви (в иерархии, догмате, таинствах), не должно брать как нечто себе довлеющее и завершенное для нас в отдельности от настоящей и будущей жизни мира. Отделенная от своего целого и вечного смысла, признаваемая только как завершенная или поконченная, святыня церкви необходимо теряет свою бесконечность, переходя в ограниченные и мертвые формы: ограниченные, потому что завершенная святыня завершилась когда–нибудь и где–нибудь, в известных внешних условиях и границах, — мертвые, потому что эти границы явления, происшедшего когда–нибудь, отделяются здесь от жизни являемого, пребывающей везде и всегда. — Умерщвленное в Византии, священное предание стало показывать признаки жизни в России (напр., борьба св. Нила Сорского и его учеников за смысл христианства), но и здесь исторические условия не позволяли ему воскреснуть, а окончательно добили его, перед Петровской реформой, фанатики московского византизма — Никон и иже с ним.

XII

Когда совершенство церкви полагается не впереди ее, а переносится, как это было в Византии, назад, в прошедшее, и это прошедшее принимается, таким образом, не за основу (как следовало бы), а за вершину церковного здания, — тогда непременно случается, что существенные религиозные требования и условия человеческой жизни, которые должны исполняться всеми и всегда, приурочиваются исключительно к отдельным своим историческим выражениям и формам, — которые в этой отдельности могут только тяготеть над живым сознанием в виде внешнего факта. Это все равно, как если бы мы, например, духовное предание, связывающее нас с каким–нибудь великим писателем, отделили от содержания и внутренней формы его творений, и приурочили исключительно к весьма несовершенной типографической внешности старых его изданий, которые бы мы и старались с буквальною точностью воспроизводить, в это|м полагая весь долг нашего уважения к великому автору. Таково было отношение византизма к делу Христову. Существенное и вечное в религиозной форме остается, конечно, и здесь, но уже не занимает более сознания, не интересует волю, — на первый план выступает случайное и преходящее, тщательно консервируемое; и самый поток христианского предания, загроможденный мертвящим буквализмом, уже не является в своем всемирном бесконечном просторе, но скрывается за частными особенностями временных и местных уставов.

Такое замещение в византийских умах вселенского предания частным обнаруживается уже в конце VII века, сильнее проявляется в IX, а в XI — это есть уже как бы поконченное дело. Непреложным свидетельством этого печального факта служат те поводы, по которым совершилось разделение церквей, или, точнее, разрыв церковного общения между Византией и Римом. О нравственных и культурно–политических причинах этого разрыва мы здесь говорить не будем; но весьма характеристичны для византизма церковный повод и предлог, в которые облеклись эти причины.

Знаменитый Фотий уже в начале столкновения своего с Римом (не захотевшим признать законность его патриаршества при жизни неотрекшегося законного патриарха, св. Игнатия), во втором письме к папе Николаю (861 г.) обращает внимание на некоторые внешние особенности латинской церкви, как–то бритье бороды и темени у священников, посты в субботу и т. п. Сам Фотий был и слишком образован вообще, и слишком тесно связан с умственным наследием великих учителей церкви, чтобы придавать существенное значение таким мелочам и видеть в них препятствие к церковному единству; однако в своих указаниях он ясно намекал на то, что эти обрядовые разности могут послужить оружием против Рима. И он сам, несколько лет спустя, воспользовался этим оружием в своем окружном послании к восточным патриаршим престолам (867 г.), где он осуждает (наравне с filioque), как ересь, нечестие и яд, те самые обрядовые и дисциплинарные особенности западной церкви, которые он же шесть лет назад признавал за вполне позволительные местные обычаи. Этот факт во всяком случае показывает, что в среде восточной иерархии, к которой обращался Фотий, было довольно таких людей, для которых всякое наружное отличие от местных восточных форм церковного быта являлось равносильным отступлению от вселенских преданий — казалось ересью и нечестием. Если эти люди были благочестивы, то в их благочестии, привязанном исключительно к своему, родовому, местному, было слишком много старого языческого элемента.

Таких людей в византийской церкви было не мало уже при Фотии; через два столетия такими являются там чуть не все. Когда в половине XI века патриарх Михаил Керулларий в своем послании к епископу Иоанну Транийскому, а затем Никита Стифот (Пекторат) в своих полемических сочинениях торжественно и беспощадно осуждают латинян, как еретиков, за то, что они постятся по субботам, не поют аллилуия великим постом, едят будто бы мясо удавленных животных, терпят бритых священников, епископов с перстнями на пальцах и употребляют для евхаристии пресный, а не квасной хлеб, — то этот приговор уже не вызывает в Византии никакого протеста или сомнения, так что взгляд, выразившийся в таких обвинениях, можно считать за решительно господствующий в греческой церкви. Вот как далеко лежат корни нашего русского раскола.

На первом плане в этой полемике XI века, в которой вполне выразился характер церковного византизма, стоит, как известно, вопрос об опресноках, в силу чего западное христианство было тогда предано проклятию как ересь опресночников или бесквасников (азимитов). В восточной половине христианского мира издревле употреблялся для евхаристии квасной хлеб, но пока вселенское значение церкви и ее таинств ясно понималось восточными христианами, никому не приходило в голову свой частный обычай возводить на степень общеобязательного требования, и установившийся в западных странах противоположный обычай употреблять для евхаристии пресный хлеб никого не соблазнял на Востоке и нисколько не мешал полному общению с Западом. Но с развитием византизма взгляды изменились, и в XI веке спор об опресноках кончается разделением церквей. Привходящая подробность обряда принимается за существенное условие таинства, и особенностям местного обычая приписывается общеобязательность вселенского предания.

Значению спорного вопроса, свидетельствовавшего об умалении и измельчании религиозного смысла, соответствовало и качество аргументов. Превосходство квасного хлеба доказывалось тем, что он есть хлеб живой, одушевленный, ибо имеет в себе соль и закваску, сообщающую ему дыхание и движение, тогда как латинские опресноки суть хлеб мертвый, бездушный, и даже недостойный называться хлебом, будучи «как бы куском грязи». Можно только пожалеть, что преимущества жизненности и соли остались в квасном хлебе, а не сделались отличительными свойствами византийского ума. Впрочем, действительное основание в пользу употребления квасного хлеба, очевидно, было то, что оно есть свой, греческий обычай, — тогда как употребление опресноков есть обычай чужой, латинский. Этот господствующий мотив невольно высказывается в постановлении Константинопольского (патриаршего) синода, произнесшего в 1054 г. анафему на папских легатов и на всю западную церковь: «некоторые нечестивые люди, — говорится в этом постановлении, — пришли из тьмы Запада в царство благочестия, и в сей Богом хранимый град, из коего как из источника истекают воды чистого учения до концов земли». Действительное нечестие этих некоторых людей состояло в том, что они были чужие, что они пришли с Запада, тогда как царство благочестия и источник чистого учения может быть только здесь у нас, на Востоке, в нашем городе, — хотя бы это «чистое учение» сводилось к тому, что в одном сорте хлеба есть душа, а в другом — нет. Любить и беречь свое, родное — дело естественное и справедливое. Нужно только при этом помнить две вещи: во–первых, что своего обычая нельзя навязывать другим, для которых он не свой, а во–вторых, что есть на свете нечто высшее своего и чужого, и что настоящее место этому высшему — во вселенской церкви Божией.

Итак, византизм с–о стороны религиозной и церковной уклоняется от полноты христианства не в том, что почитает церковь как сверхчувственную святыню, сохраняемую неизменным преданием (ибо оно таково и есть по основе своей), а в том, что, выделяя элемент предания из жизненной целости всемирной религии, он ограничивает и умаляет самое церковное предание, приурочивает к одной части церкви и к одному прошедшему времени, — превращает вселенское предание в предание местной старины.

ХIII

Движение к партикуляризму в церкви не остановилось на византизме, но последовательно шло дальше. После того, как вселенское православие превратилось в византийское или греко–восточное, из него начали выступать новые национальные обособления. В этом отношении наш русский раскол старообрядчества есть лишь дальнейшее последствие византизма, или, точнее, естественная реакция против него, на той же почве. В этом его историческое оправдание.

Когда Византия была царствующим градом, главным политическим средоточием христианского Востока, и греки византийские были господствующим народом в православном мире, тогда на этом основании (другого не было) Константинополь получает центральное значение, и в церкви восточной архиепископ константинопольский называет себя вселенским патриархом; частное византийское предание возводится на степень вселенского и общеобязательного, и православная церковь для восточных христиан становится синонимом церкви греческой. Но вот в XV веке, с одновременным падением Константинополя перед турками и освобождением России от татар, политическое средоточие христианского Востока переходит от Византии в Москву; господствующим народом «благочестивого закона» вместо греков становятся русские. На тех же самых исторических основаниях, на которых Константинополь, как царствующий град, признал себя вторым Римом, полноправным преемником первого древнего Рима, — на тех же самых исторических основаниях, новый царствующий град, столица восточного православия — Москва, — была объявлена, как мы знаем, полноправною наследницею всех преимуществ и притязаний Византии, не только политических, но и церковных.

Россия получила православное христианство из Византии уже в том виде, который оно имело там в X и XI веке; вместе с православием, она получила и церковный византизм, т. е. известный традиционализм и буквализм, утверждение временных и случайных форм религии наряду с вечными и существенными, местного предания наряду с вселенским. Но раз было принято такое смешение и местной форме религиозного предания приписано безусловное вселенское значение, то естественно возникает у наших предков вопрос: почему же это значение должно принадлежать именно греческому местному преданию, а не русскому, особенно теперь, когда греки утратили все свои прежние действительные преимущества? Этот вопрос решался очень определенно такими людьми, как известный Арсений Суханов, доказывавший огорченным фанариотам, что теперь средоточие вселенной уж не в агарянском Стамбуле, а в благочестивой Москве; что наш великий государь в греках не нуждается; что он сам установил у себя еще большую полноту церковную, чем та, что была в Византии; что у него патриарх всероссийский вместо папы римского, а при нем четыре митрополита, вместо восточных патриархом. Но кроме могущества, Москва имела перед Византиею, пораженною неверными, и внутреннее превосходство. Являлось искреннее опасение, что под мусульманским владычеством грекам трудно сохранить чистоту православия, что могут пошатнуться в самой вере. Значит, истинное благочестие должно сохраняться только в России, находящейся под благочестивыми государями; значит, истинным православным преданием должно почитать местное предание русской, а не греческой церкви.

И вот, подобно тому, как в IX–XI веках темный патриотизм византийских греков заставлял их видеть сущность православия в квасных хлебах и небритых бородах греческих священников, точно также в XVI–XVII веках такой же темный патриотизм московских людей заставил и их видеть существо благочестия в незначительных местных особенностях русского церковного обычая. Эти особенности, каковы бы они ни были сами по себе, становятся неприкосновенною святынею, и на место веры Христовой, вечной и всемирной, в уме этих благочестивых людей незаметно становится «Старая русская вера».

С высшей точки зрения вселенского христианства положение русских старообрядцев было неправильно. Но были ли они неправы в историческом смысле, по отношению к своим тогдашним, а отчасти и теперешним противникам, — это другой вопрос. Дело в том, что прямые их противники — патриарх Никон и его единомышленники стояли и стоят вовсе не на точке зрения вселенского христианства, а так же, как и старообрядцы, на точке зрения местного буквализма, но только не московского, а прежнего византийского. Известны слова патриарха Никона: «по роду я русский, но по вере и мыслям — грек». Если можно быть по вере греком вместо того, чтобы быть просто христианином, то отчего же не быть по вере русским? Старая русская вера не должна иметь силы перед всемирною христианскою верою, но перед старою греческою верой она во всяком случае имеет равные с тою права.

В деяниях московского собора в 1654 г. рассказывается, каким образом патриарх Никон начал то исправление церковных книг, из–за которого произошел наш раскол. Здесь с полною ясностью можно видеть сущность тех воззрений, которых держался московский патриарх, и действительный характер нашего церковного спора. «Входя в книгохранительницу (Никон) обрете ту грамоту, в ней же писано греческими письмены, како и коим образом в царствующем граде Москве начались патриархи поставлятися; написана же сия грамота в лето 7097 (т. е. 1589)… И обрете еще книгу, писанную с собору вселенских патриархов греческими же письмены: бе же собор той в новом Риме, в Константинополе, в лето 7101 т. е. 1593)… В коей книзе соборные глаголы сицевы: «Яко понеже убо совершение прият православных церковь не токмо по богоразумия и благочестия догматам, но и по священному церковных вещей уставу, праведно есть и нам всякую церковных ограждений новину потребляти, — и яже наученная невредима, без приложения же коего–либо и отнятия приемлющим…[245]. И яко да во всем велика Россия православная со вселенскими патриархи[246]согласна будет». Прочтет же сию книгу государь, святейший патриарх Никон, в страх велик впаде не есть ли что погрешено от их православного греческого закона[247]. И нача в нуждных рассмотряти, еже есть символ православный веры: верую во единого Бога и прочая, и узре в сане святительском, его же от грек в царствующий град Москву прежде 250 лет принесе Фотий, российский митрополит, символ православный веры воображен шитыми письмены, во всем согласующей святей восточной церкви: потом узре той же символ в Московских в новых в печатных книгах, и многая обрете несогласия». Известно, в чем состояли эти несогласия, испугавшие патриарха Никона. Во втором члене символа вместо «рожденна не сотворенна» в московских книгах было напечатано: «рожденна, а не сотворенна»; в седьмом члене вместо «Его же царствию не будет конца» в московских книгах стояло: «Его же царствию несть конца»; в восьмом члене вместо «ив Духа Святого, Господа животворящего», в печатных московских книгах читалось: «и в Духа Святого, Господа истинного и животворящего»… «Тоже и святую литургию рассмотрев обрете в ней ово пробавлено, ово же отъято и превращено. По сем и во иных книгах узре многая несходства»[248]. Все эти многие несходства в чине литургии и в иных книгах были того же рода, как и указанные в символе.

Никон, будучи, как сам он заявляет, по вере греком, — вполне разделял то основное заблуждение византизма, что будто бы «совершение прият православных церковь», и хотя решительно невозможно было бы определить, когда же именно она «прият совершение», но он твердо верил, что это произошло когда–то в Византии и что это совершение обнимает собою безусловно все в церкви и не допускает изменения в малейших подробностях. Так, по его словам, в скрижали «страшна заповедь их, св. вселенских соборов, равне полагает анафеме и прилагающего и отъемлющего и переменяющего наименьшее письмя, даже одину черту, или йоту, еже есть i, в символе… Яко отнюдь не подобает в символе веры или мало что, или велика, ни гласа, ни склада, тамо положенного предвигати, или переменити, но цело подобает хранити со всею силою и вниманием, аки зеницу ока, да не под анафему толиких и толь великих святых отец себя подложим»[249].

XIV

Дело патриарха Никона носило печать тройной неправды. Первою неправдою — и тут византизм был не при чем — должно признать его клерикализм, в силу которого он стремился религиозный авторитет превратить в политическую власть, стать другим государем в России, в ущерб единодержавной верховной власти царской; вторая его неправда, в которой он явился всецелым и крайним византийцем, была против вселенского христианства, которое он со слов греков объявил поконченным, «совершение приявшим» — подменяя живую религиозную истину мертвым буквализмом местного предания; третья его неправда была против русского народа, которому он произвольно навязывал этот чужой буквализм, несправедливо осуждая и с жестоким насилием истребляя невинные особенности наших собственных отеческих преданий.

Объявляя себя по вере греком, Никон оказался по замыслам и нраву совсем не греком, а неуместным и неудачным подражателем средневекового папства. И весьма замечательно, как пример старой исторической логики, — что греческие иерархи, призванные в Москву для суда над Никоном, осудили его за ту вину, в которой он не был византийцем, в которой они действительно не могли ему сочувствовать или быть за него ответственными, — они осудили его за сопротивление царю и присвоение политической власти, а в двух других его винах, в которых главная доля принадлежала византийскому наследию, не только он был ими оправдан, но они еще и завершили его дело, предав русских старообрядцев торжественному и беспощадному проклятию, как преступников, подлежащих и церковным и «градским» казням (Московский большой собор 1666–67 гт.).

В этом печальном деянии, на ряду с греками, участвовала и вся русская иерархия и нанесла самой себе роковой удар. Справедливо отказавшись, в осуждении Никона, от его клерикальных притязаний, она вместе с тем, обратившись к государственной помощи для насильственного подавления раскола, утратила свою независимость и стала зараз недолжным образом в служебное отношение к государству и в притеснительное к народу.

Какую же возможность имел Петр Великий отнять у «церкви», т. е. у русской иерархии, ту самостоятельность и тот духовный авторитет, которых она сама себя лишила еще раньше его рождения? Он, напротив, безуспешно пытался восстановить этот духовный авторитет. В деле великой важности для него и для государства он обратился к священному чину, как к высшей (в религиозно–нравственном смысле) инстанции, за духовным указанием и поддержкой. Его ли вина, что он вместо этого получил только византийский камень мертвого буквализма и византийскую змею лукавой лести?

Через три года после того, как русская иерархия на царское требование авторитетного руководства сумела только ответить: «сердце царево в руце Божии», рука Божия вложила в сердце царево мудрое решение окончательно отменить патриаршество и учредить духовную коллегию или синод для заведования церковными делами под наблюдением и руководством «из офицеров доброго человека, который бы синодское дело знал и смелость имел». Эта коллегия получила от царя регламент, и ее члены, помимо общей верноподданической присяги, должны были в качестве церковного правительства присягать государю, как верховному, или «крайнему» судии сей коллегии.

Включение русской церкви, как одного из ведомств, с центральною коллегией во главе, в общий состав государственного управления на одинаковых началах с другими ведомствами, вполне отвечало истинному положению дела, и осуждать Петра Великого за то, что он не поддерживал искусственно явную фикцию самостоятельной духовной власти, значит — осуждать его за то, что он не хотел лгать перед самим собою и перед историей. Воображают, что церковная иерархия лишилась независимости и авторитета вследствие учреждения синода, тогда как совершенно ясно, что синод мог и должен был быть учрежден вследствие того, что иерархия уже прежде лишилась самостоятельности и авторитета. Церковное управление уже на деле превратилось в отрасль государственного прежде, чем было объявлено в этом качестве официально. Это была одна из наиболее естественных, правдивых, а потому и прочных реформ Петра Великого. Почти все основанные им коллегии исчезли или подверглись коренным переменам, одна «духовная коллегия», руководимая «знающим и смелым» обер–прокурором, вот уже почти два века остается во всей своей неприкосновенности, — явное доказательство, что это учреждение не было создано личным произволом, а вызвано действительными условиями нашей исторической жизни, сохраняющими до сих пор свою силу. А следует ли признать эти условия нормальными с высшей точки зрения — это другой вопрос. Почувствовать их ненормальность и пострадать от них нравственно пришлось самому великому преобразователю в самую трагическую минуту его жизни, — но изменить их было не в его власти…

Три Разговора

Повесть об Антихристе (сокращенный текст)

В 1898 г. Соловьев ездил в последний раз за границу, где написал первую часть «Трех разговоров», которые закончил уже в России.

