***
Памяти Алексея Летровича Сафонова
труд свой посвящают переводчики
Введение
Современная международная социал–демократия имеет в истории два корня. Оба они возникли на одной той же почве — на почве существующего хозяйственного и общественного строя. Оба имеют одну и ту же цель, но оба совершенно различны по своему существу.
Один из этих корней,коммунистический утопизм,возник среди высших классов. Представители его принадлежат к духовной аристократии общества. Второй корень социал–демократии,коммунизм равенства(Gleichheits Kommunismus[1]), возник среди низших классов, стоявших еще несколько десятилетий тому назад на самых низших ступенях по своему духовному развитию. Утопизм возник благодаря широкому пониманию действительности высокообразованными людьми, свободными от влияния интересов своего класса. Коммунизм равенства прост и наивен; его создала не социальная проницательность, не бескорыстное мышление и чувство, а настоятельные материальные потребности, борьба из–за классовых интересов.
Буржуазный, филантропический, утопический коммунизм ведет свое начало от Томаса Мора.
Коммунизм равенства современного боевого пролетариата еще моложе. Его первые движения становятся заметными лишь во время английской революции XVII века.
Но оба, утопизм и коммунизм равенства капиталистического периода, имеют предшественников. Созданный Платоном идеал государства не остался без внимания утопистов, а коммунизм равенства в своем начале еще носит следы религиозного коммунизма христианских сект. Слияние было не особенно глубоким. Подобно тому как капиталистическое общество существенно отличается от античного и феодального, так и новейший коммунизм совсем не похож на платоновский и на коммунизм древнего или средневекового христианства. Каждый из них коренится в своей эпохе, черпает из нее свои силы и свои цели. Предшественники могут служить ему не более как опорой, к которой он примыкает, которая усиливает его чувство собственного достоинства и во многих пунктах облегчает нахождение аргументов; они могут иметь значительное влияние на его внешний вид, но лишь очень слабое — на его внутреннюю сущность.
Для того чтобы вполне понять происхождение современного социализма, необходимо, однако, принять во внимание предшественников, имевших на него заметное влияние, т. е., как мы уже сказали, платоновский и христианский коммунизм.
Их рассмотрение имеет для нас значение еще и с другой, более важной точки зрения. Индивидуальные особенности какого–либо явления можно найти лишь сравнивая его с другими однородными явлениями. Подобное сравнение различных форм коммунизма делалось уже нередко, но большею частью для того, чтобы достигнуть совершенно противоположной цели: не для того, чтобы подчеркнуть индивидуальные особенности современного социализма, но чтобы затушевать их. При этом все роды коммунизма меряются одной меркой и то, что верно относительно одного, применяется ко всем без различия. Этот метод не только очень удобен, ибо черты, общие всем родам коммунизма, касаются только внешности, но он также очень приятен противникам социал–демократии, позволяя им выставлять все неудачи и неприятности, испытанные прежними коммунистами, как естественное и необходимое следствие стремлений современного социализма.
Для того чтобы познать особенности последнего, чрезвычайно важно исследовать особенности его предшественников: его право на существование и его стремления покажутся нам совсем в новом свете, если мы изучим условия, при которых возникли и погибли его предшественники. Это составит главнейшую задачу первых отделов настоящей книги. При этом мы будем вынуждены отчасти коснуться кроме истории коммунистических идей и стремлений и общей истории социального развития. Если дорога благодаря этому становится извилистее и длиннее, то она представляет также больше разнообразия и откроет более широкие горизонты. А наш интерес и наши симпатии к героям духа и меча, боровшимся в минувшие века за уничтожение всякой эксплуатации, всякого гнета, могут лишь возрасти, если мы познакомимся не только с их идеалами и подвигами, но увидим в обстановке иной эпохи.
Первый отдел. Платоновский и древнехристианский коммунизм
Глава 1. Идеальное государство Платона
I. Платон и его время
Нет ничего более ошибочного, как общераспространенное мнение, будто коммунизм противоречит сущности человека, человеческой природе. Напротив, уже у колыбели человечества стоял коммунизм, и вплоть до нашей эпохи он являлся социальной основой большинства народов земного шара.
Отнюдь не будучи несогласимым с законом борьбы за существование, он–то именно и является важнейшим орудием человека в этой борьбе. Только путем теснейшего объединения в большие или меньшие общества нагие и безоружные люди минувшего могли защищаться в пустынях от своих страшных врагов. Первобытный человек жил только с обществом и в обществе; его личность не порвала еще нити, связывавшей ее с последним. Соединившись в общество, люди добывали себе средства к жизни: сообща они охотились, сообща ловили рыбу, жили обществом, вместе защищали общее жилище, общую землю.
Но вместе с успехами производства все это изменилось. Эти успехи наряду с общественной создали частную собственность. Первоначально последняя ограничивалась некоторыми незначительными предметами личного потребления, нередко изготовленными самим владельцем, каковы украшения, оружие и т. п. предметы, которые казались до того сросшимися со своим изготовившим их владельцем, что их нередко клали вместе с ним в могилу.
Но мало–помалу частная собственность приобретала все большее распространение и значение, она начала распространяться и на более значительные средства производства и охватила, наконец, даже важнейшее из них, основу нашего существования — землю. Охота и скотоводство еще требуют общинного владения землей. Совсем иначе дело обстоит с земледелием. До развития современного крупного сельскохозяйственного производства оно оказывалось лучше всего в частных хозяйствах отдельных семей, а частное хозяйство требует для своего развития частной собственности на землю. Там, где земледелие развивается и где оно вытесняет прежние формы производства, потребность в частной собственности на землю также становится все сильнее.
Развитие городской промышленности и торговли само собою обусловливает частную собственность на орудия производства и продукты.
Но не толькообластьчастной собственности расширяется все более и более, она также теряет одно за другим свои ограничения, становящиеся тем стеснительнее, чем более развиваются способы производства, обусловливающие торговый обмен и частную собственность.
Из чисто личной собственности, либо уничтожавшейся со смертью владельца, либо переходившей к общине, она превратилась в собственность, могущую переходить по наследству к другим лицам.
Первоначальное равенство исчезло, частная собственность сделалась социальным фактором, общество разделилось на господствующих собственников и находящихся в зависимости неимущих; приобретение частной собственности стало общественной необходимостью. Наконец, появление денег превратило стремление к приобретению в безмерную страсть.
Потребность в предметах потребления всегда ограничена. Пока богатство состоит только из предметов потребления, всякий желает иметь не более, чем нужно для удобной и приятной жизни. Денег же, напротив, никогда не может быть довольно, ибо деньги — товар, за который можно купить все другие товары, товар никогда не портящийся, всегда годный к употреблению. С появлением денег накопление сокровищ, огромных состояний, далеко превышающих собственные потребности, становится задачей жизни имущих. Различие между бедным и богатым может сделаться неизмеримым и становится таковым повсюду, где только появляются необходимые для этого условия.
Вместе с тем изменяются отношения людей между собою, все их мышление и весь их быт. Прежде главной добродетелью человека считалась преданность общине, самопожертвование. Теперь эта добродетель исчезает все более и более. Всякому своя рубашка ближе к телу. Общины распадаются на классы, ведущие между собою ожесточенную борьбу, на индивидов, из которых каждый заботится только о своих интересах, старается поменьше дать общине и побольше взять у нее. Связи, соединяющие отдельную личность с общиной и обусловливающие целостность последней, становятся все слабее и слабее, она приходит в упадок и делается добычей народа, отставшего в своем развитии, но сохранившего еще коммунистические добродетели и коммунистическую силу.
Такова история всех наций и государств древности.
Скорее и заметнее всего этот ход развития, пожалуй, совершался вАфинах.Промежуток времени между окончаниемперсидских войни порабощением Греции Филиппом Македонским составляет едва полтора века (479–338 до начала нашего летосчисления). В начале его мы уже находим (не принимая даже во внимание рабов, не принадлежавших к общине) классовые различия и противоречия привилегированных аристократов и бесправные слои народа, бедных и богатых, но эти противоречия не развились еще до того, чтобы заглушить среди свободного населения общий интерес к государственным делам. В последней трети этого периода в Аттике, кроме множества рабов, были почти только одни богатые и нищие.
«В прежнее время, — воскликнул живший в эту эпоху оратор Демосфен в одной из своих судебных речей, — было совсем не так, как теперь. Прежде все принадлежавшее государству было богатым и блестящим, но между отдельными гражданами никто не отличался по внешности от другого. Еще и теперь всякий из вас может собственными глазами убедиться в том, что жилища Фемистокла, Мильтиада и всех других великих мужей древности отнюдь не были ни лучше, ни красивее, чем жилища их сограждан. Зато сооруженные в их время общественные здания и памятники так величественны и прекрасны, что никогда не удастся создать что–либо лучшее; я говорю о пропилеях, арсеналах, колоннадах, портовых сооружениях Пирея и других общественных сооружениях нашего города. Теперь же есть государственные мужи, частные жилища которых гораздо роскошнее многих общественных зданий и поместья которых пространством больше, чем поля всех вас, собравшихся здесь судей[2]. А все, что теперь строится для государства, так незначительно и бедно, что стыдно говорить об этом».
Явление это можно было наблюдать во всей Греции, но резче всего оно выразилось в Афинах, сделавшихся, благодаря персидским войнам, могущественнейшим государством Греции и спасших греческую свободу от персидского ига для того только, чтобы наложить на греков свое собственное. Почти все население берегов и островов Эгейского моря (кроме того, многие приморские города и острова вне этих пределов) сделалось подданным и данником Афин. Вместе с трудом рабов и с барышами пышно расцветшей торговли военная добыча и дань покоренных сделались постоянными источниками дохода для населения Афин, средством еще более богатых обогатить и отучить от работы остальных свободных людей, получавших содержание из огромных государственных доходов, превратить их в босяцкий пролетариат, развратить и обессилить все население. Но это же сделало Афины ненавистными всей Греции.
В конце концов между все более и более растущими Афинами, с одной стороны, и не покоренными еще ими государствами Пелопоннеса, находившимися под предводительством Спарты, — с другой, возгорелась борьба не на жизнь, а на смерть. Но эта борьба была не только войной против гегемонии Афин, она была также борьбой демократии с аристократией. Афины были самым демократическим государством Греции, Спарта — самым аристократическим. Во всех государствах, покоренных Афинами, страдали главным образом аристократы, афиняне грабили прежде всего их, а не народ. В самих Афинах народ по мере возможности сваливал все государственные повинности на аристократов и богачей. Вот почему этот город был особенно ненавистен богатым и аристократии; а в самих Афинах социальное разложение, противоположность между бедным и богатым дошли до того, что афинские богачи и аристократия заигрывали и составляли заговоры с национальным врагом, со Спартою. Победа Спарты казалась им лучшим средством для низвержения господства народа. Решительная борьба между Афинами и Спартой, т. н. Пелопоннесская война, продолжалась почти 30 лет (431–407) и кончилась полным уничтожением афинского могущества. Афины были ограничены Аттикой и сделались зависимыми от Спарты. Демократия уступила место правлению, состоявшему из жалких креатур Спарты.
Такое положение вещей настоятельно требовало внимания и наталкивало на размышления о расцвете и упадке государств. Вопрос о наилучшем государственном устройстве занимал тогда всех.
Среди таких–то исторических условий выросПлатон.
Он родился несколько лет спустя после начала Пелопоннесской войны[3]в древней аристократической семье в Афинах.
Платон никогда не отрицал своего аристократического происхождения и до конца жизни относился к демократии неприязненно. Пользуясь хорошим материальным положением, он мог посвятить себя всецело духовному саморазвитию и рано начал заниматься поэзией и философией. Знакомство с Сократом, начавшееся, вероятно, около 20–го года жизни Платона, имело для него решающее значение. Со времени этого знакомства он вполне посвятил себя философии и стал самым замечательным учеником Сократа. Но он расширил круг идей Сократа самостоятельными исследованиями[4]и рядом путешествий, предпринятых после смерти своего друга и учителя, в Египет, Кирену, Южную Италию и Сицилию.
Возвратившись в Афины, Платон публично выступил учителем. Но свою учительскую деятельность он еще дважды прерывал ради продолжительных путешествий в Сицилию.
Повод к последним характерен для упадка политической жизни в эпоху Платона. Он создал целую систему особенных политических принципов, о которой мы еще поговорим ниже, но ему в голову не приходило сделать хотя бы слабейшую попытку провести в жизнь свои убеждения и взгляды путем участия в политической жизни.
Отсюда, однако, вовсе не следует, что Платон не желал практического применения своих идей о государстве и обществе, что он рассматривал их как пустые мечтания.
В 368 г. до н. э. умер старший Дионисий, тиран сиракузский. Сын его, Дионисий Младший, выказывал когда–то философские поползновения и считался реформатором, что, по–видимому, с давних пор в обычае по отношению к наследникам престола. Дион, друг Платона и зять Дионисия, надеялся сделать последнего сторонником своих стремлений; с этой надеждой на осуществление своих политических идеалов Платон поехал в Сиракузы, рассчитывая склонить тирана, для чего он в демократических Афинах и пальцем не двинул.
Конечно, ему пришлось горько разочароваться. Дионисию нравилось, что философы теснились при его дворе и увеличивали его блеск, но они не должны были мешать ему предаваться наслаждениям, доставляемым женщинами, вином и песнями. Когда философы сделались неудобными, «философ на троне» просто велел выбросить их вон, т. е. изгнать их. Когда же Платон, не искусившись этим, через несколько лет вторично отправился в Сиракузы, он был встречен столь враждебно, что ему едва удалось спасти свою жизнь и отделаться лишь неприятностями.
Так кончилась политическая деятельность нашего философа. Учительскую же деятельность он продолжал до дня смерти, наступившей на 81–м году его жизни.
II. Книга о государстве
Из всех сочинений Платона нас здесь интересует только одно —первая дошедшая до нас философская, систематическая защита коммунизма«πολιτεία»,книга о государстве,написанная, вероятно, незадолго до первого путешествия ко двору Дионисия Младшего, около 368 г. до н. э.
Наиболее существенную часть содержания книги составляет исследование вопросаонаилучшем государственном и общественном устройстве.
В том, что существующие формы государства и общества неудовлетворительны, Платон нисколько не сомневается. Частная собственность, говорит он, противоположность между богатым и бедным ведет к падению государств. «Разве добродетель и богатство не относятся друг к другу так, что если бы они были положены на противоположные чашки весов, то одна непременно должна была бы опуститься, когда поднимается другая?.. Следовательно, если в государстве богатство и богатые почитаются, то добродетель и добродетельные люди не пользуются уважением… Такое государство по необходимости представляет из себя как бы два государства: одно составляют бедные, другое — богатые, все они живут вместе, стараясь причинить друг другу зло (έπιβουλιες[5])… И в конце концов они [господствующие богачи] не в состоянии вести войну, потому что для нее они должны или воспользоваться массой, которая, когда она вооружена, страшнее врага, или же должны отказаться от ее помощи и тогда идти на сражение в очень малом числе; кроме того, богачи не хотят платить налогов, потому что очень любят деньги».
Бедных же, пролетариев, Платон сравнивает с трутнями; сравнение характерно, ясно показывающее различие между античным и современным пролетариатом. Свободные неимущие были большею частью босяками–пролетариями. Теперь общество живет на счет пролетариев, тогда пролетарии жили на счет общества. Они жили эксплуатацией государства и богатых, получавших свои доходы от труда рабов и от поборов с покоренных народов. Но, продолжает Платон, многие трутни отличаются от крылатых: не все они лишены жала. «Не имеющие жала на старости лет становятся имущими; вооруженные жалами доставляют материал для всякой сволочи… они делаются ворами и карманщиками, святотатцами и т. п.» (VIII книга, 6 и 7 гл.).
Государство, состоящее из двух таких относящихся друг к другу неприязненно государств, обречено на погибель, кто бы ни господствовал в нем — богатые (олигархия) или бедные (демократия).
Какое же государственное устройство предлагает Платон взамен этих «плохих государственных устройств»?
По его мнению, один лишь коммунизм может уничтожить несогласие.
Но Платон слишком аристократ для того, чтобы желать уничтожения классовых различий. Коммунизм должен поддерживать государство, он должен стать консервативным элементом, но только в виде коммунизмагосподствующего класса.Если частная собственность господствующего класса упразднена, то тем самым будет устранено для него всякое искушение эксплуатировать и мутить трудящийся народ. Тогда господствующие будут уже не волки, а верные сторожевые псы, живущие своей задачей — защищать народ и вести его к благу.
Для трудящихся классов — крестьян и ремесленников, так же как и для мелких и крупных торговцев, — в платоновском государстве частная собственность сохраняется. И в самом деле, уничтожение частной собственности у этих классов противоречило потребностям тогдашнего способа производства. Ибо тогда основой еще быломелкое производствов земледелии и ремесле. А мелкое производство с естественной необходимостью обусловливает частную собственность на средства производства. Правда, и тогда уже существовали большие хозяйства, но работали в нихрабы.Техника земледелия и промышленности не развилась еще настолько, чтобы требовать общественного производства. Где не было внешнего принуждения, сгонявшего рабочих, где они были свободны, там каждый работал самостоятельно. В эпоху Платона желание упразднить у свободных рабочих частную собственность на средства производства было немыслимо. Поэтому его социализм глубоко отличался от современного.
В платоновском идеальном государстве господствующий класс не производит ничего. Он содержится на счет трудящихся классов.Коммунизм не есть коммунизм средств производства, но средств потребления,принимая значение этого слова в широчайшем смысле. Господствующий класс — этостражигосударства. Их особенно тщательно выбирают из числа лучших и более ловких. Дети стражей имеют, конечно, больше шансов быть причисленными к этому классу, чем остальные дети в государстве, ибо яблоко от яблони недалеко падает. Но если потомок стражей недостоин своего назначения, то его без всякого милосердия должно исключить из этого класса; наоборот, если бы кто–либо выросший среди ремесленников и крестьян выказал благородные свойства, «то его должно почитать и возвести в класс господствующих».
Таким образом, в платоновском государстве аристократия основывается не на родовом принципе.
Молодежь, предназначенная для принятия в класс стражей, подвергается особому, заботливому воспитанию, детально описанному Платоном; входить здесь в подробности было бы неуместно.
«Но кроме такого воспитания, — продолжает Платон[6], — разумный человек, пожалуй, скажет, что следовало бы устроить их жилища и все вообще имущество так, чтобы ничего не мешало стражам быть лучшими и чтобы ничто не соблазняло их причинять вред остальным гражданам».
«Совершенно верно», — сказал он (Главк).
«Слушай же, — возразил я (Сократ). — Не должны ли они жить приблизительно следующим образом, чтобы сделаться такими. Во–первых, насколько это возможно, никто не должен иметь ничего собственного; никто не должен иметь особого жилища или кладовой, куда не мог бы войти всякий желающий. Все необходимое, что нужно храброму и умеренному воину, они должны получать в виде вознаграждения за охрану государства от других граждан по очереди и в таком количестве, чтобы не терпеть нужды, но чтобы также ничего не оставалось для следующего года. Они должны жить и, как воины в походе, есть вместе (сисситии). Золото же и серебро, надо сказать им, всегда бывает вложено богами в их души в виде божественной искры, и поэтому они не нуждаются в золоте и серебре людей. Отнюдь не следует дозволять им оскорблять божественное золото присвоением земного, испытавшего различные, подчас грязные пертурбации, между тем как золото их души чисто. Им одним в государстве следует запретить возиться с золотом и серебром, прикасаться к нему, иметь его в своих жилищах или украшать им свои одежды и пить из драгоценных сосудов. Если бы они имели собственную землю, жилища и золото, то они были бы домохозяевами и землевладельцами, а не стражами, жестокими повелителями, а не товарищами других граждан; тогда они проводили бы жизнь, ненавидя и подстерегая других, будучи сами ненавидимыми и подстерегаемыми, боясь внутреннего врага гораздо более, чем внешнего, и тогда они и весь город неминуемо погибли бы» (III книга, 22 глава).
Но Платон требует для своих «стражей» не одной только общности имущества. Необходимо устранить все, что могло бы способствовать возникновению среди них частных интересов, все, что могло бы посеять между ними ссоры и несогласия. Поэтому он требует для них упразднения отдельной семьи,общности жен и детей.
Таким образом, требование упразднения семьи и брака выставлялось еще философом древности, который теперь очень превозносится официальными блюстителями нравственности и порядка, особенно же германским духовенством, за его «почти христианскую» этику.
«Со всем предыдущим, — говорит Платон устами Сократа, — по моему мнению, связано следующее установление».
«Какое именно?»
«Чтобы все женщины принадлежали всем мужчинам и чтобы ни одна не жила с кем–нибудь отдельно. Дети также должны быть общими, чтобы ни отец не знал ребенка, ни ребенок отца» (V книга, глава 7).
Платон, однако, не допускает совершенно беспорядочных половых сношений. Они должны подчиняться толькоодномупринципу — половому подбору. Женщины могут «рождать государству» только от 20 до 40 лет, мужчины могут «творить государству» лишь от 30 до 55 лет. Тот, кто до этого срока или после него имеет детей, считается преступником. Таких детей следует устранять при помощи искусственного аборта или же выкидывать их на улицу. Воспитывать их нельзя. Но людей, находящихся в пределах установленного возраста, правители должны сочетать по возможности так, «чтобы сильнейшие чаще всего сожительствовали с сильнейшими, слабейшие со слабейшими, и, чтобы племя сохранилось образцовым, детей первых надо воспитывать, а детей последних бросить. Все это (т. е. регулировка половых сношений) не должно быть известно никому, кроме самих правителей, чтобы в толпе стражей всегда было возможно меньше несогласий.
Те же, кто старше установленного возраста, могут как угодно смешиваться и сходиться с людьми их возраста.
«Новорожденные дети принимаются в установленные для этого учреждения, состоящие из мужчин или женщин или тех и других, ибо должности равно доступны и тем и другим».
«Хорошо».
«Сильных людей они, я думаю, отнесут в воспитательный дом к нянькам, живущим в отдельной части города, детей же слабейших родителей, а также и уродливых детей они как следует спрячут в недоступном и неизвестном месте».
«Так и должно быть, — сказал он, — чтобы порода стражей осталась благородной».
«Эти учреждения будут также заботиться о питании младенцев, для этой цели они будут приводить в воспитательный дом матерей, изобилующих молоком, причем, однако, будут особенно стараться, чтобы ни одна из них не узнала своего ребенка; а если матерей окажется недостаточно, то будут брать еще других кормилиц» (V книга, 9 глава).
Нам все это кажется странным и даже отталкивающим. Греки платоновской эпохи смотрели на это иначе. Правда, среди них господствовало единобрачие, но они сами открыто признавали, что брак лишь учреждение, гарантирующее законность детей и обеспечивающее права наследования. Браки заключались не влюбленными, а по уговору между главами семей, при этом принимались во внимание не симпатии участвующих, но их материальное положение. Молодой человек не имел вообще никакого случая познакомиться с девушкой из хорошей семьи до обручения с нею[7].
Наряду с заботой об увеличении и наследовании состояния большое значение при заключении браков имела также забота о получении сильного потомства. В Спарте, где имущественные условия играли меньшую роль и где на первом плане стояла пригодность спартанцев к военной службе, при заключении браков имел громадное значение половой подбор. Значение его было так велико, что при известных условиях супруг уступал свои супружеские права другому, более сильному, обещавшему произвести лучшее потомство. Плутарх сравнивал спартанский брак с конским заводом, в котором заботятся только о благородстве расы.
Поэтому регулировка правительством сожительства согласно требованиям подбора, в глазах современников Платона, не была ни противоестественной, ни отвратительной.
Упразднение семьи, половой коммунизм был лишь логическим следствием коммунизма потребления. Действительно, там, где все наслаждения должны быть общими, было бы крайне непоследовательно исключать из области общего такое могущественное, так глубоко влияющее на общественную жизнь наслаждение, как половое.
Напротив того, общность жен, половой коммунизм не имеет ни малейшей логической связи с требованием общественного права собственности насредства производства,предъявляемым современным социализмом, если только не причислять женщину к средствам производства.
Впрочем, в другом отношении платоновский идеал сходится с одним из положений современной социал–демократии. Так же как и последняя, Платон требует уравнения женщины с мужчиной, допущения ее ко всем должностям (правда, лишь внутри класса стражей). Женщины должны даже идти на войну. Воспитание им следует давать такое же, как и мужчинам.
«Из всех родов деятельности, на коих покоится государство, нет ни одного доступного женщине как женщине или мужчине как мужчине; природные способности распределены между обоими полами поровну, и женщина по своей природе может так же участвовать во всех делах, как и мужчина; но женщина во всех отношениях слабее мужчины… Пусть же жены наших стражей не стесняются раздеваться (для физических упражнений, как мужчины), ибо вместо одежд их закроет добродетель, пусть они участвуют в войне и в управлении государством и пусть не делают ничего другого. Но в каждой области мы дадим женщинам более легкое, чем мужчинам, принимая во внимание слабость пола» (V книга, 4 и 6 гл.).
Основой социального и политического уравнения женщины с мужчиной является освобождение ее от трудов домоводства. В платоновском государстве оно достигается путем передачи последних трудящимся классам. Пока не было возможности исполнять хотя бы наиболее тяжелые домашние работы при помощи машин, эмансипация женщин была недостижима.
Хотя все эти идеи Платона очень смелы, он вовсе не выдумал их, они имеют реальное основание. Мы это видели уже на главнейшей его идее — введении систематического подбора в половые отношения. Пример, руководивший им в данном случае, влиял также на весь ход его идей. Примером этим была Спарта — как мы уже заметили, самое аристократическое государство Греции, всегда пользовавшееся, благодаря своей аристократичности, особенными симпатиями афинской аристократии. Симпатии эти были так сильны[8], что способствовали победе Спарты над Афинами в Пелопоннесской войне.
Во всяком случае, симпатии к Спарте, питаемые аристократом Платоном, нисколько не уменьшились под влиянием антидемократических тенденций Сократа.
Из учеников Сократа многие наиболее видные относились к Спарте дружелюбно. Ксенофонт, закадычный друг спартанского царя Агезилая, совершил несколько походов на службе у спартанцев, он не постыдился даже сражаться в битве при Херонее (399) в свите спартанского вождя против своих сограждан–афинян. Это послужило причиной его изгнания из родного города. Алкивиад во время Пелопоннесской войны вел себя еще лучше. Будучи афинским вождем, он перешел к спартанцам, сделался у них, так сказать, начальником генерального штаба, посвятил их во все слабые стороны Афин и, таким образом, вызвал целый ряд больших поражений, фактически решивших исход войны, хотя она протянулась еще довольно долго. А когда Афины пали, город сделался добычей «тридцати тиранов» — шайки аристократических негодяев, навязанных афинскому народу победоносной Спартой в качества регентов. Во главе этой шайки, обогатившейся опустошительным зверским правлением и совершенно разорившей покоренные Афины, стоял Критиас, также один из учеников Сократа.
Для того чтобы верно понять процесс Сократа, не следует упускать из виду этого обстоятельства.
Ввиду всего сказанного мы не можем удивляться тому, что основой построенного Платоном идеального государства послужила Спарта. Это можно доказать целым рядом пунктов, но здесь не место заниматься этими доказательствами.
Этим я, однако, вовсе не хочу сказать, что Платон просто скопировал спартанское государственное устройство. Он был слишком философом, чтобы сделать это, и слишком ясно видел язвы, которые уже в его эпоху подтачивали Спарту. Могущество и богатство, достигнутые ею в Пелопоннесской войне и после нее, развратили ее так быстро, как были развращены Афины своими победами после персидских войн и последствиями этих побед. Сохранившиеся в Спарте остатки первобытного коммунизма так же мало могли защитить ее от упадка, как развалины рыцарского замка могут защитить от современной артиллерии. Они стали простыми формами. В эпоху Платона их главнейшее значение состояло, пожалуй, в том, что они побудили исследователя и мыслителя считать коммунистическое устройство возможным и желательным, и в том, что дали ему возможность развить из зачатков идей, представляемых ими, последовательную коммунистическую систему, которая в его эпоху была возможна хотя бы в идеале.
Конечно, только в идеале. Платон был аристократом, но его аристократические убеждения выражались лишь в его антипатии к народу, а отнюдь не в доверии к товарищам по сословию. Он сомневался в последних не менее, чем в первом. Грубый спартанский милитаризм и беззастенчивое опустошительное хозяйничанье спартанцев нравилось ему не больше афинского народного правления.
Поэтому Платон в своем идеальном государстве делит высший класс стражей на два подотдела: воинов и правителей. Одни лишь правители должны управлять государством, и они должны бытьфилософами.Господство военной аристократии, на его взгляд, было так же гибельно, как господство народа, состоявшего уже в его эпоху большею частью из босяков–пролетариев. Одно лишь господство философов может служить гарантией разумного правления.
«Прежде чем порода философов не сделается господствующей в государстве (έγχρατές γένηται), не кончатся несчастия государства и граждан и не осуществится задуманное нами устройство» (VI книга, 13 глава. Ср. V книга, 18 глава).
«Каким же образом философы достигнут господства в государстве? Не при помощи участия в политической борьбе народа, но путем внушения своих идей тирану» (VI книга, 14 глава)[9].
Мы уже знаем, что испытал Платон, когда сделал попытку склонить в пользу своих идей тирана.
Судьба его была судьбою всех утопистов после него, т. е. всех, кто стремился к обновлению государства и общества, не находя в них самих необходимых для этого факторов; они должны были надеяться на акт великодушного произвола политического или финансового самодержца, царя–философа или миллионера–философа.
В эпоху Платона в знакомых ему государствах не было уже ни одного слоя народа, от которого можно было бы ожидать возрождения государства. Все было гнилым и разъеденным, и идея самодержавия как последнего спасения государства являлась даже в умах республиканцев. Ксенофонт, соученик Платона, написал политический роман «Киропедия», воспевающий счастье, доставляемое господством благовоспитанного царя.
Вскоре после Платона философы начали видеть в тирании уже не средство для достижения господства над государством, а просто способ избавиться от тяжелых забот о государственных делах. Распадение государства происходит также в общем сознании. Философы занимаются уже не обществом, а своим собственнымя.Они ищут уже не наилучшего государственного устройства, а лучшего способа для отдельного человека быть счастливым.
Так постепенно развивается атмосфера, в которой возникло христианство.
Глава 2. Древнехристианский коммунизм
I. Корни древнехристианского коммунизма
Мы уже сказали, что ход развития, описанный нами в начале предыдущей главы и иллюстрированный примером Афин, выпал на долю всех наций и народов древности.
Не избежал ее. и владыка мира Рим. Когда он достиг высшей точки внешнего могущества, его внутренний упадок зашел уже очень далеко. Это государство, заключавшее в себе все страны, окружающие Средиземное море, представляло конгломерат государств, которые все шли одним путем: одни, расположенные на востоке и на юге от Средиземного моря, обогнали Рим, другие — на севере и на западе — отстали от него; но они усиленно стремились достигнуть высоты, на которой стояла столица, и дойти вместе с нею до того, что уже было достигнуто Грецией и странами востока, — до полного социального разложения.
Мы видели, как совершился упадок афинской народной свободы и как республика созрела для перехода к самодержавию. Так же происходило дело и в других демократических государствах, то же произошло и в Риме. В то время, к которому приурочивают рождение Христа, происходила агония Римской республики и появились начала цезаризма.
Аристократия и демократия оказались тогда одинаково несостоятельными. Ядро народа, свободное крестьянское сословие, зачахло в римском государстве, во многих местностях оно совершенно исчезло. Величие и слава государства создались на почве разорения крестьянина. Вечные войны, которые велись земским ополчением, довели крестьянское хозяйство до упадка, между тем как крупные землевладельцы, хозяйничавшие при помощи рабов, не пострадали. Напротив, именно эти войны доставляли им необычайно дешевых рабов. Поэтому нет ничего удивительного в том, что рабовладельческое хозяйство быстро разрослось и вытеснило хозяйство свободного крестьянина. Свободное, сильное крестьянство таяло, как снег на солнце; местами оно еще перебивалось кое–как, но большая часть его превратилась в пролетариат, т. е. в босяцкий пролетариат, ибо спрос на наемный труд был тогда еще невелик и крестьянам нечего было делать. В промышленности, так же как и в земледелии, господствовал труд рабов. Безземельные крестьяне стекались в крупные города, где они вместе с вольноотпущенными рабами образовывали низший слой населения.
Но пока существовала демократическая республика, массовая бедность не была еще массовой нищетой. Потеряв все, народ сохранил свою политическую силу и отлично умел пользоваться ею, эксплуатируя различнейшим образом богатые и платившие дань покоренные области.
Политическая сила давала им не только хлеб и зрелища, но иногда также и средства производства, поземельную собственность. В течение последних веков существования Римской республики непрерывно происходили попытки создать новое крестьянство путем наделения пролетариев крестьянскими наделами. Но все эти попытки остановить ход экономического развития были безуспешны. Они разбивались о политическое и экономическое превосходство крупных землевладельцев, по мере сил мешавших проведению этих попыток; если же они и удавались, земледельцы быстро вытесняли вновь созданных крестьян и скупали их земли. С другой стороны, эти попытки разбивались также и об испорченность босяцкого пролетариата, не желавшего уже работать и предпочитавшего увеселения столицы бедной, полной труда и забот жизни мелкого крестьянина в деревне. Нередко пролетарии мешали осуществлению социальных реформ, предпринимаемых для их же пользы, быстро растрачивая наделенные им имения или продавая свою политическую силу богатым крупным землевладельцам и направляя ее против социальных реформаторов.
Важнейшие из этих попыток социальной реформы были начаты и происходили под руководством двухГракхов —Тиверия Семпрония Гракха (род. 163, уб. своими противниками–аристократами в 133 г. до нашего летоисчисления) и более решительного и радикального Кая Семпрония Гракха, род. в 153 г., продолжавшего дело своего старшего брата, но так же, как и последний, павшего жертвой ненависти владельцев латифундий. Гракхов называли коммунистами, но это совсем неверно. Они стремились не к уничтожению частной собственности, а к созданию новых собственников, к восстановлению сильного крестьянства как наиболее прочной основы частной собственности.
Здесь они действовали совершенно согласно с экономическими условиями своей эпохи. Правда, тогда не только крупное землевладение вытесняло мелкое, но и крупное производство — мелкое. Однако это происходило не вследствие технического и экономического превосходства первого над вторым, а вследствие необычайной дешевизны употребляемой рабочей силы —рабов.
Беспрерывные войны выбрасывали на рынок многочисленных военнопленных, продававшихся в рабство. Многие войны римлян были вызваны именно потребностью крупных землевладельцев в дешевых рабах; это была просто охота на рабов.
Накоплялись огромные массы рабов, поэтому не удивительно, что цены на них сильно упали. Уже в Афинах рабство вследствие подобных же условий было сильно развито. Около 300 г. до начала нашего летоисчисления в Афинах на 21 000 граждан насчитывали 400 000 рабов. Об Эсхиле в доказательство его необыкновенной бедности рассказывают, что он имел толькосемьрабов. В Риме злоупотребления рабами сделались еще хуже. Римский полководец Лукулл (во второй половине I в. до Р. Х.) продал в рабство военнопленных потри марки(на немецкие деньги) за штуку!
Теперь стало выгодным скупать большие партии рабов — богатые римляне имели их целые тысячи — и заставлять их работать совместно. Вместо небольших предприятий устраивались большиеплантациии, как их называют,фабрики.Но такое название крупных промышленных предприятий греков и римлян неточно. Эти предприятия имели совсем иной характер, чем современные мануфактуры и фабрики, их нельзя противополагать мелким предприятиям. Крупные промышленные предприятия, основанные на рабском труде, нельзя сравнивать с фабриками; если же непременно хотят привести для сравнения современное явление, то их можно сравнить только с тюремными работами.
Никто не станет утверждать, что последние представляют высший способ производства в сравнении со свободным ремеслом. Рабский труд, особенно в сельском хозяйстве, был до крайности груб и непроизводителен[10]; в крупных предприятиях отдельный раб производил гораздо меньше, чем свободный рабочий в мелком предприятии. Если производство в крупных предприятиях все–таки было дешевле, это происходило лишь оттого, что рабы почти ничего не стоили, и оттого, что при дешевизне и многочисленности рабов не было необходимости беречь или хорошо кормить и одевать их. Об их гибели не заботились: материала для замещения погибших было достаточно.
Отсюда ясно, что вытеснение мелкого производства крупным основывалось в Риме на совершенно иных условиях, чем нынешнее однородное явление. Не было еще условий, необходимых для возникновения более совершенного способа производства, чем мелкие предприятия (в земледелии и ремесле), т. е. общественного (genossenchaftlich). Поэтому если Гракхи как представители интересов пролетариата отнюдь не были коммунистами, то это вполне соответствовало существовавшим тогда экономическим условиям.
То же, что было сказано о Гракхах, можно сказать и о Катилине (род. в 108 г. до начала нашего летоисчисления), он был вождем заговора против господства римских землевладельцев; когда все попытки его партии захватить политическую власть в свои руки оказались безуспешными, он и его сторонники были принуждены к открытому восстанию и пали в геройской борьбе с несравненно более сильными противниками (62 г. до начала нашего летоисчисления). Его также окрестили коммунистом (Моммзен — даже «анархистом»), но совершенно неосновательно. Катилина, так же как и Гракхи, вовсе не стремился к уничтожению частной собственности, к введению коммунистического строя общества. Он добивался захвата политической власти через посредство неимущих, чтобы сделать их имущими.
Мышление пролетариев и их друзей получило иное направление, когда политическая жизнь замерла; неимущие нравственно и политически пали так же низко, как имущие, когда демократия сделалась такой же шаткой, как аристократия, и когда была подготовлена почва для появления самодержца, императора, повелителя наемного войска и для зачатков бюрократии.
Вместе с политической силой иссяк важнейший (вернее, единственный) источник доходов античного пролетария. Теперь бедность означала также нищету. Бедность масс вызвала в римском обществе ужасные, неизвестные дотоле явления. Пауперизм, бедность и нищета масс сделались важнейшим социальным вопросом — вопросом, все настоятельнее требовавшим разрешения, ибо социальное развитие шло своим путем, средние слои исчезали все более и более, богатые становились все богаче, число неимущих возрастало.
Но не один только этот социальный вопрос волновал общество римского государства. Упадок свободного крестьянства, поведший к цезаристскому абсолютизму, явился предтечей экономического упадка всего общества.
Еще прежде чем римское общество оказалось несостоятельным политически, оно деморализовалось в военном отношении. Вместе с крестьянами исчезли воины ополчения. Их место заняло наемное войско, самая крепкая опора деспотизма. Но это войско, непобедимое внутри государства, вскоре лишь с трудом могло отражать внешних врагов, особенно германцев, становившихся все смелее, в то время как римское войско падало все ниже и ниже.
Это обстоятельство имело чрезвычайно важные экономические последствия. Завоевательные войны предпринимались реже, беспрерывная война, происходившая на границах, все более и более принимала характер чисто оборонительной, результатом которой было гораздо больше потерь солдат, чем добычи военнопленных. Привоз рабов становился мало–помалу все незначительнее. Но с прекращением обильного привоза рабов пала основа тогдашнего крупного производства, особенно в земледелии. Рабство вообще не исчезло, но оно все заметнее делалось роскошью.
Это, однако, не означало возврата к свободному крестьянству и ремеслу. Промышленность большею частью осталась в руках рабов. Сокращение привоза рабов лишь изредка вело к возникновению свободного сильного ремесла, обыкновенно же благодаря ему промышленность падала и исчезала. Не лучше дело шло в сельском хозяйстве. Свободные крестьяне были обездолены и уничтожены рабским хозяйством, и там, где крестьянское хозяйство в римском государстве исчезло, оно уже не могло укорениться снова. Хотякрупные предприятиястановились все невыгоднее, нокрупное землевладениесохранилось и даже расширилось, ибо оно все–таки вернее могло противостоять хищническим аппетитам императорских чиновников и опустошениям, причиняемым главным образом несчастными войнами, чем мелкие землевладельцы.
Но в конце концов оно но могло уже поддерживатькрупного производства.Последнее суживалось все более и более, и о бок с ним начала развиваться система разделения больших имений — целиком или частью — на небольшие участки и отдачи их варендуза определенные повинности и отработок, отдавались они так называемымколонам,которых, особенно в позднейшие века империи, старались по возможности теснее прикрепить к земле; они были предшественниками средневековых крепостных (Hörige).
Причиной этого прикрепления былобыстрое уменьшение рабочих силв государстве. За исключением немногих богачей и относительно небольшого числа свободных, самостоятельных работников в жалких остатках крестьянского хозяйства и ремесла, масса населения состояла из босяцкого пролетариата и рабов. Не имея настоящей семьи и живя большею частью в самых ужасных условиях, ни те ни другие не были в состоянии давать достаточный прирост населения. Многочисленные неудачные войны еще увеличивали дефицит в людях. Население заметно убывало. Чтобы иметь колонов и солдат, господствующие классы Рима все чаще бывали вынуждены привлекать в государство иностранцев, варваров, так что в конце концов военное и промышленное сословия страны состояли преимущественно из пришлых иностранцев и их потомков.
Но этого было недостаточно для возмещения убыли населения; приходилось пользоваться все более грубыми и некультурными элементами.
Римская культура могла достигнуть своей высоты лишь благодаря бывшему в ее распоряжении изобилию рабочей силы, тратившейся ею без расчета. Уничтожилось изобилие рабочей силы — исчезло и изобилие продуктов. Сельское хозяйство и промышленность падали, становились все более грубыми и варварскими. А затем пришли в упадок искусство и наука.
Этот социальный упадок совершался в течение длинного промежутка времени. Прошло несколько веков, пока Рим спустился с высоты гордого величия, которую он занимал при Августе и его первых преемниках, до того жалкого уровня, на котором он стоял в начале переселения народов. Но толчок к упадку был уже дан в I в. нашего летоисчисления, и во многих чертах его тогда уже можно распознать. С этим упадком и благодаря ему выросла новая социальная сила, спасшая во всеобщем крушении все, что можно было спасти, и передавшая, наконец, остатки римской культуры германцам, где и положила начало новой высшей культуре. Силой этой былохристианство.
II. Сущность древнехристианского коммунизма
Как во времена упадка Греции, так и теперь, в эпоху Римской империи, все мыслящие и сочувствующие своим страждущим братьям люди чувствовали себя принужденными искать выхода из ужасного положения, в котором находилось общество.
Вопрос об этом выходе разрешался различнейшими способами, воскресили также и платоновский идеал, но теперь он мог иметь еще меньше влияния, чем в эпоху своего возникновения. Правда, неоплатоник Плотин (в III в. наш. лет.) настолько сумел завоевать симпатии высших классов, даже императора Галлиена и его супруги Салонины, что мог надеяться основать при их помощи город по образцу платоновской общины. Но этот салонный коммунизм модного философа был просто одной из множества забав, помогавшихвысокопоставленным бездельникамубивать время. Не было сделано даже попытки осуществить этот план, кроме, впрочем, изобретения имени для будущей колонии — Platonopolis (Платоноград).
Государственная власть повсюду встречала недоверие и равнодушие, разложение социального организма дошло до такой степени, что от смертного, хотя бы могущественнейшего из императоров, нельзя было ожидать, что ему удастся вдохнуть в него новую жизнь. Только сверхчеловеческая сила, только чудо могли сделать это.
Кто не верил в чудо, впадал в унылый пессимизм или оглушал себя бессмысленными наслаждениями. Но из символических энтузиастов, неспособных ни на то, ни на другое, многие начали верить в чудо. Чаще всего это случалось среди энтузиастов из низших слоев народа. Они сильнее всего чувствовали всеобщий упадок и вместе с тем не имели возможности одурманиваться наслаждениями и не чувствовали также похмелья, часто следующего за одурманиванием и легко создающего пессимизм. В их именно среде прежде всего и возникла идея, что в скором времени с небес сойдет Спаситель и создаст на земле славное царство, в котором не будет ни войны, ни бедности, где будут господствовать мир, радость, изобилие и бесконечное блаженство. Спаситель был помазанник Божий — Христос[11].
Раз возможность чуда была допущена, все границы фантазии рушились и всякий из верующих мог представлять себе грядущее царство как можно прекраснее. Не только общество — вся природа должна была измениться, все вредное должно было исчезнуть из нее, все наслаждения, доставляемые ею, должны были, безмерно увеличившись, радовать людей[12].
Первым христианским сочинением, в котором высказываются подобные ожидания, было так называемое«Откровение Иоанна»,Апокалипсис, написанный, вероятно, вскоре после смертиНеронаи возвещающий, что в ближайшем будущем начнется страшная борьба между возвратившимся Нероном–антихристом и возвратившимся Христом, борьба, в которой будет участвовать вся природа. Христос выйдет из этой новой борьбы победителем. Он сделается основателем тысячелетнего царствия, где вместе с ним будут царствовать благочестивые и где смерть не будет иметь власти над ними. Но мало того, после окончания этого царства возникнет новое небо и новая земля, а на этой земле новый Иерусалим, жилище блаженства.
Тысячелетнее царствие — государство будущего древних христиан; отсюда названиехилиастических[13]для всех возникающих в христианских сектах, преувеличенных ожиданий возникновения нового общества.
Опираясь на апокалипсис, многие христианские учителя первых веков христианства высказывали хилиастические надежды, а некоторые из них, как например Ириней (во II в.) и даже еще Лактанций (ок. 320 г. наш. лет.), описывали будущий рай на земле очень подробно и в самых ярких, чувственных красках. Только когда условия жизни христианства совершенно изменились, когда оно перестало быть религией одних лишь несчастных и угнетенных пролетариев, рабов и их друзей, когда оно сделалось также религией сильных и богатых, тогда хилиазм мало–помалу перестал пользоваться благосклонностью официальной церкви, так как он всегда имел революционный оттенок, всегда был как бы пророчеством грядущей гибели существующего общества.
Во второй половине IV в. и первой половине V в. св. Августин (ум. 430) впервые выступил решительным противником неудобного учения и разбивал его целым рядом сложных толкований апокалипсиса. С тех пор хилиазм стали считать «ересью». Официальная церковь переместила грядущее царствие блаженства на небеса.
Хилиастические ожидания — один из наиболее выдающихся признаков древнехристианской духовной жизни. Но предположение, что древнее христианство черпало существеннейшую часть своего могущества в хилиазме, было бы так же ошибочно, как мнение, что сила современной социал–демократии основывается на обещании какого–то «государства будущего».
Древнее христианство сделалось непобедимым для повелителей своей эпохи тем, что оно сталонеобходимымдля массы населения. Победе его способствовали неблагочестивые мечты,апрактическое влияние.
Это практическое влияние мы и рассмотрим теперь.
Великим социальным вопросом времен империи был, как мы уже видели, пауперизм. Все попытки государства противодействовать ему оказывались безуспешными. Многие императоры и частные лица старались справиться с ним при помощи благотворительных учреждений. Но все делалось в очень недостаточных размерах; это были капли, падавшие на раскаленный камень, а к тому же жадная римская бюрократия была не особенно хорошим управляющим в подобных учреждениях.
Пессимисты и люди, искавшие лишь наслаждений, делали против пауперизма то же, что они делали против других зол в государстве и обществе, т. е. ровноничего.Они объявляли, что факт существования подобных условий очень грустен, но что они неизбежны и что философы не должны бороться против неизбежного.
Не так поступали сангвиники–энтузиасты и пролетарии, чувствовавшие эти ужасные условия на своей собственной шкуре. Они не могли смотреть на них спокойно; онидолжныбыли стремиться к тому, чтобы положить им конец. Нуждающимся нельзя было помочь преувеличенными мечтами о блаженстве, которое Мессия принесет с небес. Те же самые слои, в которых возник хилиазм, явились также и почвой для энергических попыток одолеть существующую нищету. Попытки эти должны были иметь совсем иной характер, чем попытки Гракхов. Последние обращались к государству, они хотели, чтобы пролетариат захватил политическую власть и воспользовался ею. Теперь же всякое политическое движение прекратилось и государственная власть не пользовалась никаким кредитом. Не при помощи государства, а помимо него, при помощи особенных, совершенно не зависимых от него организаций новые социальные реформаторы хотели преобразовать общество.
Еще важнее было другое различие. Движение Гракхов было полукрестьянское; оно опиралось не только на городских пролетариев, но также и на обнищавших крестьян. Оно хотело и первых также сделать крестьянами. Городской пролетариат не порвал еще своей связи с крестьянством.
В эпоху империи город и деревня уже совершенно отделились один от другого. Городское и сельское население представляли две нации, переставшие понимать друг друга. Христианское движение было вначале исключительно городским движением, так что «крестьянин» и «не–христианин» сделались однозначными понятиями[14].
Здесь–то и коренится различие между социальной реформой Гракхов и социальной реформой христиан. Первая имела целью заменить план таторское и пастбищное хозяйство крестьянским; существующего распределения собственности она касалась лишь для того, чтобы проложить путь к реформеспособа производства.Но именно поэтому она, как мы видели, неизбежно должна была признавать частную собственность (на средства производства).
Направление древнего христианства определялось вначале столичным босяцким пролетариатом, отвыкшим от труда. Этим элементам производство казалось довольно безразличною вещью; их идеалом были птицы небесные, не сеющие, не жнущие, а сыты бывающие. Стремясь к иному распределению собственности, они имели в виду несредства производства,асредства потребления.Коммунизм потребления вовсе не был чем–либо неслыханным для босяцкого пролетариата того времени. В последние времена республики периодические общественные кормления огромных масс нуждающихся и раздача им средств пропитания сделались обычным явлением; происходили они еще и в первые времена империи: что могло быть естественнее стремления привести эти кормления и раздачи в систему, добиться правильного коммунизма наличных средств потребления отчасти путем равномерного распределения, отчасти же путем общего пользования ими.
Возникли не только коммунистические идеи в этом духе, но вскоре даже коммунистические общины для их осуществления. Впервые они появились на востоке, наиболее ушедшем вперед в экономическом отношении, особенно же среди евреев, которые еще до появления христианства питали апокалиптические надежды и у которых уже ок. 100 г. до начала нашего летоисчисления существовал тайный коммунистический союз ессеев.
«Богатство они ставят ни во что, — говорит о них Иосиф, — и, напротив, очень хвалят общность имущества; между ними нет ни одного более богатого, чем прочие. У них есть закон, по которому все желающие поступить в их орден должны отдавать свое имущество для общего пользования, поэтому у них не заметно ни достатка, ни излишества, но у них все общее, как у братьев… Они не живут все вместе в одном городе, но у них во всех городах есть свои особенные дома, и когда члены их ордена приходят к ним из других мест, они делятся с ними своим имением, и пришельцы могут пользоваться им, как своим собственным. Не будучи совсем знакомыми, они без дальних околичностей останавливаются один у другого и ведут себя так, словно они всю жизнь были в теснейших отношениях друг с другом. Путешествуя, они берут с собою только оружие для защиты от разбойников. В каждом городе у них есть заведующий, раздающий странникам одежду и пищу… Они не торгуют между собою, но если кто–либо дает нуждающемуся то, что ему нужно, то и от него получает необходимое. Если он даже сам не в состоянии что–либо дать, то все–таки смело может просить у всякого о том, что ему нужно»[15].
Совершенно так же были организованы первые христианские общины. Играло ли здесь роль сознательное подражание и как велико было его значение, это еще не выяснено. Сходство одних с другими могло возникнуть вследствие одинаковости условий, при которых они выросли. Во всяком случае христианские общины быстро опередили ессеев в одном отношении: они были интернациональны соответственно интернациональности великой Римской империи, а это имело большое значение. Ессеи крепко держались еврейства. Они остались небольшой сектой и едва ли насчитывали когда–либо более 4000 членов. Христианство же завоевало Римскую империю.
Сначала христиане очень стремились к введению полного коммунизма. Иисус в Евангелии Матфея (Мф. 19:21) говорит богатому юноше: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим»[16]. В Деяниях апостольских (Деян. 4:32, 34–35) первая община в Иерусалиме описывается следующим образом: «Никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее. <…> Не было между ними никого нуждающегося, ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду». Как известно, Бог покарал Анания и Сапфиру смертью за то, что они хотели утаить часть своих денег от общины[17].
Практически этот род коммунизма сводился к превращению всех средств производства в средства потребления и к раздаче их бедным; если бы это получило всеобщее применение, то положило бы конец всякому производству. Как бы мало первые христиане в качестве нищих философов ни заботились о производстве, на таком основании нельзя было бы построить прочного большого общества.
Тогдашнее состояние производства обусловливало существование частной собственности на средства производства, и первые христиане не могли одолеть этого препятствия[18]. Поэтому они должны были стараться сочетать частную собственность с коммунизмом. Но при этом они не могли следовать примеру Платона, сделавшего коммунизм привилегией аристократии и сохранившего частную собственность для массы народа. Теперь именно последняя нуждалась в коммунизме.
Сочетание коммунизма и частной собственности совершилось так, что все сохраняли право собственности насредства производства,и требовался только коммунизмпотребления и пользованиясредств к жизни.
Конечно, в теории этого различия не существовало, тогда не было таких резких разграничений в экономических понятиях. Но практика сводилась именно к этому разграничению, и только при его помощи можно понять кажущееся противоречие в учении Церкви, которая в первые века одновременно прославляет общность имущества и противится всякому фактическому посягательству на частную собственность.
Имущие должны были сохранить и пользоваться принадлежавшими им средствами производства, особенно же землею; но все средства потребления, принадлежавшие им или приобретаемые ими — пища, одежда, жилища и деньги для покупки их, — должны предоставляться в распоряжение христианской общины. «Следовательно, общность имущества была только общностьюпользования.По братскому соглашению каждый христианин имел право на имущество всех членов всей общины, и в случае надобности он мог требовать, чтобы имущие члены общины уделили ему своего имения столько, сколько нужно было для удовлетворения главнейших потребностей. Каждый христианин мог пользоваться имуществом своих братьев, и богатые не имели права отказывать своим нуждающимся братьям в пользовании и употреблении своего имущества. Так, напр., христианин, не имеющий жилища, мог требовать помещения у другого, имеющего два или три дома; однако последний все–таки оставался их владельцем. Но благодаря коммунизму пользования он должен был передать один из них в пользование другого[19].
Те средства к жизни, которые можно было перевозить, а также и деньги свозились в одно место, и для раздачи их выбирались особые общинные чиновники.
Полный коммунизм первоначального христианства был нарушен, хотя и частичным, признанием частной собственности. Ему, однако, пришлось испытать еще более сильные ограничения.
Мы уже видели при рассмотрении платоновского государства, что коммунизм потребления очень тесно связан супразднением семьи и единобрачия.Достигнуть этого можно двумя путями: введением общности жен и детей или отказом от половых сношений, безбрачием. Платон избрал первый путь, ессеи — последний. Они поклонялись безбрачию. Христианство со своими первоначальными радикально–коммунистическими стремлениями также пыталось упразднить семью и брак; попытки эти носили аскетический характер, наиболее соответствовавший пессимистическому настроению этой эпохи. Но существовали также христианские секты, проповедовавшие и практиковавшие более жизнерадостную форму упразднения семьи и брака, так, напр., адамиты, гностическая секта II в.
В Евангелии Матфея (Мф. 19:29) Христос говорит: «И всякий, кто оставит домы, илибратьев,илисестер,илиотца,илимать,илиженуилидетей,или земли ради имени моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную». А в Евангелии Луки Христос восклицает: «Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самойжизнисвоей,тот не может быть Моим учеником»(Лк. 14:26)[20].
Всем древнехристианским общинам присуще стремление хотя бы до известной степени упразднить семейную жизнь. Отсюда установление, что ежедневные трапезы должны быть общими (ср.: Деян. ап. 2:46).
Эти трапезы любви соответствовали общественным трапезам, сисситиям спартанцев и платоновского государства[21]. Они были естественным следствием коммунизма средств потребления.
Однако христианство, как мы уже говорили выше, не могло уничтожить мелкого производства и частной собственности на средства производства. Асними неизбежно связана семья не только как форма сожительства мужа с женою, родителей с детьми, но и как хозяйственная единица. Так как христианство не могло дать нового способа производства, то ему не удалось также уничтожить прежнюю форму семьи, хотя она сильно противоречила коммунизму потребления. Характер общества определяется главным образом не способом потребления, а способом производства. Желанное упразднение семьи и брака, так же как и полный коммунизм, было несогласимосраспространением христианства в обществе. Оно всегда ограничивалось отдельными сектами и корпорациями. Ему не удалось достигнуть всеобщего значения.
III. Упадок древнехристианского коммунизма
Примирить противоречие между семьею и коммунизмом потребления и пользования мог только необыкновенный энтузиазм. Он и был налицо в первых христианских общинах. Но чем многочисленнее становились христиане, тем меньше делалось (в сравнении с общим числом) число необыкновенно одаренных натур в их среде. А социальные условия погибающего Рима возбуждали в обыкновенных, средних людях все другое, но не деятельную преданность. В этом отношении ни один класс не представлял исключения. Поэтому в христианских общинах семья очень быстро вытеснила коммунизм средств потребления. Домашние трапезы сделались правилом, общественные все более ограничивались праздничными случаями. В таком ограниченном виде они просуществовали первые века христианства, а затем пришли в полный упадок, превратились в кормления бедных, устраиваемые время от времени богачами, не принимавшими в них личного участия.
Забота о семье снова выступила на первый план; лишь то, что ей не было нужно, принадлежало общине, церкви. Общее пользование имуществом всех членов свелось к передаче избытков отдельных лиц в кассу общины. Излишек дохода над необходимым, приобретаемый каждым отдельным лицом, надлежало отдавать церкви. Такую форму принял вскоре на практике христианский коммунизм.
Но так как социальные условия времен империи, сделавшие невозможным фактическое проведение коммунизма, благоприятствовали в то же время возникновению коммунистических идей, то коммунистические традиции древнего христианства сохранялись еще долгое время. Коммунистические секты возникали снова и снова, и даже победившая все остальные католическая церковная организация в теории долго еще оставалось коммунистической.
Отцы Церкви, так же как и прежде, громили богатство и неравенство. «Несчастные! — восклицает в IV в. св. Василий по адресу богатых. — Как оправдаете вы себя перед вечным Судиею? <…> Вы возразите мне: разве я не прав, оставляя себе лишь свою собственность? Но я спрашиваю вас: что называете вы вашей собственностью? Кто дал вам ее? Вы поступаете, как человек в театре, поспешивший занять все места, чтобы воспрепятствовать войти другим, взяв для себя то, что принадлежит всем. Как же богатеют богатые, если не путем завладения вещами, принадлежащими всем? Если бы всякий брал лишь то, что нужно для поддержания его жизни, и оставлял излишек другим, то не было бы ни бедных, ни богатых». Еще в VI в. Григорий Великий писал: «Не отнимать у других их собственности — этого еще мало; нельзя считать себя невинным, пока удерживаешь для себя блага, созданные Богом для всех. Кто не дает другим своего имения, тот убийца и душегубец, он оставляет себе то, что могло бы служить для содержания бедных, а поэтому о нем можно сказать, что он убивает ежедневно стольких людей, сколько могло бы жить от его избытка. Делясь с нуждающимся, мы даем им не свое имущество, а принадлежащее им. Это не есть дело милосердия, но уплата долга»[22].
Одно из замечательнейших свидетельств о коммунистическом характере древнего христианства находится в сочинениях св. Иоанна Хризостома, т. е. Златоуста, названного так за его пламенное красноречие. Он родился в 347 г. в Антиохии и возвысился до сана константинопольского патриарха. Но смелость, с которой он клеймил безнравственность столицы и особенно двора, послужила поводом к изгнанию его императором Аркадием. Он умер изгнанником в 407 г. (в Армении).
В своей одиннадцатой гомилии (проповеди) о Деяниях апостольских этот смелый человек касается коммунизма первых христиан. Он цитирует следующую фразу из Деяний апостольских: «И великая благодать была на всех их, не было между ними никого нуждающегося». А это, продолжает он, происходило оттого, что «никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее».
«Благодать была на всех них, ибо не было никого нуждающегося, т. е. потому что они давали так усердно, что никто не оставался бедным. Они давали не одну только часть, оставляя другую себе, и давали не так, как свою собственность. Они упразднили неравенство и жили в изобилии; и делали они это похвальнейшим образом. Они не осмеливались отдавать свои дары в руки нуждающихся, не дарили они также с высокомерной снисходительностью, но приносили свои дары к стопам апостолов и делали последних повелителями и распределителями даров. Все нужное бралось тогда из запасов общины, а не из частной собственности отдельных лиц. Таким образом, дающие не могли возгордиться.
Если бы мы теперь сделали то же самое, то все мы, богатые и бедные, жили бы гораздо счастливее; и бедные выиграли бы от этого не больше, чем богатые… ибо дающие не только не беднели, но обогащали бедных.
Представим себе дело так: все передают свое имущество в общественную собственность. Пусть никто не тревожится об этом, ни бедный, ни богатый. Сколько же, думаете вы, собирается денег? Я полагаю, утверждать это категорически, конечно, трудно, но если бы каждый дал все свои деньги, поля, поместья, дома (я не хочу говорить о рабах, первые христиане, вероятно, не имели их потому, что, должно быть, отпускали их на волю), то собрался бы наверно миллион фунтов золота, и пожалуй, даже вдвое и втрое больше. Скажите, сколько человек живут в нашем городе [Константинополе]? Сколько в нем христиан? Не будет ли их сотня тысяч? А сколько язычников и евреев? Сколько тысяч фунтов золота должны здесь собраться! Сколько ж у нас бедных? Не думаю, чтобы их было более пятидесяти тысяч. Сколько было бы нужно, чтобы кормить их ежедневно? Если они будут есть за общим столом, то расходы не могут быть особенно большими. Что же мы будем делать с нашею огромною казною? Думаешь ли ты, что она когда–нибудь может истощиться? И не снизойдет ли на нас благодать Божия, в тысячу крат обильнее? Разве мы не превратим земли в рай? Если это у трех или пяти тысяч (первых христиан) дало такие блестящие результаты и никто из них не терпел нужды, насколько лучше должно это удастся в такой огромной массе? Ведь всякий из вновь прибывающих прибавит что–нибудь к нашему богатству.
Раздробление имущества является причиной излишней траты, а потому и бедности. Возьмем для примера семейство, состоящее из мужа, жены и десяти детей. Она занимается ткачеством, он находит заработок на рынке. Когда им нужно будет больше — если они будут жить вместе или же если разойдутся? Очевидно, если разойдутся. Если десять сыновей будут жить врозь, им нужно будет десять домов, десять столов, десять слуг и все другое, умноженное в той же мере. Как поступают с рабами? Разве их не заставляют есть вместе, для того чтобы избегнуть лишних расходов? Раздробление ведет всегда к расточению, объединение — к сбережению наличных благ. Так теперь живут в монастырях и так прежде жили верующие. Кто тогда умирал от голода? Кто не насыщался в изобилии? И все–таки люди боятся этого состояния больше, чем прыжка в безбрежное море. Если бы мы только сделали попытку и смело взялись за дело! Сколько блага могло бы это принести. Если тогда, когда число верующих было так ничтожно, всего три–пять тысяч, когда весь мир относился к нам неприязненно и когда нам негде было искать утешения, если тогда наши предшественники так решительно взялись за дело — насколько больше уверенности должны мы иметь теперь, когда милостию Божией повсюду есть верующие! Кто бы тогда еще захотел остаться язычником? Я думаю — никто. Мы привлекли бы на свою сторону всех, все стали бы относиться к нам благосклонно»[23].
Златоуст кончает свои рассуждения предложением осуществить его план.
Эта трезвая, чисто экономическая, лишенная всякой религиозной напыщенности проповедь чрезвычайно интересна во всех отношениях. Она ясно обрисовывает коммунизм древнего христианства, традиции которого в то время еще были живы; но она дает также ясно понять, что это был лишь коммунизм потребления, а не коммунизм производства. Златоуст старается склонить своих слушателей в пользу коммунизма, доказывая им цифрами, насколько общее хозяйство экономнее раздробления на многие хозяйства. Но о том, кто должен производить все нужное для этого коммунистического хозяйства, Златоуст не говорит ни слова. В этой области все должно было остаться по–старому.
Предложение Златоуста осталось неосуществленным. Как далеко Церковь уже удалилась от коммунистической сущности своего начала, он говорит и сам: «Люди боятся коммунизма больше, чем прыжка в открытое море». Так же ясно, как Златоуст, говорили и другие Учителя Церкви. Именно их страстные речи против богачей,христианскихбогачей, доказывают, что со II в. из Церкви исчезало не толькопрактическое применениекоммунизма, но дажедухего, чувство равенства и братства.
Опять оказалось, что материальные условия сильнее идей и господствуют над ними. Церковь с неотразимой силой стремилась приспособить свое учение к изменившимся вследствие ее распространения условиям. Так как коммунистические традиции нельзя было уничтожить, то их старались истолковать в ином смысле и примирить ихсдействительностью при помощи целого ряда софизмов, всегда находившихся под рукою у тогдашней философии, более мудрствовавшей, нежели изучавшей.
С тех пор христианство отказывается разрешить проблему бедности и уничтожить различие между бедными и богатыми. Первые христиане утверждали, что ни один богач не может удостоиться Царствия Небесного, т. е. не может быть принятым в их общину, если не отдаст всего своего имущества бедным и не сделается сам таковым, что только бедные удостоятся блаженства. Теперь же эти чисто материальные условия были превращены в духовные.
«Церковь, — говорит Рацингер в своей «Geschichte der Kirchlichen Armenpflege» (Фрейбург в Бав., 1860), характеризуя ход мыслей первых Учителей Церкви о собственности, — предназначалась только для бедных, богатые были исключены из нее. Не требуется полного отказа от собственности, достаточно если он [богач] отказывается отчрезмерного пользованиясобственностью, отнаслажденияею, одним словом, отлюбостяжания…Богач также должен был оторвать свое сердце от всякого земного блага; он должен был считать себя мажордомом Бога и владеть так, как бы он вовсе не владел, он должен был тратить на свое содержание лишь самое необходимое, а все остальное, как верный дворецкий Бога, должен был отдавать бедным».
Но бедный так же, как и богатый, не должен стремиться к обладанию земными благами; ему следует быть довольным своей судьбою и благодарно принимать крохи, бросаемые ему богатым (стр. 9, 10).
Как мило он виляет! Богач должен был оторвать земные блага уже не от себя самого, а только от своего сердца; он должен бы владеть, как бы не владея. Таким–то способом христианство сумело изгладить следы своего коммунистического происхождения.
Но даже в такой смягченной форме христианство еще в течение целых веков делало многое для борьбы с пауперизмом. Если ему и не удалось устранить его, то все–таки оно было организацией, оказавшейся наиболее способной облегчить в своем кругу нищету, выросшую на почве пауперизма. Это послужило, быть может, важнейшим рычагом его успеха.
Однако чем христианство становилось могущественнее, тем менее оно могло справиться с социальной проблемой своего времени, из которой оно черпало свою силу. Христианство не только не было в состоянии уничтожить классовые различия, существовавшие при его возникновении, но, усиливаясь и обогащаясь, оно создавало новое классовое противоречие: внутри Церкви образовался господствующий класс,духовенство,которому была подчинена масса народа,мир.
Первоначально в христианских общинах господствовало полное самоуправление. Стоявшие во главе их доверенные люди — епископы и пресвитеры — выбирались членами общины из своего же круга и отдавали отчет общине. Они не пользовались никакими преимуществами по своей должности.
Но когда отдельные общины стали обширнее и богаче, труды, выпадавшие на долю настоятелей, разрослись до того, что их уже невозможно было совместить с другим занятием. Появилось разделение труда; должности в христианских общинах сделались специальностями, требовавшими силы всего человека. Церковное имущество не могло уже тратиться исключительно на содержание бедных; приходилось оплачивать расходы на заведывание им, на здания для общественных собраний и на содержание общинных должностных лиц.
Кто же составлял большинство общины? Босяцкий пролетариат, а он никогда не был в состоянии сохранить власть, предоставленную ему демократическим государственным устройством. В Церкви он так же не сумел сделать этого, как и в республике. В Церкви он продавал и уступал свою силуепископутак же, как уступал ее в республикецезарю.
Епископ заведовал имуществом своей церкви, т. е. своей паствы, и определял, на что должны тратиться доходы церкви. Это давало ему огромную власть над босяцким пролетариатом, власть непрестанно возраставшую по мере того, как богатство церкви увеличивалось. Епископы становились все менее зависимыми от своих избирателей, последние же все более и более делались зависимыми от первых.
Рука об руку с этим развитием шло более тесное объединение отдельных общин, бывших первоначально совершенно самостоятельными, в один большой союз — вселенскую Церковь. Одинаковые воззрения и цели, одинаковые преследования уже очень рано заставили отдельные общины вступить в сношения друг с другом при посредстве посланий и выборных посланцев. К концу II в. соединение многих церквей в Греции и Азии было уже так тесно, что церкви отдельных провинций образовали крепкие союзы; высшую инстанцию представляли конгрессы доверенных людей, синоды епископов. Они сильно ограничили самоуправление отдельных общин и очень способствовали возвышению епископов над остальными членами общины.
Наконец, дело дошло до объединения всех христианских общин государства в один союз, и в IV в. наш. лет. мы уже встречаем вселенские соборы. (Первый состоялся в 325 г. в Никее.) А на этих соборах главную роль играли епископы самых богатых и могущественнейших общин. Таким образом, римский епископ очутился, наконец, во главе западного христианства.
Вся эта эволюция происходила не без борьбы, Церковь боролась против государственной власти, не желавшей допустить возникновения государства на государстве, отдельные организации боролись другсдругом, борьба происходила также между народом и духовенством, причем первый обыкновенно оказывался побежденным. Уже в III в. за народом почти повсюду сохранилось только право утверждения церковнослужителей; последние образовали замкнутую корпорацию, пополнявшуюся из собственной среды и распоряжавшуюся церковным имуществом по собственному усмотрению.
С тех пор Церковь в Римской империи стала организацией, представлявшей наилучшую карьеру для честолюбивого ума. Политической карьеры не былос техпор, как угасла политическая жизнь; военная служба была совсем почти предоставлена наемным варварам; искусство и наука с трудом прозябали, а государственное управление все более костенело и падало. В одной лишь Церкви еще были жизнь и движение; там скорее всего можно было достигнуть общественного значения. Почти весь остаток интеллигентных и энергичных элементов языческого мира обратился к христианству и вместе с тем к духовной карьере. Церковь, оказавшаяся непобедимой в борьбе с государственной властью, начала даже подчинять себе эту последнюю.
Уже в начале IV в. нашелся хитрый претендент на престол Константин, догадавшийся, что победа достанется тому, кто станет в хорошие отношения к христианскому духовенству. Благодаря Константину христианство сделалось господствующей, а вскоре и единственной религией римского государства.
С того времени увеличение церковного имущества пошло еще быстрее. Императоры и частные люди взапуски старались купить расположение новой силы богатыми подарками. С другой стороны, императоры все чаще бывали принуждены передавать церковной бюрократии выполнение целого ряда задач, которые были не под силу падавшей правительственной бюрократии. Для этого они также должны были предоставить Церкви определенные источники дохода.
Сначала дары Церкви приносились совершенно добровольно. Нос техпор как она стала пользоваться покровительством государства, она начала измышлять постоянные подати. Введена была десятина, собиравшаяся сначала при помощи нравственного влияния, но в конце концов силой[24].
Церковь сделалась очень богатой, и вместе с тем духовенство стало совершенно независимым от мирян. Не удивительно, что по мере возрастания ее богатства она переставала управлять своим имуществом в интересах бедных. Духовенство пользовалось им для себя; в Церкви, особенно же в богатых епископствах (Риме, Константинополе, Александрии и пр.), распространились алчность и расточительность. Из коммунистического учреждения Церковь превратилась в грандиознейший механизм для эксплуатации, какой когда–либо видел мир.
Уже в V в. мы видим в качестве постоянного установления римской церкви деление церковных доходов на четыре части. Одна часть принадлежала епископу, вторая — духовенству, третья шла на потребности культа (постройку и содержание церквей и т. п.) и лишьодначетвертая часть принадлежала бедным. Все вместе они получали столько же, сколько приходилось на долю одного епископа.
К тому же это деление церковных доходов на четыре части, по всей вероятности, было введено не для того, чтобы обойти бедных, но чтобы защитить их и чтобы господа пастыри душ не растратили всех церковных имуществ на собственные удовольствия.
Но коммунистического содержания христианских идей нельзя было уничтожить, пока существовали породившие его условия. Пока существовала Римская империя и до эпохи переселения народов церковное имущество считалось собственностью бедных (patrimonium pauperum), и ни один Учитель Церкви, ни один собор не вздумал бы отрицать этого. Расходы на заведывание имуществом сделались, правда, очень большими; иногда они пожирали весь доход, но это — особенность большинства благотворительных учреждений. Все–таки никто не осмелился бы утверждать на этом основании, что заведующие имуществом — его владельцы.
Этот последний шаг, совершенно затушевавший коммунистическое происхождение Церкви, мог быть сделан лишь тогда, когда вторгнувшиеся германцы поставили римский мир, а вместе с тем и Церковь на совершенно новые социальные основы.
IV. Церковное имущество в Средние века
Христианство не положило, и не могло положить, начало новому способу производства; оно не могло произвести социальной революции. Поэтому оно не могло также спасти от гибели Римскую империю. Если она, несмотря на свой социальный упадок, могла прозябать еще в течение нескольких веков, это произошло не благодаря христианству, а благодаря язычникам–варварам, германцам. Как уже сказано выше, они в качестве наемных солдат и колонов сделались опорою погибающего общества.
Но наемничество и колонат не могли удовлетворить вторгавшихся германцев. Эти учреждения показывали им только слабость государства и знакомили их с наслаждениями, доступными только в Римской империи; они усилили движение на юг. Наконец, толпы германцев наводнили империю и овладели ею; одна толпа теснила и вытесняла другую, пока хаос постепенно снова не успокоился: отдельные народы стали оседлыми, образовались новые государства и новый социальный строй.
В эпоху переселения народов германцы стояли еще на ступени первобытного, аграрного коммунизма. Отдельные племена, села и общины образовали союзы и земельные общины с общинной собственностью на землю. Дом и двор, правда, сделались уже частной собственностью отдельных семей, пахатное поле делилось между ними для частного пользования, но право собственности на него принадлежало общине; пастбище, лес и вода оставались в общинном пользовании.
Бедность, неимение собственности как массовое явление, прекратилась со времени переселения народов. В Средние века, правда, нередко наблюдалась массовая нищета, но причиной ее были неурожаи, войны или эпидемии, а не отсутствие собственности. И эта нищета всегда была временной, она не продолжалась всю жизнь. А где существовали нуждающееся, там они не были предоставлены самим себе; община, к которой они принадлежали, давала им защиту и помощь.
Церковная благотворительность перестала быть необходимою для существования общества. И церковная организация сама сохранялась в это бурное время лишь благодаря тому, что она приспособилась к новым условиям и совершенно изменила свой характер. Из благотворительного она превратилась в политическое учреждение. Ее политические функции сделались наряду с богатством главным источником ее могущества в Средние века. Церковь сохранила свое богатство в бурную эпоху переселения народов и перенесла его из старого в новое общество. Сколько бы она ни теряла из него, она всегда умела приобрести вновь столько же или еще больше. Церковь во всех христианско–германских государствах сделалась крупнейшим землевладельцем; обыкновенно ей принадлежала одна треть всей земли, а в некоторых местностях даже больше.
Теперь богатое церковное имущество совсем перестало быть имуществом бедных. Карл Великий хотел перенести в государство франков вместе со многими другими учреждениями Римской империи также и деление церковного имущества на четыре части. Но как большинство его «реформ», так и эта — осталась на бумаге — или пергаменте. Уже через несколько лет после смерти Карла появились исидоровские декреталии — сборник дерзко вымышленных и подложных документов, которые Должны были оправдать притязания папства и сделались юридической основой его политики. Относительно церковного имущества эти декреталии утверждают, что под бедными, которым принадлежит это имущество, следует разуметь лишь духовенство, давшее обет бедности. Этой теории придали общее значение, и с тех пор церковное имущество стало считаться собственностью духовенства. В XII в. сделали логический вывод из этой теории, утверждая, что все церковное имущество принадлежит папе, который может распоряжаться им по своему усмотрению[25].
Эти взгляды вполне соответствовали фактическим условиям, господству Церкви в государстве и обществе и господству папства в Церкви.
Но хотя церковное имущество и перестало быть имуществом бедных, нельзя сказать, что в Средние века церковная организация ничего не сделала для бедных, поскольку они тогда вообще существовали. Если в первые столетия Средних веков и не было пролетариата в теперешнем смысле слова (он был разве только в нескольких городах), то все же, как мы уже выше говорили, по временам было немало нуждающихся: во время неурожаев бывали голодающие, во время эпидемии больные, вдовы и сироты, лишенные семьи, а во время войн появлялись безземельные люди из соседних местностей или даже издалека, выгнанные оттуда ворвавшимся неприятелем.
Помощь таким нуждающимся считалась в Средние века обязанностью всякого имущего, особенно же землевладельцев, а следовательно, и крупнейшего из них — Церкви. Она исполняла этот долг не потому, что она была именно благотворительным учреждением, а потому, что принадлежала к числу имущих. Исполнение этого долга вытекало не из особого христианского, а общего, пожалуй, языческого принципа, общего всем народам, стоящим на низкой ступени культуры; принцип этот —гостеприимство.
Удовольствие давать, делиться обще всем народам, среди которых господствует первобытный коммунизм или по крайней мере его традиции. Для них чужой — такое редкое, замечательное явление, что они ни в каком случае не могут отнестись к нему равнодушно. Смотря по его происхождению и поведению, с ним либо борются, как с врагом, или его почитают, как гостя, как уважаемого члена семьи. Ему сворачивают шею или предоставляют в его распоряжение весь дом и двор, кухню и погреб, подчас даже супружеское ложе.
Удовольствие отдавать излишек продуктов собственного хозяйства, ненужных для семьи, сохраняется, пока существует так называемое натуральное хозяйство, пока производят не для рынка или покупателя, не для продажи, а длясобственного потребления.Этот способ производства был господствующим в Средние века по крайней мере в сельском хозяйстве, игравшем тогда первенствующую роль в общественной жизни.
Чем больше совершенствовалось производство, тем больше становился излишек в каждом поместье. Особенно в руках крупных землевладельцев, королей, высшего дворянства, епископов и монастырей накоплялись огромные запасы средств к жизни, которых они продать не могли. Они могли только скормить их. Они пользовались ими для содержания многочисленного войска, ремесленников, художников и для широкого гостеприимства. В то время считалось верхом неприличия, если человек состоятельный отказывался дать пищу, питье и приют просящему об этом миролюбивому незнакомцу.
Кормя голодных, одевая нагих и давая прибежище бесприютным, епископы и монастыри делали то же самое, что делали все имущие в Средние века. Различие состояло только в том, что они, как более богатые, могли сделать больше остальных.
Но обычай гостеприимства быстро исчезает, как только начинается товарное производство, производство для продажи, как только открывается рынок для различных продуктов. Теперь отдельные хозяйства могут обменивать свои избытки на деньги — на этот неиссякаемый источник могущества; они никогда не бывают излишними, никогда не портятся, их можно накоплять огромными массами. Удовольствие копить сокровища заменяет удовольствие делиться ими, щедрость убивается жадностью.
Чем больше так называемое денежное хозяйство вытесняет натуральное (а это явление с XIII в. быстро распространяется из Италии и Южной Франции по всей Европе), тем более уменьшается гостеприимство и щедрость богатых.
Но соответственно тому, как исчезала щедрость, число бедных увеличивалось. Развитие товарного производства создало пролетариат, быстро возраставший и ставший в некоторых местностях довольно многочисленным.
Лучшим прибежищем для него была щедростьмонастырей.
Большие корпорации, по–видимому, всегда развиваются медленнее и не так легко приспособляются к изменившимся условиям, как отдельные индивидуумы[26]. Относительно монастырей это безусловно верно. Они облагали своих подданных натуральными повинностями еще долго после того, как кругом повинности были превращены в денежные налоги; они более решительно, чем их соседи, избегали отнимать у крестьян их земельные наделы и повышать их повинности; они, наконец, вообще дольше всех сохраняли свое старое гостеприимство и щедрость.
Но вполне отгородить себя от Нового времени не могли даже монастыри. Их обитатели также были охвачены жаждою денег, и кормление нуждающихся все более и более сводилось к «жидким нищенским похлебкам».
И даже там, где сохранилась прежняя щедрость, она оказывалась недостаточной для удовлетворения возрастающих требований пауперизма.
Снова воскресла проблема бедности, и снова возникли коммунистические идеи и стремления.
Они приняли две формы. В низших слоях народа рано возник неясный коммунизм на основе чувства; а в кругу ученых и смелых друзей человечества уже позднее выработался ясно продуманный философский коммунизм — утопизм.
С чисто литературной точки зрения последнее направление является продолжением платоновского коммунизма, а первое — продолжением древнехристианского.
Но оба направления отличаются от своих предшественников в некоторых существенных пунктах. Ибо в это время возникла новая общественная сила, которая завладела коммунистической идеей; эта новая общественная сила, неизвестная Платону и первым христианам, естьнаемный труд как основа нового способа производства.
Второй отдел. Наемные рабочие в Средние века и в эпоху Реформации
Глава 1. Возникновение свободного городского ремесленного сословия
I. Крепостничество
Когда германцы вторглись в Римскую империю, земледелие находилось у них еще на низкой ступени развития. Главную роль в хозяйственной жизни играли скотоводство и охота, крестьяне были еще полукочующими. Теперь они овладели частью латифундий в романских странах и образовали в них новое сословие свободных крестьян. Крестьяне познакомились с римским высшим способом производства; скотоводство и охота отступили на задний план, давая место земледелию; германцы сделались оседлыми.
Казалось, что повторится эволюция, происходившая в Древнем Риме. Крестьянское хозяйство было несовместимым с военной службой, обязательной для каждого свободного человека; вечные войны того времени разоряли крестьян, крестьянское хозяйство падало.
Но в Древнем Риме крестьянское хозяйство заменилось рабским; теперь дело произошло иначе. Как только германские племена сделались христианскими, т. е. как только они немного ознакомились с римским способом производства и стали оседлыми, их со всех сторон начали теснить орды беспокойных и подвижных народов, наездников и мореплавателей, аваров и магиаров с востока, норманнов с севера, сарацинов с юга и с востока. С VIII по XI в. западное христианство страдало от непрерывных разбойничьих набегов этих чужеземцев, и самое существование его нередко подвергалось опасности. Не имея возможности захватывать в рабство других, христиане сами сделались выгодным объектом для охотников на рабов и торговцев рабами. Среди «язычников» была масса рабов–христиан, а рабы–язычники становились все реже и дороже среди христиан[27].
Основать производство на рабстве сделалось невозможным, рабское производство в этот период почти совершенно прекратилось на христианском Западе[28].
Крупное производство, опиравшееся на рабский труд, сделалось невозможным в христианских германских государствах так же, как оно стало невозможным в Римской империи; и как в последней место крупного производства занялколонат,так и в первых возникло подобное же учреждение, отчасти даже непосредственно примыкавшее к римскому.
Сгонять обнищавших крестьян с их земли было бы тогда большою глупостью. Ощущался недостаток не в земле, а в людях. Богачи и знать, епископы и аббаты, герцоги и короли со своими свитами и фаворитами не стремились заменить крестьянское хозяйство рабским. Но они старались воспользоваться нуждою крестьян, делая их зависимыми от себя, обязывая их служить и платить оброк. Взамен этого они должны были взять на себя тяготы, разорявшие крестьянство, делавшие невозможным правильное хозяйство, т. е. прежде всего военную службу.
Крестьяне один за другим переходили под защиту могущественных землевладельцев и обязывались отдавать им ежегодно определенное количество продуктов своего хозяйства и отслуживать определенное число рабочих дней. За это с них снимали бремя военной службы, которую отбывали за них их патроны — землевладельцы со своей свитой и холопами.
Была и другая причина появления оброчных крестьян; в христианских германских государствах со времен Римской империи сохранилось немало латифундий, особенно церковных, а Церковь всегда отлично умела защищать свои интересы. Подарки королей создали новое крупное землевладение. Постоянные войны оставляли много земель без хозяев, а успехи сельского хозяйства также давали возможность эксплуатировать большее количество земли. Данное число людей требует для своего прокормления гораздо меньшее пространство земли при земледелии, чем при скотоводстве или же охоте. Огромные леса, служившие когда–то для прокормления народа, были общинной собственностью отдельных земельных общин. Теперь они потеряли для них цену и вместе с другими населенными землями перешли в собственность королей и дарились или отдавались в ленное владение фаворитам и знати, особенно же епископам и монастырям. Новый землевладелец старался извлечь пользу из своего имения; для этой цели он привлекал крестьян в качестве колонистов, раздавал им за известные повинности и барщину крестьянские наделы и при них общее пастбище и общий лес, без которых крестьянское хозяйство немыслимо.
Если землевладелец старался привлечь по возможности больше крестьян, то он еще больше заботился о том, чтобы никто не переманивал их от него. Он употреблял все доступные ему средства, нравственные и безнравственные, законные и незаконные, чтобы прикрепить крестьян к земле. Крестьяне, бывшие до тех пор свободными, сделались не только оброчными, но были даже прикреплены к земле.
Но как бы низко ни опустились крестьяне, все же они стали гораздо выше рабов. Чужой в стране, чужой своим собратьям рабам невольник был бесправен; он был просто вещью, и ему не на что было опереться, чтобы вести постоянно классовую борьбу за освобождение своего класса. Случались, конечно, восстания рабов, но такие преходящие вспышки могли в лучшем случае дать своим участникам свободу, на институт же рабства они не имели никакого влияния. То не были попытки уничтожить рабство, а лишь уйти от него. Уничтожение рабства нигде не было результатом постоянной классовой борьбы рабов.
Прикрепленные к земле крестьяне Средних веков занимали совсем иное положение, нежели рабы. Они не были бесправными, их повинности и барщина были строго определены, нельзя было уменьшить или увеличить их произвольно, всякое изменение приходилось вымогать или выторговывать. Притом крестьянин, прикрепленный к земле, не был одиноким. Зависимый или свободный, он принадлежал к общине, солидарной с ним. Эта организация всегда служила ему могучей точкой опоры. Основываясь на ней, крестьянин мог оказывать землевладельцу довольно сильное противодействие, что он нередко и делал. Вся эпоха Средних веков — это эпоха классовой борьбы между землевладельцами и их крестьянами, при благоприятных условиях борьба нередко приводила к освобождению крестьян не только от крепостной зависимости, но и от платежа повинностей и к устранению подданства землевладельцу.
Еще лучше, чем положение крестьян, было положение ремесленников. Они в конце концов повсюду сумели избавиться от крепостной зависимости и от подданства землевладельцу.
II. Возникновение ремесла
В каком положении находилась промышленность в начале Средних веков? Каждое хозяйство само производило все, что ему было нужно. Каждое крестьянское хозяйство, которое, однако, не следует представлять себе карликовым хозяйством, но семейной общиной, большою семьею, состоящею из нескольких поколений, из отца с его сыновьями, их женами и детьми, а иногда даже внуками, производило не только свои сельскохозяйственные сырые продукты, оно также перерабатывало их в муку и хлеб, в пряжу и ткани, в посуду и инструменты и т. д. Крестьянин сам был строителем и плотником, столяром и кузнецом.
Потребности землевладельцев были обыкновенно гораздо разнообразнее крестьянских; но и помещик также должен был производить все, что ему нужно было на собственном барском дворе или в зависимых от него крестьянских хозяйствах. В его распоряжении было, конечно, больше рабочих сил, чем у крестьян; продуктами, доставляемыми ему крестьянами, он мог содержать многочисленную, большею частью несвободную дворню; кроме того, он мог распоряжаться каждым из своих крестьян в течение известного количества дней в году (барщинных дней). Поэтому он мог ввести известное разделение труда, приставляя одних исключительно или преимущественно к стройке, к плотничеству, других — к шорным работам, третьих — к выковыванию оружия и т. д.
Так на барских дворах возникли зачатки ремесла в Средние века.
Где со времен Римской империи сохранились города, особенно в Италии и в Южной Франции, там сохранились также следы городского свободного ремесла. Но в сравнении с ремеслом барских дворов оно совсем почти не имело значения.
Если рабочий достиг особенной ловкости в своем ремесле, то было бы уже нерационально давать ему другую работу. А если барский двор не требовал всей рабочей силы, то ремесленник начинал работать для других — для соседних крестьянских или мелких помещичьих хозяйств, не имевших возможности содержать или воспитать такого мастера. Конечно, он не мог этого делать без разрешения своего помещика и не вознаградив его каким–либо оброком.
Таким образом, развились зачаткиработы на заказ.
Но наряду с нею вскоре возникла и другая деятельность — для рынка.
Некоторые поместья служили особенными притягательными пунктами, куда стекалось население ближайших или даже отдаленных окрестностей. Таковыми были особенно императорские или королевские резиденции (Pfalzen) и резиденции епископов. В них собирались военные, свита, должностные лица, а по временам туда стекалась масса другого народа — к праздникам и увеселениям, к судебным дням и по всяким другим случаям. Все созданные страною богатства скоплялись главным образом в этих местах. Они же естественно явились первыми пунктами, привлекшимикупцов,которыми в Германии были сначала большею частью иностранцы — итальянцы и евреи. В столицах эти купцы легче всего могли найти сбыт для своих товаров, а ремесленники также могли рассчитывать, что там они скорее всего обменяют свои продукты на другие.
Поселения, находившиеся при таких владельческих дворах, сделалисьбазарными(Markt). Их население и богатство возрастало, благодаря чему они раньше других были в состоянии построить укрепления и раньше других были вынуждены сделать это, потому что богатство их привлекало жадность разбойников. Укрепления превращали село вгород.
Если многочисленность и богатство населения являлись причинами укрепления местечка, то укрепления и гарантируемая ими в то смутное время безопасность в свою очередь являлись причиной, благодаря которой население и богатство города увеличивалось.
Таким образом, Германия с VIII в., а все другие страны христианского Запада раньше или позже стали покрываться сетью городов.
Лишь немногие города были с самого начала свободными. Большая часть выросла из владельческих деревень, и население их было подчинено одному или нескольким землевладельцам. Но чем больше возрастало количество городского населения и его богатство, тем меньше оно нуждалось в защите землевладельца, тем более платежи и повинности барскому двору становились для населения бесцельным бременем, тем более увеличивалась его сила и возможность избавиться от этого бремени. Горожане все решительнее противодействовали землевладельцам, пока, наконец, не добились свободы повсюду.
Эта эволюция коснулась, разумеется, и ремесленников. Они представляли весьма заметную часть городского населения и принимали живое участие в борьбе против землевладельцев и в победах города.
Последний являлся для ремесленников не только рынком, но и убежищем. Кроме ремесленников из барского поместья в города вскоре начали переселяться и другие — беглые крепостные или оброчные других барских дворов и свободные люди, занимавшееся ремеслом или желавшие заняться им. Тогда не было еще излишка ремесленников; напротив, город радовался, когда его население увеличивалось, так как вместе с ним увеличивалось также его богатство и могущество. Город брал под свою защиту беглых крепостных и холопов. Прожив в городе год, они становились свободными. Сами ремесленники смотрели на своих новоприбывших товарищей не как на конкурентов, а как на союзников в борьбе, и приветствовали их с радостью. Рядом с крепостными и оброчными ремесленниками возрастало число свободных. Первые соединились с последними, значение и могущество городских ремесленников возрастало, несвободные между ними становились все независимее. Барщина и натуральные повинности заменились денежными. Ремесленники добились свободы рынка, права свободно и беспрепятственно покупать и продавать. Наконец, они повсюду добились признания того, что всякий городской житель как таковой уже лично свободен.
Одно ремесло за другим исчезало с барских дворов, одно за другим становилось исключительно городским. То, что землевладельцы прежде производили в собственном хозяйстве, они теперь должны были покупать в городах в виде товара.
Ремесло совсем уже ушло из рук несвободных людей. В конце этой эволюции ремесленники — все без исключения свободные люди, ремесло процветает и пользуется всеобщим уважением.
Время этой эволюции различно для отдельного ремесла и для отдельной местности. В общем оно начинается в XI и кончается в XIII в.[29]
III. Цех
Развивающемуся ремеслу пришлось вести борьбу не только против городских землевладельцев. Не менее важной была борьба против городских патрицианских родов.
Мы видели, что городами первоначально были просто окруженные стенами села. Устройство деревень было устройство марки; оно же сохранилось и в городе. Подобно деревенским угодьям (деревенская марка) и городские (городская марка) распределялись на делимые и неделимые марки (пастбище, лес, вода). Все сельские жители, имевшие собственное хозяйство, имели также право пользоваться этими землями; они образовали общину, которая управлялась своими членами и имела свои собственные законы. Где среди марок появлялись землевладельческие хозяйства, там землевладельцы получали некоторые привилегии, они были постоянными представителями марки (Markvorsteher), решения ее сходов нуждались в его утверждении. Это было, так сказать, конституционное правление.
Прежде обыкновенно всякий новоприбывший охотно принимался в члены общины. Земля имелась в изобилии, не хватало людей для ее обработки. Это прежде всего изменилось в городах, где население быстро возрастало. Здесь излишек земли быстро исчез, и старые роды стали, наконец, бояться повредить себе, позволяя новоприбывшим вступать в число членов общины. Община превратилась в замкнутое общество и принимала членов лишь в исключительных случаях, когда могла извлечь из них особенную выгоду.
Рядом с древними родами в городской общине образовался второй слой населения, состоявший из людей, прибывших позднее. Они не получали никакой доли в городской земле (или же очень ничтожную) и не принадлежали к общине, а поэтому не принимали также участия в ее управлении. Но управление общины было то же, что и городское управление. Таким образом, новоприбывшие горожане не имели политических прав в городе. Старые роды образовали аристократию.
Сначала новые граждане были только терпимы в городе, как находящиеся под его защитой. Но со временем число их и богатство возрастало. К их числу принадлежали многие купцы и большинство ремесленников. Они начали сознавать свою силу и стали требовать участия в городском управлении. Раньше или позже в некоторых городах в XIII, в других — в XIV в. они повсюду начали борьбу против власти патрициев; и наконец, в XIV–XV вв. им почти во всех городах удалось свергнуть эту власть и получить право участвовать в управлении.
Общинная марка осталась собственностью патрициев. Где она еще сохранилась нераздельной, там сохранились и сельские общины, образовавшие замкнутые товарищества внутри городской общины. И городская община устранила организацию марки. Политической основой городов было уже не марковое, а цеховое устройство. Так было, по крайней мере, в Германии.
Большие массы людей не могут вести продолжительной борьбы, не организовавшись. Ремесленники также должны были организоваться, образцом для них послужила сельская община. В богатых барских поместьях, где было занято много рабочих, рабочие каждого ремесла были организованы в товарищества, находившиеся под руководством мастера; организации эти служили, разумеется, не боевым целям, а успешности производства и администрации. Но там, где дело доходило до борьбы между зависимыми рабочими и их вотчинниками, эти организации должны были служить и боевым целям; они сохранились, когда ремесленники добились свободы. Зависимая ремесленная управа превратилась в свободный союз — цех.
Наряду с этим свободные ремесленники в городах нередко основывали для своей защиты организации, бывшие с самого своего возникновения свободными и пользовавшиеся самоуправлением. Эти свободные союзы влияли на зависимых и поддерживали их. В конце концов те и другие сделались идентичными, и после уничтожения зависимости в городах мы встречаем одни лишь свободные союзы, или цехи.
В большинстве городов свободные цехи образовались уже в XII и XIII вв. В других это произошло позднее. И не все ремесла одновременно организовались в цехи. Раньше других удалось это сделать самым богатым и многочисленным. Старейшими цехами кроме купеческих были шерстоткацкие и портняжные. Затем появились цехи сапожников, булочников, мясников и т. д. Случалось также, что ремесло было слишком незначительным для образования отдельного цеха, тогда оно должно было примкнуть к другому цеху, чтобы воспользоваться покровительством организации. Так, например, в Рейтлингене цирюльники принадлежали к цеху мясников, в Эслингене — к скорняжному.
В городском населении кто только мог, тот примыкал к цеху[30]. Но не все имели эту приятную возможность. Всегда оставалось много профессий, слишком скудно оплачиваемых или слишком презираемых, для того чтобы занимающиеся ими люди могли образовать цех или вступить в уже существующие. На этот misera contribuens plebs цеховые ремесленники смотрели так же свысока, как на них самих смотрели патриции; и им даже в голову не приходило выступить на защиту этих низших слоев населения.
Вместе с патрициями цеховые ремесленники образовали второй слой привилегированных жителей города.
Но чем больше цех превращался в привилегию, тем более развивалось внутри ремесла новое классовое противоречие —между мастером и подмастерьем.
Глава 2. Подмастерья
I. Возникновение сословия подмастерьев
Массу городских наемных рабочих составлялиподмастерья.Они жили веселые и довольные «без той горделивой зависти, что с недовольством смотрит на стоящих выше», гордились своим положением, пользовались «цветущим благосостоянием» и получали «принадлежащую им по справедливости долю из продуктов труда». Чего они могли желать большего? Наравне с мастерами они пользовались «покровительством цехов», разрешавших возникавшие между ними и мастерами споры и охранявших «все их права»; они считались членами семьи мастера, ели с ним за одним столом, мастер трактовал их наравне со своими детьми, следил за строгим, нравственным образом жизни, чтобы они сделались достойными чести быть мастерами — чести, на которую смотрели как на «установленную Богом должность» и к которой подмастерье приближался с таким же благоговением, как клирик к посвящению и дворянин к обряду принятия в рыцарство. Тогда ремесленники жили еще «в цехе, в братском согласии и любви», тогда еще «работали не только для барыша, но и по заповеди Божией», тогда принципы «равенства и братства» не утратили еще своего значения для цехов.
Так поклонники цехового устройства и Средних веков описывают положение подмастерьев в эпоху расцвета цехового ремесла. На основании этих–то описаний и теперь в некоторых кругах полагают, что для устранения классовых противоречий между рабочим и предпринимателем и для водворения социальной гармонии нужно только воскресить цеховое устройство. Цехи якобы самые подходящие учреждения для охранения интересов не только мастеров, но и подмастерьев.
Г–н И. Янсен — последний из выдающихся немецких историков, изобразивший положение подмастерьев в конце Средних веков такими идиллическими красками; выше мы пользовались отчасти его собственными словами[31]. Однако невольно является сомнение, когда этот историк в числе доказательств благосостояния подмастерьев отмечает особенножалобывластей, мастеров и буржуазных писателей нарасточительностьисвоеволиеподмастерьев, становящиеся якобы невыносимыми. Если бы подобные жалобы могли иметь значение аргументов, то нетрудно было бы доказать, что наемные рабочие всегда чувствовали себя превосходно.
Но если внимательно рассмотретьфакты,то условия жизни подмастерьев окажутся совсем непохожими на описанную Янсеном идиллию[32].
Первые известия о подмастерьях, или «батраках», как их прежде называли, мы находим в Германии в XIII в. До этого времени ремесленники, вероятно, лишь в единичных случаях держали батраков, так что никто не считал нужным упоминать об этом[33].
До XIV в. условия для развития особенного сословия подмастерьев, или батраков, были крайне неблагоприятны. Ремесленники были, как мы уже видели, отчасти несвободными при дворах крупных землевладельцев, отчасти свободными, но неполноправными гражданами. Только землевладельцы, члены земельной общины имели политические права; организации ремесленников едва имели законное право на существование, они были преимущественно боевыми организациями. Всякий новоприбывший или подросший ремесленник приветствовался как товарищ в борьбе, как усиление цеха. Не было никакого основания для того, чтобы не принимать его в цех; напротив, нужно было приложить все усилия, чтобы привлечь его к поступлению. Таково было значение принудительного начала цехов, предназначавшегося вовсе не для создания монополии[34].
Техника ремесла была еще чрезвычайно примитивна и не требовала кооперации, совместного труда нескольких людей. Всякий ремесленник легко мог добыть себе инструменты и другие средства производства. Тогда еще во многих отраслях промышленности заказчик давал сырой материал, а ремесленник обрабатывал его за известное вознаграждение обыкновенно в доме заказчика. Большинство ремесленников были слишком бедными для того, чтобы держать батраков, и вообще, ни один ремесленник не имел необходимости наниматься в батраки, так как ни технические, ни экономические, ни правовые условия не мешали ему работать самостоятельно. Откуда бы при таких условиях могли взяться подмастерья?
Иной оборот дело приняло в XIV в. Образовалось особенное сословие подмастерьев, имевшее свое особенное право; ученичество получило определенную форму. Маурер (в цит. соч., II, стр. 367) полагает, что это новое устройство, данное ремеслу, было создано по образцу рыцарских орденов; как в последних различались пажи, оруженосцы и рыцари, так и в цеховом ремесле были ученики, подмастерья и мастера. Но это произошло, конечно, под влиянием и других условий.
В XIV в. ремесло сделалось важнейшею отраслью промышленности в городах, значением своим оно все более превосходило не только земледелие, но и торговлю. Ремесленники становились все богаче, цехи все могущественнее и значительнее, их влияние на городское управление непрерывно возрастало.
Некоторые ремесленники, благодаря своей состоятельности, могли уже держать батраков. Цехи захватили в свои руки «орудие законодательства», а вместе с тем возможность пользоваться покровительством общины для своих частных интересов. Но те же условия, которые привели к этой эволюции, создали также элементы, из которых ремесленные мастера могли вербовать своих батраков.
Успехи ремесла и торговли произвели также переворот в условиях деревенской жизни. Об этом мы поговорим подробнее, когда дойдем до рассмотрения причин крестьянских войн. Здесь мы заметим, что этот переворот привел не только к крестьянским войнам, но послужил также причиной непрестанного стечения пролетаризованных крестьян в цветущие города, обещавшие защиту, свободу и благосостояние.
Как силен был приток населения извне, т. е. из сел, местечек и маленьких городов, в сравнительно большие города, это ясно показывают исследования Бюхера, помещенные в его прекрасном труде о населении Франкфурта–на–Майне в XIV и XV вв.[35]
Так, например, прирост населения Франкфурта, считая лишь новоприбывших мужчин христианского вероисповедания и исключая сыновей городских жителей, составлял:
во время от 1311 г.до 1350всего 1293в среднем ежегодно 321351140015353114011450250650145115002537510Следовательно, чем ближе к XVI в., тем сильнее становится приток населения.
Расширяется также и область, откуда набираются новоприбывшие извне граждане. Из ста жителей Франкфурта происходили из местности, находящейся на расстоянии:
до 2 миль2–10 миль10–20 мильсвыше 20 мильв 1311–1350 гг.54,835,56,53,2»1351–1400»39,442,911,16,6»1401–1450»22,954,412,610,1»1451–1500»23,251,211,314,3Не весь этот приток извне принимался в сословие граждан. Чем больше пролетаризованных элементов собиралось в городах, тем больше они, вероятно, увеличивали ряды непостоянного городского населения. Но для установления численности этого населения мы не имеем никаких данных. Нам приходится ограничиться указанием на то, что в немецких городах в конце XV и в начале XVI в. число бедных возросло в невероятной степени. В Гамбурге от 1451 до 1538 г. 16–24% населения составляли бедные, в Аугсбурге в 1520 г. было будто бы 2000 неимущих. О происхождении этих элементов мы можем делать только предположения; но все тогдашнее положение вещей указывает, что приток пролетаризованных элементов из деревни имел большое влияние на поразительный рост городского босяцкого пролетариата.
Большинство новоприбывших стремились, вероятно, пристроиться к ремеслу или по крайней мере старались обучить ему своих детей. Теперь у мастеров было достаточно батраков и учеников, вскоре их сделалось слишком много. Ибо батраки естественно стремились по возможности скорее сделаться самостоятельными мастерами; число ремесленников возрастало быстрее спроса на их продукты. Прежде цех приветствовал каждого нового ремесленника как прирост сил, теперь же он видел во всяком пришельце неприятного конкурента и без того слишком многочисленных товарищей. Могущество цеха основывалось уже не на числе рук, но на денежных мешках его членов, а эти мешки были тем полнее, чем меньше была конкуренция внутри ремесла. Поэтому цехи становились все более замкнутыми, они все чаще стали пользоваться своим экономическим и политическим могуществом для того, чтобы затруднить чуждым (особенно жесельским)элементам доступ к ремеслу и чтобы внутри этого ремесла сделать звание мастера все более недоступной привилегией. Ведущие к этому установления возникли еще раньше эпохи «окостенения» цехового устройства; образование их начинается в XV в., а в XVI в. оно в существенных своих чертах уже закончилось. Следующие века не прибавили к ним ничего значительного; таким образом, эти установления явились продуктами цеховой системы во время ее расцвета, в каком виде она теперь кажется идеалом многим своим поклонникам.
II. Ученик, подмастерье, мастер
Замкнутость цехов делалась заметной уже при приеме ученика. Началось с исключения из ремесла женщин. Ученик должен быть мужского пола.
Сначала мужчины вовсе не имели монополии на ремесло. В Германии не сохранилось точных документов об этом. Зато во Франции дело совершенно ясно. Там еще в XIII в. женщины принципиально не были исключены из ремесла. «Из ста ремесел, статуты которых собраны в сочинении Буало[36], есть только два, совершенно исключающих женщин, и одно, в котором они не могут производить известных операций. Но во всех этих трех ремеслах женский труд и производство не были раньше исключены, что видно из самих приведенных статутов и резолюций. Зато в восьми других ремеслах о женщинах упоминается прямо как о полноправных мастерах, их полномочия совершенно равны полномочиям мужчин. Затем есть еще шесть ремесел, производившихся исключительно или преимущественно женщинами; в этих ремеслах, как и во всех других, есть три ступени: ученица, работница и мастерица; и кроме того, все прочие характерные приметы ремесла; управляют и руководят им отчасти мужчины, отчасти женщины. Во всех остальных ремеслах нет прямого указания на то, что они допускали к труду и чужих женщин, кроме жен и дочерей мастеров; но из статутов нельзя также вывести заключения о прямом воспрещении женского труда»[37].
Но и для Германии сохранились свидетельства, что уже в XIV в. женщины или образовывали собственные цехи, как, например, пряхи в Кёльне, или же присоединялись к цехам мужчин и самостоятельно занимались своим ремеслом.
В регламенте портных Франкфурта–на–Майне, составленном в 1377 г., говорится: «Если женщина, не имеющая мужа, желает заняться ремеслом, то для этого она должна прежде всего сделаться гражданкой, о чем она должна уговориться с городским управлением, затем она должна уплатить 30 шиллингов в пользу цеха и поставить четверть вина, которое выпьют ремесленники. Когда все это будет сделано, она и дети ее получат право заниматься ремеслом». (Те же требования ставились и мужчинам.Шталь,в цит. кн. стр. 80.)
Во многих местностях и другие ремесла еще в XIV в. были доступны женщинам; так, например, в Кёльне женщины принимались на равных правах с мужчинами в цехи мясников, котельников, вышивальщиков гербов и кушачников. Но вообще уже в XIV в. чужие женщины не допускаются к занятию ремеслом. В большинстве промыслов только жены и дочери мастеров сохранили право заниматься ремеслом, и так продолжалось до XVI в. Затем и это исчезло. Исключение женщин из ремесленного труда сделалось с тех пор полным и принципиальным.
Но и среди учеников мужского пола также начали делать выбор, и один слой населения за другим терял право обучать своих сыновей ремеслу. Наконец, некоторые цехи дошли до того, что стали требовать от учениковродословной(Ahnenprobe). Мастера вправе были принимать для обучения лишь тех мальчиков, которые могли доказать свое происхождение от определенного ряда предков законного, свободного и честного происхождения[38]. Требование законного происхождения в нескольких поколениях исключало большую часть пролетариев. А требование свободного происхождения сделало невозможным доступ к какому–либо цеховому ремеслу всем происходившим от крепостных крестьян. «Подлыми» считались, наконец, занятия, наиболее доступные приходившим в город крестьянам, затем многие ремесла, существовавшие в деревне вне цеха и, наконец, пополнявшиеся главным образом из подонков городского населения. Маурер (в цит. книге, II, стр. 447) называет «подлыми» занятия пастухов овец, мельников, ткачей полотна[39], затем судейских и городских работников, полевых и ночных сторожей, смотрителей за нищими, чистильщиков улиц, каретников и палачей, а также сборщиков податей, флейтистов и барабанщиков, иногда также цирюльников и банщиков.
Старейшим документом, предписывающим не допускать к ремеслу такие элементы, является, вероятно, свиток бременской башмачной управы от 1300 г. (Он существует, впрочем, только в копиях, сделанных в XVII в., где, может быть, приняты во внимание требования времени.) Этот свиток воспрещает обучать ремеслу сыновей ткачей льна и носильщиков[40].
Срок ученичества старались по возможности продолжить. Первоначально не было никаких постановлений, касающихся ученичества, не было вообще обязательности учения. Первые дошедшие до нас статуты, вводящие эту обязательность, относятся к 1304 г., когда она вводилась в Цюрихе для мельников, шляпочников и кожевников. Но всеобщей она стала лишь в XV в.
Срок учения был различный. Мы находим годичный срок учения (например, у стригальщиков сукна в Кёльне в XIV в.) и восьмилетний (у золотых дел мастеров в Кёльне же и в то же самое время).
Обыкновенно же срок трехгодичный. В Англии срок учения был очень продолжителен — до двадцати лет (наконец, правилом сделался семилетний срок); зато там после окончания срока учения ученику не ставилось никаких законных препятствий к достижению звания мастера[41].
В Германии срок учения никогда не был так длинен. Зато между ученичеством и мастерством был вставлен срок служения подмастерьем; его старались по возможности удлинить, особенно годами странствования.
Как об обычае, о путешествиях подмастерьев упоминается уже в XIV в., но тогда они еще нигде не были обязательными, напротив, существовали запрещения странствовать. Первое указание на обязательность странствования мы находим в 1477 г. у шерстоткацкого цеха города Любека; требовалось, чтобы сын мастера, прежде чем сам сделается мастером, странствовал в течение целого года. О подмастерьях там еще и речи нет. В XVI в. обязательность странствований делается более частным явлением[42].
Срок странствований колеблется между одним и шестью годами, обыкновенно он был установлен в три или четыре года.
Другим средством избежать переполнения ремесла было ограничение числа учеников и подмастерьев, которых каждый мастер вправе был держать. Этим, впрочем, достигалась еще и другая цель. Благодаря такому правилу богатые мастера не могли сделаться крупными капиталистами и не могли явиться слишком сильными конкурентами менее состоятельных.
Уже в XIV в. встречаются такие ограничения числа учеников и подмастерьев.
Так, например, в 1386 г. бургомистр и старшины портняжного цеха в Констанце издали постановление, в котором жалуются на то, что некоторые мастера держат многочисленную челядь, что вредно и опасно для других. Поэтому каждый отдельный мастер не имел права держать больше пяти батраков и двух учеников[43].
В XV в. эти ограничения распространены повсюду[44].
Не всякий подмастерье имел возможность сделаться самостоятельным. Работа зависимого ремесленника на барском дворе прекратилась, работа свободного ремесленника в доме заказчика также исчезла или исчезала. Теперь ремесленники обрабатывали собственное сырье в собственных мастерских, им нужно было владеть домами, сделать запасы. Хорошее ремесленное заведение в некоторых отраслях промышленности тогда уже требовало порядочного состояния. Состоятельность сделалась мало–помалу не только следствием, но и условием открытия самостоятельного ремесленного заведения. Не удивительно, что число батраков, никогда не достигавших самостоятельности, осужденных всю жизнь оставаться батраками, постоянно возрастало.
Но несмотря на все это, число подмастерьев, делавшихся мастерами, увеличивалось быстрее, чем было желательно для тех, которые уже достигли самостоятельности. Поэтому старались содействовать тенденции экономического развития законодательными мероприятиями и еще более затруднить достижение звания мастера, в XIII в. еще не связанное ни с какими тяжелыми условиями. Большинство этих условий возникло в XV в.
Прежде чем подмастерье делался мастером, он должен был приобрести права гражданства в городе; добившись этого, он все–таки часто целые годы принужден был ждать, пока получал право на мастерство.
Например, в статутах ульмских ткачей 1403 г. сказано: «Граждане, прожившие в Ульме пять лет на своем собственном хозяйстве, могут обучать своих детей ткацкому ремеслу и по окончании срока ученичества купить для них цеховое право (Zunftrecht). Но если чужой ткач, прибывший из деревни или из другого города, пожелает приобрести право гражданства, то, даже получив его, он в течение пяти лет не может заниматься ткацким ремеслом и не получит раньше этого срока цехового права. Но батракам или рабочим ткацкого ремесла пятилетнее пребывание в городе не дает еще права на получение цехового права, последнее им может быть дано лишь в том случае, если они перед этим в течение пяти лет уже имели права гражданства»(Шанц,в цит. кн., стр. 8).
Дальнейшим условием было испытание на звание мастера, изготовление так называемого Meisterstück. О его достоинствах судили, конечно, цеховые мастера, т. е. будущие конкуренты. Требования относительно родословной были, пожалуй, еще строже, чем предъявляемый при приеме ученика. Подмастерью приходилось платить большие приемные пошлины, устраивать для всех товарищей по цеху дорогой банкет (Meisteressen).
Подмастерью нелегко было выполнить все эти условия. Романтические мечтатели хотят нас уверить, что этими условиями старались только оградить интересы заказчиков, дать им гарантию хорошей и прочной работы. Насколько это было действительной причиной упомянутых ограничений, ясно не только из слов самих заинтересованных лиц[45], но главным образом из того, что эти ограничения совершенно уничтожались или уменьшались и делались чисто формальными для сыновей мастеров и нередко даже для тех, кто женился на дочерях и вдовах мастеров. Странно, что по отношению к ним усердная заботливость об «охранении чести сословия» совсем не проявляется. И это делалось вовсе не в эпоху «упадка» цехов, как нам охотно рассказывают. Уже в XIV в. одним лишь сыновьям и дочерям мастеров предоставлялось заниматься ремеслом мясников во Франкфурте и сапожным — в Бремене(Шанц,в цит. кн., стр. 14); а в XV в. уже встречаются даже попытки сделать цехи замкнутыми, установить определенный комплект мастеров. В 1468 г. рыбаки Гамбурга просят городской совет уменьшить их число с 50 до 40, в 1469 г. число золотых дел мастеров в этом городе уменьшается до 12, а в 1463 г. в Вормсе число виноделов ограничивается 44. В эту эпоху встречается также уже наследственность звания мастера.
Эти ограничения имели, главным образом, два важных последствия: с одной стороны, они обострили действие увеличивавшейся пролетаризации сельского населения и содействовали созданию городского пролетариата, стоявшего вне всякой цеховой организации, а с другой стороны, они создали внутри цехового ремесла противоречие между мастерами и подмастерьями. Сравнительно с числом подмастерьев число мастеров все уменьшалось, все строже становились преследования тех, кто делал попытки сделаться самостоятельным помимо цеха. Таким ремесленникам давали презрительный клички «Pfuscher», «Bönhase» и т. п. Вскоре было запрещено заниматься ремеслом вне города, в предместьях и даже в более отдаленных деревнях, иногда на несколько миль в окружности, обыкновенно же на одну милю в окружности (т. н. Bannmeile)[46]; это повело к ожесточенной борьбе между городскими цеховыми мастерами и нецеховыми сельскими и пригородными ремесленниками, к борьбе, продолжавшейся до начала крестьянских войн. Между тем как сельское население массами стремилось в города и число предлагавших свои услуги в качестве батраков и подмастерьев возрастало все более и более, подмастерьям становилось все труднее добиваться права на звание цехового мастера, все труднее становилось достигнуть самостоятельности вне цеха. Вместе с тем возрастало число людей, осужденных всю жизнь оставаться батраками; звание подмастерья из простой переходной стадии превратилось в постоянное положение для многих ремесленных рабочих. Подмастерье скоро начал чувствовать себя не будущим мастером, но предметом эксплуатации мастера; его интересы становились все более противоположными интересам мастера.
III. Борьба между подмастерьями и мастерами
На исходе Средних веков противоречия между мастерами и подмастерьями становились все резче и резче. Пока мастер сам был главным работником и лишь временно брал себе помощников, у него не было причины слишком удлинять рабочее время, он сам пострадал бы от этого больше всех. Батрак ел вместе с ним: не стоило варить для одного человека отдельно; если дела мастера шли хорошо, батрак также благоденствовал; интересы обоих были в высшей степени идентичны. Притом на заре товарного производства денежное вознаграждение играло лишь незначительную роль, нередко мастер и батрак делили между собою выручку от работы.
У страсбургских ткачей был обычай, что батрак работал с мастером на треть или половину пфеннига, т. е. он получал треть или половину выручки от общей работы(Шмоллер,в цит. кн., стр. 416). То же самое мы находим у золотых дел мастеров города Ульма по статутам 1367 г.(Шталь,в цит. кн., стр. 332).
При таких условиях могли быть поводы к спорам чисто личного, но не классового характера.
Дело принимало совершенно иной оборот, когда число подмастерьев в каком–либо ремесле увеличивалось. Следить за работой четырех или пяти подмастерьев было не так легко, как следить за одним. Мастер постепенно превращался из главного рабочего в погонщика, старавшегося выжать из подмастерьев как можно больше труда.
По мере того как их труд становился тяжелее, его труд облегчался. Если рабочих было много, то их труда было достаточно не только для содержания их самих, но и для того, чтобы доставить мастеру порядочный доход. Иногда мастеру даже труд погонщика казался слишком тяжелым, он освобождался от него введением сдельной платы, появляющейся к концу XIV в. Ее развитие можно особенно хорошо проследить в ткацком ремесле[47]. И уже в XV в. иногда находили нужным запрещать мастерам работать самим.
Чем меньше мастер работал сам, чем больше ему приходилось заботиться о том, чтобы батраки вырабатывали прибавочную стоимость, тем более он старался удлинить рабочее время. Правда, длины рабочего дня, по–видимому, не увеличивали, но зато все сильнее становится стремление уничтожить свободный понедельник и заставить батраков работать в многочисленные праздничные дни и даже по воскресеньям.
В Саксонии как раз накануне крестьянской войны герцог Генрих в 1522 г. издал строгий указ, которым он воспрещает работать в праздничные дни, но вместе с тем объявляет, что подмастерья не имеют права праздновать «свободный» или «добрый» понедельник(Геринг К. В.Geschichte des sächsischen Hochlandes. Лейпциг. 1828, II, стр. 31). В 1503 г. во время стачки подмастерьев портновского цеха в Везеле бургомистр сказал в ремесленной управе, что эти подмастерья действительно очень беспокойный народ, но что «мастера также очень виноваты, ибо они не хотят исполнить справедливое требование подмастерьев — давать им есть три раза в день, как следует, и наваливают на них слишком много работы». Он грозит мастерам штрафом, если они опять будут заставлять своих батраков работать «по воскресеньям и праздничным дням до начала церковной службы» и если будут «драть за вихры и тем более бить кулаками своих учеников». Эту речь бургомистра мы нашли приведенной у Янсена (в цит. кн. I, стр. 337). Она мало гармонирует с его цеховой идиллией.
Рука об руку со стремлением увеличить тяжесть работы шло стремление ухудшить пищу и уменьшить плату батракам. Когда приходилось кормить четыре или пять подмастерьев да двух или более учеников, то стоило уже варить для них отдельно. Таким образом, достигалась возможность «экономить» на их пище, нисколько не мешая приятной жизни семьи мастера. То, что Янсену и его единомышленникам кажется таким хорошим и патриархальным — принадлежность подмастерья к семье мастера, послужило средством к эксплуатации первого.
Еще более, чем на пище, «бережливые» мастера старались сэкономить на заработной плате. Стремление к понижению заработной платы тем сильнее, чем больше при прочих равных условиях число занятых в предприятии наемных рабочих. Когда работает толькоодин,несколько лишних пфеннигов в день не имеют значения; если же эксплуатируется сто человек, то разницу составят ежедневно столько же марок, сколько в первом случае было пфеннигов; в год эта разница возрастает до тысяч. В меньшем масштабе влияние такого отношения выражалось уже в конце Средних веков. Конечно, тогда еще не могло быть и речи о том, чтобы предприниматель–промышленник мог давать работу сотням наемных рабочих. Имея шесть–семь подмастерьев, мастер обыкновенно уже переходил в этом отношении нормальную и дозволенную меру. Все–таки этого было достаточно, чтобы стремление к уменьшению платы сделалось гораздо сильнее, чем оно было в то время, когда ремесло еще не «цвело» и когда вообще лишь немногие ремесленники были в состоянии держать хотя бы одного подмастерья.
Но, с другой стороны, возрастало также стремление батраков повысить наемную плату. В Германии это произошло вследствие революции в ценах, которая явилась результатом быстрого увеличения добычи серебра и золота в XV в. и в то же время предтечей еще более важной революции, вызванной в течение XVI в. открытием богатой золотом Америки и коснувшейся всей цивилизованной Европы. Кроме переворота в добывании благородных металлов на это повышение цен повлияла также монополия торговых обществ. Но в то же самое время возрастала роскошь, росли потребностивсехсословий, а также и потребности мастеров. Не удивительно, что жившие вместе с ними батраки, недавно еще бывшие почти равными им, также стремились принять участие в этом всеобщем подъеме.
Поэтому в XV в. и в начале XVI антагонизм между мастерами и подмастерьями становился все более и более резким именно ввопросе о вознаграждении.
Это вместе с другими обстоятельствами, на которые мы уже указывали, повело к тому, что борьба между подмастерьями и мастерами, начавшаяся еще в XIV в., становится все беспрерывнее и ожесточеннее, чем ближе мы подходим к XVI в.
Наши романтические поклонники цехов очень любят противопоставлять капиталистической промышленности цеховое ремесло как способ производства, бывший раем для рабочих и не допускавший классовой ненависти. Лишь капитализм, или (как выражаются полуазиаты) «жидовство», вытеснило из экономической жизни «этику» и посеяло змеиное семя классовой ненависти. Но уже в XIV и XV вв. цеховые мастера и землевладельцы оказываются очень далекими от хваленой райской невинности докапиталистического периода. О следующих веках нечего и говорить: в них уже проявляется влияние капиталистического грехопадения. «Расцвет» цехового ремесла основывался уже на эксплуатации наемных рабочих и вызвал ожесточеннейшую классовую борьбу.
Шанцочень верно говорит в своей отличной книге, которая в вопросе о подмастерьях нанесла страшный удар «этическому» раскрашиванию «исторической» школы: «об этом факте [эксплуатации рабочих] также следовало бы помнить тем, кто, как Шенберг (Zunftwesen, 76), говорит об огромном подъеме промышленного труда и о всеобщем благосостоянии ремесленников в XIV и XV в.; едва ли можно сомневаться в том, что благосостояние мастеров явилось главным образом благодаря не вполне оплаченному труду и поту беспокойно взиравших на будущее подмастерьев» (Gesellenverbande, стр. 21).
Несмотря на свое могущество, несмотря на то, что они очень гордились своей автономией и самостоятельностью, цехи, однако, не стыдились пользоваться для усмирения подмастерьев «помощью государства». Уже в XV в. (в Англии даже в XIV) были изданы многочисленныетаксы вознаграждения,издавались они администрацией, городским советом или владетельным князем, если город был у него в подчинении. Существовали тогда также таксы общегосударственные как для ремесленников, так и для сельских рабочих. Здесь мы приведем лишь одну, снабженную чрезвычайно характерным введением. Она представляет часть земского уложения (Landesordnung), изданного в 1482 г. герцогами Эрнстом и Альбертом для Саксонии. В ней говорится: «Нами получено множество жалоб от высшего духовенства, князей, дворянства и городов, что подданные находятся в большом упадке и несчастии, что они гибнут; все это произошло от крупных монет инепомерного вознаграждения прислуги и ремесленникови благодаря распространившейся во всех сословиях неумеренности в еде, питье и одежде. В городах же это произошло главным образом потому, что некоторые высшие духовные лица и дворянство[48], а такжесельские ремесленникиприсвоили себе такие промыслы, как приготовление солода, пивоварение и продажа пива; этого не должно быть, это не годится для них, и такого обычая прежде не было. По зрелому обсуждению следует прежде всего для оплаты прислуги и ремесленников изготовить и пустить в обращениеразменную монету низшего достоинства[49].Затем никто не должен одевать своих батраков иначе как в одежды туземного изделия, только некоторые вещи [они перечисляются] можно покупать какого угодно достоинства и раздавать их. Но если князь или дворянин дает своему батраку не обувь и одежду, а наличные деньги, то он может дать городскому батраку пять, а конюху четыре копы новых грошенов (копа — 60 шт.)». После этого следует такса вознаграждения сельских рабочих, и затем говорится: «Рабочему следует давать на хозяйских харчах 9 новых грошенов еженедельно, а на его харчах 16 грошенов. Мастеровые должны получать к обеду и к ужинутолько четыре блюда,в скоромный день суп,два мясных блюдаи овощи; в пятницу и в другие дни, когда не едят мяса, — суп, блюдо свежей или сушеной рыбы и два вида овощей; когда нужно поститься —пять блюд:суп, два рыбных и два блюда из овощей, сверх того 18 грошенов, а простые мастеровые 14 грошенов еженедельно. Если же эти мастеровые работают на собственных харчах, то полировщикам следует давать не больше 27, а простым каменщикам и т. п. не более 23 грошенов в неделю»[50].
У кого из рабочих в наш век пара и электричества не текут слюнки, когда он слышит об этих обязательных «постах», предписанных в исходе «мрачных» Средних веков?! Эти административные ограничения относительно вознаграждения и еды также относятся к фактам, из которых Янсен и qtutti nanti делают победоносные выводы о том, как счастливо и приятно жили рабочие докапиталистического периода.
Эти постановления действительно разрушают либеральную легенду о благах, которыми современная цивилизация осыпает пролетариев, но они вовсе не доказывают, что наемные рабочие той эпохичувствовалисебя особенно довольными. Для того чтобы понять положение какого–либо класса, недостаточно знать его, надо еще сравнить его с положениемдругихклассов, собщими потребностямисовременной ему эпохи. В настоящее время роскошь в одежде вообще уменьшилась, особенно в одежде мужчин; точно так же теперь вообще меньше едят. Нам обед и ужин, предписанный саксонским земским уложением, кажется очень обильным. Но в сравнении с огромными массами пищи, поедавшимися тогда, он оказывается довольно жалким[51].
Но даже этого сравнительного рассмотрения недостаточно для понимания дела. Характер общества лучше определяется направлением его развития, чем его состоянием в данный момент. Не нищета сама по себе воспитывает недовольство, но нищета вынужденная, в которой человек должен оставаться, между тем как рядом с ним другие возвышаются на ступень благосостояния. И чем быстрее совершается развитие, тем резче чувствуются его тенденции, тем энергичнее реагируют на него задетые им интересы, тем ожесточеннее социальная борьба. Перед французской революцией нищета в Германии была больше, чем во Франции, и все–таки исходной точкой переворота была последняя, ибо в ней экономическое развитие шло быстрее. С 1870 г. в Германии экономическое развитие идет быстрее, чем во всех остальных европейских государствах; в ней, а не в Англии главный очаг социал–демократии; в последней, правда, классовых противоречий гораздо больше, но в течение последних десятилетий они обостряются относительно медленно. Страной, где экономическое развитие в настоящее время идет быстрее, чем где бы то ни было, являются Соединенные Штаты; весьма возможно, что лет через десять–двадцать центр тяжести социалистического движения перейдет туда, хотя положение рабочих в Америке в среднем лучше, чем где бы то ни было.
О какой–либо эволюции наши историки культуры говорят нам очень мало. Наши либеральные историки убедительно доказывают рабочим, что они, рабочие, имеют полное основание быть счастливыми, так как благодаря машине им доступна роскошь носить чулки и носовые платки, недоступная прежде даже самым могущественным монархам. Консерваторы показывают нам несколько расписаний обедов, несколько такс вознаграждения и правил об одежде из XIV и XV вв. и говорят: вот как счастливы были крестьяне и рабочие в доброе старое время, когда цехи процветали и Церковь господствовала над общественной жизнью. Совсем иная картина получилась бы, если бы те и другие указали нам направление, в котором эволюция идет в настоящее время, и в каком направлении она шла четыреста лет тому назад. Они должны были бы сказать, что все старания эксплуатирующих классов были направлены на то, чтобы еще более погрузить в нищету трудящиеся классы. Правда, тогда, как и теперь, некоторым особенно счастливым частям рабочих классов удавалось на время не только избавиться от усиления гнета, но даже добиться улучшения в условиях жизни и труда; но если даже их жизнь улучшалась, то далеко не пропорционально улучшению быта эксплуататоров — духовенства, высшего дворянства, купцов и мастеров. Их доля в продуктах труда и в приобретениях культуры становилась все меньше и меньше.
Несмотря нажаркоеибархатные кафтаны,мы вовсе не находим в рядах подмастерьев того «цветущего благосостояния» и «довольства», того отсутствия «зависти и недоброжелательства по отношению к стоящим выше», того веселого довольства, о котором так сентиментально рассказывает Янсен. Мы встречаем у них как раз противоположное.
IV. Союзы подмастерьев
Борьба больших масс, а следовательно, и классовая борьба невоз можны без организации. Подмастерья также принуждены были организоваться.
Они тем более нуждались в организации, чем кровавее становилась классовая борьба, которую им приходилось вести[52].
Первоначально союзы подмастерьев носили характер временных, случайных соединений. Первым подобным достоверным союзом в Германии был союз подмастерьев кушачников в Бреславле, сговорившихся в 1329 г. приостановить работу на целый год(Шталь,цит. соч., стр. 390).
Но вскоре начинают встречаться и более прочные соединения подмастерьев.
Естественно, что причины, сводившие вместе подмастерьев одного ремесла в городе, дали также толчок к образованию союзов и влияли на их характер. Поводом и местом для собраний в Средние века служилицерковь и питейное заведение,иногда такжевойна.Предполагают, что некоторые светские общества возникли вследствие того, что ремесленные мастера избегали военной службы и посылали на свое место подмастерьев, получавших жалованье из цеховой кассы. Подмастерья потом и в мирные времена охотно сохраняли свою военную организацию. Примера возникшего таким образом союза мы не знаем.
Наиболее часто встречающейся формой организации подмастерьев были церковные братства и наряду с ними харчевни (Trinkstube). Первые служили преимущественно целям взаимного вспомоществования, харчевни были очагами противодействия мастерам и администрации; но функции этих двух родов ассоциаций не были строго разграничены, церковные братства часто также становились кассами противодействия.
В Германии первые братства подмастерьев встречаются в начале XV в., быть может, уже в конце XIV в., у ткачей. В 1389 г. уже говорится о казначее ткацких подмастерьев в Шпейере, а это предполагает существование кассы взаимопомощи. В Ульме ткацкие подмастерья в 1402 г. уже образовали братство, содержавшее в больнице две кровати для бедных подмастерьев и являвшееся, кроме того, похоронной кассой.
Для характеристики подобного братства мы здесь приведем правила одного из них, признания которого в 1479 г. добились страсбургские ткацкие подмастерья. В них сказано (у Шмоллера в цит. выше соч., стр. 93, напечатан первоначальный текст):
«Мы, Ганс Гербот, мастер и пять выборных ткацкого ремесла города Страсбурга, объявляем всем, кто прочтет это письмо или услышит его чтение, что к нам пришли почтенные Ганс Блезинг и Мартин Шустер из Виссорна, казначеи ткацких подмастерьев Страсбурга, и просили и требовали, чтобы мы им даровали и утвердили написанные здесь пункты, статьи и параграфы.
Братство их учреждается при большом госпитале Страсбурга, теперь и на будущее время оно должно оставаться там и не может быть перенесено в другое место. На каждое полугодие они должны выбирать двух казначеев, двух в Рождественский и двух новых в Троицкий пост. Избранные казначеи должны присягнуть, что будут трудиться для пользы общинной казны и что по мере возможности будут защищать ее от всякого вреда. Если выбранный в казначеи отказывается от этой должности, то он должен заплатить полфунта воску штрафа, выбор же все–таки должен считаться состоявшимся, как бы ни противился этому выборный, конечно, если будет утвержден мастерами. Во время обхода, совершаемого через каждые две недели для сбора еженедельного взноса, казначеи не должны тратить денег из казны на свои собственные нужды. Если подмастерье остается должным братству два пфеннига и не отдал их, когда казначеи при обходе требуют их уплаты, то он обязан заплатить два пфеннига штрафа. Не следует больше давать деньги из кассы братства заимообразно, разве если кто–нибудь заболеет, но и тогда лишь с согласия мастеров и под залог, превышающий ценностью ссуду. Всякий подмастерье должен во все посты давать в кассу братства один пфенниг, а также пожертвовать хороший страсбургский пфенниг; если подмастерье во время сбора находится вне города, то, вернувшись в город, он все–таки должен уплатить свой пфенниг».
Затем следуют постановления о посещении церкви, священных свечах и т. п. Потом статут продолжает: «Если придет чужой подмастерье, никогда еще не работавший в городе, то он может проработать здесь неделю или две беспрепятственно; но если он останется дольше, то должен дать два пфеннига вклада и потом, как следует, обязан служить братству. Подмастерья, желающие судиться с мастерами, должны платить издержки из собственного кармана, а не из кассы братства». Опять следуют постановления относительно священных свечей и затем относительно штрафов. «Подмастерье, не уплативший казначеям вклада или еженедельного взноса, не имеет права работать, пока не уплатит всего сам или пока другой порядочный подмастерье не взнесет за него. Если же это не будет сделано, то имя его нужно записать и объявлять его во всякий пост собранию подмастерьев.
Казначеи должны отдавать отчет собранию подмастерьев и присягнуть, что не возьмут из кассы больше шиллинга. Казначеи обязываются также присягою брать еженедельный и постный взнос со всех братьев. В каждый пост следует служить для всех братьев и сестер, живых или мертвых, обедню и молиться о них.
Если, Боже сохрани, кто–либо из братьев заболеет и попадет в больницу, то ему следует отпускать из кассы братства по одному пфеннигу ежедневно. Если подмастерье умрет, дай Бог, чтобы это случилось нескоро, в доме мастера или в другом месте, но не в больнице, то казначеи должны созвать всех подмастерьев к похоронам, угрожая в случае неповиновения штрафом в два пфеннига.
Всехолостые ткацкие подмастерья должны отныне служить в братстве».
Таким образом, братство было в сущностиобязательнойбольничной и похоронной кассой.
Для цехов и городской администрации эти братства были бельмом на глазу. Уничтожить их было не удобно благодаря их церковному характеру; кроме того, они становились все необходимее по мере того, как число подмастерьев возрастало и страхование болезни и похорон приобретало все большее значение. Перенесение этих страхований на цехи очень обременило бы их. Поэтому в борьбе против братств обыкновенно старались ограничить последние ролью касс взаимопомощи и подчинить их контролю цеха и администрации.
Наряду с братствами возникли харчевни. Каждый цех имел свою отдельную харчевню. «В них подготовлялась борьба между цехами и патрициями; они были главными очагами демократического движения (Шталь). Первоначально подмастерья шли вместе с мастерами. Но чем более обострялись противоречия с той и другой стороны, чем высокомернее мастера относились к подмастерьям, тем более — отчасти по необходимости, отчасти по собственному желанию — обособлялись последние и начали образовывать собственные харчевни. И ту же роль, которую в борьбе с патрициями играли харчевни цехов, начали теперь играть харчевни подмастерьев по отношению к цехам. Не удивительно, что в городах в исходе Средних веков из–за харчевен велась ожесточеннейшая борьба. Городские власти старались совершенно уничтожить их. Там, где еще существовало противоречие между цехами и городским управлением, советом, где в этом совете главную роль играли еще патриции, там иногда запрещались также и харчевни мастеров, обыкновенно, однако, не всех ремесел, а лишь тех, которые еще не достигли цеховой организации. Но в XIV и XV вв. харчевни подмастерьев были запрещены повсюду. И эти запрещения непрестанно возобновляются».
В многократно уже цитированных нами сочинениях Шмоллера и Бюхера есть многочисленные иллюстрации движения против харчевень в Страсбурге, Франкфурте и других городах.
«В 1421 г. в Майнце, Вормсе, Шаейере и Франкфурте была сделана попытка упразднить все харчевни батраков и последних заставили присягнуть, что они будут собираться вместе лишь по церковным делам. В 1390 и 1423 гг. в Констанце батракам было воспрещено заключать какие бы то ни было союзы и товарищества. То же самое было сделано повсюду. Кульминационную точку всего этого движения представляет страсбургский устав для батраков, изданный в 1465 г. Составленный путем договора между различными городами и опубликованный не только в Страсбурге, но и во всех участвовавших в договоре городах устав этот раз навсегда должен был положить конец беспорядкам»[53].
Этот «устав для батраков», своего рода «закон против социалистов», изданный нашими предками четыреста лет тому назад, настолько замечателен, что мы приведем здесь его важнейшие статьи. Они гласят:
«Таково мнение делегатов от верхне– и нижнегерманских городов, собравшихся в понедельник после юбилейного воскресения в Страсбурге для обсуждения положения ремесленных подмастерьев и других служащих батраков и постановивших держаться нижеследующего:
Во–первых, ремесленные мастера и подмастерья впредь не должны соединяться, заключать союзы или товарищества, не должны давать общие обеты или клятвы без согласия и разрешения мастеров и совета того города, в котором они живут.
Затем все батраки, кому бы они ни служили, рыцарям, слугам или горожанам, если они живут в городе, а также все служащие в городе подмастерья должны поклясться и присягнуть, что будут повиноваться бургомистру и совету своего города, что будут подчиняться их приговорам и не станут искать суда в другом месте.
Подмастерья впредь не должны также удерживать других подмастерьев от службы у мастеров своего ремесла, они не имеют права устраивать всякого рода стачки»; «опозоривание» — объявление мастера бесчестным, опала по черным спискам (Blacklegs), как их называют теперь, строго воспрещается.
Далее тот же параграф требует, чтобы подмастерье в спорах с мастерами или с другими подмастерьями обращался к суду мастеров своего города и чтобы он подчинялся решениям этого суда; исключаются лишь те случаи, когда дело подлежать суду городского совета. Каждый мастер, нанимающий батрака, должен объявить об этом не позже чем через восемь дней старшине цеха, последний должен снять с батрака присягу, что он всегда будет подчиняться суду мастеров. Затем имя батрака вносится в особую книгу. Мастер, не сделавший предписанного заявления в течение восьми дней, платит за всякий просроченный день пять шиллингов штрафа. Очень милое начало полицейского надзора над подмастерьями!
Следующий параграф постановляет, что ни ремесленные, ни другие служащие батраки не должны носить при себе ножа, разве когда они находятся в пути.
«После объявления этих постановлений ни один мастер нашего округа не должен принимать ни в качестве подмастерья, ни для домашней или Дворовой службы батрака, который воспротивится применению вышеизложенных статей, пунктов и параграфов и не захочет сообразоваться с ними; мастер, нарушивший это постановление, платит четыре гульдена штрафа». Из денежных штрафов половину получает совет, а другую половину — цех.
Ни один из союзных городов не может изменить этого устава без согласия других.
Никто из служащих батраков и не–граждан Страсбурга не должен «ходить в нашем городе ночью, тайными путями». От Пасхи до Михаила батраки и люди, не имеющие права гражданства, не должны выходить на улицу позже десяти часов вечера, от Михаила до Пасхи — позже девяти часов; исключение делается только для тех, кто выходит по поручению господ или мастеров. Нарушивший это правило наказывается денежным штрафом в тридцать шиллингов или четырехнедельной отсидкой в «тюрьме» на хлебе и воде.
Позже вышеозначенного времени батраки не должны также собираться в трактирах или в садах. Наказание в этом случае такое же, как при противозаконном выходе на улицу.
Хозяева не должны открывать свои дома и принимать батраков позже установленного времени под угрозой денежного штрафа в пять фунтов. «Но это не касается господ, служащих у рыцарей, купцов и паломников, которые честные, порядочные люди.
Батрак, настолько злокозненный, что не пожелает подчиняться этим предписаниям, не может служить в Страсбурге без разрешения мастеров и городского совета».
Кроме того, устав для батраков содержал еще следующие четыре статьи: 1. Ремесленные и другие служащие батраки отныне не должны больше иметь своих харчевен, нанимать дома и сады, не должны также собираться в общества, за исключением тех случаев, когда это ни в каком отношении не представляет опасности. 2. Во второе воскресенье после каждого поста они могут созвать собрание по поводу своих свеч, но лишь в том случае, если объявят об этом старшине цеха. Последний должен выбрать одного или двух мастеров того ремесла, в котором работают батраки, и должен послать их присутствовать в собрании. 3. Батраки должны справлять похороны в праздничные, а не в будние дни. 4. Не более трех батраков могут безнаказанно носить одинаковые шляпы, кафтаны, брюки или другие отличительные знаки.
Таким образом, харчевни и другие соединения подмастерьев были безусловно воспрещены. Лишь церковные союзы (вероятно, не «ради одних только свеч», но и ради взаимопомощи) остались разрешенными, но их подчинили контролю мастеров.
Однако последних четырех постановлений уже нет в «уставе для батраков» 1473 г., хотя он в остальном не отличается от устава 1465 г. Напечатанная выше редакция относится к 1473 г., сохранилась она в книгах суконщиков 1551 г. (оригинал приведен у Шмоллера в цит. соч., стр. 208 и след.). Стало быть, уже через восемь лет пришлось отменить самые драконовские постановления этого «закона против социалистов», а остальные также оказались недействительными.
И так дело шло повсюду. Вскоре после 1400 г. городской совет Франкфурта воспретил поденщикам и батракам содержание харчевен. Кто, несмотря на это запрещение, сдавал им внаем под харчевню дом или комнату, тот платил большой штраф — по одному гульдену в день. В один из списков этого строгого запрещения внесены одиннадцать разрешенных впоследствии харчевен, между ними харчевни батраков садовников и батраков Саксенгаузена[54].
Запрещения в самом деле оказались недействительными. В XV в. мы видим, что подмастерья всюду все более и более выдвигаются вперед и что направленные против них ограничения падают одно за другим. Подмастерья добиваются признания своих союзов, вступление в последние становится обязательным, они делаются силою. К концу этого века подмастерья занимали весьма почтенное положение и организации их имели большое значение. Но характер цехового устройства в исходе Средних веков получает совершенно иной вид, если рассматривать его не каксостояние,вытекшее из «духа» Средних веков и свойственное всей этой эпохе, но как приобретение, явившееся результатомборьбы.Однако большинство историков культуры стоят именно на первой точке зрения; то, что вконцекакой–либо эпохи является результатом долгой и ожесточенной борьбы, они описывают как состояние всей этой эпохи.
Все попытки подавить организации подмастерьев остались безуспешными, главным образом потому, что эти организации были необходимы, что их значение в городском способе производства возрастало. Ремесленная промышленность не только сделалась главным средством пропитания в большинстве городов, но внутри ее самой подмастерья по своей численности и значению приобрели большую силу в сравнении с мастерами. Процветание города становилось все более и более зависимым от наемных рабочих ремесла. Если они где–либо прекращали работу или уходили, то их ремеслу грозил упадок, покинутому ими городу — тяжелая утрата. К тому же условия того времени очень благоприятствовали крепкой сплоченности подмастерьев. Тогда города были еще невелики. По Бюхеру, население Франкфурта в 1440 г. состояло из 8000 человек, в Нюрнберге в 1449 г. насчитывалось 20 000 человек[55]. Число подмастерьев достигало 10 % всего населения[56].
Естественно, что при столь небольшой численности батраки одного ремесла в каждом городе знали друг друга лично. Сношения между ними облегчались еще благодаря тому, что все занимавшиеся одним и тем же ремеслом любили жить вместе на одной улице, нередко получавшей название по ремеслу и часто сохранившей его доныне. Кроме того, в XV и XVI вв. еще не возникла милая привычка отделять рабочих от внешнего мира, держа их, как арестантов, в мастерских с железными решетками и замазанными окнами. Насколько позволяли климатические условия, люди охотно работали на улице перед домом или по крайней мере при открытых окнах. Тогда не нужно было ни печатного слова, ни собраний, чтобы сговориться, как следует поступить. Горе тому, кто не был бы солидарен с остальными! Жизнь его была бы навсегда отравлена. Тогда отдельный рабочий не только в работе, но и в общественных отношениях вполне зависел от своих товарищей по ремеслу.
Обычай странствования сделал подмастерьев более подвижными в сравнении с тяжелыми на подъем мастерами и повел к тесному объединению чрезвычайно сплоченных организаций подмастерьев отдельных городов между собою. В то время стачка не могла быть подавлена привозом рабочих из других мест. Шмоллер горюет по этому поводу: «Для нравственного (!) и делового положения союзов подмастерьев тот факт, что большинство их членов не были местными жителями, мог иметь лишь неблагоприятное значение; он увеличивал легкомыслие, безответственность, необузданность, чувство превосходства над мастерами. Последние были прикреплены к месту; даже там, где существовали союзы между главными цехами, они лишь с трудом и медленно могли прийти к соглашению со своими товарищами в других городах. Подмастерья всегда и повсюду имели союзы и посылали известия; они не чувствовали себя гражданами города, в котором жили и работали; проведя целые годы в движении, они, не задумываясь, укладывали дорожную сумку и пускались в путь. При спорах с мастерами они, не колеблясь, с песнями и свистом массами уходили и располагались в другом городе; там они бездельничали, а при заключении мира со своим городом всегда требовали уплаты за свое содержание в чужом городе. Благодаря лучшей организации и гораздо более сильному корпоративному духу они делали невозможным всякий приток подмастерьев извне и, таким образом, часто выходили из борьбы победителями»[57].
Кроме того, они редко были обременены женами и детьми. Женатые подмастерья представляли исключение, в некоторых ремеслах они не встречались вовсе. Ведь подмастерья принадлежали к «семье» мастеров, а последние думали, что легче удастся подчинить их своему «отеческому» влиянию и держать вдали от харчевен, удобнее будет следить за ними и эксплуатировать их, давая им (сравнительно) скудную пищу и выдавая плату во всевозможных видах натурою, если держать их у себя в доме и мешать им жениться. К тому же женатый подмастерье слишком легко поддавался искушению сделаться самостоятельным если не законным путем — в качестве цехового мастера, то по крайней мере незаконным — в виде пригородного или сельского Pfuscher’a или Störer’a.
Но именно благодаря тому, что они были холостыми, подмастерья приобрели чрезвычайную силу противодействия. Безбрачие, вероятно, гораздо более, чем обычай странствовать, благоприятствовало перечисленным в цитированном выше сочинении Шмоллера свойствам и преимуществам подмастерьев, их упрямству, задору, беспечности и самоуверенности.
А насколько тяжелее борьба пролетария в настоящее время! При всякой стачке, при всяких выборах, во всех случаях, когда он несет личную ответственность за свои действия, от последствий его поступков вместе с ним страдают его жена и дети. В небольших городах, где рабочие могут легко столковаться и без помощи печати и собраний, они становятся рабами предпринимателей благодаря заботе о семье. В больших городах рабочие не знают друг друга. Для того чтобы прийти к соглашению между собою, они нуждаются в печати, в больших собраниях и союзах. Теперь уже недостаточно личных и устных соглашений для того, чтобы создать ту сплоченность, то единодушие, которые гораздо более нужны в борьбе против централизованного могущественного капитала, чем в борьбе с мелкими мастерами и ремесленниками; не удивительно, что экономическая борьба рабочих теперь принимает все более и более политический характер, что свобода для них означает хлеб, что тот, кто лишает их политических прав, лишает их также и хлеба и что обстоятельства повсюду вынуждают их расширить борьбу за повышение заработной платы и сокращение рабочего времени в борьбу за политическую власть.
У ремесленных подмастерьев исхода Средних веков вплоть до Новейшего времени мы не находим никаких особенных, свойственных им политических тенденций. Они совершенно были поглощены своими промышленными организациями, благодаря которым достигли таких успехов, создали себе такое положение, какого в наше время даже при наличности широких политических прав и при исключительно благоприятных условиях могли достигнуть лишь немногие рабочие организации, да и те только временно. Само собою разумеется, что условия не во всех ремеслах одинаково благоприятствовали подмастерьям. Существовали слабые и сильные, совсем лишенные влияния и могущественные организации. Многие слои пролетариев, которых нетрудно было заменить другими, вовсе не достигли организации и зависели от произвола эксплуататоров. Среди них не проявлялись ни «корпоративный дух», ни «идея любви к ближнему», якобы распространенные в Средние века повсюду.
Случалось даже, что организации рабочих, возникшие в XIII и XIV вв., опять распадались. Эта участь постигала необученных рабочих, поденщиков, их организации распадались под напором сельских нецеховых конкурентов. Этому, вероятно, способствовал упадок земледелия в городах. Но неземледельческие поденщики также не избегли этой участи. Так, напр., в конце XIV в. (1387 г.) франкфуртские строительные рабочие, рабочие–виноделы и носильщики еще имеют организацию. Но рядом с цеховыми встречаются уже и нецеховые поденщики, напр., 16 виноделов,4носильщика, 10 пильщиков и 6 переносчиков. В 1440 г. цех строительных рабочих уже не существует; цех виноделов прозябает до XV в., а цех носильщиков — до первой половины XVI в. включительно, но наряду с ними нецеховые элементы приобретают все большее значение.
Эти городские пролетарии, никогда не достигавшие организации или снова терявшие ее, падали все ниже и ниже, нередко абсолютно и всегда относительно в сравнении с организованными подмастерьями. Пропасть между теми и другими становилась все шире и глубже.
V. Городская рабочая аристократия
Чем больше были успехи организованных ремесленных подмастерьев, тем более они чувствовали себя привилегированным классом, аристократами, которые так же презрительно относились к стоявшим ниже их пролетариям — «подлым людям», как и сами мастера. Подмастерье, приводивший в харчевню «подлых людей», подвергался наказанию. Кого следовало разуметь под этим названием — мы уже сказали выше. Вскоре тщеславию организованных рабочих стало обидно называться так же, как и все другие пролетарии. Во второй половине XV в. мы видим, что они повсюду с возмущением отказываются от названия «батрак» и требуют, чтобы их называли «подмастерья». Некоторые господа усматривают в этом пробуждение «демократического духа», попытку встать в социальном отношении на одну ступень с мастерами или по крайней мере приблизиться к ним. Мы не разделяем этого воззрения. Именно пока наемные рабочие назывались батраками, они социально стояли гораздо ближе к мастерам, чем сделавшись подмастерьями. Теперь они, правда, возвысились над крестьянами и пролетариями, но не так быстро, как мастера, ставшие их эксплуататорами и повелителями. Еще в XIV в. батраки пили в одной харчевне с мастерами. Но уже в XV в. мастера считали ниже своего достоинства сидеть за одним столом с батраками. Последние были изгнаны из харчевен мастеров, им пришлось вести долгую борьбу из–за собственных харчевен. И при таких условиях им могло бы прийти в голову чувствовать себя более равноправными с мастерами, чем прежде!
Нет, они стыдились смешиваться с другими батраками, не только не принимавшими участия во всеобщем подъеме, но очень часто опускавшимися еще ниже. В настоящее время тщеславие, подобное тому, которое заставляло подмастерьев брезговать названием батраков, можно иногда встретить в тех отраслях производства, где рабочие, благодаря профессиональным союзам, завоевали себе особые привилегии; это чаще всего квалифицированные рабочие, которым до сих пор ни машины, ни женский труд не приносили своею конкуренцией особенного вреда. Еще нс очень давно наши наборщики, например, обижались, когда их называли рабочими. Они считали себя… «художниками», «артистами».
Чем больше выгод доставляли промышленные союзы подмастерьев различных ремесел, тем более суживался кругозор организованных в них рабочих. Их единственною целью стало сделать свой союз самым сильным и могущественным не только по отношению к мастерам, но и по отношению к подмастерьям других ремесел. Их организация развивала не классовое самосознание, а узкий кастовый дух, мелочное соревнование и тщеславие.
Первоначально в союзы подмастерьев принимались также рабочие других ремесел, даже люди, принадлежавшие к другим сословиям, но симпатизировавшие подмастерьям. Впоследствии это прекратилось. Так, например, в братство слесарных подмастерьев во Франкфурте были приняты:
от 1402 до 1471 г. — 1096 членов — из них 27 подмастерьев
от 1472 до 1524 г. — 1794 членов — из них 6 подмастерьев
от 1402 до 1471 г. — 35 подмастерьев неметаллич. ремесел
от 1472 до 1496 г. — 6 членов
С 1496 г. вообще перестали принимать подмастерьев, работавших не в металлическом производстве[58]. Эти цифры можно бы, пожалуй, объяснить и тем, что наряду с братством слесарей образовались еще и другие союзы, так что чужие подмастерья не имели надобности искать опоры в организации слесарей. Но до какой степени доходило мелочное соревнование между различными союзами — об этом свидетельствуют бесчисленные распри. Вскоре трудно было найти что–либо более чувствительное, чем «сословная честь» подмастерьев. Она была почти так же нежна и хрупка, как в наше время честь офицера иди студента корпорации. Причиной этой тонкой чувствительности было не высокоразвитое чувство чести, но высокоразвитое самомнение.
Известен вызов, посланный в 1471 г. лейпцигскими сапожными подмастерьями тамошнему университету в защиту оскорбленной сословной чести. Такими же самоуверенными были пекари и служители маркграфа Якова Баденского, пославшие в 1470 г. вызов имперским городам Рейтлингену и Эслингену. В 1477 г. было еще лучше: повар г–на фон Эппенштейна на Мюнценберге со своими помощниками послал вызов графу Зольмскому[59]. Борьба рабочих между собою происходила уже в XIV в. Так, например, в 1350 г. случилось в Страсбурге между шерстоткацкими и шерстобитными подмастерьями, между первыми и холстоткацкими батраками. Но упрямее всех были, вероятно, пекарские подмастерья города Кольмара; они в 1495 г. устроили стачку из–за того, что городской совет позволил другим товариществам, имевшим такие же дорогие свечи, как они, идти в день перенесения плащаницы вместе с ними рядом со Святыми Дарами. Стачка продолжалась десять лет, пока пекари не победили города и товарищей подмастерьев. Подобных случаев можно насчитать бесчисленное множество.
Ввиду такой умственной ограниченности антагонизм между мастерами и подмастерьями и вытекавшая из него борьба, несмотря на всю ее ожесточенность и непрерывность, не могли создать целостного рабочего движения, а также и стремлений к преобразованию общества. Именно в наиболее сильных рабочих организациях не только не развивалось сознание солидарности с другими рабочими, классовое самосознание, а напротив, в них появилосьпротиворечие,с одной стороны, с другими развивавшимися организациями, успехи которых возбуждали зависть, а с другой — с возрастающей массой пролетариата, не сумевшего организоваться и все более погружающегося в нужду и нищету. Только капиталистическая промышленность повела к разложению организации подмастерьев, деградировала их в социальном отношении и поставила их на одну доску с остальными пролетариями. Таким образом, лишь капиталистический способ производства подготовил почву для цельного классового самосознания всего рабочего класса. Если этот способ производства и ведет там и сям к возникновению новой рабочей аристократии, то ненадолго. Он имеет тенденцию нивелировать весь рабочий класс. Одним из величайших переворотов, подготовляемых им в настоящее время, является уничтожение аристократического слоя интеллигентных рабочих, Уравнение умственного труда с физическим; это такой огромный и неслыханный переворот, что он и доныне многим мудрым людям кажется бессмысленной утопией, хотя уже и начался перед их глазами.
Ремесленное производство Средних веков не имело такого революционного характера. Организованные подмастерья были беспокойным, задорным народом, умевшим обращаться с оружием, ревниво оберегавшим свои права и сословную честь. Они гораздо более, чем современные рабочие, были склонны добиваться своих прав путем прекращения работы, беспорядками, в случае необходимости даже силою оружия.
Их поведение было гораздо «радикальнее» поведения современного пролетариата. Большинство наших анархистов — истинные овечки в сравнении с дерзкими и легкомысленными подмастерьями исхода Средних веков. Но это касается только их внешнего поведения. Их стремления носили очень умеренный характер. «Свободный понедельник» представлял, вероятно, самое радикальное требование подмастерьев. Да и незачем им было стремиться к ниспровержению общества, в котором они принадлежали к числу привилегированных, в преимуществах которого они имели свою долю, хотя и меньшую, чем доля мастеров или купцов и князей. Правда, их доля становилась все меньше в сравнении с долей последних; они вели ожесточенную борьбу для увеличения своей части, но они никогда не шли против окружающего их общества. В революционные эпохи они, положим, присоединялись к другим, более радикальным революционным элементам. Но ведь и цеховые мастера делали то же самое, когда боролись с «благородными» городскими общинниками и купцами. Однако мастера и подмастерья были одинаково ненадежными, у них не было никакой выдержки. При первом препятствии, при первой неудаче они отказывались от восстания, цели которого с самого начала были им не особенно близки, которым они хотели воспользоваться лишь для содействия своим частным, минутным интересам. Это было также одною из причин, почему революционное движение 1525 г. так быстро рухнуло. Новое общество, социальный идеал не были целью союзов подмастерьев в исходе Средних веков.
Глава 3. Капитал и труд в горной промышленности
I. Марка (Markgenossenschaft) и горное право
В древности, насколько нам известно, горнорабочими были исключительно невольники — рабы или отбывавшие наказание преступники. В Средние века горнорабочие были свободными людьми. Первоначально даже членами марки.
Мы уже указывали, что область каждого поземельного союза распадалась на две части — раздельную и нераздельную марку.
Каждая семья союза получала в деревне участок земли, на котором стояла усадьба (дом, хозяйственные постройки и сад), в частную собственность. Кроме того, пахотная земля также выделялась из общей нераздельной марки и по известным правилам распределялась между семьями.
Пастбище, лес, вода и дороги оставались общей собственностью и образовывали нераздельную полевую марку (Feldmark), но площадь ее с течением времени уменьшалась отчасти благодаря увеличению населения, вызывавшему основание новых деревень и выделение для них новых полевых марок из общей марки, отчасти же благодаря вытеснению скотоводства и охоты земледелием, что повело к увеличению раздельной полевой марки на счет нераздельной.
Доля каждого члена союза в раздельной полевой марке, так же как и в пользовании общей маркой, первоначально была равна для всех. Но способ пользования определялся всеми членами сообща. Они регулировали пользование пастбищем, вывоз листовой подстилки, строительных материалов и топлива из лесов и, наконец, добычу камней. Каждый член союза имел право пользоваться на известных условиях камнями из каменоломен в пределах общей марки.
В большинстве неземельных союзов добывание камней осталось второстепенным занятием, им занимались лишь в исключительных случаях. Совсем иначе дело обстояло в местностях, где находились залежи соли, меди, железа и тем более серебра или золота; или же — что случалось, пожалуй, чаще — где новоприбывшее германцы завладевали горными промыслами римлян. Там труд откапывания минеральных богатств, ломка и добыча руды и драгоценных металлов вскоре должны были выступить на первый план. Упомянутые минералы требовались и разыскивались повсюду, но находили их лишь в немногих местах. Поэтому общины, обладавшие такими местами, рано начали эксплуатировать минеральные богатства в большей мере, чем было нужно для удовлетворения их собственных потребностей, и стали отдавать излишек соседним общинам в обмен на их продукты. Таким образом, эти минералы являются первыми объектами товарного производства и товарного обмена.
Горнопромышленные округа были расположены главным образом в горах, где земледелие играло, очевидно, незначительную роль. Чем сильнее развивалась горная промышленность, тем более падало, в сравнении с нею, земледелие. Не нужно было столько пахатной земли, как прежде, потому что средства к жизни можно было получать в обмен на продукты горного промысла. Земледелие и скотоводство теряли все большее число рук, благодаря тому что члены поземельного союза все больше и больше занимались горным промыслом, когда он сделался прибыльным. Производство для собственного потребления имеет свой естественный предел в собственных потребностях производителя. Пределы товарного производства определяются потребностями рынка, а последний для продуктов горного промысла был, в сущности, безграничным, ибо немногие местности, где находились и добывались соль и металлы, не могли производить больше, чем требовал рынок, который был гораздо обширнее, чем можно бы думать. Драгоценные вещества передавались из рук в руки, из деревни в деревню, продукты горного промысла переносились на огромные расстояния от места добычи. В особенно благоприятных в этом отношении условиях находились металлы. В переработанном виде (в виде оружия, предметов домашнего обихода и украшений) они были особенно приспособлены для перевозки на дальние расстояния[60]. То, что ныне применимо лишь к благородным металлам, пожалуй, даже к одному только золоту, которое является товаром всем нужным и в котором никогда не может быть избытка, то в начале товарного производства было справедливо также относительно железа, меди, а иногда даже соли. Спрос на эти продукты был, можно сказать, безграничен. Не удивительно поэтому, что везде, где почва изобиловала полезными ископаемыми, горный промысел сделался важнейшим занятием населения. Земледелие, которое долго еще служило только для удовлетворения собственных потребностей, а не для товарного производства, отступило на второй план перед горным промыслом.
Первоначально рудники устраивались на землях общего пользования. Но как же приходилось поступать в том случае, когда с развитием горного промысла стали искать и находили залежи ископаемых на полевых землях? Земли эти были распределены исключительно для целей земледелия; раз эта цель не достигалась, земля не обрабатывалась, то и распоряжение ею снова переходило к общине. Так происходило дело всегда, когда начинали добывать руду на надельном участке. Но так как горный промысел везде, где он развивался, делался важнее земледелия, то вскоре стоило тольконайтиминеральное богатство на полевой земле, чтобы таковая снова поступила в общее пользование. Чтобы еще сильнее способствовать развитию горного промысла, самуювероятностьприсутствия ископаемых в надельных землях стали считать достаточной для возвращения поля в общее пользование. Наконец, жадность к драгоценным ископаемым уничтожила даже частную собственность наусадьбу.Всякий член общины получил правовсюду,где бы то ни было на территории общины, разыскивать рудоносные пласты и производить раскопки. Если это кому–либо приносило ущерб, он мог требовать вознаграждения, но не могпрепятствоватьпоискам. «Ибо горное право так сильно, что никто, ни король, ни герцог, ни граф, не могут ничего поделать против него, если кто–нибудь хочет копать даже в огородах и дальше, под спальной человека», так сказано в старой книге Штейнфельдского аббатства[61].
Вообще в развитии организации общины тем сильнее заметна тенденция расширить права и область частной собственности за счет прав общего пользования, чем большее значение приобретало земледелие в сравнении со скотоводством и охотой. Но в горнопромышленных округах, где земледелие, благодаря горному промыслу, теряло свое значение, мы видим противоположную тенденцию. Горное право ограничивает права частной собственности и в некоторых случаях опять обращает ее в общее пользование.
Но рудники переходили в область общего пользования лишь для того, чтобы тотчас же снова быть выделенными из нее. Первые рудники были чрезвычайно примитивны: это были простые поверхностные сооружения — ямы, из которых доставали руду. Для разработки такого рудника было достаточно одного человека или вообще немногих рабочих. Пользоваться им сообща, как например, пастбищем, было невозможно. Приходилось передавать отдельные рудники в пользование отдельных членов общины, как передавались в их пользование отдельные участки пахатного поля, лугов и проч. Но так как различные рудники давали различный доход и так как число их нельзя было увеличивать произвольно, как число участков полевой земли, то для ограждения интересов общины передача эта совершалась лишь при условии, что лицо, эксплуатирующее Рудник, уступает общине определенную долю прибыли. Подобно пользованию полевым участком, эксплуатация рудников находилась под контролем и руководством общин, и брошенный рудник переходил обратно к ней, как и необработанное поле. Как только хозяин рудника прекращал его разработку, он терял всякое право на него.
Естественно, что право получить в пользование рудник принадлежало прежде всего тому, кто нашел его, а не тому, кому прежде принадлежала земля, на которой он находился, если она была уже частной собственностью. Это право первого заявившего об открытии рудника сохранилось до нашего времени в горном законодательстве.
Добыча менее ценных ископаемых долго производилась самым примитивным способом, добыча железа и каменного угля местами осталась и поныне в таком же положении, но добыча благородных металлов давно уже достигла высокой степени техники. Рудники становились все обширнее, все сложнее, и эксплуатация их представляла все больше опасностей. Каждому отдельному члену общины, отдельному промышленнику становилось все затруднительнее заниматься эксплуатацией за свой страх, по своему усмотрению. Отдельные рудники становились все в большую и большую зависимость друг от друга, все более превращались в одно целое. Как ни заботились отдельные промышленники о том, чтобы их рудники или участки оставались самостоятельными, чтобы каждый сохранял право распоряжаться на своем участке, все–таки техническая необходимость заставляла объединятьпроизводствов одно целое. Чиновник общины,«горный мастер»,первоначально только контролировавший эксплуатацию рудников, мало–помалу сделался руководителем всего производства, которое он организовывал планомерно.
Но рудники, достигшие такого развития, были обыкновенно так богаты, что доходы промышленников и членов общины (эти два понятия вначале, вероятно, совпадали) все более и более освобождали их от труда, который, наконец, совсем перешел к наемным рудокопам. Промышленники мало–помалу превращались вкапиталистов.
В богатых рудниках число рабочих постоянно увеличивалось. К ним следует прибавить рабочих при металлургических заводах, где из руды выплавлялся металл. Наряду с ними в горнопромышленные округа иммигрировала постоянно увеличивавшаяся масса ремесленников, приготовлявших орудия для работ, обрабатывавших добытые металлы и вообще служивших возрастающим потребностям населения. Купцы также получали большие доходы в этих округах от вывоза добытых богатств, и число их быстро возрастало.
Таким образом, около рудника возникал город, «горный город», в котором члены общины, «владельцы копий и плавильных заводов» вместе с купцами, вероятно, частью вышедшими также из их среды, образовали меньшинство — аристократию.
Как ни своеобразна была организация этих горных общин, все–таки они несомненно оставались именно общинами. Разумеется, земледелие и скотоводство потеряли у них все свое значение. Но кроме рудников огромное значение для них имели леса, доставлявшие топливо для плавильных печей. Поэтому там, где еще сохранилось древнее общинное устройство, община горная является в то же времялесной общиной(Waldgenossenschaft).
Какой вид принимало, таким образом, устройство древней горной общины, наглядно показывает картина «большой горной общины Гарца, с ее центром Госларом», которую нам рисует Гирке[62]:
«В городе группа владельцев копей и заводов (montani и silvani) занимала среднее место между корпорациями купцов и цехами (монетчиками, суровщиками и ремесленниками); как корпорация, она принимала участие в городском управлении, посылала депутатов для составления статутов общины; при всяком изменении законов городской совет должен был спрашивать ее мнения. Кроме того, по городовому праву она была освобождена от ареста (имущества) и имела право на более широкую самопомощь по отношению к своим служащим. По отношению к лесам Гарца названная корпорация горнопромышленников пользовалась всеми правами собственно лесной общины — правом эксплуатации лесов, правом занятия охотой и рыбным промыслом в них. В своих внутренних делах, в деле заведывания и управления рудниками и заводами названная община была вполне самостоятельной. Только высший надзор и высший суд над нею принадлежали первоначально имперскому фогту, а впоследствии городу Гослару, в частности же городскому совету из шести выборных лиц. Промышленники под общим руководством выбранного ими горного мастера иди судьи сами вели горный промысел и сами, хотя и под влиянием городского совета, вырабатывали на своих общих собраниях в Госларе горные законы (Bergordnung). В качестве присяжных они участвовали в суде горного мастера, бывшем первой инстанцией в долговых и специально горных спорах».
Однако горные общины ненадолго сохранили свое общинное устройство в первоначальной его чистоте. Развитию и сохранению горных общин, как и общин земельных, помешало возникновение крупного землевладения.
Разумеется, богатые горные общины располагали гораздо большими средствами для защиты против своих притеснителей, чем бедные крестьянские; мы не встречали также примера, чтоб рудокопы в Средние века где–либо сделались оброчными или крепостными. Но именно богатство горных промыслов и соблазняло «господ» подчинить их себе. «Господа» объявили горный промысел наравне с охотой своей привилегией: во многих княжествах на левом берегу Рейна горный промысел определенно приравнивается к охоте, и «милостивому господину» предоставляется «охота на земле и под землею». Но крупнейшим землевладельцем страны был король; ему с самого начала удалось присвоить себе ряд рудников; вскоре он предъявил также права на горные промыслы, присвоенные дворянами, епископами или монастырями. В конце концов короли — а в Германии императоры — объявили, что никто не имеет права на горный промысел, не получив его от них в качестве лена. Горный промысел — первоначально только добыча золота, серебра и соли — был объявленрегалией.
Сначала императорам в самом деле удалось хотя отчасти осуществить свои претензии. В вышеназванной книге Ахенбаха есть несколько таких примеров. Так, например, в XII в. Фридрих I заставил нескольких епископов принять от него свои рудники в ленное владение. Но уже в следующем веке начался упадок императорской власти и возвышение крупных землевладельцев, превратившихся во владетельных князей. Горная регалия перешла теперь к ним, и они сделались скоро достаточно сильными для того, чтобы добиться признания этой регалии среди мелких землевладельцев и отдельных общин.
Уже Карл IV принужден был признать в своей «Золотой булле» горную регалию принадлежностью курфюрстов. Наконец, Карл V в своей капитуляции 1519 г. гарантировал всем имперским сословиям их регалии.
Общинная организация в горном промысле в то время уже совсем исчезла, по крайней мере там, где существовали более крупные рудники. Не только места выборных общинных чиновников были заняты княжескими чиновниками, которые независимо от членов общины и промышленников руководили ведением горного промысла, судили и решали, кому можно было дать в ленное владение рудник, а кому нет, но и вообще исчезла исключительность общинного устройства в горном промысле. Организация горной промышленности делалась все несовместнее с ограничениями этого устройства. Требовалось все большее число рабочих, которых приходилось привлекать издалека, потому что в пустынных горных округах, где находились рудники, население было очень редкое. Но чем обширнее и ценнее становились горные рудники, тем более они нуждались в притоке крупных капиталов; отсюда стремление открыть доступ к приобретению в собственность горных промыслов крупным капиталистам, не входившим в состав общины. То обстоятельство, что капиталисты и купцы находились обыкновенно в очень хороших отношениях с князьями, которым они часто помогали выходить из затруднительного положения путем займов, способствовало также старанию князей, пользуясь своим могуществом, уничтожать привилегии членов общин на исключительную эксплуатацию горных промыслов. Рудники были выделены из общинных земель, и земли, где они находились, были объявлены «свободными». На свободных землях горный промысел был доступен всем получившим на то разрешение князя. Когда, таким образом, преграды, препятствовавшие притоку посторонних элементов в общину, были уничтожены, в рудники, особенно золотые и серебряные, быстро хлынула пестрая масса купцов, ростовщиков, авантюристов, рабочих и нищих, явившихся сюда искать счастья. Лишь благодаря этому сделалось возможным быстрое развитие крупных рудников.
Всякая связь между горным промыслом и общиною была уничтожена. Не удивительно, что стоящие на точке зрения римского права юристы, и без того ничего не смыслившие в общинном устройстве, совсем не могли понять возникшего из него германского горного права. Лишь замечательные исследования Г. Л. фон Маурера об устройстве общин дали ключ к германскому горному праву, как и ко многим другим социальным явлениям.
II. Крупное капиталистическое производство в горном деле
В начале XVI в. германский горный промысел представлял для воспитанного на римском праве юриста странное зрелище.
Эксплуататор рудника не имел полного права собственности на него, а лишь право пользования им. Предоставлением этого права распоряжался княжеский чиновник — горный мастер. Получивший отвод (Muther) учреждал товарищество из четырех (а впоследствии и более) паев, или куксов[63](от чешского Kus, т. е. часть). Определенное число этих паев принадлежало князю. Паи можно было продавать; владелец одного или нескольких паев был «пайщик» (Gewerke). Таким образом, рудники эксплуатировались акционерными обществами. Владение паями не давало права собственности на рудник, но лишь на чистую прибыль, получаемую от его эксплуатации. Прибыль эта делилась между владельцами паев, равно как и расходы по эксплуатации. Если расходы в течение некоторого времени превышали приход и один из пайщиков был не в состоянии платить причитавшихся на его долю расходов, то он терял свой пай и товарищи могли передать его другому. Если рудник вообще не эксплуатировался, то все товарищество теряло права на него и князь мог передать его в лен другому.