Великим постом 1900 г. он прочитал в виде публичной лекции заключительную главу этого произведения: «Повесть об Антихристе».

В одной из главных бесед, посвященных обсуждению «Трех разговоров» Соловьев сказал: «Я написал это, чтобы окончательно высказать мой взгляд на церковный вопрос».

После благополучного решения политического и социального вопроса, поднялся вопрос религиозный. Его возбудил сам император, и прежде всего по отношению к христианству. В это время христианство находилось в таком положении. При очень значительном численном уменьшении своего состава — на всем земном шаре оставалось не более сорока пяти миллионов христиан — оно нравственно подобралось и подтянулось и выигрывало в качестве, что теряло в количестве. Людей, не соединенных с христианством никаким духовным интересом, более уже не числилось между христианами. Различные вероисповедания довольно равномерно уменьшились в своем составе, так что между ними сохранялось приблизительно прежнее числовое отношение; что же касается до взаимных чувств, то хотя вражда не заменилась полным примирением, но значительно смягчилась, и противоположения потеряли свою прежнюю остроту. Папство уже давно было изгнано из Рима и после многих скитаний нашло приют в Петербурге под условием воздерживаться от пропаганды здесь и внутри страны. В России оно значительно опростилось. Не изменяя существенно необходимого состава своих коллегий и официй, оно должно было одухотворить характер их деятельности, а также сократить до минимальных размеров свой пышный ритуал и церемониал. Многие странные и соблазнительные обычаи, хотя формально не отмененные, сами собою вышли из употребления. Во всех прочих странах, особенно в Северной Америке, католическая иерархия еще имела много представителей с твердою волей, неутомимою энергией и независимым положением, еще сильнее прежнего стянувших единство католической церкви и сохранявших за нею ее международное, космополитическое значение. Что касается до протестантства, во главе которого продолжала стоять Германия, особенно после воссоединения значительной части англиканской церкви с католическою, — то оно очистилось от своих крайних отрицательных тенденций, сторонники которых открыто перешли к религиозному индифферентизму и неверию. В евангелической церкви остались лишь искренно верующие, во главе которых стояли люди, соединявшие обширную ученость с глубокою религиозностью и с всё более усиливавшимся стремлением возродить в себе живой образ древнего подлинного христианства. Русское православие после того, как политические события изменили официальное положение церкви, хотя потеряло многие миллионы своих мнимых, номинальных членов, зато испытало радость соединения с лучшею частью староверов и даже многих сектантов положительно–религиозного направления. Эта обновленная церковь, не возрастая числом, стала расти в силе духа, которую она особенно показала в своей внутренней борьбе с размножившимися в народе и обществе крайними сектами, не чуждыми демонического и сатанического элемента.

В первые два года нового царствования все христиане, напуганные и утомленные рядом предшествовавших революций и войн, относились к новому повелителю и его мирным реформам частью с благосклонным выжиданием, частью с решительным сочувствием и даже горячим восторгом. Но на третий год, с появлением великого мага, у многих православных, католиков и евангеликов стали возникать серьезные опасения и антипатии. Евангельские и апостольские тексты, говорившие о князе века сего и об антихристе, стали читаться внимательнее и оживленно комментироваться. По некоторым признакам император догадался о собирающейся грозе и решил скорее выяснить дело. В начале четвертого года царствования он издает манифест ко всем своим верным христианам без различия исповедания, приглашая их избрать или назначить полномочных представителей на вселенский собор под его председательством. Резиденция в это время была перенесена из Рима в Иерусалим. Палестина тогда была автономною областью, населенною и управляемою преимущественно евреями. Иерусалим был вольным, а тут сделался имперским городом. Христианские святыни оставались неприкосновенными, но на всей обширной платформе Харам–эш–Шерифа от Биркет–Исраин и теперешней казармы с одной стороны и до мечети Эль–Акса и «соломоновых конюшен» — с другой, было воздвигнуто одно огромное здание, вмещавшее в себе, кроме двух старых небольших мечетей, обширный «имперский» храм для единения всех культов и два роскошные императорские дворца, с библиотеками, музеями и особыми помещениями для магических опытов и упражнений. В этом полухраме, полудворце, четырнадцатого сентября должен был открыться вселенский собор. Так как евангелическое исповедание не имеет в собственном смысле священства, то католические и православные иерархи, согласно желанию императора, чтобы придать некоторую однородность представительству всех частей христианства, решили допустить к участию на соборе некоторое число своих мирян, известных благочестием и преданностью церковным интересам; а раз были допущены миряне, то нельзя было исключить низшего духовенства, черного и белого. Таким образом, общее число членов собора превышало три тысячи, а около полумиллиона христианских паломников наводнили Иерусалим и всю Палестину. Между членами собора особенно выдавались трое. Во–первых, папа Петр II, по праву стоявший во главе католической части собора. Его предшественник умер по пути на собор, и в Дамаске составился конклав, единогласно избравший кардинала Симоне Барионини, принявшего имя Петра. Происхождения он был простонародного, из Неаполитанской области, и стал известен как проповедник кармелитского ордена, оказавший большие заслуги в борьбе с одною усилившейся в Петербурге и его окрестностях сатаническою сектой, совращавшею не только православных, но и католиков. Сделанный архиепископом могилевским, а потом и кардиналом, он заранее был намечен для тиары. Это был человек лет пятидесяти, среднего роста и плотного сложения, с красным лицом, горбатым носом и густыми бровями. Он был человек горячий и стремительный, говорил с жаром и с размашистыми жестами и более увлекал, чем убеждал слушателей. К всемирному повелителю новый папа выказывал недоверие и нерасположение, особенно после того, как покойный папа, отправляясь на собор, уступил настояниям императора и назначил кардиналом имперского канцлера и великого всемирного мага, экзотического епископа Аполлония, которого Петр считал сомнительным католиком и несомненным обманщиком. Действительным, хотя неофициальным, вождем православных был старец Иоанн, весьма известный среди русского народа. Хотя он официально числился епископом «на покое», но не жил ни в каком монастыре, а постоянно странствовал во всех направлениях. Про него ходили разные легенды. Некоторые уверяли, что это воскрес Федор Кузьмич, то–есть император Александр Первый, родившийся около трех веков до того. Другие шли дальше и утверждали, что это настоящий старец Иоанн, т. е. апостол Иоанн Богослов, никогда не умиравший и открыто явившийся в последние времена. Сам он ничего не говорил о своем происхождении и о своей молодости. Теперь это был очень древний, но бодрый старик, с желтеющею и даже зеленеющею белизной кудрей и бороды, высокого роста и худой в теле, но с полными и слегка розоватыми щеками, живыми блестящими глазами и умилительно добрым выражением лица и речи; одет он был всегда в белую рясу и мантию. Во главе евангелических членов собора стал ученейший немецкий теолог, профессор Эрнст Паули. Это был невысокого роста сухой старичок, с огромным лбом, острым носом и гладко выбритым подбородком. Глаза его отличались каким–то особым свирепо–добродушным взглядом. Он ежеминутно потерал руки, качал головой, страшно сдвигал брови и оттопыривал губы; при этом, сверкая глазами, он угрюмо произносил отрывистые звуки: so! nun! ja! so also![250]Он был одет торжественно — в белом галстухе и длинном пасторском сюртуке с какими–то орденскими знаками.

Открытие собора было внушительным. Две трети огромного храма, посвященного «единству всех культов», были уставлены скамьями и другими сиденьями для членов собора, одна треть была занята высокою эстрадой, где, кроме императорского трона и другого — пониже, для великого мага, — он же кардинал, имперский канцлер, — были ряды кресел сзади для министров, придворных и статс–секретарей, а сбоку более длинные ряды кресел, назначение которых было неизвестно. На хорах были оркестры музыки, а на соседней площади выстроились два гвардейские полка и батарея для торжественных залпов. Члены собора уже отслужили свои богослужения в разных церквах, и открытие собора должно было быть вполне светским. Когда вошел император с великим магом и свитою, и оркестр заиграл «марш единого человечества», служивший имперским международным гимном, все члены собора встали и, махая шляпами, трижды громко прокричали: «Vivat! Ура! Hoch!»[251]. Император, ставши около трона и с величественною благосклонностью протянувши руку, произнес звучным и приятным голосом: «Христиане всех толков! Возлюбленные мои подданные и братья! От начала моего царствования, которое Вышний благословил такими чудными и славными делами, я ни разу не имел повода быть вами недовольным; вы всегда исполняли свой долг по вере и совести. Но мне этого мало. Моя искренняя любовь к вам, братья возлюбленные, жаждет взаимности. Я хочу, чтобы не по чувству долга, а по чувству сердечной любви, вы признали меня вашим истинным вождем во всяком деле, предпринимаемом для блага человечества. И вот, кроме того, что я делаю для всех, я хотел бы оказать вам особые милости. Христиане, чем мог бы я вас осчастливить? Что дать вам не как моим поданным, а как единоверцам, братьям моим? Христиане! скажите мне, что для вас всего дороже в христианстве, чтоб я мог в эту сторону направить свои усилия?» Он остановился и ждал. По храму носился глухой гул. Члены собора перешептывались между собою. Папа Петр, горячо жестикулируя, толковал что–то своим окружающим. Профессор Паули качал головой и ожесточенно чмокал губами. Старец Иоанн, наклонившись над восточным епископом и капуцином, что–то тихо внушал им. Прождавши несколько минут, император обратился к собору тем же ласковым тоном, но в котором звучала едва уловимая нотка иронии: «Любезные христиане, — сказал он. — Я понимаю, как труден для вас один прямой ответ. Я хочу помочь вам и в этом. Вы, к несчастью, с таких незапамятных времен распались на разные толки и партии, что, может быть, у вас и нет одного общего предмета влечения. Но если вы не можете согласиться между собою, то я надеюсь согласить все ваши партии тем, что окажу им всем одинакую любовь и одинакую готовность удовлетворить истинному стремлению каждой. Любезные христиане! я знаю, что для многих и не последних из вас всего дороже в христианстве тот духовный авторитет, который оно дает своим законным представителям, — не для их собственной выгоды, конечно, а для общего блага, так на этом авторитете зиждется правильный духовный порядок и нравственная дисциплина, необходимая для всех. Любезные братья–католики! о, как я понимаю ваш взгляд и как бы я хотел опереть свою державу на авторитет вашего духовного главы! Чтобы вы не думали, что это лесть и пустые слова, — торжественно объявляем согласно нашей самодержавной воле: верховный епископ всех католиков, папа римский, восстановляется отныне на престоле своем в Риме со всеми прежними правами и преимуществами этого звания и кафедры, когда–либо данными от наших предшествеников, начиная с императора Константина Великого. А от вас, братья–католики, я хочу за это лишь внутреннего сердечного признания меня вашим единственным заступником и покровителем. Кто здесь по совести и чувству признает меня таким, пусть идет сюда ко мне». И он указал пустые места на эстраде. И с радостными восклицианиями: «Gratias agimus! Domine! salvum fac magnum imperatorem»[252]почти все князья католической церкви, кардиналы и епископы, большая часть верующих мирян и более половины монахов взошли на эстраду и, после низких поклонов по направлению к императору, заняли свои кресла. Но внизу, посредине собора, прямой и неподвижный, как мраморная статуя, сидел на своем месте папа Петр Второй. Всё, что его окружало, было на эстраде. Но оставшаяся внизу поредевшая толпа монахов и мирян сдвинулась к нему и сомкнулась тесным кольцом, и оттуда слышался сдержанный топот: «Non praevalebunt, non praevalebunt portae inferni»[253].

Взглянув с удивлением но неподвижного папу, император снова возвысил голос: «Любезные братья! Знаю я, что между вами есть и такие, для которых всего дороже в христианстве его священное предание, старые символы, старые песни и молитвы, иконы и чин богослужения. И в самом деле, что может быть дороже этого для религиозной души? Знайте же, возлюбленные, что сегодня подписан мною устав и назначены богатые средства всемирному музею христианской археологии, в славном нашем имперском городе Константинополе, с целью собирания, изучения и хранения всяких памятников церковной древности, преимущественно восточной, а вас я прошу завтра же избрать из среды своей комиссию для обсуждения со мною тех мер, которые должны быть приняты с целью возможного приближения современного быта, нравов и обычаев к преданию и установлениям святой православной церкви! Братья православные! кому по сердцу эта моя воля, кто по сердечному чувству может назвать меня своим истинным вождем и владыкою, пусть взойдет сюда». — И большая часть иерархов востока и севера, половина бывших староверов и более половины православных священников, монахов и мирян с радостными кликами взошли на эстраду, косясь на горделиво восседавших там католиков. Но старец Иоанн не двигался и громко вздыхал. И, когда толпа вокруг него сильно поредела, он оставил свою скамью и пересел ближе к папе Петру и его кружку. За ним последовали и прочие православные, не пошедшие на эстраду. — Опять заговорил император: «Известны мне, любезные христиане, и такие между вами, что всего более дорожат в христианстве личною уверенностью в истине и свободным исследованием Писания. Как я смотрю на это — нет надобности распространяться. Вы знаете, может быть, что еще в ранней юности я написал большое сочинение по библейской критике, произведшее в то время некоторый шум и положившее начало моей известности. И вот, вероятно, в память этого здесь на этих днях присылает мне просьбу тюбингенский университет принять от него почетный диплом доктора теологии. Я велел отвечать, что с удовольствием и благодарностью принимаю. А сегодня вместе с тем музеем христианской археологии подписал я учреждение всемирного института для свободного исследования Священного Писания со всевозможных сторон и во всевозможных направлениях и для изучения всех вспомогательных наук, с полутора миллиона марок годового бюджета. Кому из вас по сердцу такое мое душевное расположение, и кто может по чистому чувству признать меня своим державным вождем, прошу сюда к новому доктору теологии». И прекрасные уста великого человека слегка передернуло какой–то странной усмешкой. Больше половины ученых теологов двинулось к эстраде, хотя с некоторым замедлением и колебанием. Все озирались на профессора Паули, который будто прирос к своему сиденью. Он низко опустил голову, согнулся и съежился. Взошедшие на эстраду ученые теологи конфузились, а один вдруг махнул рукой и, соскочив прямо вниз мимо лестницы, прихрамывая, побежал к профессору Паули и оставшемуся при нем меньшинству. Тот поднял голову и, вставши с каким–то неопределенным движением, пошел мимо опустевших скамей, сопровождаемый устоявшими единоверцами, и подсел с ними ближе к старцу Иоанну и папе Петру с их кружками.

Значительное большинство собора и в том числе почти вся иерархия Востока и Запада находилась на эстраде. Внизу оставались только три сблизившиеся между собой кучи людей, жавшихся около старца Иоанна, папы Петра и профессора Паули.

Грустным тоном обратился к ним император: «Что еще могу я сделать для вас? Странные люди! Чего вы от меня хотите? Я не знаю. Скажите же мне сами, вы, христиане, покинутые большинством своих братьев и вождей, осужденные народным чувством: что всего дороже для вас в христианстве?» Тут, как белая свеча, поднялся старец Иоанн и кротко отвечал: «Великий государь! Всего дороже для нас в христианстве сам Христос, Он Сам, а от Него всё, ибо мы знаем, что в Нем обитает вся полнота Божества телесно. Но и от тебя, государь, мы готовы принять всякое благо, если только в щедрой руке твоей опознаем святую руку Христову. И на вопрос твой: что можешь сделать для нас, — вот наш прямой ответ: исповедуй здесь теперь перед нами Иисуса Христа Сына Божия, во плоти пришедшего, воскресшего и паки грядущего, — исповедуй Его, и мы с любовью примем тебя, как истинного предтечу Его второго славного пришествия». Он замолчал и уставился взором в лицо императора. С тем делалось что–то недоброе. Внутри его поднялась такая же адская буря, как та, что он испытал в ту роковую ночь. Он совершенно потерял внутреннее равновесие, и все его мысли сосредоточились на том, чтобы не лишиться и наружного самообладания и не выдать себя прежде времени. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы не броситься с диким воплем на говорившего и не начать грызть его зубами. Вдруг он услышал знакомый нездешний голос: «Молчи и ничего не бойся». Он молчал. Только помертвевшее и потемневшее лицо его всё перекосилось, и из глаз вылетали искры. Между тем во время речи старца Иоанна великий маг, который сидел весь закутанный в свою необъятную трехцветную мантию, скрывавшую кардинальский пурпур, как будто производил под нею какие–то манипуляции, глаза его сосредоточенно сверкали, и губы шевелились. В открытые окна храма было видно, что нашла огромная черная туча, и скоро всё потемнело. Старец Иоанн не сводил изумленных и испуганных глаз с лица безмолвного императора, и вдруг он в ужасе отпрянул и, обернувшись назад, сдавленным голосом крикнул: «Детушки, антихрист!» В это время вместе с оглушительным ударом грома в храме вспыхнула огромная круглая молния и покрыла собою старца. Всё замерло на мгновение, и, когда оглушенные христиане пришли в себя, старец Иоанн лежал мертвый.

Император бледный, но спокойный, обратился к собранию: «Вы видели суд Божий. Я не хотел ничьей смерти, но мой Отец небесный мстит за своего возлюбленного сына. Дело решено. Кто будет спорить с Всевышним? Секретари! запишите: вселенский собор всех христиан, после того, как огонь с небес поразил безумного противника божественного величества, единогласно признал державного императора Рйма и всей вселенной своим верховным вождем и владыкой». Вдруг одно громкое и отчетливое слово пронеслось по храму: «Contradicitur»[254]. Папа Петр Второй встал и с побагровевшим лицом, весь трясясь от гнева, поднял свой посох по направлению к императору. «Наш единый Владыка — Иисус Христос, Сын Бога живого. А ты кто — ты слышал. Вон от нас, Каин–братоубийца! Вон, сосуд диавольский! Властию Христовой я, служитель служителей Божиих, навек извергаю тебя, гнусного пса, из ограды Божией и предаю отцу твоему, Сатане! Анафема, анафема, анафема!» Пока он говорил, великий маг беспокойно двигался под своею мантией, и громче последней анафемы загремел гром, и последний папа пал бездыханным. «Так от руки отца моего погибнут все враги мои», — сказал император. «Perean, pereant»[255]— закричали дрожащие князья церкви. Он повернулся И медленно вышел, опираясь на плечо великого мага и сопровождаемый всею своею толпою, в двери за эстрадою. В храме остались два мертвеца и тесный круг полуживых от страха христиан. Единственный, кто не растерялся, был профессор Паули. Общий ужас как будто возбудил в нем все силы духа. Он и наружно переменился — принял величавый и вдохновенный вид. Решительными шагами взошел он на эстраду и, сев на одно из опусевших статс–секретарских мест, взял лист бумаги и стал на нем что–то писать. Кончивши, он встал и громогласно прочел: «Во славу единого Спасителя нашего Иисуса Христа. Вселенский собор Божиих церквей, собравшийся в Иерусалиме, после того, как блаженнейший брат наш Иоанн, предстоятель восточного христианства, обличил великого обманщика и врага Божия в том, что он есть подлинный антихрист, предсказанный в слове Божием, а блаженнейший отец наш Петр, предстоятель западного христианства, законно и правильно предал его бессрочному отлучению от церкви Божией, ныне перед телами сих двух, убиенных за правду, свидетелей Христовых, постановляет: прекратить всякое общение с отлученным и с мерзким сборищем его, и, удалившись в пустыню, ожидать неминуемого пришествия истинного Владыки нашего Иисуса Христа». Одушевление овладело толпой, и раздались громкие голоса: «Adveniat! Advenit cito! Komm, Herr Jesu, komm! Гряди, Господи Иисусе!»[256].

Профессор Паули приписал и прочел: «Приняв единогласно сей первый и последний акт последнего вселенского собора, подписываем свои имена», — и он сделал пригласительный знак собранию. Все поспешно всходили на возвышение и подписывались. В конце крупным готическим шрифтом подписался: «duorum defunctorum testium locum tenens Ernst Pauli»[257]. «Теперь идем с нашим кивотом последнего завета!» — сказал он, указывая на двух покойников. Тела были подняты на носилках. Медленно, с пением латинских, немецких и церковно–славянских гимнов, направились христиане к выходу из Харам–эш–Шерифа. Здесь шествие было остановлено посланным от императора статс–секретарем в сопровождении офицера со взводом гвардии. Солдаты остановились у входа, а статс–секретарь с возвышения прочел: «Повеление божественного величества: для вразумления христианского народа и ограждения его от злонамеренных людей, производящих смуты и соблазны, признали мы за благо трупы двух возмутителей, убитых небесным огнем, выставить публично на улице Христиан (Харет–эн–Насара), у входа в главный храм этой религии, именуемый Гроба Господня, а также Воскресения, чтобы все могли убедиться в их действительной смерти. Упорствующие же их единомышленники, злобно отвергающие все наши благодеяния и безумно закрывающие глаза на явные знамения самого божества, — освобождаются нашим милосердием и предстательством нашим перед отцом небесным от заслуженной ими смерти через огонь с небес и оставляются на полной своей воле с единственным запрещением, ради общего блага, обитать в городах и других населенных местах, дабы не смущали и не соблазняли они невинных и простодушных людей своими злобными вымыслами». Когда он кончил, восемь солдат, по знаку офицера, подошли к носилкам с телами.

«Да совершится написанное!» — сказал профессор Паули, и христиане, державшие носилки, безмолвно передали их солдатам, которые удалились чрез северо–западные ворота, а христиане, выйдя через северо–восточные, поспешно направились из города, мимо Масличной горы, в Иерихон, по дороге, которую предварительно жандармы и два кавалерийские полка очистили от народной толпы. На пустынных холмах у Иерихона решено было ждать несколько дней. На следующее утро из Иерусалима прибыли знакомые христианские паломники и рассказали, что происходило в Сионе. После придворного обеда все члены собора были приглашены в огромную тронную палату (около предполагаемого места Соломонова престола), и император, обращаясь к представителям католической иерархии, заявил им, что благо церкви, очевидно, требует от них немедленного избрания достойного преемника апостола Петра, что по обстоятельствам времени избрание должно быть суммарно, что присутствие его, императора, как вождя и представителя всего христианского мира, с избытком восполнит ритуальные пропуски, и что он от имени всех христиан предлагает священной коллегии избрать его возлюбленного друга и брата Аполлония, дабы их тесная связь сделала прочным и неразрывным единение церкви и государства для общего их блага. Священная коллегия удалилась в особую комнату для конклава и через полтора часа возвратилась с новым папой Аполлонием. А между тем, как происходили выборы, император кротко, мудро и красноречиво убеждал православных и евангелических представителей, в виду новой великой эры христианской истории, покончить старые распри, ручаясь своим словом, что Аполлоний сумеет навсегда упразднить все исторические злоупотребления папской власти. Убежденные этой речью, представители православия и протестантства составили акт соединения церквей, и, когда Аполлоний с кардиналами показался в палате при радостных кликах всего собрания, греческий архиерей и евангелический пастор поднесли ему свою бумагу. «Accipio et approbo et laetificatur cor meum»[258], — сказал Аполлоний, подписывая документ. «Я такой же истинный православный и истинный евангелик, каков я истинный католик», — прибавил он и дружелюбно облобызался с греком и немцем. Затем он подошел к императору, который его обнял и долго держал в своих объятиях. В это время какие–то светящиеся точки стали носиться во дворце и во храме по всем направлениям; они росли и превращались в светлые формы странных существ, невиданные на земле цветы посыпались сверху, наполняя воздух неведомым ароматом. Сверху раздались восхитительные, прямо в душу идущие и хватающие за сердце звуки неслыханных дотоле музыкальных инструментов, и ангельские голоса незримых певцов славили новых владык неба и земли. Между тем раздался страшный подземный гул в северо–западном углу серединного дворца под куббет–эль–аруах, т. е. куполом душ, где по мусульманским преданиям вход в преисподнюю. Когда собрание по приглашению императора двинулось в ту сторону, все ясно услышали бесчисленные голоса, тонкие и пронзительные, — не то детские, не то дьявольские, — восклицавшие: «Пришла пора, пустите нас, спасители, спасители!» Но, когда Аполлоний, припавши к скале, трижды прокричал что–то вниз на неизвестном языке, голоса умолкли, и подземный гул прекратился. Между тем, необъятная толпа народа со всех сторон окружила Харам–эш–Шериф. При наступлении ночи император, вместе с новым папой, вышел на восточное крыльцо, подняв «бурю восторгов». Он приветливо кланялся во все стороны, тогда как Аполлоний, из подносимых ему кардиналами–дьяконами больших корзин, непрерывно брал и бросал по воздуху загоравшиеся от прикосновения его руки великолепные римские свечи, ракеты и Огненные фонтаны, то фосфорически–жемчужные, то ярко–радужные, и всё это, достигая земли, превращалось в бесчисленные разноцветные листы, с полными и безусловными индульгенциями на все грехи прошедшие, настоящие и будущие. Народное ликование перешло всякие пределы. Правда, некоторые утверждали, что видели своими глазами, как индульгенции превращались в преотвратительных жаб и змей. Тем не менее, огромное большинство было в восторге, и народные празднества продолжались еще несколько дней, при чем новый папа чудотворец дошел до вещей столь диковинных и невероятных, что передавать их было бы совершенно бесполезно. Тем временем у пустынных высот Иерихона христиане предавались посту и молитве. Вечером четвертого дня, когда стемнело, профессор Паули с девятью товарищами на ослах и с телегой пробрались в Иерусалим и, боковыми улицами мимо Харам–эш–Шерифа, выехали на Харет–эн–Насара и подошли к входу в храм Воскресения, где на мостовой лежали тела папы Петра и старца Иоанна. На улице в этот час было безлюдно, весь город ушел к Харам–эш–Шерифу. Караульные солдаты спали глубоким сном. Пришедшие за телами нашли, что они совсем не тронуты тлением и даже не закоченели и не отяжелели. Подняв их на носилки и закрыв принесенными плащами, они теми же обходными дорогами вернулись к своим, но лишь только они опустили носилки на землю, дух жизни вошел в умерших. Они зашевелились, стараясь сбросить с себя окутывавшие их плащи. Все с радостными криками стали им помогать, и скоро оба ожившие встали на ноги целыми и невредимыми. И заговорил оживший старец Иоанн: «Ну, вот, детушки, мы и не расстались. И вот что я скажу вам теперь: пора исполнить последнюю молитву Христову об учениках Его, чтобы они были едино, как Он сам с Отцом — едино. Так для этого единства Христова почтим, детушки, возлюбленного брата нашего Петра. Пускай напоследях пасет овец Христовых. Так–то, брат!» И он обнял Петра. Тут подошел профессор Паули: «Tu est Petrus!»[259]обратился он к папе: «jetzt ist es ja gründlich erwiesen und äusser jedem Zweifel gesetzt»[260]. — И он крепко сжал его руку своею правою, а левую подал старцу Иоанну со словами: «So also, Väterchen, nun sind wir ja Eins in Christo»[261]. — Так совершилось соединение церквей среди темной ночи, на высоком и уединенном месте. Но темнота ночная вдруг озарилась ярким блеском, и явилось на небе великое знамение: жена, облеченная в солнце, под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд. Явление несколько времени оставалось на месте, а затем тихо двинулось в сторону юга. Папа Петр поднял свой посох и воскликнул: «Вот наша хоругвь! Идем за нею». И он пошел по направлению видения, сопровождаемый обоими старцами и всею толпою христиан, — к Божьей горе, Синаю…

Письма В. С. Соловьева

И. С. Аксакову

Март 1883 г.

Многоуважаемый Иван Сергеевич!

Когда Вас поражает дурной запах, происходящий от лесных клопов или от падали, то Вы зажимаете нос и проходите мимо. Но когда дурной запах происходит от гнойных ран на теле Вашего брата, то Вы, конечно, постараетесь помочь больному. Не в моей власти исцелить разделенные церкви, — но в моей власти и обязанности не растравлять их ран полемикой, а смягчать их словом справедливости и. примирения. Если, я не умею сказать этого слова, пусть скажет его кто–нибудь другой, лучший, но никто ничего не указывает. Только и есть, что обличение католических грехов да вражда против папизма. Но обличение не облегчает, и вражда не врачует. По плодам их узнаете их. Какие плоды нашей тысячелетней полемики, против католичества? Западу не помогли, Восток не. оживили, а сами чужим недугом заразились. Не только греки, но и наши в своей вражде к католичеству увлекаются до фальсификации документов, как, например, казанская духовная академия в своем переводе актов вселенских соборов. Но я не хочу вдаваться сам в полемику. Полезнее будет указать основной пункт нашего с Вами недоразумения. Мне кажется, Вы смотрите только на папизм, а я смотрю прежде всего на великий, святой и вечный Рим, основную и неотъемлемую часть вселенской церкви. В этот Рим я верю, пред ним преклоняюсь, его люблю всем сердцем и всеми силами своей души желаю его восстановления для единства и целости всемирной церкви, и будь я проклят как отцеубийца, если когда–нибудь произнесу слово осуждения на святыню Рима.

Предлагаемое Вами изменение статьи возможно только если я перенесу вопрос совсем из области религиозной в область социально–историческую, где можно будет говорить не о самом вечном Риме, а только о его временном явлении. Такая точка зрения, может быть, покажется Вам менее отвлеченной, а по–моему это–то и есть абстракция. Но. довольно спорить, Придется писать для Вас новую статью, а прежнюю, исправив и распространив в целое сочинение, издать за границей по–французски.

До свидания в конце этой недели. Речь переписывается.

Преданный Вам

Владимир Соловьев.

А. А. Кирееву

12 ноября 1883 г.

Многоуважаемый Александр Алексеевич!

Различные хлопоты и переезды помешали мне раньше ответить на Ваше доброе письмо и поблагодарить Вас за присылку.

Наших старо–католиков, конечно, можно сдать в архив, тем более, что Вы совершенно правильно сводите вопрос о старо–католиках к более общему вопросу о «Ватиканских догматах». Здесь и наше принципиальное разногласие во всем этом деле. По Вашему, эти «новые» догматы, т. е. «infallibilitas» и «immaculata conceptio», к которым Вы присоединяете также «filioque», составляют ересь и лишают католичество значения церкви в истинном смысле этого слова. По моему, эти догматы и не новы и никакой ереси ни по существу, ни формально в себе не заключают, а, следовательно, и не могут отнимать у католичества характера истинной Церкви, так как истинная церковность не зависит от большего или меньшего прогресса в раскрытии и формулировании догматических частностей, а зависит от присутствия апостольского преемства, от православной веры в Христа как совершенного Бога и совершенного человека, и, наконец, от полноты таинств. Все это одинаково находится и у нас, и у католиков, следовательно и мы, и они составляем вместе единую святую кафолическую и апостольскую церковь, несмотря на наше историческое временное разделение, не соответствующее истине дела и тем более печальное.

Поэтому я решительно отвергаю приписанное мне Вами мнение, что вселенская церковь собственно еще не существует. Напротив, она существует и в восточном православии, и в западном католичестве. Что касается до протестантства, то его историческая и нравственная равноправность с православием и католичеством еще не дает ему никаких прав в собственно–церковной мистической области. Оторванные от апостольского преемства, нетвердые протестанты находятся вне Церкви, тогда как и мы, и католики — в Церкви. Все это я более подробно изложил в заключительной статье «Великого спора», которую Аксаков, кажется, решился напечатать, чтобы сказать по этому поводу и свое последнее слово. Хотя большая часть моего заключения написана до прочтения Вашей статьи, но Вы найдете там косвенный ответ и на главные Ваши замечания. Таким образом, в прямой полемике Между нами пока нет надобности.

Что касается до «Известий Славянского Общества», то, как я уже Вам писал, я с удовольствием пришлю Вам статью о народности, как только успею ее написать. С Вашим profession de foi я в существе дела согласен, не знаю только как оно покажется католическим, конституционным и не–русским славянам.

Впрочем, Вы ни на кого не нападаете, и это очень хорошо, хотя бы на Вас за это и нападали. Будьте здоровы и бодры. Крепко жму Вашу руку.

Ваш Влад. Соловьев.

***

(1883.)

Многоуважаемый Александр Алексеевич!

Послал Вам вчера статью о народности и боюсь, что она обманет Ваши ожидания. Я решительно ничего не имею против панславизма, но мы никак не сойдемся в церковном вопросе, а к нему у меня теперь все сводится: что бы я ни стал писать, всегда один конец: caeterum censeo instaurandam esse Ecclesiae unitatem. Впрочем, и с панславистической точки зрения, мне кажется, да donne a penser: ведь все таки славянский вопрос — русско–польский, т. е. православно–католический, греко–латинский, византийско–римский или как хотите.

Правда, Аксаков, на которого Вы ссылаетесь в Вашей последней статье, видит сущность славянофильства в духовной и общественной солидарности между Россией и остальным православно–славянским миром. Но где же однако этот православно–славянский мир? Кто эти православные славяне, кроме России? Не болгары ли, отлученные от церкви? Не сербы ли, допустившие уничтожение церкви у себя самым позорным образом?

Как бы то ни было, без оговорки Вы моей статьи не напечатаете, и я, конечно, вполне на это согласен.

Но изменений, кроме отмеченного мной места, не делайте.

Также, пожалуйста, не разделяйте статью, хотя она немножко длинна для «Известий». Если решитесь напечатать, то, пожалуйста, оставьте мне несколько оттисков, которые и пришлите в Москву.

Будьте здоровы. Известите меня о моей «народности».

Преданный Вам

Влад. Соловьев.

***

Grand Hotel d’Europe. St. — Petersbourg. 1883.

Многоуважаемый Александр Алексеевич!

Тысячу раз стремился я видеться с Вами, но пыл сердца уступал влиянию холодного рассудка, который внушал, что Вас можно застать только на заре, между тем как про меня, еще до моего рождения,. мой друг Фет сочинил песню: на заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит. — В субботу слышу, что Вы в 64–ом №, лечу стремглав по лестнице, сшибаю с ног трех француженок, двух адвокатов и множество коммиссионеров — и что же нахожу? — Совершенно обратное тому, что искал: вместо. военного генерала — генерала штатского, вместо истинного консерватора — лжелиберала, вместо славянофила западника, вместо православного — афея; вместо человека образованного нахожу человека, открывшего французскую фамилию «Дойен д’Аге» (doyen d’äge) и «пушечное право». (droit canon) — одним словом, вместо Вас нахожу N в буквальном смысле этого слова. Итак, потеряв надежду Вас увидеть, прибегаю к письму, которое кстати может служить также ответом г–же Полозовой. Я вполне оценил то, что она пишет о соединении церквей в виде соглашения между мною и о. Астромовым[262]). К несчастию, этот трогательный союз не может состояться потому, что я со второго же письма Астромова понял, в чем дело, а именно, что этот почтенный человек считает себя только чином ниже Бога, не оставляя, впрочем, надежды на повышение, — а известно, что повышение этого рода обыкновенно происходит в тех местах, на которые указывает г–жа Полозова. In jene Sphären wag ich nicht zu streben. Эта аберрация бедного старика тем печальнее, что в его рассуждениях о Богородице есть нечто весьма ценное и значительное. Что касается до соединения церквей, то я имею в виду не такое, какое мне приписывает г–жа Полозова: она разумеет соединение механическое, которое и нежелательно, и невозможно; я же разумею соединение, так сказать, химическое, при котором обыкновенно происходит нечто весьма отличное от прежнего состояния соединившихся элементов (напр., от соединения водорода с кислородом происходит вода, совершенно непохожая по свойствам своим на эти газы). Не во власти химика изменить свойства того или другого тела, но он может поставить различные тела в такие условия, при которых они удобно соединяются и производят новое тело, обладающее искомыми качествами. Кой–что по части такой химии можем и мы сделать с Божьей помощью. Мне еще с 1875 года разные голоса и во сне и наяву твердят: занимайся химией — я сначала разумел это в буквальном смысле и пытался исполнить, но потом понял, в чем дело.

Передайте г–же Полозовой мой поклон и признательность за добрые слова в ее письме (хотя она и считает меня немножко сумасшедшим, но я не обижаюсь).

А то просто перешлите ей это письмо.

Я до Рождества здесь собираюсь говеть у о. Канидия. Все–таки надеюсь на свидание с Вами.

Душевно преданный

Влад. Соловьев.

***

[1885.]

Дорогой Александр Алексеевич!

Если бы предмет нашей переписки был личного характера, то я конечно был бы весьма тронут и, может быть, смущен тем невозмутимым благодушием, с которым Вы отвечаете на мои намеренные резкости. Но так как эти резкости были направлены не против моего старого приятеля Александра Алексеевича, а против А. Киреева, последнего могикана славянофильского псевдо–православия, то вместо похвального благодушия я усматриваю у Вас совсем непохвальную апатию. Должно быть, дело Ваше — дрянь, когда даже рассердиться из–за него Вы не можете, как следует. Вы отписываетесь по пунктам точно от канцелярской бумаги, но ни одним серьезным словом не отвечаете на мои вопросы и вызовы.

Например: я говорю, католики последовательны, они свободны от того внутреннего противоречия, в которое мы попали. А Вы на это отвечаете, что последовательность еще не есть истина. Ну разве это серьезно?

Вы даже не дали себе труда прочесть, как следует, мое письмо, в котором я несколько раз оговариваюсь, что внутренняя правота (по существу) католиков, — истина их догматов, есть вопрос особый, который решен для меня лично, но которого я еще не обсуждал в печати.