Но кроме этих особенностей, кажущихся насмешкой над понятиями о собственности по римскому праву, самая эксплуатация рудников велась под руководством чиновников князя, узурпировавшего права, принадлежавшие раньше общине, и голос пайщиков имел очень мало значения в заведывании рудниками.
Горный статут герцога и курфюрста Августа Саксонского (напечатан в 1574 г.) перечисляет в третьей статье следующих назначенных князем чиновников: двух горных советников (Bergrath), которые дважды в год в сопровождении начальника (Hauptmann), главного горного мастера (Oberbergmeister) и управляющего горным округом (Bergwerksverwalter) должны были посещать отдельные рудники. «Кроме того, мы назначили для каждого горного города, смотря по положению и размерам промысла, горного мастера и изрядное число присяжных (Geschworene), сведущих в горном деле людей, десятников (Zehender), особых распределителей прибыли каждые % года (Austheiler), писарей, ведущих книгу, где вписаны акционеры и их участки (Gegenschreiber), секретарей горного правления (Bergschreiber), управляющих металлургическими заводами (Hüttenverwaler), бухгалтеров (Hüttenreuter), ревизоров и заводских писарей (Recess–und Hüttenschreiber), обжигальщиков серебряной руды (Silberbrenner) и маркшейдеров».
Пайщики назначают (§42)штейгеров и шахтмейстеров, но лишь с разрешения и утверждения начальника и главного горного мастера, управляющего горным округом, и горного мастера каждого рудника. По этому документу чиновники эти имеют право увольнять штейгеров и шахтмейстеров. Шахтмейстер нанимает и увольняет рабочих, но лишь с согласия горного мастера и двух присяжных.
Книга Агриколы[64], из которой мы заимствовали последнее сведение, сообщает также более подробно о функциях отдельных чиновников.
Горному начальнику все должны повиноваться, он является высшим судьею. Непосредственно за ним следует горный мастер; по средам последний вместе с присяжными производит суд. В другие дни он посещает рудники и указывает, что в них надо делать. По субботам штейгеры должны отдавать ему отчет за неделю.
Горный писарь пишет «записки для тех, кто желает получить рудник» и каждую четверть года приготовляет для пайщиков отчеты о приходах и расходах по рудникам, книги которых он ведет. Десятник принимает выручку от добычи и выдает из нее штейгерам деньги, нужные для производства работ в руднике. Чистый доход заведующий его распределением передает пайщикам. Если вместо дохода получается дефицит, то горный писарь пишет сумму приходящейся доплаты на бумаге, которая после утверждения горным мастером и двумя присяжными прибивается к дверям пайщиков (или их доверенных).
Штейгер управляет рудником и платит жалованье, размеры которого он определяет совместно с присяжными. Иногда они (присяжные) вместе со штейгерами заставляют рабочих делать в разных частях рудника пробную добычу породы, чтобы в зависимости от твердости установить надлежащую плату за добычу в соответствующих забоях[65].
Если рабочие неожиданно находят твердую породу, то вознаграждение их увеличивается сообразно этому или же, напротив, уменьшается, если порода окажется мягче, чем предполагалось.
Наконец, шахтмейстер руководит работами в руднике и наблюдает за ними.
Кроме ведения коммерческой стороны дела, не отличавшейся, впрочем, сложностью, особенно в серебряных рудниках, продукт которых шел на чеканку монеты, роль пайщиков сводилась лишь к уплате денег при дефиците и получению их при успешном ходе дела. Правда, Агрикола (стр. 31) говорит, что пайщики должны бы жить в горах, чтобы присматривать за своими рабочими. Они не должны полагаться на штейгеров: «хозяйский глаз делает коней гладкими». Но это предостережение Агриколы только доказывает нам, что уже в его время пайщики любили жить вдали от места, где создавались их богатства; они сделались лишними в процессе производства, ведение которого взяла в свои руки княжеская бюрократия.
Вместе с умалением личного участия пайщиков в разработке принадлежавших им рудников росли требования на их капиталы. Успешная и прибыльная эксплуатация горного промысла сделалась вскоре привилегией крупных капиталистов, крупных городских купцов и банкиров.
В конце Средних веков и в начале Новейшего времени техника горного дела сильно развилась, особенно в Германии, считавшейся тогда «Перу Европы», самой богатой золотом и серебром страной нашей части света.
Чем более углубляются шахты и разработка рудника, тем опаснее и труднее становятся работы в них. Рудники для добычи большинства ископаемых, например железных руд и каменного угля, имели крайне примитивное устройство, допускавшее разработку на небольшой сравнительно глубине[66].
Подъем и доставка добытого материала заизвестными пределами глубиныстановился слишком трудным; в выработках ощущался недостаток свежего воздуха, и благодаря этому дальнейшее углубление становилось невозможным, подземные воды затопляли шахты. Однако жадность к благородным металлам сумела победить все эти препятствия; она заставляла служить себе ум практиков и ученых, ставила возникшей в то время научной технике все новые и более широкие задачи, толкала ее от одного изобретения к другому, чтобы покорить силы природы, заставляла изобретать более и более совершенные орудия, возводить грандиознейшие сооружения.
Таким образом, уже в XVI в. мы находим горное дело Германии на очень высокой ступени развития.
Кто желает ознакомиться с ним поближе, тот найдет отличное руководство в упоминавшейся выше книге Георга Агриколы из Хемница.
Для нашей цели, однако, скорее подходит менее подробное и специальное, но зато более живое, образное, сжатое описание современных приспособлений в горном деле, которое дает в своей «Сарепте» пастор Матезиус, бывший в то время проповедником в Иоахимстале — одном из важнейших центров серебро–свинцовых рудников в Саксонии[67].
Наука уже поступила на службу к горному промыслу. Теоретически образованные инженеры устраивали рудники и копи и руководили ими. Этот труд уже далеко превосходил силы простого, необразованного горнорабочего.
Правда, применять компас должен был уметь и последний. «Это прекрасные инструменты, достойные похвалы и благодарности. Ибо они ведут не только путешественников на суше и мореплавателей в открытом море, но и вам, горнорабочим, находящимся под землею, они указывают, в какую сторону ведут ходы и куда вы должны идти». Из этих слов ясно, какие сложные разветвления представляли уже в то время подземные выработки, если горнорабочий должен был пользоваться компасом, чтобы не заблудиться. Большие услуги он оказывает инженерам при тригонометрических измерениях для определения границ отдельных рудников, при проведении вентиляционных шахт и т. п. «Особенно же необходим он в благородном искусстве маркшейдера, без которого в горном деле нельзя обойтись, желая работать с выгодой для хозяина рудника, желая правильно задать направление выработок для их соединения, задержать приток воды, направить струю воздуха по выработкам, предохранить себя от вторжения в смежные рудники и т. п. Маркшейдерские ученики должны прилежно изучать евклидову и основную геометрии, должны научиться приемам измерения, изучить устройство применяемых при этом приборов, и только мастера своего дела могут понимать толк в триангуляции и пропорциях».
Здесь мы уже видим развитие одной из особенностей крупного капиталистического производства, разделение рабочих на два класса. С одной стороны — простые рабочие, от которых требуется главным образом физическая сила, а с другой — рабочие образованные, от которых требовалось напряжение сил духовных.
Однако в начале XVI в. еще не было «перепроизводства интеллигенции», по крайней мере его не было в технической области, скорее его можно было встретить в области богословия. Инженеров еще не было тогда так много, как теперь, и поэтому ценились они очень высоко. Поэтому и Матезиус восклицает, что должно «хвалить труд и работу искусников и предпочитать таких чудодеев, обладающих истиной, другим горным техникам, которые могут лишь восстановить старую шахту. Ведь князья и господа тоже умеют ценить таких искусных людей, которых Бог и природа предпочли другим. Император Максимилиан очень хорошо обходился со своими искусниками. Ибо, когда человек, оборудовавший промысел в Инсбруке, устроивший в Куттенберге водоотливные машины и осушивший большое озеро при помощи машин вроде сифонов, встретил со стороны некоторых дурное обращение и стал жаловаться императору, то благочестивый император сказал: «Эти люди не умеют обходиться с умными людьми».
Но так как в наше время, слава Богу, маркшейдерское и другие свободные искусства изучаются наряду с Евангелием в школах и уже многие люди знают их пользу и как следует пользоваться для измерения земли квадрангуляцией и триангуляцией, то владельцы горных промыслов и горнопромышленные города должны способствовать и помогать умным головам, способным и склонным к этому, любящим математику и искусства, чтобы они основательно могли изучить маркшейдерское искусство и изобретали полезные и прочные машины, чтобы за недорогую цену можно было постоянно извлекать воду и руду».
Следовательно, в горном деле наука уже в начале XVI в. служила производству. Традиции, обычаи отцов, играющие столь большую роль в ремесле, изгнаны, их место занимает в качестве революционного фактора методическое научное исследование; целью его является постоянная эволюция производства, изобретение все лучших инструментов, т. е. таких, которые, требуя наименьших затрат, сберегают наибольшую массу труда. Все это черты, свойственные современной крупной капиталистической промышленности.
До чего при таких условиях дошло машинное производство в горном промысле, видно из следующего описания(Матезиус,стр. 145 и след.): «Труд горнорабочего очень тяжел, и многие так надрываются, двигая тяжелые вороты, извлекая руду и воду, что у них кровь идет горлом; многие даже платятся жизнью, потому что им приходится стоять целый день нагими, выкачивая воду и выполняя обязательный урок. Милость и дар Божий, что Он с помощью полезных сооружений и инструментов облегчает тяжелый труд в поте лица, наложенный на человеческий род за грехи, что Он вместо людей запрягает лошадей и при помощи прекрасных сооружений, посредством воды, ветра и огня поднимает из величайших глубин воду и руду, чтобы уменьшить затраты и быстрее извлечь скрытые сокровища наверх.
Истинное благодеяние, за которое следует благодарить Бога и людей, что животные и стихии также несут свою службу и что многие умные головы с пользою служат горному делу своими изобретениями. Не сладок хлеб, который приходится добывать, стоя целый день над воротом и делая много кругов за один пфенниг, терпя постоянные удары и толчки ворота и рукояток. Когда вдвоем приходится вытаскивать в одну смену много ушатов воды, причем каждый ушат содержит почти целое ведро — это тоже нелегкая работа, высасывающая мозг из костей, сокращающая жизнь. Но Бог дал искусников, придумавших хорошую помощь, приделавших к вороту рукоятки и устроивших подъемные колеса, чтобы облегчить труд и сделать его производительнее. Устроили также подъемные колеса со шкивами (Scheiben) и рукоятками (Scheibenspulen), ступенчатые колеса, чтобы не только руки и плечи, но также ноги и все тело участвовали в подъеме руды и воды, а это также достойно благодарности. Вертикальный ворот также прекрасная вещь, ибо при его помощи вода и руда поднимаются наверх лошадьми, причем в одну смену можно вывезти больше, чем двадцатью ручными воротами. Также удобно применение конного привода для тормоза (Bremscheibe). Будет также Удобно и выгодно для вас, если вы повесите в копях валы (Welle) и перекладины (Stempel), чтобы иметь шпили (Brustwinden), блоки (Kloben) и Windstangen. У горцев есть также мехи (Bulgen, Utres у Агриколы), кожаные мешки, в которых они зимою привозят руду с высоких гор к домам, и собаки[68], в которых пустые мешки отвозятся обратно в горы.
Широкая и хорошо устроенная штольня с желобом для воды представляет собою прекраснейшее водоотливное сооружение в руднике, ибо через нее выходят вода и дурной воздух и производится доставка руды в бадьях и собаках. За это наши горнорабочие должны благодарить Бога и охотно, быстро и неуклонно давать свою подать — четвертый и девятый пфенниг. Но там, где нельзя устроить штольни, последняя с большой пользой для дела заменяется особым водоотливным сооружением, поднимающим воду в бадьях посредством конного ворота и особых колес, приводимых в движение ветром или самою же водою. На поверхности вода, текущая в оврагах, поднимается сама собою, за счет собственной работы и проводится в замки и гористый места. В руднике такие сооружения невозможны, ибо для действия их необходимо провести сверху количество воды, значительно большее того, которое поднимается на поверхность, и владелец рудника Pithi умер с горя от невозможности отвести воду. А чтобы поднять подземные воды, нужно провести в рудник воду сверху, как это сделано в рудниках Pithi, где богатый владелец умер с горя. Но ученые и инженеры придумали многие полезные водоотливные сооружения, особенно насосы, при помощи которых появившуюся в руднике воду откачивают ручной силой, лошадиными, ветряными и другими двигателями[69].
Вы, горнорабочие, должны в своих песнях петь славу тому хорошему человеку, который теперь устраивает подъем руды и воды при помощи ветра. Говорят, что теперь вода выкачивается уже при помощи огня…[70]
Наконец, раз уже я заговорил о разных сооружениях, мне, как священнику на горном промысле, следует возблагодарить Бога за прекрасные приспособления, дающие возможность проводить в штольни свежий воздух и выгонять из них испорченный. Делается это при помощи воздухопроводных труб (у Агриколы по–латыни canalis longus) воздуходувных машин и вееров. Ведь нетрудно устроить над штольней трубу из досок, замазать щели в ней глиною, чтобы чистый воздух мог проникнуть в рудник, а испорченный уйти из него по воздухоочистительному каналу, — особенно там, где испорченный воздух выдувается мехами, он быстро замещается чистым, ибо природа не терпит, чтоб какое–либо место оставалось пустым и порожним.
Говорят, что в Куттенберге дурной воздух отводится через большие трубы, похожие на дымовые, особенно когда разводят огонь[71]; таким образом чистый воздух проводится в шахты на глубину пятисот лахтеров[72]и еще глубже; у нас, в Иоахимстале, недавно устроены такие же сооружения, и тоже при помощи воздуходувных машин проводится чистый воздух на глубину нескольких сот лахтеров, и пришлось даже с большими затратами устроить две штольни — одну над другой».
Матезиус говорит здесь только о добывающем горном промысле. В сочинении Агриколы есть указания на то, какие грандиозные сооружения тогда служили для обработки руды: толчеи, плавильные печи, аппараты для деления металлов и «твердых жидкостей» — соли, стекла и т. д. Сказанного, кажется, достаточно, чтобы убедиться, что в XVI в. горный промысел (по крайней мере добывание благородных металлов) уже потерял ремесленный характер. Он состоял уже не из ряда простых приемов, усваиваемых горнорабочим в течение ученических годов, в конце которых он понимал все производство. Последнее стало недоступно пониманию простого рабочего, рудник сделался большим, сложным организмом, требовавшим обширных искусственных сооружений; руководить им могли только научно образованные техники, «искусники», двигать им могли силы, превышающие человеческие; это был организм, для обладания и содержания которого нужен был капитал.
При таких условиях пролетарий не имел никакой надежды когда–либо обладать хоть одной шахтой такого рудника. Мелкие капиталисты — каждый в отдельности — также не были в состоянии нести затраты на устройство порядочного рудника.
Правда, они могли соединиться вместе и образовать артель, товарищество, что случалось довольно часто[73]. Но они не всегда имели успех.
Геология находилась в то время еще в зародыше, и горный промысел еще в большей степени, чем теперь, походил на азартную игру. Доходность рудников колебалась в невероятных размерах. Иногда бросали не только отдельные рудники, но даже целые округа, которые впоследствии снова эксплуатировались с успехом.
Эксплуатация серебряных рудников Гарца (возле Гослара) началась в X в. В течение первых ста лет они давали необычайно большие доходы. Затем о них почти ничего не слышно до 1205 г., когда вновь начали эксплуатировать их после долгого промежутка времени.
В XII в. началась эксплуатация саксонских серебряных рудников, в XIII — богемских. В 1295 г. король Богемии Венцель II утверждает в своих горных статутах (Bergordnung), что золотые и серебряные рудники истощены повсюду, кроме Богемии, изобилующей золотом и серебром. В XIV в. госларские рудники снова были оставлены, и лишь в 1419 г. их опять стали эксплуатировать, после чего в течение целого столетия разработка их не приостанавливалась.
Мейсенские рудники эксплуатировались равномернее, но как сильно изменялись размеры добычи!
Доход от мариенбургских рудников составлял: в 1520 г. 258 фл.; в 1521 — 772 фл.; в 1522 — 1806 фл.; в 1523 — 1161 фл.; в 1529 — 2562 фл.; в 1530 — 6572 фл.; с этого времени доход быстро возрастает, в 1540 г. он достигает своей высшей точки — 270 384 фл., а к 1552 г. падает до 22 749 фл.
В выгодных рудниках Шнееберга пайщикам роздали чистого дохода (излишка над издержками производства):
ГодыМарок чист. сереб.ГодыМарок чист. сереб.1511619215196779151259 340152010 787151317 67315217741514812715226321151514 21415231935151621 1561524253151725 3241525251515189675
Следовательно, и в этих рудниках прибыль предприятия колебалась между 59 000 и 250 марками. Сколько приходилось доплачивать пайщикам рудников, не дающих прибыли, — этого мы не знаем. Во всяком случае, у многих рудников бывали годы с большим дефицитом, когда приходилось либо много доплачивать, либо прекращать производство (или участие в нем) и терять весь вложенный в предприятие капитал.
Крупный капиталист, способный выдержать такие колебания, в среднем за многие годы получал значительную прибыль; зато мелкий легко превращался в нищего. Если же ему везло и предприятие его оказывалось выгодным, то крупные капиталисты легко могли испортить ему все дело благодаря своему влиянию на князей и их чиновников.
Агрикола рассказывает, что многие считали горную промышленность безнравственной из–за следующих обстоятельств, существование которых он сам не отрицает: «Когда где–либо появляется надежда найти богатые залежи руды, то князь или какое–либо другое начальство отбирает у пайщиков их рудник[74]; или является хитрый упрямый сосед, затевающий с владельцами судебный процесс в надежде оттягать у них хоть часть рудника; иногда же горный начальник налагает на пайщиков тяжелые взыскания, чтобы под предлогом неплатежа их самому завладеть рудником. Или, наконец, штейгер прекращает проведение галерей, и когда через несколько лет пайщики, считая рудник окончательно истощенным, бросают его, он сам добывает оставленную руду и пользуется ею. К тому же вся масса горнопромышленников (речь идет, разумеется, не о наемных рабочих) состоит из лживых, бессовестных людей… Они или расхваливают рудники, чтобы продать свои паи (куксы) вдвое дороже, чем те стоят, или бранят их, чтоб скупить их за дешевую цену» (1–я книга).
Не удивительно, что горная промышленность пользовалась тогда такою же дурною славой, как в наше время биржа, но она не менее последней привлекала капиталистов. Как та, так и другая служит средством обездоливать мелких капиталистов, желающих быстро разбогатеть, в пользу крупных. По отношению к последним, разумеется, не практиковались приемы, описанные нами выше; таким людям, как Фуггеры, арендовавшие швицкие золотые рудники, или цвикауские купцы братья Ремер, захватившие себе львиную долю в шнеебергских серебряных рудниках и чрезвычайно расширившие этим свое состояние, и не приходилось ничего опасаться[75].
«Кто желает заниматься горным промыслом, — говорит Матезиус (проповедь), — тот должен иметь или деньги, или здоровые руки, ибо копать, шурфовать и т. д. должны или очень богатые, или очень бедные…»
Иными словами, в горной промышленности находили себе место лишь крупные капиталисты и пролетарии.
III. Горнорабочие
По мере того как занимавшиеся горным промыслом члены сельской общины превращались в капиталистов–пайщиков, батраки и ученики превращались в наемных рабочих. Они уже не работали вместе с хозяином и не жили с ним в его доме и семье, разделяя его горе и радость. Прежние патриархальные отношения исчезли. Часто рудокопы едва знали в лицо капиталиста, для которого они работали, какого–нибудь купца из далекого города, не имевшего понятия о работе на промысле.
Правда, где горнопромышленная область была выделена из общей марки и объявлена «свободной», там теоретически всякому, даже бедному, была дана возможность сделаться пайщиком. Но при описанных в предыдущей главе условиях это было для лиц малосостоятельных делом рискованным, а для неимущих — фактически невозможным. Только для штейгера иногда открывалась возможность сделаться пайщиком в каком–либо руднике.
В сравнении с нынешними условиями жизни, положение горных рабочих в XVI в. не было неблагоприятным. Обычный рабочий день (смена) продолжался, по Агриколе (4–я книга), в среднем 7 часов. Первая смена начиналась в 4 часа утра и продолжалась до одиннадцати; вторая продолжалась от двенадцати до семи часов. Ночная работа (от восьми часов вечера до трех утра) допускалась лишь в случае крайней необходимости. Ни один рабочий не мог работать две смены подряд, ибо он заснул бы над работой, «утомившись от тяжелого и продолжительного труда».
Работа прекращалась не только в праздничные и воскресные дни, но также и по субботам. Субботой горнорабочие должны были пользоваться для закупки жизненных припасов на всю неделю. Следовательно, на неделю приходилось 35 рабочих часов; их бывало еще меньше, если случались праздники, а в последних в то время не было недостатка.
Случалось, что смены бывали еще короче; так, например, в Куттенберге и на Гарце были в обычае шестичасовые смены[76].
О вознаграждении горнорабочих мы не нашли точных указаний в доступных нам источниках. Но если принять во внимание, что в XVI в. все вообще рабочие находились в более благоприятных условиях сравнительно с настоящим их положением и что горнорабочие занимали привилегированное положение среди остального рабочего населения, то мы можем предположить, что они получали сравнительно высокое вознаграждение.
Однако тогда уже в положении горнорабочих, как и всех наемных рабочих вообще, заметна тенденция к ухудшению. Мы видели выше, что в горной промышленности уже в XVI в. произошло разделение труда на умственный и физический. Это уменьшило значение и вознаграждение тех из них, которые были заняты исключительно физическим трудом. Их легко было заменить новыми, которым приходилось меньше учиться. Разделение труда распространялось и все более ухудшало положение горнорабочих.
Настоящей рудокоп должен уметь делать весьма многое, но редко кто–нибудь понимает все дело, жалуется Агрикола (1–я книга). «Немного найдется людей, знающих вполне все горное дело. Один умеет только шурфовать, другой — промывать, третий знает искусство плавления, четвертый — маркшейдерское искусство, пятый — строить искусные сооружения, а шестой сведущ только в горном праве».
Различные машины требовали при работе ряда приемов, легко исполняемых всяким сильным рабочим без долгого обучения. При обработке руды, особенно при ее разборке и промывке, уже часто применялся женский и даже детский труд, как видно из восьмой книга Агриколы.
Число манипуляций в горном промысле, изучаемых всяким легко и без подготовки, доступных всем здоровым людям, быстро возрастало.
Такая дифференциация труда содействовала доступу к горным работам рабочим, не принадлежащим к общине, и мало–помалу работы эти сделались доступными для всех желающих ими заниматься.
В людях, пользовавшихся возможностью доступа, не было недостатка; если разорившиеся крестьяне и городские пролетарии не делались бродягами или ландскнехтами, то они так же охотно шли на золотые и серебряные промыслы Саксонии, Богемии, Зальцбурга и Тироля, как с 1849 г. разорившиеся и экспроприированные крестьяне бросились в Калифорнию. По мнению Агриколы, большинство рудокопов не понимает ничего в горном деле: «Ибо обыкновенно на горные промыслы бегут люди, у которых много долгов и нечем платить их; шли обанкротившиеся купцы или бросившие плуг и бежавшие от работы крестьяне».
Отец Лютера, рудокоп Мансфельдского округа, был также разорившийся крестьянин.
В местность, где начиналась эксплуатация серебряного рудника, быстро стекалась масса людей. Когда, например, в 1471 г. на Шнееберге в Саксонии открыли богатые жилы серебра, там, словно по волшебству, возник целый город. В 1516 г., когда началась эксплуатация иоахимстальских рудников, туда собралось более восьми тысяч рудокопов.
Как видно, в свободных рабочих руках недостатка не было. Не удивительно, что заработная плата понижалась или по крайней мере не возрастала, несмотря на быстрое повышение цен в начале XVI в.
Пайщики и княжеские чиновники по мере сил способствовали этой тенденции; они не только понижали по возможности заработную плату, но старались еще при помощи разнообразнейших мошеннических уловок урвать часть и этой платы. Для этой цели они выдавали плату низкопробной монетой или применяли Trucksystem[77].
Так, в одной хронике XV в. имеется следующая характеристика положения дела в Шнееберге: «Когда добыча серебра в Шнееберге увеличилась до того, что стало уже невозможно обращать весь металл в монету, пайщики начали вывозить выплавленное серебро в слитках и обменивать его на более низкопробные монеты, которыми они затем расплачивались с рудокопами, точнее — обманывали их»[78].
Цитированные уже выше горные статуты Августа Саксонского, изданные в 1574 г., находят нужным повелеть в отдельной 47–й статье, чтобы рабочие получали плату доброкачественной монетой. Статья 43 запрещает штейгерам и шахтмейстерам нанимать рабочих на хозяйских харчах.
Вообще против системы выдачи заработной платы натурой издавались бесчисленные постановления, свидетельствующие о том, как сильно она была распространена. Обыкновенно, впрочем, запрещалось только «навязыванье» товаров. Так, например, в тирольских горных статутах 1510 г. сказано: «Ни один рабочий не может быть принужден принять в уплату за труд товары, он может делать это только по доброй воле. И если рабочий не захочет брать товара и будет требовать денежной платы, ты в качестве нашего горного судьи должен помочь ему, принять его жалобу и произнести свой суд, как следует по горному праву и по этим статутам».
Но постановления эти, по–видимому, оставались обыкновенно лишь на бумаге. Не следует забывать, что княжеские чиновники имели решительное влияние на размеры заработной платы и на обращение с рудокопами, так что без их согласия невозможны были ни понижение, ни различные урезки платы.
Вследствие этого рабочие относились к князю и его чиновникам не менее враждебно, чем к пайщикам. С мелкими пайщиками у рабочих было даже много точек соприкосновения, соединявших их. Идеалом рудокопа было, вероятно, самому сделаться пайщиком. Но мы уже видели, как князья, их чиновники и крупные капиталисты эксплуатировали и обманывали мелких пайщиков, затрудняли им доступ к доходным рудникам, а иногда делали это прямо невозможным. Таким путем они вместе с тем уменьшали и без того слабые надежды рудокопов выйти когда–либо из рядов пролетариата. Мелкие пайщики и рудокопы имели общего врага, как в настоящее время его имеют ремесленники и пролетарии. Это вело к тому, что они иногда соединенными силами восставали против своих общих врагов, князей и крупных капиталистов. Особенно часты подобные союзы в альпийских рудниках.
Теснее, крепче всего союзы между рабочими и пайщиками были в тех Рудниках, где сохранилось мелкое производство, как например, в рудниках для добычи железных руд. В них пайщик работал сам, часто без наемных рабочих, при помощи одних только членов своей семьи. Но и в таких рудниках нередко развивался антагонизм между рабочими и капиталистами. Так, например, часто возникал антагонизм между рабочими и владельцами мелких железных рудников и владельцами железоделательных заводов, имевших чисто капиталистический характер. И в этой борьбе сила была на стороне капиталистов: номинально бывшие вполне самостоятельными владельцы рудников превращались в таких же наемных рабочих завода, как ныне «самостоятельные» грифельщики Мейнингенского нагорья превратились в рабов своих скупщиков.
Самая же резкая противоположность между рудокопами и пайщиками проявлялась в золотых и серебряных рудниках. Рудники эти сильнее всех страдали от гнета княжеской бюрократии, но именно в них и рабочие были более других способны к сопротивлению.
Рудокопы были единственные рабочие, уже очень рано работавшие большими группами; в этом, как и во многих других отношениях, их можно сравнить с рабочими современной крупной промышленности. Уже в Средние века число рабочих в больших рудниках считалось тысячами, особенно в рудниках серебряных, например, на Гарце, в Фрейберге, в Иглау и Куттенберге[79], позже в Мансфельде[80]и т. д.
Но эти горнорабочие отличались от нынешних тем, что они носили оружие. Еще в 1530 г. в Швице (Тироль) Карла V встретили 5600 хорошо вооруженных рудокопов, устроивших перед его глазами примерное сражение.
О мансфельдских рудокопах, игравших выдающуюся роль в тюрингенском восстании, Шпангенберг рассказывает, что им был сделан смотр в 1519 г. «Тогда граф Гебгарт Мансфельдский в отсутствие своего брата графа Альбрехта, гостившего у герцога Генриха Брауншвейгского, объявил и повелел всем рудокопам от своего имени и от имени братьев и двоюродных братьев, чтобы все они по первому требованию были готовы явиться в лучшем своем вооружении. На это они охотно и с радостью согласились, и 21 сентября горный фогт Бастиан Мецельвиц созвал их в долину перед Виммельбургом для смотра и нашел, что они вооружены недурно»[81].
В этих вооруженных рабочих батальонах господствовал смелый, задорный дух, и они были готовы силой сопротивляться всякой нанесенной им несправедливости. Чем резче делалось противоречие между ними, с одной стороны, и капиталистами и князьями, господствовавшими в горном деле, — с другой, тем чаще случались среди них восстания[82]. В хрониках того времени именно в последние десятилетия и годы перед началом крестьянских войн отмечается, что восстания горнорабочих участились чрезвычайно — верный признак того, насколько обострилось положение дел.
Возьмем для примера борьбу из–за заработной платы, происходившую около этого времени в саксонских рудниках.
В 1478 г. герцоги Эрнст и Альбрехт Саксонские писали Фрейбергскому городскому совету: «Любезные и верные подданные. До нас дошло известие, что рабочие на Шнееберге и на всех вообще горных промыслах нашей страны и княжества требуют большей платы, чем они обыкновенно получали до сих пор. Если допустить это, то для нас и для всех наших в будущем из этого может возникнуть много неудобств. Для предупреждения таких неудобств мы желаем и думаем посоветоваться со сведущими людьми нашего княжества, чтобы установить, сколько следует давать каждому рабочему по заслугам за его труд. Поэтому мы желаем, чтобы вы во вторник после 3–го постного воскресенья прибыли к нам, в Дрезден, и привезли с собою двух или трех людей, сведущих в горном деле, знающих условия труда и вознаграждения рабочих. На этот день мы созвали еще некоторых других из наших сведущих в горном деле людей для обсуждения упомянутых постановлений… Дан в Дрездене, в понедельник после 2–го постного воскресенья, в лето 1478»[83].
Следовательно, рабочие не привлекались к обсуждению вопроса. Чем кончилось совещание сведущих людей, нам не известно. Во всяком случае, спокойствие продолжалось недолго. Уже в 1496 г. пишут: «Тогда они [т. е. рудокопы] обратили в бегство судью и присяжных Шнееберга за то, что у них хотели вычесть из заработка по грошу; часть рабочих ушла в горы, частью в Шлеттау и на Люсниц, частью же в Гейер, а тогдашнему горному начальнику фон дер Планитцу пришлось занять Шнееберг при помощи крестьян. Через четыре дня часть рабочих уже вернулась к своим обязанностям. Однако этот бунт повторился через два года, в 1498 г., тогда рудокопы под угрозою смерти заставили воротильщиков[84]и подручных следовать за ними и решили идти против цвикаусских и плауенских рабочих, вызванных для их усмирения; в конце концов бунтовщиков все–таки удалось успокоить дружелюбными увещаниями»[85].
В 1496 г. куттенбергские рудокопы восстали вследствие недоразумений по поводу вознаграждения за труд; они, вооруженные, вышли из города, расположились лагерем на соседней горе и выставили там свои знамена. Но в конце концов им пришлось смириться.
Есть известия о восстаниях среди рудокопов в Иоахимстале перед самым началом крестьянских войн.
В 1516 г. начался расцвет иаохимстальских рудников. В своей «Chronica der freyen Bergstadt im loachimsthal von 16 Jar bis auff das 78 Jar» Матезиус говорит о бунте, происшедшем уже в первом году после открытия рудника.
В 1517 г. «произошел первый бунт рудокопов, когда они в день св. Маргариты ушли в лес».
В 1522 г. было «второе восстание, когда они ушли на Тюркнер». В 1524 г. снова упоминается «восстание рудокопов в 4–ю субботу после Пасхи, усмиренное графом Александром фон Лейсником.
Однако из этой борьбы рудокопов, так же как из борьбы ремесленников–подмастерьев, не возникло никакого революционного по своим целям движения.
Хотя горная промышленность в XV и XVI вв. была гораздо более развита в техническом и экономическом отношении, чем все другие отрасли промышленности этой эпохи, хотя она ближе всех подошла к крупной, капиталистической промышленности, все же не ее рабочие сделались вождями и пионерами пролетариата.
Причина кроется в характере горной промышленности. Горнорабочие были изолированы в недоступных горных ущельях[86]вдали от мира, от оживленных торговых центров. Они были отделены от товарищей по ремеслу в других местностях, от остальных угнетенных и эксплуатируемых слоев народа. Весь характер труда суживал их умственный горизонт или по крайней мере мешал его расширению, все их интересы ограничивались местными или профессиональными нуждами.
Правда, их эксплуатировали, и они были недовольны, они не боялись защищать свои права при помощи оружия, они были готовы примкнуть к революционному движению и даже идти во главе его, но лишь в том случае, когда их узкие, временные интересы совпадали с интересами общего движения. И они, не задумываясь, бросали это движение и его вождей, как только их частные интересы страдали, как только условия труда и вознаграждения удовлетворяли их.
Благодаря изолированности рудокопов цеховая обособленность развилась среди них еще сильнее, чем среди городских подмастерьев–ремесленников. Рудокопы сохранили ее дольше всех, вплоть до нашего времени.
Глава 4. Капитал и труд в ткацком производстве
Неорганизованные пролетарии еще менее, конечно, чем ремесленные подмастерья и рудокопы, способны были выработать истинно революционную политику и проводить ее последовательно и неуклонно. Они чувствовали себя не новым, возникающим классом, а продуктами разложения классов, пришедших в упадок. Симпатии связывали их с последними, особенно же с крестьянами, из среды которых они часто выходили. Разрозненные, забитые, запуганные, они были неспособны поставить себе какую–либо цель и слишком слабы для самостоятельного стремления к ней. Правда, в них жило глубокое недовольство существующим строем, но мы догадываемся об этом недовольстве лишь по той готовности, с которой они примыкали ко всякому революционному движению. Они всегда были готовы идти рука об руку с крестьянами, близкими им по духу, как только те восставали; они принимали участие и в коммунистическом движении, как только оно где–нибудь возникало. Но инициативы такого движения и вообще идеи какого–либо социального переворота у них еще не могло быть.
Ни рудокопы, ни ремесленные подмастерья, ни неорганизованные городские пролетарии не были инициаторами коммунистического рабочего движения. Существовал лишь один слой рабочих, который условия жизни сделали не только способным к восприятию коммунистических тенденций, но которому они в то же время дали духовные качества, нужные для выработки из этих тенденций нового социального идеала. Дали они ему также энергию верить в этот идеал даже в такие эпохи, когда достижение его казалось совершенно невозможным. Это были рабочие текстильной промышленности, особенно же ткачи сукна.
Разумеется, сказанное следует понимать cum grano salis [лат. — с крупинкой соли]. Если в настоящее время промышленный пролетариат является носителем социал–демократического движения, то этим еще вовсе не сказано, что в нем не принимают участия представители других классов — мелкие буржуа, литераторы, фабриканты и т. п., часто способные действовать весьма энергично. Многие из них могут даже занять в этом движении выдающееся положение. С другой стороны, этим еще не сказано, что всякий промышленный пролетарий — социал–демократ.
С такими же ограничениями следует понимать положение, что рабочие текстильной промышленности носили в себе зачатки коммунистического рабочего движения. Мы увидим, что в нем принимали деятельное участие и другие элементы. Было бы также абсурдом утверждать, что всякий ткач был коммунистом. Но насколько мы можем проследить это движение, насколько у нас есть о нем достоверные известия — мы всегда видим, что ткачи принимают в нем выдающееся участие, и едва ли это можно приписать случаю. По нашему мнению, объяснение представится весьма простым, если рассмотреть возникновение шерстяной промышленности.
Другие области текстильной промышленности — полотняную, бумажную и шелковую — мы теперь оставим в стороне, потому что по своему международному значению они в Средние века не могли сравниться с шерстяною промышленностью. Где же полотняное и бумажное ткачество становилось производством для вывоза, как например, в Ульме и Аугсбурге, там оно в сущности имеет те же капиталистические особенности, как и шерстяная промышленность. То же самое следует сказать и относительно итальянской шелковой промышленности[87].
«Между всеми ремеслами Германии шерстяная мануфактура давно уже занимает первое место. Она обусловила в Средние века могущество и расцвет немецкого бюргерства. На ввозе нужных для нее сырых материалов и на вывозе ее продуктов основывалось морское могущество Ганзы и прежняя германская мировая торговля. Развитию ее благосостояния германская империя отчасти обязана своим могуществом и своим положением в последние столетия Средних веков… Поэтому история развития немецкой шерстяной промышленности обширнее истории развития целой отрасли промышленности; она в то же время представляет из себя историю экономической культуры Германии. Более того — в ней отражается ход всей нашей национальной жизни».
Этими словами начинается трактат Гильдебранда «К истории германской шерстяной промышленности»[88]. С известными ограничениями сказанное едва ли можно считать преувеличением; а ограничение в том, что положение Германии в мировой торговле обусловливалось не только ее шерстяной промышленностью, но также ее горным промыслом, который по временам, особенно в начале XVII в., имел на экономическую жизнь Германии еще большее влияние, чем шерстяная промышленность.
Факт тот, что в Германии, да и во всех вообще западных христианских государствах, она была первою отраслью вывозной промышленности.
Кроме кожи и шкур в Средние века для одежды служило полотно. Шерстяные ткани были роскошью, доступною сначала лишь знати. Тканье полотна было первоначально домашнею промышленностью. Женщины в семье и на барских дворах сами изготовляли нужное для собственного потребления полотно. Напротив, обработка шерсти, как только она развилась до известной степени, должна была перестать быть домашней промышленностью, ибо она требует больших сооружений, красилен, валяльни, места для стрижки и т. д. Устраивать их могли только большие организации — монастыри, городские общины или цехи.
Первых ткачей мужчин мы встречаем в монастырях. Вероятно, именно последние больше всего содействовали распространению тканья шерсти в Германии, потому что в начале Средних веков монастыри вообще были носителями технического прогресса в промышленности и земледелии.
Нет ничего ошибочнее «просвещенного» представления, будто монахи достигли своего могущества молитвами и списыванием Евангелия.
Уже в IX в. упоминается о валяльщиках и портных констанцского монастыря. Монахи научили жителей в окрестностях Баденского озера ткать шерсть и носить шерстяные ткани[89].
В монастырских статутах и правилах XI в. не придается еще особенного значения тканью. Но в XII в. оно достигло уже такого значения для монастырей, что, как видно из монастырских правил этого столетия, торговля шерстью, обработка ее и собственно тканье являются уже регулярным занятием монастырской братии. «Особенно это обнаруживается в постановлениях и правилах ордена Цистерциентов, относящихся к XII в.»(Schmoller.Die Strasburger Tücher und Weberzunft, стр. 301). Цистерциенты действительно сделали фабрикацию сукна своею специальностью. «Основанный в начале XII в. на западных границах германской империи, в значительном и известном центре суконной промышленности, орден этот быстро распространился к востоку. В монастырях цистерциентов в Брабанте, Тюрингене (в Альтенцелле), в Силезии мы находим фабрикацию сукон дляпродажи,а так как эти монастыри принимали учениками и мирян, то легко могло случиться, что некоторые секреты ремесла брабантских ткачей стали известны и во внутренней Германии»[90].
Но кроме монастырей тканье шерсти как ремесло быстро развилось в городах; раньше всего в Нидерландах, где расцвет его начался уже в X в.
Новая промышленность отвечала потребностям роскоши. Еще долгое время шерстяные ткани были доступны только знатным и богатым классам населения; когда в XV в. спрос на них возник также среди ремесленников и крестьян, то это считали признаком распространения в низшем сословии большой склонности к роскоши.
Тонкие сукна были дорогим предметом роскоши. Как таковой, они оплачивали расходы на перевозку и потому могли сделаться предметом вывоза. Рынком для них была вся Европа. Не удивительно, что там, где существовали необходимые условия, где было обилие хорошего сырого материала и где в то же время техника достигла необходимого развития, там суконная промышленность легко делалась вывозной промышленностью.
Раньше всего это случилось во Фландрии. Уже в XIII в. фландрские сукна славились во всей Европе[91].
Во многих городах шерстяная промышленность оставалась ремеслом, которое, как и все ремесла, обыкновенно работало только для местного рынка. Но и там она попадала в зависимость от мирового рынка, потому что на внутреннем ей приходилось бороться с конкуренцией ввозных шерстяных изделий и внутренний рынок, таким образом, становился частью мирового. Последний приобрел поэтому для шерстяной промышленности решающее значение даже в тех местностях, где ей не удавалось избавиться от своего местного характера и работать для вывоза. Благодаря этому суконные фабриканты таких местностей становились во враждебные отношения к купцам, ввозившим иностранные сукна, так как они с ними конкурировали. Это не была традиционная вражда между массой населения как потребителями, с одной стороны, и купцами — с другой, а совсем особого рода антагонизм — междупроизводителямииторговцами.В то время как масса населения относилась к купцам тем враждебнее,чем вышестановились цены на сукна, злоба шерстяных ткачей возрастала тем более,чем дешевлекупцы продавали свои товары, иностранные сукна.
Но между ткачами и купцами возникло еще и другое противоречие — наряду с антагонизмом конкурентов возник антагонизм между эксплуататором и эксплуатируемым. Где шерстяная промышленность становилась промышленностью вывозной, там для занятия ею требовался капитал. Производитель уже не продавал своего товара непосредственно покупателю; товар делал большие путешествия, переходил иногда для сбыта с одного рынка на другой и при перевозке часто подвергался опасностям. Проходило много времени, прежде чем затраты на производство товара возвращались. Там, где шерстяная промышленность начинала служить вывозу, вскоре сказывалась необходимость подвозить сырье, шерсть издалека, ибо ближайшие окрестности не могли удовлетворить возрастающего спроса на шерсть. И чем больше развивалась промышленность, чем сильнее возрастала конкуренция, чем выше становились требования к тонкости и добротности сукна, тем большие требования предъявлялись и к сырью. Лишь немногие местности доставляли удовлетворительную шерсть; лучшая шерсть, как мы уже говорили, доставлялась из Англии. Сырье становилось тем дороже, чем дальше отстояло место его производства от места потребления, приходилось делать все большие запасы его. Капитал, вложенный в сырье, увеличивался, и оборот его замедлялся в той же мере, в какой расширялся вывоз. Благодаря всему этому фабрикант сукна либо сам должен был сделаться капиталистом, либо попадал в зависимость к купцу, который давал ему необходимый для производства аванс. В действительности происходило и то и другое. Шерстяной ткач делался кустарем в современном смысле: он работал на дому один или с одним помощником, получал сырье от купца и возвращал последнему продукт своего труда за определенную плату, или же он становился капиталистом, который давал работу большему или меньшему числу рабочих и руководил не только производством, но и торговлей. Такого положения удавалось достигнуть не толькоткачам,но часто и другим рабочим, занятым в шерстяной промышленности. Над шерстью прежде ее превращения в сукно совершались различнейшие манипуляции, которые все более расчленялись и производились различными рабочими. В Страсбурге, напр., в XIV столетии от ткачей вообще отделились прежде всегошерстобиты;последние чистили, приготовляли и пряли шерсть, затем пряжа переходила к ткачу. С ткацкого станка сукно отправлялось к валяльщику; в XIV в. валянье сукна также сделалось самостоятельным ремеслом; то же самое произошло и со стрижкой сукна. Позже всех отделилось от тканья крашение шерсти. Лишь во второй половине XV в. крашение шерсти появляется в виде самостоятельного ремесла; еще в XVI в. многие суконщики сами красили свои сукна.
Каждое из этих отдельных ремесел технически зависело от других, каждое старалось поставить другие ремесла в экономическую зависимость от себя. Особенно энергичная борьба велась между шерстобитами и ткачами. Кое–где, напр. в Силезии, ткачам удавалось поставить в зависимость от себя шерстобитов, но в большинстве случаев верх одерживали последние.
Среди шерстобитов развилась аристократияторговцев шерстью,которые отдавали шерсть для обработки наемным рабочим или бедным мастерам. Тогда уже появились зачатки мануфактуры; прежде всего она развилась в монастырях, где все необходимые для приготовления сукна отдельные манипуляции сосредоточивались в одном месте. Но и в ремесле уже с XV в. мы видим, что суконщики иногда дают у себя на дому работу не только шерстобитам, но и ткачам. Затем в самом ткачестве мы видим широкое разделение труда в том смысле, что каждый ткач изготовлял особенный сорт сукна. Ткачество разбилось на пять или шесть следующих один за другим приемов, которые производились различными рабочими. Иное разделение труда мы видим в шерстобитном ремесле. Благодаря этому шерстобитный промысел перестал быть цеховым ремеслом и производился нецеховыми, частью даже необученными рабочими,крестьянами, женщинамиидетьми.Раннее развитие задельной платы также указывает на капиталистический характер суконной промышленности[92].
Нередко ткачам разрешалось жениться; этим они отличались от большинства подмастерьев того времени и походили на современных пролетариев. В случае женитьбы ткацкие подмастерья уже не считались членами семьи мастера.
В суконной промышленности технический прогресс совершался быстрее, чем во всех остальных отраслях ее. Мы уже указывали, что она очень рано стала требовать сравнительно значительных технических приспособлений. Последние становились тем значительнее, чем больше развивалось разделение труда, которому очень способствовало массовое производство в целях вывоза.
Сырая шерсть прежде всего требовала очистки; для этого была нужнашерстомойня.Там шерсть чистилась и разрыхляласьшерстобитами.Затем перед пряденьем ее нужно было расчесать. Это обыкновенно делали особые ремесленники —чесальщикиилиженщины.Иногда операция эта производилась в особых зданиях —чесальнях.
От чесальщика шерсть переходила к прядильщикам. Пряденьем занимался самостоятельный цех или наемные ткачи и нецеховые люди, особенноженщины.В XVI в.прялкауже повсюду получила право гражданства.
От прядильщика пряжа переходила к ткачу, перерабатывавшему ее наткацком станке;от него — к валяльщику всукновальню;последние в Средние века были общественными. По возвращении из сукновальни сукна натягивались на рамы для просушки. Для этого требовались особые помещения. Затем сукна поступали кворсильщикам,которые ворсильными щетками приподнимали ворс; последний подстригалсястригальщиками.
Для этого также нужны были особые помещения —стригальни.Затем сукна попадали вбелильнииликрасильни,а иногда уже и кнабойщику(о таковом упоминается в податном реестре Аугсбурга в 1490 г.).
Наконец, мы встречаем еще упоминания огладильняхдля сукна, следовательно, оно, по–видимому, разглаживалось и прессовалось, как теперь полотно[93].
Многие из этих сооружений были так обширны и дороги, что отдельный человек не мог приобрести их, и они составляли собственность городов или цехов. Капиталистической собственности отдельных предпринимателей на орудия производства из рабочих тогда еще не существовало. Но благодаря прогрессирующему разделению труда дух изобретательности стал проявляться именно в области шерстяной промышленности. Введение упомянутых выше приспособлений составило рядтехнических революций,дававших толчок к дальнейшим техническим переворотам, к непрерывным улучшениям и усовершенствованиям. Так, например, в конце XV в. появиласьпрялка(первоначальноручная).
В 1530 г. Юргенс фон Ваттенмюль в Брауншвейге изобрел ножную прялку. Валянье сукна первоначально производилось исключительно ногами; способ этот постепенно был вытеснен изобретенными (ок. XII в.) валяльнями, двигаемыми водою. Последние валяльщики, работавшие ногами, встречаются в XIV в.
Каждое из этих усовершенствованийделало излишнеючасть рабочей силы. Эта черта современного индустриализма нигде не обнаружилась так рано, как в шерстяной промышленности.
Правда, до реформации промышленность эта не приблизилась к крупному капиталистическому производству настолько, как горное дело; в этом отношении она отстала от него. Но зато горное дело процветало в местностях пустынных, горнорабочие оставались изолированными вдали от других людей, вдали от их стремлений и борьбы; шерстяная же промышленность приобретала капиталистический характер, главным образом, в городах, через которые велись мировые сношения, которые наиболее подвергались влиянию самых передовых стран Европы — Италии, Нидерландов, Франции и Германии. В этих городах капитализм развился именно в шерстяной промышленности раньше и резче всего, как то случилось в конце XVII в. и в Англии, именно стекстильной промышленностиначалась промышленная революция. Мастера стремились сделаться купцами, капиталистами; по отношению к своим подмастерьям они более, чем мастера какого–либо другого ремесла, были эксплуататорами, и пропасть между ними и подмастерьями была глубже, чем в каком–либо другом ремесле. Где эксплуатация не удавалась, там они сами делались батраками купцов, кустарями; в этом случае они становились в более близкие отношения со своими подмастерьями, чем мастера других ремесел, и чувствовали себя солидарными с ними в борьбе против общих эксплуататоров. В то же время нецеховой пролетарий становился все ближе подмастерью как товарищ по работе, равный по социальному положению.
И по мере того как для рабочих в шерстяной промышленности цеховая замкнутость теряла всякий смысл, горизонт их расширялся благодаря значению, которое для них приобретал мировой рынок. Что для других граждан было лишь праздничным развлечением —
«разговор о войне и о военных приключениях,
Происходящих в далекой Турции,
Где народы бьются друг с другом»,
то для работающих в шерстяной промышленности было важнейшею в мире вещью. Привоз сырья, сбыт товара зависели от того, была ли Англия в войне с Францией, как относилась к этому Фландрия, каковы отношения между Ганзой и Данией, открыт ли путь в Новгород, заключил ли император мир с Венецией и т. п. Для работающего на мировой рынок политическое дилетантство прекращается, но исчезает также беспечность и обеспеченность ремесленника, работающего на определенный тесный кружок потребителей. К партийной борьбе в городе, в которой участвовали шерстяные рабочие и в которой они часто играли первенствующую роль, к цеховой борьбе, разгоревшейся вследствие указанных выше социальных и технических переворотов, присоединялись еще влияния внешних перемен и торговых кризисов; все это не давало ремеслу прийти в спокойное состояние и вызывало в нем постоянные перевороты. Шерстяная промышленность была самой революционной городской промышленностью в исходе Средних веков, и столь же революционными были ее рабочие. Для них общество не было чем–либо постоянным и неизменным; у них легче всего могла явиться идея изменить его. Они резче всех чувствовали эксплуатацию и имели больше всего причин для вражды к богатым.
К тому же шерстяная промышленность была самым значительным из ремесел. Тогда каждый город представлял из себя самостоятельную общину, а в богатых городах, работавших для мирового рынка западноевропейской промышленности, рынка, простиравшегося от Англии до Новгорода и Византии, шерстяная промышленность была экономически самым сильным ремеслом. От нее, т. е. от ее рабочих, зависело благосостояние города.
Но в городах, где процветала шерстяная промышленность, рабочие ее, особенно ткачи, не только своим экономическим значением, но и своей численностью представляли силу, на наш взгляд, правда, ничтожную, но огромную для городов того времени. Тогда в главных центрах этой промышленности сосредоточивалисьотносительноогромные массы людей.
Уже в 1333 г. бреславльские ткачи насчитывали в своей среде 900 хорошо вооруженных людей. После одного усмиренного восстания ткачей в Кельне изгнано было 1800 человек. Особенно многочисленны они были в Нидерландах. В 1350 г. в Льеже насчитывали 4000 станков, столько же в Иперне, 3200 — в Мехельне. В 1326 г. из Гента были изгнаны сразу 3000 ткачей, оказавшихся склонными к восстанию против фландрских графов. Во второй половине XIV в. там находились 18 тыс. занятых в суконном производстве, способных носить оружие людей.
В Брюгге в эпоху расцвета ремесла обработкой шерсти жили 50 000 человек[94].
Благодаря такому скоплению в одном месте ткачи сделались могучей революционной силой. Не удивительно, что в хронике аббата Трудо о них говорится как о самых гордых и дерзких ремесленниках.
Сопоставив все эти обстоятельства, легко понять, что именно шерстяная промышленность сделалась очагом социально–революционных стремлений реформационной эпохи, что ткачи при всякой борьбе против городских и государственных властей находились в первых рядах и что они легко присоединялись к движению, объявлявшему войну всему существующему общественному строю. Легко также понять, почему ткачи обыкновенно присоединялись к коммунистическим движениям в исходе Средних веков и в эпоху Реформации, поскольку эти движения вообще носят характер пролетарский, классовой. «Недаром, — говорит Шмоллер, — язык, идентифицируя понятия ткача и заговорщика, доныне пользуется для сравнения основой ткацкого станка, чтобы показать, как медленно и незаметноснуютсяполитические смуты»[95].
«В глазах многих современников, — говорит Гильдебранд, — суконные цехи заняли положение, очень сходное с тем, которые иные господа старались приписать в 1848 г. привилегированному (!) классу «рабочих»»[96].
Третий отдел. Коммунизм в Средние века и в эпоху Реформации
Глава 1. Монастырский коммунизм
В Италии и Южной Франции цивилизация Римской империи укоренилась глубже, чем во всех других странах христианско–германского культурного мира. Там традиции этой цивилизации менее пострадали от переселения народов, там и сношения со сравнительно высокоцивилизованными странами Востока, с Египтом, Сирией, Малой Азией и Константинополем сохранились живее всего. Даже в самые мрачные эпохи варварства, следовавшие за переселением народов, в Италии и Южной Франции городская жизнь не вполне прекратилась; там города раньше, чем где бы то ни было, снова достигли богатства и могущества, и социальные противоречия, созданные товарным производством в Средние века, обнаружились прежде всего именно в этих странах. Или, вернее, там они из древности прямо были перенесены в Средние века.
Пролетариат там никогда не переводился. В городах Италии и Южной Франции он прежде всего снова сделался социальным фактором, и потому вполне естественно, что в Средние века именно здесь проявились первые коммунистические стремления.
Но подобно тому как итальянский и южнофранцузский городской быт того времени был очень сродни римскому, как в нем живее всего сохранились традиции римской эпохи, так и выросший в нем пролетарский коммунизм сохранил формы, перешедшие к нему из эпохи упадка Римской империи. Пролетарская оппозиция буржуазному обществу принимает первоначально совершенно монашеский характер, а в Италии и Южной Франции она никогда не могла избавиться от него, разумеется, до Новейшего времени.
Но для того чтобы охарактеризовать монашество, мы еще раз должны бросить взгляд на первые века христианства. Мы уже видели, что стремления древнего христианства осуществить коммунизм разбились об условия жизни современного ему общества. Но мы видели также, что те же самые условия, которые исключали возможность сделать коммунизм постоянным состоянием общества, создавали все большее число пролетариев, а вместе с тем постоянно поддерживали потребность в коммунистическом строе.
Чем больше распространялось христианство, тем очевиднее оно отказывалось от всеобщего проведения коммунизма. Но в той же мере росло зато стремление основать отдельные коммунистические корпорации внутри христианства.
Прообраз свой они нашли в единственной коммунистической организации, от которой тогда сохранились по крайней мере остатки, — всемьеили, лучше сказать, вдомашнем союзе.В древности и даже еще во времена империи каждое хозяйство представляло из себя замкнутое целое, само создававшее все существенно ему необходимое и продававшее как товар только излишек. Первоначально эти хозяйства были исключительно домашними союзами, большими семьями из 40–50 человек, жившими в полном коммунизме, сообща владевшими и пользовавшимися средствами производства и потребления. Эти домашние союзы уступили место рабскому хозяйству, в котором средства производства и потребления были собственностью одного человека, владевшего также рабочими — рабами. Но все же в первые века христианства домашний союз был еще достаточно жизненным, чтобы служить образцом для социальных новообразований.
Этими новообразованиями былимонастыри,искусственные домашние союзы; кроме общих интересов связующим звеном в них служил не кровный союз, но определенные, произвольно выдуманные правила и обеты.
Те же слои народа, которые дали первых христиан, явились и материалом для большинства новых домашних союзов — монастырей. С одной стороны, это были богатые люди, получившие отвращение к богатству и к обществу, в которое это богатство их вводило. С другой стороны, это были (притом в большинстве) бедняки, находившие в монастыре приют, в котором им отказывало «мирское», т. е. буржуазное, общество. «Но, — жалуется св. Августин, — службе Божией (servitutis Dei) посвящают себя большею частью рабы или вольноотпущенники, люди, освобожденные для этого своими хозяевами, или получающие за это свободу крестьяне, ремесленники и прочие плебеи»[97].
Семья может добывать пропитание различнейшими способами — работой, нищенством, эксплуатацией других. Монастыри также пользовались различнейшими способами для добывания средств к жизни. В одних монастырях преобладали наклонности босяков–пролетариев, являвшихся его членами, эти занимались преимущественно нищенством. Другие пользовались счастием иметь богатых членов или покровителей, даривших им деньги, имущество, рабов или колонов; в таком случае благочестивые люди могли жить, эксплуатируя их. Но огромное большинство монастырей представляло собой союзы бедных людей, соединившихся, чтобы облегчить себе борьбу за существование. Эти (по крайней мере вначале) кормилисьфизическим трудомсвоих членов.
Первые известные нам монастырские уставы IV в. предписывали физический труд; его требовали главнейшие основатели монастырей того времени Антоний, Пахомий, Василий в IV в., Бенедикт из Нурсии, основатель бенедиктинского ордена, в начале VI в.
Первоначально всякий член домашнего союза по желанию мог выйти из него. Члены его не отличались также от прочего населения особенною одеждой.
По своему характеру и цели монастыри на этой ступени развития очень похожи на производительные товарищества пролетариев нашего времени. Те и другие представляют попытку разрешить «социальный вопрос» данного времени для ограниченного круга людей их собственными силами.
Но при всем сходстве организации эти все–таки представляют значительные различия, соответствующие различиям между обществом современным и римским.
Капиталистический способ производства превратил почти все производство в товарное. Поэтому производительные товарищества рабочих должны производить товары. Они приготовляют предметы потребления не для себя, а для рынка. Им приходится бороться со всем риском и деморализующими влияниями, обусловленными системой свободной конкуренции и кризисов.
До появления капиталистического способа производства производство ограничивалось преимущественно созданием предметов потребления для собственных нужд. Подобно тому как всякое крестьянское хозяйство, всякая латифундия и поместье сами производили все (или по крайней мере почти все), что им было нужно, и лишь излишек выносили на рынок в виде товара, так сначала было и с монастырями. Излишек, соединявший их с рынком, с миром, являлся обыкновенно большим соблазном, за которым следовало грехопадение. Излишек должен был принадлежать бедным, но выгоднее было продавать его и пользоваться им для себя.
В более позднюю эпоху Средних веков, когда начала развиваться городская промышленность, монастырское производство для рынка успешно конкурировало с ремесленным. Но производство для собственного потребления все–таки оставалось важнейшим занятием. В монастырях оно дольше, чем где бы то ни было, сумело противостоять влиянию возникавшего капитализма; в них дольше, чем где бы то ни было, сохранилось натуральное хозяйство. Эта система хозяйства обусловила их консерватизм, но вместе с тем сообщила им такую живучесть и такую способность к противодействию, какие мы напрасно стали бы искать у современных производительных товариществ.
Второе огромное различие заключается в том, что основой производительных товариществ нашего времени является общность средств производства, но не общность средств потребления. В монастырях, напротив, важнейшее значение имели совместная жизнь, общее хозяйство, а общность средств производства имела второстепенное значение, ее приходилось допускать, чтобы придать коммунистическому хозяйству прочность, ибо опыт показал, что общее хозяйство несовместимо с частной собственностью отдельных лиц на средства производства и что долго оно не может существовать там, где эта частная собственность сохраняется.
Между современными производительными товариществами и монастырями есть еще одно различие. Первые не уничтожают семьи. Общая собственность на средства производства очень легко совместима с этим учреждением, чего нельзя сказать об общности средств потребления. Поэтому монах или монахиня не должны были иметь семьи, кроме домашнего союза. Монастыри, однако, должны были пойти еще дальше. Первобытные домашние союзы не исключают единобрачия отдельных своих членов, но эти союзы опирались на кровные узы, освященные тысячелетней привычкой, а не на произвольно придуманные, искусственные правила, и существовали они в обществе, в котором еще не было частной собственности и права индивидуального наследования, по крайней мере на важнейшие средства производства. Монастыри, напротив, возникли в эпоху, когда эти права собственности и наследования были уже вполне развиты. И как бы далеко в пустыню они ни уходили, чтобы жить вне буржуазного мира, все–таки они оставались под его влиянием.
Для того чтобы сохранить свой коммунизм, а вместе с ним и самих себя, монастырям оставалось только запретить брак. Просвещенный либерал видит в безбрачии монахов и монахинь результат полного идиотизма. Но историк, не понимая какого–либо исторического массового явления, должен искать причину этого непонимания в недостаточном знакомстве с действительными условиями жизни данной эпохи и должен исследовать их внимательно, а не винить глупость масс, что, конечно, удобнее, а кроме того, еще и возвышает самого писателя. Безбрачие монахов доказывает не то, что основатели монастырей были идиотами, а что при известных условиях экономические отношения могут оказаться сильнее законов природы.
Впрочем, безбрачие вовсе еще не обусловливает целомудрия; мы уже говорили, что оно может быть осуществлено при внебрачных половых сношениях. Этого выхода и искал Платон. Но в римском обществе брак был все–таки слишком крепок, чтобы монастырям подобный исход показался доступным. И они тем легче подчинялись требованию целомудрия, что всеобщее уныние, царствовавшее в ту эпоху, очень благоприятствовало склонности к аскетизму.
В пользу верности предположения, что безбрачие возникает в монастырях благодаря коммунизму средств потребления, говорит тот факт, что оба эти явления всегда встречаются наряду друг с другом. Отсюда ясно, что наше предположение не простое умозрение. В древности нам это показывают Платон и Ессеи. Мы можем, кроме того, сравнить монастыри с колониями в Соединенных Штатах, стремившимися провести в жизнь примитивный коммунизм в последние десятилетия XVIII и первые — XIX в. Их не следует, однако, смешивать с колониями, которые намеревались реализовать идеи новейших утопистов, исходивших уже из понимания капиталистического способа производства и положивших поэтому в основу своих попыток коммунизм в средствах производства; таковы Р. Оуэн, Фурье и Кабэ[98].
Между различными религиозными общинами Соединенных Штатов, описанными Чарлзом Нордгофом в его сочинении о коммунистических обществах этого государства[99], нетни одной,которая не была бы настроена враждебно против брака, хотя возникали они различнейшими путями и при различнейших условиях, без всякой взаимной связи. Следовательно, это совпадение не случайность.
Правда, две из этих сект допускают брак: а именно община Аманатов (основана в 1844 г.) и сепаратисты (сущ. с 1817 г.); но и они считают безбрачие высшим и похвальнейшим. Зоарские сепаратисты сначала запретили брак, но с 1830 г. он у них допускается. Однако девятый из двенадцати пунктов, содержащих их основные принципы, гласит: «Всякое сношение между полами, кроме необходимого для продолжения рода, мы считаем греховным и противным заповеди Божьей. Полное целомудрие достойнее, чем брак».
Другие секты прямо воспрещают брак. Рапписты первоначально с 1803 г. допускали его, но в 1807 г. они пришли к заключению, что безбрачие необходимо. В 1832 г. 250 раппистов, наскучив безбрачием, отделились от общины и образовали отдельную секту. Ноона быстро исчезла,имущество же ее было разделено между отдельными семьями.
Шекеры, древнейшая американская коммунистическая секта, возникшая еще в XVIII в., считает первой из своих пяти главных догм коммунизм, а второй — безбрачие.
Лишь одна из этих сект осмелилась стремиться к требуемому ею безбрачию не путем целибата, а платоновским способом, конечно, еще более отвратительным для современных чувств и идей, чем пожизненное целомудрие. Секта эта — перфекционисты из Онеиды и Валлингфорда, соединившиеся в 1848 г. Они считали, что Христос учил не только общности имущества, но и общности жен и мужей. Никто не имеет права совокупляться с кем–либо против его воли, но «исключительную и безбожную привязанность» между двумя лицами они считают доказательством греховного самолюбия, и где таковая, по–видимому, возникает, ее уничтожают «выговорами» (kritiken) и другими мероприятиями. Как в платоновском государстве, так и у перфекционистов, деторождение регулируется в интересах общества и должно происходить на «научных основаниях».
Замечательно, что именно перфекционисты экономически и интеллектуально стоят выше всех примитивно–коммунистических сект. Они единственные правильно ведут книги, а также выказывают интерес к литературе и искусству.
На основании всего этого мы можем сказать, что безбрачие в монастырях не было продуктом неразумного каприза или самоистязующего безумия, но что оно коренилось в материальных условиях, среди которых возникли монастыри.
При взгляде на коммунистические колонии Америки мы видим еще и нечто другое:коммунизм создает необыкновенное прилежание, чрезвычайную охоту к труду.Нет ничего смешнее опасения, что в коммунистической общине не стали бы работать. Оно давно опровергнуто опытом.
Цитированная выше книга Нордгофа дает, между прочим, также целый ряд доказательств в пользу этого. «Я часто спрашивал, — рассказывает он, — что вы делаете с ленивцами?Но в коммунистической общине совсем нет бездельников;поэтому я полагаю, что человек по природе неленив. Даже «зимние шекеры», эти беспокойные люди, ищущие с приближением холодного времени года приюта у шекеров и в других общинах, выражая притворное желание сделаться их членами, о которых мне один старшина шекеров говорил, что они приходят в начале зимы «с пустым желудком и с пустой сумой, а когда начинают цвести розы, уходят, наполнив тот и другую», — даже эти жалкие существа подчиняются влиянию систематичности и порядка и выполняют свою часть труда без отвращения, пока теплое весеннее солнце не начнет снова манить их на свободу».
Поэтому мы можем предположить, что требование физического труда, выставленное основателями монастырей, было вполне серьезно и что рассказы о прилежании монахов нельзя приписать одному бахвальству, хотя мы и знаем, что церковная риторика в выдумках и преувеличениях искони затмевала всякую другую, даже адвокатскую[100].
И еще одну особенность представляют примитивные коммунистические колонии Северной Америки: именно огромное экономическое превосходство этой социальной формы над крестьянской и мелкобуржуазной, внутри которых она возникла.
Рассмотрение причин этого явления завело бы нас слишком далеко[101]. Достаточно того, что существование его установлено и лучше всего доказывается быстрым возрастанием благосостояния этих общин.
Это превосходство сказывалось еще сильнее во время упадка Римской империи, не имевшей цветущего крестьянства и цветущего мелкобуржуазного сословия, как Соединенные Штаты в первой половине прошлого века. Крестьянство было разорено, латифундии с рабами постигла та же участь, их место заняло убогое мелкоарендное хозяйство — колонат. В сравнении с ним монастырские производительные товарищества оказались стоящими экономически очень высоко. Не удивительно, что монастыри очень быстро распространились в христианском мире и сделались носителями остатков римской техники и римской культуры вообще.
Не удивительно также, что после переселения народов германским князьям и землевладельцам монастыри казались самыми подходящими учреждениями для введения в их государствах высшего способа производства и что они поэтому благоприятствовали основанию монастырей, часто даже наталкивали на него так же, как, например, в XVIII в. европейские государи поддерживали капиталистические мануфактуры. Между тем как к югу от Альп главная цель монастырей заключалась в том, чтобы давать приют пролетариям и разоренным крестьянам, на севере главной их задачей сделалось развитие земледелия, промышленности, сельского хозяйства и торговых сношений.
Но именно экономическое превосходство монастырей над всеми другими хозяйственными организациями того времени раньше или позже приводило всякий монастырь, сумевший вообще сохраниться в тогдашних ужасных условиях, к богатству и могуществу, если он не получил их уже раньше от какого–нибудь знатного покровителя. А могущество и богатство обеспечивают власть над трудом других людей. Монахи и монахини перестали зависеть от своего собственного труда, для них явилась возможность жить трудом других людей, и они естественно воспользовались этой возможностью. Изпроизводительных товариществмонастыри превратились втоварищества эксплуататоров.
Это неизбежный результат всякой удачной попытки провести коммунизм в небольшой корпорации внутри общества, в котором господствует частная собственность и эксплуатация. Это верно относительно коммунизма на средства производства так же, как и относительно коммунизма на средства потребления или же и обоих вместе. Для первого многочисленные примеры дает история производительных товариществ, а для последнего — примитивно–коммунистические колонии в Америке.
Те, как и другие, обыкновенно при успешном развитии и при расширении производства предпочитают брать наемных рабочих вместо того, чтобы принимать равноправных членов, с которыми прежним членам пришлось бы делиться.
Освобождение от ручного труда не означает еще непременно прекращение всякого труда. Оно дает возможность заниматься умственной работой, и в этом отношении монастыри также сыграли большую роль.
Вначале они, разумеется, не имели никакого значения для искусства и наук. Производительные товарищества, набранные из бывших крестьян, ремесленников, рабов, всякой голытьбы, основанные большею частью вне городов, в глухих местностях, где буржуазное общество и государство не могли коснуться их, эти товарищества не были особенно подходящими учреждениями для занятия искусством и науками; последние в Римской империи даже и при господстве христианства оставались сконцентрированными в городах.
Но с прекращением рабства, доставлявшего такой излишек продуктов, прекратились также мало–помалу не только роскошь, но наука, искусства, ремесла и вообще цивилизация. Сельское хозяйство все более опускалось до примитивного, арендного хозяйства полудиких колонов, дававшее лишь небольшие доходы, местами оно совсем погибло. За разорением сельского хозяйства последовало разорение городов, население, размеры и благосостояние которых все более и более уменьшались. Переселение народов разорило их окончательно или отняло у них всякое значение.
Тогда–то монастыри, сделавшиеся между тем богатыми, стали лучшими, почти единственными убежищами науки и искусства. В четвертом веке начинается развитие монастырской жизни, но лишь начиная с шестого центр тяжести духовной жизни постепенно переходит в монастыри, где и остается до нового расцвета городов.
Однако люди, уходившие в монастырь для того, чтобы употребить доставляемый им досуг на занятия науками и искусствами, составляли лишь меньшинство монастырской братии. Огромное большинство пользовалось приятною жизнью и досугом, доставляемыми эксплуатацией для гораздо более грубых наслаждений. Лень, жадность и пьянство монахов вошли в поговорку.
Рука об руку с этим шла другая эволюция. Как только одно из монастырских производительных товариществ расширялось и богатело, оно поднималось над массой прочего населения. Такое привилегированное положение оно могло сохранить, лишь изолируясь от массы, стремящейся принять участие в этом улучшении экономического положения. Как в былое время марки (Markgenossenschaften) и цехи, как в нашем столетии многие цветущие коммунистические колонии и производительные товарищества, так и монастыри сделались замкнутыми, лишь только достигли благосостояния. Бедняки, желавшие сделаться членами их, оттеснялись по возможности дальше. Зато охотно принимались люди, положение или состояние которых обещали монастырю какие–либо выгоды. Переставая быть с возрастанием богатствапроизводительными товариществами и превращаясь в товарищества эксплуататоров,монастыри перестали также служитьубежищем для бедных и угнетаемых.Они сделалисьприютамидля младших сыновей и не вышедших замуж дочерейдворянства.
Но потребность в производительных товариществах, с одной стороны, и убежищах для бедных и угнетенных — с другой, сохранилась в течение всей средневековой эпохи, и монастырь тогда представлял единственную форму, могущую удовлетворить этой потребности. Поэтому через всю эту эпоху наряду с непрерывными жалобами на упадок монашеского быта и нравственности тянутся также непрерывные попытки помочь злу преобразованием существующих орденов или отдельных монастырей и основанием новых.
Методы реформ употреблялись самые разнообразные. Простейшим и выгоднейшим для реформатора способом была конфискация всего излишнего монастырского имущества[102]. Но реформация не всегда удавалась, ибо воинственные монахи того времени часто очень энергично защищали свою шкуру. Они открыто убили не одного склонного к реформам аббата и нередко избавлялись от таких людей даже при помощи наемных убийц.
Там же, где реформация удавалась, она приносила мало пользы. Через короткое время мы снова встречаем прежние порядки.
Так было и с основанием новых монастырских орденов. Чтобы изгнать все мирское из монастырей, основатели орденов становились все изобретательнее в выработке своих монастырских правил — правил, которые ныне назвали бы образцовыми статутами. Мирские страсти должны были изгоняться искусственно, путем разнообразнейших самоистязаний. Аскетизм становился все строже, отделение от внешнего мира все резче. Но так как никто не касался корней зла, да и не мог коснуться их, а противодействовали лишь симптомам его, то все истязания оставались безрезультатными и, к счастию, в большинстве случаев не применялись вовсе.
Больше всего орденов было основано в XII и XIII вв. Тогда города Италии и Южной Франции быстро расцветали. Однако экономический расцвет вел за собою также и рост пролетариата как рабочего, так, главным образом, и босяков. Последний элемент в некоторых городах усилился настолько, что мог вызвать социальные движения. Движения эти выразились прежде всего в том, что влечение к монастырской жизни усилилось и снова приняло более пролетарский характер, чем оно имело в промежуток от шестого до одиннадцатого века. Монашеские тенденции не всегда бывали благоприятны господствующей Церкви. Часто они соединялись с враждебными Церкви еретическими тенденциями, появившимися в это время в Италии и Южной Франции.
Но нередко и папству удавалось пользоваться этими монашескими пролетарскими тенденциями для своей выгоды. Особенное значение в этом отношении приобрелинищенствующие ордена доминиканцев и францисканцев.Чтобы приостановить безмерную страсть к «грюндерству», Латеранский собор (1215 г.) запретил учреждение новых орденов. Но не успело запрещение выйти, оно было нарушено папою для вышеназванных двух орденов, основанных в это же время.
Особенно характерно возникновение францисканского ордена. Его основатель св. Франциск Ассизский родился в 1182 г. и был сыном богатого купца; Франциск бурно прожил свою молодость, а потом, во время обычного похмелья, его охватило отвращение к богатству и желание помогать нуждающимся. Он продал свое имение, роздал вырученные деньги неимущим и решил посвятить свою жизнь служению бедным. Собрав несколько человек единомышленников, он организовал орден, устно утвержденный в 1215 г. Иннокентием III, а письменно — в 1223 г. Гонорием III.
Св. Франциск думал, что ему удастся воспрепятствовать учрежденному им ордену сделаться товариществом эксплуататоров, какими были его предшественники. Он думал достигнуть этого обетом постоянного бессребренничества, распространив его на самый орден, не ограничиваясь, как это было до него, обетом для всякого отдельного члена. Орден францисканцев не должен был ни приобретать, ни заниматься каким–либо ремеслом для приобретения, он должен был существовать для служения больным и бедным и довольствоваться подаваемой ему милостыней.
Однако именно потому, что орден принес такую пользу в борьбе с нищетой, и потому, что своей деятельной помощью он заслужил доверие беднейшего класса, удерживал этот класс от революционных стремлений и поддерживал его симпатии к церкви, — именно поэтому ему скоро стали дарить даже слишком много. Еще при жизни Франциска в его ордене возникло стремление уничтожить правило, запрещавшее приобретение имущества. «Великий основатель нищенствующего ордена покоился уже в блиставшем золотом и мрамором храме»(Gregorovius.Geschichte der Stadt Rom, V, стр. 114). Около двадцати лет спустя после смерти св. Франциска стремление устранить обет отречения от собственности было уже так сильно, что Иннокентий IV изменил в 1245 г. правила и определил, что францисканцы могут приобретать имущество ипользоватьсяим если не на правахсобственников,то все же на правахвладельцев.Право собственности на их имущество принадлежало папе.
После этого орден францисканцев быстро пошел дорогою всех своих предшественников. Он сделался товариществом эксплуататоров. Та же участь постигла и доминиканцев[103].
Это смягчение уставов имело еще другое последствие; часть францисканцев, представителей интересов бедняков, смотрели на свою задачу очень серьезно. Таковыми были особеннотерциарии.Св. Франциск сделал демократическое постановление: кроме первого, мужского, монастырского ордена и женского, считавшегося вторым[104], он образовал третий ордентерциариев,содействовавших задаче ордена, не отказываясь от брака и от своих мирских занятий. Терциариями были большею частью ремесленники или другие представители народа, и их собрания можно, пожалуй, назвать рабочими собраниями. Они–то сильнее всех протестовали против превращения орденавобщество эксплуататоров. Между двумя партиями возникла ожесточенная борьба, продолжавшаяся в течение десятилетий. Чем больше папский престол благоприятствовал эксплуататорскому направлению, тем больше последователи более строгого направления (спиритуалы или фратичеллы) восстановлялись против папы и самой Церкви, тем чаще они старались примкнуть к враждебным церкви организациям. Когда, наконец, папа Иоанн XXII, чтобы образумить их, применил против них инквизицию, особенно в Южной Франции (в 1317 г., в Нарбонне, Безьере), то это повело к их полному разрыву с Церковью. С тех пор они причислялись к еретическим коммунистическим сектам, беггардам, среди которых мы находим предшественников анабаптистов.
Таким образом, строгие францисканцы представляют середину между монашеским коммунизмом, служившим в Средние века одной из основ общества, и пролетарским коммунизмом того времени — коммунизмом, стремившимся уничтожить существующее общество.
В эту эпоху впервые появился и теоретик коммунизма (конечно, только монашеского) аббатИоахим Фиорийский,родившийся около 1145 г. в Калабрии, в деревне Целиуме, близ Козенцы. После путешествия в Святую землю он вернулся в Калабрию, сделался монахом, затем около 1178 г. — аббатом монастыря цистерцианцев Кораса. Впоследствии он основал собственный монастырь в Фиоре и умер в 1201 или 1202 г.
Взволнованный социальными неурядицами своей эпохи, особенно же ужасным эксплуататорством и испорченностью, господствовавшими в Церкви, он искал выход из этого невозможного положения и думал найти его во всеобщем распространении коммунизма — разумеется, в форме, соответствовавшей той эпохе, в форме коммунизма монастырского. Он предвидел приближение революции и нового общества — тысячелетнего царства, о котором говорит Апокалипсис.
Он различает три эпохи: «Сначала было время, когда люди служили плоти. Затем настало время, когда люди служат как плоти, так и духу; оно длится до сего дня. Но совсем иной век тот, в который люди живут только для духа, начало его приходится в эпоху жизни св. Бенедикта». Это третье социальное состояние — монашеское (status monachorum). Монастырское устройство распространится на все человечество. «Необходимо, чтоб мы дошли до истинного подражания жизни апостолов, не стремясь к обладанию земными благами, но лучше отдавая их» и т. д. Полное осуществление третьего социального состояния должно было наступить через 22 поколения после св. Бенедикта, т. е. в ближайшем будущем. Римская церковь должна погибнуть под тяжестью Божьей кары, а на ее развалинах возникнет новое общество, орден праведных, который упразднит частную собственность. Тогда–то наступит эпоха полной свободы и полного познания.
Учение Иоахима производило огромное впечатление. Особенно среди последователей строгого направления францисканского ордена, фратичеллов, считавших себя «орденом праведников», призванным обновить общество; чрез них это учение получило широкое распространение. Оно имело влияние на итальянского Мюнцера — Дольчино, да и сам Мюнцер также не избежал его воздействия[105].
Впечатление, произведенное пророчествами Иоахима не только в Италии, но и в Германии, было так глубоко, и они отвечали столь назревшей потребности масс, что, когда факты опровергали пророчество, народ предпочитал переделывать первые, чем потерять веру во второе. Иоахим предсказал, что социальный переворот закончится к 1260 г. Когда это время приближалось, между папским престолом и императором Фридрихом II как раз происходила жестокая борьба. Последователи Иоахима ожидали, что императору удастся победить папу и основать после его падения новое общество. Однако вышло совсем иначе.
«Смерть Фридриха (1250 г.) противоречила пророчеству Иоахима Фиорийского, ибо по этому пророчеству Фридрих должен был уйти из мира, лишь совершив свое дело. Так, в этих кругах общества впервые возникло верование, что Фридрих II не умер, а лишь скрылся, чтобы некогда возвратиться, взяться вновь за свое неоконченное дело и довести его до конца… Так возник своеобразный круг представлений немецкой императорской легенды, которая лишь впоследствии по недоразумению была отнесена к Фридриху I (Барбароссе) и к ожидаемому с его возвращением возобновлению славы царства»[106].
Мы уже видели, что народ понимал под этим выражением.
Глава 2. Еретический коммунизм. Его всеобщий характер
I. Папство как главный объект нападок еретического коммунизма
Пример францисканского ордена показывает, как легко вражда к папству возникала среди представителей некоторых форм монастырского коммунизма. Действительно, начиная с XI в. преобразование монастырей и основание новых часто являлось как бы упреком, обличением папской власти, и этот упрек нередко принимал очень резкие формы.
Все, кто принимал к сердцу интересы неимущих, почти неизбежно восставали против папской церкви, ибо в Средние века она стояла во главе имущих классов; она обладала огромнейшими богатствами и не только духовно, но и экономически господствовала над всей социальной жизнью.
Ее господство можно, пожалуй, сравнить с господством высшего финансового мира в наш век, с господством биржи, или — позаимствуем на минуту ход идей и манеру выражаться у антисемитизма — с господством жидовства. Как теперь антисемиты объявляют все общество «ожидовившимся», так в Средние века оно «опапилось». Папство господствовало над духовной жизнью, как ныне, например, биржа господствует над прессою; и как биржа решала судьбы министерств и даже королей, как она основывала и разрушала государства — так действовало и папство.
Но господство папства так же, как ныне господство крупных финансистов, отнюдь не было общепризнанным. Биржа и папство имеют и еще одно общее свойство: они сделали своими врагами все классы общества — не только эксплуатируемых, но и эксплуататоров, которые Должны были так много отдавать высшим эксплуататорам и которые с жадностью смотрели на сокровища последних. Нет ничего ошибочнее того мнения, что повиновение папству во второй половине Средних веков было добровольным или же пассивным. В большинстве случаев ему повиновались со скрежетом зубов и при всяком удобном случае восставали против него. Большая половина Средних веков заполнена непрерывной борьбой различнейших классов и стран против папского владычества. Но пока основы для нового общественного и государственного строя еще не были установлены, папство нельзя было победить, так же как в нашем веке до сих пор не удалось победить крупных финансистов. И вся эта борьба, да и вообще всякая социальная катастрофа, всякая война, эпидемия, всякая голодовка, всякое восстание — все они служили тогда, как и сегодня, лишь для того, чтобы укрепить и увеличить богатство и могущество эксплуататора над эксплуатируемыми.
Такое положение вещей благоприятствовало распространению коммунистических идей. Но тем не менее оно не благоприятствовало развитию определенной классовой борьбы неимущих. Продолжая для большей ясности сравнение папства с высшими финансистами, можно сказать, что условия были сходны с условиями при буржуазном королевстве во Франции (1830–1848). Благодаря своему финансовому могуществу, благодаря жалкому избирательному закону и политической отсталости трудящихся классов высшие финансисты почти неограниченно господствовали в то время над Францией через короля и парламент. Против них поднялась оппозиция, состоявшая не только из крестьян и темных рабочих, но также из промышленных капиталистов и мелкой буржуазии. Борьба с общим врагом объединила их и довольно сильно затушевала классовые различия между ними. Это затруднило пробуждение классового самосознания пролетариата, не дало ему освободиться от политического руководительства мелкого мещанства и даже буржуазии, но в то же время усыпило недоверие последней к пролетариату. Она стала склонной забывать, что бедность составляет основу ее богатства, начала чувствовать сострадание к горю бедных и отверженных; она поддерживала стремление к устранению бедности, и многие из среды ее даже заигрывали с социализмом. Самые популярные французские беллетристы того времени были социалистами (напомним только имена Эжен Сю и Жорж Занд).
Затем произошла революция 1848 г. Господство haute finance было свергнуто, она была лишена своих политических привилегий. Политическая власть перешла к народу, т. е. к промышленным капиталистам, мелкой буржуазии, крестьянам и рабочим. Как только побежден был общий враг, их особенные классовые интересы и классовые противоречия более или менее ясно, но во всяком случае резко пробудились в сознании. Яснее и резче всего выразилась противоположность между буржуазией и пролетариатом. Социализм оказался не только мечтой нескольких сантиментальных литераторов.
С тех пор буржуазия направила всю свою энергию не только против всякого самостоятельного движения рабочего класса, но и против всего, что походило на социализм, и ее напуганное воображение заставляло ее видеть социализм там, где в сущности была лишь крайне скромная филантропия. В буржуазном обществе социализм бойкотировался; буржуазным социалистам предстояла дилемма: если они оставались верны социализму, то их исключали из буржуазного общества, имена их предавались забвению. Если же они желали избежать этого, то им приходилось вполне и при этом навсегда отказаться от социализма. С тех пор социализм в политике и литературе заглох, пока возраставший рабочий класс не сделался настолько силен, что собственными силами заставил общество обратить внимание на него и на себя.
Подобным же, хотя и более продолжительным, представляется процесс возникновения коммунистических движений в Средние века, причем реформация сыграла роль 1848 г. Особенно легко этот процесс можно проследить в Германии в XV и начале XVI в.
Конечно, о классовом самосознании в пролетарских движениях Средних веков можно говорить еще меньше, чем о наличности его в движениях первой половины нашего века. С одной стороны, мы даже у босяцкого пролетариата видим стремление замкнуться, закупориться в цехи и добиться особенных привилегий[107], а с другой — у коммунистов из рабочего класса, особенно у ткачей, безразличное отношение ко всяким классовым различиям. Движения пролетариата, выходящие за пределы обыкновенных цеховых разногласий, еще вполне сливаются с революционными движениями других эксплуатируемых классов, крестьян и мелких ремесленников.
Зато эта эпоха во многих отношениях гораздо более, чем первая половина нашего века, благоприятствовала пробуждению коммунистических тенденций во всем обществе.
II. Противоречие между бедностью и богатством в Средние века
Различие между бедными и богатыми в Средние века, а также в эпоху Реформации было далеко не так велико, как в современном капиталистическом обществе, но оно было яснее для всякого и выражалось ярче. Величайшие социальные различия мы видим теперь в больших городах с миллионным населением, где жилища бедных нередко находятся на большом расстоянии от жилищ богатых. В ту эпоху, о которой мы здесь говорим, местное разъединение отдельных сословий и даже отдельных отраслей ремесла было в городах гораздо резче, чем в настоящее время; города были невелики, 10–20 тыс. населения составляли уже большой город, и люди жили, тесно скучившись. К этому следует еще прибавить, что прежде жизнь велась более открыто, труд и удовольствия носили более публичный характер, радости и страдания каждого класса не составляли тайны для других. Политическая жизнь и празднества разыгрывались в публичных местах, на рынках или погостах, в церквах или открытых зданиях. Покупали и продавали на рынках, и ремеслом при малейшей возможности занимались либо на улице, либо по крайней мере при открытых дверях.
Но особенное значение имело следующее обстоятельство. В наше время капиталист считает своей главнейшей задачей накопление капитала. Современный капиталист никогда не может иметь довольно капитала; он охотно обратил бы все свои доходы на его увеличение, на расширение существующих заводов, на приобретение новых, на разорение конкурентов и т. д. И если он обладает тысячью миллионов, все–таки, чтобы обеспечить их и воспрепятствовать какому–либо конкуренту превзойти его, он будет добиваться второго миллиарда. Современный капиталист никогда не обращает всего своего дохода на собственное потребление, если, конечно, он не чудак, не бездельник и если ему вообще хватает дохода. Даже самый богатый миллионер может вести совсем простую жизнь, не теряя своего престижа. Но если он и позволяет себе какую–либо роскошь, то обнаруживает ее не публично, а в бальных и игорных залах, chambres separös, охотничьих замках и т. д. На улице миллионер показывается совершенно в таком же виде, как и вся масса его сограждан.
Совсем иным было положение вещей при системе натурального хозяйства и простого товарного производства. Тогда богатый и могущественный человек не мог превращать свой доход, в чем бы он ни заключался — в продуктах или деньгах, в акции и государственные бумаги. Он мог тратить свои доходы только на потребление или, если они были денежные, мог употреблять их для накопления драгоценных и непортящихся товаров — благородных металлов и драгоценных камней. Чем более духовные и светские князья и господа, патриции и купцы расширяли эксплуатацию, чем больше делался их доход, тем более усиливалась и роскошь, выказываемая ими. Сами они, конечно, не могли съесть свой избыток. Они содержали на него слуг и служанок, приобретали породистых лошадей и собак, одевали себя и свою свиту в драгоценные ткани, возводили великолепные замки и роскошно отделывали их. Стремление к накоплению сокровищ заставляло увеличивать роскошь. Гордые владыки Средних веков не закапывали своих сокровищ в землю, как боязливый индус; они не считали также нужным прятать их от взглядов воров и податных чиновников, как современные капиталисты. Богатство было признаком и основой их могущества: они гордо и хвастливо выставляли его на показ; их одежда, посуда, дома блистали золотом и серебром, драгоценными камнями и жемчугом. Это был золотой век, между прочим, и для искусства.
Но подобно богатству и бедность показывалась в то время совершенно открыто. Пролетариат только еще возникал; его было уже достаточно, чтобы заставить людей, глубоко мыслящих и тонко чувствующих, придумывать средства и пути для избавления мира от нужды, но недостаточно, чтобы считать его опасным для государства и общества. Таким образом, нашел себе плодотворную почву образ мыслей, который был воспринят христианством во время его возникновения, когда босяцкий пролетариат был его главным носителем, и который считал бедность не преступлением, но состоянием, особенно угодным Богу и требующим к себе внимания. По учению Евангелия, бедный был представителем Христа, ибо «что вы сделали одному из Моих меньших братьев, то вы сделали Мне» (Мф. 25:40). На практике это, конечно, мало помогало пролетариату; с представителем Христа тогда обращались совсем не по–христиански. Но в Средние века бедных не засаживали в приюты, рабочие дома, исправительные и прочие заведения, нищенство было законным правом, и ко всякому богослужению, особенно к праздничному, все — высшая роскошь и глубочайшая бедность — собирались в одном здании — в церкви.
Тогда, как и ныне, к обществу можно было применить слова Платона о двух нациях. Но в конце Средних веков две нации — богачей и бедных — были, по крайней мере, нациями соседними, они знали и понимали друг друга. В настоящее время эти нации сделались совершенно чуждыми друг другу. Когда нации буржуа приходит желание узнать что–либо о нации пролетариев, то для этой цели снаряжается особая экспедиция, как будто дело идет об исследовании Центральной Африки. Однако буржуазии последнее кажется важнее первого, исследование Африки обещает открытие новых рынков для сбыта, обещает барыш. Не удивительно также, что многие «образованные» люди лучше знают условия жизни на Черном материке, чем в пролетарских кварталах города, в котором они живут. Лишь в последнее время, благодаря увеличивающемуся значению пролетариата, исследованию его быта придают больше значения.
В Средние века имущим классам нечего было бояться пролетариата, нечего было также изучать, чтобы узнать его положение. Обозреватель повсюду встречал неприкрашенную нищету, притом в самой резкой противоположности к гордой и необузданнейшей роскоши. Не удивительно, что эта противоположность не только возмущала низшие классы, но восстановляла также лучших людей высших классов против неравенства и благоприятствовала стремлениям к уничтожению его.
III. Влияние христианской традиции
Влияние идей, возникших в данных социальных условиях, на позднейшие является таким фактором в общественном развитии, значения которого не следует умалять. Нередко они действуют, задерживая и затрудняя познание новых социальных тенденций и потребностей времени. В исходе Средних веков они имели часто обратное действие.
После бурь переселения народов и после периода варварства, следовавшего за ним, народы христианского Запада со времени Крестовых походов снова стали подниматься на ступень культуры, которая, несмотря на свою своеобразность, во многом соответствовала высоте античного и римского общества накануне его упадка и в начале его. Литература, эта сокровищница идей, оставленная римским обществом, отлично удовлетворяла потребностям всех общественных классов конца Средних веков. Возрождение античной литературы и науки чрезвычайно сильно способствовало самосознанию и самопознанию возникающих общественных классов и сделалось, таким образом, могучей пружиной общественного развития. Традиция, влияющая обыкновенно консервативно, явилась в этих условиях революционным фактором.
Каждый класс брал, разумеется, из сокровищницы идей классического мира то, что ему было полезнее всего, что наиболее соответствовало его потребностям. Буржуазия и князья воспользовались римским правом, так хорошо соответствовавшим потребностям простого товарного производства, торговли и абсолютной монархической государственной власти. Они наслаждались античной языческой литературой — литературой, проповедовавшей жизнерадостность, пожалуй, более того — наслаждение.
Пролетариату и симпатизирующим ему людям не могли нравиться ни римское право, ни классическая литература. То, что они искали, они нашли в другом продукте римского общества — в Евангелии. Коммунизм древнего христианства вполне соответствовал их потребностям. Основы высшего коммунистического производства еще не были даны, коммунизм еще не мог быть ничем иным, как известного рода уравнительным коммунизмом, наделением бедняков, нуждающихся в самом необходимом, за счет избытков богатых.
Коммунистические тенденции Средних веков не были созданы коммунистическим учением Евангелия и Деяний апостолов; но книги эти также благоприятствовали их возникновению, как римское право благоприятствовало развитию абсолютизма и буржуазии.
Таким образом, основа коммунистических тенденций оставалась христианской, религиозной; и несмотря на это, они по необходимости делались враждебными господствующей Церкви, самой богатой из богачей, давно уже объявившей требование всеобщего коммунизма диавольским лжеучением и постаравшейся извратить и затемнить коммунистическое содержание древнехристианских сочинений разными софистическими ухищрениями.
Если, с одной стороны, стремление дать обществу коммунистическую организацию неизбежно вело к еретичеству, к расколу с папской Церковью, то, с другой стороны, еретичество, т. е. борьба против этой Церкви, способствовало возникновению коммунистических идей.
Еще не наступило время, когда можно было думать, что можно вообще обойтись без Церкви. Правда, к концу Средних веков в городах возникла культура, далеко превосходившая ту, которой представительницей являлась Церковь.
В исходе Средних веков в городах вновь возникшие классы — абсолютизм со своими придворными; купцы, римские юристы, литераторы держались далеко не христианского образа мыслей, и притом чем ближе к Риму они жили, тем дальше они были от такого образа мыслей. Сама столица христианства являлась главным очагом неверия. Но для новой организации государственного управления, для светской бюрократии, могущей занять место церковных организаций, существовали лишь слабые зародыши. Церковь осталась необходимою для господствующих, т. е. именно для неверующих, классов. Главной задачей революционных классов в исходе Средних веков было не разрушить Церковь, но завоевать ее, при ее посредстве господствовать над обществом и преобразовать последнее сообразно своим интересам, подобно тому как в наше время задачей пролетариата является завоевание государства и подчинение его себе.
Чем больше исчезала в высших классах вера, тем более они заботились о спасении душ низших классов, тем внимательнее следили они за тем, чтобы последние не могли достигнуть образования, могущего расширить их горизонт дальше пределов христианского учения. И это не стоило им особенного труда, потому что социальное положение крестьян, ремесленников и пролетариев само по себе делало невозможным достижение высшего образования. Поэтому они не выходили из пределов христианских воззрений.
Папской церкви это приносило очень мало пользы, ибо не мешало возникновению больших народных движений и повело лишь к тому, что движения эти для обоснования своих требований опирались главным образом на религиозные аргументы.
Литературные произведения древнего христианства сообщали, что Христос и его ученики были бедными, требовали от своих последователей добровольной бедности, и что церковное имущество, если таковое вообще существовало, принадлежало не духовенству, а общине.
Целью всех враждебных папству классов и партий сделалось возвращение к древнему христианству, к Евангелию, восстановление «чистого слова Божия». Правда, всякая партия, смотря по интересам, которые она представляла, объясняла «чистое слово Божие» по–своему. Сходились они лишь на том, что оно требует бедности церковной иерархии. Но требует ли оно демократической организации церковной общины или даже общности имущества, в этом различные, противные папству «протестантские» направления расходились очень сильно. А так как в древнем христианстве демократическая организация и общность имущества фактически существовали, то почитатели древнего христианства вычитывали из «чистого слова Божия» что–либо противоположное лишь в тех случаях, когда бывали в этом очень заинтересованы. Поэтому сравнительно нетрудно было склонить к демократическому коммунизму всякого честного представителя имущих классов, принимавшего участие в еретическом движении и бывшего в состоянии подняться умственно выше интересов и предрассудков своего класса; особенно пока имущим классам, враждебным папству, последнее казалось могучим врагом, коммунизм же — безвредной игрой некоторых экзальтированных идеологов, и пока необходимо было соединить все оппозиционные папству силы в одном лагере. Еретический коммунизм сначала казался опасным лишь для папской эксплуатации. Поэтому имущие классы охотно терпели его, сами имея еретические наклонности, поэтому сделался возможным факт, что призыв к возвращению на путь древнего христианства вызвал коммунистические тенденции не только в кругу бедного населения, но и среди немалого числа членов имущих классов.
Приняв во внимание все эти обстоятельства, понятно, что в эпоху еретических движений, имевших целью низвержение папства, коммунистические идеи могли достигнуть силы и распространения, нисколько не соответствовавших силе, распространению и самосознанию тогдашнего пролетариата.
Но поэтому же еретические коммунистические движения обыкновенно быстро исчезали, по–видимому, бесследно, как только они, вместо того чтобы обратиться вместе с движением имущих классов исключительно против папства, делали попытку атаковать все общество имущих.
Все эти обстоятельства — недостаток классового сознания неимущих, относительно большая заинтересованность имущих, купцов, рыцарей, особенно же духовенства в коммунистических стремлениях, сильное литературное влияние коммунистических тенденций прежнего периода — древнего христианства — все это способствовало тому, что во все время возрождения коммунистических идей в XII и XIII вв., до эпохи Реформации, т. е. до XVI столетия, религиозная оболочка коммунистического движения еще сильнее скрывала его классовый характер, чем это вообще имело место в народных движениях этой эпохи.
И все–таки именно пролетариат тогда уже наложил печать на коммунистические движения. Как средневековый пролетариат отличается от пролетариата разлагающегося римского общества и от пролетариата современного, так и коммунизм, носителем которого он являлся, отличался от древнехристианского, так же как и от коммунизма XIX в. Он являлся переходной стадией от одного к другому.
Средневековой коммунизм, так же как древнехристианский и по тем же причинам, был коммунизмом средств потребления, но не средств производства, чем он существенно и отличается от современного. После всего сказанного выше нам, вероятно, нечего входить в дальнейшие объяснения по этому поводу.
Но коммунизм Средних веков и эпохи Реформации похож, кроме того, на древнехристианский своим аскетическим и мистическим характером; это коммунизм воздержания, рассчитывающий на вмешательство таинственных, сверхчеловеческих сил. В этом он также является противоположностью коммунизма XIX в.
IV. Мистика
Рассмотрим теперь последнюю черту средневекового коммунизма мистицизм.
Одной из причин его возникновения мы уже касались — именно невежества широких народных масс. Чем больше развивалось товарное производство и товарный обмен, тем бессильнее становились люди перед социальными силами, тем запутаннее и таинственнее делались социальные соотношения, тем ужаснее социальные недуги, разразившиеся над человечеством. Перед ними люди были совершенно беспомощны и бессильны; беспомощнее же и бессильнее других были низшие, эксплуатируемые слои народа.
Господствующие и стремившиеся к господству классы, особенно купцы и князья, ориентировались в новых условиях при помощи античной государственной мудрости и римского права, воскресению которых они содействовали. Низшим классам эти науки были менее доступны, чем науки для народа теперь, ибо тогда они излагались на собственных, отличных от народного языках — латинском и греческом.
Но не это еще было самой важной причиной, мешавшей науке проникать в низшие классы народа. Главной являлось то, что эти классы относились к науке враждебно, ибо она противоречила их потребностям.
Развитие науки, так же как и искусства, не может быть не зависимым от развития общества. Для успеха науки нужны не только определенныепредварительные условия, делающие возможнымнаучное исследование; должны существовать также особенныепотребности, наталкивающиена научное исследование. Потребность более глубокого исследования истинных соотношений в природе и обществе существует не во всяком обществе и не во всяком общественном классе, даже если даны необходимые предварительные условия. Класс или общество, находящиеся в упадке, всегда будут противиться уразумению действительности; они не станут пользоваться своим интеллектом для уяснения существующего порядка вещей, но воспользуются им для приобретения аргументов, могущих успокоить, утешить и обмануть их самих, не говоря уже о необходимости обманывать своих противников насчет своей силы и жизнеспособности.
Успехам науки могут содействовать лишь прогрессирующие социальные слои и целые общества. Комув действительностипринадлежит будущее, тот интересуется исследованием действительности и старается рассеять всякое заблуждение на ее счет.
Когда античное общество пришло в упадок и наука его стала падать, люди все чаще начали уходить из мира действительности, ужас которого угнетал их, в мир внечувственный, мир фантазии, мистики, который они могли воображать себе сообразно своим потребностям. Когда они отчаивались в самих себе, тогда им на помощь должна была являться сила сверхъестественных существ. На этой почве и расцвели хилиазм, вера в чудеса и мистика.
Германцы, получившие большую часть наследия Римской империи, переняли также учение христианства, выросшее в этой атмосфере, но они дали ему иное содержание. Смелые, жизнерадостные варвары не понимали мрачного, угнетенного отворачивания от действительности, боязливого искания и раскапыванья собственного внутреннего мира, отличающих мистиков древнего христианства. Они не были в состоянии научно победить христианство, но они воспринимали его так наивно–чувственно, что мистицизм переставал быть живою силою. Как и многие литературные пережитки язычества, он едва прозябал в некоторых монастырях.
Но в христианско–германском мире возникло товарное производство и товарный обмен, революционизировавшие его, и тогда снова образовалась почва для воскресения апокалипсических идей и мистицизма вообще; прежде всего это произошло в городах, в очагах прогрессирующей культуры. Мистицизм отвечал потребностям тех же слоев, которые привлекали и древнехристианский коммунизм. Первый развился вместе с последним.
Тогда будущее принадлежало не бедным и угнетенным, а богатым и могущественным, князьям и капиталистам. Они имели полное основание покровительствовать науке, ибо чем лучше понималась действительность, тем больше она говорила в пользу власть имущих. Даже там, где она не была слугою княжеского и капиталистического могущества, даже там, где она развивалась свободно, она способствовала их усилению.
Значение пролетариата тогда еще далеко не выяснилось. Чем больше бедные и угнетенные знакомились с действительностью, тем безнадежнее она должна была казаться им. Только чудо могло сразу свергнуть всех угнетателей и эксплуататоров и принести нуждающимся массам свободу и благосостояние. Но они желали этого всеми фибрами своего сердца, онидолжныбыли верить этому, чтобы не впасть в отчаяние. Они стали ненавидеть служившую их угнетателям, вновь ожившую науку, так же как и традиционную церковную веру. Они начали отворачиваться от ужасной безутешной действительности и стали погружаться в свой внутренний мир, чтобы почерпнуть в нем утешение и надежду. Аргументам действительности и науки они противопоставляли свой внутренний голос, «глас Божий», «откровение», «внутреннее просвещение», т. е. на самом деле голос своих желаний и потребностей, звучавший тем сильнее, имевший тем большее значение, чем больше мечтатель изолировался от общества, чем больше он отдалял от себя всякие помехи и чем сильнее он разгорячал свою фантазию различнейшими средствами, вызывающими экстаз, особенно же голодом и молитвами. Таким образом, мечтатели дошли до веры в чудо, сделавшейся у них настолько сильной, что они могли сообщить ее и другим людям, склонным к ней, благодаря одинаковым потребностям и желаниям.
Характерный пример такого настроения представляют сочинения Мюнцера. Мы здесь цитируем некоторые, особенно же его изложение второй главы Даниила, где говорится о сновидении царя Навуходоносора о статуе из железа и золота с глиняными ногами, разбитой камнем, о сновидении, весьма удобном для революционных толкований[108].
Мюнцер говорит здесь: язычники и турки смеются над нами, страдания Христа сделались предметом купли и продажи. Поэтому мы должны подняться из грязи, должны сделаться учениками Божьими, поставленными Им и одаренными силой для отмщения врагам Божьим. Мы должны бояться Бога, но не Его творений. Нельзя служить двум господам. Правда, ученые книжники утверждают, что Бог ныне уже не является своим возлюбленным друзьям в видениях и пророчествах; они говорят, что надо держаться Писания. Над предостережениями людей, получающих Откровение Божие, они издеваются, как иудеи издевались над Иеремией, пророчествовавшим о плене вавилонском.
Затем Мюнцер говорит о сновидении Навуходоносора. Его гадатели не умели истолковать сна. «Они были безбожными лицемерами, говорившими то, что владыки охотно слушают, подобно ученым книжникам вашего времени, охотно поедающим при дворах лакомые кусочки». Этим ученым очень льстит мысль, что они могут отличать добро от зла без наития Св. Духа. Но слово нисходит в сердце от Бога. «Поэтому святой Павел приводит Моисея и Исаию (Римл. 10) и говорит о внутреннем слове, слышанном в пропасти души чрез Откровение Божие. И человек, не понявший и не почувствовавший этого из живого свидетельства Божия (Римл. 8), не может сказать ничего разумного о Боге, если бы он даже прочел сто тысяч Библий».
«Но для того чтобы человек уразумел слово Божие и сделался восприимчивым, Бог должен лишить егоплотских страстей; и, когда вдохновение Божие входит в его сердце, он должен желать убить все плотские страсти, должен изменить их и подвергнуться воздействию Божию,ибо плотский человек не слышит того, что Бог говорит в душе(1 Коринф. 2), но Святой Дух должен указать ему на внимательное исследование истинного, чистого смысла закона (Ис. 18), иначе он сердцем слеп, выдумает себе деревянного Христа и введет самого себя в искушение… Поэтому для получения Откровения Божия человек должен отказаться от всяких забав, безбоязненно стремиться к истине (2 Коринф. 6) ичерез упражнение в этой истине должен научиться отличать истинные видения от ложных».
Избранник, желающий знать, какое видение или сон от Бога и какое — от природы или диавола, должен всею душою и сердцем, а также естественным разумом «отрешиться от всякого суетного плотского наслаждения». Удалив из своего сердца все тернии, т. е. плотские наслаждения, так что в нем останутся одни лишь хорошие растения, «человек поймет, что он во все дни живота своего есть обиталище Бога и Св. Духа».
В другом сочинении Мюнцер картинно изображает различие между искренним христианином, ищущим Откровения под бременем сомнений, забот и сильнейших душевных страданий, и самодовольным ученым книжником, проповедующим религиозный индифферентизм и смеющимся над всякой душевной борьбою.
Мюнцер говорит, что стремление к истинной вере раньше или позже прорывается у «начинающего христианина», и последний вздыхает: «Ах, я несчастный человек, куда рвется мое сердце? Моя совесть истощает мою силу, мои соки, всего меня. О, что же мне теперь делать? Я усомнился в Боге и Его творениях, и нет мне утешения. И Бог мучает меня моею совестью, неверием, отчаянием и богохульством. Извне на меня напали болезни, бедность, нищета и всякие бедствия от злых людей и т. д.; но все же мое внутреннее горе страшнее внешнего. Ах, как бы я хотел истинно верить, если бы только я знал истинный путь».
В этом горе сомневающийся обращается за советом к ученым. «И тогда ученые, которым очень трудно разинуть рот, ибо всякое их слово стоит больших денег, отвечают: «Ну, милый человек, если ты не хочешь верить, так иди к черту». — «Ах, высокоученый господин доктор, я верил бы, но неверие подавляет все мое желание верить; что мне с ним делать?» Тогда ученый отвечает: «Да о таких высоких вещах ты лучше не заботься. Верь просто и отгоняй от себя мысли. Все это фантазии; пойди к людям, веселись, и ты забудешь заботы». Видишь, возлюбленный брат, в Церкви господствовало лишь это, а не какое–либо иное утешение. Св. Петр говорит тебе, кто откормленные свиньи; это — неверные, лживые ученые каких бы то ни было сект; они жрут и пьют и проводят свою жизнь в наслаждениях, а когда им противоречат, они, как собаки, щелкают своими острыми зубами»[109].
Мюнцер одинаково сурово обращается как с плотскими наслаждениями, так и с учеными.
Новое грядущее общество представлялось Мюнцеру в хилиастическом духе — совершенным раем на земле. «Да, — восклицает он, — мы все с появлением веры, мы, плотские земные люди, сделаемся чрез вочеловечение Христа богами, и так вместе с Ним станем учениками Божьими; Он Сам будет учить нас и сделает нас богами. И даже более — мы вполне превратимся в Него, так что земная жизнь вознесется в небеса»[110].
Это образец апокалипсической мистики; с нею, впрочем, отлично уживался грубый реализм. Если верить Меланхтону, с ужасом рассказывающему об этом, Мюнцер в случае неудовлетворения Богом его жажды Откровения выражался очень непочтительно: «Он публично говорит вещи, которые страшно слушать; ему, мол, наплевать на Бога, если последний не говорит с ним, как с Авраамом и другими патриархами»[111].
Восторженный мистицизм, идущий рука об руку с аскетизмом, чужд современному пролетариату. Ныне всякий умеющий различать знамения времени видит, что, в сравнении с пролетариатом, все другие классы теряют свое социальное значение, а следовательно, падает и их политическое могущество, интеллектуальная и нравственная сила. Наука, поставившая себе задачей бескорыстное исследование истины, представляет ныне интерес только для пролетариата, один лишь этот класс заинтересован в исследовании истины.
Правда, и ныне снова расцветает мистицизм, потребность в сверхъестественном; но уже не у пролетариата, не у коммунистов — они стали философами действительности, материалистами, а среди имущих классов, чувствующих изменение условий жизни.
Однако у них нет веры и той преданности великому делу, который давали коммунистическим мистикам Средних веков силу переносить самые жестокие преследования и радостно идти навстречу смерти. Буржуазный мистицизм и суеверие нашего времени не создает уже героев и мучеников, так же как и буржуазная наука; он уже не в состоянии быть прямым, откровенным. Он охотно занимает у этой науки одежду, чтобы приобрести приличный вид, и покоряется капризам знати.
V. Аскетизм
Отличительной чертой коммунистов исхода Средних веков и эпохи Реформации, в противоположность современным, следует отметить кроме мистицизма еще ихаскетизм.
В Средние века, так же как и в эпоху упадка Рима, производство не было еще настолько развито, чтобы дать возможность всем пользоваться средствами утонченного наслаждения жизнью. Тот, кто требовал общего равенства, необходимо видел зло не только в роскоши, но и в науке и искусстве, которые часто являлись фактически лишь слугами роскоши. Но большею частью коммунисты шли еще дальше. В сравнении с подавляющей нищетой, не только распущенность и разврат, но даже всякая радость, всякое самое невинное наслаждение им казалось грехом. Примеры этого мы видели уже в цитированных выше отрывках из сочинений Мюнцера. Нетрудно привести очень много таких примеров. Меланхтон весьма возмущался этим воззрением. В упомянутой уже «Historie Thomae Münzer’s» он повествует: «И он учил, что к истинному, христианскому благочестию можно прийти следующим образом. Сначала нужно оставить явные пороки: прелюбодеяние, убийство, богохульство и проч.; потом следует закалять и изнурять тело постом, плохой одеждой, следует мало говорить, смотреть сурово, не стричь бороды. Такое ребяческое поведение он называет умерщвлением плоти и крестом, о котором говорится в Евангелии. На этом он серьезно настаивает во всех своих сочинениях». Этим мрачным пуританизмом коммунисты противостояли не только господствующим, но часто и трудящимся классам своей эпохи, еще полным естественной жизнерадостности и веселья. Коммунисты часто бывали ненавистны крестьянам и ремесленникам, считавшим их ханжами. Лишь когда Реформация в своем развитии повела к угнетению этих классов и возникновение княжеского абсолютизма сделало безнадежным всякое противодействие, лишь когда появился капиталистический способ производства и сделал главной добродетелью мелких эксплуататоров экономность, «воздержание», ибо это было средством, обещавшим скорее всех других вывести их в ряды крупных эксплуататоров, — лишь тогда пуританский дух стал пускать корни в крестьянстве и мелком мещанстве.
Но тот же самый капиталистический способ производства, который привил крестьянам и мелкому мещанству пуританизм, вытравил его у пролетария; он одновременно вливает в него безнадежность и желание подняться. Он делает безнадежными все попытки значительно улучшить свое положение индивидуальным усилием; он отнимает у него как у отдельного лица всякую надежду на лучшее будущее, ему кажется глупостью жертвовать будущему настоящим. Carpe diem — «Пользуйся минутой, не упуская ни одного представляющегося тебе случая насладиться» — вот его девиз. Положение пролетария делает его беспечным (но не беззаботным) и легкомысленным; а это, в глазах пуританского филистера, два главных смертных греха.
Но в то же время капиталистический способ производства возбуждает в пролетарии также и надежду; делая его индивидуальное будущее все более безнадежным, он выставляет будущее его класса во все более ярком свете. Надежда и уверенность растут день ото дня.
Современного пролетария возмущает не столько роскошь богатых; мы уже указывали, что последняя выступает теперь не так ярко, как пять веков тому назад. Его возмущает факт, что он терпит нужду среди избытка во всем необходимом и вследствие его. Он знает, что при наличности огромных производительных сил, созданных современным способом производства, комфортом могли бы пользоваться все.
Создавая в пролетарии, думающем лишь о собственной, индивидуальной участи, беспечность и легкомыслие, капиталистический способ производства будит высшую форму веселья и жизнерадостности в пролетариях, принимающих участие в нуждах своего класса, думающих о его объединении и чувствующих вместе с этим классом.
Насколько вообще пролетарии Средних веков были способны к самостоятельному чувствованию и мышлению, они думали и чувствовали иначе. Но как бы пуританизм их ни приближался к аскетизму христианства, особенно первых его веков, все же он отличался от него в некоторых существенных пунктах.
Характер аскетизма при его возникновении определялся, главным образом, босяцким пролетариатом. Главнейшие свойства последнего моралисты назовут, конечно, пороками —лень, грязь и тупоумие.В сущности, аскетизм доводил эти свойства босяцкого пролетариата до высшей степени. В этом он походит на индийский (браминский и буддийский) аскетизм при сходных социальных условиях.
Годы, даже целые десятилетия благочестивые мужи и жены проводили, сидя на одном месте, не двигаясь, с тупым равнодушием ко всякому внешнему воздействию, жаре, холоду, дождю и засухе, никогда не умываясь, не обрезая волос и ногтей, не прогоняя паразитов, привольно развивавшихся на них. Многие из этих святых кающихся отказывались есть, и благочестивым людям приходилось искусственно кормить их.
Пролетарии Средних веков были большею частью уже рабочими, они не могли позволить себе подобного воздержания. Они жили собственным трудом, а не благотворительностью, как анахореты; они должны были двигаться, заниматься жизнью, чтобы не умереть с голоду. С их существованием тупоумие и лень были несовместимы, и они не были еще так забиты, стояли еще слишком близко к цветущему крестьянству и ремесленникам. Менее всего это было возможно для тех, которые были способны к воспринятию живых идей. Все летописцы единогласно свидетельствуют, что именно члены таких сект Средних веков и эпохи Реформации особенно отличались от окружающих прилежанием, честностью и чистоплотностью. Из–за этих свойств их в некоторых местах охотно нанимали в качестве рабочих.
Хороший пример этого представляют анабаптисты в Моравии.Гиндели,нисколько не симпатизирующий им, пишет о них: «Между различными партиями, в Богемии спорадически, а в Моравии большими массами и многочисленными общинами, появлялисьанабаптисты.Еще до 1530 года они иммигрировали в Моравию и быстро распространились в ней, образовав более семидесяти общин. Государственная власть преследовала их то с большей, то с меньшей энергией, но они сохранились благодаря защите нескольких дворянских родов, имевших достаточно оснований защищать их…
Таким образом, Максимилиан нашел в Моравии анабаптистов, столь часто и бесполезно высылавшихся из края. Следуя привычке своего отца, он на ландтаге 1567 года сделал предложение изгнать их в течение короткого срока. Но дворянство поступило так, как оно раньше никогда не поступало. Сословие дворян и рыцарей — сословия прелатов и горожан не участвовали в этой петиции — ходатайствовало перед императором об оставлении анабаптистов на их местах жительства. И эта просьба опиралась не на соображение, что анабаптисты еще не доказанные еретики или что их обратят в истинную веру; нет, просьба основывалась на весьма уважительной причине,что анабаптисты очень полезные подданные, которых еще менее, чем евреев, можно удалить без большого материального ущерба.Католики, утраквисты, равно как и [богемские] братья склонялись перед важностью этого представленного ими самими аргумента.И действительно, анабаптисты всюду были крайне усердными, экономными, воздержанными и, кроме того, самыми искусными рабочими в Моравии»[112].
Об апокалипсических фанатиках и аскетах времен первого христианства нельзя сказать ничего подобного.
VI. Интернациональность и революционный дух средневекового коммунизма
В одном существенном пункте все три рассматриваемые здесь формы коммунизма — древнехристианский, средневековый и современный — сходятся, а именно в своей интернациональности, резко отличающей их от платоновского коммунизма, бывшего местным. Последний был рассчитан на отдельные городские общины с их областью. Но со времени возникновения христианства каждый коммунист работает для всего человечества или по крайней мере для всего интернационального культурного мира, в котором он живет. Местная ограниченность платоновского коммунизма соответствует особенностям крестьянского и ремесленного производства. Крестьянское хозяйство делает людей оседлыми, прикрепляет их к земле и требует приложения всей их рабочей силы. Бродяжничество прежних племен номадов прекращается, кругозор сельского населения суживается, интересы колокольни, ограниченность кругозора становятся особенностью крестьянина.
Не лучше судьба мелкого горожанина в Средние века: и он кроме своего ремесла большею частью занимается еще земледелием. Но даже там, где он живет исключительно ремеслом, он все–таки привязан к месту своею зависимостью от определенного местного круга клиентов, обыкновенно также в качестве домовладельца.
Капиталисты и пролетарии преодолевают это местное ограничение. Купец не ограничивается своими местными клиентами, но также (и даже преимущественно) пользуется сношениями своей родины с чужими странами. Чем крепче и легче эти сношения, тем выгоднее они для него. Поэтому купечество интернационально или, вернее сказать,интерлокально.Где его ждет прибыль, там и родина его.
Повсеместность пролетария имеет и другие причины. У него нет ничего прикрепляющего к земле; родина не дает ему ничего, чего не нашел бы он и в других местах; повсюду он встречает эксплуатацию и угнетение. Достаточно малейшей надежды улучшить свою судьбу в другом месте, чтобы он направился туда.
Но повсеместность купца совершенно иного характера, чем повсеместность пролетария. Сношения первого с чужбиной и его положение на внешнем рынке существенно зависят от могущества государства, будь это античный город или современная нация, к которой он принадлежит. Для процветания ему необходима крепкая государственная власть, особенно же большая военная сила. Поэтому где бы он ни был — за границей ли или внутри государства — в первом случае чаще, чем в последнем, он всегда патриотичен; со времен Средних веков везде, где условия благоприятствуют абсолютизму и образованию национальных государств, мы видим купца на стороне князей и шовинизма.
Совсем иное положение пролетария. Характеристической особенностью всех коммунистических сект — от древнего христианства до нашего столетия — было не только равнодушие, но прямо антипатия к участию в политике и защите страны. Анархизм является последним отзвуком этого направления. Антипатия эта исчезла лишь случайно в революционные эпохи, когда казалось, что старая государственная власть рушится и что поэтому пролетариат в состоянии овладеть ею. Тем резче подчеркивалось отвращение ко всякой политике в периоды реакции. Так после падения Табора было с богемскими братьями, после крестьянских войн с анабаптистами, после усмирения мюнстерского восстания с меннонитами, о чем мы еще поговорим ниже.
Всегда, однако, и при всевозможнейших условиях коммунисты со времен древнего христианства придавали особенное значениеинтернациональной солидарности.
За границей купец является конкурентом, противником туземцев. Он опирается не на их добрую волю, но на свою силу, вернее, на силу защищающего его государства.
Пролетарий на чужбине является борцом против той же эксплуатации и угнетения, какие он испытывал и на родине. Он может рассчитывать не на поддержку своего государства, но лишь на пролетариев той местности, где он поселился, участвующих в той же борьбе, что и он. Конечно, там, где пролетарии чувствуют себя более продавцами своей рабочей силы, нежели борцами, там они в другом пролетарии видят скорее конкурента, чем боевого товарища, и там расположение к интернациональной солидарности легко исчезает.
Но этого нельзя сказать относительно коммунистов. Они прежде всего борцы против эксплуатации, повсюду они встречают одних и тех же врагов, везде терпят одинаковые преследования. Это теснее сплачивает их. Со времен древнего христианства все люди, наблюдавшие коммунистов, считали их специальной особенностью то, что все они вместе представляли лишь одну большую семью; что иностранец, член их секты, также считался братом, как и туземец, что он всюду находил приют, где только жили члены секты. Благодаря этой особенности и бедности коммунистов (ибо всякий имущий, присоединявшийся к ним, должен был разделить свое имущество между бедными) их передовым борцам и агитаторам нетрудно было путешествовать с места на место. Они постоянно находились в пути, проявляли при этом подвижность и проходили расстояния, которые даже теперь, в век железных дорог, кажутся нам весьма почтенными. Так, например, богемские вальденсы имели постоянные сношения с южнофранцузскими.
Вследствие этого они сыграли огромнейшую роль во всех революционных движениях низших классов своего времени. Величайшим препятствием для этих движений являлась локальная ограниченность крестьян и мелкого мещанства, которая доставляла им величайшие невыгоды, в сравнении с их хорошо организованными врагами. Там же, где эта ограниченность уничтожалась, где удавалось объединить революционные движения различных местностей, там это происходило преимущественно благодаря влиянию странствующих коммунистических проповедников. Первоначальные успехи крестьянского восстания 1381 г. в Англии и таборитского движения в Богемии объясняются, главным образом, их объединяющим влиянием. В 1525 г., во время Великой немецкой крестьянской войны, они действовали в том же смысле, и особенно при этом выделялся Фома Мюнцер, но немецкий партикуляризм был слишком силен, и они не могли одолеть его. Это восстание потерпело неудачу, главным образом благодаря своей раздробленности.
Теперь мы добрались до другой важной особенности еретического коммунизма, последней, о которой мы будем здесь говорить, — до особенности, отличающей его от древнехристианского коммунизма, но сравнивающей его с современным; мы говоримо его революционном духе.
Босяк–пролетарий труслив и смирен. Не то чтобы он не ненавидел богатого; у него эта ненависть, по крайней мере, настолько же сильна, как и у пролетария трудящегося. Даже в Евангелии мы находим следы этого. Вспомним только притчу о бедном Лазаре[113].
В притче и речи нет о нравственных качествах богача и бедного. Лазарь попадает на лоно Авраамово не потому, что он был хорошим человеком, а потому, что ему худо жилось. О богатом также не сказано ничего дурного; достаточно факта, что он богат, чтоб осудить его на вечные муки в аду, которые Авраам отнюдь не может и, по–видимому, даже не хочет облегчить.
Если уж это не чистейшая классовая ненависть к богатому как к таковому, то классовой ненависти, значит, вовсе не существует.
Но притча о бедном Лазаре показывает также, что классовая ненависть босяка–пролетария выражается вмечтах.Он измышляет для богача ужаснейшие мучения и наслаждается их видом, но только мысленно. Он ненавидит богача, но знает, насколько и сам он лишний в обществе, знает, что сам он живет милостью богача, и вследствие этого пресмыкается перед ним тем трусливее и смиреннее, чем больше он его ненавидит. Резче всего это должно было выразиться в эпоху Римской империи, в обществе, где все республиканские добродетели исчезли, где ни один класс не был уверен в себе, а трусость и покорность были распространены повсюду. Не удивительно, что эти свойства вошли также в христианское общество того времени и что тогдашние христианские сочинения носят явные следы этого.
Древнехристианский коммунизм стоял в стороне от политики и был бездеятелен. Напротив, коммунизм пролетарский начиная с Средних веков естественно имеет стремление при благоприятных условиях вмешаться в политику. Он ставит себе целью диктатуру пролетариата как могущественнейшее средство для установления коммунистического общественного строя.
Поэтому для абсолютизма, зачатки которого появились в конце Средних веков, несмотря на весь его материализм, писания Нового Завета были такими же удобными орудиями, как и римское право, возникшее одновременно с ним.Этурелигию, говорили представители абсолютизма, надо сохранить длянарода.
Народ же, эксплуатируемые классы — крестьяне, мелкое мещанство и пролетарии — думали иначе. Этот народ был не похож на народ времен упадка римского общества. Вооруженный и по–мужицки упрямый народ не понимал учения, предписывавшего человеку, получившему пощечину, подставлять и другую щеку, запрещавшего самозащиту (ибо «Мне отмщение, и Аз воздам», — сказал Господь; «Поднявший меч от меча погибнет») и объявлявшего обязанностью христианина молчаливое страдание и терпение. Как только народ познакомился с Библией (католическое духовенство хорошо знало, почему оно хотело знание последней сделать своей привилегией), он стал заимствовать из Нового Завета не учение о смирении и воздержании, но только ненависть к богачам. Наиболее популярной частью Нового Завета среди еретических низших слоев народа сделался Апокалипсис — этот революционный и кровавый бред древнего христианина, который с торжеством предсказывает гибель существующего общества, гибель, сопровождаемую такими ужасами, в сравнении с которыми все действия современного анархизма кажутся весьма невинными. Но кроме Апокалипсиса еретические низшие слои народа занимались и Ветхим Заветом, носящим еще следы крестьянской демократии и призывающим не только к ненависти, но и к энергичной беспощадной борьбе с тиранами, богачами и властителями[114].
Приверженцы коммунистических сект также не избегли этого влияния. Конечно, они были слишком слабы, самое существование их слишком зависело от терпимости богатых и власть имущих для того, чтобы им могло придти в голову в мирное время насильственно уничтожить существующее общество и заменить его коммунистическим. Не будучи такими низкопоклонными и смиренными, как люмпен–пролетарии погибающего Рима, коммунисты до эпохи Реформации в общем все–таки были миролюбивы; и летописцы единогласно называют характерными их чертами, наряду с трудолюбием и чистоплотностью миролюбие их и терпимость.
Но когда наступали революционные эпохи, когда крестьяне и ремесленники начинали подниматься, тогда революционный энтузиазм охватывал и коммунистов. Тогда им (или по крайней мере части из них, ибо по этому вопросу они часто расходились) начинало казаться, что наступило время, когда Бог становится великим в малых и когда всякое чудо кажется возможным. И они кидались в революционное движение, чтобы использовать его в интересах коммунизма. А так как для них, раз они вступили на путь революции, не был возможен никакой компромисс с существующими властями, так как они не признавали возможности улучшения в рамках существующего общества, то они быстро завладевали колеблющимися и нерешительными элементами, легко становились вождями движения (как, например, табориты среди гуситов, Мюнцер и его приверженцы во время крестьянской войны в Тюрингене), придавали движению коммунистический характер, а самому коммунизму — призрак силы, которой за ним на самом деле еще не было, и тем самым заставляли всех имущих, обезумевших от злобы и страха, соединяться и уничтожать их.
Революционный дух коммунистических движений низших слоев народа в конце Средних веков является тем отличительным признаком, который резче всего отличает их от коммунизма древнего христианства, имеющего в других отношениях много общего с ними, и который яснее, чем что бы то ни было другое, показывает их родство с современными пролетарско–коммунистическими движениями.
Глава 3. Еретический коммунизм в Италии и Южной Франции
I. Арнольд Брешианский
Мы уже в начале этого отдела указывали на то, что городской быт Средних веков развился раньше всего в Италии и Южной Франции, что там мы находим первые движения средневекового коммунизма. Там же возникли и первые еретические движения, первые реформационные попытки.
Немецкие ученые выставили дикое положение, будто лишь германским народам свойственна проникновенность и истинная религиозность, необходимые для того, чтобы создать стремление к преобразованию Церкви. Но в Италии мы встречаем реформационные движения еще задолго до того, как в Германии начали думать об этом.
Прежде всего они возникли в самом Риме, столице христианства. В Средние века Рим был «сердцем Европы», подобно тому как сердцем Европы от Великой революции до войны 1870–1871 гг. был Париж, но еще в гораздо большей степени. Не только все церковные дела, наполнявшие жизнь в Средние века, велись под руководством Рима и решались им как последней инстанцией; Рим был, кроме того, также очагом искусства и наук, высшим судьею во всем, даже светских спорах и — last but not least — средоточием утонченных наслаждений и увеселений. В Рим шел тот, кто чувствовал себя угнетенным и не мог добиться справедливости на родине; кто желал приобщиться высшей мудрости, испытать утонченное художественное ощущение; кто скучал на родине и имел лишние деньги. Все они сходились в Рим, и как бы ни были различны их побудительные причины, как ни различны результаты, достигнутые ими, в одном судьба их была одинакова — все они растрачивали свои деньги и нередко также деньги других.
В Средние века Рим так же, как и теперь (пожалуй, даже еще в большей степени), был городом чужеземцев, он жил чужестранцами, он рос на их счет. Увеличение притока чужестранцев было одною из важнейших задач пап.
Всемирные выставки как средство привлекать иностранцев тогда еще не были изобретены. Папы придумали другое, не менее действительное средство — юбилейное отпущение, или священный год. Кто в известный год предпринимал путешествие в Рим, тот получал полное отпущение грехов. Это подействовало. Как в 1889 г. люди отправлялись тысячами в Париж под предлогом чему–нибудь научиться, а на деле повеселиться, так они в священный год путешествовали в Рим, где могли предаваться всем известным тогда грехам и порокам, и после этого возвращались домой безгрешнее, чем были перед уходом. Первое юбилейное отпущение было объявлено на 1330 г. папою Бонифацием VIII. Определение числа иностранцев, прибывавших тогда в Рим, «не могло быть ни легким, ни точным, и, вероятно, число это преувеличивалось ловким духовенством, отлично знавшим заразительность примера. Однако добросовестный историк, присутствовавший при этом торжестве, уверяет, что в Риме никогда не было меньшедвухсот тысячиностранцев, а другой очевидец определил весь приток вдва миллиона.Небольшой дар со стороны каждого в общем должен был образовать огромную сокровищницу; два священника днем и ночью с граблями в руках, не считая, сгребали серебро и золото, приносимое на алтарь св. Павла. К счастию, время было мирное и изобильное, и хотя существовал недостаток в кормах, а гостиницы и квартиры были дороги, все–таки политика Бонифация и жадное гостеприимство римлян позаботились о неистощимом запасе хлеба и вина, мяса и рыбы» (Гиббон.Verfall und Untergang des römischen Weltreichs. Перев. на немец. Sporschil, Лейпциг, 1837 г., стр. 2573).
Первоначально только каждый сотый год должен был считаться «священным», но дело шло слишком успешно, и у папы, и у римлян явилось желание повторять его почаще. Промежуток между юбилейными отпущениями уменьшался все больше и больше, сначала до 50, затем до 33 и наконец до 25 лет.
Это только образчик средств, служивших для привлечения иностранцев и их денег. Но уже задолго до изобретения юбилейного отпущения Вечный город в Средние века возвысился из своего унижения и раньше, чем какой бы то ни было другой средневековой город, достиг могущества и значения. Но свойство, присущее другим городам, было также присуще и Риму; вместе с благосостоянием и могуществом росло также самосознание и дух независимости его населения. И как все другие горожане, так и римляне пытались освободиться от своих повелителей — то от папы, то от императора, иногда же одновременно от обоих. Рим Средних веков походил на Париж эпохи 1769–1871 гг. не только тем, что он был сердцем Европы, но также и тем, что, подобно Парижу, был столицей революций.
«Кому неизвестны надменность и непокорность римлян, — восклицал в XII в. св. Бернгард Клервоский, ужасаясь при виде мятежного народа, — народа, не знающего покоя, выросшего в смуте, дикого и необузданного, презирающего послушание, когда он способен к сопротивлению. Обещая служить, они стремятся повелевать; давая клятву верности, они ждут случая возмутиться, и все же они громкими криками выражают свое неудовольствие, когда перед ними закрываешь двери и отказываешь им в совете. Обреченные злу, они никогда не учились делать добро.
Ненавистные земле и небу, преступные против Бога, склонные к смутам в своей собственной среде, ревнивые к своим соседям, они никем не любимы, и, стараясь внушить страх, они сами живут в низком и непрестанном страхе. Они не хотят подчиняться и не умеют повелевать, они неверны своим повелителям, неуживчивы с равными, неблагодарны благодетелям и одинаково дерзки как в своих требованиях, так и в своих отказах»[115].
Читая это, так и кажется, что слышишь ругань нашего буржуа по адресу парижан 1871 г.!
В то время, когда могущество пап в христианском мире достигло наибольшего расцвета, в самом Риме они сделались бессильными. «Папы, страшившие своей анафемой князей и народы, повелевавшие западной Церковью с полным сознанием своей неограниченной силы, редко бывали в безопасности в самом Риме; нигде их могущество не имело меньше значения, чем в их собственном городе, в их собственном приходе. Большею частью они, как изгнанники, бродили по свету, преследуемые проклятиями своего народа»[116].
Самый поразительный и известный, но далеко не единственный пример бессилия повелителей мира перед населением их города представляет Григорий VII, заставивший германского императора Генриха IV прийти на покаяние в Каноссу, но не сумевший справиться с римлянами. Он оставил Рим, не чувствуя себя в нем в безопасности, и умер в добровольном изгнании в Салерно.
Лишь в XV в., отмеченном повсеместным усилением княжеского абсолютизма, папам удалось одолеть своих мятежных подданных. Евгений IV был последним папой (исключая Пия IX, в 1848 г.), которому пришлось бежать вследствие восстания римлян (1433).
У такого необузданного и враждебного Церкви населения легко могло возникнуть желание возвратить духовенство к евангельской бедности, т. е. присвоить себе сокровища, собранные Церковью и сохранявшиеся в Риме. Но вполне понятно, что нескольких лет отсутствия папы было достаточно, чтобы показать им, в чем заключается постоянный источник их существования.
Не удивительно, что первая серьезная попытка реформировать Церковь была сделана в Риме уже в середине XII в. Попытка эта связана с именемАрнольда Брешианского,последний, будучи учеником Абеляра, выступил решительным противником мирских имуществ духовенства и, как все позднейшие реформаторы, опирался при этом на древнее христианство. Но он отнюдь не был коммунистом; церковное имущество, по его учению, должно было перейти к светским повелителям, а не быть распределенным между народом.
Изгнанный за свою «ересь» из Франции, где он в Париже слушал Абеляра, Арнольд укрылся в Швейцарию. В 1145 г. он отправился в Рим, где его взяла под свою защиту восставшая в это самое время демократия, в интересах которой он начал работать.
Однако это движение продолжалось едва 10 лет. Римляне скоро поняли, что если они не хотят зарезать курицу, несущую золотые яйца, то не должны слишком притеснять папство. Ибо величие и богатство Рима основывалось не на его промышленности и торговле, а лишь на эксплуатации христианства папою. Римляне Средних веков, как и римляне античной республики, жили эксплуатацией всего мира, только способы эксплуатации сделались иными. В 1154 г. римляне заключили с папой мир и изгнали Арнольда Брешианского. Достохвальный Фридрих I Барбаросса захватил Арнольда в свои руки и выдал его папским палачам, которые без дальнейших околичностей сожгли его как явного еретика.
II. Вальденсы
Более глубокие корни ересь пустила в городах Северной Италии и главным образом в Южной Франции. В Средние века именно там раньше, чем на всем Западе, развились торговля и городская промышленность[117], там прежде всего возникла буржуазия, там прежде всего развилось ремесло не только для удовлетворения местных потребностей, и вскоре стала нарождаться вывозная промышленность, а вместе с тем возникал капиталистически эксплуатируемый пролетариат.
Богатство этих городов уже давно возбуждало жадность пап. Но это же богатство вскоре дало городам силу стремиться к самостоятельности, которой они очень часто достигали, и сбросить иго папства.
Однако в жизни городов Северной Италии существовали некоторые условия, делавшие их благосклонными к папству; на богатство итальянских городов точили зубы не только папы, но также и их конкуренты в эксплуатации Италии — германские императоры. Чем меньше последние могли взять с экономически отсталой Германии, тем более они старались содрать для себя с богатых итальянских городов. И как бы бессильны они ни были в самой Германии, для своих набегов на Италию, так называемых Romerzüg'oв, разукрашенных нашими национальными историками всеми прелестями идеализма, находящегося в их распоряжении в больших количествах, для этих набегов они могли рассчитывать в большинстве случаев на многочисленную дружину.
Таким образом, североитальянские города имели двух эксплуататоров, которые боролись между собою. Пока эти города не были достаточно сильны для того, чтобы защищаться от обоих, им приходилось заключать союз с одним из эксплуататоров, чтобы оградить себя от другого.
Важное значение имел вопрос: который из эксплуататоров опаснее — бедный оружием, но близкий папа, имевший во всех городах твердый оплот в зависимом от него духовенстве, или сильный оружием, но большею частию находящийся далеко император? Города, смотря по обстоятельствам, относились с симпатией то к одному, то к другому; сегодня они соединялись с императором, а завтра нападали на него или его друзей, и наоборот. Но и внутри самих городов существовали две партии — императорская, получившая с XIII в. название тибеллинской, и папская гвельфская партия. Классовые и партийные противоположности сводились в городах, по–видимому, к противоположности между императорским и папским; ибо, когда класс или партия переходили на сторону императора или искали у него защиты, то можно было быть уверенным, что враждебная им партия возьмет сторону папы.
Одно это способствовало тому, что в североитальянских городах симпатии к папству становились иногда очень сильными и никогда не исчезали вполне. К этому присоединялось еще другое обстоятельство: путь богомольцев в Рим лежал через Северную Италию, во время Крестовых походов путешественники в Иерусалим также предпочитали этот путь. Те и другие путешественники немало содействовали экономическому развитию североитальянских городов, но как те, так и другие зависели от господства папы над всем христианским миром. И вскоре в городах Северной Италии возник еще новый интерес к эксплуатации Европы папством. В этих городах появились зачатки вексельного и банковского дела; североитальянские купцы сделались первыми банкирами пап. Все богатства, выжимаемые папами, стекались к ним; они управляли ими для пап, а также и в собственных интересах. В их руках богатства эти превратились в огромные капиталы, ростовщические и купеческие; они давали их взаймы королям и городам, князьям и монастырям, они торговали и спекулировали ими.
Таким образом, папская эксплуатация сделалась одною из основ экономического расцвета Северной Италии.
Поэтому города ее были так же заинтересованы в усилении господства папы, как и римляне; подобно последним, они нередко бунтовали против папства, ибо им было бы приятнее эксплуатировать его, чем самим подвергаться эксплуатации; но, как и римляне, они остерегались доводить свои бунты до уничтожения папского эксплуатационного механизма, выгодами которого сами пользовались.
Поэтому в Северной Италии, как и в Риме, мы очень рано встречаем реформационные движения, еретическую борьбу против папской власти, но нигде не видим всеобъемлющей реформации. Духовная независимость от учения католической Церкви скоро была там достигнута, гораздо раньше германской реформации, но экономических условий, необходимых для отречения от папства, еще не было.
Поэтому первое серьезное возмущение не против одних только отдельных проявлений гнета, а против папского владычества вообще произошло не в Северной Италии, а в Южной Франции, которая экономически была так же высокоразвита, как и первая, но не была заинтересована в могуществе папства.
«В прекрасной стране между Альпами и Пиренеями, — говорит Шлоссер в своей «Южной Франции до альбигойских войн», — сохранились многие остатки римской, и особенно греческой культуры, которая процветала с основания Марселя в течение всех древних веков. Там в Средние века раньше всего получили своеобразное развитие науки, изящные и полезные искусства, а также учреждения гражданской жизни, там впервые столкнулась романская, латинская и испанская поэзия с арабской, и вследствие этого получилась своеобразная смесь. Известно, что так называемое веселое искусство и судилища дам о любви, песнях, благородстве и ловкости имели своим очагом именно эту страну, что там поэзия, как и в гомеровские времена в Греции, была не раздельна с празднествами и пирами; что там певцы отваги и любви получали свое образование и искали себе образцов; что, наконец, Данте и Петрарка пили из этого источника, прежде чем им удалось возвыситься над средним уровнем своей нации. Из наук особенно процветала в Южной Франции медицина, и притом, за исключением Салерно, она процветала только там. Кроме того, в Южной Франции существовал целый ряд еврейских ученых учреждений… Города Южной Франции давно уже пользовались свободой и независимостью, еще совсем неизвестными в остальных странах Европы. Даже в Тулузе, столице могущественного графа, управлением города руководил независимый магистрат и свободная комиссия из граждан. В Муасаке князь торжественно должен был клятвенно подтвердить права города, прежде чем его признавали князем. При таких обстоятельствах не удивительно, что в Южной Франции раньше, чем где бы то ни было, обнаружилось всеобщее отвращение к вырождению христианства, что реформа культа и перевод Евангелия на туземный язык сделались там господствующей потребностью и что это повело к страшной борьбе с Церковью, которая, наконец, не только уничтожила свободу страны, надолго превратила самую цветущую часть Европы в пустыню и распространила господство короля Франции до Средиземного моря, но повела также к введению инквизиции на Западе»[118].
Уже в начале XII в. ересь в Южной Франции приобрела такое значение, что в 1119 г. папа Каликст II нашел нужным на соборе в Тулузе принять против нее меры. Но в течение этого века ересь все росла и укоренялась все глубже и глубже.
Как и во всяком крупном реформационном движении, в этом принимали участие различнейшие классы, имевшие разнообразнейшие интересы и цели и объединенные одним только общим чувством — ненавистью к римской эксплуатации. Но все они хотели достигнуть своих различных целей одним и тем же путем — путем возврата к древнему христианству. Разумеется, каждое еретическое направление понимало древнее христианство по–своему, но, пока надо было держаться вместе против общего врага, естественно подчеркивались общие, а не индивидуальные черты; последние часто даже не сознавались борющимися. Если прибавить к этому, что названия отдельных направлений вовсе не были постоянными, но изменялись сообразно времени и месту; что, наконец, исторические данные тогда были недостаточнее, чем когда–либо (а недостаточными они были до сих пор почти всегда, ибо всегда занимались больше иллюзиями и аргументами борющихся в данный момент партий, нежели фактическими условиями, из которых они возникали, и фактическими целями, которые они преследовали); если принять все это во внимание, то нечего удивляться, что взгляды на стремления южно–французских еретиков очень расходятся. Между тем как одни утверждают, что еретики — die Katharer[119], как их называли (отсюда название «ketzer» — еретик) — все без исключения проповедовали коммунизм и общность жен, другие переходят в противоположную крайность и говорят, что у еретиков вовсе не было коммунистических тенденций. Первое воззрение, без сомнения, ошибочно, но и второе нам кажется ни на чем не основанным. Особенно у вальденсов можно найти явные следы коммунизма.
Основание этой секты обыкновенно приписывают Петру Вадьдусу, но некоторые ученые предполагают, что она существовала уже и до него[120]. Хронологический вопрос не имеет для нас особенного значения. Достоверно, что Вальдус был богатым лионским купцом, но устыдился своего богатства при виде окружающей его ужасной нищеты и роздал свое имение бедным (около 1170). Вокруг него собрался кружок последователей, живших, как и он, в добровольной бедности и посвятивших себя служению бедным и несчастным. Если даже он и не основал секты, получившей его имя, то, по крайней мере, он очень способствовал ее организации и распространению и первый сделал ее общественной. Члены этой секты, называвшиеся гумилиатами (униженными), или лионскими бедняками (Povres de Lyon), вербовались преимущественно средиремесленников,особенно же средиткачей[121].
Сначала секта не обнаруживала намерения отделяться от Церкви. Когда архиепископ лионский запретил им проповедовать, они обратились к папе Александру III за разрешением. Но учение их оказалось слишком опасным, папство не могло потерпеть его, тем более что они отказывались служить ему, на что согласились позже францисканцы и доминиканцы, и поэтому Люций III предал их в 1184 г. проклятию. С тех пор всякая связь между ними и папством была порвана.
Их коммунизм носил первоначально совершенно монашеский характер. Они требуют коммунизма, но не всякий может «вместить» состояние общности имущества, соединенного и у них с отказом от брака. Для совершенных (perfecti) коммунизм, а вероятно, также и безбрачие были обязательны; последнее считалось по крайней мере желательным, на брак смотрели косо; «ученикам» же (discipuli) брак и мирское имущество разрешались. Зато последние обязаны содержать совершенных, которые не должны заботиться о суете мира сего. Этот вид коммунизма, с одной стороны, сильно напоминает платоновский, но с другой — он очень сходен с коммунизмом нищенствующих монахов. Общая с платоновским коммунизмом черта — уравнение женщин с мужчинами; один из их еретических взглядов, проклятых папою, состоял в том, что женщины могут проповедовать наравне с мужчинами. Мужчины и женщины путешествовали и проповедовали вместе, и благочестивые люди часто задумывались над тем, что при таких условиях безбрачие не означает вечное целомудрие[122].
Кроме того, у них замечательно отрицание военной службы и присяги, а также заботы о развитии народного образования. «Все без исключения, — говорит уже цитированный выше Псевдо–Рейнер, — мужчины и женщины, старые и малые беспрерывно учатся и учат. Работник, трудящийся днем, ночью учит или учится сам; учась так много, они мало молятся. Они учат без книг… Проучившийся семь дней ищет ученика, которого он мог бы обучить»[123].
Если бы вальденсы примирились с папою и сделались привилегированным орденом, то их аристократический коммунизм, как и вообще коммунизм всякого монашеского ордена, сделался бы источником эксплуатации. Но благодаря тому, что они остались преследуемой сектой, аристократический, эксплуататорский элемент их коммунизма не мог вполне развиться. Он был не согласен с демократическими тенденциями низших классов народа, составлявших силу этой секты. Раньше или позже коммунизм вальденсов должен был или сделаться демократическим, или совсем исчезнуть. Смотря по условиям времени и, вероятно, также по положению лиц, делавшихся носителями этого учения, наступало то одно, то другое. Где влияние крестьян и мещан перевешивало, там вальденсы делались буржуазно–протестантской сектой; а где господствовали пролетарские элементы, там вальденсы превращались в коммунистических «мечтателей» (Swärmgeister).
Они не ограничились Южной Францией, мы встречаем вальденсов в различнейших местностях Северной Италии и франции, наконец, даже в Германии и Богемии. Все общины их были в тесных сношениях друг с другом, ибо духовенство вальденсов (так называемые барбы) считало своею обязанностью непрестанные путешествия. Тесные международные сношения средневековых коммунистов, отмеченные нами еще в предыдущей главе, развиты уже у вальденсов. «Первые духовные лица вальденсов, подобно апостолам, почти непрестанно путешествовали, посещали отдаленные общины и собратьев (дома единоверцев они узнавали по особым значкам, приделанным к крыше и дверям). Часто эти путешествия распространялись и на более отдаленные страны, Германию и Богемию…
Богемские вальденсы поддерживали со своими единомышленниками во Франции и Пьемонте постоянные и тесные сношения, основывавшиеся на братской общности веры. Они поддерживали друг друга в денежных делах. Особенно много проповедников шло из долин Пьемонта к братьям в Богемию, а богемцы в свою очередь посылали юношей в эти долины для обучения их священным обязанностям»[124].
Когда южнофранцузские еретики сделались настолько сильными, что грозили поколебать господство папства, последнее призвало на помощь рыцарей–разбойников Северной Франции и всякий другой разбойничий сброд, организовало их в так называемые крестовые дружины и направило их на богатые еретические города и деревни, которые были подвергнуты страшному грабежу и опустошениям. Южная Франция защищалась в течение целых десятилетий. Альбигойские войны, названные так по городу Альби, одному из значительнейших среди принадлежавших еретикам городов, продолжались с 1208 до 1230–х гг. XIII в. Выгодами от усмирения «бунтовщиков» воспользовалось не папство, а французские короли, завладевшие утомленною войнами страной и положившие, таким образом, основание своему будущему величию[125]. Однако вскоре французские короли сделались для папства еще неприятнее, чем альбигойские еретики, ибо они усилились до того, что сделали пап своими орудиями и даже своими пленниками.
Но как бы мало ни выиграли папы от альбигойских войн, все же они отняли благодаря этим войнам у еретиков начала XIII в. их крепкий операционный базис. Вальденсов это также должно было коснуться. В больших городах они могли существовать там и сям лишь в виде тайных союзов. Центр тяжести движения перешел в глухие горные долины Альп, где оно естественно приняло крестьянский отпечаток. Секта приняла там чисто мелкокрестьянский демократический характер и сохранилась в этом виде и доныне в некоторых долинах Савойи и Пьемонта.
III. Апостольские братья
Вместе с ересью вообще был побежден еретический коммунизм. Казалось, что пролетарско–коммунистические тенденции могут проявиться в одной лишь монашеской, благоприятствующей папству форме. Но выше, при рассмотрении францисканского ордена, мы видели, что коммунизм нищенствующих монашеских орденов прикрывал и воспитывал элементы, очень склонные возмутиться против богатой и жившей эксплуатацией Церкви. Недоверие папства и его преследования легко приводили благоприятствующие пролетариату элементы из мечтателей к альтернативе: либо отказаться от всякой деятельности, либо бунтовать. При благоприятных условиях бунт мог принять довольно значительные размеры.
Таким образом, в Северной Италии возникла очень сильная еретическая коммунистическая секта апостольских братьев, или патаренов.
Название «патариа» в то время часто употреблялось в Италии для обозначения движения низших классов народа. Уже в XI в. в Милане, Брешии, Кремоне и Пиаченце встречаются патарии. Название это, производное от словаpates —старое полотно, лохмотья. Патарами назывались тряпичники. В Милане еще в XVIII в. существовала pataria, или contrada de patari, — часть города, населенная тряпичниками.
Важнейшим из прежних патаренских движений было миланское, начавшееся в 1058 г. Оно исходило от низших классов и было направлено против богатого духовенства и городской аристократии. Это городское демократическое движение возникло очень рано, но кроме того, в нем замечательно еще то, что оно искало и получило поддержку папства. Миланское духовенство, имевшее возможность соперничать по своему богатству с Римской церковью, не желало признавать ее верховного авторитета. Поэтому оно являлось общим врагом миланской демократии и папства. Оба добились своего. Миланскому духовенству пришлось покориться Риму, а место аристократически–клерикального управления было занято управлением мещанским.
Историки часто называют это движение миланской патарии пролетарским. Но совершенно невозможно предположить, что миланский пролетариат в середине XI в. был уже настолько силен, чтобы играть такую выдающуюся роль. Движение патаренов было во всяком случае мещанским, направленным против господства патрициев.
В XII в. вальденсов, иногда и других еретиков в Италии называли патаренами. В ХШ в. название это перешло на апостольских братьев.
Основателем этой секты былГерардо Сегареллииз Альзано (деревня возле Пармы). Он хотел вступить в орден францисканцев, но его не приняли. Тогда он роздал свое имущество бедным и ок. 1260 г. сам основал секту. Вскоре у него явилась масса последователей из низших классов, особенно в Ломбардии. «Все они, подобно первым христианам, называли друг друга братьями и сестрами; они жили в строгой бедности и не должны были иметь ни собственных домов, ни запасов на другой день, ни чего–либо служащего для удобства или наслаждения. Когда у них пробуждался голод, они просили первого встречного о пище, не требуя чего–либо определенного, и ели все, что бы им ни дали. Богатые люди, присоединившиеся к ним, должны быль отказаться от своего имения и предоставить его в общее пользование братства»[126]. Брак воспрещался им. «Братья, идущие в мир для проповеди покаяния, имели право водить с собою сестру, как это делали апостолы; но она должна была служить им помощницею, а не женою. Они называли сопровождавших их подруг сестрами во Христе и всегда отрицали обвинение, будто они находятся между собою в брачном или нечистом сожительстве, хотя и спали вместе на одной постели»[127].
Мосгейм полагает, основываясь, впрочем, лишь на догадках, а не на точных сведениях, что это запрещение брака и владения имуществом касалось только апостолов — «агитаторов», а не братьев общины. Это очень приблизило бы их к вальденсам. Достоверно то, что они считали коммунизм необходимым условием совершенной жизни.
Сначала новые апостолы были очень осторожны; они остерегались объявлять открыто войну Церкви. Новую благодать они возвещали на тайных ночных собраниях. Они рассылали апостолов во все страны — в Испанию, Францию и Германию. В последней они стали настолько многочисленны, что на духовном собрании в Вюрцбурге в 1287 г. в присутствии императора Рудольфа против них издан был особый закон, воспрещавший давать им приют, пищу и питье.
Но в Италии еще раньше обратили внимание на коммунистических мечтателей. В 1280 г. пармский епископ получил о них известия, побудившие его арестовать Сегарелли. Папа Гонорий IV велел произвести следствие, показавшее, что апостольские братья не особенно опасны, что они являются только конкурентами двух привилегированных нищенствующих орденов — францисканцев и доминиканцев. В 1286 г. орден апостолов был запрещен папою, Сегарелли выпустили на свободу, но выслали из Пармы.
Как и во многих других случаях, эта высылка также лишь увеличила зло, которое она стремилась уничтожать. Сегарелли бродил теперь по всей Северной Италии и распространял свое ученье. Братья апостолы не подчинились папе, союз их не распался. Преследования, сделавшиеся более энергичными, подлили только масла в огонь, и разрыв братства с Церковью сделался непоправимым.
Сегарелли снова арестовали в 1294 г. и (по одним источникам в 1296 г., по другим — в 1300 г.) сожгли. Но этим движение не было уничтожено. Место Сегарелли занял гораздо более решительный и смелый агитатор, человек делаДольчино.Последний родился во второй половине XIII в. в Брато (возле Верчелли). Его отец священник Юлий, происходивший, вероятно, из аристократической наваррской семьи Торпиелли, был отшельник, но не аскет, ибо жил с матерью Дольчино и был в брачном союзе с нею. Он не стыдился своего сына, дал ему хорошее воспитание и отдал его в Верчелли для подготовки к духовному званию. Необдуманный поступок — похищение нескольких монет у своего учителя — заставил молодого человека бежать, хотя дело не имело никаких последствий. Он ушел в Триент и поступил там послушником в монастырь францисканцев.
Сколько времени он там провел — неизвестно, ибо хронология его жизни вообще очень недостоверна. Достоверно, однако, что он еще во время пребывания в монастыре познакомился с ученьем братьев–апостолов, имевшим много сходства с учением фратичеллов — мятежных францисканцев и нашедшим себе в монастырях последних многочисленных последователей. Он увлекся этим ученьем со всем пылом своей пламенной души и вскоре сделался одним из его замечательнейших последователей. Он примкнул к этой секте, вероятно, в 1291 г.
Пребывание в монастыре становилось для него все невыносимее. Он вышел из него еще до пострижения. Вскоре после этого он познакомился с Маргаритой Тренкской, находившейся в монастыре Св. Екатерины. Все летописцы единогласно восхваляют полную сил красоту Маргариты и Дольчино, красоту, у обоих соединенную с высоким умом, бескорыстным энтузиазмом, смелостью и решительностью. Не удивительно, что они привлекали друг друга. Чтобы быть ближе к Маргарите, Дольчино поступил работником в ее монастырь, склонил ее к своим взглядам и убедил, наконец, бежать вместе с ним. С тех пор они до самой смерти вместе боролись за свое общее дело. Противники утверждали, что они были связаны браком, хотя и незаконным, но сам Дольчино говорит, что они всегда оставались лишь братом и сестрою. Последнее, разумеется, менее противоречит учению апостольских братьев, но первое гораздо более соответствует человеческой природе.
Они бежали в Ломбардию, где Дольчино занял вскоре первое место наряду с Сегарелли, а после смерти последнего стал во главе движения. Но преследования скоро сделались настолько энергичными, что он не мог удержаться в Италии. Гонимый из одного города в другой, он, наконец, нашел приют в Далмации. Оттуда он написал несколько писем оставшимся в Италии братьям, распространявшим их в виде летучих листков.
Кроме учения Сегарелли на Дольчино особенно повлияло учение аббата Иоахима Фиоре, упомянутого уже нами ранее. Однако последний различал три общественных состояния и третьим (высшим) считал состояние всеобщего монашества. Дольчино же шел дальше. К началу XIV в. было уже сделано очень много опытов с нищенствующими орденами, доказавших, что они не могут быть средством для осуществления общности имущества. Дольчино восхвалял заслуги св. Франциска и Доминика за то, что они научили своих последователей любить бедность и униженность, презирать деньги и могущество, но он указывал также на то, что стремления их с течением времени оказались тщетными. Францисканцы и доминиканцы построили дома и собрали в них выпрошенные сокровища, благодаря чему и они заразились общей испорченностью. Желая очиститься, нужно было бы повсюду вновь ввести быт и образ жизни первых апостольских общин.
Но кто мог добиться этого? Коммунисты собственными силами? При всей мистической мечтательности и вере в чудеса они все–таки должны были сознаться, что у них не хватит на это сил.
Подобно последователям аббата Иоахима Дольчино сначала также надеялся на мессию из княжеского рода. Первые рассчитывали на Гогенштауфена, на Фридриха II; Дольчино же надеялся на другого Фридриха — сына короля Петра III, Арагонского. Он должен был завоевать папский престол, убить папу и его кардиналов, епископов, священников, монахов и монахинь. В живых останутся лишь те, кто присоединится к апостольской общине, одни лишь они примут участие в блаженстве, ожидающем мир.
Дольчино опирался на библейских пророков и Апокалипсис, но он не был настолько фанатиком, чтобы основываться только на этих аргументах. Он внимательно наблюдал ход вещей.
Соседнее Южной Франции королевство Арагония по тем же причинам, что и первая, было одной из стран, восставших против папства. Во время альбигойской войны Арагония стояла на стороне еретиков. Петр II Арагонский сначала пытался быть посредником, но в конце концов открыто, с оружием в руках стал поддерживать альбигойцев, воевал с ними против крестоносцев, в борьбе с которыми и быль убит (в 1213 г., в сражении при Мюре). Сын Петра Яков I также посылал альбигойцам вспомогательное войско. Его сын Петр III в свою очередь тоже вступил в спор с папством, сделавшимся орудием Франции. После сицилийской вечерни, повлекшей за собой изгнание французов из Сицилии, Петр завоевал этот остров. Папа Мартин объявил короля Петра лишенным королевства и передал последнее брату французского короля Карлу Валуа. Однако Петр сумел противостоять папе и Франции.
В 1285 г. Петру в Сицилии наследовал его второй сын Яков II, а когда за смертью его старшего брата Альфонса III он вступил на арагонский престол, Сицилия перешла к его младшему брату Фридриху II (1294).
Но одновременно с воцарением Фридриха на папский престол вступил один из самых низких, жадных, но и энергичных пап, Бонифаций VIII, и между ними загорелась жестокая борьба, продолжавшаяся почти целое десятилетие. Следовательно, надежда Дольчино на Фридриха вовсе не была фантастической мечтой. Она, напротив, имела твердое основание в традициях арагонского королевского дома и в тогдашнем положении повелителя Сицилии. Заблуждение Дольчино состояло в том, что он принимал за чистую монету слова, говорившиеся во время этой борьбы, а кроме того, он считал борьбу из–за минутных интересов борьбой принципиальной, борьбу из–за добычи — борьбой против эксплуатации. Это была иллюзия, которую Дольчино разделял со многими, очень просвещенными мыслителями, появившимися после него.
В своем первом письме, написанном в 1300 г., Дольчино предсказывал победу Фридриха над папой Бонифацием VIII в 1303 г. Бонифаций действительно умер в этом году, но не от руки Фридриха, а вследствие столкновения с могущественной римской патрицианской семьей Колонна и Филиппом IV Французским, соперником Бонифация по жадности, коварству и энергии[128].
Последствием этого было не падение папства, а только избрание миролюбивого папы Бенедикта XI, заключившего мир с Филиппом.
Когда ожидаемый переворот не произошел, Дольчино выпустил еще два письма, из которых второе потеряно. В первом он говорит (в декабре 1303 г.): «В 1303 г., как я предвещал, произошло «падение царя полудня» Бонифация. В новом году новый папа и его кардиналы будут умерщвлены Фридрихом, 1305 год будет годом смерти низшего духовенства».
Это пророчество исполнилось еще менее первого. В 1304 г., напротив, Бенедикт XI, помирившись с Францией, заключил мир и с королем Сицилии, вследствие чего последний уже перестал быть союзником Дольчино.
Вскоре после появления этого письма, а быть может, даже до него мы находим Дольчино в Италии[129]. Он оставил свое безопасное убежище и во главе вооруженной толпы ворвался в Пьемонт, чтобы вступить в открытую борьбу с Церковью, государством и обществом. Борьба эта былапервой попыткой вооруженного восстания коммунистов на Западе.
Надежда на Фридриха оказалась обманчивой; но коммунистические мечтатели получили иного помощника, представлявшего совсем иную революционную силу, чем монарх, поссорившийся с папой; помощником этим явилось крестьянство. Благодаря ему восстание могло продержаться до 1307 г. Движение в пользу возрождения общества в духе древнего христианства превратилось вкрестьянскую войну.
IV. Экономические причины крестьянских войн
В последнее столетие Средних веков крестьянские войны не были редкостью. «Горючего материала» накопилось везде достаточно, и нужна была только искра для воспламенения его.
Чтобы хорошенько понять это явление, мы должны бросить взгляд на изменения в положении крестьянства, вызванные развитием городской жизни.
Рост городов создал рынок не только для продуктов промышленности, но и для произведений сельского хозяйства. Чем больше росли города, тем меньше граждане их, купцы и ремесленники были в состоянии производить все нужные им средства к жизни и сырые материалы. Они покупали у окрестных мелких или крупных сельских хозяев произведения, остававшиеся у них за удовлетворением собственных потребностей, и платили им за это продуктами своей промышленности, ввозными товарами или же деньгами. Крестьяне стали получать деньги. Следствием этого явилось стремление превратить натуральные повинности и барщину в денежный оброк. Нередко землевладельцам эта перемена казалась желательной, ибо они сами начали нуждаться в деньгах. Стремление крестьян также нередко должно было идти в том же направлении, ибо превращение натуральных повинностей в денежные делало их вольными людьми, свободно распоряжающимися своим имуществом.
Можно бы подумать, что такое совпадение стремлений обоих классов создало полную гармонию и довольство. Но вышло совсем наоборот. Мы уже указывали, что при системе натуральных повинностей стремление к увеличению их не было особенно сильным: оно ограничивалось физическими потребностями хозяина и его свиты. Между тем жадность к деньгам безмерна, ибо их никогда не может быть слишком много. Поэтому со времени появления денег в сельском хозяйстве стремление помещиков к обременению крестьян повинностями непрестанно растет. Но вместе с тем растет и противодействие. Крестьянам было не особенно трудно отдавать излишек продуктов, пока они не могли продавать их за деньги. Но когда для них открылся рынок, то отдача излишка или выручки за него помещику сделалась равнозначащей отказу от наслаждений, которые вскоре сделались потребностями.
К этому обстоятельству присоединилось еще и другое. До развития городов у крестьян не было убежища, куда они могли бы скрываться от угнетателей; теперь города представляли такое убежище и многие пользовались им. Иные зажиточные крестьяне умели пользоваться финансовыми затруднениями своих хозяев, для того чтобы совсем избавиться от повинностей. Таким образом, число барщинников сильно уменьшилось, и барщинное хозяйство часто страдало от этого. Поэтому в то время как у крестьян под влиянием городского быта росло стремление сбросить с себя существующие повинности или откупиться от них, у землевладельцев росло стремление прикрепить крестьян, если возможно, еще крепче в земле и увеличить барщину.
Ко всему этому присоединилось еще и третье обстоятельство. Вследствие того что на продукты сельского хозяйства устанавливалась известная цена, земля, на которой они произрастали, также приобрела ценность, и притом не только земля, находившаяся уже под культурой. Когда города достигли силы и значения, население уже не было так редко, что земля казалась неистощимой; прошло уже время, когда марка или крупный землевладелец охотно давал всякому, кто бы то ни был — крестьянин, или землевладелец с колонами, или ассоциация монахов, — столько земли, сколько те могли выкорчевать. Хотя было еще очень далеко до того, чтобы вся годная для культуры земля пошла под обработку, но население стало уже так густо, что земля не считалась более безграничной. Владение землей сделалось привилегией, и притом такой драгоценной, что из–за нее вскоре возгорелась ожесточенная борьба. С одной стороны, марки сделались замкнутыми и объявили всю свою землю частною, общей собственностью семейств, составлявших марку. По примеру городов и в деревне наряду с маркой начал образовываться слой из членов общины, имевших ограниченные права.
С другой стороны, крупные землевладельцы, имевшие перевес в марке, старались присвоить себе ее земли и превратить их в свою частную собственность, милостиво предоставляя членам марки некоторые права пользования.
Чем дальше шло экономическое развитие, тем резче становились все эти противоречия, тем больше делалась неприязнь между землевладельцами и крестьянами, тем легче происходили между ними столкновения, имевшие в большинстве случаев только местный характер, но распространявшиеся при известных условиях на целые провинции, целые страны и делавшиеся тогда настоящими крестьянскими войнами.
Счастье в этой борьбе было изменчиво. Но вообще можно сказать, что в XIII и XIV вв., а в Италии раньше положение крестьян, несмотря на некоторые поражения их, постоянно улучшалось[130].
Причины этого отчасти ясны уже из сказанного выше. Города представляли для крестьян оплот, которым они отлично умели пользоваться. Юридическое порабощение и даже физическое принуждение приносили мало пользы, когда города давали убежища беглым крестьянам и защищали их. Чтобы не потерять рабочей силы крестьян, помещику приходилось обращаться с ними получше, сделать существование их сноснее.
К этому нередко присоединялись еще и финансовые затруднения землевладельца. В XII в. христианский мир был уже настолько силен, что мог не только защищаться от угрожавших ему врагов, но даже перейти в наступательное движение против тех из них, которые своим богатством разжигали жадность военной и духовной каст, — именно против обитателей восточных стран. Крестовые походы начались при живейшем участии лакомых на добычу и приключения феодальных владетелей всех стран. Но крестовые походы имели некоторое сходство с нынешней колониальной политикой; начатые при ярких иллюзиях, они кончились очень жалко, результаты далеко не соответствовали жертвам, которых они стоили. В одном отношении, однако, они очень выгодно отличались от современной колониальной политики. Благодаря развитию «идеи государства» жертвы этой политики приносятся государством, т. е. плательщиками податей, массой населения. Выгодами же пользуются несколько авантюристов и купцы.
В «мрачные» Средние века дела обстояли иначе. Государственной власти в нашем смысле слова не было вовсе; господа, отправлявшиеся на Восток с целью обогатиться, отправлялись не на счет государства, а на свой собственный; в случае неудачи экспедиции платило за это не государства, но они сами. Мы уже указывали, что крестовые походы обогатили многие города, особенно в Италии, но они разорили большую часть европейского дворянства. Остальное же дворянство они заразили потребностями в произведениях высшей культуры, доступных в Европе лишь за большие деньги. Не удивительно, что у дворянства нужда в деньгах быстро возрастала. Это вело к стремлению выжать из крестьян как можно больше, но нередко и к тому, что землевладелец впадал в долги и охотно соглашался на выкуп крестьянами своих повинностей, лишь бы получить деньги. Крупное дворянство сравнительно мало страдало от этих условий, но мелкое в это время падало очень быстро и почти совершенно потеряло свою самостоятельность.
Надо, наконец, принять во внимание и еще одно обстоятельство. Между тем как население возрастало, замкнутость марок, так же как и присвоение их землевладельцами, очень затруднила новые поселения крестьян. Поэтому излишек населения был принужден искать себе пристанища и занятий вне сельского хозяйства, особенно же в городском ремесле или ввоенной службе.Наряду с разоренным низшим дворянством в наемное войско все чаще стала уходить и сильная деревенская молодежь, труд которой дома сделался лишним; она шла на службу к господам, платившим хорошо и обещавшим хорошую добычу, к богатым городам, князьям или к отдельным счастливым предводителям, начавшим делать из военной службы ремесло и нанимавшимся на службу вместе со своими отрядами[131].
Рядом с войском феодальной военной касты, с войском конных рыцарей теперь образовалось войско вербованных крестьян; пехота снова начала приобретать значение.
Однако эти навербованные солдаты обыкновенно еще не пролетарии, а сыновья крестьян; кончив военную службу и собрав достаточно денег и добычи, они возвращаются домой и помогают семье работать или устраивают себе свое собственное хозяйство. Возвращаясь, они приносили с собой свое оружие и умение сопротивляться. Рыцарям XIV и XV вв. нередко приходилось испытывать опасное действие генуэзских и английских луков, швейцарских копий, богемских палиц и цепов[132]. Это несомненно способствовало улучшению положения крестьян того времени.
Средневековой городской строй развился, как мы уже видели, прежде всего в Италии. Там же прежде всего развились только что изложенные нами противоречия между землевладельцами и крестьянством.
Но в Италии возникло также своеобразное явление, сильно способствовавшее обострению этих противоречий, — именно абсентеизм.
В древности крупные землевладельцы Италии (а также и Греции) жили преимущественно в городах. Средневековые итальянские города, связь которых с античными традициями вообще никогда не порывалась, сами по себе были склонны принять в свои стены деревенское дворянство. Когда они усилились до того, что господствовали над всею территориею, они стали дажепринуждатьдворянство заменить свои деревенские резиденции городскими. Многие города заставляли подчиненных им дворян заняться каким–нибудь городским ремеслом. Политика, сгонявшая итальянское дворянство в города, имела, вероятно, те же причины, которые заставляли французских королей XVII и XVIII вв. принуждать свое дворянство покинуть замки и проводить время при королевском дворе. Самостоятельность дворянства была уничтожена, а в то же время оно увеличивало собою блеск двора или города. Но итальянское сельское население было поставлено этим в условия, сходные во многом с условиями, существовавшими во Франции до Великой революции.
Там, где эксплуататоры и эксплуатируемые живут вместе, эксплуатация при прочих равных условиях получает не столь отвратительную форму, как когда они находятся далеко друг от друга. Совместная жизнь создает не только известное духовное единение, но также общность интересов, могущую сгладить многие противоречия. Для землевладельца, живущего в деревне среди своих крестьян, не может быть безразличным положение, в котором находятся окружающие; ему не все равно, радует ли все вокруг его чувства или оскорбляет их, является ли оно очагом болезней, угрожающих также ему и его семейству, или очагом цветущего здоровья.
Землевладелец же, живущий в городе, не может ни интересоваться своими крестьянами, ни понимать их; в своих владениях он интересуется толькооднимчистым доходом. Для него безразлично, сделается ли его земля необитаемой пустыней или нет; лишь бы она давала ему чистого дохода не меньше, чем прежде. Римская Кампанья — яркий пример того, что в конце концов получается при таком хозяйстве.
Еще в XV в. Кампанья была хорошо обработана и покрыта многочисленными деревьями. Теперь это болотистая пустыня, в которой благоденствуют только буйволы и малярия.
В средневековой Италии к абсентеизму присоединилось еще то, что городская жизнь быстро заразила дворянство капиталистическими чувствами и образом мышления. Не удивительно, что в Италии прежде, чем где бы то ни было, земледелие сделалось капиталистическим предприятием. Где крестьянам не удалось добиться свободного владения землей — а добивались они этого редко, — там они делались арендаторами или поденщиками, не имевшими никаких прав на обрабатываемую ими землю.
V. Восстание Дольчино
Когда Дольчино вторгся в Италию, развитие только что описанных условий уже началось, указанные противоречия уже существовали. Поэтому нетрудно догадаться, что он нашел многочисленных последователей, как только поднял знамя восстания.
Нам не известно, имел ли Дольчино и его товарищи намерение искать себе опоры в крестьянах или обстоятельства принудили его к этому без определенного с его стороны намерения. Во всяком случае, сознательно или бессознательно, они были принуждены к этому логикой фактов, как только решились оставить путь монашеской пропаганды и вступили на путь открытого возмущения. При помощи одних только коммунистических мечтателей тогда еще нельзя было делать попытки насильственной революции. Кроме них самым недовольным и непокорным слоем населения были крестьяне.
Но как только апостольские братья начали опираться на крестьян, у них почва ушла из–под ног. В судьбе их есть нечто в высшей степени трагическое; условия времени — этот фатум — принудили их к шагу, представлявшему единственную возможность военного успеха, но в то же время обрекавшему все движение на бесплодность и сделавшему неизбежным окончательное его крушение.