Да ведь дело–то в том, что хотя отсутствие внутреннего противоречия (как у католиков) еще не есть само по себе доказательство истины, но присутствие–то внутреннего противоречия (как у нас) есть несомненное доказательство лжи. Или еще я говорю: католики правы по крайней мере с своей точки зрения, тогда как мы и с своей неправы. А вы отвечаете: недостаточно быть правым с своей точки зрения. Господи Боже мой! Да кто же говорил, что достаточно? Но ведь, во всяком случае, лучше быть правым хоть с своей точки зрения, нежели быть (как вы) неправым и перед собственным своим принципом.

Но всего прискорбнее, что в одном месте Вашего письма Вы совсем почти в упор (так сказать) подошли к сути дела и вдруг выстрелили в сторону холостым зарядом, безбожно обманув мои справедливые ожидания. Вы пишете: Св. Православие состоит не только в перечисленном мною, но еще и в том, — тут я ожидал, наконец, интересного сообщения — в чем же, в чем же? — в том, что препятствует нам соединиться с папством. Матерь Божия! Да от чего же не сказать прямо, что это такое, что препятствует? Ну что за секрет такой! ей — Богу, и смешно и грустно! Ведь если бы меня кто–нибудь спросил: в чем суть А. А. Киреева, кроме тех хороших качеств, которые я, щадя Вашу скромность, не перечисляю, наверное я не отвечал бы: в том, что препятствует ему отвечать, как следует, на мои, Соловьева, вопросы, а назвал бы прямо то свойство или обстоятельство, которое препятствует, напр., небрежность, апатия, недостаточный интерес к делу и т. п.

Но, должно быть, Вам уж так и суждено вертеться в колесе: мы протестуем против Рима во имя православия; а на вопрос, что же вы собственно разумеете под православием, один ответ: протест против Рима.

Спорные вопросы, дорогой Александр Алексеевич, решаются основательно только двумя путями: или путем авторитета, или путем свободного обсуждения. Оба эти пути для вас закрыты: первый по невозможности вселенского Собора, а второй по отсутствию у нас религиозной и научной свободы. И быть вам белкой, и вертеться вам в колесе во вся дни живота. Но, без шуток, Александр Алексеевич, неужели так трудно понять следующее простое соображение? Вы верите во внутреннюю силу Восточного православия и признаете с тем его настоящее положение ненормальным. Но какой же отсюда исход, кроме открытой и свободной борьбы с западной Церковью, причем должны пробудиться и обнаружиться наши спящие духовные силы? По–моему, такая борьба должна кончиться соединением Церквей; по–вашему, полным торжеством Востока. Но во всяком случае эта свободная и открытая борьба одинаково необходима и съ моей, и съ вашей точки зрения: ведь не петербургские же чиновники, по–вашему, разбудят православие. Вы видите, что лекарство у нас одно и то же, хотя бы мы и ожидали от него неодинаковых результатов. Вот если бы Вы стали в печати предлагать это единственное средство против нашего недуга с таким же постоянством и усердием, с которым Вы пишите о каком–то министерстве в Сербии и о тому подобных пустяках, тогда бы я поверил в Вашу серьезность и искренность ( по этому предмету) и перестал бы считать Вас на деле солидарным с Победоносцевым и К0.[263]

А до тех пор, воля Ваша, не могу.

Душевно преданный Вам

Влад. Соловьев.

***

[1886]

Дорогой Александр Алексеевич!

Прежде, чем говорить о предмете Вашего письма с епископом Штроссмайером, с которым я увижусь на днях в Рагаця, где он лечится водами, могу ответить Вам нечто и о себе. Рассуждение Ваше основано на том ошибочном предположении, что относительно данного вопроса Восточная Церковь и Западная находятся в одинаковом положении, между тем как все дело именно в том, что их положение существенно различно. Во Западной (разумею римско–католическую) Церкви упомянутые вами догматические пункты не составляют ныне предмета спора, они спорны только для нас, а следовательно мы сами и должны разрешить этот спор, и через его разрешение или соединиться с католиками, или же несомненно и решительно от них отделиться. А теперь мы сидим между двух стульев. Если кто–нибудь из членов римско–католической церкви станет отрицать Filioque или infallibilitatem ex cathedra, он тем самым отлучает себя от Церкви. А у нас можно открыто отрицать мнимо–православные учения, «a Patre solo» и «de nullitate Romani Pontificis», оставаясь в лоне Восточной Церкви. Можно их отрицать не только de facto, но de jure, ибо они не опираются на единственное признанное нами самими основание всецерковных догматов.

Итак, прежде чем обращаться к католикам с какими бы то ни было требованиями или предложениями, нам нужно определить наше собственное обязательное отношение к спорным (для нас, а не для них) вопросам. Пусть соберется Собор всех восточных церквей (что ему есть для чего собраться, Вы сами не раз заявляли), и тогда может произойти одно из трех: или 1) этот Собор, признавши себя за вселенский ( и признанный таковым повсюду на Востоке), осудит католические учения — тогда дело выяснится в смысле несомненного разделения церквей. Или 2) этот Собор, осудивший (т. е. имеющий осудить) католические учения, не будет признан на Востоке за вселенский Собор наряду с прежними семью — тогда дело выяснится по крайней мере в смысле неспособности Восточной церкви иметь вселенский собор. 3) Или, наконец, этот собор признает католические учения правильными — и тогда состоится соединение Церквей. Я другого пути не предвижу, хоть и не отрицаю возможности непредвиденного. Что касается до епископа Штроссмайера, то, конечно, он и не может, и не хочет упразднить постановления Флорентийского и Ватиканского Соборов, но он конечно, и может, и хочет облегчить дело таким, напр., заявлением, что анафемы этих соборов не относятся к тем православным, которые отвергают известные догматы вследствие неверных представлений о их значении, а еще менее к таким, которые стараются так или иначе прийти к соединению во имя истины.

Вообще, я полагаю, нельзя сомневаться в том, что всякое осуждение или анафема и с католической точки зрения относится только к людям заблуждающимся по злой воле.

Pax hominibus bonae voluntatis.

После свидания с епископом Штросемайером напишу Вам, вероятно, еще. Будьте здоровы.

Душевно преданный

Влад. Соловьев.

***

[1886]

Дорогой Александр Алексеевич!

Епископ Штроссмайер самым решительным образом одобрил и подтвердил то, что я написал Вам в последнем письме, а именно, что анафематства Флорентийского и Ватиканского собора нисколько не относятся к тем православным, которые по недоразумению и bona fide отвергают известные католические догматы, особенно если они при этом стараются, насколько могут, о восстановлении церковного единства. Вместе с тем он поручил мне передать Вам лично его братский привет и епископское благословение.

Что епископ Штроссмайер (вопреки тому, что Вы слышали) — добрый католик, об этом, очевидно, свидетельствует его подчинение Ватиканскому решению, несмотря на заявленное им прежде личное мнение о несвоевременности этого решения.

Будьте так добры, известите меня о получении моего первого, а также и этого письма. В дополнение к тому, что я Вам писал прошлый раз, приведу несколько относящихся сюда слов из вступительной главы в мою (наконец печатаемую) книгу: «С тех пор, как произошло разделение церквей восточной и западной, и именно в силу этого разделения, стало невозможно для нас вселенское или всецерковное действие. Оно невозможно для нас не по чужому мнению, а по нашему собственному признанию. Наше церковное положение фальшиво не только с точки зрения католиков и протестантов, но прежде всего с нашей собственной точки зрения. Мы хотим стоять под таким знаменем, которое не в наших руках, которого мы не можем поднять. Поэтому нам нечего обращаться к другим с укорами и требованиями. Другие никак не могут быть виноваты в том внутреннем противоречии, которое подавляет нашу церковную жизнь; и не для других, а для нас разделение церквей имело такие роковые последствия.».

Душевно преданный

Влад. Соловьев.

***

[1887]

Многоуважаемый Александр Алексеевич!

Что же это однако такое? Я напечатал в хорватском католическом журнале статью в защиту Православия нашей Восточной Церкви против католического богослова, францисканца Марковича[264](который и вступил со мною в полемику), а у нас обрушились на меня с ругательствами и голословными обвинениями, будто я нападаю на православие в заграничной печати. Это даже невероятно, но однако очень просто: все дело в том, что мои богословствутощие противники (имеющие связи и с православно–атеистами в Сербии и Далмации), обретясь не в авантаже по спору о догматическом развитии и не зная, как вылезти из этой ямы, пришли, по долгом размышлении, к следующему решению: с одной стороны, через журналы и газеты, предать меня всевозможному священноябедничеству и благоклеветанию, а с другой стороны, через духовную цензуру, препятствовать мне печатать что–либо в России, пускай–мол действует за границей, сие лишь возблагоприятствует наиблагопотребнейшему оклеветанию; ведь это только Иезуиты употребляют дурные средства для хорошей цели, мы же в сем неповинны, ибо скверные средства употребляем токмо для скверных целей.

И вот, только–что я вернулся в Москву с свидетельством своего православия в кармане (от православного сербского священника, у которого я говел), как немедленно же обнаружилось действие принятой против меня священномошеннической благосистемы[265]. Второе издание «Догматического Развития» (где между прочим в Предисловии я отвечал и на Вашу напрасную, по моему, статью) задержано духовной цензурой, и даже оригинал оного бесследно пропал на квартире цензора.

Глава из ветхозаветной теократии, где даже не было ни одного слова о соединении церквей или о каком–нибудь ином подозрительном предмете, безусловно запрещена под тем предлогом, что цитаты из Библии в ней переведены прямо с еврейского, но ведь я для того и учился еврейскому языку, и хотя плохой гебраист, но все–таки получше тех академических студентов, которые фабриковали синодский перевод. — А затем воспоследовал залп небылиц и клевет, потревоживший и Вас в Вашем Павловском уединении. Успокойтесь. Моя защита православия нашей церкви (разумеется, в видах ее соединения с католичеством) не смутила никаких наших славянских братьев, кроме только моего противника францисканца Марковича с одной стороны, а с другой — нескольких атеистов сербов, прикрывающих лжеправославною маскою свое дрянное политиканство. Этих братьев я отдаю Вам без остатка и с другом Вашим Ш. в придачу.

Как бы то ни было, дорогой Александр Алексеевич, я совершенно уверен, что, выздоровевши и прибывши в Петербург, Вы употребите все старания, чтобы с меня была снята цензурная опала, хотя бы для одного того, чтобы Вас лично никто не мог упрекнуть в нападении на безоружного. В данных условиях Ваша полемическая статья была ошибкой, которую необходимо для Вас же самих по возможности исправить. Мы с Вами старые приятели, и эта старая дружба, мне кажется, в настоящем случае не только извиняет мою откровенность, но и обязывает меня к ней.

Очень жалею, что разослал по разным редакциям все свои экземпляры corpus’a delicti — статьи моей «Je li istocna Crkva Pravoslavna»? Если добуду, то пришлю Вам.

Будьте здоровы.

Душевно Вам преданный

Влад. Соловьев.

Т. И. Филиппову[266]

2 мая 1885 г.

Глубокоуважаемый Тертий Иванович!

После трех неудачных визитов я, наконец, застал преосвященного Алексия и прочел Ваше письмо с величайшим интересом (хотел сказать с величайшим удовольствием, но это слово мало согласуется с печальным предметом Вашего письма). Суждение мое по этому предмету может состоять только в выражении полнейшего согласия с тем, что Вы так верно и сильно изложили. Если бы даже Промысл Божий, который δια τώνεναντίων εργάζεται,хотел вести Церковь к единству через разделение, то это его дело, а наша обязанность противиться разделению, если только мы не хотим служить единению Церкви так, как Иуда Искариот послужил делу искупления, предав на смерть Иисуса Христа.

Слышал я, что взгляды, изложенные в Вашем письме многим лицам в Петербурге показались «преувеличенными» (toujours des exagerations). Но я a priori уверен, что эти лица в суждении своем руководятся точкой зрения одного раненого солдата–татарина, который говорил сестре милосердия, обращавшей его в христианство: «Весь ваше евангелие — чистые пустяки!» Хорошо еще что этот русско–мусульманский взгляд не укоренился окончательно в Св. Синоде, где, как я слышал от Таврического, имели или скоро будут иметь суждение о предмете Вашего письма.

Решение вопроса о напечатании моей заметки в «Голосе Μ.» принадлежит Вам вполне. Что касается до существа дела, то оно, без сомнения, весьма сложно и заключает в себе многие трудности. Но признать его спорным я могу только в том общем смысле, что не все согласны в его решении (в каковом смысле нет на свете ничего бесспорного); сам я уже в истине «широкого» решения этого вопроса убежден совершенно. Почему убежден — об этом надеюсь побеседовать с Вами лично, а до тех пор, чтобы не показаться в Ваших глазах «самоуверенным невегласом», укажу только на два основания своего убеждения. Самое строгое (и единственно последовательное в этом направлении) решение вопроса о значении еретического таинства, впервые предложенное св. Киприаном Карфагенским, не было одобрено впоследствии великим Никейским собором, который вообще допустил действенность еретического крещения, так что после этого лишь вопрос об изъятиях из общего правила, об ограниченных и частных его применениях может по справедливости считаться спорным с церковной точки зрения; сюда же, т. е. к вопросу о частных применениях, относится и 1–ое правило св. Василия Вел. — На второе свое основание намекну Вам частным случаем, который стучится в наши двери. Представьте себе, что совершилось то, чего Вы справедливо страшитесь, и что наша Церковь вышла из того союза с апостольскими престолами, коим определяется ее православие. Неужели от этого все мы, т. е. десятки миллионов совершенно непричастного этому разрыву русского народа, вдруг превратимся в безблагодатных нехристей. Мне кажется, что этот случай, к несчастью, столь возможный и даже близкий, был бы наилучшим опровержением (per reductionem ab absurdum) Киприановой теории, которая вся вытекала из представления о безусловно простом и ненарушимом единстве тела видимой Церкви, — представления, к несчастью, совершенно фантастического.

Относительно заметки моей для «Гол. Μ.» позвольте предложить Вам одно соображение. Если бы изложенному в ней придать не аподиктическую, а проблематическую форму, что, мол, дело может быть представлено и совсем иначе, что, мол, вопрос не так прост и ясен, как кажется о. о. собеседователям, и что они напрасно толковали о предметах маловажных и легких, обходя важное и трудное, в такой форме не была ли бы моя заметка полезным протестом против непромокаемой самоуверенности наших псевдоконсерваторов как духовного, так и оберпрокурорского звания, а эту самоуверенность — воля Ваша — я считаю еще более зловредной, нежели упорство раскольников.

Если же Вы найдете, что и в таком виде моя заметка была бы неудобна к напечатанию, то я более полагаюсь на Вашу мудрость, нежели на свою неопытность, и принимаю Ваше мнение в этом деле как окончательное решение. Что касается до нового письма на одобряемую Вами тему, то постараюсь написать его, но наверное сказать ничего не могу, так как в подобных вещах отрицательные решения я исполняю легче и охотнее, нежели положительные.

Жду Вашего ответа: переделывать ли заметку о иерархии или бросить совсем. ,

Искренно Вам благодарен за то, что Вашим письмом Вы удержали меня от шага, о котором я впоследствии мог бы сожалеть.

С глубоким уважением и преданностью

Ваш всепокорный слуга Влад. Соловьев.

Архимандриту Антонию Вадковскому[267]

8 апреля 1886 г.

Глубокоуважаемый Отец Инспектор!

Посылаю для Вас, для о. Михаила, для о. Антония и для раздачи по Вашему усмотрению свои книжки, какие и сколько мог найти. На днях соберу еще и пришлю. При сем случае позвольте мне выразить сердечную радость и глубокую признательность всем вам за братскую приязнь ко мне и внимание к моим мыслям и трудам.

Вчера я чувствовал себя среди общества действительно христианского, преданного делу Божию прежде всего. Это ободряет и обнадеживает меня, а я с своей стороны могу Вас обнадежить, что в латинство никогда не перейду.

Если и будут какие–нибудь искушения и соблазны, то уверен с Божьей помощью и Вашими молитвами их преодолеть.

В конце Святой, может быть, я еще приеду на несколько дней в Петербург и в таком случае надеюсь увидеться с Вами еще до за–границы, а по возвращении оттуда — наверно.

Передайте, пожалуйста, мой сердечный поклон о. Михаилу, о. Антонию и всем новым знакомым.

Испрашивая Вашего пастырского благословения, остаюсь с совершенным почтением и преданностию.

Влад. Соловьев.

***

29 ноября. 1886 г.

Глубокоуважаемый Отец Архимандрит!

Позвольте напомнить Вам о себе и обратиться к Вам с покорнейшею просьбой по делу, как увидите, имеющему некоторую важность.

Я вернулся из за–границы, познакомившись ближе и нагляднее как с хорошими, так и с дурными сторонами Западной церкви и еще более утвердившись на той своей точке зрения, что для соединения церквей не только не требуется, но даже была бы зловредной всякая внешняя уния и всякое частное обращение. На попытки обращения, направленные против меня лично, я отвечал прежде всего тем, что (в необычайное для сего время) исповедался и причастился в православной сербской церкви в Загребе, у настоятеля ее о. иеромонаха Амвросия. — Вообще я вернулся в Россию, — если можно так сказать, — более православным, нежели как из нее уехал. Но тут, быть может, для испытания моей твердости, на меня обрушились неожиданные бедствия. Во–первых, безусловное запрещение духовною цензурою всего представляемого мною к печати, хотя бы оно даже вовсе не касалось соблазнительного вопроса о соединении церквей. И во–вторых, одновременно с этим яростные нападения и клеветы в различных журналах, большею частью духовных, голословно выставляющих меня отступником и противником православной церкви. Эти клеветнические обвинения, если останутся без ответа, сделают для меня невозможною всякую деятельность не только в настоящем, но и в будущем. Быть может, именно этого и хотят. Но спрашивается: cui bono? — Ближайшее подтверждение сказанного найдете в прилагаемом письме в редакцию «Церковного Вестника», которое и прошу Вас покорнейше передать по принадлежности для напечатания. Если же, паче чаяния, найдете невозможным исполнить эту мою просьбу, то усерднейше прошу известить меня по прилагаемому адресу.

Испрашивая Вашего пастырского благословения, остаюсь душевно преданный Вам

Влад. Соловьев.

***

14 января 1887 г.

Высокоуважаемый Отец Архимандрит!

Приношу Вам запоздалую (по причине нездоровья и разных хлопот) благодарность за любезное посредничество Ваше для напечатания моей заметки в «Церковном Вестнике», которая если и не укротила, то до некоторой степени обезоружила «ищущих души моей». Чтобы еще более от них обезопаситься, я решился исключить из 1–го тома моей «Истории теократии» спорный вопрос о первенстве Ап. Петра, так что собственно не останется никакого повода к запрещению этого 1–го тома. А с двумя остальными подожду лучших времен.