Это на первый взгляд может показаться чем–то таинственным; но дело объясняется очень просто.
Апостольские братья были коммунистами и хотели расширить свою деятельность за пределы двух–трех общин. Они мечтали о завоевании Рима и о преобразовании всего общества сообразно своим идеалам. Крестьяне не были коммунистами, по крайней мере в том смысле, в каком назывались ими апостольские братья. В известных случаях они действительно держались общности имущества, например относительно пастбища и леса, но коммунизм в средствах потребления — полная отдача всего имущества общине — не привлекал их. И между тем как коммунисты не могли остановиться прежде преобразования всего общества, крестьян можно было удовлетворить несколькими незначительными уступками со стороны землевладельцев, напр., уничтожением некоторых повинностей, отдачей каких–либо спорных кусков земли.
Но еще важнее было то, что горизонт крестьянина ограничивался самыми узкими, деревенскими, местными интересами. Это резко отразилось на всех крестьянских восстаниях того времени, где объединение коммунистов разных местностей было не настолько сильным, чтобы могло уничтожить «приходскую политику», и сделалось причиной многих поражений. Всякий округ восставал сам по себе и сам по себе заключал мир, не заботясь об остальных. Благодаря этой раздробленности централизованная сила противников легко победила их.
История восстания Дольчино не совсем выяснена. Но если воспользоваться правом аналогичных выводов, если сравнить его с другими подобными восстаниями, то многое, по–видимому, необъяснимое, делается понятным.
Сначала Дольчино появился в пьемонтских Альпах. Оттуда он спустился в долину и напал на крепость Гаттинара близ Верчелли. Кроме братьев, искателей приключений и ушедших с военной службы наемников, особенно много примкнуло к нему крестьян. Вскоре вокруг Дольчино собралось пять тысяч борцов, представлявших для того времени значительную армию; в ней участвовали не только мужчины, но и женщины, которые под предводительством Маргариты сражались, как львицы[133].
Эксплуататоры этой местности мигом забыли свои раздоры. Епископы Верчельский и Наварский, как и тамошнее дворянство и города, вооружили армию и выслали ее против мятежников; но поход этот кончился полным поражением армии эксплуататоров, они были в безопасности, да и то сомнительной, только за стенами городов.
Тогда могущество Дольчино возросло еще больше, но он, этот энергичный, блестящий полководец, не воспользовался моментом, когда его противники не смели уже выступить против него в открытом поле; он не воспользовался им для того, чтобы пойти дальше и сделать восстание всеобщим. Он остался в долине Зезии, где восстание началось, и довольствовался грабежом и разрушением монастырей, поместий и мелких городов.
Явление это не было для того времени чем то необыкновенным; оно повторялось во всех крестьянских войнах. Крестьяне Вальзезии не имели никакого интереса переносить восстание в другие области; их, так же как и крестьян соседних областей, легко было успокоить, сделав им некоторые незначительные уступки. Так, вероятно, и было сделано, ибо эксплуататоры той местности были до такой степени напуганы своим военным поражением, что старались привлечь к себе Дольчино, предлагая ему не только полное помилование, но также место кондотьера (предводителя наемного войска) города Верчелли. Но он с презрением отверг это предложение.
Отсюда можно заключить, что крестьяне добились уступок, которых они хотели достигнуть своим восстанием. Это не доказано, но лишь при этом предположении понятно, почему Дольчино оставался в бездействии и крестьяне начали отступаться от него, между тем как противники собирались с силами.
Коммунистическое движение осталось местным, но его противники знали, что оно имеет не только местное значение. Великая интернациональная держава того времени — папство — вмешалась в дело и организовала крестовый поход против мятежников.
Тогда судьба их была решена. Не будучи в силах удержаться в долине, они ушли в горы, где продолжали партизанскую войну против крестоносцев. Блестящий военный талант Дольчино и геройство его товарищей совершали в этой борьбе подвиги, достойные удивления[134]. Несколько раз преследуемым удалось побить своих врагов в открытом поле, еще чаще они причиняли им вред засадами и неожиданными нападениями. Но несмотря на это, железное кольцо все крепче и крепче сжимало коммунистических мечтателей, которые в то же время мало–помалу теряли всякую поддержку сельского населения, начавшего ненавидеть их за опустошения и страдания, внесенные в страну войною.
Все–таки патарены (апостольские братья иногда назывались и патаренами) сумели оттянуть развязку до 1307 г. и тогда уступили лишь благодаря нужде и лишениям. Крестоносное войско отказалось победить их оружием и довольствовалось тем, что выморило их голодом (зимой 1306/1307 г.).
«Для этой цели сначала все граждане и жители городов и местечек, находившихся вблизи горы (на которой укрылись патарены; она называлась, по одним источникам, Монте Цебелло, по другим — Монте Рубелло), должны были оставить свои жилища, чтобы еретики не могли взять из них ни пленных, ни средств к жизни. Затем епископ (Райнери Верчельский, руководивший военными действиями) заставил людей, сбегавшихся к нему на помощь со всех сторон, построить пять шанцов, или укреплений, в тех местах, где апостолы могли раньше и легче всего прорваться. Все эти крепости имели значительные гарнизоны; все дороги, проходы и тропинки, которые можно было разыскать, охранялись так строго, что не осталось ни одной дыры, через которую можно было бы пронести на гору оружие, провиант или что–либо другое»[135].
Этим способом удалось, наконец, сломить силу бунтовщиков.
Что победа крестоносцев была возможна лишь благодаря голоду и всевозможным лишениям, на это намекает и Данте в своей «Божественной комедии». Свое посещение ада он приурочил к 1300 г. и потому не мог говорить о восстании патаренов как о деле минувшем. В одной из глубочайших пропастей ада, где караются те, кто вызывал на земле расколы и смуты, поэт встретил Магомета, сказавшего ему:
«Ты, который, может быть, вскоре увидишь солнце, скажи Фра–Дольчино, чтобы он, если захочет последовать сюда за мной… запасся провиантом, потому что без голода и снега наварцу трудно будет его победить»(Данте.Божественная комедия, песнь XXVIII, 55–60, перев. Чуйко, изд. Губинского).
Действительно, зима даровала победу осаждающим «наварцам», победу, которую без нее нелегко было бы одержать. Стужа и голод уменьшали число осажденных, нужда дошла до того, что они питались мясом умерших от болезней и лишений. «Апостолы были в конце концов истощены, что походили скорей на полусгнившие трупы, чем на живых людей»(Мосгейм).
Дело их было проиграно, но они не переставали сопротивляться. И страх осаждавших солдат перед этими смелыми борцами был так велик, что они осмелились штурмовать осажденных лишь после того, как некоторые перебежчики сообщили, что осажденные от слабости неспособны даже владеть оружием.
Штурм начался 23 марта 1307 г. «Это была бойня, а не бой». Осажденные отказывались просить пощады, они собрали свои последние силы для отчаянной борьбы, но большинство было так слабо, что не могло даже стоять на ногах. Таким образом, сопротивление их было только предлогом для ужасной резни. Из 1900 человек, продержавшихся до конца, почти все были убиты, немногие бежали и лишь несколько человек было взято в плен. Между последними находились Дольчино и Маргарита. Епископ велел щадить их, ибо быстрая смерть на поле сражения казалась ему слишком слабой карой для них.
Восторг всех сторонников папства по поводу благополучного прекращения пожара был велик. На первый взгляд, восстание было чисто местным, но папство лучше, чем крестьяне Вальзезии, поняло его интернациональное значение. Тотчас же после взятия патаренского укрепления епископ Райнери послал нескольких своих полковников с радостной вестью к папе Клименту V, и последнему она показалась настолько важной, что он немедленно велел переписать полученные известия и послал их из Пуатье, своей тогдашней резиденции, французскому королю Филиппу Красивому и, вероятно, также другим государям.
Но зато одного торжества победоносная Церковь не могла добиться. В этом случае она напрасно пыталась достигнуть того, что прежде ей удавалось так часто, — именно принудить еретиков пыткою отказаться от своих лжеучений. «Дольчино и Маргарита стойко вынесли все пытки, предназначенные им жестоким судьею. Верующая женщина не испустила ни одного крика боли, ни слова жалобы или злобы не сошло с уст ее твердого товарища. Ни перебиванием и выкручиванием членов тела, ни разрыванием и уколами пыточными копьями и клещами не удалось вырвать из стиснутых уст жалобы или отречения»[136].
Их присудили к обычной казни еретиков — к смерти на костре. Дольчино казнили 2 июня 1307 г. в Верчелли. Маргариту осудили присутствовать при выполнении казни; но и в эту ужасную минуту героиня не поколебалась. «Еще раз, и снова напрасно обоим предложили отречься, а потом, чтобы увеличить мучения несчастного, наемники схватили Маргариту и, поставив ее на возвышение против костра Дольчино, во время агонии последнего пытали ее и издевались над нею».
Маргариту сожгли позже в Биелле. Как ни запуган был народ кровавым избиением патаренов, все же мучительная казнь смелой и бескорыстной поборницы его интересов возбудила громкий протест. Народ восстал, «и лишь силою оружия удалось помешать ему уничтожить суд. Но дело не обошлось без того, чтоб гнев народа не получил своей жертвы в лице одного нахала из знатного рода, осмелившегося дать несчастной пощечину и почти разорванного на куски толпою».
Так кончилось первое коммунистическое движение в средневековом обществе. Оно по самому существу своему было осуждено на неудачу, ибо ход социального развития в то время направлен был совсем в другую сторону.
Но окончилось оно небесславно. Как ни старались победители (все сведения о движении дошли до нас через них) затоптать побежденных в грязь при помощи клеветы и передержек, все же им не удалось уничтожить память о самоотверженном героизме последних. Он сквозил даже в их тенденциозном изложении и принудил новейших историков этого движения признать его и восхищаться им, несмотря на то что они с сокрушением констатировали «невозможность отрицать, что коммунизм, а между прочим и общность жен, входили в планы Дольчино»(Krone).
Память о восстании крестьян и патаренов против церковной и дворянской эксплуатации долго еще жила в народных песнях и легендах особенно в долинах Пьемонта, а также и во всей вообще Италии. Еще в 1372 г. Григорий XI издал буллу против почитания праха и мощей фратичеллов и дольчинистов, которым в Сицилии поклонялись, как реликвиям. Сама секта также не вполне исчезла. В Южной Франции у нее остались многочисленные последователи, так что в 1363 г. церковный собор в Латуре издал против них особый закон и велел ловить всюду, где бы их ни нашли, и доставлять епископам для наказания.
Но прежнего значения секта уже не имела. В Италии времена, благоприятствовавшие еретическому движению, уже прошли. Интересы господствующих классов в XIV в. были слишком тесно связаны с сохранением папства, государственная власть господствующих классов в Италии была уже слишком развита (причем уже обнаруживались зародыши абсолютного полицейского государства), чтобы коммунистическое, еретическое движение низших, слабейших классов могло еще иметь особенное значение.
А вне Италии остатки секты апостольских братьев скоро слились с другими близкими сектами, главным образом с вальденсами и беггардами.
Глава 4. Беггарды
I. Возникновение секты беггардов
К северу от Альп лежала страна, где в Средние века прежде всего развились товарное производство и товарный обмен и вытекающие из них социальные проблемы. То были Нидерланды или, выражаясь точнее,ФландрияиБрабант.Там скрещивались различные торговые пути. С юга во фландрские порты приходили французы и особенно итальянцы с продуктами из собственного отечества и с Востока; они приходили частично по Рейну через Кельн, а позже преимущественно морем. К ним вскоре присоединились испанцы и португальцы. С запада приходили англичане, с севера — купцы богатых немецких ганзейских городов, посредничавшие в торговле востока и запада Северной Европы от Новгорода до Лондона и избравшие главными своими складочными местами фландрские порты, и особенно Брюгге (лежавший тогда еще у моря).
Рука об руку с развитием торговли шло развитие промышленности. Нидерландские степи и дюны благоприятствовали развитию овцеводства, а вместе с тем и обрабатывающей шерсть промышленности. Развитие торгового обмена вызвало стремление расширить производство сверх потребностей местного рынка, и торговля же принесла отличный сырой продукт — английскую шерсть, лучший из известных тогда сортов. Совпадение всех этих условий повело к тому, что (как мы заметили уже ранее) во Фландрии очень рано (в XIII в.) развился значительный экспорт сукна, а это значит, что ткачи там уже очень рано сделались зависимыми от капитала, что их ремесло превратилось в капиталистическую промышленность.
Поэтому вовсе не случайно первая значительная коммунистическая секта к северу от Альп,беггарды,появилась именно в Нидерландах.
Возникновение ее, как и смысл названия секты, покрыты мраком неизвестности[137].
Считается достоверным, что уже в XI в. в Нидерландах существовали общества благочестивых женщин, носивших название бегин или бегутт. Но об их целях нам ничего не известно. Полагают, что возникновение общества бегин было вызвано отчасти крестовыми походами, сильно уменьшившими мужское население и создавшими значительный излишек женщин. Для многих брак стал недостижим, возник «женский вопрос», и «женские приюты» бегин должны были дать убежища незамужним. Эти организации были удобнее монастырей в том отношении, что они являлисьсвободными союзами,из которых по желанию можно было уйти.
Общества мужчин, начавшие возникать в Нидерландах с конца XII или начала XIII в., имели организацию, сходную с организацией женских обществ.
Это были братства неженатых ремесленников, чаще всеготкачей[138],соединившихся в собственных домах для ведения общего коммунистического хозяйства, живших своим трудом и занимавшихся, кроме того, добрыми делами, особенно поддержкой бедных и больных. Для членов этих, как и всех подобных обществ безбрачие было обязательно.
Хорошее понятие о быте беггардов дает повествование некоего Дамгудера, относящееся к XIII в. и изображающее возникновение дома беггардов в Брюгге. «Тридцать лет тому назад, — говорит он, — здесь было тринадцать ткачей, людей неженатых, усердно стремившихся к благочестивой и братской жизни. Они нанимали у аббата Экгутена кусок земли с большим удобным домом близ городской стены. Платили они за это ежегодно шесть фунтов грошей (libris grossorum) и определенное количество воска и перца. Вскоре они начали заниматься там своим ткацким ремеслом и жить общим хозяйством, которое велось на счет выручки от общей работы (ex commnnibus laboribus simul convivere coeperunt). У них не было строгих правил, их не связывали никакие обеты, они только все носили одинаковую одежду коричневато цвета и составляли благочестивое общество, в котором царствовала христианская свобода и братство»[139]. Они называли себя братьями–ткачами. Лишь в 1450 г. беггарды города Брюгге оставили занятие ткацким ремеслом и примкнули к францисканцам, чтобы избавиться от преследований.
В других местах дома беггардов были устроены так же, как и в Брюгге. В каждом из них, насколько того требовало благо общества, господствовал коммунизм. Но кроме того, каждый член мог обладать известною частною собственностью, заработанною, унаследованною или полученною в подарок. При жизни он мог свободно распоряжаться ею, после же смерти его она переходила в собственность общества.
Такое коммунистическое общество далеко превосходило в экономическом отношении работающего отдельно ремесленника не только потому, что коммунизм, как мы уже видели, нисколько не способствовал безделью, но и потому, что общее большое хозяйство было гораздо выгоднее раздробленных мелких хозяйств отдельных ремесленников. К этому присоединилось еще безбрачие и бессемейность беггардов. Не удивительно, что эти рабочие ассоциации могли составить сильную конкуренцию цеховым ткацким мастерам и потому не были любимы ими.Мосгеймговорит, что в Генте и в других городах городские власти часто принуждены были «умерять прилежание беггардов» по настоянию ткацких цехов и восстановлять мир в городе посредством соглашений между беггардами и цехами[140].
Но в массе неимущих беггарды пользовались большою симпатией, ибо весь излишек, остававшийся от их труда, после сравнительно небольших затрат на свое содержание они употребляли на поддержку больных и бедных и на широкое гостеприимство. Еще Бонифаций IX хвалил их в одной булле за то, «что они принимают в свои дома бедных и несчастных людей и по мере возможности творят также другие дела любви»[141].
Подобное же коммунистическое товарищество представляло «братство совместной жизни», появившееся также в Нидерландах, но лишь в конце XIV в. Оно было основано Гергардом Гроот фор–Девентером. Учреждение это было создано не ремесленниками, но представителями высших классов, желавшими помочь нуждающемуся населению. Своим характером оно резко отличалось от обществ беггардов. Последние были в большинстве случаев ткачи, а братья совместной жизни зарабатывали себе средства к жизни главным образом перепискоюкниг.Между тем как беггарды употребляли свои излишки на удовлетворениематериальных нуждбедняков, братья совместной жизни обратили внимание главным образом надуховные нуждыи посвятили себяпросвещению народа.Они содействовали этому отчасти раздачею книг, в которых до изобретения книгопечатания чувствовался большой недостаток, в особенности жеустройством школ.В этой области они сделали очень много. «Иногда братский дом влиял даже на все население города в смысле общего повышения культурности. Таким образом, например, в Амерсфорде в середине XVI в. знание латыни сделалось до того обычным, что самые мелкие ремесленники понимали и говорили по–латыни. Более образованные купцы знали греческий язык, девушки пели латинские песни, и на улицах повсюду слышалась хорошая латынь»[142].
Возможно, что автор преувеличивает значение обществ, но во всяком случае, эти слова показывают направление деятельности братьев.
Организация их была коммунистическая. Братство «было крепко сплоченным, но свободным товариществом… Вступление в корпорацию не ознаменовывалось связывающим на всю жизнь обетом, и у братьев не было строгих, определяющих мельчайшие подробности предписаний, как у монахов… Обыкновенно устройство братского дома было таково: около двадцати братьев жили совместно в одном доме, имеяобщую кассуистол…Поступлению в братство предшествовал год испытания, в течение которого с новичками обращались очень строго. От каждого вступающего ожидалось, что он отдаст свое имущество в общее пользование».Флоренциус(друг и ученик Гердгарда) говорит в своих афоризмах: «Горе тому, кто, живя в общине, ищет своего и говорит о чем–нибудь — мое». Деятельность братьев была разумно распределена между отдельными лицами. Отдельные ремесла, занятие коими должно было служить всем, поручались особым лицам. В статутах братских домов в Везеле заключаются уставы для братьев портных, цирюльников, пекарей, поваров, садовников, погребщиков, так же как и для брата учителя и писца, брата переплетчика, библиотекаря и чтеца… Несмотря на такое распределение труда, происходило и известное уравнение его. Духовные и ученые из братьев, насколько это было возможно, занимались ручным трудом (кухнею заведовали все по очереди), служащие же принимали участие почти во всем, что приходилось на долю клириков, так что в общем они напоминали семью, живущую взаимною помощью. Главным объединяющим делом былапереписка книг.Для писания ежедневно были назначены определенные часы, причем несколько часов употреблялось на писание в пользу бедных»[143].
Инициаторами коммунистического, оппозиционного движения братья совместной жизни, однако, никогда не сделались, быть может, вследствие своей связи с имущими и образованными классами. Они всегда оставались верными папистами. Бури Реформации XVI в. положили конец их мирной деятельности.
Иное дело беггарды. Сначала, конечно, их секта также носила очень безвредный характер и заслужила похвалу от многих пап. Она вовсе не шла против существующего общества и его авторитетов. Но постепенно внутри нее стали развиваться революционные элементы.
Беггарды не представляли из себя привилегированного класса, как монашеские ордена, они не требовали и не получали от папства привилегий, они оставались независимыми и не были связаны с ним никакими интересами. Они никогда не поднимались выше неимущих и оставались с ними в теснейшем соприкосновении, ибо не имели никаких определенных правил, никаких пожизненных обетов. Всякий член по желанию мог выйти из общества и жениться, не делаясь вследствие этого его врагом.
В этом отношении беггарды ближе всего подходят к терциариям францисканцев, с которыми они действительно иногда сливались.
Но если уж признанные и привилегированные папою францисканцы — или хотя бы только часть их вступили с папою в спор, то это было еще неизбежнее для беггардов, пролетарские тенденции которых сами по себе противоречили богатству и эксплуататорскому характеру Церкви. Как бы оно ни было благочестиво и смиренно, папству казалось опасным всякое подобное движение, как только оно принимало большое распространение, а это случилось с беггардами в XIII в. Последователи их с чрезвычайной быстротой распространились по всей Германии, франции и Англии. Быть может, этому очень содействовал спрос на фламандских ткачей, которых в этом столетии многие города старались привлечь к себе, чтобы улучшить свою шерстяную промышленность. Они проникли до Вены, Тюрингена, Бранденбурга и Силезии на востоке и до Англии на западе.
Однако не следует преувеличивать значения этих путешествий. Сходные условия жизни сами собой создают сходные результаты. Ткачи полотна и хлопчатой бумаги и сами проявили очень сходные с беггардскими тенденции в тех местах, где их отрасль промышленности сделалась вывозною[144].
Быстрое распространение беггардов должно было развить их самосознание. Но оно способствовало также образованию среди них различных направлений, ибо одно и то же учение, одни и те же идеи были перенесены в разнообразнейшие условия, к которым им пришлось приспособляться различнейшими способами. Между тем как часть беггардов оставалась смиренной, нищенствующей братией, совершенно умершей для суеты внешнего мира, у другой их части стали возникать более смелые мысли. Проснулось желание противодействовать несправедливостям существующего общества, не уходя из него, а напротив, проникая в самое сердце его и побуждая уничтожить эти несправедливости. Из домов беггардов вышли многочисленные агитаторы — «апостолы», переходившее, подобно «барбам» вальденсов, с места на место, возвещая евангелие древнего христианства и основывая общины. Кроме явных домов беггардов Германия (тогда Нидерланды тоже еще входили в ее состав) стала покрываться сетью тайных обществ с более радикальными тенденциями. Общества эти не ставили своей целью подготовление насильственного переворота, а только пропаганду; но все–таки власти, особенно же папская Церковь, смотрели на них очень косо и ревниво выслеживали и преследовали их.
Уже в 1299 г. собор в Безьере обвиняет их в том, что они возбуждают в народе хилиастические надежды на близкий конец мира, т. е. существующего общества, а на Рейне в то же время беггардов сжигали, как еретиков.
Преследование, однако, имело лишь частичный успех. Правда, более умеренная и боязливая фракция беггардов была запугана, и дома беггардов, принадлежавших к этому направлению, старались защититься от преследований, встав под покровительство какого–нибудь из существующих могущественных монашеских орденов или прямо примыкая к ним. Этим обстоятельством больше всех воспользовались францисканцы; у них замечалось сходство с ханжескою частью беггардов; они приобрели целый ряд домов беггардов[145].
Новые дома беггардов основывались после XIII в. лишь изредка.
Но более энергичная часть беггардов вынуждена была преследованиями прибегнуть к еще большей таинственности и к более решительной оппозиции. Процессу этому способствовали французские и итальянские эмигранты, которые со времени Альбигойских войн охотно шли в Германию, где государственная власть была не так сильна и не так заинтересована в поддержке папства, как во Франции или в итальянских государствах, и где поэтому легче было найти убежище в городе или в поместьях землевладельцев; новые работники нередко оказывались для них очень кстати.
Из Южной Франции и Италии шли вальденсы и апостольские братья.
Из Северной Франции приходилибратья и сестры свободного духа.
Из Фландрии суконная промышленность, как промышленность вывозная, быстро распространилась на соседние страны, бывшие с нею в постоянных торговых сношениях, именно на Нижнерейнскую область, Северную Францию и особенно Шампань, где она процветала в XIII в. В XIV в. суконная промышленность пришла в значительный упадок, главным образом вследствие англо–французских войн, закрывших торговые пути и отрезавших подвоз сырья.
Вместе с ранним развитием шерстяной промышленности мы уже очень рано находим там братства ткачей с коммунистическими тенденциями (или, по крайней мере, древнехристианскими, что у пролетариев выходит на одно),апостоликов(не следует смешивать их с итальянскими апостольскими братьями), поставивших себе целью восстановить образ жизни апостолов. «Они были уже известны в XII веке, во времена св. Бернгарда, резко опровергавшего их учение в двух своих речах о Песне Песней Соломона… Апостолики жили главным образом во Франции… Они работали и приобретали себе пропитание собственным трудом. Это были ремесленники,преимущественно ткачи,как мы знаем со слов св. Бернгарда, который хоть и порицает их довольно резво, но ставит им в заслугу их прилежание»[146].
Однако в XII в. Северная Франция не представляла еще для подобных сект такой удобной почвы, как Южная или Фландрия. Апостолики никогда не достигали такого значения, как вальденсы или беггарды. Большое влияние приобрелибратья и сестры свободного духа,появившиеся в XIII в.
Эту секту основалАмальрих Венский(род. в Бене в округе Шартр во Франции), бывший около 1200 г. магистром теологии в Париже. Обвиненный в лжеучениях, он был вызван в 1204 г. в Рим папою Иннокентием III, принудившим его отказаться от своего учения. Предполагалось, что таким образом и самое учение можно сделать безвредным. Но после смерти Амальриха (1206) обнаружилось, что у него остались многочисленные последователи. Замечательнейшим его учеником былДавид Динанский(Динан близ Намюра в Бельгии). В 1206 г. парижский собор предал учение Амальриха проклятию, и с тех пор начались усердные преследования амальрикан.
Амальрикане представляют самую смелую и радикальную секту того времени. Они требовали не только коммунизма имущества, но и общности жен; они осуждали всякое неравенство, а следовательно, всякую власть. Они объявили, наконец, что Бог — это все и находится везде[147], следовательно, и в человеке, что человеческая воля — воля Бога, что поэтому всякие обязанности, налагаемые на людей, предосудительны, что всякий вправе и даже должен повиноваться своим желаниям. Если отнять у этого пантеистического учения его мистическую оболочку, то оно является чем–то вроде коммунистического анархизма, учения, которое должно было очень сильно привлекать измученных и угнетенных пролетариев.
И действительно, из Парижа оно быстро распространилось по Восточной Франции и Германии. Большая часть беггардов приняла это учение. К концу XIII в. оно было уже так распространено среди рейнских беггардов, что понятия «братьев и сестер свободного духа» и «беггардов» сделались там почти идентичными.
Понятие «беггардов» мало–помалу становилось все шире и шире. Чем более распространялось то направление этого учения, которое ставило на первый план борьбу с папством, тем более у него оказывалось много точек соприкосновения с буржуазной и крестьянской демократической оппозицией, направленной также против существующего порядка и видевшей в папстве самого главного и опасного врага. Оба эти направления тем легче могли слиться, что они опирались на одни и те же аргументы, заимствованные у древнего христианства, и что ни мистический туман, окутавший учение этих сект, ни намеренная таинственность, придаваемая им агитаторами во избежание преследований[148], не могли способствовать ясности их принципов. Так, в XIV в. в Германии все вообще еретики назывались беггардами. В Англии, где беггардов называли лоллардами, последнее название получило такое же употребление.
Поэтому если говорят, что в первой половине XIV в. в Германии, а позже и в Англии беггарды, или лолларды, кишмя кишели, то не следует думать, что коммунистическое движение было так сильно, как можно было бы ожидать, ввиду распространенности этих сект; но, во всяком случае, оно не могло быть незначительным.
II. Людовик Баварский и папа
Хорошее время для беггардов, да и вообще для всех еретических движений наступило в Германии, когда произошел конфликт между императором Людовиком IV Баварским (1314–1347) и папой. Мы должны рассмотреть этот конфликт поближе.
Историки национал–либерального лагеря, особенно в популярных сочинениях, любят рассматривать всякое столкновение между императором и папой как «культурную борьбу» — борьбу между высшей культурой германской империи и мрачным варварством папства независимо от времени, когда разыгрывалась эта борьба — в X или в XIX в.
В действительности же не все, даже средневековые, столкновения между императором и папством носили одинаковый характер. От Оттонов до Гогенштауфенов борьба в сущности происходила из–за того, кому повелевать и пользоваться могучей организацией Церкви, кому быть повелителем и владетелем Верхней Италии. Последний вопрос разрешился тем, что города Верхней Италии освободили себя от всякой опеки и образовали самостоятельные государства. Борьба из–за власти над Церковью, как и во многих других случаях, кончилась победой высшей культуры — итальянского папства над варварством — германской императорской властью. Жадность императоров к богатствам Италии повела лишь к тому, что они раздробили свои силы и что вместе с победой папства над императором могли праздновать победу и германские территориальные владетели. Возникновение товарного производства и обмена повсюду способствовало возникновению княжеского абсолютизма; но в Германии оно повело не к усилению центральной власти, которая, напротив, после гибели Гогенштауфенов заметно слабела, но к возвышению имперских князей, превратившихся в самодержавных повелителей, признававших германского императора лишь кем–то вроде президента союза.
Иначе обстояли дела в соседней Франции. Там с XIII в. могущество короля постоянно возрастало, особенно с тех пор, как династия завладела богатой Южной Францией. В то же самое время, когда вековая борьба германских императоров с папством кончилась победой последнего, французские короли достигли такого могущества, что без труда сделали то, что напрасно добивались германские императоры, — пап они сделали своим орудием, Церковь — своею рабою. Бонифаций VIII, с которым мы познакомились в истории Дольчино, погиб при попытке избавиться от подчинения Филиппу IV Французскому (1303). Чтобы положить конец всяким стремлениям пап к независимости, Филипп заставил второго преемника Бонифация, избранного в 1305 г., Климента V, француза, покинуть Рим и переселиться в Южную Францию; после долгих переходов с места на место он поселился, наконец, в Авиньоне (1308), остававшемся в течение целого столетия резиденцией пап.
Тогда папская власть сделалась вполне зависимой от Франции. Уже при своем избрании Климент должен был дать Филиппу IV целый ряд важных обещаний — и Филипп позаботился об их выполнении. Сейчас же после своего вступления на папский престол Климент предоставил Филиппу десятую часть всего церковного имущества во Франции. Но наибольшее значение имело упразднение чрезвычайно богатого ордена тамплиеров, местопребыванием которых служила Южная Франция и сокровища которых давно уже прельщали Филиппа[149]. Как ни изворачивался, как ни старался Климент, он ничего не мог поделать.
Он должен был осудить и упразднить орден после скандального процесса, возбужденного против него якобы за нерелигиозность и безнравственность. То, чего в других странах князья добивались лишь путем отречения от папства, — именно конфискации церковного имущества, во Франции сделано было самим папою. Не удивительно, что французские короли оставались добрыми католиками и папистами и усердно преследовали всякую ересь.
Во внешней политике папы также должны были услуживать французским королям, бывшим в постоянной вражде с Англией и старавшимся увеличить свое государство на счет Германии. Поэтому они принуждали пап к раздорам с английскими королями и германскими императорами.
Впрочем, особенного принуждения для этого даже не требовалось. С тех пор как папы попали под власть французских королей, они потеряли во Франции лучшую часть доходов. Благодаря же их отсутствию из Рима доходы из церковной области становились все неопределеннее, а иногда их и совсем не было. Между тем при папском дворе, как и при всяком дворе того времени, вместе с развитием торговли и промышленности возрастала роскошь, потребность в деньгах и жадность к ним. Чем меньше можно было брать от Франции и Италии, а вскоре также и от Испании, тем больше приходилось выжимать из северных стран. В Авиньоне папы придумали ту систему фискальной эксплуатации германской церкви, которая повела, наконец, к отделению Германии от Рима, к Реформации[150].
Германии, в которой центральная власть в XIV в. была очень слаба, папы могли навязать что угодно. Требования, которые папы под различнейшими предлогами ставили епископам и монастырям Германии, становились все больше, и вместе с тем методы прямой эксплуатации, например черезторговлю отпущениями,и репрессалии, особенно при помощиотлучения,делались все нахальнее.
«Благодаря непрестанным требованиям пап, — говорит один верный католик, — благодаря дорогостоящим поездкам в Рим и вечным войнам почти все германские монастыри очень задолжали (в XIV и XV вв.) и принуждены были платить итальянским банкирам огромнейшие ростовщические проценты. Эти банкиры в Сиене, Риме и Флоренции пользовались папским авторитетом для эксплуатации германской Церкви. Если какой–нибудь епископ не желал платить в срок, то они умели доставать папские указы, заставлявшие епископов платить эти проценты под угрозой экскоммуникации и лишения сана»(Рацингер.Geschichte der kirchlichen Armenpflege, стр. 304 и след.).
Но папы не довольствовались этим: Иоанн XXII, наследовавший в 1316 г. Клименту V, объявил, что после смерти императора власть его переходит к папе, что, следовательно, папа, раб Франции, делается верховным повелителем Германии. Этого император, если только он желал оставаться императором, не мог допустить. Людовик начал борьбу неохотно и нерешительно. Это был совсем иной спор, чем тот, который еще Гогенштауфены вели с папами. Дело шло уже не об эксплуатации Италии и владении ею, но о Германии. Не о том, кому быть повелителем Церкви, но о том, должен ли духовный владыка быть также и владыкой светских государей. По отношению к Германии папство перешло в наступление, и между тем как монархическая власть повсюду сильно зашевелилась и начала подчинять себе Церковь, германская императорская власть должна была бороться за свою независимость от папы.
Эта борьба шла параллельно другой. Князья начали делаться самодержавными повелителями и старались ослабить власть императора. Зато элементы, которым возвышение князей почему–либо угрожало, и прежде всего вольные города видели в императорской власти своего лучшего союзника. Они была также самыми сильными и верными союзниками императоров в борьбе против папства. Напротив, высшее дворянство в большинстве случаев было расположено к папам. Иногда, впрочем, нахальство последних бывало настолько велико, что даже князья восставали против них. Но в общем они все–таки считали императора своим главным врагом и помогали папе в его стремлении ослабить могущество императоров.
Папа употребил против императора свои сильнейшие орудия: он его проклял и лишил его причастия. Но города лишь посмеялись над этим. «В то время, — рассказывает современный летописец, — духовенство очень презиралось мирянами, и даже евреев считали выше его». В своей цитированной уже несколько раз книге о реформационных партияхЛ. Келлерочень наглядно описывает поведение городов относительно папы: «ГородСтрасбургначал борьбу с того, что заставил тех священников, которые, согласно приказу папы, прекратили богослужение, покинуть город. ГородЦюрихуже с 1331 г. не терпел у себя папского духовенства. ВКонстанцемагистрат потребовал, чтобы духовенство вновь начало выполнять свои функции, и дал ему срок на размышление. Когда этот срок истек (6 января 1339 г.), все, кто не желал служить, должны были оставить город. ВРейтлингенегородской совет объявил публично, что всякий приютивший священника, послушного папе, платит штраф в пятнадцать фунтов. ВРегенсбургемагистрат голодом принудил священников к совершению богослужения. ВНюрнберге,где городские олигархи одно время были в союзе с римским духовенством, они из–за этого вступили с цехами в открытую борьбу, кончившуюся падением патрициев и духовенства. Как только победа была одержана, Нюрнберг примкнул в партии отлученного императора. Вообще замечено, что все немецкие города, где не правил патрициат, были безусловными противниками Рима и верными союзниками Людовика».
При таких условиях ересь беггардов, конечно, очень преуспевала. Вся Германия полна была боевыми кликами против папы, и союзники горожан и императора приветствовали всякого, кто соглашался с ними.
«Замещение императором Людовиком высших почетных должностей еретиками, — говорит летописец францисканцев, цитируемый Мосгеймом, — и безнаказанность их преступлений увеличили дерзость и задор других орденов, которые, пользуясь малейшим действительным или мнимым предлогом, отрекались от папы и, к величайшему вреду католического дела, увеличивали собой секту «братьев» (т. е. беггардов), которые дерзко выходили из своих тайных убежищ и одобряли образ действий Петра Корбариуса (поставленного Людовиком папою под именем Николая V) и самого Людовика»[151].
Иностранные еретики, бежавшие в Германию, также находили приют у Людовика. В 1324 г. папа Иоанн XXII назвал в своей булле императора защитником и покровителем людей, уличенных в ереси, особенно желомбардскихеретиков, причем, вероятно, подразумевались вальденсы, или апостольские братья.
Император Людовик воспользовался для своих целей даже коммунистической идеей, хотя и не в форме беггардовского учения, а в форме более безопасного — францисканского. Мы уже указывали на борьбу, происходившую внутри францисканского ордена из–за вопроса, имеет ли он право приобретать собственность. С тех пор как папа Иннокентий IV в 1245 г. принял сторону фракции францисканцев, добивавшейся права владеть собственностью, их более строгое направление становилось все враждебнее папству. Конфликт между папством и строгими францисканцами, спиритуалами или фратичеллами обострился, когда в 1322 г. Иоанн XXII, противник Людовика, объявил их учение о том, что Христос и апостолы не имели собственности, ересью; впрочем, он еще раньше, в 1317 г., натравил на них инквизицию. В 1328 г. Иоанн даже сместил генерала ордена Михаила Казена, ставшего на сторону более строгого направления. Эта последняя фракция решительно перешла на сторону Людовика, и строгие францисканцы сделались его самыми усердными и смелыми агитаторами. Из их рядов Людовик взял своего контрпапу, уже упомянутого выше Николая V; он заставил римлян избрать его в 1328 г. только для того, впрочем, чтобы вскоре оставить его. Николай уже в 1330 г. покорился авиньонскому папе и с раскаянием отрекся от всех своих «заблуждений».
Эта участь императорской креатуры уже указывала на то, каков будет конец конфликта между папой и императором. Последний оказался побежденным.
III. Католическая реакция при Карле IV
Папа Климент VI, второй племянник Иоанна XXII, нашел кандидата на германскую императорскую корону, кандидата, безусловно преданного папству и Франции; это был Карл — сын богемского короля Иоанна.
Слабость германских императоров привела не только к тому, что князья начали делаться самодержавными, но и к тому, что пограничные области, например Швейцария и Нидерланды, сделались самостоятельными. Богемия также все более и более отделялась от империи. Враждуя с императорской властью, богемские короли искали опоры во Франции. Люксембуржец Иоанн Богемский был в родстве с Карлом IV Французским, женившимся на его сестре. Сын Иоанна Венцеслав воспитывался при французском дворе, и так как имяВенцеславтам не понравилось, то его при первом причастии назвали Карлом; так он и назывался впоследствии. Воспитание и династические интересы сделали его безусловно верным союзником Франции и папы. Как только Карл выказал готовность принять императорскую корону, Климент объявил Людовика смещенным и предложил германскому народу избрать нового императора. С папской помощью и благодаря полным карманам Карл нашел четырех курфюрстов, согласившихся избрать его (1346). Победа далась ему легче, чем он предполагал, ибо Людовик Баварский умер еще раньше, нежели дело дошло до серьезной борьбы между двумя императорами.
Карл не был сентиментальным политиком. Он основательно изучил новейшую государственную мудрость во Франции и в Италии. Поэтому он очень хорошо знал, что время императорского могущества миновало навсегда и что основа его могущества не императорская корона, а его родина. Главная забота его была о Богемии. Он старался извлечь всю возможную выгоду из императорской короны, но остерегался затевать из–за нее борьбу или чем–нибудь для нее пожертвовать. Однако остатки императорского могущества казались ему тесно связанными с могуществом папской Церкви; император и папа должны были идти рука об руку, и Карлу это очень легко было сделать по его личным симпатиям и связям.
Таким образом, Карл сделался «поповским императором», как его называли итальянцы, усердно поддерживавшим все требования папства, насколько они вообще согласовывались с его положением. Больше всего, конечно, пострадала демократическая, а следовательно, и коммунистическая секты. При Людовике преследования еретиков в Германии совсем почти прекратились или сделались безуспешными. Теперь настало время кровавых гонений на них.
Уже в 1348 г. упоминаются преследования еретиков. Но полного расцвета реакция достигла лишь в последнюю треть этого века, когда развитие ереси в Англии, о котором мы сейчас будем говорить, сильно озлобило римскую Церковь. Карл издавал против беггардов один декрет за другим, но самым ужасным был, вероятно, изданный 10 июня 1369 г. в Луке, дававший инквизиторам особые полномочия.
Еще в 1367 г. папа Урбан V послал в Германию двух инквизиторов, но вскоре они уже не могли справиться со своею работой. Преемник Урбана Григорий IX послал им на помощь еще пятерых (1367). Повсюду запылали костры, еретики сжигались сотнями.
Наконец, 30 января 1394 г. папа Бонифаций IX издал эдикт, который объединял, ссылаясь на указы императора Карла IV, все изданные до тех пор определения пап для уничтожения еретичества. Он опирается на мнение немецких инквизиторов о германских еретиках, называемых в народе беггардами, лоллардами и швестрионами и называющих сами себя «бедными» или «братьями». Он жалуется, что эта ересь существует более ста лет и что не удалось осилить ее, хотя дров на костры не жалели. Теперь, мол, пора прикончить ересь.
В 1395 г. инквизитор Петр Пилихдорф с триумфом возвещает, что ересь удалось одолеть[152]. Но в 1399 г. Бонифаций опять оказался вынужденным увеличить число инквизиторов еще на шесть человек.
Секта постоянно находила себе новую пищу в условиях жизни, приводивших к ней все новых последователей; но каждый раз непрерывные кровавые преследования лишали ее всякого значения.
В качестве самостоятельной секта беггардов исчезла совсем. Мы видели, что уже первое преследование в XIII в. повело к сближению большей части умеренных беггардов с нищенствующими орденами. Теперь этот процесс завершился. Самостоятельные дома беггардов исчезли совершенно; они превратились в монастыри, которые частью переходили в собственность нищенствующих монахов, особенно францисканцев, частью же сохраняли прежнее название, но фактически становились на почву монашества. Наконец, в 1453 г. папа Николай V официально принял эти общины в лоно Церкви и даровал им права тертиариев.
Тайных обществ нельзя было ни уничтожить вполне, ни подчинить. Но все их геройство и все самопожертвование в течение целого века не было в состоянии добиться чего–либо и создало лишь бесконечное число мучеников.
Как и всякая другая еретическая оппозиция, коммунистическая, бывшая гораздо слабее остальных, могла возродиться в Германии лишь тогда, когда снова возник серьезный конфликт светских властителей с папством, когда значительная часть германских князей сделалась достаточно сильной, чтобы вести борьбу одновременно и с Церковью, и с императором.
Со времени смерти Людовика до великой немецкой Реформации ересь нашла в Европе лишь два убежища — сначалаАнглию,а потом, как это ни странно,Богемию —страну, повелители которой были зачинщиками католической реакции в Германии.
Глава 5. Лолларды в Англии
I. Виклефово движение
Наряду с Германией эксплуататорские наклонности авиньонских пап были направлены главным образом на Англию.
Было время, когда ни одна страна не была более предана святому отцу и более предоставлена его произволу, чем Англия. В начале XIII в. английское королевство впало в полную зависимость от папства. В 1213 г. Иоанну Безземельному пришлось даже принять свою корону, как лен св. Петра, и обязаться платить папе ежегодную ленную дань в 1000 фунтов серебра. С того времени эксплуатация Англии получала все большие и большие размеры. Еще при Эдуарде III (в XIV в.) парламент жалуется, что подати, платимые ежегодно папе, впятеро превышают подати, платимые королю[153].
Но тогда там, как и в других странах, государственная центральная власть была уже настолько сильна, что не только могла успешно бороться с папством, но даже стремилась завоевать организованный Церковью механизм власти и эксплуатации для собственных целей.
Мы говорим: «государственная центральная власть», а не «монархия», потому что обок с королевством в феодальных государствах тогда повсюду возвышались сословные представительства, государственные чины, более или менее ограничивавшие власть короля. Смотря по времени и месту отношение власти между сословиями и королем сильно колебалось. Мы находим генеральные штаты, представляющие совершенно бессловесные учреждения и, наоборот, королей, являющихся их безвольными орудиями. Но каковы бы ни были взаимные отношения двух частей центральной власти, в то время центральная власть везде, кроме Германии, становилась сильнее отдельных составных частей государства.
В XIV в. король и парламента Англии были уже достаточно сильны, чтобы воспротивиться папским требованиям. А именно в эту эпоху они становились все непомернее. Конфликт между Церковью и государством сделался неизбежным.
И он обострился еще больше благодаря Столетней войне Англии с Францией (1339–1456).
Предлогом к войне послужил вопрос престолонаследия, но причины ее лежали глубже и сделали войну национальной, т. е. войной, сильно затрагивающей интересы господствующих классов и народа.
Везде, где существовало христианско–германское дворянство, его грабительские наклонности в течение XIII и XIV вв. все возрастали. С подъемом товарного производства и товарного обмена потребности дворянства увеличивались и натуральное хозяйство его и его крестьян не могло уже удовлетворить этих потребностей. Поэтому дворянство все чаще было принуждено пользоваться своими особыми познаниями для улучшения своего финансового положения. Но познания его не выходили за пределы умения драться, и оно могло применять их с выгодою лишь тогда, когда на свой риск и страх или по найму помогало сильнейшему добиваться своего права, т. е. добычи.
В Германии, где не было сильной центральной власти, могущей отвлечь грабительские наклонности рыцарства внешними войнами, прекращение крестовых и римских походов, бывших в сущности также походами с целью грабежа, привело к тому, что рыцари принялись за граждан и крестьян собственной страны. И если этого было недостаточно, то они начинали истреблять друг друга, как голодные волки. Между горожанами и дворянством возникла озлобленная, ожесточенная вражда.
В Англии дело обстояло иначе. Там центральная власть была достаточно сильна, чтобы начать войну с соседней Францией. Но, в противоположность Франции, интересы горожан и дворянства в Англии сходились. Тогда да и позже у них в Англии было гораздо больше общих интересов, чем в Германии.
Одним из таких общих интересов была торговля с Нидерландами. Как мы уже видели, ее цветущая шерстяная промышленность получала сырье преимущественно из Англии. В успехах этой промышленности английские землевладельцы, поскольку они занимались овцеводством, были также заинтересованы, как и купцы, являвшиеся посредниками обмена, и король, получавший свои главнейшие доходы ввозными пошлинами на шерсть[154].
Но процветанию нидерландских городов угрожала Франция; их богатство привлекало короля и рыцарство этой страны. Напав в XIII в. на Лангедок под предлогом религиозной борьбы, они в XIV в. искали добычи во Фландрии. И тогда притесняемые города нашли надежного союзника не в германской империи, а в Англии.
Однако это не было единственной противоположностью между Англией и Францией; английское рыцарство было не менее жадно, чем французское. Если последнее зарилось на сокровища Нидерландов, то первое стремилось к богатствам Франции, сильно обогнавшей Англию в экономическом отношении. В то время более варварская страна всегда старалась грабить экономически более развитую, более богатую: одновременно французы грабили нидерландцев, англичане — французов, а шотландцы — англичан. И подобно тому как нидерландцы соединились с Англией, шотландцы соединились с французами. Но победу в этой борьбе одерживали обыкновенно англичане, бравшие при этом несметную добычу.
Английский летописец рассказывает, что после битвы при Кресси завоеванные северные провинции Франции были так опустошены, что награбленное богатство совершенно изменило образ жизни и нравы англичан.
Рыцарство получило большую добычу, но всегда оно лучше умело грабить, нежели сберегать награбленное. Буржуазия успела выманить у него награбленные сокровища, и они послужили ей для оплодотворения промышленности и торговли.
Тяготы войны падали преимущественно на крестьянство. Но даже и ему война доставляла некоторые выгоды. Крестьяне не менее землевладельцев были заинтересованы в беспрепятственности торговли шерстью с Нидерландами. Война давала излишку крестьянских сыновей наемную плату и богатую добычу; но прежде всего война представляла ту выгоду, что мешала рыцарству совершать в собственной стране насилия, которые так охотно совершало немецкое и еще более — французское рыцарство после поражения его внешними врагами.
Не удивительно, что война с Францией сделалась в Англии делом национальным, в котором весь народ быль крайне заинтересован.
Отсюда понятно, почему именно в Англии в XIV в. вражда к папству сделалась особенно резкой. Папа был орудием или союзником национального врага; поддержка папы являлась изменой отечеству, борьба с ним — проявлением высшего патриотизма.
Это настроение повело не только к тому, что парламент старался, насколько возможно, сократить денежные подати, которые Англия платила папе; между прочим, в 1366 г. была отменена ленная подать в 1000 ф., уплачиваемая со времен Иоанна Безземельного; оно являлось также плодотворной почвой для идеи окончательного избавления от папской власти. Ересь, подавленная во Франции и Италии, гонимая в Германии со времени вступления на престол Карла IV, во второй половине XIV в. привольно развилась по ту сторону канала.
В Англии оппозиция папству сделалась раньше, чем в других странах, национальным делом могущественного государства, делом, в котором были заинтересованы все — горожане и крестьяне, короли и дворяне, высшие, как и низшие, кроме того, значительная часть духовенства. Поэтому именно в Англии идея Реформации впервые получила определенное, можно сказать, научное выражение.
Замечательнейшим духовным представителем этого враждебного папству направления был ученый Джон Виклеф — сначала священник, а затем профессор Оксфордского университета. Несмотря на всю свою резкость и решительность, Виклеф все–таки остерегался переходить за границы, поставленные ему интересами господствующих классов. Исходя из древнего христианства, он прославлял бедность Христа и противопоставлял ей богатство, роскошь и гордость его преемников, от которых он требовал той же бедности, той же раздачи имущества, которых Христос требовал от богатого юноши. Но под преемниками Христа он подразумевал не всех христиан, а только духовенство. Виклефу казалась необходимой экспроприация лишь его имущества, и здесь его учение вполне гармонировало с интересами крупных землевладельцев и короля, которым при разделе достались бы церковные имущества. В сущности, ересь Виклефа стремилась к передаче средств господства Церкви и пользования ею из рук иностранного, враждебного стране папы в руки короля и аристократии собственной страны.
Вот почему Виклеф пользовался покровительством высшего дворянства, и в том числе двух наиболее выдающихся людей Англии — Иоанна, герцога Ланкастерского и Перси, графа Нортумберландского. Иоанн Ланкастерский был младшим сыном короля Эдуарда III и дядей его внука и наследника Ричарда II. Последний при вступлении на престол в 1377 г. был одиннадцатилетним мальчиком, и Иоанн имел на него чрезвычайно сильное влияние.
II. Лолларды
Еретическое движение не ограничилось господствующими классами. Борьба с папством дала возможность проявиться всем социальным противоречиям этой эпохи. В национальной борьбе с общим врагом, французским папой различные классы боролись также за свои специальные интересы, которые — раньше или позже — должны были прийти в столкновение друг с другом. Католические писатели с удовольствием отмечают тот факт, что во всяком реформационном движении среди реформаторов Церкви — раньше или позже — всегда возникали внутренние расколы и ожесточенная борьба; этот факт они считают доказательством того, что Реформация была делом сатаны.
При таких обстоятельствах секта беггардов, или, как обыкновенно называли их англичане,лоллардов,могла свободно расти и развиваться.
Мы видели, что расцвет нидерландской шерстяной промышленности возбудил в городах всех стран Европы желание развить эту промышленность у себя и вызвал спрос на фламандских ткачей во всех, даже отдаленнейших странах.
Естественно, что прежде всего возникло стремление ввести фламандскую промышленность в страну, лежавшую по соседству с Нидерландами, находившуюся в оживленных торговых сношениях с ними и доставлявшую отличный сырой материал. Он–то и являлся главной причиной превосходства фландрских и брабантских ткачей.
Уже при Генрихе III делались попытки поднять шерстяную промышленность путем государственного вмешательства. В 1261 г. был издан закон, воспрещавший вывоз шерсти и ношение сукон, приготовленных за границей. Но это запрещение вскоре было отменено, так же как и его повторение в 1271 г., ибо в свободном вывозе шерсти, как мы уже видели, были сильно заинтересованы именно господствующее классы Англии — землевладельцы и купцы. Король Эдуард III даль иное направление своей политике. Эдиктом 1331 г. он приглашает фламандских красильщиков, ткачей и валяльщиков переселиться в Англию. Многие последовали этому призыву. Спустя несколько лет начали появляться рабочие также из Брабанта и Зеландии[155].
Таким образом, во второй половине XIV столетия мы находим в Англии развитую шерстяную промышленность, главным образом в графствеНорфолькскомс столицеюНорвичем.Замечательно, что город этот сделался главным очагом секты лоллардов. Вместе с фламандскими ткачами в Англию перешло, вероятно, и фламандское учение беггардов. Это предположение тем вероятнее, что переселялись в Англию главным образом беднейшие ткачи, т. е. именно те же самые элементы, которые в Нидерландах давали наибольшее количество беггардов.
Фуллер в своей истории Церкви очень живо описывает хитрости, которыми фламандские ткачи заманивались в Англию. «В эту страну посылались нашим королем надежные эмиссары; там они добивались доверия тех нидерландцев, которые, будучи мастерами своего дела, не были самостоятельными мастерами, но наемными рабочими или учениками. Эти эмиссары горевали о рабстве бедных рабочих, третируемых их хозяевами не по–христиански, а по–язычески, и скорее как лошади, нежели как люди. Им приходится рано вставать и поздно ложиться, целый день усиленно работать, получая плохую пищу — несколько селедок и черствый сыр, и все это для обогащения грубиянов (churls), своих мастеров, без всякой выгоды для себя самих. Как бы они стали счастливы, переселившись в Англию и привезя с собой свое ремесло, гарантирующее им всюду хороший прием! Там они могли бы есть говядину и баранину сколько влезет… Счастлив был бы землевладелец, дом которого посетил бы один из этих нидерландцев, приносящих с собой прилежание и богатство. Чужим он войдет в дом, а выйдет женихом или зятем». И т. д. в этом роде[156].
Не удивительно, что посланцы короля имели успех у фламандских пролетариев. Но не удивительно также, что пролетарии, жестоко разочарованные в своих ожиданиях, тем сильнее ухватились за свои беггардские идеалы, принесенные из отчизны. Быть может, они и явились инициаторами коммунистической агитации в Англии; во всяком случае, они служили для этой агитации самой твердой опорой.Норфольк,центр шерстяной промышленности, сделался также центром движения лоллардов. Это графство, по словам Роджерса, дало, вероятно, больше мучеников лоллардизма, чем вся остальная Англия[157].
Отсюда агитаторы лоллардов —«бедные братья»или«бедные священники» —расходились по всей стране, всюду проповедуя евангелие древнехристианской свободы, равенства и братства. Агитация их очень облегчалась удобствами путешествий по Англии. Тогда еще господствовало общее гостеприимство, особенно в многочисленных монастырях; путник мог быть уверен, что получит всюду приют и пищу. Дороги были вполне безопасны[158].
Девизом лоллардов, можно сказать, сделалась народная поговорка
«Als Adam pftlgt und Eva spann, Wo war wohl da der Edelmann?»
(«Когда Адам пахал, а Ева пряла, где тогда было дворянство?»)
Их главнейшим представителем былJohn Ball,вероятно, францисканец строгого направления, представители которого, как мы уже видели, нередко бывали друзьями и союзниками беггардов. Они вообще являлись, по–видимому, важным элементом в движении лоллардов.Walsingham,монах св. Альбана, живший в XIV в. и описавший эту эпоху, очень озлоблен против нищенствующих монахов, которые одновременно возмущают народ и льстят господствующим классам, эксплуатируя тех и других.
Он исследовал причины социальных смут и делает следующий вывод: «Мне кажется, что в этой напасти виновны все жители страны, включая сюда инищенствующие ордена.Последние забыли свои обеты и не помнят целей, для которых они учреждены. Ибо их основатели, очень святые люди, хотели, чтобы они не имели никакого светского имущества, страх за которое помешал бы им говорить правду. Но, завидуя богатым, они одобряют все преступления господствующих классов, развивают в то же время заблуждения простого народа и хвалят пороки тех и других. Они, отказавшиеся от собственности, давшие обет вечной бедности, объявляют добро злом, а дурное добрым для того, чтобы приобрести имущество и собрать деньги. Соблазняют князей лестью, народ — ложью и ведут тех и других на ложные пути»[159].
Так как льстить одновременно князьям и народу несколько трудно, то приходится предположить, что Walsingham имеет в виду оба направления нищенствующих монахов — любостяжательное, льстящее богатым и бессребреническое, «возмущающее» народ.
В действительности нищенствующие монахи, особенно францисканцы, пользовались большими симпатиями эксплуатируемых классов. Во время восстания 1381 г., о котором мы сейчас поговорим, было разрушено много дворцов, но монастыри нищенствующих монахов остались неприкосновенными. Один из вождей инсургентов, Джек Строу (Straw), объявил, что нищенствующие монахи — единственные духовные лица, которых стоило бы щадить[160].
Из рядов этих монахов вышел, по–видимому, и Джон Болль (Ball).Фруассар,современник Болля, называет его «сумасшедшим священником из Кента»[161]. Он, впрочем, проповедовал преимущественно в Эссексе и Норфольке. Агитация его началась приблизительно в 1356 г. и вскоре обратила на себя внимание духовных и светских авторитетов. Архиепископ Кентерберийский и епископ Норвичский отлучили его от Церкви; Эдуард III велел арестовать его (вероятно, в 1366 г.). Выпущенный на свободу, он снова принялся за проповедь. Не имея уже возможности пользоваться церковью после отлучения, он проповедовал на площадях и погостах. Фруассар передает одну из его проповедей, за достоверность которой мы, конечно, не можем поручиться. Она гласит: «Любезные братья, жизнь в Англии не станет лучше, пока не будет введена общность имущества и пока не исчезнут дворяне и крепостные, пока мы не станем все равными и господа будут не выше нас. Как они обращаются с нами? Почему мы находимся в рабстве у них? Мы все происходим от одних и тех же родителей — от Адама и Евы. Чем эти господа могут доказать, что они лучше нас? Быть может, тем, что мы зарабатываем и добываем то, что они съедают? Они носят бархат, шелк и меха, между тем как мы одеваемся в убогий холст. Они имеют вино, пряности и пироги, а мы едим отруби, пьем одну только воду. Их участь — бездельничанье в роскошных замках, а наша — труд и работа под ветром и дождем в поле; ведь из нашего труда они и извлекают свою роскошь. Нас называют батраками и бьют, когда мы не принимаемся безропотно за всякую службу, и у нас нет короля, желающего выслушать нас или помочь нам в нашем деле. Но наш король молод; пойдем к нему и расскажем ему о нашем рабстве, докажем ему, что оно должно кончиться, иначе мы сами себе поможем. Если мы сообща пойдем к нему, то за нами пойдут все зовущиеся батраками, все находящиеся в рабстве, чтобы добиться свободы. Когда король увидит нас, то добровольно даст нам что–нибудь, или же мы поможем себе другим способом». «Так говорил Болль, — прибавляет царедворец Фруассар. — Архиепископ держал его несколько месяцев в заключении; было бы лучше, если бы он убил его».
Это радикальное средство едва ли помогло бы, ибо Болль быль лишь одним из многих агитаторов, действовавших в том же направлении, как он, имена которых не дошли до нас.
Движение лоллардов получило сильный толчок благодаря появлению Виклефа (около 1360 г.). Виклеф сам совсем не был коммунистом; он опирался главным образом на высшее дворянство, враждебное низшим классам народа. Но он не мог объявить войну высшему современному авторитету, не взволновав всей массы народа и не сделав ее более доступною новым идеям. И кроме того, участие низших классов в борьбе против Рима было в течение некоторого времени даже желательно.
Однако новый союзник вскоре оказался не только неудобным, но даже очень опасным, ибо движение лоллардов приобрело огромное значение благодаря тому, что с ним слилось восстание самого воинственного и сильного из тогдашних трудящихся классов — восстание крестьянства. Здесь произошло то же самое, что мы видели уже в истории Дольчино и что мы встретим в истории гусситов и великой германской крестьянской войны.
III. Крестьянская война 1381 г.
Выше, при изложении истории восстания Дольчино, мы уже указывали, что с XIII до XV в. положение крестьян вообще улучшилось.
ВоФранцииже благодаря войне произошло как раз обратное. Война предоставила несчастных крестьян этой страны грабежам английских разбойничьих шаек. В то же время военные поражения заставляли французское рыцарство жить исключительно эксплуатацией крестьянства и более слабых городов. Нищета крестьян достигла ужасающих размеров и повела, наконец, в местности, называемой Иль де Франс (окрестности Парижа на северо–восток, до нынешней бельгийской границы), к взрыву отчаяния, к так называемойЖакерии[162](май 1358 г.). Перед этим возмущением голодных вдруг исчезла национальная вражда между французами и англичанами, как двести лет спустя германская крестьянская война прекратила антагонизм католиков и лютеран. Соединенными усилиями рыцарства обеих наций восстание легко было погашено кровавой бойней. Решительный момент борьбы произошел в городе Мо, принадлежавшем тогда англичанам. Жители этого города впустили в него толпу крестьян в 9000 человек; тогда явилосьшестьдесят(!) рыцарей, бросились на беззащитных, безоружных крестьян и перерезали их, как овец. Они убивали, пока это не надоело им (etren occirent tant qu’ils en estoient tons ennyez). Они убили тогда болеесеми тысяччеловек. Затем они подожгли город Мо и сожгли его со всеми жителями, потому что последние держали сторону восставших. С тех пор восстание потеряло свою силу, возмутившиеся крестьяне повсюду немилосердно избивались.Фруассарс удовольствием повествует об этом вслед за негодующим рассказом, как крестьяне не особенно хорошо обошлись с некоторыми дворянами[163].
Кончилось это восстание еще большим угнетением французского народа.
Восстание английских крестьян, происшедшее на два десятилетия позже, описывается обыкновенно в тех же красках, но мы считаем неопровержимо доказанным[164], что характер английской крестьянской войны был совсем иной.
В Англии общая тенденция к поднятию благосостояния крестьян не повернулась в обратную сторону, а усилилась. Крепостничество стало исчезать, личные повинности крепостных начали заменяться денежными. Вместе с тем крупным землевладельцам по необходимости пришлось заменить труд крепостных трудомнаемных рабочих.Но в XIV в. не было еще и речи о значительном сельском пролетариате. «Сельскохозяйственные наемные рабочие были частью крестьяне, пользовавшиеся своим досугом для работы у крупных землевладельцев, отчасти же они представляли самостоятельный, относительно и абсолютно немногочисленный класс собственно наемных рабочих. И последние фактически также были хозяйничающими крестьянами, ибо кроме денежного вознаграждения они получали четыре и более акров пахатной земли и коттедж. Кроме того, они вместе с крестьянами пользовались общественной землей, на которой пасли скот и которая в то же время давала им отопление, торф, дрова и т. д.»[165]. Эти условия имели чрезвычайно неприятное для землевладельца (или его арендатора) последствие, что им приходилось платить очень высокое вознаграждение, причинявшее значительный ущерб земельной ренте. Большая часть мелкого дворянства разорилась именно вследствие этого.
Условия сделались еще неблагоприятнее для крупных землевладельцев после чумы, появившейся в 1348 г. во всей Европе и опустошавшей ее с несколькими перерывами в течение двух десятилетий. Она унесла, как полагают, 25 млн жизней. Во Франции чума усилила бедность сельского населения, в Англии она явилась средством для поднятия его благосостояния.
Правда, чума имела приятное свойство, присущее подобным эпидемиям и в Новейшее время: она хозяйничала преимущественно среди беднейших классов, щадя богатые[166], но, к сожалению, цивилизация тогда не зашла еще так далеко, чтобы бесчисленные массы рабочих валялись праздно на улицах. Щадя жизнь богачей, эпидемии все–таки задевали их жизненный нерв — кошелек. После чумы цена на труд страшно повысилась и создала состояние, не выносимое для землевладельцев. Поэтому уже в 1349 г. появился приказ короля Эдуарда III, обязывающий каждого земледельца–рабочего (labourer) и батрака (servant) работать, когда ему предлагали работу, и притом за определенную плату, в течение определенного промежутка времени. Плативший более высокое вознаграждение штрафовался, так же как и получавший его.
Этот закон, покровительствующий землевладельцам установлением максимального вознаграждения и минимального рабочего дня, остался, однако, не приведенным в исполнение, так же как и следовавшие за ним законы 1350 и 1360 гг., ибо он не мог увеличить количество пролетариев, нужное для того, чтобы сделать вознаграждение за рабочую силу соответствующим потребностям землевладельцев.
Война с Францией, превратившая много рабочих в наемников, не могла смягчить рабочий вопрос для землевладельцев. Но, с другой стороны, «нужда» землевладельцев непосредственно побуждала их покрывать дефицит своей кассы хорошо оплачиваемой военной службой и все новыми грабежами во Франции. Эта «нужда» была, вероятно, одной из главных причин, затягивавших войну с Францией; когда же после необычайных усилий движения, связанного с именем Орлеанской девы, англичане были, наконец, изгнаны из Франции, английское дворянство само себя истерзало бесконечными грабежами и убийствами во время тридцатилетней гражданской Войны Алой и Белой розы.
С другой стороны, «нужда» должна была сделать чрезвычайно популярными среди землевладельцев идеи виклефитской реформации, т. е. в сущности требование конфискации церковного имущества в их пользу.
Но в то же время они пытались также разрешить «рабочий вопрос», не разрешимый законодательным путем, путем открытого насилия. Они начали восстановлять прежние крепостнические отношения, начали заменять наемный труд принудительным трудом крестьян.
Ожесточение обеих сторон непрестанно возрастало. Это настроение крестьян явилось плодотворной почвой для проповеди лоллардских агитаторов. Правда, интересы крестьян были совершенно иные, чем интересы неимущих городских классов, но противникиу нихбыли одни и те же, ближайшая цель была одна — уничтожение насилия богачей, а с ними государственной власти. Что одни имели в виду преимущественно землевладельцев, а другие богатых купцов — это делу не мешало.
Правда, движение лоллардов, благодаря слиянию крестьян с низшими городскими классами, потеряло свой определенный характер; оно перестало быть чисто коммунистическим движением и сделалось демократическим, оппозиционным, вмещавшим множество различных направлений; но оно чрезвычайно усилилось.
Крестьяне начали организовываться для противодействия землевладельцам. Рассказывают, что они образовали союзы и собирали деньги, чтобы организовать средства для защиты своих интересов. По мнениюТ. Роджерса,много сделавшего для выяснения этого движения и очень помогшего нам в составлении этой главы, организаторами были преимущественно «бедные священники» лоллардов, внесшие в это движение сплоченность и единство.
К началу царствования Ричарда II противоречия между крестьянами и землевладельцами обострились до крайности. В последние годы правления Эдуарда III военное счастье покинуло англичан; в 1374 г. они должны были заключать перемирие, оставившее им во Франции лишь несколько пунктов переправы — Кале, Бордо, Байону. При вступлении на престол Ричарда II ему было только одиннадцать лет. При таком короле невозможно было вести великую войну. С другой стороны, Франция была слишком истощена, чтобы воспользоваться своим благоприятным положением. Перемирие, правда, было нарушено, но дело дошло лишь до незначительных столкновений. Теперь английское дворянство уже должно было довольствоваться исключительно доходами от своих имений и могло употребить все силы на эксплуатацию своих крестьян.
Если произвол господ возрос, то, с другой стороны, прекращение войны, возвратившее стольких наемников к плугу и увеличившее число умеющих владеть оружием, увеличило также и задор крестьян. Не удивительно, что дело вскоре дошло до кровавого столкновения между двумя враждебными классами.
Крестьяне принуждены были к восстанию, ибо власти начали противодействовать демократическому движению и жестоко преследовали лоллардских агитаторов, в том числе, конечно, и Джона Болля, заключенного по приказу архиепископа Кентерберийокого в тюрьму в Майдстоне. При своем аресте он будто бы сказал, что его вскоре освободят 20 000 друзей. Пророчество исполнилось.
Обыкновенно рассказывают, что причина крестьянского восстания была чисто случайной: податной чиновник обесчестил дочьWat Tyler’a(т. е. Вальтера, кирпичника или кровельщика), после чего тот из мести убил чиновника и призвал народ прекратить насилие насилием.
Но в действительности восстание возникло в различных местах одновременно, а именно 10 июня 1381 г. Наибольшее значение восстание имело вНорфольке —центре ткачества, иКенте,где крепостничество уже совершенно исчезло. Кентским восстанием руководилиWat Tyler,участвовавший в войне с Францией и опытный в военном деле, и священникДжек Строу.Инсургенты направились в Лондон, освободили по дороге Джона Болля из тюрьмы и расположились на Темном лугу (Blackheatn) перед Лондоном. Они пригласили короля на свидание; тот приплыл к ним по Темзе на корабле, но не осмелился причалить и вернулся, ничего не достигнув. Тогда крестьяне ворвались в Лондон (12 июня), куда их впустили товарищи, находившиеся в городе. Низшие классы соединились с ними, и инсургенты мстили разрушением дворцов своих угнетателей, не имея возможности захватить их самих. Между прочими они сожгли также дворец герцога Ланкастерского, наиболее ненавистного им. Но они не грабили «и, поймав кого–либо в краже, обезглавливали его, ибо больше всего ненавидели воров»[167].
Молодой пятнадцатилетний король заперся со своими советниками, несколькими дворянами и архиепископом Кентерберийским в Тауэре. Напрасно лондонский лорд–мэр Бальворт убеждал его сделать вылазку против бунтовщиков, говоря, что богатые лондонские граждане присоединятся к его войску. Граф Сольсбери указывал, что все будет напрасно, если король потерпит в открытом поле поражение от инсургентов, и мнение графа получило перевес, хотя король имел в своем распоряжении 8000 хорошо вооруженных людей. Страх перед крестьянами парализовал опытных военных людей. Восстание не было усмирено военной силой, король решился на переговоры. Это совсем иная картина, чем картина французской Жакерии!
Ричард имел уважительные причины быть податливым, ибо инсургенты взяли штурмом Тауэр (14 июня), убили архиепископа (того самого, который заключил в тюрьму Джона Болля), а также и других своих угнетателей, попавших им в руки.
Король незадолго до взятия Тауэра удалился в Майль–Энд для переговоров с восставшими. Они объявили, что хотят быть навсегда свободными крестьянами и требовали письменного признания своей свободы. Затем они требовали уничтожения привилегий дворянства на охоту и рыбную ловлю и других подобных уступок. Король согласился на все их требования и выказал готовность сейчас же дать нужные документы. Этим делом занялось тридцать писцов.
Таким образом, крестьяне достигли того, чего хотели. Большая часть их разошлась по домам. Одной из причин их ухода мог служить недостаток провианта, ибо они привезли с собой лишь немного запасов; по рассказу Фруассара, еще до занятия Лондона четвертая часть крестьян на Темном лугу голодала вследствие недостатка провианта. Но большая толпа под предводительством Wat Tyler’a, Джека Строу и Джона Болля осталась, чтобы следить за изготовлением документов, а быть может, и для того, чтобы добиться дальнейших уступок.
На другой день переговоры возобновились. Инсургенты в Смитфилде встретились с королем и его свитою. Ричард пригласил Wat Tyler’a для переговоров перед лицом обеих армий, и тот принял приглашение.
В то время как они говорили, к ним приблизился рыцарь, и, когда Tyler стал протестовать против этого, Ричард велел его арестовать. Толпа солдат во главе с известным уже нам лорд–мэром Walworth’oм кинулась на него, и он пал, предательски пронзенный многочисленными мечами. Ричард, несмотря на свою молодость, хорошо знакомый с коварством и лицемерием, называвшимися тогда государственной мудростью, подъехал к пораженным инсургентам, жалуясь, что Wat Tyler был предателем, хотевшим убить его, и заявил, что он сам будет их вождем. Этими россказнями он развлекал их, пока не явились вооруженные граждане Лондона. Но и тут Ричард и его сторонники не решились вступить в открытый бой. Они удовлетворились тем, что отрезали инсургентов от Лондона и восстановили в городе «порядок». Крестьянам были выданы вольные, и они разошлись[168].
Восстание в Норфольке имело худший исход. Крестьяне под предводительством некоего Джона Литльстрита (Littelstret) заняли 14 июня Норвич. Но епископ Норвичский Генри Спенсер быстро собрал около себя войско, напал на инсургентов и разбил их в сражении, в котором многих умертвил собственными руками. Пленных он велел сейчас же казнить; между ними был и Джон Литльстрит. При этом благочестивый архиепископ доставил себе удовольствие, самолично дав им последние утешения религии.
Более мелкие восстания большею частью кончались ничем. Когда крестьяне успокоились, Ричард стал придумывать, как бы изменить «королевскому слову», которое он и дал–то с намерением не держать его, а с целью обмануть крестьян. Это было тогда в моде.
Дипломатия находилась еще в младенческом возрасте; ложь, измена и предательство практиковались тогда развязнее, чем впоследствии, когда приходилось, считаясь с критикой народа, прикрывать дипломатическое мошенничество покровом нравственности. С XIV по XVII в. — и еще позже — держать слово и вообще быть честным считалось слабостью, которой великому правителю не следовало поддаваться.
Как только король собрал вокруг себя армию в 40 000 человек — «армию, каких до сих пор не бывало в Англии» (Walsingham), — он сбросил маску и учредил суды для наказания бунтовщиков. Население Эссекса послало к нему послов, чтобы напомнить об обещании. Но с тех пор как его окружало большое войско, король так ободрился, что ответил: «Рабами вы были, рабами и останетесь. Вы останетесь в крепостной зависимости, не в такой, как до сих пор, но в бесконечно худшей. Ибо пока мы будем жить и Божьей милостью править этим государством, мы употребим свой разум, свою силу и могущество, чтобы мучить вас так, что рабство ваше сделается предостерегающим примером для потомства»[169].
Этот вызов достиг своей цели. Крестьяне Эссекса снова восстали с оружием в руках, но, предоставленные самим себе — остальные графства остались спокойны, — они были разбиты войском короля.
По–видимому, дело «порядка» победило. Но английские государственные люди не могли скрыть от самих себя, что они не усмирили главного восстания в открытом бою и что они предотвратили зло лишь при помощи лжи, предательства и коварства.
Таким образом, восстание, несмотря на свою кажущуюся неудачу, отнюдь не было безрезультатным. Господа избегали пользоваться своей победой, ибо это могло вызвать вторичное восстание всего крестьянства. Освобождение английских крестьян от крепостной зависимости продолжалось, и к концу этого столетия оно почти вполне закончилось.
Но вместе с крестьянами в Лондоне и Норвиче поднялись также низшие классы городского населения; они были беззащитнее крестьян, и против них–то, главным образом, направилась месть победителя. Если нам говорят, что после окончания восстания над его вожаками был произведен кровавый суд и что 1500 человек, в том числе Джон Болль и Джек Строу, были убиты, то мы можем предполагать, что это больше коснулось городских бунтовщиков, чем крестьян. В парламентских актах сохранились имена 289 казненных вождей бунтовщиков; из них 151 были лондонскими обитателями, а 138, т. е. менее половины, — жителями других городов и сельскими.
Несчастный исход восстания лишь на короткое время задержал дело освобождения крестьянства. Зато он оказался ударом, почти совершенно уничтожившим движение лоллардов, да и вообще всю оппозицию папству.
Действительно, королю и дворянству показалось слишком рискованным самим взяться за революционное движение, отречься от папы и конфисковать церковные имущества, имея за спиной такое буйное население. Компромисс с папством состоялся тем легче, что как раз в это время оно перестало быть исключительным орудием французской политики. В 1378 г. начался великий раскол в Церкви, о котором мы еще поговорим ниже. Мир получил двух пап —французскогоиримского,поддерживаемого Германией и Англией.
Если бы реформационное движение действительно было следствием нравственного возмущения испорченностью папства, как нас уверяют идеологи — историки протестантизма, то движение Виклефа должно было бы получить особенный подъем именно во время церковного раскола, ибо тогда папство пришло в величайший нравственный упадок. Но история определяется интересами и борьбою классов, а с 1381 г. интересы господствующих классов Англии противоречили стремлениям Виклефа. Правда, он и его покровители не имели никакой связи с восстанием, напротив, его защитник Иоанн Ланкастерский был человеком, наиболее ненавидимым инсургентами. Но все же его учение оказалось более революционным, чем это было желательно господствующим классам Англии. Уже в 1382 г. лондонский собор проклял 24 его положения как еретические. В том же году парламент особым законом повелел светским судам поддерживать духовные. Виклефу не помогло издание вышедшего в 1382 г. сочинения «De blasphernia», в котором порицалось восстание крестьян. Даже его прежний покровитель герцог Ланкастерский сделался его противником. Виклеф был лишен звания профессора Оксфордского университета и своего сана; он должен был удалиться в свой приход Луттерворт, где и умер уже в 1384 г.
Лоллардам пришлось еще хуже. Со времен крестьянского восстания, на котором так сильно отразилась деятельность лоллардских агитаторов, всякий лоллард, которого удавалось открыть, безусловно считался преступником и наказывался смертью. В Англии началась такая же эпоха преследования лоллардов, как в Германии с воцарением Карла IV. Уничтожить лоллардов не удалось, но однако и они не могли приобрести вновь того значения, которое имели с 1360 по 1381 г. Как в Германии, так и в Англии они могли лишь выставить бесконечный ряд мучеников.
Восстание 1381 г. в силу необходимости повлияло также на остальную Европу и всюду усилило преследования против беггардов и вальденсов. К концу этого века у них не осталось ни одного безопасного убежища. Тогда, среди величайшего уныния, вдруг неожиданно настала для преследуемых и униженных эпоха торжества, чудесно показавшая им, как может быть «велик Бог в малых сих». Эпоха героев, подобная эпохе Великой французской революции, начавшейся в 1793 г., началась для коммунистических стремлений вБогемиивместес Гуситскими войнами.
Глава 6. Табориты
I. Великий раскол
Возникновение виклефова движения явилось серьезным предостережением для папства. Если бы папство продолжало служить орудием Франции, его положение вовсейЕвропе подверглось бы опасности. Поэтому из своего французского пленения в Авиньоне папы стали стремиться обратно в Рим, где они были более удалены от французского влияния.
Далее виклефово движение показало папам, насколько непрочно их положение как главы Церкви; оно указало им необходимость искать себе прочной опоры в светской власти. Чем более в Англии, Франции и Испании (Кастилия и Аррагония) господство и эксплуатация Церкви ускользали от пап и подчинялись светской власти, тем важнее становилось для них наряду с мировым господством обладание светским государством, церковной областью. Это обстоятельство также настоятельно требовало их присутствия в Риме.
Если папы имели все основания стремиться в Рим, то и итальянцы со своей стороны также скучали об них. Так называемое Вавилонское пленение пап в Авиньоне ясно показало им, как важно для Италии присутствие пап и какие потери она терпит благодаря их отсутствию. Особенно Рим пришел в сильный упадок.
Страстное желание вернуть пап нашло себе превосходное выражение у Петрарки. Яркими красками изображал он в своих стихотворениях и письмах, как со времени перенесения святого престола впали в бедность и небрежение папский дворец и святые алтари Рима, как пал Вечный город, подобно женщине, оставленной супругом, и как туча, висящая над его семью холмами, рассеется с возвращением его законного властелина. Вечная слава папы, счастие Рима и мир Италии — вот результаты, которые получатся, если папа рискнет освободиться из французского плена. В Авиньоне же папство в силу естественной необходимости погрязнет в роскоши и пороках и навлечет на себя ненависть и презрение всего мира[170]. Никто не бичевал папство так сурово, как Петрарка, но он делал это не с целью унизить его и погубить, а чтобы привлечь его назад, в Италию. По его мнению, прочность Папской курии заключалась не в том, что она бесстыднейшим образом обирала мир, но в том, что плоды этой эксплуатации проедались в Авиньоне, а не в Риме. Климат Авиньона действовал разрушительно на душевное здоровье папства; по возвращении в Рим оно должно было тотчас же выздороветь.
Помимо экономических причин, привлекавших итальянцев к папству (их мы уже рассмотрели выше), существовали также и политические, действовавшие в том же направлении.
Пробуждение национального сознания теснейшим образом связано с развитием товарного производства. Как только это последнее достигает высоты, на которой становится капиталистическим, так его интересы, и прежде всего интересы капиталистов, начинают требовать для себя национального, по возможности централизованного государства, которое обеспечивало бы капиталистам внутренний национальный рынок и завоевывало для них соответствующее место и свободу движения на рынке мировом. Явление это с полной ясностью обнаружилось в XVII в., но возникновение современного национального сознания восходит еще к XIV столетию. Впрочем, в те времена оно обнаруживалось лишь в особенных случаях, когда его пробуждали какие–либо особые обстоятельства, и далеко еще не достигло силы инстинкта.
Национальное сознание пробудилось впервые в высокоразвитой Италии. В XIV столетии страна эта почувствовала настоятельную необходимость в объединении, в сосредоточении всех сил своих под одною властью, так как при этом должны были прекратиться вечные междуусобные войны мелких государств, должны были воцариться спокойствие и порядок, а это краеугольные камни буржуазного благополучия, и страна перестала бы быть добычей иноплеменников, какой она была на самом деле и какой осталась и в XIX в.
Но единственною силою, которая, казалось, была в состоянии объединить Италию и добиться верховной власти над различными суверенами, было папство. Тем необходимее было для всех дальновидных итальянских патриотов возвращение папы из Авиньона.
Ко всему этому теперь присоединилось еще поражение Франции в войне с Англией, которое умеряло опасность вражды с нею.
Итак, после возникновения виклефова движения в папских кругах начали серьезно подумывать о возвращении в Рим. Первую попытку убежать из Авиньона сделал Урбан V. Несмотря на протест короля Франции Карла V и кардиналов, бывших по большей части креатурами Франции, он в мае 1367 г. сел в Марселе на корабль и через Геную отправился в Рим, где встречен был с восторгом. Но уже в 1370 г. французские кардиналы снова взяли верх, для них жизнь в Авиньоне была приятнее (Гиббон утверждает, что главной причиной этого было бургундское вино, которого в Италии они не могли получить), и Урбан вернулся в Авиньон.
Вторую попытку сделал Григорий XI в 1376 г. Он оставался в Риме до самой смерти (1378). Народ римский боялся, чтобы французские кардиналы снова не избрали папой какого–нибудь друга французов; с оружием в руках он окружил конклав и криками «смерть или итальянский папа!» принудил кардиналов избрать итальянца Урбана VI. Но лишь только явилась возможность, французские кардиналы удалились из Рима и, объявив выборы вынужденными и недействительными, избрали нового папу Климента XII.
Так возник великий церковный раскол. Мы исследовали потому так тщательно его причины, что он важен для истории папства, а следовательно, и для истории еретических сект.
Существование двух пап одновременно не было чем–нибудь неслыханным. Было новостью лишь то, что они явились представителями различных национальностей: одного поддерживала Франция и Испания, другого, итальянского, — Германия и Англия. Позже наряду с этими двумя появился третий папа, которого признавали почти одни только испанцы. Таким образом, этот церковный раскол послужил уже прологом к распаду католического духовенства на национальные церкви. Дело здесь было не в догматах и не в чисто личных домогательствах, а в национальных и политических противоречиях.
Между враждующими папами началась жестокая борьба, в которой, однако, ни один из них или из их преемников не одержал победы. Вся католическая церковь была расшатана. То же угрожало и обществу, в среде которого именно тогда возникли резкие противоречия, как показали Жакерия во Франции и восстание крестьян в Англии. Следовательно, чтобы положить конец беспорядкам, предстояло организовать Церковь на новых началах или, как тогда говорили, «реформировать ее с головы до ног». Так как папство было на это совершенно неспособно, то за это дело должны были взяться другие силы. Открылся целый ряд интернациональных конгрессов — так называемых церковных соборов, на которых, однако, представители светских государей говорили так же много, как и представители различных духовных организаций[171].
Папство, явившееся после этих соборов, стояло далеко ниже того, которое некогда победило Гогенштауфенов. Правда, теперь папы подпадали под влияние какой–либо одной нации не так сильно, как во время пребывания в Авиньоне, но зато их влияние на каждую отдельную нацию стало значительно меньше. Начали возникать национальные церкви, подчинявшиеся местным светским государям. Папа принужден был делиться с ними властью и доходами, если только не хотел потерять их совсем; его доля в них была определена особыми политическими договорами (конкордат, или прагматическая санкция).
Таково было положение во Франции, Англии и Испании; в Италии римская церковь, само собою разумеется, продолжала быть национальною. Только Германская империя не создала себе в эпоху соборов национальной церкви. Слабость ее была слишком велика, чтобы она могла упорядочить и ограничить папскую власть над германскою церковью и эксплуатацию последней. Германия всецело стала объектом властолюбивых и алчных стремлений пап и оставалась им в продолжение целого столетия.
Одна часть Германской империи составляла, однако, исключение: а именно богемское королевство.
II. Социальные условия в Богемии перед Гуситскими войнами
Ни одна страна, за исключением Англии, не может похвастаться столь быстрым экономическим развитием в XIV в., как Богемия. В Англии развитие это было вызвано торговлей шерстью и удачными набегами на Францию; Богемия же обязана этим своим серебряным рудникам, между которыми первое место занимал куттенбергский, открытый в 1237 г. Он был вплоть до XV столетия богатейшим серебряным рудником Европы; в начале XIV в. годовая его добыча составляла приблизительно 100 тыс. марок (1 марка = ½ фунта). На различных реках Богемии производилась также промывка золота, например на Молдаве и Лужнице, на которой расположен Табор[172]. От этих рудников, главным образом, зависело развитие могущества Богемии в ту эпоху и блеск царствований Оттона II (1253–1278) и Карла I (как германский император Карл IV, 1346–1378). Если Карл I достиг императорского трона, то наряду с папской поддержкой главным образом благодаря серебряным рудникам Куттенберга, которые дали ему средства для подкупа избирательных голосов курфюрстов. Тем же весьма обыкновенным в то время путем прошло избрание и его сына Бенделя[173].
Благодаря доходности Куттенберга в Богемии стали развиваться торговля и промышленность, науки и искусства, особенно в Праге, которая считалась тогда «золотой Прагой» и щеголяла красивыми постройками; там же возник и первый в пределах Германии университет (1348). Церковь тоже не была в убытке. Монастыри и церкви в Богемии были чрезвычайно богаты, особенно при Карле IV, который, как мы уже раньше отметили, назывался «поповским императором».
Пражские архиепископы «владели 17–ю большими имениями в Богемии; кроме того, имением Коетейн в Моравии, Люге в Баварии и массой более мелких поместий. Двор их состязался в пышности с королевским, и войско вассалов всегда было готово к их услугам». Капитул каноников св. Витта заключал всего 300 церковнослужителей, «иболее сотнидеревень были предоставлены ему целиком или отчасти в качестве бенефиций. Настоятель собора пользовался имением Воллин и, кроме того, 12–ю меньшими поместьями» и т. д.(Палацкий.Geschichte von Böhmen, III, 2, стр. 41). Эней Сильвий, впоследствии папа Пий II, который знал толк в церковных богатствах, пишет в своей «Истории Богемии»: «Я думаю, что в наше время в целой Европе нет страны, в которой бы можно найти такие многочисленные, красивые и богато разукрашенные храмы, как в Богемии. Храмы достигают своими куполами туч… Высокие алтари обременены золотом и серебром, облекающими реликвии святых, одежды священнослужителей украшены жемчугом, отделка церквей богата, утварь чрезвычайно ценна… Это удивительное богатство существует не только в городах и торговых местах, но и в деревнях».
Чем богаче становилась богемская церковь, тем больше доходов шло от нее папе.
Наряду с Церковью и королем, с его придворными, куттенбергские цехи получали также громадные доходы; в XIV в. уже не было одиночных горнорабочих–кустарей, а были пражские и куттенбергские купцы и капиталисты, которые заставляли рудокопов работать на себя и, благодаря горному промыслу, достигали богатства и почета.
Развитие товарного производства и обмена должно было, разумеется, вызвать в Богемии те же явления, что и в других странах; наряду с антагонизмом между папской Церковью и массой населения возникли противоречия между купцами и потребителями, между хозяевами и подмастерьями, между капиталистами и кустарями. Противоречия между помещиками и крестьянами обострялись все более. Правда, в Богемии также можно уловить всеобщую для той эпохи тенденцию к освобождению крестьян от крепостной зависимости и замене ее просто оброком; но причины и характер этого явления мы излагали уже много раз. В конце XIV и начале XV столетия крепостная зависимость в Богемии фактически прекратилась. Но, подобно Англии, в Богемии также не было недостатка в попытках со стороны помещиков снова восстановить ее, и их стремления в этом направлении были серьезной причиной социального недовольства[174].
Наибольшее недовольство, однако, развилось среди мелкого дворянства, которое, немногим отличаясь от более зажиточных крестьян, пользовалось лишь незначительными доходными статьями и не имело могущества крупных баронов, дававшего возможность выжимать из крестьян все соки. С возникновением товарного производства и обмена дворяне эти быстро утратили свое прежнее равнодушие к удобствам жизни и по примеру богатых купцов и баронов получили представление о «жизни сообразно положению». Класс этот быстро пришел в упадок к концу XIV в. Королевская власть была уже слишком сильна, чтобы могло развиться сословие рыцарей–разбойников, хотя в попытках, заходящих иногда очень далеко, недостатка не было. Принадлежность Богемии к германской империи препятствовала прибыльной национальной войне, и потому почти все без исключения богемское рыцарство для покрытия своего дефицита должно было идти на службу в наемные войска.
Богемское крестьянство также, подобно крестьянству большинства государств того времени, выставляло очень много наемников.
Развитие добычи серебра послужило не только могучим средством развития товарного производства и обмена, не только вызвало проявление вышеназванных противоречий, но имело сильно обострившее эти противоречия последствие —революцию в области цен.
Цена продукта есть то количество драгоценного металла — золота или серебра, на которое он может быть обменян. Количество это бывает тем больше, чем меньше стоимость драгоценного металла, чем меньше стоит труд его добывания. Поэтому открытие и разработка богатых серебряных рудников в Богемии должны были произвести в этой стране революцию цен, подобно тому как это произошло в конце XV столетия во всей Германии благодаря развитию горного промысла в Саксонии и Тироле или в середине XVI в. во всей Европе благодаря открытию и разработке золотых и серебряных россыпей Америки. Нам не удалось отыскать доказательств этому в истории Богемии, но все же можно не сомневаться, что в XIV столетии Богемия пережила революцию цен, если только справедливо положение, что при равных условиях одинаковые причины вызывают одинаковые следствия.
Различные классы населения были затронуты этим явлением различным образом: одним оно повредило, другим послужило на пользу; одних оно коснулось лишь слегка, других потрясло глубоко. Но во всех общественных отношениях, где посредником являлись деньги, социальные противоречия только обострялись благодаря возвышению цен. Более всего страдали от этого те классы, которые жили только на денежные доходы и не имели возможности увеличить их соответствующим образом; в городах это низшие разряды населения, живущего наемным трудом, в деревнях — мелкое дворянство.
Однако над всеми этими социальными противоречиями господствовалоодно важнейшее противоречие —национальное, и, подобно Англии, в Богемии оно также сливается с церковным.
В XIII столетии Богемия была страною очень отсталою в экономическом отношении; ее западные германские соседи далеко опередили ее в общественном развитии. Блестящее развитие промышленности и торговли, наук и искусств в Богемии с открытием куттенбергских рудников сделалось возможным лишь благодаря тому, что богемские короли привлекали к себегерманских поселенцев.Именно оба излюбленных богемскими патриотами короля, Оттон II и Карл I (IV), сделали больше всех в этом отношении; они побуждали к переселению германских крестьян, ремесленников, купцов, германских художников и ученых.
Куттенберг был чисто немецкий город, точно так же как и другие горные города, например Деутшброд и Иглау[175]. Кроме того, было много других городов, вновь основанных немцами или так основательно онемеченных ими, что все управление переходило в их руки, тем более что они представляли из себя зажиточные сословия купцов и привилегированных ремесленников. Мелкие ремесленники, масса наемных рабочих и прочего простого народа были природные чехи[176].
Пражский университет также находился в руках немцев. Устроенный по образцу парижского, он разбивался на четыре национальности. Университет представлял собой самоуправляющуюся общину, и каждая национальность в деле управления имела один голос. Но в то время как и в парижском университете французы имели фактическитриголоса, так как его четыре национальности былифранцузы, пикардийцы, нормандцы и англичане.Богемцы в Праге пользовались лишь одним голосом. Университет разделялся на богемскую, баварскую, саксонскую и польскую национальности; последняя в большинстве также состояла из немцев (силезцы). Это было очень важно, так как университет был в ту эпоху научной и политической силой первого разряда; он имел такое же значение, как современная пресса и высшие школы, взятые вместе[177].
Внешняя его организация была также очень сильна. Университетские постройки и жилища профессоров и студентов образовали в Праге, как и в Париже, отдельную часть города и, вероятно, имели даже свои особые укрепления[178]; число учащихся равнялось еще в начале XV столетиямногим тысячам.
По современным (вероятно, преувеличенным) сведениям, в 1408 г. в Праге было 200 докторов и магистров, 500 бакалавров и 36 тыс. студентов. Когда в 1409 г. немецкие студенты стали покидать Прагу, то в один день ушли, как повествует Эней Сильвий в своей «Истории Богемии», 2 тыс. человек; 3 тыс. ушли несколько дней спустя и основали университет в Лейпциге. Во всяком случае можно принять за достоверное, что общее число учащихся в то время в университете было не менее 10 тыс. человек[179].
При университете было много различных учреждений, имений и домов, подаренных для пользования профессоров и беднейших студентов (казенного жалованья и стипендий тогда не было), и все богатства, вся сила университета были в руках немцев. Магистры чешского происхождения горько жалуются, что им приходится голодать, занимая места деревенских школьных учителей, в то время как их немецкие коллеги все пользуются хорошими доходами от университета; когда интересы чехов сталкивались с интересами немцев, то университет всегда становился на сторону последних.
Кроме всего этого и Церковь являлась доходным учреждением для немцев. Беднейшие приходы, разумеется, предоставлялись чехам, монастыри же находились преимущественно в руках немцев, равно как и высшие должности среди белого духовенства. Настоятели пражского собора, о которых мы уже говорили выше, были в большинстве случаев немцы. Пражский архиепископ Конрад фон Вехта, при котором разразилось Гуситское восстание, был «фанатик немец из самого глухого уголка мюнстерского округа»(Шлоссер).
Итак, вся масса населения страны — низшие классы горожан, низшее духовенство, все сельское население, крестьяне, рыцари и помещики — сталкивалась с немцами как с эксплуататорами или конкурентами в эксплуатации. Борьба против церковной эксплуатации, с одной стороны, и стремление к церковным богатствам — с другой, соединялись с борьбой против немецкой эксплуатации и со стремлением к богатствам немцев.
Поэтому национальное чувство проснулось в XIV столетии также и в Богемии. Но чувство это при своем возникновении в каждой стране принимает своеобразные формы, в зависимости от обстоятельств, которые его вызывают. В Италии и Германии оно обнаружилось прежде всего в форме стремления к государственному объединению нации; в первой стране оно привело патриотов к культу папства, во второй — к мистическому стремлению к сильной империи. Во Франции и Англии национальное чувство выражалось преимущественно в ненависти к враждебной нации. В Богемии же оно проявилось как особый родклассовой ненависти.
Наиболее сильное выражение оно получило, вероятно, в книге, которая хоть и появилась лишь после Гуситской войны (1437), но верно передает дух всего гуситского движения. Книга эта — «Краткое собрание чешских хроник» — для предостережения верным чехам. «Богемцы, — говорится там, — должны очень остерегаться и стараться изо всех сил не подпасть под владычество немцев; ибо, согласно свидетельству богемских хроник, нация эта — самый страшный враг чехов и славян». Это доказывается далее ссылками на чешские хроники. Король Карл IV «поднял Богемию, расширил город Прагу, распространял знания и проч., но также повсеместно покровительствовал немцам. Кто были бургомистры и ратманы во всех королевских городах Богемии? — Немцы. Кто судьи? — Немцы. Где произносились проповеди для немцев? — В соборах. Где для чехов? — На церковных погостах и в домах. В этом заключается прямое доказательство, что он хотел вместе с немцами, от которых происходил сам, подчинить и по возможности искоренить все богемское; под его давлением в ратушах начали выслушивать жалобы на немецком, а не на чешском языке»[180]и т. д.
Каким образом это национальное противоречие слилось с церковным, ясно из всего сказанного. Немцы пользовались преимуществом по занятию доходнейших мест среди белого духовенства, в монастырях, в университете, бывшем в то время главным образом теологическим учреждением. Если чехи имели все основания ставить преграды церковной эксплуатации и добиваться церковного имущества, то немцы со своей стороны имели столько же оснований противиться подобным домогательствам. Стремление к церковной реформации в XIV в. повсеместно нашло себе у чехов благодарную почву и натолкнулось на очень решительное противодействие богемских немцев.
Такова была атмосфера, в которой развилось враждебное папе и немцам движение, названное гуситским — по имени его наиболее значительного литературного представителя Яна Гуса.
III. Начало гуситского движения
Важнейшие свои положения и требования гуситское движение заимствует при своем возникновении у виклефитов: как только учение английского реформатора достигло Богемии, оно было быстро воспринято там и распространено. Сам Гус опирался на Виклефа. Однако люди, утверждающие, что гуситское движение порождено учением Виклефа, сильно ошибаются. Правда, учение это доставило гуситскому движению наиболее сильные аргументы, повлияло на формулировку требований, выставленных этим движением, но основание, сила и цель его глубоко коренились в окружающих условиях; это было не наносное, а вполне самобытное движение. Уже при Карле IV оно нашло себе выражение у Милича из Кремзиера и Матвея из Янова еще прежде, чем Виклефовы сочинения попали в Богемию, что случилось лишь в последние годы жизни луттервортского священника (около 1380 г.).
Сын Карла IV Венцель IV, богемский король, носивший это имя (царствовал с 1378 по 1419 г.), старался, насколько это было возможно, примирять возникшие противоречия. Так как германская императорская корона не только не привлекала его, но даже была ему неприятна, ибо не давала никакой власти, то он мог и не быть «поповским императором», каким был его отец. Он старался подчинить Церковь своей власти и сходился в этом стремлении с чешскими патриотами и церковными реформаторами. Но, с другой стороны, он знал, что немцы — основа цветущего экономического состояния Богемии и в значительной степени его собственного могущества. Он удовлетворял желания чехов, но в то же время не хотел, чтобы это наносило вред немцам. Этому щекотливому положению следует поставить на счет неустойчивость политики Венцеля, который сегодня благоприятствовал чехам и желающим реформ, например, в университетском вопросе, а на другой день старался сдержать их, что, конечно, не всегда удавалось.
Значение немцев при нем ослабело, но его колеблющейся, противоречивой, часто причудливой политике все–таки удалось оттянуть неизбежную катастрофу почти к самому концу его жизни.
Дело дошло до взрыва лишь тогда, когда внешние силы вмешались в положение Богемии и предпочли политику твердой руки политике колебаний и компромиссов, когда своей попыткой погасить пожар одним решительным шагом они заставили вспыхнуть все здание ярким пламенем.
Крупнейший литературный представитель антипапского и антинемецкого движения Ян Гус, с 1398 г. профессор пражского университета, затем, с 1402 г., священник Вифлеемской часовни, пользовался расположением Венцеля, который сделал его духовником королевы Софьи. Прежде всех восстал против Гуса и Виклефа, учение которого Гус распространял, университет, находившийся в руках немцев. Он признал 45 Виклефовых тезисов еретическими. Университетский спор все очевиднее превращался в национальный, в котором чехи и сторонники реформ взяли верх. В конце концов Венцель вмешался и (в 1409 г.) дал чешской нации в университете три голоса и прочим, всем вместе, только один. После этого большинство немецких профессоров и студентов удалились, университет же встал на сторону Гуса и избрал его своим ректором.
Но теперь Гусу пришлось иметь дело с архиепископом Пражским и в конце концов с самим папою. Борьба становилась все ожесточеннее, пропасть между ним и Церковью все глубже. Конфликт сделался особенно острым, когда папа Иоанн XXIII, нуждаясь в деньгах, снова установил в 1411 г. торговлю индульгенциями. В 1412 г. отпущение стало продаваться и в Праге. Гус с величайшей горячностью восстал против этой торговли, а также против эксплуататора папы, которого он объявил антихристом. В Праге дело дошло до открытого столкновения между гуситами–чехами, которые жгли папские буллы и грозили духовенству и католикам немцами.
Уже тогда стало выясняться, что враждебные стороны должны помериться силами в открытом бою. Между тем Венцель еще раз сумел сохранить мир с помощью своего преступного нейтралитета. Он выслал Гуса из Праги (декабрь 1412 г.), но вслед за тем подверг той же участи и четырех теологов, настроенных в пользу папы. В то же время он положил конец господству немцев в Праге, постановив (21 октября 1413 г.), что на будущее время половина ратманов должна набираться из чехов.
В 1414 г. в Констанце собрался большой церковный собор, о котором мы уже говорили. Целью его было вновь объединить и организовать папскую Церковь. К этому относилось не только низложение трех существующих пап и избрание нового, но также подавление богемской ереси. Сигизмунд, брат Венцеля, с 1410 г. германский император (Венцель еще в 1400 г. был низложен немецкими курфюрстами) и вероятный наследник его в Богемии, был особенно заинтересован в подавлении гуситского движения, так как оно угрожало отделением Богемии не только от Церкви, но и от империи.
Гус был приглашен на собор. Он отправился в путь, в Констанцу, с уверенностью в успехе (октябрь 1414 г.). Он верил не в охранный лист, данный ему Сигизмундом, но главным образом в правоту своего дела. Как и многие идеологи (до и после него), он видел лишь различие в мнениях и недоразумения там, где на самом деле существовали глубокие, непримиримые противоречия. Он думал, что стоит только осветить недоразумения, опровергнуть ошибочные мнения, и тотчас станет ясна победоносная сила его идей. Но ему не удалось убедить благочестивых Отцов ни в необходимости апостольской бедности для последователей Христа, ни в том, что как духовная, так и светская власть, будь это папа или король, перестает быть законною, раз она совершает смертный грех.
Этот последний демократический принцип очень рассердил Сигизмунда.
То обстоятельство, что за Гуса поднялась вся Богемия и прежде всего дворянство, доказывало лишь опасность человека, за которого они вступились, и послужило лишним поводом для собора сделать его безвредным. После безуспешных попыток принудить Гуса к отречению продолжительным заключением и угрозами он вместе со своим учением был осужден 6 июля 1415 г. и предан в руки светских судей. Сигизмунд был настолько бесхарактерен, что нарушил свое слово, и Гус, несмотря на охранную грамоту, был сожжен на костре.
Это обстоятельство поставило чехам альтернативу: восстание или подчинение. Они выбрали первое.
Еще во время суда над Гусом некоторые из его наиболее решительных последователей дошли до того, что открыто отреклись от Церкви. Они снова предъявили требование, поставленное еще Матвеем из Янова, чтобы причастие давалось народу под двумя видами. В католической церкви был обычай предлагать мирянам при причастии не хлеб и вино, а один только хлеб. Причастие в двух видах было предоставлено одним только священнослужителям. Учение, которое хотело упразднить привилегии духовенства, вполне естественно восставало и против внешнего признака его привилегированного положения.Чаша, чаша для мирянсделалась с тех пор символом гуситов. По общепринятому взгляду, во всей гигантской гуситской борьбе дело в сущности шло будто бы лишь о том, следует ли принимать причастие под обоими видами или нет, и «просвещенные головы» не упускают случая указывать при этом с чувством удовлетворения на то, как ограниченны были люди той эпохи и как просвещенны современные вольнодумцы.
Но подобное изображение гуситского движения приблизительно настолько же разумно и основательно, насколько было бы правильно спустя столетия изображать современную революционную борьбу в таком виде, будто люди в XIX столетии были столь неразумны, что придавали известным цветам таинственное значение и вступали в кровавую борьбу из–за того, каков должен быть цвет французского знамени — белый, сине–бело–красный или красный; цвет Венгрии — черно–желтый или красно–бело–зеленый, или что в Германии в продолжение некоторого времени каждый носящий черно–красно–золотистую кокарду приговаривался лишь за это к тяжелому тюремному заключению.
Чаша для гуситов имела то же значение, какое в настоящее время имеют различные флаги для различных наций и партий. Она была лишьбоевым знаменем,вокруг которого они сплотились и которое защищали до последней крайности, но не она былаобъектом борьбы.
То же можно сказать и относительно различных форм причастия, появившихся во время Реформации XVI столетия.
Отпадение от католической церкви, символом которого сделалось требование «чаши для мирян», стало после казни Яна Гуса всеобщим.
Лед был разбит, и скоро обнаружились последствия этого отречения, те последствия, которые в сущности легли в основу всего конфликта. В Праге начали случаться время от времени массовые волнения простого народа, выражавшиеся не только в безвредных демонстрациях, но иногда также в преследовании белого духовенства и монахов, в ограблении церквей и монастырей. Лучше всего, однако, воспользовались обстоятельствами дворяне; недаром они сделались самыми горячими последователями Гусова учения. Чтобы отомстить за смерть Гуса, они стали посылать — разумеется, в пылу чисто религиозного рвения — письменные отказы от союза епископам и монастырям и начали присваивать себе, где только было возможно, церковное имущество.
Венцель был бессилен в этой борьбе. Напрасно папа и Сигизмунд старались побудить его к энергичным действиям против мятежников. Ему казалось, что умнее всего поступать так, как будто он ничего не замечает. В конце концов дошло до того, что Сигизмунд сталь грозить брату войною, если тот не вмешается в гуситские беспорядки. Угроза подействовала. Венцель обратился против гуситов и попытался вернуть изгнанное духовенство. Тогда в Праге начался бунт, и чернь под предводительством Яна Жижки овладела городом (30 июля 1419 г.).
Когда Венцель, бежавший от угрожающего мятежа в свой замок Венцельштейн, получил известие об этом, им овладел ужасный гнев. Гнев этот вызвал апоплексический удар, от которого он спустя несколько дней умер.
Богемия очутилась без короля и была предоставлена гуситской ереси.
IV. Партии в гуситском движении
Пока ересь в Богемии была учением тайным, наружу выступали лишь национальные и религиозные его стороны. Национальный и религиозный враг был один и тот же для всех классов населения; общая вражда объединяла все эти классы.
Теперь, когда общий враг был подавлен и «чистое слово Божие» победило, обнаружилось, что слово это хотя звучало и одинаково для всех, но понято было различными классами, согласно их особым интересам, совершенно различно и часто даже в противоположном смысле.
Вообще среди гуситов образовались два направления, две партии. Каждое из них имело своим центром отдельный город, так же как и рассеянные в Богемии остатки католицизма. Города эти былиПрага, ТабориКуттенберг.
Немецкие цехи и горнорабочие Куттенберга, бывшего тогда самым большим и сильным городом после Праги, имели полное основание оставаться католиками. В случае победы гуситов никто не терял больше, чем они; в силу этого католицизм нигде не проявлялся с таким фанатизмом, как среди них. Каждого гусита, попадавшего в их руки, они казнили, а попадались многие. Чехи утверждали даже, что жители Куттенберга установили денежную награду за поимку гуситов, а именно шестьдесят пражских грошей за простого еретика и триста — за еретического священника.
Кроме Куттенберга было еще несколько городов, в которых немцам удалось удержаться и которые поэтому остались верны делу католицизма. В продолжение Гуситской войны большая часть этих городов, в том числе сам Куттенберг, попали в руки гуситов и были ими превращены в чешские города. После того как дело католичества было окончательно потеряно в Куттенберге (1422), центр тяжести католической партии перенесен был вПильзен.
Кроме этих нескольких городов старой религии осталась еще верна небольшая часть дворян отчасти в надежде получить большие выгоды при королевском дворе, отчасти из отвращения к демократическому направлению, развившемуся среди гуситов.
Но большинство дворян крепко держались дела гуситов: к этому их принуждали захваченные ими церковные имущества. Идеалом их, особенно же высшего дворянства, была аристократическая республика с фиктивным королем во главе. Так как Сигизмунд не годился для роли последнего, они начали искать кандидата на это место в Польше и Литве. Однако ни один пользующийся уважением князь не желал забираться в осиное гнездо.
На стороне аристократической партии стояла также большая часть жителей Праги. Однако и там после целого ряда бунтов, после того как было разогнано немецкое духовенство и патриции и власть захватили в свои руки низшие слои населения, наряду с советом организовано было собрание городских жителей, в котором право голоса имел каждый, самостоятельно занимающийся в городе ремеслом. Ратманы избирались, вероятно, этим собранием.
Однако в Праге скоро явилась новая высшая буржуазия. Этот сильный город, подобно дворянству, конечно, воспользовался возможностью прибрать к своим рукам церковное имущество. Добыча была так значительна, что долгое время служила предметом спора между обоими обществами горожан, из которых состояла Прага, — между старым и новым городом. Конфискованное имущество, добыча из церквей и монастырей, которую продавали, делили, отдавали за бесценок, представляло для практических голов удобный случай выделиться из массы. После взятия Куттенберга эксплуатация его рудников досталась Праге, для которой она сделалась главным источником дохода. Это обстоятельство также способствовало появлению ловких спекулянтов. Таким образом, возник новый чешский патрициат, который вскоре сошелся с дворянством и неохотно подчинялся власти «великого собрания».
Скоро аристократические симпатии проснулись также среди ремесленников и даже среди низших классов населения Праги, так как она была городом роскоши. Промышленность и торговля процветали в Праге благодаря тому, что двор и знать проматывали здесь все, что высасывали из целой страны. Подобно тому как римляне вечно тосковали за папой, даже когда сами его прогнали, и жители Праги начали считать королевскую власть и хищное дворянство абсолютно необходимою принадлежностью общества. Демократические элементы в городе все ослабевали, аристократические — усиливались. Бунты, интриги, внешнее вмешательство попеременно усиливали то один, то другой из этих элементов, но, как союзница демократов, Прага была всегда очень ненадежна, как враг их — очень решительна; к концу Гуситских войн она сделалась именно исключительно врагом.
Жители Праги и гуситское дворянство, преимущественно высшее, образовали умеренную партию, названную так, вероятно, потому, что все они конфисковали церковные имения чрезвычайно неумеренно, — партию каликстинцев или утраквистов[181].
Им противополагается другое направление, которое можно назватьдемократическимкак по составу его сторонников, так и по его общим тенденциям.
Большинство последователей направление это нашло себе средикрестьян,которые составляли самый многочисленный класс страны.
Гуситская революция обнаружила антагонизм между крестьянами и землевладельцами. Дворянам конфискованная церковная земля не приносила никакой пользы без церковных крестьян, которые платили им оброк. Но крестьяне не для того поднялись против Церкви, чтобы переменить одного господина на другого, еще более строгого. Они желали быть свободными крестьянами–землевладельцами, свободными собственниками. Революция сверху должна была вызвать также и революцию снизу. Разрушены были все преграды, которые пока препятствовали еще до некоторой степени резкому столкновению враждебных классов. Все традиции, подчинявшие эксплуататоров и эксплуатируемых строгим правилам, ограничившие власть, обуздавшие баронов и крестьян, были уничтожены. Крестьяне чувствовали, что если теперь не удастся уничтожить могущество дворян, сбросить их иго, то им придется подчиниться их неограниченной власти. Им предстоял выбор между полной свободой и полным закрепощением.
Заодно с крестьянами были также мелкие мещане и пролетарии отчасти, как мы видели, в Праге, главным же образом, в тех небольших городах, где им удалось искоренить «почтенных» немцев, т. е. крупнейшую буржуазию. Каждый из этих городов по своему значению стоял далеко ниже Праги. Разъединенные, они не были в состоянии противостоять, подобно Праге, силе баронов, алчность которых не знала границ. Слабость королевской власти в Германии еще раньше принудила города соединиться в союзы, чтобы быть в состоянии противиться эксплуататорским наклонностям дворян; так же поступили теперь и богемские мелкие города, за исключением немногих оставшихся в руках католиков.
Мелкое дворянство, экономически занимающее среднее положение между крестьянством и крупным дворянством, подобно тому как в наше время мелкая буржуазия стоит между классом капиталистов и пролетариатом, держалось так же нерешительно и неуверенно, как в наше время масса мелкой буржуазии. Мелкие дворяне почти так же, как более крупные свободные крестьяне, отчасти теряли, но отчасти приобретали что–нибудь. Освобождение крестьян угрожало им уменьшением доходов, но падение крупного дворянства освобождало от опасных конкурентов и противников, которые все больше подавляли их; поэтому ограбление крупного дворянства было так же желательно для рыцарей, как и для крестьян. Часть мелкого дворянства примкнула к аристократической партии, другая — к демократической, однако большая часть их колебалась и склонялась туда, куда в данный момент привлекала их победа и надежда на добычу.
Среди рыцарей, которые всегда оставались непоколебимо верны демократической партии, выдавался уже упомянутый раньше Жижка из Тронцова, который в качестве наемника сражался с поляками, турками и, будучи на английской службе, с французами. Он отдал в распоряжение демократов свой военный опыт и стал самым популярным и страшным полководцем. Но как бы тесно он ни примыкал к ним, он был для них неполитиком,асолдатом,потому что они образовали армию, которая не знала себе подобной. Как политик, он, как и многие рыцари и большая часть пражского мелкого мещанства, занимал среднее положение между демократами и каликстинцами.
После его смерти некоторые его сторонники отделились от демократов и образовали свою собственную среднюю партию, партию сирот — так они назвали себя потому, что потеряли своего отца Жижку. Демократы же после этого стали называтьсятаборитами —по имени своего политического и военного центра,коммунистического города Табора.Коммунисты сделались передовыми бойцами демократического движения.
V. Коммунисты в Таборе
В Богемии, как и в других странах, вместе с развитием товарного производства и товарного обращения развились также и коммунистические идеи. Расширение в XIV столетии шерстяного ткачества, которое появилось в Богемии впервые в Праге, Иглау и Пильзене, в особенности, вероятно, способствовало появлению и распространению этих идей[182].
Не было также недостатка и во внешнем влиянии, поддерживающем эти идеи. В Богемию явились беггарды (называвшиеся там пикардами); переселение немецких ремесленников, которым покровительствовали богемские короли, также, вероятно, не прошло без влияния на появление в Богемии учения беггардов.
Вальденсы (альбигойцы) также бежали из Южной Франции в Богемию еще во время первых преследований и, найдя там себе убежище, начали распространять свое учение[183].
Когда возник конфликт между Богемией и папской Церковью, то противники этой Церкви не только были терпимы в Богемии, но даже стали пользоваться особым покровительством. Тогда, разумеется, коммунистическая ересь также стала смелее и коммунисты, преследуемые в соседних государствах, начали искать спасения в Богемии. Коммунизму было тем легче развиваться здесь, что и по своей аргументации, и в большинстве случаев по своим требованиям он очень сходился с другими еретическими направлениями: все они жаждали возвращения к первобытному христианству, восстановления чистого учения; споры из–за его толкования возникли уже впоследствии.
Объявление войны в Богемии со стороны Церкви и правительства через сожжение Яна Гуса привело, благодаря конфискации и разграблению церковных имуществ, к полному крушению существовавших до тех пор форм общества и собственности. Это было самое подходящее время для развития коммунистических сект, и они смело воспользовались им. До тех пор секты эти влачили свое существование тайком и всячески скрываясь, и только время от времени, благодаря измене кого–либо из последователей их, мир узнавал об их существовании[184]. Теперь, когда они могли выступить открыто, обнаружилось, каких относительно больших размеров они достигли.
В Праге коммунисты, конечно, были слишком слабы, а противники их слишком сильны, чтобы первые могли свободно развернуться. Совершенно иначе обстояло дело в меньших городах.
Коммунистские проповедники объявляли, что наступило уже тысячелетнее Царствие Христа; Прага будет сожжена небесным огнем, как Содом, но праведные найдут себе убежище и спасение в других городах; Христос явится в блеске Своей славы и оснует царство, в котором не будет ни господ, ни слуг, ни грехов, ни бедствий и не будет иных законов, кроме закона свободного духа. Живущие в то время возвратятся в состояние райской невинности; они не будут более знать никаких физических страданий и потребностей и для спасения своего не будут нуждаться в святых церковных таинствах[185].
В различных городах дело дошло до устройства коммунистических организаций; о коммунистических учреждениях в деревнях мы не имеем никаких сведений, и все указывает на то, что идеи коммунизма были осуществлены только в городах. Из этих городов следует назвать Пизек, Воднин и Табор. В последнем коммунисты достигли исключительного могущества.
Табор основан был близ городка Аусти на Лужнице, которая получила известность благодаря своим золотым россыпям. Обилие золота сильно содействовало развитию в Аусти промышленности и торговли, а также неразрывно связанных с ними общественных противоречий. Достоверно известно, что коммунистические агитаторы находили там себе с 1415 г. защиту и покровительство, главным образом, у богатого сукнодела и сукноторговца Пителя — обстоятельство, позволяющее нам заключить, что там существовало значительное ткаческое население. Население Табора состояло преимущественно из ткачей, как сообщает Эней Сильвий в одном письме, о котором речь будет еще впереди. В 1419 г., во время краткой реакции при Венцеле, агитаторы эти были изгнаны из Аусти, где существовала сильная католическая партия. Изгнанники поселились недалеко, вниз по Лужнице, на обширном холме, который образует полуостров с крутыми, обрывистыми берегами и соединяется с сушей лишь узкой полосой земли. Это малодоступное место они избрали себе крепостью и назвали его гороюТабор,взяв это название из Ветхого Завета, который они, как и появившиеся позже анабаптисты и пуритане, усердно читали.
Со всех сторон стекались туда коммунисты, чтобы устраивать там беспрепятственно свои собрания. В одном из этих собраний 22 июля 1419 г., говорят, принимали участие 42 тыс. человек, собравшихся из всей Богемии и Моравии. Это доказывает необычайное распространение коммунистических идей.
«Все это событие даже врагами изображалось как великий религиозно–идиллический народный праздник, возвышающий душу и сердце; происходило это событие в полном спокойствии и порядке. Навстречу сходящимся отовсюду со знаменами и св. дарами толпам пилигримов выходили с такою же торжественностью бывшие уже на месте, с радостью принимали прибывших и указывали им место на горе. Все приходившие считались «братьями» и «сестрами»; разница в общественном положении не имела никакого значения. Священники разделили между собою работу: одни проповедовали на определенных местах отдельно мужчинам и женщинам, другие исповедали, третьи приобщали Св. Тайн под двумя видами. Так проходило время до полудня. Затем приступали к трапезе и делили принесенные гостями запасы пищи; недостаток одних пополнялся излишком других;братья и сестры с горы Табора не признавали разницы между моим и твоим.Так как умы всего собрания охвачены были религиозным воодушевлением, то суровая дисциплина и нравственность не нарушались в Таборе: о музыке, танцах и играх никто и не думал. Конец дня проходил в разговорах и речах, с помощью которых они укрепляли себя в единодушии, любви и твердой приверженности к делу «священной чаши». При таких обстоятельствах не было недостатка ни в жалобах и обвинениях по адресу противной партии, ни в фанатизме, ни в проектах снова восстановить в стране свободу «слова Божия». Наконец, собрание спокойно разошлось, вознаградив с избытком владельцев полей, которые в это время потерпели какой–либо ущерб»[186].
Спустя восемь дней после этого собрания в Праге вспыхнуло восстание, которое положило конец католической реакции, было причиной смерти короля Венцеля и послужило началом Гуситской войны. Теперь уже не ограничивались одними демонстрациями и коммунистическими пикниками; началась организация коммунистических общин.
Основные положения учения таборитов были кратко и ясно изложены в сочинении, составленном пражским университетом. По обычаю того времени, недоразумения между жителями Праги и таборитами должны были разрешиться диспутом (10 декабря 1420 г.). С этой целью профессора пражского университета отметили около 76 пунктов, в которых, по их мнению, учение таборитов было еретическим или по меньшей мере ошибочным. Большая часть этих пунктов имела, конечно, характер теологический соответственно склонности профессоров и формам мышления того времени. Но два пункта заключали в себе упреквреспубликанизме и коммунизме. Табориты учили:
«В это время на земле не должно быть ни королей, ни властелинов, ни подданных; налоги и подати должны быть уничтожены; никто не может принудить к чему–либо другого, ибо все должны быть братьями и сестрами.
Подобно тому как в городе Таборе нет ничего твоего или моего, но все общее, так и для всех людей все должно быть общим, и никто не может иметь собственности; кто же ее имеет, тот творит смертный грех».
Отсюда они выводили, что не надо больше избирать и иметь короля, что теперь Бог сам будет царем над людьми, а управление предоставляется народу; далее, что все господа, дворяне и рыцари должны быть истреблены, как сорная трава, что отныне должны быть уничтожены всякого рода налоги, оброки и подати, что все княжеские, деревенские, городские и крестьянские права, как творения человеческие, а не божеские, должны быть отменены, и т. д.
Чисто религиозные пункты, между прочим, требовали уничтожения всех храмов, запрещали славить Богав храмах,запрещали делать и почитать изображения святых, отрицали веру в чистилище и т. д. Табориты восставали также против учености (или, если угодно, против науки): «Христианин ни во что не должен верить, ничего не должен признавать, что ясно не сказано и не написано в Библии; кроме Библии не следует ни читать, ни изучать, ни указывать другим никакой книги, писанной докторами, магистрами (профессорами) или мудрецами, так как они люди, а людям свойственно ошибаться. Поэтому кто занимается одним из семи искусств, или обучает им других, или принимает звание учителя, тот следует примеру язычников, тот суетный человек и творит смертный грех. Это учение, вероятно, особенно не понравилось господам профессорам. Враждебность христианских коммунистов к науке, так же как и аскетизм их, мы уже имели случай рассмотреть и разъяснить выше.
Коммунизм, естественно, осуществлялсявформах, данных первым христианством, в формах, которые еще вполне соответствовали состоянию производства в то время.
Каждая община имела отдельную кассу, называвшуюся «куфою» (Kade), куда всякий отдавал все, что считал своим. Известны три такие кассы —вТаборе, в Пизеке и в Воднине. Братья и сестры продали все свое движимое и недвижимое имущество, а деньги положили к ногам управляющего кассой.
Упомянутый уже Пшибрам пишет в своем антитаборитском сочинении в 1429 г.: «И другой обман придумали они [таборитские священники], так как объявили собравшемуся к ним на гору в г. Пизек народу, что братья должны собрать все имущество в одно место; для этого они поставили одну или две куфы, которые община и наполнила. Распорядителем этой кассы сделан был бесчестный человек Матвей Лауда из Пизека, который вместе с другими распорядителями и священниками не остался в накладе. Из этого отвратительного примера видно, как бесстыдно отбирали они у народа его заработок и имущество и как сами, благодаря этому, богатели и отъедались»[187].
Даже Палацкий должен был признать, что упрек этот — жалкая клевета.
Всякому ясно, что великие грабители и их защитники, к числу которых принадлежит и благородный Пшибрам, уже много столетий назад умели так же хорошо, как и в настоящее время, распространять клевету о защитниках обираемых, будто они, эти защитники, «отъедаются на рабочие гроши», а сами грабители, уж действительно отъевшиеся, тогда, как и теперь, ничем так не возмущались, как эксплуатацией рабочих.
Однако как бы честны и самоотверженны ни были хранители кассы, такой род коммунизма не мог быть прочен. У таборитов он мог утвердиться еще менее, чем у первых христиан, так как они не были, подобно главному ядру последних, нищими, но рабочими, живущими не милостыней богатых, а собственным трудом. Но тогда, в эпоху ремесла и мелкого крестьянского хозяйства, невозможно было бы работать, если бы каждый продал свои орудия производства, а деньги отдал в общую кассу для приобретения средств к жизни для всей общины. Мы не думаем, чтобы подобный образ действия был когда–либо всеобщим у коммунистов–таборитов; во всяком случае, он скоро был оставлен. Практически коммунизм осуществлялся так же, как и у первых христиан; каждая семья работала для себя и в общую кассу уделяла излишек.
Такая перемена произошла, однако, не без энергичных протестов со стороны наиболее ревностных и решительных коммунистов. В тогдашних условиях общинная собственность на средства потребления в чистом виде иначе не могла, конечно, осуществиться а la longue. Поэтому крайние коммунисты добивались установления полного коммунизма и уничтожения семьи. Это можно было осуществить в двух формах: путем целибата или путем уничтожения единобрачия и введения общности жен.
Строгие коммунисты–табориты предпочитали последнюю форму, тем более что их крайняя вражда к католической церкви и монашеству заставляла их отрицать безбрачие духовенства.
Такие принципы коммунизма этого оттенка неновы для нас, мы находим их уже у первых христиан; при изображении монашества мы указали, что общность жен, равно как и целибат монахов и монахинь, есть не заблуждение человеческого духа, но необходимое следствие определенных данных общественных отношений.
Стремления строгих коммунистов нашли себе наиболее яркое и резкое выражение в секте братьев и сестер свободного духа, о которых мы уже говорили. Они проникли также и в Богемию, и когда там говорили о пикардах (беггардах), то почти всегда подразумевали их. По имени крестьянинаНикласа,бывшего главным распространителем их учения, гуситскую фракцию братьев и сестер свободного духа называли такжениколаитами,но более всего они известны были под именемадамитов,так как они считали адамово состояние — естественное состояние, как сказали бы в восемнадцатом столетии — состоянием непорочной невинности. На своих собраниях, называемых раем, они присутствовали якобы совершенно нагие. Мы не можем решить, не основывается ли это сведение на пустой болтовне или даже на злоумышленной клевете.
«Адамиты жили на одном острове, на реке Лужнице, — рассказывает Эней Сильвий. — Они ходили нагими; к сожалению, он не говорит всегда ли или только при известных обстоятельствах. Они имели общих жен (connubia eis promiscua fuere), однако им запрещено было познавать женщину без разрешения их главы Адама. Но когда один из них бывал охвачен вожделением к женщине, то он брал ее за руку и, приведя к главе, говорил: «Дух мой воспылал любовью к ней». А тот ему отвечал: «Идите, плодитесь и размножайтесь и наполняйте землю»»[188].
Такой вид безбрачия слишком сильно противоречил нравственным воззрениям того времени, когда единобрачие и единство семьи — учреждения, позаимствованные еще из древних времен и глубоко укоренившиеся в народном сознании — настоятельно требовались нуждами существующего способа производства и существующего общественного строя. Уничтожение брака было вполне логическим выводом тогдашнего коммунизма, но оно также ясно обнаружило, что этот последний не имел никакого прочного основания в обществе, нуждающемся в единобрачии; оно ясно показало, что коммунизм того времени был обречен осуществляться в форме отдельных небольших корпораций и общин. Масса таборитов очень энергично выступила против требований крайнего коммунизма.
Уже весной 1421 г. дело дошло до открытого столкновения между обоими направлениями. СвященникМартинек Гауска,один из главарей самых радикальнейших мечтателей[189], 29 января был взят в плен одним рыцарем, но по ходатайству многих друзей был освобожден. Тем ревностнее стал он проповедовать свое учение, и его партия приняла настолько угрожающие размеры, что таборитский епископ Никлас послал в Прагу за помощью. Коммунистическая ересь и там нашла себе почву; но городской совет тотчас начал суровое преследовавие ее, и двое пражских граждан по милому обычаю того времени были присуждены за принадлежность к ней к смерти и сожжены. В то же время (март) в Таборе произошел разрыв между обоими направлениями; строгие коммунисты, оказавшиеся в меньшинстве, были изгнаны и в числе 300 человек удалились в леса по реке Лужнице.
Священник Мартинек убоялся и отрекся от «ереси», но его единомышленники остались непреклонными. Против них выступил Жижка, который в душе сочувствовал жителям Праги, а к пикардской ереси, ненавистной даже таборитам, чувствовал полное отвращение. Он напал на них в лесах и часть их взял в плен. Так как они категорически отказались отречься от своего учения, то и были по приказанию Жижки сожжены в числе 50 человек. На смерть они пошли смеясь…
Мартинек, чувствовавший себя не особенно хорошо между таборитами, решил отправиться в Моравию. Но дорогой, в Хрудиме, он был схвачен вместе со своим спутником Прокопом Одноглазым и отведен в Раудниц к архиепископу Конраду. Жижка потребовал от жителей Праги, чтобы оба эти опасных человека были приведены в Прагу и там для острастки сожжены живыми. Но члены пражского городского совета боялись простого народа, среди которого учение Мартинека пользовалось популярностью. Они послали в Раудниц палача, который пытал обоих пленников до тех пор, пока они не назвали нескольких своих сообщников в Праге. После этого они были положены в бочки и сожжены (21 августа 1421 г.).
Но все же пикардская ересь не была еще окончательно подавлена. Кучка адамитов утвердилась на одном острове реки Нежарки, впадающей в Лужницу. Жижка послал 400 вооруженных людей с приказанием уничтожить их. Осаждаемые защищались отчаянно и перебили много врагов, но в конце концов сдались. Все пощаженные мечом погибли в огне (21 октября 1421 г.).
Таким образом, крайнее направление коммунизма было окончательно подавлено. Незначительные боевые силы, которые были употреблены для его подавления, доказывают, что оно вовсе не имело особенно широкого распространения. В самом деле, лишь немногие особенно отважные или чересчур односторонние, увлекающиеся коммунизмом люди могли тогда выйти так далеко из рамок своей эпохи. Они интересны для истории коммунистических идей, но сами исторического значения не достигли.
Адамиты были побеждены и обречены на бессилие, но Жижка, преследовавший их с особенной ненавистью, не достиг их полного уничтожения. Остатки секты продолжали влачить жалкое существование среди таборитов. В последнее десятилетие XV в. они снова появляются и пытаются соединиться с богемскими братьями, о которых мы еще будем говорить ниже.
После поражения адамитов прекратились попытки ввести строгий коммунизм. Более умеренная его форма — вернее сказать: коммунизм больше по виду, чем в действительности — продержалась в Таборе в продолжение почти целого поколения.
На что же употреблялись доходы общественной кассы или, лучше сказать: общественного запасного магазина, так как взносы делались преимущественно натурою?
В первых христианских общинах излишек, накоплявшийся у одних, служил для устранения нищеты других. В Таборе не было поводов к этому. Там существовало почти полное равенство в условиях жизни всех членов общины. Достигалось это тем легче, что доходов — не говоря уже с церковных имуществ, но и с имуществ врагов–дворян и городов — вполне хватало на то, чтобы каждый мог обзавестись порядочным хозяйством[190].
Таборитам не надо было тратиться на содержание бедных, но им приходилось заботиться о своих священниках. Священнической аристократии, владеющей имуществом, в Таборе не было. Каждый мирянин мог сделаться священником: их избирала община, а они выбирали себе епископов; экономически они зависели от общины, которая их содержала. Функции их, как и вообще всего средневекового духовенства, соответствовали вообще функциям теперешних государственных и общинных чиновников и учителей; они судили, исполняли обязанности общинных чиновников и заведовали сношениями общин между собою, равно как и сношениями с внешним миром. Одной из важнейших их обязанностей было обучение детей, ибо табориты придавали большое значение хорошему всеобщему обучению народа. Стремление это у них особенно бросается в глаза, так как в то время оно не существовало еще ни у одного народа. С ними можно бы сравнить, пожалуй, только «братьев общей жизни», но монашеско–католические тенденции последних придавали их деятельности совсем иной характер. Разумеется, образование таборитов следует мерить меркой того времени: оно было преимущественно теологическим.
Эней Сильвий говорит: «Итальянским священникам следует стыдиться; наверное, ни один из них и одного разу не прочел Нового Завета. У таборитов, напротив, едва ли можно отыскать даже женщину, которая не была бы хорошо знакома с Ветхим и Новым Заветом». В другом месте он замечает: «Этот коварный род людей имеет лишь одно хорошее качество — любит образование (literas)».
Такая заботливость о народном образовании, по–видимому, противоречит враждебности таборитов к науке. Помимо указанных уже раньше фактов враждебность эта выражалась также в том, что они заставляли присоединявшихся к ним ученых людей заниматься ручным трудом. Но противоречие это лишь кажущееся. Табориты ненавидели ту ученость, которая была чужда простому народу, ту враждебную ему ученость, которая составляла орудие эксплуататоров, сделалась привилегией высших классов и при тогдашнем способе производства была несовместима со всеобщим равенством. Крестьянское и ремесленное производство отнимает все силы и время у своих работников, и последние не могут получить высших знаний, не выходя из своего сословия. Между тем равенство требовало сделать общедоступными все те знания, какие тогда было возможно сделать таковыми.
Ненависть таборитов к учености вытекла из экономической отсталости той эпохи, а их стремление к образованию является следствием коммунизма. Поэтому вовсе не случайно то обстоятельство, что отец современной педагогики знаменитый Комений был епископом«богемских братьев» —последователей таборитов.
Но для таборитоввоенное делобыло еще важнеешкольного.Эта небольшая община, так отважно объявившая войну существующему общественному строю, могла существовать лишь до тех пор, пока оставалась непобежденною в открытом поле. Для нее не могло быть ни мира, ни перемирия. Существование таборитов было совершенно несовместимо с интересами господствующего большинства. Решительной победы они также не могли одержать; они могли победить врагов, но не одолеть их окончательно, так как враги эти твердо стояли на почве существующих производственных отношений. Таборитский же коммунизм был растением, искусственно привитым к этим отношениям; поэтому он не мог сделаться в то время всеобщей социальной формой.
Вечная война была уделом таборитов, их славой, но и причиной их гибели.
На войну была рассчитана вся организация таборитов. Они делились на две части:полевую(военную)общинуидомашнюю.Члены последней оставались дома и работали на себя и на воюющих, которые занимались исключительно военным делом и всегда стояли под оружием. В поход они выступали с женами и детьми, подобно древним германцам, на которых они походили также своей дикостью и жестокостью. Воители и работники, вероятно, заменяли друг друга: возвращающиеся с войны брались за работу, а работавшие дома шли на их место. Мы говорим «вероятно», так как в этом, равно как и в некоторых других вопросах, касающихся таборитов, приходится, к сожалению, основываться лишь на догадках. Насколько хорошо мы осведомлены о военных подвигах таборитов, настолько же мало сохранилось сведений о внутренних порядках в их общине.
Устройство этой военной общины получило в военной истории чрезвычайно важное значение. Обыкновенно происхождение постоянного регулярного войска относят в Средние века к Карлу VII Французскому, который около середины XV в. создал постоянную военную силу из пятнадцати наемных полков. На самом же деле табориты представляли первое постоянное войско, которое имело перед французским то преимущество, что основывалось на всеобщей воинской повинности, а не на вербовке наемников (которые во Франции к тому же большею частью были иностранцы — швейцарцы и немцы).
Следствием такого устройства явилось значительное военное превосходство таборитов над их противниками.
Дисциплина и искусство маневрировать совершенно отсутствовали в войсках того времени; да и откуда могли явиться подобные качества у своевольной толпы вассалов и наемников, которые сегодня созывались, а завтра, если задержка жалованья или какая–либо другая причина вызывала их неудовольствие, снова разбегались?
Со времени падения древней Римской империи таборитское войско было первое, составлявшее один цельный организм, а не беспорядочную массу, кидающуюся на врага. Оно было разделено на части с различным вооружением, которые во время битвы проделывали искусные маневры, движения и повороты, все планомерно направлялись из одного центра и в своих движениях неизменно сообразовывались друг с другом. Табориты первые с успехом стали употреблять в сражениях артиллерию; наконец, они первые развили искусство маршировки, и их быстрые переходы не раз доставляли им победу над малоподвижными войсками врагов.
Во всех этих отношениях они являются творцами нового военного дела, отличного от средневекового.
Пожалуй, можно сказать, что в военном деле, как и во всех других, каждый крупный успех является результатом социальной революции и что величайшими полководцами последних 500 лет были те, которые сумели овладеть этим успехом и наилучше им воспользоваться; таковы были Жижка, Кромвель и Наполеон.
Военные способности таборитов подкреплялись еще их энтузиазмом и бесстрашием: для них не существовало компромисса, они не знали остановок на избранном пути. Для них не было иного выбора, как победить или умереть. Они стали самыми страшными воителями Европы; своим военным террором они спасли Гуситскую революцию, подобно тому как впоследствии, в 1793 г., санкюлоты спасли своим террором буржуазную революцию 1789 г.
VI. Падение Табора
После смерти Венцеля каликстинцы[191]— гуситское дворянство и жители Праги — стали входить в переговоры с Сигизмундом. Им было не по себе при мысли, что они предприняли войну против короля, папы и в сущности — против всей Европы. И они тем более стали склоняться к компромиссу, что таборитское движение разрослось до угрожающих размеров. Если бы дело шло только о чаше для мирян, то компромисс легко был бы принят, но тут дело шло о большем — о церковном имуществе, поэтому они и не могли сойтись. Церковь и ее слуга Сигизмунд оказывались так же мало склонны к примирению, как и табориты. Дело дошло до борьбы не на жизнь, а на смерть, в которой каликстинцы, расхитившие церковное имущество, принуждены были, хоть и скрепя сердце, сражаться рядом с таборитами.
Здесь не место излагать историю Гуситской войны. Мы не можем подробно рассказывать, как после того как папа Мартин V в булле «Onmium plasmatoris domini» от 1 марта 1420 г. призвал всех христиан к крестовому походу против гуситов для уничтожения ереси, начали организовываться одна за другой жадные до добычи армии; как в каждом из пяти Крестовых походов периода 1420–1431 гг. войско крестоносцев жестоко разбивалось; как слава о непобедимости таборитских войск распространялась все дальше и дальше, так что в конце концов, например, в четвертом походе у Миесса в 1427 г. и в пятом — у Тауса в 1431 г. целое большое войско, охваченное паническим страхом, при одном только известии о близости гуситов разбегалось, даже не увидевши врага. Мы не можем также исследовать столкновений между каликстинцами и таборитами, случавшихся в промежуток между войнами гуситов с крестоносцами.
После великой победы у Тауса, казалось, не было больше врага, способного бороться с таборитами; извне ни одно войско не осмеливалось идти против них; внутри сила их противников — дворянства и некоторых городов — все более и более убывала. Непрерывный таборитский террор грозил им полным уничтожением.
Но при этом обнаружилось, как мало значения имеют военные победы, если стремления победителей стоят в противоречии с направлением экономического развития. Для полного уничтожения таборитов достаточно было бы одного крупного поражения их на войне. Но и победы их развивали такие элементы, которые вели к гибели; за их высшим триумфом непосредственно следовало падение.
Чем победоноснее становились табориты, тем, понятно, невыносимее делалось положение их противников в Богемии (каликстинцев), не говоря уже о католиках. Дворянство доведено было до полного бессилия и давно уже заключило бы с Церковью мир, если бы само, ограбив имущество Церкви, не боялось теперь ее алчности и мстительности. После победы у Тауса оно стало выказывать особую предупредительность.
Между тем и король, и папа вместе с их приверженцами из духовных и светских князей были совсем обессилены крупными победами гуситов. Интриги между ними и каликстинцами никогда не прекращались совершенно, и после победы у Тауса они сделались энергичнее, чем прежде, так что после того как папская Церковь в лице послов Базельского собора согласилась даже не считать святотатством владение церковным имуществом, они наконец пришли к соглашению (1433). Вместо того чтобы брать себе, Церковь, напротив, даже давала богемцам: она отправила в Богемию своих агентов с крупными суммами денег, чтобы помочь своим новым союзникам собраться с силами против таборитов. Дворянство, которого «в продолжение уже нескольких лет как будто совсем не было на сцене» (Палацкий), начало теперь, имея за собой короля, а в особенности Церковь с ее богатством, приобретать смелость, собираться на съезды и организоваться, чтобы снова завоевать утерянное могущество с помощью жителей Праги и церковных (хотя и мирского происхождения) средств католицизма.
Положение дел очень хорошо изложено Энеем Сильвием в его истории чехов; следует только заметить, что роль, которую он приписывает Прокопу — наиболее выдающемуся вождю таборитов после смерти Жижки, вовсе неверна; Прокоп совсем не пользовался неограниченною властью, которую ему приписывает Эней Сильвий. Правильнее будет везде, где дальше будет идти речь о терроре Прокопа, подразумевать под этим террор таборитов вообще. Эней рассказывает: «Богемские бароны часто собирались вместе, сознавали свою ошибку и свое горе, заключавшееся в том, что они отвергли власть своего короля и теперь принуждены носить тяжелое иго Прокопа. Они толковали промеж себя, что Прокоп — полный господин всего, ворочает всей страной по своему произволу, собирает пошлины, налагает подати и налоги; заставляет народ воевать, ведет войска, куда хочет, грабит и убивает, не терпит ни малейшего противоречия своим приказаниям и обходится с людьми знатными и простыми, как со своими рабами. Толковали они также, что во всем мире нет народа несчастнее чехов, которые воюют без перерыва, зиму и лето должны жить в палатках, спать на голой земле, во всякое время быть готовыми к бою; между тем, благодаря как внутренним войнам, так и внешним, они истощены и все–таки должны либо без перерыва сражаться, либо со страхом ожидать войны. К этому они добавляли, что настало время стряхнуть иго жестокого тирана; неужели же их, победивших другие народы, заставит вечно служить себе один человек — Прокоп? Они решили созвать всех господ, рыцарей и представителей городов на общий ландтаг, где следует обсудить план целесообразного управления всем королевством. Когда они собрались на этот ландтаг, господин Мейнгарт изложил им, как бывает счастливо королевство, в котором народне предается праздностии не обессилен войнами; далее он указал, что чехи до сих пор не имеют ни минуты покоя и королевство их, опустошаемое беспрерывной войною, скоро погибнет вконец, если вовремя о нем не позаботиться; он говорил далее, что поля остаются необработанными, между тем как в некоторых местах люди и скот мрут от голода, и т. д. и т. д.; всем этим бедам может помочь, разумеется, только дворянство, снова получивши власть»[192]. В то время как различные враги таборитов забывали противоположность своих интересов под влиянием общей своей враждебности таборитскому движению и организовались в реакционную массу — в коалицию против таборитов, в это же время внутри таборитской партии происходили перемены, угрожавшие ей сильнее, чем интриги и заговоры их врагов.
Коммунисты из Табора составляли, во всяком случае, лишь часть демократической партии, именуемой таборитскою; они были только наиболее энергичною, непримиримою ее составною частью, во всех отношениях шли дальше других и на войне были самыми храбрыми. Но масса, принадлежащая к этой партии и состоящая из мелких мещан и крестьян, относилась совершенно безразлично к коммунистической программе; чем более тянулась война, тем больше страдали от нее эти элементы. Хоть богемцы с самого начала оставались победителями, но тогда они были еще слишком слабы, чтобы держать врага вдали от своей страны. Они побеждали защищаясь. Лишь значительно позже (в 1427 г.) они оказались достаточно сильными, чтобы обрушить на чужие страны опустошения, которые связаны были с тогдашним способом ведения войны, заключающимся, главным образом, в грабеже и разорении — приблизительно в таком же роде, как в настоящее время при распространении европейской цивилизации в Африке. Но и наступательная война никоим образом не могла защитить чехов от грабежей врагов–соседей. Притом же не прекращались внутренние междоусобия, и Богемия год от году истощалась все более и более. Страдала не только торговля, но ремесла и сельское хозяйство. Не только дворянство и богатые пражские бюргеры — мелкие горожане и крестьяне также повсеместно разорялись все более и более. Глубокое утомление войной и жажда мира охватиливсеклассы общества, и чем определеннее непримиримые табориты являлись единственным препятствием к миру, тем быстрее уменьшалась их партия в стране, тем более настроение народа обращалось против них, но и тем более жестокими средствами небольшая кучка таборитов старалась поддержать свое могущество в стране. Противоречие между ними и массой населения обострялось все более; где дворянство поднималось против таборитов, там оно большею частью находило поддержку у населения.
Сами табориты, в сущности, были уже не прежние.
Участь Табора для нас чрезвычайно интересна; она показывает, какова была бы участь мюнцеровского движения вМюльгаузенеи анабаптистского вМюнстере,если бы они не были побеждены на войне.
Коммунизм Табора основывался единственно на потребностях неимущих, а вовсе не на требованиях способа производства. Современная социал–демократия основывает свою уверенность на том, что и нужды производства, и потребности пролетариата совпадают. Иначе обстояло дело в XV столетии: потребности бедных обнаруживали стремление к коммунизму, условия же производства требовали частной собственности. Таким образом, коммунизм не мог тогда сделаться всеобщей формой, и между бедняками потребность в коммунизме пропадала, лишь только они его добивались, иначе говоря, лишь только они переставали быть бедняками. Вместе с потребностью в нем и самый коммунизм должен был раньше или позже исчезнуть, особенно если приходилось отказаться от единственного средства, которое делало на некоторое время возможным этот род коммунизма по крайней мере для небольших общин, — именно уничтожение семьи и единобрачия. Табориты, как мы видели, отказались от этого; они почти совершенно истребили адамитов и этим открыли частной собственности путь в свое общество. И эта последняя с присущим ей образом мыслей — с завистью и жадностью — тем быстрее вытеснила коммунизм и его братские отношения, чем скорее росло благосостояние, даже богатство, таборитов — плод их беспрерывных грабежей. Равенство средств существования начало исчезать, в Таборе уже можно было найти бедных и богатых, и последние становились все менее склонными уделять первым от своего избытка.
Процесс этот ускорился под влиянием посторонних элементов; человек, настолько преданный своей идее, что готов пожертвовать за нее свою жизнь и существование, не так легко изменит ей даже тогда, когда наступают обстоятельства, не благоприятствующие ее успеху. Старые табориты, вероятно, крепко держались своей веры, из–за которой они претерпели столько преследований и опасностей.
Но многие годы войны, тяжесть которых ложилась главным образом на таборитов, произвели в рядах их страшные опустошения. В военном отношении это было незаметно, так как убыль быстро пополнялась. Табор сделался Меккой для всех фанатиков коммунизма; там мы находим представителей самых отдаленных наций, например англичан. Прием новых членов, по–видимому, происходил без особенных затруднений. Эней Сильвий, посетивший Табор, удивляется множеству различных сект, мирно там уживавшихся. «Не все придерживаются одной веры, — рассказывает он. — В Таборе каждый может верить, как ему нравится. Там есть, между прочим, николаиты, ариане, манихеи, арменийцы, несториане, беренгарии и лионские нищие, но особенным уважением пользуются вальденсы — главные враги римского престола».
Подозрительнее был другой прирост населения, имевший место в Таборе. Военные удачи таборитов привлекали много всякого люда, для которого таборитские идеалы были в высшей степени безразличны и который стремился лишь к славе и еще больше — к добыче. «Являлся недостаток, — говорит Палацкий, — и чем дальше, тем больший — в собственных силах для войны; крестьяне и ремесленники мелких городов часто скрывались, как только слышали призывы к оружию; будучи насильно согнаны в войско, они покидали его украдкой. Зато богемская армия постоянно пополнялась добровольцами из чужих стран. В богемский лагерь уже в течение нескольких лет в большом числе собирались не только поляки и русины, но и немцы, из которых многие, не дорожа ни своей верою, ни родиной, стремились туда, где им улыбалось военное счастье.Особенно в это время (1430) войска таборитов и сиротствующих состояли в значительной степени из таких «плутов» и «подонков всех народностей». При этом, конечно, войско все более теряло тот характер, который, по мнению Жижки, был особенно важен; он желал, чтобы все его воины были действительно всецело и искренно «воинами божьими» и чтобы они верили в свое дело без сомнений и колебаний».
В смысле военной доблести войска таборитов едва ли пострадали бы от этого значительно, хотя элементы воодушевления и самоотверженности, добровольная дисциплина должны были исчезнуть мало–помалу. Но зато они много потеряли в смысленадежности.Ради тех же выгод, как и все наемники, поступали на службу к таборитам обанкротившиеся дворяне; землевладельцы могли существовать лишь благодаря тому, что они сделались в некотором роде вассалами таборитов, платили им подати и должны были сражаться в их рядах (см. выше цитированные жалобы богемских баронов на тиранию Прокопа, приведенные Энеем Сильвием).
Как только дворянство поднялось против таборитов и начало собирать наемников, которым оно могло предложить, благодаря богатствам католической церкви, лучшие условия, во всех частях таборитского войска стала обнаруживаться измена.
Поэтому понятно, что когда началась гражданская война и каликстинцы вступили с таборитами в решительную борьбу, эти последние, оставленные крестьянами и горожанами, а также и частью собственных войск, должны были уступить врагам; враги эти, забыв свои внутренние раздоры, заключили могучий союз против той части демократической партии, которая оставалась еще верна коммунистическому — больше в воображении, чем на самом деле — строю, подчиняясь, впрочем, в этом случае не столько собственному побуждению, сколько необходимости.
Недалеко от богемского Брода, при деревне Липан, произошло 30 мая 1434 г. решительное сражение. Дворянская партия имела перевес; у нее было 25 тыс. солдат против 18 тыс. таборитов. Долго битва оставалась нерешенною, наконец, победа склонилась на сторону дворян — и не вследствие храбрости их и военного искусства, но благодаря измене таборитского вождя Ивана Чапека, предводителя конницы, который во время битвы, вместо того чтобы броситься на врага, бежал со своими людьми. Началась ужасная бойня; победители никому не давали пощады, 13 тыс. таборитских воинов (из 18 тыс.!) были перебиты. После этого страшного поражения могущество таборитов пало навсегда.
Табор перестал властвовать над Богемией. Демократия была ниспровергнута, и дворянство в союзе с почтенными обитателями Праги могло снова приняться за эксплуатацию страны. После бесконечных переговоров между королем и его верными подданными, причем каждая сторона — и не без основания — боялась, что противник только и думает, как бы обмануть, Сигизмунд признан был, наконец, королем (1436) после того, как он согласился на всеобщую амнистию и предоставил каждому владельцу и каждой общине поступать с разоренным и ограбленным церковным имуществом как им заблагорассудится.
Могущество таборитов было сломлено в битве при Липане, но не уничтожено окончательно. Они еще некоторое время продолжали борьбу, но все слабее и безрезультатнее; в 1436 г. они были очень довольны, добившись от Сигизмунда договора, сохранявшего по крайней мере неприкосновенною самостоятельность их города.
В таком положении Табор оставался до начала шестидесятых годов. В это время его посетил Эней Сильвий и рассказывает об этом в письме кардиналу Карвайаль. Письмо это представляет одно из немногих дошедших до нас свидетельств очевидцев о внутреннем строе таборитского государства. Здесь мы приведем некоторые интересные места этого письма, которые очень хорошо характеризуют общественную жизнь таборитов. «Дома в Таборе, — рассказывает Эней, — построены из дерева или глины и расположены без всякого порядка; люди там имеют много дорогой домашней утвари и необыкновенно богаты, так как собрали в одно место добычу, взятую у многих народов. Некогда они стремились во всех случаях жизни поступать по обычаям Церкви и считали все имущество общим: между собой они считались братьями, и каждый получал от других все, в чем испытывал недостаток. Но теперь каждый живет для себя, и одни голодают, в то время как другие роскошествуют (alius quidem esurit, alius autem ebrius est). Быстро уменьшилась любовь к ближним, уменьшилось и подражание [апостолам]… Табориты грабили чужое имущество и все награбленное делали общим достоянием (haec tantum in commune dederunt). Но они не сумели поддержать это; природа взяла верх, и все обнаруживают уже алчность. Так как теперь они не могут грабить по–прежнему, потому что ослабели и боятся соседей, то накинулись на торговлю (lucris inhiant mercaturae) и занимаются низким ремеслом. В городе живут 4 тыс. мужчин, способных носить оружие, но они все сделались ремесленниками изанимаются большею частью тканьем шерсти(lana ас tela ex magna parte victum quaerentes), так что считаются негодными к войне»[193].
Достойно внимания, что большая часть таборитов были ткачами шерсти.
Эней Сильвий посетил Табор в 1451 г. По его словам, военное могущество Табора кануло в вечность, равно как и его коммунизм. Но и самые обломки его революционного прошлого казались опасными для власть имущих в Богемии. Год спустя после посещения Энея Сильвия к Табору явился наместник Богемии Георгий Подебрад и стал требовать выдачи всех таборитских священников. Табор уже через три дня сдался и выдал своих священников; те из них, которые не отреклись от «заблуждений», оставались в заключении до самой смерти. Самостоятельность республики Табора кончилась.
При виде столь печального конца некогда гордого коммунистического государства, перед которым трепетало пол–Европы, можно лишь пожалеть, что оно не пало во время полного расцвета его юного коммунизма, подобно Мюнстеру, а медленно погибло от жалкой буржуазной дряхлости.
С падением Табора исчезло последнее убежище демократии в Богемии.
Участь таборитов, представляющая во многих отношениях аналоги с судьбой якобинцев, сходна с нею и в том, что как те, так и другие спасли революцию своим беззаветным героизмом, но спасли ее не для себя, а для великих эксплуататоров революции: во Франции — для крупных капиталистов и рыцарей индустрии, в Богемии — для крупного дворянства, которому досталась почти неограниченная политическая и общественная власть. Мелкое дворянство ничего не получило от Гуситских войн, которые не только не предупредили его падения, а напротив, значительно его ускорили. Крупные дворяне, которым досталась львиная доля церковного имущества, обогащались также и за счет мелких дворян, имения которых они скупали.
Но прежде всего от последствий войны страдали крестьяне и жители маленьких городов. Истощение страны и уменьшение населения, до крайности понизившее способность крестьянского и городского населения к противодействию, в то же время послужили поводом для землевладельцев чрезвычайно повысить свои требования к обложенным податью горожанам, представительство которых в ландтагах также старались сузить, а также и к крестьянам. Тягости, наваливаемые на них, все увеличивались, а слабые попытки протеста и сопротивления, которые делали разоренные крестьяне, были без труда подавляемы. Там же, где, несмотря на увеличение барщины, рабочих сил не хватало, владельцы латифундий помогали себе тем, что вместо земледелия принимались за другую отрасль хозяйства, требующую незначительной затраты рабочей силы. Это в некоторых местностях приводило к тому, что не только прекращался недостаток в крестьянах, но их даже прямо сгоняли с их мест. Недостаток рабочих рук в Англии, происходивший, правда, от иных причин, чем в Богемии, дал чувствительный толчок развитию пастбищного хозяйства — именно разведению овец. Оно приняло такие размеры, что послужило в Англии главным средством для экспроприации крестьян и создания массы пролетариата. Подобную же, хоть и не столь серьезную роль сыграли в некоторых местностях Богемии рыбные пруды, которые принялись устраивать владельцы латифундий. Как в Англии крестьяне были пожраны овцами, так в Богемии — карпами.
Палацкий приводит достойное внимания свидетельство о развитии рыцарских и крестьянских отношений в Богемии во второй половине XV столетия, а именно сообщения некоего Вшерда (Wsehrd’a), с 1463 по 1497 г. помощника коронного писаря королевства, издавшего «девять книг законов, судебных уставов и таблиц Богемии». Там, между прочим, говорится: «В старые незапамятные времена во всех округах были особые чиновники, проводники, которым были известны места жительства всех господ, рыцарей и помещиков. Страна была густо и хорошо населена,потому что тогда усадьбы рыцарей еще не скупались и не разрушались,их замки и крепости не сравнивались с землей,а села, поля и луга еще не исчезли благодаря устройству прудов.Поэтому при бесчисленном множестве рыцарских поместий и деревень существовали проводники, которые должны были не вызывать людей в суд, но указывать судебным чиновникам место жительства тех, кто вызывался в суд, и провожать к ним чиновников, почему их и называли проводниками. Но когда затем почти треть страны была опустошена войнами и эпидемиями, когда во всех округах была уничтожена масса рыцарских имений, а то, что меч, огонь и эпидемии пощадили, было большею частью опустошено устройством прудов, тогда проводники сделались лишними» (Палацкий,1. с., IV, 1, стр. 528, 529).
К началу XV столетия крепостная зависимость в Богемии почти совершенно исчезла, к концу того же века она снова сделалась всеобщим состоянием крестьянства.
Смешно было бы делать за это ответственными Гуситские войны. Направление общественного развития не зависит от того, протекает ли оно мирным путем или среди жестоких войн; оно определяется ходом и потребностями производства. Если случается, что исход жестокой революционной борьбы не соответствует целям бойцов этой революции, то это доказывает лишь, что цели противоречили потребностям производства. Насильственная революционная борьба не может определять направление общественного развития, она может лишьускорить его темпв известных случаях, обостряя при этом бедствия побежденных. Так случилось и с Гуситскими войнами. Повсюду в Европе начиная с XV столетия, в одной стране раньше, в другой позже, происходит ухудшение положения крестьян. Что Богемия, вопреки своей экономической отсталости, оказалась одной из первых стран, где обнаружилось это явление, и что там процесс этот закончился быстрее, чем в других местах, — причиной этого были действительно Гуситские войны. Без них решительный поворот наступил бы, вероятно, на сто лет позже, после германской крестьянской войны.
Глава 7. Богемские братья
Табор пал, но его существование не прошло без следа. Это коммунистическое военное государство имело слишком сильное влияние, и влияние это уж слишком глубоко укоренилось в общественных условиях своего времени, так что идеи, на которых оно основывалось, не могли не сохранить своей жизненности, хотя бы и в несколько иной форме, более соответствующей изменившемуся положению вещей.
Две секты Табора после его падения нашли свое продолжение в организациях, которые, происходя от одного корня и даже нося одинаковое имя —богемские братья,представляли между собою такую резкую противоположность, какая только возможна. Одна из этих сект носила характервоенный,другая —коммунистический.
Мы видели выше, как воинственные иностранцы примыкали к таборитам лишь с целью принять участие в их военных успехах и в добыче. С другой стороны, и сами табориты одичали в беспрерывной войне, и для многих из них единственной целью ведения войны сделалась добыча или же жалование.
После падения Табора такие элементы не находили более для себя поля деятельности в Богемии и потому отправились за границу, чтобы там наниматься на службу то к одному государю, то к другому либо в одиночку, либо в виде хорошо организованных военных банд. Подобные банды не составляли тогда чего–либо исключительного; было совершенно в порядке вещей, что какой–нибудь известный военачальник собирал вокруг себя наемников и делался их предводителем. В противоположность этим деспотически управляемым бандам,отряды богемских братьевбыли организованы по образцу таборитов на демократических началах.
В Венгрии, а также и в Польше банды эти играли некоторое время серьезную роль. Казаки, появившиеся в Украине около начала XVI в., по–видимому, тоже организовались по их образцу.
Однако гораздо важнее была другая часть богемских братьев, оставшаяся в Богемии.
Мы уже указывали, что коммунисты Средних веков были очень миролюбивы и гнушались насилия. Это вполне соответствовало и бессилию бедняков, и преданиям древнего христианства. Когда в Богемии разразилась Гуситская революция, старые авторитеты рушились и низшие классы народа начали победоносное восстание, тогда число коммунистов было увеличено этим движением; а раз они очутились среди революции, то сама логика вещей по необходимости поставила их во главе восставшей демократии, крайний элемент которой они составляли.
Но миролюбивое направление, которое осуждало войну, насилие и принуждение, не исчезло окончательно даже и во время самых блестящих триумфов таборитов. Важнейшим представителем этого направления был Петр из Хельчиц (Chelcic),Петр Хельчицкий(Chelcicky). Родился он приблизительно около 1390 г. и был, вероятно, обедневшим рыцарем; он жил тихо и уединенно в деревне Хельчице, возле таборитского города Воднина, и написал там ряд сочинений, привлекших всеобщее внимание. Уже в 1410 г. он пришел к убеждению, что в делах религии нельзя употреблять никакого насилия; во время революционной борьбы убеждение это еще укрепилось в нем. Войну он считал ужаснейшим бедствием, солдаты, по его мнению, ни на волос не лучше разбойников и убийц[194].
Хельчицкий является коммунистом в духе первобытного христианства. Всеобщее равенство, по его учению, не должно быть установлено путем войны или государственного принуждения; нет, оно должно осуществиться помимо государства и общества. Истинно верующий не должен принимать никакого участия в управлении государством, так как оно — учреждение языческое и греховное. Социальные неравенства, имущественные, сословные и т. д. возникают благодаря государству и могут погибнуть только вместе с ним. Но единственно христианский метод уничтожить государство состоит в том, чтобы его игнорировать. Истинно верующему запрещается не только участвовать в управлении, но даже пользоваться силой правительства; полиция и суд учреждены не для него. Истинный христианин должен стремиться к добру по собственному побуждению и других к нему не должен принуждать, так как Бог желает только добровольных добрых дел. Всякое принуждение есть зло.
В существующих государстве и обществе не место истинного христианина, разве только в низших слоях, где лишь повинуются и служат, но не властвуют и повелевают. Всякое господство, всякое классовое различие нарушает заповедь братства и равенства. Если не должен христианин властвовать, то не должен он и эксплуатировать других, он не должен заниматься и торговлей, так как она по необходимости всегда связана с обманом; города и торговые места суть зло; открыл их Каин, он превратил первобытную простоту жизни в коварство; он ввел меру и вес, тогда как прежде люди занимались обменом без меры и весов. Но порочнее и больше всех достойно проклятия дворянство[195].
Этот анархический, но в то же время миролюбивый коммунизм получал тем большее влияние, чем более возрастало утомление от войны, чем более таборитское управление теряло симпатии низших классов народа.
Из коммунистических сект, возникших в Богемии после падения Табора и состоящих отчасти из таборитов, важнейшею сделалась секта последователей Хельчицкого — хельчицкие братья.
Среди учеников Петра особенно выделялсябрат Грегор,дворянин, но до того бедный, что снискивал себе пропитание ремеслом портного. Когда бывшие табориты основали колонию в деревнеКунвальду Зенфтенберга, где сохранились еще таборитские убеждения, они выбрали в 1457 г. Грегора своим главой и организатором. Его влиянию, главным образом, следует приписать, что колонисты, братья, приняли учение Хельчицкого и точно следовали ему.
Первоначальная организация богемских братьев не может быть выяснена вполне, так как позднейшие братья стыдились своего коммунистического происхождения и старались по возможности затемнить его. Исходя, однако, из позднейшей организации богемских братьев, для выяснения которой можно также принять во внимание хорошо известную организацию гернгутеров, их последователей, и принимая во внимание внутреннюю борьбу, результатом которой эта организация явилась, мы получим следующую картину[196].
Разумеется, каждому члену братской общины строго запрещено было нести военную службу, участвовать в управлении государством посредством принятия на себя должности правительственного или общинного чиновника, также всякое обращение к властям и заявление жалоб. В обществе должно царить всеобщее равенство и не должно быть ни богатых, ни бедных; какая бы то ни было эксплуатация старого была запрещена. Каждый богатый или принадлежавший к привилегированному сословию человек должен прежде вступления своего в общину отказаться от своего состояния и привилегий. «Брат не должен был также заниматься торговлей, ссудами денег под проценты и содержанием трактиров. С другой стороны, каждый член общины, равно как и вся община обязаны были помогать брату, попавшему в затруднительное положение».
Частная собственность и семья запрещаемы не были; коммунизм по отношению к семье выражался главным образом в братских отношениях, в дружелюбном участии друг к другу и в стремлении к поддержанию равенства, чтобы ни один человек не мог возвыситься над другими или стать ниже их. Однако при сохранении частной собственности это было возможно лишь благодаря строгой дисциплине, простирающейся на всю общественную жизнь братьев; от нее не были избавлены даже самые интимные стороны семейной жизни.
Священники и старшины, избираемые общиной, пользовались, вопреки анархической теории Петра, отрицающей всякое насилие, как нехристианское, языческое дело, дисциплинарной властью, которая показалась бы современному человеку невыносимою, тем более что у богемских братьев особенно резко обнаружился тот мрачный дух ханжества, который мы уже признали принадлежностью средневекового коммунизма и который явился следствием бедствий и невыносимых страданий, вызванных Гуситскими войнами.
Игры и танцы были запрещены как ловушки, расставляемые верующим людям диаволом. Жить, трудиться и молча терпеть — вот все, что надлежит делать на этом свете истинному христианину. Воскресение они праздновали уж совсем по–пуритански.
Хотя частная собственность и семья не были запрещены, но состояние безбрачия считалось высшим, более святым. Духовенству предписано было не иметь никакого имущества и жить в безбрачии. Безбрачные поселялись так: мужчины — отдельно от женщин, в братских домах, где они работали и жили. Мы можем предположить, что эти дома были организованы по образцу домов беггардов.
Подобно таборитам, и богемские братья не хотели знать ученых. Они считали их одним из привилегированных сословий, и брат Грегор до самой своей смерти (1473) предостерегал общину от ученых. Зато они много заботились о хороших народных школах, так же как и табориты. Демократическим искусством книгопечатания они овладели с большою поспешностью тотчас же после его изобретения. «Редкая христианская секта, — говорит Гиндели, 1. с., I., стр. 39, — выпустила в свет столько сочинений в свою защиту, как братья». Число сочинений, выпущенных с основания секты до ее почти полного уничтожения после смерти Комения (1670), гораздо больше числа произведений всех прочих отраслей богемской литературы за тот же период времени. Они гордились также тем, что первые напечатали Библию на отечественном языке (в Венеции), так что в этом богемцы опередили все прочие народы[197]. К началу XVI в. в Богемия существовало пять типографий: однакатолическаяв Пильзене, однаутраквистскаяв Праге итри,принадлежавшиебогемским братьям,в Юнгбунцлау, в Лейтомышле и в Вейсвассере. Но и этих трех не всегда оказывалось для них достаточно, и время от времени они печатали свои книги в Нюрнберге.
Существовало оригинальное постановление, вполне, впрочем, соответствующее их суровой дисциплине, что никто из членов общины не может написать и издать книги без согласия на то общины. Никто, как говорится в их церковном уставе, не имеет у нас права издавать книги от себя; они должны быть рассмотрены другими и утверждены с общего согласия[198].
ПолякИван Ласицкий,посетивший богемских братьев в 1571 г., пишет в своем сочинении «De origine et rebus gestis fratrum Bohemorum» о том, как они выпускают книги: «Никакая книга не появляется, не будучи наперед исследована многими старшинами и церковнослужителями, которые избраны и назначены для этого… Обыкновенно также ни одна книга не выпускается одним лицом от своего имени (разве только по особым причинам), но каждая появляется от именивсего братства,чтобы каждый член духовного тела получал за это столько же похвал, сколько и другие, чтобы благодаря этому была уничтожена всякая возможность суетного честолюбия, которое обыкновенно щекочет душу автора книги; сами же сочинения имели благодаря этому большее значение и вес»[199].
И несмотря на это, какая колоссальная литературная производительность!
Нет ничего удивительного в том, что новое общество, имевшее в себе так много таборитского духа и заключавшее в себе прежние таборитские элементы, казалось в глазах власть имущих подозрительным и очень опасным, несмотря на его миролюбивый и покорный характер. Уже в 1461 г. началось жестокое преследование богемских братьев Георгом Подебрадом, который, как мы уже знаем, уничтожил самостоятельность Табора. Бывший в 1542 г. еще наместником, он избран был в 1548 г., после смерти короля Владислава, королем Богемии. Одним из первых его мероприятий было преследование богемских братьев, вожди которых брат Грегор и другие были посажены в тюрьму. Община в Кунвальде была разогнана, членов ее преследовали и запрещали им всякие собрания.
«Благодаря этой жестокой инквизиции, — пишет Комений, — которая снова была установлена повсюду против братьев, большая часть их, особенно наиболее выдающиеся среди них, рассеялись по горам и лесам и стали жить в пещерах; однако и там они не всегда были в безопасности. Приготовить необходимую пищу можно было не иначе как ночью, они не могли без опасности для себя разводить огонь днем, когда их мог выдать поднимающийся кверху дым. В сильные холода они сидели вокруг огня и проводили время в чтении священных книг и в душеспасительных разговорах. Когда во время зимы им приходилось выходить, чтобы позаботиться о припасах, то все ступали по следам, сделанным передним, последний же из идущих тащил за собою еловую ветвь, которая заметала следы; делалось это, чтобы не быть узнанными, так как оставленные ими таким образом следы были похожи на следы мужика, волокущего вязанку дров. За их жизнь в пещерах враги называли их в насмешку ямниками — пещерными жителями»[200].
Явилось ли название «ямники» впервые во время этого преследования? В Западной Германии уже в XIV столетии беггардские элементы носили насмешливую кличкувинклеров,т. е. закутников, по причине таинственности их собраний; в Восточной Германии их называлигрубенгеймерами;словоямники(от чешского jäma — яма, пещера) есть перевод последнего названия и указывает, вероятно, на то, что заветы беггардов осуществлялись богемскими братьями. Народ называл их не только ямниками, но и пикардами.
Первое преследование прекратилось только со смертию Подебрада в 1471 г.
Позже братья также терпели время от времени преследования, они вредили им гораздо меньше первого. Государственная власть в Богемии была в то время еще слаба, братья же находили себе сильных защитников в лице некоторых князей и городов; люди развитые рано поняли, как, с одной стороны, безвредны вражда к власти и стремление к равенству у этой секты, и с другой — какой удобный материал для эксплуатации доставляют они своей проповедью прилежания, терпения и отречения.
Благодаря этой же защите секта продолжала быстро разрастаться даже во время первого сурового преследования. Появление прозелитов облегчалось еще благодаря тому обстоятельству, что совершенно в духе таборитов и в противоположность прочим церковным организациям того времени братья проповедовали величайшую терпимость в делах веры. Братская община могла так поступать потому, что не носила, подобно другим церковным организациям, печати власти. Уже первый конгресс братьев, состоявшийся в 1464 г. в горах Рейхенау, который посетили делегаты не только из Богемии, но и из Моравии, объявил, что вопросы социальной организации должны быть основными, вопросы же религиозные стоят на втором плане; и правила этого они всегда твердо держались. Вследствие этого они резко отличались от позднейшего лютеранства, по учению которого спасает вера, а не дела.
Благодаря этой терпимости им удалось привлечь к себе многие сродные им общины. Но тем суровее они бывали в тех случаях, когда существовало различие в практической деятельности. На второй конгресс в Лоте в 1467 г., который дал обществу однообразную организацию, утвердив программу конгресса в Рейхенау, явились депутаты от остатков секты адамитов и предложили соединиться. Только мало–помалу, после отказа от своих «заблуждений» адамиты поодиночке были приняты братьями.
С другой стороны, ни к чему не привели также переговоры с вальденсами, которые сделались уже в значительной степени оппортунистами и буржуа. «Мы много беседовали со священниками вальденсов, — говорит брат Грегор в своем трактате «Как должны поступать люди по отношению к Римской церкви», — в особенности со священником Стефаном, который никогда не позволял себе совершать церковные требы по римскому обычаю (как это обыкновенно делали священники вальденсов, чтобы избавиться от преследований). Он же тайно отправлял свои обязанности у вальденсов в Германии, за что и был впоследствии сожжен. Он вызывался исправить все, что будет у них признано противоречащим вере Христовой и христианской жизни, и устроить все согласно Писанию Апостольскому, как было некогда в первой Церкви. Мы согласились и хотели исполнить это на самом деле, но тут они по дружбе со священниками римской веры доверились им, и те помешали нашему соединению». Таким образом, они не пришли к соглашению. «Некоторые вальденсы, — рассказывает Грегор дальше, — сознавались, что удалились с пути своих предшественников; у них существовал вредный обычай принимать от людей деньги и накоплять богатства, не заботясь о бедных; христианской вере противно, что священник собирает сокровища, вместо того чтобы по закону обращать на милостыню имущество мирян, а также и свое собственное добро, унаследованное от родителей, и не оставлять бедняков в нужде»[201], и т. д.
Но участь вальденсов постигла вскоре и богемских братьев.
Пуританизм, при помощи которого они протестовали против существующего общества и благодаря которому они удалялись от него, был вместе с тем прекрасным средством выдвинуться в этом обществе. Мы указывали уже, как сильно отличался этот пуританизм от аскетизма первых христиан, несмотря на внешнее сходство с ним. Оба проповедовали суетность, даже предосудительность радостей жизни и всяких наслаждений, но в то время как аскетизм первых христиан соединялся с тупою неподвижностью, пуританизм времен Реформации, напротив, отличался неустанным и рассудительным трудолюбием своих последователей. Этот трудолюбивый пуританизм, разумеется, не мог бы теперь, в эпоху высокого развития в крупной промышленности капитализма, поднять до удовлетворительного положения массу рабочих, крестьян и мелкую буржуазию. Но тогда, когда только начинался переход от натурального хозяйства ко всеобщему, отчасти уже капиталистическому товарному производству, а местами встречалось еще простое товарное производство, — тогда пуританизм был в высшей степени действенным средством для превращения мелких буржуа в капиталистов, тем более действенным, чем сильнее масса народа сохраняла еще наивную жизнерадостность, обыкновенно связанную с натуральным хозяйством, в котором производят не для продажи и накопления, а для собственного потребления. Наряду с пуританизмом материальному благосостоянию братьев содействовало и хорошо поставленное всеобщее обучение.
Между тем как благосостояние таборитов, положившее конец их коммунизму, возникло благодаря военной добыче, благосостояние богемских братьев было следствием их прилежания, умеренности, бережливости и смышлености.
Зажиточность братьев вербовала им из самых разнообразных слоев общества многочисленных новых последователей, которые шли к ним из самых мирских побуждений. Но с увеличением благосостояния многие из важнейших членов секты стали находить строгую дисциплину все более стеснительною. Дисциплина эта не допускала в интересах равенства, чтобы один был богаче других, она запрещала также увеличение имущества посредством прибыльных операций — торговли и ростовщичества. С увеличением благосостояния начали возникать столкновения по имущественным делам, процессы стали необходимыми и для охраны имущества. Явилась нужда в государственной власти.
Таким образом, между братьями начало возникать мало–помалу более умеренное направление, которое еще не отваживалось отвергнуть первоначальные установления, но стремилось к тому, чтобы установления эти были понимаемы как идеалы высшего, исключительного благочестия, а не как общеобязательные правовые нормы.
Разлад между обоими направлениями обнаружился впервые (в конце 1470 г.), когда двое баронов и несколько рыцарей стали добиваться принятия в братство. Последователи крайнего направления хотели принять их лишь в том случае, если они откажутся от своего имущества и общественного положения; более же умеренные желали оставить им все это. Но на этот раз еще победили первые, и из желающих вступить в число братьев допущены были только те, которые выполнили все требования устава общины.
Но в 1480 г. мы уже находим результаты влияния умеренного направления: принят был ученый по имениЛука,за ним последовали другие. Принятие их было победой умеренного направления; ученый же элемент, со своей стороны, только усилил его. Крайние с ткачом Грегором из Вотица во главе напрасно боролись и словом, и письмом против все распространявшегося индифферентизма. На конгрессе или соборе вБрандейсена Адлере (1491) победило умеренное направление. Было решено, что люди богатые и высокопоставленные впредь могут быть принимаемы без отказа с их стороны от имущества и положения. Им только ставилось на вид, что они, не отказываясь от имущества, легко могут лишиться спасения души. Таким образом, требование равенства если не устранялось совершенно, то во всяком случае перешло в область благочестивых мечтаний.
Подобным же образом смиренные братья сумели открыть себе путь к участию в управлении государством. Они постановили на том же конгрессе: «Если по повелению светской власти один из братьев должен будет принять звание судьи, присяжного или цехового мастера, или должен будет отправиться на войну, или вместе с другими ему придется дать согласие на пытку и казнь какого–нибудь преступника, — то мы объявляем, что человек раскаявшийся не должен стремиться к этим вещам добровольно, но должен стараться избегать их. Если же он не сможет отделаться от них ни усиленными просьбами, ни другим каким–либо способом, тоследует подчиниться власти».А засим братьям было разрешено не только принимать участие в управлении государством, занимать должности чиновников и вести войну, если они будут принуждены к этому, — нет, они имели право впредь и сами призывать власть в лице судьи, могли получать прибыль, заниматься торговлей, содержать харчевни, разумеется, такжелишь в случае необходимости.
Представители крайнего направления пришли в ярость от этого решения, которое совершенно уничтожало равенство, братство и свободу, существовавшие до тех пор. С помощью энергичной контрагитации они привлекли на свою сторону епископа Матвея из Кунвальда, запугали нерешительных и увлекли их за собою; Матвей собрал по их настоянию новый собор, который уничтожил постановления брандейзского конгресса и объявил безусловное возвращение к старым порядкам.
Но им пришлось торжествовать недолго. Победе крайних помогла не их внутренняя сила, но неожиданность нападения. В 1494 г., на съезде в Рейхенау, они снова остались в меньшинстве и, как сами теперь это поняли, потеряли всякую надежду еще раз провести в общество свои правила. Тогда произошел раскол. Попытка соглашения, сделанная в 1496 г., повела лишь к взаимным нареканиям и к обострению вражды.
Крайние назывались меньшей партией. Она была незначительна по числу; присоединились к ней только люди неразвитые — крестьяне и ремесленники, и она стоялавпротиворечии с потребностями общественного развития. Вследствие этого она стала приходить в упадок, а когда в 1527 г. несколько членов секты были сожжены в Праге, исчезла совершенно.
Умеренное направление, напротив, усиленное богатыми и влиятельными людьми, стало быстро возрастать, пользуясь разрешением участвовать в управлении государством и направлять его сообразно своим нуждам, а также благодаря организации своей, соответствующей потребностям общественного развития. В 1500 г. умеренные имели уже 200 церквей; в течение XVI в. они сделались могучим политическим и экономическим фактором в Богемии. Как много последователей их было среди дворян, доказывает, между прочим, одно прошение, посланное в 1575 г. королю дворянами — членами братской общины; оно подписано 17 баронами и 141 рыцарем.
Исчезли все установления богемских братьев, напоминающие первоначальный коммунизм; из их литературы, как мы уже указывали, старательно выброшены все коммунистические традиции. Братья открыли богатым доступ в общину, а с другой стороны, дело дошло до того, что среди них оказались нищие. Церковный устав 1609 г. гласит:«Насколько возможно,мы удерживаем своих людей от нищенства». Непременная обязанность помогать друг другу не существовала более.
«Богемские пуритане, — говорит Гиндели (1. с., II, стр. 312), — вернее, богемские фанатики, склонявшиеся скорее к Петру Хельчицкому, чем к Гусу, проповедовавшие Павлово учение о безбрачии, не признававшие присяги, не занимавшие должностей, не терпевшие роскоши и богатства, не занимавшиеся ростовщичеством и отрицавшие войну, — люди эти сделались теперь очень зажиточными капиталистами, почтенными отцами семейств, ловкими дельцами, приличными бургомистрами и присяжными, талантливыми генералами и государственными деятелями».
Успехи их продолжались до самой Тридцатилетней войны, до битвы у Белой горы в 1620 г. Битва эта положила конец продолжительной борьбе между богемским дворянством и абсолютизмом Габсбургов, занимавших богемский престол с 1526 г.; она привела к полному истреблению дворян, конфискации их имущества и разделу его между иезуитами и креатурами двора. Она же принесла гибель и богемским братьям. С трудом лишь удерживались там и сям их рассеянные остатки, которые нашли, наконец, в 1722 г. убежище у благочестивого графа Цинцендорфа в его саксонских владениях в Гернгуте.
Но гернгутеры не обладали ни коммунистическим энтузиазмом крайнего направления братьев, ни знанием жизни умеренных. Бедные, убитые горем крестьяне и ремесленники, избегнувшие преследования лишь потому, что жили в отдаленнейших заброшенных углах, немногое сумели сохранить от сущности братской общины.
В XVI в. богемские братья перестали играть роль в истории социализма; в XVII же веке прекратилось их значение и для истории вообще.
Глава 8. Немецкая реформация и Томас Мюнцер
I. Немецкая реформация
Эней Сильвий Пикколомини, уже цитированный нами раньше, был сначала передовым бойцом за церковную реформу, но потом заключил с римским папою мир,внаграду за что и получилв1456 г. кардинальскую шапку[202]. Мартин Майер, родом из Гейдельберга, канцлер майнцского архиепископа Дитриха Эрбаха, обратился к новоиспеченному кардиналу с письмом, в котором, между прочим, говорилось следующее: «Изобретена тысяча способов (они отчасти перечислены перед этим), с помощью которых престол римский незаметно забирает у нас, как у варваров, золото. Вследствие этого нация наша, прежде так доблестно завоевавшая своею храбростью и кровью Римское государство и бывшая властительницей и королевой мира, теперь впала в бедность, сделалась чужой прислужницей и данницей и, пресмыкаясь в прахе уже многие годы, оплакивает свои несчастия и бедность. Но теперь князья наши пробудились от сна, начали обсуждать, нельзя ли помочь этому горю, и решили окончательно стряхнуть иго и добиться прежней свободы. И для Римской курии будет немалым бедствием, если князья Римской империи осуществят то, что задумали»[203].
Эней Сильвий счел необходимым написать для опровержения Майера целую книгу о положении Германии; книга эта появилась в 1458 г., незадолго до избрания его папой[204]. «Нищ духом, — заявляет он там, — человек, который утверждает, что Германия обнищала». Он старается доказать это, ссылаясь наторговлюигорное дело,процветавшие тогда в Германии и приносившие большие доходы. «Если правда, — восклицает он, — что там, где есть купцы, можно найти и богатства, то надо признать, что немцы — богатейшая нация, так как большая часть их в погоне за торговой прибылью рыскают далеко по чужим странам… Не следует забывать золотых и серебряных рудников, которые раньше были неизвестны, а теперь открыты у вас. В Богемии Куттенберг, в Саксонии Ранкберг, в Мейсене Фрейберг на головокружительных высотах имеют неисчерпаемые залежи серебра». Затем он указывает на золотые и серебряные рудники в долинах Инна и Энса, на отмывку золота по Рейну и в Богемии и, наконец, спрашивает: «Есть ли у вас где–нибудь гостиница, в которой пили бы не из серебряной посуды? Какая женщина не только среди знатных, но и среди плебеев не щеголяет золотыми украшениями? Надо ли мне указывать на шейные цепи рыцарей и выкованные из чистого золота уздечки их коней, на шпоры и ножны мечей, усеянные драгоценными камнями, на перстни и перевязи, на панцири и шлемы, сияющие золотом? Как прекрасна там церковная утварь, как много реликвий, оправленных в золото и жемчуг, как богаты убранство алтарей и одежды священнослужителей!».
Итак, Германия находится в таком положении, что может платить дань римскому престолу; и что станется с последним, если Германия прекратит свои приношения? Он станет тогда бедным и жалким и не будет в состоянии выполнять свои великие обязанности; незначительных и необеспеченных доходов с церковной области не может хватать на это. Без богатства нельзя быть интеллигентным и пользоваться общим уважением. Священнослужители были богаты при всяком социальном строе (in omni lege).
Нельзя себе представить большего противоречия между двумя сочинениями. Можно бы, пожалуй, сказать, что если одно из них правда, то другое ложь. Тем не менее верны оба, хотя и не лишены преувеличений. Каждое в отдельности дает лишь неполную картину положения Германии во второй половине XV в. Именно потому оба они и справедливы, что стоятвнепримиримом противоречии друг с другом, ибо противоречие это верно отражает в себе существовавшее тогда великое противоречие во всем, и это противоречие именно потому, что было непримиримо, могло быть уничтожено лишь борьбою между двумя направлениями и победою одного над другим.
Письмо Майера и возражения Энея Сильвия обнаруживают нам с чрезвычайной ясностью главный пункт, около которого вращалась вся реформация, если освободить ее от массы теологических споров о предопределении, причастии и т. д., которую позже нагромоздили на нее церковные реформаторы различных партий.
Эней Сильвий прав: Германия в XV в. была богата и процветала благодаря своим рудникам и торговле. Прав он был также и в том, что римский престол существовал преимущественно на доходы из Германии, так как прочие большие культурные нации Европы в значительной степени освободились уже тогда от поборов папы. Тем сильнее Римская курия изощряла свои эксплуататорские способности на Германии и тем упорнее отказывала она ей во всякой, хотя бы самой незначительной уступке. Смягчения папских поборов нечего было ожидать. Германия должна была либо терпеть беспрекословно, либо окончательно порвать с Римом.
Мысль о последнем исходе укреплялась все более, потому что Мартин Майер был также прав. Как ни возрастало богатство Германии, папские поборы все же составляли для нее чрезвычайно тяжелое бремя и служили помехой ее экономическому развитию.
Германии вредило уже одно то обстоятельство, что она должна была нести бремя, от которого были свободны остальные культурные нации. Во Франции, Англии и Испании Церковь, правда, также обирала народ, но там значительная часть ее доходов оставалась в стране, доставалась господствующим классам, которые владели всеми выгодными духовными местами, частью через членов своих семейств, частью через избранников и прихвостней из других классов. В Германии, напротив, многие духовные должности доставались иностранцам, избранникам папы, а не немецких князей; все доходные духовные должности сделались здесь предметом торговли; папа продавал их тому, кто давал больше[205]. Поэтому громадные суммы из года в год посылались в Рим и ускользали из рук крупных эксплуататоров Германии — ее князей и негоциантов. Как ни велики были доходы от торговли и горного дела, как ни быстро росло богатство Германии, потребность в деньгах и жадность эксплуататоров к ним возрастала еще быстрее.
Товарное производство и товарный обмен, т. е. денежное хозяйство, приобрели в Германии в XV столетии уже значительное распространение. Производство для собственного потребления — натуральное хозяйство какисключительная формапроизводства — быстро приходило в упадок даже в деревнях. Потребность в деньгах всюду увеличивалась; более же всего она возросла у господствующих классов; произошло это не только потому, что образ жизни их чрезвычайно быстро достиг непомерной роскоши, но и потому, что у них являлись потребности, которые можно было удовлетворить лишь с помощью денег. Абсолютизм, тогда еще только развивавшийся, нуждался в деньгах, чтобы платить своим наемным войскам и чиновникам, чтобы привлекать к своему двору и подчинять себе самостоятельных дворян, и наконец, ему нужны были деньги для подкупа людей своего противника. Приходилось изыскивать доходы, обирать дочиста крестьян и горожан и выжимать из них все, что только можно было выжать. Но постоянных доходов хватало лишь отчасти, и вот начинали делать долги, которые вызывали только новые расходы на уплату процентов.
Несмотря на все поборы и займы, лишь немногие князья справлялись со своими финансами, и все они почувствовали — а вместе с ними и подданные их, на которых лежали эти и еще иные тяготы, — что они стали беднеть, несмотря на возрастающее богатство Германии, и что нельзя спокойно смотреть, как папа ни за что ни про что собирает сливки, а им оставляет лишь снятое молоко.
Но освободиться от папской эксплуатации было вовсе не так легко. Правда, от римского господства страдала наравне с князьями, даже гораздо больше их, вся масса народа: страдали низшие классы, крестьяне, городской пролетариат, буржуазия и мелкое дворянство. Еще до Виклефа и Гуса, при Людовике Баварском, они обнаруживали склонность начать борьбу с курией. Но не менее страдали они и от возрастающей эксплуатации со стороны высшего дворянства, крупных негоциантов и князей; пример же Англии, равно как и Богемии, ясно показал, как опасно для этих классов пытаться уничтожить один из великих авторитетов общества. Подобно тому как революционные войны Франции конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века вызвали в Европе период реакции и надолго отняли у повсеместно усиливающейся буржуазии охоту бороться революционным способом в союзе с мелкими собственниками и пролетариатом, против абсолютизма правителей и аристократических землевладельцев — так же точно и Гуситские войны породили период реакции не только в Богемии, но и в Германии, и потому нужно было много времени, чтобы идея освобождения от Рима приобрела особые симпатии среди правящих классов империи.
К этому присоединилось еще и то обстоятельство, что союз императора с папой, заключенный Люксембургами при Карле IV и Сигизмунде, продолжался и при занявших их место на престоле Габсбургах. К причинам, сделавшим Люксембургов друзьями папства, при Габсбургах присоединился еще страх перед турками, которые уже угрожали их стране и от которых, казалось, можно было избавиться только с помощью организованного папою крестового похода.
Вялый Фридрих III был во всех серьезных вопросах церковной политики лишь орудием хитрого ренегата Энея Сильвия; Максимилиан, «последний рыцарь», этот педантичный романтик на троне, показал себя в высшей степени слабым и нерешительным. Однако насколько тесно связанными казались ему интересы императора и папы, можно видеть из того, что он составил план увенчать одну и ту же голову и императорской короной, и папской тиарою. Карл V энергично боролся против папы, когда тот начинал препятствовать его планам, касавшимся Австрии; он не побоялся послать своих ландскнехтов в самый Рим, чтобы разграбить его, и все–таки он энергично выступал на защиту папского авторитета в Германии — настолько энергично, насколько мог это сделать германский император.
Если ко всему этому прибавить ужасную раздробленность Германии, которая хоть и низводила власть императора до минимума, но в то же время очень затрудняла объединение противников его и папы для дружного движения вперед, то станет вполне понятно, почему реформация в Германии началась лишь сто лет спустя после начала Гуситских войн.
Между тем развитие страны подвинулось во всех отношениях далеко вперед. Как значительно усовершенствовались средства духовной и военной борьбы! Было изобретено книгопечатание и усовершенствована артиллерия; средства сообщения, особенно сообщения морем, были очень развиты; незадолго до реформации впервые отважные мореплаватели переплыли Атлантический океан прямо поперек[206].
Поводом для этих путешествий послужило в XV столетии нашествие турок и других народов Центральной Азии, закрывших древние торговые пути на восток. Благодаря высоте, на которой стояло в то время европейское искусство мореплавания, закрытие путей вызвало не прекращение торговли Европы с Восточной Азией, а попытки отыскать новые пути в Индию — с одной стороны вдоль берегов Африки, с другой — через океан. Наступила эпоха открытий, и именно тогда современная колониальная политика получила свое начало.
Это не только чрезвычайно расширило кругозор всего человечества и вызвало полную революцию в области человеческогознания;этим была также подготовлена революцияэкономическая.Хозяйственный центр тяжести Европы переместился от бассейна Средиземного моря на берега Атлантического океана. Экономическое развитие Италии и Восточной Европы было приостановлено и задержано, развитие же Западной Европы подвинуто вперед внезапным могучим толчком. Существующие противоречия как между классами, так и между отдельными государствами обострились и были доведены до крайности, возникли новые; все страсти, присущие новой капиталистической форме приобретения, разгорелись и начали действовать со всею силой и неосмотрительностью, свойственными только что пережитым варварским Средним векам.
Все традиционные социальные и политические отношения рушились, традиционная мораль оказалась несостоятельною. В продолжение столетия Европу потрясали ужаснейшие войны, в которых справляли свои отвратительные оргии алчность, кровожадность и неистовство отчаяния. Кто не знает Варфоломеевской ночи, кто не знает, как свирепствовали герои Тридцатилетней войны в Германии, Альба в Нидерландах, Кромвель в Ирландии, не говоря уже об ужасах современной им колониальной политики!
Этот гигантский переворот, величайший, какой только довелось Европе пережить со времени Великого переселения народов, лишь отчасти закончился (за исключением Англии) Вестфальским миром в 1648 г. Переворот этот начался германской реформацией, которая взволновала всю Европу и до самой середины XVII в. давала борющимся аргументы и девизы, так что поверхностный наблюдатель может подумать, будто во всех этих войнах дело идет лишь о вопросах религии. И действительно, войны эти носят название религиозных.
Ввиду всего этого не удивительно, что по своему всемирно–историческому значению немецкое реформационное движение превзошло все предыдущие движения такого же рода, что оно стало реформацией в обширном смысле слова и что немцы, несмотря на то что так поздно последовали за другими культурными нациями Европы в их борьбе против Рима, могли считаться народом, призванным освободить духовную жизнь от насилия и гнета.
II. Мартин Лютер
Человек, которому суждено было бросить в пороховую бочку искру, зажегшую грандиозный всемирный пожар; человек, который сделался, по–видимому, главным виновником всех этих переворотов и которого одни боготворили, а другие предавали проклятию, был августинский монахМартин Лютер.
Он очутился в центре движения не благодаря превосходству своего ума или оригинальному и смелому образу мыслей; в этом отношении многие из современников далеко превосходили его. Во Франции, Италии и даже в самой Германии многие представители высших классов уже дошли не только до полного освобождения от форм религиозного мышления, но даже до осмеяния его; произошло это благодаря влиянию так называемого гуманизма, появившегося впервые в Италии в XIV столетии и находившегося в связи с античным миросозерцанием, возрождение которого в известном смысле он представлял. В Германии особенно замечательны младшие эрфуртские гуманисты во главе с Муцианом, который противопоставил Церкви науку и отрицал Божественность Христа. Лютер вступил в этот кружок гуманистов в бытность свою студентом в Эрфурте (1501). Но, по–видимому, его больше привлекала их веселая жизнь, нежели дух их учения, так как дух этот ничем не обнаружился впоследствии, когда за весельем наступило похмелье и Мартин решил поступить в монастырь (1505).
Но и среди оставшихся верными учению Христову находилось много таких, которые в существенных пунктах эмансипировались от учения католической церкви. Из таких мы укажем на Иоганна фон Везеля, профессора Эрфуртского университета, умершего в 1481 г., за два года до рождения Лютера. С какой энергией бранил он папу, эту «облеченную в пурпур обезьяну», нападал на учение об отпущении и на почитание икон, на исповедь и причастие, на обряд соборования и посты! «Если даже св. Петр и установил посты, — говорил он однажды в своей проповеди, — то разве для того только, чтобы выгоднее продавать свою рыбу».
Ульман, из книги которого (Reformatoren vor der Reformation, I, стр. 333) мы взяли эту цитату, очень подробно говорит об Иоганне Везеле. «Имели ли влияние на развитие убеждений Лютера, — говорит он, — сочинения и учение Везеля об ощущениях, трудно сказать с уверенностью. Это возможно, даже вполне вероятно, так как Лютер изучал в Эрфурте сочинения Везеля; кроме того, независимо от этих сочинений учение Везеля несомненно сохранилось и в традициях университета. При всем том, однако, Везель в своем сочинении против отпущения грехов ушел гораздо дальше в смысле теоретической обоснованности, чем Лютер в период выпуска своих тезисов; полемика Везеля была яснее, сознательнее, разностороннее, она была направлена против всего учреждения и его основ; полемика же Лютера, хоть и сильная, глубокая и смелая, обнаруживала в то же время недостаточную еще ясность понимания и направлялась больше на временные недостатки» (1. с., I, стр. 307).
Лютер, с 1508 г. профессор теологии в Виттенберге и городской священник там же с 1515 г., был возмущен торговлей индульгенциями, которую ввел около 1517 г. в Саксонии Тецель с целью перемещения денег из карманов простаков, которые никогда не переводились, в бездонную сокровищницу папы Льва X. Возмущенный, подобно многим другим, Лютер решился выступить против этой торговли. Форма, в которой он это сделал, не представляла ничего необычайного, он прибил, как это обыкновенно делали тогда профессора университета, 95 тезисов (положений) относительно отпущения к дверям одной виттенбергской церкви (31 октября 1517 г.) и вызывался вести по поводу их диспут. Содержание этих тезисов не заключало в себе ничего революционного; они касались только пунктов, относительно которых в самой Церкви до тех пор не было установлено единства. Затронуть самую сущность отпущения, как сделал это Везель, ему не приходило и в голову. 71–й тезис гласил следующее: «Да будет проклят тот, кто говорит против истинности папского отпущения». Сам Лютер говорит о себе позже: «Когда я начал дело против торговли отпущением, то был так погружен в папское учение, так полон им, что с великим усердием готов был, если бы это было в моих силах, убить всех тех, кто не захотел бы повиноваться папе, или по меньшей мере с удовольствием помог бы убивать их».
Спор Лютера с Тецелем был, как справедливо замечают их современники, просто перебранкой монахов, но в этой перебранке дело шло не о догматах, а о деньгах — пункте, в котором курия бывала всегда особенно щекотлива. Притом же спор разразился в крайне беспокойное, критическое время; вся Германия была тогда исполнена жаждою борьбы с папою и его Церковью. Среди германских «стрел против мошенников», как выражаетсяГуттен,жужжавших в уши попов, самыми сильными и действенными были «Письма неизвестных людей»[207], целый ряд писем, выпущенных в период 1515–1517 гг. друзьями Муциана, именно Кротоном Рубианом и Гуттеном; это были сатиры и карикатуры, «изображавшие последователей церковной науки в виде толпы идиотов и негодяев» (Bezold).
Торговля индульгенциями вызвала повсюду в Германии энергичные протесты; ввиду этого курии было вдвойне неприятно, что в лоне самой Церкви нашелся человек, профессор теологии, возбудивший спор по поводу такого деликатного вопроса, как отпущение. Немного погодя она и сама вмешалась в спор, чтобы водворить спокойствие, но этим только достигла как раз обратного тому, на что рассчитывала. При этом обнаружилось, насколько уже бессильной сделалась Церковь в Германии; ей не удалось заставить духовное и светское начальство Лютера приказать ему замолчать; напротив, вмешательство папы повело лишь к тому, что теперь все многочисленные враги папства обратили внимание на Лютера, соединились вокруг него и выдвинули его вперед. Благодаря тому что поединок между Лютером и Тецелем превратился в поединок между Лютером и папою, он превратился также и в поединок между этим последним и германским народом.
И друзья, и враги Лютера толкали его к разрыву с папством без всякой инициативы со стороны его самого. Если он в 1514 г. проклинал то, чему еще в 1518 г. поклонялся, то это явилось не результатом лучшего понимания дела, но результатом воздействия чисто внешних влияний, которым он совершенно подчинился.
Изрекающая проклятие булла, изданная папою против Лютера в 1520 г., была лишь ударом по воздуху; в Германии она только увеличила популярность Лютера и заставила его идти дальше по раз избранной дороге.
Вновь избранный император Карл V, который наследовал в 1519 г. Максимилиану, призвал Лютера в Вормс на сейм (1521) в надежде, что ему удастся запугать строптивого профессора и заставить его замолчать.
Пребывание Лютера в Вормсе сравнивают иногда с пребыванием Гуса в Констанце. Но положение в данном случае было совсем иное. Гус должен был оставить отечество, чтобы предстать перед церковным собором, перед собранием своих заклятых врагов; Лютер же должен был явиться на германском сейме, представители которого в большинстве настроены были в его пользу. Совершенно справедливо, что он держался там очень смело, но он сжег свои корабли и не мог уже отступить, не обнаружив малодушия и трусости. Сказанные им в Вормсе слова «…я здесь потому, что не мог поступить иначе; Боже, помоги мне. Аминь» доказывают, быть может, не столько мужество, сколько ум Лютера. Покорившись, он все равно не успокоил бы своих врагов, друзей же восстановил бы против себя.
Покорность угрожала ему большею опасностью, чем стойкость. Лютер был уверен, что князья и рыцари в Вормсе не дадут его в обиду, и действительно, он уехал с сейма целым и невредимым.
Мюнцер впоследствии смеялся над Лютером за то, что он так важничал своим геройством в Вормсе. «Твоя невообразимо глупая похвальба своим геройским поведением в Вормсе просто уморительна, благодари немецкое дворянство, которое ты помазал медом по губам, так как оно мечтало, что проповедью своею ты доставишь емубогемские подарки[208],монастыри и их имения, которые теперь ты обещаешь князьям.Если бы в Вормсе ты смел колебаться, то дворяне скорей закололи бы тебя, чем выпустили невредимым;это знает всякий»[209].
Не выдающийся ум и не выдающаяся отвага сделали Лютера центром реформационного движения. Лютер выдается не какмыслитель,не какмученик,но какагитатор,благодаря соединению в нем таких качеств, которые, соединенные в одном человеке, встречаются очень редко.
Будучи доктором и профессором, он в то же время не забывал своего крестьянского происхождения; будучи ученым, он понимал нужды, чувства и мысли низших классов народа и владел их речью так, как никто из его современников и лишь немногие после него. Искусный полемист, подобно Лессингу, он обладал редким искусством увлекать массы и в то же время внушать уважение правящим классам; в этом он сходен с Лассалем, с которым в других отношениях имеет, впрочем, мало общего.
Этим свойством до него не обладал ни один противник папства в Германии. Каждый из них, хоть и не всегда преднамеренно, обращался только к одному какому–нибудь классу. Одни обращались к низшим классам, как автор книги «Reformation Kaiser Sigismund’s», которая представляет «первое революционное сочинение на немецком языке» (Bezold). Таких высшие классы начинали подозревать — и с полным правом — в таборитских тенденциях. Правители не только относились к ним отрицательно, но часто прямо преследовали их. А представители высших классов, восставшие против владычества папы, писали не для массы народа. Таков, например,Георг фон Геймбург,бывший около середины XV в. синдиком города Нюрнберга, этот «буржуазный Лютер до Лютера» (Ульман), который в целом ряде настолько же резких, насколько и ученых сочинений в период 1440–1465 гг. решительно нападал на папство. Преданный проклятию, оставленный нюрнбержцами и прежними защитниками, он должен был бежать в Богемию к Подебраду. После смерти последнего (1471) он отправился в Саксонию, где и окончил в 1472 г. свою бурную жизнь.
Будучи отважным и искусным бойцом, он все–таки не затронул народных масс, так как писал не для них.
Все сказанное можно отнести и кГуттену.Он также обращался сначала лишь к высшим классам. Даже когда лютеранское движение охватило всю Германию и Гуттен счел необходимым выпустить послание к немцамвсех сословий[210](конец сентября 1520 г.), он написал это послание по–латыни и ссылался на то, что всегда до сих пор писал по–латыни «для того, чтобы предостеречь сановников Церкви, как бы с глазу на глаз,а не привлекать к участию в этом весь простой народ».
Правда, вслед за этим, в декабре того же года, он был вынужден апеллировать к тому же «простому народу», чтобы привлечь его силы к своему делу. Следующее его сочинение, «Жалобы и увещание против неописуемых насилий папы и против бездушного духовенства», появилось уже на немецком языке.
Он говорит в этом сочинении, написанном в стихах:
«Latein ich vor geschrieben hab,
Das war eim Jeden nit bekannt;
Jetzt schrei ich an das Vaterland,
Teutsch Nation in ihrer Sprach,
Zu bringen diesen Ringen Dach».
(«Прежде я писал по–латыни, что не всякому было понятно; теперь я взываю к отечеству, к тевтонской нации на ее языке, чтобы она отмстила за все».)
Но как писатель Гуттен ниже Лютера, который начал свою агитацию на немецком языке еще раньше его, именно в своих посланиях «к христианскому дворянству германской нации» и вел эту агитацию гораздо успешнее Гуттена.
Ученость и сильный, увлекательный национальный дух усиливались у Лютера еще такими свойствами, сочетание которых встречается в одном лице еще реже, — тут изворотливость и уменьепридворногоприспособляться наряду с безыскусственной силой и грубостьюкрестьянинасоединились с дикой страстностьюфанатика,способного по временам переходить в слепое бешенство.
В пылу борьбы с Римом Лютер доходил до крайностей. Он охотно принимал помощь всех революционеров, предлагавших ее ему, легко подделывался под их тон. В вышеупомянутом послании к христианскому дворянству германской нации он проповедует прямо революцию. Он вступается за рыцарей и крестьян, клеймит названиемграбителейне только высших сановников, но и купцов; он требует организации демократической церковной общины.
И революция эта должна была совершиться насильственным способом. Одновременно с посланием к немецкому дворянству Лютер издал со своими примечаниями направленное против него самого сочинение Сильвестра Пририаса «Ueber das unfehlbare päpstliche Lehramt». Там он говорит в послесловии: «Если неистовство римлян будет продолжаться, то, мне кажется, остается только одно средство спасения: пусть император, короли и князья ополчатся соружием в руках,чтобы напасть на эту язву земного шара и решить дело не словами только, но с помощью железа. Если воров мы казним виселицей, убийц — мечом, еретиков — огнем, то отчего мы тем более не устремим всех сил против этих проповедников погибели, против кардиналов, как и всей этой язвы римского содома, которая постоянно губит Церковь Божию;почему не омоем мы наших рук в крови их!»
Он нападал даже на князей, если те не плясали под его дудку, и мы никому не посоветовали бы выражаться теперь о существующих немецких правителях так, как выражался «милый человек божий» (Лютер). Императора он открыто называл тираном, о герцоге Георге Саксонском он просто говорил как «о дрезденской свинье». «Если князья будут продолжать слушаться этой глупой башки герцога Георга, — писал он однажды, — то я очень боюсь, что вспыхнет мятеж, который во всей Германии уничтожит князей и магистраты и захватит с ними все духовенство. Таковым именно кажется мне положение вещей. Народ повсюду возбужден и имеет глаза, чтобы видеть; он хочет и может не подчиниться насилию. А Господь скрывает от глаз князей всю угрожающую опасность, и благодаря слепоте их и творимым ими насилиям мне кажется, будто я уже вижу Германию плавающею в крови». Но ему нечего бояться; гибель грозит не ему, а князьям.
В 1523 г., когда Зикинген уже восстал против князей и угрожало общее восстание, Лютер 1 января выпустил сочинение «Von weltlicher Obrigkeit, wie weit man ihr Gehorsam schuldig sei» («О светской власти и до какого предела следует ей повиноваться»), направленное против католических не только духовных, но и светских князей. «Всемогущий Бог, — пишет он там, — лишил рассудка наших князей, так что они думают, будто могут поступать со своими подданными и распоряжаться ими, как им вздумается. Бог помрачил их рассудок и хочет положить им предел, равно как и духовным дворянам. Они ничего не способны более делать, как только приобретать деньги гнусными средствами и налагать пошлины и подати одну за другою; у них при том же нельзя найти ни права, ни справедливости, поступают они хуже всяких воров и мошенников, и светская власть их пришла уже в такой же глубокий упадок, как и власть духовных тиранов». От начала мира, как полагал он, умный князь бывал очень редким явлением, но еще более редким являлся князь набожный,«обыкновенно это величайшие на свете дураки и злейшие негодяи».«Никто не может, не желает и не станет терпеть долее вашу тиранию, ваш произвол. Знайте, дорогие князья и господа, что Бог не желает больше, чтобы все шло по–прежнему. Мир теперь не тот уже, что был прежде, когда вы охотились за своими людьми и преследовали их, как диких зверей».
Мы передали эти места так подробно не только для характеристики Лютера. Как раз теперь, когда столпы лютеранских церквей громче всех других вопят о необходимости закона против социалистов, необходимости, вызванной «безмерной резкостью и грубостью социал–демократической агитации», нам кажется уместным указать, каким языком безнаказанно мог говорить человек, учение которого сделалось одной из опор современного общества[211].
Но, говоря такие речи, Лютер очень остерегался действовать сообразно им; при всем своем революционном настроении он не переходил границ, за которыми лишился бы милости своего господина и защитника, курфюрстаФридриха Саксонского.Когда реформация пошла дальше, когда в национальной борьбе против Рима в Германии точно так же, как раньше в Англии и Богемии, выступили классовые интересы и классовые противоречия и началась гражданская война, в которой могла победить лишь одна из сторон, тогда Лютер не оказался Катоном; он встал на сторону победителей, а перед тем как можно долее угождал обеим сторонам. В период 1517–1522 гг. он принимал помощь всех демократически революционных элементов и заигрывал с ними со всеми, но потом, в 1523–1525 гг., покинул и предал их одних за другими — сначала рыцарскую оппозицию, предводительствуемую Зикингеном и Гуттеном, затем, во время Великой крестьянской войны, крестьянскую и мещанскую оппозиции.
Однако люди, утверждающие, что его измена послужила причиной поражения тех и других, заходят слишком далеко. Ни один человек в отдельности, как бы силен он ни был, не может устраивать отношения классов по своему желанию. Элементы демократической оппозиции, потерпевшие в то время неудачу в Германии, потерпели ее уже почти за сто лет перед тем и в Богемии, несмотря на все свои военные успехи; в XVI столетии они пришли в упадок повсюду в Европе.
Лютер не создал успеха делу князей тем, что перешел на их сторону; но перейдя на сторону победителей–князей, он сам явился как бы победителем и получил все награды и почести, какие влечет за собою победа, и лично, еще при жизни, и в памяти потомства. За то же, что он в течение пяти лет в своих пылких речах призывал на помощь всех революционеров, выставляя их дело также и своим, он приобрел любовь и уважение всех порабощенных.
Этой редкой смеси революционной страстности и беззаветности с бесхарактерным оппортунизмом мы можем приписать то, что во время страшной бури, разразившейся над Германией в начале XVI столетия, Лютер долго был самым популярным и сильным человеком, являясь, при поверхностном взгляде, творцом и руководителем всего движения. Однако роль эту он играл не только благодаряличнымкачествам, но также, вероятно, в гораздо большей степени благодаря положению страны, правитель которой ему покровительствовал.
III. Саксонские горные промыслы
При изложении причин таборитского движения мы видели, какое значение придали Богемии в XIV в. ее серебряные рудники, как, благодаря им, обострились социальные противоречия и как усилились сама страна и ее властители. В XV в. производительность богемских рудников упала, зато тогда же стали быстро развиваться рудники саксонские, именно в Мейсене и Тюрингене. Серебряные богатства Фрейберга известны были уже с 1171 г., и фрейбергское горное право легло в основу горного права для всей Германии. Однако к концу XV в. его опередилШнееберг,где в 1471 г. были открыты новые рудные месторождения, сделавшие его на некоторое время богатейшим из всех германских серебряных рудников. В 1492 г. принялись за разработкуШрекенгитейна,и в 1496 г. положено было основание горному городуАннабергу.В 1516 г. началось развитееиоахимстальского —наполовину богемского, наполовину саксонского — рудника, а в 1519 г. —Мариенберга.
В Тюрингене самым значительным был мансфельдский рудник. Открытый в XII в., он доставлял кроме меди золото и серебро. Мансфельдская медная руда перевозилась даже в Венецию, так как там лучше, чем в Германии, умели отделять от меди золото.
Быстро растущее обилие благородных металлов вызвало в саксонских городах товарное производство и товарный обмен.Эрфуртсделался богатым сильным городом и служил складочным местом для торговли с Югом (Венецией);Галлеи позжеЛейпцигсделались складочными местами для торговли с Севером. В том и другом направлении торговля развивалась очень быстро. Торговый путь из Саксонии в Италию шел через Нюрнберг и Аугсбург и сильно содействовал той большой роли, которую эти города играли в XIV–XVI столетиях.
Вместе с торговлей начала также развиваться и промышленность;ввышеназванных городах процветали искусства и ремесла.
Но саксонские горные промыслы сильно повлияли не только на городскую жизнь; едва ли не больше сказалось влияние их на деревне.
Потреблениедеревав горном деле очень велико, частью в видестроевого лесадля обшивки шахт, для прокладки рельсовых путей (с деревянными рельсами, как мы это видим в книге Агриколы «О горном деле») и т. д., отчасти же и даже главным образом в видедровдля плавления руды. Первоначально для удовлетворения потребности в дровах и угле хватало лесов того округа, в пределах которого находился рудник, но чем более расширялись рудники, тем дальше приходилось выходить за пределы марки для удовлетворения потребности в дереве, тем больше дерева надо былопокупать.Отделение горного промысла от марки сделало необходимой вполне правильную торговлю деревом. Мы знаем, что в Саксонии в начале XVI в. она была очень развита и служила объектом многочисленных торговых договоров.
Так, например, относительно мансфельдского рудника мы знаем: «В 1510 г. графы Мансфельдские и граф Бото Штольбергский договорились между собой относительно угля (древесного) и сплавного леса, что граф Штольбергский и его подданные не должны брать за уголь цены выше следующей: для надобности рудника Геркштадта и Мансфельда следовало считать и выдавать за гульден 9 кюбелей, а для рудника Эйслебена — по 8 кюбелей»[212].
Горные округа нуждались также и в других продуктах деревни. Округа эти находились обыкновенно в неплодородных, высоко расположенных местностях, где производилось слишком мало хлеба, чтобы прокормить массу людей, группировавшихся вокруг крупных рудников. Рудокопы не могли сами заниматься хлебопашеством, но принуждены были покупать хлеб. Чем сильнее развивалось горное дело, тем более выступала на первый план наряду с торговлей лесом иторговля хлебом.Так, например, она сделалась одним из главных источников дохода дляЦвикау,лежавшего на пути из саксонской низменности в горную страну.
Таким образом, крестьяне и землевладельцы многих местностей Саксонии рано сделались товаропроизводителями. Как только они стали производить на продажу, для них сделалось совершенно безразличным, что именно производить, лишь бы продукт имел сбыт. Продуктом этим мог быть и не один хлеб, для которого рынок был гораздо ограниченнее, чем для другихторговых растений.Нигде в Германии культура их не была так развита, как в Саксонии, именно в Тюрингене. Центральным пунктом возделываемой площади былЭрфурт.
В Эрфурте и в окрестностях его процветало громадное производство аниса, огородной зелени, кориандра, дикого шафрана и вайды. Культура вайды, имевшей тогда то же значение, какое теперь имеет индиго, была там настолько значительна, что иная из окрестных деревень при хорошем урожае продавала вайды в год более чем на 100 000 талеров (по теперешнему счету)[213].
Эрфурт снабжал вайдой и шафраном большую часть красилен Германии[214]. Гота также была обязана большею частью своего богатства торговле сельскохозяйственными продуктами, хлебом, деревом и вайдой[215].
Еще в начале XVII столетия более 300 тюрингенских деревень занималось возделываньем вайды, несмотря на то что конкуренция индиго была тогда уже очень сильна[216].
Возникшие вследствие развития товарного производства противоречия между землевладельцами и крестьянами, о которых мы не раз уже говорили, стали, таким образом, к началу реформации в Саксонии особенно значительными. Необычайно возросли цены на землю, и вследствие этого развилась алчность землевладельцев; явилась система денежного обложения и вызвала жадность к деньгам у князей и землевладельцев; наконец, чрезвычайно усилилась зависимость крестьян от купцов и ростовщиков. Классы эти — капиталисты, князья и землевладельцы — извлекали всю выгоду из хозяйственного развития страны. Благодаря увеличению количества ценных металлов и понижению стоимости их добывания цены на сельскохозяйственные продукты возросли чрезвычайно. «Все люди на земле, — говорит Авентин в своей хронике, — кричат и жалуются, что хлеб, несмотря на обилие, со дня на день все заметнее возрастает в цене; между тем как в городах на рынках и в деревнях крестьян достаточно». В Саксонии, в центре горных промыслов, рост цен был особенно велик; но это не помогало крестьянам. Вгородах жеон возбуждал жесточайшую борьбу из–за заработной платы.
Таким образом, в Саксонии классовые противоречия к началу реформации особенно обостряются подобно тому, как это уже было за сто лет до того в соседней Богемии. Но там горнорабочие представляли из себя ещесилу консервативную.Пролетаризация их только что начиналась; они причислялись к привилегированным классам и, будучи немцами, ввиду общего положения вещей в Богемии, по необходимости должны были защищать традиционный порядок, князя и папу.
С тех пор пролетаризация горнорабочих и эксплуатация их капиталом сделали громадный шаг вперед. В Саксонии горнорабочие не были чужеземцами и не пользовались привилегиями, которым крушение существующего строя могло бы угрожать. Как мы видели во втором отделе этой книги (стр. 94 и след.), они в последнее десятилетие перед реформацией пришли в столкновение с этим строем. Ничуть не желая противодействовать какому–либо революционному движению, они, наоборот, в большинстве готовы были примкнуть к такому движению, если бы оно возникло. И число их, способность к защите, экономическое значение их промысла придавали им силу, с которою должны были считаться политики.
Но самую значительную услугу «горная благодать» оказала наиболее революционному классу того времени — тому, которому в высшей степени благоприятствовали все тенденции времени, — представителямкняжеского абсолютизма.
Обладание золотом и серебром со времени возникновения товарного производства давало чрезвычайную власть; вероятно, власть эта никогда не была значительнее, чем в XVI столетии, когда источники власти, вытекавшие из системы натурального хозяйства, уже сильно иссякли, а способы властвовать с помощью системы кредита не были еще развиты. Поэтому к золоту и серебру стремились тогда все. Но большинство князей с трудом лишь удовлетворяли свои потребности в деньгах посредством пошлин и налогов. В ином положении находились князья, во владениях которых имелись золотые и серебряные рудники.
Без всякого риска, по крайней мере там, где они не сами вели разработку, они приобретали значительные сокровища, так как мастера, разрабатывавшие рудники, должны были дорого платить за право разработки особенно благородных металлов, когда к горной десятине присоединялась и монетная пошлина. К этому часто присоединялись еще и другие налоги на заводы, девятина на штольни и т. д. Мастера, благодаря этому, часто беднели, особенно если были не из крупных, но князья богатели и богатели именно наличными деньгами.
Из всех немецких князей конца XV и начала XVI в. наиболее полную кассу имели саксонские князья. Со времени раздела наследства между двумя братьями, Эрнестом и Альбрехтом (1485), курфюршество саксонское распалось на две части: Эрнест получил главную часть Тюринген, а Альбрехт — Мейсен. Но серебряные рудники в Рудных горах не были разделены; они оставались в общем пользовании царствующих домов, и делились только доходы от них. Благодаря этим доходам саксонские князья играли в XVI в. в Германии выдающуюся роль — первую (после императора).
Остатки императорской власти основывались тогда, главным образом, на нужде в деньгах и на алчности немецких князей, особенно курфюрстов. Эти последние сделались фактически самостоятельными правителями; они терпели императорскую власть главным образом потому, что не желали терять покупателя, которому можно было продать часть своих суверенных прав, в действительности очень незначительную. Ту самую роль, какую некогда играл в эпоху упадка древнеримской республики нищий пролетариат Рима, а затем преторианский сброд, ту же самую роль играли в XV и XVI столетиях курфюрсты. Каждое избрание императора доставляло им хорошую выгоду. Эти благородные господа брали взятку от всех кандидатов и в конце концов отдавали свои голоса заплатившему дороже всех.
Вероятно, самыми бесстыдными были выборы, имевшие целью назначить преемника Максимилиану I, начавшиеся еще при его жизни и длившиеся с 1516 по 1519 г. Те же династии, которые спорили тогда о первенстве в Европе и попеременно делали папство своим орудием, домогались для себя также и императорской короны; это были французские Валуа и Габсбурги, центр могущества которых переместился тогда из Германии вИспанию.
Почти все курфюрсты брали деньги собеихсторон — с Франца Французского и Карла I Испанского. А два Гогенцоллерна, Иоахим Бранденбургский и брат его Альбрехт, архиепископ Майнцский и Магдебургский, выказали такую жадность к деньгам и способность к надувательствам, какую наши «арийцы» приписывают лишь самым подлинным «жидам».
Единственнымкурфюрстом, не бравшим взяток, был курфюрст Фридрих Саксонский (из Эрнестовой линии, которая получила Тюринген). Остальные курфюрсты, соблазняясь сокровищами участника серебряных рудников Мейсена, предлагали императорскую корону ему самому — конечно, за приличное «на чай». Но Фридрих отказался от нее. Он знал, что игра не стоит свеч, и направил выборы в пользу Габсбурга, который, несмотря на его тирольские рудники, расцвет торговли Нидерландов, бывших тогда в руках Габсбургов, и могущество Испании, казался ему менее опасным для самостоятельности немецких князей, чем Франц I, обладавший тогда уже хорошо организованной, сплоченной Францией.
В рассмотрение дальнейших соображений, способствовавших избранию Карла, как, например, опасности нашествия турок и т. д., мы не станем здесь входить.
Благодаря своему богатству и могуществу курфюрст Саксонский сделался творцом королей. Но благодаря тем же обстоятельствам он сделался и центром оппозиции, которую готовили императору и папе немецкие князья, стремящиеся к самостоятельности. В начале реформации Саксония играла в Германии такую же роль, как впоследствии Пруссия.
Основанный Фридрихом в 1502 г.Виттенбергскийуниверситет принял на себя духовное руководство враждебным Риму и дружественным князьям движением. Лютер, с 1508 г. профессор этого университета, подпал под его влияние, в конце концов сделался его оратором и приобрел доверие и покровительство курфюрста. И монарх, во владениях которого никогда не заходило солнце, не смел ничего сделать против Фридриха и должен был предоставить полную свободу ему и его подданным.
Однако Саксония сделалась духовным средоточием не только абсолютистской, одержавшей победу оппозиции Риму, но и демократической, потерпевшей поражение. В Тюрингене целому ряду меньших городов удалось еще сохранить свою государственную самостоятельность, иначе говоря — независимость от княжеской власти; такими городами былиМюльгаузен, Нордгаузени другие.Эрфуртнаходился под верховным покровительством архиепископа Майнцского; но город этот отлично сумел воспользоваться против него саксонскими герцогами. В продолжение всего XV столетия происходили столкновения из–за Эрфурта между архиепископом Майнцским и саксонской династией. Но выгоду из этого спора извлек только город: он избавился от власти архиепископа, не подпав в то же время под власть Саксонии, и мог считать себя имперским городом. Эрфурт был в начале реформации первым по торговле городом Средней Германии, однако скоро уступил свое место начавшему возвышаться Лейпцигу, который еще раньше обогнал старый торговый город Галле. Эрфуртский университет считался в XV в. лучшим в Германии. Он сделался центром германского гуманизма, который присоединился к родственному ему движению Италии и франции и соревновался с ними в талантливом и дерзком осмеянии традиционных верований. Мы упоминали уже о кружке, образовавшемся подлеМуциана,к которому принадлежалГуттен,а в течение некоторого времени и Лютер, и который в чисто духовном отношении представляет полное отречение от полученных им по наследству религиозных воззрений.
Однако в саксонских городах находила себе удобную почву не только ученая или буржуазная оппозиция, но также икоммунистическая.
IV. Фанатики Цвикау
Коммунистическое движение в Германии мы оставили в эпоху католической реакции при Карле IV. Кровавым преследованиям не удалось совершенно искоренить движение, которое вызывалось самыми насущными нуждами пролетариата — этого вечно пополняющегося, вечно разрастающегося слоя населения. Но и этому движению также не удалось приобрести большого значения перед реформацией, так как класс, на который оно опиралось, т. е. пролетариат, был хотя и неискореним, но еще слишком слаб и незначителен в общественной жизни, чтобы отважиться выступить, пока правящие классы были крепки и не потрясены междоусобной борьбой.
Гуситские войны не прошли без влияния на германское революционное движение. Если, с одной стороны, они вызвали у правящих классов чрезвычайное недоверие и строгость по отношению ко всяким подозрительным движениям среди низших классов, то с другой — Богемия, благодаря им, сделалась убежищем, из которого немецкие эмигранты могли воздействовать на Германию. Чешские табориты ревностно помогали пропаганде за границей. «Все, что передано нам в Германию гуситской пропагандой, вышло — почти без исключения — из таборитского источника. В войсках «братьев» гуситский дух возвысился до самых отважных проектов. Здесь не раз высказывалась смелая мысль, что все христианское человечество должно быть приведено к восприятию истины, все равно с помощью насилия или путем мирного наставления. «Еретические письма» и народные манифесты таборитов, в которых они приглашают всех христиан, без различия национальности и положения, к освобождению от власти попов и к отобранию церковных имуществ, были распространены вплоть до Англии и Испании. Из Дофине народ посылал в Богемию помощь деньгами и начал «по–таборитски» избивать господ! Больше всего таборитских эмиссаров мы находим в Южной Германии. Там было два существенных условия, благоприятствующих богемской пропаганде, — во–первых, существование многочисленных общин вальденсов, во–вторых, сильное социалистическое движение, сделавшееся заметным особенно в низших слоях городского населения и угрожавшее кроме евреев прежде всего богатому духовенству»[217].
Богемская пропаганда не дала, впрочем, никаких иных видимых результатов, кроме ряда мучеников.
Само собою разумеется, что таборитскому влиянию подверглись преимущественно страны, лежащие по соседству с Богемией, в том числе прежде всего развитые экономическиФранконияиСаксония.Уже в 1425 г. сожжен был в Вормсе «гуситский миссионер», саксонский дворянинИоганн фон Шлибен,по прозванию Дрендорф, который еще до начала Гуситской войны, в 1416 г., примкнул к коммунистической секте и разделил свое имущество между своими бедными собратьями. После продолжительной деятельности в Саксонии, на Рейне и во Франконии он наконец был схвачен, в то время как пытался возмутить два отлученных от Церкви города — Гейльброн и Вейнсберг.
Но в особенности достоин вниманияФридрих Рейзер,происходивший из швабского семейства вальденсов и получивший образование вНюрнберге(1418–1420), где тогда было очень развито беггардо–вальденское сектантство. Странствующим агитатором (апостолом) прошел он Германию, Швейцарию и Австрию и нашел, наконец, убежище в Праге. Там он был посвящен одним таборитским духовным лицом в священники (1433), но год спустя покинул Богемию, чтобы возобновить свои поездки по Германии с агитационной целью. Он действовал на этот раз во Франконии — в Нюрнберге, Вюрцбурге и Гейльброне. В 1447 г. он принимал участие в конгрессе (апостольском соборе) братьев в Герольдсберге, возлеНюрнберга,где и был избран в епископы; несколько лет спустя мы видим его участником конгресса немецких вальденсов вТаборе,на котором снова была восстановлена расшатавшаяся организация этой общины. Ему назначили полем деятельности Верхнюю Германию, и он водворился в Страсбурге. Там в 1458 г. на него донесли доминиканцам и там же после мучительного следствия он был сожжен[218].
Жизнь Рейзера очень характерна; она показывает нам, какая тесная связь существовала между чешскими таборитами и немецкими «братьями» несмотря на свирепствовавшую тогда национальную борьбу.
Даже и после падения Табора связь с Богемией не совсем прекратилась: вспомним только переговоры между богемскими братьями и вальденсами, имевшие в виду объединение обеих сект, но в конце концов потерпевшие неудачу.
Появление Пфейфера из Никласгаузена также указывает на продолжающееся таборитское влияние. В одной деревне Восточной Франконии, Никласгаузене на Таубере, появился в 1476 г. юноша Иоганн,«прозванный, вероятно, по месту родины, а быть может, также за высказываемые им убеждения — богемцем»[219].Он был музыкантом («еще и теперь многие наши музыканты выходят из Богемии») и назывался по своей специальности «pfeifer» — флейтист. Но в 1476 г. он сжег свою флейту и начал проповедовать евангелие равенства и революцию, призванный к этому, по его словам, Св. Девой, по словам же его противников, побуждаемый кем–то иным; по мнению одних, этот иной был учеником Гуса, по мнению других — францисканцем строгого направления, наконец, согласно третьим, более старым источникам — каким–то беггардом. Древний, вероятно, современный акт (напечатанный целиком у Ульмана, стр. 441), говорит, что он проповедовал следующее: «Император злодей, а от папы тоже мало проку; император предоставляет духовным и светским князьям, графам и рыцарям налагать пошлины и налоги на простой народ. Горе вам, бедняки!
У духовенства много доходов, а этого не должно быть. Они должны иметь не больше, чем нужно для жизни. Священников убьют, и вскоре настанет время, когда они будут стараться спрятать свои тонзуры для того, чтобы их нельзя было узнать». Он говорил, что легче направить на путь истины еврея, чем священника или богослова.
«Рыба в реках и дичь в лесах должны быть общим достоянием.Если бы духовные и светские князья, графы и рыцари имели не более, чем простой народ, то у всех нас было бы достаточно,и это должно быть так. Дело дойдет еще до того, что князья и господа принуждены будут работать за поденную плату».
Успехи смелого агитатора были громадны; крестьяне и пролетарии собирались к нему массами. «Подмастерья бежали из своих мастерских, — передает нам хроникер, — крестьяне–рабочие от плуга, жнецы со своими серпами, не испросив отпуска у своих мастеров и господ, и скитались в тех одеждах, в которых были захвачены безумием. Очень немногие имели средства к пропитанию, но те, к кому они заходили, снабжали их пищей и питьем, и они не обращались друг к другу иначе как с названием брата или сестры»[220].
Десятками тысяч сходились они на вдохновенные коммунистические пикники, подобные тем, которые, как мы знаем, устраивались при основании Табора. Передают, что впоследствии они зашли еще дальше и постановили начать вооруженное восстание. Было ли так в действительности или это был просто повод для вмешательства, трудно решить теперь. Достаточно сказать, что епископ Рудольф Вюрцбургский послал своих рейтаров, которые напали на Пфейфера во сне и захватили его; приверженцев же его, хотевших его защищать, без труда разогнали. Несчастного вместе с двумя его товарищами ожидал обычный в то время способ опровержения — костер.
Деятельность Дрендорфа (Шлибена), Рейзера и флейтиста Ивана Богемца, равно как и многие другие факты, указывают на то, что в XV в. Франкония сделалась главным очагом вальденсо–беггардского движения в Германии, подобно тому как раньше оно сосредоточивалось в долине Рейна; долина эта служила главным путем сообщения между Италией и Нидерландами и приводила в Германию с юга вальденсов, а из Нидерландов — беггардов, которые встречали по этой дороге экономически высокоразвитые части империи. В XIV столетии опорными пунктами движения былиКельн, СтрасбургиБазель,теперь к ним присоединился иНюрнберг.
Другой центр движения образовался вСаксонии.Кроме Богемии и Франконии Мейсен также принадлежал в XV столетии к числу местностей, где происходили конгрессы «братьев», например всеобщий собор в Энгельсдорфе, созванный спустя три года после конгресса в Таборе, о котором мы говорили выше; это было бы невозможно без чрезвычайного развития движения в этой стране.
Разумеется, коммунистические секты могли существовать лишь в форме тайных кружков. Уединенные мельницы, хижины и дворы стали обычным местопребыванием «братьев», и для отправления богослужения они собирались в очень маленькие кружки, чтобы не привлечь постороннего внимания.
Это были собрания, которые описаны около 1501 г. в Спонгеймской хроникеТритгейма.«Они собираются, — говорит Тритгейм, — в ямах и скрытых пещерах по ночам; там они, подобно животным, самым бесстыдным образом распутничают. Эта низкая раса размножается и растет со дня на день с унизительной быстротой»[221].
Подобно представителям других революционных направлений, «грубенгеймеры», «ямники» после бесплодного похода папы и императора против Лютера и после сожжения отлучительной буллы (1520), а еще более после вормского имперского сейма в 1521 г. также набрались смелости и выступили открыто. Сейм 1581 г. показал полное бессилие папы и императора в Германии.
Лучшей опорою для политических или общественных авторитетов, потерявших свое материальное основание, служит традиционное уважение к ним, их престиж. В силу него они могут при случае долго держаться против сильнейшего противника; но чем дольше они держатся, тем стремительнее, конечно, должно быть падение, если при испытании престиж этот окажется пустым призраком.
По отношению к императору и папе таким испытанием явились события 1520 и 1521 гг. До этого времени в Германии никто еще не противился безнаказанно им обоим вместе. Теперь же вдруг против них выступил простой монах и они не осмеливались уничтожить его. Предание проклятию не произвело никакого впечатления, и Лютер с триумфом покинул сейм, мало опасаясь бессильного объявления опалы, посланной ему вслед. Чем меньше низшие слои народа замечали князей и рыцарей, стоявших в Вормсе за Лютера, и чем более изолированным он им казался, тем сильнее должен был подействовать на народные массы результат этого сейма. Так как истина оказалась столь сильною, что в защиту ее против сильных христианского мира смело и безнаказанно мог выступить простой монах, то и все защищающие правое дело могли теперь, казалось, смело открыто выступить вперед.
Движение началось прежде всего в Саксонии; несколько недель спустя после объявления опалы Лютеру и его друзьям, в июне 1521 г., в Эрфурте поднялся народ и с помощью целого ряда восстаний положил конец католическому режиму. В Виттенберге тоже было неспокойно, но для нас особенно важно движение в Цвикау, начало которого относится к 1520 г.
Мы уже выше видели, что город этот имел значение посредника вхлебной торговлемежду саксонской низменностью и горнопромышленными округами. Чем более развивалось горное дело, тем более процветали промышленность и торговля Цвикау. Особенно сильно стало расти его богатство с тех пор, как в 1470 г. были открыты залежи серебра в соседнем Шнееберге. «Только после начала разработки рудников Шнееберга город наш приобрел заметные еще и до сих пор улучшения в архитектуре. Многие граждане разбогатели благодаря этому, например Мих. Польнер, Ив. Федерангель, Андр. и Ник. Гауленгоферы, Клем. Шикер(большею частью все суконщики),в особенности же братья Мартин и Николай Ромеры, оба возведенные впоследствии в дворянское достоинство. Улучшились также, благодаря улучшению денежного положения, заработок и средства к жизни прочих граждан»[222].
Самыми богатыми жителями Цвикау былисуконщики.«С древнейших времен и до Тридцатилетием войны главным промыслом в Цвикау было тканье сукна. Уже в 1348 г., когда им были даны статуты, ткачи сукна составляли почетнейший и, вероятно, старейший в городе цех, и во второй половине XV в. Цвикау доставлял наряду с Ошацем больше всего по количеству и лучшие по качеству сукна в Мейсене; однако сукна эти все еще не могли сравняться с излюбленными лондонскими и нидерландскими. В 1540 г. между домовладельцами города насчитывалось 230 ткачей сукна, по старинным же и, вероятно, небезосновательным рассказам, число их возросло в эпоху полного расцвета до 600»[223].
Этой эпохой расцвета было время, которым мы теперь заняты. В десятилетний период крестьянских войн ежегодно перерабатывалось в среднем 15–20 тыс. тюков шерсти и производилось 10–20 тыс. штук сукна.
Ткачи составляли важную часть населения города не только по своему экономическому значению, но и по численности. В городе числилось тогда приблизительно 1000 домов; из них в эпоху полного расцвета от четверти до половины принадлежало ткачам сукна (во всяком случае более 230, быть может, около 600).
Тканье сукна было производством на вывоз; оно эксплуатировалось капиталистически, крупными купцами. Тогда не было ничего удивительного в том, что богатые купцы соединяли с эксплуатацией потребителей (путем торговли) также эксплуатацию рабочих в двух крупных областях капиталистической промышленности того времени — в ткацком и горном производстве. Самым наглядным примером этого могут служитьФуггеры,которые собирали свои богатства не только торговлей всевозможными предметами (в том числе, как мы видели, и духовными должностями), но и посредством эксплуатации аугсбургских ткачей и тирольских рудокопов. Нечто подобное произошло и в Цвикау. Рудники в Шнееберге принадлежали большею частью ткачам сукна и торговцам сукном, преимущественно вышеупомянутому купцуМартину Ромеру,саксонскому Фуггеру, который умер в 1483 г., оставив крупное состояние[224].
Но рудокопы, эксплуатируемые Фуггерами, отделены были значительным расстоянием от аугсбургских ткачей. В Цвикау же, наоборот, эксплуатируемые ткацкие подмастерья находились очень близко от рудокопов, эксплуатируемых теми же капиталистами. Отсюда получалось совершенно своеобразное положение: революционный воинственный дух рудокопов придавал смелости ткацким подмастерьям, а коммунистический энтузиазм одних должен был заразить и других. Поэтому нам нечего удивляться, что коммунисты в Цвикау и вокруг него были в Германии первыми осмелившимися открыто заявить о своем существовании.
Уже в 1520 г. мы находим там организованную общину с настоятелями, именуемыми, как у вальденсов, апостолами. Им казалось, что теперь наступает через страшный кровавый суд Божий насильственная революция, которая и приведет к давно желанному тысячелетнему царствию. Главною составною частью коммунистической общины были ткацкие подмастерья города; но они приобретали единомышленников также среди рудокопов и среди людей образованных. Между последними можно назватьМакса Штюбнера,одного из «апостолов», который учился в Виттенберге. Вождем же их был ткачНиколай Шторх.
Они приобретали влияние также и вне Цвикау, даже в самом Виттенберге. Наряду с низшими классами народа находились и образованные идеологи, которые присоединялись к ним. Тогда в реформационном движении не обнаружилось еще классовых противоречий, движение это еще казалось, с одной стороны, национальным, одинаково захватывающим всю нацию, без различия классов, а с другой стороны, чисто религиозным движением, направленным к очищению Церкви, к восстановлению евангельского христианства.
Мы уже во второй главе этого отдела указывали на то, как легко было в этой стадии движения идеологам, не заинтересованным прямо в эксплуатации низших классов народа, сочувственно встретить коммунистическое движение, опиравшееся на древнехристианскую традицию.
Даже на самогоМеланхтона,друга и сотрудника Лютера, фанатики Цвикау произвели глубокое впечатление. Он полагал, что «по многим признакам в них обитают праведные души». Относительно Николая Шторха он писал курфюрсту Фридриху: «Я хорошо заметил, что он правильно понимает смысл Писания в высших и главнейших вопросах веры, хотя выражается очень странно».
Благодаря поведению своих теологов сам Фридрих не знал хорошо, что ему думать о фанатиках. Меланхтон был достаточно хитер, чтобы не компрометировать себя и предоставить Лютеру решение вопроса относительно стремлений этих фанатиков; но он чувствовал к ним такое влечение, что принял к себе в дом одного из «апостолов», вышеупомянутого Штюбнера. Лютер сначала не мог сказать князю почти ничего относительно жителей Цвикау; он проживал в Вартбурге, где ждал последствий объявленной ему опалы. Но, разумеется, ему скоро стало ясно, что «братья» замышляют, и тогда он энергично выступил против них.
Гораздо решительнее Меланхтона на сторону фанатиков встал друг и коллега ЛютераКарлштадт,которому лютеранское движение представлялось идущим слишком медленно. Гораздо раньше Лютера, лишь нерешительно следовавшего за ним, он начал борьбу против безбрачия духовенства и латинской церковной службы, а также против постов и изображений святых. Но он пошел еще дальше: ученый профессор осудил всякую ученость совершенно в таборитском, или беггардском, духе. По его словам, не ученые, но скромные труженики должны проповедовать Евангелие; ученые должны поучаться у них, а высшие школы должны быть закрыты.
Наиболее выдающимся среди последователей «апостолов» Цвикау былТомас Мюнцер.Он представлял в своем лице с 1521 по 1525 г. центр всего германского коммунистического движения. Его образ так могуче выдвигается этим движением, его история так тесно с ним связана и все современные ему свидетельства так настойчиво ссылаются на него как на вождя, что и мы последуем общему примеру и изложим историю коммунистического движения первых годов эпохи реформации в форме истории Мюнцера.
V. Биографы Мюнцера
Мы плохо осведомлены относительно Томаса Мюнцера, так же как и относительно многих других революционеров, дело которых было проиграно. Не то чтобы не имелось о нем сведений, но сведения эти исходят большею частью от его противников, а потому враждебны ему и недостоверны. Известнейший источник, относящийся к Мюнцеру, есть рассказМеланхтонав его сочинении «Historie Thomae Müntzers des anfengers der Döringischen, offrur, sehr nützlich zu lesen etc.», которое появилось, вероятно, непосредственно после подавления восстания, еще в 1525 г. (приложено почти ко всем полным собраниям сочинений Лютера). Насколько объективно мог тогда писать княжеский слуга о злейшем враге князей, понятно само собою. Меланхтон имел особые причины относиться к нему враждебно, потому что, как мы видели, некоторое время заигрывал с единомышленниками Мюнцера, получал от них письма и отвечал на них[225]. Проступок этот он и искупал удвоенною ненавистью.
Для «кроткого» Меланхтона важна была не истина, но унижение противников. По поводу самых маловажных вопросов он говорил пристрастно и относился к ним небрежно[226].
Слейдан и Гнодалий прямо списали[227]у него все его выдумки, а от них они перешли и в позднейшие сочинения по истории того времени. Только французская революция воздала до известной степени должное Мюнцеру. Пастора Г. Т. Штробеля из Вердта (Бавария) она побудила заняться изучением крестьянской войны, т. е. восстания Мюнцера, Штробель открыл изъяны и противоречия в изложении Меланхтона и старался по возможности исправить их в своем сочинении «Leben, Schriften und Lehren Thomae Müntzers, des Urhebers des Bauernaufstandes in Thüringen» (Нюрнберг и Альтдорф, 1795 г.). Это первая научная монография о Мюнцере, и с нею может сравниться только сочинение пастораЗейдемана,изданное в 1842 г. «Thomas Münzer, eine Biographie, nach den im Königlich–sächsischen Hauptstaatsarchiv zu Dresden vorhandenen Quellen bearbeitet» (Дрезден и Лейпциг). Зейдеман приводит ряд новых документов, но в заглавии своего сочинения он обещает больше, чем дает на самом деле, так как во многих случаях он просто пользуется Штробелем, из которого часто делает выписки, не называя источника.
Новейшее сочинение о Мюнцере «Thomas Münzer und Heinrich Pfeifer 1523–1525 гг.» (Геттинген, 1889 г.) принадлежитО. Мерксуи представляет докторскую диссертацию, автор которой нигде не упускает случая выставить свои добрые верноподданнические чувства. Брошюрка эта вносит несколько новых сведений и поправок, основанных на новых материалах, разбросанных в разных периодических изданиях и сборниках. Но она касается лишь внешних обстоятельств и не обнаруживает ни малейшего понимания идей и деятельности Мюнцера.
Все прочие монографии, какие мы имели под руками, не имеют никакого научного значения[228].
Во всех них сквозит дух меланхтоновской работы, равно как и в сочинениях по всеобщей истории того времени, не исключая сочинений Янсена и Лампрехта.
Между самостоятельными сочинениями, трактующими о Мюнцере, мы знаем лишь одно, верно передающее историческое значение этого человека и его личности; а именно сочинениеВ. Циммермана«Geschichte des grossen Bauernkrieges» (рус. пер.: «История крестьянской войны в Германии»); сочинение это, несмотря на то что со дня его появления протекло уже более полустолетия, не имеет себе равного, хотя некоторые детали его теперь устарели[229].
Лишь в одном, впрочем, очень существенном пункте мы не можем согласиться с Циммерманом: он считает Мюнцера человеком, идущим впереди своего времени. «Мюнцер ушел на три столетия вперед не только в своих политических воззрениях, но и в религиозных».
К этому мнению Циммерман приходит благодаря сравнению воззрений Мюнцера с воззрениями позднейших мыслителей и новаторов Пенна, Цинцендорфа, Руссо и других. Если бы, наоборот, он сравнил взгляды Мюнцера с воззрениями более ранних коммунистических сект, то нашел бы, что Мюнцер вращался в кругу их идей. Нам со своей стороны не удалось открыть у Мюнцера ни одной новой идеи.
Организаторское и агитаторское значение этого человека, по нашему мнению, оценивалось до настоящего времени слишком высоко. Преследования беггардов и вальденсов не прекращались и доказывали, что не только идеи, но также и организации коммунистических сект дожили до эпохи Реформации. Мы с полным правом можем предположить, что одновременно с Мюнцером, даже раньше его, как это было в Цвикау, многочисленные агитаторы и организаторы действовали в том же духе, как он, и что во многих местах уже раньше образовались тайные организации, на которые они могли опираться.
Мюнцер превосходит своих единомышленников не философским умом и неорганизаторским талантом,а своею революционною энергией и прежде всего политическим тактом. Коммунисты Средних веков, как мы уже не раз видели, были, в общем, людьми миролюбивыми, хотя во время революции они и воспламенялись очень легко революционным огнем. Когда реформация повергла всю Германию в страшное смятение, тогда и коммунисты не остались в бездействии. Но все–таки многие из них, по–видимому, сомневались в целесообразности насильственных действий, особенно южногерманские коммунисты, которые находились под влиянием швейцарских анабаптистов; эти последние решительно выступили против учения Мюнцера, что только насилие может помочь Евангелию одержать победу. Они хотели прибегать лишь к «борьбе духовным оружием», «завоевать мир словом Божиим», как выражались в то время. Мы возвратимся к этому явлению в истории анабаптизма.
Мюнцер далек от такого миролюбия; его энергия и пылкость были непреоборимы. Вместе с тем он отнюдь не был бунтовщиком или ограниченным фанатиком–сектантом. Он знал соотношение сил в государстве и обществе и при всем своем мистическом энтузиазме считался с ними. Будучи очень далеким от того, чтобы ограничивать свою деятельность небольшим кружком правоверных, он призывал все революционные элементы своего времени и старался заставить их служить своему делу.
Если он потерпел неудачу, то лишь благодаря окружающим обстоятельствам, изменить которые он не мог. С теми средствами, какие были у него под руками, Мюнцер сделал все, что можно было сделать, и если в 1525 г. в Тюрингене восстание безоружных крестьян одно время угрожало самым основам эксплуататорского общественного строя, то случилось это в немалой степени благодаря Томасу Мюнцеру, благодаря соединению в нем крайнего коммунистического фанатизма с твердой силой воли, со страшной энергией и, что важнее всего, с политической прозорливостью.
VI. Начало деятельности Мюнцера
Мюнцер родился в 1490 или 1493 г.[230]вШтольберге,у подножия Гарца. О его юности и первоначальных занятиях нет никаких сведений; несомненно, что он с успехом занимался науками, так как получил степень доктора. Он сделался священником, но плохо себя чувствовал в роли «черного жандарма». Революционная натура его сказалась рано, и он организовал в Галле, где был учителем, тайный союз против Эрнеста II, архиепископа Магдебургского и примаса Германии. Когда этот последний умер в 1513 г., Мюнцеру было не более 23 лет. В 1515 г. мы находим его священником в Фрозе у Ашерслебена, вероятно, в местном женском монастыре. Но там он пробыл недолго. После многих скитаний с места на место он наконец устроился в качестве духовника в одном женском монастыре, в Беутице, у Вейсенфельза. Но и там он не усидел и в 1520 г. уже явился проповедником вЦвикау.Сблизившись с Лютером, Мюнцер — молодая, бурная натура — страстно принялся помогать ему в борьбе с Римом. Пребывание в Цвикау имело решительное значение для дальнейшей деятельности Мюнцера.
Сначала Мюнцер был проповедником в церкви Св. Марии, затем перешел в церковь Св. Екатерины, в которую, по выражению Зейдемана, он «втерся». Факт этот до сих пор считали маловажным, но мы думаем иначе.Церковь Св. Екатерины была до некоторой степени сборным пунктом общества сукноткацких подмастерьев.В 1475 г. они воздвигли там собственный алтарь — «алтарь подмастерьев», который цех (артель?) поручил священнику за вознаграждение, состоявшее из помещения и 35 флоринов ежегодно. На церковном погосте ткачи устраивали свои собрания (утренние беседы). Церковь Св. Марии, напротив, была, по–видимому, местом сборищ денежной знати города. В 1475 г. ей были пожертвованы Мартином Ромером «ради спасения души» 1000 рейнских гульденов, помещенных в Нюрнберге из 4 процентов. За это должны были служить ежедневно семь панихид по богатым грешникам[231]. Вот, кстати, пример, насколько было прибыльно для Церкви учение о чистилище.
Симпатия ли к сукноткацким подмастерьям побудила Мюнцера сделаться проповедником в их церкви или, наоборот, сближение с ними явилось лишь следствием этого его поступка, в настоящее время решить невозможно. Верно то, что он в качестве проповедника вступал с ними в тесное соприкосновение, познакомился с их воззрениями и тотчас же горячо увлекся ими. Одно сочинение, написанное в Цвикау в 1523 г.[232], говорит относительно его связи с подмастерьями, что «подмастерья Держат его сторону, а он водится с ними больше, чем с достойным духовенством. Магистр Томас предпочитает подмастерьев, в особенности одного, по имени Николай Шторх. Он очень превозносит его с кафедры и ставит выше всех священников, как будто это единственный человек, хорошо знающий Писание и глубоко проникший в его дух. При этом магистр Томас хвастался также, будто он хорошо знает, что на Шторхе почиет Дух Святой. Вследствие этого Шторх позволил себе начать при Томасе тайную проповедь, как это бывает обыкновенно у беггардов (пикардов), которые предлагают проповедовать какому–нибудь сапожнику или портному. Итак, Шторх был выдвинут вперед магистром Томасом, и он с кафедры признал законным, что нашими прелатами и священниками должны делаться миряне, и они же должны принимать исповедь. Отсюда возникла и получила известность секта шторхитанцев. И секта эта так разрослась в народе, что говорили открыто, будто она составила заговор и назначила 12 апостолов и 72 ученика».
Такой отважный шаг со стороны коммунистов по необходимости привел к конфликту. Пока Мюнцер ратовал только против богатых попов, он пользовался расположением городского управления и горожан. Теперь дело изменилось.
Конфликт обнаружился прежде всего в форме столкновения на религиозной почве двух церквей — ткацкой церкви Св. Екатерины с церковью Св. Марии, церковью надутых богачей, в лице их проповедников, с одной стороны, Мюнцера, с другой — Иоанна Вильденау из Эгера (Эгрануса). Уже в 1520 г. между ними шла борьба. Был ли Вильденау человеком, действительно неспособным, как его изображают противники, или он не нашел в горожанах достаточной поддержки, но только он принужден был уступить Мюнцеру (весной 1520 г.).
Если такой исход сделал сукноткацких подмастерьев смелее, то, с другой стороны, городской совет и зажиточных горожан он сделал более трусливыми и склонными к насильственным мероприятиям. Повод скоро нашелся в виде бунта ткачей, в котором Мюнцер, как он еще 9 июля 1523 г. писал Лютеру, не принимал никакого участия. 55 подмастерьев были посажены в тюрьму, наиболее виновные бежали, а Мюнцер был изгнан. Николай Шторх и другие также покинули тотчас или же вскоре после этого Цвикау, почва которого стала для них слишком горячею. Они отправились в Виттенберг, которого достигли в декабрь 1521 г., и, как мы видели, вступили там в сношения с Меланхтоном и Карлштадтом. Мюнцер же направился в Прагу; он надеялся в земле таборитов найти единомышленников и плодотворную почву для своей деятельности.
Но времена переменились. Почва для таборитского учения в Богемии была еще хуже, чем в Саксонии. Воинственная демократия давно уже была побеждена в решительной битве с крупными аристократами, и последние остатки демократического коммунизма, продолжавшего существовать среди богемских братьев, были изуродованы до неузнаваемости с тех пор, как буржуазное направление среди братьев одержало перевес над пролетарским.
Прага меньше всего могла быть подходящим местом для такого человека, как Мюнцер. Город этот даже в эпоху высшего развития могущества таборитов в лучшем случае бывал лишь равнодушным другом, в большинстве же очень решительным их врагом. Теперь же Прага сделалась твердой опорой реакции.
Мюнцер начал с помощью переводчика проповедовать в Праге, куда он попал поздней осенью, после того как выпустил на богемском языке воззвание, в котором переделал свое имя на чешский лад: «Ja Thomasa Minczierz s Stolberkn». Но лишь только проповедь его обратила на себя внимание, свободе ее наступил конец. Мюнцер отдан был под надзор полиции (к нему приставили 4 стражей) и вскоре затем изгнан. 25 января 1522 г. он уже покинул Прагу.
Цвикау–Прага; из этого сопоставления всякий видит, что современная полицейская деятельность в Богемии и Саксонии основана на славных традициях; она освящена веками.
VII. Мюнцер в Альштэте
Из Богемии Мюнцер снова вернулся в Саксонию — сначала в Нордгаузен, где оставался некоторое время, затем он переселился в Альштэт[233]. Подобно Цвикау и этот город лежал близ крупного горного промысла — возле мансфельдских медных, серебряных и золотых рудников, о которых мы уже упоминали. Легко понять, что способное к борьбе, суровое население Альштэта представляло благоприятную почву для развития пролетарских тенденций, и вследствие этого агитация Мюнцера имела успех. Достоверно, что гонимый из одного места в другое агитатор нашел, наконец, в Альштэте подходящее место для своей деятельности. Он скоро приобрел там влияние в качестве проповедника. Мы должны рассматривать как знак упования его на будущее то обстоятельство, что онвступил в брак(Пасха 1523 г.) с вышедшей из монастыря монахиней по имени Оттилия фон Герсен[234]. Известие, будто он женился на кухарке священника, основано на недоразумении[235]; впрочем, и это не составило бы несчастия.
Однако за этими личными делами Мюнцер не забывал цели, которой посвятил себя. Он первым из немецких реформаторов ввел богослужение на немецком языке и разрешил проповедовать и читать не только из Нового Завета, но и извсехкниг Библии. Последнее обстоятельство очень характерно. Мы уже во второй главе этого отдела указывали, что демократическим сектам «республиканский», если можно так выразиться, Ветхий Завет нравился гораздо больше Нового, этого продукта цезарианского общественного строя. Такое предпочтение Ветхого Завета можно проследить у таборитов и пуритан.
«Папская лицемерная исповедь» была отменена, и установлено причастие под обоими видами. В Божественном служении должны были принимать участие все люди; привилегированное положение духовенства прекратилось; поэтому, как говорит сам Мюнцер, «противники нашего дела говорят, что мы учим конюхов, чтобы они сами совершали богослужение, хотя бы в открытом поле».
Говорит он это в своем первом, дошедшем до нас сочинении, которое занимается упомянутым выше новым богослужением: «Порядок и расписание немецкой службы в Альштэте, установленное священником Томасом Мюнцером на прошедшую Пасху 1523 года. Альштэт 1524 г. Напечатано в Эйленбурге Николаем Видемаром» (Ordnung und Berechnung des Teutschen ampts zu Alstädt durch Tomam Münzer, seelwarters ym vergangenen Ostern auffgericht, 1523).
О том же трактует и его сочинение. «Немецкая евангелическая обедня, совершаемая папскими попами к великому ущербу веры по–латыни, и приведенная в порядок теперь, в это славное время, предназначенное для раскрытия, к каким ужасам всякого безбожия повели продолжавшиеся долгое время злоупотребления в богослужении. Томас Мюнцер, Альштэт, 1524». (Deutsch Evangelisch Messe etwann durch die Bebstischen pfaffen in Latein zu grossem nachteyl des Christenglaubens vor ein opfer gehandelt, vnd jetzt verordnet in dieser hehrlichen Zeyt zu entdecken den grevel aller abgötterey durch solche missbreuche der Messen lange Zeit getriben.)
В предисловии он замечает, что латинские слова порождают шарлатанство и незнание, «поэтому я для улучшения перевел, согласно немецкому духу, псалмы более по смыслу, чем дословно»[236].
Содержание этого сочинения составляет самое богослужение, переведенное на немецкий язык. Как бы вторую часть его представляет книга «Немецкое богослужение, предназначенное, по неизменной воле Божией, поднять, на погибель всех затей безбожников, коварный покров, под которым держали свет мира, вновь являющийся теперь вместе с этими похвальными песнями и божественными псалмами, которые служат в назидание возрождающемуся христианству» («Deutzch Kirchenampt, verordnet, aufzuheben den hinterlistigen Deckel, under welchem das Liecht der weit vorhalten war, welchs yetzt widerumb erscheynt mit dysen Lobgesängeu vnd Göttlichen Psalmen, die do erbawen die zunemende Christenheyt, nach gottis vnwandelbärem willen zum vntergang aller prechtigen geperde der gotlosen), Альштэт, вероятно, 1524 г. Как сообщает Штробель, в этой книге находятся латинские песнопения пяти служб, переведенные на немецкий язык.
Кроме того, Мюнцер выпустил в Альштэте еще две агитационные брошюры — «Протестация» (Protestation) и сочинение «О ложной вере»[237].
Кроме этих сочинений следует назвать еще два письма, относящихся к той же эпохе. Одно из них, от 18 июля 1523 г., «строгое увещание возлюбленным братьям в Штольберге избегать неразумного восстания», есть письменное напоминание штольбергским союзникам о терпении, так как нет еще надлежащего настроения. «В высшей степени глупо, что некоторые из избранных друзей божиих думают, будто Бог скоро должен переменить все к лучшему среди христиан и поспешить им на помощь, между тем как к этому никто не стремится и не жаждет сделаться нищим духом». Людям живется еще слишком хорошо; должно сделаться еще хуже, прежде чем станет лучше. «Поэтому Бог заставляет тиранов свирепствовать все больше и больше, чтобы избранные преисполнились стремлением искать Бога. Люди, не поступавшие против веры и надежды, не ненавидевшие того, что заповедано любить, не знают, что Бог сам указывал людям, что им нужно». В конце он порицает братьев за их неустойчивость и роскошную жизнь.«Яслышу, что вы очень хвастливы, ничему не учитесь и очень беспечны. Когда вы пьете, то много говорите о деле, а когда трезвы — становитесь трусами. Поэтому, дорогие братья, исправьте вашу жизнь; избегайте кутежей (Лука 21, Петр 5), страстей и предающихся им (2, Тимофей 3); будьте смелее, чем до сих пор, так как вам предстоит еще работать, и пишите мне».
Другое письмо, содержащее изложение псалма 19, он написал в мае 1524 г. к одному из своих приверженцев, а в 1525 г. его издал Иван Агрикола из Эйслебена, чтобы возбудить народ против Мюнцера, «чтобы весь мир видел, как черт думает сравняться с Богом»[238]. Оно не содержит никаких достойных внимания мыслей, которых мы не могли бы найти в другом месте в сочинениях Мюнцера, относящихся к той же эпохе.
О переводе второй главы из Даниила, который также появился в Алыптэте, будет сказано ниже.
В первых из этих сочинений — об установлении немецкой службы — уже заключаются все существенные признаки Мюнцеровой философии: егомистицизм,презрение к Писанию, поскольку оно не опирается на голос внутреннегооткровения,которое достигается лишь путемаскетизма,путем страдания, его презрение к ученым, наконец, егопантеизми религиознаятерпимость.
Что касается первых приведенных нами признаков, то примеры их мы дали уже во второй главе этого отдела. Здесь приведем лишь цитату из названного сочинения. «Библия, сама по себе, — говорит Мюнцер, — не может научить, что справедливо. Бог должен указать это через внутреннее Откровение. Если ты и всю Библию поглотил, это не поможет тебе; ты должен протерпеть острый плуг, которым Бог вырывает плевелы из твоего сердца»[239].
Ясным свидетельством его слегка окрашенного в пантеизм мистицизма служит следующее место: «…ибо он [человек] должен знать, что Бог находится в нем, что Он не выдуман, не находится за тысячи миль от него,но что небо и земля полны Бога,и что Отец непрестанно рождает в нас Сына и что Святой Дух проявляет Распятого в нашем искреннем раскаянии».
Наконец, религиозная терпимость Мюнцера видна из следующих рассуждений его: «Никто не должен удивляться тому, что мы совершали в Альштэте богослужение на немецком языке. Притом не мы одни имеем обычай совершать богослужение иначе, чем римляне, ибо и в Милане, в Ломбардии, богослужение совершается иначе, чем в Риме». Кроаты, богемцы, армяне и другие народы совершают богослужение на своем языке, у русских много других обрядов, и все–таки они еще не диаволы из–за этого. О, как мы слепы и невежественны, воображая, что одни мы христиане по внешним обрядам, и ссорясь из–за этого, как безумные, скотоподобные люди». Язычники и турки, по его словам, не хуже христиан. Мюнцер не желает также «презирать наших отсталых римских братьев».
Для того времени это, конечно, важные и глубокие истины. Но у Мюнцера они не оригинальны; пантеистический мистицизм мы нашли уже у братьев и сестер свободного духа.
Религиозная терпимость Мюнцера также имеет своих предшественников: мы знаем, что Эней Сильвий заметил ее уже у таборитов, богемские братья также отличались ею. Эту религиозную терпимость надо, однако, понимать в весьма узком смысле; она не могла распространяться на все религиозные вопросы в такое время, когда все крупные противоречия в государстве и обществе скрывались под религиозной оболочкой. Поэтому Мюнцер ненавидел всякую лицемерную терпимость, за которою скрывалась трусость и бесхарактерность. «Нет на свете ни одной вещи, — восклицал он, — имеющей лучший вид, чем напускная доброта; оттого–то повсюду кишат лицемеры, среди которых ни у одного не хватает смелости сказать правду. Поэтому, чтобы истина обнаружилась яснее, вы, правители (дай Бог, чтобы вы это сделали — охотно или нет — все равно), должны держать себя, как сказано в Писании, где говорится, как Навуходоносор поставил св. Даниила судьею, чтобы он судил хорошо и справедливо, как повелевает Святой Дух (псалом 5).Безбожники не имеют права жить, разве только им позволят это избранные»[240].
Это место, по–видимому, противоречит другим, показывающим религиозную терпимость Мюнцера; но противоречие исчезает, если рассмотреть, к чему относится эта терпимость. Она касается толькомеждународныхотношений и вытекает из признания за народом права создавать себе религию по своему произволу; для Мюнцера совершенно безразлично, что коварные римские братья совершают богослужение по–своему, что турки и язычники верят во что им угодно, это его не касается. Он желает только, чтобы позволили сообразовать условия жизни с потребностями, поэтому у него нет вражды к чужим нациям; этому отнюдь не противоречит провозглашение беспощадной классовой борьбы внутри государства.
Это провозглашение борьбы взято, однако, уже из позднейшего сочинения его. Приведенные выше сочинения, в общем, написаны тоном спокойным и насколько может это сделать такая пылкая душа. Это сочинения, написанные с целью пропаганды, занимающиеся преимущественно вопросами религии и церковной организации; в них нет никаких революционных фраз и воззваний. Тогда Мюнцер не был еще бунтовщиком, он не выступал еще открыто противником власти.
Но у него произошел уже разрыв с Лютером; поводом послужило, по–видимому, личное соперничество.
Быть может, никогда не было видно яснее, чем в 1522 и 1523 гг., как мало реформация была делом личной инициативы Лютера.
Он не только следовал по течению, не разбирая ясно внутренней связи событий, но случалось даже, что на пути, на который он вступил, его перегоняли другие. Между тем как он в созерцательном покое сидел в Вартбурге и переводил Библию, энергичные элементы Виттенберга, предводимые Карлштадтом и находившиеся под влиянием цвикауских фанатиков, начали делать практические выводы из разрыва с Римом; они уничтожили безбрачие духовенства, монашеские обеты, посты, поклонение иконам и т. д. Лютеру впоследствии оставалось только принять эти реформы и санкционировать их — в тех случаях, когда он их не отвергал.
И вот через год после этих происшествий в Виттенберге человеку, который уже чувствовал себя вождем в борьбе «за евангельские истины», пришлось увидеть, что Мюнцер перегнал его, введя богослужение на немецком языке, ибо Мюнцер ввел его в Альштэте с таким успехом, что Лютеру оставалось только подражать ему. Но перед людьми он не желал являться подражателем; надо было устроить, чтобы они ничего не узнали о новшестве Мюнцера, пока он сам не начнет подражать этому новшеству. Для этого существовало простое средство.
Сам Мюнцер писал в своей «твердо обоснованной защитительной речи», о которой мы еще будем говорить ниже: «Действительно вся страна может свидетельствовать о том, что бедный, нуждающийся народ сильно стремился к истине, что все улицы были полны народа, собравшегося со всех сторон, чтобы послушать, как в Альштэте было установлено богослужение, как пелись стихи Библии и как проповедовали. Если бы он [Лютер] даже лопнул, то ему не удалось бы сделать этого в Виттенберге. По этому интересу к богослужению на немецком языке видно, как благоговейно народ относится к нему; это так рассердило Лютера, что он прежде всего добился от своих князейзапрещения печатать мое богослужение».
На это обвинение Лютер никогда не отвечал.
Соперничество между двумя реформаторами, конечно, не сделало их отношения более приязненными. Но причина их разрыва была глубже.
Лютер, правда, не принял еще тогда определенного положения по отношению к демократии. Он еще не знал, на чьей стороне будет перевес, но одно было для него ясно; его буржуазный инстинкт был слишком развит, чтобы он ошибся в этом:ни в каком случае нельзя было допустить распространения коммунистических сект.
В этом он убедился уже в 1522 г., когда цвикауские фанатики начали приобретать влияние в Виттенберге. Когда ни Меланхтон, ни курфюрст не решились занять по отношению к ним определенное положение, Лютер не усидел в Вартбурге. Весной 1522 г. он отправился в Виттенберг и разогнал опасных людей. Шторх пошел в Южную Германию, где и затерялся; Карлштадт, которого Лютер хотел лишить свободы слова, как и Мюнцера (он заставил власти конфисковать его сочинения), ушел сначала в деревню возле Виттенберга, купил там имение и хотел жить крестьянином, причем крестьяне должны были звать его не доктором, а соседом Андреем. Однако вскоре мы снова находим его, с успехом занимающегося агитаторской и организаторской деятельностью в Орламунде, где он дал церковной общине совершенно демократическое устройство и уничтожил все традиционные католические обряды.
Когда Мюнцер появился в Альштэте, Лютер, знавший о его связи с цвикаускими фанатиками, конечно, с самого начала должен был смотреть на него с недоверием. Последнее возрастало по мере того, как возрастала известность Мюнцера; жало ревности должно было окончательно привести в бешенство Лютера, но Мюнцера трудно было поймать. Напрасно Лютер вызывал его в Виттенберг на допрос — Мюнцер объявил, что явится только в безопасное для него место.
Так как Мюнцер не желал явиться в Виттенберг, то саксонские князья — Фридрих, его брат и соправитель герцог Иоанн — сами отправились в Альштэт. Их побудили к этому беспорядки, происшедшие вблизи этого города.
24 марта 1524 г. толпа альштэтцев уничтожила капеллу в Меллербахе, очень часто посещаемую богомольцами, чтобы положить конец «безбожному поклонению иконам», против которого Мюнцер тогда проповедовал. После этого альштэтские власти получили от курфюрста Фридриха приказ наказать разрушителей капеллы. Но власти долго не осмеливались исполнить приказ, потому что боялись бунта. Когда они, наконец, 13 июня хотели арестовать подозреваемых, намерение их стало известным. «Не только мужчины, но даже женщины и девушки, которым Мюнцером было приказано «вооружиться вилами и граблями», стали собираться толпами. Колокола били набат, говорят, что Мюнцер сам звонил. На другой день «альштэтцы», быть может, по их требованию, получили помощь извне, они доложили властям, что к ним явилисьчернорабочиеи другие люди, чтобы посмотреть, не было ли нападения на учителя (Мюнцера) и не обидели ли горожан из–за Евангелия; может ли быть лучшее доказательство влияния и популярности Мюнцера»[241].
Таким образом, намерения княжеских властей остались невыполненными, и главным виновником этого считался Мюнцер.
Но когда оба князя прибыли в Альштэт (вероятно, в начале июля), чтобы водворить порядок, они не только ничего не предприняли против Мюнцера, но разрешили ему даже сказать в своем присутствии речь, смелее которой, вероятно, никто не говорил еще в присутствии владетельных князей. Одной этой речи достаточно для опровержения болтовни о трусости Мюнцера, повторяющейся во всех «благонамеренных» историях мюнцеровского движения — от Меланхтона до Лампрехта включительно.
Мюнцер взял темой своей речи вторую главу книги Даниила, где говорится о видении Навуходоносора и о толковании этого видения Даниилом. Мюнцер говорил, что такие откровения бывают и в настоящее время. «Ученые книжники утверждают, правда, что Бог в настоящее время не открывается уже Своим избранникам в видениях и словах; теперь надо будто бы держаться Писания. Они насмехаются над предостережениями тех, которые получили Откровение Божие, как евреи насмехались над Иеремией, пророчившим вавилонский плен». Но путем отказа от всяких наслаждений и умерщвления плоти, путем искреннего стремления к истине и в настоящее время можно иметь видения. «Воистину нужен настоящий апостольский и пророческий дух, чтобы ожидать видений и принимать их со скорбию и смирением; поэтому не удивительно, что брат «откормленная свинья» (Mastschwein) и «брат смиренник» (Santfleben) (Лютер) их порицают»… Мне несомненно и достоверно известно, что Св. Дух теперь открывает сознанию многих избранных благочестивых людей страшную необходимость в совершенной и окончательной будущей реформации; она должна произойти, хотя бы все противились этому изо всех сил; пророчество Даниила все–таки останется верным. Мы теперь находимся в пятом царстве мира. «Теперь отлично видно, как угри и змеи совокупляются между собою на одной куче. Попы и все злое духовенство, это змеи… а светские властители и правители — это угри… Ах, господа, как хорошо Господь Бог разобьет старые горшки железной палкой». Теперь дело евангелических князей напасть на противников Евангелия. «Если вы хотите быть настоящими правителями, то вы должны приняться основательно за дело». Надо уничтожить корень безобразий; средство же для уничтожения безбожников — меч. «Но, чтобы все произошло, как следует и подобает, это должны сделать наши дорогие отцы, князья, исповедующие вместе с нами Христа. Если же они этого не захотят сделать,то меч будет отнят у них(Дан. VII гл.), ибо это докажет, что они исповедуют Христа на словах, но отрицают его на деле»… После этого Мюнцер обращается против лицемерной терпимости — мы выше цитировали характерный отрывок его рассуждений по этому вопросу — и заканчивает призывом: «Будьте смелы, этого хочет Тот, Кому дана вся власть на небесах и на земле. Конец близок. Пусть Бог вечно хранит вас. Аминь».
Поистине смелая речь. Далекий от отрицания своих революционных намерений, Мюнцер объявлял, что революция необходима. Князья должны стать во главе ее, иначе возмущенный народ раздавит их. В речи не видно особенной уверенности, что правители последуют этому призыву, но она все–таки доказывает, что Мюнцер не считал невозможным привлечь на свою сторону по крайней мере курфюрстов.
Тогда классовые противоречия в реформационном движении не выразились еще с такою ясностью и резкостью, как через год. Притом нельзя забывать, что абсолютизм был тогда еще революционною силой, так что союз с ним не мог казаться невозможным, по крайней мере в принципе. Ведь даже в прошлом столетии законные государи заигрывали с восстанием, когда династические интересы склоняли их к революционной политике. Таким образом, одно время, а именно до 1866 г., действовали особенно Гогенцоллерны. К этому присоединилось еще то обстоятельство, что курфюрст Фридрих относился к народным движениям крайне снисходительно, иногда даже с известной симпатией, как мы это видели в случае с цвикаускими фанатиками и как опять увидим ниже в начале крестьянской войны.
Вот этому обстоятельству, а быть может, и популярности, которою пользовался Мюнцер в Альштэте, можно, пожалуй, приписать, что правители отпустили его целым и невредимым.
Брат Фридриха герцог Иоанн имел гораздо больше классового сознания: когда Мюнцер напечатать свою речь[242], тот так рассердился, что изгнал из Саксонии Николая Видемара из Эйленбурга, печатавшего сочинение Мюнцера. Напрасно Мюнцер протестовал против этого письмом от 13 июля. Ему запретили печатать что–либо без разрешения саксонского правительства в Веймаре.
В ответ на это запрещение непреклонный Мюнцер выпустил новое агитационное сочинение «Обличение ложной веры безбожного мира», напечатанное в соседнем Мюльгаузене, где как раз завершалось победоносное народное движение[243].
В заглавии он называет себя «Мюнцер с молотом», намекая на одно место у Иеремии (XXIII, 9), где Господь говорит: «Разве Мое слово не подобно молоту, разрушающему скалы?» «Милые друзья, — пишет Мюнцер на обложке, — будем расширять дыру, чтобы весь свет увидел и понял, что за люди наши богачи, которые святотатственно сделали из Бога какого–то расписного идола».
На второй странице поставлены в виде эпиграфа два изречения из Иеремии, который Мюнцер приноровил к данному случаю: «Услыши, я вложил мои слова в уста твои, я тебя поставил ныне над людьми и над царствами, чтобы ты искоренял, сокрушал, рассеивал, опустошал, созидал и насаждал»… и затем: «против царей, князей, попов и народа поставлена железная стена. Пусть они борются; победа чудесным образом обратится на погибель сильных, безбожных тиранов». Это введение уже выясняет характер всего сочинения.
Оно начинается полемикой с учеными книжниками, обманывающими бедный народ. Народ должен освободиться от них; кто стремится к богатству и почестям, тот не может служить Богу. «Почему же «брат Занфтлебен» и «брат Лейзетритер»[244]становится столь страстным и даже крикливым? Он воображает, что может предаваться всем своим страстям, может сохранить свою роскошь и богатство и все–таки иметь истинную веру, между тем Сын Божий ясно порицал за это ученых книжников… нельзя служить Богу и мамоне. Кто берет себе почести и богатство, тот в конце концов навеки оставляется Богом, ибо в 5–м псалме Бог говорит: «их сердце суетно»».Поэтому упрямые и насильники должны быть свергнуты со своих мест.«Правители и власти безбожных, сумасбродных людей страшно злобствуют и свирепствуют против Бога и Его избранников»; некоторые даже теперь только начинают хорошенько «бить, всячески изводить и грабить свой народ, притом же они угрожают всему христианству, позорно мучают и убивают своих и чужих, так что Бог после всей этой борьбы избранников не будет в состоянии и не захочет смотреть на все эти ужасы». Бог налагает на сынов Своих больше, чем они могут вынести. Этому скоро должен прийти конец, и он придет.
Князья — это бич, которым Бог в гневе наказывает людей. «Поэтому–то они не что иное, как палачи и живодеры. Таково уж их ремесло».
Бояться следует не их, но Бога. Однако в Боге отчаиваться нельзя, для Него возможно все, даже победа коммунистической революции. «Да, бесчисленному множеству людей это кажется невероятным мечтанием; они не в состоянии представить себе, что было подготовлено и выполнено такое дело, благодаря которому безбожники будут лишены права судить, и право это получат униженные и простые люди». Невозможное сделается возможным; «но это все–таки спасительная вера, и она еще сделает много добра.Она создаст, вероятно, благородный народ, как предполагал философ Платон(De republica) и Апулей (о Золотом осле)».
В остальной части брошюры — только повторение уже изложенного. Если сравнить ее с прежними альштэтскими изданиями Мюнцера, то между ними окажется очень резкая разница. Толкование второй главы Даниила представляет переход от этих изданий к последней брошюре. Теперь для Мюнцера менее важно убедить и уговорить противников; он скорее стремится подстрекнуть своих единомышленников. Теперь для него на первом плане стоит уже не церковная, а политическая и социальная революция. «Толкование» является еще попыткой привлечь на сторону революции князей; теперь же, напротив, главный враг не папа, а князья. Дело идет не о смутном понятии евангелия, но просто о коммунизме, «как полагал философ Платон», книгу которого «О государстве» Мюнцер, судя по этому, знал.
Это изменение в тоне и содержании агитации Мюнцера, несомненно, вызвано отчасти его разрывом с правительством, которое ясно показало, что он может провести свои идеи только посредством борьбы с ним. Но отчасти и, вероятно, преимущественно причина этого изменения гораздо глубже, и заключается она в том, что как раз в это время начало вспыхивать первое пламя крестьянской войны: надо было уже непроповедовать, а действовать.
VIII. Причины Великой крестьянской войны
Еще раньше — при описании восстания Дольчино, английского народного мятежа 1381 г. и таборитского движения — нам приходилось говорить о противоречиях, приведших к крестьянской войне. Не станем повторять уже сказанного, а укажем лишь на те пункты, в которых положение немецких крестьян начала XVI в. отличалось от положения их предшественников.
Вышеназванные мятежи все произошли в эпоху, когда положение крестьян стало вообще улучшаться; в Германии же дело дошло до крупного восстания крестьян лишь тогда, когда положение их значительно ухудшилось.
Время Гуситских войн можно приблизительно считать границей, за которой тенденции к угнетению крестьянства стали преобладать не только случайно и в отдельных местах, но повсеместно, над тенденциями, благоприятными его подъему. Главную причину этого мы видим в усилении значениякапитала(прежде всего капитала торгового) и связанного с нимабсолютизма.
Усиление власти капитала явилось естественно необходимым последствием развития товарного производства и товарного обмена. Капитал, и прежде всего торговый капитал, нуждался в крепкой государственной власти, которая обеспечила бы ему внутренний рынок и облегчила бы конкуренцию на рынке мировом. Капиталисты поэтому всеми способами содействовали развитию абсолютизма и его обоих важных органов — бюрократии и наемного войска; они помогали также абсолютизму — если не лично, то своими деньгами — в его борьбе против свободных классов, старавшихся укрепить приобретенные вольности и права. Классами этими были дворянство и духовенство, с одной стороны, и с другой — крестьяне и мещане. При этом для князей и капиталистов было очень выгодно то обстоятельство, что враждебные им классы находились в сильном антагонизме друг с другом и вели жестокую борьбу между собою.
Капитал в лице купцов и ростовщиков и князья сумели постепенно подчинить себе эти классы. Каждый из этих классов старался свалить с себя на других свое бремя, и таким образом, в конце концов оно с удвоенной силой пало на низшие слои народа — на городской пролетариат и в особенности на крестьян как главную массу населения. Революция в области цен, о которой мы уже говорили, лишь усилила действие этой тяжести.
Одновременно с увеличением давления на низшие классы уменьшалась и их способность к противодействию. Если положение крестьян в XIII и XIV столетиях улучшилось, то произошло это отчасти благодаря расцвету городов и в особенности многочисленных провинциальных городков, в которых крестьяне нашли опору и союзников против общего врага. Но в XV столетии германские города стали попадать все в большую зависимость от князей; самостоятельность большинства немецких городов к концу XV в. была уже сломлена. Сравнительно немногие из них сумели отстоять свою свободу; это были большею частью крупные города, в которых господствующие классы были крайне заинтересованы в эксплуатации крестьян. Эти города–республики, между которыми самым значительным был Нюрнберг, склонялись на сторону князей, подобно тому как в Богемии во время Гуситских войн Прага стояла на стороне крупной аристократии. Опорой демократии было население мелких городов: по мере того как эти последние теряли свою самостоятельность, исчезала и сила демократического движения.
Но склад городской жизни в XV столетии еще и в другом отношении ухудшил положение крестьян; до самого конца XIV в. города представляли из себя убежища, открытые для них. Это заставляло землевладельцев, если они не желали лишаться работников, привязывать к себе крестьян, где было можно, силою, но также и хорошим обращением.
Теперь же положение изменилось. Припомним то, что мы говорили во втором отделе о развитии цехового строя. В XV столетии замкнутость ремесел достигла, благодаря слишком большому наплыву работников, значительного развития. Это повело к принижению не только городского неорганизованного пролетариата, но также и крестьянства. В городах путь к благосостоянию был для них закрыт; между городским мелким мещанством и крестьянством возник антагонизм, который хоть и сдерживался совместной борьбой против общих врагов — Церкви, дворянства, князей и капиталистов, но в то же время делал союз их слишком ненадежным.
По мере того как город переставал служить прибежищем для крестьян, и для помещика исчезла необходимость церемониться с ними. Они были теперь вполне к его услугам, так как в городах они не могли ничего выиграть, прежде чем не были доведены до полной нищеты. Но и для пролетариата города становились все более недоступными; поэтому наряду с городским возникает пролетариат сельский, растущий благодаря сокращению и полному уничтожению феодальныхдружин,которое является естественным последствием вторжения в страну товарного производства и зависящей от него жадности к деньгам. Мы уже видели, что благодаря этому исконное гостеприимство населения уменьшалось все более и более. Все это только усилило сокращение дружин, владетельные же князья со своей стороны содействовали ему, как только могли, чтобы уменьшить неприятную для себя самостоятельность дворянства.
Но развитие товарного производства придавало также ценность земле и усиливало, с одной стороны, замкнутость сельских общин, а с другой — побуждало землевладельцев захватывать в частную собственность их достояние.
Если принять во внимание, что убежища для людей безземельных в городах и деревнях закрылись; между тем как наряду с натуральным приростом населения увеличению числа безземельных содействовало распущение дружин, равно как и все растущая тяжесть государственных налогов на крестьян и взимаемого землевладельцами оброка, а ростовщиками — процентов, то нечего удивляться быстрому росту сельского пролетариата.
Состоял он сначала преимущественно из босяков, законно–и незаконнорожденных, поставлявших из среды своей нищих и мошенников, грабителей и солдат.
В XIV столетии наемниками были еще большею частью жаждущие приключений и добычи младшие сыновья крестьян, которые после нескольких лет службы снова превращались в крестьян, разделяли их классовые интересы, которыми трудно было пользоваться против крестьян, по крайней мере в собственной стране, и которые по возвращении своем на родину лишь увеличивали способность крестьян к противодействию. В XV столетии в войсках на первый план начинает выдвигаться люмпен–пролетарий, не знающий никаких классовых интересов, готовый пойти Для своего хозяина в огонь и в воду, ни перед чем не отступающий для него — пока тот платит.
Уже одно это должно было оказать неблагоприятное влияние на боевую способность крестьян. Но еще больше повлияло в этом направлении развитие военного искусства. Мы уже видели, какой переворот в нем произвели табориты; оно продолжало развиваться в намеченном ими направлении. Наряду с уменьем каждого владеть оружием все большее значение приобретали обучение всей массы войск искусным маневрам, дисциплина, планомерное и точное совместное действие отдельных частей войска. Эта новая тактика, когда ее практиковали табориты, сделала непобедимой демократию; теперь же она дала перевес противникам последней. Толькосолдат по профессиимог выполнять эту тактику, а у восставших во второй половине XV и в XVI в. крестьян и мелких мещан не было достаточно времени, как у таборитов, чтобы создать обученную армию. Победа была на стороне того, кто могплатитьсолдатам–профессионалам.
Такое же влияние оказало и употреблениепорохадля военных целей, сделавшее со времени Гуситских войн значительные успехи. Изобретение пороха называют изобретением демократическим, так как оно положило конец рыцарству; мы же видим мало «демократического» в действии этого изобретения. Независимо от того, что влияние пороха на уничтожение могущества мелкого дворянства часто слишком преувеличивается (его экономическое и военное банкротство стало неизбежным, прежде чем огнестрельное оружие получило заметное распространение в военном деле), совершенно независимо от этого следует заметить, что употребление пороха в такой же мере помогло сломить сопротивлениекрестьянского войска,как ирыцарского.Распространение огнестрельного оружия было последним звеном той цепи, которая заключалась XVI в.; начиная с этого времени самым действительным средством для ведения войны сделались деньги, деньги и деньги. Употребление огнестрельного оружия для военных надобностей и целесообразное приспособление его к этому сделалось привилегиейбогатых властелинов —больших городов и князей. Они помогли уничтожить рыцарство не для пользы крестьянства и мещанства, но для целей капиталистической и княжеской эксплуатации.
Стоимость военного разложения дворянства должны были принять на себя также крестьяне. В XIV в. дворяне терпели одновременно притеснения сверху и снизу: сверху от князей (в союзе с капиталистами), снизу от крестьян. Долго пытались они бороться с теми и другими, но в конце концов подчинились князьям, принявшим за то на себя обязанность держать в повиновении крестьян. Дворяне продали свою независимость, чтобы поставить на более прочную ногу эксплуатацию крестьян.
Развитие этой эксплуатации произошло не везде одинаково и не в одно время; так, в Северной Германии, именно в восточной ее части, оно обнаружилось лишь позднее, в Южной же и Средней Германии крестьяне начали испытывать его подавляющее действие уже в XV столетии и тем сильнее, чем ближе подходило время к XVI в., в начале которого положение их сделалось, по тогдашним понятиям, невыносимым, хотя оно во всех отношениях выгодно отличалось от современного положения рабочих классов в городе и деревне.
Это угнетение, увеличение повинностей — как натуральных, так и денежных, установление большей зависимости от землевладельцев, конфискация общественных крестьянских пастбищ и лесов в пользу землевладельцев (конфискация частной крестьянской собственности, обезземеление крестьян наступили позже) — все это совершилось, разумеется, не без энергичного сопротивления со стороны крестьян; в течение всего XV столетия крестьянские восстания в Германии следовали одно за другим; чем ближе к концу столетия, тем они были чаще и грознее.
Наиболее важные из этих предшествующих Великой крестьянской войне восстаний описаны уЦиммермана,на книгу которого мы обращаем внимание каждого желающего ознакомиться с крестьянским восстанием 1525 г. основательнее, чем это возможно в рамках нашего сочинения. Все эти восстания потерпели неудачу; о них можно сказать то же, что о восстании Дольчино, — это были только местные движения.
Тогда началось реформационное движение; оно взволновало весь народ и хоть на время объединило все местные классовые противоречия в классовые противоречия национальные, простирающиеся на все государство или по крайней мере на большую его часть. Благодаря ему и различные местные крестьянские движения слились в одно громадное движение, в последнее могучее напряжение крестьян европейского континента сбросить гнетущее их ярмо. Если оставить в стороне Англию, то другое такое же значительное крестьянское движение мы найдем лишь в 1789 г. во Франции, но там оно совершилось при совершенно иных, более благоприятных обстоятельствах; и насколько непобедимо было последнее, настолько движение 1525 г. носило смерть уже в самом своем зародыше.
Вместе с крестьянами поднялись также и другие классы, так как буржуазное общество слишком сложно, чтобы большое революционное движение до сих пор могло быть делом одного какого–либо класса; грядущая революция, вероятно, также будет совершена не одним только классом — промышленным пролетариатом, но также мелкой буржуазией и мелкими собственниками — крестьянами. Однако начинает борьбу всегда один класс; теперь это пролетариат, в 1789 г. это была мелкая буржуазия, а в 1525 г. — крестьяне.
Союзников крестьян мы уже знаем; в 1525 г. сражались совместно по большей части те самые классы, которые группировались вокруг знамени таборитов. Здесь, как и у таборитов, к восстанию присоединилась часть обанкротившихся дворян, занявших преимущественно выдающееся положение предводителей войска, положение, создавшее из них частью настоящих героев, как Флориан Гейер, частью же предателей, каков Гец фон Берлихинген. Точно так же и население городов, преимущественно небольших, большею частью примкнуло к крестьянам, и прежде всех, конечно, примкнул к ним пролетариат. Но положение немецких городов в начале XVI в. было иное, чем положение городов богемских в начале XV в. В интеллектуальном отношении они шагнули очень далеко, но политическую свою самостоятельность потеряли, и лишь городской пролетариат был более или менее надежным союзником крестьян; ремесленные мастера и даже подмастерья были им чужды. Таким образом, тяжесть ведения войны в 1525 г. лежит на крестьянах полнее, чем во время Гуситских войн. Города помогали весьма мало, и движение не находило себе опорного пункта, каким за сто лет перед этим был в Богемии Табор. Симпатии горожан к крестьянам выразились не в виде военного подкрепления, но лишьввиде интеллектуальной помощи, а именно при выработке ихпрограммы.
Зато мятежники 1525 г. нашли себе союзников, каких не было у таборитов, в лице горнорабочих. Вспомним, что мы говорили во втором отделе об их способности защищаться и об их жизни большими массами. Они были опытны в военных эволюциях и привыкли подчиняться дисциплине. В боевом отношении они стояли далеко выше всех других слоев рабочего класса того времени. Где они принимали энергичное участие в борьбе, там восстание в военном смысле осталось непобежденным[245].
Что дело должно дойти до бунта и дойдет, стало ясно ещевтечение 1524 г. каждому, кто находился в близких отношениях к крестьянам;вособенности это не могло укрыться от такого человека, как Мюнцер. Все эти люди проделали тот же опыт, что и он: они радостно приветствовали Лютера, который добился популярности, возбудив ожиданиявсехклассов. Но когда общий враг казался побежденным, когда папа и его покровитель император в 1521 г. в Вормсе обнаружили свое бессилие, когда старые авторитеты были свергнуты, когда дело шло о том, чтобы ввести новый порядок вещей, и классовые противоречия сталкивались все резче и резче, когда, наконец, надо было решить вопрос, кто воспользуется плодами церковной реформы — высшие классы или низшие, тогда Лютер не принимал определенного решения, пока его к этому не принудили[246]; он энергично противился всякой попытке низших классов извлечь практические выгоды из реформации и в то же время поддерживал все действия князей в этом направлении. Церковные имущества должны были отойти к князьям, а не к крестьянам. «Нам надо только оторвать свои сердца от монастырей, — писал он (вероятно, в конце июля) в 1524 г., — но мы не должны нападать на них. Если сердца наши будут оторваны, так что церкви и монастыри опустеют, пусть тогдакнязъяделают с ними что хотят»[247].
В 1524 г. становилось все яснее, что низшим классам нечего ждать от лютеранской реформации; они могли освободиться от своего ярма только собственными силами, путем вооруженного восстания.
IX. Приготовления Мюнцера к восстанию
Как только стало очевидным, что низшим классам народа остается одно — поднять оружие противвсехэксплуататоров, революционных и реакционных, Мюнцер усерднее всех принялся готовить восстание. Его благоразумие, энергия и отвага сделали его центром революционного движения эксплуатируемых классов Тюрингена и доставили ему влияние далеко за его пределами.
О его деятельности можно судить по доносам на него, которые получали саксонские правители. Так, например, некто Фридрих Вицлебен жаловался, что его подданные из Виндельштейна, Вольмерштадта и Рослебена отправили к Мюнцеру послов и спрашивали, нельзя ли им заключить союз против их господина, который препятствует посещать Мюнцерово богослужение. Мюнцер на этот вопрос ответил утвердительно и разъяснил им также, как надо организоваться; точно так же он содействовал организации многочисленных и воинственных мансфельдскихрудокопов.К подданным герцога Георга Саксонского в Зангерсгаузене он обратился с письмом, в котором побуждал их встать на сторону Евангелия — иначе говоря, на сторону дела демократии, и восстать против его врагов.
Он обратился также к жителям Орламунда, где Карлштадт занимал такое же положение, как сам он в Альштэте, с приглашением принять участие в союзе. Но Карлштадт со своими последователями принадлежал к направлению, которое не признавало насилия. В ответе своем «der von Orlemund schrifft an die zu Alstedt, wie man Christlich fechten soll» (напечатано в Виттенберге в 1524 г.) он писал: «Мы не хотим прибегать к помощи ножей и копий, против врагов следует быть вооруженным панцирем веры. Вы пишете, что мы должны примкнуть и соединиться с вами; если бы мы поступили так, то не были бы более свободными христианами, но стали бы в зависимость от людей. Это причинило бы Евангелию истинное горе, а тираны начали бы торжествовать и говорить: они хвастают служением единому Богу, а теперь соединяются друг с другом, так как Бог их недостаточно силен, чтобы защитить их»[248].
Опубликование этого письма не помогло Карлштадту. Лютер все–таки обвинил его в сношениях с Мюнцером; по отношению же к последнему письмо представляло донос.
Но хуже всего было то, что князьям сделалось известно через предателя Николая Ругкерта о существовании в Альштэтетайного союза,основанного, по словам Меланхтона, Мюнцером: «Он составил список, в который внес всех соединившихся с ним и обязавшихся наказать безбожных князей и ввести христианское управление». Союз имел приверженцев и за пределами Альштэта, например «в долине Мансфельда», в Зангерсгаузене и даже в самом Цвикау. Цель этой организации Мюнцер излагает в своем «признании»: «Союз основан против тех, кто преследует евангелие». Что следует понимать под словомевангелие,он сказал на допросе под пыткою: «Одним из основных принципов общества, осуществить который оно стремилось —omnia sunt соттипиа(все общее), и каждому все должно даваться по мере его потребности. Если бы какой–либо князь, граф или господин не захотел поступать так, когда этого потребуют, то его решено было обезглавить или повесить».
Были ли уже тогда цели союза вполне понятны саксонским князьям, мы не знаем; но и того, что было им известно в связи с другими обвинениями, оказалось достаточно, чтобы заставить их призвать опасного человека в Веймар на допрос, тем более что и Лютер натравливал их на Мюнцера.
В открытом письме к саксонским правителям (конец июля)[249]«брат Занфтлебен» (Лютер) доносил:«Янаписал это письмо Вашим княжеским светлостям лишь по той причине, что услышал, а также и понял из их писаний, что этот дух не хочет остаться при словах только, но думает пустить в дело кулаки, силою восстать против власти и, таким образом, устроить настоящий бунт. Хотя я понимаю, что Ваши светлости сумеют держаться в этом деле лучше, чем я мог бы посоветовать, но все–таки мне, как усердному подданному, следует сделать возможное с моей стороны, и потому я всеподданнейше прошу и предостерегаю Ваши светлости посмотреть на это дело серьезно и, исполняя долг правителя, не допускать до такого беспорядка и предупредить восстание… Поэтому, Ваша светлость, здесь нельзя ни раздумывать, ни медлить, ибо Бог потребует ответа в таком предосудительном употреблении заповеданного меча. Невозможно было бы оправдать перед людьми и перед целым светом, что Ваши светлости могли терпеть такую мятежную и святотатственную силу»[250].
Выдержки эти показывают основной тон письма и характерны как для Лютера, так и для положения вещей в то время. Остальная часть письма заключает в себе полемику с Мюнцером, немалую дозу самовосхваления; наконец, вероятно, чтобы сгладить дурное впечатление от доноса, далее еще следует указание на то, что он требует подавления не альштэтскогодуха,но его материальной силы; если бы он не стремился к насилиям, то пусть бы себе проповедовал спокойно. В ответе своем, в «Защитительной речи», Мюнцер указал, сколько лицемерия заключается в этом произведении. Пламеннейшим желанием Лютера было заставить Мюнцера раз навсегда замолчать.
Мюнцер был настолько неустрашим, что принял приглашение в Веймар и явился туда 1 августа. Герцог Иоанн допросил его, но пока отпустил невредимым. «Так как было установлено, что он призывал народ к объединению и совершил еще другие подобные бестактные поступки, то герцог хотел посоветоваться с курфюрстом о мерах, которые следовало принять против него, «и ему скоро объявят, что их княжеской милости будет угодно решить». До тех же пор Мюнцер должен был сидеть спокойно»[251].
Но Мюнцер не стал ожидать приговора курфюрста. Его положение в Альштэте сделалось невозможным: городу грозила немилость князей, и городской совет теперь высказался против Мюнцера. Тогда он бежал (в ночь с 7 на 8 августа). Он сам рассказывает в своей «Защитительной речи»: «Когда я вернулся с допроса в Веймаре, я думал проповедовать грозное слово Божие; тогда явились члены городского совета и хотели выдать меня величайшим врагам Евангелия. Услышав об этом, я не мог оставаться долее; я отряс прах с ног своих, ибо увидел собственными глазами, что они гораздо больше почитали свою присягу и обязанности, чем слово Божие».
Малодушный ренегат Меланхтон и здесь, как всюду, старался навлечь на Мюнцера подозрение в трусости: «Тут Томас позабыл о своей смелости, бежал искрывалсяполгода».
Насколько уход Мюнцера из Альштэта зависел от трусости и как мало думал он скрываться — об этом свидетельствует факт, что он непосредственно из Альштэта отправился на новый театр военных действий в Мюльгаузен, где мы находим его уже 15 августа. В этом случае со стороны Меланхтона не могло бытьошибки,а быласознательная ложь,ибо в 1525 г. он еще очень хорошо должен был помнить страх, охвативший Лютера и его друзей в августе 1524 г., когда они узнали, что Мюнцер отправился в Мюльгаузен.
Лютер тотчас же написал мюльгаузенцам и предложил им изгнать Мюнцера; пусть, мол, городской совет призовет его и спросит, кто призвал его проповедовать. «Если он тогда скажет, что послан Богом и Св. Духом, как апостолы,то пусть докажет это знамениями и чудесами;но не позволяйте ему проповедовать, ибо где Бог хочет изменить порядок вещей,там он всегда дает чудесные знамения»[252].
Энергичные нападки Лютера на коммунистического агитатора имели основательную причину. Кроме того, признаки приближающегося восстания все умножались; Мюнцер в Мюльгаузене был опаснее, чем в Альштэте. Мюльгаузен был больше Альштэта, имел около 6 тыс. жителей и господствовал над округом, в котором было приблизительно 220 кв. километров[253]. Ремесла и торговля процветали в нем, особенно сильно развиты былиткачество сукна и торговля им.«Особенно много в Мюльгаузене ткали сукон, и он вел выгодную торговлю ими с Россией и другими странами на востоке»(Галетти.Geschichte Thüringens, IV, 91). Но Мюльгаузен был не только богат и силен, он также не зависел от саксонских князей. Это был один из немногих имперских городов Тюрингена, сохранивших еще свою независимость. Если бы этот город попал в руки коммунистических фанатиков, то последние получили бы точку опоры, которая сделала бы их очень опасными.
Условия внутренней жизни города не были неблагоприятны для восстания. Сильное расп ространение шерстяного ткачества для экспорта должно было создать благоприятную почву для мятежных и коммунистических течений. К этому присоединялось еще то обстоятельство, что в Мюльгаузене «процветало угнетающее аристократическое правление:вэтом свободном имперском городе было не более 96 человек, которые на самом деле были свободными гражданами. Это были члены городского совета, которые пополнялись по выбору их же самих, итолько из патрициев»[254].
Поэтому в Мюльгаузене бунтовали не только городской пролетариат, население предместий и окрестных деревень, зависящих от города, но и Цеховые ремесленники, которые в других местах принадлежали к привилегированным классам. Не удивительно, что реформационное движение в Мюльгаузене вызвало целый ряд ожесточенных восстаний граждан против господства патрициев. Руководителем народа в этой борьбе был Генрих Пфейфер, монах, бросивший, как и многие другие в это время, свой монастырь. Пфейфер был вождем оппозиционной части состоятельных граждан, цеховых ремесленников и купцов, поскольку последние не принадлежали к патрициату. Но патриции были слишком сильны в Мюльгаузене, чтобы Пфейфер мог обойтись без помощи крестьян и пролетариев. Поэтому он обратился к ним и позвал их на борьбу с городской аристократией.
Пфейфер имел еще другого союзника, а именно саксонских князей, которые давно уже желали завладеть сильным имперским городом и которым внутренние смутыв немказались очень удобными[255]. Тот же герцог Иоанн Саксонский, который позднее, когда Пфейфер стал ему неудобен, казнил его как бунтовщика, теперь относился к его бунту благосклонно.
Несмотря на всех этих противников, городской совет Мюльгаузена все–таки имел, вероятно, и много приверженцев в городе, потому что демократам не удалось добиться прочного успеха. В 1523 г. Пфейфер со своими приверженцами впервые одержал победу, плоды которой достались одним только состоятельным гражданам, ибо только они получали право участвовать в городском управлении; пролетариат и мелкие ремесленники предместий, особенно же крестьяне, остались ни при чем.
Не известно, вызвало ли это переменувнастроении низших классов; достоверно лишь, что городскому совету скоро удалось прогнать Пфейфера и герцог Иоанн Саксонский напрасно хлопотал о его возвращении. Все–таки мы вскоре находим его опять в Мюльгаузене в ожесточенной борьбе с городским советом, причем счастье бывало то на одной стороне, то на другой. В самый разгар этой борьбы в Мюльгаузене появился Мюнцер. Совет был тогда слишком бессилен, чтобы последовать предложению Лютера, хотя охотно исполнил бы его. «Хотя почтенный совет был так же мало доволен им, как и Пфейфером, но чернь силой отстояла его. А он как раз в это время со своим помощником Пфейфером вызывал один мятеж за другим»[256].
Как раз в это же время мы видим, что партия Пфейфера предпринимает движение влево. Она выставляет требования также для крестьян и жителей предместий и одерживает при этом победу 27 августа 1524 г. Был ли причастен Мюнцер к этому перевороту и насколько — этого нельзя точно установить.
Но теперь, как, вероятно, уже и в 1523 г., среди победителей снова произошел раскол. Тогда не были удовлетворены жители предместий и крестьяне, а теперь мещане, ремесленники и купцы стали бояться крестьян и пролетариев, самоуверенность которых, наверно, не убавилась с появлением Мюнцера. Мещане перешли на сторону городского совета, и уже 25 сентября Мюнцер и Пфейфер потерпели поражение. Мюнцер был изгнан, а вскоре за ним последовал и Пфейфер.
Мюнцер отправился в Южную Германию, следуя в этом примеру многих политических изгнанников из Саксонии, напримерКарлштадту,которого Лютер заставил изгнать за то, что во время одного агитационного путешествия, предпринятого им против Карлштадта, орламундцы приняли его очень дурно. Но и теперь уход Мюнцера не означал еще его удаления от движения хотя бы к временному покою; он просто искал нового поля для деятельности. Он, вероятно, хорошо был знаком с событиями, подготовлявшимися в Южной Германии, ибо Германия, по крайней мере Средняя и Южная, была тогда покрыта сетью более или менее тайных революционных обществ, находившихся в постоянных сношениях между собою. Особенно много странствующих агитаторов выставляли коммунистические секты; эти агитаторы, как в Англии во времена Джона Бэля, так и теперь в Южной и Средней Германии, поддерживали постоянные сношения между различными союзами. Мы уже знаем, что с возникновением секты вальденсов «доверенные люди» коммунистов, «апостолы», «нищие священники» и многие другие обыкновенно находились в непрестанных странствованиях лишь с небольшими перерывами. Развитие среди подмастерий обычая странствовать с места на место послужило дальнейшим средством, чтобы сделать связь между представителями этих слоев населения, рассеянными по всей стране, более тесною, чем во всяком другом слое общества. «Все странствующие ремесленники, принадлежавшие к этим обществам, как мастера, так и подмастерья, сделались апостолами»[257].
Таким образом, Мюнцер, отправляясь в Южную Германию, был, вероятно, хорошо осведомлен о тамошнем положении дел; он должен был знать, что там повсюду грозило восстание; он знал, вероятно, также и о том, что (в конце августа) крестьяне в Штюлингене фактически уже восстали и что восстание на границе Швейцарии быстро разрасталось. Это было для Мюнцера достаточным стимулом, чтоб пойти туда, как только в Саксонии всякая деятельность сделалась для него невозможной, пока не произойдет изменений в правительственных сферах.
ВНюрнбергеМюнцер оставался лишь короткое время и вовсе не для того, чтобы вызвать восстание, как это думают многие. Он, впрочем, нашел бы достаточно последователей в этом древнем центре беггардского движения, в этом имперском городе, патрициат которого был таким недоверчивым и своевольным, что запрещал даже цеховые организации ремесленников[258]. Мюнцер остался там лишь для того, чтобы тайно напечатать свое сочинение; ему казалось, что обстоятельства не благоприятствуют восстанию.
Свое пребывание в Нюрнберге Мюнцер лучше всего характеризует сам в письме к Христофу Н. из Эйслебена[259]. Насколько печально было тогда его положение, показывает следующее место из этого письма: «Если вы можете, то помогите мне чем–нибудь; но если это вас затруднит, то я не хочу ни гроша». Ясно, что Мюнцер в Альштэте и Мюльгаузене не разбогател… Далее он пишет: «Я выпустил в Нюрнберге книгу, содержащую мое учение, и они хотели выслужиться перед Римом, задержав ее; я оправдан… Я мог бы сыграть хорошую штуку в Нюрнберге, если бы хотел, как меня обвиняют, вызвать восстание; но я докажу всем своим противникам, что это неправда, и они не смогут возражать мне. Многие из нюрнбергцев советовали мне проповедовать, но я ответил им, что пришел не для этого, а чтобы ответить печатно. Когда они узнали об этом, у них зашумело в головах. Им нравится хорошая жизнь, пот ремесленников сладок, но сладость эта может сделаться горькой, как желчь. Тут не помогут никакие размышления, никакие увертки, истина должна открыться; им не поможет, что они цитируют стихи из Евангелия; люди голодны, они хотят есть».
Этими словами кончается письмо.
Результаты его пребывания в Нюрнберге кратко переданы древним летописцем Иоанном Мюльнером (цитировано уШтробеля,стр. 64). «Типограф в Нюрнберге осмелился напечатать книжонку Томаса Мюнцера; городской совет отнял у него все издание и заключил подмастерье, который напечатал книгу без ведома Лютера, в тюрьму».
В довершение всего Лютер и его последователи систематически замалчивали это сочинение и никогда о нем не упоминали; о возражении на него не было, конечно, и речи, хотя, или, пожалуй, именно потому, что оно содержало самые резкие нападки на Лютера и князей. Это последнее сочинение Мюнцера было наиболее страстным и наиболее революционным его произведением.
Если нюрнбергцы и Лютер с его последователями думали выиграть что–либо путем конфискации и замалчивания этого сочинения, то они ошиблись, как и до настоящего времени ошибались и ошибаются многие государственные люди, держащиеся той же политики. Премудрому совету удалось завладеть отнюдь не всеми экземплярами; сочинение распространилось не только еще до крестьянской войны; даже до сих пор сохранились экземпляры этого памфлета, несмотря на жестокие преследования всех революционных сочинений, свирепствовавшие после крестьянской войны. Это сочинение есть «Твердо обоснованная защитительная речь»[260]. С тонкой насмешкой над раболепством тогдашних ученых толкователей Св. Писания оно посвящено «светлейшему первородному князю и всемогущему Господу Иисусу Христу, милостивому царю царствующих, храброму вождю всех верующих, моему милостивейшему господину и верному защитнику и Его опечаленной единственной невесте, бедной христианской Церкви».
После ряда нападок на Лютера, «доктора Людибрия», и ученых толкователей Св. Писания он упоминает о том, что в Альштэте он предлагал князьям взяться за меч для защиты Евангелия. Он говорит, что основывался на Библии. «Несмотря на это, является «кум–тихоход» (Leisetreter Лютер), этот смиренник, и говорит, что я хочу учинить восстание, в чем он убедился из моего послания к горнорабочим. Он говорит только одно, и умалчивает о самом ничтожном: о том, что я уже ясно изложил князьям,что целая община имеет власть поднять мечи обладает ключом к разрешению грехов; тогда я сказал по тексту Даниила 7, Апокалипсис 6 и послания к Римлянам 13, 1, что князья не владыки, а слуги меча (общественной власти), они должны делать не так, как им хочется, но поступать по справедливости. Поэтому по старому хорошему обычаю, народ должен присутствовать, когда кого–либо судят по закону Божию. Для чего же это? Для того, что если бы власти захотели постановить неправильный приговор (Исаия, 10), то присутствующие христиане должны не признавать его и не допускать его выполнения, ибо Бог потребует отчета в неповинной крови (Псал. 78). Самое ужасное на земле то, что никто не хочет помочь несчастной бедноте, сильные делают что хотят… Посмотрите!Главной поддержкой ростовщичества, воровства и грабительства являются наши владыки и князья. Они присвоили себе в собственность все живущее.Рыбы в воде, птицы в воздухе, растения на земле — все принадлежит им (Исаия, 5). А потом они распространяют среди бедных заповедь Господню и говорят: Бог сказал: не укради; но сами они не следуют этому. Таким образом они притесняют всех людей, они грабят всех живущих, бедных земледельцев и ремесленников (Мих., 3). Но когда человек берет самую ничтожную вещь, его вешают за это, а «доктор Лгун» (Лютер) приговаривает при этом: «Аминь». Эти господа сами восстановляют против себя бедных людей, они не хотят устранить причину возмущения, и поэтому продолжительное спокойствие невозможно. За эти слова меня называют бунтовщиком; и пусть»[261].
Далее Мюнцер полемизирует с Лютером, которого, между прочим, упрекает в зависти к нему за то, что он предупредил его введением немецкого богослужения. Он доказывает Лютеру, что тот лицемерит, утверждая, будто борется только против дел Мюнцера, а против его проповеди не имеет ничего. «Дева Мартин», «целомудренная вавилонская жена» не проклинает Мюнцера, а только доносит на него. Мюнцер издевается над Лютером, который ставит себе в большую заслугу свое мученичество. «Меня очень удивляет, как истощенный монах выносит ужасные преследования, попивая хорошую мальвазию в доме терпимости». Еще более, чем эта рисовка мученичеством при веселой и спокойной жизни, достойно презрения раболепство Лютера и его низкопоклонничество. «Бедные монахи, попы и купцы не могут защищаться, поэтому тебе нетрудно бранить их. А безбожных правителей никто не должен судить, хотя они и попирают Христа ногами». При этом Лютер не прочь изобразить из себя и демагога, чтобы не испортить отношений с крестьянами. Что он хвастает своею храбростью — просто смешно. Ни в Лейпциге, ни в Вормсе он ничем не рисковал (мы выше цитировали место, касающееся Вормса). Остальное содержит кроме сообщения об уходе Мюнцера из Альштэта забористую ругань по адресу Лютера в стиле, который последний любил и сам: «Спи спокойно, милая скотина; я охотно познакомлюсь с твоим запахом, когда ты будешь изжарен гневом Божиим на огне, в горшке или на сковороде в твоем собственном соку, чтоб черт тебя побрал. Ты ослиная туша, ты изжарился бы медленно и был бы жестким кушаньем для твоих ханжей».
Выпустив эту парфянскую стрелу в своего противника, Мюнцер оставил Нюрнберг и отправился на швейцарскую границу, где и провел зиму. О его пребывании там ничего не известно. По Кохлеусу, он якобы доходил в своих путешествиях до Галя в Тироле; это был горнозаводский округ, сделавшийся впоследствии одним из центров анабаптистского движения. Многие предполагали, что Мюнцер быль составителем знаменитых 12 тезисов, в которых восставшие крестьяне формулировали свои требования. Некоторые утверждали даже, что он вызвал южногерманское восстание. Два последних мнения безусловно неверны; то же, вероятно, можно сказать и о сообщении Кохлеуса.
Сам Мюнцер говорит в своем «Признании» о пребывании на швейцарской границе только следующее, причем, вероятно, и передает самые существенные моменты своей тогдашней деятельности: «В Клетгау и Гегау, возле Базеля, он указал некоторые тезисы из Евангелия для руководства, как следует поступать; из этих иные люди вывели другие тезисы. Они охотно оставили бы его у себя, но он отказался; восстания он там не вызывал, ибо оно началось раньше его прихода. Эколампадиус и Гуго Вальдус предложили ему проповедовать народу; он и сделал это».
Таким образом, не Мюнцер составил пресловутые 12 тезисов, но он повлиял на их возникновение. Он смотрел на свое пребывание в этой местности как на временное, но не оставался в бездействии, а вел агитацию. Он сам говорит, что «проповедовал народу», а по выражению Буллингера, он «сеял отравленное семя крестьянского бунта».
Здесь же, на швейцарской границе, Мюнцер имел случай встретиться с вожаками швейцарскиханабаптистов.Хотя отношения Мюнцера к последним весьма характерны для них, однако они имеют весьма мало значения для выяснения характера самого тюрингенского коммуниста и его деятельности. Выяснение этих отношений обусловило бы необходимость изложить возникновение анабаптизма вообще. Но чтобы не прерывать хода изложения, мы обойдем здесь этот вопрос и вернемся к нему в следующей главе.
X. Крестьянская война
В начале 1525 г., чуть ли не в январе уже, Мюнцер оставил Швабию и отправился в Тюринген. Он шел туда не наобум, ибо знал, что предстоит начало открытого движения.
Как в Англии в 1381 г. крестьянское восстание началось в один и тот же день, так и теперь среди восставших крестьян днем общего взрыва повсюду было назначено 2 апреля, хотя в некоторых местностях, благодаря нетерпению участников или под давлением обстоятельств, восстание началось уже раньше. Поэтому мы не можем сомневаться в том, что восстание основывалось на обширном заговоре, было организовано и руководилось им.
Теперь, когда тайный союз, как бы незначительно ни было число членов, может остаться неизвестным массе населения, на которую он хотел бы опираться, но не укроется от правительства — теперь, вероятно, нет уже ни одного серьезного революционного деятеля, который вздумал бы организовать большое, охватывающее целую нацию восстание путем заговора. В XIV и даже еще XVI столетиях обстоятельства были гораздо благоприятнее. Политическая и государственная полиция тогда не была еще особенно развита, по крайней мере севернее Альп, а почта со всем к ней относящимся не сделалась государственным учреждением; письма не были еще тогда в безопасности, «как Библия на престоле»; всякие сообщения в более отдаленные местности посылались с нарочными, и «полевая почта» революционеров действовала также, а иногда и более быстро, чем почта правительств. Происходило это, главным образом, благодаря странствующим подмастерьям и «апостолам», на роль которых в этом отношении мы уже указывали.
Так, например, даже во время крестьянской войны Мюнцер, находясь в Мюльгаузене, поддерживал оживленные сношения со Швабией. Буллингер рассказывает в своей книге об анабаптистах: «И хотя его уже не было в этой местности [в Клетгау] и он отправился в Тюринген, где жил в Мюльгаузене, он все–таки писал письма сюда к своим доверенным и непрестанно разжигал беспокойных людей и восстановлял их против их господ и начальников. А незадолго до вспышки крестьянского восстания в ландграфстве и в окрестных странах он послал туда нарочного с письмами и чертежами, на которых была изображена величина ядер и калибр тех орудий, которые были уже отлиты для целей восстания в Мюльгаузене. Этим он успокаивал и ободрял сомневающихся»[262].
Но более всего успеху заговора благоприятствовало то обстоятельство, что каждый член низших классов жил в небольшом замкнутом кругу, от которого он вполне зависел в общественном, а большею частью также и в экономическом отношении, который знал всю его жизнь и с которым он вполне сросся. Марка и деревенская община, цех и союз подмастерий создавали тогда дисциплину, солидарность, но также и замкнутость по отношению к другим кругам, которые в высшей степени способствовали сохранению тайны, а также возникновению и существованию тайных союзов. Время, когда цеховые тайны в течение целых столетий могли оставаться достоянием одного цеха, было также временем процветания тайных союзов. Эти союзы не только распространяли сектантские учения (вспомним грубенгеймеров), они вели также к политическим переворотам в городах и целой стране. Многие из этих тайных обществ достигли большого значения, например «Bundschuh» и «Arme Konrad», которые подготовили крестьянскую войну.
Наконец, в эпоху реформации заговоры облегчались еще невероятным недоверием правителей друг к другу. Разрозненность Германии вообще мешала планомерной совместной деятельности властей различных местностей; затруднение это еще увеличилось во время реформации, когда не только низшие классы поднялись, но и большая часть высших спекулировала на революции, и когда духовные не верили светским, католики — евангеликам, и наоборот. Они соединились в «реакционную массу» только тогда, когда нож был уже приставлен к их горлу.
Отсюда понятно, что восстание, признаки которого выяснились в различных местностях уже осенью 1524 г. и которое усердно подготовлялось зимою, явилось для господствующих классов неожиданностью, так что бунтовщики вначале почти повсюду одерживали верх.
Хотя Мюнцер тронулся с места очень рано, он по пути уже наталкивался на восставших крестьян. Однажды ему чуть было не пришлось плохо из–за этого: в округе Фульда он был арестован вместе с толпою взбунтовавшихся крестьян. Альштэтский сборщик податей Ганс Цейс, всегда хорошо осведомленный о Мюнцере, писал тогда, 22 февраля, Спалатину: «Уведомляю Вас, что Томас Мюнцер был в Фульде, содержался там некоторое время в тюрьме, и арнштетский аббат сказал у Шварцбурга, что если бы он знал, что это Томас Мюнцер, то не выпустил бы его».
Немного спустя, 12 марта, Мюнцер снова в Мюльгаузене, куда Пфейфер пришел уже раньше (в декабре). Через несколько дней они, благодаря удачному восстанию, сделались господами города почти в тот же самый день, в который спустя более трехсот лет — в 1848 г. берлинцы и в 1871 г. парижане — подняли победоносное восстание (17 марта). Упомянутый уже Ганс Цейс писал об этом Спалатину, чрезвычайно превознося Пфейфера и игнорируя Мюнцера, но обнаруживая в то же время правильное понимание элементов, благодаря которым одержана была победа: «Я мог бы целый день рассказывать Вам о жестоких раздорах и мятеже, который подняли в Мюльгаузене один проповедник, по имени Пфейфер и Мюнцер. В конце концов господин Omnes [народ] отнял власть у совета; этот последний не может против его воли никого наказать, не может ни управлять, ни вести переписку, ни заключать договоры.
После того как Пфейфер и Мюнцер были изгнаны советом, они побывали несколько раз в Нюрнберге, но Пфейфер вернулся и жаловался, расхаживая подеревнямв окрестностях Мюльгаузена, что его насильно изгнали только потому, что он стоял за истину и проповедовал и хотел освободить их от совета, от всяких властей и всяких тягостей. Он собрал крестьян этих деревень, заставил их вооружиться и пошел с ними впредместьеМюльгаузена, где выступил перед народом и самовольно проповедовал. Когда городской совет заметил, что Пфейфер насильно врывается в город, он собрал цехи и толпы народа и повел их навстречу Пфейферу, чтобы опять изгнать его. Перед началом сражения народ, оставшийся верным совету, изменил ему и устроил неслыханное предательство. Предводитель народа, увидав, что последний отпал от совета, с большим трудом прекратил шум, но лишь под условием,что они[Пфейфер и Мюнцер]останутся проповедниками.Совет принужден был согласиться ничего не предпринимать и не делать без ведома общины. Таким образом, у городского совета была отнята власть, и в Мюльгаузене происходят странные вещи».
Поистине странные вещи:там была устроена коммунистическая община.
«Это было началом нового христианского управления, — пишет Меланхтон. — После этого они изгнали монахов, упразднили монастыри и их имущества; там, между прочим, иоанниты имели большое подворье и крупные доходы. Подворьем этим завладел Томас… Он учил также, что все имущество должно быть общим, как написано в Деяниях Апостольских, где рассказывается, что апостолы соединили свои имущества. Благодаря этому чернь сделалась так дерзка, что не желала больше работать. Когда кому–либо нужен был хлеб или сукно, он шел к одному из богачей и требовал, чтоб ему дали нужное, основываясь на праве христианина, ибо Христос учил, что надо делиться с нуждающимся. А когда богач не давал добровольно что у него требовали, то требуемое отнималось силою. Это случалось часто; так поступали и те,которые жили у Томаса в подворье иоаннитов».
Бехереррассказывает: «В этом правительстве Мюнцер был главою и диктатором и устроил все по своему усмотрению. Особенно он настаивал на общности имущества, благодаря чему народ бросил свои занятия и ремесла, полагая, что пока он потребит имущество дворян, князей и господ, монастырей и приютов, Бог приготовит ему новую добычу; таким образом, они научились грабить и воровать. Эти безобразия Мюнцер продолжал несколько месяцев»[263].
Хозяйничанье революционнойкоммуны в Мюльгаузенепродолжалось немногим большедвух месяцев(почти столько же, сколько существованиепарижской коммуны1871 г., — первая от 17 марта по 21 мая, вторая от 18 марта по 28 мая). Мюнцер оставил Мюльгаузен еще до 12 мая, и в эти–то несколько недель коммунизм, конечно, не мог произвести заметное влияние на производство, тем более что это был самый разгар войны, когда каждый способный к борьбе рабочий призывался к оружию.
Меланхтон, правда, рассказывает нам, что коммунизм в Мюльгаузене просуществовалцелый год.Представьте себе, что современный писатель осенью 1871 г. написал историю Парижской коммуны, в которой говорится, что последняя просуществовала целый год. Не знаешь, чему больше всего удивляться, — наглости «мягкого и застенчивого» Меланхтона или недомыслию его читателей.
На основании таких–то современных «источников» буржуазные писатели до сих пор обыкновенно составляли историю коммунистических движений.
Однако при некотором внимании нетрудно раскрыть все эти подлоги. Гораздо большую смуту внесло совершенно неверное изображение роли, которую Мюнцер играл в Мюльгаузене. Как Бехерер, так и Меланхтон изображают его диктатором, имевшим неограниченную власть в Мюльгаузене; в том же роде выражался и Лютер. Он писал в одном письме: «Müntzer Mulhuzi Rex et imperator est. Мюнцер — царь и повелитель Мюльгаузена»[264].
В действительности положение Мюнцера было отнюдь не из приятных. Он победил не силою своих приверженцев, но благодаря компромиссу с направлением Пфейфера, которое не было коммунистическим, но резко буржуазным. Он не стал во главе управления, совета, но остался простым проповедником; проповедь его в Мюльгаузене, однако, не имела решающего значения. Политика города отнюдь не соответствовала его политике. В важных делах он наталкивался на противодействие Пфейфера, имевшего за собой большинство.
Мюльгаузен не был Табором; последний действительно можно назвать коммунистической колонией; это было новооснованное поселение, куда стекались коммунисты, из которых и образовалось его население. В старом же имперском городе обстоятельства были совершенно иные. Там главнейшей опорой коммунистов был пролетариат, а кроме него только небольшая часть мелких самостоятельных ремесленников предместья и крестьян. Эти слои населения были тогда слишком слабы, чтобы принудить различные слои буржуазии к исполнению своей воли. Благодаря счастливому стечению благоприятных обстоятельств и умению выгодно и энергично воспользоваться ими коммунисты в Мюльгаузене могли добиться известного влияния. Но направление, которое с их помощью одержало победу, только терпело их. Мы не должны представлять себе положение дел в Мюльгаузене так, как будто весь город был организован на коммунистических началах. «Братья» добились во всяком случае лишь того, что им разрешили превратить свою тайную организацию в явную и образовать «коммуну»внутригородской общины. Центром коммуны служило, вероятно, подворье иоаннитов.
Как мало приверженцев было у Мюнцера в Мюльгаузене, видно из того, что при уходе его оттуда на помощь крестьянам за ним последовали только 300 человек[265].
Мы можем поверить Меланхтону, что коммуна Мюнцера, «которая существовала у Томаса в подворья иоаннитов», в течение немногих недель своего существования получала доход не только от труда своих членов, но главным образом от добычи, которая бралась в монастырях, церквах и замках. Табориты поступали точно так же, и вообще в эту эпоху церковные имущества были res nullius, которыми и завладевал всякий, у кого хватало на это силы. Обыкновенно их забирали князья, иногда же это удавалось каким–нибудь «бедным чертям». Мы уже указывали, что Мюнцер и Пфейфер находились в принципиальном противоречии друг к другу, а из этого вытекали также противоречия тактического характера. Пфейфер, как истый мелкий буржуа докапиталистического периода, чувствовал себя представителем лишь местных интересов; Мюнцер же, как и все коммунисты того времени, не приурочивал своей деятельности к определенному месту. Пфейфер смотрел на восстание в Мюльгаузене как на дело, касающееся исключительно Мюльгаузена; для Мюнцера же оно было лишь звеном большой цепи революционных движений. Чем прежде Табор был для Богемии, тем теперь должен был сделаться укрепленный город Мюльгаузен для Тюрингена, т. е. точкой опоры для всего восстания, которое должно было сохранять самые тесные сношения с движением в Франконии и в Швабии.
Пфейфер — когда мы говорим здесь о Пфейфере и Мюнцере, то подразумеваем не только личности каждого из них, но и направления, главнейшими представителями которых они являлись — Пфейфер с готовностью принимал участие в некоторых хищнических походах на соседние округа, но только на католические. Он думал только о мелких городских распрях. Мюнцер, напротив, ясно сознавал, что победа в Мюльгаузене не означала конца революционной борьбы, но ее начало. Ввиду этого надо было приготовиться и организоваться, надо было вооружить массы и объединить восстание в различных областях для совместного действия.
Особенно плохо обстояло дело в Тюрингене с боевою способностью крестьян. Быть может, нигде в Германии крестьяне не были так малоопытны в обращении с оружием и так безоружны, как именно там. Вооружить их и приучить к обращению с оружием требовало очень много времени[266].
Мюнцер делал все возможное; особенно заботился он об артиллерии. В монастыре «босоногих» (Barfüsser) он отливал пушки. Какое значение он им придавал, считая это, быть может, скорее нравственным, чем тактическим средством для достижения власти, видно из того, что он послал уведомление об этом даже в Швабию. Но уже один этот факт показывает нам также, как усердно он поддерживал сношения с южногерманскими инсургентами.
Еще с большим усердием занимался он подстрекательством и объединением бунтовщиков в Тюрингене. Он проявлял прямо лихорадочную деятельность словесно и письменно; во все стороны он рассылал письма для увещания и ободрения. Одно из этих писемЗейдеманнапечатал в приложении к своей книге. Мы приводим его здесь.
«Моим братьям во Христе в Шмалькальдене, находящимся в настоящее время в лагере в Эйзенахе.
Прежде всего, дорогие братья, должен быть истинный страх Божий; знайте, что мы хотим прийти вам на помощь и на защиту со всеми силами и средствами. Недавно наши братья, Эрнст фон Гонштейн и Гюнтер Шварцбург, просили помощи, которую мы обещали им и которую теперь склонны оказать. Если вы будете бояться, то мы и весь здешний отряд придем в ваш лагерь. Во всем, что в наших силах, мы придем вам на помощь. Но потерпите немного; наших братьевнам чрезвычайно трудно обучить, ибо между ними чрезвычайно много простого народа.Вы во многом уже сознали оказанную вам несправедливость,наших же братьев при всем стараньи мы не можем научить сознавать это.Но мы должны поступать так, как Бог внушит им. Я, конечно, прошу Бога явиться посоветовать и помочь вам, я охотнее помог бы вам в ваших страданиях,вместо того чтобы иметь дело с невеждами,однако Бог желает избрать глупых и отвергнуть умных. Поэтому очень стыдно, что вы так боитесь; вам хочется увидеть написанным на стене, что Бог помогает вам; вы можете быть вполне уверены в этом и петь вместе с нами. Я не убоюсь сотен и тысяч, и народа их, хотя они и окружили меня. Дай Бог вам сильный дух — и он не преминет сделать это — чрез Иисуса Христа, который да хранит вас, дорогие мои. Аминь.
Дано в Мюльгаузене 7 мая 1525 года. Томас Мюнцер и вся община Божия в Мюльгаузене и в различных местах».
Письмо характерно не только для отношения Мюнцера к восставшим вне Мюльгаузена, но и для его положения в этом городе; видно, как мало он был доволен тамошними «братьями», «невеждами», «простым народом», которых чрезвычайно трудно было обучить и которые «еще не вполне сознали свое дело».
Горнорабочиеказались Мюнцеру гораздо важнее ненадежных мюльгаузенцев и плохо вооруженных крестьян. Горнорабочие составляли самую способную к борьбе и самую задорную часть населения Саксонии. Поэтому Мюнцер сразу же обратил на них свое внимание. Он вошел в сношения с рудокопами в Рудных горах, но больше всего старался поднять ближайших к нему горнорабочихМансфельда,с которыми у него сохранились хорошие связи еще со времени его пребывания в Альштэте.
Письмо, которое он отправил тогда своим союзникам в мансфельском округе Балтазару, Варфоломею и другим, побуждая их приняться за агитацию среди горнорабочих, напечатано в собрании сочинений Лютера как одно из «трех отвратительных, крамольных сочинений Томаса Мюнцера». Это письмо публиковалось несколько раз и впоследствии, например, уШтробляиу Циммермана(русское изд.). Оно гласит:
«Страх Божий прежде всего. Дорогие братья, как давно вы уже спите. Вы забыли волю Божию, говоря, что Бог забыл вас. Но разве не учил я вас много раз, что так и должно быть. Бог не может более открываться людям. Вы сами должны быть стойки. В противном случае напрасны все ваши раздирающие сердце жертвы. Вы должны будете претерпеть еще страдания. Если не захотите пострадать по Божьей воле, то пострадаете по воле диавола. Опасайтесь этого. Не унывайте, будьте добры. Не льстите безумным мечтателям и безбожным злодеям. Боритесь за дело и выходите на борьбу. Время настало, убеждайте ваших братий не презирать слова Божия, иначе им грозит погибель. Вся Германия, Франция и Италия поднялись. На Святой неделе разрушено четыре монастырские церкви на Фульде. Крестьяне Клетгау, Гегау и Шварцвальда восстали в числе 30 тыс., и рать их прибывает с каждым днем.Ябоюсь только, чтобы глупых людей не увлеклифальшивыми договорами,в которых они не разглядят злого умысла. Если вас будет хоть трое твердо верующих в Бога, одушевленных одним желанием прославить Его имя и честь, вы не побоитесь и сотни тысяч человек. Итак, за дело, за дело! Пора, злодеи струсили, как псы. Возбуждайте ваших братьев к согласию и уговаривайте их снаряжаться. Давно, слишком давно пора, скорей же, скорей, за дело, за дело, и не поддавайтесь, если даже враги будут обращаться к вам с добрым словом. Не трогайтесь бедствиями безбожников. Они будут молить вас и плакать перед вами, как дети, но не жалейте их. Сам Бог приказал так через Моисея (Моисей, кн. 5, 7). Нам он открыл то же. Возбуждайте села и города, в особенности же горцев и других добрых людей. Мы не должны более спать. Смотрите, пока я писал эти слова, ко мне пришло известие из Зальца, что народ хотел выбросить из замка атамана герцога Георга за то, что он замышлял тайно погубить троих. Крестьяне Эйхсфельда справились со своими дворянами, они не хотят жить их милостию. Со всех сторон перед вами много примеров, принимайтесь же за дело; пора, Балтазар и Бартель! Крумиф, Фельтен и Бишоф, беритесь каждый за свою работу. Передайте это письмо вашим товарищамгорцам.Хотел бы так наставить всех братьев, чтобы их мужество было тверже всех замков безбожных злодеев во всей стране. За дело, за дело! Железо горячо, куйте его!
Пусть ваши мечи не остывают от теплой крови. Пока злодеи живы, вы не освободитесь от человеческого страха. Вам нельзя говорить о Боге, покуда вами управляют. Итак, за дело, покуда еще не ушло время. Вами предводительствует Бог, следуйте за Ним.
Прочитайте, что сказано у Матфея. Не робейте же, с вами Бог, написано во 2–х хрон. Бог говорит нам: не бойтесь, вам нечего пугаться этой толпы. Не ваша идет война, а Господня. Не за себя вы боретесь. Мужайтесь! Вы увидите над собою руку Господню. Когда Иосафат услыхал эти слова, он пал ниц. Не страшитесь же и вы людей, а веруйте, крепко веруйте в Бога — он подкрепит вас. Аминь.
Писано в Мюльгаузене, в 1525 году. Томас Мюнцер, Божий воин против безбожников».
Письму Мюнцера оказан был хороший прием. В мансфельдском округе собралась большая толпа, и дело дошло до беспорядков(Штробель,стр. 96). Толчок, данный в мансфельдском округе, отозвался и в горных округах Мейсена. «Еще прежде, чем безумные бунтовщики довели дело до кровавого столкновения в Франкенгаузене, — говоритГеринг, —несколькорабочихиз охваченного восстанием графстваМансфельдскогобежали в наши горы, либо потому, что дома не ожидали ничего хорошего, либо потому, что надеялись сыграть в этой местности значительную роль благодаря новому учению»[267].
Им удалось добиться влияния и содействовать попытке к восстанию в окрестностях Цвикау, где фанатики под предводительством Шторха и самого Мюнцера пользовались уже прежде влиянием и подготовили почву.
В апреле дело в Рудных горах действительно дошло до восстания крестьян и горнорабочих. Лишь после поражения при Франкенгаузене движение там, как и повсюду в Саксонии, остановилось.
Но в общем стремление Мюнцера добиться объединения революционного движения в различных местностях Саксонии имело лишь незначительный успех.
Крестьянский и мещанский партикуляризм был слишком силен. Равномерность экономического гнета во всех местностях, возбуждение всей нации реформационным движением и last but not least — неустанная повсеместная деятельность коммунистических «апостолов» были достаточны именно для того, чтобы сделать восстание крестьян и их союзников вначале национальным, захватывающим большую часть нации, так что оно началось повсюду почти одновременно. Но впоследствии, когда пришлось обеспечивать плоды первых побед и пользоваться ими, местный партикуляризм стал обнаруживаться все резче и резче. Он слишком глубоко коренился в условиях тогдашней жизни, поэтому его нельзя было преодолеть иначе как на короткий срок, да и то лишь с трудом.
К партикуляризму присоединялась роковая наивность крестьян. Эти простые люди думали, что княжеское слово имеет не меньшую, если только не большую ценность, чем слово каждого честного человека. Они не имели ни малейшего понятия о новейшей политике, которая сделала бесчестность и лживость важнейшими добродетелями князей, к той политике, которую еще за сто лет до этого мальчишки Ричард практиковал с такой виртуозностью по отношению к английским крестьянам.
Вместо того чтобы действовать сообща, каждый округ, каждый город, примкнувши к восстанию, действовал на свой собственный риск и страх, и обыкновенно каких–нибудь вздорных обещаний их господ, дававших им надежду получить удовлетворение своих требований, было достаточно, чтобы убедить бунтовщиков положить оружие и разойтись. Благодаря этому князья имели время собрать войско, соединиться и без труда разбивать одну толпу крестьян за другой; между тем им пришлось бы плохо, если бы крестьяне соединились. В то время, когда среди крестьян беспорядочность все увеличивалась, опасность объединяла князей и увеличивала их солидарность.
Вскоре не могло быть сомнения, на чьей стороне в конце концов окажется победа, вначале же это было далеко не столь очевидно. Еще 14 апреля курфюрст Фридрих Саксонский выражался о восстании весьма пессимистически и осторожно. В Страстную пятницу он писал своему брату, герцогу Иоанну Саксонскому: «Ужасно плохо, что приходится действовать насилием.Бедным людям, пожалуй, дали повод к этому возмущению,особенно запрещением пользоваться словом Божиим.Бедные во многих отношениях терпят от нас, духовных и светских властителей.Да отвратит Бог свой гнев от нас. Если Бог захочет,то может случиться, что править станет народ».
Под влиянием подобного же взгляда на положение дела написано первое сочинение, в котором Лютер определенно высказывается о крестьянском восстании, и именно его «Ermahnung zum Frieden auf die zwölf Artikel der Bauernschaft in Schwaben». Оно начинается выражением надежды, что все еще уладится,если крестьяне отнесутся серьезно к своим двенадцати тезисами если они не захотят большего. Таким образом, он принимает эти тезисы как основу для соглашения.
Прежде всего Лютер обращается к господам и князьям: «Никто на свете не был в такой мере причиной настоящих беспорядков и возмущения, как вы, князья и господа, особенно же вы, ослепленные епископы, сумасбродные попы и монахи… Меч приставлен к вашему горлу, вы же все еще думаете, будто так крепко сидите в седле, что никто не может вас выбить из него. Эта уверенность и ожесточенная самонадеянность приведет вас к тому, что вы сломите себе шею, — вы это увидите… Знайте, так как вы причина гнева Божия, то, без сомнения, он постигнет вас, если вы не исправитесь со временем. Знамения на небе и чудеса на земле относятся к вам, господа; они не предвещают вам ничего хорошего, и ничего хорошего с вами не произойдет…Знайте, Бог сделал так, что народ не может и не хочет дольше терпеть вашего злодейства.Вы должны измениться и следовать слову Божию; если не сделаете этого добровольно и охотно, то должны будете сделать по принуждению и с потерями для себя…Против вас, господа, восстали не крестьяне, а сам Бог, который хочет наказать вас за ваши злодейства».«Но, Боже упаси, — говорит Лютер дальше, — чтоб он стал на сторону крестьян. Он просит князей в их собственных интересах сделать крестьянам уступки. По его мнению, можно вести переговоры на основании двенадцати тезисов. Некоторые из них совершенно справедливы, например первый, требующий права выбирать священников и читать Евангелие. Другие тезисы, требующие материальных облегчений, также справедливы, ибо власти поставлены для того, чтобы приносить подданным пользу и творить благо.Но теперь эксплуатация сделалась невыносимою.Разве помогло бы крестьянину, если бы на его поле росло столько гульденов, сколько на нем стеблей и зерен? Для того чтобы бедному человеку осталось что–нибудь, следовало бы ограничить роскошь и сократить расходы».
Затем Лютер обращается к крестьянству и соглашается, что князья достойны, «чтобы Бог свергнул их с престола», но крестьяне должны приниматься за дело с толком, «иначе они, даже одержав победу в этом мире и убив всех князей, могут повредить своим душам». Он увещевает крестьян, называя их «дорогие господа и братья», оставить меч и не подниматься против властей, ибо они тогда только имеют право на восстание, когда Бог повелевает им это посредством знамений и чудес. «Страдать и нести свой крест, нести крест и страдать — вот право христианина, иного у него нет».
Сочинение кончается «общим увещанием по адресу властей и крестьян». Обе стороны не правы; и там, и здесь язычники, а не христиане. И тем и другим грозит кара Божия. Души их сделаются добычей ада, а Германия будет уничтожена. «Поэтому я с добрым намерением советовал бы выбрать из среды дворян нескольких графов и господ, от городов — нескольких советников и обсудить и уладить дело мирным путем. Вы, господа, должны оставить свое высокомерие; все равно, добровольно или нет, вам придется расстаться с ним, вам надо бы немного ограничить свою тиранию и свой гнет, чтобы бедные люди также получили достаточно воздуха и места для жизни. С другой стороны, крестьяне дали бы себя уговорить и отказались бы от некоторых тезисов, предъявляющих слишком большие требования, так что дело хоть и не было бы сделано по–христиански, но все–таки было бы улажено по законам человеческим. Итак, совесть моя спокойна, потому что я дал вам христианский и братский совет. Дай Бог, чтоб совет этот помог вам. Аминь».
Если бы те, кто предполагает, что реформацию сделала сверхъестественно могучая личность Лютера, были правы, то это сочинение должно было бы дать крестьянской войне совершенно другое направление. Фактически же оно не произвело никакого впечатления. При первой же своей попытке плыть против течения Лютер оказался бессильным.
Но он был не из тех, которые защищают безнадежное дело, и ему не пришлось долго раздумывать, на чью сторону склониться. Его миролюбивый покровитель курфюрст Фридрих умирал. Он скончался 5 мая, и его место занял его брат Иоанн, не хотевший даже и слышать о примирении.
Кроме того, князья повсюду соединялись, чтобы потопить восстание крестьян в их крови. За последнюю неделю апреля военачальник швабского союза Трухзес фон Вальдбург уже совсем почти подавил восстание в Швабии. В то же время ландграфу Филиппу удалось подавить восстание в Гессене. Против тюрингенских и франконских повстанцев собирались многочисленные, хорошо обученные войска.
Впрочем, Лютер имел еще и личный повод выступить против крестьян. Во второй половине апреля он предпринял агитационное путешествие по Тюрингену, чтобы успокоить народ. При этом Лютер сделал открытие, что он, считавший себя идолом населения, уже потерял всякое влияние на него. Теперь с характерной для него страстной злобой Лютер набросился на бунтовщиков[268]. Еще недавно он говорил с ними как с «господами и братьями», теперь же они превратились в разбойников, убийц и бешеных собак, которых надо убивать. Признав сначала, что крестьян заставил подняться невыносимый гнет властей, он теперь в своем сочинении «Против разбойников и убийц крестьян», появившемся 6 мая, через день после смерти Фридриха, заявляет, что власти правы[269].
В этом сочинении сказано, что крестьяне начали нападение, «одним словом, они творят дело диавола, особенно же отличаетсяархидиавол,царствующий в Мюльгаузене и учиняющий только разбой, убийства и кровопролитие. О нем именно Христос (Еван. Иоанна, 8) и сказал, что он убийца искони. Ввиду действий крестьян он принужден писать иначе, чем в «предыдущей книжечке». Восстание хуже, чем убийство; «поэтому всякий, кто в силах, должен помогать душить и резать явно и тайно, всякий должен думать, что нет ничего более ядовитого, вредного и диавольского, чем восставший человек. Он подобен бешеной собаке, которую надо убивать. Если ты не убьешь ее, то все равно она искусает тебя и целую страну… Поэтому теперь нельзя дремать. Теперь не нужны терпение и милость, теперь время меча и гнева, а не милосердия». «Кто падает, сражаясь за власти, тот будет мучеником перед Господом… Умирающие же на стороне крестьян обречены на вечные муки ада… Теперь настали такие странные времена, что князь лучше может заслужить Царствие небесное кровопролитием, чем другие молитвами… Пусть всякий, кто в силах, режет, бьет и душит. Если ты умрешь при этом — благо тебе, ибо ты не можешь иметь более блаженной кончины, так как умрешь, слушаясь Божьего слова и повеления (Римл. 13) и служа делу любви (!!), для спасения твоего ближнего от ада и от уз диавола»[270].
«Служа делу любви», Лютер и в частных письмах, писанных около того времени, высказывался в том же духе[271].
Уже позднее Лютер хвастался, что он «в восстании убил всех крестьян, ибо велел их умерщвлять. Вся их кровь на мне». Однако в этом случае мания величия заставила его принять на себя большую вину, чем следовало на самом деле. Насколько его поведение в крестьянской войне было характерно для него и для отношения между буржуазной и крестьянско–пролетарской ересью — поэтому мы и остановились на нем так подробно, — настолько же мало имел он влияние на исход войны; насколько его призывы к миролюбию были бесполезны, настолько же было излишне с его стороны возбуждение князей к беспощадной резне крестьян. Это они производили и без него с достаточной кровожадностью; делали это как противники Лютера, так и его последователи, и притом в братском согласии между собою. Перед лицом эксплуатируемых прекратилась борьба эксплуататоров из–за добычи. Католики и протестанты действовали сообща для подавления бедного народа.
В начале мая «истинный протестант» ландграф Филипп Гессенский соединил свои войска с войсками ультракатолического герцога Георга Саксонского и нескольких более мелких князей для того, чтобы покончить с тюрингенским восстанием. Немного спустя к ним присоединился еще новый саксонский курфюрст Иоанн. Центром восстания оказалсяФранкенгаузен —город, известный своими соляными варницами, с многочисленным населением, состоявшим из рабочих солеварен, и находившийся на расстоянии нескольких миль от мансфельдских рудников[272]. Главные силы повстанцев собрались там, а не в укрепленном, хорошо снабженном оружием Мюльгаузене или где–нибудь южнее, например в Эрфурте или Эйзенахе, которые также были в руках бунтовщиков и откуда легче было бы поддерживать сношения с восставшими в Франконии.
Как повстанцам, так и князьям лагерь возле Франкенгаузена казался самым важным пунктом. Чтобы добраться до него, Филипп Гессенский предпринял совершенно неслыханное движение. Он пошел на Эйзенах и Лангензальц, оставив Мюльгаузен по левую, а Эрфурт по правую сторону, и прошел между этими двумя занятыми сильным войском городами прямо к Франкенгаузену. Если это доказывает значение последнего, то факт, что Филипп мог сделать это движение, не подвергшись ни малейшей опасности или хотя бы неприятности со стороны мюльгаузенцев и эрфуртцев, ясно показывает, как велик был у повстанцев недостаток в сплоченности и единодушии, а также в определенном плане.
Значение Франкенгаузена мы можем объяснить лишь близостью мансфельдских рудников с их многочисленными, способными к борьбе рабочими. Если бы удалось поднять там восстание, то княжеским войскам пришлось бы выдержать жестокую борьбу.
Мюнцер также очень хорошо понимал значение Франкенгаузена и сделал все зависящее от него, чтобы направить туда со всех сторон все бывшиев егораспоряжении силы. Он писал также и эрфуртцам, но они не двинулись. Даже мюльгаузенцев он не мог заставить пойти на помощь войску, стоявшему возле Франкенгаузена. Какое дело было мещанам вольного имперского города до собравшихся там крестьян? Превознесенный всеми за свою энергию, Пфейфер оставался в бездействии. Мюнцер один вышел со своими приверженцами, которых было 300 человек. С большим трудом мюльгаузенцы ссудили ему восемь пушек.
Не лучше обстояло дело и с горнорабочими Мансфельда. К сожалению, у нас совершенно нет подробных известий о событиях в Мансфельде. В мансфельдской хроникеШпангенберга[273]мы нашли только следующую заметку, которуюБирингенв своем «Beschreibung der Mansfeldischen Bergwerks» передает еще короче: «Крестьяне восстали также и в графстве Мансфельдском. Граф Альбрехт Мансфельдский очень затруднил их движение, ибо он приложил все старания инадавал горнорабочим разных обещаний,чтобы удержать их в графстве и не дать им уйти в лагерь к восставшим крестьянам».
Это, по–видимому, и удалось ему. Опасения, высказанные Мюнцеромвего вышеприведенном письме к горнорабочим, что «глупые люди» могут согласиться «на обманный договор», были не напрасны. Масса горнорабочих успокоилась, как только их требования были исполнены, и не заботилась больше о восставших крестьянах. Отдельные же добровольцы или небольшие отряды попадаливруки войска графа Альбрехта, занявшего все дороги.
Оставалось ещеодно —перенести восстаниевсамый Мансфельд и, таким образом, увлечь за собой горнорабочих. Но и этим средством бунтовщики не воспользовались. Крестьяне, собравшиеся возле франкенгаузена, были настолько наивны, что вступили в переговоры с Альбрехтом Мансфельдским. Этот пройдоха оттягивал переговоры со дня на день, пока войска князей не очутились под Франкенгаузеном.
Сначала Альбрехт назначил свидание с крестьянами на 12 мая. Но он не явился, отговариваясь важными делами, и вызвал крестьян на следующее воскресенье, 14 мая. «Между тем Бог, — рассказывает Лютер, — послал Томаса Мюнцера из МюльгаузенавФранкенгаузен»[274]. Мюнцер тотчас же заставил крестьян прервать переговоры с графом, поняв его намерения, и употребил все усилия, чтобы вызвать сражение между ним и крестьянами до прихода князей. Мы рассматриваем как вызов беспримерно грубые письма, которые он писал тогда графу Мансфельдскому, письма эти понятны именно только как вызов.Циммермансчитает их продуктом отчаяния Мюнцера, старавшегося обмануть самого себя, продуктом безумия. Однако распоряжения Мюнцера указывают, что рассудок его оставался совершенно ясным.
Альбрехту он писал: «Страх и трепет да охватят всякого, кто делает зло (Римл. 2, 9); мне жаль, что ты так сильно злоупотребляешь посланием Павла. Ты хочешь оправдать этим злодейство властей, подобно тому как папа превратил Петра и Павлавпалачей. Разве ты думаешь, что Бог не может поднять свой неразумный народ, дабы «свергнуть во гневе тирана» (Иосия 13, 8)? Не о тебе ли и тебе подобных мать Иисуса Христа говорила, пророчествуя от Духа Святого: «Он свергнул могучих с престола и возвысил низких, презираемых тобою».