Вероятно, мне не придется приехать в Петербург в этом году. Прошу Вас передать мой сердечный поклон сослуживцам Вашим оо. Антонию и Михаилу.

Я уже три недели как живу у Троицы, где гораздо удобнее заниматься, чем в Москве. Если бы не то положение, о котором Вы писали, я имел бы теперь большую склонность пойти в монахи. Но пока это невозможно. Я вовсе не сторонник безусловной свободы, но полагаю, что между такою свободою и безусловною неволею должно быть нечто среднее, именно свобода, обусловленная искренним подчинением тому, что свято и законно. Эта свобода, мне кажется, не противоречит и специально монашескому обету послушания, когда дело касается всецерковных интересов. А между тем допустят ли у нас такую свободу, не потребуют ли подчинения всему без разбора, свято ли оно и законно, или нет?

Поручая себя Вашим священным молитвам, остаюсь душевно преданный и истинно уважающий Вас

Влад. Соловьев.

Канонику Рачкому

Wien, Goldnes Lamm, 29. июня (1886)

Высокоуважаемый Господин Каноник!

(…) В последнее время моего пребывания в Петербурге (в апреле месяце), я был приглашен в та<мошнюю Духовную Академию для собеседования «домашним образом» о соединении церквей. Присутствовали при этом инспектор Академии архимандрит Антоний, несколько монахов и студенты старшего курса. Я остался очень доволен этой беседой, но нашему церковному (т. е. светскому) начальству это не столь понравилось, и как некий антидот против моих соблазнов был приглашен в ту же и Академию для беседы со студентами — о. Наумович, недавно приехавший в Петербург. Я и сам был рад с ним поговорить на–людях, но к несчастию, у нас открытого спора не допускают, так что я даже и не знаю, что такое сказал о. Наумович в Академии.

В надежде скорого свидания остаюсь совершенным почтением Вашему Высокопреподобию истинно преданный

Владимир Соловьев

Епископу Штроссмайеру

Москва. В день непорочного зачатия Пресв. Девы, 1885 г.

Преосвященнейший Владыко, Милостивый Архипастырь!

Великою радостью было мне получить Вашу дорогую записку и любезное приглашение.

Если Богу будет угодно, в конце настоящей зимы хочу приехать в Загреб и Дьяково узнать Вас лично, поклониться и принять благословение от знаменитого служителя церкви и радетеля славянства, и услышать Ваши мысли и советы в общем нам великом деле — соединения церквей.

От этого соединения зависят судьбы России, славянства и всего мира. Мы русские, православные, и весь восток ничего не можем сделать, пока не загладим грех церковного разделения, пока не воздадим должное власти первосвященнической. Если Россия и Славянство есть новый «дом Давидов» в христианском мире, то ведь сам Божественный Восстановитель Давидова Царства принял крещение от Иоанна из рода Ааронова, — представителя священства. «Тако бо подобает нам исполнити всяку правду» (Матф. III, 15).

Сердце мое горит от радости при мысли, что имею такого руководителя как Вы. Да сохранит Бог на долгие лета Вашу драгоценную главу для блага святой церкви и народа славянского.

Многа имех писати, но не хочу чернилом и тростью писати тебе: уповаю же абие видети тя, и усты ко устам глаголати.

Испрашивая Вашего архипастырского благословения, остаюсь Вашего Преосвященства покорный слуга

Владимир Соловьев.

***

(Перевод с французского)

Аграм, 9–21 сентября 1886

Ваше Преосвященство,

Божественный Промысел, воля Вселенского Архипастыря и Ваши собственные заслуги сделали из Вас истинного посредника между Святым Престолом, в руках которого по божественному изволению находятся ключи будущих судеб мира, и славянской расой, которая по всей вероятности призвана к осуществлению этих судеб. Не довольствуясь тем, что могучей рукой Вы способствовали замечательному воскресению Вашей славной хорватской нации, не довольствуясь тем, что Вы пребываете для нее живым знаменем ее независимости, Вы приняли близко к сердцу высшие интересы других славянских народов, большинство которых с Россией во главе, находится в прискорбном отдалении от великого католического единства. Ваше самоотверженное сердце открылось к Востоку имеющему столь большое значение для будущего и Ваш светлый ум дал Вам понять, что главное препятствие для осуществления этого будущего находится в тысячелетнем недоразумении, которое продолжает отделять друг от друга и препятствовать взаимной поддержке двух больших половин христианского мира. Вследствие этого опираясь на нерушимый камень Церкви, находясь под покровительством и ободренный благосклонной мудростью великого римского архипастыря (которого древние пророчества отличили в серии пап мистическим прозвищем «свет с небес») Вы употребили Ваш гений и Ваше замечательное красноречие на пользу Божьего дела единения Церквей.

Воздавая хвалы Богу, за то что Он дал такому делу такого защитника, я позволю себе, Ваше Преосвященство, изложить Вам несколько замечаний относящихся к благоприятным условиям для желанного разрешения великой проблемы, которая Вас занимает, прося Вас сделать из этого небольшого изложения то, что Вы найдете нужным.

Восточная Церковь никогда не определяла и не преподавала верующим, как обязательный для их верования догмат какую–либо доктрину противоположную католическому учению. Догматические определения семи первых Вселенских соборов составляют сумму доктринальных истин совершенно несомненных и неизменных, постоянно и повсюду признанных Восточной Церковью в ее совокупости. Все, что выходит из этой области подлежит обсуждению и может считаться только частным мнением той или другой богословской школы, того или другого частного богослова более или менее почитаемого, но никогда не обладающего авторитетом непогрешимого учения.

Акты некоторых поместных соборов (после разделения Церквей) и некоторые катихизисы (как например Петра Могилы в Киеве или Филарета Московского), несмотря на высокое мнение о них, никогда не были утверждены высшим и окончательным решением православной Церкви, которая не могла бы превратить их учение в догмат веры, не пользуясь непогрешимым орудием вселенского собора, а это ей абсолютно невозможно в ее теперешнем уединении. Таким образом, наша Церковь не имеет ни одной символической книги в смысле данном этому термину католиками и даже протестантами. 40 лет тому назад немецкий протестант опубликовал под заглавием «Символические книги Восточной Церкви», которое он затем изменил: «Памятники веры Восточной Церкви», сборник документов разных эпох и очень разной ценности, между которыми определенно еретическое произведение обыкновенно признанное у нас таковым: восточное исповедание известного патриарха Кирилла Лукариса, склонного к кальвинизму. Сборник Киммеля не обладает, понятно, никаким церковным авторитетом и известен у нас только специалистам. Почти одновременно наше правительство издало (по–гречески, славянски и русски), под заглавием Книга Правил, кодекс церковных законов, которые кроме дисциплинарных канонов апостолов, соборов и нескольких отцов Церкви почитаемых вселенской Церковью, содержит также истины православной веры т. е. те, которые были выражены в двух символах (Никеи и Константинополя) и в трех определениях четвертого, шестого и седьмого вселенского собора. Совершенно очевидно, что этот официальный кодекс нашей Церкви не содержит никакого заблуждения и никакого антикатолического элемента.

Постоянно подтверждается факт, что более или менее противоречивые католической истине мнения наших восточных богословов обыкновенно не объявляются ими самими и не принимаются верными, как обязательные и непогрешимые догматы или в том же смысле, как решение вселенских соборов, и тогда совершенно очевидно, что нельзя по праву делать ответственной восточную Церковь в своем целом за антикатолические учения наших богословов, которым она никогда не дала окончательной санкции.

Различие между учением богословской школы и учением Церкви, которой эта школа принадлежит, до некоторой степени может быть применена к самому католичеству. Достаточно дать один пример: всем известно, что в течение веков целая великая богословская школа томистов и весь великий орден доминиканцев противостояли или по крайней мере не хотели признать великую истину о Непорочном Зачатии Пресвятой Девы, утверждая, что Она причастна первородному греху. Но кто имел бы смелость делать всю католическую Церковь ответственной в этом заблуждении весьма достойных богословов, которые, однако, в этом пункте представляли только свое собственное мнение?

Теперь очевидно, что это необходимое различие между учением Церкви как таковым и учением школы или богословов очень помогает разрешению вопроса о соединении Церквей. Действительно, догматы нашей Церкви сводятся к определениям вселенских соборов и вследствии этого они явлются совершенно православными и католическими догматами, а учение богословов, находящееся в противоречии с католичеством не является догматами веры определенными нашей Церковью. Таким образом, мы соединены с католичеством тем, что мы сами признаем как абсолютную и неизменную истину, тогда как заблуждения, которые нас отделяют от католического единства являются на самом деле только мнениями неутвержденными никаким высшим авторитетом, даже в глазах авторов и виновников этих мнений.

Что же касается всего тела верных восточной Церкви их нельзя обвинять в каком–либо определенном заблуждении, потому что их вера является той же, что и католическая вера за исключением незнания нескольких доктринальных определений сделанных на Западе после разделения и относящихся, главным образом, к истинному значению и атрибутам высшей власти Церкви, незнание тем более извинительного, что этот пункт католического учения не был определенно, зафиксирован и объяснен самой западной Церковью до очень недавнего времени, на последнем ватиканском соборе.

Кроме того не надо забывать, и это обстоятельство является очень важным и очень выгодным для дела соединения, что в восточной Церкви не существует никакого внутреннего соглашения, никакого единства взглядов по отношению к католической Церкви. В виду того, что не было (и по мнению наших лучших богословов не может быть) вселенского собора на Востоке после разделения, таким образом вопрос о разделении не был обсужден единственной компетентной властью, которую мы могли бы признать в этом деле. Таким образом наша схизма существует для нас только «de facto», но ни сколько «de jure».

При таком положении дела не надо удивляться, что существует большое число различных и противоречивых мнений, высказанных русскими и греческими богословами относительно католичества; в то время как некоторые писатели (к счастью немногочисленные) доходят до того, что утверждают не только, что католичество находится вне истинной Церкви, но также вне христианства вообще, другие лица более компетентные и авторитетные (как например, теперешний Митрополит Киевский, высокочтимый Платон) официально заявляют, что Восточная и Западная Церковь являются двумя родными сестрами, разделенными только недоразумениями.

Между этими двумя крайними взглядами существуют всевозможные оттенки отрицательных и положительных взглядов, антипатии и симпатии к Западной Церкви, представленные в нашей богословской литературе.

Кроме этих различных мнений между богословами, есть также большой контраст между русской Церковью и греческой Церковью по существу, в способах в которых каждая из них относится к католикам. В то время как греки, как будто, чтобы надсмеяться над их собственным искушением к единению, сохраняют абсурдный и святотатственный обычай вновь крестить западных христиан, которые хотят к ним присоединиться (не делая никакой разницы между католиками и протестантами) в России наоборот не только крещение всех западных христиан признано действительным, но еще в том, что касается Католической Церкви у нас признается действительность других таинств преподанных ею и в частности таинства рукоположения, вследствие чего католические священники приняты у нас сохраняя свой церковный сан. То, что еще более замечательно, когда в 1849 г. униатов Руссин заставили присоединиться к господствующей Церкви в России, то у этого народа не потребовали никого отказа от их католических верований. Все это позволяет нам заключить, что Русская Церковь признает не только действие благодати в Западной Церкви, но также отсутствие всякого догматического заблуждения и всякой ереси в католическом учении, и если находятся одновременно в России писатели называющие себя православными и получившие одобрение части духовенства, которые повторяют старые оскорбления еретиков и объявляют, что католичество ничто иное как антихристианство и т. д., в этом надо видеть одно из многочисленных противоречий, которые в конце концов могут помочь делу единения. Действительно, если все эти противоречия станут очевидными, они создадут несомненно внутреннее стремление, которое заставит нас рассмотреть этот вопрос в полном свете и постараться его разрешить. А раз общественное внимание будет серьезно обращено на анормальное положение наших религиозных и церковных отношений, надо будет что–то сделать чтобы выйти из него. И так как без сомнения у нас в этой области больше незнания чем злой воли, будет достаточно осветить эту проблему чистым светом истины и науки, чтобы он был уже разрешен в принципе.

Что же касается практического осуществления, надо считать весьма благоприятным обстоятельством тот факт, что Восточная Церковь и в особенности Русская Церковь никогда не принадлежала к Западному патриархату, так что однообразная централизация церковной власти, которая развилась в границах Латинской Церкви не может по совести быть нам вменена в обязанность во всей своей силе.

Теперешняя конституция Католической Церкви обусловлена до некоторой степени плачевным фактом Восточной схизмы, которая в течение веков ограничила католическую деятельность единственно на латинский патриархат, в котором Вселенская Церковь выиграла в единстве то, что она потеряла в распространении.

Когда бывшее единство будет восстановлено, Католическая Церковь, продолжая оставаться Римской в отношении центра единства, не будет больше в своем целом латинской и Западной, то чем она является теперь по однообразию своей организации и своей администрации, несмотря на то, что она допускает различные обряды, которые занимают совершенно второстепенное место. «Римская» это имя центра существующего неизменно и равно для всей окружности; «Латинская» обозначает половину, большой сектор центра, который не должен ни в коем случае окончательно завладеть всем целым. Церковь Рима, а не латинская Церковь является матерью и учительницей всех Церквей; епископ Рима, а не патриарх Запада говорит непогрешимо «экс катедра»; и не надо забывать, что было время, когда епископ Рима говорил по–гречески.

У нас имеется много людей, желающих прийти к единству, но боящихся латинизации. Надо дать им уверенность, что если Восточная Церковь признает Святому Престолу власть, которую захотел ему дать и учредил Господь наш Иисус Христос в лице св. Петра, чтоб охранять единство, солидарность и законный прогресс всего христианства, она сохранит не только свой обряд (что само собой разумеется), но также автономную администрацию и организацию бывшую на Востоке до разделения Церквей. Чтобы коснуться специального пункта высокое положение всегда принадлежавшее в Восточной Церкви, и которое принадлежит теперь в России, власти Православного Императора, должно остаться нетронутым.

Резюмируя выше сказанное, главная основа единения Церквей определяется двумя различиями:

1) Различие между частными мнениями наших богословов, которые могут быть ошибочными, антикатолическими и еретическими, и верой Восточной Церкви в своем целом остающейся православной и католической.

2) Различие между властью Папы, как преемника св. Петра и его административной властью Западного Патриарха, различие гарантирующее автономию Восточной Церкви без чего единение было бы, говоря по человечески, невозможно.

Я не должен больше настаивать на этом пункте. У меня полное доверие к традиционной мудрости (и Божией поддержке) Римской Церкви и к незаурядному уму и высокой добродетели нынешнего первосвященника. Вопрос идет не о том, чтобы защищать наши права, но чтобы принять отеческую любовь.

Надо сказать, что единение Церквей было бы в равной мере полезно для двух сторон. Рим принял бы благочестивый народ полный религиозного энтузиазма, верного и могущественного защитника. Россия, держащая в своих руках по произволению Божию судьбу Востока, не только освободилась бы от невольного греха схизмы, но еще тем самым могла бы исполнить свое великое вселенское призвание — объединить вокруг себя все славянские нации и создать новую цивилизацию по истине христианскую, т. к. соединяющую истину в единстве и многообразную свободу в высшем принципе любви, соединяя все в единстве и распределяя всем полноту единственного блага.

Предлагая Вашему Преосвященству эти размышления по поводу вопроса так близко принимаемому Вами к сердцу, я Вас прошу принять уверения в моих чувствах самого глубокого почтения и восхищения, с которыми я всегда остаюсь, Ваше Преосвященство, Вашим сыном и Вашим покорным слугой.

В. Соловьев.

Письмо в «Церковный вестник»

***

«Церковный Вестник», № 49, 1886.

В разъяснение недоразумения (письмо в редакцию).

Μ. Г.!

Из заметки, помещенной в № 46 «Церковного Вестника», узнал я, что в заграничных газетах напечатаны девять «вопросов», с которыми «я обратился к одному из известных членов московского духовенства». Дело идет, очевидно, о тех вопросах, которые более трех лет тому назад были напечатаны мною в журнале покойного И. С. Аксакова (в одном из сентябрских №№ «Руси» за 1883 г.). Кем, в каких заграничных газетах[268]и в каком виде воспроизведены теперь эти вопросы, — мне совершенно неизвестно. Никаких указаний на них я заграницей не делал и воспроизводить их никому разрешения не давал. Что касается до главной мысли этих вопросов, то она приблизительно верно передана в заметке «Церковного Вестника» и сводится к тому указанию, что спорные пункты между нашею и западною церквами требуют вселенского собора для своего окончательного и бесспорного (на почве вселенской церкви) решения. Впрочем, эта мысль принадлежит не мне, а покойному митрополиту московскому Филарету, который применял такую точку зрения даже к протестантству (против чего, конечно, можно спорить). В известных «Записках о жизни и времени святителя Филарета» (стр. 282) передается его прямое, заявление, что для решения вопроса о том, что такое протестантство: ересь, или нет? — нужен непременно вселенский собор.

Таким образом, мне кажется, что заключительное предостережение в заметке «Церковного Вестника» относительно опасности той почвы, на которую я будто бы вступил, вызвано лишь недоразумением, которое я и счел необходимым разъяснить посредством настоящего письма. Позвольте обратиться к посредству вашего уважаемого журнала и с другим разъяснением еще более необходимым, но которое, к сожалению, связано не с одним только недоразумением.

В некоем харьковском журнале «Благовесть» (№ 21) напечатана целая статья под заглавием: «В. Соловьев, ратующий против православия в заграничной печати». Неизвестный автор этого произведения нашел нужным сообщить своим читателям, что я (В. Соловьев) «просто чиновник министерства юстиции». Это лжесвидетельство, совершенно маловажное само по себе, оказывается однако характеристичным для всей статьи «Благовеста». Ибо все остальное, что там обо мне говорится, столь же достоверно как и то, что я — чиновник министерства юстиции. Так как «Благовесть» представляет не единственный пример голосовного ябедничества, коего жертвою я стал в последнее время, то вынужден сделать следующие заявления, чисто фактического свойства: 1) имея свои особые мнения относительно спорных церковных вопросов, я остаюсь и уповаю всегда остаться членом восточной православной церкви не только формально, но и действительно, ничем не нарушая своего исповедания и исполняя соединенные с ним религиозные обязанности; 2) желая полного и плодотворного соединения обеих церквей — прежде всего в духе и истине, я никогда и никого не убеждал переходить из восточной церкви в западную, а напротив, имел случай отговаривать иных от такого намерения; ибо как внешнюю унию, так равно и всякое частное «обращение», считаю не только не нужным, но и весьма вредным для вселенского дела, хотя, конечно, и не могу бросать камня в «обращающихся» по искреннему, если и ошибочному, убеждению; 3) никаких статей для заграничной публики я доселе не печатал, кроме одной, на хорватском языке, под заглавием: «Je li istocna crkva pravoslavna?» (т. e. «Православна ли восточная церковь?»), в которой я, становясь на точку зрения своих католических читателей, доказываю, что и с этой точки зрения наша восточная церковь должна быть признана православной.[269]Этот тезис о православии нашей восточной церкви защищается мною в названной статье против римско–католического богослова, францисканца Марковича, который высказывал противоположное мнение в одном своем сочинении, а затем возражал против меня в статье: «Na obranu» (т. е. «В защиту»). На эти возражения моего католического противника я послал с своей стороны краткий ответ, но был ли он напечатан, не знаю.