Разве твоя лютеранская и виттенбергская размазня не научила тебя, о чем пророчествует Езекииль в 37 гл.? Не раскусил ты разве, водя компанию с Мартином, что тот же самый пророк говорит в 39 главе, что Бог требует от всех птиц поднебесных, чтобы они клевали мясо князей, и от всех неразумных зверей, чтобы они пили кровь богачей, как сказано в Апокалипсисе 18 и 19? Неужели ты думаешь, что вы, тираны, ближе к Богу, чем Его народ? Ты хочешь, прикрываясь именем Христа, быть язычником и прятаться за Павла. Но знай, что тебя поймут, и сообразуйся с этим.
Если ты хочешь признать (Даниил, 7), что Бог дал власть народу, если ты явишься перед нами и изменишь свои убеждения, то мы охотно примем тебя и будем считать тебя наравне со всеми прочими братьями. Если же нет, так мы не посмотрим на твою глупую кривую рожу и будем бороться против тебя, как против злейшего врага христианской веры. Прими это к сведению и руководству.
Писано в Франкенгаузене, в пятницу, 12 мая 1525 года.
Томас Мюнцер с мечом Гедеона».
Еще гораздо более «грубое и дерзкое письмо», как выражаетсяШтробель,Мюнцер написал в тот же день графуЭрнсту Мансфельдскому,занимавшему в это время крепость Гельдрунген, вблизи Франкенгаузена. Этот крепкий опорный пункт Мансфельда предполагалось взять прежде всего. Мюнцер пишет графу: «Несчастный… ты должен покаяться и сделать это, как сказано в первом послании Петра, 3. Ты, ручаюсь тебе, можешь безопасно явиться к нам, чтобы высказать свое убеждение. Это обещано тебе на собрании всей общины; ты должен извиниться в своем явном злодействе и указать, кто довел тебя до того, что ты в ущерб всем христианам, прикрываясь христианским именем, хочешь быть таким язычником–злодеем. Если ты не явишься и не исполнишь возложенного на тебя, то я буду кричать на весь мир, что все братья могут со спокойным сердцем идти на борьбу. Тогда тебя станут преследовать и уничтожать. Если ты не смиришься перед малыми сими, то я скажу тебе: вечный живой Бог повелел свергнуть тебя с престола данною нам властию, ибо ты не принесешь пользы христианству. Ты вредное орудие против друзей Божьих. О тебе и о тебе подобных Бог сказал, что гнездо твое должно быть вырвано и уничтожено.Мы требуем ответа еще сегодня.Если ты его не дашь, мы нападем на тебя во имя бога брани. Мы немедленно сделаем то, что повелел нам Бог, делай же и ты все, что можешь. Я кончаю».
Графы Мансфельдские не поддались, однако, на вызов Мюнцера; Мюнцер же чувствовал себя слишком слабым, чтобы перейти к наступательным действиям, а быть может, и крестьяне не желали этого.
Скоро сделалось уже слишком поздно переходить в наступление. 12 мая Мюнцер пришел в Франкенгаузен, 14–го туда явились герцог Генрих Брауншвейгский и ландграф Филипп Гессенский; 15–го же прибыл герцог Георг Саксонский со своим войском.
Теперь судьба бунтовщиков, собравшихся возле Франкенгаузена, была решена, а вместе с нею и исход тюрингенского восстания. На одной стороне было 8 тыс. недисциплинированных, плохо вооруженных крестьян, почти не имеющих артиллерии; на другой же стороне было приблизительно столько же хорошо вооруженных и обученных воинов с многочисленной артиллерией.
Битва при Франкенгаузене описывается обыкновенно по рассказу Меланхтона. По его словам, сначала якобы Мюнцер держал прекрасную речь к крестьянам, потом ландграф Гессенский сказал еще более прекрасную речь своему войску, которое перешло затем в наступление… А эти бедные люди стояли и пели: «Ныне мы просим Св. Духа…» —словно помешанные и не делали попытки ни бежать, ни защищаться.Многие утешались также великим обещанием Томаса, что Бог окажет им с небес помощь, ибо Томас сказал им, что он уловит все пули врага в свой рукав. Когда чудо не совершилось, а напротив, солдаты ожесточенно набросились на них, обманутые крестьяне обратились в бегство и были избиты массами. Удивительная битва!
Неужели же Мюнцер и крестьяне действительно были такими единственными в своем роде дураками?
Рассмотрим прежде всего речи. Речь Мюнцера совсем не в его стиле. В ней много совершенно не свойственного ему пафоса. Но при ближайшем рассмотрении речь ландграфа кажется еще более странною. Это просто ответ на речь Мюнцера, как будто ландграф слышал последнюю и возражал по пунктам на выставленные ею обвинения. Сравним, например:
Мюнцер:Ландграф:«Но что делают наши князья? Они не заботятся об управлении, не выслушивают бедных людей, не судят, не охраняют дорог, не препятствуют убийствам и грабежу, не наказывают преступлений и произвола»… и т. д.«Ибо ложь и вымысел, что мы не заботимся о спокойствии страны, не заботимся о судах, не препятствуем убийствам и грабежам. Мы по мере своих сил стараемся мирно управлять»… и т. д.Чем ближе мы рассматриваем эти речи, тем яснее становится, что они в действительности не были сказаны, а придуманы ученым «шульмейстером» по образцу речей государственных людей и полководцев, о которых нам повествуют Фукидид и Тит Ливий. Это не более как риторическое упражнение, написанное с совершенно определенной целью. Лекции ландграфа о нравственности и праве, о необходимости и полезности налогов и т. д., с трогательным заключением, что дело идет о том, чтобы обеспечить безопасность женам и детям, — подобная речь не могла произвести ни малейшего впечатления на безнравственных, собранных со всех концов земли ландскнехтов. Но зато она должна была увеличить значение ландграфа в глазах образованного мещанства, для которого писал Меланхтон. Для последнего, а не для солдат, предназначалась эта речь.
С другой стороны, речь Мюнцера составлена именно так, чтобы выставить его в смешном виде. Меланхтон заставляет его сказать в конце речи: «Не поддавайтесь страху слабой плоти и смело наступайте на врагов. Вы не должны бояться пушек,ибо увидите, как я буду ловить в рукав все ядра, которые они будут бросать в нас»и т. д.
Таких абсурдов по практическим вопросам Мюнцер никогда не говорил в своих сочинениях; его мистицизм заключался лишь в убеждении, что он имеет непосредственные сношения с Богом и что его учение исходит от Духа Божия. Мюнцер никогда и нигде не говорил, что он может совершать чудеса. Мы поэтому, не колеблясь, назовем эту речь наглой выдумкой Меланхтона.
Кроме того, эта выдумка и неудачна. Настолько неудачна, что уже сто лет тому назадШтробельпришел к убеждению, что не Мюнцер,«а наверное,Меланхтон был автором» речи. Несмотря на это, и до сих пор некоторые авторы, например Янсен, пользуются ею для характеристики Мюнцера.
Циммермантакже говорит в одном примечании: «Что эта речь… есть Дело рук Меланхтона — вполне ясно; в ней нет и тени мюнцеровско–Γθ приема». НоЦиммермантак же, как иШтробель,предполагает, что Речь действительно была сказана и только в извращенном виде передана Меланхтоном.
Нам даже и это кажется невероятным; для разговоров слишком мало было времени, если сражение шло так, как описановсочинении «Полезный диалог, или Разговор между мюнцеровским фанатиком и набожным евангеликом–баварцем, касающийся наказания, которое понесли восставшие фанатики возле Франкенгаузена», Виттенберг, 1525. Там фанатик говорит: «Ну скажите, разве это честно со стороны князей и господ, что они обещали нам три часа на размышление, а не дали даже и четверти часа; как только они переманили от нас на свою сторону графа Штольбергского и нескольких дворян, они тотчас же направили орудия и напали на нас».
Это значит, что князья вели переговоры с крестьянами, требовали их подчинения и дали три часа на размышление. В то же время они убедили дворян, находившихсявкрестьянском войске, перейти к ним и тотчас же, задолго до назначенного срока напали на не ожидавших этого крестьян и принялись резать их.
Это было не особенно честно, и мы понимаем, почему Меланхтон старался выдумать другую версию. Но между тем как последняя совершенно бессмысленна, изложение делавдиалоге вполне соответствует образу действия, которого князья в то время вообще держались по отношению к крестьянам. Несмотря на свое превосходство в силах, они все–таки прибегали к измене и вероломству, чтобы осилить крестьян. Это, а не бессмысленные надежды последних, что Мюнцер действительно будет ловить пули в свои рукава, послужило причиной того, что на стороне повстанцев было перебито огромное большинство — от 5 до 6 тыс. человек из 8 тыс.! Между тем княжеское войско понесло совсем незначительные потери.
После победы войска вошливфранкенгаузен и, по свидетельству самого ландграфа Филиппа, «все находившиеся в городе мужчины были перебиты, а все имущество разграблено».
Мюнцер с частью разбитой толпы бежал в город и, преследуемый неприятельской конницей, бросилсяводин из первых домов города. Здесь, чтобы не быть узнанным, он повязал голову платком и легвпостель, притворяясь больным. Но хитрость его не удалась. Пришедшийв этот домландскнехт узнал его по содержимому находившейся при нем сумки. Его тотчас схватили и повели к ландграфу Гессенскому и герцогу Георгу. «Когда его привели к князьям, последние спросили его, зачем он вводилвзаблуждение простой народ. Он дерзко ответил,что поступал хорошо, желая наказать князей».Меланхтон, который передает нам это, забывает здесь на минуту, что он всегда выставлял Мюнцера как величайшего труса.
Князья немедленно велели подвергнуть его пытке и наслаждались его мучениями. Потом они подарили его, как часть добычи, графу Эрнсту Мансфельдскому. Если его уже раньше «сильно пытали», то теперь, через несколько дней в тюрьме в Гельдрунгене, «с ним обошлись ужасно»(Циммерман).
Тогда из него вымучили те признания, протокол которых мы уже несколько раз цитировали. Он ни от чего не отрекался и относительно своего тайного общества говорил лишь о таких вещах, которые не могли никому вредить. Из членов этого общества, которых он назвал, ни один не был казнен. Вероятно, он называл именно только тех, которые уже пали.
Сражение при Франкенгаузене надломило силу тюрингенского восстания. Князьям оставалась только кровавая месть, которую они и выполнили чрезвычайно добросовестно.
Мансфельдских горнорабочих покамест оставили в покое. Князья были рады, что они не нарушали мира. Лишьвследующем году, как рассказывает намШпангенберг,«горнорабочих стали сильно донимать работой, на что они очень жаловались», но не только не получили облегчения, а напротив, к ним прислано было войско, которое «успокоило» их. У них отняли свободу слова и свободу собраний.
Еще более пострадал Мюльгаузен, как бы за то, чтоврешительную минуту покинул дело восстания. Из Франкенгаузена союзные князья немедленно отправились в Мюльгаузен. Напрасно город обращался за помощью к повстанцам Франконии; франконцы поступили с Мюльгаузеном так же, как этот последний с войском под Франкенгаузеном. Среди недавно еще бунтовавших мещан имперского города быстро распространился страх, когда 19 мая началась осада. Пфейфер увидел, что дело потеряно, и 24 мая тайно ушел из города с 400 приверженцами, чтобы пробиться в Верхнюю Франконию. Но конница князей настигла его и взяла в плен вместе с 92 приверженцами.
Мюльгаузен сдался 25 мая, получив письменное обещание помилования. Последнее выразилосьвказни целого ряда граждан и в разграблении города, терявшего теперь свою независимость. Саксонские князья достигли результата, который они надеялись получить от восстания в Мюльгаузене, — они сделались хозяевами города. Оба бунтовщика, которые помогли имвэтом деле, были обезглавлены — как Пфейфер, так и Мюнцер, тоже приведенныйвМюльгаузен.
Пфейфер умер непокорным и нераскаянным. Об этом все летописцы свидетельствуют единогласно. Относительно же Мюнцера Меланхтон, конечно, утверждает, что он «обнаружил большое малодушие в последние свои минуты». В доказательство этого он рассказывает, что Мюнцер от страху не мог проговорить ни слова, так что невсостоянии был произнести Символа веры, и герцогу Генриху Брауншвейгскому пришлось подсказывать ему слово за словом. Но сейчас же вслед за этим наш повествователь заставляет безмолвного от страха человека держать одну из тех прекрасных речей, которые так любил классически и риторически образованный «шульмейстер».
Другие летописцы того времени ничего не говорят о малодушии Мюнцера(Циммерман).Существует только одно свидетельство, кроме совершенно не имеющего цены свидетельства Меланхтона, указывающее на уныние Мюнцера в последние дни его жизни, — это его письмо к городскому совету и общиневМюльгаузене, написанное 17 маявтюрьме в Гальдрунгене. В нем он убеждает их не озлоблять властей, говорить, что смерть его заслуженна и может служить уроком для «неразумных!»; он просит далее не оставить его бедной жены, затем еще следует увещание не озлоблять властей желанием улучшить свое положение, как они делали это раньше,оставить восстание и просить князей о помиловании.
Несомненно, в этом письме обнаруживается малодушие. Мы не можем согласиться с Циммерманом, который толкует еговболее благоприятном смысле.
Но, спрашивается, подлинное ли это письмо? Оно написано не рукою Мюнцера. В этом письме сказано, что ондиктовал егонекоему Кристофу Лау.Почему же Мюнцер диктует его, почему не пишет сами кто был заинтересован в том, чтобы оно дошло до Мюльгаузена? Никто иной, как князья. Письмо написано 17–го, а 19 мая началась осада Мюльгаузена. Письмо должно было облегчить осаду, должно было вызвать упадок духа у осажденных. Не напрашивается ли здесь предположение, что имя Мюнцера было употреблено князьями для одной из военных хитростей, столь часто практиковавшихся в ту эпоху?
Во всяком случае, письмо, писанное не рукою Мюнцера, в высшей степени подозрительно и не может служить подтверждением рассказа Меланхтона.
Таким образом, мы считаем себя вправе сказать, что о конце Мюнцера ничего достоверно неизвестно и рассказы о его малодушии голословны.
Для нашего суждения о Мюнцере и его деле, конечно, совершенно не важно, владел ли он своими нервами до последнего момента или нет. Вопрос интересен лишь потому, что характеризует противников Мюнцера.
Физическая храбрость, так же как и физическая сила или красота, отнюдь не свидетельствует о нравственном совершенстве обладателя этих качеств. Но мы так уже созданы, что трус нам не симпатичен за одно это качество, так же как многим несимпатичны некрасивые и слабые люди. Поэтому мы отлично понимаем стремление Меланхтона непосредственно после борьбы унизить этого страшного противника его дела обвинением в трусости.
Но это обвинение и поныне усердно повторяется, хотя для него нет никакой реальной почвы; иногда оно даже преувеличивается[275].
И это отрадный признак. Сколько бы времени ни прошло с тех пор, как Мюнцер пожертвовал жизнью для своего дела, это последнее — дело пролетариата — живо и страшно врагам, страшно еще больше, чем во времена Мюнцера. Клеветы, которые и доныне еще попы и профессора единодушно распространяют о великом противнике княжеской и буржуазной реформации, были бы бесцельны, если бы направлялись только против мертвого человека, а не против живого коммунистического движения.
Но именно озлобленные нападки, которым Мюнцер подвергался больше, чем всякий другой коммунист и революционер его времени (анабаптисты в Мюнстере появились позже) со стороны защитников господствующих классов, начиная от Лютера и Меланхтона и до наших дней, — именно эти нападки оказались наилучшим средством сохранить в народе память о нем и неугасающую симпатию к нему.
В народной памяти Мюнцер был и остался доныне самым блестящим воплощением революционного еретического коммунизма.
Глава 9. Анабаптисты
I. Анабаптисты перед крестьянской войной
Один из центров коммунистического движения в эпоху германской реформации находился вСаксонии,другой такой же центр существовал вШвейцарии —в этом своеобразном конгломерате крестьянских и городских республик, сомкнувшихся вокруг главной горной цепи Альп для совместной защиты от общего врага.
Уже в конце XIII в. горные округа Швиц, Ури и Унтервальден поднялись против эксплуатации и гнета землевладельцев, особенно духовных, и усилившегося дома Габсбургов. Благодаря их способности к борьбе и недоступности их страны борьба за свободу была успешной. К победоносным кантонам в XIV в. примкнули соседние города, угрожаемые возникающим абсолютизмом так же, как южногерманские рейнские города, которые вели тогда борьбу против подобного же врага. Но города швейцарского союза, благодаря союзу со старыми кантонами, достигли большего успеха, чем их северные товарищи на Рейне. В борьбе Людвига Баварского против папства и Габсбургов швейцарцы были на стороне Людвига. Католическая реакция при Карле IV, отразившаяся так тяжело на немецких городах, не коснулась свободы членов швейцарского союза. В XV в. они были уже настолько сильны, что могли перейти в наступление, особенно против кровного врага своего — Габсбургов, и могли уже значительно расширить свои владения завоеванием или куплей.
Итак, они сделались совершенно независимыми от Германской империи и сумели также ограничить папскую эксплуатацию.
Это новое независимое государство, однако, не сделалось в то время государством единым. Его скрепляло сознание, что каждая из составных его частей сама по себе бессильна в сравнении с гораздо более ее Могущественными соседними князьями, но в этом одном и заключалась, пожалуй, почти вся общность интересов между отдельными кантонами; в то же время существовала резкая противоположность интересов экономически отсталых крестьянских старых кантонов и богатых, экономически развитых городов.
Эта противоположность интересов резко обнаружилась в эпохуРеформации;старые кантоны не были заинтересованы в ней, ибо папская эксплуатация, вообще сильно ограниченная в союзе, совсем почти не касалась этих бедных округов. Зато они имели основательную причину быть в хороших отношениях с католическими государствами — с Францией, Миланом, Венецией, с папой, а также с Габсбургами, ибо государства эти были главными потребителями единственного ценного товара, который могли тогда вынести на рынок швейцарские крестьяне и мелкие дворяне, а именноих воинственных сыновей.Так называемая «Reislaufen» (служба в наемном войске) являлась главным источником доходов сельского населения Швейцарии, особенно горных кантонов. Примкнуть к реформации — значило бы разорвать сношения с католическими государствами, это же в свою очередь означало прекращение богатых источников доходов. Поэтому добрые крестьяне крепко держались веры отцов.
Иначе обстояло дело в городах; городское мещанство не было заинтересовано в наемной службе в чужих войсках. Она была ему, напротив, неприятна, так как усиливала могущество враждебного ему дворянства и увеличивала способность к сопротивлению и самостоятельность низших классов, которые это мещанство эксплуатировало. Ибо швейцарские наемники были большею частью не безродными пролетариями, а сыновьями крестьян, возвращавшимися по окончании службы домой.
Зато города имели полное основание относиться враждебно к католичеству. Хотя в Швейцарии папская эксплуатация была более ограничена, чем в Германии, все–таки жадное папство в богатых городах гораздо больше цеплялось за свои права, чем в бедных горных округах. Но столь же важным, как антагонизм с папством, сделался антагонизм с католическими князьями, и прежде всего с Габсбургами. Немецкая реформация была восстанием не только против папы, но и против императора, т. е. против дома Габсбургов. Так на нее и смотрели в Швейцарии.
Правда, для старых кантонов дом Габсбургов давно уже перестал быть «кровным врагом»; они были уже слишком сильными, чтобы этот княжеский род мог угрожать им, вражда же с ним не могла принести никакой выгоды. Напротив, благодаря ей они потеряли бы плату своим наемникам и деньги, которыми их подкупали. Совсем иным было отношение городов Северной Швейцарии, находившихся на границе владений Габсбургов. Последние постоянно угрожали им, с жадностью стремились овладеть ими и, таким образом, находились в постоянной вражде с ними. Больше всех заинтересован был в борьбе с ГабсбургамиЦюрих.Он сделался пионером реформации в Швейцарии, между тем как старые кантоны выступили на защиту католицизма; потомки Телля соединились для этой цели с Фердинандом Габсбургом.
КаквГерманской империи, так и в Швейцарии реформационное движение вызвало движение коммунистическое. Но условия в Швейцарии были совсем иными, чем в Саксонии, и потому характер швейцарского коммунизма сильно отличался от саксонского.
Саксонский коммунизм был моложе и находился под сильным влиянием таборитских традиций, на Швейцарию же последние оказали едва заметное влияние. Зато Швейцария давно уже подвергалась влиянию вальденсов и беггардов, из которых первые являлись из Южной Франции и Северной Италии, а вторые выходили из Нидерландов и распространялись по течению Рейна через Кельн и Страсбург до Бозеля.
Но в то время как табориты действовали насилием, вальденсы всегда были склонны к миролюбию. Уже одно это различие должно было привести к тому, что коммунисты в Швейцарии чувствовали, думали и действовали иначе, чем в Саксонии. Однако характер социального движения в какой–либо стране в гораздо большей степени определяется особенностями ее социальных и политических условий, нежели внесенными извне учениями. Эти социальные и политические условия в Швейцарии во многом очень сильно отличались от саксонских. В Саксонии развиты были главным образомгорные промыслы,в особенности добывание серебра. Промыслы эти способствовали возникновению княжеской власти, но создали в то же время в лице горнорабочих сильный, своевольный, скученный большими массами пролетариат, способствовали развитию товарного производства в сельском хозяйстве, усиливая в то же время у землевладельцев жадность к завладению землею и до крайности обостряя все социальные противоречия того времени.
Совсем иначе обстояло дело в Швейцарии. Там не было горного промысла, не было поэтому и способного к сопротивлению массового пролетариата. Сельское хозяйство было в большинстве еще очень первобытным, земельный коммунизм был еще очень силен, а абсолютизма не было и следа. Напротив, мы видим там крестьянские и городские республики, крестьянскую и мещанскую демократию, которая пока еще слаба, подвергается опасности извне и относится с симпатией к коммунизму, ближайшие враги которого являются также и ее врагами.
Все это усиливало миролюбивые тенденции вальденсов и беггардов в Швейцарии. Но благодаря тем же условиям движение было не настолько пролетарским, как в Саксонии, ибо классовые противоречия не были еще обострены так, как в последней. Число коммунистов из высших классов в Саксонии в эпоху Мюнцерова движения было очень незначительно. Это было, вероятно, одной из причин того, что Мюнцер так выделялся из безымянной массы, вынесшей его вперед и сделавшей его ужасным, но не давшей никаких бойцов, которые были бы в состоянии закрепить свою личность и воспоминание о ней в литературе.
Среди швейцарских и других находившихся под их влиянием коммунистов дело обстояло совсем иначе; между ними была масса людей образованных, с выдающимся социальным положением. Здесь внимание наше не останавливается на ком–либо одном; напротив, можно потеряться перед массой интересных характеров, которые нам здесь встречаются. Швейцарское движение было слабее, и его историческое значение меньше, чем значение саксонского движения, но в литературном отношении оно интереснее и в смысле интеллектуальном стоит выше.
Вот все, что мы считаем нужным сказать для общей характеристики Движения.
В XIV и XV вв. мы встречаем в Швейцарии многочисленные следы вальденсов и беггардов — следы кровавые — казни последователей этих сект. Это были большею частью люди из низших классов — ремесленники, крестьяне, пролетарии, проповедовавшие коммунизм на тайных собраниях как тайное учение. Рядом с этим пролетарским движением в начале XVI в. возникло, очевидно, нечто вроде коммунизма «салонного» в гуманистических кружках.
В то время как Цюрих играл для Швейцарии роль Виттенберга, Базель сыграл для нее ту же роль, какую сыграл для Саксонии Эрфурт; он сделался в Швейцарии главным очагом гуманизма. В Базеле составился целый кружок свободомыслящих ученых и художников, центром которого с 1513 г. былЭразм Роттердамский,закадычный друг Томаса Мора и самый знаменитый из гуманистов Севера. С временными перерывами, когда он путешествовал в Нидерланды, особенно в Льеж и другие города, он жил в Базеле до самой смерти (1536 г.). В этом кружке обсуждались разнообразнейшие новые идеи, вероятно, также идеи появившихся позднее анабаптистов. На это указывает, между прочим, письмо Эколампадиуса — базельского ученого, с которым мы уже знакомы. В 1524 г. он во время пребывания Мюнцера на швейцарской границе вошел с последним в сношения и предложил ему проповедовать народу. Впоследствии, правда, осторожный профессор отрицал всякие подобные сношения с Мюнцером; он якобы едва был знаком с ним и узнал его имя, только будучи приглашен к нему. Но Эколампадиус имел также сношения и с другими опасными людьми, например с магистром Гансом Денком, сделавшимся впоследствии одним из наиболее выдающихся теоретиков анабаптизма. Эколампадиус, лекции которого Денк слушал, доставил ему в 1523 г. место ректора в школе Зебальда в Нюрнберге. Но взгляды Денка вызвали там неудовольствие. У него произошло столкновение с властями, и он должен был, как мы увидим ниже, оставить Нюрнберг. Эколампадиуса обвиняли в том, что он поддерживал взгляды Денка. Против этого обвинения базельский ученый защищался в письме к нюрнбергскому патрицию Вилибальду Пиркгеймеру, написанном 25 апреля 1525 г. «Денк не от меня воспринял яд, если он вообще воспринял его от кого–нибудь… но лет 10 назад [т. е. в 1515 г.], по слухам, некоторые весьма ученые люди в тесном кружке говорили об этом [о ереси, которую исповедовал Денк]; от них он, может быть, и узнал ее»[276].
Между «учеными людьми», собиравшимися тогда в Базеле, мы находим многих, сделавшихся впоследствии главарями анабаптистов; в 1521 и 1522 гг. сын цюрихского патрицияКонрад Гребельбыл там уже «необыкновенным знатоком Евангелия». Там часто бывал докторБалтазар Губмейериз Вальдсгута; затем к этому кружку принадлежали еще швабВильгельм Рейблин,священник св. Альбана в Базеле,Ульрих Гугвальд,базельский профессор, который, как мы видели выше, вместе с Эколампадиусом предлагал Мюнцеру агитировать. Там же мы находимЛюдвига Гецера,книготорговцаАндрея на Штюльцене, Симона Штумпфаи других. Все они сделались впоследствии агитаторами анабаптистов.
В приводимом Келлером длинном списке, из которого мы берем эти имена, нам еще кажутся достойными вниманиянидерландец Роде,работавший впоследствии на Севере и привлекший на сторону анабаптистов Юргена Вуленвебера, и рыцарь Де Кокт, представительюжнофранцузских«братьев». Базельцы находились в теснейших сношениях как с Югом, так и с Севером.
Кроме этих указаний, заимствованных нами у Келлера, мы приведем еще тот факт, что коммунистическая утопия Томаса Мора, о которой мы еще будем говорить в другом месте, именно в Базеле больше всего обратила на себя внимание.
Первое издание написанной по латыни «Утопии» появилось в 1516 г. в Льеже под наблюдением друга Мора Эразма, находившегося в том году как раз в Льеже. В 1518 г. понадобилось второе издание, и оно появилось в Базеле у знаменитого типографа Фробена. Из письма Беатуса Ренануса к Пиркгеймеру[277]видно, как усердно обсуждалась тогда в Базеле «Утопия».
В 1524 г. появился первый немецкий и вообще первый перевод «Утопии» также в Базеле, изданный Клавдием Канциункуля[278].
Было бы весьма важно доказать гипотезу Келлера, которую он излагает в своей уже много раз цитированной книге «Die Reformation und die älteren Reformparteien», а именно что в Базеле типографы были главными носителями вальденских и беггардских традиций и передали их ученым.
Именно в начале XVI в. Базель сделался важнейшим центром типографского дела для всей области, где употреблялся немецкий язык. Наряду со всемирно известным заведением Фробена, которого мы уже называли, там возникли типографии Амандера, Петри, Генгенбаха, Кратандера, Капито и проч. Типографы в Базеле играли выдающуюся роль; они находились в самом тесном общении с художниками и учеными этого города. Келлер указывает на слова Лорка (в сочинении последнего «Handbuch der Geschichte der Buchdruckerkunst»): «Редко наука, искусство и техника действовали так дружно в одном направлении». Но Келлер отыскал также целый ряд сношений типографов, особенно базельских, с вальденсами и беггардами. Особенно достойно внимания то обстоятельство, что все немецкие переводы Библии, появившиеся в печати раньше перевода Лютера, одинаковы. Все они сходны с немецким переводом XIV в., и Келлер убедительно доказывает, что этот перевод сделан вальденсами. Тот же перевод употреблялся у анабаптистов и их преемников меннонитов (по существу это была всегда одна и та же Библия; различие существовало лишь в наречии).
Факт, что типографы воспроизводили всегда исключительно вальденский перевод, действительно дает основание предполагать, что вальденские традиции были очень распространены и очень жизненны среди них.
В этом нет ничего невероятного. Правда, коммунистические симпатии, на которые указывает склонность типографов к вальденсам, мы не можем объяснить особенным положением их класса. Типографы, стоящие так близко к художникам и ученым, вербовавшиеся отчасти из их среды, еще более, чем обыкновенные ремесленники, являлись привилегированным классом, не заинтересованным во всеобщем уравнении. В крайнем случае можно бы сказать, что типографы в качестве интеллигентных наемных рабочих, т, е. людей эксплуатируемых, скорее могли выставлять коммунистические идеалы, чем другие образованные классы того времени — духовенство, профессора и юристы, специальная деятельность и интересы которых были гораздо теснее связаны с сохранением существующих классовых различий. Но коммунистические симпатии типографов объясняются гораздо проще, если пойти обратным путем: легче найти мост от коммунизма к печатному делу, чем от последнего к первому.
Мы раньше уже часто имели случай указывать, насколько коммунисты интересовались хорошим народным образованием. Интерес этот можно проследить начиная от вальденсов. Он повел к тому, что коммунисты ревностно ухватилась за новое средство воспроизводить в массовых количествах Писание и распространять его в народе.
Мы знаем, что «братья совместной жизни» занимались, главным образом, перепиской и распространением книг. Когда появилось книгопечатание, они были в числе первых занявшихся им и основавших типографии; первая типография была основана в Мариентале возле Гейзенгейма в Рейнском округе (чуть ли не в 1468 г., но во всяком случае раньше 1474). За нею вскоре последовали многие другие. Один из первых выдающихся парижских типографов, Иодокус Бадиус Асцензиус, был учеником братской школы[279].
Мы уже упоминали о том, как усердно занимались книгопечатанием богемские братья.
Мюнцер в годы своих странствований, по–видимому, также «примкнул к типографам в качестве ученого помощника»(Зейдеман).В Альштэте он содержал собственного типографа и среди нюрнбергских типографских подмастерий у него были последователи.
Упомянутый выше анабаптист Ганс Денк с особенным удовольствием работал в типографиях сначала в Базеле, в заведении Кратандера, а постом в заведении Курио. В 1525 г., после изгнания из Нюрнберга, он работал в Сан–Галлене.
Не подлежит сомнению, что коммунисты очень интересовались типографским делом и доставляли ему массу работников; однако мы не решаемся сказать об этом что–нибудь более определенное.
Вполне осветить мрак неизвестности, окружающий возникновение секты анабаптистов или, вернее, ее связь с прежними коммунистическими сектами, до сих пор все еще невозможно. Новая секта явно обнаружилась лишь в Цюрихе в эпоху реформацииЦвингли.
Лютеранская реформация началась борьбою против одного из наиболее действительных средств перетаскивать деньги из Германии в Италию — борьбою против индульгенций. Цвингли же начал свою реформационную деятельность (сначала с 1506 по 1516 г. он был священником в Гларусе, с 1516 по 1519 г. — священником в Эйнзидельне, а затем в Цюрихе) борьбою со средством, помогавшим переводить папские деньги в Швейцарию, т. е. с наемничеством. Лютер выступил в качестве богослова, Цвингли — в качестве политика. Первые его нападки были направлены не против католических догматов, но против соседних крупных католических династий Валуа и Габсбургов еще в 1519 г. Цвингли был на таком хорошем счету у курии, что когда он заболел чумою, папский легат поспешно послал к нему своего лейб–медика. Лишь когда волны германской реформации достигли Швейцарии и привели ее в движение, лишь тогда борьба с католическими державами превратилась в борьбу с католицизмом (1522). Но раз ступив на этот путь, цюрихцы быстро и без особенных затруднений продолжали идти по нему.
«Лишь в 1523 г., — говорит Вегелин, — вдруг происходит церковная реформация. Цвингли без особенной подготовки развил в заключительных речах первого происходившего в январе 1523 г. в Цюрихе диспута полную программу всей своей реформы. В этом он был совсем не похож на Лютера, который в своих 95 знаменитых тезисах в сущности только повторяет 95 раз одно и то же, т. е. оправдание посредством веры; ибо он и заботился–то единственно об этом. Лютер пришел к реформе шаг за шагом, его толкало к ней противодействие католической иерархии, а в ясном уме Цвингли все здание реформации вырисовалось уже в 1523 г. и было изложено им в 65 «заключительных речах» (тезисах), которые если не по внешнему действию, то по научному значению далеко превосходят Лютеровы тезисы.
Следующие годы представляют целый ряд триумфов: один за другим быстро следуют разрывы с церковными властями — сначала с Констанцем, а затем и с Римом, упразднение монастырей, духовенства, обмирщение всей церковной власти, упразднение икон[280]и обедни. Все это составляет одно связное, замкнутое целое, и можно сказать, что в 1525 г. реформация в Цюрихе была блестяще закончена как в городе, так и во всем кантоне»[281].
Но хотя Цвингли и превосходит Лютера по ясности и последовательности, все–таки в одном отношении цвинглианское реформационное движение шло тем же путем, что и лютеранское. Как последнее, так и первое сначала основывались на совместной деятельностивсехнедовольных Церковью классов. Но в первом, как и в последнем после совместной борьбы начался раскол. Каждое из объединившихся направлений или классов старалось использовать победу в своих интересах. Вождь движения, реформатор, который до тех пор поддерживался всеми этими партиями, должен был принять сторону одной из них, должен был обратиться против части своих прежних помощников. Это особенность всех революционных движений, возникших путем совместного действия различных классов с противоположными интересами. Виклефа постигла в этом случае та же участь, что и Лютера, а Гусу пришлось бы испытать то же самое, если бы он дожил до возникновения секты таборитов. Лютер отличался только быстротою, с которою в нем совершился переворот, недостатком фактических мотивов для последнего и озлоблением, с каким он нападал на своих вчерашних «милых братьев».
Когда в Цюрихе произошел конфликт с господствующей Церковью, тамошние коммунисты–сектанты не считали более нужным сохранять свою тайну. Уже весной 1522 г. власти заметили, что в Цюрихе существует школа еретиков — организация, в которой работает в качестве учителя книгопродавец Андрей на Штюльцене, прежде принадлежавший к базельскому кружку. Между членами ее мы находим цюрихского гражданина Клауса Готтингера, ткача Лоренца Гохрютинера, булочника Генриха Аберли и портного Ганса Окенфуса — все они впоследствии анабаптисты. В 1522 г. общество еще не подвергалось преследованиям; напротив, мы видим Готтингера и его товарищей в самых дружеских отношениях с Цвингли.
Осенью 1522 г. Конрад Гребель вернулся из Базеля в Цюрих и немедленно примкнул к школе еретиков. Происходя из богатой и независимой семьи, он учился в Вене и Париже, приобрел себе славу ученого, но сильно повредил здоровье разгульной студенческой жизнью. Вследствие этого у него произошел разлад с родителями, который еще усилился благодаря тайному браку, заключенному им против их воли. Его материальное положение сильно страдало от этого.
Вернувшись в Цюрих, Гребель с энтузиазмом примкнул к церковному движению, сделался одним из «братьев», но остался в наилучших отношениях с Цвингли.
За ним последовали многие товарищи из базельского кружка, так как им казалось, что в Цюрихе открывается более широкое поле деятельности. Вильгельм Рейблин оставил свой приход в Базеле и получил таковой же в Витиконе; Симон Штумпф сделался священником в Гёнге, возле Цюриха. В 1523 г. мы находим в Цюрихе также Людвига Гетцера, молодого ученого священника из Тургау, также жившего прежде в Базеле.
К пришедшим извне присоединились многочисленные прозелиты из самого города. Наиболее выдающимся из них былФеликс Манц,получивший филологическое образование и вскоре наряду с Гребелем ставший в первых рядах «спиритуалов», как называли себя сначала цюрихские братья. Собрания общины происходили обыкновенно у матери Феликса.
Община росла и стала сознавать свою силу; Цвингли заигрывал с нею. Теперь уже надо было толкать ее вперед, по пути социальных реформ. Из–за этого дело дошло до конфликта, который обострялся все более и более. Братья требовали уничтожения церковных налогов и десятины; Цвингли не раз выражал свое согласие с ними в этом вопросе, но теперь он испугался своих союзников; 22 июня 1523 г. великий совет определенно высказался против уничтожения церковной десятины, и реформатор понял этот намек. Спустя три дня он прочел в соборе проповедь, в которой становился на точку зрения совета. Этим он уже показал, что не желает идти дальше об руку с братьями.
Однако последние не считали борьбу оконченною и предложили Цвингли организовать Церковь независимо от государства. Ответом на это осенью явилось учреждениегосударственной церкви,благодаря чему решение всех церковных вопросов было передано великому совету, т. е. господствующим классам.
Вегелин пишет об этом: «Цвингли в полном согласии со светскими властями создал государственную церковь, стесняющую свободу религии еще гораздо сильнее, чем это было при католическом режиме. Не подлежит сомнению, что в начале XVI в. можно было верить и не верить во что угодно, надо было только согласиться кой–как подчиняться католическим обрядам иплатить священникам пошлины;тогда никто не спрашивал о внутреннем убеждении. Реформированная церковь выставила противоположный — не столько безнравственный, сколько неразумный принцип: ты в душе должен быть моих убеждений»[282].
Это установление было пощечиной для «спиритуалов». Они начали борьбу против папской церкви не для того, чтобы сделать из нее безвольное орудие власти в руках имущих классов. Борьба между ними и Цвингли сделалась теперь ожесточенной; но между тем как «спиритуалы» боролись только словом, Цвингли имел в своем распоряжении всю государственную власть и усердно пользовался ею. Уже в конце 1523 г. дело дошло до арестов и высылок братьев. Так, например, в декабре этого года был выслан Симон Штумпф.
Преследования эти не испугали братьев, они только усилили их ревность и увеличили сплоченность. Секта быстро распространялась в городе и в деревнях. Изгнанники распространили учение в соседние кантоны, где оно скоро привилось. Но в то же время братья стали резче отделяться от прочей массы населения. Их главною особенностью являлось отрицаниекрещения детей.
В таком положении застал их 1525 г.
II. Учение анабаптистов
В 1525 г. теоретики анабаптизма еще не высказывались, их рассуждения касались главным образом богословского обоснования и развития их учения. Последнее в главных чертах уже с достаточной ясностью проявилось в начале крестьянской войны[283]. Нам кажется, что удобнее всего изложить это учение здесь, прежде чем приступать к рассказу о судьбе секты.
Исследователю учения анабаптистов прежде всего бросается в глаза сильное различие во мнениях между ними. Себастиан Франк, хорошо знавший и понимавший их, симпатизирует им во многом, хотя и относится к ним скептически и со страхом. Он рассказывает о них в своей хронике, появившейся в 1531 г.: «Хотя все вообще секты имеют внутренние подразделения, но баптисты особенно не согласны в мнениях между собою, так что я даже не могу сказать о них ничего точного и определенного»[284].
Булингер тоже говорит в своем сочинении против анабаптистов: «Иные думают, что невозможно точно описать все подразделения, противоположные мнения и вредные и отвратительные секты или скопища у анабаптистов; действительно верно, что между ними можно найти лишь немногих согласных между собою — у каждого из них своя тайна, т. е. собственная фантазия». Поэтому он и не хочет описывать все их секты и «выдумки каждого сумасброда» отдельно, а желает описать лишь важнейшие направления между ними[285].
Разнообразие мнений и разъединенность не являются собственностью только баптистов. Мы уже встречали это явление у вальденсов, беггардов и таборитов. Отчасти оно является результатом их большой терпимости в делах веры, приводившей к тому, что, например, в Таборе различные секты мирно жили вместе, отчасти же следствием того обстоятельства, что секты эти лишь редко достигали прочной открытой организации. Поэтому понятие об анабаптисте осталось таким же неопределенным, как, например, теперь в России понятие о нигилисте. Летописцы причисляют к анабаптистам самые различные секты. С другой стороны, вполне естественно, что каждое революционное, а следовательно, критическое движение относится критически не только ко всему внешнему миру, но и к своему внутреннему содержанию. Поэтому в начале, пока у него нет твердой почвы под ногами и оно идет ощупью, всякое революционное движение склонно к расколам; анабаптисты же — по крайней мере в Германии — не переходили этой стадии.
Булингер описывает различные направления среди анабаптистов более подробно, но и в более враждебном тоне, чем Франк. Мы будем придерживаться последнего и сообщим здесь некоторые отрывки из его сочинений.
«Одни, — говорит он, — празднуют воскресение, другие нет. Некоторые из них имеют правила, касающиеся особенностей в одежде и пище и по внешности стараются отделиться от других людей, но таких немного. Другие же приспособляются к обстоятельствам. Некоторые учат, что они не могут грешить, «большая часть проповедует крест», делает себе «божество из страданий». Некоторые проповедуют и терпят за это муки, некоторые думают, что настало время молчать, другие страдают экстазом и пророчествуют. Иные очень большое значение приписывают видениям и снам, другие же ставят их ни во что. Последние придерживаются буквы Писания. Многие не придают значения ни проповедям, ни книгам.
Многие постоянно молчат и имеют множество правил, касающихся внешности… одежды, волос, еды и разговоров; их называют молчаливыми братьями. Другие же держатся полной свободы в этих вещах.
Одни придают много значения Писанию, другие только непосредственному Откровению Божию. Последние полагают, что можно сделаться верующим и получить спасение без помощи Писания. Почти все считают детей чистыми и невинными, а первородный грех — грехом неважным как у детей, так и у взрослых.
Иные проводят время почти исключительно в молитвах и этими постоянными молитвами хотят избавиться от всякого несчастия, как будто Богу оказывается особенная услуга, когда мы постоянно молимся и утомляем язык, вместо того чтобы утомлять самих себя. Последние хотят также, чтобы люди против всякого зла боролись только молитвою, и не позволяют своим последователям носить оружие, чтобы они всегда оставались спокойными и чтобы нельзя было обвинить их в мстительности. Иные держатся другого мнения, и можно сказать, что почти у каждого есть что–нибудь свое особенное, так что вряд ли можно найти между ними двух людей совершенно одинаковых взглядов. Сходны они только в притворной любви друг к другу. Они ежедневно ставят на очередь столько различных глупых и праздных вопросов, что описать их учение во всех подробностях совершенно невозможно.
Многие думают, что для нас лучше было бы встретить подобных людей на небесах или вреспублике Платона,чем на земле.
Многие между ними имеют хилиастические верования; они полагают, что «праведные, усопшие во Христе, мирно восстанут и в течение тысячи лет будут править здесь, на земле, совместно с Христом; иные же думают, что править они будут вечно и полагают, что Царствие Христово будет на земле, как буквально говорят пророки, как это понимал Аактанций и поныне еще думают евреи». Иные уже провидят приближение Страшного суда и роздали свое имущество; некоторые ненавидят иконы, другие же не смущаясь ходят в церковь и слушают обедню» и т. д.
Все эти различия имеют значение второстепенное, они касаются внешности и даже просто зависят от различия в темпераменте и склонностях, что можно сказать, например, о различном отношении к откровениям и снам. Кроме того, следует принять во внимание некоторые существующие у них тактические вопросы, имеющие, впрочем, меньшее значение.
Однако во многих важных, принципиальных вопросах также не было полного согласия между анабаптистами.
В числе этих вопросов был прежде всего основнойвопрос о собственности.
«Иные, — говорит Франк, — считают себя самих святыми и чистыми. Они отделяются от других, ивсе имуществоу нихобщее.Никто не считает чего–либо своим, и всякая собственность признается у них грехом.
Другие считают имущество общим лишь в такой мере, чтобы не давать друг другу нуждаться. Не то чтобы один владел имуществом другого, а просто в нужде каждый может пользоваться имуществом остальных, и никто не должен ничего скрывать от других, но держать дом всегда открытым. Дающий должен всегда давать охотно, берущий же должен брать умеренно, по возможности щадить своего брата и не становиться ему в тягость. Но во всем этом очень много лицемерия, бесчестности и «ананийства», что сами братья отлично сознают.
Во многих местностях, например в Аустерлице в Моравии, у анабаптистов есть экономы, ключники, и у всех имеются общие кладовые, из которых каждому надо давать необходимое. Но вопрос: делается ли это и дается ли каждому по справедливости? Те, что держатся такого порядка, считают других братьев, как находящихся на неправом пути, отлученными, и в их общинах отлучают так часто, что почти каждая отлучает другие общины, не во всем с нею согласные.
Другие баптисты не считают необходимостью описанную выше общность имуществ и находят слишком самонадеянным, что те (другие) называют себя совершенными христианами и презирают других. Люди этого направления работают каждый для себя, но интересуются другими, помогают и, по–моему, лицемерно подают друг другу руки. Впрочем, высказывая это мнение, я не хочу оскорблять тех, кто искренно поступает так».
У анабаптистов, следовательно, мы видим два направления, так же как у таборитов и богемских братьев (и у первых христиан). Одно — более строгое, желающее последовательно проводить на практике полный коммунизм, упраздняющее всякую частную собственность и содержащее всех из общей «кладовой». Наряду с этим существует более умеренное, признающее частную собственность и требующее только, чтоб ею владели, «как бы не владея». Появление этих двух направлений либо одновременно, либо одно за другим не есть случайный, но, напротив, типичным процесс, наступающей в коммунистическом движении с естественной необходимостью, пока это движение не переходит за пределы своей древнехристианской основы.
С вопросом о собственности тесно связан вопрос оформе брака.В этом вопросе анабаптисты так же были не согласны, как и вышеупомянутые их предшественники.
Многие, как говорит Франк, учили, что не следует жить в одной семье с людьми иной веры; благодаря этому многие семьи распались. Другие анабаптисты говорят против этого.
Многие из них сочли своим долгом оставить дом и семью по примеру апостолов[286]. Но многие также проповедовали против этого.
«Между ними образовалась секта, которая хочет, чтобы женщины принадлежали всем, как и прочее. Но секта эта была вскоре затерта и уничтожена другими братьями. Многие обвиняли Гута и Гецера в принадлежности к этой секте; если это правда, то они понесли должное наказание».
Мы уже знакомы с Людвигом Гецером из Тургау; он принадлежал к наиболее смелым мыслителям своей партии не только в вопросе брака, но был также одним из баптистов, отрицавших Божественность Христа, считавших Христа лишь примером и учителем, а не «кумиром». В 1529 г. Гецер был казнен в Констэлде за «нарушение брака». Было ли к этому причастно его учение и насколько — мы не знаем. «Он был близок с Духом Божиим, о чем свидетельствует его писание, — говорится в одной моравской «хронике» анабаптистов. В Констанце он написал следующие стихи о божестве:
«Ich bin allein der ewig Gott,
Der ohne Hilf Alles erschaffen hat,
Fragst du, wie viel doch meiner sein?
Ich bin’s allein meiner sein nit drei,
Sag’auch dabei ohn’allen Won,
Weiss glatt auch von keiner Person
Ich bin anch weder diess noch das,
Wem ich’s nit sag, der weiss nit was»»[287].
(«Я один вечный Бог, создавший все без посторонней помощи; если ты спросишь, сколько нас, то Я отвечу, чтоЯ один, а не трое.
Я должен сказать, кроме того, чтоничего не знаю о каком–то лице;Я не то, не другое, кто именно Я — это знает лишь тот, кому Я это скажу».)
Ганс Гут из Франконии был книгопродавцем и ревностным приверженцем Мюнцера (который сам и не думал проповедовать общности жен). После усмирения крестьянского восстания в Тюрингене он примкнул к южногерманским анабаптистам.
Тенденции, в которых обвиняют его и Гецера, напоминают тенденции адамитов в Богемии и братьев и сестер свободного духа. Замечательно, что Булингер говорит о секте «свободных братьев» между баптистами, которая не только по имени, но и по идее отличается большим сходством с братьями свободного духа. Мы не можем решить, основывается ли это сходство на традиции или же здесь опять одинаковые обстоятельства совершенно самостоятельно, без всякой связи с предшествующими обстоятельствами вызвали одинаковые явления.
«Свободные братья, — говорит Булингер, — которых почти все другие баптисты называют грубыми, дикими братьями, которых они порицают и от сношений с которыми отказываются, — эти братья являются восьмою сектой в ордене баптистов. С самого возникновения баптизма их немало встречалось в различных местностях, в особенности в горной стране (Цюрихе). Баптисты понимали христианскую свободу в физическом смысле; они хотели быть свободными от всяких законов, потому что, по их словам, Христос сделал их свободными. Поэтому они полагали, что по справедливости они не обязаны платить ни налогов, ни десятин, не обязаны исполнять барщину и обязанности крепостных. Некоторые из них, желавшие быть более скромными, проповедовали, что хотя они по справедливости и не обязаны исполнять всего этого, но все–таки надо это делать для язычников, чтобы те не жаловались на них и не поносили их ученья. Но крепостничества не должно быть более среди христиан. Некоторые из этих свободных братьев, народ отчаянный, убедили легковерных женщин, что они могут достигнуть блаженства, лишь потеряв свою честь. Для этого они богохульственно злоупотребляли словами Господа: «Кто не потеряет и не отдаст всего, что любит, тот не достигнет блаженства». Отсюда они выводят, что ради Христа надо претерпеть всевозможные страдания и всевозможный позор. Христос также сказал, что мытари и блудницы в Царствии Небесном будут стоять превыше праведных. Поэтому женщины должны сделаться блудницами и потерять свою честь; тогда в небесах они будут стоять превыше благочестивых. Другие поступали несколько хитрее: они учили, что как все вещи, так и жены, должны быть общими. Некоторые говорили, что, перекрестившись, они родились вновь и не могут уже грешить; грешить может и хочет только их плоть. И под прикрытием разных уловок и ложного применения отвратительных измышлений происходил страшный разврат и излишества. Они обо всем могли сказать, что это воля Отца (Бога).Итогда между многими распутными людьми стали заключаться духовные браки. Женщин убедили, что, живя со своими мужьями, они тяжело грешат, ибо последние еще не перекрещены, а потому еще язычники. А с ними, с баптистами, они не грешат, так как между ними существует духовный брак»[288].
Нам, к сожалению, не удалось найти других современных свидетельств о свободных братьях. Полемическая статья Булингера — не беспристрастный и недостоверный источник, но в самых существенных пунктах мы все же можем считать его описание свободных братьев верным, именно в тех пунктах, в которых они сходны с братьями и сестрами свободного духа, т. е. в свободной любви, в коммунистическом анархизме, в их безгрешности, ибо все, что они делают, делается согласно воле Божией.
Как относительно собственности и брака, так и в своих отношениях к государству, к общественной власти, анабаптисты не были вполне согласны между собою. В одном они, правда, сходились: именно в том, что надо иметь как можно меньше сношений с государственной властью. Они не хотели знать ее, но в то же время отрицали насильственное возмущение против нее и проповедовали долг терпеливого повиновения. Они хотели избавиться от «рабского подчинения государству», игнорируя самое государство.
Они учат, по словам франка, что надо терпеть насилие и не требовать обратно отнятого. Христианин не должен занимать никакой должности, «не должен иметь ни крепостных, ни каких–либо иных слуг, не должен воевать и поднимать руку на кого бы то ни было». Бог мстит за Себя Сам.
Некоторые из них требуют уничтожения присяги. «Христианин не должен быть членом правительства, которое имеет право приговаривать к смерти и вести войну». Иные оправдывают по крайней мере необходимую самозащиту, «но все они единогласно учат повиновению властям во всем, что не противно Богу, проповедуют отдавать пошлины и налоги, а если потребуют, то не только верхнюю одежду, но и рубашку. Они говорят, что готовы претерпеть насилие и повиноваться даже тиранам… Сколько я ни спрашивал об этом, мне всегда давали такой ответ и прибавляли, что живут для терпения и страданий ради Христа, а не для борьбы. Ибо Евангелие учит и желает, чтобы его защищали и подкрепляли его истину не кулаком, как думают крестьяне, но страданиями и смертью… Вот почему, на мой взгляд, совсем нечего бояться с их стороны восстания. Диавол, любящий убийство и охотно купающийся в крови, внушает многим безумное желание мучить бедных людей… Так как бунта нет, то никого из них не следует мучить по одному только подозрению. Если бы я был папой, императором или самим турецким султаном,я бы с их стороны боялся возмущения меньше, чем со стороны всех других».
Это была та решающая особенность, которая отделяла Мюнцера и большинство немецких коммунистов до крестьянской войны от цюрихских «братьев», хотя в других отношениях они были весьма близки. Сохранилось письмо к Мюнцеру, написанное 5 сентября 1524 г. уже известными нам Требелем, Манцом, Андреем Штюльцером, Гансом Окенфусом, Генрихом Аберли и другими. Они объявляют, что во многом согласны с ним, и прибавляют: «Ты вместе с Карльштадтом считаешься у нас чистейшим вестником и проповедником чистейшего слова Божия». Они очень рады, «что нашли человека, который одного мнения с ними»; его «книжечки» «сверх всякой меры научили и укрепили нас, нищих духом»; но Мюнцер кажется им недостаточно радикальным в своем учении и они увещевают его. «Ты серьезно должен бы стараться без страха проповедовать только Божественные слова, установлять только божественные обычаи… Все же человеческие намерения, слова, обычаи и желания, так же как и свои собственные, ты должен отрицать, ненавидеть и проклинать». Они выступают против его немецкого богослужения, которому, по их мнению, еще слишком далеко до апостольской простоты. Не нравится им также, что он поставил в церкви доски (иконы?) и что он сторонник насильственных действий. Кто не хочет верить и противодействует слову Божию, «того… надо не убивать, но считать как бы язычником или мытарем и оставить в покое. Евангелие и исповедующих его не надо защищать мечом, и сами они также не должны защищаться. А мы слышали от наших братьев, что ты держишься именно такого мнения. Истинно верующие христиане должны быть овцами между волками, овцами для заклания. Они должны быть окрещены страхом и нуждою, горем и преследованиями, страданиями и смертью. Они должны быть испытаны в этом и могут достигнуть отчизны вечного покоя укрощением не плоти, но духа. Они не пользуются мечом и не воюют, ибо убийство совершенно отрицается ими».
К письму приложен постскриптум: братья только что узнали о «письме и позорной книжонке» Лютера, в которой он приглашает князей положить конец Мюнцеровой агитации. «Брат Гуйуфена (Лютер) пишет, что ты проповедовал против князей, что вы против них действовали насилием. Если это правда… то я заклинаю тебя благом всех нас навсегда оставить это и всякие подобные намерения, тогда ты сделаешься чистым,ты, который во всем другом(т. е. исключая обедню, «доски» и насильственные действия)нравишься нам в немецкой и во всех вообще землях больше, чем кто бы то ни было другой.Если ты попадешься в руки Лютера и герцогов, то откажись от упомянутых выше пунктов, других же держись геройски»[289].
Получил ли Мюнцер это письмо и какой ответ дал на него, мы этого не знаем. Вскоре после того как оно было написано, мы видим Мюнцера на границе Швейцарии, где он вступил в сношения с швейцарскими анабаптистами. Каковы были эти сношения, о том существуют лишь предположения, но что относительно насильственных действий не произошло соглашения, об этом свидетельствуют события, совершившиеся после возвращения Мюнцера в Тюринген.
Взгляд на насильственные действия имел решающее значение для анабаптистов, так же как раньше для богемских братьев. Это видно из того, что, несмотря на свою всегдашнюю терпимость и на то, что в своей среде они допускали самые разнообразные направления, они все–таки всегда протестовали против причисления Мюнцера к своим единомышленникам. Они старались также держаться подальше от его сторонников. Франк повествует: «Говорят, что у Мюнцера есть еще (в 1531 г.) большое число тайных приверженцев и учеников в Тюрингене;они не баптисты,и мне достоверно известно, что сам он также не принимал вторичного крещения».
Последнее, правда, не может служить доказательством того, что Мюнцер не принадлежал к баптистам; он, так же как и последние, был против крещения детей. В своей «протестации» он писал: «Во времена апостолов следили за тем, чтобы враг не мог мешать пшеницу с плевелами, поэтому в ученики Церкви после долгого испытания принимали тольковзрослых людей…Но я могу сказать, что никогда и нигде, ни единым [словом?] во всех книгах церковных учителей, с самого начала их появления не говорится прямо и не намекается, в чем состоит истинное крещение. Я прошу всех ученых буквоедов показать мне, где в Св. Писании написано о том, что Христос или его апостолы крестили хотя бы одного малолетнего ребенка, или где установлено, чтобы мы крестили своих детей, как это делается теперь».
Нопрактиковатьвторичное крещение цюрихские братья начали только в конце января или начале февраля 1525 г., в то время когда Мюнцер, вероятно, уже отправился на родину для участия в великой революционной борьбе и когда подобные мелочи сектантства должны были казаться ему очень незначительными.
Идея вторичного, или позднего, крещения не нова, она уже очень рано появилась у вальденсов; особенно же сильно она выразилась при возникновении секты богемских братьев. «Было бы лучше по примеру древней Церкви крестить только взрослых, которые уже могут подтвердить свою веру делами», — говорит Петр Хельчицкий. Он не отрицал крещения детей безусловно, но предпочитал крещение взрослых. Когда в 1407 г. в Лоте образовалась община богемских братьев, то их первым делом было вторичное крещение, совершенное над всеми членами. Позднее крещение сохранилось у них до возникновения секты анабаптистов. Тогда богемские братья уже обуржуазились; они не хотели, чтобы их смешивали с сектой анабаптистов, носившей тот же характер, какой имели первоначально ученики Хельчицкого. Крещение взрослых сделалось теперь опасным символом, а потому в богемской секте все более росла антипатия к нему. Наконец, в 1534 г., в год мюнстерского восстания, крещение взрослых было совершенно упразднено собором в Юнгбунцлау[290]. Таким образом, принцип, принятие которого дало имя цюрихским братьям, был не нов. Неприязненное отношение к крещению детей было логическим следствием вражды с господствующей церковью.
Пока католическая церковь на Западе оставалась действительно католическою(catholikosпо–гречески значит «всеобщий»), крещение там означало просто принятие в общество, и тогда крещение новорожденных не было бессмыслицей. Дело приняло другой оборот, как только образовались оппозиционные еретические партии, оспаривавшие претензию католической церкви, будто она охватывает все общество. Раз наряду с нею образовались новые церковные общины, то понятно требование, чтобы отдельный человек не делался против своей воли, благодаря случайности рождения, членом какой–либо определенной церкви, но чтобы ему было предоставлено выбрать ее, когда он будет в состоянии обсудить свой выбор.
Но не все протестантские секты сделали этот логический вывод. Протестантизм господствующих классов означал лишь стремление завоевать Церковь как средство господства и включить ее в государство; Церковь превратилась в часть государства, в государственную церковь. Государственная власть во всех странах, где дело дошло до реформации, определяла, к какой церкви, к какой вере должны были принадлежать граждане. Резче всего это выразилось позже в монархической Германии, где образовался принцип: «Cujus regio, ejus religio»; где граждане тотчас же и безропотно должны были переменять веру, когда князь почему–либо менял ее или когда он оставлял в наследство, дарил, продавал или вообще каким–либо способом передавал своих подданных князю другой веры.
В демократических протестантских государствах государственная церковь не привела к таким абсурдным последствиям, как в монархических; но в первых она появилась раньше, и прежде всего в Цюрихе, где Цвингли, как мы уже видели, учредил государственную церковь в 1523 г. Но с учреждением государственной церкви несовместимо было крещение взрослых. Каждый человек от рождения принадлежит к известному государству, в странах же, где есть государственная церковь, он принадлежит также по рождению к известному вероисповеданию. Позднее крещение означало отрицание авторитета государства, отрицание его права определять вероисповедание своих подданных. Цвингли, как правитель Цюрихского государства, не мог, конечно, признавать позднего крещения, хотя прежде, когда он был еще только идеологом и находился в оппозиции, он, по собственному его признанию, был сторонником позднего крещения[291].
Напротив, братья тем более вынуждены были настаивать на необходимости крещения взрослых и отрицать крещение детей как не имеющее силы и значения; чем больше их преследовали, чем более они чувствовали себя меньшинством, отказавшимся от завоевания государства, меньшинством, могущим придать себе значение, лишь отделившись от массы народа и организовавшись в особую общину «святых» и «избранников». Эти две клички звучат очень высокомерно, и все–таки они только доказывали, что анабаптисты потеряли надежду составить когда–либо большинство населения.
Таким образом, вопрос о позднем крещении, или, как выражались его противники, о перекрещивании, все более и более выступал на первый план. Крещение не было истинным поводом к борьбе, так же как не был им у гуситов вопрос о причастии под двумя видами[292]. Но благодаря обстоятельствам вторичное крещение здесь, как у гуситов чаша для мирян, сделалось знаменем, вокруг которого собрались братья и по которому они узнавали друг друга. От него они получили имя, под которым и существуют в истории[293].
III. Успехи анабаптистов и конец их существования в Швейцарии
Еще до начала крестьянской войны в Германии цюрихским анабаптистам нанесен был решительный удар.
Подстрекаемые проповедниками, особенно Рейблином, некоторые родители отказались крестить своих новорожденных. Напрасно попы и члены совета старались убедить их оставить это намерение. Тогда городской совет издал 18 января 1525 г. закон о крещении детей и в наказание за несоблюдение этого закона установилизгнание из края.Спустя три дня началось выполнение постановления совета. К изгнанию были приговорены Рейблин, Гецер, Андрей Штюльцер и Бредли — граубюнденец, проповедовавший в Цолликоне, но живший трудом своих рук.
Ответ на этот удар был достойный и смелый. Оставшиеся братья собрались, и на этом собрании Юрг Блаурок, бывший в Хуре монахом, поднялся и попросил Конрада Гребеля крестить его истинным христианским крещением.
Когда Конрад окрестил его, то Юрг в свою очередь окрестил всех присутствующих. С тех пор перекрещиванье, или позднее крещение, сделалось признанным символом принятия в союз братьев. В то же время сделана была попытка осуществить коммунизм на практике[294].
Цюрихские братья открыто признали вторичное крещение с полным сознанием того, что ожидало их за это.
Тотчас после того как Цвингли вторично, притом настоятельнее, чем прежде, призвал к борьбе, пламя фанатического воодушевления вспыхнуло с ужасающей силой. На улицах Цюриха вдруг появились люди, как бы готовые в путь, опоясанные веревкой. Они останавливались на рынках и площадях, проповедовали о совершенствовании жизни, о возвращении к невинности, справедливости и братской любви. В то же время они приглашали подняться против старого дракона и против его голов, т. е. против Цвингли и его приверженцев, и предсказывали скорую гибель города, если он не захочет услышать голоса Божия. «Горе, горе Цюриху!» — раздавались, словно голос из другого мира, то жалобные, то угрожающие возгласы в узких улицах густонаселенной столицы.
«Городской совет многих велел арестовать, в том числе Манца и Блаурока. Затем последовали запрещения, допросы, наказания, снова аресты, допросы и усиленные наказания. Но в этих людях был дух гораздо более сильный, чем теология Цвингли, и сила этого духа несла имя их Церкви по всему свету, как ветер гонит пламя»[295].
И действительно, вскоре во всей немецкой Швейцарии взошло их семя, всюду распространенное изгнанниками из Цюриха.
Успешнее всего оно распространялось на германской границе — в Вальдсгуте, Шафгаузене и Сан–Галлене.
Как в других городах Швейцарии и Южной Германии, так и здесь цюрихское реформационное движение нашло живой отклик и, как в Цюрихе, так и здесь появлялись радикальные анабаптистские элементы, желавшие большего, чем дала реформа Цвингли. Элементы эти имели больший успех в малых городах, чем в столице, ибо население мелких городов в то время было повсюду демократичнее населения больших городов. Еще до 1525 г. в Вальдсгуте крещение детей было дозволено, но уже не было обязательно. Шафгаузен не зашел так далеко, как Вальдсгут, но он, по крайней мере, относился к анабаптистам не отрицательно. В Сан–Галлене уже в 1524 г. ткач Лоренц Гохрютинер, приверженец Гребеля, высланный в 1523 г. из Цюриха, основал небольшую братскую общину, которая процветала там.
Массовые высылки из Цюриха в начале 1525 г. пробудили жизнь в этих городах. Гребель отправился в Шафгаузен, Бредли стал проповедовать в местечке Галлау шафгаузенского округа, Рейблин пошел в Вальдсгут. В Шафгаузене новое учение делало лишь медленные успехи, Галлау же оно завоевало быстро, так же как и Вальдсгут. Вождем движения в этом последнем был докторБалтазар Губмейер,который, как мы уже видели, имел сношения с базельским кружком.
На этой личности следует остановиться несколько внимательнее. Родился он в 1480 г. в Фридберге, возле Аугсбурга. Он избрал карьеру ученого и сделался профессором Ингольштадтского университета, назначившего его в 1515 г. проректором. В следующем году он отправился в Регенсбург, куда его пригласили в качестве соборного проповедника. Замечательнее всего начатая им там агитация против евреев, относительно которых ремесленники утверждали, что они были причиной упадка города и ремесла. В 1519 г. евреи были изгнаны. Немного спустя, в 1521 г., Губмейер сам покинул Регенсбург; нам не известно, что заставило его уйти оттуда; быть может, его участие в реформационном движении. Он отправился в Вальдсгут, находившийся тогда во владении Габсбургов. Губмейер как проповедник приобрел там вскоре значительное влияние, особенно среди простонародья.
Значение его возросло, когда под влиянием цюрихского реформационного движения в Вальдсгуте возникло демократическое антигабсбургское движение. Движение это, которое, в конце концов, накануне крестьянской войны повело к отпадению города от Габсбургов, совершалось под руководством Губмейера, игравшего там ту же роль, какую в Цюрихе играл Цвингли, с которым Губмейер имел очень оживленные сношения.
Но, как уже было сказано выше, в одно время с этим движением в Вальдсгуте преуспевали также и братья.
Когда Цвингли начал борьбу против них, Губмейеру также надо было стать на ту или другую сторону. Но в Вальдсгуте простой народ был сильнее, чем в Цюрихе, восставшие крестьяне Южной Германии были ближе. Губмейер прервал сношения с Цюрихом; со своим приходом он примкнул к баптистам, которым симпатизировал еще раньше и с которыми соглашался во многих пунктах.
Когда Рейблин явился в Вальдсгут, Губмейр крестился у него (на Пасху 1525 г.). Более трехсот жителей города последовали его примеру[296]. Крещеньем Губмейера был завоеван весь город; этот мятежный город, отказавшийся повиноваться Габсбургам, сделался «оплотом баптистской церкви, откуда во все стороны распространялась пропаганда и вербовка новых членов» (Корнелиус).
В то же время быстро возрастала община и в Сан–Галлене, особенно после агитационного путешествия, предпринятого туда Гребелем из Шафгаузена. Вскоре в общине насчитывалось 800 человек. Весь Аппенцель пришел в движение.
Манц занес баптистское учение в Граубюнден, другие распространили его в Базеле и Берне, и даже в самом Цюрихе агитация не прекращалась, несмотря на все мероприятия властей. Особенно удачной она была в Оберланде, в грюнингенском округе.
Отсюда видно, какой результат имеют высылки, если партия, которой они должны вредить, находит себе поддержку в окружающих обстоятельствах. А это именно и случилось тогда. Изгнанные агитаторы не достигли бы таких успехов, если бы в то же время крестьянская война в Германии не взволновала до основания и Швейцарию и если бы низшие классы, так же как и буржуазные идеологи, не были настроены так благоприятно в пользу анабаптистской пропаганды.
Могла ли быть кровавая борьба на границах республики чем–либо иным, кроме начала тех ужасных событий, о которых говорится в Апокалипсисе, событий, во время которых безбожники будут уничтожены и после которых останутся лишь избранные, чтобы удостоиться тысячелетнего царствия? Когда великая борьба была кончена, когда мятежное крестьянство Германии, истекая кровью, было повергнуто во прах, тогда изменилось также положение баптистов в швейцарском союзе. Эти миролюбивые сектанты, ненавидевшие мятеж, достигли наибольших успехов именно во время мятежа и благодаря ему. Усмирение этого мятежа отняло у них почву из–под ног, по крайней мере на их родине. Теперь низшие классы приуныли, в то время как эксплуататоры подняли голову, а блестящий пример немецких соседей разжег их кровожадность. Во второй половине 1525 г. преследование баптистов в Швейцарии сделалось всеобщим и становилось тем ожесточеннее и беспощаднее, чем грознее делалось возрастание коммунистических сект под эгидой крестьянской войны.
Уже в начале июня городской совет Сан–Галлена ободрился и издал запрещение вторичного крещения. Граждане должны были присягнуть в безусловном повиновении властям; кто отказывался от присяги, тот должен был оставить город. В июле Манца арестовал городской совет в Хуре и выдал его Цюриху; в августе городской совет Шафгаузена усмирил анабаптистов; в октябре произошел арест Гребеля и Блаурока, агитировавших на цюрихской территории, в грюнингенском округе. В ноябре Берн установил в наказание за баптизм изгнание из страны, и наконец, в декабре Вальдсгут, оплот анабаптистов, без сопротивления попал в руки австрийского правительства. Губмейер, не имея иного исхода, бежал в Цюрих, где его схватили и посадили в тюрьму.
Год, первая половина которого ознаменовала себя такими блестящими успехами, кончился полным усмирением и рассеянием анабаптистов во всем союзе.
Большинство анабаптистов бежали в Германию, например Рейблин, Гецер, Блаурок (последний только в 1527 г.). Другие покорились и отреклись от своих заблуждений. Замечательнейшим из последних был Губмейер. После поимки в Цюрихе его принудили к диспуту с Цвингли, заставили заключенного дискутировать с тюремщиком, который всегда мог приговорить его к наихудшему наказанию. Губмейер не был человеком, способным с достоинством перенести эту отвратительную комедию. Чтобы спастись, он отрекся от своих принципов и во время диспута говорил сначала нерешительно и льстиво, а потом, когда этого оказалось мало для его противников, он согласился на отречение от своих «заблуждений».
Отрекшись от них и присягнув, что никогда больше не вступит во владения Цюриха, он, наконец, милостиво был отпущен (в апреле 1526 г.).
«Но, — жалуется Булингер, — хотя этот поступок доктора Балтазара образумил и наставил на путь истины многих простых заблудших людей, все–таки оставалось еще много упрямых баптистов, которых нельзя было заставить исправиться ни этим, ни другими мерами»[297].
Против них власти стали применять тяжелые, постоянно увеличивающиеся наказания. Уже 7 марта 1526 г. городской совет Цюриха постановил, что всякий, кто станет упорно держать сторону баптистов, «будет посажен в новую тюрьму на хлеб и на воду и будет спать на соломе». Там им дадут «умереть и сгнить»; при этом не делалось исключения для женщин и девушек. Всякому, кто укрывал баптиста, кто давал ему есть и пить, угрожало строгое наказание. Наконец, за рецидив была назначена смертная казнь. Первым ей был подвергнут 5 января 1527 г. Феликс Манц. Его утопили, а имущество его конфисковали.
Этими преследованиями не удалось, правда, уничтожить анабаптизм в Швейцарии, да и вообще до сих пор ни одна коммунистическая секта не могла быть вполне уничтожена силой. Но обстоятельства уже не благоприятствовали более анабаптистам и потому вскоре после усмирения немецких крестьян коммунистическое движение в союзе было доведено до того уровня, на котором оно находилось перед началом реформации, — до уровня тайного союза, безопасного для господствующих классов, но весьма опасного для участвующих в нем. Его существование проявлялось только время от времени в процессах и казнях. Публично союз этот не проявлял себя.
Но именно в то время как в Швейцарии наступил упадок баптизма, в Германии начался его расцвет.
IV. Анабаптисты в Южной Германии
Следовало бы ожидать, что усмирение крестьянского восстания, вызвавшее такую страшную реакцию против баптистов в соседней стране, тем более сделает невозможным появление их в самой Германии. Но это соображение, соответствующее условиям современного централизованного государства, не считается с феодальным партикуляризмом, имевшим тогда еще большую силу в империи. Партикуляризм этот затруднял, правда, объединение всех революционных (или мятежных) сил в одно целое, но в то же время он смягчал силу реакции, коснувшейся не всех их сразу и не в одинаковой мере.
После крестьянской войны, разумеется, нечего было и думать о движении среди крестьян; вместе с последними было усмирено большею частью и население мелких городов, примкнувшее к ним. Зато большинство более крупных свободных имперских городов относилось к крестьянскому восстанию так же равнодушно, как и к предшествовавшему ему восстанию мелкого дворянства под предводительством Зикингена. К крестьянам относились враждебно не только высшие классы граждан, патриции; среднее и мелкое мещанство, городская цеховая демократия также питали лишь весьма слабые симпатии к сельскому населению, симпатии, которые подчас были недалеки от открытой вражды.
Демократия больших городов, в общем, не присоединила своих сил к восстанию демократии крестьян и мелких городов, но зато ее, по крайней мере непосредственно, не коснулось их поражение. Демократия в большинстве свободных имперских городов Южной Германии после крестьянской войны была еще не сломлена, но именно тогда получила особенно острый характер борьба между нею и городской аристократией, с одной стороны, и борьба между всем вообще городским населением и княжеской властью, стремившейся к господству над городами и эксплуатации их, — с другой. Эта борьба, впрочем, в те века вообще никогда не прекращалась.
Масса населения имперских городов радостно приветствовала и поддерживала восстание Лютера против папы, но поддержка эта ослабевала по мере того, как Лютер стал относиться к демократии неприязненно.
В то самое время, как Лютер начал отворачиваться от демократии, в Цюрихе совершилась церковная реформация именно в такой форме, которая вполне соответствовала интересам городской цеховой демократии. Эта реформация вскоре возбудила внимание южногерманских имперских городов и нашла в них благоприятную почву для себя, первоначально не становясь в неприязненные отношения к лютеранству. Но эти два направления должны были встать в противоречие друг к другу, лишь только Лютер и его приверженцы объявили себя противниками Демократии. Таким образом, эпоха крестьянской войны как раз совпала с началом великой борьбы между Лютером и Цвингли. Борьба эта по внешности происходила из–за одного лишьслова,из–за того, сказал ли Христос: «Сие [хлеб]естьтело мое» или «Сие [хлеб]означаеттело мое». В действительности же это была борьба между буржуазно–демократической и княжеской реформацией. Велась она при помощи отвлеченных теологических аргументов, но на самом деле объектом ее были весьма реальные предметы.
Эта борьба с 1525 г. охватила всю Германию; оживленнее всего она велась в имперских городах Южной Германии — в Страсбурге, Ульме, Констанце, Линдау, Меммингене, Аугсбурге и т. д. Как раньше в подобных случаях, так и теперь tertius gaudens явилиськоммунисты.Как прежде борьба с римским папой дала им воздух и свет для свободного развития, так и теперь то же сделала борьба с папой Виттенбергским. Против лютеран южногерманские цвинглиане воспользовались анабаптистами. Поэтому они и терпели их в первые годы после 1525 г., так же как еще давно покровительствовал им сам Цвингли, который теперь преследовал их.
Южная Германия сделалась прибежищем политических изгнанников из свободной республики. Эти изгнанники являлись в большом числе и быстро приобретали еще большее число приверженцев. Их миролюбивые убеждения, не допускающие насильственного возмущения, вполне соответствовали настроению низших классов после усмирения крестьянского восстания. К этим пришельцам примкнули также и некоторые прежние приверженцы Мюнцера, например книгопродавецГанс Гут,уже встречавшийся нам выше; затемМельхиор Ринк,бывший сначала учителем в Герсфельде, затем священником в Экартсгаузене, в эйзенахском округе; он участвовал в битве при Франкенгаузене, но был счастливее Мюнцера и остался в живых. Теперь он примкнул к баптистам.
Анабаптизм в Германии стал разрастаться так быстро, что там неоднократно высказывалось мнение, будто он и возник–то вообще лишь во время крестьянских войн или после них. Сами баптисты поддерживали это мнение, надеясь опровергнуть таким образом обвинение, которое охотно взваливали на них их противники, — обвинение в том, что они были зачинщиками крестьянского восстания. Баптисты могли ссылаться на то, что принятие вторичного крещения как символа братьев, их окончательное отпадение от цвинглианской церкви и их организация в особую религиозную общину — все это произошло лишь в начале 1525 г.
Себастиан Франк принимает такое объяснение баптистов и вообще очень старается доказать, что они отнюдь не были настроены воинственно.
Во всяком случае, его взгляд ближе к истине, чем другой, еще более распространенный, которого держался и Булингер, будто бы Мюнцер был основателем секты баптистов. Булингер, правда, сам видел возникновение баптизма в Цюрихе, но цюрихскому пастору, конечно, было желательно избавить родину цвинглианства от обвинения, что она была также родиной неудобной секты, и взвести это обвинение на отечество лютеранства.
О 1526 г. Франк в своей хронике замечает: «Во время крестьянского мятежа и сейчас же после него возникла новая секта и особая церковь, основывавшаяся на букве Писания. Иные называли их [членов секты] анабаптистами, другие же — баптистами. Они начали отличаться от других особенным крещением и стали презирать все остальные секты как нехристианские. Важнейшими их настоятелями и епископами были Балтазар Губмейер, Мельхиор Ринк, Иоган Гут, Иоган Денк и Людвиг Гецер. Секта эта распространялась так быстро, что учение анабаптистов разнеслось по всей стране, и они быстро приобрели большое число приверженцев, крестили много тысяч людей и многие добрые сердца… они привлекали к себе. По–видимому, они учили только любить, верить и страдать; в страданиях они оказывались терпеливыми и смиренными; в знак согласия и любви они преломляли между собою хлеб. Анабаптисты охотно помогали друг другу, давая взаймы и даря вещи и деньги. Они учили, что все вещи должны быть общими, и называли друг друга братьями, Но с людьми, не принадлежавшими к их секте, они едва здоровались, не подавали им даже руки. Они крепко держались друг друга и распространялись так быстро, что все боялись их восстания, хотя, как я слышу, их повсюду признали не повинными в этом»[298].
Секта эта оказалась тем опаснее, что распространялась она в больших городах. Характерно в этом отношении письмо, написанное д–ром Эком герцогу Георгу Саксонскому 26 ноября 1527 г., об анабаптистах. Там, между прочим, говорится: «Эта секта возбуждает сильные опасения, и ваша милость и княжеские советники поймут, что от нее надо ждать большего вреда, чем от недавнего крестьянского восстания,ибо она коренится в городах.Если бы началось восстание и поднялись анабаптисты в городах, то у них оказалось бы оружие, порох, доспехи, а также нашлись бы опытные в военном деле люди; к ним примкнули бы крестьяне в городах, и все пошли бы против духовенства, князей и дворянства. Поэтому князья и дворянство должны быть настороже»[299].
Главными очагами южногерманского баптизма сделались города Аугсбург и Страсбург — два центра ткацкого производства, в которых уже прежде была очень сильна секта беггардов.
Что касается последнего города, то мы напомним здесь вальденса Фридриха Рейзера, которому конгресс в Таборе назначил резиденцией Страсбург, «бывший, несомненно, в течение целых столетий столицей германских сектантских общин»(Келлер).
Как сильно бывало по временам коммунистическое сектантство в Аугсбурге, показывает факт, что там в 1393 г. велся процесс не менее чем против 280 вальденских еретиков — большею частью ткачей и древоделов[300].
Другим центром сектантства быльНюрнберг.Нам известно, что Мюнцер нашел там многочисленных единомышленников, но в Нюрнберге был слишком силен патрициат, так что там не могло возникнуть народное движение.
В конце 1524 г., быть может, непосредственно после пребывания там Мюнцера, в Нюрнберге был арестован целый ряд «еретиков», между ними ученик Дюрера Иерк Пенц, братья Тане Зебальд и Бартель Бегайм, Людвиг Круг и Зебальд Баумгауер и, наконец, также известный нам еще по БазелюГанс Денк,сделавшийся в 1523 г. ректором в школе Зебальда по рекомендации Эколампадиуса, этого «благонамеренного человека», который впоследствии счел нужным оправдываться в этом перед Пиркгеймером.
Арестованные были подвергнуты суду. Келлер изучил относящиеся к этому процессу документы, которые находятся в окружном архиве в Нюрнберге. По его мнению, из них ясен «факт, что в лице заключенных мы имеем перед собою членовбратской общины,существовавшей уже давно под покровом тайны и имевшей сношения с другими городами, например с Эрлангеном»[301].
Главные обвиняемые были изгнаны; в числе их находился и Денк. Он ушел в Швейцарию, где дела братьев шли в то время хорошо.
В начале 1525 г. мы находим его в Сан–Галлене корректором типографии. Но осенью того же года он опять появился в Германии, в Аугсбурге. Именно там противоречие между лютеранством и цвинглианством начало выражаться резче всего; именно там в те годы напряженнее всего велась борьба между этими двумя направлениями, и анабаптисты нашли там наиболее благоприятные для себя условия.
Община быстро возрастала. В 1527 г. она, по словам Урбана Регия, насчитывала уже 1100 членов. Ее распространение приписывали главным образом деятельности Денка, «который со своими странниками» — странствующими агитаторами «хотел ввести свой баптистский орден и у нас, прятался сначала по углам и тайком разливал свой яд», как говорится о нем в направленном против него памфлете Урбана Регия[302].
Обстоятельства очень благоприятствовали Денку в Аугсбурге. Все–таки значительную часть достигнутых им успехов мы можем приписать его рвению и его высокому развитию; наряду с Губмейером это был один из передовых бойцов братьев. Петр Гинореус, живший в 1526 г. в Аугсбурге, говорит о нем как о «главе анабаптистов». Буцер называет его «папой», а Галлер, в письме к Цвингли от 2 декабря 1527 г. — «Аполлоном анабаптистов».
Будучи замечательным ученым и философом, Денк больше всего стремился избавить учение баптизма от материального, «плотского» содержания и «одухотворить» его. Он сделался одним из главных представителей более мягкого, или, если угодно, более практического, миролюбивого, направления среди баптистов. Направление это возникло наряду с первоначальным строгим направлением и находило, что не только строгое проведение на практике общности имущества, но и полная пассивность по отношению к государству очень стеснительны. В Германии, правда, противоречие между этими двумя направлениями не достигло полного развития; до этого дошло лишь в Моравии, где община нашла больше простора и скорее могла позволить себе роскошь внутренних несогласий. Но зачатки образования нового, более практического направления в противоположность старому, цюрихскому, появились уже и в Германии, особенно в Аугсбурге, где община так преуспевала и где в числе ее членов находились лица из высших сословий. Между ними былЭйтельганс Лангенмантель —«гражданин знатнейшего рода в Аугсбурге», который «был очень силен в Писании и в познании Бога, о чем свидетельствуют его книжки, вышедшие из печати» (Chronikl, изд. Беком в Geschichtsbücher, стр. 36). Он принял мученическую смерть за свое дело в 1529 г.
Как у богемских братьев, так и здесь, на стороне умеренного направления, стоят большею частью люди образованные. Наряду с Денком в этом отношении стоял Губмейер, который, правда, в Цюрихе отрекся от анабаптистов, но тотчас же снова примкнул к ним, как только оставил за собою цюрихские стены.
Однако образованные люди встречались и среди последователей другого направления. Например, только что упомянутый Лангенмантель выступил сторонником более строгого коммунизма, если приписываемая ему «краткая речь об истинной общности» — действительно его произведение. Он возражает тем, которые говорят: «Нет закона, повелевающего, чтобы имущество было общим, но если так бывает из любви и по благочестивому желанию, то это хорошо. Но, вообще, каждый может дать свое имущество в общее пользование или оставить его себе — все–таки он не будет исключен из истинной общины Христовой». Лангенмантель, напротив, заявляет: «Величайшая заповедь Божия есть любовь; люби Бога больше всего, а ближнего своего — как самого себя. Любовь познается в общности земных благ; никто не должен говорить «мое, мое», это мое принадлежит и брату. Кто отдаст своему брату высшие, духовные, будущие блага, если он отказывается давать земные? Лишь тот, кто держится общности всего, причастен Христу. Кто не придерживается ее, тот вне Его и общины Его… Но если кто–нибудь скажет: раз все вещи должны быть общими, то должны быть общими и жены, — тому я отвечу: что Бог установил, того человек не должен переменять. Истинная общность состоит в том, чтобы никому не отказывали в необходимом; пусть каждый берет женщину для себя одного, но пусть он делает это по–Божески. Из земных благ также каждому должно быть дано все, что ему необходимо. Община, в которой один богат и имеет много имущества, а другой беден и терпит нужду, не причастна Христу»[303].
Но самым решительным представителем строгого направления сделался переплетчик и книгоноша Ганс Гут, который, как мы видели, прошел мюнцеровскую школу и обвинялся в приверженности к учению об общности жен.
Уже на втором аугсбургском конгрессе братья Денк и Гут поспорили между собой.
Аугсбург имел настолько важное значение, что в нем состоялись два первые конгресса (синода) баптистов. Первый состоялся весной 1526 г.; Участие в нем принимали Ганс Денк, Ганс Гут, Людвиг Гецер, Яков Грос из Вальдсгута, Каспар Фербер из долины Инна и Балтазар Губмейер. Этот собор санкционировал введение в Германии позднего крещения, которое до тех пор совершалось только в Швейцарии.
Важнее был второй синод, состоявшийся в августе 1537 г. и в котором участвовали уже более 60 депутатов из Германии, Австрии и Швейцарии. Главнейшей задачей конгресса была организация агитации, рассылка «апостолов» в различные страны, быть может, также и составление программы — «символа веры».
«О постановлениях этих собраний, — говорит Келлер, которого мы придерживаемся при описании этих двух конгрессов, — у нас, к сожалению, нет протоколов, но по крайней мере достоверно то, что депутаты после продолжительных дебатов, во время которых обнаружилось разногласие между Гутом и Денком, наконец, вполне единодушно сделали постановление; при этом победу одержалиидеи Денка»[304].
Наряду с делегатами из теперешней области Южной Германии и Швейцарии мы на этих конгрессах находим также делегатов и изАвстрии;туда также проник анабаптизм. Прежде всего он появился в граничащем с Швейцарией Тироле и окрестных округах.
В то время Тироль играл гораздо большую экономическую и политическую роль, чем теперь. Кроме Саксонии и Богемии горный промысел нигде не был развит так высоко, как в Тироле и лежащих к востоку от него соседних округах. Там находились не только богатые залежи железной и медной руды и соли, но также многочисленные золотые и серебряные месторождения. Как в названных выше странах, так и в Тироле горный промысел должен был содействовать обострению социальных противоречий; однако в альпийских странах обострение это обнаруживалось не в столь сильной степени, как в Саксонии. Главной причиной этого, вероятно, явилась непроходимость страны, замкнутость и малое плодородие отдельных долин. Население боковых долин оставалось нетронутым влиянием немногих торговых путей, пересекавших высокие альпийские проходы. Потребности этого населения оставались прежние, способы их удовлетворения тоже не изменялись. Никакая прибыль не манила купца в эту непроходимую глушь, ибо крестьяне не производили излишка для обмена.
Богатства, производившиеся горнопромышленниками, особенно в золотых и серебряных рудниках, лишь отчасти содействовали развитию товарного производства в собственной стране. Главными владельцами тирольских горных промыслов были не тирольцы; самыми крупными из них были аугсбургские Фуггеры и Гохштеттеры. Впрочем, тирольские горные промыслы эксплуатировались даже и испанцами. Часть добычи, приходившаяся на долю владетельных князей Габсбургов, также не оставалась в стране, но расходилась по всему свету, чтобы содействовать их мировой политике. Она расходилась по карманам наемников из Швейцарии, Нидерландов и Испании, по карманам государственных людей при различных дворах, которых приходилось подкупать, и по карманам немецких курфюрстов и их чиновников.
Поэтому в Тироле наряду с высокоразвитыми в экономическом отношении местностями мы находим также и весьма отсталые. Старое марковое устройство было, в общем, еще в большой силе, а эксплуатация крестьян, по крайней мере к северу от Бренера, была еще незначительна. Обострение классовых противоречий, обусловленное горным промыслом, распространялось почти исключительно на города, поселки возле рудников и копей и на их ближайшие окрестности.
Когда волны крестьянской войны 1525 г. достигли тирольских и зальцбургских Альп и привели в движение их население, тогда во главе восстания стали не крестьяне, а горнорабочие[305].
Тогда же обнаружилось, какую боевую силу представляли горнорабочие и каким опасным могло бы сделаться восстание в Тюрингене, если бы тамошние горнорабочие энергично примкнули к нему. Восстания в Северном Тироле и в зальцбургском округе в 1525 г. были единственные усмиренные не силою оружия. Их усмирили «средствами духовными», т. е. лживыми обещаниями, пользуясь неразумным партикуляризмом, которым зальцбургские и тирольские рабочие отличались не меньше, чем мансфельдские. Некоторые из самых опасных бунтов были успокоены путем уничтожения слишком вопиющих безобразий. Таким образом, власти могли обратить все свое внимание на других мятежников и усмирить их; затем им можно было стянуть войска и показать свою власть округам, которые не были усмирены военною силой. Последние ничего не выиграли от своей измены общему делу; всеобщего угнетения рабочих классов, наступившего после 1525 г., они также не избежали.
Угнетенные и подавленные (хотя и не военною силой) низшие классы Тироля после крестьянской войны были также недовольны и враждебно настроены, как в Южной Германии; но они не были так обескуражены, как в этой последней.
В таком настроении нашли их проповедники анабаптистов, приходившие из Швейцарии и Баварии в Тироль. Вскоре обнаружилось, какую благодарную почву представляла эта страна для нового учения.
Баптизм распространился главным образом в горнопромышленных округах. Еще до крестьянской войны они охотно восприняли лютеранское учение, носившее в странах, подчиненных католикам Габсбургам, чисто оппозиционный, резко враждебный правительству характер. «Кроме духовных лиц новое евангелие стали проповедовать и миряне, а именно рудокопы, писцы при судах, студенты и проч. Со всех сторон поднималось пламя воодушевления новым учением.Главным очагом противников старой церкви сделалось братство в Шваце с его многочисленными рудокопами»[306].
В 1525 г. началось отпадение демократических элементов Тироля от Учения Лютера, оказавшегося врагом демократии. Они быстро примкнули к баптистам, как только познакомились с их ученьем.
Уже в 1526 г. говорится о некоторых «братьях» в долине Инна; в числе их был горный судьяПильграм Марбекиз горного поселенияРаттенберг.В 1527 г. в числе очагов анабаптизма перечисляются уже и другие горные поселения, напр. Швац, Кицбихель, Штерцинг, Клаузен и т. д. При этом говорится, что секта эта сильнее всего укоренилась среди лиц, так или иначе причастных к горному промыслу[307]. Кроме того, нам бросается в глаза количествоткачейсреди тирольских баптистов; впрочем, не было также недостатка в членах из других слоев рабочего класса; к секте примкнули даже некоторые лица дворянского сословия.
В Тироле, так же как и в Южной Германии, в первые годы после крестьянской войны, число баптистов возрастало чрезвычайно быстро.
Но период беспрепятственного распространения их во всех этих странах продолжался очень недолго. Как только секта начала приобретать заметное число приверженцев, городские и княжеские власти соединились уже для ее преследования. Правда, по признанию самих противников баптистов, эти последние вели тихую, мирную жизнь и отрицали всякий мятеж. Но это не помогло им. Противники их объявили, что вывод из их учения — все–таки революция. Эту аргументацию мы находим в официальном, направленном против баптистов сочинении, изданном в 1528 г. «Краткое наставление etc.»[308]. В нем говорится, что анабаптисты, правда, требуют повиновения властям; но это только хитрость, которая очевидна из того, «что они обещаются и обязуются друг перед другом держаться всегда вместе, жертвовать друг для друга жизнью. Отсюда следует, что они такое свое обещание и долг считают выше долга по отношению к установленным Богом властям». Наивные люди сначала не понимают этого, но сущность их дьявольского учения направлена к тому, чтобы сделаться великими и могущественными. Тогда они оказывали бы сопротивление властям и своевольничали бы. Кто учит, что все должно быть общим, «тот просто имеет намерение вызвать среди подданных недовольство и мятеж против имущих».
В конце 1520–х гг., когда воспоминание о крестьянской войне было еще так свежо, эта аргументация была вполне понятна власть имущим. Кроме того, как мы видели из письма д–ра Эка, анабаптисты считались особенно опасными потому, что они угрожали городам. И наконец, не надо забывать, что у значительной части анабаптистов, особенно же у пролетарского направления Гута, несмотря на все миролюбие, нельзя отрицать сильной бунтовщицкой жилки. Правда, все они без исключения объявляли каждую попытку вооруженного восстания безумной и греховной. Но тем не менее многие были убеждены, что конец существующего общества близок; они только не верили уже в успех внутреннего восстания, а надеялись на внешнюю войну.
Что не удалось крестьянам, то теперь должны были сделатьтурки.Сам Ганс Гут, а также многие из его товарищей надеялись на предстоящее вторжение турок. По учению Гута, последние должны были разрушить государство. В это время товарищам следовало прятаться в лесах, и затем, когда турки выполнят свое назначение, они должны были выйти и завершить дело. Гут дал даже точный срок начала тысячелетнего царствия: Троица 1528 г.
Эти пророчества Гута, так же как в свое время пророчества Дольчино, вовсе не были простыми фантазиями; турки действительно приближались. Султан Сулейман пришел, хотя не в 1528, но в 1529 г., и ему удалось завоевать только Венгрию, в Германию же он не мог проникнуть. Под Веной он потерпел поражение, к огорчению не только наиболее энергичных анабаптистов, но и более решительных противников императора среди немецких князей, особенно же ландграфа Филиппа Гессенского, столь прославленного патриотическими историками. Таким образом, не одни только коммунисты были «изменниками отечеству».
Эти турецкие симпатии части анабаптистов, во всяком случае, не изменили к лучшему отношения к ним, особенно в странах имперских[309].
Однако не следует приписывать слишком большого влияния на преследования анабаптистов страху перед тем, что они станут действовать совместно с турками. На турок надеялось между ними лишь меньшинство, а преследования анабаптистов происходили с таким же успехом и в местах, где не было страха перед турками, как и в эпоху, когда грозило нашествие турок, в восточной части земель, подвластных Габсбургам.
Страха перед турками недостаточно, чтобы объяснить жестокие, озлобленные преследования анабаптистов, которые начались, лишь только эти последние приобрели влияние на низшие классы. Эти преследования можно объяснить только как отголоски крестьянских войн; последние возбудили кровожадность и мстительность господствующих классов в такой же мере, в какой раньше нагнали на них страх. С тех пор они видели смертельного врага в каждом, кто симпатизировал низшим классам, каким бы смиренным и миролюбивым он ни был. Для этого врага никакое ожесточение не могло быть слишком сильным, никакое наказание — слишком жестоким.
Протестанты и католики соперничали в преследовании баптистов. «Больше всего крови было пролито в католических странах», — пишетКорнелиус(Münsterischer Aufruhr, II, 57). «В Германии протестанты в своих жестоких и кровавых преследованиях превзошли даже католиков», — замечает Бек (Die Geschichtsbücher der Wiedertänfer, XVIII). В действительности же ни одна из двух сторон не имела в этом отношении преимущества пред другою.
В 1526 г. происходили только отдельные преследования баптистов в Южной Германии, но когда число их возросло, тогда усилились также и преследования. В 1527 г. происходили уже многочисленные казни братьев, но травля их сделалась всеобщею лишь в следующем году и началась императорским мандатом от 4 января, назначавшим за вторичное крещение смертную казнь. Этот мандат был дополнен шпейерским рейхстагом 1529 г. — тем самым, на котором евангеликипротестовалипротив всякого религиозного насилия, отчего они и получили название «протестантов».
В § 6 заключения рейхстага (Reichstagsabschied) в Шпейере говорится: «Недавно возникла также новая секта анабаптистов, запрещенная обычным правом иосужденная много столетий назад,эта секта… с течением времени все более распространяется и усиливается, почему Его Величество для предупреждения такого ужасного зла и могущих произойти от него последствий, а также для поддержания мира и согласия в Священной империи сделал закономерное постановление, положение и правило и повелел объявить о них во всей Священной империи. В них говорится, что все и каждый, крестящий и крестимый вторично, мужчина и женщина разумного возраста будут осуждены на лишение естественной жизни и на казнь огнем, мечом или чем–либо другим, смотря по личности казнимого,без предварительной инквизиции духовных судей».
Их должны были убивать, как диких зверей, лишь только их поймают, без судебного приговора, без судебного следствия!
Иэтозаключение рейхстага не осталось, как многие другие, лишь на бумаге. Пожалуй, исполнители его прибавляли еще лишнее от себя.
«Некоторых из них, — пишет один хроникер анабаптистов, — разрывали и колесовали, иных сжигали в пепел и прах или жарили, привязав к столбам, и терзали раскаленными щипцами. Других запирали в домах и сжигали со всем имуществом. Иных вешали на деревьях, казнили мечом и бросали в воду. Многим закладывали в рот кляп, чтобы они не могли говорить, когда их вели на казнь.
Их кучами, как овец и ягнят, вели на бойню. Библейские книги во многих местах были строго запрещены, в иных же местах их сожгли. Некоторые из анабаптистов умерли с голоду или сгнили в мрачных тюрьмах; очень многих до казни пытали различнейшими способами. Некоторых, признанных слишком молодыми для суда, били кнутом. Многие также по целым годам оставались в заключении в тюрьмах[310]. Многим прожгли щеки насквозь и отпустили их. Других, избегнувших всего этого, гоняли из одной страны в другую, с одного места на другое. Словно совам и чепурам, не смеющим показаться днем, им часто приходится прятаться и жить в скалах и ущельях, в диких лесах и ямах. Их искали с собаками и палачами, за ними охотились, как за птицами небесными, и все это проделывалось над людьми, ни в чем не повинными, не причинившими никому огорчения или вреда и не желавшими причинять их»[311].
Эта жалоба — только переданная в прозе песня того времени, сочиненнаяЛеонардом Шимером —францисканским монахом, который, не найдя в монастыре того, чего искал, примкнул к анабаптистам и, несмотря на свою ученость, обучился портняжному ремеслу. Он принадлежал к более строгому направлению баптистов. В ноябре 1527 г. он в Раттенберге (в Тироле) попался в руки властей и был обезглавлен 14 января 1528 г. Он доказал своею жизнью справедливость песни, которую пел:
«Они уничтожили Твое святилище, перекопали Твой алтарь; затем они убили твоих слуг везде, где могли поймать их. Лишь мы одни, небольшое стадо Твое, остались. Нас со стыдом и позором гоняют из одной страны в другую. Мы рассеяны, как овцы без пастыря, наши дома и дворы покинуты. Мы похожи на чепуру, которая также часто живет в ущельях. Наше жилище в скалах и пещерах; нас ловят, как птиц небесных; мы крадемся по лесам и нас ищут с собаками. Нас, как безответных ягнят, ведут пойманных и связанных. Всем говорят про нас, что мы мятежники; нас в качестве еретиков и соблазнителей назначают, как овец на бойню. Многие в тесном заключении испускают дух свой, иные умерли от жестоких пыток… без всякой вины. Это терпение святых на земле. Их вешали на деревьях, душили и разрубали на части; тайно и открыто топили многих женщин и девиц. Они без всякого страха дали свидетельство истины, что Иисус Христос есть истина, путь к ней и жизнь. Мир все еще беснуется и не успокоился; он совсем обезумел; на нас выдумали много лжи, нас устрашают огнем и убийствами. О Господи! Долго ли Ты еще будешь молчать на все это? Накажи гордость, пусть кровь святых достигнет престола Твоего».
Как страшно свирепствовало первое большое преследование, видно из того, что во время его погибли почти все выдающиеся баптисты, которые не были избавлены от палача естественною смертью. Из числа последних болезненный Конрад Гребель умер в 1526 г. в Граубюндене[312]и Денк погиб в конце 1527 г. в Базеле от чумы.
Первым мучеником баптизма был, как уже сказано выше, Феликс Манц. За ним последовал21мая 1527 г. ученый Михаил Затлер из Штауфена, в Брейсгау — бывший монах, примкнувший в 1524 г. к братьям. Он был пойман в Ротенбурге на Неккаре, «его рвали раскаленными щипцами и затем сожгли; он остался верен Богу». В том же году в Аугсбурге погиб Ганс Гут при попытке бежать из местной тюрьмы. В 1528 г. умерли мученической смертью Бредли и Губмейер. В 1529 г., как мы уже увидели, был казнен Лангенмантель; Блаурока сожгли в Клаузене, в Тироле; Гецера обезглавили в Констанце. Ринк попал в руки ландграфа Филиппа Гессенского, которому совесть не позволяла убивать мирных людей из–за их веры, что очень раздражало Лютера, напрасно старавшегося при помощи «кроткого» Меланхтона убедить ландграфа беспощадно выполнять заключение рейхстага 1529 г. Впрочем, несчастные, попавшие в руки Филиппа, выиграли не особенно много: мягкосердый ландграф приговорил их к пожизненному заключению.
Все приговоренные к смерти умерли стойко и смело, даже Губмейер. Последний, впрочем, обнаружил сначала изрядную слабость. Он был арестован летом 1527 г. в Никольсбурге, в Моравии и по приказу Фердинанда, брата императора Карла, был приведен в Вену. С 1521 г. Фердинанд сделался главою Габсбургов в Германии, а с 1526 г. — королем Венгрии и Богемии. Теперь, как и в 1525 г. в Цюрихе, Губмейер старался спастись, отрекшись от своих «заблуждений»; даже относительно причастия и крещения он объявил, что подчинится собору. В то же время он предлагал гонителю еретиков Фердинанду свои услуги. В заявлении королю, в своем «отчете» от 3 января 1528 г., он расхваливает общеизвестное милосердие Фердинанда и просит: «Да простит и да окажет милосердие и снисхождение Ваше Величество мне, заключенному и огорченному человеку, больному, находящемуся в холоде и в неудобствах; ибо с Божьей помощью я хочу вести себя и поступать так, чтобы Ваше Королевское Величество были довольны мною.Куда бы меня ни отправили, повсюду я с усердием и старанием буду принуждать народ к набожности, богобоязненностиипослушанию»[313].
Но все просьбы и обещания были напрасны. Губмейер в качестве вождя вальдсгутской оппозиции бунтовал против габсбургского режима, а этого преступления Габсбурги никогда не прощали.
Когда Губмейер увидел, что судьба его решена, он взял себя в руки, поддерживаемый своей мужественной женойЕлизаветой,дочерью мещанина из Рейхенау, возле Боденского озера, на которой он женился в 1524 г. в Вальдсгуте. Она убеждала его быть стойким, и он бодро умер на костре (в Вене 10 марта 1528 г.); три дня спустя в Дунае утопили его мужественную жену. Слабость, какую выказал Губмейер, среди баптистов встречалась очень редко; все изумлялись их стойкости и радости, с которой они встречали смерть. Как христианские писатели указывали на геройскую смерть мучеников, считая это доказательством святости и возвышенности своего дела, так ссылались на своих мучеников и баптисты.
О баптистах, так же как и о мучениках древних христиан, образовался целый цикл легенд, исполненных чудес. Моравская «Хроника» повествует, что в 1527 г. в Шердинге был приговорен к смерти на костре Леонард Кейзер, «бывший прежде попом». Когда его на телеге везли к месту казни, «он по дороге нагнулся из телеги и, вытянув руку, сорвал цветок. Показав его судье, ехавшему рядом с ним, он сказал: «Вот я срываю цветок, если он и я сгорим, то пусть это будет знаком, что со мной поступили по справедливости. Если же я и цветок не сгорим, если цветок в моей руке останется целым, то подумайте о том, что вы сделали». После этого сожгли возле него много сажень дров, но он остался невредимым. Потом взяли еще раз столько дров, но сжечь его было невозможно. Сгорели только его волосы,да ногти на пальцах немного потемнели;цветок в его руках остался таким же свежим, каким был, когда его сорвали. Когда прикасались к его телу, с него сходила копоть, ипод нею оно было еще совершенно белым».Палачи ничего не могли поделать с «огнеупорным» святым и пришлось четвертовать его и бросить куски тела в Инн[314].
Гораздо трогательнее этих фантазий достоверные известия о казнях баптистов, например о казни 16–летней девушки в Зальцбурге. Ее никаким способом нельзя было довести до отречения, но все просили помиловать ее, «ибо все чувствовали, что она была чиста и невинна, как ребенок. Палач взял ее на руки, отнес к месту, где поили лошадей, и держал ее под водою, пока она захлебнулась. Затем он вытащил безжизненное тело и предал его огню»[315].
Но весь героизм, с которым даже нежные и беззащитные женщины встречали самые изысканные зверства, не трогал князей и их духовных и светских слуг. Что в мучениках древних христиан было Божественным, то в анабаптистах считалось делом диавола.
«Отчего, — спрашивает Фабер фон Гейльброн, — анабаптисты так весело и спокойно терпят смертельные муки? Они пляшут и скачут, идя в огонь, без страха смотрят на сверкающий меч, с улыбкой говорят и проповедуют народу, поют псалмы и другие песни, пока не испустят дух. Они умирают с радостью, как будто находясь в веселом обществе, остаются сильными, спокойными и стойкими до самой смерти». Все это дело«адского змия».
Лютер также называет стойкость анабаптистов адской закоснелостью, делом сатаны. «Святые мученики, — говорит он, — как наш Леонард Кейзер, умирают, выказывая смирение и большую кротость по отношению к своим врагам. Последние же (т. е. анабаптисты) умирают, поддерживая свои силы и стойкость гневом против своих врагов»[316].
Здесь с почтеннейшим слугой Божиим, благодаря его слепому бешенству против анабаптистов, случился казус. Святой мученик, которого он указывал как образец, не был, как он это воображал, лютеранином, но настоятелем баптистской общины в Шердинге — тот самый мученик, о котором мы узнали выше из легенды, что он вел себя на костре не как живое существо из плоти и костей, но как настоящая морская пенка.
Но вся эта стойкость, весь этот героизм имели только один результат: число мучеников баптизма разрослось до чудовищных размеров. Уже в 1530 г. их (по Себастиану Франку) насчитывали ок. 2 тысяч.
Любят обыкновенно повторять, что идеи нельзя уничтожить насилием. Есть масса доказательств в пользу этого положения, и оно звучит очень утешительно для всех преследуемых. Но в такой безусловной форме оно неверно. Правда, самую идею нельзя уничтожить насилием, но ведь идея сама по себе только тень без всякой силы, без влияния. Сила, какой достигнет общественный идеал — здесь речь идет только о такого рода идеях, — зависит от индивидов, воспринявших его, от их могущества в обществе. Если можно победить класс, имеющий определенный идеал, то вместе с ним уничтожается и этот идеал.
XVI в. принадлежит государственному абсолютизму, даже в немногих свободных городах власть правительства над низшими классами становится все более неограниченною[317]. Одолев рыцарскую, крестьянскую и мелкобуржуазную оппозицию, абсолютизм шутя мог задушить коммунистическое движение нескольких пролетариев и бессильных буржуазных идеологов. Анабаптизм в Южной Германии исчез так же быстро, как и появился. Мюнстерская катастрофа 1535 г., о которой мы будем еще говорить в другом месте, повела к его исчезновению из Германии. Сохранились лишь немногие бессильные остатки его в виде тайных союзов, которые там и сям влачили еще некоторое время жалкое существование.
Кровавые преследования были одной из причин (и притом важнейшею) исчезновения баптистов из Германии. Но этому немало содействовало и то обстоятельство, что именно во время начала этих преследований баптисты нашли убежище вне Германии и массами устремились туда. Этим убежищем, Америкой XVI в., явиласьМоравия.
V. Анабаптисты в Моравии
Моравия представляла весьма благоприятные условия для развития баптизма. Находясь под господством тех же повелителей, что и Богемия, маркграфство разделяло ее судьбу во время Гуситских войн и после них. Борьба, разрывавшая Германию в первое десятилетие после реформации, была давно закончена в землях, принадлежавших королевству Богемскому. Она кончилась там компромиссом между старой и новой верой, благодаря чему и явилась привычка к веротерпимости. Наряду с католиками и утраквистами возникла секта богемских братьев, нисколько не угрожающая государству и обществу, а наоборот, приносящая величайшую экономическую пользу хозяевам тех областей, где она распространялась.
Чтобы быть терпимой в Богемии и Моравии, новой секте не нужно было приобретать защиту государственной власти; со времени Гуситских войн князья были там бессильны. Высшее дворянство пользовалось почти полной независимостью. Если секта приобретала расположение одного из баронов, то она спокойно могла селиться на его земле, что бы ни думал о ней владетельный князь. Дело не изменилось, когда Богемия и Моравия в 1526 г. достались католическим Габсбургам.
Несмотря на эти благоприятные обстоятельства, анабаптисты никогда прочно не укреплялись в Богемии. Это можно, пожалуй, объяснить национальными условиями. Анабаптисты были немецкими эмигрантами, а в XVI столетии национальный антагонизм, достигший в предшествующем столетии такой высокой степени, был еще очень силен в Богемии, поэтому немцы не могли чувствовать себя особенно хорошо среди чешского населения. В Моравии же, напротив, национальные противоречия не были никогда настолько резкими, и потому немцам легче было найти там приют.
Уже осенью 1526 г. Губмейер ушел из Аугсбурга в Моравию; вместе с ним пошла «масса народа», и они нашли радушный прием в Никольсбурге, во владении Леонарда фон Лихтенштейна, который сам принял крещение. Там была организована община и — что весьма характерно — сейчас же была устроена типография, печатавшая сочинения Губмейера. Типографом был Зимпрехт Зорг, по прозвищу Фрошауэр из Цюриха.
Слава о новом «Еммаусе» вскоре распространилась повсюду среди братьев, и многие ушли от преследования в обетованную землю. Но свобода и успех способствовали развитию уже существовавшего среди баптистов раскола. Противоречие между строгим и более умеренным направлением, проявившееся уже в Германии, но отодвинутое на задний план преследованиями, получило в Моравии полное развитие. Вождями этих двух направлений были Губмейер и Гут, прибывший вслед за первым в Моравию.
Угрожавшая тогда война с турками обострила раскол. Для борьбы с неверными был установлен военный налог. Следовало ли баптистам платить его? Они отрицали войну, а усиление императорских войск против турок совсем не входило в планы Гута, ожидавшего от последних благоприятного оборота дел — в пользу баптистов. По этому поводу произошел целый ряд диспутов в Никольсбурге и возле него.
В исторических хрониках анабаптистов говорится: «В 1527 г., когда прошел слух, что турки хотят идти на Вену в Австрию, братья и старейшины общины в Бергене (возле Никольсбурга) собрались во дворе священника… для обсуждения вышеизложенного. Но они не могли прийти к единодушному решению». Затем в другом месте говорится: «Ганс Гут и другие собрались в Никольсбурге в замке (Лихтенштейна) для обсуждения того, следует ли носить и употреблять меч или нет, надо ли давать военный налог, а также и для обсуждения других мероприятий. Таким образом, они разошлись, не будучи в состоянии прийти к соглашению насчет всего этого. Но так как Ганс Гут не желал согласиться с господином Леонардом фон Лихтенштейном в пользу меча,то его противволи задержали в никольсбургском замке. Один человек, желавший добра Гуту и заботившийся о нем, ночью спустил его через окно со стены в сети для ловли зайцев. На другой день поднялся большой ропот и недовольство народа в городе против господина Леонарда и его приверженцев за то, что они насильно оставили Гута в замке. Это побудило Балтазара Губмейера говорить об этом перед народом со своими помощниками в госпитале, ибо они не могли раньше согласиться по вопросу о мече и налоге»[318].
По–видимому, тогда произошла довольно горячая перепалка между миролюбивыми братьями.
Ганс Гут не остался в Моравии. Осенью 1527 г. мы снова находим его в Аугсбурге, где его арестовали и где он, как уже было сказано, кончил жизнь.
Губмейер же продолжал свой поход против более строгого направления. Его сочинение «О мече» посвящено исключительно полемике с братьями[319]. Мы приведем здесь некоторые характерные места оттуда (они заимствованы у Лозерта). Прежде всего Губмейер указывает братьям, что они должны считаться с обстоятельствами, должны жить в мире действительности, а не воображения. Он начинает словами Христа: «Царство Мое не от мира сего». «Отсюда многие братья заключают, что христианин не должен носить меча. Если бы эти люди хорошенько раскрыли глаза, то они говорили бы иначе, а именно что наше царство не должно бы быть от мира сего. Но, к сожалению, оно от мира сего… Мы находимся в царстве мира, греха, смерти и ада. Но, Господи, помоги выйти нам из этого царства, мы по уши погрязли в нем и не можем избавиться от него».
В таком же роде Губмейер обращается и с 15 другими цитатами из Библии, которые представители более строгого направления приводят в свою пользу. Разумеется, ему нетрудно найти в Новом Завете места, доказывающие необходимость власти. Но раз власть необходима, то добрый христианин должен помогать ей. «Если же власть хочет покарать злого — что она должна делать для спасения души — и если она одна не в состоянии одолеть злого, а призывает подданных на помощь посредством звона колоколов, выстрелов, писем и воззваний, то подданные обязаны также ради спасения души своей помогать власти и поддерживать ее, чтобы она могла по воле Божией уничтожить и искоренить злых». Послушание, впрочем, не должно быть слепым: «Если же власть оказалась бы по–детски неразумной или тем более неспособной к управлению, то хорошо было бы, если это возможно, избавиться от нее законным путем и установить другую…[320]Если же это невозможно сделать законным и мирным путем без большого вреда и восстания, то следует терпеть эту власть».
Но, защищая военный налог и поддержку власти подданными, Губмейер защищает также право христиан самим принимать на себя власть и носить меч.
В то же время Губмейер опубликовал полемические сочинения против Цвингли и его приверженцев. По одному из них видно, что коммунизм его был также умеренным. В своем «Gespräch auf Meister Ulrich Zwingli’s Taufbüchlein von der Kindertaufe»[321]он возражает на упрек в «общности», или коммунизме. «Я всегда и везде об общности имущества говорил, что один человек должен иметь сострадание к другому, должен кормить голодного, поить жаждущего и одевать нагого, ибо мы ведь не владельцы наших имуществ, а только управители и распределители их. Наверное, нет никого, кто говорит, что надо отнять у человека имущество и сделать его общим; скорее, всякий должен отдать не только рубашку, но и верхнее платье». Не весьма красиво, что Губмейер, когда его арестовали, старается в своем уже вышеупомянутом отчете заручиться милостию короля Фердинанда, между прочим, тем, что выставляет свое резкое разногласие с Гансом Гутом. Он пишет там «острашном суде»,который, на языке того времени, означал просто революцию. «Хотя Христос дал нам много знамений, чтобы мы могли узнать, как близок день Его пришествия, все–таки этот день известен одному только Богу. Поэтому я был почти жесток к Иоганну Гуту и его последователям за то, что они назначили определенный срок для страшного суда, а именно будущую Троицу, а также за то, что они проповедовали об этом народу и, таким образом, побудили его продавать дома и имущество, оставлять жен и детей и заставили глупых людей бросить свою работу и бежать за Гутом. Это заблуждение, которое вытекает из полного непонимания Писания». Из трех с половиной лет пророка Даниила Гут сделал четыре обыкновенных года, а это большая ошибка. По расчету Губмейера, каждый день года пророка Даниила равен обыкновенному году; поэтому три с половиной года пророка Даниила составляют 1277 лет, которых недостает в расчете Гута. «На это я публично серьезно указывал ему истрого порицал его за то, что он так возмущает и вводит в соблазн бедный народ;что я это делал, я могу доказать, об этом могут свидетельствовать речи, которые я Держал против него». Революционер, ожидавший революции лишь через 1277 лет, был действительно очень безопасным.
Есть еще и другое место в «отчете», где Губмейер нападает на Гута: «Относительно крещения и причастия, как о них учат два правила Иоганна Гута и его приверженцев, я совсем иного мнения, и пока Бог Даст мне силы жить,в своих сочинениях и учениях я буду против них.Крещение, о котором я учил, так далеко от крещения Гута, как небо от ада. Что же касается причастия, то я также, Бог даст, никогда не соглашусь с ним».
После смерти этих двух крупных противников спор между обоими направлениями отнюдь не прекратился, хотя и затих на время, когда преследования баптистов (временно) распространились также на Моравию и в то же время нашествие турок привлекло к себе всеобщее внимание.
Много братьев переселились тогда из Германии в Моравию. Одна община поселилась в Росице под предводительством Гавриила Ашергама, по имени которого она и называлась«гаврииловой».Когда там стало слишком тесно, часть ее членов, по преимуществу пфальцского происхождения, отправилась под предводительством Филиппа Плейера в Ауспиц и получила название«филипповцев».Обе общины, принадлежавшие к умеренному направлению, были противоположностью строгого направления, но и между собою не были согласны. В среде обитателей Никольсбурга продолжали спорить между собой оба направления, из которых более строгое получило теперь наименование«общинников»(Gemeinschaftier), или«палочников»(Stäbler); другое же, умеренное, называлось«мечниками»(Scnwertler).
На стороне последних стоял и Леонард фон Лихтенштейн. Когда раздоры надоели ему, он принудил коммунистов строгого направления в числе 200 взрослых человек выселиться (1528). Первое, что те сделали, отвернувшись от старой общины, было провозглашение коммунизма: «Тогда эти люди — их предводители — разостлали перед народом плащ, и каждый положил туда свое имущество добровольно и без всякого принуждения для поддержания бедных согласно учению пророков и апостолов»[322].
Они отправились в Аустерлиц, расположенный во владениях господ фон Кауниц, которые их очень охотно приняли. Уже в 1511 г. там основались пикарды. Скоро за первыми переселенцами последовало множество других, и Аустерлиц сделался главным местом пребывания баптистов в Моравии.
Но и между аустерлицкими обитателями начались раздоры. Хорошее представление о них дает нам письмо, написанное уже известным нам Вильгельмом Рейблином из Ауспица к его другу, вышеупомянутому тирольскому горному судье Пильграму Марбеку, от 26 января 1531 г., в котором он описывает, как и почему он и его последователи изгнаны из Аустерлица (8 января 1531 г.). Между прочим, он упрекал остающихся в том, что они «общность имуществ применяли ложно и с обманом… Они держались старшинства, позволяли богатым иметь собственные домики, так что, напр., Франц с женой могли жить, как дворяне. За обедом простые братья должны были довольствоваться горохом и капустой, а старшины и их жены получали жареное мясо, рыбу, птиц и хорошее вино; многих из их жен я никогда не видел за общей трапезой. У иного не было ни башмаков, ни рубашки, а сами они имели хорошее платье и шубы в изобилии»[323].
Рейблин и его последователи направились в Ауспиц и составили там отдельную общину, но скоро сам Рейблин оказался «лживым, неверным и злым Ананией» и был исключен. Он оставил себе 40 гульденов, которые он привез из Германии, вместо того чтобы отдать их общине.
1531 г. был, вероятно, кульминационным пунктом раздоров в лагере баптистов в Моравии. Франк, который издавал тогда свою хронику, описал состояние моравских братьев очень верно. Он говорит, что в этих общинах очень много членов исключают, и сомневается, правильно ли делятся имуществом в Аустерлице.
«Они допускали одну плотскую вольность за другою, — говорят исторические хроники моравских анабаптистов того времени. — Таким образом, они сделались подобными всем, так что никто не может отличить их от обыкновенных мирян»[324].
Но то, что казалось процессом разложения, было в действительности только брожением, давшим чистый и прочный продукт.
Результатом всей этой борьбы была коммунистическая организация, которая просуществовала почти целое столетие и была уничтожена только силой. Главная заслуга в окончательной организации баптистов принадлежиттирольскимэмигрантам, которые с 1529 г. сотнями переселялись в Моравию и наложили свой отпечаток на местное движение. Между их предводителями особенно выдавался шапочник Яков, по ремеслу своему называвшийсяГутером(часто смешивается с Гансом Гутом). Он имел такое влияние на новую организацию, что ее назвали по его имени. В Моравии анабаптисты стали называться с этого времени«гутеровскими братьями».Насколько в организации братьев участвовал гений Гутора и насколько он являлся лишь исполнителем воли массы, которая стояла за ним и его поддерживала, ныне трудно установить.
Осенью 1529 г. Яков Гутер и Сигизмунд Шютценгер с несколькими товарищами прибыли из Тироля в Аустерлиц и присоединились к местной общине, узнав, что в Моравии хорошо жить. Яков вернулся в Тироль, чтобы отправлять в Моравию «одну группу братьев за другой». Эти новоприбывшие привозили с собой энтузиазм самопожертвования и дисциплину и составляли ядро коммунистических общин, которое объединяло и другие их элементы в мирном и постоянном сожительстве.
В августе 1533 г. сам Гутер возвратился с многочисленными последователями, ибо в Тироле «тирания достигла таких пределов — как объясняли братья, съехавшиеся в июле этого года на конгресс в гуфидаунерском округе (Тироль), — что и святой не мог бы остаться». Теперь началась настоящая реорганизационная работа; должно быть, она производилась очень энергично и сознательно, потому что основные черты баптистских общин в окончательном виде были уже твердо установлены в то время, когда восстание баптистов в Мюнстере (в 1534 г.), всюду повлекшее за собой усиленное преследование их, напугало и часть моравских дворян, так что они на время лишили баптистов своего покровительства. Началось первое большое преследование их в Моравии. Общины баптистов должны были разойтись, члены их были изгнаны. При этом мы узнаем, как многочисленны были они тогда; моравских баптистов насчитывали до 3–4 тысяч.
Пришлось бежать и Гутеру. 1 мая 1535 г. он послал наместнику Моравии протест против преследования братьев, который свидетельствует о необыкновенной смелости этого человека. «Увы и ах! — восклицает он между прочим. — И еще раз горе вам навеки, моравские господа, за то, что вы позволилибезжалостному тирануи врагу Божественной правды Фердинанду изгнать набожных и богобоязненных из ваших земель и что вы боитесьнегодного и смертного человекабольше, чем всемогущего Господа Бога»[325].
Протест этот имел только одно действие: он усилил преследование Гутера; «власти серьезно преследовали брата Якова и часто говорили: «если бы только добраться до Якова Гутера», как будто они думали, что тогда все возвратится к прежней тишине»[326].
Гутер возвратился в Тироль, но и там находился не в большей безопасности, чем в Моравии. 30 ноября 1535 г. он был схвачен в Клаузене; об обращении с ним братья рассказывают: «Его сажали в ледяную воду и потом вводили в жаркую комнату и били прутьями. Также ранили ему тело, лили на рану водку и зажигали, и т. д.». Он был сожжен рано утром 3 марта 1536 г. втихомолку, потому что палачи боялись народа.
Предводитель пал, но община имела достаточно внутренней силы, чтобы перенести этот удар и еще многие другие. Уже в 1536 г. баптисты опять могли собраться в Моравии. Те господа, на земле которых они поселились, во время преследований поняли экономическое значение этих прилежных и ловких работников. Они позвали их обратно; они вышли из всех закоулков и скоро не только поправили старые недочеты, но могли даже подумать об основании новых общин.
Преследование совсем не повредило баптистам; напротив, оно, кажется, укрепило их, ибо отделило от них все сомнительные элементы. Единения с 1536 г. было гораздо больше, чем до того, и с тех пор оно стало быстро увеличиваться. Гутерово направление поглотило, в конце концов, все другие разветвления секты.
Основным положением теперешней организации моравских баптистов был строжайший коммунизм. Считалось грехом владеть даже самыми ничтожными предметами. «Ганс Шмидт, приговоренный к смерти, посылает своей Магдалине на память свою ухочистку, предполагая,что братья ничего не будут иметь против этого.Этот самый Ганс Шмидт умирает за ученье об общности имущества; это ученье — его драгоценнейшее сокровище, лучшее на земле, лишиться которого — для него величайшее несчастие…
Кто присоединялся к баптистам, тот должен был отрешиться от всего своего имущества и передать его избранным старшинам. Правда, к обществу присоединялись преимущественно люди бедные — работники и ремесленники, но мы знаем из тирольских актов, что, не говоря об отдельных дворянах, в новую веру обращались и очень зажиточные крестьяне»[327].
Что отдавалось общине, то принадлежало ей и отнюдь не было взносом, вроде пая. Даже когда член выходил из общины или исключался из нее, ему не возвращалось внесенное.
В вопросе относительно государства и войны более строгое направление также победило. Последователи его подчинялись всем справедливым требованиям властей, но Богу они должны повиноваться больше, чем людям, т. е. баптисты предоставляли сами себе решение, в каких случаях они могли слушаться властей. Участие в управлении государством запрещалось, так же как и ведение войны или уплата военных налогов.
«Если от нас станут требовать что–нибудь не разрешенное Богом, как например,военные налоги, плата палачуили другие вещи, не подходящие для христианина и не основанные на Священном Писании, томы на это никогда не согласимся», —заявляли баптисты в 1545 г. в памятной записке к моравскому ландтагу.
Баптисты, следовательно, получили развитие в другую сторону, чем богемские братья. У тех в борьбе двух направлений победило более умеренное, у баптистов же — более строгое. Причину этого мы должны искать в различии обстоятельств, при которых обе секты возникли.
Богемские братья действовали среди своей нации. Как только их община начала распространяться и процветать, тотчас же у братьев явилось желание, а вместе с тем и возможность обратить всю нацию в свою веру. Но каждая попытка практической деятельности в этом направлении влекла за собою при тогдашнем росте товарного производства ослабление коммунистических наклонностей и политики воздержания.
Баптисты в Моравии были и остались немцами. Они чувствовали себя чужими среди чешского населения, и им нетрудно было остаться маленькой сектой, народцем «избранных» или «святых» среди «язычников». Они имели лишь немного точек соприкосновения с окружающим, и это окружающее не притягивало их к себе, но, напротив, отталкивало, и сближало их между собою.
Известно, что даже без коммунистической организации люди одного племени и одного языка чувствуют себя среди чуждого населения солидарнее, чем на родине.
К этому присоединилось еще и другое обстоятельство. У богемских братьев усиление умеренного направления шло об руку с увеличением числа «интеллигентов» и ученых в их среде, и одно явление обусловливалось другим. Ученые в среде их были носителями умеренного направления потому ли, что взгляд их был шире, или потому, что они тяжелее Других чувствовали на себе замкнутость секты от общества.
У анабаптистов ученые также являются в большинстве случаев выразителями умеренных взглядов. Но первое большое преследование в Германии, начавшееся в 1527 г. и продолжавшееся до начала тридцатых годов, уничтожило их почти всех, и они не нашли себе последователей. С тех пор у баптистов совсем не заметно ученых. Почти все выдающиеся среди них люди — простые ремесленники. Ненависть к ученым, к которой склонны почти все коммунистические секты Средних веков и времен Реформации, развивается теперь у них беспрепятственно.
«Уже современники, — говорит Лозерт, — удивляются глубокому презрению анабаптистов ко всякой учености — как к высшим школам, так и к отдельным ученым. «Ведь все эти анабаптисты, — восклицает Фишер[328], — по большей части крестьяне, ремесленники и виноградари — грубые, невежественные и неученые люди, набранные из простонародья! Разве они не презирают все свободные искусства, а также и Св. Писание, где оно не подходит для них; разве они не пренебрегают высшими школами и не уничтожают ученых людей; разве не презирают они историю?» В утверждениях Фишера очень много истины. В многочисленных судебных разбирательствах и посланиях к моравской общине анабаптисты не задумывались выражать свое презрение к учености, и даже с учеными судьями и посланными для их обращения священниками различных исповеданий они по этой же причине обращались довольно пренебрежительно»[329].
Если после первого преследования не появлялось более образованных идеологов, то причину этого следует искать в обстоятельствах, которые были созданы этими преследованиями. С 1527 г. из буржуазного общества исключался всякий, кто заявлял себя солидарным с баптистами. Если такой человек не мог решиться превратиться в крестьянина с крестьянами или в ремесленника с ремесленниками и сам себя изгнать из пределов цивилизованного мира, то он делал лучше, если скрывал свои убеждения в глубине души, какими бы баптистскими они ни были.
Ученые, симпатизирующие баптистам и пролетариям, сделались с 1525 г. редким явлением, потому что в этом году вместе с гражданской свободой была убита в Германии и свобода науки. Наука сделалась такой же, как и Церковь, верной слугою правительства; профессора, подобно священникам, превратились в княжеских лакеев. Храбрость и самостоятельность, которые проявила немецкая наука в последние десятилетия перед 1525 г., как будто ветром сдуло. Откуда бы тут могли явиться ученые с революционными взглядами?
Кроме этих обстоятельств имеет значение еще один момент, который объясняет победу более строгого направления баптистов.
То же преследование, которое в корень уничтожило ученых, во время баптистского движения погнало в Моравию всю массу тирольских братьев, между которыми было очень много рудокопов, прошедших школу капиталистической эксплуатации и научившихся в крупном производстве дисциплине и планомерному совместному действию. Кроме того, там были ткачи, среди которых коммунистический энтузиазм всегда был наиболее силен.
Появлению этих элементов можно преимущественно приписать то, что в моравских общинах стал преобладать строгий коммунизм.
Основным положением его была, как и во всех прежде рассмотренных формах коммунизма, общностьпотребления,общая собственность на предметы потребления. С этим по необходимости пришлось соединить уничтожение отдельной семьи. Правда, моравские баптисты не дошли до уничтоженияединобрачия.Одна форма этого уничтожения — безбрачие — была у них запрещена именно ради противоположности папской церкви; признание безбрачия поставило бы их на одну доску с монахами — наиболее ненавистными защитниками эксплуатации и испорченности. Но и свободное сожительство еще более, чем безбрачие, противоречило тогдашним взглядам и потребностям мелкого мещанства и крестьянства, идеям которого следовал и пролетариат того времени.
Большая свобода любви и брака была требованием, гораздо более близким сердцу высших революционных классов, князей, купцов и гуманистических ученых XVI столетия, нежели тех элементов, из которых выходили баптисты. У прогрессирующих высших классов можно было найти жизнерадостность, сознание собственной личности, для сильнейшего развития которых были даны все условия — «индивидуализм» и ненависть ко всякому стеснению. Коммунисты из третируемых и угнетенных низших классов во время этой борьбы могли до известной степени держаться только благодаря тому, что совершенно подчиняли свою личность общине. Для этих элементов с их мрачным аскетизмом половое, а также и всякое другое наслаждение было чем–то таким, что не заслуживало никакого внимания, а выставление своей личности было не только греховно, но и предосудительно. Тем более что у высших классов они его видели соединенным с гордостью и заносчивостью. Современная индивидуальная половая любовь тогда только что зарождалась, и условий для ее развития среди высших классов имелось больше, чем среди низших.
Поэтому во время реформации именно княжеские прислужники настаивали на облегчении расторжения брака; Лютер и Меланхтон даже считали дозволенным многоженство! Лютер говорил, что внебрачное сожительство лучше воздержания; «все монахини и монахи, которые не имеют веры, но радуются и утешаются своею невинностью и монашеским обетом, недостойны укачивать крещеное дитя или сварить ему кашу, даже если это дитя блудницы, потому что их обет и их жизнь не имеют за себя Божьего слова; пусть они не хвалятся, что Богу угодно то, что они делают, как может хвалиться женщина,если она носит даже и незаконного ребенка»[330].
У коммунистов того времени преобладала, за небольшими исключениями, величайшая строгость в брачных делах. Нарушение брака было тяжелым преступлением, и брак считался у них нерасторжимым. «Что Бог соединил, того человек да не разлучает», — говорили баптисты. В случае нарушения брака не только виновный наказывался временным исключением, но и невинный супруг получал свою часть наказания. Он не должен был более иметь дела с виноватым, по крайней мере до тех пор, пока тот не искупит совершенно своей вины. Неисполнение этого безусловно влекло за собою исключение. Так, например, в «Geschichtsbücher» 1530 г. о Георге Цонринге, наследователе Вильгельма Рейблина в настоятельстве над ауспицким братством, говорится: «Когда некто, по имени Фома Линдль, нарушил брак с женою Георга Цонринга, то они (т. е. старшие) наложили на этих двоих только тайную эпитемию, а Георг во время наказания должен был воздерживаться от сношений с женой. Но как только им объявили прощение грехов, Цонринг опять взял к себе свою жену, как прежде, а когда об этомузнала община, то не хотела терпеть, чтобы порок прелюбодеяния и блуда подвергся столь малому наказанию…После того как Лингарт Шмербахер указал общине на дела Георга Цонринга, как тот сделался причастным прелюбодеянию, община единогласно постановила: так как причастники Христовы не должны делаться причастниками прелюбодеяния, то будет справедливо исключить и изгнать их из общины»[331].
Исключение из общины составляло самое тяжелое наказание, применяемое у баптистов.
Об общности жен у них, значит, не было и речи; наоборот, в брачных делах они были строже, чем язычники. Но от брака у баптистов оставалось очень мало, кроме сожительства, и так как личная любовь благодаря мрачному, безрадостному аскетизму, который запрещал танцы и любовные игры, была от них еще дальше, чем от массы населения того времени, то браки по большей части устраивались старшинами подобно сожительству в государстве Платона и у перфекционистов Онеиды.
Главнейшие функции единобрачия, кроме сожительства, были уничтожены благодаря введению совместного хозяйства и совместного воспитания детей всех членов общины.
Община распадалась на несколько хозяйств («Haushaben»), рассеянных по всей Моравии. Во время высшего расцвета общины их насчитывалось до 70. В каждом из них жили вместе от 400 до 600 человек и даже больше; в самом большом было даже 2 тыс. членов.
«У них была толькооднаобщая кухня,однапекарня,однапивоварня,однашкола,однакомната для родильниц,однакомната, где матери жили вместе с грудными детьми, и т. д.
В таком хозяйстве былодинглава и распорядитель, который весь хлеб и вино, шерсть, скот и все необходимое покупал на деньги, получаемые от всех ремесел и от всех занятий, затем по мере надобности разделял всем в доме; обед для учеников, родильниц и всего остального народа приносили воднукомнату — столовую. К больным назначены сестры, которые должны подавать им еду, питье и служить им.
Самых старых сажают отдельно и подают им больше, чем молодым и здоровым людям, притом всем позаслугам и по возможности»[332].
Относительно пищи, употребляемой при общих обедах, нам говорит письмо из времен упадка общины, когда она, изгнанная из Моравии, кое–как перебивалась в Венгрии (1642 г.). «К старшим братьям Винц… пишем мы, как у нас обстоит дело с пищей: мясо мы имеем ежедневно на ужин, а утром один, два, три или четыре раза в неделю, смотря по возможности. Во время других приемов пищи мы довольствуемся овощами.
Каждый день во время еды два раза глоток вина, кроме этого ничего ни в обед, ни в полдень, ни вечером, исключая того времени, когда мы идем на вечернюю молитву, тогда мы принимаем вино, а иногда и пиво.
Хлебом, который печется для всего дома, мы охотно довольствуемся, и в течение года мы ничего особенного не велим печь, разве только в особых случаях, например в дни праздников Господних или в другие праздники, как Пасха, Троица и Рождество»[333].
Пища «братьев», как называли друг друга баптисты, была простая, но обильная. При этом не поступали по шаблону, но уже, как замечено выше, давалось каждому по заслугам его и возможности. Каким образом это делалось, мы видим из кухонного расписания от 1569 г., которое, будучи составлено во время голода, назначало пищу по возрасту, полу, роду занятия, состоянию здоровья и т. д. Даже эта столь грубая и примитивная община стоит высоко над «государственными кухнями» с их одинаковыми для всех без исключения порциями, которые фантазия Евгения Рихтера видит в социал–демократическом «государстве будущего» XX столетия.
Наряду с общим домоводством у баптистов особенно замечательно общее воспитание детей. Бек говорит о«спартанскомвоспитании детей, которые от материнской груди отправлялись в общую детскую, где подрастали, отчужденные от родителей и детских чувств» (Geschichtsbücher, стр. XVII). Пожалуй, Бек мог бы скорее назвать воспитание детейплатоновским;многие стороны воспитания баптистских детей напоминают платоновскую республику, так же как и многое у них напоминает «Утопию» Мора. Весьма возможно, что многое тут основано на предании; Платон был известен коммунистам эпохи Реформации. На него указывает Томас Мюнцер, а также и Себастиан Франк, стоявшие очень близко к баптистам. Ученые, которые вначале присоединились к баптистам, наверно, знали Платона. В базельском кружке гуманистов, сгруппировавшемся вокруг Эразма Роттердамского и имевшем очень большое влияние на первых ученых–баптистов, знали и обсуждали «Утопию» Мора. Не только возможно, но даже вполне вероятно, что влияние этих сочинений перешло через посредство ученых и на необразованных братьев. Однако это воздействие недостоверно, да и нет необходимости его предполагать, для того чтобы объяснить сходство гутеровских учреждений с учреждениями Платона и Мора. Это сходство может быть основано и на том, что логика вещей направила необразованных пролетариев Моравии на ту же самую дорогу, на которую указывали греческий мудрец и английский гуманист как на вывод из своих идей.
Последователи Гутера не заходили, подобно Платону, так далеко, чтобы отнимать у матерей ребенка тотчас после рождения и сделать невозможным узнать его. В общине имелась отдельная общая комната для родильниц и комната для женщин с грудными детьми, но дитя оставалось там возле своей матери. Полутора или двух лет его отдавали в общее воспитательное заведение — вшколу.
Это было одним из пунктов, который больше всего не нравился противникам баптистов. «Безумные баптисты поступают против природы, — пишет вышеупомянутый Фишер в 1607 г. — Они глупее, чем маленькие птички, и немилосерднее, чем дикие животные относительно своих детенышей, потому что как только дитя отнято от груди, его отнимают от родной матери и передают назначенным для этого сестрам, затем незнакомым учителям и вспыльчивым воспитательницам, которые без любви, скромности и милосердия подчас сильно и жестоко бьют их. Таким образом, они воспитываются с чрезвычайной строгостью, так что многие матери через 5–6 лет и вовсе не видят и не знают их, благодаря чему часто происходит кровосмешение». Дети при этой системе будто бы часто бывают болезненными и «опухшими».
На практике выходит иначе. Фишер сам себя опровергает, жалуясь в другом месте, что богачи в Моравии охотнее всего берут в няньки и кормилицы тех женщин, которые выходят из школ баптистов, чего они, наверно, бы не сделали, если бы результаты, достигнутые этими школами, были столь плачевными. «Не дай Бог как далеко зашло дело; теперь почти все женщины в Моравии берутбабками, няньками и кормилицамитолько баптистских женщин,как будто они одни понимают толк в этих делах».Более блестящим образом нельзя было доказать превосходство коммунистического воспитания детей, чем это делает злейший враг коммунистов[334].
Если баптистских женщин брали в воспитательницы маленьких детей, то и школы их пользовались хорошей репутацией,так что иноверцы охотно посылали туда своих детей.
Подобно другим коммунистам со времен вальденсов, последователи Гутера наибольшее значение придавали народному образованию. Их школьное устройство и педагогические правила и теперь еще заслуживают внимания. Они были необычайным явлением для XVI столетия, в котором педагогика стояла на самой низкой ступени развития и которое свою грубость и жестокость обнаруживало и в школьном деле.
Для иллюстрации обычных воспитательных приемов того времени может служить следующий случай, о котором пишет Эразм Роттердамский и который не составляет исключения, но может считаться типичным. Один учитель во время обеда, который он ел вместе с учениками, имел обыкновение вытаскивать одного из них из–за стола и передавать для наказания грубому экзекутору; последний, исполняя однажды свои обязанности, только тогда отпустил слабого мальчика, когда сам стал обливаться потом, а мальчик полумертвый лежал у его ног. Учитель спокойно сказал, обращаясь к ученикам:«Он, положим, ничего не сделал, но его следовало осадить».Такова была педагогика противников коммунизма.
Баптисты, напротив, говорили:«Побояминемного сделаешь; нужно действовать на детейпоучением:если бы у них было уже столько богобоязненности, чтобы они могли сами себя предохранять, то не нужно было бы и учителей».
Баптистские школы содержали многочисленный персонал учителей, «школьных сестер» и нянь под начальством одной «школьной матери». Они должны были заботиться не только о духовном, но и о физическом благосостоянии молодежи.
Воспитание и обучение были установлены «старыми обычаями», которые в 1568 г. были записаны. Это школьное предписание больше всего внимания обращает нафизическое процветаниеюношества. «Если ребенка, — говорится там, — приводить в школу, то состояние его здоровья должно быть тщательно исследовано. Если он имеет заразительную болезнь, как например гниение, сифилис и т. д., то его нужно отделять во время сна, еды, питья и умыванья от остальных детей».
Если школьная мать очищала рот больного ребенка, то она не должна была немытыми пальцами лезть в рот здорового, но «сначала чистой тряпкой и водой вымыть пальцы». Кроме того, она должна научить и сестер, как мыть детям рот.
Вообще баптисты придавали громадное значение строжайшей чистоте.
Сестры должны следить за сном маленьких детей. Нужно остерегаться будить их, если во сне они вскрикивают.Если ребенок раскроется, то надо его закрыть, чтобы он не простудился[335].Ночью ни одному ребенку, разве только больному, нельзя давать есть. Спящих детей без особой надобности не следует заставлять вставать и т. д.
С детьми не следует быть понапрасну строгими. Если дитя провинится во время прядения, то не должно сейчас же бить его — довольно пожаловаться школьной матери. Больших мальчиков наказывает школьный учитель, девочек — школьная мать. При воровстве, лжи и других проступках всегда следует советоваться с одним из братьев относительно размера наказания. Слишком жестокие наказания, например удары по голове или по губам, были строго воспрещены.
При воспитании требовалось обращать внимание на индивидуальность. «При воспитании детей нужны большое внимание и разборчивость: одного можно воспитывать ласкою, другой поддается на подарки, а третий требует более строгих приемов».
У детей, которые в первый раз являются в школу, не надо стараться сразу сломить характер.
Этих выдержек из школьных правил достаточно, чтобы показать, как прав Лозерт, говоря, что они «заключают положения, могущие сделать честь и нынешней школе».
Каким предметам, кроме чтения и письма, известных всем почти баптистам, и кроме баптистского учения, обучались в школах, — неизвестно. Наряду с духовным развитием шел, по–видимому, и производительный труд. По крайней мере девочек уже с ранних лет учили прясть.
До какого возраста продолжалось школьное обучение, мы также не знаем. Из школы дети переходили к сельскому хозяйству, домоводству или промышленности. Промышленные и сельскохозяйственные работы производились прежде всего для удовлетворения потребностей общины. Прежде их удовлетворения нельзя было работать на посторонних.
Но баптисты были прекрасными работниками, и их работа давала значительный излишек. Особенно отличались они в областиконеводства, мельничестваипивоварения,а также ввыделке ножейисукна,что составляло самый главный их промысел. И здесь мы опять находим тканье шерсти тесно связанным с коммунизмом.
Излишек, которого они достигали в той или иной области производства, принял среди общества, основанного на товарном производстве, форму товара. Они продавали большую часть своих произведений, что давало им возможность увеличить производство некоторых продуктов гораздо более их собственных потребностей. Таким образом, они доходили в некоторых отраслях докрупного промышленного производства.
Формы хозяйства и производства уже с давних пор тесно связаны друг с другом; прежде это было еще заметнее, чем теперь. Капиталистическое производство ослабило эту связь тем, что отделило мастерскую от дома и сделало связь между ними уже не столь непосредственною. В древности же и в Средние века то и другое были тесно соединены. Расширение производства означало и увеличение семьи.
Но наоборот, и увеличение семьи не оставалось без влияния на расширение хозяйственного производства.
Общее хозяйство, например, монастырей или беггардских домов всегда способствовало введению крупного производства. Если 20 ткачей жили в одном общем хозяйстве, то понятно, что они вместе покупали сырой материал и обрабатывали его в общем помещении. Но эти тенденции получили очень слабое развитие; у одних — монастырей — им препятствовало то, что эти организации всегда, рано или поздно переставали быть рабочими организациями и делались организациями эксплуататоров; у других же — беггардских домов и тому подобных учреждений — развитию общих работ препятствовали преследования, которые не давали им укорениться и влиять на производство.
Наконец, как монастыри, так и беггардские дома процветали в виде рабочих учреждений в такое время, когда ни общественное развитие, ни техника не дали еще условий для развития крупного производства.
Совсем иначе обстояло дело у анабаптистов в Моравии. Их организации были более обеспечены, чем большинство беггардских домов; но будучи пришельцами, которых только терпели, а правительство постоянно преследовало, они не могли развить своего хозяйства до эксплуататорских организаций, какими были монастыри. Наконец, они выступили в такое время, когда уже были даны многочисленные условия для общественного производства; горное и заводское дело приняло уже капиталистический характер и было дисциплинировано. Ремесла также стремились тогда дорасти до мануфактуры и разбить преграды цехового ограничения производства небольшим количеством рабочих. Если при таких условиях основывались хозяйства в 1–2 тыс. человек, то, значит, присущая им тенденция к устройству и развитию крупного производства находила себе благоприятную почву.
У анабаптистов «обнаруживалась тенденция к крупному производству, и отдельные рабочие работали друг для друга. Строго было запрещено покупать сырой материал не у анабаптистов, конечно, если они его имели. Так, из бойни кожи отдавались дубильщикам, а обработанные ими передавались сапожникам, шорникам и седельникам. Таковы же были отношения между прядильнями и ткацкими, между суконщиками и портными, и т. д. Только немногие сырые продукты, например железо, высшие сорта масла и другие, брались у чужих. Все ремесла производились в крупных размерах, потому что для своих произведений — ножей, кос, полотен, сукон и башмаков — они находили хороший сбыт не только у братьев, но и у других соседей».
Между сырыми продуктами, которые они покупали, Лозерту, у которого взята эта цитата, следовало назвать еще один, весьма важный — именношерсть.Фабрикация шерсти так процветала среди них, что моравской шерсти оказывалось мало, и они ввозили иностранную — вероятно, венгерскую. На это указывает следующее место в их исторических хрониках: «В 1544 г. ландтаг воспретил нам покупать шерсть для наших мастерских где–либо в другом месте, кроме королевских городов или замков и дворов помещиков»[336].
Каждое ремесло имело своих закупщиков, распределителей (Zuschneider) и старших. Первые покупали, когда было нужно, сырой материал в большом количестве, а вторые распределяли его между отдельными работниками и следили за их планомерной совместной работой. Организация труда и вообще производства очень занимала братьев; об этом свидетельствуют многочисленные рабочие уставы, изданные ими. К сожалению, «для большинства ремесел и, между прочим, таких как производство сукна, которое было особенно оживленным и успешным, не сохранилось этих уставов». Поэтому относительно высоты, которой достигло крупное производство у баптистов, мы можем делать только предположения; мы не знаем также, как далеко шло разделение труда и планомерная, совместная работа в отдельных производствах.
Достоверно лишь, что они от уровня тогдашнего цехового ремесла сделали большой шаг вперед, к мануфактурной организации производства. Притом они всегда заботились о том, чтобы в техническом отношении стоять на высоте своего времени; так, они, например, время от времени посылали мельников в Швейцарию, чтобы изучить тамошнюю постановку дела.
Если производство баптистов в техническом смысле превосходило ремесла, то тем более в коммерческом, главным образом, потому, что они покупали сырой материал в больших количествах или брали его из собственного хозяйства. Важное значение имело для них и то, что они легче переносили торговые кризисы, отсутствие сбыта, нежели частные производители. Вполне же избегнуть временного перепроизводства они не могли, так как работали, в общем, для рынка.
Например, в 1641 г., правда, уже во времена упадка, на конференции одной венгерской общины (в Моравии их тогда уже не было) старшины общины упрекали ножевщиков, между прочим, в том, что «они имеют такие большие мастерские, для которых не хватает рабочих, аесли рабочих бывает довольно, то нельзя продать всю массу ножей;другая же домашняя работа остается несделанной и ее нужно поручать нанятым за наличные деньги рабочим»[337].
Подобные жалобы встречаются несколько раз, но последствия перепроизводства не были особенно значительными. Излишние рабочие силы просто на некоторое время переходили из промышленности в сельское хозяйство, где никогда не бывало недостатка в работе.
Ко всем этим преимуществам коммунистического способа производства перед «индивидуалистическим» отдельных ремесленников следует еще прибавить, что содержание отдельного человека в общем хозяйстве было гораздо дешевле, нежели в маленьких одиночных хозяйствах ремесленников. Поэтому нам нечего удивляться, что со времени организации гутеровских общин в Моравии не умолкают жадобы на пагубную конкуренцию, которую делают коммунисты цеховым мастерам.
Уже в 1545 г. братья говорили в своем заявлении моравскому ландтагу: «Что касается городов, которые, как мы слышим, жалуются на нас за то, что мы отнимаем у деревенских ремесленников хлеб, то мы знаем только, что прежде всего стараемся честно работать, чтобы угодить каждому, и наша честность известна почти всему народу… Если кто несправедливо на нас жалуется, то мы ради этого не можем ухудшить качество нашей работы».
В 1600 г. историческая хроники повествуют: «В этом году наши противники много кричали в Моравии, что общины сверх всякой меры распространяются в стране и своими ремеслами причиняют величайший вред и убыток городам и местечкам. Поэтому правительство решило запретить нам устройство новых общин, помещикам же по–прежнему позволить пользоваться работой братьев»[338].
Конкуренция баптистов удостоилась даже чести поэтического осуждения; в 1586 г. появилась «другая, новая прекрасная песня, в которой ясно изображается обман и коварство гутеровских анабаптистов». Автором ее называл себя Иоанн Эйсфогел из Кёльна, «бывший гутеровский анабаптист, брат из Аустерлица в Моравии». В этой песне говорится:
«Das Getreid tkun sie aufkaufen.
Wohl in dem Mährerland,
Sie schüttens auf ein Haufen.
Ist doch ein' grosse Schänd,
Dass man's von ihn’ thut leiden.
All Handwerk sie verderben
Hierum wohl in dem Land,
Mit allerlei Gewerben
Sind sie gar wohl bekannt —
Um zwiefach Geld sie geben
Ihr’ Waa' ohn’ alle Scheu,
Kaufen Alles auf daneben,
Kein Armer kommt nicht bei.
Das Brot thun sie abschneiden
Dem Armen wohl vor dem Maul.
Das macht: dass man's thut leiden».
(«Они скупают хлеб в Моравии и сыплют его в большую кучу; позор, что мы терпим от них это.
Все ремесла они портят кругом во всей стране, со всевозможными работами они очень хорошо знакомы.
Все свои товары они продают за двойную цену без всякого стыда; при этом все скупают, так что бедняку нельзя и приступиться.
Они отнимают хлеб у бедняков; это происходит потому, что люди терпят это».)
Как в школьном деле, так и в способе производства баптистов их превосходство над соответствующими учреждениями их противников всего ярче обнаруживается из жалоб этих последних. На это мы можем указать всем тем, кто утверждает, что коммунизм препятствует правильному ведению хозяйства. Опыт анабаптистов подтверждает то положение, которое мы установили при сравнении монастырей с религиозными коммунистическими колониями Америки.
Та же причина, которая сделала городских ремесленников врагами последователей Гутера, доставила им доброжелателей в лице богатых землевладельцев, в поместьях которых они жили и которым должны были платить чинш. Через анабаптистов дворянство богатело и процветало, и они сделались для него экономически необходимыми.
Наряду с производимыми баптистами продуктами выходившие из их рядов наемные рабочие также придавали им экономическое значение; очень многие братья и сестры были заняты частной службой. Мы уже видели, что баптистские кормилицы и воспитательницы очень ценились, но в хозяйственных и промышленных предприятиях мы также находим баптистов, например, мельников. Особенно охотно их нанимали в качестве управляющих, что объясняется, вероятно, тем, что участие в больших хозяйствах в особенности развивало у них талант к организации и управлению. Один из самых ярых противников их, уже несколько раз упоминавшийся нами Христофор Фишер, пишет со злостью: «Вы так завладели всеми господами в Моравии, что они все делают по вашему совету и указанию. Все господа делают вас в своих хозяйствах дворецкими, смотрителями винных погребов, рыбных садков, мельниками, гуменными, садовниками, лесничими, мызниками; причем вы пользуетесь у них такой славой и уважением, что даже пьете и едите вместе с ними и пользуетесь от них другими милостями. Не называется ли это господствовать и управлять?»
Почтенный Фишер, конечно, преувеличивает, но верно то, что баптисты очень ценились как управляющие. Если посмотреть на дело внимательно, то окажется, что не отдельные личности были заняты на частной службе, а целая община. Отдельные личности были заняты в частных Домах только как уполномоченные общины; они не только состояли под надзором общины, но также должны были отдавать ей свои доходы — и не только жалованье и вознаграждение, но дажеподаркиинаграды,в чем бы они ни заключались — в деньгах или вещах.
В общем, выполнение этого постановления не представляло трудностей, разве только за исключениемврачей.При всем презрении к учености баптисты очень ценили врачебное и цирюльническое искусство. Их цирюльники имели, вероятно, очень мало касательства к науке, но были, должно быть, очень ловкими практиками, так как их ценили во всей стране и подчас приглашали даже к императорскому двору, невзирая на отвращение, которое возбуждали там коммунисты[339].
Интересен устав цирюльников от 1654 г. Он требует, между прочим, чтобы они:
4) усердно читали Св. Писание и врачебные книги и упражнялась в них;
8) при собирании трав и кореньев не занимались пустяками, не ходили в винные погреба и не возвращались домой без кореньев и трав!
16) не уклонялись от работы, точно они слишком хороши и не созданы для нее;
17) не заводили и не продавали лекарств для своей личной выгоды и прибыли;
19) все деньги, подаренные или наградные, вместе со всем заработком отдавали старшине[340], и т. д.
Но уже в 1592 г. раздаются жадобы на цирюльников: «Часть их неохотно позволяет предписывать себе уставы и не следует им, они позволяют себе слишком много и очень своевольны» и т. д.
Они меньше всех других поддавались коммунистической дисциплине, может быть, потому, что занимали исключительное положение и возвышались над массой братьев по своему образованию и уважению, которое им оказывалось.
Устройство братства было демократическое. Во главе общины стояли частью духовные, частью светские начальники. Первые «служители слова» были апостолами, которые странствовали по свету, чтобы собирать новых братьев, или проповедниками дома. Светские начальники, «служители потребностей» (Diener der Nothdurft) были закупщиками, управляющими, экономами и мызниками. Высшая власть находилась в руках общины; но чтобы не собирать ее при каждом случае, установлен был еще совет старшин, в котором служители общины разбирали дела менее важные. Во главе общины стоял епископ. Служащие не были назначаемы по выбору, но избирались посредством жребия — «указания Господа» — из числа тех, которые казались наиболее годными. Но избранный по жребию не мог вступить в исполнение обязанностей, пока община не санкционировала с своей стороны воли Господней и не утвердила избранного.
Эта оригинальная община, описанная нами здесь, сохранялась в неприкосновенности почти целое столетие; она пала не благодаря внутреннему вырождению, но благодаря внешнему насилию.
С тех пор как Богемия и Моравия достались Габсбургам, эти последние находились в постоянной, хотя и некровавой войне с независимым дворянством этих государств. Наконец, дело дошло до великой, решительной борьбы, которая вызвала 30–летнюю войну и кончилась полным разгромом дворянства в битве при Белой горе (1620). Дворянство было почти уничтожено; с ним пали и покровительствуемые им братства в Богемии, и гутеровские общины в Моравии.
22 сентября 1622 г. кардинал Дитрихштейн по поручению Фердинанда II издал указ, гласящий, «что все члены гутеровских братств, все равно, мужчины или женщины, под страхом сильнейшего наказания не должны находиться в Моравии спустя четыре недели после указанного числа».
На этот раз указ об изгнании не остался только на бумаге. Организация баптистов в Моравии прекратила свое существование; многие из ее членов сделались католиками, причем большинство остались в душе верными старому учению и часто передавали его младшим поколениям; многие погибли во время бегства зимою; части их удалось, наконец, бросивши все имущество, добраться до Венгрии, где они уже с 1546 г. устроили несколько общин. Венгерским магнатам нужны были колонисты, и они охотно принимали баптистов. В новом отечестве они организовались по старому образцу, но не имели уже никакого значения; община никогда не оправилась от ужасного удара, постигшего ее и лишившего ее всего имущества. Тогдашнее положение дел в Венгрии, когда нападения турок и гражданские войны чередовались попеременно, также не могло способствовать бедной общине в достижении благосостояния. Она исчезла, а с нею исчез и коммунизм.
Устоял ли бы коммунизм, если бы община в Моравии могла беспрепятственно развиваться — нельзя утверждать или отрицать безусловно. Не особенно вероятно, чтобы баптистам удалось надолго удержать неприкосновенным свой коммунизм среди капиталистического общества, с которым они, благодаря производству товаров и наемному труду, стояли в тесной экономической связи и которому тогда еще принадлежало будущее.
Но во всяком случае, гутеровские общины в Моравии имели величайшее значение для истории социализма; они составляют самый зрелый плод еретического коммунизма и всего яснее обнаруживают перед нами тенденции анабаптистов. Их основные черты еще те же самые, что и у монашества, их хозяйства — своего рода монастыри. Но в то же время они Делают несколько шагов в сторону современного социализма, ибо вводят в монастырский коммунизм брак и развивают промышленное производство до такой степени, что оно уже не является более спутником коммунизма, но делается его основой.
Однако, несмотря на свою прочность и своеобразность, анабаптистские организации в Моравии с течением времени совершенно исчезли. «Очень странно, что воспоминание об анабаптистах в Моравии совершенно исчезло среди народа, и память об них была возобновлена только недавно благодаря ученым исследованиям, и то в далеко недостаточной степени»[341]. Так писал богемский историк в 1858 г. С тех пор ученые исследования достаточно осветили историю анабаптистов, в особенности благодаря усердиюд–ра Иосифа Бека,который собрал относительно их обширный материал и отчасти сам его обнародовал в виде так часто упоминаемых здесь исторических хроник анабаптистов, появившихся в свет в 1883 г. Но не изданные им документы также представляли богатый материал, которым прекрасно воспользовался Лозерт. Однако, кроме как у специалистов–историков, моравские анабаптисты еще и доныне не возбудили надлежащего внимания, а буржуазные историки древнего социализма почти совсем игнорировали их[342]. Этому мы не должны удивляться. Эти господа обыкновенно стремятся не к тому, чтобы понять социализм, но к тому, чтобы собрать как можно больше материала, годного, по их мнению, для опровержения социализма. Моравские анабаптисты не годятся для этого; гораздо удобнее, казалось, восстание анабаптистов в Мюнстере. Поэтому–то во всех буржуазных исторических сочинениях это восстание изображается как воплощение анабаптистских тенденций. На него охотно ссылаются люди, желающие показать, какие ужасы порождает уже в силу своей природы коммунизм.
Слыша об анабаптистах, каждый обыкновенно прежде всего вспоминает мюнстерское восстание, а тот, кто говорит о последнем, говорит об отвратительной, безумной оргии.
Посмотрим, насколько это основательно.
VI. Волнения в Мюнстере
Реформационное движение на севере Германии начало развиваться и обострило классовые противоречия того времени позже, чем на юге. Приписать это следует, главным образом, экономической отсталости Северной Германии. В более развитых в экономическом отношении областях северо–запада реформационное движение задерживалось благодаря близости габсбургских Нидерландов, из которых Карл V мог иметь на соседние области гораздо больше влияния, чем на остальные части своего государства.
Крестьяне на севере совсем не участвовали в общем движении; события 1525 г. в Южной и Средней Германии не нашли у них сочувствия отчасти потому, что они находились в лучшем положении, чем верхнегерманские братья, отчасти же потому, что отдельные деревни были значительно удалены друг от друга и сообщение между ними было затруднительнее, чем на густонаселенном юге.
В Нижней Германии реформационным движением охвачены были толькогорода и князья.Как на юге, так и на севере городская реформация выразилась в усилении, с одной стороны, антагонизма между городским населением и угрожающими его независимости и свободе князьями, с другой же стороны — в антагонизме между цехами и патрициями. Но аналогия с югом идет еще дальше; борьба между этими классами не могла происходить без того, чтобы низший слой городского населения, который был не в состоянии организоваться в цехи, не начал волноваться, и где обстоятельства благоприятствовали вести самостоятельную политику.
Самый замечательный и могущественный из северогерманских городов, игравших роль в реформационном движении, был старый ганзейский городЛюбек.
Патрицианский совет стал там на сторону существующего порядка и католической церкви; демократия же перешла на сторону «евангеликов». В 1530 г. она восстала и одержала победу над патрициями и Церковью. Правление было изменено в демократическом направлении, а церковное имущество конфисковано городом. Но эта победа была одержана лишь благодаря соединению цехов с массой простонародья. Предводителем и важнейшим представителем этих соединившихся элементов былЮрг Вулленвебер,который в 1533 г. сделался бургомистром Любека. Ввиду того что он опирался на простой народ, делается понятным, почему он обнаруживал симпатию и к анабаптистам. Симпатии эти были столь явны, что, когда он сделался хозяином города, в Германии распространился слух, будто Любек принял сторону анабаптистов. Теперь уже невозможно установить, действительно ли и насколько Вулленвебер разделял взгляды баптистов; во всяком случае, анабаптисты не достигли осязательных успехов ни в Любеке, ни в каком–либо другом из северогерманских городов, в которых они были довольно многочисленны.
Только водномгороде они, благодаря необыкновенному стечению обстоятельств, имели временный успех — именно вМюнстере.
Северо–запад Германии был особенно богат духовными княжествами, такими как Кёльн, Мюнстер, Падерборн, Оснабрюк, Минден и другие. Из этих княжеств архиепископство Кёльнское и епископство Мюнстерское были самыми значительными.
Социальные и политические противоречия получали в духовных княжествах своеобразную окраску. Правитель страны соединял в своих руках средства государственной и церковной власти; но он вовсе не был абсолютным правителем. Гораздо более зависимый от императора и папы, чем светский повелитель, он в то же время был скорее орудием, чем господином, дворянства и духовенства в своей области. Право избрания епископа всюду присвоили себесоборные капитулы,а места в них, как и вообще все высшие и доходнейшие духовные места, сделались привилегиейдворянства(в Мюнстере с 1392 г.). Поэтому дворянство и духовенство здесь были тесно соединены общностью интересов и имели гораздо большее влияние на ими же избранного властелина, чем в светских княжествах. Государственные сословия духовных княжеств имели гораздо больше значения, чем в других княжествах, а первенство среди них всегда получали дворяне и духовенство, если соединялись вместе. Города поэтому всегда были побеждаемы при голосованиях; меньшие из них подавлялись окончательно, большим же оставалось лишь прибегать к самозащите.
Дворянство и высшее духовенство теряли при таком положении вещей больше всех, поэтому они крепко держались старой веры; они с большею охотой готовы были делить с Римской курией огромные богатства, собранные Церковью в духовных княжествах, нежели отказаться от них совершенно.
Епископы были менее надежны, ибо легко поддавались искушению, представляемому им примером их светских соседей. Переход в лютеранство обещал им независимость от папы, облагавшего их большими налогами, давал больше свободы в распоряжении церковным имуществом и большую власть над дворянами. Поэтому не удивительно, что епископы мюнстерские, как и другие их коллеги, только наполовину противились евангелическому учению и даже очень часто тайно покровительствовали ему.
Когда в 1531 г. в мюнстерском предместьи св. МаврикияБернт Ротманначал проповедовать в лютеранском духе, соборный капитул напрасно обращался к епископу Фридриху с просьбами помешать такому бесчинству. Епископ, правда, запретил Ротману проповедовать, но ничего не предпринимал для приведения в исполнение этого запрещения, и Ротман спокойно продолжал проповедь. Только императорский указ заставил епископа изгнать Ротмана (в январе 1532 г.). Ротман оставил предместье Св. Маврикия, но не для того, чтобы уйти из страны, а чтобы в самом центре ее атаковать мюнстерскую церковь; он перенес свои проповеди в самый Мюнстер.
Мюнстер был богатым и хорошо укрепленным городом, столицей не только епископства, но и всей Вестфалии. Демократия там была особенно сильна. Первоначально здесь, как и во всех средневековых городах, совет находился исключительно в руках членов марки — патрициев, называвшихся в Мюнстере «наследователями» (Erbmänner). Но когда торговля и ремесла начали процветать и цехи достигли могущества и уважения, они завоевали себе, наконец, право участия в городском совете. Совет с тех пор выбирался ежегодно 10 избирателями (Korgenoten), которые назначались всем населением. Только половина 24 советников должна была состоять из патрициев. Но занятие городскими делами требовало больше времени и знаний, чем мог иметь человек из простого народа, поэтому всегда приходилось избирать тех 12 советников, которых имели право выбирать мещане, из числа немногих семейств, из которых со временем развилась вторая городская аристократия — менее знатная, чем аристократия патрициев, но соединенная с нею общими интересами.
Таким образом, совет с течением времени сделался представительством городских аристократов, которые жили частью сдачей в аренду своих земельных участков, частью же торговлей. Наряду с советом усилилось могущество цехов, или гильдий. В Мюнстере было 17 гильдий; каждая из них имела свой гильдийский дом и управлялась по собственным статутам. Центром же, вокруг которого группировалось все мещанство, был «Шогауз»[343]. Во время поста, вскоре после выборов советников, там собирались 34 гильдийских мастера и избирали двух старшин. «Эти старшины, — говорит министерский историк того времени, — являются главами и предводителями всего мещанства и пользуются таким значением, что вместе с гильдийскими мастерами могут отменить, если захотят, решение совета. Поэтому магистрат в важных и касающихся блага всего города делах ничего не может сделать без согласия вышеупомянутых старшин»[344].
В мирные времена совету позволяли управлять по собственному усмотрению, но как только дело доходило до конфликта общины с советом или духовенством, то значение совета быстро исчезало. Это обнаружилось в особенности в 1525 г. Страшная борьба в Верхней Германии не прошла бесследно мимо Германии Нижней. В городах всюду поднялся простой народ; как в Кёльне, так и в Мюнстере дело дошло до движения против духовенства, превратившееся в настоящее восстание, как только совет сделал попытку противодействия движению. Народ поднялся и назначил комитет из 40 человек, которые в 36 параграфах формулировали требования общины. Требования эти касаются нерелигиозных,аэкономическихвопросов и показывают нам, что движением руководили цехи.
Мы здесь приводим некоторые из этих параграфов, характеризующих движение.
«5. Никто из духовенства какого бы то ни было ордена — ни священники, ни монахи, ни монахини, ни викарии белого духовенства — не должны заниматься торговлей, ни каким–либо другим светским делом, ни откармливать на убой волов, ни ткать полотна, ни сушить хлеба; поэтому они должны добровольно и тотчас же продать все необходимые для этих занятий орудия, который найдутся в монастырях или домах священников; в противном случае народ их отнимет.
6. Ни одного священника не следует с нынешнего дня освобождать от городских общественных податей.
7. Светские и духовные власти должны запретить своим подчиненным в деревнях на расстоянии двух миль от города заниматься каким–нибудь ремеслом или же варить в ущерб горожанам пиво или печь хлеб, и т. д.»[345].
Таким образом, при этом восстании дело касалось не уничтожения всех привилегий, а только замены духовных привилегий цеховыми.
Пункты эти были приняты советом, члены соборного капитула сами подписались под ними. Но дело не дошло до их выполнения. Окончание верхнегерманского восстания остановило и нижнегерманское движение и направило силы победоносных князей на помощь их северным коллегам. 27 марта 1526 г. между епископом и соборным капитулом, с одной стороны, и городом — с другой, произошло соглашение, которое восстановило права духовенства, за что духовенство в свою очередь отказалось от требуемого им вознаграждения и обеспечения против могущих случиться в будущем неприятностей.
Таким образом, спокойствие было восстановлено. Но оппозиция городских элементов, в особенности городской демократии, богатому, привилегированному и склонному к эксплуатации духовенству продолжалась. Катастрофа 1525 г. привела в движение народные массы, которые до тех пор мало интересовались реформацией (это говорится не только о Мюнстере, но и обо всей Нижней Германии), и дело Евангелия было поддержано ими с радостью. Лица из духовенства стали во главе движения, которое, будучи первоначально чисто экономическим, начало пользоваться религиозными аргументами и, казалось, превратилось в чисто религиозное движение.
Это явление часто встречается в эпоху Реформации и находит себе аналогию в современных буржуазных и пролетарских движениях.
Причину этого, нам кажется, нетрудно найти. Пока при социальном движении дело касается только отдельных требований данной минуты, до тех пор экономическая природа их выражена ясно; но чем больше оно расширяется и углубляется, чем больше старается перестроить все общество, тем необходимее становится духовная связь между различными выставляемыми требованиями, тем более все способные думать стараются выяснить себе конечную цель этого движения, первыми этапами которого являются требования данной минуты, и тем более они принуждены объяснить эти требования более возвышенным общим принципом. Чем менее развито в данную эпоху экономическое сознание и чем шире движение, тем более мистическими делаются обыкновенно аргументы и теории вождей движения и тем легче они теряют сознание экономической подкладки своей агитации. Если при движении дело касается только свободы торговли, уменьшения податей или сокращения рабочего времени и увеличения платы, то и самый близорукий человек ясно может увидеть экономическую подоплеку этого движения. Если же движение становится общей классовой борьбой буржуазии или пролетариата против существующего общественного строя, то при недостаточном теоретическом понимании экономическая подоплека совершенно исчезает. Тут уж дело касается вечных требований, естественного права разума и справедливости. Во время реформации обычный способ мышления был не юридический, но теологический; поэтому социальное движение становилось во внешних своих проявлениях тем более религиозным, тем более соотносилось с Божьей волей и словами Христа, чем оно было радикальнее.
В Нижней Германии демократическо–протестантское движение получило сильный толчок в 1529 г. Тогда наступила страшная дороговизна, продолжавшаяся несколько лет. Как рассказывает Себастиан франк в своей хронике, дороговизна эта еще продолжалась в 1531 г., когда он издал свою книгу. В некоторых местах четверик ржи стоил летом 1529 г. 3% шиллинга; в следующем году он стоил уже 9 шиллингов, а в 1531 г. цены еще поднялись. В Дортмунде в 1530 г. четверик ржи стоил 5½ шиллингов, а в 1531–м цена дошла до 14 шиллингов. Рука об руку с голодом шла ужасная эпидемия, называемаяанглийским потом(der englische Schweiss).
К этому присоединилось еще и нападение турок, от которого пострадала и Нижняя Германия, так как ее принудили к участию в уплате военного турецкого налога. Чем меньше стране нужно было бояться турок, тем больше озлоблял ее при общей нужде этот налог, бывший довольно высоким. В землях герцога фон Клеве он составлял 10 % всех доходов.
Все это очень обострило существующие социальные противоречия, в особенности антагонизм между демократией и богатым духовенством, которое очень легко умело освобождать себя от налогов и, благодаря своей близорукости и жадности, не догадывалось принести добровольную жертву.
При таком положении вещей проповеди уже упомянутого нами Бернгарда Ротмана нашли благоприятную почву. Когда он в январе 1532 г. перебрался из предместья Св. Маврикия в Мюнстер, местная демократия приняла его с распростертыми объятиями и защищала от всякого насилия. Среди демократической партии особенно выделялся богатый сукноторговец БернгардКниппердолинг —«статный мужчина, еще молодой, с прекрасными волосами и бородой, храбрый, простодушный и сильный в движениях и поступках, сообразительный, ловкий в разговоре и быстрый на деле»(Корнелиус),настойчивый и деятельный, с наклонностью к приключениям.
Стремящейся к власти демократии пришлось очень кстати, что именно в то время, когда ей надо было пробовать свои силы при защите Ротмана, духовные власти были заняты внутренними делами. Последние характерны для Церкви того времени.
Епископ Фридрих был человек не энергичный. Епископство нравилось ему, пока оно причиняло мало забот и приносило много денег. Но теперь, когда у Церкви накопилась масса затруднений, когда папа, император и члены соборного капитула все больше настаивали на епископской деятельности для защиты Церкви — теперь ему епископский престол надоел и он начал искать себе заместителя, который бы избавил его от епископства за хорошую цену, и нашел такового в лице епископа Эриха Падерборнского и Оснабрюкского, человека столь же жадного, как и богатого, который охотно воспользовался случаем прибавить к своим двум епископским «предприятиям» еще и третье. Католический архиепископ Кельнский и лютеранский курфюрст Саксонский были посредниками при этой торговле церковью — получили ли они комиссионные, неизвестно. Цена была назначена 40 тыс. гульденов. Благодаря грубому обману эти набожные и высокопоставленные господа получили согласие соборного капитула, которому вместо настоящего контракта представили ложный, в котором была проставлена только половина действительной продажной цены. Таковы были элементы, впоследствии защищавшие религию, нравственность и собственность против анабаптистов.
В декабре 1531 г. Эрих неофициально был избран епископом. После того как покупная сумма была уплачена, Фридрих отказался от своей епископской власти (март 1532 г.).
Во время этого междуцарствия ересь свободно развивалась в Мюнстере. Но и вступление в должность нового епископа мало стеснило ее. Он чувствовал себя скорее правителем страны, чем епископом, а распространение лютеранского учения было для него еще менее неприятно, чем для его предшественника. Ведь он был соединен узами тесной дружбы с курфюрстом Иоанном Саксонским — своим посредником при покупке епископства и с ландграфом Филиппом Гессенским — этими двумя главами евангелического движения в Германии. И он так мало стеснялся обнаруживать свои протестантские симпатии, что участвовал в качестве свидетеля при венчании графа Мекленбургского с покинувшей монастырь монахиней.
Избрание этого епископа чрезвычайно усилило положение протестантов в Мюнстере, но оно привело также и к расколу среди них. Хотя Эрих очень сочувствовал реформации, но реформации не снизу, а сверху; такой реформации, которая увеличила бы за счет Церкви могущество правителя страны, а не демократии.
Против духовенства и рыцарства Эрих искал поддержки в городском патрициате, в мюнстерском городском совете и в его приверженцах. Вместе они составили «умеренную» партию, которая заигрывала с лютеранством.
Городская демократия тоже пользовалась лютеранским учением для обоснования своих тенденций, пока ее противники были католиками. Теперь же лютеранство угрожало сделаться вместо орудия демократии орудием ее злейших врагов — епископа и патрициев. С тех пор демократия утратила свои симпатии к лютеранскому учению и обратилась к учению Цвингли, которое лучше всего соответствовало ее потребностям.
Эриху и совету казалось всего важнее покончить с городской демократией. При этом начинании они могли быть уверены в помощи духовенства. 17 апреля 1532 г. епископ издал указ, в котором он говорил о близкой реформе Церкви, но при этом требовал удаления священника, самоуправно избранного паствой. Совет после этого приказал Ротману прекратить проповедь, но паства не покорилась. 28 апреля она объявила, что в любом случае оставит у себя своего проповедника.
Случай опять благоприятствовал демократии. «Действительно, — пишет преданный епископу Керсенбронк, — достойный епископ, благодаря своему авторитету и помощи друзей, много бы сделал для этого дела, если бы ему не помешала преждевременная смерть; находясь в замке своем фюрстенау, расположенном в Оснабрюке, он веселился более чем обыкновенно и вдруг захворал, или, как говорят другие, выпил большой кубок вина и умер скоропостижно 14 мая»[346].
Это событие было сигналом восстания во всех трех епископствах, которые притеснял и эксплуатировал при жизни блаженно в вине почивший епископ. В Оснабрюке, Падерборне и Мюнстере народ поднялся, изгнал католических священников и посадил на их место протестантских по своему усмотрению. Совет нигде не был в состоянии остановить народ. В Оснабрюке, благодаря посредничеству рыцарства, дело дошло до соглашения между духовенством и городом; Падерборн в октябре 1532 г. был силою побежден архиепископом Германом Кельнским; в Мюнстере же восстание продолжалось.
Соборный капитул сейчас же избрал заместителя Эриху, а именно Франца фон Вальдека. 28 июня в Мюнстере было получено от него письмо, в котором он приглашал город вернуться к послушанию. Собрание патрициев выразило готовность подчиниться, гильдийское же собрание решило 1 июля основать союз для защиты Евангелия. Был назначен революционный комитет из 36 человек; он так напугал городской совет, что тот присоединился к нему 15 июля и согласился на все требования общины. Комитеттридцати шеститотчас же занялся реорганизацией церкви в евангельском духе и стал искать внешних союзников. Он вошел в соглашение с Филиппом Гессенским, и когда в октябре епископ Франц, поддерживаемый духовной и светской аристократией, вооружился для усмирения Мюнстера силой, то община принудила совет вооружиться в свою очередь для защиты. Были наняты 300 наемников, и исправлена крепость.
Дело дошло до незначительных столкновений между двумя противными партиями. Но епископ побоялся более решительного наступления на сильный город, так как оно угрожало ему поражением или чужим вмешательством и потерей его самостоятельности. Его касса опустела, а духовенство отказывалось от пожертвований. Могущественнейший покровитель католицизма — император — занят был тогда войною с турками. Епископ Франц попытался возвратиться к политике своего предшественника и помириться с советом; он начал переговоры.
Само собою разумеется, что совет был склонен войти с епископом в соглашение, но народ и слышать не хотел об уступках. «Ни шагу назад; лучше зарезать собственных детей и съесть их», — кричал Книппердолинг, а толпа вторила ему.
Чтобы лучше вести переговоры, епископ отправился с земскими представителями в городок Тельгт, вблизи Мюнстера. Но близость епископа возбуждала воинственную общину ко всему другому, только не к миру. Граждане втихомолку уговорились напасть на Тельгт и выполнили это намерение. Нападение удалось (в ночь на 26 декабря); самого епископа не взяли, ибо случайно он за день до этого оставил Тельгт, но масса значительнейших представителей католицизма, духовной и светской аристократии и бежавших из Мюнстера патрициев были взяты в плен.
Это решило дело. При посредстве Филиппа Гессенского был составлена договор (14 февраля 1533 г.), который в сущности выражал согласие епископа, капитула и рыцарей на требования восставших.
Мюнстер был признан евангелическим городом.
VII. Анабаптисты в Страсбурге и Нидерландах
В Мюнстере победила цеховая демократия, но победы этой она достигла лишь с помощью неорганизованной массы населения, главным образом с помощью неимущих пролетариев. На этот раз она не могла, однако, по достижении цели бросить оружие, которым пользовалась, как это делалось в подобных случаях так часто и раньше, и после этого. Победа была достигнута на этот раз одним счастливым ударом, а не решительным поражением противника в открытом бою. Мир был, следовательно, лишь перемирием. Буржуазной демократии предстояли еще дальнейшие серьезные битвы, поэтому она не могла порвать сношений с демократией пролетарской. Тенденции последней лучше всего выражались в анабаптизме, а так как пролетариат занял выдающееся положение именно в Мюнстере, то этот город сделался центром анабаптизма в Нижней Германии.
В течение 1532 г. в Мюнстере наряду с католиками и лютеранами появились также последователи Цвингли. Скоро к ним присоединились и баптисты.
Очагами, из которых распространялась эта зараза по Нижней Германии, былиСтрасбургиНидерланды.
В Страсбурге, стоявшем в тесной экономической и политической связи с большими городами Северной Швейцарии, в 1525 г. значение государственной религии приобрело учение Цвингли. Благодаря его борьбе с католицизмом и лютеранством здесь, как и в других городах Южной Германии, развился анабаптизм. Наряду с Аугсбургом Страсбург сделался важнейшей точкой опоры германского анабаптизма; он держался там дольше, чем где–либо в другом месте, благодаря могуществу, которое приобрел «простой народ» и которое долго препятствовало городскому совету из страха перед восстанием принять решительные меры против анабаптизма. Баптисты были так сильны в этом могущественном городе, что самые значительные представители Церкви, и прежде всех Капито, продолжали первоначальную политику Цвингли и очень долго заигрывали с анабаптистскими воззрениями.
Во время большого преследования баптистов Страсбург сделался убежищем братьев, которым не удалось поселиться в Моравии: после того как в Аугсбурге анабаптизм был уничтожен с помощью кровопролития, Страсбург занял это место как передовой пункт южногерманского движения, пока можно было говорить о таковом. Мимоходом почти все наиболее значительные деятели из числа южногерманских баптистов перебывали в нем. Так, с 1526 г. его посетили Денк, Гецер, Затлер, Рейблин, который до 1529 г. стоял во главе всей общины. Когда его изгнали, место его занял Пильграм Марбек — тирольский горный судья, который урегулировал течение реки в долинах Кинциг и Эн, благодаря чему «бедный дровами имперский город получил возможность пользоваться лесными богатствами Шварцвальда»[347].
Важнее всех для Страсбурга был много путешествовавший скорнякМельхиор Гофманиз Галля в Швабии. Уже в 1523 г. он проповедовал в Лифляндии в евангелическом духе, потом был священником немецкой общины в Стокгольме; изгнанный оттуда, он нашел убежище в Голштинии, где король Датский Фридрих даровал ему содержание и свободу проповеди. Когда он перешел от лютеранства к учению Цвингли, был издан указ о его выселении (1529). Он переселился в Страсбург — центральный пункт цвинглианства в Германии; но там он вскоре увлекся идеями баптистов и в 1530 г. уже находился в их числе, а когда их старые вожди пали или были изгнаны, он сделался самым выдающимся из всех анабаптистов.
Как мечтательный энтузиаст–фантазер, он стал следовать хилиастическому учению Ганса Гута, которое находило между южногерманскими братьями тем более благоприятную почву, чем сильнее свирепствовало преследование. Действительно, трудно было остаться твердым среди ужасных гонений, не имея надежды на скорое избавление. Чем сильнее свирепствовало преследование, тем глубже делалась сердечная потребность веры в скорое уничтожение существующего строя. От турок ждать было уже нечего. Страсбург был избран Гофманом как «небесный Иерусалим», там должно было воздвигнуться могущество баптистов и притом скоро — в 1533 г. Предсказание это нельзя считать совершенно бессмысленным. Баптисты представляли в Страсбурге силу, но они стояли в таком резком противоречии с существующим общественным и государственным строем, что правительство не могло допускать дальнейшего увеличения этой силы. Вскоре дело должно было дойти до решительной борьбы. Что Гофман рассчитывал на победу, вполне понятно: только тот, кто верит в свое дело, может действовать успешно.
Но Гофман до того был проникнут баптистскими идеями, что отказался от употребления насилия. Он надеялся единственно на могущество своей пропаганды; Бог принесет победу, всякое же восстание греховно.
Сначала Гофман встретил в общине сильное противодействие; образовалось две партии, из которых в конце концов победила партия Гофмана — может быть, больше благодаря его успеху в Нидерландах, чем благодаря силе его аргументов и внутренней потребности братьев.
Беспокойному человеку не терпелось в Страсбурге. В 1530 г. он отправился вниз по Рейну, чтобы объявить о своих новых убеждениях в Нидерландах.
Как мы уже видели, Нидерланды были родиной еретического коммунизма, развившегося к северу от Альп. Но их быстрое экономическое развитие, которое и породило коммунизм, развило в свою очередь очень рано опаснейшего врага коммунизма — сильную правительственную власть. В начале XVI столетия власть эта в Нидерландах была гораздо могущественнее и абсолютнее, чем в соседней Германии.
Семнадцать провинций Нидерландов были соединены из различных рук в одно целое через наследование, покупку и завоевание бургундской династией, а после ее прекращения (1477) наследниками ее — Габсбургами. В 1504 г. Габсбурги получили еще и испанский престол, где абсолютизм сделал уже громадные успехи. В особенности Церковь была там в сильной зависимости от королевской власти, а инквизиция, которая нигде не обладала таким страшным могуществом, как в Испании, сделалась слепым орудием абсолютизма и держала в страхе все непокорные элементы. Внешнее могущество Испанского королевства также было настолько велико, что оно могло решиться на борьбу с Францией и Италией за контроль над папством. Габсбурги, которым, как властителям австрийских областей, постоянно угрожаемых со стороны турок, и как императорам германским, под могущество которых подкапывались лютеране–князья, приходилось поддерживать католицизм; Габсбурги как испанские короли имели больше всего оснований укреплять его. Католическая церковь сделалась одним из важнейших, если не самым важным средством их могущества[348].
Поэтому они всюду решительно выступали против протестантов, а в Нидерландах могли делать это с большим успехом, чем в Германии. Карл, как германский император V этого имени, соединил в 1516 г. владычество над Нидерландами с управлением Испанией. Кроме тех средств, которые ему давала высокоразвитая государственная власть в Нидерландах, он для заглушения всякой оппозиции в его владениях имел в своем распоряжении еще средства, доставляемые испанской короной. Не нарушая наружно старых форм правления, он отнимал у них всякое содержание, поскольку они касались политических вольностей. То абсолютное правление, которое приняло столь страшные формы при Филиппе II, которое впоследствии было уничтожено, да и то только для одной части Нидерландов, благодаря кровавой, почти столетней войне, получило свое начало при Карле V и поддерживалось им, где ему это казалось необходимым, без всякого стеснения. Несмотря на это, либеральная историография сосредоточила всю силу своего морального возмущения на Филиппе II, а к Карлу V всегда относилась очень мягко.
Причина этого весьма простая. Высшие классы Нидерландов — дворяне и купцы — чувствовали себя очень хорошо при абсолютизме Карла V. Этот последний, рожденный и воспитанный в Нидерландах, чувствовал себя нидерландцем и покровительствовал им, где только мог. На его службе нидерландское дворянство получало вознаграждение и добычу, а нидерландские купцы были сравнены в правах с испанскими и получали хорошую прибыль благодаря испанской колониальной политике.
Но все это изменилось при сыне Карла Филиппе, который вступил на престол в 1555 г. Этот был воспитан испанцем. Интересы же господствующих в Испании классов не были соединимы с интересами нидерландцев, так что невозможно было удовлетворить испанцев, не возмутив этим нидерландцев, и наоборот. Нидерландские симпатии Карла V были одной из важнейших причин возмущения испанских городов 1522 г.[349]
Филипп закрыл доступ к выгодным должностям в своей армии и управлении, а также в колонии для нидерландцев и сделал их монополией испанцев или, вернее, кастильцев. Это заставило Нидерланды возмутиться.
При Карле V высшие классы Нидерландов не имели причины к серьезной оппозиции,низшие жепри нем находились под таким же суровым давлением, как и при его наследнике, и были бессильны, пока не возникла серьезная борьба между господствующими классами. Отсюда понятно, почему родина еретического коммунизма в первые десятилетия германской реформации представляла, по–видимому, бесплодную почву для коммунистической пропаганды. Это в особенности замечательно ввиду высокого экономического развития многочисленного пролетариата и глубоко проникшего беггардского учения, которое не могло быть вполне забыто, так как «братья общей жизни» удержались еще и после реформации. Объяснить это можно только страшным давлением, под которым находились низшие классы и которое не позволяло им выказывать свою оппозицию. Однако коммунистические тенденции были очень распространены уже и до появления Гофмана.
Уже в конце XV столетия говорится о членах вальденских тайных общин во Фландрии и Брабанте, называемых «Turlupins», или «Pifles», или, что особенно замечательно, «Tisserands» (ткачи). «Они были строгой нравственности, благодетельствовали всем и не знали чувства мстительности. Многие из них соединились с появившимися позже голландскими баптистами, которые, благодаря этому, весьма усилились»[350].
Баптисты сами очень рано распространили свою пропаганду до Нидерландов — согласно их преданиям, уже в 1524 г. В 1527 г. погибли три мученика за братское дело в Голландии.
Значение Гофмана заключается не во введении анабаптизма в Нидерландах, но в том, что он внушил баптистам смелость для выражения своих убеждений. Эта смелость появилась у них благодаря его уверенному предсказанию, что пришел конец существующего общества и что свершится это в 1533 г. Кроме того, успеху его проповеди способствовали эпидемия и голод, свирепствовавшие с 1529 г., а также демократическое движение в соседней Нижней Германии, в особенности же в Вестфалии.
Замечательно, что новая секта, называемая по имени Мельхиора Гофмана «мельхиоритами», не могла прочно укрепиться в развитых экономически и политически провинциях, каковы были Фландрия и Брабант. Там уже слишком сильна была государственная власть. Центр движения находился в городах северных провинций, которые, будучи экономически и политически отсталыми, именно благодаря этому сохранили за собой больше независимости; это были Голландия, Зеландия и Фрисландия — те самые провинции, которые впоследствии, в противоположность Фландрии и Брабанту, сумели освободиться от испанского владычества. В Амстердаме образовалась главная община; членов ее не испугало, что 5 декабря 1531 г. по приказу императора был обезглавлен в Гааге вождь общины Ян Фолькертс с восемью товарищами, а головы их были привезены в Амстердам, «где их на далеко видном месте, на виду у прибывающих и отплывающих кораблей воткнули на шестах в круг, с проповедником посередине, высоко поднятым над другими»(Корнелиус).Городские власти смотрели на сектантов сквозь пальцы, и Амстердам остался их центром в Нидерландах.
Как только число мельхиоритов сделалось значительным, между ними образовалось два новых направления. Все они, конечно, верили в скорое появление «нового Иерусалима», но именно наиболее практичные между ними должны были сказать себе, что он сам по себе, благодаря чуду не появится и что, выражаясь современным языком, пролетариат должен освободить себя сам. Теми же средствами, говорили они, которыми покорен народ, он должен и бороться со своими врагами — именнооружием;меч, который безбожники вынут из ножен против народа Божия, обратится на их сердце.
Так учил Ян Матис — булочник из Гарлема, первый из мельхиоритов выступивший на защиту насилия. «Иоанн Матис — тот самый, который первый ввел и потребовал употребления меча и насилия против правительства», — объяснял Иоанн Лейденский своим судьям. В другом признании он рассказывает о несогласии, возникшем между Матисом и Гофманом[351].
Учение Матиса представляло яркое противоречие с одним из важнейших, основных положений баптистского учения, которому подчинялисьвсеего направления, как бы разнообразны они ни были. Но учение это было естественным последствием хилиастической теории, для которой гонения в Нижней Германии и Нидерландах создали благоприятную почву. Кто доведет до отчаяния известный слой населения, тот не должен удивляться, если этот слой станет защищаться. Самое миролюбивое и трусливое животное защищает свою жизнь, если ей угрожают. Учению же Матиса в Нидерландах благоприятствовало еще то, что там классовые противоречия обострились гораздо больше, чем на родине анабаптизма, в Швейцарии. В Нидерландах почти невозможно найти среди анабаптистов представителей высших классов. Движение там было исключительно пролетарское, оно было движением элементов, которым нечего терять, кроме цепей, а это должно было увеличить их силу и желание дать отпор.
Матису удалось укрепиться в амстердамской общине. Благодаря разосланным агитаторам он нашел и вне этой общины множество последователей, число которых возрастало по мере увеличения числа мельхиоритов. Между ними самым замечательным был только что названныйИоанн Боккельзон Лейденский.Его мать, крепостная из мюнстерского округа, служила у старшины Боккеля в Севенгагене, возле Лейдена, и там родила Иоанна (1509). Впоследствии, откупившись на волю, она вышла замуж за Боккеля. Иоанн научился в Лейдене портняжному ремеслу и получил весьма скудное образование, но необыкновенные способности его вознаградили этот недостаток. Он очень рано начал принимать участие в вопросах, которыми волновалась его эпоха; в особенности его заинтересовал мистический коммунизм, и он принялся изучать сочинения Мюнцера. Воззрения его расширились также благодаря большим путешествиям. В качестве портного он отправился в Англию, где пробыл 4 года, и во Фландрию. Возвратившись, он перестал заниматься своим ремеслом, женился на вдове корабельщика и сделался купцом. В качестве купца он посетил Любек и Лиссабон. Но он не обладал счастьем или необходимою деловитостью и обанкротился как раз в то время, когда анабаптизм появился в Нидерландах. Со всем пылом молодости Иоанн обратился к учению, которое всегда было ему симпатично. Хотя он много видел и узнал, однако ему не было еще 25 лет, когда он сделался последователем Иоанна Матиса (в ноябре 1533 г.).
Будучи красивым, живым энтузиастом, обладая увлекательным красноречием, он легко побеждал все сердца. В особенности замечательны были его жизнерадостность и любовь к прекрасному, которые выгодно отличают его от массы единомышленников, придерживавшихся мрачного пуританизма. В этом он также совсем не похож на Томаса Мюнцера. С ранней молодости он обнаружил поэтический талант. «Он составил несколько театральных пьес различного рода, которые, как там принято, он представлял перед всеми людьми на эстрадах, чтобы заработать деньги», — повествует Керсенбронк. Склонность ко всему театральному и понимание театральных эффектов он доказал также в Мюнстере.
Однако Керсенбронк не имеет основания смеяться над ним, как над «портным» и «театральным королем». Властители, покорным слугою которых был Керсенбронк, дрожали перед этим портным и театральным королем, ибо мюнстерский диктатор обладал наряду с только что описанными свойствами еще железной волей и проницательным умом, которые делали его опасным противником.
Еще прежде, чем Бокельзон соединился с Матисом, тот оказался во главе нидерландских мельхиоритов, так как Гофман в начале 1533 г. покинул Нидерланды, чтобы вернуться в Страсбург, потому что пришло время возникновения нового Иерусалима. Ему было предсказано, что он будет схвачен, просидит полгода в заключении и тогда явится освободитель. Первая часть этого предсказания скоро исполнилась: уже в мае совет приказал его арестовать. Ожидания братьев были теперь напряжены до последней степени. С лихорадочным нетерпением они ожидали назначенного времени, когда, наконец, должны были кончиться все горе и вся нужда.
Но остальная часть предсказания не исполнялась; 1533 г. кончался, а в Страсбурге все оставалось спокойным. Агитация Гофмана имела лишь тот результат, что совет вынужден быль принять более строгие меры против баптистов. Вследствие этого все сомнительные элементы отпали от них, а дело их в Страсбурге пришло в упадок[352]. Но именно в это время мечтательный энтузиазм братьев получил толчок, заставивший его ярко разгореться. «По всем общинам мельхиоритов в Нидерландах распространилось сказание, что Господь отказался от Страсбурга за его неверие и избрал на его место Мюнстер, который и будет новым Иерусалимом»(Корнелиус).
Посмотрим теперь, что происходило в это время в Мюнстере.
VIII. Завоевание Мюнстера
Уже в 1532 г. в Мюнстере стали заметны баптистские и подобные им тенденции. В течение следующего года, после соглашения 14 февраля, они быстро приобрели силу и распространение.
Совет разделился, потому что выборы от 3 марта 1533 г. ввели в него ряд демократических элементов. К числу их принадлежал также и один из двух бургомистров,Герман Тильбек,по происхождению патриций и демократ по убеждениям, который впоследствии участвовал в обращении самой радикальной части мюнстерской буржуазной демократии в анабаптизм.
Гильдии были столь же неуверенны, разрозненны и так же колебались, как и совет. Они знали, что епископ и духовенство только ждали благоприятного случая, чтобы вновь получить власть над различными объектами их эксплуатации, а одна часть цехового мещанства начала бояться неимущих, которые не хотели останавливаться ни перед какими привилегиями, ни перед каким имуществом, даже и перед цеховыми. Спрашивалось: кто был опаснее — народ или аристократия. Те из числа буржуазной демократии, кто больше всего боялся владычества попов и аристократов, остались верны союзу с пролетарскими элементами, другие же присоединились к лютеранам и даже к католикам города. Значительная же масса цеховых элементов находились в постоянном колебании между обеими партиями, стараясь лишь не дать чересчур усилиться ни одной из них.
Обстоятельства эти в начале весьма благоприятствовали анабаптистам и препятствовали совету принять против них решительные меры. Баптисты не оставались праздными при таком удобном случае; усердие их в пропаганде не оставляло желать большего. Количество их увеличивалось не только благодаря приросту прозелитов, но, что весьма замечательно, и благодаря прибытию эмигрантов, прежде всего из соседних местностей — из Юлиха, а затем и издалека, в особенности из Нидерландов. Пришельцы эти явились, отчасти убегая от преследований, отчасти же влекомые жаждой деятельности, так как в Мюнстере братья были не только в большей безопасности, чем где–либо в другом месте, но там им представлялся также прекрасный случай работать на пользу своего дела. Эти эмигранты имели весьма важное значение для развития дела баптизма в Мюнстере. Один очевидец, Гресбек, приписывает им главную заслугу в победе анабаптистов и в событиях, происходивших в Мюнстере при коммунистическом режиме. Энергичных анабаптистов в городе он называет не иначе как «голландцами» и «фризами»[353].
Пришельцы принадлежали к храбрейшим и наиболее деятельным элементам партии; они являлись для городских баптистов значительной нравственной и военной поддержкой.
Что же касается «партии порядка», как мы для краткости назовем противников баптистов, то она день ото дня приходила в упадок. Богачами овладел ужас, и каждый шаг вперед, который делала демократия, обращал некоторых из них в бегство.
Этот процесс хорошо изображен в католическом нижнегерманском стихотворении от 1534 г. «Der Monsterschen Ketzer Bichtboek». Там говорится между прочим (мы цитируем в оригинале, ибо в переводе стихи много теряют):
«Der Monsterschen Ketzer Bichtboek». Там говорится между прочим (мы цитируем в оригинале, ибо в переводе стихи много теряют):
«De geistlichen worden топ allen weltlichen binnen Munster gehatet,
Darum hebben etlicke prälaten bi guten tiden uthgetagen und sick nich verlatet.
De gilden mochten de junckeren of erfmans da binnen nich liden,
Darum hebben auck de erfmans sick uth der stat gegieven bi tiden.
De armen gildebroers hebben de decken borgcr und rentners verfolget,
Derhalven hebben de riecken borger den jonckeren na gefolget
Hadde de ene sick bi den andernn gehalden fast,
So weren wi alle nich gekommen in so grote last»[354].
(«Светские в Мюнстере ненавидели духовных, поэтому последние заблаговременно удрали из города. Гильдии терпеть не могли патрициев, и патриции тоже поспешили оставить город. Бедные граждане напали на богатых граждан и купцов, тогда богачи последовали примеру духовенства и патрициев.
Если бы одни держались других, они все вместе не попали бы в такое затруднительное положение».)
Поэт проповедовал очень дешевую мудрость. Наверно, каждое, хотя бы и скоропреходящее самостоятельное движение пролетариата было бы невозможно во многих странах еще и до настоящего времени, если бы имущие крепко держались друг друга. Но к счастью для пролетариев, имущие разделяются на несколько различных классов с весьма противоположными классовыми интересами, и классовая борьба имущих между собою до сих пор всегда была важным моментом в истории развития пролетариата. Правда, как только пролетариат начинал казаться опасным, имущие классы, со своей стороны, обнаруживали склонность соединиться и образовать «реакционную массу». Но каждый из этих классов искал при этом для себя личной выгоды, и во время совместной деятельности они никак не могли победить известного недоверия друг к другу, потому что каждый старался обмануть своего союзника и боялся быть обманутым сам этим союзником. Даже когда Мюнстер попал в руки баптистов, эта достойная компания лишь с трудом соединилась в сплоченную массу.
Но по мере того как стали возникать начатки партии порядка, более крайние буржуазно–демократические элементы под предводительством Ротмана и Книппердолинга были принуждены теснее примкнуть к элементам пролетарским; они обратились к анабаптизму. Еще в 1532 г. Ротман, бывший тогда последователем Цвингли, восставал против анабаптизма. 6 сентября этого года он писал Бушу: «Мне уже пришлось возиться с анабаптистами, которые, правда, на некоторое время покинули нас, но угрожали вернуться в большем числе. Но если Бог за нас, то кто же будет против нас?»[355]
В мае следующего года Ротман признавал себя уже противником крещения детей.
Совет попытался победить баптистов духовным оружием; он заставил Меланхтона написать Ротману письмо, чтобы вернуть его к истинной вере. Но когда это и подобные ему письма не принесли никакой пользы, городской совет устроил 7 и 8 августа 1533 г. диспут, который, конечно, не обратил баптистов, а скорее придал им духу.
Но теперь городской совет начал принимать более строгие меры. Целый ряд городских священников присоединились к баптистам. Городской совет угрожал им (в сентябре) лишением должности и изгнанием, если они будут отказываться крестить своих детей. Они ответили (17 сентября), что Бога надо слушаться больше, чем людей. После этого совет старался привести в исполнение свою угрозу. Прежде всего совет лишил Ротмана должности проповедника в ламбертовской церкви, но приход занял такое угрожающее положение, что в октябре совет разрешил ему проповедовать в другой церкви, и таким образом, баптисты добились своей первой победы.
Вторая проба сил произошла в начале ноября. Совет сделал попытку к образованию «реакционной массы»: он пригласил гильдейских мастеров и католиков–патрициев на общее совещание по поводу того, каким образом справиться с баптистскими элементами. Согласились нанести им удар вооруженной рукой и произвести это на следующий день.
Элементы порядка собрались вооруженные и постарались прежде всего овладеть баптистскими проповедниками. Но тут несколько крайних реакционеров — вероятно, это были католики — потребовали, чтобы вместе со священниками были изгнаны из города и демократически настроенные члены совета, в особенности те, которые симпатизировали баптистам, и прежде всех бургомистр Тильбек. Но об этом накануне не было и речи; это удивило умеренных из партии порядка, и они перестали доверять своим товарищам. В это же время баптисты собрались и укрепились на погосте Св. Ламберта, и их противники не осмелились напасть на них. Совет на другой день начал с ними переговоры, и дело, которое должно было кончиться рассеянием баптистов, кончилось несколькими небольшими уступками с их стороны. Несколько проповедников выселились, Ротману запретили проповедовать, но он остался в городе. Публичная пропаганда была им запрещена, но баптистов все–таки пришлось оставить в городе. Таким образом, баптисты отстояли себя и в этом втором, гораздо более опасном столкновении.
«Ротман, — рассказывает Керсенбронк, — хоть и был лишен на основании соглашения (от 6 ноября) права проповедовать публично, однако не переставал сначала тайно и в ночное время, а впоследствии, когда число его приверженцев очень возросло, и днем проповедовать анабаптизм в домах некоторых граждан. О времени проповедей объявлялось выстрелом, и никто, кроме зараженных анабаптизмом, не допускался».
Рядом с устной пропагандой производилась еще пропаганда и печатными летучими листками. В доме Ротмана устроили тайную типографию, которая впоследствии была открыта правительством.
Кроме того, приступили и к осуществлению коммунизма в жизни. Богатые из братьев положили все свои деньги к ногам Ротмана, разорвали и сожгли заемные письма, которые имели, и простили всем своим должникам их долги; и это делали не только мужчины, но и женщины, которые обыкновенно не имеют привычки что–либо бросать. Жена Брандштейна, теща Книппердолинга, очень богатая женщина, так была подвигнута духом Божиим, что возвратила своим должникам заемные письма вместе с полученными уже процентами»[356].
Подобный бескорыстный энтузиазм должен был сильно подействовать на массы. Вскоре баптисты так усилились, что могли открыто бороться со своими противниками. 8 декабря кузнечный подмастерье Иоанн Шредер начал публично проповедовать баптистское ученье; 15–го совет велел его арестовать, но кузнечный цех собрался и, явившись к ратуше, потребовал его освобождения. Ротману приказано было удалиться, но он спокойно остался в городе. К концу года возвратились и высланные в ноябре проповедники, но 15 января 1534 г. совет опять изгнал их. Городские наемники вывели их через одни ворота, а братья впустили через другие, и совет не посмел им противиться. Фактически баптисты уже были господами города.
Не удивительно, что братья всюду начинали верить, что Страсбург оставлен Богом, а в Мюнстере воздвигнется истинный новый Сион. На севере центр движения — или, как говорят теперь, руководство партией — был перенесен из Амстердама в Мюнстер. Иоанн Матис, новый пророк и заместитель Гофмана в предводительстве мельхиоритами, послал в начале января в Мюнстер несколько послов, в числе которых был и Иоанн Бокельзон Лейденский, который и прибыл туда 13 января. В феврале мы и самого Матиса находим также в Мюнстере.
Партия порядка была в полном отчаянии. Она видела лишьоднувозможность поставить преграду нарастающей коммунистической волне: она встала на сторону епископа и отдала городскую свободу в его распоряжение — поступок, который в то время значил то же, что теперь измена Отечеству.
Епископ Франц с самого начала относился к торжественному договору с городом, по которому он обещал ему свободу вероисповедания, как к не имеющему цены лоскуту бумаги, который он может разорвать при первом удобном случае. Чем демократичнее становился город, тем более хотелось епископу разорвать договор. Уже в декабре 1533 г. он начал вооружаться, чтобы напасть на мюнстерскую демократию и уничтожить ее. Поэтому вероломный образ действия городской партии порядка был ему очень на руку.
«Когда мой милостивый повелитель Мюнстера увидел, — пишет Гресбек, — что анабаптисты в Мюнстере не позволяли давать себе никаких советов и вовсе не желали милости епископа, он согласился с советом города Мюнстера и той частью граждан, которая не держалась анабаптизма, чтобы они открыли епископу мюнстерскому двое ворот: ворота Божьей Матери и Еврейских полей. Таким образом, епископу были открыты ворота, и он ввел в город 2–3 тыс. крестьян и отряд конницы с лошадьми, так что мой милостивый повелитель уже владел городом»[357].
Это произошло 10 февраля. С епископскими войсками, которые столь вероломно среди мирного времени напали на город, соединились «благонамеренные бюргеры», которые их ожидали и уже носили оружие под одеждой; кроме того, они по условию повесили соломенные венки на своих домах, чтобы избавить их от ожидаемого разграбления защитниками собственности.
Заговорщики вначале имели успех. Им удалось овладеть Книппердолингом и некоторыми другими анабаптистами и посадить их в тюрьму[358].
Но застигнутые врасплох баптисты скоро опомнились и доказали, что в них живет воинственный дух Иоанна Матиса; они скоро получили перевес в уличном бою; епископские войска, удалившись, предложили начать переговоры и «благодаря своему уму и быстроте они [баптисты] изгнали крестьян и конницу из города»(Гресбек).Измена обратилась против изменников и повела к тому, что город, который в духовном отношении был уже в руках баптистов, попал в их руки и в смысле военном. Они овладели Мюнстером не с помощью наступательного движения, а защищаясь.
Битва 10 февраля имела два последствия. Между городом и епископом начались открытые военные действия. 23 февраля Франц вступил со своими войсками в Тельгт, чтобы начать осаду. В этот самый день в Мюнстере происходило предписанное законом избрание магистрата. Хотя порядок избрания ничуть не был изменен, но выборы прошли вполне в пользу анабаптистов. Книппердолинг и Киппенбронк, суконщик, который уже несколько раз отличался в делах анабаптизма, были избраны бургомистрами Мюнстера. Таким образом, предводители движениязаконным путемдостигли высшей власти, и главный город Вестфалии был у ног «новых пророков»(Келлер).
IX. Новый Иерусалим
а) Источники
Теперь началась, согласно изображению буржуазных историков, безумная оргия сладострастия и кровожадности. Таково общепринятое изображение происходивших тогда событий со времен мюнстерской «коммуны» и до наших дней. «Завладев городом, — писал епископ Франц в одном служебном донесении, — они уничтожили всякий христианский порядок и справедливость, всякую гражданскую и духовную власть, полицию и началискотскую жизнь».
И новейший «ученый», анонимный автор «Scharaffia politicia»[359]рассказывает с ужасом: «Мюнстер сделался ареной самого разнузданногоразвратаи кровопролитнейшейрезни…Таким образом, было основано государство, в котором осуществился коммунизм и полигамия, правительство, в котором самым отвратительным образом соединялась духовная заносчивость и плотская чувственность, набожная преданность и самопожертвование скровожадной грубостью и низменной жаждою наслаждений…Кто знает историю этого движения, тот не сочтет описания, подобного сочинению Григоровиуса Himmel auf Erden, за преувеличенное собрание безобразий и низостей.Позорные деяния,жертвой которых сделались женщины Мюнстера,нероновское распутство и жестокостиИоанна Лейденского и его сподвижников могут служить к этому сочинению историческою иллюстрациею». Но этот набожный человек согласен с Сюдром, своим предшественником в описании истории социализма, в том, что анабаптисты по крайней мере верили в Бога и бессмертие. «Восстановители их учения в наше время прибавляют к своим заблуждениям еще отрицание Божества и бессмертия и погружают человека в грубый материализм. Взвесив это, чего можно ожидать от осуществления современных утопий?Мюнстерские сатурналии, без сомнения, остались бы далеко позади».
Вот в каком тоне пишутсявсебуржуазные истории мюнстерской «коммуны».
Но последние строки цитированных нами рассуждений анонимного автора показывают нам их слабое место. Буржуазная история никогда не могла бы быть вполне беспристрастной при описании мюнстерского коммунизма; не может она быть таковой и теперь. Мюнстерские коммунисты теперь, так же как и в свое время, считаются не объектами научного исследования, но смертельными врагами, которых после физической победы над ними надо уничтожить еще и в нравственном смысле, и в лице которых теперь думают задеть и социал–демократию.
Однако с точки зрения научного социализма можно приступить к изучению мюнстерской общественной жизни совсем беспристрастно — еще беспристрастнее, чем ко всем другим проявлениям коммунизма. Еретический коммунизм и у анабаптистов глубоко отличается от современного социализма. Кроме того, мы знаем, что новый Иерусалим в Мюнстере вовсе не типичен для всего анабаптизма в частности, а тем более для всего коммунизма вообще. Если кто–нибудь чувствует потребность из тех результатов, которых достиг анабаптизм в Мюнстере, вывести заключение, что коммунизм ведет к жестокости и кровожадности, то мы можем указать ему на пример самих анабаптистов там, где им позволяли свободно развиваться, — в Моравии.
С точки зрения современного социализма можно приступить к рассмотрению мюнстерского государства с мыслью, что, каково бы ни было суждение о нем, нынешние стремления социал–демократии не имеют с ним ничего общего. По отношению к мюнстерским коммунистам у нас естьоднапотребность —понять их и узнать о них истину.
Мы считаем нужным указать на это здесь.
Из прежде рассмотренных нами проявлений коммунизма почти каждое нашло у того или другого представителя буржуазной науки беспристрастную оценку. Таков, например, если даже говорить лишь о направлениях, ближе всего стоящих к мюнстерскому, Томас Мюнцер уЦиммермана,южногерманские и моравские анабаптисты уКеллера, Бека, Лозертаи др. Объясняется это, вероятно, тем, что все эти явления в истории коммунизма были весьма мирного характера или же выступали рядом с буржуазно–демократическим движением, служили ему союзниками. Так, например, Мюнцер получил силу и влияние главным образом благодаря его борьбе с абсолютизмом. Как коммунист, он достиг весьма немногого, что доказывает нам Мюльгаузен.В Мюнстере, наоборот, коммунизм выступает как самостоятельный господствующий революционный фактор, и притом первый раз в истории.Лицом к лицу с этим явлением буржуазное беспристрастие исчезает, а между тем именно здесь ввиду состояния исторических материалов нужно величайшее беспристрастие.
Мюнстер после решительной победы баптистов 10 февраля превратился в осажденный, отрезанный от внешнего мира город; после того как осаждающие завладели им, они перебили почти все его население. Кровавой смерти не избег ни один из последователей баптизма, который мог бы дать литературное изображение событий в городе во время его осады.Все сочинения об этом написаны противниками.Только помня это, можно себе представить, в какой степени заслуживают доверия существующие повествования о восстании.
Рассмотрим три главных источника. Тотчас после падения Мюнстера появилось сочинение «Wahrhaftieg historiе, wie das Evangelium zu Münster angefangen und darnach, durch die Widderteuffer verstöret, widder aufgehört hat. Dartzu die gantze handlung derselbigen buben vom anfang bis zum ende, beides in geistlichen und weltlichen Stücken, vleissig beschrieben durch Henricum Dorpium Monasteriensem. 1536». В своей статье «об источниках для истории мюнстерского восстания», которая представляет введение к изданным им рассказам очевидцев, Корнелиус характеризует это сочинение следующим образом: «Оно написано в духе виттенбергскойпартии,напечатано в Виттенберге и снабжено предисловием главного помощника Лютера и апостола всей Нижней Германии Иоанна Бугенхагена… Книга написана с намерением представить всем полнейшее духовное падение противников ивоспользоватьсяимв собственных партийных интересах(стр. XVI и XVII). Уже заглавие содержит в себе страшную ложь. Корнелиус доказывает, что автор, если он действительно назывался Дорпиусом, вовсе не происходит из Мюнстера, как он говорил сам о себе, и что в своей книге он только притворяется, будто сам видел все то, что ему только сообщил его докладчик» (стр. XI и XII). Следовательно, это был обманщик, «книгу которого нельзя считать за действительное и удовлетворительное повествование обо всем деле»[360].
Гораздо важнее уже несколько раз цитированное нами сочинение Керсенбронка об анабаптистском государстве в Мюнстере. Латинский оригинал его остался в рукописи; когда в 1357 г. его хотели напечатать, мюнстерский городской совет запретил издание, почему сочинение это сохранилось только в рукописных копиях. В 1771 г. вышел перевод, которым мы теперь пользуемся. Керсенбронк, родившийся в 1520 г., был в 1534 г., до победы анабаптистов, в мюнстерской соборной школе. Позднее, с 1550 по 1575 г., он был ректором этой же школы. В качестве такового он составил историю, которая важна тем, что он сообщает в ней многочисленные документы. Однако он не только относится к источникам без всякой критики и легкомысленно, но, кроме того, еще полон партийности. Достаточно следующей выдержки из его предисловия; он объясняет, что писал не из жажды славы, «но чтобы послужить своей родине и потомству; чтобы не были забыты блестящие подвиги, которые совершил для полного уничтожения ужаснейшей и бесстыднейшей ереси славнейший во Христе граф и господин Франц, честный епископ мюнстерской церкви и отпрыск старинного графского Вальдекского рода. Кроме того, я всему свету сообщаю эту историю,чтобы все порядочные люди могли избегать и ненавидеть ужасное, постыдное безумие анабаптистов».Следовательно, он сам признается, что его цель — не объективное изложение событий, но восхваление епископа и унижение всех анабаптистов. Сообразно с этим епископа он превозносит где только возможно и обходит молчанием все, что только может бросить на него тень. Напротив, всякую самую жалкую сплетню об анабаптистах автор жадно подхватывает, если она для них неблагоприятна, и приводит ее в своем сочинении не только без критики, но еще прикрашенной.
Вот пример этого. Он рассказывает: «Именно в это самое время [начало февраля] пророк Иоанн Матис, необыкновенно сладострастный человек, собирал тайком в ночное время анабаптистов обоего пола в довольно поместительном доме Книппердолинга; когда собрание было в полном сборе, пророк становился по середине дома под [перед?] укрепленным на полу медным подсвечником, на котором горело 3 восковые свечи, учил окружающую толпу и своим пророческим духом заставлял разгораться тлеющий в сердцах многих огонь. Потом он объяснял первую главу первой книги Моисея, и после прочтения слов 28–го стиха «плодитесь, размножайтесь и наполняйте землю» гасились все свечи. Какие безобразия совершались тогда, можно заключить из того, что самого пророка однажды нашли лежащим в объятиях одной девушки в самом непристойном положении. Эти сборища у них назывались огненным крещением.И это не выдумано.Так как в городе время от времени говорилось об огненном крещении и никто не знал, что это такое, то одна женщина, побуждаемая маленьким подарком моего хозяина Веселинга, согласилась разузнать об этом. Женщина эта, узнавши пароль анабаптистов, забралась в вышеупомянутый дом, увидела все и передала нам» (I, стр. 504). Этого было достаточно для нашего доброго ректора, чтобы уверять, что его рассказ об огненном крещении «не выдумка». Но рассудите: какая–то женщина рассказывает, чтоб получить на чай, какую–то историю хозяину, у которого живет четырнадцатилетний Керсенбронк? Тот записывает эту историю по памяти чуть ли не через полстолетия и требует от нас, чтобы мы только по этому достоверному свидетельству приписывали баптистам самый необузданный разврат.
Что мюнстерские анабаптисты объявили в отдельном сочинении все подобные обвинения «ложными и недобросовестными» — о чем мы еще будем говорить — этого, кажется, никто и не заметил; точно так же прошел незамеченным и тот факт, что сам Керсенбронк в другом месте восхваляет пуританизм анабаптистов. «Теперь [после перехода к баптистам] Ротман, намереваясь распространять учение баптистов, усвоил себе совсем другие нравы и выказывал гораздо больше благочестия и богобоязненности, чем прежде. Он отказался от всяких пиршеств, от всякого чувственного общения с другим полом — одним словом, от всего, что могло бы подвести его под подозрение в легкомыслии. Для того же, чтобы его учение согласовалось с такими нравами и чтобы побудить народ к делам милосердия, он провозглашал во всех проповедях, чтонадо жить воздержно,сообща пользоваться приобретенным имуществом, оказывать друг другу взаимные услуги и т. д.» (I, стр. 429). Все это представляет изображение типичного баптиста и вообще еретика коммуниста, с которыми мы уже несколько раз имели случай познакомиться. Изображение это во всяком случае правильно. Но как согласовать его с вышеописанной оргией?
Анонимная бабья сплетня, вероятно, произвела на Керсенбронка необыкновенное впечатление, так как он особенно указывает на нее как на доказательство, что он рассказывает не выдумку. И это один из немногих случаев, когда он находит нужным сообщить, оттуда получил свои сведения; в большинстве же случаев он не называет источников. Может быть, источники эти часто еще более плачевного происхождения!
Наиболее важным источником по истории анабаптистского государства может служить цитированное нами уже несколько раз сочинение Гресбека[361]. Гресбек, мюнстерский столяр, возвратился в феврале 1534 г. на родину, покинутую им в 1530 г., и присоединился к анабаптистам. До 23 мая 1535 г. он оставался в городе и потому в состоянии дать нам описание важнейших событий, происходивших там. Но он писал несколько лет спустя — быть может, восемь или десять — после падения анабаптистского государства и писал только по памяти, без всяких вспомогательных средств и подкреплений для воспоминания. Поэтому он часто смешивает события, а на правдивость его воспоминаний бросает тень одно важное обстоятельство: Гресбек — именно тот человек, которыйпредал Мюнстери ввел в город епископских ландскнехтов. Понятно, что он ненавидел преданных им бывших товарищей еще больше, чем их ненавидели открытые противники. Он почти никогда не говорит о них иначе как о «злодеях» и «мошенниках». Такова уж манера ренегатов и предателей. Понятно, когда Гресбек старается выставить дело так, как будто он совершенно случайно попал в Мюнстер в феврале — в то время когда весь мир знал, что город принадлежит баптистам![362]— и только под влиянием страха присоединился к ним. Разумеется, он описывает террор в самых ярких красках. Этим Гресбек достиг того, что не только сам оказался невинным, но и самая его измена стала поступком, достойным всякого уважения.
Таковы важнейшие источники для изучения мюнстерских событий. Ими можно пользоваться только с крайней осторожностью, а между тем они попали в руки историков, которые заранее считали доказанным все, что эти источники желали доказать; а именно что коммунизм необходимо порождает безумие и всякую мерзость. Не удивительно, что при таком историческом описании анабаптистское государство представляется каким–то просто невозможным собранием не простых безобразий и подлостей, но подлостей и безобразий совершенно бессмысленных и бесцельных.
И несмотря на все это, даже и эти источники дают возможность понять мюнстерский анабаптизм, если только пользоваться ими критически, сравнить их со скудными остатками других современных свидетельств и не упускать из виду, с одной стороны, общего характера еретического коммунизма, а с другой — необыкновенных обстоятельств, имевших место в Мюнстере.
b) Террор
Прежде всего не следует забывать, что Мюнстер находился на военном положении с тех пор, как епископ напал на него 10 февраля. Это обстоятельство обыкновенно упускается из виду пристрастными историками анабаптизма.
Надо полагать, что война — чрезвычайно ничтожное обстоятельство. Ибо чем же в противном случае объяснить, что «благонамеренные» историки, которые с такой проницательностью умеют выискать даже самое незначительное обстоятельство, повлиявшее на тот или иной, нередко весьма маловажный поступок монарха, почти всегда забывают принять в расчет военное положение, когда речь идет о действиях демократического (а тем более коммунистического общества) борющегося за свое существование. Стоит только прочесть обычные буржуазные россказни о восстании Парижской коммуны в 1871 г. и о господстве террора во время Великой французской революции!
Та же участь постигла и анабаптистов Мюнстера.
Но, желая понять мюнстерское восстание и стремления анабаптистов, нельзя мерить их государства по масштабу мирного времени, а следует помнить, что это былосажденный,и даже при особенно тяжелых обстоятельствах осажденныйгород.Для анабаптистов не существовало обычное военное право; почетной капитуляции они также были лишены; осажденным оставался только выбор между победой и мучительнейшею смертью. Относительно мятежников даже самое ужасное наказание кажется слишком мягким; это, как говорит Лютер, благодеяние, оказываемое им правительством[363]. Если мятежники подведут итог княжеской кровожадности, то станет ясно, какие ужасы порождают… свобода и равенство. Такова логика «светил науки»!
Наряду с этим особым положением, которое побуждало к кровавым поступкам, следует принять во внимание характер века, который был одним из кровожаднейших; быть может, самым кровожадным. Приведенные нами до сих пор выдержки дали уже достаточно доказательств этому, а примечание приводит еще несколько примеров; в особенности анабаптисты могли бы кое–что рассказать об этом. Эти миролюбивейшие из всех людей всюду были систематически гонимы, как дикие звери, и предаваемы ужаснейшим мучениям. Если благодаря отчаянью эти бедняки доходили до настроения, при котором надоедало баранье терпение и которое побуждало их решительно сопротивляться, то удивляться здесь нечего; удивляться следует лишь тому, что настроение это развивалось так долго и всегда овладевало только частью гонимых.
Теперь целый ряд счастливых обстоятельств дал в руки жестоко гонимых и оскорбляемых крепкий город, но извне им грозило полное уничтожение.
Как же поступали они при таких обстоятельствах?
«27 февраля, — повествуетЯнсенс необходимой дозой возмущения, — началсятерроробъявлением приказа, гласящего, чтобы все жители города либо приняли новое крещение, либо оставили город». И Янсен при этом цитирует епископа мюнстерского, который в письме своем возмущается тем, что «набожных граждан» изгоняют из города на нужду, и говорит, что «нигде, ни в какой стране, даже у турок или у язычников никогда не было слыхано о таких ужасных, бесчеловечных жестокостях»[364].
Возмущение католического историка так велико, что он даже забывает упомянуть хотя бы единым словом, что мягкосердечный епископ в это время уже осаждал Мюнстер и что он издал даже 13 февраля эдикт, в котором его подчиненным приказывалось поступать со всеми непокорными и мятежниками согласно императорскому эдикту, т. е. убивать их. И этот приказ строго приводился в исполнение.Керсенбронкс наслаждением рассказывает: «Чтобы исполнить императорский эдикт и требование закона, строго наказывали попадающихся там и сям в епископии анабаптистов. В это время утопили пятьженщини одного мужчину из Вольбека; в Бевергерне четыреженщиныприсуждены были к утоплению, а двое мужчин к сожжению. Кроме того, многие, тайно вторично окрещенные Ротманом,были присуждены к заслуженной ими смертной казни»(I, стр. 517). Обо всем этом у Янсена не сказано ни слова; он в этом отношении образец обычного буржуазного историка, он умалчивает, конечно, о том, что противники анабаптистов в городе вступили в заговор с епископом, чтобы открыть его войскам ворота 10 февраля. Теперь, после начала осады, этих заговорщиков, сносившихся с внешним врагом, не казнили, что вполне соответствовало бы военному праву и хорошему примеру епископа, но их попросилиоставить город! Иэто называется «террором»! Какое жалкое лицемерие!
Во время осады в городе пришлось ввести строгое управление: был совершен ряд казней. Но если рассмотреть случаи, о которых рассказывают Керсенбронк и Гресбек, то мы увидим, что они всегда касаются проступков против безопасности города — соглашения с врагом, нарушения дисциплины, попыток дезертировать или поколебать спокойствие населения. Нет сомнения, что казнь есть жестокость не большая, чем война; а войны баптисты не искали, она была им навязана. При всяком удобном случае они доказывали свое миролюбие[365].
Террор царил не только в Мюнстере, но и в областях, подвластных епископу, и сравнение между ними будет не в пользу последнего.
Епископ нападал, а баптисты выдерживали это нападение. Епископ убивал ради своей пользы, а баптисты — чтобы не быть самим убитыми; они боролись за свою жизнь. Приспешники епископа любили умерщвлять баптистов мучительным способом, преимущественно посредством Утопления или сожжения. В Мюнстере же не мучили приговоренных к смерти; там было лишь два способа казни, которые употребляются даже в гуманном XIX столетии, — отрубание головы и расстрел.
Многие видели необычайную кровожадность в том, что повелители города — «король» Иоанн Лейденский и его наместник Книппердолинг — собственноручно совершали казни. В этом видно грубое непонимание чувств и образа мыслей того времени. Если большие господа, которые имели в то время власть над жизнью и смертью обвиняемых, не убивали сами осужденных, то делалось это не из гуманных побуждений, а потому, что противная и грязная работа процесса казни казалась для них слишком низкой. Палач, который постоянно имел дело с трупами, всюду считался самым ничтожным и презренным из людей, общения с которым боязливо избегали. Если поэтому предводители мюнстерского движения приняли на себя роль палача, то они совершали этим беспримерный акт самоуничижения, свидетельствующий не о жестокости, но о высокоразвитом чувстверавенства.
Что это «не выдумка», говоря словами Керсенбронка, нам доказывает сей достойный человек, которому в этом случае можно вполне доверять. «Именно в это самое время, — пишет он, — пророк и человек Божий Иоанн Бокельзон передал, к ужасу злодеев, Книппердолингу меч и назвал его перед всем собранием именем «меченосца»:так как все высокое должно быть унижено,а Книппердолинг до сих пор был бургомистром и главою города, то такова воля Отца, чтобы он занимался теперьстоль презренным деломпалача» (I, стр. 545).
Яснее высказаться нельзя. При казнях, который сам король производил собственноручно, он следовал, вероятно, тому же принципу, который побуждал его во время общественных обедов прислуживать вместе с королевой толпе[366].
Для наших современных понятий исполнение роли палача королем и его наместником кажется отвратительным, но теперешние поборники смертной казни вовсе не имеют причины возмущаться этим. Кто, произнеся смертный приговор, не решился бы исполнить его сам, тот только докажет свою гордость, изнеженность, трусость или недомыслие, но, во всяком случае, не выкажет никаких качеств, которыми можно бы гордиться.
В чем же тут видна неслыханная нероновская жестокость анабаптистов? Она исчезает, как пар, стоит только вглядеться в нее поближе. Они не только не были слишком жестоки, но, наоборот,для своего времени и для своего положения они казались необычайно мягкими.Вся жестокость их состояла в том, что они не давали резать себя, как баранов; действительно это проступок, которому нет оправдания в глазах каждого «благонамеренного» человека. Стрелять в анабаптистов — это весьма похвальное выполнение долга любви; если же они позволяют себе со своей стороны стрелять, то это уже дьявольская жестокость!
Обвинение в жестокости тесно связано с обвинением в тирании, Мюнстер будто бы показывает, к чему ведет коммунистическая свобода и равенство.
Мы видели, что баптисты в Мюнстере достигли власти совершенно законным путем; городской совет состоял теперь из приверженцев анабаптизма, но именно благодаря тому, что выборы происходили совершенно законно, они и происходили только в тех границах, которые установило старинное право выборов. Активное и пассивное право выборов было ограничено, в совете могли участвовать лишь представители оседлого населения города. Пролетарии, так же как и эмигранты, число которых в городе почти равнялось числу остального населения, способного к войне, и которые принимали одинаковое участие во всех тяготах войны, не имели представителя в совете. С другой стороны, гражданское управление приспособлено было к мирному времени и не отвечало требованиям, которые предъявляла к нему осада.
Осадное положение всегда имело своим последствием прекращение гражданских прав и свобод, неограниченное право распоряжения жизнью и имуществом осажденного населения со стороны военных властей; и это имело такое значение, что словаосадное положениестали означать то же, что и прекращение всех прав и политической свободы. Коммунизм до сих пор еще не нашел, к сожалению, чудесного эликсира, посредством которого можно было сделать излишними эти необходимые последствия осадного положения. Поэтому он и в Мюнстере не мог воспрепятствовать тому, что осадное положение привело к военной диктатуре. Кто и из этого ясно не поймет всей преступности коммунизма и коммунистов, тому уже ничем не поможешь!
Наряду с городским советом священники тоже составляли как бы род народного представительства. Они избирались отдельными приходами, и в их избрании принимало участие также и нецеховое население города. Кроме весьма просто обставленного богослужения священники также занимались вопросами законодательства и управления. Они–то и предложили общине (после смерти Матиса) избрать «комитет народного благосостояния», членов которого они сами назначали с согласия общины.
«Тогда пророки и предсказатели, — рассказываетГресбек, —опять выдумали, что не надо правительства в городе Мюнстере. Пророки и предсказатели, голландцы и фризы, злодеи, настоящие анабаптисты одни хотели быть хозяевами города. Они поставили 12 старшин из самых мудрых и считавшихся добрыми христианами, которые должны были управлять народом и подавать ему хороший пример; и эти–то 12 старшин получили всю власть в городе. Тогда они устранили от Должности бургомистра и весь городской совет, гильдейских мастеров и старшин, так что те не были уже более начальством» (стр. 35). Керсенбронк в числе старшин называл трех пришлых братьев и между ними одного фриза, но также и членов старого совета, даже одного из бургомистров с 1533 г., патриция Германа Тильбека, который, как мы видели, с самого начала симпатизировал баптистам.
Так как баптисты не получали классического образования, но по примеру всех еретиков–демократов и коммунистов искали поддержки в Ветхом Завете, то они назвали членов комитета не сенаторами, директорами или диктаторами, но «старейшинами двенадцати колен Израиля». Они были снабжены неограниченной судебной, законодательной и административной властью.
Но наличность осады приводила к тому, что высшая власть фактически сосредоточивалась в руках коменданта крепости, которым был вначале пророк Иоанн Матис. Когда он пал 5 апреля 1534 г., во время отчаянной битвы при вылазке, на его место вступил Иоанн Лейденский, который, как доказали его успехи, отлично выполнял эту роль.
В качестве коменданта города и главы военных сил он сделался неограниченным повелителем города. 31 августа после усиленной бомбардировки произошел большой штурм города, но был благополучно отбит. После этой неудачи по предложению ювелира и пророка Дузентшура и по соглашению с выдающимися баптистами Книппердолингом, Тильбеком, Генрихом и Берендтом Крехтингами (двумя братьями, которые прибыли в феврале) Ротманом и двенадцатью старейшинами эти последние передали свою власть в присутствии всей общины Иоанну Лейденскому, и это было лишь публичным признанием фактически давно уже существующего положения[367]. Причину того, что баптисты для коменданта своего города не нашли более подходящего имени, кроме названия «царя израильского», следует искать в их слишком одностороннем библейском образовании. Набожные души меньше всех должны бы негодовать на это, а приверженные к королевской власти историки должны бы относиться с симпатией к коммунистам, избиравшим короля, уже из–за одного этого. У живущих в мирное время анабаптистов, например у моравских, они напрасно стали бы разыскивать малейший след монархических тенденций.
В качестве хорошего полководца Иоанн Лейденский заботился не только о достаточном вооружении и военных упражнениях своих войск, но и о хорошем душевном настроении населения. Чтобы отвлечь его от подавляющей бездеятельности и ужасов осады, он старался занимать их делом и даже забавлять. Первого он достигал шанцевыми работами и сломкой лишних церквей и старых домов. Керсенбронк рассказывает об этом, конечно, не без прибавления обычных инсинуаций: «Для того чтобы городские жители не имели времени думать о возмущении против короля, они [повелители города] постоянно заставляли их работать. А чтобы они не сделались слишком заносчивыми, им не давали ничего есть, кроме сухого хлеба с солью[368]. А так как в это время (январь 1535 г.) не нужно было производить новых крепостных работ или исправлять старые, то жителям было приказано снести все церкви, лачуги и другие низкие строения, окружавшие сады и построенные очень давно, а также и выкапывать из земли фундаменты. Поэтому уже 21 января они начали срывать с церкви крышу, между тем как раньше употребляли время только на работы при укреплениях» (II, стр. 142).
Однако Иоанн заботился не только о работе, но и о забавах. Наряду с военными и гимнастическими упражнениями он устраивал общие пиршества, игры и танцы, торжественные процессии и театральные представления. В этом случае очень пригодилась его жизнерадостная артистическая натура. Правда, что на современного зрителя его поступки и деятельность при этих народных увеселениях и в особенности во время торжественных процессий производят впечатление чего–то театрального, да мы ведь и знаем, что он чувствовал себя на сцене, как дома, и знал толк в театральных эффектах[369]. Но на Иоанна нельзя смотреть с точки зрения современности.
Торжественные выходы кажутся нам чем–то театральным потому, что мы знаем их только по театру. 300–400 лет назад они представляли органический элемент общественной жизни. Причины этого мы указывали уже и раньше. Церковь, князья и дворянство старались перещеголять друг друга в пышности. Анабаптисты, подобно всем еретическим коммунистам, презирали эту еретическую пышность, бывавшую обыкновенно результатом эксплуатации. Они не только сами носили простые платья, но даже отказывались (в Моравии) изготовлять пышные одежды и для других[370]. Но в этом, как и в других отношениях, в Мюнстере существовали исключительные обстоятельства. Роскошь в одежде, которую позволял себе Иоанн и его сподвижники, не была основана на эксплуатации трудящихся. Эти «портновские, излишне пышные, комедиантские» наряды они нашли готовыми, и приготовлены они были не для них. «Они [советники короля], — рассказывает Гресбек, — получили в городе те же самые одежды, которые когда–то принадлежали богачам, изгнанным ими из города». Керсенбронк рассказывает также: «Они присвоили себе золото и серебро, принадлежало ли оно городу или гражданам — безразлично; а также взяли для себя из церквей священные пурпурные, шитые шелками украшения и принадлежности, употребляемые при богослужении; кроме того, они и все остальное, принадлежавшее городу и гражданам, присвоили себе и даже лишили жизни тех, которые сопротивлялись и не хотели больше выносить беспорядков, а после они по собственному усмотрению украшали всем этим себя, несмотря на то что приобретено оно было тяжелым трудом других» (II, стр. 58).
Роскошь процветала, следовательно, в Мюнстере и раньше; она только переменила хозяев: из рук эксплуататоров перешла в руки эксплуатируемых, которые ее создали. Но при этом она сейчас же приобрела ужаснейшие свойства.
Развитию роскоши среди мюнстерских баптистов, вероятно, содействовало также и изучение Апокалипсиса. Новый Иерусалим изображается там полным золота и драгоценных камней.«Ицари земные принесут в него славу и честь свою» (21, 24). А в Мюнстере дело шло о том, чтобы доказать, что город этот действительной есть долгожданный новый Иерусалим.
Впрочем, не следует представлять себе мюнстерскую роскошь столь неумеренною, как вообще принято ее изображать. Если бы можно было верить Гресбеку и его описанию, то пришлось бы предположить, что Иоанн и его воины носили на себе невероятные массы золота и серебра. Кто захотел бы поверить этому, тот при ближайшем знакомстве с предметом был бы так же разочарован, как епископские ландскнехты, стоявшие перед Мюнстером, которые, благодаря подобным рассказам, точили зубы на богатую добычу. Был там, например, ландскнехт, раньше находившийся у анабаптистов. Он рассказывал, «что король имел при себе громадные сокровища, серебро и золото», поэтому ландскнехты надеялись найти в городе пять или шесть тонн золота в бочках; но когда они овладели Мюнстером, то нашли едва полбочки золота, и ни пытка взятого в плен Иоанна и казначеев, ни обезглавление болтливого ландскнехта ничего им не прибавили.
О закапывании сокровищ не могло быть и речи, так как город взят был неожиданно благодаря ночному нападению и осажденные не имели даже времени взяться за оружие, а тем более закапывать сокровища.
Особенно характерны театральные зрелища, которые приказывал давать Иоанн. Одно из них, носившее тенденциозный характер, описывает нам Гресбек. «Они доставляли себе большие удовольствия, чтобы провести время. Так, например, король велел собрать весь простой народ в соборе, и весь народ собрался — мужчины и женщины, кроме тех, которые сторожили на валах, чтобы увидеть то, что должно было произойти в соборе. Король велел сделать на соборных хорах над алтарем, который виден отовсюду, сцену, обвешанную занавесями, итам· они давали представление о богаче и Лазаре.Так, они начали игру и продолжали играть и говорили стихи друг другу. После каждого обращения богача к Лазарю стоявшие у подножья сцены три флейтщика с флейтами начинали играть пьесу в три голоса. Потом опять говорил богач, и снова играли флейтщики. Таким образом, представление продолжалось до конца, и наконец, появлялись черти и, захвативши богача с душою и телом, уводили его за занавес. В соборе тогда поднимался смех и все испытывали от этого большое удовольствие».
Столь же невинны, как это, и другие народные увеселения, о которых повествует Гресбек. Он говорит очень язвительно и враждебно о веселой жизни, но о разнузданности или даже только легкомыслии ничего не упоминает.
Самая ужасная «оргия», о которой он рассказывает, следующая: «После этого [после избрания народом двенадцати комендантов ворот, называвшихся герцогами] король устроил пир и пригласил в гости всех герцогов, наместников и всех королевских советников с их женами и всех высших слуг королевских… Когда все они собрались, то начали вести себя так, как будто всю жизнь будут управлять. И когда пиршество окончилось, каждый из них танцевалсо своей женоюи занимал ее. Король занимал своих гостей–герцогов, и они пили, ели и были веселы».
Келлер все это передает в следующих выражениях: «Король собрал всех герцогов, советников, наместников и чиновников с их женами на большое торжество в своей резиденции и роскошно пировал с ними, предаваясь излишествам»[371].
И так пишется история! О невоздержности, роскоши и излишествах мы не находим ни слова во всем повествовании очевидца!
Из дальнейшего рассказа явствует, что Гресбек вовсе не говорит о невоздержности; он только хотел заклеймить то обстоятельство, что король и его приближенные имели еще что пить и есть, между тем как народ голодал, ибо он продолжает: «Часть простого народа бежала из города от голода и частью даже начали умирать с голоду».
Здесь мы дошли до самых тяжелых обвинений Гресбека против Иоанна Лейденского. Дело не в том, что он устраивал дикие оргии, а только в том, что он лишал необходимого продовольствия население в то время, как сам имел всего вдоволь.
Гресбек сам ничего этого не видел, потому что не принадлежал ни к приближенным короля, ни к офицерам и чиновникам. Как о вышеупомянутом пиршестве, так и вообще о благоденствии Иоанна он говорит только понаслышке. Весьма вероятно, что в городе было много недовольных, вследствие того что порции уменьшались все более и более. Весьма возможно также, что это неудовольствие выражалось в дурных слухах, распускаемых про коменданта. Но замечательно то, что чем дальше люди стоят от короля, тем увереннее они говорят о его благоденствии среди народной нужды.
Так, например, бургомистр Франкфуртский Юстиниан фон Гольцгаузен, находившийся в лагере под Мюнстером, писал 8 июня 1535 г. своему отцу; «Коровы, которые там еще есть[372], съедаются королем и его приближенными за спиной общины. Мы удивляемся, что община не замечает обмана короля»[373]. Каким же образом мог заметить его бургомистр, находившийся вне города?
Но сам Гресбек проболтался в одном месте и указал на то, что Иоанн разделял общую нужду: «И вот большая часть женщин ушла из города вследствие голода. Так, у короля было 15 жен; он всех их отпустил, за исключением королевы, которую одну оставил. Другим женам он приказал отправиться к своим друзьям, чтобы добыть какого–нибудь пропитания, где бы ни пришлось»[374]. Это Гресбек рассказывает нам почти непосредственно после своего повествования о «большом пиршестве». Он, как видно, не обладал еще искусством писать историю, не противореча себе самому.
c) Коммунизм
Общность имущества была основой всего анабаптистского движения. Из–за нее же боролись под Мюнстером, но характер мюнстерского баптистского государства определился прежде всего не под влиянием общности имущества, но под влиянием осады. Мюнстер был большим военным лагерем, военные требования шли впереди всяких других, а свобода и равенство имели место лишь настолько, насколько не мешали военной диктатуре.
Едва только 10 февраля Мюнстер попал в руки баптистов, как они стали посылать во все стороны письма своим единомышленникам с приглашением явиться в Мюнстер. В одном дошедшем до нас письме говорится: «Здесь у вас будет всего вдоволь. Беднейшие из нас, которых прежде считали нищими, у нас теперь так же прекрасно одеты, как высшие и знатнейшие, которые бывали у вас и у нас; беднейшие сделались Божиею милостью также богаты, как бургомистры и городские богачи».
Но развитие этого коммунизма остановилось в самом начале.
Везде (между прочим, и у Келлера) говорится о том, что в Мюнстере была уничтожена всякая частная собственность. Но ничего подобного на самом деле не было;уничтожено было только частное владение золотом и серебром в деньгах.Пророки, предсказатели и совет (дело происходило еще до избрания 12 старейшин) «пришли к соглашению и решили, что вперед имущество должно быть общее для всех, что каждый должен принести свое золото, серебро и деньги» (Гресбек).Эти деньги употреблялись на расходы, необходимые при сообщении города с внешним миром и в особенности для отправки агитаторов и найма ландскнехтов.
Но отдельные хозяйства продолжали существовать по–прежнему, а частная собственность на предметы производства и потребления уничтожалась лишь настолько, насколько этого требовали военные нужды.
Продолжало также существовать право наследования. В числе новых установлений, созданных старейшинами, Керсенбронк отмечает и следующее: «Если кто–нибудь по Божьему соизволению будет застрелен или другим каким–либо образом почиет во Господе, то никто не должен позволить себе присвоить оставленное им имущество, оружие, платье и т. д., но все это следует отнести к палачу Книппердолингу, а тот должен представить его старейшинам, чтобычерез их посредство оно было передано настоящим наследникам».
Даже часть военной добычи могла переходить в частную собственность. Из 28 правил, который Иоанн Лейденский предложил народу 2 января 1535 г., 14–е гласит: «Если у врага отнята добыча, то никто не имеет права оставлять ее у себя или делать из нее употребление по своему усмотрению, но каждый должен по положению объявить об этом начальству и привезти добычу. Если начальство даст ему часть ее, то он может невозбранно употребить эту часть для себя».
А в следующем параграфе говорится: «Христианин под страхом последнего суда не должен торговаться со своим братом, а также и покупать у него что–либо за деньги. Кроме того, и при обмене один другого не должен подводить и обманывать».
После уничтожения денег сделалась необходимой меновая торговля, если только при этом сохранилась частная собственность на средства производства и потребления; а что последняя не была уничтожена, доказывается следующим эпизодом, относящимся ко времени избрания Иоанна королем; описание этого эпизода мы находим у Гресбека. «Книппердолинг пришел к торговцу,который еще имел лавку.Книппердолинг сказал ему: «Ты мечтаешь стать святым, а торговли не хочешь оставить. Ты сидишь и думаешь, как бы получить прибыль; торговля — твой бог, но ты должен оставить ее, если хочешь быть святым»». Таким образом, торговля не считалась занятием почетным, но все–таки коммунистический террор был весьма далек от насильственного ее уничтожения.
Правда, в Мюнстере происходили общие трапезы, но это были отчасти случайные, торжественные собрания народа — так называемые причастия, а отчастивоенная мера.«Они перед каждыми воротами имели дом, принадлежавший общине. Туда шел есть каждый, кто стоял на часах у ворот и кто трудился на валах и у рвов. Точно так же они имели обыкновение проповедовать в общем доме каждый день утром и в обед. Диаконы должны были заботиться о пище в каждом таком доме. Каждые ворота имели своих диаконов. В каждом приходе они поставили хозяина общинного дома, который должен был распоряжаться приготовлением пищи и заведовать всем домом. Во время же обеда каждый раз вставал молодой человек и читал главу из Ветхого Завета или из пророков. По окончании обеда они пели немецкий псалом, после этого вставали и снова шли к своим сторожевым постам»(Гресбек).
Нетолько мужчины, но и женщины принимали участие в этих трапезах, так как и они участвовали в защите города. Только что цитированное нами описание Гресбека «вакханалий», происходивших при этом случае, еще дополняется распоряжениями старейшин, которые приводит Керсенбронк. «Для того чтобы в пользовании едой и питьем не нарушался надлежащий порядок, не только те, которые подают пищу, должны тщательно исполнять свои обязанности и подавать братьям и сестрам все, что им полагается, но также братья и сестры должны всегда отдельно сидеть у своих столов с надлежащей скромностью и не требовать других кушаний, кроме тех, которые им подаются». По словам Керсенбронка, за столом не говорилось ни слова — все только слушали чтеца.
Все это нам гораздо больше напоминает собрание пиетистов, чем либертинизм. Но, во всяком случае, это вполне соответствует сущности еретического коммунизма.
Общие трапезы происходили за счет католической церкви и эмигрантов. Из их домов и из монастырей диаконы брали необходимые продукты.
В каждом приходе было назначено по три диакона (кем назначено — Гресбек нам, к сожалению, не говорит, но, вероятно, они были избираемы народом), которым была передана также забота о бедных. Дальше этого христианский коммунизм на практике никогда не заходил, раз он допускал существование отдельных хозяйств. Гресбек говорит: «Диаконы ходили по своим приходам и обязаны были осведомляться, сколько бедных людей в городе, и заботиться, чтобы ни в чем не было недостатка; по–видимому, они и на самом деле исполняли это в Мюнстере».
«Эти же самые диаконы, — рассказывает Гресбек далее, — входили во все дома и осматривали, сколько каждый имел в своем доме провизии, зерна и мяса, и все записывали; и с того времени, как все было записано, никто уже не имел права распоряжаться своим имуществом». Это мероприятие не есть следствие коммунизма, но военная мера, которая сама собой понятна в осажденном городе: военные власти должны были знать количество наличного провианта. Именно эта–то мера и предполагает отдельное домохозяйство. Только позже, под давлением необходимости, было приказано отдать все продовольственные запасы и всю лишнюю одежду, которыми обладали отдельные хозяйства; но и этим еще они не уничтожались; диаконы были обязаны из припасов каждой отдельной семьи отдавать ей приходящуюся на ее долю часть как хлеба, так и мяса, пока оно еще имелось. Они зарезали часть лошадей и отправили конину в мясной магазин, куда люди приходили и брали мясо; диаконы же спрашивали их, сколько человек в каждой семье, и сообразно этому давали каждому и записывали каждый дом. Это они делали для того, чтобы кто–нибудь не получил мяса два раза» (Гресбек).
Земля, которую необходимость заставляла обрабатывать, не обрабатывалась сообща, а каждому дому назначали участок для обработки. «Так, король назначил заведующих полями (Landherrn), которых было четверо в городе; они ходили по всему городу, во все дворы и каждому дому назначали участок или два — смотря по тому, сколько людей было в доме. Там пахали и садили картофель, капусту, репу, фасоль и горох. У кого был большой участок, тот должен был пользоваться лишь такою его частью, какую ему указывал распорядитель. Кроме того, они еще намеревались сломать в городе все заборы и ограды вокруг дворов, чтоб сделать их общими» (Гресбек).
Но до этого дело не дошло; приказание же оставлять ворота днем и ночью открытыми было мероприятием не экономического характера, а морального — для поднятия братских чувств.
Сохранение отдельных хозяйств было тесно связано с поддержанием дисциплинарной власти главы хозяйства над его членами; средневековая же семья состояла не только из мужа, жены и детей. Большие домоводства того времени требовали и челяди, потому–то мы находим в Мюнстере не только власть мужа над женой, но и власть господина над челядью. В одном из эдиктов старейшин третий параграф трактует «о господстве мужчин и подчинении женщин», а четвертый — о послушании домашней челяди хозяину и об обязанностях хозяина по отношению к челяди(Керсенбронк).Таким образом, и на общие трапезы приглашали «каждого брата с его женой и с его челядью»(Гресбек).
Рядом с отдельными хозяйствами не переставало также существовать тесно соединенное с ними мелкое производство. И как не была уничтожена прислуга, так не была уничтожена и разница между мастером и подмастерьем. В цитированном уже нами указе старейшин названы различные ремесленники, которые должны были работать для городского населения. Но не следует думать, что явление это представляло из себя социалистическую организацию труда, так как оно было вызвано лишь военным положением. Вышеназванные ремесленники не назначались на сторожевую службу. Там говорится, например: «Никто не должен заниматься рыболовством, кроме рыболовных мастеров Христиана Керкринга и Германа Редекера с их подмастерьями, и они должны давать, если понадобится, рыбу больным и беременным… Герман Торнате и Иоанн Редекер с их шестью сапожными подмастерьями должны были шить сапоги для нового Израиля… Иоанн Коэсфельд и его подмастерья должны были делать железные ключи»(Керсенбронк).
Следовательно, вовсе несправедливо утверждение историков, что был введен «всеобъемлющий коммунизм имущества»[375]. Почему дело до этого не дошло — объясняется таким же образом, как и незначительная деятельность Парижской коммуны в области социальных реформ. Это было естественно–необходимое следствие осады, влияние которой мы встречаем на каждом шагу. Она занимала все умы и влияла на все поступки.Война никогда еще не представляла благоприятного момента для коренного переустройства общества.
Как в экономическом, так и в религиозном отношении анабаптисты не дошли до коренных преобразований. Келлер этому удивляется: «Следовало бы ожидать, что их деятельность прежде всего выразится в объявлении нового церковного устройства, или в предписаниях о форме богопочитания, или в тому подобных вещах. Но в этом отношении не только вначале не было необходимых мероприятий, но даже, насколько нам известно, дело вообще никогда не доходило до упорядочения богослужебных форм» (Geschichte der Wiedetäufer, стр. 202). Нам это не кажется странным. Мы приписываем это обстоятельство частью войне, но частью также и тому, что анабаптисты, так же как, например, богемские братья или Мюнцер, относились равнодушно к формам богослужения.
Их пристрастие к Ветхому Завету, которое обнаруживается на каждом шагу, их презрение к учености, которое они доказали, сжегши на соборном дворе все книги и рукописи, какие нашли в городе, за исключением Библии, — все это вполне согласуется с общим духом еретического коммунизма. И все это подтверждает также и то правило, что презрение к учености у коммунистов шло рука об руку с заботами о народной школе. Несмотря на осаду, они устроили 5 или 6 новых школ, «в которых учились дети — мальчики и девочки; они учили немецкие псалмы, чтение и письмо; все то, чему они учились, было анабаптистское и согласное с их правилами»(Гресбек).
Мы находим также у мюнстерских баптистов мистицизм, веру нескольких особенно восторженных братьев в непосредственное общение с Богом, в Откровение и пророчество. О Книппердолинге, Иоанне Матисе, Вокельзоне и других пророках нового Иерусалима рассказывают многочисленные случаи положительно болезненного экстаза, которые, вероятно, значительно преувеличены и приукрашены повествователями, но, во всяком случае, не были ими целиком выдуманы.
Во всех этих отношениях они были очень похожи на своих мирных братьев и предшественников в Моравии. В одном лишь отношении они расходились, если только, конечно, можно верить повествователям, — это в своейразнузданности.Мы уже несколько раз имели случай касаться этого пункта, теперь же рассмотрим его поближе.
d) Многоженство
Чувство наших современников больше всего возмущает строгость анабаптистов, их пуританизм, а вовсе не их разнузданность. Если таковы были уже мирные анабаптисты, то тем более есть основание ожидать, что требования осады, при которой прежде всего необходима строжайшая дисциплина, не ослабили в них этой тенденции. Это и подтверждается при ближайшем рассмотрении; вышеупомянутые народные увеселения не должны нас смущать.
Приличия и скромность соблюдались самым ревностным образом. Доказательством этого могут служить некоторые из 28 правил от 2 января 1525 г. Там говорится, между прочим:
6. Никто из тех, которые борятся под знаменем справедливости, не должен осквернять себя позорным и безобразным пороком пьянства, скотским бесстыдством, играми, в которых высказывается корыстолюбие, благодаря чему часто возникают ненависть и несогласия, а также никто не должен осквернять себя прелюбодеянием и нарушением брака, ибо подобные пороки нельзя оставлять без наказания у народа Божия.
16. Никто из христиан (анабаптистов) не должен быть принимаем из одной общины в другую, если только он не докажет сперва, что не был подвергаем наказанию и не виновен ни в каком преступлении; если же окажется противное,то он должен быть наказан без пощады.
20. Ни один христианин не долженсопротивляться или причинять какой–либо вредязыческой (т. е. неанабаптистской) власти, если таковая еще не слышала слова Божия или не поучалась ему и если она никого не принуждает к неверию или к безбожию; напротив, всевозможными способами следует уничтожить вавилонскую тиранию священников и монахов со всеми их приближенными и приверженцами, которые своим насилием и неправдою затемняют справедливость Божию.
21. Если язычник совершит какой–нибудь проступок и потом перейдет в христианскую общину для того, чтобы избежать наказания за свое преступление, и если таковой погрешил против слова Божия,то христиане не должны его принимать,а наоборот, он сеще большею строгостью должен быть привлечен к надлежащей ответственности, так как немыслимо, чтобы христианская община сделалась убежищем для преступлений и пороков».
Будучи миролюбивыми, они приказывали подчиняться, где только возможно, и энергично защищали себя от всякого сообщества с преступниками. Пьянство, игра и всякого рода прелюбодеяние наказывались строжайшим образом.
Блестящим доказательством строгой дисциплины в Мюнстере может служить следующий случай, приводимый Гресбеком. «Однажды (28 июня 1534 г.) 10 или 20 ландскнехтов сидели в одном городском доме, пировали и были очень веселы. Они веселились так, как обыкновенно веселятся ландскнехты. Наконец, хозяин и хозяйка не хотели более наливать им вина из бочек; тогда ландскнехты сказали: «Хозяйка, если вы не хотите, то мы сами пойдем спускать вино» и стали бранить хозяйку. Хозяин и хозяйка отправились к 12 старейшинам, пророкам и предсказателям и подали им жалобу на этих ландскнехтов за то, что те совершили насилие в их собственном доме и бранили хозяйку. Тогда 12 старейшин приказали схватить этих ландскнехтов и бросить их в тюрьму. На другой день было назначено собрание общины на соборном дворе, куда также привели и ландскнехтов. Там стоял канцлер Генрих Крехтинг — этот злодей — и читал, в чем обвиняются ландскнехты; и все они просили о помиловании. Наконец, двери милосердия немного открылись, часть ландскнехтов была помилована, а другие (6) должны были умереть».
Этот образец строгой дисциплины Келлер приводит как пример…преступного характера всего баптистского правления;и все–таки сам он через две страницы после этого хвалит строгую дисциплину, благодаря тяжелым наказаниям которой у анабаптистов почти не встречалось пьянства, между тем как в епископском лагере оно так свирепствовало, что целый ряд военных предприятий баптистов имели успех только благодаря пьянству во вражеском лагере.
Приведем еще одно место из сочинения Гресбека, которое характеризует дух, господствовавший среди баптистов. «Анабаптисты имели обыкновение часто выезжать из города и нападать на ландскнехтов, при этом они выказывали столько храбрости, как будто воевали уже 20 лет. Все, что они делали, делали быстро, умно и трезво, ибо пророки, предсказатели и старейшины города строго запретили напиваться и требовали, чтоб всегда все были трезвы, а когда делали вылазки, то делали их быстро и разумно».
«Таковы–то «безумие и скотская разнузданность»», царившие среди анабаптистов, описанные притом далеко не доброжелательным очевидцем.
Но как обстоит дело с развратом и с полигамией? Может быть, хоть в этой области можно говорить о скотской разнузданности?
Здесь мы дошли до самой затруднительной и неясной главы в истории мюнстерских анабаптистов. Полигамия так противна всему духу анабаптистов (например, моравских) и даже всему еретическому коммунизму, что мы прежде склонны были думать, что имеем здесь дело со смешением фактов; ведь нет ничего труднее для наблюдателя, как правильно и беспристрастно понять непривычные для него половые отношения. Ни в чем непривычное не действует так отталкивающе, как именно в половых отношениях. Вероятно, благодаря этому только весьма недавно сделалось возможным научное, беспристрастное исследование половых отношений в прошлые времена, а также у дикарей и варваров.
Кому известно, например, какие глупости рассказывали миссионеры о наблюдаемых ими половых сношениях на островах Южного океана, тот может предположить, что мюнстерская полигамия просто смешивается с «общностью жен» по образцу адамитов, т. е. с формой половых сношений, которая, как мы знаем, было свойственна некоторым видам коммунизма, но это предположение несостоятельно:об общности жен в Мюнстере не может быть даже и речи.
Эдикт, которым открыли свое правление12старейшин, назначал за прелюбодеяние и за растление девицы смертную казнь. Приблизительно к тому же времени относится защитительная речь, которая была выпущена мюнстерской общиной под следующим заглавием: «Bekentones des globens und lebens der gemein Criste zu Monster»[376]. Там, в параграфе о браке, говорится: «Ввиду того, в чем нас обвиняют, и ввиду того, что, благодаря злонамеренной лжи, нас делают в глазах многих добрых людей подозрительными, будто мы живем в незаконном браке, и осыпают нас всевозможными бранными словами, которые нечего здесь повторять, — ввиду всего этого мы хотим показать здесь наше разумение о священном браке»…
Брак, говорим мы, придерживаясь Писания, есть соединение мужчины и женщины и обязательство перед Господом…
Бог создал вначале человека, и создал мужчину и женщину, и соединил обоих в священном браке, чтобы они были две души и одна плоть,и никакой человек не должен разлучать такого соединения…
Брак есть изображение Иисуса Христа и его святой невесты, т. е. его общины верующих, и как Христос и община соблюдают и держатся друг друга, так и брачующиеся о Господе и соединенные Богом должны друг друга соблюдать и держаться. А если мы так относимся к браку, то есть разница между нашим браком и браком язычников и неверующих. Брак неверующих есть преступление и несчастие, он не есть брак перед Богом, но разврат и прелюбодеяние…
Потому что, как мы видим собственными глазами, ониженятся не иначе как ради друзей, родственников (mag), денег и имущества, ради плоти и нарядов.Да, редко и даже почти никогда не думают они о том, что есть настоящий брак, а тем более о том, чтобы жениться по закону и держаться этого…
Так как брак есть честное и прекрасное состояние, то никто не должен приступать к нему легкомысленно, но с чистым и открытым сердцем, и не искать ничего, кроме славы и воли Божией. Таким образом, у нас это, благодаря Бога, уже делается и с каждым днем должно распространяться далее, во славу Божию.
Кроме того, мы слышим, что нам приписывают еще много дурного, например, будто бы мыпо образцу Платона или николаитовдержимся общности жен между собой и не признаем кровного родства.Но все это, как и другие постыдные и дурные дела, которые нам приписывают с лживой злобой,во всех отношениях выдумано и неверно[377]. Мы знаем, что Иисус Христос сказал: «Древним сказано: не прелюбы сотвори, а я говорю вам: кто посмотрит на девицу с вожделением, тот прелюбодействует уже в сердце своем». Если бы между нами случайно оказался такой человек — от чего Боже избави, — то мы этого никогда не потерпим, изгоним его и предадим диаволам для уничтожения плоти».
Из этого примера мы видим, что нероновское сладострастие анабаптистов считало греховным даже заигрыванье с девушками; объяснения эти вполне согласуются со строгостью в половых сношениях большинства других анабаптистов. Иоанн Лейденский подтверждает эти объяснения 2 января 1535 г. тем, что в своих вышеупомянутых 28 правилах угрожает наказанием прелюбодеянию и блуду (последнее слово означает не только проституцию, но и всякие внебрачные половые сношения), и это в такое время, когда уже было введено многоженство. Существование последнего настолько ясно, что при ближайшем рассмотрении уже нельзя предположить в Мюнстере общности жен.
Но чем же объяснить существование многоженства? Обычное объяснение прирожденным бесстыдством и неумеренностью коммунистов очень удобно и для буржуазных понятий вполне удовлетворительно, но у него есть небольшой недостаток — оно ни на чем не основано. Объяснение опирается исключительно на то, что именно и нужно объяснить. Все другое говорит против него; мы видели, что как раз трезвость и рассудительность составляют самые выдающиеся черты характера баптистов.
Объяснения этого также нельзя найти в духе баптистского коммунизма; напротив, сущность коммунизма делает это явление еще менее объяснимым. Остается только искать объяснения в особых отношениях полов в Мюнстере во время осады, и отношения эти действительно настолько своеобразны, что надо обладать весьма большой дозой глупости или нежелания понимать, чтобы не видеть этого.
Вспомним только массовое выселение из Мюнстера благонамеренных граждан. Мужчины уходили и оставляли своих жен и женскую прислугу.
Таким образом, явился громадный перевес женщин, который, согласно цифрам, сообщаемым нам Гресбеком, был прямо невероятен. Он пишет о вечерней трапезе на горе Сионе: «Мужчин там было старых и молодых до 2000; в городе Мюнстере никогда не было более 1500 человек, способных носить оружие; женщин в городе молодых и старых было от 8 до 9 тыс. Может быть, немного больше или меньше, этого я не знаю наверняка. Было там также малых детей, умеющих ходить и еще не умеющих, около 1000–1200»[378].
Это необыкновенное положение осложнялось еще тем, что из мужчин почти половина были холостые. Таковыми были большинство многочисленных эмигрантов и, что само собою понятно, ландскнехты, которые в качестве перебежчиков или пленных попадали к баптистам и оставались с ними.
Такое положение для большинства взрослого населения в течение осады, которая отрезала население от всякого сообщения с внешним миром, должно было сделаться совсем невыносимым ввиду строгости баптистов в половых сношениях.Именно эта строгость,угрожавшая тяжелым наказанием за всякое внебрачное половое сношение, должна была сделать, в конце концов, неминуемымполный переворот в брачных отношениях.
Те самые люди, которые не перестают возмущаться многоженством в Мюнстере, находят весьма понятной и допустимой проституцию. Конечно, проституция существовала и в Мюнстере при господстве «благопристойности». В числе 36 правил, которые были формулированы мюнстерскими инсургентами в 1525 г., § 18 требовал: «Все бесстыдные женщины, все наложницы священников должны быть отличаемы от честных женщин особыми внешними знаками».
«Похотливые сладострастники» уничтожили проституцию. «Коммунизм» и «проституция» сами по себе — два понятия, друг друга исключающие. Различные формы коммунизма могут согласоваться с самыми разнообразными формами половых сношений, за исключением одной — продажной любви. Там, где отсутствует производство товаров, где ничего не продают и не покупают, там и женское тело, подобно рабочей силе, перестает быть предметом торговли; и как бы несовершенно ни был устроен мюнстерский коммунизм, ни одна девушка во время управления анабаптистов не была принуждена продавать себя. Девушки же, которые в силу привычки полюбили дань, платимую ими старому обществу, уже не находили покупателей в Мюнстере, где ни один честный человек не имел денег. Они должны были искать покупателей в лагере защитников порядка и скромности — у ландскнехтов, у благонамеренных граждан, у светской и духовной аристократии. Там–то они вновь нашли своих старых покупателей.
Естественное действие коммунизма в Мюнстере еще усиливалось благодаря строгости баптистов в половых сношениях. Теперь следует представить себе, что более тысячи неженатых мужчин жили много месяцев рядом с несколькими тысячами незамужних женщин в тесном пространстве маленького (по нашим понятиям) города, в котором не было проституции. Совершенно неизбежно дело должно было дойти до нарушения брака и внебрачных половых сношений. Самые строгие наказания в этом случае оказывались бессильными. Существовало только одно средство для целесообразного противодействия начинавшейся половой беспорядочности —установление брачных отношений на новых началах.После долгого раздумья старейшины и пророки приступили к этому делу в июле — на 5–й месяц осады.
Задача была трудная, почти невыполнимая; нужно было установить брачное право, которое гармонировало бы со строгой брачной моралью анабаптистов, но при этом соответствовало бы единственным в своем роде отношениям полов, существовавшим в Мюнстере. Сообразно с трудностью задачи новые брачные правила вышли в свет не в форме одного вполне выработанного закона, но в форме разнообразных — отчасти дополняющих, а отчасти исключающих друг друга — постановлений. Мюнстерские анабаптисты не пошли дальше поисков подходящей брачной формы, да и не могли пойти дальше при наличности тех ненормальных отношений, в которых они жили.
Гресбек рассказывает о неуверенных попытках создать новое брачное право, но его рассказы так запутанны, так полны несообразностей и противоречий, что на основании их трудно составить себе ясное представление[379]. Тем не менее здесь можно различать два момента. Один из них заключается в стремлении сделать брак свободным союзом. Прежде всего пришлось объявить незаконными все браки, заключенные до принятия вторичного крещения, так как без этого жены выселившихся граждан не могли бы вступить в новый брак. Это объявление брака незаконным было тем легче для баптистов, что они хотя и объявляли брак нерасторжимым, но «языческий» брак так же мало считали браком, как крещение детей истинным крещением. Существующие уже пары между мюнстерскими баптистами также должны были возобновить свой союз.
Другой момент заключался в стремлении пристроить всех женщин, и притом сначала только в экономическом, а не в физическом отношении.
Чтобы понять сущность «мюнстерского многоженства», надо не забывать, что в Мюнстере дело никогда не доходило до уничтожения отдельных хозяйств; но благодаря выселению граждан было много хозяйств, в которых не было мужчин; были даже отдельные хозяйства без хозяев, в которых оставались одни только служанки. Все это в осажденном городе, где было так много холостого военного народа, приносило с собой массу неудобств, поэтому было решено, что ни одна женщина не должна оставаться без мужского покровительства, без мужского надзора, потому что мюнстерские анабаптисты, не уничтожившие отдельных хозяйств, так же мало были сторонниками эмансипации женщин, как и эмансипации плоти. В уже упомянутом нами эдикте старейшин говорится в 3–м параграфе, который трактует о господстве мужа и подчинении жены: «Мужья, любите своих жен, жены, подчиняйтесь своим мужьям, как господам, и жена да боится своего мужа»[380].
В этом отношении особенно сильно выражается «Реституция» — написанное Ротманом агитационное сочинение, которое появилось в октябре 1534 г.[381]«Мужчина должен пользоваться своей властью над женой по–мужски и соблюдать брак в чистоте. Жены почти повсюду имеют перевес и водят мужчину, как водят медведей… Поэтому весьма необходимо, чтоб женщины, которые почти всюду носят теперь штаны, научились склоняться с подобающим им послушанием, так как Богу приятно, чтобы каждый был на своем месте: мужчина ниже Иисуса Христа, а женщина ниже мужчины».
Женщины, которые оставались без главы–мужчины, получили теперь приказ присоединиться к хозяйствам, имевшим мужчину, но не в качестве домашней прислуги, а какподруги жены.
Это установление обосновывали, конечно, не указанием на существующие в Мюнстере условия, вызвавшие его, — тогда не думали столь материалистически; мюнстерцы опирались при этом на прецедент в Библии. В Библии же нашелся один только пример, который сколько–нибудь подходил к данному случаю, а именно многоженство древних евреев, в особенности патриархов. На их–то пример они и указывали, и тем охотнее, что патриархи были, несомненно, весьма благочестивыми людьми, которых даже сам Бог удостаивал чести личного посещения или посещения ангелов. То, что делали эти предшественники христианства, не могло быть греховным. При этом анабаптисты могли бы указать и на евангелические светила Церкви. Меланитон уже 27 августа 1531 г. советовал английскому королю обзавестись второю женой наряду с первой и заявлял, что «полигамия не запрещена Божескими законами»[382].
Религиозное обоснование очень затемнило истинный характер мюнстерской «полигамии». Масса клеветы, ненависти и искажений, которую наваливали на нее враждебные повествователи, не могла увеличить ясности, а тенденциозная чистка партийных повествований совершенно уничтожила всякий след действительного характера этой меры. Но, к счастию, повествователи были слишком близоруки, чтобы уничтожить все следы истины. Некоторых фактов, сообщаемых ими, достаточно для того, чтобы доказать нам, что баптисты при введении многоженства имели в виду действительно только соединение нескольких женщин в одном хозяйстве, а вовсе не на одном брачном ложе, хоть мы отнюдь не отрицаем, что одно способствовало другому.
Прежде всего следует указать на то, что отыскать себе мужа должна была каждая женщина, не только способная к половым сношениям, но и старая, а также и несовершеннолетняя[383].
Однако это не единственное указание, на котором мы основываемся. Дальнейшим указанием может служить следующее сообщение Керсенбронка: «В начале октября супруга Бутендика Варвара обвинялась публично своим господином и супругом, и именно по той причине, что она ему противоречила и оскорбляла его сильнозатрагивающею его честьбранью, говоря,что он со своими остальными женами и сестрами живет не духовно, а плотски, и имеет с ними частые половые сношения».Она была признана виновной и приговорена к смерти, но помилована, так как попросила прощения у своего мужа.
Следовательно, между супругой и остальными женщинами семьи делалось различие. Не каждая женщина, принадлежавшая к хозяйству, была одновременно и супругой главы этого хозяйства, хотя бы она даже и называлась его женой.
Однако нет ничего невероятного, если при таком тесном сожительстве происходило то, что и так происходит нередко, т. е. что муж не довольствовался своей женой, в чем и упрекали Бутендика; тем более что строгость анабаптистов при некоторых обстоятельствах запрещала половые сношения и между супругами. Так бывало, например, если супруга была бесплодна или беременна, потому что половые сношения должны были служить продолжению рода, а не удовлетворению чувственности[384]. Поэтому иногда мужу позволялось сделать наряду со своей первой супругой еще и одну из порученных ему женщин своей плотской женой. Так и Ротман говорит в своей уже упомянутой «Реституции»: «Если мужчина благословлен Богом больше, чем для одной жены, и ради Божьего повеления не должен злоупотреблять этим благословением, то ему предоставляется, и даже необходимо, соединиться браком с несколькими женами; ибо иметь отношения внебрачные с женщиной есть блуд и прелюбодеяние».
Но между этим половым и экономическим многоженством следует всегда делать строгое различие. При первом мужчина выбирал себе жен, а при втором женщины выбирали мужчину, которого они желали иметь своим покровителем. Первое разрешалось ввиду некоторых исключительных обстоятельств, и было бы совершенно невозможно запретить его при описанных выше условиях жизни в Мюнстере. Мюнстерские законодатели удовольствовались тем, что постарались держать жителей в границах упорядоченного брака; но то многоженство, которое одно время было даже необходимым, было многоженством экономическим — соединением нескольких женщин в одном хозяйстве под надзором и покровительством одного мужчины. По мюнстерскому брачному праву, женщина была обязана соблюдать лишь последнюю, а не первую форму «многоженства». Но и это последнее принуждение скоро прекратилось, что доказывают нам часто цитированные нами 28 тезисов Иоанна Лейденского. Мы приведем из них те, которые говорят о браке. Они отлично характеризуют дух мюнстерского брачного права.
«24. Против воли никто не должен быть принуждаем другим к браку, так как брак есть свободный союз, заключаемый скорее благодаря природе и любви, чем благодаря словам и внешним церемониям.
25. Если же кто–нибудь подвержен падучей болезни, венерическим или другим каким–либо болезням, то он не должен совсем жениться, разве только если тот, с кем он вступает в брак, будет заранее предупрежден о его болезни.
26. Ни одна девушка, потерявшая свою невинность, не должна обманывать своего собрата, а если обманет, то за такой обман должна быть строго наказана.
27. Каждая незамужняя женщина или не имеющая законного мужа должна иметь право выбрать себе покровителя или опекуна из общины Христовой».
Конец составляет прорицание: «Голос Бога живого научил меня, и таково повеление Всевышнего: мужчины должны потребовать от своих законных жен и от тех, которые поручены их опеке и охране, символ веры, но не тот, что читается обыкновенно: «Верую во единого Бога Отца»… а символ веры о новом царствии, о союзе брачном и о том, почему и для какой цели они окрещены. Все это они должны изложить своим мужьям».
Такова последняя форма брачного права мюнстерских анабаптистов. Оно вполне соответствует разумной и трезвой простоте, которая вообще является отличительной чертой их характера. Даже самому ловкому и беззастенчивому противнику анабаптистов было бы трудно найти здесь хоть какой–нибудь след необузданного сластолюбия.
Эти тезисы от 2 января содержат в себе значительное смягчение брачного права, которое было введено 23 июля предыдущего года. Последнее налагало на каждую женщинуобязанностьискать себе покровителя и господина мужского пола и присоединиться к его хозяйству. Но это требование, вероятно, влекло за собою весьма частые неудобства, так как уже осенью этого года оно было уничтожено и женщинам, которые того желали, было позволено покинуть «господ», к которым они присоединились.Обязанностьженщин превратилась в ихправо,воспользоваться которым им была предоставлена полная свобода.
Как бы ни представляли себе это многоженство, во всяком случае, нельзя думать при этом о восточном гареме. Последний влечет за собой полное порабощение жены, в Мюнстере же об этом не было и речи. Ведь там жены свободно, сами себе избирали мужей, покровителей и опекунов. Как мало они чувствовали себя стесненными новым порядком брачных отношений, видно из того, что вбольшинстве случаев они принадлежали к самым восторженным поборницам нового царствия.
Конечно, между ними находились и недовольные; не каждая из них осталась в городе по убеждению, и новое брачное право, которое развилось из таких ненормальных отношений, слишком резко противоречило глубоко укоренившимся взглядам. Кроме того, новое право не могло совершенно устранить существующие неудобства, не принося с собой иногда и новых. Все–таки мы очень редко слышим о сопротивлении женщин введению нового порядка[385]; гораздо чаще об энтузиазме, с которым они боролись за него.
Примером этого может служить Молленгеково восстание 30 июля. Его изображают как восстание наиболее нравственных элементов среди горожан против многоженства. «Полной общности жен, — говорит Бецольд, — не было введено, но повеление пророков, чтобы ни одна женщина без мужа не была терпима, все–таки повлекло за собой ничем не лучшую полигамию. Правда, что против этоймерзостиеще раз поднялисьлучшие чувстваместных братьев, но их попытка восстания была усмирена оружием, ираспределение(!) более многочисленного женского населения между меньшинством «господ» продолжалось».
Как же обстояло дело в действительности? Молленгек, бывший цеховой староста, собрал «часть граждан, набожных людей и ландскнехтов» возле себя, но не для того только, чтобы уничтожить новый брак, а еще они желали, «чтобы каждому было возвращено его имущество и чтобы снова были бургомистры и советники, и все бы было так, как прежде, а город они хотели сдать»(Гресбег).Перебежчики и ландскнехты стоят на первом плане в этом мнимом движении в пользу целомудрия, в действительности представлявшем из себя контрреволюцию. Вначале они имели успех и им даже удалось взять в плен Иоанна Лейденского и Книппердолинга. «Если бы они сейчас же открыли городские ворота, то епископские войска тогда уже овладели бы городом», — говорит Гресбек. Но бунтовщики думали только о грабеже. «Тогда они больше думали о деньгах, чем о том, чтобы скорее овладеть воротами. Все свои широкие рукава они набили деньгами и сидели целую ночь над вином, пока не опьянели. Тут–то их и побили, а фризы и голландцы снова получили перевес».
Самым печальным при одолении этой контрреволюции было то обстоятельство, что в то время как ландскнехты, пьянствуя и грабя, жертвовали своей жизнью за добродетель и благопристойность, те самые изнасилованные женщины, за которых они вступались, усерднейшим образом боролись против них за изнасилование и кровосмешение. Когда бунтовщики забаррикадировались в ратуше, тогда именно женщины (правда, только бабы, по Керсенбронку) привезли на площадь орудия, чтобы выбить дверь.
Керсенбронк и Гресбек дают многочисленные доказательства того, как усердно и охотно боролись женщины на городских стенах, если нужно было отбивать штурм. Но они также готовы были и к вылазке. Когда в осажденном городе ожидали подкрепления, Иоанн Лейденский вооружался для большой вылазки, чтобы пойти навстречу значительным подкреплениям, которые он ожидал из Нидерландов. Он вызывал добровольцев для этого отчаянного предприятия — не только мужчин, но и женщин. «На другой день пришли на соборный двор женщины, которые хотели участвовать в вылазке; их было до 300. Они пришли со своим оружием; у одних были алебарды, у других рогатины (Knevelspiet — копье с поперечной перекладиной), и все шли в порядке. Король не хотел брать всех женщин и сделал им смотр. Тех, которых хотел взять король, было 51, и они все были записаны по именам.
Они на другой день собрали на соборном дворе всех женщин, желавших остаться в городе, а именно самых молодых. Они пришли со своим оружием и в порядке ходили по соборному двору,подобно роте ландскнехтов.Они были разделены на столько отрядов, сколько в городе было ворот, и каждый из этих отрядов был назначен вместе с отрядом мужчин на сторожевую службу у ворот. Они выступили при пении Марсельезы немецкой реформации, псалма «Господь наша крепость»…
Таким–то образом защищались мюнстерские женщины от наносимого им «позора»».
Вот все, что можно сказать о женском вопросе в Мюнстере. В этой области еще очень многое не ясно, есть много пробелов, но мы думаем, сказанного достаточно, чтобы понять, что мюнстерское упорядочение половых сношений по–человечески совершенно целесообразно и даже, несмотря на массу несовершенств, наивности и даже грубости, во многом симпатично и для современных понятий. Представители же нынешнего общества менее всех имеют причину возмущаться «бесстыдным распутством» мюнстерских анабаптистов — эти представители общества, к устоям которого принадлежит самая бесстыдная форма половых сношений — эксплуатация нужды и неведения молодых девушек во имя благородной цели унижения их до безвольных, беззащитных, предоставленных всяким вожделениям мужчин обитательниц домов терпимости. Куда девались бы без этого прекрасного учреждения цвет большей части нашей промышленности, добродетель и скромность буржуазных женщин и девушек?
Картина, которую рисуют нам буржуазные историки, описывая половую разнузданность в Мюнстере, есть картина вполне современная. Это верное изображение того, что совершается ежедневно в каждом современном культурном городе, а последний вывод мудрости нашего общества, гласит:упорядочение этих «сатурналий».
X. Падение Мюнстера
Наше исследование мюнстерской коммуны вышло более подробным и получило характер более полемический, чем предполагалось по плану этой работы. Но с меньшим количеством труда нельзя было убрать ту гору лжи, под которой была погребена истинная картина мюнстерского анабаптизма, и невозможно не терять научного беспристрастия, видя, как спокойный, миролюбивый народец систематически клеймится именем толпы наглых, кровожадных негодяев за то только, что он не сломился под давлением постоянной опасности и неблагоприятных обстоятельств, а оказал энергичное сопротивление; что за свои убеждения он не только терпел, но и боролся, противопоставлял кровавому падению кровавое отражение и возвысился до воинственного героизма.
Епископ Франц после отражения его изменнического нападения 10 февраля с легким сердцем приступил к осаде города. Он, вероятно, думал, что ему очень легко удастся справиться с толпой голодного, собравшегося отовсюду сброда, каким ему представлялась вся масса баптистов. Он имел в своем распоряжении несколько тысяч привычного к боям войска с многочисленными орудиями и под предводительством опытных полководцев. Уже перед Троицей он располагал приблизительно 8 тыс. ландскнехтов[386], но анабаптисты, хоть и были в меньшинстве — их никогда не было более 1500 человек — и лишены военного опыта, превосходили своих противников не только благодаря укреплениям города, но еще больше благодаря своей дисциплине, самопожертвованию и энтузиазму.
Как обстояло дело насчет дисциплины в епископском лагере — на это мы указывали уже несколько раз. В особенности пьянство сильно вредило военным предприятиям. Это обнаружилось, например, при первом же штурме.
21 мая началась первая бомбардировка города. Она продолжалась Дней. 25–го осаждающие начали штурм. Но часть ландскнехтов была пьяна, они слишком рано выступили, были отбиты и произвели беспорядок в следовавших за ними войсках. Правда, те, несмотря на это, дошли до самых валов со своими лестницами, но там они встретили такое энергичное сопротивление, что должны были отступить в полнейшем беспорядке.
Вскоре после этого осажденные сделали вылазку против одного из аванпостов, застали врасплох ландскнехтов за картами и попойкой, разогнали их, заклепали пушки и даже сумели настолько напугать поспешившую на помощь главную массу неприятельских войск, что те не осмелились преследовать их и позволили им беспрепятственно удалиться в город.
Осаждающие и при втором штурме потерпели такую же неудачу, как и при первом; штурм этот быль предпринят 31 августа после предварительной трехдневной бомбардировки. Произошла страшная битва, которая кончилась полным поражением осаждающих. Потери их были громадны: они лишились 48 человек одних начальников[387].
С тех пор осаждающие оставили надежду взять город силой и ограничились блокадой, чтобы принудить его к сдаче голодом.
Ивсе–таки в конце концов против одного города вела войну целая германская империя.
В начале «единая реакционная масса» не могла хорошенько сплотиться. Весьма скоро всем стало ясно, что силы епископа были недостаточны, чтобы овладеть Мюнстером. Он начал искать союзников, и притом как среди католиков, так и среди лютеран; но каждый из союзников старался при этом обмануть другого, и спор из–за шкуры медведя иногда весьма вредил борьбе с еще очень живым медведем. Однако, несмотря на все интриги, число осаждающих и их военные средства все увеличивались благодаря дипломатическим договорам и постановлениям съездов князей и дворян. Когда, наконец, 4 апреля 1535 г. в Вормсе состоялся германский рейхстаг, то осада Мюнстера была объявлена общегосударственным делом и для ее скорейшего окончания был установлен общественный налог. Кроме того, к осажденным были посланы бургомистры франкфуртский и нюрнбергский, чтобы предложить имот имени государствасдаться. Но те отвергли всякую мысль о сдаче.
Однако уже в это время положение города было безнадежно. Мюнстерские баптисты с самого начала должны были понять, что ввиду злобной вражды к ним всех имущих классов всего государства их восстание только в том случае будет иметь успех, если оно не останется местным, а распространится по стране. Виды на это были довольно благоприятными. Во всех северных германских городах они имели сильных приверженцев, а в Любеке даже городские дела находились во власти их сторонников. Поэтому они начали рассылать во все стороны своих послов. Кроме того, они старались действовать на внешний мир брошюрами и летучими листками. В особенности замечательна в этом отношении уже не раз цитированная нами, составленная Ротманом «Реституция, или Восстановление настоящего правильного христианского учения, веры и жизни», которая вышла в свет в октябре 1534 г. и содержала в себе оправдание баптистского учения и учреждений. Она также защищала употребление оружия против «безбожников», коммунизм и многоженство. Сочинение это было вывезено контрабандой и быстро разошлось, так что скоро понадобилось второе издание.
В декабре появилась «книжка о мести»[388]. «Месть близка, — говорится там. — Она будет свершена над сильными дотоле, и когда она будет свершена, то новая земля и новое небо явятся для народа Божия». Сочинение кончается призывом к восстанию: «Ну, дорогие братья, время мести наступило для нас. Господь разбудил обещанного Давида, вооружил его для мести и наказания Вавилона и народа его. Теперь вы узнали, как произойдет это, сколь великая награда ожидает вас и как чудесно мы будем увенчаны, если только будем биться храбро и мужественно и будем знать, что мы не можем погибнуть — дарует ли нам Господь жизнь или смерть. Поэтому, милые братья, вооружитесь для битвы не только смиренным оружием апостолов — терпением, но и блестящим оружием Давида для мести, чтобы с Божьей помощью уничтожить всю вавилонскую мощь и весь безбожный дух. Вы должны воспользоваться всей мудростью, изобретениями, умом и хитростью, для того чтобы причинить боль безбожному врагу Господа и укрепить знамя Господне.Подумайте о том, что они сделали вам,и это же вы можете сделать им. Притом тою же самою мерою, которою мерили они, да отмерится и им, и пусть будет им налит тот же кубок, который подавали они. Остерегайтесь и не считайте грехом того, что не есть грех. Итак, милые братья, спешите усердно, принимайтесь за дело серьезно и собирайтесь как можно в большем числе, чтобы вступить под знамя Господне. Бог — Господь воинствующих, который все это решил с начала века и возвестил через пророков — да вооружит вас и весь Свой Израиль по Своей воле, для Своей славы и возвеличения Его царствия. Аминь».
Когда появилось это воззвание, в немецких городах уже были усмирены все более значительные баптистские движения. Где бы ни начинались эти восстания, всюду властям, которые со времени мюнстерских событий сделались особенно осторожными, удавалось вовремя приостановить их или уничтожить силою. Так было, например, в Варендорфе, Суэсте, Оснабрюке, Миндене, Везеле, Кельне и т. д. Любекская же демократия в мае 1534 г. вступила в войну с Данией, так что для нее сделалась совершенно невозможной всякая, хотя бы только нравственная, поддержка Мюнстеру, о чем вначале была речь[389]. Вскоре эта война приняла весьма неблагоприятный для старого ганзейского города оборот, и поражение его повлекло за собой падение демократии и гибель Вулленвебера.
Из Германии мюнстерские анабаптисты к концу 1534 г. уже не могли более ожидать подкрепления; но у них еще оставалась надежда на Нидерланды, которые придали столько силы мюнстерскому движению.
В начале 1534 г., когда Мюнстер попал в руки баптистов, движение в Нидерландах сильно разрослось, особенно в Амстердаме, который после Мюнстера считался столицей анабаптизма, а также и в других городах Голландии и Фрисландии. «В Моникендаме (в апреле) приверженцев Иоанна Матиса насчитывали до двух третей всего населения, и то же было всюду в окрестностях столицы и во всем Ватерланде»[390]. В Оберисселе они были также сильны, в особенности в городе Девентере, где даже бургомистр присоединился к ним.
«Очень мы беспокоимся в наших провинциях, — пишет из Антверпена 6 февраля 1534 г. Эразм Шегус Эразму Роттердамскому, — особенно в Голландии, из–за бунтовщического огня баптизма, ибо он разгорается ярким пламенем. Едва ли есть местечко или город, где не тлеет тайно искра восстания; так как они проповедуют общность имущества, то к ним присоединяются все неимущие»[391].
Но эти революционные группы принуждены были бороться не с бессильной государственной властью, не с союзом княжеских и городских властей, имевших самые противоположные интересы, как это приходилось делать мюнстерским братьям; они имели против себя сильную государственную центральную власть, которая сейчас же употребила все средства для заглушения угрожающего возмущения. Невозможно привести весь длинный список казней, которые были тогда произведены, — это все одно и то же жестокое однообразие. Однако, несмотря на все это, правительству не удалось воспрепятствовать появлению вооруженных отрядов, которые отправлялись в Воленгове, возле Зюдерзее, в Оберисселе (большинство на лодках) с намерением соединиться там и отправиться для подкрепления в Мюнстер.
22 марта прибыли в Воленгове 30 судов с вооруженными баптистами, которые пришли из Амстердама. 25–го прибыли на 21 корабль 3 тыс. человек, и одновременно же отправилось туда много народа на лошадях и пешком. Но нидерландское правительство, прослышав об этом, нападало на каждый из этих отрядов в отдельности и разбивало его.
На этом покамест остановились попытки дать подкрепления. Однако крупные победы осажденных 25 мая и 31 августа значительно оживили баптистскую агитацию в Нидерландах. Последняя поддерживалась эмиссарами из Мюнстера. Ввиду голода, который давал себя чувствовать в Мюнстере зимой 1534/1535 г., Иоанн Лейденский составил отважный план: товарищи в Нидерландах должны были начать восстание, он же намеревался с частью осажденных пробиться через армию осаждающих и, соединясь с приближающимся войском, распространить восстание далее и, таким образом, освободить Мюнстер. Мы говорили уже выше, как он вызывал охотников для этого отчаянного предприятия; он упражнял свои отряды для этой цели и приказал устроить отдельный военный обоз для этого похода.
Однако выполнить его не удалось. Один из эмиссаров Иоанна, «апостол» Иоанн Грейс, бывший учитель, сделался предателем; будучи послан для того, чтобы собрать братьев и повести их в Девентер, откуда они должны были направиться далее, в Мюнстер, он покинул в новый (1535) год город, но только для того, чтобы пойти к епископу Францу и сообщить ему о заговоре и затем имена более значительных единомышленников по Нижнему Рейну, а равно и название их сборных пунктов. Таким образом, попытка к освобождению города была уничтожена уже в зародыше.
Но Иоанн Лейденский еще раз попытался выполнить свой план. К Пасхе должно было прийти столь горячо ожидаемое подкрепление. Келлер, который весьма внимательно проследил это движение, сообщает об этом следующее: «Анабаптисты хотели, как рассказывают, поднять в условленный час 4 знамени: одно в Эшенбрухе на Маасе, в стране Юлиха, другое в Голландии и Ватерланде, третье между Мастрихтом, Ахеном и Лимбургом, а четвертое в Фрисландии, возле Грюнингена. До назначенного времени братья должны были собирать деньги и оружие и тотчас по получении приказания выступить под ближайшее знамя и идти на выручку Мюнстера.
План этот действительно был отчасти приведен в исполнение. Как раз 28 марта, в первый день Пасхи, баптистами был занят так называемый альценский монастырь между Снееком и Бальсварденом, в Западной Фрисландии, где они и укрепились. Это была сильная позиция — с четверным валом и рвами, которой они, таким образом, овладели.
Когда об этом узнал императорский наместник, он выступил против них в надежде овладеть укреплением одним ударом. Однако он принужден был начать правильную осаду и подвезти тяжелую артиллерию.
После того как он усилил свои отряды, вызвав каждого третьего человека из города и деревни, он начал 1 апреля бомбардировку и вскоре после этого — штурм укреплений. Четыре раза ему пришлось водить ландскнехтов в огонь, и после того как первый и второй раз он был отбит, при третьем и четвертом штурме ему удалось занять несколько внешних позиций; но некоторые из укреплений и церковь оставались еще во власти осажденных. 7 апреля снова пришлось начать бомбардировку; после того как в пяти местах была сделана брешь, около трех часов пополудни снова приступили к штурму и после долгой упорной битвы заняли, наконец, всю позицию. На поле битвы осталось от 800 до 900 трупов».
Другой отряд, отправившийся на корабле в Девентер, был большею частью уничтожен герцогом Гельдернским. Относительно иных мест, в которых предполагались восстания, Келлер не нашел сведений.
Но еще раз опасное восстание вспыхнуло в Амстердаме. Туда мюнстерцы отправили Иоанна фон Гееля, одного «из своих лучших офицеров». Ему удалось достигнуть места своего назначения и уговорить братьев восстать.
«Вечером 11 мая началось возмущение. Около 8 часов 500 вооруженных баптистов заняли ратушу, закололи бургомистра, который попал в их руки, и укрепились на захваченных позициях.
Однако бунтовщики не были достаточно сильны, чтобы сразу захватить столь большой город. Кроме того, восстание началось, по–видимому, раньше, чем собрались все заговорщики, потому что через несколько дней их прибыло еще несколько. Во всяком случае, Иоанн фон Геель после первого успеха встретил сопротивление, которого он, вероятно, не ожидал. Горожане взялись единодушно за оружие, и началась кровавая битва, продолжавшаяся всю ночь и кончившаяся полным уничтожением баптистов. Ненависть победителей выразилась в страшных жестокостях. Так, например, Иоанну Кампенскому, который был назначен Иоанном Лейденским епископом баптистов в Амстердаме, после его взятия в плен был вырван язык и отрублена рука; изуродованному таким образом надели в насмешку жестяную епископскую шапку с городским гербом и выставили его к позорному столбу; только после этого его обезглавили»[392]. У других пленников, еще живых, вырывали сердце из тела и бросали им в лицо. Что за зверская орда были эти… анабаптисты!
Подавление амстердамского восстания знаменовало собой погибель последней способной к деятельности части воинственного направления анабаптистов вне Мюнстера. После этого исчезла последняя надежда на выручку осажденных.
Среди них уже свирепствовал голод. «Сначала они ели лошадей, даже голову и ноги, печень и легкие; затем ели кошек, собак, мышей, крыс, больших толстых улиток, лягушек и траву, а мох заменял им хлеб. Пока у них была соль, она заменяла им жир. Они также ели кожи волов, размачивали старые башмаки и ели их… Дети их и старики один за другим умирали от голода»(Гресбек).
Когда нужда сделалась невыносимой, Иоанн велел объявить, что тот, кто не хочет более участвовать в борьбе и желает оставить город, может заявить об этом в ратуше. Дано было 4 дня, в течение которых каждый волен был выбраться из города. Немало народа воспользовались этим разрешением — женщины, старики и дети, а также и много людей, способных носить оружие. Часть их была тотчас же перебита епископскими солдатами, другие были взяты в плен. Молодыми женщинами овладели ландскнехты и занимались с ними многомужеством; вероятно, это им казалось лучшим средством освободить бедняжек от позора, которым покрыло их многоженство баптистов.
Большинство остающихся решили терпеть до последнего издыхания и, когда все будет потеряно, похоронить себя под развалинами Мюнстера. В лагере епископа знали об их бедственном положения. У них было очень мало пороху. «Они не стреляют, если не уверены совершенно, что выстрел достигнет цели. У них, как рассказывают пленные, всего только полторы бочки пороху», — писал 29 мая из мюнстерского лагеря уже упомянутый нами бургомистр города Франкфурта Юстиниан Гольцгаузен[393]. Военные силы города сократились до минимума. 24 мая Иоанн сделал смотр «тем, кто был способен к бою. Их было, как признались нам пленные, всего до 200 человек. Другие — женщины, дети и мужчины — лежат и ходят все больные, некоторые на костылях, опухшие, бессильные и не могут выходить далеко за ворота, так как не были бы в состоянии убежать от наших ландскнехтов»[394].
И несмотря на все это, епископские войска все–таки не решались на штурм. Они очень хорошо помнили, что в борьбе с маленькой кучкой баптистов потеряли уже до 6 тыс. человек(Гольцгаузен).Поэтому франкфуртский бургомистр 8 июня еще мог писать своему отцу: «Какпосмотрю я на дело с Мюнстером, то начинаю опасаться, что в это лето мы не возьмем города, если только нам не поможет измена.Ибо король со своими герцогами и со всеми своими приверженцами упорно намереваются умереть не сдавшись и погибнуть вместе со всем городом».
Как некогда полчища Дольчино, так теперь и отряд Иоанна Лейденского внушал такой страх, что осаждающие не осмеливались напасть на него в открытом бою, пока тот обладал хоть какой–нибудь силой для сопротивления.
Но в то время как Гольцгаузен писал цитированное нами письмо, уже нашелся изменник, которого они ожидали. Это был уже знакомый намГресбек.23 мая он дезертировал из города и, будучи взят в плен, предложил провести осаждающих в город по безопасной дороге; баптисты не были уже в состоянии охранять все пункты укреплений. Сообщения Гресбека подтверждались Гансом Эком фон дер Лангенштратен — ландскнехтом, который прежде из епископского лагеря перешел к баптистам, а теперь, когда баптистам пришлось плохо, опять возвратился к епископским войскам. Несмотря на это, осторожные осаждающие долго не осмеливались начать приступ. Только 25 июня, после того как все было подготовлено самым тщательным образом, принялись за дело в полночь под прикрытием сильной грозы.
Под предводительством Гресбека передовой отряд ландскнехтов числом ок. 200 человек счастливо прибыл к крестовым воротам, на валу перебил ближайших стражей и открыл ворота. От 500 до 600 ландскнехтов ворвались в них, и Мюнстер, казалось, был взят[395]. Но тут еще раз жажда добычи подвергла этих защитников собственности серьезной опасности.
Упоенные победой, ворвавшиеся в город устремились вперед, чтобы приняться за грабеж, и оставили ворота без прикрытия. В это время поспешно подошел ближайший сторожевой пост баптистов и еще раньше, чем могли войти главные силы врагов, он овладел воротами и, таким образом, отрезал ландскнехтов, бывших уже в городе, от остальных. Вместо того чтоб помочь последним нападением извне, главнокомандующий епископскими войсками граф Вирих фон Даун, испугавшись, дал приказание отступать, когда заметил, что ворота снова оказались во власти баптистов! Насмешки и выстрелы защитников города преследовали их с вала. В это время поднялись баптисты всего города, вовсе не думая о том, чтобы с радостью сбросить с себя иго террора; наоборот, все, кто только мог держать в руках оружие, спешили отчаянно сопротивляться ворвавшимся ландскнехтам, так что те вместо 200, как они ожидали, встретили 800 вооруженных противников[396]. Ворвавшиеся попали в затруднительное положение и в 3 часа утра уже посылали парламентера к Иоанну Лейденскому. Но некоторым ландскнехтам удалось пробиться на незанятое место на валах и оттуда на рассвете дать знать о себе товарищам вне города. То, что должно было случиться давно, произошло теперь. Главные силы напали на город и овладели слабо защищенным валом. «Таким образом, город был взят только по особой милости Божьей, а вовсе не благодаря искусству войска»(Гольцгаузен).
Последовала страшная уличная битва. Баптисты забаррикадировались как могли; в 8 часов утра ядро их военной силы числом в 200 человек еще удерживало за собой сильно забаррикадированный рынок. Военный совет епископских генералов решил, что будет слишком рискованным и, во всяком случае, дорогостоящим предприятием изгнать баптистов силою из их последней позиции. Им обещали свободный пропуск по сдаче оружия и конвой.
Запертые баптисты приняли это условие, так как у них не было другой надежды. Едва они сложили оружие и оставили свои укрепления, как их, безоружных, изрубили. Княжеским бандитам было ведь безразлично — совершить одним бесчестным поступком больше или меньше.
450 баптистов были убиты в день взятия города. Но и в последующие дни не прекращалась резня несчастных, которых еще находили в домах[397].
Женщины, которые еще оставались в городе, принимали живое участие в битве. Большая часть из них была перебита озлобленными ландскнехтами. Остальных епископ велел привести и сказать им, что они получат помилование, если отрекутся от анабаптизма. «После же того, как таких нашлось очень мало, а наоборот, большинство продолжало упорствовать в своем заблуждении», важнейших из них казнили, а остальных изгнали из города. Из них, говорят, многие отправились в Англию[398].
Большая часть предводителей пала, в том числе Тильбек Киппенбронк да, вероятно, и Ротман. Только немногим, как, например, Генриху Крехтингу, удалось бежать. Его брат Берендт, равно как Книппердолинг и Иоанн Лейденский, попали живыми в руки победителей и были сохранены для прекрасного зрелища. По обычаю того времени — обвинять в трусости того, перед кем больше всего дрожали, — Керсенбронк рассказывает про Иоанна Лейденского, что тот постыдно бежал. Поведение его до и после взятия города ничем не доказывает трусости; кроме того, получить совершенную уверенность в поведении каждой отдельной личности во время ночной уличной битвы едва ли возможно.
Когда епископ вошел в Мюнстер, он велел привести к себе Иоанна. «Тогда мой милостивый господин сказал: ты король?» и король будто бы ответил: «А ты епископ?» По этому ответу едва ли можно вывести заключение о его трусости.
Обращение со взятыми в плен побежденными защитниками эксплуатируемых было обычное для того времени да и для других времен.
Для Иоанна, Книппердолинга и Крехтинга были выкованы железные ошейники, и в этих ошейниках их таскали по стране. Мучениям их, казалось, не предвиделось конца; только 22 января 1536 г. они были всенародно казнены в Мюнстере. Епископ присутствовал при этом поучительном зрелище. «И тогда палачи сначала заключили в железный ошейник и привязали короля [Иоанна Лейденского] к столбу. Затем они схватили раскаленные щипцы и щипали ими его на всех мясистых частях тела таким образом, что в каждом месте, до которого дотронулись щипцы,выходило пламя и поднялась такая вонь, что почти никто из стоявших на площади не. мог ее. вынести.Подобная же казнь была совершена и над другими, но они при этом мучении выказывали гораздо больше нетерпения и чувствительности, чем король, и выражали боль жалобами и криками. Книппердолинг был устрашен видом ужасных мучений и повесился на ошейнике, которым он был привязан к столбу, для того чтобы перерезать себе горло и этим ускорить смерть. Но когда палачи это заметили,они его опять подняли, открыли ему рот, продели веревку через зубы и привязали к столбу так крепко, что он не мог ни сидеть, ни надрезать себе горло и не мог удавиться, так как все горло его было открыто.После того как их долго мучили, но они были еще живы, им, наконец, вырвали раскаленными щипцами языки и в это же время изо всей силы пронзили кинжалами их сердца». Как известно, трупы были повешены в железных клетках возле ламбертовской церкви. «Щипцы же, которыми их мучили, еще и теперь можно видеть на площади — на одной из колонн ратуши, где их повесили и где они еще и поныне могут служить устрашающим примером для всех бунтовщиков и смутьянов»[399].
Один современный историк не постыдился назвать это«заслуженным наказанием за их злодеяния» (Келлер.Wiedertäufer, II, стр. 280). Пусть благородные мужи «германской науки» покажут нам хоть единый пример того, что необразованные, грубые мюнстерские пролетарии среди ужасов осады совершили над одним из своих врагов хотя только сотую часть тех возмутительных зверств, которые с полным душевным спокойствием и в своем присутствии позволил совершить палачам высокочтимый епископ через полгода после своей победы. И все–таки это общество, которое не может достаточно нахвалиться своей высокой нравственностью, ликует по поводу победы духовного кровопийцы и топчет в грязь свои жертвы, как презренных преступников!
***
Анабаптизм, дело пролетариата да и всей вообще демократии в германской империи, был окончательно подавлен. Впрочем, и вне Германии воинственный анабаптизм потерял всякую силу.
В августе 1536 г., на конгрессе в Бокхольте, произошел раскол среди нидерландских баптистов; с тех пор исчезло воинственное направление их; мирное же, хилиастическое, продержалось еще некоторое время. Главою этого направления сделалсяДавид Иорис,родившийся в начале XVI столетия в Брюгге и воспитанный в Дельфте. Но важнейшим направлением сделалось теперь направлениеоббенитов(названное так по имени Оббе Филипса), которые совершенно покорились существующему порядку и поучали, что на земле нечего ждать других порядков, кроме существующего, и что ему надо покориться.
Главой этого направления сделалсяМенно Симонс,приверженцы которого были названыменнонитами.Менно родился в 1492 г. в Битмарсуме, фрисландской деревне близ Франеккера, и сделался католическим священником. В 1531 г. он вошел в сношения с баптистами, и уже в 1533 г. мы встречаемся с ним как с приверженцем покорного направления и врагом Иоанна Матиса. В то время как его брат, принадлежавший к воинственному направлению, присоединился к отряду, который перед Пасхой 1535 г. отправился из Западной Фрисландии для подкрепления Мюнстера и пал, как храбрый воин, Менно не постыдился напасть на жестоко притесненных товарищей в Мюнстере и началпротивних агитацию.
После взятия Мюнстера его направление сделалось преобладающим.
Конец Менно и Иориса весьма знаменателен для характера, который с тех пор принял анабаптизм; правда, им пришлось претерпеть много гонений, но оба умерли в мире, уважаемые и богатые.
Иорис составил себе прекрасное состояние, и для того чтобы спокойно наслаждаться им, этот пророк Страшного суда в 1544 г. поселился под вымышленным именем Иоанна фон Брюгге в Базеле, где приобрел недвижимую собственность. Только после его смерти в 1556 г. было открыто его настоящее имя, и труп его по приказанию базельского городского совета был сожжен.
Вскоре после этого, в 1559 г., умер Менно Симонс. Последние дни своей жизни он провел в Ольдеслее, в Гольштинии, в имении одного дворянина, который, состоя на нидерландской военной службе, познакомился с баптистами как с людьми настолько же безвредными, насколько и работящими, и предложил им в своих имениях весьма для себя выгодное убежище.
Но вскоре Нидерланды сами сделались таким убежищем для преследуемых анабаптистов. Падение габсбургского ига принесло соединенным штатам при устье Рейна свободу совести и веротерпимость в более совершенной форме приблизительно в то же самое время, когда эта веротерпимость властью Габсбургов была уничтожена в Богемии и Моравии, где она фактически существовала со времени Гуситских войн, хотя и в грубой и несовершенной форме. Уже с конца XVI столетия меннонитов терпели в Нидерландах, а в 1626 г. они получили официально свободу веры. Они, подобно гернгутерам — последователям богемских братьев, сохранились и поныне. Но уже давно они представляют из себя лишь спокойную и самостоятельную мелкую буржуазию, которая для эмансипационной борьбы пролетариата, как и для развития социалистических идей не имела ни малейшего значения.
Из Нидерландов, которые уже со времен беггардов имели тесные сношения с Англией, баптистские идеи перешли туда, и гражданские войны XVI столетия выдвинули их на первый план. Но хотя демократическо–социалистическое направлениеиндепендентови кажется нам продолжением анабаптизма, однако оно весьма сильно отличается от последнего.
Христианский социализм как реальная движущая сила общественной жизни исчез в XVI столетии. Это столетие породило современную форму производства, современный государственный строй, современный пролетариат, в то же время —современный социализм.
Четвертый отдел. Два первых великих утописта
Глава 1. Томас Мор
I. Экономическое положение Англии в начале XVI в.
Мы оставили Англию в конце XVI в. после крестьянского восстания 1381 г., которое хотя и не доставило победы крестьянам, но и не кончилось полным поражением их, так что феодалы не могли наложить на них прежнего ярма. Вскоре после этого в Англии пало крепостное право, а вместе с ним и старое феодальное сельское хозяйство.
Переворот в английском сельском хозяйстве в XV и XVI вв. характеризуется двумя моментами: появлениемарендатора–капиталистаи расширениемпастбищного хозяйства.
Землевладельцам показалось слишком трудным хозяйничать самим, когда они лишились труда крестьян, обязанных работать на них, и когда им пришлось иметь дело с наемными рабочими. Поэтому они предпочитали отдавать свои имения варенду.При этом имения либо дробились и отдавались мелким арендаторам, которые сами их обрабатывали, либо сдавались целикомпредпринимателям,обладавшимкапиталоми знанием дела, необходимым для наиболее выгодной эксплуатации земли. Рука об руку с этим процессом шел еще и другой. Мы уже не раз имели случай указать на важное значение английского овцеводства, дававшего наилучшую во всей Европе шерсть. Чем больше развивалось повсеместно производство сукон, чем более улучшались пути и средства сообщения, особенно на море, тем больше расширялся рынок для английской шерсти. В конце XV в. последняя доставлялась уже в Италию и Швецию[400]. Цены на шерсть возросли, и вместе с тем возросло также стремление расширить овцеводство. Замена барщины крепостных крестьян наемным трудом тоже содействовала этому. Лозунгом старого феодального сельского хозяйства было привлечение рабочих сил и их прикрепление; лозунг нового капиталистического сельского хозяйства гласил: экономить — экономить на рабочей силе, где только возможно, обходиться с меньшим числом рабочих. Этому лозунгу вполне отвечало овцеводство, обусловливавшее собою пастбищное хозяйство.
Однако с ростом капиталистического производства и с расширением рынка для шерсти беспредельно возросла также жадность землевладельцев к земле. Притом им нужна была уже не земля с людьми, а пастбище, пустыня.
Эта жажда тем легче могла развиваться, что как раз в это время все почти старое дворянство погибло в ужасной междоусобной Войне Алой и Белой розы. Одною из причин этой войны послужил, вероятно, именно переворот в английском сельском хозяйстве. «Новое дворянство было дитя своего века, и для него деньги были самой могущественной силой»[401]. Его дух предприимчивости не стеснялся никакими феодальными традициями и фантазиями. Где только у него была сила — а последней у него было достаточно, — там оно крало у крестьян их общинную землю, разоряя их, таким образом, или прямо сгоняло их с земли, чтобы превратить их пахотную землю в пастбище. Считается, что в царствование Генриха VIII было уничтожено 50 тыс. крестьянских хозяйств, а вместе с крестьянами погибло также немало мелких городов, существовавших большею частью ремеслом и торговлей с крестьянами.
Последствием всего этого явился колоссальный рост пролетариата. Как на всем европейском материке вообще, так и в Англии к концу XV столетия также кончился золотой век крестьянства и всех трудящихся классов вообще. Но между тем как на материке угнетение крестьянства выразилось прежде всего вувеличении лежавших на нем тягостей,а рост количества безземельных представлял явление второстепенного значения, в Англии упадок крестьянства выразился прежде всего в ростепролетариата.
В начале XVI в. пауперизм нигде не принял еще таких угрожающих размеров, как в Англии. Его боялись и им занимались все, кто не извлекал из него прямой выгоды. В то время отсутствие собственности у масс еще не сделалось основой национального богатства; крупная капиталистическая промышленность, нуждающаяся в больших массах пролетариев, и капиталистическая колониальная политика, получившая вскоре громадное значение для экономического подъема Англии и немыслимая без наличности известного числа оторванных от земли, отчаявшихся людей, только что зарождались. Бедность масс не была еще тогда необходимым элементом общественного строя, и во всех классах существовало стремление устранять ее.
В этом направлении делались всевозможные попытки; двумя полюсами в стремлении устранить бедность являлисьеретический коммунизмикровавое законодательство.Что первый находил для себя почву в описанных выше условиях, что учение лоллардов ожило и что идеи анабаптистов нашли себе отклик в Англии, весьма понятно. Но исторического значения в эпоху Мора в Англии они не приобрели. Между господствующими классами не было больших, глубоких конфликтов, которые позволили бы коммунистам открыто вмешаться в ход исторического развития; до этого дело не доходило при Тюдорах; это случилось лишь в следующем столетии, когда на английский престол взошли Стюарты. Существование коммунистов обнаруживалось только в преследованиях их и мученичестве; особенно в последние годы царствования Генриха VIII указы против анабаптистов и казни последних сильно участились. В 1535–м и в следующие годы в числе казненных встречается поразительно многоголландцев[402].
Но не только коммунизм подавлялся кровавыми мероприятиями. Достаточно было сделаться безработным, чтобы быть отданным в руки палача. «Кровавое законодательство против бродяжничества»[403]появилось в Англии в конце XV столетия.
Законодательство это получило свое начало при Генрихе VII, царствовавшем с 1485 по 1509 г. и положившем начало династии Тюдоров, но особенного развитая оно достигло при Генрихе VIII (1509–1547), его сыне. Этот последний объявил в 1530 г.: «Престарелые и нетрудоспособные нищие получают позволение просить милостыню. Здоровые же бродяги, наоборот, присуждаются к наказанию плетьми и к заключению в тюрьму. Их следует, привязав к тачке, бичевать до тех пор, пока кровь не начнет струиться из тела; тогда они должны дать клятву возвратиться на родину или туда, где они жили последние три года, и «приняться за работу». Какая жестокая ирония! Закон 1536 г. повторяет прежний статут и усиливает его строгость еще некоторыми добавлениями. Если кто–нибудь попадается второй раз в бродяжничестве, то его опять наказывают плетьми и отрезывают половину уха,в третий же раз он должен быть казнен, как тяжкий преступник и враг общества» (Маркс).
Что режим Генриха VIII не любил шутить, явствует из того, что при нем, по словам современного летописца, были казнены «72 тыс. больших и малых воров».
Между этими двумя крайностями, т. е. объявлением бедности и безработности преступлением, достойным смертной казни, и стремлением воскресить древнехристианский коммунизм, заключаются все тогдашние попытки, желания, стремления и проекты разрешения социальной проблемы. Один только единственный человек, единственный во всех отношениях был настолько смел и дальновиден, что смог выйти из границ идей своей эпохи и указать как на путь к разрешению социального вопроса на новый коммунизм, глубоко отличающийся от древнехристианского и еретического, и представляющий собой не возвращение к прошедшему, но шаг к новому общественному строю, в который должны были войти все элементы культуры, созданные эпохой Возрождения и Реформации. Этим человеком, нарисовавшим невиданную дотоле картинусовременногокоммунизма, былТомас Мор.
II. Биографы Мора
«Большая часть написанных до сих пор биографий Томаса Мора страдает недостатком как раз обратным тому, который нами замечен в описаниях Мюнцерова и мюнстерского движения их современниками. Последние сделаны пером не историка, а прокурора, и представляют собой лишь односторонние обвинительные акты, а биографии Мора, особенно более ранние, представляют собой весьма односторонние хвалебные гимны. Они воскуряют фимиам — не тот фимиам, который благодарное потомство воскуряет перед людьми, особенно содействовавшими, по его мнению, развитию человечества, но тот, который католическая церковь возносит перед своими святыми, чтобы отуманить чувства верующих»[404].
Надо знать, что Мор умер мучеником католицизма, католическая же церковь со времен реформации насчитывала в числе своих последователей не особенно много великих мыслителей и характеров, поэтому она неустанно воспевала себе в лице Мора хвалебные гимны. Однако с точки зрения католической церкви далеко не все поступки Мора заслужили похвалы, и поэтому всестороннее, объективное изображение его деятельности не соответствовало интересам этой церкви. Вот почему его биографии так односторонни.
Самой беспристрастной является старейшая из его биографий, написанная зятем его Вильямом Ропером (вероятно, в 1557 г.)[405]. Ропер шестнадцать лет прожил в доме Мора; он честный, простой, рассудительный человек, и повествование его заслуживает полного доверия. Но в то же время он был слишком ограничен для того, чтобы понять значение Мора и сообщить характеризующие последнее факты. Если бы до вас дошла одна только биография Ропера, мы даже не знали бы, что Мор написал «Утопию».
Следующий биограф Мора,Томас Степльтон,английский католический священник, написавший в изгнании в Дуэ биографию Мора, появившуюся в 1588 г.[406], в интеллектуальном отношении далеко превосходит Ропера. Он дополняет последнего, описывая литературную деятельность Мора; особенно большую пользу он принес собранием и опубликованием богатого материала, главным образом, писем Мора и его современников. Но сочинение Степльтона — не историческая книга, а книга для назидательного чтения; она дает не исторический очерк, а пеструю смесь анекдотов, легенд и чудесных историй.
И такой характер носят все католические биографии Мора до настоящего времени, насколько я с ними ознакомился. Исключение составляет новейшее сочинение о Море — книга достопочтенного Т. Е. Бриджета «Life and Writings of Sir Thomas More» (Лондон, 1891), в которой также очень резко проявляется католическая точка зрения, а Мор–гуманист и тем более социалист совсем лишен значения; но автор пользуется приемами современной науки и воздерживается от всяких пошлостей. Однако о беспристрастном историческом изложении не может быть речи даже и в этом научном творении современного католицизма. Мор в этом сочинении является таким же узким католиком, как и сам автор.
Выше религиозной ограниченности Бриджета стоят два других биографа Мора XIX столетия — Рудгарт и Зебоом[407]. Рудгарт добросовестен, прилежен и честен, но мелочен, и труд его имеет мало значения. Зебоом говорит только о гуманистической деятельности Мора до 1519 г.; он смелее Рудгарта, но зато фантастичнее его и любит рискованные гипотезы.
Он не лучше остальных упомянутых мною биографов Мора сумел понять «Утопию»; так как ни один из этих господ не имел представления о социализме, то они, разумеется, не могли понять значения этого сочинения для развития социалистических идей. Поэтому им и в голову не могло прийти исследовать зависимость «Утопии» от социальной среды, окружавшей Мора.
Пишущий эти строки сделал попытку разрешить эти задачи в своей уже упомянутой выше книге «Thomas More und seine Utopie».
III. Жизнь Мора
Томас Мор родился 7 февраля 1478 г. Отец его был судьей королевской скамьи (Kings Bench) в Лондоне. Научившись в школе св. Антония латинскому языку и прожив некоторое время в доме архиепископа, впоследствии кардинала Мортона, важного государственного деятеля, Мор поступил в высшую школу вОксфорде(1492). Туда успели уже проникнуть гуманистические науки, и молодой Мор горячо принялся за них. Вынесенные им тогда впечатления имели решающее влияние на всю его жизнь. Правда, отец против его воли взял его из университета и заставил посещать юридическую школу в Лондоне, но Томас, покорившийся и, в конце концов (1501), сделавшийся адвокатом, остался верен своей первой любви — классической философии и искусствам. Он приобрел репутацию замечательного ученого и дружбу самых замечательных гуманистов, особенно главы их в Германии Эразма Роттердамского, с которым он познакомился в 1498 г.
Высокое гуманистическое образование является очень существенной чертой, отличающей Мора от других социалистов его эпохи. Правда, и среди них встречались люди, изучавшие гуманистические науки. Стоит вспомнить Гребеля, Манца, Денка, Губмейера. Но богословское образование все–таки брало в них перевес, и ни один из них не получил такого широкого философского образования, как Мор.
Одно время, впрочем, и сам Мор находился под влиянием христианского, хотя и не еретического, коммунизма. На эту мысль наводит тот факт, что он с 1501 по 1504 г. жил вблизи монастыря картезианцев, принимал Участие в их религиозных обрядах и сам хотел сделаться монахом. «У него было также серьезное намерение сделатьсяфранцисканцем, —говоритСтепльтон, —чтобы более совершенным образом служить Господу. Но он оставил это намерение, когда убедился, что английское духовенство утратило свою прежнюю суровость и воодушевление». По мнению Эразма, здесь сыграло роль еще то обстоятельство, что Томас очень серьезно относился к обету целомудрия, но не считал себя в силах выполнить его.
Он вернулся к мирской жизни и в 1505 г. женился на Дженни Колет, дочери помещика. Когда она умерла в 1510 г., подарив ему четырех детей, он женился вторично — на Алисе Мидльтон.
Забота о семье поставила для него на первый план вопрос о заработке, и тогда классически образованный ученый и благочестивый мечтатель оказался весьма практичным дельцом. Он приобрел большую известность в качестве адвоката и сделался доверенным лицом лондонского купечества. Капиталисты увидели в социалисте лучшего представителя их интересов.
Эта тесная связь с лондонскими капиталистами, без сомнения, повлияла до известной степени на социалистические взгляды Мора. Купечество являлось в то время классом, представлявшим экономический прогресс, и особенно в Лондоне купечество стояло очень высоко. В эпоху Мора уже стали обнаруживаться последствия упомянутых нами выше изменений в путях сообщения с Востоком. Центр тяжести экономической жизни Европы с берегов Средиземного моря переместился на берега Атлантического океана и составляющих его часть морей. Англия, хотя и далекая еще от господства на море, стала уже принимать участие в мировой торговле; недаром она находилась возле самого оживленного торгового пути того времени, Па–де–Кале, соединявшего важнейшие центры тогдашней европейской торговли — Лиссабон и Антверпен. Наряду с этими двумя городами и с Парижем Лондон приобрел значение мирового города.
Благодаря всему вышеизложенному Мор достиг такого понимания экономических отношений, каким могли похвастать немногие его современники. Благодаря глубокому философскому образованию и политической деятельности Мор в понимании экономических явлений не остановился на узкой частнохозяйственной точке зрения купца, а сумел охватить всю хозяйственную жизнь нации.
Неутомимый Мор принимал также деятельное участие в политической жизни государства. Уже в 1504 г. он был избран в парламент — к сожалению, неизвестно, от какого избирательного округа; несмотря на свою молодость, он сейчас же приобрел значительное влияние в парламенте. Ропер говорит, что благодаря вмешательству Мора парламент отклонил налог, введения которого требовал король Генрих VII. Генрих был вне себя от того, что безбородый мальчишка лишил его значительного дохода, а так как неприкосновенность членов парламента тогда еще вовсе не была гарантирована, то Мор очутился в серьезной опасности. Ему пришлось отказаться от общественной жизни, он даже на время оставил Англию и посетил Нидерланды и Францию. Это путешествие, во всяком случае, сильно расширило его умственный горизонт и содействовало развитию его общественных взглядов. Опасаясь мести короля, Мор думал даже эмигрировать из своего отечества, но смерть Генриха VII (1509) совершенно изменила положение дела. С восшествием на престол нового короля Генриха VIII начался, конечно, «новый курс»; Мор не только оказался вне опасности, но в качестве поверенного лондонского купечества получил ответственную должность. В 1510 г. он сделался помощником лондонского шерифа (шериф — нечто вроде гражданского судьи), а в 1505 г., когда было отправлено посольство во Фландрию для заключения торгового договора с Нидерландами, Мор, как представитель лондонского купечества, оказался в числе послов. Он пробыл в Нидерландах шесть месяцев. Переговоры оставляли ему больше досуга, чем он имел в Лондоне, исполняя должность судьи и занимаясь адвокатской практикой. Мор воспользовался этим досугом, чтобы написать «Утопию» — описание идеального государства, которому были чужды все настроения современных государств. Это сочинение явилось плодом соединения философского образования с экономическим и политическим. В то время политическое образование было далеко не так распространено, как теперь. Громадное большинство населения серьезно интересовалось только своими местными делами и не имело даже возможности понимать дела государственные. Развитие начал современного государства всюду шло рука об руку с монополизацией политики и политического образования «верхами общества».
Редкое в ту эпоху политическое образование еще реже сочеталось с познаниями в области экономии, со знанием дела и с философским образованием. Ученые в то время, как и теперь, были теоретиками без всякого практического опыта; это относится особенно к германским странам. Государственные деятели, вербовавшиеся обыкновенно из аристократии и духовенства, также в большинстве случаев страдали недостатком широкого политического образования и отсутствием глубокого понимания экономических вопросов. В этом отношении дело мало изменилось с XVI в.
Соединение всех названных выше качеств в одном лице встречалось крайне редко. Совершенно единственным в своем роде оно было у Мора потому, что сочеталось с особенностями характера, которые, в сущности, противоречили перечисленным качествам. Понимание сущности капитализма, поскольку он тогда успел развиться, не могло быть приобретено путем теоретического изучения, потому что тогда не существовало еще экономических теорий; это понимание давалось только практической деятельностью, а последняя в то время естественно развивала жадность и своекорыстие. Условия приобретения политического образования в то время, когда ближайшее будущее принадлежало абсолютизму, когда еще не было почвы для деятельной политической демократии, — эти условия развивали хамство и бесхарактерность по отношению к высшим, грубость и бесцеремонность по отношению к стоящим ниже. И ученые, ничего не ждавшие от народа, отлично знавшие, что дело трудящихся классов (по крайней мере в ближайшем будущем) безнадежно, жившие в качестве ученых милостями богатых и знатных людей, легко соединяли в себе испорченность торгашескую с испорченностью политической.
Еретики–коммунисты вполне основательно чувствовали отвращение к торговле, а также к учености и особенно к политике: и та, и другая, и третья действовали тогда развращающе.
Настоящим феноменом явился Мор, сделавший очень много во всех этих областях, понявший, что ближайшее будущее принадлежит абсолютизму и капитализму, посвятивший им свои силы и все–таки оставшийся простым, бескорыстным человеком, смелым и упрямым по отношению к высшим, самоотверженно преданным всем эксплуатируемым и угнетенным. В этом отношении он был единственным в своем роде, это привело его на эшафот, но это же самое создало ему бессмертную славу.
Лишь такой единственный в своем роде человек мог в начале XVI в. написать такое произведение, каким является «Утопия», но именно поэтому он был осужден оставаться непонятым, пока не явились условия, сделавшие доступными для широких кругов идеи социализма более высокого, чем христианский.
«Утопия» осталась непонятой, но не прошла незамеченной и произвела известное впечатление, потому что Мор предпослал своему описанию идеального государства критику политических и экономических условий своего времени, критику, которая по резкости и убедительности достигала крайних пределов того, что в то время мог сказать известный политик, не рискуя своей головой[408]. Многие политические и социальные критики Англии в XVI в. и даже позже находились под влиянием Моровой критики[409], проникшей даже в народ.
Уже при самом своем появлении «Утопия» произвела большую сенсацию в кружках ученых и политиков. Первое издание появилось в 1516 г. в Льеже, второе вышло в 1518 г. в Базеле у Фробена, третье — в 1590 г. в Париже, а затем следует бесконечный ряд новых изданий и переводов вплоть до настоящего времени.
Быстрое повторение первых изданий уже показывает, как велико было впечатление, произведенное «Утопией». Она сразу поставила Мора в ряд первых политиков Англии. Но при Генрихе VIII никто не мог занимать такое положение, не будучи преданным королю и не находясь у него на службе, тем более человек, за которым стояло сильное купечество всемогущего Лондона. Еще до появления «Утопии» Мору предложили поступить на службу к королю. Он отказался по причинам, изложенным в его сочинении. Теперь, после опубликования последнего, Генрих употребил все силы, чтобы привлечь к себе на службу замечательного политика, но теперь и для Мора сделалось рискованным отказываться, так как отказ этот означал бы его оппозицию королю и последний постарался бы устранить непокорного. Не следует забывать, что в лице Генриха VIII королевская власть в Англии достигла высшей степени самодержавного могущества[410].
В 1518 г. Мор сделался чиновником королевского двора, прежде всего «master of requests» — докладчиком о поступающих прошениях. Вскоре после этого последовало возведение его в дворянство, и с тех пор он занимал различные первые должности в государстве (теперь сказали бы: министерские посты). Политическая деятельность часто предоставляла ему возможность делать добро в отдельных случаях, но о политике в духе его «Утопии», да и вообще о какой бы то ни было самостоятельной политике Мору нечего было и думать. Он оказался умным, честным и добросовестным исполнителем; для более высокой деятельности ему не представилось случая. Но хотя ему и не удалось вести самостоятельную политику, все же он не сделался безвольным царедворцем; он не боялся отказывать в повиновении даже королю, когда последний требовал от него что–нибудь противоречащее его убеждениям.
Благодаря этому Мор и сделался мучеником католицизма.
Он так же, как вначале и Генрих VIII, относился враждебно к реформации не из религиозных мотивов, ибо часто выражался о католических учреждениях и догматах так же критически и свободно, как любой лютеранин или цвинглианец; более того, он в своей «Утопии» нарисовал картину идеальной религии, возвышающейся не только над католицизмом, но даже и над христианством. Он провозгласил в своем сочинении принципрелигиозной терпимостии следовал ему на практике. Он даже давал в своем доме приют лютеранам и помогал им.
Но как политик, он не был заинтересован в отделении Англии от папства. Со времени Виклефова движения и отделения церкви Англия фактически сделалась независимой от папства. От английского правительства, от короля и парламента зависело разрешить папству извлекать пользу из английской церкви и влиять на нее. Для насильственного отделения, какое произошло в Германии, в Англии в начале XVI столетия не было ни малейших поводов.
В качестве английского политика Мор не имел основания желать разрыва с папством. Тем более он должен был относиться враждебно к такому разрыву в качестве гуманиста и монархиста. Хотя он очень любил народ, но всякое народное движение было ему чрезвычайно неприятно. Он не мог себе представить, чтобы действительный и благодетельный государственный переворот мог быть произведен кем–нибудь другим, кроме правителя, и он тогда, со своей точки зрения, был совершенно прав. Но лютеранское движение первоначально приняло форму революционного народного движения, и свой революционный характер оно утратило лишь после страшного кровопускания, произведенного над народом и возмутившего Мора еще больше, чем само народное движение. Мор не желал для Англии ни того, ни другого и поэтому при появлении лютеранства в Германии выступил решительным его противником. Вполне естественно, что он так же относился и к другим демократическим формам реформационного движения. Впрочем, нам здесь до них нет никакого дела; нас интересует только отношение Мора к реформации Генриха VIII и к его государственной церкви.
Генрих VIII, так же как и Мор, относился к немецкой реформации враждебно; но у последней вскоре обнаружились особенности, показавшиеся английскому королю очень симпатичными, — она позволила немецким князьям конфисковать церковные имущества. С начала 20–х гг. XVI столетия Генрих постоянно нуждался в деньгах, и тогда пример немецких князей начал ему очень нравиться. Кроме того, немецкие реформаторы стали отвергать и традиционные семейные отношения. Они объявили развод (а многие даже и многоженство) дозволенным. Это тоже понравилось сладострастному Генриху и соответствовало его политике.
Для укрепления союза с Испанией Генрих женился на Екатерине Аррагонской, но с тех пор как Нидерланды, Испания и Германская империя соединились в руках Карла V, испанское могущество стало угрожать Англии. Для противодействия испанскому могуществу Англия стала склоняться к союзу с Францией; но вместе с испанским союзом сделался также ненужным и брак со старой Екатериной. Генрих потребовал от папы, чтобы тот развел его с супругой. Папа с удовольствием оказал бы ему эту услугу, но он находился в зависимости от Карла V, а последний, конечно, и слышать не хотел об удалении испанской принцессы.
Этот случай ощутительно показал Генриху, что папа, не безвольное оружие в его руках и что Церковь является для него не таким удобным орудием власти, каким оно служит его реформированным коллегам в Германии.
Это послужило толчком к разрыву Англии с католической церковью. Генрих самого себя объявил папой английской церкви и с тех пор хозяйничал с ней и в ней по своему произволу. «Нигде не обнаружилось так открыто и с таким бесстыдством, как в Англии, что церковный раскол был просто результатом сладострастия, корыстолюбия и властолюбия абсолютизма».
Придворное дворянство и придворное духовенство, разумеется, послушно участвовали в перевороте, но в народе реформация Генриха VIII была очень непопулярна. Она положила конец церковной эксплуатации только для того, чтобы заменить ее гораздо худшим видом эксплуатации. Церковь являлась в Англии единственным землевладельцем, еще мало затронутым вновь возникшими формами капиталистического хозяйства, и по–прежнему щедро помогала неимущим. Теперь громадные земельные имущества сначала монастырей, а затем и гильдий были конфискованы и раздарены жадным фаворитам и не менее жадным спекулянтам. Государственному казначейству эта спекуляция не принесла никакой пользы, но она в высшей степени усилила главную болезнь, которой страдала Англия, страшно увеличив пролетариат.
Английский народ, отнюдь не симпатизировавший подобного рода реформации, все больше озлоблялся против нее. В конце концов, после смерти Генриха VIII и короткого регентства, продолжавшего прежнее хищническое хозяйничание, народ восстал, свергнул протестантскую камарилью и возвел на престол католичку Марию — дочь изгнанной Екатерины.
Только при ней реформация сделалась популярной, ибо при ней между Англией и Испанией возник резкий антагонизм, потому что Испания мешала подъему британской торговли. Этот антагонизм сделался национальным, а вместе с тем приобрела популярность вражда к римскому папе, к послушному орудию национального врага Англии. «На почве этой вражды вырос популярный протестантизм Елизаветы; лишь благодаря ей реформация в Англии получила характернационального дела,которое при Генрихе VIII с экономической точки зрения представляло просто воровскую проделку запутавшегося в делах правителя и нескольких также запутавшихся сластолюбцев».
Мор не дожил до этого переворота, он умер в самом начале его; но мы изложили его здесь, потому что, благодаря этому, становится понятным отношение Мора к реформации Генриха VIII. Было бы крайне ошибочно заключать из отношения Мора к этой реформации, что он был фанатиком католических догматов. Стать во враждебные отношения к реформации в Англии заставила его непреклонность характера и любовь к народу. Именноза этоон умер мученической смертью.
В 1529 г. Мор сделался лордом–канцлером (государственным канцлером). Он был первым, занимавшим эту должность, не будучи духовным лицом и представителем высшей аристократии. Тогда дело о разводе уже началось, и Мор нисколько не скрывал, что не одобряет образа действия короля. Если последний думал склонить Мора на свою сторону назначением его лордом–канцлером, он ошибся. В борьбе между Генрихом и папой Мор попробовал остаться нейтральным, но в конце концов он понял, что дальнейшее пребывание в должности канцлера несовместимо с честью. 11 февраля 1531 г. английское духовенство признало Генриха главою Церкви. Ровно через год после этого Мор отказался от своей должности. При тогдашних условиях в глазах короля такой поступок являлся мятежом и государственной изменой, и Генрих, конечно, не успокоился, пока ему не удалось устроить при помощи презренных судей комедию процесса о государственной измене своего бывшего канцлера. Благодаря подкупленному свидетелю процесс кончился приговором, осуждавшим обвиняемого на мучительную казнь.
Милосердный король милостиво заменил ему эту казнь отсечением головы.
Первый великий утопист бесстрашно и бодро умер на эшафоте 6 июля 1535 г., спустя несколько дней после того как первая диктатура революционного коммунистического пролетариата была потоплена в своей крови (в Мюнстере).
Зарождающийся современный социализм получил свое кровавое крещение.
IV. «Утопия»
Мор оставил многочисленные сочинения — поэтические, исторические, философские, политические и богословские. Нам лично интересно только одно — его «Золотая книжечка о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопии»[411].
Как в Платоновом сочинении о государстве, так и в «Утопии», взгляды автора излагаются в форме диалога. Такой способ изложения не только Делает сочинение живее и убедительнее, но допускает также большую свободу и смелость, ибо резкая критика существующих порядков и похвала коммунизму излагаются не как взгляды Мора; последний в своем сочинении, наоборот, фигурирует в качестве сторонника существующего строя. Свои истинные взгляды он влагает в уста вымышленного лица Рафаэля Гитлодея.
Чтобы приступить к изображению своего идеального государства, Мор начинает с действительности и постепенно переходит в область фантазии. Прежде всего он рассказывает о своем посольстве во Фландрию в 1515 г. Пользуясь перерывом в переговорах, он посещает Антверпен и здесь однажды на улице встречает своего друга Петра Джильса в обществе незнакомца, похожего на моряка. Это был Рафаэль Гитлодей — португалец, сопровождавший Америго Веспуччи в его путешествиях в Америку, куда после удачной поездки Христофора Колумба (1492) устремилась масса искателей приключений. Рафаэль отделился от своих спутников на берегу Бразилии и попал в новые, еще неизвестные страны, между прочим, также и на остров Утопию, где оставался пять лет. Оттуда он проехал в Индию, а затем вернулся на родину на португальском корабле.
Мор заинтересовался этим человеком, который так много путешествовал, и пригласил его вместе с Джильсом к себе. Здесь разговор между ними продолжается. Мор выражает изумление, почему Рафаэль не применяет своих обширных познаний на службе у какого–нибудь правителя. Это дает повод к указанной нами уже выше критике политических и экономических условий тогдашнего времени. Мы не можем передать здесь этой критики, потому что она заняла бы слишком много места.
Но вот после критики действительности возникает вопрос, как устранить зло, как уничтожить все нестроения.
«Откровенно говоря, дорогой Мор, — говорит Гитлодей, — по–моему, не подлежит сомнению, что там, где царит частная собственность, где деньги являются для людей масштабом для всего, — трудно и почти невозможно, чтобы общество процветало и справедливо управлялось, разве только если считать справедливым, когда все хорошее приходится на долю дурных людей или если называть процветанием, когда все принадлежит немногим людям, впрочем, тоже чувствующим себя не очень хорошо, между тем как остальные влачат поистине жалкое существование.
Насколько мудрее и возвышеннее кажутся мне учреждения утопийцев, при которых с помощью немногих законов все управляется так хорошо, что всякий труд вознаграждается по заслугам и каждый человек живет в роскоши, хотя ни один не получает больше другого. Сравни с этим другие нации, непрестанно фабрикующие новые законы и все–таки никогда не имеющие ни одного хорошего закона; нации, где каждый воображает, что приобретенное им составляет его собственность, и где все–таки издаваемые ежедневно бесчисленные законы не в состоянии гарантировать каждому, что он сможет приобрести собственность или сохранить ее, или отличить ее от собственности другого. Эта несостоятельность законов обнаруживается во множестве процессов, которые ежедневно возникают и никогда не кончаются. Размышляя об этом, я нахожу, что Платон прав, и не изумляюсь тому, что он не желает давать законы народам, отвергавшим общность имущества. Этот мудрец понял, что единственный путь к благосостоянию общества заключается в экономическом равенстве всех людей, а последнее, по–моему, немыслимо там, где каждый владеет своим имуществом на правах частной собственности; ибо там, где каждый под всевозможными предлогами, прикрываясь якобы правом, может накопить столько, сколько он в силах, — там все богатство попадаетвруки немногих, а на долю всей прочей массы остается только нужда и лишения. Притом же в большинстве случаев судьба в отношении тех и других несправедлива, потому что богатые обыкновенно жадны, склонны обманывать и бездельничать, а бедные, наоборот, скромны, просты и приносят своим трудом больше пользы обществу, чем самим себе.
Поэтому я глубоко убежден, что ни равномерное и справедливое распределение благ, ни всеобщее благосостояние невозможно, пока не будет упразднена частная собственность. Пока она существует, тягости и бедствия нищеты будут участью большинства, и притом лучших, людей. Я согласен, что есть иные средства, кроме общности имуществ, которые могутоблегчитьсовременное положение вещей, но не могутустранитьего. Можно определить законом, что ни один человек не может иметь более известного количества денег или земли; чтобы королю не принадлежала слишком большая власть, но чтобы и народ не делался слишком своевольным можно установить, чтобы должности достигались не окольными путями, не куплей и не подкупом и чтобы занимающий ту или иную должность не обнаруживал излишней роскоши, так как все это дает повод выжимать потраченные деньги из народа и отдает должностивруки самых богатых, а не самых способных. Такого рода законами можно до некоторой степени облегчить нестроения в государстве и обществе, подобно тому как неизлечимый больной при хорошем уходе может существовать некоторое время, но о полном выздоровлении и укреплении нечего и думать, пока каждый является хозяином своей собственности. Даже более того: улучшая такими законами часть общественного организма, вы усиливаете болезнь его в другой части; помогая одному, вы наносите ущерб другому, потому что вы можете дать одному лишь то, что отняли у другого».
«Я держусь противоположного мнения, — отвечает Мор, т. е. Мор «Утопии», облеченный в костюм Евгения Рихтера XVI в., а не настоящий, ибо взгляды настоящего высказывает Рафаэль. — Я думаю, что люди при общности имущества не будут никогда чувствовать себя хорошо. Может ли царить избыток благ, когда каждый будет стараться увильнуть от работы? Надежда на выгоду не будет побуждать к работе, а возможность рассчитывать на труд других непременно создаст леность; и если вдруг среди людей начнется нужда, а закон не будет гарантировать человеку того, что он приобрел, тогда ведь среди людей неминуемо должны постоянно свирепствовать мятежи и кровопролития. При таких обстоятельствах должно исчезнуть всякое уважение к властям, и я вообще не могу себе представить, какую роль они будут играть, когда все люди будут равны».
«Меня нисколько не удивляют твои взгляды, — отвечает Рафаэль, — потому что ты совсем не можешь представить себе такого общества или же представляешь его в совсем ложном виде. Если бы ты побывал вместе со мной в Утопии, если бы ты познакомился с тамошними нравами и законами, как я, проживший там пять лет и никогда не оставивший бы эту страну, если бы меня не влекло желание оповестить мир о ее существовании, ты согласился бы, что никогда не видал общества лучше устроенного».
Здесь представляется удобный случай перейти к изображению Морова идеального общества.
Рассмотрим теперь последнее поближе.
«На острове Утопии, — повествует Рафаэль, — находится двадцать четыре больших и прекрасных города, сходных между собою по языку, нравам, законам и учреждениям. Все они распланированы и построены одинаковым образом, насколько это позволяет разнообразие местности.
По всей стране у них имеются удобно расположенные и обильно снабженные сельскохозяйственными орудиями усадьбы. В последних живут граждане, попеременно отправляющиеся из городов в деревню. В каждой сельскохозяйственной семье должно быть не менее сорока членов, мужчин и женщин, и два постоянно находящихся в усадьбе (ascripticii) батрака. Главами семьи являются отец дома и мать дома — умные, опытные лица, а во главе каждых тридцати семей стоит филарх (или сифогрант).
Из каждой такой семьи ежегодно двадцать человек, пробывши два года в усадьбе, возвращаются в город и заменяются двадцатью другими — горожанами, которые учатся земледелию у остальных двадцати, уже проживших год в усадьбе и потому знающих сельское хозяйство. Новоприбывшие должны уже на следующий год обучать других. Это установление было введено из опасения, что в один прекрасный день может оказаться недостаток в средствах к жизни, если все земледельцы окажутся одновременно неопытными новичками. Очередь для земледельцев вводится для того, чтобы никто против воли не был вынужден слишком долго заниматься тяжелым и кропотливым сельскохозяйственным трудом. Но многим деревенская жизнь так нравится, что они испрашивают разрешение на более продолжительное пребывание в усадьбе.
Сельские жители обрабатывают поля, ухаживают за скотом и рубят дрова, которые они перевозят в город, смотря по обстоятельствам, или сухим, или водным путем. Они занимаются искусственным выведением цыплят при помощи особых аппаратов для высиживания яиц и т. д.
Хотя у них точно установлено, сколько пищевых продуктов нужно для каждого города и относящегося к нему округа, все–таки они сеют больше зерна и разводят больше скота, чем нужно им самим, и отдают излишек соседям.
Все, что нужно для сельских жителей, чего нельзя найти в поле и в лесу, они достают в городе, где власти охотно и безвозмездно дают им все необходимое. Каждый месяц в праздник многие из них отправляются в город. Когда приближается время жатвы, филархи земледельческих семей извещают городские власти, сколько рабочих им нужно из города. Последние в назначенный день являются в усадьбу, и с их помощью, если только погода этому благоприятствует, весь урожай убирается в один день.
Главным занятием утопийцев является земледелие; им заняты мужчины, женщины, и все знакомы с ним. Знакомство это они приобретают с малых лет — отчасти в школах путем преподавания, отчасти путем упражнения на полях вблизи города, где их обучают сельскохозяйственному труду, как забаве. Таким образом, они не только делаются опытными работниками, но и укрепляются также физически.
Наряду с сельским хозяйством, которым, как я уже сказал, занимаются все, каждый из утопийцев обучается еще ремеслу как своей специальности. Ремесла их преимущественно заключаются в обработке шерсти и льна; кроме того, существует ремесло каменщика, кузнеца и плотника; остальные отрасли труда имеют очень мало применения.
Ибо платье на всем острове имеет одинаковый покрой, только мужская одежда отличается от женской, а одежда женатых от одежды неженатых. Покрой всегда один и тот же — удобный и приятный для глаза, не мешающий движениям и поворотам тела, равно приспособленный как для жары, так и для холода. Одежду каждая семья изготовляет для себя сама. Но из других ремесл каждый должен обучиться одному,притом не только мужчины, но и женщины.Последние, как более слабые, занимаются более легкой работой, особенно обработкой шерсти и льна. Более трудными ремеслами занимаются мужчины.
Большею частью каждый обучается ремеслу своего отца, потому что, обыкновенно чувствует к этому склонность. Но если кто–нибудь предпочитает другое ремесло, то его принимают в семью, занимающуюся последним. Не только отец, но и власти заботятся о том, чтобы он попал к честному и добросовестному отцу дома.
Если кто–нибудь уже знает одно ремесло, он впоследствии все–таки при желании может заняться другим. Если он знает два ремесла, он может заниматься тем, которое ему больше нравится, за исключением тех случаев, когда одно из них бывает для города нужнее, чем другое.
Главной, почти единственной задачей сифогрантов (филархов) является наблюдение за тем, чтобы никто не бездельничал, чтобы каждый с надлежащим рвением занимался своим ремеслом. Этим я вовсе не хочу сказать, что утопийцы с раннего утра до поздней ночи беспрерывно должны трудиться, подобно вьючным животным; ибо это хуже самого ужасного рабства. А между тем это участь рабочих повсюду, за исключением Утопии. В последней сутки делятся на двадцать четыре часа итолько шестьчасов предназначено для работы: три с утра, после которых обедают и отдыхают два часа, и три после обеда. Затем следует ужин. Около восьми часов вечера они ложатся спать (первым считается первый час после обеда). Сну посвящается восемь часов. Временем, остающимся от сна, работы и еды, каждый распоряжается по своему желанию. Но чтобы не делать себе ложных представлений, следует помнить одно: услышав, что утопийцы употребляют на работу только шесть часов, многие могут подумать, что следствием этого может явиться недостаток в самых необходимых для жизни предметах; совсем наоборот: этого короткого рабочего времени не только достаточно, но даже более чем достаточно для производства избытка вещей, нужных не только для здоровой, но и для приятной жизни».
В доказательство этого Рафаэль указывает на то, что в Утопии труд не растрачивается так непроизводительно, как в современном обществе, потому что всякая работа регулируется и совершается целесообразно.
К тому же в Утопии совершенно неизвестна масса праздных людей и рабочих, занятых в ненужных ремеслах, между тем как в европейском обществе праздные люди и такие рабочие составляют значительную часть.
В Утопии господствует всеобщая рабочая повинность; освобождены от работы только руководители общества, которые, однако, не уклоняются от работы, чтобы своим примером поощрять других, хотя закон освобождает их от труда. Освобождаются от работы также те, которые по рекомендации священников и по тайному выбору сифогрантов получили от народа разрешение посвятить себя исключительно и постоянно науке. Если же такой человек не оправдает возлагавшихся на него надежд, то он снова переводится в разряд ремесленников. Иногда, наоборот, случается, что ремесленик свое свободное время посвящает наукам и делает в них такие успехи, что его освобождают от ручного труда и переводят в разряд ученых. Из числа последних назначаются высшие должностные лица.