Эти заявления, полагаю, будут достаточны для добросовестных читателей и избавят меня от необходимости опровергать систематическую клевету, очевидно рассчитанную на причинение мне практических затруднений.

Владимир Соловьев.

О. П. Пирлингу

Москва, Пречистенка, д. Лихутина. 31 января 1887.

Досточтимый Отец!

Преосвященнейший Штроссмайер сообщает мне Ваше письмо к нему, в коем Вы передаете желание г. Леруа–Болье иметь достоверные сведения о моей «религиозной системе». Это предложение, открывающее мне возможность поделиться своими мыслями с образованною публикою всего света, тем более мне приятно, что в настоящее время, вследствие цензурных гонений, я почти вовсе лишен возможности обращаться к собственно русской публике.

Заданная мне Вами и г. Леруа–Болье задача будет, я думаю, наиболее целесообразно исполнена, если я напишу сам на французском языке по возможности краткое и полное изложение тех понятий о религии и церкви, которые составляют, по моему разумению, принципиальную основу для дела соединения церквей; сюда войдет, вероятно, и философское оправдание тех трех учений католической церкви, которые составляют главную доктринальную преграду между нею и Востоком: именно учение об исхождении Св. Духа и от Сына; затем учение о непорочном зачатии Пресвятой Девы и наконец infallibilitas Summi Pontificis ex cathedra.

Все это составит статью от 4 до 5 печатных листов, которую я уже начал писать под заглавием: «Philosophie de l’Eglise universelle». Этою статьею г. Леруа–Болье может воспользоваться или в рукописи, или в печатном виде, смотря по тому, когда он намерен издавать свой III–ий[270]том.

Прошу Вас очень написать мне подробности об этом деле, дабы я знал, насколько мне нужно спешить с своим писанием.

Что касается до lettre–programme, о которой Вы упоминаете, то тут есть некоторое недоразумение. Краткий протест[271], который я вынужден был напечатать в защиту себя от недобросовестных нападений наших псевдо–православных, едва ли может иметь какой–нибудь интерес для европейской публики.

С истинным уважением остаюсь Вашего Преподобия покорный слуга. Вл. Соловьев.

P. S. Одновременно с этим пишу о. И. Μ. Мартынову.

***

Москва, Пречистенка, д. Лихутина. [Без даты; отправлено 26 февраля 1887]

Досточтимый Отец!

Из письма Вашего ко мне заключаю, что начатая статья: «Philosophie de l’Eglise universelle» едва–ли будет на что–нибудь пригодна для г. Леруа–Болье. Более интересно для него будет предисловие к моему сочинению о Теократии (первый том напечатан и должен скоро выйти в свет). В этом предисловии я передаю и внешнюю сторону той общественно–литературной борьбы, которая была возбуждена вопросом о соединении Церквей, и которая ныне превратилась, говоря военным языком, в «односторонние маневры», ибо тяготеющий надо мною цензурный запрет не мешает моим благородным противникам нападать на меня с тем большею яростью. Впрочем, я не знаю, читает ли г. Леруа–Болье по–русски, — вероятно, что нет, — и следовательно, мое предисловие не будет ему доступно. А потому сообщаю Вам для передачи ему при случае следующие фактические сведения о внешней судьбе возбужденного мною вопроса. Статьи мои касательно соединения Церквей печатались (с 1883 по 1886 г.) частию в «Православном Обозрении», частию в славянофильских органах «Русь» Аксакова и «Известия Петербургского Славянского Общества». Те статьи или собрания статей, которые я издал отдельно, разошлись довольно быстро, но вторые издания задержаны цензурой. Из писателей, возражавших мне в печати, можно назвать двух главных представителей славянофильства (недавно умерших) И. С. Аксакова и Н. Я. Данилевского. Всех статей (значительных по содержанию или объему), изданных против меня по вопросу соединения Церквей, известно мне 27, не считая мелких заметок и пасквилей, продолжающих являться и до сего дня. С августа прошлого года все представляемое мною в духовную цензуру безусловно запрещается. Из этих фактов можно, мне кажется, вывести заключение, что начатое мною литературное движение в пользу церковного единства остановлено (пока) не равнодушием общества, а единственно лишь вмешательством принудительной власти. Это, разумеется, подает хорошие надежды на будущее. Что же касается до настоящего, то я позволю себе с полною откровенностью указать Вам на следующее обстоятельство.

Я совершенно понимаю, что в католическом мире моя деятельность может быть интересна лишь настолько,. насколько она имеет успех в России. Но, с другой стороны, вследствие незрелости нашего общества решительный успех у нас обесценен тому делу, на которое обращено внимание в Европе. Вот почему я намерен все–таки продолжать свою «Philosophie de l’Eglise» и прислать ее Вам или кому–нибудь из своих добрых знакомых в Париже для исправления и напечетания тем или другим способом. Надеюсь, что через это я не нарушу нравственной границы между тем, что мы должны предоставлять на волю Божию, и тем, к чему нам должно прилагать свои собственные старания.

Если Вы найдете что–нибудь написать мне по поводу всего этого, то я буду очень рад и Вам благодарен.

Из Петербурга пишут мне о некотором благоприятном (для соединения Церквей) движении в самых высоких сферах. Бог знает, что из этого выйдет, но все же лучше, чем ничего.

Прошу Вас передать мой глубокий поклон почтенному сожителю Вашему И. Μ. Мартынову. На днях собираюсь вторично написать ему.

С истинным уважением остаюсь Ваш покорный слуга.

Влад. Соловьев

***

[Без даты; получено 12 июня 1887.]

Досточтимый Отец!

Почта русская живет не под законом, а под благодатью. Сегодня доставляют мне повестку из Курска с подписью вторично, а между тем первичного я не получал; возвещено заказное письмо, полученное 13–го мая (а сегодня 25–ое); возможно, что это Ваше прежнее письмо, о котором Вы пишите. Если же нет, то не замедлю прислать Вам удостоверение в неполучении на французском языке. О речи или лекции кардинала Маццелла[272]я знал из отчета одной итальянской газеты, которую мне прислала из Рима некая госпожа Полозова, которая, как сообщали мне ее друзья (сам я ее лично не знаю)… возревновала о православии и обрушивается на меня как на отступника с филиппиками, не вполне, впрочем, целесообразными, ибо эта стремительная дама отожествила меня с (псевдонимом) Асташковым. Очень любопытно будет прочесть самый текст кардинала Маццеллы. От души благодарю Вас за эту посылку и надеюсь, что она так или иначе до меня дойдет. Я получил известие из Загреба, что книга моя вышла еще в конце апреля, но разослана ли по доставленным мною адресам — не знаю. Я, кажется, писал Вам, что для смягчения цензурного Цербера я исключил (т. е. перенес во второй том) отдел о примате Петра. От этого, конечно, настоящий том значительно потерял в интересе. Тем более считаю я нужным издать французское resume сего моего труда. Я написал уже довольно много из этого resume. Выходит три части или главы (порядок не совсем тот, как в большом сочинении): I. Общая идея Церкви. II. Взгляд на исторические условия ее развития. III. Принципиальный базис для соединения Церквей. Я разумею под этим разъяснение истинного смысла трех главных догматов, которые разделяют Восток и Запад: Filioque, Immaculata Conceptio и Infallibilitas ex cathedra.

Я написал довольно длинное письмо Леруа–Болье и послал ему table des matteres своей «Philosophie de l’Eglise universelle». Собираюсь написать и епископу Штроссмайеру, у которого я еще в письменном долгу.

Будьте здоровы, досточтимый Отец.

Душевно преданный Вам

Влад. Соловьев.

***

31 августа (12 сент.) 1887. Съ 1 октября пишите въ Москву.

Досточтимый Отец!

Очень обрадовали Вы меня как известием о книге Abbe Villoy, так еще более тем, что разделяете мои хорошие предчувствия. С интересом прочту Вашу историческую статью. Одну из прежних Ваших работ, о царе Димитрии, я читал еще при жизни моего отца, найдя ее у него на столе.

Продолжаю писать французское сочинив с прежнею уверенностью в успешном окончании. Около 20–го сентября (ст. ст.) полагаю выехать отсюда на Москву и по пути заеду в одно имение около Серпухова…

По целой трети Вам легко будет составить определенное мнение о шансах найти издателя. Къ первым числам октября ст. ст. я должен быть непременно в Москве, где адрес мой прежний: Пречистенка, д. Лихутина.

Я вполне согласен с Вашим мнением о полемическом памфлете Самарина; особого опровержения он не стоит. Но что Вы скажете о ряде брошюр под общим заглавием: «Русская полемика против католичества в XIX столетии»? У меня еще в прошлом году был приготовлен матерьял для четырех таких брошюр:

1) Славянофилы и Иезуиты.

2) Митрополит Филарет и Вселенская Церковь.

3) Архиепископ Никанор и папское главенство.

4) Архиепископ Анатолий (Авдий Востоков) и А. Муравьев о православии и католичестве.

Впрочем, об этом еще рано говорить. Нужно сперва кончить французское сочинение. Относительно заглавия сего последнего будет–ли всего проще: «La Russie et l’Eglise universelle»?

Желаю Вам доброго здоровья и успешной работы, остаюсь

душевно преданный Вам

Владимир Соловьев.

О. Мартынову

18/30 июля 1887

Глубокоуважаемый Отец!

Воспользовавшись однажды Вашим добрым советом, решаюсь и еще обратиться к Вам. На этот раз, впрочем, дело касается довольно близко Вас самих. С апреля месяца многие «ревнители православия», лично ко мне расположенные, стреляют в меня толстым, недавно вышедшим томом сочинений Ю. Ф. Самарина,. где главное место принадлежит известным «Письмам о иезуитах». Это и грустно, и забавно. Я получил уже 4 экземпляра и, кажется, на этом еще не остановится.

Мои почтенные друзья не знают, что сказанное сочинение, которое я прочел в первый раз лет восемь тому назад, значительно содействовало образованию моих симпатий к католической Церкви. Грубые логические промахи и явная недобросовестность со стороны такого вообще говоря порядочного и умного человека, как Ю. Самарин, заставили мёня задуматься серьёзно над нашим отношением к католичеству (от которого я не отделяю Ваше Общество). Остальное Вам известно. Теперь позвольте Вам сообщить относящиеся сюда выписки из полученного мною на днях письма от одного молодого человека, серьезно занятого в настоящее время разбором (под моим руководством) славянофильского «богословия».

«Я писал тебе, что прочел и «Иезуитов» Самарина, и вот мое впечатление от этой книги: сочинение очень важное не по глубокомыслию и беспристрастию, в чем я ему совершенно отказываю, а потому, что оно у нас единственное по этой части, и что безголовая публика любит кричащие статьи и книги. Самарин хорошо это знал. Он (или Аксаков?) говорит, что, обругавши иезуитов скверными словами, не приведя еще ни одного доказательства, он встретил поддержку в обществе, ибо говорил «с русскою публикой, с русским православным обществом». Как ни тяжко и безвыходно твое положение, но лучше быть одному в поле воином, чем самоуверенно и смело натравлять стаю собак на вновь прибывшего иностранца, из–за которого, если помнишь, началась вся полемика. Юрия то я не очень виню: если бы не было статей Хомякова, он не написал бы своих писем к о. Мартынову. В полном ослеплении, наведенном Хомяковым, Самарин откинул следующие соображения: 1) Иезуиты не придают абсолютного значения государству, отсюда целый ряд правил, кажущихся бесцеремонными, напр., тайное вознаграждение. 2) Может не нравиться вообще регламентация нравственности, но ее ведь не иезуиты выдумали; если же выбирать между их казуистикой и тупым ригоризмом, который ей противопоставляется, то последний несомненно хуже. 3) Не следует смешивать того, что написано в учительских целях для духовника, с тем, что проповедуется всем и каждому: я думаю, что Самарин мог бы понять это правило, но беда в том, что «учитель» торжественно провозгласил, что нет учащей церкви. 4) Что лучше: деятельное миссионерство, допускающее provisoirement сделки с язычеством, или отсутствие миссионерской деятельности? Руководство совестью при условном допущении поблажек, или отсутствие всякого руководства? В. конце книги встретил несколько слов, в которых все славянофильство: нам не нужно относительной правды, потому что у нас «жажда беспримесной правды», т. е. нам не нужно хлеба, потому что мы жаждем амброзии, хотя и не имеем никаких средств ее достать».

Доселе мой корреспондент. По прочтении его письма ко мне сильнее прежнего вернулась мысль, уже не раз приходившая мне в голову, а именно, написать обстоятельный разбор книги Самарина. Прежде я предполагал, сделать это в приложениях к последнему тому моей «Теократии». Но так как ее окончание приходится отложить едва ли не до греческих календ, то не было бы ли пригодно для дела заняться этим разбором отдельно? Я мог бы, приступить к этому тотчас по окончании французского сочинения, о котором я Вам писал и о котором Вам сообщал о. Пирлинг. Если Вы вообще одобряете мое намерение, то возникают следующие вопросы: 1) На русском или на французском языке следует издать мой разбор? Сочинение Самарина было издано во французском переводе некоим Бутырлиным. 2) Должен ли я подписать свой разбор или нет? 3) В последнем случае следует ли выбрать какое–нибудь вымышленное имя, или же ограничиться таким обозначением: par un membre de l’Eglise orientale или — par un Russe orthodoxe.

Мое личное мнение, то, что целесообразнее издать на французском языке (если кто–нибудь в Париже возьмется его поправить) без моего имени с последним из приведенных обозначений. Впрочем, последую в этом деле Вашему решению, которого и буду ждать с большим нетерпением.

Истинно уважающий Вас

Влад. Соловьёв.

A. Н. Обнинскому

Москва. Пречистенка, д. Лихутина. 8 июля 1889.

Милостивый Государь

Анатолий Наркизович!

Я уехал из Москвы 25–го апреля, следовательно — за день или два до прибытия туда Вашего письма, которое мне не было переслано, так как я странствовал далеко и долго по Восточной России, откуда проехал в Петербург, где сильно хворал. Итак, имею основания рассчитывать, что Вы извините мое долгое, но невольное молчание. Да и теперь я лишь в весьма слабой степени могу удовлетворить Вашему желанию.

Спорные вопросы между Восточной и Западной церквами я изучал в течение 8 лет по первым источникам, т. е. по актам соборов и по творениям древних церковных писателей и учителей церкви — греческих и латинских. Но увы! результаты моего изучения я мог до сих пор излагать только отрывочно и то, главным образом, в заграничных изданиях, трудно доступных в России. А помимо этого, указать Вам во французской литературе потребное сочинение, по совести, не берусь, как не взялся бы даже умирающему от голода предложить хлеб, в котором заметно было бы присутствие мышьяка.

Из своего же мало питательного, но свободного от всякой отравы, печенья могу Вам указать на две вещи: 1) брошюру под заглавием: «Догматическое развитие церкви в связи с вопросом о соединении церквей» 2) французскую только что вышедшую книгу: «La Russie et l’Eglise Universelle». Русскую брошюру вышлю Вам сам на этих днях (последний свой экземпляр), первое издание разошлось довольно быстро, а второе было запрещено духовной цензурой, — но мне эта брошюра не нужна, можете сохранить). Французская же книжка хотя появилась в Париже 30–го мая, но я до сих пор не мог получить ни одного экземпляра и даже не знаю, как они ее издали (издатель Albert Savine, Nouvelle librairie parisienne). — Если могу еще чем–нибудь служить, прошу обращаться по тому же адресу, но при моей кочевой жизни не ручаюсь за скорость ответа.

С совершенным почтением

Владимир Соловьев.

Письма в «Московские Ведомости»

1891. № 292.

Письмо в редакцию.

22 октября 1891 года.

Прочтя в 291 № «Московских Ведомостой» статьи гг. Ю. Николаева и Афанасьева, посвященные моему реферату в Психологическом Обществе, считаю нужным заявить, что в этих статьях мои мысли переданы совершенно неверно, в чем легко можно будет убедиться, когда означенный реферат появится в печати.

Владимир Соловьев.

***

26 октября 1891. № 296.

Письмо в редакцию.

В дополнение к моему краткому заявлению (в № 292 «Московских Ведомостей») прошу вас напечатать следующее.

1. Слова: «мошенничество и обман» (а не «мошенники и обманщики»), употребленные мною в закрытых прениях после реферата, не имели и, по ходу разговора, не могли иметь никакого отношения к христианским или каким бы то ни бы отшельникам и подвижникам, а относились исключительно к тем мирянам худой жизни, которые лицемерно стоят за идеал личной святости и благочестия, чтобы под этим предлогом избавить себя от всякого труда на общую пользу.

2. Я никогда не говорил и не мог говорить, что христианство произвело одну только инквизицию.

3. Ни «сплошного», ни отрывочного «глумления над Христианскою Церковью» в моем реферате не было.

4. Церковь по существу (со стороны божественной или благодатной) вовсе не была предметом моих рассуждений, которые ограничивались только историческими судьбами христианского человечества.

5. «Иронического порицания первых христиан» у меня не было; я сказал, напротив, что они, как и апостолы после Пятидестницы, были действительно перерождены Духом Христовым, имея, по словам Деяний Апостольских, одно сердце и одну душу.

6. Как в моем чтении не было никакого нападения на Христианскую Церковь, так и в спорах после чтения не было никакой защиты ее.

7. Если мой реферат, читанный с большими сокращениями, будет напечатан, то лишь в полном виде, с более обстоятельною фактическою аргументацией, но без малейшего изменения мыслей и взглядов.

К этим семи пунктам, относящимся до обвинений, высказанных гг. Николаевым и Афанасьевым, могу присоединить и ответ на три вопроса, предложенные мне В. А. Грингмутом (№ 293 «Московских Ведомостей»).

8. По учению Св. Церкви, действие благодати Христовой не ограничивается одними таинствами церковными, но имеет различные виды. Следовательно, мое сравнение между неверующим священником и неверующим историческим деятелем имеет такой смысл: как благодать одного вида (церковно–таинственная) имеет свою силу и в неверующем исполнителе таинства, так и благодать другого вида (нравственно–практическая) может иметь свою силу и в неверующем публичном деятеле. В обоих случаях благодать действует не по вере: в первом она действует по апостольскому званию священнослужителя для душевного блага людей; а во втором — по историческому призванию общественного деятеля для практического блага тех же людей. Впрочем, мой аргумент можно выразить прямее и сильнее, взявши для примера, вместо таинства св. жертвы, таинство св. крещения. В самом деле, если простой мирянин, или даже язычник, может по нужде совершить таинство св. крещения, то тем более может он служить Христу при совершении Его исторического дела. Ведь речь шла именно о том, что бывает по нужде, а не об идеальной норме.