Так как все заняты производительным трудом и в каждом ремесле требуется лишь немного рабочих, то часто случается, что у них во всем имеется избыток. Тогда бесчисленные толпы выходят из городов для починки дорог. Но иногда, когда и эту работу не нужно делать, число рабочих часов уменьшается особым указом.
Сельские жители производят продукты для себя и для горожан. Последние, со своей стороны, работают на город и на сельские местности. Но наряду с регулировкой производства для каждого города и принадлежащего к нему округа Мору — и это весьма замечательно — известна также регулировка производства длявсей нации.
Каждый город ежегодно посылает в Амауротум (столицу Утопии) в качестве депутатов трех мудрейших своих старцев, которые решают общие для всего острова дела. Они собирают сведения, в каких предметах и где именно ощущается недостаток или избыток, и тогда первый устраняется при помощи другого. Это делается без всякого вознаграждения, потому что города, отдающие свой избыток другим, не получая от них за это ничего, сами получают от других все, что им нужно, без всякого вознаграждения. Таким образом, весь остров составляет как быоднусемью.
Деньги в Утопии совершенно неизвестны.
Таковы важнейшие особенности производства у утопийцев. Нас завело бы слишком далеко, если бы мы занялись подробным рассмотрением других особенностей, как, например, обмена товарами с другими странами или выполнения грязных работ при помощи принудительного труда отчасти каторжников, отчасти наемных рабочих из соседних стран; такое разрешение этого вопроса очень понятно, пока не изобретена машина, выполняющая эти работы.
Как же при этом способе производства организованы семья и брак?
О семьях сельских местностей мы уже говорили.
Каждый город состоит из семей, составленных по мере возможности из родственников. Жена, как только она, достигнув законного возраста, выходит замуж, переселяется в дом мужа. Дети мужского пола и их потомки того же пола остаются в своей семье, во главе которой стоит старейшина. Если последний от старости впадает в детство, его заменяет следующий по возрасту. Но для того чтобы установленное законом число граждан не уменьшалось, постановлено, что ни одна семья — а их в каждом городе шесть тысяч (в это число не входят живущие в деревенских усадьбах) — не может состоять менее чем из 10 и более чем из 16 взрослых членов; число детей не ограничено. Такая нормировка легко осуществляется путем переселения излишних членов слишком больших семей в семьи слишком малые».
Возможность перенаселения предупреждается основанием колоний.
«Старейший, как уже было сказано выше, является главою семьи. Женщины повинуются мужчинам, дети — родителям и младшие — вообще старшим.
Каждый город разделен на четыре равные части; посреди каждой такой части имеется рыночная площадь со складами всевозможных продуктов. Туда в известные здания привозятся продукты труда отдельных семей и складываются там, так что продукты одного рода лежат в одном помещении. Оттуда каждый отец семьи или старейшина хозяйства берет все, что нужно ему и его домашним, не уплачивая за это денег, и вообще без всякого эквивалента с своей стороны. Да и почему ему могли бы отказать в чем–нибудь? Все вещи имеются в избытке, и нет никакого основания опасаться, что кто–нибудь потребует больше, чем ему нужно. Почему можно было бы предположить, что кто–нибудь потребует больше, чем нужно для удовлетворения его потребностей, когда каждый уверен, что ему никогда не придется терпеть нужду. Несомненно, жадность и корыстолюбие вызываются у всех живых существ страхом перед нуждой, у человека — еще гордостью, потому что он считает чем–то особенно приятным возможность превзойти всех остальных людей расточительной и тщеславной роскошью. Такие пороки не имеют почвы для своего развития у утопийцев».
Рядом с этими рынками находятся рынки для съестных припасов, куда привозится мясо зарезанного скота уже очищенным. Убой скота происходит вне города возле реки, для того чтобы в городе не было нечистот и запаха разлагающихся отбросов, вызывающих болезни.
«На каждой улице на известном расстоянии друг от друга построены большие, великолепные дворцы, из которых каждый имеет особое название. В них живут сифогранты (главы каждых тридцати семей). К каждому из этих дворцов принадлежат тридцать семей, живущих по обе стороны его. Заведующие кухнями этих дворцов в определенные часы являются на рынок, где каждый берет необходимые съестные припасы соответственно численности относящихся к его дворцу семей. Лучшие продукты прежде всего посылаются для больных в госпитали, расположенные вне города и устроенные так хорошо, что почти каждый больной предпочитает госпитальное лечение лечению на дому.
В определенные часы, в обед и вечером, вся сифогрантия по данному сигналу направляется к дворцу, за исключением тех лиц, которые находятся в госпитале или лежат больными дома. После того как во дворцы взято все нужное, никому не препятствуется брать с рынка съестные припасы, ибо все знают, что никто этого не сделает без достаточного основания. Нет никого, кто добровольно обедал бы дома, так как это считается неприличным, и к тому же было бы глупо изготовлять с большим трудом плохую пищу дома, когда рядом, во дворце, готова хорошая.
В этих дворцах вся неприятная, грязная и трудная работа выполняется батраками, но приготовление кушаний и прислуживание за обедом лежит на обязанности женщин, и они занимаются этим поочередно.
Смотря по своей численности, семьи размещаются возле трех или более столов. Мужчины сидят вдоль стены, а женщины — по другую сторону стола, для того чтобы каждая из них, если бы ей вдруг сделалось дурно, что часто случается с беременными женщинами, могла легко подняться и уйти от стола в детскую. Дело в том, что женщины с грудными младенцами сидят в особо отведенной для них комнате, в которой имеется огонь, а также изобилие чистой воды и колыбелей, так что они могут укладывать своих младенцев, переменять им пеленки, сушить последние и забавлять детей.
Каждая мать сама кормит своего ребенка, за исключением тех случаев, когда это невозможно благодаря смерти или болезни. Если случается то или другое, жены сифогрантов быстро отыскивают кормилицу, что совсем нетрудно, потому что способные к этому женщины занимаются кормлением охотнее, чем каким–либо другим делом. Происходит это оттого, что такое проявление милосердия ценится очень высоко, а выкормленный ребенок признает впоследствии кормилицу своею матерью.
Вместе с кормящими грудью женщинами в детской находятся также дети моложе пяти лет. Мальчики и девочки старше этого возраста, но не достигшие еще возраста, когда им разрешается выйти замуж или жениться, прислуживают при столе или, если они еще слишком малы для этого, стоя и молча смотрят на взрослых. Они едят то, что им подают со стола, и для них нет особо определенного времени для принятия пищи…
Так они живут в городах. В деревне же семьи живут на большом расстоянии друг от друга, и поэтому каждая из них ест отдельно; но они ни в чем не нуждаются, потому что сами заготовляют съестные припасы для жителей городов».
Сказанным охозяйствеутопийцев мы и ограничимся. Теперь перейдем к браку, который странным образом рассматривается в главео рабстве.Девушки выходят замуж не раньше восемнадцати лет, а юноши женятся не раньше двадцати двух. Кто до брака предается запрещенным половым сношениям — все равно, мужчина или женщина, — тот подвергается очень строгому наказанию, и ему запрещается вступление в брак, если князь не смилуется и не простит его. Такое преступление навлекает также тяжелый упрек на настоятеля и настоятельницу семьи, в которой оно случилось, ибо предполагается, что они плохо исполняли свои обязанности. Это преступление наказывается так строго вследствие опасения утопийцев, что лишь немногие вступали бы в брак, привязывающий их на всю жизнь к одному человеку и налагающий тяжелое бремя, если бы беспорядочные связи не преследовались так строго.
«При выборе супругов они применяют способ, который нам (Гитлодею и его товарищам) показался очень смешным, но которого они вполне серьезно и строго придерживаются. До вступления в брак почтенная женщина показывает жениху невесту — все равно, девушку или вдову — совершенно нагую, а затем солидный мужчина таким же образом показывает жениха невесте. Мы смеялись над этим обычаем и говорили, что он неприличен, но утопийцы, с своей стороны, изумлялись безрассудству других наций. «Покупая лошадь, — говорили они, — когда дело идет только о том, чтобы истратить немного денег, каждый действует осторожно; снимает сбрую и седло, чтобы посмотреть, нет ли под ними нарыва, и вообще тщательно осматривает лошадь, а при выборе жены, от которой зависит счастье или несчастье всей жизни, люди действуют наугад и связываются с нею, не видав ничего, кроме ее лица». Не все мужчины настолько мудры, чтобы взять жену ради одних ее хороших душевных качеств, и даже мудрецы думают, что красивое тело увеличивает прелесть души. Не подлежит никакому сомнению, что под одеждой может скрываться уродство, которое может оттолкнуть мужчину от женщины тогда, когда ему уже нельзя будет разойтись с нею. Если он найдет в ней недостаток лишь после брака, ему остается только безропотно покориться судьбе; поэтому утопийцы считают благоразумным предупредить возможность такого обмана.
Это особенно разумно в Утопии, потому что это единственное государство в той стране света, в котором многоженство не допускается вовсе, а развод — только в случае нарушения супружеской верности или невыносимо дурного поведения одной из сторон. В таких случаях сенат расторгает брак и невинной стороне дает разрешение снова вступить в брак. Виновный объявляется бесчестным, и новый брак для него запрещен. Никто не может отречься от своей жены, если она заболеет или каким бы то ни было образом будет искалечена. С одной стороны, утопийцы считают верхом жестокости покидать кого–нибудь, когда он наиболее нуждается в помощи и утешении, а с другой стороны, они думают, что возможность развода при таких обстоятельствах открывает весьма печальные виды на старость, которая влечет за собой множество болезней и сама в сущности не что иное, как болезнь.
Иногда, однако, случается, что мужчины и женщины не могут ужиться вместе и находят других товарищей, с которыми надеются устроить свою жизнь счастливее; тогда они по обоюдному соглашению расходятся и вступают в новый брак, но только с особого разрешения сената. Такое разрешение дается лишь после тщательного расследования дела сенаторами и их женами. Вообще разрешение дается нелегко, так как утопийцы думают, что слишком большая легкость развода не может содействовать укреплению супружеской любви.
Нарушившие супружескую верность подвергаются самым жестоким карам. Иногда раскаянье виновного и неизменная любовь невинного супруга так трогают правителя, что он прощает первого. Но кто после этого еще раз нарушает супружескую верность, тот наказывается смертью».
К этому можно прибавить еще несколько постановлений, характеризующих положение женщин в Утопии: «Мужчины наказывают своих жен, родители — детей в тех случаях, когда проступок не заслуживает публичного наказания».
«Никто не принуждается против воли идти воевать за границы государства; с другой стороны, женщинам, желающим сопровождать своих мужей на войну, не препятствуют в этом; их, наоборот, хвалят и одобряют; в сражении они борются рядом со своими супругами, окруженные детьми и родственниками, так что те, которые находятся близко друг к другу, имеют полную возможность оказывать взаимную помощь. Считается большим позором для супруга вернуться из сражения без супруги, для сына — вернуться без отца».
«Священники женятся на самых выдающихся женщинах страны. Женщины не устраняются от священства, но выбираются в священники крайне редко, и то только престарелые вдовы».
Утопия представляет демократическое союзное государство, в котором каждый город с прилежащим к нему округом представляет отдельный кантон.
«Каждые тридцать семей[412]ежегодно выбирают должностное лицо, которое на их древнем языке называетсясифогрант,а теперьфиларх.На каждые десять филархов с подчиненными им семьями приходится другое должностное лицо, называвшееся преждетранибор,а теперьпротофиларх.Все сифогранты в числе двухсот, дав клятву, что они будут подавать голос за достойнейшего, путем тайного голосования выбирают князя из четырех кандидатов, избираемых народом по городским округам и представляемых сенату. Должность князя пожизненная. Он лишается ее лишь в том случае, если на него падет подозрение, что он стремится к самодержавию. Траниборы выбираются ежегодно, но сменяются только по уважительным причинам. Все остальные должностные лица избираются на годичный срок. Траниборы собираются с князем каждый третий день, а в случае надобности и чаще, и обсуждают общественные дела, а иногда и личные споры, которые хоть и редко, но все–таки случаются. В каждом заседании присутствуют два сифогранта, которые всякий раз меняются. Под страхом смертной казни запрещено вне сената или народного собрания постановлять решения по общественным вопросам. Это постановление, по словам утопийцев, было сделано, чтобы предупредить возможность низвержения государственного строя путем заговора князя с траниборами или путем угнетения народа. Поэтому когда вопрос касается дел первостепенной важности, дела эти должны быть представлены сифогрантам, которые сообщают их семьям своего округа и после совместного обсуждения вопросов представляют решения их сенату. Иногда какой–нибудь вопрос подвергается голосованию всего острова…
Каждый город ежегодно посылает в Амауротум (столицу острова) трех мудрейших старцев для обсуждения дел, касающихся острова». Этот сенат, как мы знаем, должен собрать статистические сведения о потребностях и производительности каждого города и уравновешивать избыток и недостаток отдельных общин.
Что касается функций отдельных должностных лиц, то мы уже знаем, что «главной и почти единственной задачей сифогрантов является наблюдение за тем, чтобы никто не бездельничал и чтобы каждый с надлежащим усердием занимался своим ремеслом».
Кто слишком жадно стремится к какой–нибудь должности, тот может быть уверен, что никогда не достигнет ее, — говорится в другом месте. — Они мирно, живут вместе, потому что чиновники не горды и не жестоки. Их называют отцами, и они поступают, как таковые. Им добровольно оказывают знаки почета, но этих знаков ни от кого не требуется… Как и все остальные чиновники, так и священникиизбираютсянародом. Они должны следить за нравственностью населения и воспитывать юношество. Вероисповедание — личное дело каждого.
У них очень не много законов, так как последние при их учреждениях не нужны. Они очень порицают бесчисленное множество законов и комментарии к ним у других наций, которым вечно мало их.
Как внутренние отношения утопийцев, так и внешние, чрезвычайно просты. Они не заключают договоров с другими нациями, так как знают, что таковые будут выполняться лишь до тех пор, пока будут выгодны. Они рассчитывают только на себя и на экономическую зависимость своих соседей от них.
Они ненавидят войну, как зверство, которому, однако, ни один зверь не предается так часто, как люди. В противоположность всем почти нациям, они считают военную славу самой незавидной. Хотя они ежедневно учатся владеть оружием — не только мужчины, но в известные дни и женщины, для того чтобы знать военное дело, когда это будет необходимо, — все же они никогда не предпринимают войну иначе как для защиты своей родины или своих друзей против несправедливых нападений или для освобождения угнетенного народа от ига тирании… Самой справедливой причиной для войны они считают, когда купцы дружественного народа угнетаются или обманываются в чужой стране под законным предлогом благодаря дурным законам или извращению хороших».
В последней фразе в Море ясно сказывается купец.
Прибавив к сказанному еще несколько цитат, характеризующих положение науки в Утопии, мы исчерпаем все существенные черты Морова утопизма. Ученые, как мы видели, в большом почете. Они освобождаются от физического труда, но занятия наукой не являются монополией ученых.
«Обыкновенно рано утром происходит публичное чтение, посещать которое обязаны только те, кто специально посвятил себя наукам. Но на эти чтения является всегда много других людей,мужчин и женщин;смотря по склонности, они слушают чтения по тем или другим предметам».
«Цель учреждения этого государства, — говорится в другом месте, — заключается прежде всего в том, чтобы предоставить всем гражданам возможность посвящать время, остающееся после удовлетворения потребностей общины, не физическому труду, а свободной деятельности и развитию своего духа. Ибо в этом они видят счастье жизни».
* * *
«Итак я по мере моих сил, — заключает Гитлодей свой рассказ, — описал вам устройство этого государства, которое, по моему мнению, не только лучшее в мире, но единственное заслуживающее названия государства. В других местах, правда, также говорят обобщемблаге; но на самом деле каждый заботится только освоем собственном.В Утопии, где нет частной собственности, каждый действительно занимается только делами общества, и как в Утопии, так и в других государствах, люди имеют достаточно оснований поступать именно так, а не иначе. В других государствах каждый знает, что как бы ни процветала его родина, все же ему придется умереть с голоду, если он не позаботится о себе. Поэтому он прямо вынужден предпочитать свое собственное благо благу общества. В Утопии же, где все имущество общее, каждый знает, что никто не может терпеть нужду, если только будет заботиться о том, чтобы общественные магазины были полны. Ибо все у них распределяется равномерно, так что никто не беден, и хотя ни у кого из них нет собственности, все–таки они все богаты. Может ли быть большее богатство, чем спокойная и беззаботная жизнь? В Утопии каждому отдельному лицу не приходится заботиться о своем существовании; жена не мучает его бесконечными жалобами, ему нечего опасаться за будущее сына, нечего заботиться о приданом для дочери. Он знает, что обеспечены не только его жизнь и благосостояние, но также жизнь и благосостояние его детей, внуков и правнуков до самых отдаленных поколений. К тому же у утопийцев о слабых и потерявших работоспособность заботятся так же, как и о тех, которые еще работают. Я хотел бы видеть человека, который бы осмелился сравнить со справедливостью утопийцев справедливость других народов. Накажи меня Бог, если я нашел у других народов хоть признак справедливости и права. Что это за справедливость, когда дворянин, золотых дел мастер[413]или ростовщик — одним словом, все те, кто ничего не делает или занят бесполезным делом — при своем безделье или при ненужной деятельности живут хорошо и беззаботно, между тем как поденщики, ломовики, кузнецы, плотники и сельскохозяйственные батраки, труд которых тяжелее труда вьючных животных и при этом необходим для общества, влачат такое жалкое существование и живут хуже рабочего скота? Последнему не приходится работать так долго, пища его лучше, и покой не отравляется заботой о будущем. Рабочего же постоянно угнетает безнадежность его труда и вечно мучает мысль об ожидающей его нищете в старости, ибо вознаграждение его так ничтожно, что не покрывает даже ежедневных потребностей и нечего даже думать о том, чтобы этот человек мог отложить что–нибудь про черный день. Ужели можно назвать иначе как несправедливым и неблагодарным то общество, в котором благородные, как они себя называют, дворяне, золотых дел мастера и другие люди, бездельничающие, занятые бесполезным делом или живущие лестью, пользуются всевозможными благами и которое, с другой стороны, нисколько не заботится о бедных земледельцах, углекопах, поденщиках, ломовиках, кузнецах, хотя оно не могло бы существовать без них? Использовав их по мере возможности и выжав из них всю силу молодости, их оставляют на произвол судьбы, когда старость, болезни и нужда сломят их, и в награду за преданный труд, за их важные услуги им дают умереть с голоду.
Более того, не довольствуясь тем, что они понизили заработную плату рабочих разными частными некрасивыми приемами, богатые издают еще и законы с этой целью. Тому, что вечно было несправедливостью и неблагодарностью по отношению ко всем, кто всегда верно служил обществу, они придали еще более отвратительный вид, облекши его силой закона и прикрыв его вместе с тем именем справедливости.
Бог свидетель; когда я думаю обо всем этом, каждое из современных государств мне представляется заговором богатых, которые под предлогом общего блага преследуют свои собственные выгоды и путем всевозможных ухищрений и уловок стараются обеспечить себе обладание тем, что приобрели неправыми путями. К тому же они стремятся как можно дешевле купить труд бедняков и как можно больше эксплуатировать его. Свои постыдные постановления богатые делают от имени всего общества, следовательно, и бедных, и называют их законами.
Но, разделив между собою все то, чего было бы достаточно для всего народа, эти несчастные со своей ненасытной жадностью очень далеки от того счастья, которым наслаждаются утопийцы. У последних употребление денег и жадность к ним уничтожены, а вместе с тем уничтожена целая гора забот — важнейшая причина преступлений. Кто не знает, что обман, воровство, грабеж, ссоры, мятеж, убийства, отравления могут быть наказаны строгостью закона, но не могут быть предупреждены им, между тем как все они исчезли бы, если бы исчезли деньги. С исчезновением последних были бы забыты тревоги, заботы, горести, затруднения и бессонные ночи людей. Сама бедность, которая, по–видимому, так нуждается в деньгах, исчезла бы, если бы только были упразднены деньги».
V. Место «Утопии» в истории социализма
Кто прочел настолько же страстное, насколько и глубоко продуманное обвинение против буржуазного общества и восторженное прославление коммунизма, которым Рафаэль Гитлодей кончает свое описание Утопии, тот, казалось бы, не должен испытывать никаких сомнений относительно Морова сочинения, даже если бы он не прочел ничего, кроме этих слов Гитлодея. Но буржуазная ученость, по–видимому, осуждена становиться невменяемой, как только она встречается с социализмом, и вот историки — как ультрамонтаны, так и либералы, очень любят называть «Утопию» «веселой шуткой веселой души», «фантастической игрою мысли в досужий час» или ученою забавою, вариацией платоновской «Республики».
Совсем иное представление получается, когда уяснишь себе, какую роль играла «Утопия» в истории социалистических идей.
Являясь отнюдь не подражанием платоновского коммунизма, коммунизм Мора по существу своему отличается от него, а также и от христианского коммунизма. Он создан был не книжной мудростью, но глубоким пониманием потребностей и средств для их удовлетворения той эпохи. Моровский коммунизм отличается от платоновского и древнехристианского в той же мере, в какой Англия Генриха VIII отличается от Афин времен Пелопоннесской войны и от государства цезарей.
Правда, у Мора есть много черт, общих с его предшественниками; так, например, почетное положение женщин напоминает Платона, так же как и общая трапеза. Но во всех существенных пунктах коммунизм Мора стоит выше всех прежних форм коммунизма.
До появления «Утопии» был известен толькообщинный,илитоварищеский,коммунизм. В идеях, как и в действительности, коммунизм ограничивается отдельными общинами или корпорациями. Мор первый сделал попытку приноровить коммунизм к вновь возникающему современному государству, в противоположность не одним только своим предшественникам, для которых это государство еще не существовало, но и своим современникам–коммунистам, христианско–демократическим анабаптистам. Мор был первым, у кого явилась смелая мысль об организации производства в рамкахбольшого национального государства.
Здесь мы коснулась уже второй существенной отличительной черты Морова коммунизма; для ее характеристики мы еще раз должны сделать экскурсию в историю Англии.
Социальное состояние Англии в эпоху Мора во многих отношениях походило на состояние Италии во времена Гракхов. Но в одном, очень существенном отношении они отличались: в Италии крестьянское хозяйство было вытеснено системой хозяйства, в экономическом отношении стоявшей ниже его. Для излечения недугов общества видели только одно средство — воссоздание крестьянства, возвращение к прошлому, а не шаг вперед, к высшему способу производства. Но люмпен–пролетариат и слышать об этом не хотел; он требовал хлеба и зрелищ, а не работы и обладания средствами производства. В конце концов, одна часть общества погрузилась в тупое, безнадежное отчаяние, а в другой части проявились тенденции к коммунизму на средства потребления.
Иначе обстояло дело в Англии XVI столетия. Тогда был основан не только новый государственный строй, но и новый, высший способ производства, построенный не на рабском труде, а на труде рабочих, свободных во всех отношениях, оторванных от всякой собственности, а также и от хозяйства имущего, к которому принадлежал раб, подмастерье, батрак. Такие свободные неимущие пролетарии в большом числе до тех пор встречались только в форме паразитирующего люмпен–пролетариата. Число трудящихся пролетариев было сравнительно ничтожно, но в конце XV и начале XVI столетия оно стало возрастать. Наряду с городскими поденщиками и кустарями, которых эксплуатировали капиталисты (купцы), образовался горнопромышленный пролетариат, надрывавший свои силы в пользу капиталистов, акционеров горных промыслов. И наконец, во многих местах, особенно же в Англии, появился новый вид пролетариата — сельскохозяйственные наемные рабочие, продававшие свою рабочую силу либо прямо землевладельцу, либо арендатору–капиталисту.
Потребности этого рода пролетариев совсем иные, чем потребности люмпен–пролетариев. Последние требуют не работы, а хлеба; если они додумываются до мысли о коммунизме, то только о коммунизме на средства потребления. Истинный, наемный пролетарий не только экономически, но и нравственно возвысившийся над уровнем люмпен–пролетария, получает хлеб только благодаря труду. Первая его цель —труд.При этом он в известной степени сходится с желаниями капиталиста. Последнему нужен пролетариат, требующийтруда,а немилостыни.Он ненавидит благотворительность, потому что она уменьшает наплыв свободных рабочих сил на рынок труда. С другой стороны, не в его интересах дать умереть с голоду рабочему, который ему в данный момента не нужен. Он, может быть, после сумеет использовать его, и наличность его всегда понижает заработную плату. Раз безработные не могут содержать себя сами, раз благотворительность не должна оказывать им вспомоществования, то для предохранения их от голодной смерти остается только дать им работу в такой форме, которая не мешает капиталистической эксплуатации.
При известных обстоятельствахправо на трудделается потребностью не только наемного пролетариата, но и класса капиталистов.
Право на труд в капиталистическом смысле впервые было практически осуществлено в Англии изданным в 1601 г. королевой Елизаветой законом о бедных, который обязывал общины давать заработок трудоспособным беднякам. Это не было право на целесообразный, полезный, хорошо вознаграждаемый труд, а лишь право на бессмысленный утомительный труд за самое жалкое вознаграждение. Рабочий дом (workhouse) сделался местом мучений, где рабочий прямо мечтал о возвращении под иго капиталиста.
Уже задолго до того как законодательство Елизаветы формулировало капиталистическое понимание права на труд, Мор нашел единственное условие, при котором это право на труд может быть осуществлено как основа благосостояния в том смысле, в каком его понимает трудящийся пролетариат. Этим условием являетсяобобществление средств производства.
Последнее в «Утопии» играет совсем иную роль, чем во всех рассматривавшихся нами до сих пор формахсознательногокоммунизма. О первобытном коммунизме мы вообще не говорим. В «Утопии» оно составляетоснову общества,между тем как в более ранних формах сознательного коммунизма оно, если вообще имело место, представляло собою только побочное обстоятельство и результаткоммунизма на средства потребления.
Для Мора как раз коммунизм последнего рода имеет второстепенное значение. Он говорит, правда, об общих трапезах, но только для городского населения; однако и для него они не обязательны, хотя и общеупотребительны благодаря своей рациональности. Вообще же в Утопии господствует частное домашнее хозяйство, и притом в форме, наиболее соответствующей ремеслу и крестьянскому хозяйству. Более высокого технического развития общество в эпоху Мора еще не достигло. Коммунизм «Утопии» по существу своему — коммунизм производства.
Это основное различие между коммунизмом Мора и коммунизмом его предшественников повлекло за собою также существенные различия в их отношении к семье и браку. Морово идеальное общество не враждебно семье и единобрачию и допускает их не только по непоследовательности, как Платон и христианские коммунисты. Но, с другой стороны, коммунизм в средствах производства противоречит той форме семьи и брака, в которой глава хозяйства является повелителем над членами своей семьи, повелителем жены и детей, также как рабов и батраков. Экономически это господство основывается на частной собственности, особенно же на частной собственности на средства производства. Муж и отец повелевает над семьей, как собственник средств к ее существованию. Где нет частной собственности на средства производства, там нет также экономических оснований патриархального принудительного брака и принудительной семьи; в капиталистическом обществе они исчезают для пролетариата, а в коммунистическом обществе — для всех членов последнего. Жена делается экономически независимой от мужа, дети — от родителей. Непрестанное сокращение количества работы для частного хозяйства, вызываемое развитием техники, действует в том же направлении.
Уничтожение частной собственности на средства производства отнюдь не обусловливает собою упразднения семьи и единобрачия, но оно весьма существенно изменяет их характер. Узы, связывающие при таких условиях мужа и жену, родителей и детей, могут быть весьма разнообразны. Особенное значение при этом могут иметь индивидуальная половая любовь и далеко не такая естественная, как материнская, любовь отца, явившаяся продуктом долгого культурного развития и в настоящее время уже значительно окрепшая. Но семья и брак перестают бытьэкономическими институтамии основаны уже не на господстве мужа и отца.
Мор под влиянием экономической отсталости своей эпохи непоследователен, сохраняя в своем идеальном государстве принудительный брак и принудительную семью с господством мужчин, но он в своем роде настолько же логичен и последователен, сохраняя единобрачие и семью, как был логичен и последователен Платон, отвергая эти учреждения для своего идеального государства.
Достоин внимания еще один пункт — отношение Мора к науке.
Христианско–демократический коммунизм, как мы видели, был враждебен учености, ибо она в то время являлась одним из орудий власти. Этот коммунизм возник не на почве глубокого научного понимания, но на почве инстинктивной потребности и такого же инстинктивного возмущения неимущих и эксплуатируемых, а также всех симпатизирующих им людей. Коммунизм этот, распространявшийся лишь на небольшие общины, для своего уяснения и проведения на практике не нуждался в науке. Здесь достаточно было того житейского опыта, который давала повседневная жизнь даже низших классов.
В Утопии наука играла большую роль. Это вполне естественно в идеальном государстве гуманиста. Но высокое положение науки вовсе не было делом личной симпатии. Социалистическая община в рамках национального государства даже в той простой форме, в какой дает ее Мор, слишком сложна, для того чтобы идея ее могла возникнуть в нефилософски развитом уме. Лишь мыслитель, не только глубоко уразумевший всю экономическую и политическую жизнь своей эпохи, но расширивший также и очистивший от предрассудков свой умственный горизонт путем изучения социальных условий прошлого и их духовных продуктов, мыслитель, изощривший свой ум на самых высоких и смелых образцах античной философии, привыкший развивать мысль до крайних ее выводов и угадывать при зарождении какой–нибудь тенденции конечные ее результаты, — лишь такой мыслитель был в состоянии для разрешения социальных, проблем своей эпохи построить систему коммунистического государства, подобного «Утопии».
У Мора впервые после Платона наука снова попадает на службу к коммунизму; наука, казавшаяся христианско–демократическому коммунизму только враждебной, теперь сама начинает строить фундамент новой, высшей формы коммунизма.
Но у Платона наука сообразно аристократическому характеру его коммунизма составляет монополию аристократии, коммунизм же Мора демократичен. Он создан не угрожающим упадком аристократии, но ростом массового пролетариата; целью его является уничтожение всякого господства и эксплуатации и доступность всех наслаждений для всех.
У него наука не должна быть ни средством господства, ни доступным лишь немногим средством наслаждения; он делает ее доступной всем как высшее наслаждение.
Правда, эпоха Мора была еще далека от эпохи машинного производства, но Мору достаточно было планомерности производства и равной для всех обязанности трудиться, чтобы сокращать время производительного труда для каждого до нескольких часов ежедневно. Таким образом, у каждого для занятия наукою остается еще достаточно времени.
Эта мысль и в голову не могла прийти христианско–демократическим коммунистам. Для них не только не представляло никакого интереса даваемое ею разрешение вопроса, так как они относились к науке отрицательно, но они не могли даже и думать о сокращении рабочего времени в той мере, в какой оно было проведено в «Утопии», ибо христианско–демократические коммунисты составляли только незначительные общины внутри существующего общества и не могли уничтожить ни бессистемности в нем, ни эксплуатации. Там, где их, как в Моравии, терпели, это происходило именно потому, что они представляли прекрасный объект для эксплуатации; они работали не только для себя, но также для своих хозяев — землевладельцев и князей. Поэтому их рабочее время не отличалось от рабочего времени их товарищей не–коммунистов. Коммунизм давал им большую хозяйственную обеспеченность, большее благосостояние, но вряд ли он уменьшал тяжесть их труда. Наоборот, повсюду говорится именно о прилежании богемских братьев, моравских анабаптистов, меннонитов и т. д.[414]
Рассмотрим теперь все эти особенности Моровой Утопии: распространение коммунизма на большое национальное государство, обоснование общества на коммунизме производства, примирение коммунизма с единобрачием и семьей, а также при полном сохранении демократического духа с наукой. Во всех этих отношениях коммунизм Мора отличается от всехпредшествовавшихему форм коммунизма, но зато все его характерные черты более или менее ясно выражены (хотя и не всегда все вместе) во всех тех явившихсяпослеМора формах коммунизма, которые имели какое–нибудь значение.
«Утопией» Мора начинается современный социализм.
Правда, в некоторых частностях ее сказывается отсталость ее эпохи. Ставя, например, женщину выше, чем это вообще делалось в XVI в., открывая ей доступ к науке, «Утопия» все–таки подчиняет женщину мужчине; она прикрепляет каждого к известному ремеслу, хотя допускает известные исключения; в ней встречаются даже принудительные работы.
С другой стороны, многие из позднейших социалистических систем, особенно новейшие, блещут всевозможными, более богатыми и сложными учреждениями, но как бы великолепны и как бы современны ни были эти социальные построения, основы их те же, что и у «Утопии».Дальше этого социализм до первой половины XIX столетия не пошел.Во многих позднейших системах встречаются даже шаги назад; так, например, иные отказываются от государственной основы и строят социализм на коммунальных, или товарищеских, началах.
Еще в одном существенном отношении «Утопия» может считаться прообразом для социализма до указанного выше времени, а именно в черте, получившей даже название от нее — вутопизме.
Мы видели, что Мор был противником народных движений; таковым он являлся не только как государственный деятель и гуманист, но также и как коммунист. Коммунистические народные движения были ненавистны ему, между прочим, и движение анабаптистов. Вот что он писал Иоганну Кохлеусу: «Германия производит теперь ежедневно больше чудовищ, чем когда–либо производила Африка.Что может быть чудовищнее анабаптистов?».
Отвращение к народным движениям составляет особенность большинства позднейших социалистов — даже в нашем столетии, даже в то время, когда уже начало развиваться могучее рабочее движение, когда дело демократии было уже далеко не так безнадежно, как в начале XVI столетия. Но эти социалисты смотрели на общество не как на развивающийся организм, но как на часовой механизм, который, сохраняя раз преданную ему форму, действует всегда одинаково. Они не сравнивали пролетариата своей эпохи с пролетариатом, существовавшим пятьдесят, сто лет раньше, поэтому и не видели, что он идет вперед, что это прогрессирующий класс и что ему принадлежит будущее. Они сравнивали пролетариат с имущими классами своей эпохи и находили, что последние настолько превосходят первый, что всякое самостоятельное движение пролетариата неизбежно должно казаться безнадежным и что только высшие классы могут создать силу, которая осуществит социализм.
По Мору, коммунизм в Утопии вводится просвещенным правителем. Впоследствии кредит просвещенного деспотизма был сильно подорван и надежды стали возлагаться на буржуазную филантропию, на просвещенных миллионеров и на магические формулы, применение которых сразу должно было установить новый общественный строй. Классовая борьба пролетариата не пользовалась популярностью; она не только казалась безнадежной, но даже нарушала расчеты социалистов, отталкивая тех буржуазных филантропов, которых социалисты желали привлечь в качестве сторонников.
Кроме убеждения, будто рабочий класс не способен сам освободить себя, у утопизма была еще одна особенность — стремление к подробному изображению будущего общества. Это стремление было вполне естественно и неизбежно. Утопизм рассчитывает не на энтузиазм тех, кому нечего терять, кроме цепей, а на энтузиазм и филантропию тех, кому в существующем обществе живется хорошо, ктосвоимположением доволен. Для того чтобы возбудить чувство человеколюбия, нужно картинно изобразить нужду, о распространенности которой большинство состоятельных людей не имеют никакого представления, и резко оттенить все вообще существующие недостатки. Эта именно критическая сторона обыкновенно представляет самую блестящую и захватывающую часть сочинений утопистов. Но ее недостаточно для того, чтобы довести человеколюбие до энтузиазма, который является необходимым условием для проведения такой громадной задачи, как осуществление коммунизма. Для этого нужно убедительное доказательство, что идеальное общество в самом деле стоит трудов благородных людей. Чем пластичнее и нагляднее изображение этого общества, тем больше его пропагандистское влияние в кругах имущих.
Еще несколько лет тому назад мы на примере романа Беллами «Looking backwards» видели, как велико может быть влияние такого наглядного описания, как велик, но как бессилен и непрочен в то же время энтузиазм, возбуждаемый утопизмом. Теперь уже никто не думает больше об утопии американца.
Кроме расчета на пропагандистское значение есть еще и другое обстоятельство, заставляющее утопистов изображать «государство будущего», и оно имеет решающее значение.
Потребность в коммунизме возникает всюду, где имеется находящийся в безвыходном положении массовый пролетариат. Смотря по характеру последнего, смотря по тому, трудящийся ли это пролетариат или люмпен–пролетариат, развивается также и характер соответствующего его потребностям коммунизма. Последний является коммунизмом либо на средства потребления, либо на средства производства. Но появление находящегося в безвыходном положении массового пролетариата и возникновение потребности в коммунизме отнюдь не совпадают с появлением необходимых для его осуществления условий.
Пока коммунизм не является неизбежным конечным результатом более или менее близкого развития общества, есть толькоодинвозможный путь к его осуществлению — выработка возможно широкого плана нового общественного строя и приобретение необходимых для его осуществления средств. Общество представляется подобным зданию, форма которого зависит от произвола архитектора, но к постройке которого нельзя приступить, прежде чем будут кончены необходимые планы и расчеты. Этот взгляд представляет собой характерную черту утопизма.
Последний все более и более терял почву благодаря экономическому и политическому развитию 30–х и 40–х гг. XIX в., но вполне сознательно, последовательно и окончательно он был уничтожен только Марксом и Энгельсом, которые своим коммунистическим манифестом 1847 г. положили начало новой эпохе социализма.
Говорить о них подробнее здесь не место, об этом будет речь в другой части нашего труда. Мы хотели только указать на то, что до основания научного социализма Марксом и Энгельсом, т. е. в течениетрехсот лет с лишним,социалистические идеи не выходили за пределы, намеченные Мором.
Сочинение, которое буржуазным историкам кажется шуткой или забавой, сделалось поворотным пунктом в истории человеческой мысли; в истории социализма им началась эпоха, обнимающая несколько столетий; оно дало форму социализма, непосредственно предшествовавшую той его форме, в которой он завоюет весь мир.
Только сопоставив значение этого сочинения с экономической отсталостью его эпохи и с трудностью понять социальные явления, можно вполне оценить важную роль первого социалиста в современном смысле.
Томас Мор не только одна из самых симпатичных и бескорыстных, из самых сильных и смелых, но также и одна из самых гениальных личностей в истории человечества.
К. Каутский
Глава 2. Томмазо Кампанелла
I. Биография Кампанеллы
Перенесемся теперь с севера на некоторое время в Италию — отечество Иоахима Фиорийского, св. Франциска Ассизского и Дольчино, и остановимся на родине, в тесном смысле этого слова, Иоахима — Калабрии, которая с конца XV в. стонала под тяжким игом Испании.
Там 5 сентября 1568 г. родился второй великий утопист,Томмазо(Фома)Кампанелла,в местечке Стило, в нынешней провинции Реджио.
Уже в детстве он отличался необыкновенным, не по возрасту ранним развитием; так, будучи тринадцати лет, он мог произнести экспромптом речь на любую заданную тему, притом безразлично, — в прозе или стихах. С этим столь ценным в Средние века даром красноречия он соединял страстную любовь к изучению философии. Уже тогда он погрузился в изучение «Сумма» св. Фомы Аквинского, которые оказали решающее влияние на его призвание. Отец Томмазо, предназначавший его к юридической карьере, отправил его в Неаполь для изучения юридических наук под руководством его дяди, профессора права. Но юный Томмазо, который вкусил уже от учения одного монаха, преподававшего в монастыре в Стило философию, в пятнадцатилетием возрасте вступил в Козенце в духовный орден доминиканцев, который уже был прославлен Альбертом Великим, Фомой Аквинским и Савонароллой и из которого выходили самые мужественные и независимые монахи.
Способность Кампанеллы быстро усваивать всякие знания, а также его замечательный ораторский талант были причиной того, что он скоро выделился среди монахов и среди своих учителей, которые старались развивать его остроумие и завладеть им. Монастыри тогда все еще служили, как и в Средние века, убежищем для стремящихся к знанию умов и гордость свою полагали в том, чтобы иметь у себя ученых, философов и ораторов; орден же доминиканцев по числу вышедших из его среды знаменитых людей считался наиболее выдающимся. Но в конце XVI в. орден иезуитов, основанный в 1537 г. Игнатием Лойолой для преследования еретиков и поддержания авторитета папы, начал затмевать собою другие духовные братства. Доминиканцы, боровшиеся против столь опасного соперничества и старавшиеся защитить былое могущество, усердно поддерживали Кампанеллу и содействовали ему в его рвении к знанию, так как надеялись в лице его приобрести борца, таланты которого помогут им вернуть прежний блеск их корпорации.
И Кампанелла скоро имел случай выказать себя. Монастыри поддерживали и охраняли с величайшей заботливостью страсть к схоластическим спорам; они вызывали на них друг друга, чтобы на таком ораторском турнире, к которому допускалась и посторонняя публика, защищать теологические и философские тезисы. Профессор философии в Сан–Джорджио, который приглашен был в Козенцу францисканцами защищать на публичном диспуте учение своего ордена, перед самым отъездом заболел и назначил своим заместителем своего ученика Кампанеллу. Когда этот последний появился на собрании, молодость его произвела весьма невыгодное впечатление, так как все думали, что ученый профессор лишь в знак своего пренебрежения прислал вместо себя этого безбородого диспутанта. Однако лишь только он заговорил, неудовольствие превратилось в удивление. Он выполнил свою задачу столь блестяще и с таким остроумием, что сами францисканцы принуждены были признать его победителем. «Гений Телезиуса[415]возродился в нем», — говорили они, по свидетельству Ницерона.
Кампанелла вдохновился этой словесной борьбой; в течение десяти лет после этого странствовал он по Италии из города в город, ведя диспуты на религиозные и философские темы, которые занимали умы его эпохи. Везде он одерживал блестящие победы, которые опьяняли его, но в то же время вызывали зависть и навлекали на его голову гнев и злобу других духовных орденов, в особенности иезуитов. Последним он прямо объявил войну и требовал их уничтожения, так как они «искажают чистое евангельское учение, чтобы заставить его служить деспотизму властителей». Но всеобщий гнев против себя он вызвал своими резкими нападками на Аристотеля, изучением которого ученые занимались, пожалуй, не меньше, чем изучением Библии. Кампанелле не было еще двадцати лет, когда он опубликовал свою первую книгу, направленную против философа из Стагиры и его защитника Марта[416]. Он нанес своим противникам чувствительное оскорбление, обнаружив недостаток почтения к их учителям и старым философам. Вследствие этого иезуиты воспользовались озлоблением, которое он вызывал повсюду, куда ни приходил, обвинили его в ереси и колдовстве и добились от папы запрещения его проповеднических путешествий; он получил приказание вернуться в монастырь в Стило, потому что, по свидетельству Петра Джианони, он вызвал в Риме всеобщее неудовольствие и тревогу. Кампанелла послушался и старался в своем уединении заняться наукой и поэзией; так, он принялся писать трагедию, темою которой была смерть Марии Стюарт. Как и Джордано Бруно, который, подобно ему, также был доминиканцем, Кампанелла, вероятно, бежал бы из монастыря — «этой тесной и мрачной темницы, где заблуждение так долго держало меня в своих цепях», как говорил энергичный апостол новой мысли, — если бы не нашел для себя области, в которой он мог, даже и находясь в уединении, удовлетворить свою потребность в деятельности[417].
Теперь мы подходим к важнейшему событию в жизни Кампанеллы, относительно которого, однако, имеются лишь недостоверные сведения; в своих многочисленных сочинениях он не говорит об этом ничего, да и с друзьями своими, после того как кончилось его долгое, двадцатисемилетнее заточение, он, кажется, не был общительнее. Ницерон, который познакомился с ним в Париже и посвятил ему биографическую заметку в своих «Мемуарах, посвященных памяти знаменитых людей», обходит это обстоятельство молчанием. Также и Нодеус, с которым Кампанелла находился в близких отношениях, упоминает лишь вскользь в своих «Политических воззрениях на государственный переворот», будто Кампанелла добивался провозглашения себя королем Калабрии. Один лишь Пиетро Джианони говорит вполне определенно в своей «Гражданской истории неаполитанского королевства» (Неаполь, 1723) о заговоре, организованном Кампанеллой, с целью освободить Калабрию от испанского ига; этот же автор утверждает, что приводимые им обстоятельства почерпнуты из неизвестных до тех пор документов, относящихся к процессу Кампанеллы.
Он говорит: «Кампанелла был близок к тому, чтобы сокрушить Калабрию; он распространял там новые идеи и строил планы республиканской свободы. Он увлекся до того, что хотел реформировать государство, вводить новые законы и устанавливать новую систему государственного управления». Без сомнения, у Кампанеллы уже тогда явилась идея его «Государства солнца» (Civitas solis), которую он обработал и изложил письменно лишь позже; он старался свое восстание на политической почве превратить в социальную революцию, подобно тому как многие еретики Средних веков к своей реформе в области религии присоединяли преобразование общественного строя на коммунистических началах.
Кампанелла, который верил в астрологию, подобно наиболее выдающимся и положительным умам своего времени (каковы, например, папы Павел V и Урбан VIII, Ришелье и даже сам Бекон), нашел среди созвездий знаки, которые предвещали революцию по всей земле, и в особенности в Неаполитанском королевстве и в Калабрии. Он внушил свою веру монахам своего монастыря и убедил их воспользоваться случаем свергнуть испанское иго и на место монархии учредить теократическую республику, из которой иезуиты, в случае необходимости подлежащие полному истреблению, должны быть исключены. Он говорил, что Бог избрал его для такого предприятия; по словам Нодеуса, он утверждал, подобно Францу из Зале, что имеет частые сношения с Богом, и заставлял называть себя мессией. Планы Кампанеллы были чрезвычайно обширны, и для их достижения он предполагал пользоваться и словом, и оружием; словом он проповедовал свободу, осуждал тиранию князей и прелатов, а для подкрепления слов он предполагал воспользоваться оружием многочисленных тогда бандитов и изгнанников. Он рассчитывал, что удастся подстрекнуть народ сломать двери тюрем и освободить заключенных, а бумаги, относящиеся к их делам, сжечь; освобожденные же примкнули бы к восстанию. Кроме того, он надеялся на поддержку визиря Гассана Цикала, который командовал турецким флотом, стоявшим на якоре в водах Гвардафала. Цикала был уроженец Калабрии, но покинул свою родину, чтобы избежать испанского владычества, и перешел в ислам.
Различные обстоятельства благоприятствовали планам Кампанеллы; в Калабрии находилась масса изгнанников, а непомерные налоги угнетали народ. Патер Дионис Пончио из Никастро взял на себя распространение мятежа в провинции Катавцаро и принялся за дело с энергией и красноречием; он говорил о Кампанелле как о посланнике Божьем, который призван установить свободу и «освободить народ от притеснений министров испанского короля, которые торгуют человеческой кровью и притесняют бедных и слабых». Монахи той провинции горячо поддержали его; в одном только монастыре в Пиццоли у него было двадцать пять доверенных монахов, которые вербовали изгнанников, более трехсот доминиканцев, августинцев и францисканцев примкнули к движению; в момент, назначенный для начала восстания, двести проповедников должны были разойтись по стране, чтобы раздувать пламя мятежа, тысяча восемьсот изгнанников находились в боевой готовности, дворянство должно было оказать поддержку восстанию, и современники называли епископов Никастро, Гераца, Мелито и Оппидо участниками заговора. Восстание должно было начаться в конце 1599 г.; все было уже готово, как вдруг два изменника выдали заговор.
Вице–король неаполитанский граф Лемос под предлогом защиты берегов против турок выслал войска, которые, напав внезапно на заговорщиков, победили их и отвезли морем в Неаполь. Чтобы показать устрашающий пример, вице–король приказал четвертовать живыми двух заговорщиков на галере, на которой их везли, а четверых других повесить на реях. Патер Дионис Пончио был арестован переодетым в мирскую одежду и умерщвлен. Кампанеллу нашли в хижине пастуха, куда его спрятал отец, как раз в тот момент, когда ему удалось после долгих переговоров, тянувшихся целый день, убедить одного лодочника перевезти его на турецкий корабль. Кампанеллу посадили в Неаполе в крепость дель’Ово в том самом 1600 г., когда Джордано Бруно был сожжен в Риме.
Кампанелла ожидал, что народ поднимется по первому призыву; да и могло ли быть иначе? Ведь он нес этому народу свободу, он хотел ввести его в землю обетованную. Как, однако, печально должно было быть его пробуждение от этого приятного сна, когда он очутился один, всеми покинутый и должен был торговаться с лодочником, который отказывал ему в судне для побега! Без сомнения, в воспоминание об этом горьком разочаровании написал он тот верный, лишенный всяких иллюзий сонет, в котором пробивается его глубокое сострадание к народу и где он высказывает мысли и чувства, которые должны быть известны революционерам всех стран и всех времен.
e) Народ[418]
«Народ — это изменчивый неразумный зверь, который сам не знает своих сил и терпеливо переносит самые тяжелые удары и тягости; он позволяет управлять собой слабому дитяти, которое мог бы одним толчком сбросить на землю.
Но он боится этого дитяти и служит ему во всех его капризах. Он не знает, как сильно его боятся, не знает, что его господа приготовляют для него волшебный напиток, который делает его глупым.
Невиданное зрелище! Народ побивает и заковывает сам себя, собственными руками, он борется и умирает за каждыйкарлино[419],который доставляет королю.
Все, что находится между небом и землею, принадлежит ему, но об этом он не знает, и если кто–нибудь откроет ему его права, он побивает того насмерть камнями».
Долгими и тяжкими мучениями заплатил Кампанелла за свои революционные попытки и за борьбу с иезуитами, ибо очень вероятно, что, не будь ненависти иезуитов, гнев испанского правительства против столь легко побежденного заговорщика, за которого, хотя он и обвинялся в ереси, вступился папа, что этот гнев охладел бы.
В предисловии к своему «Atheismus triumphatus»[420]Кампанелла рассказывает о своих страданиях. «Я перебывал в заключении в пятидесяти различных тюрьмах и семь раз подвергался жесточайшим пыткам. В последний раз мучения продолжались сорок часов. Меня душили туго затянутыми веревками, которые прорезали мясо до костей, и затем, связав руки за спиной, повесили над острым колом, так что кровь моя текла ручьем. Через сорок часов решили, что я мертв, и мучениям был положен конец; одни поносили меня и, чтобы усилить мои мучения, дергали веревку, на которой я был подвешен, другие же шепотом славили мое мужество. Ничто не могло поколебать меня, и от меня не могли добиться ни единого слова[421]. Выздоровев чудесным образом спустя шестнадцать месяцев, я был ввергнут в темницу. Пятнадцать раз представал я перед судом. В первый раз мне задали следующие вопросы: «Как знаешь ты то, чему не учился? Имеешь ли ты в своем распоряжении демона?» Я отвечал: чтобы изучить то, что я знаю, я истребил лампового масла больше, чем вы выпили вина… Меня обвиняли в том, что я написал появившуюся еще до моего рождения книгу «De tribus Impostoribus»[422], что я принадлежу к последователям ученья Демокрита… что я распространяю предосудительные мнения против учения Церкви и ее устройства и, наконец, что я еретик. Под конец я был обвинен не только в ереси, но и в мятеже, за то, что я, вопреки Аристотелю, который приписывал миру вечную и постоянную неизменяемость, утверждал, будто на Солнце, Луне и звездах находятся знаки, предвещающие перевороты во всем мире».
Целых 27 лет провел Кампанелла в неаполитанских тюрьмах. В одном трогательном стихотворении он так молит Бога освободить его:
«Пусть вечная любовь из милосердия даст смягчить себя моими страданиями; пусть высшая мудрость склонит ко мне милосердие Божественного всемогущества. Ты, Господи, без моих слов видишь тяжкие страдания, причиненные мне долговременными пытками! Двенадцать лет уж я страдаю и чувствую боль всем своим существом. Мое тело пытали семь раз; невежды проклинали меня и издевались надо мной. Меня лишили солнечного света, мускулы мои разорваны, кости разбиты, тело мое истерзано, я сел на твердой земле, прикованный к одному месту. Кровь мою проливали, меня подвергали самым ужасным мучениям. Пища моя испорчена, и мне дают ее мало. Неужели этого недостаточно, о Господи, неужели я не могу еще надеяться, что ты заступишься за меня?
Сильные мира сего топчут ногами тела людей и превращают души их в пленных птиц… Страдания и слезы людей услаждают их преступную жестокость, из человеческих костей они делают рукоятки для орудий пытки, которыми нас мучают; наши вздрагивающие члены служат им шпионами и лжесвидетелями, обвиняющими нас, даже когда мы невиновны… Но ты видишь это лучше меня со своего высокого престола судьи, и если твоя справедливость и зрелище моих страданий не могут вооружить тебя, Господи, — да вооружит тебя тогда всеобщее бедствие и да бодрствует тогда над нами твое Провидение».
Когда Бог оказался глухим к его жалобам, Кампанелла обратился к солнцу, которое он, так же как и Телезий, считал одушевленным существом, творцом всех низших созданий, растений, животных и т. д. Богом создан, по его мнению, один только человек.
«Гимн весеннему солнцу»
«Так как молитва моя еще не услышана, я обращаюсь теперь к тебе, о Феб.
Я вижу тебя сияющим в знаке Овна и оживляющим вновь все существующее.
Ты возвращаешь к жизни всех погибающих, всех умирающих. Верни же к жизни, из милости, и меня, любящего тебя превыше всего.
Как можешь ты оставлять в душной, сырой и темной тюрьме того, кто всегда прославлял тебя?
Дай мне покинуть тюрьму в то же самое время, когда зеленая трава пробивается из–под земли.
Ты заставляешь подниматься в деревьях сок и превращаешь его в цветы, из которых со временем вырастают плоды…
Ты будишь от долгого сна кротов и хомяков, ты даруешь силу и движение самому ничтожному червячку…
О солнце! Нашлись люди, отрицающие в тебе разум и жизнь и ставящее тебя, таким образом, ниже насекомых.
О них я писал, что они еретики, что они неблагодарны и мятежны по отношению к тебе, и они похоронили меня живьем, потому что я тебя защищал…
Если я погибну, кто тогда будет защищать тебя? Кто будет называть тебя живым храмом, изображением и высокочтимым ликом истинного Бога, высшим благодетельным светом мира, блаженным повелителем звезд, жизнью, душою и чувствованием всех низших существ?
О смилуйся надо мною, Божественный и плодотворный источник света, дабы свет твой наконец просиял надо мной».
Но терзания пытки не сломили стоического духа Кампанеллы. «Он вынес и победил страдания», — сказал он сам о себе. Отчаявшись в возможности вынудить у него какое–нибудь признание, палачи подвергли мученика одиночеству бесконечного тюремного заключения. Он наполнял его своими мечтами. В одном из своих сонетов он говорит:
«Закованный в цепях и все–таки свободный, предоставленный одиночеству, но не одинокий, покорный и вздыхающий, я посрамляю своих врагов. В глазах простого народа я безумец, но для Божественного Провидения я мудрец.
Угнетенный на земле, я поднимаюсь в небеса с истерзанным телом и веселой душой, и, когда тяжесть бедствий повергает меня в бездну, крылья моего духа поднимают меня высоко над миром.
…На челе моем запечатлена любовь к истине; я уверен, что со временем достигну тех мест, где я буду понят, даже не произнося ни слова».
Заключение Кампанеллы было несколько облегчено, когда неаполитанским вице–королем был назначен герцог Оссинский. Последнему также пришлось потерпеть от преследований испанского двора; он подружился с калабрским заговорщиком, гениальности которого удивлялся, часто посещал его и пользовался его советами в государственных делах, разрешил ему работать, переписываться с друзьями и даже принимать их у себя в тюрьме. Из глубины своей темницы Кампанелла наполнил всю Европу своей славой. Папы, Иаков I, король английский, и другие власть имущие лица обращались к нему за советом ввиду его астрологических познаний; Гассенди и другие великие умы обменивались с ним в письмах мнениями по философским и научным вопросам; двое немецких ученых, Тобиас Адами и Каспар Шоппе (Scioppius), из которых последний присутствовал при казни Джордано Бруно, добыли рукописи Кампанеллы, которые были напечатаны в Германии и затем распространены во Франции, Англии и Италии.
Герцог Оссинский навлек на себя гнев иезуитов за то, что противился учреждению в Неаполитанском королевстве инквизиции. Поддерживаемые могущественными врагами, которых он оставил при мадридском дворе, иезуиты интриговали, чтобы столкнуть его с его места, на которое он был назначен за блестящий успех в борьбе с венецианцами и за предусмотрительность и честность в управлении. Не дожидаясь своего увольнения, он предпочел объявить независимость от Испании и провозгласить себя королем Неаполя и Калабрии. Он признается, что Кампанелла подстрекал и ободрял его, так как полагал, что в лице его будет иметь орудие, путем которого ему удастся совершить политическую и социальную революцию. Одним из соучастников Оссины был Гермино, который спустя тридцать семь лет руководил заговором Мазаниелло; вероятно, он также имел сношения с Кампанеллой. Но план был открыт, Оссина сменен кардиналом Борджиа и заключен в крепость Альмейры, где и умер в 1621 г. Строгость заключения для Кампанеллы снова была усилена.
Спустя два года после падения Оссины в Риме умер заступник Кампанеллы папа Павел V, который напрасно хлопотал перед Филиппом III о его помиловании. Смерть эта повергла Кампанеллу в глубокое отчаяние. «Только когда я избавлюсь от жизни, избавлюсь и от тюрьмы», — восклицает он. Но в папе Урбане VIII он нашел себе нового защитника, которому после пятилетних хлопот, наконец, удалось добиться его освобождения только под тем предлогом, что он хочет подвергнуть его, как еретика, суду святой инквизиции в Риме. Поэтому он был освобожден, лишь достигнув столицы папы; но ненависть иезуитов преследовала его и здесь. Они направили на него гнев черни. «Это скандал, — говорили они, — что папа позволяет Кампанелле разгуливать на свободе. Этот еретик и безбожник — враг и разрушитель Церкви. Какой смысл негодовать на Лютера и Кальвина, когда Рим питает из своих уст гораздо более страшную змею?» «Никогда и никому еще не приходилось видеть столько неистовой злобы из–за бедного слабого монаха», — говорит один современный писатель. Чтоб избегнуть гнева возбужденной иезуитами черни, Кампанелла переодетый, в парадной карете французского посла покинул Рим (1634). Он направился в Марсель, где его радушно принял Пейреск, советник парламента города Э, которого Байль назвал «генеральным адвокатом литературы» за его просвещенное и либеральное покровительство науке и ученым. Там Кампанелла прожил месяц, наслаждаясь сладостью бытия, которой он не испытывал уже в течение почти тридцати лет. Приглашенный Ришелье в Париж, он снова должен был покинуть это спокойное место и плакал, расставаясь с Пейреском. «Жесточайшие мучения, — сказал он при этом, — не заставили меня выжать ни единой слезы, теперь же я плачу от признательности и умиления».
Кампанелла был приглашен ко двору. Людовик XIII пошел навстречу славному старцу, согбенному годами и перенесенными страданиями, и поцеловал его в обе щеки. Одно исполнившееся предсказание еще усилило то глубокое уважение, которое питали к его познаниям в области астрологии. Ницерон рассказывает, что Ришелье, обеспокоенный бездетностью Людовика XIII, спросил Кампанеллу, не вступит ли на трон герцог Орлеанский. Кампанелла отвечал: «Jmperium non gustabit in aeternum» («Он никогда не достигнет власти»). И действительно, спустя некоторое время королева разрешилась от бремени мальчиком, носившим впоследствии имя Людовика XIV, для которого Кампанелла составил гороскоп.
Ришелье почувствовал расположение к Кампанелле за его ненависть к испанцам; когда возникла война между Францией и Испанией, он был приглашен в королевский совет, где должен был высказать свой взгляд на положение Италии. Он поступил снова в доминиканский монастырь в Париже, где и жил спокойно, занимаясь исследованием астрологических, юридических и философских вопросов.
Он предсказал, что солнечное затмение, долженствующее случиться 1 июня 1639 г., будет для него роковым. Он хотел наложить заклятие на угрожающую ему опасность, для чего употребил все те астрологические приемы, которые описывает в своем «Государстве Солнца» и которые практикуют жители этого государства для защиты от «зараженных испарений небес». Он заперся в комнате с выбеленными стенами, обрызганной благовонными эссенциями и освещенной семью ароматическими факелами, и старался рассеять свою тревогу звуками музыкальных инструментов и беседой с монахами, которые считали его сумасшедшим.
Кампанелла умер в возрасте 71 года 21 мая 1639 г., т. е. за десять дней до предсказанного затмения.
II. Философия Кампанеллы
«Я рожден, чтоб бороться с тремя великими пороками: тиранией, софистикой и лицемерием», — говорит Кампанелла в одном сонете. И действительно, вся его жизнь была долгой борьбой со схоластической философией и с Аристотелем — этим «тираном душ». Вместе с Телезием, Джордано Бруно и Беконом он принадлежит к фаланге энергичных гениальных людей, стоящих в первом ряду того запутанного и смутного, но проникнутого мечтательным пылом и вдохновением движения, которое стремилось тогда к возрождению человеческого духа и освобождению его от философской и теологической догматики, а также от схоластических словопрений, настолько же бессодержательных и бесконечных, насколько замысловатых и неудоборазрешимых. Подвергая мозг утомительной гимнастике ума, схоластические словопрения сообщали ему необычайную гибкость и дали ему возможность выработать изумительную способность к анализу и критике, так блестяще обнаружившуюся в XVII в., но они в то же время ослабляли мозг, делали его неспособным к восприятию окружающей его реальной действительности. Привычка обсуждать и придираться, вместо того чтобы применять опыт и наблюдение, вошла в плоть и кровь, и для того чтобы освободиться от нее, понадобились целые столетия. Даже в XVII столетии, когда Гарвей сделал замечательное открытие законов кровообращения и опубликовал его, наглядным доказательствам этого явления противопоставляли авторитет Аристотеля, Галлена, Авиценны и философские рассуждения, а также совершенно не поддающееся обсуждению богословские аргументы[423].
Для этих достойных сожаления споров Аристотель приспособлялся соответствующим образом, так как он философствовал еще в то время, когда науки едва только зарождались, а большая часть из них еще не была известна. Он не обладал достаточно обильным материалом, чтобы понимать вселенную и объяснять ее; однако так как он признавал, что явления природы необходимо должны управляться определенными законами, то и старался отыскать эти последние а priori, путем дедукции, исходя от нескольких первопричин. Это обычный прием всех мыслителей древности. Пифагорейцы, например, мистические числовые теории, которые имели на Кампанеллу столь роковое влияние, рассматривали как числа, как единственно неизменные и понятные элементы и как внутреннюю сущность вещей; они видели в них не средство для уяснения мировых законов, а необходимые первоосновы этих законов; по их учению, тот, кто знал скрытые свойства чисел, мог а priori открыть законы физического и духовного мира.
Мыслители Средних веков для создания своих духовных творений имели в своем распоряжении также лишь бессистемные знания; и сверх того, официальное управление мыслью находилось под наблюдением Церкви, которая отвергала мир — эту греховную юдоль скорби, осуждала науку о природе как создание сатаны; поэтому у них было еще больше оснований прибегать к тому же методу мышления. Они не нуждались в Аристотеле, чтобы применять дедуктивный метод и ограничить науку искусством аргументации. Правда, он дал им дедуктивную логику, но лишь схоласты объявили, что правильный, логический вывод есть единственный верный масштаб достоверности, истины. Впрочем, их знакомство с его произведениями было неполно и несовершенно, лишь через посредство арабских переводов и комментариев; лишь после взятия Константинополя султаном Магометом II в 1453 г., благодаря эмиграции византийских ученых, началось изучение греческого текста; когда перед этим в латинском тексте встречали греческое слово, его, не задумываясь, оставляли без внимания, говоря: «Это по–гречески, этого нельзя прочесть». В школах XV столетия не делали более никакого употребления из обратных переводов с арабского; профессора пользовались несколькими руководствами — так называемой Аристотелевой философией перипатетиков, которые и давали в руки своим ученикам, и толковали им; в XIII столетии обучение грамматике, арифметике и философии называлось legere in philosophia.
Книга, а не действительность, сделалась действительным объектом изучения, философы–схоласты обучали лишь толкованиям Аристотеля. Толкование учения перипатетиков сделалось их единственным занятием, и благодаря искусству толкования дело дошло до того, что самые противоречивые философские системы объединялись под именем Аристотеля; все профессора имели притязание считаться его вернейшими учениками. У Аристотеля находили все, считали, что все исходит от него; он считался авторитетом наряду с Священным Писанием. «К чему вечно призывать авторитеты? — писал Бруно ректору парижского университета. — Кто может сделать выбор между Платоном и Аристотелем? Высшим критерием истины может быть лишь очевидная достоверность. Когда мы не имеем этой достоверности, когда наши чувства и ум молчат, тогда мы должны воздержаться от решения и усомниться. Авторитет находится не вне нас, но в нас самих; он есть свет, который сияет в наших душах, чтобы освещать и прояснять наши мысли».
Святой Фома Аквинский, старавшийся доказать полное сходство католических догматов с учением перипатетиков, превратил Аристотеля в столп Церкви. Он сделался козлом отпущения для грешников схоластики. Постель обвинял его философию в том, что она есть причина всех заблуждений и источник атеизма[424]. Бакон сожалел, что никто не уничтожил его сочинений. Иосиф Мартини предавал анафеме логику, грамматику и механику, которые он предлагал признать искусствами второго порядка и освободить от их пагубного влияния философию. «Ни логика, ни тонкости диалектики не составляют части философии», — говорит он. Томас Мор также питал весьма мало восхищения перед ухищрениями схоластики. Его утопийцы «не открыли ни единого правила ограничения, или амплификации, или замещения» и игнорировали в равной степени как софистику, так и диалектику.
Но делать брешь в Аристотеле и схоластической философии было крайне рискованным предприятием; надо было построить новую систему взамен разрушаемой. Выходя из области критики и не ограничиваясь одними только намеками на то, что действительность можно только понимать из самой действительности, неизбежно впадали в ту же самую ошибку, против которой боролись — именно должны были а priori импровизировать всеобщую философию. А это было весьма небезопасно, так как заставляло связываться с Церковью, которая вместо научных доказательств применяла пытки и казни. Маркс говорит в предисловии к «Капиталу»: «Английская церковь скорее простит нападки на 38 из 39 своих догматов, чем посягательство на 1/39 своих доходов», так как при критике этих догматов доходы англиканской церкви не страдают. Иначе обстояло дело в то время, тогда на католическую церковь нападали на духовной почве лишь для того, чтобы экспроприировать ее на светской. Религиозная реформа была только средством для достижения реформы экономической.
Телезиус был один из первых начавших борьбу против Аристотеля. «Мы преклоняемся перед Телезием, — говорит Бакон, — мы признаем его другом истины и первым из новых людей (novorum hominum primus)»[425]. «Этот истребитель учений перипатетиков», упрекавший Аристотеля за то, что тот прибегает только к разуму, а не к опыту, справедливо осуждавший схоластическую философию за то, что она ищет науку в книгах, а не в природе, и рекомендовавший изучение реальных сущностей — entia realia — и «созерцание вещей и действующих в них сил», был вынужден заимствовать элементы тепла и холода из физики Парменида. Вообще, избежать Аристотеля можно было, только приняв учение какого–либо другого философа древности. Телезиус превратил вышеназванные элементы в метафизические, нематериальные сущности: с одной стороны, у него было тепло, небесный элемент, источник движения и жизни; с другой стороны, холод, земной элемент, причина неподвижности и смерти. На Вселенную он смотрел как на результаты борьбы этих двух элементов за господство над материей, основой всех тел, чисто пассивным элементом. Из борьбы тепла и холода, солнца и земли, возникли низшие существа, как говорит Кампанелла в своем «Гимне весеннему солнцу». Однако лишить Бога всяких функций при сотворении мира было слишком опасно, и поэтому Телезиус предоставил ему создание человека[426]. Несмотря на эту уступку, Телезиуса обвинили в еретичестве, и он, чтобы дать забыть о себе, оставил Неаполь и поселился в глубоком уединении в Козенце как раз в то время, когда Кампанелла изучал в тамошнем доминиканском монастыре философию. Но учителя Кампанеллы хотя и признавали отчасти учение Телезиуса, тем не менее запретили Кампанелле посещать последнего, несомненно, ввиду тех опасностей, какие представляло всякое знакомство с еретиком.
Для того чтобы начать борьбу с господствующей философией и довести ее до конца, нужно было мужество Кампанеллы и Джордано Бруно. Пробывши шесть лет в свинцовой тюрьме в Венеции и два года в тюрьмах св. инквизиции в Риме, Бруно гордо ответил инквизиторам, предлагавшим ему купить жизнь отречением: «Вы больше боитесь объявить мне смертный приговор, чем я — услышать его». Жизнь свою он давно принес в жертву. В сонете, в котором изображена душевная борьба этого непреклонного рыцаря мысли, он говорит:
«Отдав свои крылья желанию славы, я вижу у себя под ногами все больше пространства, я все больше отдаюсь уносящему меня быстрому вихрю и все больше презираю мир, поднимаясь к небесам.
…Я знаю, что разобьюсь о землю, как сын Дедала, но какая жизнь стоила бы моей смерти?
Я слышу над собою голос моего сердца, взывающего ко мне: «Куда ты влечешь меня, безумец? Сложи свои крылья, ибо чрезмерная смелость редко остается безнаказанной».
Я отвечаю на это: «Почему бояться такого конца? Вознесемся смело выше облаков и умрем удовлетворенными, если небо предназначило вам славную смерть»».
Телезиус был первым учителем, вдохнувшим в душу Кампанеллы мятежные стремления; он отверг книжные учения школы и искал философию в природе. В одном сонете он говорит:
«Все книги, существующие в мире, не могут удовлетворить моей жажды знания. Сколько их я уже поглотил и все же умираю от недостатка питания.
Изучение Вселенной дает мне лучшую пищу, и все же мой голод не уменьшается. Алчущий и жаждущий, я исследую Вселенную во всех направлениях и чем больше я узнаю, тем меньше знаю».
Бурный темперамент Кампанеллы заставлял его преувеличивать. Недоверие к философским учениям схоластических руководств лишило его даже веры в те исторические сведения, какие давались в книгах. В своей поэтике он признается, что сомневался в существовании Карла Великого, потому что знал о нем только из исторических сочинений. «Прежде чем поверить тому, что я прочел в сочинениях Платона, Плиния, Галена, стоической школы и Телезия, — говорит Кампанелла в своем рассуждении «De libris propriis», — я решил сравнить эти сочинения с великой книгой природы и путем рассмотрения оригинала убедиться в верности копии». В одном сонете он говорит: «Вселенная — это книга, в которой Вечный Разум изложил свои собственные мысли. Она живой храм, который Он украсил живыми картинами, изображающими его творение и его подобие.
…Мы же, чьи души прикованы к книгам и мертвым храмам, к плохим копиям живой книги, мы предпочитаем первые последней».
Изучение природы сделалось целью всех. «Философия написана в великой книге природы», — возвестил Галилей. Романтическая литература, которой в XVIII в. положил основание Руссо, также провозгласила возвращение к природе. Это литературное движение явилось протестом против искусственной жизни аристократического общества, подобно тому как рассматриваемое нами философское движение представляло собою протест против догматического господства Церкви.
Надо было составить себе другое представление о Вселенной и о ее сотворении, чем то, какому учила христианская религия.
Земля, эта юдоль плача католицизма, где сатана расставляет тысячи сетей для искушения слабой плоти святых, казалась Бруно сияющей красотою; жизнь казалась ему прелестной, природа даже в самых своих незначительных творениях — достойной преклонения и изумительной по своей силе. Телезиус безбоязненно провозгласил: «Вселенная — истинное изображение Бога; Mundum esse Dei veram statuam». «Природа — это воплощенный в вещах Бог; Natura est deus in rebus», — сказал Бруно. Подобно первобытным людям, Кампанелла одухотворял всю природу. «Вселенная, — говорит он в одном сонете, — большое и совершенное животное, изображение Господа, созданное по подобию Его… Мы же несовершенные существа, достойная сожаления порода, живущая посреди мира. Мы для земли, которая сама представляет собою большое живое существо, обитающее в еще большем, являемся тем же, чем для нашего тела являются черви, гложущие его».
Воспринимая и развивая идеи Телезия, Кампанелла все тела и все существа, даже те, которые кажутся мертвыми и бесчувственными, наделяет соответствующей их потребности самосохранения способностью чувствовать. По мнению Кампанеллы, небесные светила, элементы, растения живут и одарены чувствами, так же точно как и трупы, ибо смерть только относительна. Животные одарены разумом и способны размышлять. Кампанелла утверждает, что у них есть свой язык. Бог живет во всех существах и во всех вещах Вселенной, являющейся его живым изображением, mundum esse Dei vivam statuam[427]. «Бог связан со Вселенной, как художник, стоящий посреди нее и создающий ее, как связующая ее субстанция», — говорит Бруно. Постель думал, что Вселенная оживляется одной всеобщей душой, meus universi.
Вещество, материя вечны. Количество ее во Вселенной, как уверяет Телезиус, не может ни уменьшаться, ни увеличиваться. Постель полагал, что она должна быть способна к превращению, потому что она по самой природе своей не может быть уничтожена, а между тем должна достигнуть абсолютного покоя. Бруно — ясновидящий глава этих мыслителей — признавал толькоодиносновной элемент — материю, только одну причину — движущую силу. Каждая вещь состоит из материи и силы. В этих учениях вновь ожил материализм Гераклита, Зенона и исторической школы.
Философские теории и мистическая идеи, бродившие в головах мыслителей, были распространены сочинениями греческих философов, которых печатали и переводили, читали и усердно изучали, а также и Каббалою, приводившей в восторг всех ученых XVI столетия.
* * *
Когда Кампанелла изучал в доминиканском монастыре в Козенце философию, он познакомился со старым раввином, открывшим ему тайные науки — астрологию, магию и алхимию, а также основные начала каббалы. Это таинственное учение, передававшееся только устно и под строжайшей тайной некоторым ученикам, имело громадное влияние на образ мыслей Средних веков. Пико де ла Мирандола, Корнелий Агриппа, Парацельз, Роберт Флуд, Ван Гельмонт и многие другие были знакомы с этим учением, и весьма вероятно, что св. Фома почерпнул из него часть своих философских идей. Во всяком случае, он явился защитником евреев, заслуги, которых в философии, науке и торговле он восхвалял из признательности к ним.
Каббала была Божественного происхождения, ибо первая ее часть Сефер–Иецира, т. е. Книга Создания, была открыта Адаму ангелом, имя которого известно. В ней заключалась вся мудрость. Рейхлин и каббалисты уверяли, что эта книга вдохновляла всех мудрецов древности, особенно пифагорейцев, позаимствовавших из нее мысль о переселении душ и свою теорию чисел. Гораздо вероятнее, что каббала представляет собой резюме философских теорий, собранных евреями, рассеянными почти по всему Старому Свету, преобразованных в еврейском духе и пропитанных религиозным мистицизмом Египта и Азии. Каббала представляет собою необычайную и крайне спутанную смесь высших философских идей с ребячливыми и фантастическими измышлениями оккультизма; она учит находить скрытый под буквальным смыслом мистический смысл Библии путем комбинации букв, имеющих числовое значение. Она открывает искусство заставлять высшие силы влиять на мир и искусство, вызывать сверхъестественные явления: Иисус Христос, по мнению каббалистов, совершал свои чудеса при помощи тайн каббалы.
Современные философы, у которых хватило мужества изучить эту невероятную путаницу, находят в ней философский пантеизм из порядка идеалистических умозрений. Законы, управляющие явлениями материального мира (ordo et connexio rerum), ставятся наряду с логическими правилами, на основании которых связываются между собою проявления духа (ordo et connexio idearum) и даже подчиняются им. Возникновение Вселенной объясняется беспрерывным развитием бытия. Гегель сказал бы: идеи; вне бытия и различных его проявлений или, по выражению каббалы, эманаций, нет ничего.
Истинное бытие называетсяэн–соф.Пока оно остается безграничным и неопределенным до сотворения им Вселенной или, что то же, до принятия им какой–либо формы, до того момента, когда оно положило предел и поставило цель своей бесконечности, оно есть ничто (nihil), по–еврейски aim «Бытие само по себе не представляет ничего определенного. Оно даже вне всего того, что может быть как–нибудь названо на человеческом языке», — говорится во второй части каббалы Зогаре. Безграничное бытие само себя не понимает; оно как будто вовсе не существует, как будто не–бытие. Оно не обладает ни мудростью, ни могуществом, ни каким–либо другим качеством, ибо всякое качество предполагает различие и, следовательно, какую–нибудь границу.
Чтобы овладеть собой и выйти из своего неопределенного положения, бытие прежде всего обнаруживает самое себя в мысли и в слове: в мысли в виде десяти сефирот, в виде десяти первых цифр, символов абстрактного, в слове, т. е. в 22 буквах еврейского алфавита, в элементах языка. Эти буквы вместе с 10 сефиротами представляют собой 32 пути премудрости.
Первой эманацией сефирот, которая называется венцом, или диадемой, является ограниченное, определенное бытие, в противоположность бытию неограниченному, неопределенному. Имя ее в Библии означаетя есъмъ.Это первое откровение безграничного есть крайняя концентрация; символом ее является математическая точка и самая маленькая буква еврейского алфавита — йота, напоминающая своей формой математическую точку и представляющая знак числа 10. Эти символы означают, что определенное бытие есть первое единство, начало и конец всех вещей, ибо математическая точка есть начало линии, линия — начало плоскостей и всех тел, а число 10 представляет собой конец ряда цифр. Концентрация определенного бытия доходит до такой крайности, что в ней нельзя отличить никаких свойств, поэтому она также называется небытием; из этого–то не–бытия, а отнюдь не из ничего, создан мир.
Из этого маленького и неделимого, как атом, единства рождаются единовременно две сефироты: мудрость —мужской,и познание —женский принцип.Они в свою очередь рождают науку. Таким–то образом возникает первое нераздельное триединство. От познания исходят милость или могущество, справедливость или величие. Они соединяются для создания красоты и составляют второе триединство. Красота порождает славу и торжество, которые создают десятую сефироту, в которой сконцентрированы все силы других сефирот, подобно тому как число 10 заключает в себе девять первых цифр. Символом первой сефироты является фаллос.
Породив само себя, бытие приступает таким же образом к созданию других существ. Оно обнаруживается в бесконечном ряде эманаций, вытекающих одна из другой, или, иными словами, в целом ряде форм существований и сил, создающих одна другую и делающихся все слабее в той же мере, в какой они удаляются от своей исходной точки.
Материальное мироздание повторяет идеальное мироздание сефирот. На одном конце находится бесконечная в пространстве Вселенная, макрокосм, а на другом — представляющее собой высшую степень концентрации творение человек — микрокосм, в котором сосредоточивается все мироздание: своей душой он участвует во всех свойствах бытия, в своем теле он повторяет все, что существует в макрокосме. Парацельс, боровшийся в области медицины против учений Авиценны и Галена и черпавший вдохновение из каббалы, говорит: «Нет ни одной части человеческого тела, которая не соответствовала бы какому–либо элементу, растению, познанию, какой–либо мере или черте, первообразу–прототипу».
Стремление бытия к распространению себя, которое повело к созданию Вселенной и человека, должно смениться стремлением бытия к концентрации в самом себе, являющейся конечной целью всего.
Благодаря идентификации бытия с творением каббала смотрит на последнее иначе, чем гностицизм александрийской философии, иначе, чем мистицизм индусов и христианство, которые считают сотворение существ падением, смотрят на мир как на проклятие и считают жизнь наказанием, бесцельно и беспричинно навязанным злыми демонами людям. Для каббалы же мироздание является, наоборот, проявлением благости и величия бытия, актом любви, благом. Нет ничего абсолютно дурного, ничего подвергнутого вечному проклятию; не исключается в этом отношении даже и сатана. Ад должен исчезнуть и превратиться в жилище блаженства, и тогда жизнь сделается вечным праздником, бесконечной субботой.
* * *
Метафизика Кампанеллы носит отпечаток каббалы.
Бесконечное бытие обнаруживает себя прежде всего познанием самого себя, создав первую сефиру —я есмь.Кампанелла начинает установлением:я знаю достоверно, что я есъмъ;Декарт сказал бы:я мыслю, следовательно, существую[428].Так как человеческая душа участвует в свойствах бытия, то человеку надо только обратиться к своему сознанию, чтобы найти эти свойства. Утвердив свое бытие, он устанавливает, что он может, что знает и что хочет. Эти три способности являются тремя основными свойствами бытия, а именно способностью, или могуществом, — potentia, знанием — sapientia, симпатией — amor. Противоположные свойства: слабость, или неспособность, — impotentia, незнание — insipientia, антипатия — odium metaphisicum — относятся не кничто,которое само по себе не может существовать, но кнебытию,которое является пределом всех вещей и со всеми связано. Это небытие — то же неограниченное бытие каббалы. Все творения, люди и животные, растения и неодушевленные предметы в различной степени одарены тремя основными свойствами, которыми в полной мере обладает только бытие. Последнее сообщает их всему существующему, и вообще все существует только потому, что заключает в себе небольшую часть трех основных свойств, небольшую часть бытия. Поэтому бытие повсюду, во всем, оно все, подобно тому как небытие является пределом всего.
Сотворив Вселенную путем непрестанных эманаций, бытие должно концентрироваться в самом себе и поглотить все. Поэтому Кампанелла, установив принцип и закон развития мира, открывает симптомы его болезни, его старости и его смерти. Но эта смерть будет условием новой жизни. Все должно родиться, затем умереть, чтобы снова родиться. Постель дошел до того, что назначил продолжительность жизни мира 6 тыс. лет. Миросозерцание этого чудака–мечтателя, еще большего мистика, чем Кампанелла, изумлявшего ученостью даже свою изобилующую учеными эпоху, — миросозерцание его, по которому мир постоянно прогрессивно развивается, за каковым прогрессивным развитием должно последовать регрессивное, привело его к открытию одного из законов истории, впоследствии вновь открытого Гегелем. «Все революции, все исторические события, — говорит Постель, — как бы они ни казались неразумны, бесцельны, противоречивы и бессмысленны, все–таки небесполезны, ибо стремятся к определенной цели, к единству человеческого рода», которое, по мнению Постели, будет достигнуто единством религии. Было, однако, по его собственному признанию, одно обстоятельство, которое не укладывалось в рамки этого развития — а именно распространение Корана.
Подобно тому как бытие развивается в мире, человеческий дух развивается в познании мира. Кампанелла решил дать направление развитию духа путем известной классификации наук. Он расположил их сообразно их целям (objet), между тем как Бакон располагал их с гораздо более общепринятой и произвольной точки зрения, сообразно духовным способностями, какие содействуют их возникновению. Кампанелла делит науки на науки Божественные —теологиюи на человеческие —микрологию.Выше тех и других он ставитметафизику,охватывающую общие двум первым классам наук принципы. Микрология делится далее на две большие отрасли:науку о природе,заключающую в себе пять специальных наук — а именно медицину, геометрию, космографию, астрономию и астрологию, инауку о морали,которая охватывает также пять специальных наук: этику, политику, экономику, риторику и поэтику. В числе прикладных наук он называет магию, которую он разделяет на естественную, небесную и диавольскую магию.
Кампанелла, подобно большинству своих современников, твердо верил в астрологию; исключительно одна только его репутация хорошего астролога спасла его от костра, дала ему преданных друзей среди пап, королей и их министров и послужила ему защитой от ненависти иезуитов и гнева испанского правительства. Все сочинения Кампанеллы испещрены астрологическими отвлечениями; и кроме того, он написал сочинение в шести томах, в котором, по своему убеждению, разбил суеверия арабов и евреев и, опираясь на св. Фому Аквинского и Св. Писание, философски доказал истинность астрологии.
«Небесные светила, — говорит он, — влияют на природу. Ведь и растения также не могли бы цвести, если бы солнце не согревало их. Тепло исходит от Вселенной, т. е. от небес, поэтому мы при всех наших действиях находимся под влиянием неба». Связав констатирование этих неопровержимых фактов с теориями каббалы, согласно которым микрокосм–человек представляет собой копию и повторение макрокосма–Вселенной, Кампанелла устанавливает соотношение между человеческими судьбами и движением небесных светил. Последние являются причиной бедствий и посланниками Божьими. «Конец мира, — говорит он, — будет возвещен знамениями на Солнце и звездах». Постель утверждал, что «на звездном небе можно найти, благодаря расположению светил в известном порядке, описание еврейскими буквами всего, что существует в природе»; 22 буквы еврейского алфавита, как уже было сказано выше, вместе с десятью первыми числами составляют тридцать два пути премудрости каббалы.
III. Политика Кампанеллы
Кампанелла, подобно Постелю и другим мыслителям XVI в., верил в единство человеческого рода и думал, что оно осуществится, если все народы Земли будут объединены под единой властью. Таким образом, он бессознательно, философским языком выражал настоятельную экономическую потребность капиталистической буржуазии своей эпохи. Эта буржуазия в самом деле могла развиваться экономически и политически лишь при условии уничтожения автономии городов и областей и создания на их развалинах тех национальных единств, образование которых закончилось лишь в наши дни. Этой буржуазии было необходимо уничтожать местные и провинциальные ограничения, препятствовавшие свободному обращению товаров и даже совсем задерживавшие его; ей необходимо было упразднение местных и корпоративных привилегий, мешавших введению мануфактурной промышленности; нужно было внушить уважение к ценности золота и серебра королям и феодалам, чеканившим монету и фальсифицировавшим ее, и установить единство мер и весов, крайнее разнообразие которых в различных местностях сильно мешало обмену.
Евреи, соединявшие народы Азии, Африки и Европы узами очень широко распространенной торговли, были первыми отразившими в своей философии эту экономическую потребность. Интернациональная торговля навязала им идеологическую инициативу. Пантеизм и переселение душ каббалы — не что иное, как метафизическое выражение ценности товаров и их обмена. Ценность, подобно бытию, живущему во всякой созданной вещи, заключается во всякой вещи, которую можно купить или продать. Каждый товар обладает определенной величины ценностью, подобно тому как каждый одушевленный или неодушевленный предмет в различной степени одарен свойствами бытия. Ценность товара переходит в другой товар, ибо в каждом товаре живет ценность сырого материала в части употреблявшихся при его изготовлении орудий труда. Все товары, как бы они ни были различны по своим свойствам, выражают известные количества своей ценности в деньгах, которые становятся товаром par excellence и воплощают в себе единство товаров. Маркс доказал, что капиталистический обмен начинается деньгами, чтобы снова кончиться ими же, но уже с известной прибавкой; теософия каббалы исходит от единства, от первой сефироты, чтобы привести к сложному единству в десятой сефироте, ибо в последней заключаются свойства девяти предыдущих сефирот.
В Средние века существовало два политических единства: феодальная иерархия, объединявшая при помощи взаимных прав и обязанностей всех членов общества каждой страны — от крепостного до короля, и католическая иерархия, заключавшая в своих рамках лишь ограниченное число лиц, но зато носившая гораздо более общий характер и распространенная среди всех христианских народов. Между этими двумя единствами завязалась борьба из–за господства; папы и их ученые приверженцы напали на главу феодальной организации — королевскую власть, которая, по словам Григория VII, «порождена диаволом и измышлена человеческой гордыней». Над всеми скоропреходящими и суетными земными властями св. Фома Аквинский ставит духовную власть папы, которого он от имени философии и Евангелия объявляет повелителем народов и королей и судьею в их распрях.
Кампанелла, как монах–доминиканец, не сделал попытки удовлетворить потребность в единстве, волновавшую европейское общество, организацией нового политического строя. Вместо того он направил свой взор назад и мечтал о восстановлении расползавшегося по всем швам папского авторитета. Подобно св. Фоме, он в своей «Monarchia Messiae» от лица человеческой и Божественной философии доказывает права первосвященника на господство над всей землей. Постель думал, что единство религии поведет за собой единство человеческого рода. Религии надо было бороться с тремя врагами — с еврейством, магометанством и язычеством. Он думал обратить их в христианскую веру проповедью и силою аргументов; Кампанелла, как член духовного ордена, воспитавшего выдающихся инквизиторов, не боялся употребить насилие, чтобы заставить покориться протестантов и магометан, мешавших установлению теократического единства, которое должно было повести к единству человеческого рода. Он ободрял властителей к насильственному искоренению еретичества и советовал папам собирать войско против протестантов.
Это объединение человеческого рода, осуществления которого он требовал от папской власти, по его мнению, начало уже осуществляться при посредстве его величайшего врага — испанской монархии. Он сидел в тюрьме испанского короля, когда писал свое знаменитое рассуждение «De monarchia hispanica», которое тотчас же после своего появления было переведено на немецкий и английский языки. «День, когда это единство человеческого рода осуществится, уже недалек, — говорил он. — Он возвещен и предсказан на каждой странице истории XVI столетия; гигантский рост испанской монархии — дело рук Божьих. Бог избрал набожнейший из европейских народов и отметил его Божественной печатью, чтобы воспользоваться им для целей Своего Провидения. Он дал ему ключи нового мира для того, чтобы всюду, где светит солнце, религия Иисуса Христа признавалась и почиталась. Католический король объединит вселенную под своим скипетром; титул его — уже не пустой звук. С распятием в одной руке, с мечом в другой он должен бороться против протестантизма и исламизма, пока не добьется их исчезновения с лица земли, ибо миссия его заключается в том, чтобы достигнуть торжества Церкви уничтожением и покорением ее врагов. Подобно новому Киру, он должен положить конец этому новому вавилонскому пленению». Однако события подготовляли не торжество Церкви, а торжество капиталистической буржуазии.
Но религиозного и политического единства, для осуществления которого Кампанелла смело призывал даже к насилию, он желал только для того, чтобы положить конец раздорам и водворить на земле мир и счастье. В течение всей его долгой страдальческой жизни деятельность его была направлена к достижению лишь одной цели — к введению коммунизма. В молодости, тридцати двух лет, он проповедовал и организовал восстание для осуществления коммунизма. Заключенный в тюрьму, подвергнутый пытке, но не побежденный, он из заключения устраивает заговор с герцогом Оссуной и утешается в бедствиях, создавая свою утопию.
Подобно Фурье, мечтавшему созвать в Аахене конгресс королей и капиталистов, чтобы заставить принять его фаланстерий, Кампанелла, страстно увлекавшийся своей идеей, думал, что описание его философской республики увлечет все народы мира. Он пророчит скорое ее учреждение в одном из своих сонетов:
«Если некогда царил счастливый золотой век, почему бы ему не вернуться снова? Ведь каждая вещь, когда–либо существовавшая, окончив свой путь, возвращается к своему началу.
…Если бы люди сообща делали все полезное, все, что нужно для счастья и нравственности, как я желаю и учу, то земля была бы раем».
В другом сонете он предсказывает:
«Тогда вы можете молиться и усердно просить, чтобы настало время, когда воля Господня исполнится на земле…
…Ибо поэты увидят век, который превзойдет все остальные так, как золото превосходит все другие металлы.
Тогда философы увидят ту совершенную, описанную ими республику, которая никогда еще не существовала на земле».
Никакие разочарования не могли поколебать глубокой и пылкой веры Кампанеллы. «К позору безбожников, — говорит он в своем теологическом рассуждении «Atheismus triumphatus», — я жду на земле осуществления рая, счастливого золотого века, в котором не будет места сомневающимся и неверующим».
IV. «Город солнца»
«Город солнца» — написанная по–латыни утопия Кампанеллы — представляет собой часть его «Philosophia realis», которая появилась в 1620–1623 гг. во Франкфурте и вторично была издана в Париже в 1637 г., за два года до его смерти. Утопия заключается в конце третьей части — в политике. Не пускаясь в библиографические подробности, интересно, однако, отметить, что как раз в эпоху расцвета утопического социализма, как называл его Энгельс, в Париже появилось два французских перевода «Civitas solis» — один в 1840 г., сделанный Вильгарделем, другой в 1844 г., сделанный Жюлем Россе и снабженный биографическим предисловием г–жи Луизы Коле. В 1885 г. Генри Морлей издал книгу, озаглавленную «Идеальные общества» («Ideal commonwealths»), в которой заключаются «Жизнь Ликурга» Плутарха, «Утопия» Томаса Мора, «Новая Атлантида» Вакона и «Государство солнца» Кампанеллы. Последнее впервые было переведено на английский язык Т. В. Галидеем[429].
«Утопия» Кампанеллы — одна из самых полных, смелых и красивых утопий, какие когда–либо были написаны. В организации своей «философской республики» Кампанелла предусмотрел все социальные отношения мужчин между собою, а также к женщинам и детям, не забывая даже мельчайших подробностей частной жизни. Он с полной откровенностью обсуждает и решает социальные проблемы своего времени, которые и теперь еще волнуют человечество.
«Утопия» Томаса Мора — творение государственного деятеля; он знает общество, которое критикует и подчас горько высмеивает. Его возмущает жестокость правосудия, ему глубоко жаль несчастных, выгнанных из своих жилищ крестьян, вытесненных стадами овец, попавших нищими в города и за малейшее воровство без милосердия подвергаемых смертной казни через повешение. Благодаря своим наблюдениям он пришел к сознанию, что частная собственность и деньги являются причиной всех страданий, распрей и пороков человеческого общества.
Кампанелла, наоборот, не знает свет. Проведя свое детство среди коммунистических порядков монастыря, он вполне отдается смелому полету метафизической мысли. Он еще молодым попадает в тюрьму и смотрит на социальное положение человека сквозь очки пылкой и великодушной фантазии, которая питается сочинениями греческих мыслителей и рассказами путешественников, повествующих о странных нравах и обычаях открытых незадолго до этого в Азии и Америке диких варварских народов. Он создает свое идеальное государство как бы из одного куска, не принимая во внимание никаких препятствий, могущих возникнуть при его осуществлении; и он предлагает людям это государство с твердым убеждением, что народам стоит только познакомиться с ним, чтобы осуществить его, между тем как Мор сомневается даже в том, чтобы были проведены хотя бы самые необходимые реформы, изложение которых он вкладывает в уста своего возвратившегося из Утопии путешественника.
Нужно быть идеалистом, каким был Кампанелла, совершенно незнакомым с истинными условиями окружающего нас мира, чтобы думать, что стоит только выдумать коммунистическое государство, и тогда его осуществление сделается сразу возможным. Человечеству по воле рока пришлось пережить индивидуалистический фазис, который был неизбежен в силу экономических явлений, долженствующих в дальнейшем своем развитии уничтожить созданную ими же индивидуалистическую форму и подготовить новую, коммунистическую. Подобно тому как индивидуализм вырос из коммунизма, так и коммунизм должен вырасти из индивидуализма. Мыслители и деятели нашего времени должны изучить ход событий, чтобы ускорить его; не их дело — создавать утопии, как этого хотелось бы филистерам. Если этим господам для развлечения нужны утопии, то мы им советуем познакомиться с гениальным произведением Кампанеллы. Чтение его не отнимет у них слишком много их драгоценного времени.
Мы тоже охотнее всего напечатали бы весь «Город солнца», в котором на небольшом числе страниц рассматривается множество вопросов, но нам приходится ограничиться по возможности кратким обзором, который мы, однако, постараемся сделать по мере сил всесторонним, для того чтобы читатель мог составить себе верное понятие о том представлении о мире, какое имел этот монах XVI столетия, ибо Кампанелла хотя и умер в 1639 г., все же по смелости характера и по своему мистицизму принадлежит не XVII, а именно XVI столетию.
Постоянная война между отдельными областями, городами и даже между отдельными деревнями — вот в чем заключалась вся жизнь только что кончившегося феодального Средневековья. Городские дома и даже монастыри представляли собой настоящие крепости, которые могли выдерживать осады; все их население — мужчины, женщины и дети, светские и духовные лица — очень часто были вынуждены прибегать к оружию — если не для нападения, то для самозащиты. Каждый заботился прежде всего о толстых стенах, за которыми можно было бы оказать отпор врагу.
Город солнца, находящийся на острове, разделенном на четыре соперничающих между собою королевства, представляет крепость, построенную, как все средневековые города, а также и Иерусалим, на холме. Крепость эта окружена семью валами, снабженными амбразурами, а также пушками и другими военными приспособлениями. Для того чтобы захватить ее, понадобилось бы семь атак. Мор также заботился об укреплении Утопии искусственными сооружениями, изолирующими ее от материка, и об обеспечении подвоза питьевой воды в Амауротум — столицу Утопии.
Платон, живший в приморском торговом городе, население которого делилось на различные классы, поручает защиту своей республики отряду воинов — философов и коммунистов, которых он цинично сравнивает с «худыми и бдительными собаками». Впрочем, собака для него — философское животное, потому что умеет защищать своего господина и нападать на его врагов. Остальные граждане государства Платона занимаются торговлей и промышленностью, и для них он не выработал коммунистической организации. В Городе солнца все граждане, наоборот, без различия пола и возраста должны принимать участие в защите. Все воины; военное воспитание начинается с двенадцатилетнего возраста. Однако граждане Города солнца, так же как и дети феодальных баронов, уже гораздо раньше приучаются ко всевозможным телесным упражнениям, и с двенадцатилетнего возраста их учат нападать на врага, на лошадей и слонов, владеть мечом и копьем, натягивать лук и действовать пращой, вскакивать на лошадь и управлять ею без узды способом, «неизвестным даже татарам»; нападать и отступать, поддерживать боевой порядок, помогать в опасности другу — словом, их обучают всем военным приемам. «Воспитание делает женщин пригодными к войне, как и всякому другому труду. В этом отношении граждане Города солнца сходятся с Платоном, у которого я читал нечто подобное… и в этом отношении я совершенно расхожусь с Аристотелем». Война не только вещь неизбежная; она содействует также нравственному развитию и предохраняет граждан от изнеженности. В этом случае Кампанелла усваивает себе образ мыслей варваров. Цезарь рассказывает, что германские племена, уже сделавшиеся оседлыми и занявшиеся земледелием, все–таки продолжали предпринимать военные походы, чтобы не терять военных доблестей. Граждане Города солнца развивают военную доблесть; в вопросе о чести они так Щепетильны, что хотя сами и не оскорбляют никого, но зато не выносят также никакого оскорбления. Хотя Кампанелла сам монах и хотя организация его государства носит отпечаток его монашеских привычек, все же он не сторонник христианского учения, предписывающего подставлять правую щеку, когда получишь удар по левой; да оно и весьма понятно, что это учение, очень хорошее для первых христиан, для большинства рабов и вольноотпущенных, было не особенно подходящим для свободных и равных людей его коммунистического общества.
Граждане Города солнца, так же как и воины Платона, берут с собой в сражение своих детей «для того, чтобы они учились драться, подобно тому как молодые львы и волчата приучаются своими родителями к умерщвлению добычи». Их вооруженные женщины также сопровождают их, чтобы помогать, воодушевлять и перевязывать их раны. Кампанелла, несомненно, помнил рассказы Цезаря и Тацита о варварах, смеявшихся над римскими легионерами, потому что при них не было жен, которые могли бы присутствовать в сражении, воодушевлять их, поощрять к дальнейшему бою в случае отступления и перевязывать их раны. Во всяком случае, Кампанелла позаимствовал воинственные нравы граждан Города солнца отчасти у римских писателей, так как он говорит, что генералы его государства укрепляют свои военные лагери подобно римлянам, и что тот, кто первый во время штурма взошел на вражескую стену, награждается венком из зеленых листьев. Вспоминая, вероятно, рыцарские турниры, Кампанелла заставляет раздавать награды героям в присутствии приветствующих их женщин.
Женщины Города солнца, так же как амазонки и спартанки, под руководством своих предводительниц обучаются всем военным приемам. Их учат, главным образом, защищать укрепления, бросать камни и горючие вещества и т. д. «Та, которая обнаружит сколько–нибудь страх, строго наказывается». Принадлежащая государству область как внутри стен, так и вне их постоянно охраняется: ночью — мужчинами, днем — женщинами. Если вспомнить пошлые и глупые оскорбления, наносившиеся женщинам св. Иеронимом и Отцами Церкви, если вспомнить собор, на котором серьезно обсуждался вопрос, не следует ли причислить женщину к животным, не имеющим души, и на котором большинством одного только голоса признано было присутствие у женщин души, — если вспомнить все это, то можно только удивляться тому, что Кампанелла сумел освободиться от освященных религией предрассудков своей эпохи и что у него хватило смелости дать женщинам те же права и обязанности, как и мужчинам[430].
Способное к военной службе население всего Города солнца ежегодно один раз собирается для общего смотра и военных упражнений. Граждане, рассуждающие по естественной логике дикарей, решаются на ведение войны только после созыва великого совета всех граждан республики, достигших двадцатилетнего возраста. Все должны драться, следовательно, все должны принимать участие в совете.
Но в этом воинственном государстве, где все граждане — без различия пола и возраста — воины, совсем нет лагерной жизни, как вРеспубликеПлатона.
* * *
Кампанелла не мог написать ничего, что не носило бы отпечатка его идеалистической и мистической философии и астрологических предрассудков. Невозможно правильно передать содержание его главного сочинения, не затронув вышеназванных черт, искажающих его положительные и удивительно глубокие взгляды. Поэтому мы должны начать с рассмотрения его астрологии, чтобы затем уже на свободе заняться его коммунистическим государством. При этом не следует, однако, забывать, что мистические идеи, которые ныне кажутся недостойными такого смелого и образованного ума, разделялись многими замечательными современниками Кампанеллы, к которым они перешли по традиции. Так как человечество не могло вначале составить себе позитивного представления о мире, то ему пришлось прибегать к фантазии, чтобы заменить ею фактические наблюдения и опыты; ему пришлось объяснять небесные явления, привлекавшие его внимание, не истинными материальными причинами, а вымышленными, идеальными.
Каббала развила изучение мистических свойств цифр, которые давно занимали мышление народов, вероятно, благодаря трудностям, которые пришлось преодолеть человеческому уму прежде, чем ему удалось открыть основные числа и их комбинации, а также и благодаря услугам, какие оказывало людям счисление. Мыслители, пораженные абстрактными свойствами чисел, которые оставались неизменными во всех случаях, по примеру пифагорейцев хотели превратить их в имманентную первопричину всех вещей. Совершенно таков же ход мыслей современных деистов, когда они доказывают существование своего бога абсолютным характером математических абстракций. Кампанелла, веривший в скрытое значение чисел, упоминает в «Городе солнца» только каббалистические числа.
Первое число, какое мы встречаем, — 7. Город окружен семью укрепленными валами; в храме находится 7 золотых, вечно горящих лампад, носящих название семи планет, которые в Пифагоровой системе вращаются вокруг неподвижной Земли, издавая прекрасные музыкальные гармонические звуки, которые граждане «Города солнца» слышат благодаря изобретенным ими особенным инструментам. Число 7, являющееся мистическим для всех народов, достигших известного уровня культуры, сильно занимало также и христиан. Весь Апокалипсис наполнен им; Ориген, св. Августин, св. Иларий и самые знаменитые учителя Церкви спорили о преимуществах этого числа, так же как и о преимуществах числа 6. В догматах и обрядах католицизма число 7 также часто встречается: считается 7 таинств, 7 смертных грехов и т. д. В «Городе солнца» встречаются также часто числа, кратные семи; священников, занятых наблюдением неба, насчитывается 49, т. е. 7><7; ученых, которые преподают науки и искусства, — 14, т. е. 7 х 2.
Развевающееся над куполом храма знамя Города солнца покрыто 36 знаками. Чтобы быть избранным главой государства, нужно достигнуть тридцатишестилетнего возраста. Научное и художественное воспитание детей начинается с шестилетнего возраста, военное — с двенадцатилетнего, и т. д. Но числа 36 и 12 представляют собой кратные шести, а число 6, знаком которого является третья буква имени Jahve, почиталось пифагорейцами и каббалистами, потому что в нем вновь соединяются единство, двойственность и тройственность. 1 и 2 и 3 составляют 6. Благодаря этому число 6 делается символом совершенства.
Число 3 — число мистическое par excellence. Наблюдения над самыми первобытными дикарями доказали, что необходимо громадное умственное усилие, чтобы постигнуть это число, должно было быть в большом почете у граждан Города солнца, и мы его в самом деле встречаем всюду: у них есть 3 вождя, науки излагаются в небольших стихотворениях, из которых каждое состоит из трех стихов. Эти стихотворения записаны на стенах города и храма. Дети начинают обучаться азбуке с трех лет и т. д.
Граждане Города солнца безусловно верят в астрологию; у них есть священники, занятые исключительно наблюдениями над светилами, и эти наблюдения дают им возможность угадывать будущее, лечить больных, возвращать юность семидесятилетним старцам и т. д. В конечном счете граждане Города солнца управляются светилами. У них они спрашивают совета при всевозможных обстоятельствах, даже по самым незначительным поводам, как, например, при случке лошадей, при выборе ремесла и т. д.
Они поклоняются Солнцу — подобию Бога; Солнце — творец всего, что существует на земле. «Солнце отец, а земля мать всего живущего». Все народы поклонялись Солнцу как Богу, и даже в христианстве есть много следов его культа. Если Кампанелла в этом отношении ошибался, то он ошибался далеко не один, и те, кто старается выставить его утопию в смешном свете, порицая свысока его астрологические и мистические воззрения, просто доказывают, что они не знают истории человеческого духа.
Город солнца «не республика, но и не монархия», ибо светская и духовная власть главы государства Hoh не подчинена никакому контролю и не передается по наследству; должность главы государства выборная. Он что–то вроде папы. В каббале чистое бытие называется эн–соф; между этим именем и названием верховного повелителя Города солнца существует известное звуковое сходство, и очень возможно, что это имеет какое–либо особенное значение. Во всяком случае, Hoh, имя которого означает «метафизика», должен обладать всеми знаниями и добродетелями граждан Города солнца, подобно тому как чистое бытие обладает всеми свойствами, которыми люди обладают только по частям.
Знания, обладание которыми является условием для избрания на должность Hoh’a, носили энциклопедический характер. Hoh должен был знать историю всех народов, их нравы, обычаи, религиозные обряды; затем он должен был также основательно знать математику, отвлеченные науки, физику и, главным образом, астрономию. Удивительнее всего, что это существо, олицетворяющее метафизику, должно было знать все отрасли труда; Кампанелла был первым мыслителем, придавшим такое большое значение физическому труду. Также мало предрассудков было у него и в области медицины. Врачи и хирурги его эпохи считали ниже своего достоинства изучение анатомии; по их мнению, это было ремесло, достойное только цирюльников, и даже Парацельс, восставший против всего врачебного искусства своей эпохи, не сумел отделаться от презрения к анатомии, а Кампанелла — монах–мистик, мечтатель, проведший всю жизнь вдали от мира, в монастыре или тюрьме — вполне ясно показал важное значение анатомии: он рассказывал, что граждане Города солнца изучают человеческий организм, вскрывая трупы казненных.
Путешественник, рассказывающий о чудесах Города солнца, очень хорошо понимает, что слушатели его могут изумиться, каким образом один человек может приобрести ту массу теоретических и технических знаний, какая требуется, чтобы быть избранным на должность Hoh’a. Поэтому он предусмотрительно прибавляет, что граждане Города солнца, «считающие Аристотеля логиком, а не философом», презирают пустую схоластическую болтовню и изучают науки не по книгам, но путем исследования природы. «Весь город их, — говорит он, — большой музей: стены его покрыты геометрическими чертежами, картинами звездного неба, изображениями животных и растений; под каждым таким изображением помещается описание предмета в трех небольших, легко запоминающихся стихах; для дополнения этого наглядного обучения стараются при каждой возможности наряду с изображением помещать и самый предмет, животное или растение». Даже алфавит изображен на стенах так, что маленькие дети учатся буквам, играя в галереях. Благодаря этому новому методу преподавания граждане в один год приобретают все знания, для приобретения которых в европейских школах, «где только рабски заучивают наизусть слова», понадобилось бы десять лет.
Город управляется под высшим надзором Hoh’a тремя, так же как и он, выборными главами. Они соответствуют трем основным свойствам чистого бытия и даже носят имя их, т. е. называются могуществом, мудростью и любовью. Могущество занимается войной и военным искусством; мудрость вместе с тринадцатью учеными, из которых первый называется астрологом, заботится о научном и техническом воспитании; любовь заботится обо всем, что нужно для поддержания жизни и для продолжения рода жителей. Любовь «случает» людей и животных, чтобы получить красивое потомство. Граждане Города солнца, отлично знающие наши нравы и обычаи, «смеются над нами, потому что мы обращаем столь большое внимание на улучшение породы наших собак и лошадей и ничуть не заботимся об усовершенствовании человеческой расы». Ничто не предоставляется случаю: любовь определяет время посева и жатвы, следит за разведением скота, за приготовлением и качеством пищевых продуктов, за количеством одежды, за воспитанием детей и половыми отношениями; все предусмотрено.
Эти три помощника Hoh’a не только основательно знают науки и искусства, необходимые для выполнения их функций, но знакомы также и с принципами, общими всем наукам и искусствам.
Hoh и три его помощника заведуют всеми отраслями государственного хозяйства и управляют людьми, «пороки которых могут быть предупреждены искусными мероприятиями властей». Они распределяют награды и назначают кары; храбрые воины получают венки и на несколько дней освобождаются от военной службы. Бежавшие из сражения приговариваются к смерти, как делалось, по словам Тацита, у германцев, если все войско не попросит об их помиловании. Кто не помог другу или союзнику в сражении, тот прогоняется сквозь строй. Солдат, не повиновавшийся в сражении приказу начальника, отдается на растерзание диким зверям.
Проступки и преступления невоенных подлежат суду цехов. Виновные судятся мастерами их ремесла и наказываются изгнанием, розгами, выговором, недопущением к общей трапезе и к религиозным празднествам, а также лишением сношений с женщинами. Все правосудие Города солнца проникнуто принципом «око за око»: убийство наказывается смертью и т. д. Тюрем, однако, нет, и все дела решаются без долгой судебной волокиты; суд выслушивает обвинителей и свидетелей и на основании их показаний постановляет приговор. Так как в коммунистическом государстве свободных и равных людей нет места палачу, то приговор выполняется всем народом, который побивает осужденного камнями, причем первый камень бросает обвинитель. Это хотя и справедливое, но часто жестокое правосудие, напоминающее правосудие первобытных людей, смягчается следующим ограничением: приговоренный должен признать, что наказание им заслужено, в противном случае он ему не подвергается. Грехи искупаются сознанием в них, в них исповедуются, как в монастырях, иерархически. Когда все исповеди достигают Hoh’a, он в свою очередь исповедует их Богу и просит у него прощения грехов всего народа. При этом он предлагает ему человеческую жертву, но эта жертва должна быть добровольной. Hoh ежегодно спрашивает собравшийся народ, кто желает быть козлом отпущения и принести себя в жертву Богу для блага своих сограждан. Жертва вместо умерщвления сажается в тюрьму, где она получает ровно столько пищи, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду. Дней через двадцать или тридцать, когда грехи искуплены, жертва искупления становится священником и никогда более не возвращается к своей семье; она посвящена Богу. Люди всегда сохраняют отпечаток окружающей их среды. Воспитанный на истории языческих и варварских обычаев смелый дух Кампанеллы все–таки не смог отделаться от монашеских тенденций; они никогда не покидали его. В советах, даваемых им испанскому королю, он непрестанно обращает внимание последнего на монашеские общины, считая их, по–видимому, первыми грубыми зачатками тех коммунистических организаций, которые должны обеспечить человечеству счастье.
* * *
Граждане Города солнца думают, что дитя принадлежит обществу. «Они отрицают за мужчинами право иметь при себе ребенка и воспитывать его, так же как отрицают за ними право распоряжаться своим ребенком, своей женой и своим домом так, как будто они были их собственностью. Они утверждают, что дети должны воспитываться для сохранения рода, а не для удовольствия отдельных лиц. Того же мнения держится и св. Фома. Поэтому воспитание детей регулируется с точки зрения общины, а не индивидуума, поскольку последний не является составной частью общины».
В Городе солнца восстановлены обычаи спартанцев. Воспитание детей начинается, так сказать, до их появления на свет и даже до их зачатия. Для продолжения человеческого рода выбираются самые красивые женщины; и вообще, пары, предназначенные для воспроизведения потомства, подбираются на основании философских правил. Граждане Города солнца уверяют, что у них нет необходимости прибегать к тем хитростям, которые Платон рекомендует применять властям своей республики при распределении женщин. Платон это делает, чтобы не была возбуждена ревность, но для них это не опасно, ибо они не знают страстей любви, которая у них заменяется дружбой. Шарль Фурье также думал, что в его фаланстерах непременно должна ослабеть любовь, т. е. то чувство, которое христианские народы называют любовью, ибо в первую эпоху жизни человечества, вплоть до Средних веков любовь носила совсем другой характер. Граждане уверяют, что развитию любви исключительно к одной какой–либо женщине препятствует то обстоятельство, что все их женщины одинаково красивы. Телесные упражнения, к которым приучают женщин с самого детства, дают им здоровый цвет лица, крепкое, сильное, гибкое тело. Под красотой подразумевается сила и гармоническая пропорциональность частей тела. Граждане любят естественную, а не искусственную женщину; женщина, которая сделала бы попытку нарумяниться, или набелиться, или носить высокие каблуки, чтобы казаться выше, была бы подвергнута тяжелому наказанию, но судьям никогда не приходится мучиться назначением такого наказания, ибо ни одной из женщин не приходит в голову прибегать для своего украшения к искусственным средствам, и если бы даже одна из них вздумала это сделать, У ней не было бы к этому возможности. Кампанелла, сочувственно относившийся к влюбленным, добавляет, что если бы кто–нибудь все–таки терзался слепой и исключительной любовью к какой–нибудь женщине, то ему позволили бы развлекаться с нею, но отнюдь не производить потомства, если бы от этого могла пострадать порода. Эти обычаи в области половых сношений, получившие силу правомерных учреждений, покажутся верхом безнравственности филистерам обоего пола, знающим любовь только по романам и драматическим пьесам, вступающим в брак лишь с корыстными целями и смягчающим скуку семейной любви при помощи проституции. Кампанелла как будто предвидел, какое негодование он вызовет, когда в своем сонете «Купидону» писал следующее:
«Люди уже три тысячи лет поклоняются слепой любви, имеющей крылья и колчан. Эта любовь сделалась глухой и беспощадной.
…Она жадна к деньгам и одевается в мрачные одежды; она уже не обнаженное, откровенное и честное дитя, но хитрый старик, переставший пользоваться стрелами с тех пор, как изобретены пистолеты».
Все граждане Города солнца считают себя членами одной семьи. Ровесники называют друг друга братьями и сестрами; тех, кто старше их на 22 года, они называют отцом или матерью, а тех, что на столько же лет моложе, — детьми. Такое деление всего народа на группы по поколениям, о котором упоминает уже Платон, вовсе не плод фантазии, ибо оно найдено у австралийских дикарей, и, по всей вероятности, греческий философ, так же как и Кампанелла, позаимствовал этот факт из рассказов путешественников.
Женщины во время своей беременности живут окруженные статуями героев, чтобы вдохновляться совершенством их форм, как делали афинянки. Этому художественному влиянию доверяют настолько, что племенных животных окружают прекрасными изображениями быков, лошадей, собак и других животных. Женщины кормят своих детей подобно женам дикарей в течение двух лет и даже дольше, если врач считает это нужным.
Начиная с трехлетнего возраста детей обучают азбуке; для этой цели их заставляют играть в галереях, на стенах которых нарисованы буквы. С шести лет их начинают учить естественным и прикладным наукам, причем стараются сообщить ученью характер игры. Несмотря на неуважительное отношение к Аристотелю, граждане Государства солнца при обучении применяют метод перипатетиков: преподавание происходит во время прогулок; занятия продолжаются не более четырех часов ежедневно и ведутся четырьмя различными учителями, чтобы не утомлять внимание детей. Последние изучают все науки, «ибо тот, кто знает только одну науку и кто почерпает свои знания только из книг, считается невеждой и глупцом».
Чтобы соединить практику с теорией, детей держат в постоянном общении с природой; таким образом, их обучают минералогии, ботанике, земледелию и скотоводству, приучают их переносить лишения и делают их крепкими и выносливыми. Дети ходят босиком и с открытой головой; они — как мальчики, так и девочки — купаются в реках и постоянно охотятся, чтобы подготовиться к войне. Они не играют ни в кости, ни в шахматы, ни в какую бы то ни было игру, при которой приходится сидеть. Все их игры в то же время и телесные упражнения. «Они заставляют молодых людей посещать кухни, сапожные, слесарные и столярные мастерские, чтобы те получили по возможности полное техническое образование и имели возможность выбрать себе ремесло с полным знанием дела». Каждый гражданин обязательно должен знать несколько ремесел, которые у них не бывают наследственными. Уже Платон восставал против практиковавшегося в древности, а также и в Средние века прикрепления нескольких поколений одной и той же семьи к какому–нибудь определенному ремеслу.
Гражданин ценится тем больше, чем больше ремесел он знает. «Они смеются также над нами, считающими рабочих низшим классом и называющими благородными тех, которые ничего не умеют делать и все–таки живут припеваючи. «Происходит это оттого, — говорят они, — что у нас есть рабы, удовлетворяющие наши потребности и заботящиеся о наших удовольствиях. Таким образом, мы устроили как бы школу пороков, где воспитываются злодеи и лентяи, приносящие обществу погибель».
Всем детям предоставляются одинаковые средства для развития; и различия, обнаруживающиеся в их духовных способностях и в физической силе и ловкости, происходят не от разницы в воспитании, как у европейцев, но от естественных, врожденных различий. Граждане Города солнца стараются использовать каждого сообразно его духовным и физическим качествам. Неинтеллигентные субъекты занимаются, главным образом, земледельческим трудом. Не остаются без занятий даже калеки и уроды: хромые служат надзирателями, слепые чешут шерсть и т. д. «Нет такого физического недостатка, кроме глубокой старости, который помешал бы приносить пользу обществу».
Всякий труд сам по себе считается полезным и благородным. «Гражданин Города солнца не может даже и представить себе, чтобы прислуживание у стола, приготовление пищи или обработка земли могли считаться занятиями бесчестящими. Они каждую работу называют упражнением и утверждают, что сделать полезную работу так же почетно, как ходить своими ногами, смотреть своими глазами, говорить своим голосом, — словом, выполнять какую бы то ни было естественную функцию. Они усердно стараются выполнить указанную им работу, и для них является делом чести выполнить ее хорошо. Производство так хорошо организовано, что им приходится требовать от каждого здорового человека не большечетырех часов работыв день; остальное время посвящается отдыху, наукам и развлечениям. Самые трудные и опасные работы считаются самыми почетными».
Занятие сельскохозяйственными работами считается праздником: в определенные дни все граждане большими вооруженными толпами с развевающимися знаменами и музыкой выходят на работу, на посев и на жатву. В Перу до прихода христианских европейских варваров, разрушивших сказочное коммунистическое государство инков, треть всей обрабатываемой земли принадлежала Солнцу — богу инков. Получавшийся с этой земли урожай, за вычетом того, что шло на поддержание культа, разделялся между семьями. Принадлежащие богу земли обрабатывались всем населением, выходящим на работу в праздничных одеждах с пением гимнов в честь инков. Кампанелла, вероятно, слышал об этой замечательной стране, открытой в начале XVI столетия. Возможно, что знакомству с нею он обязан некоторыми подробностями в устройстве своего идеального государства и что даже название его он позаимствовал оттуда. Различные обстоятельства свидетельствуют, по–видимому, о том, что он был хорошо знаком с нравами и обычаями племен, населявших вновь открытые страны. Так, например, дикарь уносит с поля, предназначенного для посева, весь сор, который, по его мнению, мог бы испортить посев. Граждане Города солнца поступают так же. «Они никогда не удобряют своих полей, ибо думают, что качество плодов страдает от применения удобрения и что удобрение дает недостаточное и плохое питание, подобно тому как женщины, старающиеся украсить себя румянами и бездельем, рожают только слабых детей».
Граждане Города солнца при сельскохозяйственных работах пользуются машинами; между прочим, у них есть повозка с парусами, которая, благодаря особому устройству механизма, может двигаться даже против ветра. У них есть также корабли, двигающиеся без помощи весел и парусов, но посредством остроумного механизма.
* * *
Граждане Города солнца живут вместе; они спят в просторных спальнях и едят в больших столовых. Мужчины сидят на одном конце комнаты, женщины на другом. Прислуживают за столом молодые люди, не достигшие двадцатилетнего возраста. Пищу принимают молча; во время еды кто–нибудь из молодых людей читает вслух, либо поет, либо играет на каком–нибудь инструменте. Граждане думали было сделаться вегетарианцами, но потом убедились, что к овощам необходимо прибавлять и мясо. Питание регулируется врачами сообразно с временем года и возрастом людей; сообразно с возрастом людей пища принимается чаще или реже. Взрослые едят два раза в день, старики — три, а дети — четыре раза. С десяти лет детям начинают давать смешанное с водой вино. Старики пьют чистое вино.
Граждане Города солнца крайне чистоплотны. У них в самом деле достаточно времени для того, чтобы заниматься уходом за своим телом. Они часто купаются и меняют белье, которое стирается в воде, «профильтрованной через сосуды, наполненные песком». Они широко пользуются разными благовонными эссенциями, умащают свое тело ароматическими маслами и ежедневно по утрам жуют укроп, тмин и петрушку для того, чтобы дыхание их было ароматным.
Мужчины и женщины носят одинаковую «приспособленную для войны» одежду, только у мужчин туника кончается выше колен, а у женщин несколько ниже их. Они ввели равенство полов, уничтожив неравенство, к которому вело различие в занятиях и общественном и семейном положениях, различие в одежде, привычках и обычаях. Они ненавидят «так же, как и навоз, черный цвет — любимый цвет японцев». Внутри государства все носят белые платья, за границей же — красные[431]. Одежда изготовляется из шерсти или шелка. Марко Поло рассказывает, что китайские татары в первый день своего года надевают белые платья как знак счастья; белый конь был аллегорической эмблемой доминиканского ордена, к которому принадлежал Кампанелла, позаимствовавший некоторые подробности своей утопии из рассказов венецианского искателя приключений. Город Кампанеллы своей постройкой напоминает императорский дворец в Пекине, который по–татарски называется Камбалук.
Спокойная гигиеничная жизнь, наполненная умственным и физическим трудом и развлечениями, не омрачаемая никакими тревогами и заботами о завтрашнем дне, дает гражданам возможность всегда быть сильными и здоровыми. Они страдают только довольно часто от одной болезни — эпилепсии. Последняя «болезнь выдающихся людей — Геракла, Скота, Сократа, Калимаха и Магомета». Ее лечат молитвами и соответствующими гимнастическими упражнениями. Искусство врачевания у них настолько же оригинально, насколько и просто. Больным предписываются, главным образом, молочные и винные ванны, умеренное, но постепенно увеличивающееся движение, музыка и пляска. Тут кстати будет вспомнить, что еще спартанки купали новорожденных в вине, чтобы они сделались крепче, и что Демокрит якобы лечил ревматизм и резь в почках звуками флейты.
* * *
Предоставляя воспитание и содержание детей обществу, жители Города солнца препятствуют образованию отдельных семей. Они это делают для сохранения общности имуществ, «ибо частная собственность возникает и развивается лишь благодаря тому, что каждый из нас имеет собственный дом, жену и детей. Все вещи у них общие и раздаются отдельным лицам властями. Искусство, почетные должности, развлечения общи для всех, и все так хорошо организовано, что никто не может завладеть чем–либо для своего исключительно личного потребления». Хотя они не поклоняются богу католиков, но охотно читают сочинения Отцов Церкви и любят цитировать их взгляды в защиту своих коммунистических обычаев. Они напоминают рассказ Пертулиана о том, что у первых христиан все было общее и что св. Климент, «согласно с учениями апостолов и Платона, думал, что следовало бы ввести общность жен, так же как и общность имущества».
Граждане отлично знают возражения против коммунизма, которые со времен греко–римской древности передаются из рода в род защитниками частной собственности. Но эти возражения вызывают у них лишь улыбку сострадания. Аристотелю, который возражал Платону, что в коммунистическом обществе никто не захочет работать и каждый пожелает воспользоваться трудом других, — это возражение повторяется и доныне всеми капиталистами и их сикофантами; жители Города солнца отвечают указанием на свое отечество, которому граждане его преданы более, чем когда–либо были преданы своей родине римляне.
Св. Августин утверждает, что в коммунистическом обществе не может существовать дружба, потому что друзья не могут представлять друг для друга никаких выгод. Этот святой, считавший рабство Божественным установлением, подобно тому как Аристотель считал его естественным законом, имел очень жалкое представление о дружбе, которая, по его мнению, основывается на корыстных побуждениях. Это чисто христианский взгляд. Поло Ондегардо, один из ученых юристов, посланный Его католическим Величеством, испанским королем в Перу для защиты интересов испанской короны против диких цивилизаторов, опустошавших государство инков, установил, «что там нет ни одного бедного или нуждающегося индейца», и решил, что эта коммунистическая организация — дьявольское изобретение, имеющее целью ожесточить сердца детей, сняв с них обязанность кормить престарелых и нуждающихся родителей, а также искоренить христианскую любовь к ближним, избавив богатых от необходимости подавать милостыню бедным. Граждане Города солнца имеют гораздо более высокое представление о дружбе, чем св. Августин. По их мнению, она основывается не на корыстных интересах, а на перенесенных вместе на войне опасностях, на совместных наслаждениях искусствами, на совместных занятиях научными исследованиями, на совместных играх, а также на сострадании, вызываемом мучениями и болезнями.
Далекие от мысли, что корыстные интересы должны служить связью, соединяющею людей, они, наоборот, стараются не допускать, чтобы кто–нибудь зависел от другого или мог извлекать из этой зависимости какую–нибудь пользу. Все граждане получают от общества все, что им нужно, и власти, распределяющие блага жизни, заботятся о том, чтобы никто не получал больше, чем необходимо для удовлетворения его потребностей. Никому не отказывают в том, что нужно для жизни. «Они богаты, потому что ни в чем не терпят недостатка, и бедны, потому что не имеют никакой собственности; следовательно, они не рабы обстоятельств, а наоборот, обстоятельства являются их слугами».
Так как у них нет частной собственности, то им не нужно ни денег, ни торговли. Они, однако, покупают предметы, которых сами не могут производить, у других наций. «Но не желая быть испорченными порочными привычками купцов, они вступают с последними в сношения только в гаванях своего государства».
Тем не менее они очень гостеприимны. «Они вежливы и добры по отношению к посещающим их чужестранцам и содержат их на государственный счет. Приезжему иностранцу прежде всего моют ноги; ему показывают город, указывают место в совете и за общим столом и назначают специально для услуг ему определенных лиц. Если чужестранец желает сделаться гражданином города, его принимают после двухмесячного испытания; половина этого времени проводится им в городе, половина — в деревне».
Город солнца открыт для всех, и Кампанелла приглашает все народы мира заняться сообща тем, что служит материальному, духовному и нравственному развитию человека, для того чтобы снова наступил золотой век.
Поль Лафарг
Пятый отдел. Коммунистические и демократо–социалистические течения в английской революции XVII в.
Глава 1. Введение
Свою буржуазную революцию против абсолютной монархии Англия произвела на полтора столетия раньше Франции при условиях, значительно отличающихся от условий, господствовавших в эпоху Великой французской революции. Тем не менее положение дел и ход обеих революций представляют вполне очевидную аналогию. В статье по поводу прусской мартовской революции, помещенной в «Новой рейнской газете» в декабре 1848 г., Маркс проводит следующую параллель между английской революцией XVII в. и французской XVIII в.:
«В 1648 г. (год, в который во время английской революции партия индепендентов завладела властью. —Э. Б.)буржуазия заключила союз с новым дворянством против короля, феодалов и господствующей церкви; в 1789 г. также буржуазия соединилась с народом против короля, дворянства и господствующей церкви.
Прообразом революции 1789 г. служит революция 1648 г., а прообразом этой последней — восстание Нидерландов против Испании. Таким образом, обе революции опередили на сто лет своих предшественников не только по времени, но и по внутреннему содержанию.
В обеих революциях буржуазия являлась классом,действительностоявшим во главе движения. Пролетариат и не принадлежащие к буржуазии группы населения либо не имели никаких отдельных от буржуазии интересов, либоне представляли еще самостоятельно развившихся классовили подклассов. Поэтому в тех случаях, когда они выступали против буржуазии, как, например, во Франции в 1793–1794 гг., они все–таки боролись только за интересы буржуазии, хотя и не из буржуазных побуждений. Весь французский террор не что иное, как плебейский прием расправляться с врагами буржуазии, с абсолютизмом, феодализмом и мещанством.
Революции 1648 и 1789 гг. были не английской и французской революциями, но европейскими. Они не были победой одногоопределенногообщественногоклассанад старым политическим порядком; они былипровозглашением политического строядля нового европейскогообщества.В той и в другой победила буржуазия; но победа буржуазии была тогдапобедой нового общественного строя,победой буржуазной собственности над феодальной, национальности над провинциализмом, конкуренции над цехом, дробления земельной собственности над майоратом, господства собственника земли над господством земли над собственником, просвещения над суеверием, семьи над фамилией, промышленности над героической ленью, гражданского права над средневековыми привелегиями («Neue Rhein. Zeitung» от 15 декабря 1848 г.).
Разумеется, в отношении сказанного сейчас должна быть принята во внимание разница во времени для обеих революций. Говоря вообще, Англия во время своей революции вобщемразвитии стояла на сто лет позади Франции 1789 г., и ее общественные подразделения в значительной степени отличались от французских. Однако расстояние между ними не во всех отношениях было одинакового характера и не всегда выражало собою большую отсталость в развитии.
В Англии сохранилась лишь часть старого феодального дворянства; владетельные титулы массы ее земельной аристократии были новейшего происхождения, и в ведении хозяйства она придерживалась буржуазных принципов. Англия располагала многочисленным свободным крестьянством, и жители ее городов представляли собой уже значительную экономическую силу. Конечно, эти последние еще в значительной степени состояли из цеховых элементов, жизненные условия которых еще грубы и умственный горизонт сильно ограничен, во всяком случае ограничен более, чем умственный уровень части общества, группирующейся вокруг двора. Но духовная ограниченность совсем не мешала могучему развитию торговли, в односторонности часто заключается тайна политического успеха, и наконец, буржуазия и обуржуазившийся класс землевладельцев Англии XVII в. имели дело с королевской властью, которая не достигла такого блестящего самодержавия, какого достигли Бурбоны в лице Людовика XIV.
Подробнее о социальном устройстве Англии накануне революции мы поговорим в другом месте. Несмотря на существующее различие в этом отношении между нею и Францией, несмотря на разницу в политическом устройстве обеих стран к началу их революций и на различие исходных точек этих последних, можно провести между ними параллель как в смысле их исторических результатов, так и в смысле форм, в которых они протекали. Английская революция, которую официальные английские историки до сих пор, в противоположность «славной революции» вигов 1688 г., называли «мятежом», но которая с каждым днем все более завоевывает всеобщее признание, подобно Великой французской революции, пошла в своем течении гораздо дальше провозглашенных вначале целей. Вдохновляемая, в общем, не столько греческой и римской литературой, сколько Ветхим Заветом, она, так же как и французская, ведет к обезглавлению противящегося ей помазанника Божия; во время ее также различные партии и стоявшие за ними различные слои общества одни за другими выступают на первый план и берут на себя, смотря по обстоятельствам, либо руководящую роль, либо, если они на это не способны, роль двигательной силы. После эпохи военной диктатуры английская революция тоже приходит к временной реставрации, которая, так же как французская, не способна восстановить положение, существовавшее до начала восстания, и в конце концов заключается слабым сколком с последнего — уже упомянутой выше революцией вигов 1688 г., «реставрирующей» то, что в политическом смысле послужило ее исходной точкой. У английской революции есть свои жирондисты–пресвитериане, свои якобинцы или монтаньяры–индепенденты, свои гебертисты и бабувисты–левеллеры. Кромвель был ее Робеспьером и Бонапартом в одном лице, Маратом и Гебером был левеллер Джон Лильбурн.
Все эти сравнения могут быть приняты, само собою разумеется, лишь условно. Если, например, индепенденты значительно превосходили пресвитериан революционной энергией, то в отношении Церкви они были децентралистами, в то время как пресвитериане стояли за централизацию кальвинистской церкви. Левеллеров в свою очередь лишь в том смысле можно сравнить с гебертистами, что они, не достигнув никогда господства, являются партией, представляющей самый радикальный элемент в революционном движении, и что этот радикализм, несмотря на коммунистические тенденции отдельных вождей, на практике проявляется почти исключительно в форме политических требований и, таким образом, сохраняет политический характер. Лишь на высшей точке своего развития движение левеллеров в секте, или группе, «истинных левеллеров» порождает действительно коммунистическое направление, которое не только предприняло очень оригинальную попытку коммунистической самопомощи, но также оставило нам замечательный проект полного плана коммунистической реорганизации общества, который, по–видимому, странным образом остался неизвестным всем историкам английской революции. В религиозном смысле большинство левеллеров лишь слабо отличается от массы индепендентов; как и последние, они по существу своему пуритане, но через все их движение проходит черта, обнаруживающая довольно сильное влияние анабаптистской пропаганды, а известная часть его вождей были, по–видимому, даже представителями несомненно атеистически–рационалистических идей. Хотя личность, около которой группировалось движение левеллеров, в смысле духовного значения далеко отставала от Марата, все же «свободно рожденный Джон» — «freeborn John», как часто называет себя Джон Лильбурн в своих памфлетах — в смысле здорового демократического инстинкта, бесстрашия и резкости при защите плебейских интересов может быть назван достойным предшественником «Ami du peuple». Можно был бы также сказать: «Рere Duchesne’a», но памфлеты Лильбурна совсем не носят преувеличенно вульгарного характера словоизлияний Гебера.
Однако буржуазная историография долго обращалась с Лильбурном не лучше, чем с редактором «Рere Duchesne’a». Карлейль говорит о нем всегда как о существе, вечно вызывающем неприятности и шум, и даже Вильям Годвин в своей «Истории английской республики» во многих отношениях, безусловно, неверно понимал Лильбурна, хотя именно от автора «Политической справедливости» можно было бы ожидать лучшего понимания такого политического деятеля, как Лильбурн; впрочем, Годвин не отрицает ни твердости его убеждений, ни его замечательных способностей[432]. Во всяком случае, Годвин, по крайней мере, так подробно заявляется деятельностью Лильбурна и левеллеров, что влияние их на ход политической борьбы до провозглашения республики — «Commonwealth» — в его книге обнаруживается довольно ясно. После Годвина историки собрали массу материала об этом эпизоде революции. Самому обстоятельному разбору он подвергнут в новейшем сочинении по истории той эпохи, прекрасной книге Самуила Равсона Гардинера «History of tre Great Civil War». Но это выдающееся сочинение доведено только до начала 1649 г.[433]и потому не дает полной картины этого движения. К тому же от автора ускользнули некоторые его замечательные особенности: у него можно найти материалы для оценки влияния левеллеров, но не самую оценку. Недавно английский социалист Г. Г. Спарлинг, сделавший движение левеллеров предметом особого изучения, в качестве первого результата своих трудов опубликовал в лондонском еженедельнике «Weelky Times aud Echo» биографию Джона Лильбурна, которая значительно помогла нам в нашей работе. У Спарлинга, однако, замечается недостаток, противоположный недостатку Карлейля; он идеализирует Лильбурна и слишком низко ценит Кромвеля, против которого Лильбурн выступал; только в Лильбурне он признает хорошие стороны, в Кромвеле же видит лишь карьериста, а иногда и попросту «мошенника крупного калибра». Это чересчур субъективное отношение к действующим лицам сильно понижает ценность труда Спарлинга, которому, впрочем, принадлежит немаловажная заслуга, заключающаяся в том, что он спас от забвенья или, вернее, воскресил из гроба с трудом проникающих в народ исторических сочинений одну из интереснейших личностей в истории новейших народных движений. Связного, систематического изложения всего движения левеллеров, а также разыгравшихся одновременно с ним или вытекавших из него движений в пользу низших классов народа до сих пор еще не было. Материал для истории его чрезвычайно разбросан и еще совершенно не тронут. Причиной этого является, главным образом, то обстоятельство, что эти материалы заключаются в сочинениях религиозного характера; благодаря этому светские и церковные историки смотрят на эти движения просто как на уродливые видоизменения реформационных религиозных движений и поэтому каждый со своей точки зрения осуждает их. Бывало даже, что религиозная оболочка движения левеллеров отталкивала от изучения его и социалистов. Они забывали, что одна и та же религиозная форма в различные времена имеет и различное значение. Мы, впрочем, увидим ниже, что эта религиозная оболочка была очень тонка.
Глава 2. Англия до середины XVII в.
I. Экономическое и социальное развитие
Англия в XVII столетии в очень значительной степени еще была земледельческой страной. Население ее около середины этого столетия равнялась приблизительно пяти миллионам, и сельское население составляло по крайней мере ¾ из них. Кроме Лондона, тогда уже сильно процветавшего, английские города были не особенно многолюдны. Очень внимательный наблюдательГригорий Кинг,писавший в конце того века, предполагает, что в ту эпоху при населении в пять с половиной миллионов приходилось:
на Лондон530 000 жителейбольшие города и торговые местечки870000деревни и села4100000Всего:5 500 000 жителей.Подобное же отношение между Лондоном и всем вообще королевством приводится также в опубликованном в 1687 г. «Essays on Political Arithmetic» Вильяма Петти. Петти считает население Лондона с предместьями равным 696 тыс., а население всей Англии и Уэльса равным семи миллионам. По его мнению, в середине XVII столетия в Лондоне было около полумиллиона жителей. Его оценка приблизительно верна, так как он знал Лондон времен революции. Кроме Лондона Петти называл британской столицей Бристоль, население которого, по его мнению, составляло 48 тыс. человек. Бристоль в XVII столетии был действительно довольно значительным портом; он поддерживал оживленную морскую торговлю с Испанией и Португалией и был центром шерстяной промышленности Юго–Западной Англии. С Бристолем соперничал Норвич, центр шерстяной промышленности восточных графств. Затем в числе более значительных городов назван Соутварк, к югу от Лондона (теперь он составляет часть последнего), Глочестер, Экзетер, Ковентри, Честер, Соуттамптон, Гулль, Ньюкестль–на–Тайне и Йорк.
Промышленность, в общем, была еще мало развита и во всех почти отраслях отставала от промышленности континента. Еще в XVI в. в самой Англии изготовлялись только самые грубые продукты, все же более тонкие привозились из–за границы. Англия производила самую тонкую шерсть, но обрабатывала она в течение очень долгого времени только самые грубые сорта, а более тонкие обрабатывались за границей, главным образом во Фландрии. Дело совершенно изменилось, когда Религиозные войны и религиозные преследования в Нидерландах заставили уйти в Англию целые толпы фламандских ткачей. С их появлением во второй половине XVI в. начался подъем английского шерстяного ткачества. Сначала оно сосредоточивалось главным образом в Норфольке и нескольких соседних графствах, а затем распространилось на запад, где оно в ту эпоху, о которой мы говорим, было уже сильно развито. Подобным же образом протестантские выходцы из Нидерландов принесли в Англию искусство перерабатывать хлопчатую бумагу в ткани. Первыми центрами этой отрасли промышленности были города Манчестер и Больтон в Ланкаширском графстве.
Только в XVII столетии началась более широкая эксплуатация минеральных богатств Англии, но в рассматриваемую нами эпоху она еще не играла особенно значительной роли. Значение каменного угля для доменных печей было только что открыто, и прошли целые десятилетия, прежде чем Англия сама стала производить нужное для нее железо. Еще в 1720 г., поМакферсону(Annals of Commerce, III, стр. 114), Англия получала из–за границы две трети — 21 тыс. из 30 тыс. т потребляемого ею сырого железа.
По расчетам Григория Кинга, в 1688 г. в Англии жило:
земледелием4 265 000 человекобрабатывающей промышленностью240000торговлей246 000.При составлении этой таблицы не принята, конечно, в расчет весьма значительная в то время домашняя промышленность (производство для собственных потребностей); кроме того, при ее составлении совсем не входили в разбор те многочисленные случаи, когда занятие сельским хозяйством и промышленностью совмещается. Таким образом, таблица вообще не дает достоверной картины тогдашнего производства. Тем не менее она показывает, в какой незначительной степени даже в конце XVII в. промышленность обособилась от домашнего и сельского хозяйства. Поэтому она представляет довольно значительный интерес для оценки социальных явлений той эпохи.
Живущее земледелием население распадалось на классы: крупную аристократию, сельское дворянство, земледельческих поденщиков, а также на большую массу бедных «пауперов». Крупная земельная аристократия даже феодального происхождения уже успела почти совсем освободиться от всех феодальных обязанностей и хозяйничала как полный собственник унаследованной земли, которая обрабатывалась либо через управляющих, либо арендаторами. Сельское дворянство состояло из землевладельцев средней руки, потомков покупщиков феодальных и монастырских имений, из разбогатевших арендаторов и т. д. Многочисленный класс мелких землевладельцев составляли отчасти крестьяне, отчасти мелкие арендаторы. Первые страдали от постоянно повторявшихся захватов земли крупными землевладельцами, от расхищения общинной земли и т. д., а последние — от повышения арендной платы жадными к деньгам лэндлордами.
«Ренты (арендная плата) XVII столетия хотя и кажутся нам весьма незначительными, первоначально были установлены конкуренцией, а затем очень быстро превратились в голодные ренты. Под голодною я подразумеваю такую ренту, которая едва дает возможность существовать земледельцу, так что он не может ни скопить что–либо, ни произвести какие бы то ни было улучшения», — пишет известный историк–экономист Торольд Роджерс[434]. «Однако в некоторых частях Англии, — добавляет он, — особенно в восточных графствах, на западе и севере существовал побочный промысел настолько значительный, что крестьянин–арендатор мог сравнительно равнодушно относиться к возрастанию арендной платы». Этим побочным промыслом было шерстяное и льняное ткачество, которым во многих округах занималось большинство крестьян. «Таким же побочным промыслом было шерстяное ткачество в известных частях Ланкашира и Йоркшира; это помнят еще если не все, то во всяком случае часть живущего теперь поколения» (ibid). Но в Йоркшире и Ланкашире в XVII в. шерстяная промышленность играла далеко не такую важную роль, как в восточных графствах, где мы и должны искать в ту эпоху сравнительно независимого от лэндлорда мелкого арендатора[435].
Сельскохозяйственные рабочие были уже подчинены прелестному рабочему статуту Елизаветы, цель которого, по Торольду Роджерсу, была троякая: «1) уничтожить союзы между рабочими; 2) создать хорошо действующий механизм для контроля; 3) ограничением права ученичества в промышленности сделать земледельческих батраков низшим слоем наемных рабочих; иными словами, значительно увеличить предложение труда» (ibid., стр. 40). Как известно, рабочий статут устанавливал семилетний срок ученичества, кроме того, купцы и мастера известных ремесел могли принимать в ученье только сыновей крестьян, владеющих землей, дающей определенный минимальный доход. Вознаграждение сельскохозяйственных рабочих и рабочих в некоторых отраслях промышленности устанавливалось ежегодно мировыми судьями, и почтенные «догбери» так успешно выполняли свои обязанности, что Торольд Роджерс, просмотревший массу счетов, такс и т. д., нашел, что, несмотря на угрожаемые штрафы, уплачиваемое фактически вознаграждение всегда было выше установленного судьями. Для восьми различных категорий рабочих — пять из них обученные ремесленники, а три необученные или сельскохозяйственные рабочие — Роджерс сравнил установленные судьями и действительно уплаченные вознаграждения с 1593 до 1684 г.; при этом он нашел, что в среднем первые получали 5 шиллингов 1 пенни в неделю, а последние 6 шил. 6 пенсов, т. е. почти на 30 процентов больше. «Хозяин быль великодушнее судьи» (ст. 44). Вероятно, нередко нарушение бумажного закона вызывалось железной необходимостью[436].
Торольд Роджерс указывает еще на один факт из эпохи, когда закон еще применялся на практике (в XVIII столетии он сделался излишним и поэтому не применялся), и этот факт имеет для нас особое значение. Во времяреспублики«Commonwealth» — устанавливаемые судьями таксы заработной платы —выше,чем до этого и после этого, при монархии. В 1651 г. они были ниже фактически уплачиваемых вознаграждений на 4¼ пенса, в 1655 г. — только на 2 пенса; но как только монархия была восстановлена, судьи стали действовать по–прежнему и понизили вознаграждения так, что они стали на 3 шиллинга ниже фактически уплачиваемых. «Пуритане были, может быть, строгими людьми, но у них было известное чувство долга. Кавалеры были, может быть, вежливыми людьми, но у них, по–видимому, не было иной добродетели, кроме той, которую они называли лояльностью. Если бы в XVII в. я был деревенским жителем, то, думается мне, предпочел бы пуритан»(Роджерс,ibid., стр. 45)[437].
Общие условия деревенской жизни не допускали развития сильного классового противоречия между мелким крестьянством и сельскохозяйственными поденщиками. По самому своему образу жизни и по роду труда эти классы, за исключением пролетариев, превратившихся в бродяг, стояли слишком близко друг к другу, для того чтобы среди них могли происходить иные конфликты, кроме чисто личных или случайных. Настоящее и во многих местах сильно чувствовавшееся классовое противоречие существовало только между мелкими арендаторами, мелкими крестьянами и солидарными с ними земледельческими рабочими, с одной стороны, и крупными землевладельцами — с другой; тем более что последние были большею частью новейшего происхождения.
Положение дела времеслекак в городах, так и в селах было аналогично этому. Вопрос о заработной плате в такой степени был урегулирован законом или установленными последними таксами вознаграждения, что оставалась возможность только вступать в личные соглашения. Конфликты, конечно, случались, но ни одному подмастерью и в голову не приходило сомневаться в праве на существование мастеров как «сословия». Не могли они также чувствовать себя «солидарными» с подмастерьями других ремесел. Кроме того, благодаря продолжительному сроку ученичества в главных отраслях промышленности, число подмастерьев было очень ограниченно. Но к этому мы еще вернемся ниже. Более сильное противоречие существовало зато между рабочими ремесел, развивавшихся в мануфактуры, и портовыми рабочими, с одной стороны, и торгующими их произведениямикупцами —с другой. Уже в 1555 г. ткачи жалуются, что «богатые и состоятельные торговцы сукнами всячески утесняют их», давая работу на собственных ткацких станках необученным рабочим, отдавая внаем за известную плату ткацкие станки, и кроме того, «некоторые из них платят также гораздо меньше вознаграждения за тканье и изготовления сукна, чем прежде». Так говорится во Введении к «закону, касающемуся ткачей», изданному при католичке Марии. Удовлетворяя цитированную выше жалобу, этот закон ограничивает число ткацких станков, которым могло владеть одно лицо, двумя в городах и одним в селах, и запрещает сдачу их внаем. Этим способом развитие мануфактуры, по–видимому, довольно долгое время в значительной степени задерживалось, но в конце концов «дух времени» оказался сильнее, и неудобное предписание обходилось всевозможными путями, о чем свидетельствуют постоянно возобновляющиеся жалобы мастеров на купцов. Однако известно, что запретительные предписания этого рода в XVIII столетии привели к тому, что громадные технические революции в процессе тканья и пряденья совершились не в старой шерстяной, а в сравнительно молодой еще хлопчатобумажной промышленности. Во всяком случае, в рассматриваемую нами эпоху между ткацкими мастерами и купцами существовало весьма ощутительное, настоящее классовое противоречие. Так было и во всех остальных отраслях промышленности, в которых между производителем и потребителем становился купец. Большую ненависть к себе вызывали также продаваемые или сдаваемые на откуп нуждающимися в деньгах правительствамимонополии,благодаря которым во многих отраслях промышленности цены на сырые материалы страшно возросли.
Это последнее обстоятельство приводит нас к обзоруполитическогостроя страны при вступлении на престол Карла I.
II. Политические и религиозные условия. Восстание Кета
Мы должны теперь вернуться несколько назад. До Тюдоров Англия была феодальным государством с более или менее сильною (смотря по обстоятельствам) центральной властью. Дворянство в 1215 г. вынудило у короля Иоанна Великую хартию (Magna Charta), запрещавшую королям взимать какие бы то ни было налоги, за исключением немногих постоянных податей, без разрешения парламента, не спросившись «совета» духовных и светских лордов. Пятьдесят лет спустя, в 1265 г., Симон де Монтфор, граф Лейчестер, чтобы еще более увеличить влияние парламента, издал от имени находившегося у него в плену короля Генриха III распоряжение, чтобы от каждого графства в парламентизбиралисьдва рыцаря[438]и от каждого города — два гражданина. Это представительство «общин» впоследствии развилось в представительное учреждение, заседающее отдельно от лордов. Короли при случае старались пользоваться им против последних. Но, с другой стороны, вместе с ростом городов и возрастающим значением мелкого сельского дворянства это представительное учреждение также стало приобретать все большее влияние на королей, а также на их чиновников и советников. В общем, парламент, конечно, долгое время оставался машиной, соглашающейся на отпуск денег, к которой короли прибегали, когда им нужны были деньги, и которая при удобном случае за свое согласие выговаривала себе всякого рода уступки. Так как суточное вознаграждение депутатам выдавалось от графств и городов, пославших их, то нередко случалось, что города вносили петиции обосвобожденииих от права представительства, которое только обременяло их. Самое право избрания также не было вовсе одинаково ценимой всеми привилегией. В городах им, по–видимому, долгое время пользовались только старшины городских корпораций, а в графствах — нередко лишь незначительное число рыцарей и крестьян из ближайших окрестностей того места, где производились выборы, происходившие публично. Причиной индифферентного отношения к выборам было то обстоятельство, что до XVI столетия еще не существовалопартийв вопросах, разбираемых парламентом. Только в 1430 г., при Генрихе VI, право голосования в графствах ограничивается владельцами свободной земли, дающей не менее 40 шиллингов годового дохода, потому что «выборы представителей от графства производились последнее время большими шумными толпами не умеющих вести себя прилично людей, из которых большинство были люди с малыми доходами и незначительным положением» (Statute 8, Henry VI, cap.7, цитировано в книгеТалла«The constitutional HistoryofEngland»), что доказывает, как сильно было чувство самоуверенности в «людях с небольшими доходами». При том же короле парламент добился важного права подавать вместо петиций о законах законопроекты. При Ричарде III парламент сделал постановление, что король не имеет права взимать никаких принудительных налогов, делать принудительных займов и принимать подарков («Benevolences»).
Но Война Алой и Белой розы и войны с Францией настолько опустошили ряды дворянства и такослабилиего, что при наследнике Ричарда «законном» короле Генрихе Тюдоре, а еще более при его сыне Генрихе VIII, парламент сделался просто безвольным орудием в руках короля. При этих королях benevolences (буквально: дары любви) и другие обязательства из феодальной эпохи сильно в ходу, «займы» короля нередко объявляются недействительными, распоряжения короля получают силу законодательных актов, создаются новые государственные преступления и особенная государственная судебная палата для неудобных государственных преступников (Суд звездной палаты); к этому присоединяется при Елизавете еще учреждение, объявленное в 1583 г. постоянным, а именноИсключительная судебная палата («High commissian court») для суда над теми, кто отрицает верховную власть короля над Церковью и над церковными делами. Провозглашение верховной власти короля над Церковью было венцом «реформации» Генриха VIII. Оно имело целью, во–первых, положить конец вмешательству папы в английские государственные дела, а во–вторых — и это было гораздо важнее, потому что влияние папы в Англии было чрезвычайно незначительным, — превратить духовенство в орудие абсолютной королевской власти. В–третьих, после провозглашения верховного главенства последовало разрушение монастырей и конфискация их громадных состояний, которые расточительный король в скором времени израсходовал. Весьма понятно, что такого рода реформация не пользовалась единодушным одобрением даже тех, кто вообще–то был противником римской церкви, тем более что Генрих сохранил большинство догматов и обрядов последней. Как католики, так и искренние сторонники реформации были одинаково недовольны; произошло несколько мятежей, в которых принимало особенно деятельное участие сельское население. При Генрихе VIII и его несовершеннолетнем сыне Эдуарде VI эти мятежи успешно подавлялись, но когда последний в 1553 г. умер, победоносное восстание низвергло продолжателей реформации и возвело на престол католичку Марию.
Большая часть этих мятежей происходила в царствование Эдуарда VI, вступившего на престол в 1547 г. Так как он был несовершеннолетний, то вместо него правил сначала его дядя и опекун герцог Сомерсетский.
В июне 1549 г. воссталидевонширскиекрестьяне и потребовали возвращения к старой вере. Они заставили священников служить обедню по–латыни и в конце концов направились к столице графства, к богатому Экзетеру, который и осаждали в течение нескольких недель, пока предводительствуемое лордом Росселем и состоявшее большею частью из чужеземных наемников войско их не перебило. В этом восстании обнаружилась, главным образом, религиозная сторона оппозиции, но зато возникшее в том же месяце восстание сельского населения Норфолька под предводительством Роберта Кета носило явно выраженный социально–политический характер и было направленно против сельской аристократии. Кет сам был довольно состоятелен[439], и мотивы, заставившие его стать во главе движения, не вполне ясны. Он два раза со своим мятежным войском брал Норвич и в своем лагере под громадным дубом открыто творил суд. Народ массами стекался к нему, но неопытные в военном деле крестьяне и рабочие не в состоянии были бороться с регулярным войском. Когда 28 августа 1549 г. между повстанцами под предводительством Кета и правительственным войском под начальством Джона Дудлея, графа Варвикского дело дошло до сражения в открытом поле, повстанцы потерпели страшное поражение. Кет и его брат были взяты в плен и после чисто формального допроса повешены, а в мятежных округах с обычным зверством был восстановлен порядок.
Как почти все восстания беднейших классов, так и это с самого начала и в течение долгого времени изображалось исключительно в том освещении, какое ему давали его победоносные враги. Главным источником «классического» историка этого движения Александра Невилля было сочинение Николая Сотертона — по собственному его признанию, ненавистного мятежниками и трусливо спрятавшегося от них норвичского гражданина, который, конечно, был заинтересован в том, чтобы как можно сильнее сгустить краски[440]. Но несмотря на то что его сочинение безусловно враждебно Кету и предводительствуемым им мятежным крестьянам, все же оно помимо воли свидетельствует об умеренности предъявленных ими требований и об их бережном отношении к человеческой жизни. В том же роде — основанное также преимущественно на сотертоновском сочинении описание восстания в «Chronicles» Голлиншеда. Заслуга собрания рассеянного в государственных актах, в частных и местных хрониках материала об этом восстании и правильного его освещения принадлежит появившемуся в 1859 г. в Лондоне этюду Ф. В. Росселя «Восстание Кета во Норфольке». Только он составлен несколько бессвязно, и в нем проглядывают мелкомещанские взгляды автора. Систематическое, но зато и более холодное изображение общих черт восстания и связи его с событиями того времени даны в V томе книгиИ. А. Фруда«History of England from the Fall of Wolsey to the Defeat of the Spanish Armada».
Связанные с проведением «реформации» в Англии крестьянские восстания имеют такое большое значение для нашей темы, что им можно было бы отвести отдельную главу. Но мы вынуждены лишь ограничиться указанием на некоторые отдельные важные обстоятельства при изложении восстания Кета.
Названный по имени Кета мятеж, как мы уже говорили выше, не представлял собою единичного явления. Среди сельского населения и его друзей повсюду происходило глухое брожение, то там, то здесь обнаруживавшееся яркими вспышками. Так, в 1537 г., в то время как на севере (в Йоркшире) народ восстает за католическую веру, в Вальсингаме (Норфольк) преждевременно раскрывается заговор против дворян и главари заговорщиков подвергаются казни. Вскоре после этого государственному совету доносят, будто одна женщина, Елизавета Вуд из Эльсгама (Норфольк), сказала: «Жаль, что этих вольсингамцев открыли; ибо у нас никогда не будет хороших порядков, пока мы не соединимся и, по словам песни, не
«Сделаем дела при помощи дубин
И сапог с гвоздями».
«Ибо нам никогда не жилось хорошо, с тех пор как царствует этот король» [Генрих VIII]. В отчете говорится, что она упрямая и противная (ongracious) женщина. Гораздо свирепее и ужаснее звучат слова, приписываемые некоему Джону Валькеру из Гристона в 1540 г.[441]Но крупные земельные хищники не обращали внимания на эти предостережения. Они полагались на драконовские мероприятия Генриха против всяких восстаний и продолжали изгонять крестьян, увеличивать арендную плату, присваивать себе монастырские имущества за невероятно дешевые цены и огораживать общинные земли или захватывать их под пастбища.
Сомерсет, опекун Эдуарда VI, какими бы он ни отличался вообще пороками, по–видимому, чувствовал известную симпатию к беднейшим классам, ибо вскоре после того как он взял на себя опеку, суровые законы против лоллардов были отменены и в парламент был внесен законопроект против огораживания. Однако обе палаты и слышать не хотели ничего о последнем, и внесение его приписывали просто желанию заслужить популярность. Впоследствии Сомерсет прямо был обвинен в том, что он своим мягким отношением поддержал восстание Кета[442]. Дело в том, что Сомерсет в 1548 г. предписал созыв комиссии, которая должна была проверять законность всех произведенных после известного срока огораживаний, а в случае незаконности их должна была распорядиться снесением изгородей. Сельское же население, узнав об этом распоряжении, взяло дело в свои руки и начало по–своему «ревизовать» изгороди. Тогда Сомерсет в мае 4549 г. якобы открыто сказал, что «действия народа ему чрезвычайно нравятся, и корыстолюбие господ оправдывает движение»(Фруде,ibid, стр. 118). Разумеется, власти везде приняли меры, но они действовали без особенной энергии, между тем как, с другой стороны, комиссия существовала, по–видимому, только на бумаге. Вследствие этого в течение лета 1549 г. среди сельского населения происходили всевозможные тайные сборища, на которых говорились озлобленные речи против аристократов. Невилль снабжает их риторическими украшениями, но содержание их по существу, вероятно, не особенно отличалось от того, которое он передает.
Вот образец этих речей: «Мы не можем дольше переносить такие большие и жестокие несправедливости. Мы не можем дольше сложа руки допускать претензии аристократии и сельского дворянства; лучше нам взяться за оружие, лучше привести в движение небо и землю, чем терпеть такие ужасы. Если природа создает для них те же плоды, как и для нас, если она дала нам такую же душу и тело, то мы желали бы знать, все ли это, чего мы можем ожидать от нее. Посмотрите на них и затем взгляните на нас: разве у всех нас не одинаковое тело, разве все мы не родимся одинаковым образом? Почему же их образ жизни, их судьба совсем иные, чем наши? Мы ясно видим, что безобразия достигли крайнего предела, и решили принять крайние меры.Мы снесем изгороди и заборы, засыплем канавы, вернем общинные земли и сравняем с землей все без исключения загородки, возведенные с позорной низостью и бесчувственностью».Еще раньше говорилось: «Они высосали у нас кровь из жил и мозг из костей, общинные земли, оставленные нашими предками для пользования нам и нашим семьям, отняты у нас. Земли, которые на памяти наших отцов были открыты, теперь окружены рвами и изгородями, пастбища так тщательно огорожены, что никто не может попасть на них»(Russel.Life of Ket, стр. 23, 24).
В начале июля 1549 г. дело дошло до открытого восстания. Устроенное в честь Томаса Бекета празднество в месте жительства Кета, Уаймонтгаме, на которое собралось множество сельских жителей, было использовано для привлечения новых приверженцев, и тут же был дан сигнал к восстанию. С празднества все отправились в расположенные в окрестностях поместья ненавистного лэндлорда и снесли там изгороди.
Благородный дворянин, питавший за что–то злобу против Кета, когда увидел, что всякое противодействие будет бесплодно, предложил этим людям денег, если они снесут изгороди также и у Кета. Они, конечно, охотно согласились на это, но когда они пришли к Кету и на его вопрос, что им нужно, сказали, что хотят у него, как и всюду, снести изгороди, он будто бы ответил им, что это справедливо и что он не только не станет противодействовать им, но, наоборот, первый примется за дело. «Но для того чтобы они могли довести свое дело до благополучного конца, — говорил он, — они должны организоваться и выбрать себе вождя». «Если они желают, — добавил он, — то он готов стать во главе их». После недолгих совещаний они приняли его предложение, и энергичный, очень талантливый, несомненно честный человек с помощью своего брата Вильяма сделал все от него зависящее, чтобы превратить беспорядочную толпу в способное к борьбе и противодействию мятежное войско. На холме под Нарвичем («Mousehold Hill») он разбил свой лагерь, куда вскоре собралось свыше 10 тыс. человек, да и впоследствии не переставали стекаться все новые люди. Под громадным дубом, окрещенным имдубом реформ,он держал совет и творил суд. Он делал распоряжения, какие именно изгороди должны быть снесены, рассылал «от имени короля» вызовы в суд, приказывал производить реквизиции и т. д., и т. д. Затем он составил петицию на имя правительства, в которой перечислял жалобы и требования сельского населения, и заставил подписать ее норвичского мэра и его предшественника.
Требования эти, в общем, очень умеренны, и в них нет никаких следов коммунизма. Кроме жалоб на огораживанье общинных земель они содержат протест против целого ряда феодальных злоупотреблений, против повышения арендной платы и т. д. Последняя должна была быть ограничена законом теми размерами, какие она имела в первый год царствования Генриха VII. Замечательно требование,чтобы священникам было запрещено покупать землю,потому что оно опровергает поднятое тогда против священников обвинение, будто они затеяли восстание[443]. Кет, по–видимому, вообще считал религию частным делом каждого. Он позаботился о привлечении священников, совершавших в лагере богослужения, но позволял проповедовать кроме них и другим. Этим правом, между прочим, воспользовался некий Матью Паркер, сделавшийся впоследствии архиепископом Кентерберийским. Под дубом реформ позволялось также говорить всяким людям — как друзьям, так и противникам восстания.
К числу первых принадлежало несколько почетных граждан Норвича, из которых, впрочем, большинство впоследствии либо вели себя очень двусмысленно, либо прямо оказались изменниками. Таким был в особенности подписавший петицию Т. Альдрих. Но зато полную симпатию повстанцам выказывали на словах и на делемелкие ремесленники и рабочиеНорвича. Они предупредили многие предприятия городских властей против мятежников и при столкновениях много раз оказывали им серьезную помощь[444].
Mы не можем говорить здесь о подробностях борьбы, о победоносном отражении мятежниками первого посланного против них под предводительством графа Нортгамптона войска. Первого посланного к ним лордом протектором герольда, обещавшего при добровольном подчинении рассмотрение жалоб и помилование королем преступивших закон, Кет отослал назад, сказав ему, что короли милуют преступников, а не невинных и справедливых людей. Они (крестьяне и их вожди) не заслужили никакого наказания. Кет не хотел слагать оружия, пока не будут сделаны известные определенные уступки, потому что он отлично знал цену обещаниям, выраженным в общей форме. Но если бы даже сам Сомерсет был согласен сделать такие уступки, этого не допустили бы остальные власть имущие. Все настаивали на энергичном подавлении восстания и в конце концов ему, как было уже сказано выше, 26 августа был нанесен решительный удар военной силой. Немецкие ландскнехты — признаемся в этом с прискорбием — нанесли мятежникам поражение. Кет в последнюю минуту проявил будто бы трусость, но бегство его, когда он увидел, что сражение проиграно, простительно. По–видимому, он уже раньше оценил превосходство войск Варвика и, по предложению последнего, был готов вступить с ним в переговоры, но одна из частых во всемирной истории неприятных случайностей помешала этому.
В качестве «народного судьи» Кет проявил необычную для того времени мягкость. Хотя о насилиях, творящихся в лагере Кета, говорилось очень много, но никто из обвиняющих его не называет имени ни одного пленного или заложника, убитого подчиненными Кета. Все пленники и заложники, названные по имени, целыми и невредимыми вернулись домой, а Кет и его брат в качестве мятежников и изменников были подвергнуты позорной и жестокой казни. 7 декабря — Сомерсет в это время уже пал и очутился в Тауэре — Кет, за несколько дней до этого перевезенный на телеге для преступников из Лондона, где его подвергали допросу, в Норвич, был повешен на одной из высоких башен города и должен был висеть там, «пока тело не упадет само собой». Тем не менее народ вспоминал его с уважением, и государственному совету постоянно доносили о проявлениях этого уважения[445].
После решительного сражения Варвик еще две недели оставался в Норвиче и творил суд над пленными крестьянами. Несмотря на всю свою жестокость, он показался лэндлордам недостаточно кровожадным. Они требовали все более жертв[446], так что, наконец, Варвик стал убеждать их быть умереннее. «Если убийства будут продолжаться, — говорил он этим господам, — вам придется скоро самим идти за плугом». Этот аргумент подействовал. Так рассказываютпротивники–врагимятежников. Эксплуататоры–победители всех стран удивительно похожи друг на друга, и повсюду они проявляют одно и то же зверство.
Сомерсет был обезглавлен 22 января 1552 г. Варвик, сделавшийся после него лордом–протектором и заставивший назначить себя герцогом Нортумберландским, уже в следующем году кончил свою жизнь также на эшафоте, после того как народ возвел на престол католичку Марию. Однако весь ход дел в царствование последней показывал, что целью народного восстания вовсе не была церковно–католическая реакционная политика. Предпринятые при Марии кровавые меры против всех некатоликов–еретиков повели только к тому, что различные движения протестанского характера сблизились, так что после смерти Марии, последовавшей уже в 1558 г., дело католичества было таким же непопулярным, как в 1553 г.
При Елизавете (1558–1603) правительство снова принялось за реформацию и формально довело ее до конца, причем дело снова не обошлось без мятежей. Их, однако, подавляли жестокими кровавыми мероприятиями, и со стороны католиков противодействие было окончательно сломлено; но зато все больше организовалось и укреплялось протестантское движение — оппозиция «пуритан» против новой государственной церкви.
Кто были пуритане? («Purits» или «Puritans» отриге —«чистый».) Этим именем обозначается не определенная церковная секта, а целое религиозно–социальное течение. Это имя являлось собирательным прежде всего для тех, по мнению кого реформация пошла недостаточно далеко в смыслеочищения Церквиот римских обычаев и римских установлений, а затем и для тех, которые с требованием очищения религии соединяли требование очищенияобычаев общественнойжизни. Впоследствии под этим же именем проявилось и политическое течение, оппозиция против абсолютизма в государстве и Церкви. Пуританизм не был движением отдельного класса; у него были последователи в высшем и низшем дворянстве, в духовенстве, буржуазии, среди ремесленников и крестьян. В качестве социального или нравственного движения он соответствовал духу своего времени, когда под влиянием усиливавшихся мировых сношений промышленная жизнь становилась все менее обеспеченной, когда все больше развивалась страсть, а подчас и необходимость собирать, «сберегать»деньги —средство обмена par excellence. Характерным признаком производства для собственного потребления является правило «сегодня нужда, завтра изобилие». Первая переносится, худо ли, хорошо ли, но терпеливо, как нечто неизбежное, как «закон природы»; вторым наслаждаются радостно, безудержно. Но с распространением торговли и денежного обращения избыток, который не может быть потреблен на месте, можно использовать другим образом, превратить его вденьги,а деньги не ржавеют. Потреблять больше, чем нужно, потреблять то, что может быть превращено в деньги и сохранено в таком виде, теперь начинает казаться грехом, неразумием. Таким образом, бережливость, воздержность делается социальной добродетелью. Священники лоллардов проповедовали христианский аскетизм как возвращение к древнему христианству, аскетические учения которого были реакцией против безумной роскоши упадочной римской аристократии. Крестьяне и ремесленники жадно воспринимали более или менее коммунистические проповеди лоллардов, нашедших очень влиятельного, хотя и временного защитника и вдохновителя в Иоанне Виклефе[447], потому что эти проповеди соответствовали их озлоблению и их борьбе с аристократами в государстве и Церкви. Но от коммунизма они были так же далеки, как и их противники. «Лоллард, — пишетТорольд Роджерс, —несомненно, так же как и пуританин, появившейся два века спустя, был сдержанным, скучным, упрямым, малоподвижным человеком. Но он копил деньги и накоплял их тем больше, что не хотел давать ни гроша священникам, или монахам, или торговцам отпущениями» (ibid., стр. 79 и 80). Все историки признают, что лоллардизм, о возникновении которого мы не будем говорить здесь подробно[448], никогда не исчезал в Англии и что он постоянно существовал главным образом в восточных провинциях, среди ткачей. Не следует, однако, думать, что ткачам и мелкому крестьянству, почитавшим евангелие лоллардов, все время жилось плохо. Наоборот, в XV и XVI столетиях Норфольк, где движение было сильнее всего, принадлежал, как доказывают различные списки налогов, к числу богатейших графств Англии, хотя природа и не одарила его особыми богатствами. Констатирующий это Торольд Роджерс приписывает бережливость населения влиянию проповедей ведущих тайную агитацию священников лоллардов. Однако будет, пожалуй, вернее предположить, что, наоборот, евангелие бережливости среди этого населения имело успех, потому что соответствовало всему положению дел[449]. В приморских областях, где торговля и вообще сношения с заграницей были наиболее оживлены, там и деньги должны были цениться более всего, там наиболее ярко должно было обнаружиться стремление к наживе, и таким образом, воображаемый «коммунист» сделался «собирателем сокровищ». Этим я, конечно, не хочу сказать, что каждый крестьянин или ткач, сделавшийся последователем лоллардизма, сделался также капиталистом. Мы говорим здесь только о тенденции, а тенденции этих классов могли быть толькобуржуазными,хотя они вполне искренно могли мечтать о коммунистическом Царстве Божием, и хотя они несомненно представляли собой ядро, цвет тогдашнихтрудящихсяклассов. С соответствующими изменениями и к ним можно применить слова «Коммунистического манифеста»: «Первые попытки пролетариата, имевшие непосредственной целью доставить торжество его классовым интересам, были произведены в период общего возбуждения, в период крушения феодального общества; они неизбежно должны были потерпеть фиаско, с одной стороны — вследствие крайне низкой степени развития самого пролетариата, с другой — вследствие отсутствия материальных условий его освобождения, условий, которые могли быть созданы только в буржуазную эпоху. Революционная литература, сопутствовавшая этим первым движениям пролетариата, в сильнейшей степени носила реакционный характер. Она проповедовала общий аскетизм и равенство в самой грубой его форме»(Маркс К., Энгельс Фр.Буржуазия, пролетариат и коммунизм. Изд. Алексеевой, стр. 43).
По выражению одного английского писателя, лоллардизм был «периодом детства пуританизма»(Collier W. F.The History of England, стр. 282). Более широкому распространению аскетической доктрины лоллардов немало содействовали условия, сопровождавшие введение английской реформации и самые методы осуществления ее. Всякий не принадлежавший к римской церкви и в то же время относившийся враждебно к централистически–абсолютистскому режиму в государстве и Церкви после насильственного подавления всех вооруженных восстаний неизбежно должен был прийти квнутреннемурелигиозному углублению, к нравственному усовершенствованию. Таким путем должны были пойти даже члены тех классов, социальные условия жизни которых вообще не соответствовали аскетизму. Впрочем, последний понимался всеми классами вовсе не одинаково, и в немвообще не видели евангелия голода.Аскетизм выражался в отказе от известных увеселений и прежде всего в отрицании святости субботы, некоторых внешних обрядов богослужения и т. д. Народ с жадностью воспринимал кальвинистское евангелие, принесенное в Англию бежавшими от преследований католички Марии и вернувшимися после ее смерти англичанами и переселившимися из Голландии в царствование Елизаветы эмигрантами. Своим учением о благодати, «по которому каждый просветившийся был избранным, предназначенным для блаженства воином Господним», о предопределении, об участии мирян в делах Церкви кальвинизм сильно питал дух оппозиции среди недовольных[450]. Наряду с этим, по–видимому, в низших классах народа, среди ремесленников, рабочих и т. д. шла никогда, очевидно, не прекращавшаяся анабаптистская пропаганда. Так, напр., в 1575 г. в Альдгате — тогда предместье Лондона, был открыт тайный союз баптистов, в 1580 г. — союз фамилистов — родственной анабаптистам секты, появившейся также из Голландии.