9. Второй вопрос В. А. Грингмута основан на недоразумении, Или даже на двух недоразумениях. Во–первых, из того, что я противополагав действительных христиан христианам номинальным или притворным, никак не следует, чтобы существовали, по–моему, только эти две категории. Напротив, у меня даже упомянуто, что между этими крайними пределами находится множество оттенков более или менее глубокого, более или менее поверхностного христианства. А во–вторых, само собою разумеется, что при нравственной оценке деятельного х–рйстианства важен не только объем, но и качество деятельности. Я совершенно согласен с В. А. Грингмутом, что действовать в духе истинного христианства могут в своей сфере и женщины, не занимающиеся никакими широкими общественными задачами. Я обличал не женщин, делающих свое приватное дело, а публичных людей, уклоняющихся от общественного и государственного дела под предлогом индивидуальнотрансцендентных парений ума.

10. Третий вопрос В. А. Грингмута связан с неверным исторически предложением. После реформации религиозные преследования и казни не только усилились в католической церкви, но появились и в общинах от нея отделившихся (сожжение Михаила Сервета Кальвином, кровавые гонения на «папистов» в Англии при Елизавете и т. д.). Затем мне не совсем ясно: в каком смысле В. А. Грингмут советует мне подражать примеру Лютера, и если это ирония, то в чем ее сила? Ведь Лютер, как известно, отделился от своей римско–католической церкви и произвел в ней раскол. Я не могу поступить таким образом относительно римского католичества уже по той причине, что не принадлежу к нему. А подражать Лютеру в данных условиях, то есть отделиться от нашей Греко–Российской Церкви и произвести в ней раскол, — этого, конечно, не посоветует мне В. А. Грингмут с своей точки зрения. А с моей собственной — бороться нужно не против какого–нибудь вероисповедания или церкви, а единственно против антихристианского духа, где бы и в чем бы он ни выражался.

Владимир Соловьев.

***

30 октября 1891 г. № 300.

В № 296 «Московских Ведомостей» к прежним неверным сообщениям о чтении 19 октября присоединено несколько новых. В примечании к передовой статье говорится: «первыми христианами называют христиан первых трех веков, которых г. Соловьев и обвинял в одностороннем эгоизме». Хотя первыми христианами я всегда называл и буду называть христиан первоначальных апостольских церквей в Иерусалиме и Антиохии, но дело не в том, а в том, что и христиан последующей эпохи — эпохи мучеников и апологетов — я никогда не обвинял в одностороннем эгоизме. Вот что говорится о них в моем реферате: «Возможность мученичества всегда и везде висела над христианами и придавала очищающий, трагический характер их жизни. Важное преимущество тех веков перед последующими состояло в том, что христиане могли быть и бывали гонимыми, но ни в каком случае не могли быть гонителями. Вообще принадлежать к новой религии было гораздо более опасно, чем выгодно, и потому к ней обращались обыкновенно лучшие люди, с искренним убеждением и одушевлением. Жизнь тогдашней церкви, если и не была проникнута вполне духом Христовым, то во всяком случае высшие религиознонравственные мотивы в ней преобладали. Было среди языческого мира действительно христианское общество, далеко несовершенное, но все–таки управляемое иным лучшим началом жизни.».

В той же передовой статье указывается на публику, будто бы наградившую меня рукоплесканиями за бойкие слова, между прочим — об отношении митрополита Филарета к освобождению крестьян. Но ни о митрополите Филарете, ни о какаком–либо другом русском иерархе я не говорил ни слова в своем реферате, а при закрытых прениях никакой рукоплещущей публики не было.

В фельетоне, подписанном: Ю. Николаев (тот же номер «Московских Ведомостей»), заслуживает внимания один пункт, показавшийся любопытным и самому автору. Лица, бывшие в закрытом заседании после реферата, припомнят, что в споре с одним членом–соревнователем по вопросу о религиозных гонениях я сделал два исторические указания: во–первых, я указал на тот известный факт, что начало инквизиции как учреждения было положено императором Феодосием в Константинополе; а во–вторых, как яркий пример религиозных преследований в Византийской империи я напомнил избиение Павликиан (еретиков–дуалистов в Малой Азии) при императрице Феодоре. Эти два факта, отдаленные друг от друга на пять слишком веков и, повидимому, одинаково неизвестные моему оппоненту, смешались в его воспоминаниях, а неумелая справка с учебником превратила их в третий факт, о котором не было и не могло быть речи, так как он вовсе к делу не относится. В результате получилась такая путаница, которую, конечно, не мог бы разобрать читатель, не бывший в закрытом заседании Психологического Общества. Феодосий, основывающий инквизицию, и Феодора, избивающая Павликиан, являются под пером г. Ю. Николаева в виде Феодосия, избивающего… Солунян! И затем выписывается из учебника история этого избиения, чтобы доказать (как будто в этом кто–нибудь сомневался), что оно не имело никакого отношения к религиозным преследованиям. Но почему же г. Ю. Николаев не выписал из другого учебника рассказ о битве на полях Каталаунских или о Бородинском сражении? Ведь тут также были избиения и также не имевшие никакого отношения к инквизиции. И почему же, с другой стороны, он не осведомился о фактах, на которые ссылался я: об избиении Павликиан Феодорой и об учреждении инквизиции Феодосием Великим?

Вероятно, он нуждается в дальнейших указаниях, которые я с удовольствием готов ему дать. Массовые казни Павликиан (с инквизиционным процессом, а также и безо всякого процесса) были произведены в 848 году, о них сообщают византийские писатели: продолжатель Феофана и другие; число казненных определяется различно — не менее десяти тысяч и не более ста тысяч. Во всяком порядочном учебнике по церковной или по византийской истории этот факт излагается более или менее подробно[273].

Что касается до законодательного учреждения инквизиции в Византии, то я не буду затруднять своего оппонента ссылками на византийские своды законов. В редакции «Московский Ведомостей» наверное есть Брокгауз или Мейер. У этого последнего (Meyers Conversations lexicon, 4. Aufl., VIII. В., S. 970) в статье «Inquisition» г. Ю. Николаев может прочесть следующее краткое, но на первый раз достаточное известие: «Уже при императорах Феодосии Великом и Юстиниане учреждены были особые судьи (Gerichtspersonen) для розыска тех, которые не принадлежали к православной вере, например, манихеев, и затем разысканные подвергались обыкновенно церковным, но также и градским наказаниям.» Если же, не довольствуясь этим, г. Ю. Николаев обратится к законодательным актам, то он увидит, что эти наказания против еретиков или даже против таких раскольников, как донатисты, — доходили до смертной казни.

В том же № «Московских Ведомостей» В. А. Грингмут ссылается против меня на послание греческих патриархов, утверждающих, что св. крещение может быть совершено только православным и притом понимающим важность таинства. Такая ссылка нисколько не убедительна. Когда речь идет об изначальном учении церкви, то ссылаться нужно на свидетельства, имеющие вселенский непогрешительный авторитет, а не на мнение позднейших иерархов, такого авторитета не имеющих. Утверждение греческих патриархов, кроме своего несогласия с никейскими и карфагенскими постановлениями, прямо противоречит давнишней и общеизвестной практике нашей российской церкви. Г. Грингмуту, вероятно, известны примеры протестантов, или католиков, присоединенных к нашей церкви без повторения крещения. Следовательно, их прежнее крещение, хотя совершенное неправославными, признавалось действительным. Что же касается до крещения умирающих младенцев простецами или женщинами, то, очевидно, нет никакой возможности при таких обстоятельствах чинить розыск, насколько повивальная бабка (быть может, еврейка или совершенно неверующая) понимает важность таинства. Таким образом ссылка В. А. Грингмута доказывает слишком много и потому ничего не доказывает.

Тут же В. А. Грингмут спрашивает: «Неужели Вл. С. Соловьев серьезно думает, что все дело в одном обряде, а не в том, кто совершает этот обряд?» На этот вопрос могу отвечать только другим: в чем же, наконец, меня обвиняют? В оскорблении всего священного, или в поклонении обряду? В кощунственном рационализме или в слепом ритуализме? В либерализме, или в папизме? В нападении на историческое христианство, или в защите католичества?

Не знаю, как мои противники согласуют такие обвинения, я же полагаю, что настоящая причина этих нападенй есть мое понимание христианства, как живого духа Христова, всеобъемлющего и ничем не связанного.

Владимир Соловьев.

***

№ 304. 3 ноября 1891.

Μ. Г.! — Находя правильным (при данных обстоятельствах) требование, высказанное в передовой статье № 300 «Московских Ведомостей», честь имею сообщить, что, помимо напечатания моего реферата в распространенной и литературно–обработанной форме, он будет также воспроизводен и в том виде, в каком читался 19–го октября, безо всяких изменений, пропусков или дополнений (в протоколах заседания Психологического Общества), а затем подлинник рукописи, по которой я читал, будет представлен мною по начальству[274]. Слова: «если» или «когда будет напечатан» относились исключительно к цензурным последствиям предпринятой против меня газетной кампании, и я могу только радоваться, если в этом случае ошибался и если нападения «Московских Ведомостей» не будут иметь того практического действия, которого я опасался.

А пока дело не выяснится окончательно чрез напечатание реферата в обоих его видах, считаю необходимым некоторое объяснение с В. А. Грингмутом, а также опровержение несогласных с истиною заявлений в последней статье, подписанной: Ю. Николаев (№ 300 «Московских Ведомостей»).

Прежде всего на «главный и коренной вопрос» г. Грингмута я охотно дам ясный и категорический ответ: Да. Свое понимание христианства я считаю совершенно согласным с учением Св. Православной Церкви, которое находится в священном писании, в вероопределениях семи вселенских соборов и в творениях св. отцов, начиная от мужей апостольских и кончая свв. Максимом Исповедником, Иоанном Дамаскиным, Феодором Студитом, Тарасием и Игнатием Константинопольскими.

А затем я нисколько не сомневаюсь, что ясные вопросы и определенные ответы суть непременное условие серьезного научного спора. Но в виду тех практических нападений, которым я подвергся в передовых статьях «Московских Ведомостей», можно ли было догадаться, что дело идет о научном споре в интересах теоретической истины? Эти нападения если и имели отношение к какой–нибудь науке, то разве только к науке — уголовного права, в которой я совершенно не компетентен. Самые вопросы, предложенные В. А. Грингмутом, хотя и не заключали в себе прямых обвинений в преступлениях, не совсем однако нарушали общее впечатление, произведенное на меня этою полемикой. Содержание моего реферата, — хорошо ли, худо ли, — во всяком случае относится к известной науке, называемой философией истории. Но к какой же собственно науке относится, например, вопрос: почему я, Владимир Соловьев, не подражаю примеру Лютера?

Если же в самом деле г. Грингмут имеет в виду теоретический спор о таких важных и интересных, хотя и не совсем подходящих для политической газеты вопросах, как разные виды благодати, отношение субъективного и объективного элементов в таинстве и т. п. и если «Московские Ведомости» согласны открыть свои столбцы свободному обсуждению этих предметов, то, несмотря на всю беспримерность такого явления, я, разумеется, с величайшим удовольствием воспользуюсь столь благоприятным для меня обстоятельством. В. А. Грингмут дважды уверяет, что в основании моих взглядов и действий лежит стремление сесть между двух стульев. Если так, то я уже совсем не понимаю усиленных нападений на меня. Одна мудрая талмудическая пословица говорит: «Не толкай пьяного, он и сам упадет». Еще бесполезнее, кажется, толкать человека, садящегося между двух стульев.

Переходя к «мнимой инквизиции», я должен заявить, что факт моей ссылки на избиение Павликиан, а не Солунян, готовы засвидетельствовать весьма многие члены Психологического Общества, бывшие в закрытом заседании 19–го октября. Автор названной статьи не сообразил, насколько его утверждение неправдоподобно. Еслиб он говорил только, что за неимением хороших аргументов, я способен пускать в ход никуда негодные, то, конечно, большинство читателей «Московских Ведомостей» охотно бы ему поверили. Но чтобы, зная факты прямо подходящие к моему тезису, я стал ссылаться на другие, совершенно неподходящие, вовсе к делу не относящиеся, — этому никто не поверит. Но именно это и взводит на меня автор «мнимой инквизиции». Он и сам признает (по крайней мере, теперь), существование действительных религиозных гонений на Востоке; что они известны мне, — этого он также не отрицает и хорошо делает, ибо о них неоднократно упоминается в моих печатных сочинениях (напр., в статьях: «Великий спор и христианская политика»; также в книге «La Russie et l’Eglise Universelle»). Имея таким образом полную возможность ссылаться на факты религиозного избиения еретиков, я не имел никакого повода упоминать о политическом избиении православных Солунян. Точно также по вопросу об инквизиции в России зачем стану я ссылаться на Бородинское сражение (как пародирует мою шутку г. Ю. Николаев), когда я могу прямо ссылаться на несомненный факт существования инквизиционного трибунала в Москве не далее как в конце XVII века. При царе Феодоре Алексеевиче решено было существовавшее при Заиконоспасском монастыре духовное училище превратить в высшее богословское, научное и вместе с тем церковно–практическое, учреждение, сообщив ему, между прочим, формальную привилегию инквизиционного судилища для розыска, суждения и приговора к сожжению и другим наказаниям всех обвиняемых в различных религиозных преступлениях. Передав в своей «Истории России» подробности этой «привилегии», С. Μ. Соловьев делает такое заключение: «Московская Академия по проекту царя Феодора — это цитадель, которую хотела устроить для себя Православная Церковь при необходимом столкновении своем с иноверным Западом: — это не училище только, это страшный инквизиционный трибунал: произнесут блюстители с учителями слова: «виновен в неправославна», — и костер запылает для преступника.» (С. Соловьев, «История России с древних времен», том XIII, изд. 2–ое, Μ. 1870, стр. 314). Преобразование Академии со стороны научной было осуществлено весьма неполно, но инквизиционный трибунал в Москве стал фактом и и принялся за свое дело с таким чрезмерным усердием, что защищал огнем не только наше собственное православие, но и лютеранскую ортодоксию. Так, в 1689 году был судим (по доносу пастора) и сожжен в Москве первый появившийся в России философ, мистик Квирин Кульман.

Возвращаюсь к Византии. В поучение г. Николаева, не слыхавшего о восточной инквизиции, я выписал из словаря Мейера (статья «Inquisition») краткое известие о специальных византийских судах против еретиков. Вместо того, чтобы поблагодарить меня за эту легкую, но все–таки не лишнюю для него помощь, он обвиняет меня в фальшивой цитате! Опять неправдоподобно и неосторожно. Ведь к словарю Мейера может обратиться всякий, и всякий увидит, что приведенное мною известие действительно находится в указанной статье, что оно составляет отдельную фразу, и что ничего другого относящегося к спорному вопросу в статье не имеется, и выписывать мне оттуда больше нечего. Следовательно, не только о фальшивой, но и об урезанной (как более осторожно выражается передовая статья «Московских Ведомостей») цитате не может быть и речи. Свое невероятное обвинение г. Николаев оправдывает только тем, что я не выписал из той статьи других известий, говорящих… о римской инквизиции. Да разве о ней был какой–нибудь спор? Ведь это те же солуняне, та же Бородинская битва! Если бы г. Николаев отрицал римскую инквизицию, то я бы выписал ему и о римской, но так как он отрицал только византийскую, то я и ограничился лишь тем, что относилось к ней. Но он, вероятно, думает, что настоящий способ цитирования состоит не в том, чтобы выписывать то, что относится к делу, но также и все прочее, что стоит по близости. Ну, как назвать по совести такую выходку?

Так как автор «мнимой инквизиции» упоминает с чужих слов и о самом постановлении 382 г., но, как видно из его замечаний, не знает не только текста закона, но и титула, к которому он относится, то я сообщу ему, что этот закон (V) Theodosii Μ quarta in haereticos Constitutio помещается в Cod. Theod. 1. b. XVI, titulus V de haereticis, c. 9. и что в нем находятся между прочим такие слова: Sublimitas itaque tua det Inquisitores, aperiat forum, indices, denunciatoresque sine invidia delationis accipiat. Nemo praescriptione communi exordium accusationis hujus infringat». Законов карательных против еретиков под одним этим титулом находится 66.

В заключение г. Николаев с ударением и подчеркиванием настаивает на том, что мнение о византийском начале инквизиции и вообще о существовании ее на Востоке есть мое единоличное мнение. «В науке (sic), говорит он, если исключить краткие и многотомные паписткие памфлеты против Восточной Церкви — такого мнения никогда не существовало» (курсив его). Конечно, когда дело идет о науке, то нет лица более авторитетного, чем автор «Мнимой никвизиции», тем не менее и этому авторитету приходится предпочесть ясную и очевидную истину. Известный ученый, профессор Петербургской Духовной Академии Чельцов никогда в папизме заподозрен не был. Вот что он говорит по нашему вопросу в своей речи, произнесенной в годичном торжественном собрании Духовной Академии и затем напечатанной в «Христианском Чтении»: «Не папистическая церковь изобрела, мм. гг., инквизицию; она была в этом отношении только достойною ученицей византийской церковной политики» («Христианское Чтение», 1877 г., № III и IV, стр: 508).

Я не обвиняю г. Ю. Николаева в незнании. Конечно, лучшее знакомство с русскою духовною литературой было бы для него прилично, но нравственной обязанности в этом нет. Не обвиняю я его и за то, что он говорит о том, чего не знает: присяжному журналисту избежать этого греха очень трудно. Но выступать по совершенно незнакомым предметам с решительными, категорическими и подчеркнутыми утверждениями, противными истине, прибавляя к ним ругательства против людей более компетентных — это уже совсем стыдно.

Владимир Соловьев.

B. В. Розанову[275]

№ 1. 28 ноября 1892. Москва, Пречистенка, д. Лихутина.[276]

Многоуважаемый Василий Васильевич!

Пользуюсь первою свободною минутой, чтобы ответить на Ваше любезное письмо. Разумеется, я ничего не имею против напечатания Вами касающихся меня писем покойного К. Н. Леонтьева. Быть может, я отыщу несколько его писем ко мне, весьма интересных, и тогда пришлю их в Ваше распоряжение.

Из замечаний Ваших по поводу вероисповедного вопроса я вижу, что моя действительная точка зрения по этому предмету осталась Вам неизвестною. Изложить ее в письме не нахожу возможным. Если когда–нибудь Бог приведет встретиться, то в разговоре это можно будет сделать и легче, и скорее. А пока — намекну в словах на сущность дела. В виду господствующей у нас, частию фальшивой, а частию благоглупой и во всяком случае нехристианской, папофобии, я считал и считаю нужным указывать на положительное значение самим Христом положенного камня Церкви, но я никогда не принимал его за саму Церковь, — фундамент не принимал за целое здание. Я также далек от ограниченности латинской, как и от ограниченности византийской или аугсбургской, или женевской. Исповедуемая мною религия Св. Духа шире и вместе с тем содержательнее всех отдельных религий: она не есть ни сумма, ни экстракт из них, как целый человек не есть ни сумма, ни экстракт своих отдельных органов.

Этот намек, хотя и темный, убедит Вас, по крайней мере, в том, что Ваши замечания, справедливы они или нет сами по себе, во всяком случае, не имеют никакого отношения к моему образу мыслей. В надежде на возможность более пространного объяснения в будущем, остаюсь с совершенным почтением.

Ваш покорный слуга

Влад. Соловьев.

К. К. Арсеньеву

[1893]

Нисколько не отказываюсь от означенных слов, многоуважаемый Константин Константинович, а просто забыл о них.

Посылаю три первые. Прочие вместе с Горгием. От Григориев отказываюсь по следующим причинам. В статье о Григории Назианзин (Богослове) я не мог бы обойти его взгляд на развитие догматов, его мнение, что следует держать в тайне Божество Духа Святого, так как общее сознание еще не подготовлено к этой истине, и, наконец, его взгляд на соборы епископов (в частности 2–ой вселенский собор), как на величайшее зло для христианства. В статье о Григорие Нисском я не мог бы умолчать о его отрицании вечности адских мучений, а также и его утверждении, что Дух Святой исходит и от Сына. Все это мною подписанное привлекло бы внимание цензуры и могло бы дать П–ву желанный повод устранить меня из Словаря, как я уже устранен из ученых обществ. О третьем же Григории (Неокесарийском или Чудотворце) мне пришлось бы сказать только два слова, но также неудобные, именно, что все его сочинения потеряны, вероятно, не случайно, а потому что он, как верный ученик Оригена, был с позднейшей точки зрения еретик, а между тем имел в христианском народе огромную славу как чудотворец.

До свидания — в Москве или Петербурге?

Душевно преданный Вам

Влад. Соловьев.

Обратите внимание, чтобы в типографии не перепутали Гомоусиос и Гомойусиос — это почти всегда случается.

Е. Тавернье

Май–Июнь. 1896. Царское–Село.

Dimidium animae meae, любимейший и превосходнейший из всех Евгениев. Право, Ваше письмо было для меня большой радостью: оно перенесло меня в мир приятных воспоминаний, смешанных с еще более приятными предчувствиями. Я страдаю космополитической ностальгией. Патриотизм не мешает мне быть стесненным границами. Вот почему я так люблю море, у которого их нет.

Надо, однако, объяснить Вам медленность моего ответа и неудовлетворительность моего письма.

Помимо забот, которых нельзя сообщить по почте, и случайных литературных работ, у меня есть два ежедневных труда, которые поглощают меня, может быть, более, чем бы следовало.

1) Я издаю толстый том по нравственной философии, за которым будут следовать два также же по метафизике и эстетике; первая половина уже печатается, тогда как последние главы in statu nascendi (в состоянии зарождения).

2) Я редактирую философский и отчасти богословский отделы огромной русской энциклопедии (буквы А — Л), которая вышла в 35 томах; две тысячи печатных листов, 32 тысячи страниц; большая часть статей Моего отдела написана мною, а буква Μ, до которой мы дошли, — буква адская.

Материя, материализм, манихеизм, метафизика, мистика, мораль, монизм, монотеизм, монофизиты, монофелиты, мандеяне.

Маймонид, Малебранш, Милль и куча русских выражений, от которых я Вас избавляю.

Теперь я пользуюсь двумя или тремя днями более свободными между Малебранш и материей, чтоб дать Вам весьма неполный ответ.

Об англо–романском движении я уже знал кое–что из «La Quinzaine», который мне иногда присылают. Я нахожу это движение не только чрезвычайно желательным в самом себе, но еще весьма своевременным в момент, когда некоторая часть Right Reverends начинает делать глазки в сторону Северо–Востока; эти платонически прелюбодейные заигрывания не могут иметь другого результата, как только надоесть добрым и поощрить злых; благодаря англо–романскому движению такого печального результата не получится.

Вы знаете, что по моему мнению, пока христианские народы Востока находятся в том состоянии, в котором они есть, всякий внешний успех их был бы несчастьем для дела христианства всемирного и, следовательно, для истинных интересов всякой христианской страны, в том числе для России и Франции. И наоборот, при настоящем положении вещей все, что является успехом для западных христиан в смысле их объединения, будет счастьем для всех.

Что касается Вашей просьбы сообщить Вам данные для статьи, касающейся моей скромной особы, я должен по причинам, о которых Вы, может быть, догадаетесь, ограничиться кратким изложением моих религиозных взглядов. Если нижеследующие заметки не нужны для означенной статьи, все же примите их как дружественное изъявление.

Для начала начинаю с конца. Respice finem. На этот счет есть только три истины, засвидетельствованные словом Божьим.

1. Евангелие будет проповедано на всей земле, т. — е. Истина будет предложена всему человеческому роду или всем народам.

2. Сын человеческий найдет мало веры на земле, т. — е. истинно верующие составят под конец только незначительное по численности меньшинство, большая же часть человечества последует за антихристом.

3. Тем не менее после краткой и ожесточенной борьбы поборники зла будут побеждены, и меньшинство истинно–верующих одержит окончательную победу.

Из этих трех истин, столь же простых как и неоспоримых для каждого верующего, я вывожу весь план христианской политики.

И прежде всего проповедование евангелия по всей земле по причине того эсхатологического значения его, которое вызвало особое упоминание о нем самого Спасителя, не может быть ограничено таким внешним действием, как распространение библии или молитвенников и проповедей среди негров и папуасов. Это только средства для настоящей цели, которая состоит в том, чтобы поставить человечество перед дилеммой: принять или отвергнуть истину, познав ее, т. — е. истину, правильно изложенную и хорошо понятную. Потому что очевидно, что факт истины, принятой или отвергнутой по недоразумению, не может решать судьбу разумного существа. Дело идет, следовательно, о том, чтоб устранить не только материальное неведение прошлого откровения, но также формальное неведение вечных истин, т. — е. устранить все духовные заблуждения, которые в настоящее время мешают людям правильно понимать открытую нам истину. Надо, чтобы вопрос быть или не быть истинно–верующим не зависел бы от второстепенных обстоятельств и случайных условий, но чтобы он был сведен к такой окончательной и безусловной форме выражения, чтоб он мог быть разрешен чистым и волевым актом или определенным решением каждого самого за себя, абсолютно моральным или абсолютно имморальным.

Теперь Вы согласитесь, без сомнения, что христианское учение в настоящее время не достигло желаемого состояния и что оно еще может быть отвергнуто верующими из–за настоящих теоретических недоразумений. Дело, значит, идет:

1) Об общем установлении христианской философии, без чего проповедование евангелия не может быть осуществлено.

2) Если несомненно, что истина будет окончательно принята только более или менее гонимым меньшинством, надо раз навсегда отказаться от идеи могущества и внешнего величия теократии, как прямой и немедленной цели христианской политики. Цель ее — справедливость, слава же есть следствие, которое придет само собой.

Наконец уверенность в окончательной победе для меньшинства истинно–верующих не должна вести нас к пассивному ожиданию. Эта победа не может быть простым и чистым чудом, абсолютным актом божественного всемогущества Иисуса Христа, ибо в таком случае вся история христианства была бы излишней. Очевидно, что Иисус Христос, чтоб восторжествовать истинно и разумно над антихристом, нуждается в нашем сотрудничестве; и так как истинно–верующие и есть и будут только меньшинством, они должны тем более удовлетворять условиям своей качественной и внутренней силы; первое из этих условий, это — единство нравственное и религиозное, которое не может быть установлено произвольно, но должно иметь законную и традиционную основу; это — обязанность, налагаемая благочестием. И так как в христианском мире есть только один центр единства законного и традиционного, — следовательно, все истинно–верующие должны объединиться вокруг него, что тем легче сделать, что он не обладает более внешней принудительной властью, так что каждый может примкнуть к нему в той мере, какую указывает ему совесть. Я знаю, что есть священники и монахи, которые думают иначе и требуют подчинения церковной власти без ограничений, как Богу. Это — заблуждение, которое придется назвать ересью, когда оно будет ясно формулировано. Надо быть готовым к тому, что девяносто девять священников и монахов из ста объявят себя за антихриста. Это их полное право и их дело.

О волке речь, а он навстречь (Quand on parle du loup, on en voit la queue). Мне пришлось прервать это письмо, чтоб получить другое от одного галицийского монаха, который хочет во что бы то ни стало навязать мне догмат… смертной казни.

Невидимому, это самый важный пункт его «христианского учения». Хотя он принадлежит австрийской Галиции, а не испанской, письмо его напомнило мне, что есть испанцы, которые называют себя испанцами и которые совсем не настоящие испанцы.

Возвращаясь к нашим собственным делам, как надо действовать для настоящей концентрации христианства?

Я думаю, что прежде всего надо быть проникнутым духом Христа в степени достаточной, чтоб иметь возможность по совести сказать, что такое или такое–то дело или предприятие есть действительное сотрудничество с Иисусом Христом. Это окончательный критерий. Что касается практической и чисто человеческой стороны дела, ее изложение (поскольку это касается России) при данных условиях не годится ни для прессы, ни даже для почты.

Мы поговорим об этом в Париже. Когда? Я положительно начинаю думать, что 5 число действительно роковое для поездки во Францию, и что я приеду в 1898 г.

О, сколько нам нужно будет сказать друг другу! А пока что, почему Вы ничего мне не пишите о Вашей частной жизни? Здоров ли Ваш тесть? Прошу Вас передать от меня г–же Тавернье самые сердечные приветствия. Если есть в Париже друзья, которые помнят обо мне (что было бы доказательством очень хорошей памяти и великодушного сердца, в виду моего абсолютного молчания), поцелуйте их за меня, Вас целую тысячу раз, мой бесподобный друг.

Весь Ваш

Владимир Соловьев.

В редакцию «Нового Времени»

№ 7618. 14 мая 1897.

Μ. Г.!

В виду существенной неточности относящихся ко мне слов почтенного ген. А. А. Киреева (в последнем заседании Славянского Благотворительного Общества), считаю нужным еще раз повторить то, что неоднократно мною заявлялось с 1883 г.

13. Никакой внешней официальной унии с Римом (в смысле А. А. Киреева) я никогда не предлагал, во–первых, потому, что считаю ее невозможной, во–вторых, потому, что нахожу ее не желательной, и, в–третьих, потому, что никаких полномочий для переговоров о ней никогда не имел от предержащих властей той или другой стороны.

14. Принадлежащее всякому христианину полномочие, о котором говорит ап. Иоанн Богослов («имеете помазание от Святого и ведаете все»), побуждает меня судить о между–церковных отношениях лишь в том смысле: согласны ли они с духом Христовым? Как явно чуждые этому духу, они не могут быть признаны нормальными.

15. Целое тысячелетие таких антихристианских отношений неизбежно породило тучу всяких недоразумений и предвзятых мыслей, и первый практический шаг к тому, чтобы поставить церковное дело на истинно–христианскую почву, есть открытое, всестороннее и безбоязненное обсуждение всех религиозных и церковных вопросов, а для этого необходима у нас прежде всего полная свобода богословского и церковно–исторического исследования, без чего невозможно правильное внутреннее движение религиозной мысли и чувства. Без такого движения духовная жизнь общества слабеет, а при духовном сне, что может дать наружное, формальное соединение церквей, кроме лишнего кошмара? В этом деле, как и во всяком другом, внешний результат не зависит от нас, но он и не имел бы важности сам по себе. А то, что важно и чем решается дело, то в нашей власти: неутомимое искание правды с искренним желанием мира.

Владимир Соловьев.

Неизданные письма к княгине Е. Г. Волконской

Москва, Пречистенка, д. Лихутина 9 февр. 87. г.

Без вины виноват перед Вами, дорогая Княгиня, что так долго не писал Вам. По приезде от Троицы наколол себе глаз, а потом был дважды болен — горловой жабой и еще чем–то в роде нервной горячки. Только вчера встал с постели. Вы вероятно уже извещены Кн. Петром Григорьевичем, которого я просил об этом, что новое Никифорское распоряжение отнимает у меня последнюю надежду провезти книгу обыкновенным путем, несмотря на то, что я исключил из нее (т. е. из первого тома) все подлежащее запрету. Но если окончательно закроют обыкновенный путь, то остаются пути необыкновенные и я в этом деле надеюсь по Боге, на Вас, и не унываю. В Петербург мне приехать никак невозможно, и если Вы не скоро будете проезжать через Москву, то нужно будет кое о чем списаться.

Не имеете ли Вы каких–нибудь известий от той особы которой Вы поручили дело моего и Штр–ова приятеля, графа Войновича. Может ли он иметь хотя отдаленную надежду на успех?

Посылаю Вам выписки из деяний Ефесского собора, тех мест, которые искажены в русском переводе. Есть такие искажения и в деяниях Халкидонского собора, но не помню где именно, а перевода русского для сличения не имею. Впрочем за всеми нашими священномошенничествами незачем гоняться, довольно и немногих для образца.

Недели три тому назад некоторые заграничные приятели известили меня что Leroy–Beaulieu приготовляет к печати третий том своего L’Empire des Tsars, где между прочим хочет изложить le Systeme religieux de Μ. Solovjev, для чего желает иметь от меня указания. Я начал (но по болезни должен был пока прервать) статью на французском языке (конечно она будет исправлена кем нибудь) под заглавием Philosophie de l’Eglise Universelle, — чтобы послать её Леруа–Болье — пусть воспользуется ею как знает.

Будьте здоровы, дорогая Княгиня, прошу Вас передать мое глубокое почтение Князю и сердечный поклон всему Вашему семейству.

Душевно преданный Вам

Влад. Соловьев.

(Из архива о. о. иезуитов, Медон 92, Франция)

***

Москва февр/март 1887

Дорогая Княгиня!

Та часть Вашего письма (первого), которая относится к требуемому от меня плану, повергла меня в недоумение. Я три раза перечитал и все таки не мог понять, о чем идет дело: о плане ли конкордата между русским правительством и св. престолом или же о плане соединения церквей. Если дело идет о конкордате (т. е. собственно о довершении того, чему основание уже положено соглашением 1883 г.), то это, конечно, было бы очень желательно. Я готов, посоветовавшись с специалистами по международному и каноническому праву, составить план конкордата, если не найдется другого, более способного для этого, лица.

Что же касается до плана соединения церквей, то ввиду совершенной неподготовленности России к этому делу единственная практическая мера со стороны нашего правительства может состоять лишь в допущении свободного обсуждения церковных вопросов в русской печати. Если этого легчайшего и ближайшего нельзя добиться, то какое практическое значение могут иметь планы дальнейшего и труднейшего? Это прекрасно, что Кн. Кочубей убеждена, что le раре est le chef de I’Eglise, но для соединения церквей нужно убедить в этом и других, т. е. значительную часть нашего духовенства и общества. А как же это сделать, когда об этом и говорить запрещается?

Предполагая, что известным лицам удастся внушить правительству желание церковного соединения, я имею предложить следующий простой и легкий план, в исполнении которого светское правительство не выйдет из пределов своей компетенции, а напротив употребит свою власть самым справедливым и благородным образом. Мой план состоит всего из двух пунктов:

1) Отмена уголовных законов, карающих за переход из господствующего исповедания в другие.

2) Упразднение духовной цензуры как принудительного учреждения. Это духовное освобождение России было бы и гораздо важнее и вместе с тем несомненно легче, нежели матерьяльное освобождение крестьян в 1861 г. — А пока этот справедливый и легкий шаг не сделан, никакого практического разговора о соединении церквей быть не может. И никакого другого плана кроме сказанного я представить не могу. Если же дело идет о конкордате, то это уже, как говорится, совсем из другой оперы. Итак, дорогая Княгиня, жду Вашего разъяснения. Вполне сочувствую трудностям Вашего положения среди той путаницы, в которую невидимому попало дорогое для Вас дело. Надеюсь однако, что из всего этого что–нибудь выйдет и что возбужденная Вами в этих почтенных дамах религиозная ревность не пропадет даром. Ведь и мир начался с хаоса.

А я все хвораю. Занят в настоящую минуту скучным делом перечитывания уже напечатанного первого тома моей теократии, чтобы составить список опечаток, которых очень много. В апреле книга должна выйти в свет.

Будьте здоровы,

Глубокопризнательный и душевно преданный Вам

Влад. Сол.

***

Без даты

Спасибо Вам, дорогая Княгиня, за скорую весть. Спешу ответить на то что пишете, а выписки из соборных актов пришлю на этих днях.

Представление от Вашего имени записки, мною написанной, я нахожу совершенно невозможным, потому что даже такой невинный обман не соответствовал бы нашему намерению — протестовать против всякого обмана ради чистой правды. Особенно в виду характера известного лица это значило бы дать в руки нашим противникам легкий способ чтобы дискредитировать нас и наше ходатайство.

Далее, мне кажется неудобным приступ к известному лицу начинать с апологии католичества. Достаточно будет на первый раз просить справедливой свободы для обсуждения спорных вопросов. Если записку (или прошение) в этом смысле, мною написанную (т. е. которая будет мною написана) и подписанную, Вы найдете возможным — дать по назначению, то это, кажется, будет самым практическим первым шагом.

Будет такое ходатайство принято благосклонно — послужит для Вас вступлением к дальнейшему; а нет — Вы по крайней мере ничем не компрометированы и сохраняете за собой полную свободу действий.

Из сочинения Вашего пока, я думаю, нужно бы переписать только то, что написано карандашом, а все снова переписать для печати лишь после того как мы его с Вами внимательно пересмотрим: может быть придется сделать более или менее значительные перестановки, сокращения, дополнения, и тогда зачем же лишний раз переписывать.

Еще недоумение: если Вы напечатаете под Вашим именем, то это шаг очень решительный, о котором нужно очень и очень подумать; а если без Вашего имени, то едва ли будет какая польза: припишут католику–конвертиту и сочтут себя избавленными от всякого ответа.

Вы так добры ко мне, дорогая Княгиня, что я решаюсь высказать Вам прямо еще и следующее свое мнение: ни напечатать Вашего сочинения (под Вашим именем), ни передать его известной особе Вы не можете при теперешних условиях в России без согласия Вашего мужа и Вашей дочери.

Не распространяюсь далее, ибо надеюсь очень скоро говорить с Вами в Петербурге.

Скажу Вам одно: теперь нет надобности повторять г–жу Свечину. Берегите себя для более важной службы делу Божию и простите эту откровенность

душевно преданному Вам

Владимиру (Из архива о. Тондини, Рим).