При Елизавете, правда, пуританизм и родственные ему секты могли вербовать сторонников только тайком; правительство Елизаветы действовало так успешно, оно было так сильно и, можно даже сказать, разумно, что не могло вызвать всеобщего неудовольствия, настолько сильного, чтобы заставить массу населения стать под знамя сектантов. Но зато еще в ее царствование произошло отделение секты «сепаратистов», или «броунистов» — по их первому главе, священнику и учителю Роберту Броуну, — от кальвинистов. Между тем как последние желали государственно–организованной или централизованной Церкви, в которой мирской элемент должен был фигурировать в общинах и церковных собраниях (синодах) в виде выборных представителей, старейших или пресвитеров — почему они и названы были пресвитерианами, — Броун решительно выступил сторонником полной независимости каждой общины (конгрегации) благочестивых («godey»). Еще решительнее Броуна настаивали на этом его преемники. Не подлежит никакому сомнению, что Броун, проживший год среди голландских беглецов в Норфольке и впоследствии довольно долго в самой Голландии, находился под влиянием анабаптистов, и «броунизм», вероятно, с самого начала был сильно перемешан с политическо–демократическими тенденциями[451]. Во всяком случае, из него развилась религия политически–радикальных элементов, которые, соответственно своему требованию независимости для каждой общины, называли себяиндепендентами.Впоследствии этим же именем обозначалась также политическая партия. Секта начала свою деятельность пропагандой возвращения к древнему христианству и восстановления Царствия Христова на земле. Каждая община признает только одного главу — Христа, наполняющего и освещающего их сердца; для сохранения согласия в общине «святых» достаточно одного духовного влияния Христа, который делает излишним всякое внешнее принуждение — организованную кальвинистами церковную дисциплину. Индепенденты отвергаюсь касту священников и, главным образом, всякую церковную иерархию. Другая секта, или, лучше сказать: фракция, описана в сочинении индепендента Барроу. «Краткое разоблачение ложной церкви о пресвитерианах–кальвинистах — а именно это реформисты — дает народу немного свободы, чтобы помазать его медом по губам и заставить поверить, будто он сам выбирает своих священников. Но даже при этих так называемых «выборах» они обманывают и надувают народ, оставляя только пустое название выборов и предписывая людям подавать голос за какого–нибудь университетского писаку, питомца их собственного заведения для высиживания умников. Когда же выборы производятся не по предписанию, они сейчас же созывают синод и объявляют выборы, каковы бы они ни были на самом деле, недействительными» (цитировано по:Hanbury Benjamin.Historical Memorials relating to the Independents. Лондон, 1839). He особенно ошибется тот, кто в этих словах найдет родство с идейным анархизмом наших дней. Вся литература первых индепендентов носит анархистский характер, а в одном сочинении епископа Галля Экзетерского «Путь к истине», датированном 1622 г., их называют даже «эта анархистская фракция индепендентских общин»; но их «анархизм» относится только к религии и только к последователям христианского Евангелия. Между тем как в государственной Церкви эта последняя является органом государства, а иногда, смотря по обстоятельствам, и его орудием, между тем как в пресвитерианстве государство должно быть орудием Церкви, исполнительным органом состоящего из мирян и священников церковного синода, учение индепендентов является предшественником доктрины отделения Церкви от государства, провозглашением ограничивающегося вначале только последователями христианства требования автономности общины в религиозных вопросах.
При Иакове I, вступившем на английский престол после смерти Елизаветы в 1603 г., оппозиционные течения как в государстве, так и в Церкви получили обильную пищу. Парламент с самого начала обнаружил строптивость по отношению к сыну Марии Стюарт, который был более шотландцем, чем англичанином, но власть Иакова была достаточно сильна для того, чтобы игнорировать иногда постановления парламента, однако она не была в состоянии заглушить его голос и помешать распространению в Англии крайне неприятного Иакову пуританизма, который в Шотландии был уже очень силен и очень тревожил короля. Уже в первом парламенте, созванном Иаковом, заседало много пуритан, и хотя этот парламент по обычаю вотировал королю пожизненный доход от пошлин (Tonnage and poundage), он, не входя в рассмотрение дальнейших предложений, касающихся содержания короля, стал требовать себе права проверять мандаты и выборы своих членов вопреки некоторым мероприятиям короля. С того времени конфликты между королем и парламентом не прекращались, и хотя последний не пытался насильственно противодействовать незаконным деяниям короля, все же он не дал запутать себя ни угрозами, ни арестами парламентских лидеров. Парламент не раз энергично протестовал против нарушения своих прав, и один из этих протестов настолько озлобил короля, что он в декабре 1621 г. собственноручно вырвал из протокольной книги палаты общин лист, на котором был написан этот протест. Затем он распустил парламент и велел арестовать некоторых его членов; между прочим,Джона Пима,представителя Тавистока, впоследствии вождя оппозиции против Карла I. Другим членом тогдашней оппозиции в парламенте былТомас Вентворт,представитель графства Йорк, сделавшийся впоследствии под именем лорда Страффорда первым государственным советником Карла I и, по иронии судьбы, умерший на эшафоте за сына Иакова.
Последний всевозможными способами старался добыть себе денег: путем принудительных займов, торговлей титулами и чинами, продажей монополий. Последний парламент, созванный им в 1624 г., когда началась война с Испанией, вотировал, правда, средства для ведения войны, но в то же время добился того, что монополии были признаны незаконными; кроме того, он обвинил секретаря казначейства Иакова, графа Мидльсекса, во взяточничестве, и Мидльсекс был осужден. В 1625 г. Иаков умер и оставил своему сыну Карлу государство в крайне расстроенном состоянии.
III. Утопия государственного канцлера Бакона
Через год после Иакова умер бывший его государственный канцлерФренсис Бакон,барон Верулам, виконт Сент–Альбан. Бакон в 1621 г. по предложению парламента был обвинен во взяточничестве и подкупности и присужден к высокому денежному штрафу и тюремному заключению на срок, «какой угодно будет королю». Но последний после двухдневного заключения помиловал его. Лишенный своих должностей знаменитый ученый посвятил себя литературной деятельности и научным опытам. Среди оставленных им бумаг нашелся написанный по–латыни отрывок утопии«Nova Atlantis».Хотя она имеет очень мало общего с социализмом, все же небезынтересно узнать, каков был спустя сто лет после появления «Утопии» общественный идеал этого просвещенного философа имущих классов.
Заглавие сочинения намекает на мифическую Атлантиду древних, о которой говорит Платон в «Тимее» и, подобно тому как легенда о большом континенте по ту сторону Геркулесовых столбов, наводит на мысль, будто древние знали о существовании Америки, так и Баконову «новую Атлантиду» истолковывали в смысле указания на австралийский континент. Однако описание его плохо соответствует действительности; впрочем, о существовании материка между Африкой и Южной Америкой, вообще, уже догадывались.
«Новая Атлантида», поскольку Бакон разработал ее, является скорее утопией научной деятельности и техники, нежели социальной утопией. В первом отношении она небезынтересна постольку, поскольку в ней заключаются фантазии в области технологии мыслителя, стоявшего на вершине современных ему знаний, но самые эти фантазии теперь уже, конечно, устарели. Что же касается социальной утопии, то сохранившиеся в «новой Атлантиде» отрывочные сведения о ней не заставляют особенно жалеть о том, что сочинение это имеется только в виде фрагмента. Несмотря на то что автор постоянно прибегает к помощи сверхъестественного и чудесного, рассказ ужасно прозаичен и мелочен. Самая утопия нигде не выходит за пределы ближайшей действительности, нигде не достигает смелого размаха «Утопии» Мора. Общество в «Бенсалиме» — так называют Новую Атлантиду ее жители — по своей структуре, насколько это явствует из рассказа, мало отличается от европейского общества XVII столетия. В нем существует собственность, различие в состояниях, классы, священники, чиновная иерархия и король, который необычайно мудр, но правит, по–видимому, самодержавно. Единственное отличие представляет орден ученых, усиленно занимающихся промышленными экспериментами. Институт этого ордена, носящий название «Дом царя Соломона», является при этом и рассадником всевозможных полезных знаний, а в описании учреждений, приспособлений и изобретений этого дома, которые делает один из «отцов» ордена, дается научная утопия Бакона. Орден считается многими прообразом возникавшего тогда франмасонства. Но он описан так поверхностно, что может изображать собой все что угодно. Имя Соломона намекает на Иакова I, которого льстецы сравнивали с царем Иудейским.
Семейное празднество, на котором присутствует рассказывающий о Новой Атлантиде, показывает, что семья покоится на тех же основаниях, как и в Англии в эпоху Бакона; она только несколько идеализирована в патриархальном духе; и кроме того, мы узнаем, что в Бенсалиме царит строгое единобрачие и высшее целомудрие. Браки, заключенные без согласия родителей, правда, не объявляются недействительными, но рождающиеся от таких браков дети получают не больше одной трети наследства своих родителей. Прекрасный пример буржуазной респектабельности той эпохи! Для удовлетворения этой респектабельности к Мору вносятся поправки. «В книге одного из ваших, — говорит рассказчику еврей, — в Бенсалиме царит религиозная терпимость; я прочел о вымышленном обществе, в котором желающим вступать в брак разрешается видеть предварительно друг друга нагими. В них [жителях Атлантиды] этот обычай вызывает отвращение. Отказ после такого интимного знакомства друг с другом они считают издевательством. У них есть другой, более цивилизованный способ («а more civil way», — говорится в оригинале) открывать различные скрытые физические недостатки у мужчин и женщин». Друг или родственник каждой из двух заинтересованных сторон могут видеть жениха и невесту, когда они купаются. Какой прогресс в сравнении с варваром Мором!
Более высокого качества замечания Бакона о проституции, хотя рекомендуемое им средство против нее — безусловное запрещение проституции и строгое единобрачие, показывают только бессилие буржуазного моралиста. Мы приведем здесь несколько отрывков, бросающих свет на нравы и обычаи той эпохи.
«Знай же, что у них нет домов терпимости, ни проституток, ни чего–либо подобного. Более того, они с отвращением думают о вас, европейцах, и удивляются, что вы позволяете подобные вещи. Они говорят, что вы лишили брак смысла, ибо брак установлен как средство против незаконных половых наслаждений, а естественное стремление к половым наслаждениям является стимулом к заключению брака. Но когда у мужчин есть в руках средство, более соответствующее их извращенным склонностям, брак становится им не нужен. Поэтому–то у вас так бесконечно много мужчин, которые не женятся, а предпочитают оставаться холостяками и вести распутную и нечистую жизнь, вместо того чтобы взять на себя иго брака. Многие из тех, которые вступают в брак, женятся поздно, когда уже пройдет расцвет их силы (Баком сам женился только в 45 лет); а когда они наконец женятся, для них брак является лишь простой сделкой, путем которой они стараются приобрести себе связи, хорошее состояние или почетное положение. С этим бывает связано вялое желание иметь потомство. Похоже ли это на искренний брачный союз мужчины и женщины, как он был установлен первоначально?.. Пребывание в домах терпимости или в местностях, где процветает распутство (Европе) женатым воспрещается так же мало, как и холостякам, а извращенная привычка к разнообразию и наслаждение лежать в объятиях блудниц (превративших грех в искусство) делают брак скучным ярмом, чем–то вроде повинности или принуждения. Они слышали, что вы оправдываете все это тем, что это якобы предупреждает худшее зло, например прелюбодеяние, лишение молодых девушек невинности, противоестественные пороки и т. д. Но они говорят, что это глупое мудрствование, и сравнивают это с жертвой Лота, который, чтобы избавить своих гостей от оскорблений, отдал дочерей; даже более того: они говорят, что ваше попустительство вовсе не достигает цели, ибо все пороки и вожделения не исчезают, а наоборот, распространяются. Недозволенные наслаждения подобны растопленной печи: если ее закрыть — огонь погаснет, но стоит только впустить воздуха — и он снова разгорится с бешеной силой. Что же касается педерастии, то у них нет и тени ее, а между тем нигде в мире нельзя встретить такой искренней и преданной дружбы, как у них… У них существует поговорка, что нецеломудренный человек не может сам уважать себя. При этом они полагают, что главной уздой всех пороков наряду с религией является самоуважение»…
В «Новой Атлантиде» усердного защитника реалистически–индуктивного метода Бакона религия играет гораздо более значительную и заметную роль, чем в «Утопии» католика Мора. Евангелие возвещено гражданам Бенсалима не людьми, а сверхъестественным образом благодаря чуду. Но вовсе не чудо это выдвигание религии на первый план Баконом; подчеркиванье религии было вполне естественно в то время, когда церковная жизнь сама по себе перестала существовать, когда она стала просто деломприличия,хорошего тона порядочного общества. Утопия Бакона носит чисто буржуазный характер; это заветная мечта буржуазного до мозга костей идеолога. Эта утопия представляет собой тщательно очищенную от всяких некрасивых пятен, искажавших ее в действительности, но в общем по возможности точную копию существовавшего в эпоху Бакона общества; ее девиз: «Никаких переворотов, никаких непрактичных предложений».
Только в одном отношении Бакон дает полную волю своей фантазии: богатство Новой Атлантиды, масса находящихся в ее распоряжении средств потребления достигают громадных размеров. В доме царя Соломона не философствуют только ради философии; там делаются опыты, расчеты, тампроизводят.Утопия Бакона сообразно тенденциям самых просвещенных умов буржуазии той эпохи являетсяутопией производства.Но способы производства и потребления по существу своему не меняются. «Целью нашего учреждения является познание причин и тайных двигательных сил вещей, а также расширение границ царства человека с целью достижения всего возможного». Так начинается описание дома Соломонова. В эпоху открытий Бакон является провозвестником эпохи изобретений. Это уже само по себе составляет немаловажную заслугу, но это суживает горизонт и делает лейтмотивом непосредственную пользу. Отсюда изумительное убожество мысли в организации общества как целого. Утопия Бакона показывает, какой силы достиг буржуазный образ мыслей в его эпоху. Она показывает, каков идеал буржуазной ограниченности.
Глава 3. Первые годы правления Карла I, Молодость Джона Лильбурна и начало его преследований
В рамки настоящего труда не входит подробное изложение исторических событий, предшествовавших английской революции, а также и самого хода последней. Однако всякое движение может быть понято только в связи с сопутствующими ему событиями, из изучения зависимости его от последних и причинной связи между ними. Поэтому–то и потому, что история английской революции мало известна среди немецкого рабочего класса, мы считаем нужным дать здесь хотя бы беглый очерк по крайней мере тех ее сторон, которые находятся в непосредственной связи с нашей темой. Так как движение левеллеров представляет собой центр наиболее радикальных течений в революции и так как это движение в свою очередь, как мы уже указывали во Введении, группировалось вокруг личности Джона Лильбурна, то наше изложение будет тесно связано с биографией этого удивительного человека, тем более что в личной судьбе Лильбурна до известного периода отражаются главные фазисы всей вообще революции.
Джон Лильбурн родился около 1615 г. (по некоторым сведениям, в 1617 г.) в Гринвиче, вблизи Лондона. Отец его Ричард Лильбурн принадлежал к английской джентри — к классу, состоявшему преимущественно из зажиточных нефеодальных землевладельцев, которые в то время играли уже видную роль в палате общин. О нем говорят, что он был последним в Англии человеком, прибегшим для решения тяжбы к публичному единоборству. Возможно, что Джон от него и унаследовал свой воинственный характер. Родовое поместье семьи находилось в Дургаме (Северная Англия); там и в соседнем Ньюкастле Лильбурн провел свое детство. Он был младшим сыном[452]; и поэтому по окончании курса учения должен был избрать себе приносящую доход карьеру. В 1630 г. он поступил в Лондоне учеником к крупному купцу Сити, торговцу полотном Томасу Гьюсону.
Положение было уже крайне напряженным. Карл I как личность не был таким отталкивающим, как его отец, который восстановил против себя всех не столько своим пьянством и отвратительными манерами, сколько высоким мнением о своей учености. И все–таки Карл I, пожалуй, еще лучше отца сумел восстановить против себя всю массу нации. Он не был тупым человеком, но у него не хватало твердости характера, и этот недостаток он еще усугублял упрямством и надменностью, проявлявшимися обыкновенно при самых неудобных случаях. Роль злого рока сыграла для него также его жена Генриета Французская, пропитанная идеями абсолютизма еще больше, чем Карл, и только развивавшая его склонности в этом направлении. Уже в самом начале своего правления он восстановил против себя многих вполне лояльных людей тем, что ради согласия выдать за него замуж Генриету обещал терпеть католиков в Англии и помог Ришелье в борьбе с гугенотами[453]. Все опасались католической реакции, и первый же парламент, созванный Карлом летом 1625 г., оказался враждебно настроенным против него. Вместо того чтобы вотировать королю пожизненное пользование пошлинами, парламент вотировал его только на один год и требовал рассмотрения многочисленных жалоб на мероприятия друзей и советников короля. Парламент был распущен, и Карл, нуждавшийся в деньгах, сделал заем. В начале 1625 г. он созвал новый парламент, причем постарался улучшить свои шансы, передав некоторым из наиболее оппозиционно настроенных личностей обязанности шерифа, благодаря чему их нельзя было вновь избрать; а в иных случаях он просто не посылал в некоторые графства вызова в парламент. Однако это ни к чему не повело. Оппозиционное настроение было настолько сильно, что новый парламент, едва успев собраться, назначил комиссии для установления привилегий парламента для исследования религиозных дел и всего положения страны. Затем парламент выставил обвинение против советника и первого министра короля герцога Букингемского. Взбешенный король велел арестовать двух внесших интерпелляцию депутатов, но парламент объявил, что прекратит занятия до тех пор, пока не будут возвращены его члены, и Карл освободил их, не добившись отказа от обвинения. Затем этот парламент был также распущен, и Карл прибегнул к незаконному взиманию податей и к объявлению большого принудительная займа, участие в котором со всех кафедргосударственной церквибыло объявлено обязанностью каждого христианина.
Между тем влияние государственной церкви на платежеспособное население с каждым днем уменьшалось. Богатые купцы Сити были почти все пуритане, пуританами же были многие средней руки сельские дворяне и землевладельцы–буржуа. Даже члены высшей аристократии с каждым днем все больше отворачивались от государственной церкви. Карл сумел испортить свои отношения не только с палатой общин, но и с палатой лордов; впрочем, и тогда уже центр тяжести лежал в нижней палате, далеко превосходившей палату пэров по представляемому ею богатству. В 1628 г., по словам Юма, имущество, представляемое палатой общин, былов три разаболее имущества, представляемого палатой пэров[454]. Численностью пуритане в то время превосходили вместе взятых крайних сторонников государственной церкви, умеренных ее сторонников и католиков.
После двухлетнего противоконституционного взимания податей, после бесконечных арестов лиц, отказывавшихся от уплаты пошлин, и травли противников короля военными постоями Карл, потерпевший неудачи и в своих заграничных предприятиях, был вынужден в 1628 г. созвать третий парламент. Пользуясь тем, что король крайне нуждался в деньгах, парламент вынудил у него согласие на знаменитую «Petition of rights», по которой: 1) ни один свободный гражданин не может быть принуждаем к поднесению каких–либо подарков, к займам, ко внесению беневоленций или податей, не вотированных парламентом; 2) ни один свободный гражданин не может быть арестован или содержим под арестом противозаконно; 3) солдаты сухопутные и морские не должны посылаться на постой в частные дома без согласия владельца; 4) военносудные комиссии не должны более назначаться.
Лишь после того как Карл удовлетворил эту петицию, парламент вотировал ему средства для продолжения войны с Испанией. Затем парламент прекратил заседания. Карл, давший свою подпись лишь после бесчисленных уверток, истолковывал значение ее совсем иначе, чем парламент, и снова начал взимать подати, не вотированные парламентом, снова стал арестовывать лиц, отказывавшихся платить их. Он привлек на свою сторону прежнего вождя оппозиции — очень даровитого и энергичного Вентворта, а во всех вопросах, касающихся Церкви, следовал советам не менее энергичного епископа Лауда. Лауд был известен как покровитель священников, относившихся снисходительно к католикам, и как поклонник ритуала, смахивающего на католический. Назначение его пуритане сочли новым вызовом, и когда в январе 1629 г. заседания парламента возобновились, борьба между последним и королем возгорелась с новой силой. На правительство посыпался целый ряд обвинений. На требование короля прекратить заседания парламент ответил прямым противодействием, а запуганный королем спикер парламента силой принужден был выслушать жалобу. Затем король распустил парламент, велел арестовать девять главных участников «мятежного» деяния и, несмотря на их ссылки на то, что они в качестве членов парламента пользуются неприкосновенностью, заставил судей королевской скамьи при помощи всевозможных низких крючкотворных уловок приговорить их к уплате высокого денежного штрафа и к заключению впредь до изъявления покорности. Высшее наказание понес «коновод» сэр Джон Элиот. Его посадили в Тауэр, где он и умер в 1632 г., измученный тяжелым заключением, но не согласившись выразить хотя бы только формальную покорность.
После распущения этого парламента, к которому, между прочим, принадлежал молодой, перешедший в пуританство гражданин и землевладелец Гентингдона, родственник вождя оппозиции Джона ГампденаОливер Кромвель,в течение одиннадцати лет продолжалось абсолютно произвольное правление. Министерство короля наряду с епископомАаудомсоставлялиВентворти другие перебежчики. Перед этим приближенным его был Букингем, павший от руки мятежного Фельтона. Королевские министры взимали незаконные налоги, незаконно сдавали на откуп монополии, производили незаконную конфискацию имуществ, а также незаконно и жестоко преследовали отдельных лиц. Сначала Вентворт отправился в Йорк, чтобы в качестве председателя Северного совета основательно (он даже подписывал так свои письма — «thorough») искоренить мятежные стремления среди пуритан северных графств, занявших угрожающее положение. Однако все его преследования достигли только той цели, что вооруженное восстание началось не сейчас же, а позднее. Пуритане там, как и повсюду, ограничивались некоторое время законными способами противодействия; с целью рассылки странствующих и постоянных проповедников в наиболее бедные округа они образовали фонды для пропаганды, которые особенно усердно пополнялись лондонским Сити. Лауд велел конфисковать эти фонды; пропаганда, однако, из–за этого, по–видимому, совсем не ослабела. Все эти незаконные поборы и другие, по существу своему часто даже вполне основательные фискальные мероприятия правительства, считавшиеся, однако, несправедливыми, потому что они были незаконны и предпринимались из явной вражды к противникам правительства, все больше восстановляли народ и постоянно увеличивали лагерь церковной и политической оппозиции. Это относится прежде всего к так называемому «корабельному сбору» — налогу для возмещения фиктивных расходов на защиту побережья. Сначала Карл взимал его лишь с прибрежных графств, но впоследствии (в 1635 г.) противно всем традициям стал требовать его и с внутренних графств. Раболепные судьи объявили эти действия законными на том основании, что король вообще не может действовать незаконно, и Джон Гампден, отказавшийся от уплаты корабельного сбора, был осужден. С массой населения дело, конечно, не доходило до таких крайностей, но все же она оказывала своего рода пассивное сопротивление, и взимание корабельного сбора было так затруднительно, что в конце концов расходы на него превзошли доход.
Большое возбуждение вызвали церковные новшества Лауда, назначенного в 1633 г. кентерберийским епископом, а вместе с тем примасом государственной церкви. Благодаря этим новшествам ритуал государственной церкви все больше приближался к ритуалу римской. Не следует забывать, что все это происходило в ту эпоху, когда в Германии свирепствовала Тридцатилетняя война и когда католическая реакция в Англии могла приобрести роковое значение для протестантов всей Европы. Печати в современном смысле слова тогда еще не существовало (в 1640 г. появились первые листки с известиями), зато оппозиция выражалась в памфлетах, печатавшихся большею частью в Голландии, где в то время у кормила правления стояли кальвинисты и где их английские единоверцы находили приют и свободу.
Преследования, исходившие от епископов и направленные главным образом против духовенства, были еще более жестоки, чем преследования чисто политического характера. Эпоха сжигания еретиков миновала, но зато суд «звездной палаты» или государственная судебная комиссия приговаривали виновных к наказанию кнутом, к отрезанию носов, ушей и ко всевозможным тому подобным зверским телесным наказаниям. К тому же налагаемые ими денежные штрафы были настолько высоки, что приговоренные к ним редко бывали в состоянии уплатить их и поэтому надолго оставались в руках своих преследователей.
Таково было общее положение дел во время ученичества Лильбурна. Патрон будущего левеллера был строгим пуританином, и Лильбурн, который, как он впоследствии выразился в одном из своих памфлетов, уже в Ньюкестле водил знакомство с «людьми влиятельными и просвещенными», а в первые годы своего пребывания в Лондоне все свободное время занимался чтением исторических и богословских сочинений, еще будучи учеником, принимал деятельное участие в религиозно–политической агитации. В этом не было ничего необычайного. В то время ученики играли вообще немаловажную роль в общественной жизни Лондона. История повествует о различных политических демонстрациях учеников, к которым относились вполне серьезно; а между тем рабочие и подмастерья как таковые в политическом смысле не имели никакого значения, и это вполне понятно. Ученики, в частности, достопочтенного лондонского купечества были сыновьями «джентльменов» и умели владеть оружием. К тому же, благодаря семилетнему сроку ученичества как в торговле, так и в ремесле учениками бывали молодые люди двадцати лет и старше. В рабочем статуте Эдуарда VI, изданном в 1547 г., между прочим, говорится, что каждый имеет право отнимать у бродяг и отдавать в учение детей — мальчиков — додвадцати четырех лет.В статуте Елизаветы, изданном в 1563 г., говорится, что на каждых трех учеников должен приходиться по крайней мере один подручный. Есть достаточно оснований думать, что на практике учеников бывало больше. Таким образом, подручные уже по своему числу не могли играть значительной роли в ремесле; это доказывается еще тем, что английский язык, вообще очень точный и богатый, не имеет слова, вполне соответствующего понятиюподмастерья.Кто не master и не apprentice, тотjourneyman,а это слово скорее соответствует понятию поденщика или просто рабочего. Кончивший учение старался как можно скорее самостоятельно заняться своим ремеслом, и те, которым не удавалось сделать это, при публичных демонстрациях присоединялись, по–видимому, к «ученикам».
Лильбурну было около двадцати лет, когда он, будучи еще учеником, в 1631 г. настолько скомпрометировал себя организацией распространения запрещенных и привезенных контрабандой религиозно–политических памфлетов, что был вынужден отправиться на некоторое время в Голландию, чтобы не попасть в руки епископских клевретов. Во время его отсутствия авторов некоторых из этих памфлетов — доктора И. Баствика, с которым Лильбурн был дружен, адвоката В. Прина и священника Г. Буртона — по настоянию всемогущего архиепископа Лауда подвергли жестокому наказанию: им отрезали или, вернее, отпилили уши. Кроме того, Прину выжгли на щеках буквы S. L. (т. е. Seditious Libeller — автор революционных памфлетов). Всех троих наказали розгами, заставили стоять у позорного столба, а затем отправили в отдаленные тюрьмы. На Прина был наложен денежный штраф в 21 тыс. фунтов, что при современной ценности денег равнялось бы 200 тыс. руб.[455]
Конечно, Лильбурн в «свободной» Голландии не сидел сложа руки, и когда в декабре 1637 г. он вернулся в Англию в твердой уверенности, что его успели забыть, его сейчас же после прибытия заманили в ловушку и арестовали. Выдал его, по всей вероятности, подкупленный слуга одного из его друзей, сидевшего тогда уже в тюрьме дегатировщика И. Вартона. По собственным словам Лильбурна, упомянутый предатель был задержан при распространении запрещенных изданий, а затем его убедили сделаться сыщиком, обещав ему полную безнаказанность, — метод, который применяется некоторыми любителями еще и в XIX столетии.
Поведение Лильбурна в этом его первом процессе характерно для его манеры держаться вообще при всех процессах. Он был идеальным борцом за право. Обвинение гласило, что он в голландском городе Дельфте отпечатал различные «постыдные», т. е. оппозиционные, летучие листки и затем контрабандным путем отправил их в Англию. После предварительного заключения, продолжавшегося несколько недель, Лильбурн предстал перед адвокатом «звездной палаты», т. е. перед обвинителем. Он энергично утверждал, что различные действия, приписываемые ему обвинением, изложены совершенно неверно, и решительно отказался от всяких дальнейших показаний, не чувствуя в себе ни призвания, ни надобности быть своим собственным обвинителем. Само собою разумеется, ему пришлось вернуться в тюрьму. Десять или двенадцать дней спустя его снова хотели подвергнуть допросу в здании «звездной палаты», но он выказал при этом только еще большую решимость не отступать ни на шаг. Он категорически отказался выполнить формальности, соблюдая которые он признал бы законным суд «звездной палаты», и ни угрозы, ни убеждения не могли заставить его дать установленную присягу, которая обязала бы его обвинить самого себя. Ему пришлось снова вернуться в тюрьму, а через пять недель, 9 февраля 1638 г., он предстал уже перед самим всевластным судилищем. Результат получился тот же; даже угрозы графа Дорсета и насмешки архиепископа Лауда не заставили его изменить свою принципиальную точку зрения. За неповиновение суду его три дня продержали под строгим арестом, и 12 февраля одновременно с Вартоном, также отказавшимся давать показания, приговорили к денежному штрафу в 500 фунтов стерлингов и к пребыванию в флитской тюрьме до тех пор, пока они согласятся подчиниться распоряжениям суда. Но для того чтобы отбить у других охоту подражать строптивцам, Лильбурна далее приговорили к публичному наказанию кнутом и к позорному столбу, у которого он должен был стоять вместе с престарелым Вартоном.
18 апреля приговор над обоими был приведен в исполнение с большой жестокостью. Всю дорогу от Флитского моста, где теперь находится Людгат цирк, до Вестминстера треххвостая плеть свистала над обнаженной спиной Лильбурна. Но хотя он, дойдя до Вестминстера, был близок к обмороку, на вопрос, не желает ли признать ошибочность своих поступков и избавиться, таким образом, по крайней мере от стояния у позорного столба, что, как известно, связано с физическими страданиями, он ответил: «Ради правого дела, которое я защищаю, я не боюсь усилить свои страдания». Отверстие позорного столба для головы было слишком низко для Лильбурна; ему приходилось стоять с согнутой спиной, и это причиняло ему еще большие страдания. Но он бодро вынес и это наказание, бросил в толпу три подсунутых ему экземпляра одного из преступных «постыдных» сочинений упомянутого выше доктора Баствика, объяснил толпе незаконность суда над собой и так красноречиво охарактеризовал жестокость епископов, что присутствующий чиновник велел заткнуть ему рот кляпом. Так он простоял еще полтора часа молча, со страшной болью в спине, с обнаженной головой под палящими лучами полуденного солнца. Когда время наказания кончилось, его первые слова были: «Я более победитель, чем вы, благодаря Тому, кто меня любит». За эти задорные слова суд «звездной палаты» распорядился заковать его по рукам и ногам и посадить в отделение тюрьмы, предназначенное «для самых низких и ужасных преступников». Тут его должны были держать в строгом одиночном заключении и даже не передавать ему денег от друзей. Распоряжение это выполнилось в точности, и даже хирурга допустили к нему только один раз. Железные кандалы на руках и ногах были слишком тесны для него, и для того чтобы заменить их новыми, изготовленными на его счет, понадобились бесконечные просьбы и подкупы. Сидя в невыразимо грязной и вонючей камере, он долгое время испытывал такие ужасные страдания, что несколько раз уже считал себя близким к смерти. В конце концов он согласился написать в государственный совет заявление, чтобы лучше с ним обращались. Но когда ему объявили, что заявление будет передано лишь в том случае, если он отречется от всех своих взглядов, он сейчас же отказался от заявления. Он говорил, что пока ему не докажут его неправоту, он ни в каком случае не согласится на отречение, хотя охотно пошел бы в Тибурн или Смитфильд (т. е. охотнее подвергнулся бы колесованию или повешению), только бы не оставаться дольше в этой тюрьме. Ему, однако, пришлось провести в ней больше двух лет, и он оставался бы там еще дольше или умер бы, как многие другие, в заключении, если бы происшедший зимой 1640/1641 г. политический переворот не принес избавления ему и многим его товарищам.
Здесь следует еще заметить, что насильственные мероприятия против сектантов вызвали также усиленную эмиграцию ткачей из Норфолька, Суффолька и Йоркшира. Часть из них уходили в Нидерланды, где их принимали с распростертыми объятиями, как сто лет раньше в Англии принимали голландских беглецов — быть может, дедов или прадедов тех, которые теперь уходили из нее. Иные искали счастья в только что возникших колониях Северной Америки, но все же в Англии оставалось достаточно людей, хранивших старые традиции.
Глава 4. Парламент и королевская власть. Пресвитериане и индепенденты. Опасные для государства секты. Народ и парламент
В горах раздался первый выстрел. Карл I и Лауд сделали попытку ввести епископальное устройство и новую, похожую на католическую литургию английской государственной церкви и в Шотландии, где с 1592 г. признанной государственной церковью была пресвитерианская. Они думали сломить противодействие шотландцев постепенными, но в то же время твердыми мероприятиями, и им пришлось жестоко разочароваться. Уже в 1637 г. началось открытое восстание. Шотландцы учредили нечто вроде временного правительства, в котором были представлены четыре класса: дворянство, джентри, горожане и духовенство. В то же время был провозглашен великий народный союз национальной covenant, которой все присягнули. Не будучи в состоянии сейчас же выступить против них с военной силой, Карл должен был вступить в переговоры, которые тянулись довольно долго. Вернее было бы сказать, что Карл старался затянуть их как можно дольше, но это затягивание только дало возможность непреклонным в своих религиозных убеждениях шотландцам показать Карлу, что они не дадут обмануть себя очень хорошо знакомой им, его землякам, тактикой то угроз, то лести, то обещаний всего, чтобы впоследствии не сделать ничего[456]. Летом 1639 г. в Бервике, на границе между Англией и Шотландией, куда шотландцы вышли навстречу Карлу, собиравшемуся напасть с несколькими полками на Шотландию, был заключен мир, продолжавшийся недолго. Но так как у Карла не было никакого желания выполнить данные там обещания, то ему оставалось только собрать порядочное войско, а для этого нужно было больше денег, чем давали принудительные налоги и прочие его финансовые мероприятия. По совету своего доверенного Страффорда — так назывался возведенный в графское достоинство Вентворт, сумевший хитростью и насилием подчинить Ирландию и собрать там покорный псевдопарламент, — по совету этого–то бесстыдного насильника Карл после одиннадцатилетнего неконституционного правления, весной 1640 г., снова созвал английский парламент. Последний собрался 13 апреля 1640 г. в Лондоне; но вместо того чтобы исполнить желание короля и вотировать ему средства для борьбы с мятежными шотландцами, стоявшими уже на границе Англии (Англия и Шотландия тогда еще были отдельными королевствами), парламент объявил, что он прежде всего желает исследовать законность предпринятых Карлом за истекшие одиннадцать лет его правления фискальных мероприятий и политических преследований. Взбешенный Карл снова решил распустить парламент. 5 мая он объявил о его распущении и еще раз сделал попытку собрать деньги насильственными мерами. Делал он это под влиянием Страффорда, полагавшего, что Сити образумится, если повесить нескольких олдерменов. Но насильственные меры вызывали больше раздражения, чем приносили денег. Поведение лондонского населения и провинции становилось все более угрожающим, кое–где дело доходило до бунтов, заставивших короля перевезти свою жену, собиравшуюся рожать, в Гринвич. В довершение всего шотландцы, давно уже вступившие в соглашение с вождями оппозиции в Англии, с сильным войском перешли через границу. Королю, положение которого становилось все более критическим, теперь оставалось только уступить и созвать новый английский парламент. Посланные против шотландцев войска оказались ненадежными. Во время недолгого похода, который они называли войной епископов, они выказали больше вражды к последним и к своим собственным офицерам, чем к шотландцам. При первой же встрече с последними они бежали после первых выстрелов, и шотландцы без труда заняли четыре северных графства.
Карл сделал еще попытку натравить лордов на палату общин, но эта попытка не удалась, и осенью 1640 г. были объявлены выборы в новый парламент. Естественно, эти выборы оказались еще менее благоприятными для короля, чем предыдущие. Оппозиция основательно научилась вести агитацию во время преследований против нее. В новом парламенте едва ли можно было найти хоть двух безусловных сторонников короля, но тем более многочисленны были его решительные противники. Вожди оппозиции решили основательно использовать критическое положение, в которое попал Карл, и добиться гарантии прав парламента. Эти упрямые кальвинисты больше держались Ветхого Завета и учений Книги Самуила и пророков о монархии, чем новозаветного «воздайте кесарево кесарю». Они были настолько непатриотичны, что не беспокоили шотландцев в занятых ими графствах, пока не покончили своих собственных счетов с королем. Говорят даже, что Джон Гампден, прославленный герой «законной оппозиции», сам приглашал шотландских вождей напасть на Англию. Народные певцы воспевали шотландцев как спасителей английского народа, и нет никакого сомнения, что никто не счел бы предосудительным и дальше в случае необходимости идти против короля рука об руку с шотландцами. Впрочем, дальнейшие события показали, что было весьма благоразумно оставлять шотландцев в стране в качестве резервов. Заговоры роялистских вождей против парламента не прекращались, и сам Карл с нетерпением ждал того момента, когда ему можно будет с оружием в руках напасть на представителей своего возлюбленного народа.
Покамест, впрочем, ему приходилось только делать одну уступку за другой. Так, ему пришлось пожертвовать своим другом и советником Страффордом, который был обвинен парламентом в государственной измене, осужден[457]и 12 мая 1641 г. обезглавлен. Епископа Лауда также обвинили в государственной измене и до конца процесса — приговор был постановлен и приведен в исполнение лишь зимой 1644/1645 г. — держали в Тауэре. Карлу пришлось дать свое согласие на новый закон, согласно которому новый парламент должен был собираться не позже чем через три года после распущения старого, даже в том случае если король не хотел созывать его. Затем были изданы закон, гласивший, что парламент не может быть распущен и заседания его не могут быть отложены помимо согласия самого парламента, и законы, упразднявшие судилище «звездной палаты» и высший церковный суд и лишавшие государственный совет короля (Privy Council) права издавать приказы об арестах и отменять судебные приговоры. Лишь после всего этого в августе 1641 г. произошел роспуск шотландской армии и король решил отправиться в Шотландию, чтобы вступить в переговоры с тамошним парламентом. Но английский парламент не доверял ему и опасался новых интриг с его стороны. Поэтому отправили сопровождать короля Джона Гампдена, чтобы он следил за его действиями. Парламент отложил свои заседания на время отсутствия короля и возобновил их только в конце октября, чтобы покончить свои счеты с королем и с епископами. В то время уже был внесен в парламент и прочитан билль об исключении епископов из палаты лордов и второй билль — об упразднении епископата вообще.
Парламент, конечно, не забыл также и жертв королевских и епископских преследований. Наоборот, одним из первых его действий было освобождение Прина, Баствика, Лильбурна и других. Они вступили в Лондон при торжественном звоне колоколов, и «народ усыпал их дорогу цветами» (Бэркли «The Inner Life of Religious Societies»). Петицию Лильбурна об удовлетворении за причиненные несправедливости взялся доложить Оливер Кромвель, и речь его в защиту этой петиции была первой речью, произнесенной им в этом парламенте. 3 мая 1641 г. Лильбурн уже принимал участие в большой демонстрации лондонского населения, бурно протестовавшего против противодействия, которое король и лорды оказывали в процессе Страффорда. На следующий после этой демонстрации день Лильбурна за участие в ней пригласили предстать перед палатой лордов. Но дело, возбужденное против него по этому поводу, так же как противодействие лордов и короля, кончилось ничем. В тот же самый день парламент по предложению спикера Кромвеля объявил, что наложенное в свое время «звездной палатой» на Лильбурна наказание «было незаконно, противно гарантированным правам граждан государства; кроме того, кровожадно, постыдно, жестоко, произвольно»; затем парламент постановил вознаградить Лильбурна за незаконно причиненные ему страдания и убытки. Установление суммы вознаграждения было делом суда лордов, и прошло почти пять лет, пока последний в марте 1646 г. установил размер причитавшегося Лильбурну вознаграждения. Из этого вознаграждения в 2 тыс. фунтов стерлингов Лильбурн получил, однако, едва третью часть, да и то гораздо позже; и до поры до времени он, чтобы обеспечить свое существование, сделался пивоваром. Однако время тогда было настолько беспокойное, что он недолго мог заниматься этим делом.
В октябре 1641 г. парламент снова собрался далеко не в радужном настроении, потому что, по получавшимся из Шотландии сведениям, Карл не преминул интриговать и путем подкупов, путем разжигания личной вражды и всевозможными аналогичными средствами сумел внести несогласие в ряды «ковенантцев» и очень усилить свое влияние. Кроме того, короля обвиняли в участии в заговоре против некоторых из вождей шотландцев. Парламент хотел предупредить возможность подобных проделок в Англии, и одним из первых его действий было составление обширной записки «Grand Remonstrance», в которой в 206 параграфах перечислялись все противоконституционные мероприятия Карла с самого восшествия его на престол и требовались гарантии против возможности повторения их. Записка была принята, несмотря на несогласие меньшинства, спешившего заключить мир с королем, и после вручения последнему была распространена во множестве списков по всей стране. Затем парламент продолжал кампанию против епископов, которые, со своей стороны, объявили неконституционными все законы, принятые палатой лордов в их отсутствие. Против епископов среди лондонского населения происходили грандиозные демонстрации. Когда во время одной из таких демонстраций, устроеннойучениками,солдаты и приверженцы короля напали на ее участников, последние на следующий день, 28 декабря 1641 г., с оружием в руках двинулись на Вестминстер. В происшедшей при этом схватке впервые раздались клички —круглоголовые(для народной партии) икавалеры(для партии короля), которые впоследствии сделались обычными. В рядах первых дрался и Лильбурн — давно уже не ученик, получивший при этом очень серьезную рану.
Король снова попытался совершить государственный переворот. Ему не удалось привлечь на свою сторону предложением должности лорда казначейства Пима, вождя оппозиции «короля» Пима, дом которого был главной квартирой оппозиции. Тогда король 3 января 1642 г. велел обвинить в государственной измене Пима, Джона Гампдена и несколько других членов палаты общин, а также члена палаты лордов лорда Кимбольтона, впоследствии лорда Манчестера[458]. Однако попытка арестовать их, внезапно напав на них, не удалась. Когда король 4 января проник с солдатами в парламент, чтобы насильно овладеть своими противниками, последних, предупрежденных заранее, там уже не оказалось, и хотя короля тогда еще почтительно выслушали, все же его при уходе провожали криками протеста: «Привилегия, привилегия!» Прокламация, предписывавшая закрытие всех гаваней для предупреждения бегства обвиняемых за границу, до крайности усилила царившее в Лондоне возбуждение. Все горожане до единого стали на сторону парламента, который для вящей своей безопасности перенес свои заседания в Сити. Когда король показывался на улицах, ему вслед раздавались угрожающие крики, и однажды торговец железом бросил в коляску, в которой ехал этот сын «британского Соломона», записку со зловещими словами «Вернись в свои шатры, Израиль!» — те же самые слова, которыми некогда начался мятеж против Ровоама. Вооруженные морские солдаты, ученики и другие люди массами предлагали себя парламенту в качестве охраны. Карл чувствовал, что парламент в столице в большей безопасности, чем он сам, и поэтому покинул ее 10 января, чтобы вернуться в нее только через семь лет уже в качестве пленника.
Теперь с каждым днем становилось яснее, что конфликт должен разрешиться на поле сражения. Королева с фамильными драгоценностями перебралась на континент, чтобы заложить их или вообще каким–нибудь образом достать взаймы денег, а король, часто менявший свое местопребывание, вербовал в это время по всей стране солдат. Парламентская партия, с своей стороны, также собирала деньги и вербовала войско, над которым был назначен главнокомандующим граф Эссекс. Конницей командовал граф Бедфорд. В этой–то коннице Кромвель служил командиром эскадрона. Лильбурн также предложил парламенту свои услуги, и так как он, как «джентльмен», владел оружием, то ему дали какой–то низший офицерский чин в одном из пехотных полков. Флот весь целиком перешел на сторону парламента, а лондонская милиция также была все время наготове.
Вербовка солдат и всевозможные переговоры тянулись всю весну и лето, но осенью дело дошло до открытого столкновения. Первая серьезная стычка между войском короля, состоявшим из опытных солдат, и войском народа кончилась поражением последнего. Но уже при второй их встрече, в сражении возле Брентфорда у Лондона (13–15 ноября 1642 г.), народному войску удалось отбить атаку кавалеров и принудить короля отступить со своими приверженцами в Оксфорд. Лильбурн, уже принимавший участие в упомянутом выше несчастном сражении при Эджгиле и получивший там рану, при Брентфорде также выказал большое мужество, но был побит и взят в плен королевскими войсками. В Оксфорде его судили за государственную измену и приговорили к смерти. Но угроза парламента расстрелять в случае его казни пленных кавалеров спасла его от смерти. Зато он пробыл в плену почти целый год и должен был выносить очень дурное обращение. Он был освобожден только в сентябре 1643 г. в обмен на пленных роялистов, и то лишь после того как парламент пригрозил королю, приказавшему казнить Лильбурна, жестоко отомстить за его смерть. Отказавшись от предложенной ему должности с содержанием в 1 тыс. фунтов стерлингов, Лильбурн примкнул к организовавшейся как раз в это время армии восточных графств. Здесь ему, по рекомендации Кромвеля, очень много сделавшего для организации этой армии, дали патент майора в коннице.
Кромвель принимал участие в сражении при Эджгиле и далее отличился в нем, но после сражения, кончившегося, как мы уже говорили, неудачно, он сказал своему двоюродному брату Гампдену, что с войском, состоявшим большею частью из старых подмастерьев бочаров и городских учеников[459], никогда нельзя будет победить «армию людей чести», что для этого нужны люди, защищающие еще более высокий принцип, религиозные люди. Зима 1642/1643 г. ушла на попытки реорганизации. За это время образовались союзы объединившихся графств, которые должны были заняться в своих областях вербовкой и обучением войск. Однако только ассоциациявосточныхграфств (Норфольк, Суффольк, Эссекс и т. д.), душою которой был Кромвель, обнаружила прочность. Родина лоллардизма дала ядро парламентского войска, впоследствии «железные ряды» (Ironsides) Кромвеля[460].
К этому отделу армии принадлежал теперь и Лильбурн; он при различных обстоятельствах так отличился, что в мае 1644 г. был назначен подполковником драгун, находившихся под командой лорда Манчестера. В начале июня того же года он в стычке при Векфильде был ранен пулей в плечо, но уже 2 июля снова принял участие в битве, а именно в знаменитом сражении при Марстонмуре, кончившемся победой парламентских войск.
В это время как в самом парламенте, так и в парламентском войске резче стал обозначаться малозаметный до тех пор антагонизм между пресвитерианами и индепендентами. Генералы, принадлежавшие к первым, стали вести войну спустя рукава; на это у них было много причин: между прочим, они все еще надеялись вступить в компромисс с королем. Манчестер так явно намеренно упустил случай использовать выгоды, которые предоставляла ему победа 27 октября 1644 г. при Ньюбери, что Кромвель, который сумел приобрести большое значение в армии, отправился в Лондон и обвинил его в измене, причем ссылался, главным образом, на свидетельство Лильбурна. Но вместо того чтобы настаивать на суде над Манчестером, Кромвель успокоился, выжив его из армии. Он при помощи своих друзей провел в парламент так называемый билльо самоотречении,на основании которого ни один член той и другой палаты парламента не мог в то же время занимать место предводителя в армии.
После этого Эссекс, Манчестер и некоторые другие отказались от своих должностей, но для самого Кромвеля было сделано исключение. Хотя он был членом парламента, его на известный срок, который, однако, постоянно возобновлялся, назначили генерал–лейтенантом вновь организованной (New Model) армии, которой командовал храбрый генерал Т. Ферфакс. Армии трудно было обойтись без Кромвеля, тем более что король готовился нанести ей новый удар.
Все эти действия Кромвеля Лильбурн считал кривыми путями, которые ему, фанатику законности, были особенно ненавистны; Кромвель же казался ему просто карьеристом, который воспользовался им (Лильбурном) лишь для того, чтобы избавиться от неудобного начальника. Поэтому он отказался занять место в новойобразцовойармии, из которой вытеснялись все ненадежные элементы[461], вернулся к гражданской жизни и прежде всего занялся защитой религиозной свободы от пресвитериан.
Как все политически более радикальные элементы, он за это время успел отвернуться от пресвитериан и примкнуть к индепендентам. Для пресвитериан не существовало религиозной свободы, кроме свободыихрелигии. Терпимость по отношению к другим сектам считалась у них величайшей ересью, «первейшим средством диавола». Шотландцы, с которыми парламент 25 сентября 1643 г., когда король усиленно притеснял его, заключил торжественный союз взаимности «The Solemn League and Covenant» и которые пришли после этого на помощь с 21 тыс. войска, особенно считали религиозную свободу «убийством душ». Среди писем Кромвеля есть одно от 10 марта 1643 г., адресованное шотландцу, служившему тогда уже в английском войске, генерал–майору Крауфорду. В этом письме Кромвель энергично заступается за уволенного Крауфордом офицера. Там, между прочим, говорится:
«Но «этот человек анабаптист». Уверены ли вы в этом? Но положим даже, что он анабаптист; неужели же это делает его неспособным служить обществу?.. Милостивый государь, когда государство выбирает себе на службу людей, оно не заботится об их взглядах; ему достаточно, если они хотят добросовестно служить ему»(Carlyle.Cromwell’s Letters and Speeches, письмо № 15).
В настоящее время это кажется общим местом, хотя далеко еще не имеет места повсюду. Тогда такие взгляды были так необычны, что лорд Манчестер воспользовался этим письмом как оружием против Кромвеля, желая обвинить последнего перед парламентом, в котором пресвитериане тогда составляли большинство, в покровительстве сектантству. В самом деле, в войске Кромвеля была масса сектантов всех оттенков — от самых яростных верующих в Библию до чуть ли не атеистических рационалистов. Сектанты составляли цвет войска, они были в нем самым храбрым, самоотверженным идемократичнымэлементом, но именно поэтому–то они впоследствии доставили столько хлопот диктатору Кромвелю, который, впрочем, тогда стал относиться к революционным сектантам уже совершенно иначе; но до поры до времени они поддерживали Кромвеля, а Кромвель — их.
Парламент охотно уничтожил бы сектантов, но у него не было возможности сделать это. Поэтому увещевания шотландского парламента, убеждавшего английский парламент положить конец безобразиям в армии, не имели успеха[462]. Кромвель же, со своей стороны, в своих письмах с поля сражения постоянно заступается за сектантов, служащих у него в войске. «Сударь, они вполне благонадежны. Именем Бога заклинаю вас не лишать их бодрости», — писал он спикеру парламента после сражения при Назеби, в котором Карл был разбит наголову. После взятия Бристоля он писал тому же лицу: «Пресвитериане и индепенденты, все они здесь в своих верованиях и молитвах одушевлены одним и тем же духом; они одинаково приветствуют друг друга, живут здесь в мире в согласии и не носят различных названий. Жаль, что в иных местах дело обстоит иначе» (письма от 14 июня и 14 сентября 1645 г.).
В других местах «дело действительно обстояло иначе». Не будучи в состоянии превратиться из преследуемых в преследователей в той мере, в какой этого требовало их учение, пресвитериане делали в Лондоне все от них зависящее, чтобы посылать проклятия против сектантов с кафедры и в памфлетах. В заседавшем с 1643 г. в Вестминстере «великом собрании богословов»[463], которые должны были совещаться об общем для Шотландии и Англии церковном устройстве, — в этом собрании, где громадное большинство составляли пресвитериане, также раздавались страстные проклятия по адресу «отвратительного, достойного проклятья учения о свободе совести».
«Терпимость сделала бы из этого королевства хаос, Вавилон, второйАмстердам,Содом и Египет, — говорится в послании собрания парламенту. — Как первородный грех является первым грехом, носящим в себе семя и зародыш всех грехов, так терпимость чревата всеми ошибками и всяким злом… Вся наша душа негодует, и мы могли бы утонуть в своих слезах, проливаемых при мысли о том, какими продолжительными и тяжелыми трудами это королевство в течение многих лет добивалось благословенного плода —основательной и чистойреформации. И вот теперь в конце концов после всех этих трудов, страданий и ожиданий истинная и основательная реформация подвергается опасности быть задушенной до появления на свет какой–то беззаконной терпимостью, которая стремится осуществиться раньше ее».
Было бы совершенно ошибочно слышать в этих словах только голос ограниченных фанатиков. В этих словах слышится голосимущегогородского населения — купечество Сити держалось большею частьюпресвитерианства, —тот же голос, который в настоящее время говорит, что религия должна быть сохранена в народе. В эпоху, когда самые радикальные социальные теории обнаруживались преимущественно в религиозной оболочке, в интересах существующего строя было, конечно, не сохранение религии вообще, а только сохранение определеннойформы ее,а для зарождавшейся тогда буржуазии самой удобной религией было пресвитерианское пуританство[464]. «Индепендент» было покамест еще не определенным понятием, а собирательным именем, под которым подразумевалось весьма многое, по тем или иным причинам отвергавшее религиозный абсолютизм, духовную центральную власть, подобно тому как на известной ступени политического развития понятие «либерализм», а впоследствии понятие «радикализм» были собирательными именами тенденций, сходившихся только на отрицании, а вообще носивших в себе зародыш самых глубоких разногласий. Мы уже в следующей главе будем говорить ополитическомрасколе среди индепендентов. Как велики были различия врелигиозно–социальномотношении, явствует из того, что в числеиндепендентских сектпри случае упоминались секты с ярко выраженными коммунистическими тенденциями, как, например,анабаптистыи находившиеся под влиянием анабаптистских ученийфамилисты.(Уже самое название их показывает, что это было нечто вроде союза для осуществления братства людей, возникшего в Мюнстере и через Голландию проникшего в Англию.) Затем приверженцыпятого царства[465],о котором мы еще будем говорить ниже; далее еще более близкие к анархизмуантиномисты(противники всяких писаных религиозных и нравственных законов, исходившие из того положения, чтовнутреннеепросвещение духом Евангелия — вполне достаточное руководство вовсехдействиях, и приходившие к весьма радикальным выводам), и крайние представители этого направлениярантеры[466]которых обыкновенно изображают приверженцами свободной любви и тому подобных ужасов, а также и другие секты.
Давать подробное описание всех сект той эпохи мне кажется излишним; о тех, которые играли какую бы то ни было роль в рассматриваемую нами эпоху, мы будем говорить при удобном случае. Здесь же достаточно будет констатировать существование и широкое распространение в народе хилиастических, т. е. ожидающих наступления тысячелетнего Царствия Божия, сект[467]. Проклятия пресвитериан были направлены преимущественно противэтихименно сект. Против них же раздавались анафемы лондонского специально–пресвитерианского собора «Sion College’a», и им же пресвитерианское церковное светило Т. Эдвардс посвятил в 1646 г. целую книгу доносов, которой он дал характерное заглавие «Гангрена». Многие из сект, как, например, антиномисты, исходили из тех же догматических основных понятий, как и пресвитериане, но практическое применение их было иное, а впрактике–тои заключалось все дело.
Мысль, что радисобственностине следует трогать централизованную государственную церковь, совершенно определенно и без обиняков была высказана тогдапоэтом,известным своими изящными стихами и еще более изящными изменами,Эдмундом Уоллером.27 мая 1641 г. в палате общин началось обсуждение предложения об отмене епископального устройства церкви. По этому поводу Уоллер, племянник Джона Гампдена и тогда еще сторонник парламентской партии, выразился, что было бы очень благоразумно обрезать когти и сбить рога епископату и что в этом отношении еще можно, пожалуй, пойти несколько дальше, но что полная отмена епископата все–такиоченьрискованная мера. Именно то обстоятельство, что против епископата восстают массы, заставляет его, как говорил он, относиться к епископату благосклонно.
«Ибо я вижу в нем защитный вал или укрепление и говорю себе: если этот вал будет занят народом и последнему откроется тайна, что мы ни в чем не можем отказать ему, когда он выставляет требования всей массой, то на следующий раз нам так же трудно будет защищать свое имущество против народа, как было трудно защитить его против прерогатив короны. Если они [народные массы] численностью своих рук или подаваемых ими петиций добьются введения равенства в церковных делах, то следующим их требованием будет, пожалуй, Lex Agraria [закон о разделении земли], требование такого же равенства всветских делах».Уоллер указывает на историю Древнего Рима, где одновременно с преобладанием масс начался упадок республики. Legem rogare (просить о законе), как говорит Уоллер, быстро превратилось в Legem ferre (делать закон), а когда легионы поняли, что они могут сделать диктатором кого им вздумается, они совершенно лишили сенат голоса. Возражают, что епископат представляет собой не то, что указано в Священном Писании, он [Уоллер] не оспаривает этого,однако:
«Однако я уверен, что когда требуют равного распределения земли и имущества, для доказательства справедливости этого требования приводится столько же цитат из Библии, сколько теперь приводится против духовенства и церковных доходов. Что же касается злоупотреблений, то в противовес приводимым в «Ремонстранции» рассказам о том, что терпел тот или иной бедняк от епископов, вам могут привести тысячи примеров таких же бедных людей, жестоко потерпевших от лэндлордов, тысячи рассказов о светских имуществах, которые употреблялись во вред другим и в ущерб своим собственникам». Поэтому, по мнению Уоллера, палата должна успокоить взволнованные умы решением реформировать, но отнюдь не упразднить епископат. (См. биографию Уоллера в книге Самуила Джонсона «Lifes of the Poets».) Как видно, мудрость современных консервативных государственных деятелей, пользующихся для охраны критикуемых учреждений то красным призраком, то рассказами о злоупотреблениях в других учреждениях, уже очень стара. Кстати, Эдмунд Уоллер похоронен в Виконсфильде, где находится могила другого, не менее талантливого перебежчика, Эдмунда Верка. Дизраэли — родственный обоим политический и литературный гений — заставил дать себе дворянский патент с именем той же местности[468].
Вернемся теперь к изложению событий.
В январе 1645 г. Лильбурн опубликовал открытое письмо, в котором он защищал сектантов и горячо нападал на тиранию духа у пресвитериан. Письмо это было ответом на памфлет его прежнего учителя и предшественника Прина[469], который исполнен был пресвитерианского духа преследования. Это письмо, по настоянию Прина, было объявлено парламентом «шутовским, клеветническим и революционным». Против Лильбурна за это письмо возбудили уголовное преследование, а когда он в другом памфлете вздумал критиковать это преследование, его самого по постановлению парламента арестовали в июле 1645 г. В парламенте и среди купечества Сити пресвитериане составляли большинство, но зато в широкой массе лондонских граждан Лильбурн, между прочим, горячо восстававший против еще продолжавшейся продажи монополий крупным купцам, был слишком популярен, чтобы с ним можно было обращаться по произволу. Депутация граждан напомнила парламенту заслуги Лильбурна в «борьбе против тирании прелатов и придворных паразитов». Парламент обещал, что Лильбурна будут судить по всей справедливости, и назначил для его содержания до постановления приговора 100 фунтов стерлингов. Депутация, однако, не удовлетворилась этим, и кое–кто из наиболее горячих сторонников Лильбурна замышляли, по–видимому, нападение на тюрьму, в которой он содержался. Узнав об этом замысле, Лильбурн решительно отверг его. В октябре, когда должно было разбираться дело Лильбурна, парламент вследствие постоянно поступавших к нему петиций, приняв в соображение продолжительное предварительное заключение, велел освободить его. Палата находилась не в особенно приятном положении. Правда, короля нечего уже было бояться. После битвы при Нэзби он потерял уже всякую надежду на победу оружием и снова вступил в переговоры. Но войско Кромвеля состояло почти исключительно из индепендентов; значительная часть лондонского населения была на их стороне, и если бы не удалось обуздать этот неудобный беспокойный элемент, требовавший реформ от «корня до вершины» (root and branch), то плоды побед могли бы быть потеряны. На индепендентов все чаще стали посматривать как на врагов.
Поэтому Лильбурн недолго наслаждался своей свободой. Насчет его отношения к парламентскому большинству не могло быть никакого сомнения. За несколько дней до освобождения он опубликовал против этого большинства две очень резкие статьи, самое заглавие которых уже показывает, каково их содержание и заключающаяся в них тенденция. Первая статья носила название «Защита природных прав Англии против всякой произвольной узурпации, королевской, парламентской и всякой другой, под какой бы маской она ни обнаруживалась, с добавлением различных щекотливых вопросов, замечаний и жалоб народа и объяснения, что теперешние мероприятия нашего парламента прямо противоречат основным принципам, оправдывавшим вначале его действия против короля». Общее заглавие второй статьи следующее: «Достойная сожаления тирания Англии — последствие произвола, жестокости и роскоши парламента, жадности, честолюбия и непостоянства священников, глупости, беспечности и трусости народа». Получив свободу, Лильбурн сделался постоянным посетителем собраний лондонских индепендентов, а на этих собраниях постоянной темой разговоров тогда уже служил аристократический характер нижней палаты. Прошу теперь читателя вспомнить, что говорилось во 2–й главе о составе нижней палаты и об ее избирателях. В смысле последнего положение дел как в деревне, так и в городе значительно ухудшилось; теперь, когда избирательное право приобрело уже известное значение, люди, лишенные его не столько по первоначальному смыслу закона, сколько по традиции, чувствовали себя обойденными. Ибо в городах избирательное право распространялось только на членов корпораций, иногда даже на одних только старшин корпораций, а в деревнях — на меньшинство собственников. Большие несообразности получались также в отношении величины представляемых городов и местечек; отставшие в своем развитии или пришедшие в упадок города и местечки имели такое же представительство, как крупные торговые и промышленные центры.
В это самое время суд лордов постановил, что суд «звездной палаты» над Лильбурном был незаконный и что Лильбурн должен быть вознагражден за причиненную несправедливость. Вероятно, ввиду этого он в ту же зиму женился и стал жить самостоятельно. Но уже 14 апреля 1646 г. его снова арестовали. Лильбурн, и не только он один, обвинил пресвитерианского офицера, полковника Эдуарда Кинга в том, что он своею преступной и намеренной медлительностью дал возможность королевским войскам занять некоторые укрепленные места. Но Кинг имел большие связи в парламенте, так что против него не удалось возбудить судебное преследование, и он сам обвинил Лильбурна в злонамеренной клевете и добился того, что его подвергли предварительному заключению.
Это дело разрослось для Лильбурна в целый ряд процессов и преследований, о которых мы скажем здесь лишь самое необходимое. Лильбурн делал судебным властям и парламенту заявления, в которых доказывал незаконность принятых против него мер и требовал их отмены; но в одном из этих заявлений, которое он выпустил в виде памфлета под заглавием «Оправдание правого человека», он упоминал о предательстве экс–генерала лорда Манчестера. Последний сделался между тем спикером палаты лордов; поэтому Лильбурн вместо требуемой им защиты закона получил приглашение отвечать перед лордами за свои нападки. Его несколько раз призывали к допросу в палате лордов, но он упорно отказывался отвечать им и тем более становиться перед ними на колени, ибо, по его убеждению, он не подлежал их юрисдиции в уголовных делах; он несколько раз жаловался на них как на «превышающих свои права и самовольно присваивающих себе права судей», обращаясь при этом к своим «компетентным, законным и справедливым судьям, заседающим в парламенте представителей общин Англии». Но прежде чем последние пришли к какому–нибудь решению, лорды 10 июля приговорили Лильбурна к уплате денежного штрафа в 2 тыс. фунтов стерлингов, к лишению права занимать когда–либо какую бы то ни было должностьи к семилетнему заключению в Тауэре.На обращение с ним в Тауэре ему, в общем, не приходилось жаловаться; в этом отношении по крайней мере новое правительство выгодно отличалось от старого. Но зато тюремные служащие подвергали заключенных вопиющей эксплуатации.
Лильбурна, однако, даже и в тюрьме нельзя было заставить замолчать. Он и его друзья непрестанно осаждали палату общин просьбами и требованиями восстановить его в правах и в конце 1647 г. добились–таки его освобождения под залог. Он воспользовался своей свободой для всевозможных видов агитации и, между прочим, посещал местности, где были расположены известные части войск, в которых у него были Друзья. Ниже мы увидим, что его туда привлекло. Настроенный против него враждебно священник донес, что он принимал участие и говорил на митинге, на котором было решено распространить 30 тыс. экземпляров написанного несомненно самим Лильбурном летучего листка, озаглавленного следующим образом: «Серьезная петиция многих свободнорожденных граждан этой нации». Благодаря этому доносу Лильбурну объявили, что он потерял право на снисхождение и ему пришлось вернуться в Тауэр.
Эта петиция является одним из самых замечательных документов английской революции. Вообще следует сказать, что составление петиции и агитация в их пользу были одним из главнейших средств пропаганды в революционную эпоху, и в петициях отразилась значительная часть истории этой революции. В названной здесь петиции Лильбурн, повторяя употреблявшееся им уже раньше в другом памфлете выражение, называет палату общинвысшим авторитетом нации.Такое провозглашение суверенности выборного народного представительства казалось тогда настолько дерзким, что парламент 29 мая 94 голосами против 86 постановил сжечь этот памфлет рукой палача, потому что он подвергает сомнению справедливость существующего государственного устройства. Впрочем, этот памфлет «подвергал сомнению» еще очень многое другое:десятину, торговые монополиии другие злоупотребления, а также всюорганизацию судебного дела.Недостатки последней в памфлете подвергаются резкой критике, причем энергично требуется коренная реформа как судопроизводства, так и самих судебных установлений.
Друзья и приверженцы Лильбурна среди лондонского населения, со своей стороны, также не бездействовали. Они подавали одну за другой петиции относительно его, и наконец, когда 1 августа 1648 г. снова «десять тысяч лондонских граждан, мужчин и женщин» подали петицию, прося освободить Лильбурна или подвергнуть его законному суду, они добились того, что обе палаты пришли к соглашению между собою, освободили Лильбурна и отменили наложенный на него штраф. Следует, однако, оговориться, что такая уступчивость по отношению к «народной воле» имела свои особые причины.
Глава 5. Распадение индепендентов на левеллеров и «джентльменов»
Между тем во взаимных отношениях парламентских партий, а также в их отношениях к королю и к армии произошли существенные изменения. Иные противоречия сгладились, иные обострились. Карл I весною 1646 г. бежал в шотландский лагерь, но был выдан шотландцами его противникам в Англии, которые заключили его сначала в замок Гольденби, или Гольмби, в Нортгамптоншире. Сидя там, он старался воспользоваться поочередно то парламентом против армии, то армией против парламента. Армия представляла собой организованную демократию страны; главную массу ее составляли крестьяне и ремесленники[470]; вождями после ухода пресвитерианских генералов были частью возвысившиеся крестьяне и ремесленники, частью же более радикальные элементы имущих классов. Хотя между последними и массой армии уже обнаружились кой–какие разногласия, все–таки у них был один общий интерес — вражда к парламенту, в котором большинство составляли землевладельцы и крупная буржуазия. Как только король лишен был возможности вести борьбу вооруженными силами, у большинства в парламенте быстро исчез энтузиазм к собственному победоносному войску, строптивость которого была известна и которому уже почти целый год не платили жалованья. Парламент постарался уничтожить влияние войска, распустив часть полков и распределив остальные по различным местностям. Но как вожди, так и солдаты заметили, к чему это клонится, и провозгласили себя самостоятельным учреждением. Солдаты создали себе при этом глубоко демократический институт «агитаторов». Карлейль, а вслед за ним и Другие говорили, что это слово, впервые упомянутое в адресе Ферфаксу, помеченном 29 мая 1647 г., произошло от неправильно написанного словаадъютатор,но они были совершенно неправы. В тех случаях, когда вместоагитаторнаписаноадъютатор —это действительно результат неверного правописания. Словоагитаторпроисходит от agitate — «вести чьи–либо дела», и первоначально имело такое же значение, какое в настоящее время имеет делегат, доверенное лицо (ср.:Гардинер Р.С.). Во всяком случае, агитаторы были скорее агитаторами в современном смысле слова, нежели просто «адъютаторами» высших офицеров. Это были агенты простых солдат и как таковые под влиянием Лильбурна, никогда не прерывавшего сношения с ними, очень сильно воздействовали на ход событий.
Офицеры и Генеральный штаб волей–неволей должны были признать новый институт. Они пришли к соглашению с солдатами, причем было решено, что от каждого полка будут избирать двух агитаторов, которые могут быть избраны только из рядовых или унтер–офицеров. Вместе с офицерами, выбиравшимися также по два от каждого полка, эти агитаторы должны были составлять «совет армии». Долгие переговоры конституировавшегося таким образом совета с парламентом не привели к желанному результату. Тогда произошло громадное собрание армии на лугу возле города Ньюмаркета («Свидание на Ньюмаркет–гите»). Там 4 июня 1647 г. торжественно решено было выпустить манифест, в котором провозглашалось, что армия — не наемное войско, нанятое для того, чтобы служить произволу государственной власти, но — я цитирую буквально — «свободные члены английского народа, собравшиеся и оставшиеся под оружием, с пониманием и сознанием необходимости защищать свои права и вольности, а также права и вольности всего народа». Далее в нем говорилось, что офицеры и солдаты обязываются подписью своею не расходиться и не позволять дробить себя на полки и отдельные отряды, пока они не будут уверены, что «мы, как граждане государства и все остальные свободнорожденные члены английского народа, не будем впредь подвергаться такому гнету, таким насилиям и злоупотреблениям, как до сих пор».
Еще гораздо большая демонстрация в том же духе состоялась шесть дней спустя наTriploe Heathблиз Кембриджа. На эту демонстрацию собралось 21 тыс. человек. Все — от офицеров Генерального штаба до последнего рядового — единогласно решили не позволять дольше отделываться от себя пустыми разговорами и отправились вСент–Альбанс,все ближе к столице. Парламент ответил на это прокламацией, в которой говорилось, что оставившие армию сполна получат свое жалованье и, смотря по желанию, деньги на дорогу либо в Америку, либо в ирландскую гарнизонную армию. Затем парламент учредил «комитет безопасности», вступивши в соглашение с вождями милиции Сити, с целью организации вооруженного сопротивления армии. Ученики Сити вместе с уволенными солдатами (reformadoes), моряками и другими с молчаливого согласия пресвитериан Сити 26 июля проникли в парламент, отрезали вход в него членам–индепендентам и вынудили у пресвитерианского большинства враждебную армии резолюцию. Вслед за этим армия 7 августа 1647 г. заняла Лондон, «чтобы защитить парламент». Одиннадцать пресвитерианских депутатов, проявивших особенное рвение при проведении направленных против армии резолюций и мероприятий, исключаются из парламента, и восемь из них отправляются в изгнание. Затем, 20 августа, Кромвель[471], «держа руку на сабле», добился резолюции парламента, отменяющей резолюцию, принятую в то время, когда палата была терроризована. Согласно этой же резолюции должны быть арестованы те из числа членов палаты, участвовавших в заседаниях, происходивших под давлением террора, которые поддерживали последний или делали попытки провести упомянутые выше резолюции. Это заставило самых горячих пресвитериан на довольно продолжительное время не показываться в парламенте, так что перевес в палате постепенно стал переходить к индепендентам.
Армия до поры до времени отступила в предместье Путней для наблюдения за дальнейшими событиями. До сих пор все шло хорошо. Однако после временной победы над парламентом противоречия в лагере индепендентов стали принимать более определенную форму. В начале июня король был перевезен драгунским отрядом под командой прапорщика Джойса — «агитатора» в полку полковника Валлея, из замка Гольмби в Ньюмаркет. Ходили слухи, будто это было сделано по тайному поручению Кромвеля, но, по–видимому, уверения Кромвеля, что он не давал подобного поручения, до известной степени соответствуют истине. Вероятно, Кромвель согласился послать в Гольмби надежных солдат для того, чтобы держать короля в своих руках и не допустить похищения его шотландцами, ведшими себя тогда уже крайне двусмысленно. Возможно, что агитаторы сочли наилучшей мерой для охраны Карла перевод его в непосредственное соседство армии и собственной властью превысили приказ. Во всяком случае, никто не переделал сделанного. Когда армия стала приближаться к Лондону, местопребывание короля также постепенно переносилось все ближе к столице, и в конце концов Карла поселили в построенном кардиналом Уольсеем замке Гамптон–Корт возле Лондона. Но вместо того чтобы прекратить теперь интриги, Карл стал заниматься ими больше прежнего. В парламенте после ухода отчасти изгнанных, отчасти вышедших добровольно пресвитерианских крикунов[472]индепенденты и пресвитериане имели приблизительно равные силы, но последние теперь горели желанием заключить с королем компромисс. Это заставило индепендентских вождей армии, со своей стороны, также вступить в переговоры с королем, чтобы предупредить возможное предательство пресвитериан. Карл широко использовал свое благоприятное положение. На интриги он всегда был мастер, а лгать и обманывать, если это могло только принести выгоду, он тоже никогда не задумывался. Из перехваченных впоследствии писем оказалось, что он готовил для Кромвеля петлю, а при сношениях с ним делал вид, будто предназначил его на высшую почетную должность. Он старался склонить в свою пользу партии, которые вступили с ним в переговоры, неопределенными обещаниями, которые он каждую минуту мог взять назад, и без зазрения совести вел переговоры то с Кромвелем и его зятем Айртоном, то с английскими и шотландскими пресвитерианами, то с ирландскими католиками, чтобы иметь возможность, смотря по обстоятельствам, воспользоваться теми или другими против остальных. Он завел себе в Гамптон–Корте настоящий двор, обращался с лондонскими гражданами, тысячами приходившими к нему, с изысканной любезностью и, таким образом, с каждым днем усиливал свое влияние.
Солдаты и другие более радикальные элементы армии смотрели на все это с возрастающим озлоблением. Для того ли они в бесчисленных битвах сражались с чужими наемными войсками Карла? В борьбе с последним они жертвовали жизнью и всем своим достоянием, а теперь их вожди обменивались с ним любезностями и терпели, что ему, побежденному, оказывали почет победители.Какфальшива была игра, которую вел Карл, это они так же мало могли знать, как и их вожди, но они ясно видели, какую цель он преследует и что их вожди играют крайненеумелои готовы изменить своему делу не то из нерешительности, не то из честолюбия. «Бросалось просто в глаза, — писал Лильбурн в сочинении, о котором мы будем говорить еще ниже, — как они [генералы и проч.] нянчились с Карлом в Гамптон–Корте, как они посещали его сами, как позволяли посещать его тысячам людей, которые целовали ему руки и на которых он умел влиять, благодаря чему его партия в Сити и в других слоях очень прибодрялась, и как его агенты в главной квартире армии чувствовали себя не хуже, чем при дворе». В армии иронически стали говорить о«господахиндепендентах» («the gentleman independents») играндахармии, в противоположность к «честному имени существительному солдат» («the honest nounsuhstantive soldiers»), как называли себя в войске крестьяне и ремесленники. Последних же или, вернее, их вождей «гранды» армии, с своей стороны, упрекали в том, что они мятежные уравнители —левеллеры.
«Когда стали обнаруживаться истинные намерения Его Величества, в армии образовалась ужасная «партия переворота» — класс людей, требовавших наказания не только для обыкновенных преступников и мошенников, вовлекших нацию в кровавую войну, но также наказанияглавных преступников.Если караются мелкие преступники, почему же остается безнаказанным главный? Это класс людей, которые не понимают шуток, для которых королевская мантия не является непроницаемой стеной, которые, наконец, видят, что за королевской мантией скрывается человек, ответственный перед Богом»[473].
В конце концов недовольство настолько усилилось, что даже среди офицеров оказалось довольно много людей, недовольных политикой вечных переговоров и проволочек. «Агитаторы» составили республиканско–демократический манифест, который озаглавили«Народный договор на основе всеобщего права,заключенный для объединения всех лишенных предрассудков людей». С тех порнародный договор —«Agreement of the people» — сделался паролем всех левеллеров. В этом народном договоре заключались уже почти все политические и экономические требования, изложенные в манифесте левеллеров, изданном весною 1649 г. под тем же заглавием, о котором мы будем говорить еще ниже. «Народный договор», так же как и другой манифест агитаторов, озаглавленный «Дело армии» («The case of the army») и жестоко критикующий беззастенчивое разграбление парламентом конфискованных церковных земель и тому подобные злоупотребления, были объявлены парламентом мятежными, а авторы их — достойными наказания. Генеральный штаб вступил в переговоры с авторами манифеста, несмотря на то что они нападали на него не меньше, чем на парламентское большинство. Он не мог круто расправиться с левеллерами, тем более что некоторые высшие офицеры открыто симпатизировали им. Полковники Ренсборо и Прайд, памятуя свое плебейское происхождение — один из них до поступления в армию был извозчиком, другой портным, — были, например, сторонниками всеобщего избирательного права, между тем как Кромвель и другие считали рискованным даровать избирательное право людям, не «заинтересованным в делах страны», т. е. не обладающим ни землей, ни общественным положением. С другой стороны, Кромвель не мог еще открыто выступить против королевской власти, пока сам вел переговоры с королем. Словом, переговоры, известные под названием «путнейской конференции», кончились ничем. Недовольство и взаимное недоверие все увеличивались, и «агитаторы» в конце концов стали угрожать, что они примут энергичные меры на свой собственный страх и риск[474].
Королю атмосфера стала казаться слишком тяжелой. 11 ноября 1647 г. он якобы вследствие доноса о заговоре левеллеров на его жизнь[475]тайно покинул Гамптон–Корт и отправился на остров Уайт, губернатор которого, уже упомянутый выше полковник Гаммонд, поместил его в замок Керсброк. По мнению левеллеров, это бегство короля устроили Генеральный штаб, «гранды» армии и, главным образом, Кромвель для того, чтобы иметь возможность незаметно и без помехи вести переговоры с королем. Однако письма, написанные Кромвелем в ту эпоху, показывают, что это подозрение было довольно неосновательно. Во всяком случае, недоверие успело уже зародиться; его разделяли даже некоторые из высших офицеров. Агитаторы и солдаты, приобретавшие все больше сторонников, грозили восстанием, если правительство не возьмется серьезно за проведение народного договора. Лильбурн, пользовавшийся в то время сравнительной свободой передвижения и бывший если не автором «народного договора», то во всяком случае одним из его составителей, изо всех сил поддерживал это настроение. Он пользовался значительным влиянием в армии, памфлеты его усердно читались последнею и солдаты, по словам отчета, представленного весной 1647 г. палате лордов, «цитируют их, как государственные законы» (Гардинер, III, стр. 237). В другом документе, сообщенном Гардинером (1. с., стр. 245), говорится: «Вся армия — это как будто один Лильбурн; она больше склонна издавать законы, чем принимать последние от других»[476]. Целые полки, как, например, конный полк брата Лильбурна Роберта и пехотный полк полковника Гаррисона, фанатического приверженца «пятого царства», горячо вставали за этот договор. Ненадежных агитаторов при выборах проваливали и вместо них выбирали решительных республиканцев. Кромвель, который это, конечно, заметил и которому было даже донесено, что Лильбурн и другой левеллер, упомянутый уже выше Джон Уайльдман, хотели устранить его, убив, как изменника, понял опасность положения и увидел, что этой агитации нужно каким–нибудь образом противодействовать. Он долго колебался, вероятно, боясь привлекать Карла к личной ответственности и не имея законных средств сделать это; но армия все громче требовала «справедливости», а восстание большей части армии было худшее, что могло случиться с Кромвелем и его партией. Без армии они представляли в парламенте беспомощное меньшинство, ибо, несмотря на изгнание пресвитерианских вождей, их уже 13 октября снова победили при троекратном голосовании вопроса об объявлении пресвитерианства государственным установлением; с другой стороны, перехваченное Кромвелем и Айртоном письмо Карла показало ему, каковы истинные намерения последнего по отношению к Кромвелю. Надо было действовать, и Кромвель энергично принялся за дело. Были назначены три собрания от различных полков; первое — на 15 ноября в Каркбушфильде возле Вара, вблизи Гертфорда (приблизительно в 25 км от Лондона). На это первое собрание были будто бы намеренно созваны именно самые спокойные полки; можно было ожидать, что высказанные ими взгляды не преминут повлиять на более беспокойные элементы. Если тут был действительно расчет, то он оказался довольно верен, остальное довершила энергия и импонирующее поведение Кромвеля как вождя.
Значительная часть солдат и многие из офицеров, собравшихся в Варе, как эмблему своих убеждений, носили на шапках экземплярынародного договора сэпиграфом «Свобода народу, права — солдатам». Надо сказать, что кроме полков, подчиняющихся дисциплине, прибыли в Вар также всадники Роберта Лильбурна и пехотинцы Томаса Гаррисона, а также выдающиеся левеллеры из других полков. Джон Лильбурн, полковник Ренсборо, один из самых храбрых вождей, особенно отличившийся при взятии Бристоля, майор Скот и другие республиканцы переезжали от одного отряда к другому и убеждали солдат быть стойкими, потому что дело идет о свободе. В рядах войска раздавались крики, не предвещавшие для Кромвеля ничего хорошего. Последний, однако, сумел вполне овладеть положением; вместе с Ферфаксом и другими членами Генерального штаба он поехал вдоль фронта сначала более умеренных, а затем и всех полков. При этом читалась «ремонстранция», заключавшая в себе опровержение предъявленных агитаторами обвинений и пояснявшая солдатам необходимость взаимной поддержки всех членов армии, если они хотят, чтобы их требования, которые являются также требованиями генералов, осуществились. Тон и содержание «ремонстранции», а также дававшиеся в ней обещания имели большой успех у солдат, и последние обещали подчиняться дисциплине. Затем Кромвель добрался до полка Гаррисона. Этот полк также спокойно выслушал ремонстранцию и ввиду данных ему обещаний согласился снять с шапок эмблемы, которые были названы Кромвелем «мятежными». Всадники Лильбурна повели себя иначе. Они встретили Кромвеля и Ферфакса вызывающими криками и прерывали последнего, когда он читал «ремонстранцию», ироническими замечаниями. Тогда Кромвель выехал вперед и сказал: «Снимите бумажки с шапок!» В ответ на это раздались крики: «Нет, нет!» Но Кромвелю не было уже надобности пускаться в переговоры. Сопровождаемый другими офицерами, он въехал в самую середину мятежников и собственноручно сорвал с шапок значки у солдат, частью смущенных, частью боящихся оказывать физическое противодействие человеку, предводительствовавшему ими в стольких битвах. Четырнадцать человек, обнаруживших особенную строптивость, Кромвель велел вывести из строя как мятежников. Состоялся военный суд, и трех из обвиняемых приговорили к смертной казни. Двое из них были освобождены по жребию, а третий,Ричард Арнольд,был казнен согласно приговору. Относительно майораСкотаи капитанаБрая,выступивших в защиту мятежников и назвавших казнь Арнольда нарушением Petition of rights (ибо в ней содержалось требование отмены военного суда), парламент по настоянию Кромвеля издал приказ об аресте.
Так была подавлена эта первая попытка восстания. Два других собрания прошли без всяких инцидентов. Солдаты, державшие руку левеллеров всюду для сохранения единодушия в борьбе с общим врагом, решили принести жертву и покориться. Однако недовольство было только подавлено, но не исчезло. Память Арнольда как мученика за правое дело очень чтилась, и при каждом новом столкновении раздавалось требование искупить его «невинно пролитую» кровь. Огонь тлел под золой, чтобы при первом удобном случае разгореться с новой силой.
Кромвель, с своей стороны, действовал так по необходимости. С недисциплинированным войском невозможно было держать пресвитериан в парламенте и вне его в послушании. Им, так же как и роялистам, все снова и снова собиравшимся с силами, войско должно было противостоять как объединенная сила. Поэтому Кромвель в следующие месяцы снова занялся всевозможными изменениями в его организации, удаляя из него по мере возможности все непокорные и ненадежные элементы.
С другой стороны, Кромвель и его друзья провели в парламенте резолюцию, что королю не должны быть подаваемы впредь никакие адреса и что ни один член обеих палат без разрешения последних не имеет права поддерживать какие–либо сношения с королем. Тем не менее положение Кромвеля и его сторонников было очень незавидно. Брожение происходило всюду. «Король, с которым невозможно вести переговоры, сидящий в Керсброке и представляющий собою центр надежд всех недовольных, а также целые сети интриг, распространяющихся даже за границу, — вот первый элемент; большая роялистская партия, с трудом побежденная, но каждую минуту готовая снова подняться, — вот второй элемент; большая пресвитерианская партия во главе с лондонским Сити — «казначеем всего дела», очень недовольная оборотом, который приняли обстоятельства, с отчаянием придумывающая новые комбинации и жаждущая новой борьбы, — таков третий элемент. К этому нужно еще прибавить безрассудную, мятежную республиканскую, или левеллерскую, партию. Кроме того, не следует забывать, что в занятиях палаты общин принимало участие только семьдесят человек, расколовшихся притом же на две приблизительно равные группы, между тем как остальные члены не принимают участия в занятиях и ждут, что выйдет из этой истории — из внутренних несогласий и надвигающейся шотландской армии».
Такова картина тогдашнего положения дел, как его рисуетКарлейль;и в общих чертах она верна. Он только забывает добавить, что это положение дел наталкивало на политику, которой желала придерживаться «безрассудная и мятежная и т. д. партия». Кромвель сделал все от него зависящее, чтобы объединить антироялистский элемент. Он пригласил к себе видных деятелей парламента и армии, отправился однажды вместе с ними на заседание Сити, чтобы привлечь на свою сторону его главарей, но ему не удалось достигнуть соглашения. Пресвитериане более радикального направления рассчитывали на своих друзей в Шотландии, где между тем одержала верх пресвитерианско–роялистская партия, собравшая сорокатысячную армию для вторжения в Англию. В апреле 1648 г., как раз на следующий день после посещения Кромвелем заседания Сити в последнем вспыхнуло большое восстание «учеников», которое удалось подавить только на третий день. «Бог и король Карл» — таков был боевой клич бюргерских сыновей, к которым присоединились городские ремесленники, поденщики и проч.[477]Но это было еще только начало. В мае пожар охватил всю страну. В Кенте, Эссексе и Уэльсе поднялись сторонники короля, а из Шотландии наступал вождь тамошних монархистских пресвитериан маркиз Гамильтон с сорокатысячным войском. Однако вожди индепендентов и их армия вскоре овладели положением. На конференции вождей в Виндзоре они, укрепившись предварительно целым днем молитвы[478], решили, если им удастся подавить восстание и вытеснить шотландцев, привлечь к ответственности за всю пролитую им кровь, за все причиненное им зло «этого кровожадного человека» — Карла Стюарта. Это решение, сообщенное несомненно и армии, восстановило, по–видимому, добрые отношения между нею и ее вождями. Все единодушно восстали против врагов Божьего дела. Ферфакс взялся покорить Эссекс и Кент, Кромвель отправился сначала в Уэльс, а затем навстречу шотландцам. Пока он был еще на севере, в Лондоне пресвитериане снова ободрились. В это именно время произошло упомянутое в конце прошлой главы освобождение Лильбурна, а затем, шесть недель спустя, решение парламента, согласно которому Лильбурну вместо присужденной ему в виде вознаграждения денежной суммы даруется гораздо более ценный участок конфискованной земли.
Отсюда понятно, почему «honest John» — так называл Лильбурна враждебный Кромвелю листок «Mercurius Pragmaticus» — не выказывал ни малейшего желания заслужить знаки благожелательного отношения со стороны пресвитерианских парламентариев, относившихся к нему крайне враждебно, усиленными нападками на Кромвеля[479]. Лильбурн был вовсе не таким мстительным человеком, каким его изображают почти все буржуазные историки. Выйдя из тюрьмы, он послал Кромвелю через капитана и бывшего агитатораЭдуарда Сексбиписьмо, в котором предлагает Кромвелю помириться; и вскоре после этого, во время путешествия на север, он даже сам побывал в лагере у Кромвеля. В упомянутом письме достойно внимания следующее место: «Хотя я за последнее время двадцать раз имел возможность отмстить вам, если б желал мести за суровое заключение, во время которого чуть не умер с голоду[480], — я отказываюсь от этого, тем более что вы побеждены. Будьте уверены, что если я когда–нибудь подниму на вас руку, то это случится тогда, когда вы будете прославлены и покинете пути правды и справедливости. Если же вы решительно и беспристрастно захотите идти по этим путям, то я, несмотря на все ваши прежние жестокие мероприятия против меня, до последней капли крови ваш. Джон Лильбурн».
Это письмо, помеченное «Вестминстер, 3 августа 1648 г., на второй день после моего освобождения» и напечатанное, между прочим, в 1653 г. в книге «Lient. Colonel Lilburne revived», было названо Спарлингом в его труде о Лильбурне актом рыцарского донкихотства. Но этот поступок можно назвать именно только рыцарским. Донкихотство в этом письме вряд ли можно найти. Не более удачно выражение Гардинера, который видит в этом письме проявление «забавного самодовольства», так как письмо вполне соответствует тогдашнему положению вещей. Только во второй половине августа 1648 г. Кромвель, благодаря своим блестящим победам, снова одержал верх. Потерпел ли он бы поражение, затянулась бы ли только кампания — и в том, и в другом случае это был критический момент как для него, так и для республиканской демократии. Поэтому нужно было использовать его щекотливое положение не для бесполезной мести, но для того, чтобы добиться от него каких–либо уступок левеллерам[481]. Эта политика имела успех. Лильбурн, правда, не поддался убеждениям Кромвеля снова вступить в армию, но вернувшись в Лондон, он заставил своих единомышленников отправить к Кромвелю депутацию, которая объявила ему, что от него ждут содействия победе правого дела. «Война (гражданская) может быть оправдываема только как защита притязаний народа на справедливое правительство (при котором слава Господня равно будет осенять всех людей) и как средство достижения свободы при таком правительстве». Эта приписка заставила Кромвеля поручить своим друзьям в Лондоне — «джентльменам индепендентам» вступить в переговоры с левеллерами.
Несомненно, Кромвель нуждался в левеллерах не меньше, чем они в нем. Это было как раз в то время, когда парламент снова вел усиленные переговоры с королем и заключил с ним упомянутое выше соглашение, по которому парламент в течение двадцати лет должен был иметь право распоряжаться войском и офицерами, а пресвитерианская церковь пока что на три года была объявленагосударственной церковью.А диктатура парламента с пресвитерианским большинством по многим причинам была Кромвелю, пожалуй, еще более ненавистна, чем левеллерам. Их ненависть была принципиальная, если угодно — доктринерская, а ненависть Кромвеля была в значительной степени личного характера. Поэтому когда левеллеры первые протянули ему руку примирения, он был совершенно прав, написав полковнику Гаммонду, что опасаться следует не левеллеров, а людей нерешительных и тех, кто хлопочет о компромиссе с королем. Возможно, конечно, что при этом Кромвель думал, что если б только удалось усмирить последних, то и первых нетрудно будет держать в руках при наличности строгой дисциплины. Ведь в Варе ему очень легко удалось усмирить «мятежников».
Но армия в то время была, во всяком случае, вполне надежна. 29 декабря в Донкастере толпа кавалеров под вымышленным предлогом проникла в жилище храброго и весьма популярного полковника Ренсборо и изменнически убила его. Это убийство показало всем, что пора предпринять что–нибудь серьезное против человека, который вызвал все это кровопролитие. 20 ноября из главной квартиры, находившейся в Сент–Альбансе, была послана в парламент через полковника Эвера ремонстранция, требовавшая, чтобы был, наконец, назначен суд над «главным преступником». Между тем как парламент еще обсуждал, следует ли вообще обращать внимание на эту непочтительную ремонстранцию, тот же полковник Эвер, согласно распоряжению Генерального штаба армии, перевез короля изНьюпортав замок Герст, расположенный на южном берегу Англии, против острова Уайта, где короля стали держать под строгим присмотром. Ему оставили двух компаньонов; одним из них был Джемс Гаррингтон, будущей автор «Оцеаны».
Глава 6. Борьба за демократию. «Очистка» парламента. «Народный договор» левеллеров
Кромвель в то время был уже фактически главою армии, хотя Ферфакс и считался еще главнокомандующим. Прежде чем дело дошло до описанных выше событий, приверженцы его вступили в переговоры с левеллерами и вошли с ними в соглашение относительно условий временного союза. Нельзя сказать, чтобы дело обошлось особенно мирно. Лильбурн и его друзья отлично поняли данный им в Варе урок и не имели ни малейшего желания позволить джентльменам — хотя бы и только на время — прибрать к рукам правительство, не получив предварительно каких–либо гарантий. Джентльмены сделались чрезвычайно рьяными; одни все были за «очистку», иные — за насильственное распущение парламента и все — за обезглавление короля. Но Лильбурн и левеллеры желали получить сначала некоторые гарантии для будущего, прежде чем давать свою поддержку. Они сознавали, что одна только победа армии не даст ничего существенного народу, и Лильбурн не преминул ясно и без обиняков дать понять это «джентльменам». В отчете о переговорах между джентльменами и левеллерами, точность которого в этом отношении никем не оспаривалась, Лильбурн в следующих выражениях резюмирует высказанные им взгляды:
«Правда, я считаю короля виновником многих зол, а многих из его сторонников дурными людьми, но армия (здесь подразумеваются, конечно, всегда руководители ее) обманула нас в прошлом году. Она тогда отказалась от своих слов и обещаний, и поэтому, совершенно естественно, не может пользоваться нашим доверием, пока не представит нам достаточных гарантий. Если поэтому мы даже будем считать короля таким же тираном, каким считаете его вы, если парламент будет казаться нам таким плохим, каким вы его выставляете, — все же пока в стране нет иной власти, могущей составить противовес армии, кроме короля и парламента, в наших интересах поддерживать одного тирана в противовес Другому, пока мы не узнаем точно, какие вольности даст нам тот тиран, который выдает себя за наиболее честного. Мы желаем иметь какую–нибудь опору; мы, насколько это в нашей власти, не желаем терпеть, чтобы армия подчинила своей воле и своему мечу правительство всей страны — чего, конечно, не потерпел бы ни один разумный человек; мы не можем допустить, чтобы в противовес армии не имелось какой–либо власти или отдельного лица. Если бы мы это допустили, то, быть может, в будущем наше рабство сделалось бы худшим, чем оно было до сих пор; поэтому я энергично настаиваю на составлении народного договора и отвергаю всякую мысль обо всем остальном, пока договор не будет составлен. Таково не только мое личное мнение, но также, думается мне, единодушное мнение всех моих друзей, с которыми я поддерживаю постоянные сношения». (Приведено в сочинении Джона Лильбурна «The Legal Fundamental Liberties of the People of England Revived, Asserted and Vindicated».)
Вполне понятно, что это сухое разъяснение, в котором обнаруживаются часто повторяющиеся в истории английской демократии идеи, было совсем не по вкусу партии «грандов». Во–первых, оно им не понравилось высказанным в нем, по их мнению, совершенно неосновательным недоверием, по поводу которого они, по словам Лильбурна, «отчаянно горячились», а во–вторых потому, что оно могло повлечь за собой потерю времени. Однако левеллеры не дали убедить себя ни протестами, ни уверениями, будто гранды стремятся к тем же целям, что и они. Будучи более опытны, чем их приверженцы солдаты, они не уступали, пока не состоялся компромисс, согласно которому с каждой стороны должны были быть избраны по четыре представителя для совместной выработки главных пунктов предполагаемого agreement’s. Самые выборы в эту комиссию не обошлись без жестокого конфликта. Кроме Лильбурна со стороны левеллеров членом комиссии был избран нектоВильям Вальвин —средних лет купец. Один из джентльменов–индепендентов, Джон Прейс, протестовал против его избрания, и это заставило Лильбурна гневно ответить, что в одном мизинце Вальвина больше справедливости и честности, чем во всех его противниках, вместе взятых. Затем Лильбурн добавил, что он лучше совсем откажется от участия в комиссии, чем согласится заседать в нем без Вальвина. Этот инцидент, кончившийся после долгих препирательств тем, что Вальвин и Прейс оба отказались от участия в комиссии, очень интересен потому, что в опубликованном вскоре после этого сочинении есть нападки на Вальвина как на радикального коммуниста и атеиста, между тем как в официальных прокламациях левеллеров, из которых многие подписаны, между прочим, Вальвином, высказываются только радикально–демократические требования. Это сочинение[482]написано неким Вильямом Кифином, который вначале сам был сторонником радикальных индепендентов, затем перешел на сторону умеренных и впоследствии сделался очень богат. Мы коснемся содержания этого сочинения ниже, а здесь констатируем только, что оно не упрекает Вальвина ни в одном некрасивом поступке и обвиняет его только в том, что он придерживается атеистических и коммунистических теорий и очень ловко пропагандирует их. Вероятно, именно только эти убеждения послужили поводом к исключению Вальвина из комиссии.
Комитет, число членов которого сократилось до шести, 15 ноября выработал следующие пункты. В главной квартире армии должен быть образован комитет, составленный из представителей армии и делегатов — «благонамеренных»[483]жителей страны. Этот комитет должен разработать проект справедливого основного закона для нации — «the foundations of a just government»; затем этот проект должен был быть представлен на голосование всех благонамеренных граждан страны[484]. Созданная таким образом конституция, вступив в силу, должна статьвышевсякого другого закона страны, т. е. явиться основным законом — the paramount law — страны, которого требовали уже год назад агитаторы и левеллеры. Этот закон, заключающий в себе также постановление относительно сферы влияния парламента, должен был подписатькаждыйдепутат в день своего избрания. Во избежание недоразумений левеллеры отказались от требования немедленного распущения парламента, высказанного ими 11 сентября 1647 г. в петиции, которая по приказу парламента была сожжена рукой палача; но зато они требовали, чтобы был установлен известный срок распущения парламента, и чтобы «Agreement» было включено в ремонстранцию, которую в то время готовила армия.
В главной квартире, находившейся тогда еще в Сент–Альбансе, но перенесенной несколько дней спустя в Виндзор, все были согласны на этот договор. Но в ремонстранции, переданной 20 ноября майором Эвером парламенту, заключалось только требование прервать все переговоры с королем и привлечь к ответственности всех виновников беспорядков, а следовательно, и короля. Кроме того, ремонстранция требовала распущения старого парламента и избрания нового и постановляла, чтобы в будущем признавали только королей, избранных самим народом. Левеллеры находили, что в ремонстранции высказывается только часть их желаний, но зато имеется много, чего они не желали. Однако они не хотели протестовать публично и отправились в Виндзор, чтобы лично ознакомиться со взглядами «грандов» армии. Последние встретили их очень приветливо и делали вид, будто они очень уступчивы, но как только дело дошло до обсуждения будущей конституции, так сразу же обнаружились довольно существенные разногласия. Генерал–провиантмейстер Айртон, зять Кромвеля, например, желал сохранить за парламентом право налагать наказания в тех случаях, когда не нарушен никакой определенный закон, но когда этого требуютгосударственные соображения,т. е., иными словами, сохранить за парламентом право распоряжатьсявопрекизаконам. Но Лильбурн, фанатик законности, не без основания не доверявшийвсякому правительству,горячо восстал против этого. Айртон желал ограничить религиозную терпимость определенными протестантскими формами культа, левеллеры же настаивали на самой широкой свободе совести. Дело кончилось тем, что левеллеры внесли новое предложение. Члены парламента, которые держат сторону индепендентов, армия, индепенденты в Лондоне и «мы, которых в насмешку называют левеллерами», должны избрать по четыре представителя; эти представители совместно должны составить «agreement», и к нему–то все без исключения обязаны присоединиться. В своем стремлении объединить все абсолютно нероялистские элементы Лильбурн зашел так далеко, что предложил даже предоставить четыре места в комитете пресвитерианам, если они этого пожелают. «Гранды» согласились на все. Одни, как, например, полковник Гаррисон — потому что искренно верили в возможность объединения, другие — только для того чтобы выиграть время. Были даже назначены места для совместных собраний в Лондоне; туда отправляются все, и каждая партия выбирает своих представителей. Левеллеры кроме Лильбурна и Вальвина выбрали некоего Максимилиана Петти и упомянутого уже выше Джона Уайльдмана[485].
Из делегатов индепендентских членов парламента мы назовем здесь горячего (peppery)Томаса Скота,одного из «цареубийц», впоследствии при Реставрации повешенных, и Генри Мартена (или Мартина), которого от той же участи спасло только воспоминание о том, что он просил о помиловании роялистов, хотя он сам раньше, чем кто–либо другой, требовал казни Карла, мотивируя это требование тем, что лучше будет, если пострадает одна семья, чем вся страна. Мартен был очень остроумный, просвещенный человек, держался, так же как и Скот, безусловно республиканского образа мыслей и в религиозных вопросах был большим радикалом. «Больной селезенкой»(Карлейль)пресвитерианинКлемент Валькер21 августа 1648 г. писал о нем в своей «History of Independency»: «Он объявил себя сторонником общности имущества и жен и восстает против короля, лордов, джентри, адвокатов, священников и даже против самого парламента, отогревшего на своей груди эту змею, а также и против всякой власти вообще. Подобно второму Уату Тайлору [он хочет] истребить всех людей, владеющих пером. Это мятежное (levelling) учение высказано в памфлете «Обеспокоенные нарушители покоя Англии» («Englands troubler troubled»), в котором все богатые люди изображаются врагами низших классов народа и в котором им объявляется война»[486].
Говорил ли это Мартен, любивший прибегать к насмешке, серьезно — вопрос открытый[487]. Факт лишь то, что он стоял очень близко к левеллерам. Ему Лильбурн написал из изгнания очень интересное письмо, наполненное подробными экскурсиями в римскую историю и рассуждениями о ней (напечатано в «John Lilburne revived», Лондон 1653 г.). О нем же рассказывают, что он — правда с благим намерением заступиться за Лильбурна — высказал часто повторявшуюся впоследствии остроту: если бы Джон Лильбурн был один на свете, то Джон с Лильбурном и Лильбурн с Джоном наверно перессорились бы.Карлейльписал о нем: «Это славный паренек, хотя несколько легкомысленного образа жизни; его остроты, подобно легким стрелам, проникают сквозь толстый слой забвения поколений и ясно показывают нам, что это был чрезвычайно упрямый, смелый человечек, полный жгучего огня и яркого света, отъявленный враг всяких фраз, необузданный маленький римский язычник, а может быть, и кой–что получше».
«Гранды» армии выбрали своими представителями, между прочими, Айртона и сэра Вильяма Констебля.
Между тем парламент 30 ноября решил не принимать в соображение ремонстранцию армии и объявил письмо Ферфакса, требовавшего уплаты жалованья солдатам и угрожавшего, что в противном случае они возьмут деньги, где найдут, «дерзким и неприличным письмом». Тогда совет армии объявил отклонение ремонстранции доказательством того, что парламент обманул доверие народа, и провозгласил, что армия поэтому помимо авторитета парламента «будет апеллировать к чрезвычайному суду Бога и всех добрых людей». Когда левеллеры прибыли на совещание в Виндзор, оказалось, что армия уже собиралась отправиться в Лондон. На следующий день после получения известия об отклонении ремонстранции армия по предложению майора Гоффе[488]провела в молитве, прося Бога просветить ее и указать ей истинный путь. Просветление, охватившее этих благочестивых людей, заключалось в следующем: надо очистить парламент и казнить Карла I. Волю Господню необходимо было исполнить. Левеллерам такой оборот дела не очень понравился, так как его–то именно они и боялись. Однако все их возражения были напрасны; в совете грандов дело было уже решено, и все вообще положение дел было таково, что немедленное разрешение конфликта между парламентом и армией сделалось необходимым. 2 декабря армия направилась в Лондон, заняла Уайтгалль, Сен–Джемс и некоторые предместья в окрестностях Сити. В Лондоне покамест совещания с левеллерами продолжались, но в то же время принимались также известные меры. 5 декабря в 8 часов утра парламент после долгих и ожесточенных дебатов решил опубликовать прокламацию, в которой объявлялось, что король перевезен помимо его желания и согласия. Несколько часов спустя 129 голосами против 83 была принята резолюция, гласившая, что уступки, сделанные королем в Ньюпорте, могут быть положены в основу соглашения с ним. Как резолюция, так и прокламация были дерзким вызовом армии; вызовом, не имевшим за собой никакой действительной силы. Что мог поделать против армии парламент? На его стороне была буржуазия Сити, но она еще при первом занятии Лондона армией (летом 1647 г., когда она специально вымуштровала свою милицию и, кроме того, имела еще в своем распоряжении войска) не сделала ни малейшей попытки серьезно сопротивляться[489]. От нее парламенту нечего было ожидать защиты; армии же и стоявшим на ее стороне индепендентам оставалось только ответить на эту резолюцию выходом в отставку или государственным переворотом. Они избрали последнее, на что армия, как мы видели, решилась еще раньше. 5 декабря после полудня вожди армии и значительное число индепендентов из парламента собрались для совещания, продолжавшегося до глубокой ночи. Члены парламента ожесточенно восставали против его немедленного распущенна, которого желали вожди армии, и добились того, что распущение было отклонено.6декабря члены парламентского большинства, пресвитериане, желая войти в палату, увидели, что она занята уже не милицией Сити, беспрекословно позволившей распустить себя по домам, а двумя полками армии. Командир отряда полковникПрайдимел в руках список членов большинства, и державший сторону индепендентов графГрей оф Гробистоял рядом с ним с целью удостоверять личность депутатов. Пресвитериан солдаты хватали и уводили. В этот день был схвачен 41 человек. Их поселили в ближайших гостиницах и строго охраняли. Ночью в Лондон прибыл прискакавший с севера Кромвель. Парламент потребовал от Прайда освобождения арестованных своих членов, но получил от него уклончивый ответ. 7 декабря чистка продолжается. Прежнее меньшинство сделалось подавляющим большинством, и парламент высказывает Кромвелю благодарность за оказанные стране услуги. Сорок семь пресвитериан на время заключаются в Тауэр, часть отправляется на родину, часть уезжает добровольно. Такова была «Pride’s Purganz» — «чистка» полковника Прайда. В парламенте остались одни только правоверные индепенденты.
Спустя несколько дней смешанная комиссия из левеллеров и индепендентов выработала новый «agreement». По мнению левеллеров, его следовало разослать для подписи Генеральному штабу армии, солдатам, членам парламента, а кроме того, и по всей стране всем вообще благонамеренным. С этой целью Лильбурн немедленно и отпечатал его. Но уже собирание подписей в Генеральном штабе натолкнулось на большие трудности. Кромвель и большинство его коллег протестовали против некоторых пунктов — приблизительно против тех же, против которых протестовал Айртон, а последний тоже отказался от части сделанных им уступок. Снова начались продолжительные дебаты по вопросу о религиозной терпимости. Припомнив то, что мы уже раньше говорили о характере различных сект, каждый поймет, почему более буржуазные элементы старались найти границу, дальше которой не должна была идти веротерпимость. Компромисс 21 декабря состоялся в том смысле, что все христианские секты, кроме католиков и сторонников епископальной церкви, секты, не нарушающие общественного спокойствия, не должны подвергаться преследованию со стороны государственной власти, но что во всех «естественных», т. е. мирских, делах решающий голос принадлежит парламенту. В вопросе об исключительных случаях, когда преступления должны были караться не обычными судебными установлениями, а государственной властью, также был достигнут компромисс; исключение должны были составлять только государственные чиновники, нарушившие свою обязанность. Но камнем преткновения послужил вопрос о распущении парламента. Кромвель был безусловными противником назначения парламенту близкого срока распущения, и хотя он в совете офицеров остался со своим мнением в меньшинстве, все же фактически было осуществлено его желание. Благодаря его влиянию восторжествовало мнение, что даже с новыми изменениями «agreement» не может быть прямо отдан парламенту для подписи и для дальнейшей рассылки, но что парламент также должен рассмотреть «agreement», высказать свое мнение о нем и дать согласие на рассылку его в том или ином виде.
Когда Лильбурн и его друзья заметили, к чему клонится дело, они в середине января 1649 г. отказались от переговоров, упрекая и обвиняя своих противников в самом низком обмане. Предположение их до известной степени было верно, так как парламент 20 января принял «agreement» офицеров, объявив, что «примет его во внимание, как только это позволят важные и не терпящие отлагательства дела», а офицеры беспрекословно согласились на это.
Надо, однако, признаться, что Кромвель был прав, заявляя, что распущение парламента было бы несвоевременно. Враждебные индепендентам и армии элементы были слишком многочисленны для того, чтобы можно было рисковать устроить новые выборы. Даже в таких графствах, как Норфольк, Суффольк и другие, большинство буржуазии и джентри было теперь против индепендентов, а буржуазия и джентри были именно те классы, с которыми больше всего считался (и должен был считаться) Кромвель. В большинстве графств они задавали тон; между тем они так же, как и почти все крестьяне, прежде всего желали освободиться от военного бремени. Надо было привлечь их на свою сторону, а между тем именно для них радикальные требования левеллеров были неприемлемы. Гардинер даже прямо приписывает переворот, происшедший в настроении восточных графств, между прочим, и росту «фанатизма», т. е. радикализма, который толкнул имущие и промышленные классы на сторону пресвитериан и роялистов. В том, в чем Лильбурн и его друзья видели злонамеренность, фальшивость и своекорыстие Кромвеля, там наряду с несомненно сильно развившимся честолюбием и классовыми предрассудками обнаруживалась его склонность безусловно сообразовывать свое поведение с положением дел в данную минуту. Он был вполне политиком–реалистом, они же — идеологами движения; они следовали политическим теориям и поэтому видели вещи, смотря по обстоятельствам, под углом зрения своей теории. Мышление же и чувствования Кромвеля были враждебны всякой абсолютной теории, но он лучше понимал действительность в каждый данный момент. Словом, хотя Кромвель временами и следовал их примеру, все же он в качестве политика–практика далеко их превосходил. Зато левеллерам принадлежит заслуга, что они в эту революцию формулировали и энергично защищали политические интересытрудящихся классовкак своей эпохи, так и будущего. Пока революция боролась с отжившими силами, левеллеры при случае могли указать ей дорогу и не раз на самом деле делали это. В тот момент, когда отжившие силы были побеждены, а вновь народившиеся принялись перестраивать жизнь, левеллеры должны были отступить (и отступили) на задний план. Время тех классов, которые они представляли, еще не наступило.
За первым изданием нового «agreement’a» левеллеров 1 мая 1649 г. последовало второе, которое редактировалось уже из Тауэра. Когда Лильбурн и его товарищи снова попали в тюрьму, это мы увидим ниже. Здесь же мы остановимся на изложении событий и займемся хотя бы поверхностным рассмотрением этих достопримечательных документов, представляющих собою ни более ни менее как предшественников знаменитого «Общественного договора» Руссо.
Согласно «agreement’y», отпечатанному не только в виде брошюры, но также и в виде удобного для расклеивания плаката, высший авторитет страны должно было изображать собоюпредставительное собраниеиз 400 депутатов. Каждый гражданин государства, достигший 21 года, не получающий заработной платы или милостыни, пользуется правом избирать и быть избираемым[490]. Срок парламентских полномочий должен быть одногодичный. Депутат, принимавший участие в одном парламенте, не может уже быть выбран тотчас же в следующий, а только через год. Не могут быть выбираемы государственные чиновники, получающие жалованье, а адвокаты, заседающие в парламенте, во время сессий последнего не могут заниматься практикой. Парламент не должен издавать никаких принудительных законов, касающихся религии; никто не должен быть лишен права из–за религии занимать какую–нибудь должность. Каждая община сама выбирает себе священника, но никого нельзя принудить давать что бы то ни было для его вознаграждения. Нельзя, далее, принудить никого служить, вопреки его убеждениям, в сухопутных войсках или во флоте. Все налоги, пошлины и десятины должны быть уничтожены в течение определенного короткого срока и должны быть замененыпрямымналогом на каждый фунт стерлингов реальной личной собственности[491].
Все привилегии и преимущества должны быть уничтожены. Вместо постоянной армии должна быть введена народная милиция, которую для военных целей мог созывать только парламент. Каждое графство должно выбирать отдельно своих должностных лиц; законы должны быть написаны на английском языке, а всевозможные тяжбы и процессы должны разбираться жюри, состоящим из двенадцати присяжных — граждан данной местности. Должны быть ассигнованы определенные средства для доставления работы и удовлетворительного содержания бедных, дряхлых и инвалидов.
Многое из перечисленного выше кажется нам теперь непрактичным, иное — слишком избитым и все вообще — слишком буржуазным. Но подобно тому как многие пункты программы, в осуществимости которых не может быть никакого сомнения, еще не проведены в жизнь во многих считающихся очень прогрессивными странах, так и проект левеллеров в свое время был безусловно революционным, и революционным тем более, чем более ему были чужды коммунистически–утопические воззрения. Коммунизм, который, как мы увидим скоро ниже, имел в лагере левеллеров решительных сторонников, для городского населения, среди которого еще не был известен промышленный пролетариат в современном смысле слова, практически мог осуществиться только в форме благотворительных учреждений. Коммунистические требования могли иметь практическое значение разве только для сельского населения, и все движение в самом деле не вызвало никаких самостоятельных волнений среди городских рабочих, но зато, достигнув кульминационного пункта, повлекло за собой несколько попыток аграрно–коммунистических восстаний.
Но об этом мы поговорим ниже. Покамест же мы рассмотрим некоторые пункты «agreement’a», касающиеся религиозных вопросов. В некоторых исторических сочинениях левеллеров изображают религиозными сектантами, превосходящими своим фанатизмом даже большинство пуритан. В требованиях «agreement’a» нет даже и следа религиозного фанатизма; в них обнаруживается гораздо больше религиозной терпимости, чем в учении какой бы то ни было другой партии той эпохи. Правда, в отдельных сочинениях левеллеров встречается множество библейских цитат, но это совсем не удивительно в то время, когда Библия была единственной книгой, пользовавшейся известным значением у массы населения. К тому же эти цитаты никогда не касаются религиозных догматов. Современники, враждебные левеллерам, наоборот, часто обвиняли их в атеизме. Имеются в самом деле доказательства, что был распространен атеизм (или, по крайней мере, очень широкий рационализм) в их среде. Гораздо вернее утверждение других историков, будто левеллеры, наоборот, вначале называли себя рационалистами, выражая этим лишь то, что они признают только собственный разум[492]. Однако это трудно доказать, по крайней мере постольку, поскольку дело касается названий, ибо о левеллерах мы имеем сведения, только исходящие от их противников. Но как бы они себя ни называли, это неважно. Посмотрим лучше, чтодумалиоб этом литературные представители левеллеров.
Глава 7. Атеистические и коммунистические тенденции в движении левеллеров. «Истинные левеллеры»
Мы уже говорили о Генри Мартене как о «язычнике». Но при всей своей дружбе с левеллерами Мартен не был членом их союза.
В качестве представителя широкого рационализма среди левеллеров замечателен особенно Ричард Овертон, который вместе с В. Вальвином и Т. Прэнсом чаще других фигурирует наряду с Лильбурном как автор политических памфлетов левеллеров. Мы уже видели, что в памфлете, направленном против Вальвина, Овертона за его убеждения называют достойным вполне естественного отвращения. К счастью, мы имеем возможность проверить основательность возводимых на него обвинений, что, к сожалению, было невозможно относительно Вальвина. Существует появившееся в двух изданиях небольшое сочинение Овертона о бессмертии души, в котором с достаточною ясностью высказаны взгляды автора. Правда, содержание статьи ограничивается вопросом о бессмертии души и, таким образом, не имеет никакого отношения к цели нашего труда, но все же интересно ознакомиться в лице Овертона с первым представителем направления, соединявшего последовательно рационалистические и, можно даже сказать,материалистическиевзгляды с политическим и социальным радикализмом.
Овертон представляет собой характерную противоположность своего современника Гоббса, который сумел привести к философскому материализму доктрину политического абсолютизма и государственной религии. Но радикальный (в философском смысле) представитель интересов низших классов был забыт тем легче, что социальный радикализм после революции долгое время обнаруживался исключительно в форме религиозных движений. О личности Овертона очень трудно сказать что–либо достоверное. Годвин предполагает (History of the Commonwealth, IV, стр. 280), что он был братом Роберта Овертона, друга Мильтона (Р. Овертон был республиканцем и сторонником Кромвеля, пока последний не сделался лордом–протектором или, вернее, диктатором). Биограф Мильтона Массон знает об Овертоне только, что он был «типографом и неутомимым издателем летучих листков» (Life of Milton, III, стр. 528). Во всяком случае, он был неутомимым левеллером, и в качестве такового мы еще встретим его ниже.
Сочинение его, упомянутое нами выше, появилось первым изданием в 1643 г. без подписи автора в Амстердаме. В то время пресвитериане были еще в силе, и в одном из манифестов их конклава, направленном против неверия и суеверия той эпохи, говорится: «Главным представителем ужасного учения материализма, отрицающего бессмертие души, является Р. О., анонимный автор трактата о смертности человека». «Смертность человека» («Man’s mortalitie») — таково в самом деле заглавие первого издания этого сочинения. Заглавие совершенно переработанного и несравненно лучше написанного второго издания, появившегося двенадцать лет спустя, в 1655 г., в Лондоне с полною подписью автора гласит: «Человек смертный во всех отношениях» («Man wholly mortal»). В этом трактате с теологической и философской точки зрения доказывается, что, подобно тому как весь человек грешит, так весь человек и умирает; что представление, будто душа после смерти попадает на небо или в ад, — плод фантазии и что бессмертие для человека начинается после его воскресения, и лишь после него человек либо осуждается, либо спасается.
Уже из заглавия явствует, что автор делает еще одну — последнюю — уступку ходячим религиозным представлениям, допуская, что при конце мира все воскреснут. Годвин вряд ли неправ, заключая из того факта, что Овертен говорит о воскресении только в заключительной главе, да и то очень поверхностно, что эта глава приделана к сочинению лишь для того, чтобы предохранить его от обвинения в проповеди атеизма; эта глава не имеет никакой связи с аргументацией в пользу главного положения автора[493]. «Теологические» доказательства смертности человека заключаются в целом ряде цитат из Библии, в которых говорится о полном уничтожении человека после смерти[494]. О других местах Библии, где, по–видимому, говорится о бессмертии человека, Овертон говорит, что они просто неверно истолковываются. Совсем иной характер носит «философская» аргументация; она основывается исключительно на естественных науках, поскольку последние тогда вообще существовали. Развитием душевной деятельности человека, возрастающим от младенческого до зрелого возраста, колеблющимся у больного и падающим к старости, словом, физиологией человека, Овертон доказывает невозможность отделения тела от души; он сравнивает человека с животным и показывает на многих примерах, что все почти духовные способности человека имеются и у животных, отличаясь только степенью своего развития и сложностью.
Следовательно, если душа человека переживает распадение тела, то и душа животного также должна быть бессмертна. С беспощадной логикой Овертон доказывает на примерах всевозможных болезненных состояний, что если душа представляет собою нечто независимое от тела, то у человека должна быть не одна, а множество душ. Крайне категоричны его рассуждения о телесности вообще. «Форма, — пишет он, — есть форма материи, и материя есть материя формы, ни та, ни другая не существуют сами по себе, они существуют только совместно и обе вместе образуют вещь». «Все что создано, — говорится в другом месте, — состоит из элементов. Но все, что создано — материально, ибо все, что не материально — ничто». В качестве доказательств истинности своих убеждений Овертон приводит многие цитаты из сочинений греческих и римских классиков. Отсюда мы можем предположить, что Овертон был необыкновенный человек. Его сочинение возбудило всеобщее внимание, что после приведенных нами выдержек не может показаться странным. Благочестивые сограждане Овертона, по–видимому, были страшно возмущены; но зато люди, свободные от предрассудков, многое почерпнули из этого сочинения. Массон, например, считает вполне возможным, что великий поэт Мильтон под влиянием Овертона пришел к своему взгляду на смерть. Здесь, однако, не место входить в рассмотрение этого вопроса.
Что касается товарища Овертона Вальвина, то нам не известны самостоятельные сочинения его на религиозные и политические темы. Его возражение против памфлета Киффина «Walwgn’s Schliche» не заключает в себе ничего положительного. В этом возражении общими словами опровергается упрек в нерелигиозности и революционном коммунизме, так что из него очень трудно вычитать что–либо определенное в этом или ином смысле. То же можно сказать о появившемся под инициалами Г. В. сочинении «Милосердие духовенства» («The Charity of Churchmen»), автор которого, некий доктор Брук, заявляет, что он считает нужным выступить на защиту заключенного в тюрьме Вальвина. Беседы, приводимые Киффином, действительно происходили, говорит Брук, но выражения Вальвина тенденциозно искажены при передаче; это доказывается на отдельных примерах; между прочим, Киффин приводит слова Вальвина, сказанные в утвердительном смысле, как будто они говорились условно, и т. д.
Как сочинение Вальвина, так и сочинение Брука написаны в то время, когда Бальвин сидел в Тауэре, поэтому приводимым в них возражениям нельзя придавать особенную цену; из них явствует только, что обвинения Киффина были, пожалуй, в некоторых отношениях преувеличенными, но по существу своему имели достаточно оснований. Как Брук, так и Вальвин приводят даже имена лиц, якобы присутствовавших при разговорах.
Так как для нас важны не столько слова, употреблявшиеся при разговорах, а общее направление последних, то мы здесь посмотрим, каким образом Вальвин, по словам своих противников, старался испортить молодежь, бывавшую у него в доме.
Вальвин, по словам его противников, задает молодым людям лукавые вопросы. Как можете вы доказать, что Библия есть слово Божие? Есть ли у вас какие–либо более веские доказательства Божественного происхождения Библии, чем доказательства, приводимые турками в пользу Божественного происхождения их Корана?[495]По воскресеньям Вальвин водит молодых людей поочередно по разным церквам, заставляет их слушать, как священники одной бранят священников другой, обращает внимание молодых людей на противоречия и нелепости церковных проповедей и восстановляет их, таким образом, против всякой религии. Затем он доказывает им, что великие тайны жизни и спасения через Иисуса Христа, так же как учение об искуплении наших грехов Его смертью, о воскресении мертвых, о Святом Духе, — пустые фантазии, смешные, нелепые сказки, и переходит к критике различных политических и социальных систем.
Между прочим, Вальвин будто бы сказал ученикам, что в Диалогах Лукьяна «больше остроумия, чем во всей Библии[496], что стихи и псалмы составлены царями исключительно для своих собственных выгод, что Песнь песней Соломона составлена им в честь одной из его любовниц, что ад — совесть дурных людей в настоящей жизни и что немыслимо, чтобы Бог стал вечно мучить людей за их краткую грешную жизнь. Кроме того, Вальвину приписывается утверждение, что царь Давид и праотец Иаков были хитрые мошенники и отъявленные негодяи, что глупо молиться по целым часам, потому что истинная религиозность заключается в оказании помощи бедным, что протестантские священники большею частью жадные люди и относятся к бедным еще хуже, чем католики, что ирландцев нельзя осуждать за мятеж, ибо они правы, добиваясь для себя свободы. Особенно тяжким преступлением Вальвина считается то, что он защищал самоубийство и что безнадежно больная подруга его жены, ободряемая его словами, прибегла к самоубийству.
Таков был «гибельный для души» атеизм Вальвина. Познакомимся теперь с его коммунизмом.
Товарищ Лильбурна, горячо защищаемый последним, будто бы следующим образом выразился онеустройствах и о неравенстве в распределении благ сего мира:
«Как это несправедливо, что у одного есть тысячи, а у другого нет и куска хлеба! Господь желает, чтобы все люди жили в довольстве; то, что один имеет избыток в благах сего мира и живет в роскоши, а другой, гораздо более нужный и полезный обществу, не имеет даже двух пенсов, — противоречит воле Божией…» Вальвин хотел бы, чтобы «во всей стране не было ни заборов, ни изгородей, ни рвов»; по его мнению, на земле не будет благоденствия, пока все блага мира не будут общими. Изменить в этом отношении мир совсем не так трудно, как думают люди; «небольшая толпа неутомимых и бесстрашных людей могла бы перевернуть весь мир, если бы они разумно взялись за дело и не побоялись рисковать жизнью». На возражение, что это может повести к уничтожению всякого правительства, Вальвин будто бы ответил: «Тогда будет меньше потребности в правительстве, ибо тогда не будет воров и жадных людей, не будет обмана и грабежа, не будет поэтому надобности и в правительстве. Если возникнет какой–нибудь спор, надо будет только пригласить сапожника или какого–нибудь другого трудящегося человека, лишь бы он был честен и справедлив; он рассмотрит и решит дело и затем снова вернется к своей работе».
Разве эти слова не звучат так, как будто они были сказаны не в середине XVII столетия, а по крайней мере полтора столетия спустя? Однако взгляды Вальвина известны нам только со слов его противников, и также как трактат Овертона, который появился первым изданием до возникновения движения левеллеров, а вторым — после его подавления, не имеет непосредственного отношения к этому движению. В качестве вождей партии Овертон и Вальвин, так же как Лильбурн, принципиально ограничивались главным образом политическою деятельностью и строго проводили взгляд на религию как на «личное дело каждого».
Но все движение в целом не носило исключительно политического характера. Массы народа вообще лишь тогда воодушевляются в пользу политических реформ, когда последние представляются им средствами для улучшения материального быта, и в этом отношении движение левеллеров не составляет исключения. Пока это движение ограничивалось частью армии и лондонского населения, оно было движением «чисто демократическим»; но, достигнув широкого распространения, оно быстро приняло характер «социал–демократической» агитации.
Ярким доказательством этого, а также того обстоятельства, что из Библии в то время не только умели вычитать все, что было нужно, но умели даже найти в ней то, чего в ней вовсе не было, является составленный несомненно левеллером памфлет, носящий следующее заглавие:«Свет, сияющий в Букингамшире,или Раскрытие великой главной причины всякого рабства во всем мире и особенно в Англии, изложенное в форме прокламации многих благонамеренных людей страны ко всем бедным и угнетенным сельским жителям Англии и предназначенное также к сведению современной, предводительствуемой лордом Ферфаксом армии». Эпиграфом этого памфлета служит стих «Воспрянь, о Господи, и суди Ты землю». В самом начале говорится:
«Всякая власть является таковою в силу выданного королем патента, а патент короля исходит от сатаны, ибо предшественник короля, незаконнорожденный иностранец Вильгельм [здесь подразумевается Вильгельм Завоеватель], сделался королем благодаря насилию и убийству. Убийцы же, говорит Иисус, — дети диавола; ибо, говорит он, диавол человекоубийца был искони и не живет в истине. Короли насквозь проникнуты враждою к истине, они преследуют праведников, ибо Иисус говорит: они приведут вас пред лицо царей, поэтому короли — враги Царствия Христова».
Аргументация здесь так же смела, как и цитаты, но зато из этого отрывка явствует, как развязно тогда пользовались Библией. Немного ниже в памфлете говорится:
«Поэтому те, которых называют левеллерами и которые ставят себе целью освобождение всего человечества из рабства, в деле свободы крайне справедливые и честные люди, ибоцелью искупления через Иисуса является возвращение всех вещей.
«Кому вообще нужен король?» — спрашивает неизвестный автор и затем показывает, что защита короля и возможность прикрыться им нужны только богачам, дворянам и адвокатам, но вовсе не самому народу. «Честные люди» желают достигнуть следующего:
1) справедливой доли для каждого, чтобы он мог жить и не имел надобности воровать или нищенствовать из нужды; 2) справедливого закона, который можно позаимствовать из Библии; 3) равных для всех прав; 4) правительства из избранных народом представителей; 5) республики по образцу, описанной в Библии: «В Израиле, когда кто–нибудь был беден, для поддержки его употреблялись общественные запасы и средства пропитания». Для этой же цели могли бы у нас служить земли церковные, казенные и находящиеся под лесом, которые вероломный парламент раздаривает своим членам и растрачивает на содержание бесполезного создания, именуемого королем. Через каждые семь лет в Израиле вся земля считалась принадлежащею бедным сиротам, вдовам и иностранцам, кроме того, они из всякого урожая получали известную долю.Пойми же, бедный народ, что сделали бы для тебя левеллеры!
Дальнейшее содержание этого замечательного памфлета составляет резкая и дельная критика политического устройства Англии и условий английской жизни. Конец книги составляет отпечатанный в разрядку зловещий стих из 12–й главы второй Книги Царств: «Как нам часть в Давиде и несть нам наследия в сыне Иессеове: бежи Израилю в кровы своя».
Памфлет, по–видимому, имел большой успех, ибо вскоре после него явилось его продолжение под заглавием«Еще о свете, сияющем в Букингамшире»;оно написано в том же духе, как и первый памфлет, только тон его несколько спокойнее и изложение придерживается больше фактов. В нем описывается, как народ, благодаря нормандскому завоевателю, а позднее насилиям аристократов, путем противозаконного возведения изгородей и тому подобных средств был лишен своего естественного наследия и обращен в рабство; однако вернуться народу следует не к эпохе, предшествовавшей нормандскому завоеванию, а кэпохе до грехопадения;тут подразумевается, несомненно, эпоха, когда господствовалпервобытный коммунизм.Каким образом можно вернуться к нему, автор обещает показать в третьем памфлете.
Однако обещанный памфлет не увидел света, по крайней мере нет ни одного носящего подходящее заглавие. Но мы скоро увидим, что автор или общество, к которому он принадлежал, не обещали ничего, что уже не было бы подготовлено ими.
Укажем прежде всего на две черты, отличающие названные брошюры, так же как и множество других памфлетов того времени.
Первую, более общую черту составляетязык, крайне враждебныйне только монархии, дворянству, Церкви и классу богачей, но особенноюристам по специальности,в частностиадвокатам.Авторы как будто не находят слов, достаточно резких для их осуждения; чаще всего их называют«гусеницамиобщества». Широкие круги населения питали к ним, по–видимому, глубокую ненависть, конечно, не бессознательно. Ибо юристы служили послушными орудиями крупных земельных хищников, они придавали насильственным действиям последних печать законности и были глухи к жалобам ограбленных и угнетенных, не имевших возможности платить за их услуги; кроме того, юристы тщательно оберегали свои кастовые привилегии, свое правостричьпо своему усмотрению людей, нуждающихся в их помощи. Мы уже упоминали выше, что парламент Барбона пал отчасти потому, что хотел заменить смесь временных законов кодифицированным их сводом, что несколько подрезало бы крылья цеху адвокатов. На запрос одного из республиканских генералов, Эдмонда Лудлоу, Кромвель ответил, что препятствием радикальной деятельности служит, между прочим, противодействие адвокатов. «Как только мы начинаем говорить об усовершенствовании законов, они кричат, что мы хотим уничтожить собственность»(Edm. Ludlow.Memoirs II, стр. 46–51). Даже Кромвель боялся потерять их расположение. Они заставили закрыть ненавистный им парламент при помощи настоящей адвокатской уловки[497], и Кромвель, если он даже и не знал раньше об их намерениях, во всяком случае, одобрил совершившийся факт.
Второй излюбленной фразой эпохи было утверждение, что господствовавшее тогда право собственности было плодомнормандскогозакона —закона завоевателя.Существует целая литература популярных памфлетов, написанных на эту тему, и само собою разумеется, эти памфлеты составлены левеллерами и другими крайними индепендентами[498]; однако отмена «нормандского закона» в устах этих элементов означала отмену или, по крайней мере, пересмотр существующихусловий собственности,причем под собственностью подразумевалась преимущественно или исключительнособственность на землю.Английские левеллеры, не изучавшие ни Прудона, ни Брисо, тем не менее говорили, что земля по праву принадлежит народу и что богатых собственность на землю —кража.
Исходя из этой точки зрения, литература выступала на защиту безземельных и экспроприированных в эпоху революции, которая была революциейимущих,борьбой за эмансипацию собственников–крестьян от остатков обязательств, обременявших землю еще со времен феодальной эпохи. Однако против собственности на землю феодальных владетелей восставали не одни только левеллеры; в проснувшемся обществе нашлись и другие элементы, составлявшее очень широкие проекты преобразования земельных отношений. Наряду с революционными социалистами той эпохи встречаются такжегосударственные социалистыилисторонники социальных реформ.
Таковым следует, например, считать врачаП. Чемберлена,Индепендента французского происхождения, который в 1649 г. опубликовал сочинение«The Poor Man’s Advocate»,заключающее в себе замечательный проект разрешения социального вопроса той эпохи. Подзаголовок этого сочинения гласит: «Самаритянская Англия», а эпиграфом поставлены слова: «Bonum quo communius eo melius». Автор настаивает нанационализации всех казенных, церковных и других не имеющих собственников земель, с тем чтобы они составили собственность бедных.Из этих земель и других общественных имуществ должно бытьсоставлено национальное имение(stock), предназначенное на содержание бедных; оно должно было быть организовано на чистодемократическихначалах, и заведывать им должен был особо для того назначенный ответственный контролер. Но весь общественный строй не должен был измениться. Автор требовал только, чтобы были устранены ограничения, стесняющие промышленность и торговлю, чтобы были уничтожены ввозные пошлины на съестные припасы и сырье и вывозные — на все мануфактурные товары; чтобы пошлины были наложены только на вывоз первых и ввоз последних. Как известно, эти требования были требованиями только что возникавшего радикального меркантилизма. Однако Чемберлен не останавливается на этом. «Позаботьтесь о бедных, и они позаботятся о вас; растопчите бедных, и они вас растопчут», — говорит автор государственным деятелям. Он возражает против утверждения, будто бедных — под бедными подразумеваются не нищие, а вообще беднейшие классы населения — можно обуздывать только при помощи голода и принудительных законов, будто они, избавившись от крайней нужды, становятся лентяями, будто они склонны к мятежу и своеволию, когда не чувствуют над собою строгой власти. Экономическая политика, которую Кольбер двадцать пять лет спустя проводил во Франции, обстоятельно изложена в этом сочинении. Разница только в том, что, по мнению автора, такую экономическую политику должно было вести, главным образом, полукоммунистическое учреждение«stoch».Оно должно было строить дороги и каналы, основывать мануфактуры, вводить усовершенствованные машины, учреждать школы и технические учебные заведения для народа — словом, поднять вместе с благосостоянием низших классов культурный уровень всей нации. Чемберлен не ограничивается изложением своего проекта, но выясняет также финансовую его сторону. Этот проект вообще интересный пример того, как сильно революция возбудила умы. Хотя автор сам не был левеллером и имя его никогда не встречается в числе имен людей, находившихся в связи с ними, все же он, по–видимому, был близок к ним[499]. Его памфлет появился в издании Джильса Кальверта, издававшего большинство памфлетов левеллеров и подписавшегося в качестве соиздателя под третьим их изданием «Agreement of the People», опубликованным 23 июля 1649 г. Памфлет Чемберлена можно, пожалуй, назвать попыткой дополнить в известном смысле «Agreement», который для вопроса, о котором, главным образом, трактует памфлет, формулирует лишь общий принцип.
Сюда же относятся далее сочинения ученого протестантаСамуила Гартлиба,родители которого бежали со своей родины Польши от гнета иезуитов и поселились в Эльбинге, в Восточной Пруссии, откуда Гартлиб около 1630 г. переселился в Англию. Здесь он в течение следующих десятилетий проявил кипучую деятельность, распространяя знания и содействуя всевозможным предприятиям, имеющим целью общее благо. Он перевел некоторые сочинения принадлежавшего к секте богемских братьев, знаменитого педагога Комениуса (жившего с 1592 по 1671 г.) на английский язык; сам писал сочинения о различных методах обучения и о школьном деле; кроме того, он старался улучшить обработку земли, устроил для этой цели небольшую сельскохозяйственную опытную станцию и издавал популярные сочинения о сельском хозяйстве во Фландрии — о плодоводстве, пчеловодстве и т. д. В 1646 г. долгий парламент назначил ему за его заслуги пенсию в сто фунтов стерлингов, которая в следующем году была повышена до трехсот фунтов. Однако безграничная щедрость Гартлиба, поддерживавшего, между прочим, многих протестантов и сектантов, бежавших из Пфальца в Англию, не дала ему и теперь оправиться в материальном отношении. А когда к концу существования республики пенсию ему перестали выдавать, положение этого самоотверженного человека сделалось прямо ужасным. Мучимый тяжким недугом (каменной болезнью), он вынужден был для поддержания своей семьи буквально просить милостыню. Реставрированная монархия тоже не торопилась выдать Гартлибу недополученную им пенсию. Благодаря этому он умер в 1662 г. в крайней нужде. Гартлиб был знаком с самыми выдающимися людьми Англии. Мильтон посвятил ему статью о воспитании. То же самое сделал Вильям Нетти, для которого Гартлиб, быстро угадавший его талантливость, очень много сделал. Комениус писал, что он не знает ни одного человека, обладающего такими обширными познаниями, как Гартлиб.
Первым самостоятельным трудом Гартлиба был написанный в октябре 1641 г. в форме утопии трактат обэкономических и политических задачах государства.Этот трактат носит заглавие «Описание знаменитого царстваМакарии,имеющего отличное правительство, где все жители благоденствуют, пользуясь счастьем и здоровьем, где королю повинуются, дворянам оказывают почтение, а всем хорошим людям уважение и т. д. и т. д. Разговор ученого с путешественником»[500]. Сочинение посвящено парламенту, и Гартлиб замечает, что он излагает свои идеи «в виде рассказа, потому что такая форма удобнее. При изложении я ставил себе образцом сэра Томаса Мора и лорда Френсиса Бакона». Однако «Макария» (это греческое слово, означающее «жилище блаженства») заключает в себе только мысли, которые немедленно могут быть осуществлены. В ней описывается не новый общественный строй, аучреждения и законы,изложенные в настолько широких чертах, что их легко можно было перенести в действительную жизнь. Их можно резюмировать в нескольких словах: государство наблюдает за производством и всячески способствует его развитию. С правом владеть собственностью связаны известные обязательства, невыполнение которых влечет за собою переход собственности в руки общества. Правительство Макарии состоит из пяти многочисленных департаментов («Councils of State»), в которых принимают участие самые сведущие граждане. Один из департаментов заведует земледелием, второй — рыболовством, третий — торговлей и промышленностью на суше, четвертый — морской торговлей, пятый — колониями. Само собою разумеется, эти департаменты превосходно выполняют свои задачи. Они всюду содействуют прогрессу и улучшениям, благодаря чему в Макарии царит благосостояние, науки процветают, бедняки пользуются нужной им поддержкой и т. д. и т. д. Было бы совершенно излишним входить здесь в подробности, ибо вся суть в основной мысли: государство должно быть ведущим хозяйство страны учреждением; с этой мыслью Гартлиб носился всю жизнь. Почти до конца жизни он постоянно упоминает в письмах Макарию[501]. Только у него с этим названием связаны уже новые проекты (проект союза друзей естественных наук, которые тогда в университетах были в большом загоне).
Последний проект осуществился еще до смерти Гартлиба в виде «Королевского общества». Но осуществить первый Гартлибу не удалось.
Правительственные круги отнеслись отрицательно не только к самому проекту, но даже к предложению Гартлиба сделать небольшой опыт в главной отрасли промышленности — в сельском хозяйстве. Опубликовав различные работы об усовершенствованиях способов обработки земли, Гартлиб в 1651 г. издал сочинение «Ап Essay for Advancement of Husbandry–Learning or Propositions for the erecting of a College of Husbandry» («Проект усовершенствования сельскохозяйственных званий, или Советы для устройства сельскохозяйственного колледжа»). Соображения, высказанные Гартлибом в этом проекте, безусловно разумны и практичны, и все–таки понадобилось почти двести лет, прежде чем этот проект осуществился в Англии. Мы упомянули об этой статье, потому что ее подзаголовок, который повторяется во многих других сочинениях Гартлиба, послужил образцом для заглавия проекта Джона Беллерса, о котором мы будем говорить еще ниже. Кстати сказать, статьи и проекты Гартлиба по сельскохозяйственным вопросам в специальной литературе вызвали очень одобрительные отзывы.
Кроме того, Гартлиб проектировал учреждение государственнойсправочной конторыдлятоварного обмена,для доставления должностей, служащих и т. д. В этой конторе должны были храниться списки и реестры всех товаров, должностей, лиц и т. д. Из нее всем должны были выдаваться справки: богатым за один или за два пенса, «бедные же должны получать все безвозмездно». Далее Гартлиб в своих сочинениях настаивал на том, чтобы все изобретения опубликовывались для всеобщего сведения и сам показал пример такого образа действия. В конце концов он сочинил еще проект сельского банка. Все эти проекты носят буржуазный характер и не все они осуществимы на практике, но зато все проникнуты мыслью, что изобретения, увеличивающие производство, должны улучшить положение беднейших классов и что там, где отдельный человек не может достигнуть этой цели, должно вмешиваться государство.
Однако литература той эпохи не исчерпывается буржуазными проектами социально–политических реформ. Теперь мы перейдем к настоящей коммунистической сектеистинных левеллеров,как называли себя в революционном задоре сторонники этой секты, иликопателей(Diggers), как называл их народ и современные им летописцы.
В воскресенье 8 апреля 1649 г., когда Лильбурн и другие вожди левеллеров уже снова сидели в Тауэре, вдруг в графстве Суррей вблизи Кобгема, в четырех или пяти милях к юго–западу от Лондона, появилась толпа вооруженных лопатами людей, которые начали перекапывать необработанную землю на одном из холмов той местности Сен–Джордж–Гилль с целью посеять на этой земле хлеб и овощи. Теперь нас еще мало, как говорили они окрестным жителям, но вскоре нас будет до четырех тысяч. Они хотелипоказать всем людям, что такое истиннаяобщность имущества и как ее достигнуть, и доказать, «что безусловно справедливо, чтобы трудящийся народ пахал и засаживал общественную землю и чтобы он жил на ней, не нанимая ее ни у кого и не уплачивая никому арендной платы». Они проработали целую неделю, разбили палатки, приготовили и на другом холме землю для посева зерна; но к середине второй недели появились два отряда кавалерии, которая отчасти разогнала, отчасти арестовала их. Число их к тому времени уже значительно увеличилось. Предводителей ихВильяма ЭверардаиДжерарда Винстанлеяотвели к генералу Фэрфаксу. Эверард, исключенный из армии за излишний радикализм или добровольно покинувший ее левеллер, объявил Фэрфаксу, что он, как и большинство людей, называемых англосаксами, принадлежит к иудейскому племени[502]. Вольности народа, говорил Эверард, были потеряны благодаря порабощению ее Вильгельмом Завоевателем. С тех пор народ Божий под таким гнетом и под такой тиранией, какой предки его не испытывали даже в Египте. Но теперь настало время освобождения. Господь избавит свой народ от рабства и возвратит ему его права на пользование плодами и всеми благами земли. Сам Эверард имел недавно видение и слышал голос, повелевший ему: «Встань, копай, паши землю и пользуйся полученными, таким образом, плодами». Мы стремимся, продолжал Эверард, вернуть мир к его прежнему состоянию. Подобно тому как Бог обещал сделать бесплодную землю плодородною, так и они целью своей деятельности считают восстановлениедревней общности пользования плодами земли.У них нет намерения завладеть насильственным образом чьей–либо собственностью или разрушать изгороди и заборы; они желают только занять общинные необработанные земли и сделать их для общего блага плодородными. Те, которые захотят примкнуть к ним и трудиться вместе с ними, получат пищу, одежду и все, что нужно человеку. На теперешних землевладельцев (Freeholder) они смотрят как на своих старших братьев, уже раньше получивших свою долю из наследства. Они смотрят на них так даже в том случае, когда имущества их приобретены несправедливостью, насилием или при помощи других дурных средств. Однако хотя они и считают себя младшими братьями, но не понимают, почему они должны быть лишены своего наследия и должны терпеть голод в то время, как большие участки общественной земли остаются необработанными. Вскоре наступит время, когда в их союз войдут все бедняки, все безработные и угнетенные люди, которые превратятся тогда из беспокойных бродяг в полезных членов общества. Да, дело дойдет до того, что даже теперешние свободные землевладельцы, продолжающие угнетать народ, подобно норманам, снесут свои изгороди, откажутся от собственности на землю, примкнут к новому союзу, положат, таким образом, конец всякой тирании, всякому рабству и водворят Царствие Божие на земле.
Эверард, впрочем, объявил, что онине будут оказывать вооруженного сопротивления,но подчинятся властям и будут ждать, пока наступит их время, которое уже близко. В шатрах, говорил Эверард, они живут потому, что так жили их праотцы.
Они стояли перед генералом с покрытой головой и на вопрос: почему они это делают, ответили: «Потому что он такой же человек, как мы». Тогда их спросили: какое же значение имеет изречение «ему же честь, честь», а они ответили: «Да замолкнут ваши уста, задающие такие вопросы»[503].
Состоявшее из зажиточных землевладельцев округа жюри приговорило их к чрезвычайно высоким для того времени денежным штрафам; а так как они не были в состоянии уплатить их, то у них конфисковали все имущество. Однако левеллеры не отказались от своего дела. Они все снова пытались провести свои идеи на практике, и снова власти разгоняли их силою. Они издавали памфлеты в защиту своих идей и протестовали в них против предпринимаемых по отношению к ним мер. Эти памфлеты, о которых до сих пор в исторических сочинениях совсем почти не упоминалось, носят несколько мистический оттенок, но мистический налет настолько поверхностен, что не остается никакого сомнения в том, что он служил только для прикрытия истинных революционных целей движения.
Примером может служить памфлет, носящий заглавие «Водружение знамени истинных левеллеров, или Государство коммунизма, изъясненное и предложенное сынам человеческим Вильямом Эверардом, Джерардом Винстэнли и т. д. (затем следует еще 13 имен), начавших засевать и унавоживать бесплодную землю на Сен–Джордж–Гилле в приходе Вальтон в графстве Суррей; Лондон 1649 год». Памфлет начинается фразой, уже сильно напоминающей XVIII столетие. «Вначалевеликий творец разум(the great rareator reason) создал землю как общее достояние всех людей; лишь благодаря насилию на земле появилось рабство и угнетение. Это насилие явилось в лице Адама, отца первородного греха». Толкуя библейскую историю в крайне рационалистическом, но и популярном духе, авторы пишут: «Но это возникновение рабства носит названиеАдам,ибо власть произвольно управлять людьми и распоряжаться ими былаплотиной(по–английскиadam)против духа свободы и мира». Снова повторяется рассказ о видении Эверарда; но слова, влагаемые в уста видению, показывают, что цели его были чисто мирские. «Трудитесь совместно, ешьте совместно свой хлеб и возвестите об этом всему миру», — говорило видение. «Израиль не должен ни принимать арендной платы, ни уплачивать ее сам»[504]. Видение, однако, на этот раз не ограничивается запрещением взимать арендную плату. «На том, — продолжает видение, — кто будет обрабатывать землю для одного или для нескольких лиц, поставленных, чтобы повелевать людьми, и на том, кто не будет считатьсебя равнымвсем другим людям в мире, будет рука Господня. Я, Господь, говорю это, и слово Мое сбудется». Яснее уже нельзя призывать кмятежу против землевладельцевили, пожалуй, вернее,к стачке сельскохозяйственных рабочих.Ясно также, что гнев Божий, угрожающий нарушителям стачки, проявился бы в виде воздействия со стороны «народа Божия».
Однако ожидания «истинных левеллеров» не оправдались. Им не удалось даже привлечь столько сотен приверженцев, сколько тысяч они надеялись привлечь. Уже после подавления их первой попытки вызвать движение среди сельскохозяйственных рабочих своеобразной «пропагандой дела» их судьба была решена. Настоящие голодные ренты установились только после реставрации, да и наемная плата сельскохозяйственных рабочих еще не достигла такого низкого уровня, до какого она упала впоследствии, при Реставрации. Кроме того, самые энергичные элементы крестьянства находились вармии,а там между тем левеллерам был нанесен решительный удар.
Несмотря на это, они еще несколько раз возобновляли свою попытку, но, конечно, безуспешно. Последнее усилие в этом направлении было, по–видимому, сделано в 1653 г. В собрании государственных актов, издаваемых под заглавием «Calendar of State Papers», в XIII томе имеется письмо Джерарда Винстэнли и Джона Пальмера, написанное от имени их товарищей и адресованное государственному совету республики. В этом письме они протестуют против сделанного неким священником Платтом и другими лицами доноса.
«Будто мы, называемые «копателями», беспокойные насильники, не желаем подчиниться приговору судей, будто мы овладели каким–то домом и поставили в нем четыре орудия, будто мы кавалеры [т. е. роялисты] и ждем только случая, чтобы вернуть принца [Карла II]».
«Государственный совет, — говорится далее в письме, — послал вследствие этого доноса солдат, чтобы разогнать нас, копателей; но это дурно, потому что мы, подписавшиеся, миролюбивые люди, не сопротивляющиеся своим врагам, но просящие Бога смягчить их сердца. Мы хотим победить своих врагов любовью».
Очень интересно продолжение письма.
«Мы пашем и копаем для того, чтобы вынужденные нищенствовать бедняки могли сносно существовать. И мы думаем, что имеем право на это в силу победы над покойным королем, который пользовался унаследованным от Вильгельма Завоевателя правом на землю… Но если должно быть сохранено нормандское насилие, то мытолько многое потеряли, держа сторону парламента.
Мы примкнули к парламенту, рассчитывая на его обещание, что земля будет свободна, и мы требуем признания за нами права пользоваться общественной, купленной ценою наших денег и крови землей. Мы требуем этого во имя равенства. Парламент и армия объявили, что они заботятся обо всей нации.Вы, дворяне, имеете право на свою огороженную землю.Мы требуем права на земли общественные.
Годная для обработки земля имеется в достаточном количестве и даже в избытке. Мы требуем только права трудиться и пользоваться плодами своих трудов. Если нам в этом откажут, то нам придется собирать для бедных у вас же. Но есть много гордых и горячих людей, которые предпочтут грабить и красть, чтобы не принимать милостыни; иные же стыдятся просить милостыню. Если же нам дали бы землю, то не было бы ни бездельников, ни нищих.
Тогда Англия могла бы обходиться собственными средствами. Это позор для религии, что земля должна оставаться необработанною, между тем как многие умирают с голоду.
Если вы освободите землю, мы будем рады вашему покровительству и покровительству армии и охотно подчинимся вам».
Однако довольно.
Это письмо в немногих простых словах дает верную критику английской революции с точки зрения пролетария той эпохи. Такою именно революция должна была представляться пролетарию, особенно деревенскому. Если бы не свойственный Карлейлю тон превосходства, он был бы совершенно прав, влагая в уста левеллеров и их приверженцев (в 1649 г.) следующие слова: «Враги Господни побеждены, главные преступники наказаны, благочестивая партия одержала победу; почему же не наступает тысячелетнее царствие?»
Вопрос «Разве крестьяне и рабочие напрасно жертвовали своей жизнью?» — был вполне естественным и справедливым, и не менее справедливым было приведенное выше замечание: если нормандское насилие (т. е. существующее распределение собственности) должно быть сохранено, то мы только потеряли, поддерживая парламент. Трудящееся сельское население как класс, благодаря революции, многое должно было потерять; по крайней мере, эксплуататоры его были освобождены, эксплуатация усилилась. Но об этом ему в начале борьбы не говорили. Тогда речь шла о прекраснейших общих принципах, о защите «Божеского права» от духовенства, свободы — от тирании, о «вечной справедливости», как выражается прославляющий Кромвеля Карлейль. Разве бедные сельские жители могли знать, что в XVII в. вечною справедливостью называлось низвержение королевского абсолютизма и водворение абсолютизма собственности!
Приведенное нами письмо является последним признаком коллективной деятельности «истинных левеллеров». Ни в том классе, интересы которого они представляли, ни в общих условиях жизни они не нашли элементов, необходимых для осуществления их желаний. Тем из них, которые не желали отказаться от деятельности, направленной к улучшению общественного строя, оставалось только примкнуть к другим родственным движениям, имевшим в то время больший успех. Ниже мы увидим, что многие именно так и поступили.
Еще прежде, чем «копатели» отказались от своей оригинальной агитации, их духовный вождь Джерард Винстэнли опубликовал сочинение, в котором с полною ясностью излагаются истинные принципы и конечные цели начатой им агитации. Это последнее самостоятельное сочинение истинных левеллеров является в то же время самым замечательным и самым интересным для истории социализма. В нем нет мистицизма, нет никаких иносказаний; ясными, точными словами автор излагаетцелую систему социалистического общественного строя,утопию, несомненно, возникшую под влиянием утопии Мора, но тем не менее заслуживающую подробного рассмотрения, так как она явилась продуктом и выражением пропаганды, которая велась в пролетарских кругах, и так как в ней ясно обнаружились демократическо–революционные тенденции[505].
Глава 8. Коммунистическая утопия Джерарда Винстэнли
Когда «истинные левеллеры» начали свою агитацию при помощи кирок и лопат, их главным предводителем был, по–видимому, Вильям Эверард, хотя Винстэнли всегда фигурировал наряду с ним. Винстэнли написал несколько памфлетов и, между прочим, утопию «истинных левеллеров». Она носит заглавие«Закон свободы, изложенный в виде программы,или Восстановление истинной системы правления» («The Law of Freedom in a Platform or True Magistracy Restored». London, 1651–1652.Giles Calvert),и в ней разъясняется различие между королевским и республиканским (commonwealth) правительством. «Покорнейше посвящено Оливеру Кромвелю… а также всем англичанам, которые все мои братья, все равно, принадлежат ли они к Церкви или нет, и еще всем нациям мира. Джерард Винстэнли».
Поставленные в виде эпиграфа стихи призывают к скорому осуществление принципов нового учения. «О Англия, ты видишь, как возникает в тебе окруженное сиянием новое учение. Проведи его в жизнь — и ты достигнешь венца. Если ты откажешься это сделать и будешь упорствовать в своей надменной жестокости, то другая страна примет это учение и вместе с тем лишит тебя венца».
Самое сочинение начинается предисловием — обращением к Кромвелю. Играющему теперь уже первую роль в государстве, Кромвелю настоятельно советуется изменить не тольконазвания,но исущностьучреждений. Далее говорится, что он удостоился высокой чести быть вождем народа, изгнавшего фараона. Новласть,которую представлял последний и которою он пользовался, еще не уничтожена. Еще земля и свобода не сделались достоянием тех, кто жертвовал ради них жизнью. Не Кромвель как отдельное лицо, не он и его офицеры победили короля; они сделали это только при помощи простых людей, которые помогали им, либо непосредственно принимая участие в борьбе, либо трудясь дома для содержания армии. Следовательно, победа должна была бы принести всем равную долю благ. Перед Кромвелем два пути. Он может вернуть народу землю и, таким образом, сделаться достойным выпавшей на его долю чести; или же он может передать власть в руки других лиц, и тогда честь его и мудрость бесповоротно погибнут. Он погибнет сам или проложит путь еще большему рабству, чем то, которое господствовало до тех пор.
После этого почти пророческого предисловия Винстэнли перечисляет бедствия, от которых страдает народ. Они заключаются в следующем:
1)Влияние духовенствана народ не прекращается.
2) Многиесвященники —противники свободы, многие даже приверженцы монархии.
Десятинавсе еще взимается и обременяет народ.
4) Судьи творятправосудие,как и раньше, по своему произволу.
5)Законыостались прежние, враждебные народу, только названиекоролевский законбыло заменено названиемгосударственный закон.
6)Хозяйственная неурядицаочень велика; в сельских местностях крупные землевладельцы — Lords of the Manor — по–прежнему угнетают своих «братьев», они требуют от последних уплаты всевозможных феодальных налогов и сгоняют их с общественной земли, когда они отказываются вносить арендную плату. В приходах, где есть общественная земля, богатые землевладельцы (как принадлежащие к старинным нормандским родам, так и новое дворянство,еще более жадное,чем первые) выгоняют столько скота на общественный выгон, что более бедные крестьяне и поденщики едва в состоянии держать одну корову. При оценке имущества, предшествовавшей установлению налогов, благодаря влиянию аристократов, были сделаны величайшие злоупотребления. В городах народ страдает от слишком высоких дорожных пошлин, от рыночного и т. п. сборов.
Затем следует резкая полемика, направленная против законности существующей земельной собственности. Особенно любопытны следующие места:
«Но, скажете вы, разве земля не принадлежит твоему брату? Ты не можешь уничтожить прав другого и требовать, чтобы они были переданы тебе». На это я отвечу: «Земля не принадлежит ему ни по праву создания, ни по праву завоевания. Если он называет землю своей, а не моей по праву создания, то земля может считаться настолько же моей, насколько его, ибо творческий дух, создавший нас обоих, не различает лиц. Если он называет землю своею по праву завоевания, то это должно быть или по праву завоевания королем простых людей, или завоевания простыми людьми короля. Если он имеет притязания на землю на основании завоевания со стороны короля, то ведь теперь короли побеждены и изгнаны, а потому такое право завоевания потеряло свою силу. Если же он требует признания за ним права на землю, ссылаясь на победу простых людей над королем, то я имею такие же права на землю, как и мой брат, ибо вести войну помогаливсе».
И вот ввиду бедствий народа он, Винстэнли, выработал предлагаемый план, на основании которого могут быть восстановлены справедливые порядки. Первоначально он не думал опубликовывать его, но в конце концов внутренний огонь заставил его сделать это. Возможно, что не все предлагаемое им верно, но пусть Кромвель поступит подобно пчеле, высасывающей из цветка мед, но не трогающей всего остального! «Если этот план — грубое, плохо обтесанное бревно, то ведь опытный рабочий может попытаться сделать из него прекрасную постройку».
Кромвель, может быть, спросит, каким образом будут существовать священники, собственники и крупные землевладельцы, если у одних будут отняты десятины, а у других — обязанные работать на них люди. Но ведь когда на народ были наложены десятины и другие тяготы, никто не подумал о бедности народа. За участь священников и лордов, однако, нечего опасаться: в качестве членов будущего свободного общества они будут иметь на общественное достояние такие же права, как и их сограждане, и поэтому им не придется терпеть нужду.
В будущем обществе прежде всегодолжна быть уничтожена торговля, купля и продажа.Винстэнли довольно остроумно называетвозникновение торговли грехопадением человечества.
«Разве купля и продажа не добропорядочный закон [словозаконупотребляется здесь в смысле учреждения]?» — спрашивает Винстэнли; и отвечает: «Нет, это закон завоевателя, а не справедливый естественный закон. Может ли быть справедливым или добропорядочным то, что называется мошенничеством (a cheat)? Разве у нас не вошло в обычай, что люди, имея плохую корову, негодную лошадь или вообще какой–либо плохой товар, посылают их на рынок, чтобы обмануть какого–нибудь добродушного простака, а потом, сидя дома, радуются, что им удалось нанести ущерб своему ближнему? Когда человечество начало покупать и продавать, оно утратило свою невинность, ибо тогда же люди начали угнетать друг друга и путем обмана лишать один другого естественных прав. Так, например, если земля принадлежит трем лицам и двое из них покупают и продают землю, не спрашивая согласия третьего, то последний тем самым лишен своего права на землю и потомство его вовлекается в войну».
Теперь опять казенные и церковные земли, к великому соблазну бедных людей, продаются жадным на землю офицерам армии и всевозможным спекулянтам. «Эта купля и продажа вызывала поэтому (и теперь еще вызывает) недовольство и войны, причиняющие много страданий человечеству. И народы земли никогда не научатся перековывать свои мечи в плуги и свои копья в садовые ножи, не сумеют избавиться от войн, пока они не уничтожат мошеннического изобретения купли и продажи вместе с обломками королевской власти».
Затем Винстэнли подробно рассматривает вопросы, связанные с осуществлением его плана будущего строя. «Но может быть, — спрашивает он прежде всего, — нужно, чтобы один человек был богаче другого?» «Нет, в этом нет никакой надобности, — отвечает он. — Ибо богатство делает людей гордыми, надменными, заставляет их угнетать своих братьев и служить причиною войн». Винстэнли доказывает, приближаясь, таким образом, к учению новейшего социализма, чтобогатство невозможно без эксплуатации.«Никто не может быть богатым иначе, как благодаря своему собственному труду или труду других людей, помогающих ему. Если бы ближние не помогали человеку, он не был бы в состоянии получать ежегодно сотни и тысячи фунтов стерлингов дохода. Но если ему помогают другие, то достигнутые блага принадлежат настолько же его соседям, насколько ему, ибо они являются плодом трудов других настолько же, насколько и плодами его труда… Но все богачи живут в довольстве, питаются и одеваются не собственным трудом, а благодаря труду других. И это вовсе не честь, а позор. Ибо лучше давать, чем получать.Богачи же получают все, что они имеют, из рук рабочих. Когда они дарят что–нибудь, они дарят продукт труда других, а не своего собственного труда».
Но в смыслепочестейититуловнеравенство может быть сохранено. «Смотря по занимаемой им должности, каждый может достигать все более и более высоких почетных титулов, вплоть до достижения наивысшей чести — быть верным слугою республики в парламенте. Каждый открывший какую–либо тайну природы, как бы молод он ни был, должен также получать почетный титул. Но никто не должен получать почетного титула иначе, как за свои заслуги, за возраст или за исправляемую им должность. Человека, достигшего шестидесятилетнего возраста, остальные, более молодые люди должны почитать, как будет показано ниже».
«Должен ли человек смотреть на дом своего ближнего как на свой собственный дом, должен ли он жить в нем вместе с ближним, составляя как бы одну семью?» — спрашивает далее автор.
«Нет, — отвечает он, — хотя вся земля и все запасы принадлежат сообща всем семьям; каждая семья, как и теперь, должна жить отдельно, и дом, жена, дети, вся утварь, украшающая дом, все, что человек берет из запасов для удовлетворения потребностей своей семьи, составляет собственность этой семьи и предназначено для того, чтобы она мирно пользовалась им». Всякий нарушивший это правило должен быть наказанкак враг общества.
Будут ли существоватьадвокаты?[506]«Нет, — гласит ответ, и в пояснение добавляется: — Нетбольше купли и продажи».Закон сам должен служить адвокатом и должен быть изложен настолько ясно, чтобы не нуждаться ни в каких толкованиях. «В свободном обществе не должны царить вечно возбуждающее вражду Симеон и Аеви».
Этим исчерпывается предисловие.Первую главутрактата составляет исследование о том, в чем заключается истинная свобода. Она не состоит, как думают иные, всвободе торговли,ибо это свобода, только пока господствует закон завоевателя. Не заключается она такжев свободе культа,ибо «это неопределенная свобода», ни в свободе ввестиобщность жен,ни в возможности, чтобы старший брат завладел имением, а младший служил ему. «Все это вольности, ведущие к рабству, но не истиннаяпринципиальная свобода,обеспечивающая республиканскому государству мир.Истинная республиканская свобода заключается в свободном пользовании землей.Истинная свобода царит там, где человек получает пищу и все, что нужно для его содержания. Человеку легче не иметь тела, чем не иметь пищи для поддержания последнего. Поэтому отнятие земли У одного брата в пользу другого ведет к угнетению и рабству.
Я говорю здесь об угнетателях и об угнетаемых, о внутреннем рабстве я не говорю. Хотя я уверен, что при тщательном исследовании оказалось бы, что внутреннее рабство — жадность, гордость, лицемерие, зависть, заботы, страх, отчаяние и безумие — вызывается внешним рабством, является последствием того, что один класс людей угнетает другие классы!»
Винстэнли снова возвращается к покорителям Англии норманнам, к законам, которые они ввели,и к духовенству,защищающему их. «Священники, — пишет Винстэнли, — убедили народ предоставить Вильгельму Завоевателю право собственности на землю и власть над нею. Они убедили народ не восставать против него и позволить ему называть землю своею. Кроме того, священники постоянно ведут борьбу с простым народом и примиряются с ним лишь тогда, когда им настолько удается затемнить его рассудок, что он верит всякому учению и ни о чем не размышляет, повинуясь их изречению «учение веры не должно испытывать разумом». Конечно, если бы кто–нибудь вздумал испытать учение веры разумом, то оказалось бы, что священники — слуги несправедливости, и тогда они лишились бы своей десятины. Не удивительно поэтому, чтогосударственное духовенствоАнглии и Шотландии, состоящее из священников, взимающих десятину и повелевающих невежественным, обманутым народом, так трогательно было предано своему господину, королю. Ибо, говорят священники, если народ не будет работать для нас, не будет платить нам десятину, если сами мы должны будем работать на себя, то наша свобода погибнет. Но их слова — озлобленный крик египетского погонщика рабов, видящего в свободе других людей свое собственное рабство».
Когда будет выполнен предложенный автором проект, когда каждый свободно будет пользоваться землею, тогда «никому не нужно будет для поддержания своей жизни лицемерить так, как теперь лицемерит духовенство и другие…».
Слава царства Израильского заключалась в том, что среди израильтян не было нищих.
Первая глава кончается ссылкой на коммунистические пункты Моисеева законодательства и протестом против утверждения, будто в будущем обществе должны будут царить леность, общность жен и беззаконие.
Во второй и третьей главе еще раз более подробно рассматривается вопрос осущности правительства вообщеи о различии междукоролевским и республиканским(commonwealths) правительством. Мы приведем здесь лишь некоторые наиболее характерные положения.
«Администрация[507]возникла первоначально благодаря необходимости сообща поддерживать существование, и первые зачатки администрации появились внутри отдельной семьи. Предположим, что на свете есть только одна семья, состоящая из многих лиц, как, например, семья нашего праотца Адама, которая также была якобы[508]единственной на земле. Тогда Адам был первым администратором или правителем. Он делал самые мудрые распоряжения, он был самым сильным при работе; поэтому он был самым подходящим для роли главного управителя дома. Ибо золотое правило гласит: «Пусть мудрый помогает простодушному, пусть сильный помогает слабому». Тем, кто мог бы возразить, что для Адама не существовало никакого закона, что он повелевал по своему усмотрению, Винстэнли предусмотрительно говорит, что в этом случае решающее значение имел законнеобходимости.Этот закон так ясно говорил в пользу главенства Адама над семьей, что все ее члены охотно подчинились ему.
Необходимость требует существования должностных лиц. Необходимость от имени детей избрала его правителем вообще, но она не требует насильственного управления.
В администрации истинного республиканского государства все должности должны быть выборными.
Все должностные лица в республиканском государстве ежегодно должны избираться наново.Если чиновники долго будут занимать одну и ту же должность, они испортятся. Высшие должности в государстве и в армии изменили характер многих благородных (sweet–spirited) людей, исправлявших их. Природа учит нас, что вода портится, когда долго стоит, между тем как проточная вода сохраняет свежесть и пригодна для всеобщего употребления.
С четвертой главы начинается собственно рассказ о том, как должно быть устроено настоящее общество. Уже из заглавия книги явствует, что проект изложен в форме программы или, выражаясь современным языком, в форме систематически подобранных параграфов. Сначала идет перечисление различных должностей, затем описываются обязанности и роль каждой категории должностных лиц, и к этому описанию уже присоединяется характеристика общественных учреждений. В пятой главе излагаются только методы обучения в школах и в ремесле; в шестой приводятся некоторые специальные законы истинной республики, в противоположность королевским законам. Мы постараемся передать сущность утопии по возможности короче.
Производствов новом обществе носит еще характер мелкого производства, т. е. того, которое господствовало в современном автору обществе. Каждому предоставляется по желанию работать у себя на дому, но в то же время общество содержит общественные мастерские, где получают также техническую подготовку мальчики, которые не желают обучаться ремеслу своего отца или какого–нибудь другого мастера в их собственных мастерских.Обменпродуктов производства, наоборот, носитобщественный, чисто коммунистическийхарактер. Каждый член общества доставляет все свои продукты вобщественный магазин(store–house) и берет из него все, что ему нужно, как для личного употребления, так и для производства. Есть два рода магазинов: одни для массовых продуктов, например зерна, шерсти и всякого рода сырья, другие для различных продуктов промышленности.Прием готовых продуктов в общественные магазины и выдача из них предметов потребления и материалов производятся совершенно независимо друг от друга, и при этом не делается никаких подсчетов.Возможность несоответствия между производством и потреблением предупреждается следующим образом. Предполагается, что каждый работоспособный член общества развивает определенное количество труда. Если он в течение известного промежутка времени работает меньше, чем следовало бы, то надсмотрщик его ремесла келейно напоминает ему об его обязанности. Илишьв том случае, когда эта мера не помогает, общество привлекает его к ответственности. В большинстве случаев это достигает цели. Но если даже это не помогает, на виновного налагаются наказания. Такие же меры принимаются, когда кто–нибудь берет слишком много для потребления или портит материалы, орудия или инструменты.Обучение всеобщее.Дети воспитываютсясовместно в общественных школах. До сорокалетнего возраста каждый человек обязан трудиться.Дети все без исключения получают научное и техническое образование; но в обществене должно быть касты чисто книжных ученых,стоящих выше своих братьев. Каждый человек, достигнув сорокалетнего возраста, имеет право заниматься чем ему угодно — каким–нибудь ремеслом, сельским хозяйством, учительством и т. д., или же может предложить себя кандидатом в надсмотрщики и т. п. Приведем теперь перечень различных должностей:
1) всемье:отец;
2) вгороде,местечке или приходе:мировой посредники четырех родовнадсмотрщики(ремесленные надсмотрщики, надсмотрщики над общественными магазинами, над общественным спокойствием и над общественной жизнью вообще),солдаты, мастера, пристава;
3) вграфствах: судья, мировые посредники городов, надсмотрщики и солдаты;все они вместе образуютсенатилисудебную палатуграфства и заседают поочередно в различных округах графства;
4)для страныимеется общийпарламент, духовенство(minisry),республики, почтмейстерыиармия.
Мужчины, достигшие шестидесятилетнего возраста, тем самым становятся надсмотрщиками над общественной жизнью (следят за соблюдением законов и т. д.). Кроме них, все должностные лица, не исключая и солдат, выполняющих в мирное время функции жандармов, выбираются ежегодно. Обязанности большинства должностных лиц и учреждений явствуют из самих их названий и поэтому не требуют детальных объяснений. Исключение составляютпочтмейстерыидуховенство республики.
Почтмейстерызаведуют передачей и сообщением известий. Они собирают повсюду сведения о замечательных происшествиях (о явлениях природы, изобретениях, несчастных случаях и т. д.) и отсылают их в столицу. Там эти сведения приводятся в порядок, группируются помесячно и печатаются в виде книг. Затем книги рассылаются почтмейстерам отдельных общин страны, которые обязаны сообщать содержание книг всем членам своей общины.Духовенство республикидолжно заботиться о соблюдении еженедельного отдыха и устраивать в этот день собрания, на которых должны произноситься троякого рода речи: а) сообщение содержания полученных почтмейстером отчетов оразличных делах страны;б) чтение отдельных глав изсвода законов страны,для того чтобы граждане не могли забыть их; в) лекции или статьипо истории собственнойстраны идругих стран,по вопросамискусства и науки,поестественной истории, о природе человекаи т. д. Но никто при этом не должен излагать фантастических теорий. Каждый обязан передавать лишь то, что он узнал изнаблюденийилиблагодаря изучению книг.Далее лекции должны читатьсяне всегда на английском языке,но иногда также наиностранных языкахдля того, чтобы граждане английской республики могли учиться у своих соседей и приобрести любовь и уважение последних.
«Благочестивый, но невежественный профессор, — говорит Винстэнли, — мог бы возразить, что это поистине очень низкое и плотское духовенство. Благодаря ему люди будут приобретать только земные знания и знакомства с тайнами природы, между тем как мы должны стремиться к духовным и небесным знаниям». «На это, — продолжает Винстэнли, — я отвечаю: знать тайны природы — это значит знать творения Божии; а познавать творения Божии — это значит познавать самого Бога; ибо Бог живет в каждой видимой вещи, в каждом теле».
Затем следует великолепная полемика противсверхчувственногоучения (Винстэнли называет его «Divining doctrine» отdivinity —«теология»), полемика, которая по своей аргументации и образности принадлежит уже почти XIX столетию. С помощью превосходной диалектики Винстэнли показывает противоречия в теории и практике спиритуалистических жрецов, доказывает, что учение о сверхчувственном отупляюще действует на людей и во многих случаях доводит их до безумия. В конце концов он прямо заявляет:
«В–третьих, это [сверхчувственное] учение превращено хитрым старшим братом[509]в политическое средство для того, чтобы отнять у простодушного младшего брата земные вольности». Затем следует в качестве примера диалог, кончающейся тем, что «старший брат» (т. е. богач) говорит «младшему» (пролетарию), не желающему верить, что Творец мог установить несправедливое распределение благ на земле: «Что, ты хочешь быть атеистом, бунтовщиком, ты не хочешь верить в Бога?!» Таким образом, «старшему брату» удается застращать «младшего», не отличающегося понятливостью и не имеющего разумного представления о мире и о самом себе,«чтоэтосверхчувственное спиритуалистическое учение не что иное, как обман. Ибо в то время как люди смотрят на небо, мечтая о блаженстве или опасаясь ада, ожидающих их после смерти, у них отнимаются глаза для того, чтобы они не могли видеть своих прирожденных прав и задачи, ожидающей их во время их земной жизни. Это учение — отвратительная фантазия, подобная туче без дождя».
Интересно также, на чем обосновывает Винстэнли свое отрицание всякой схоластической книжной учености (knowledge of the Scholars). Мы уже говорили выше, что в этом отрицании книжной учености отнюдь не следует видеть ненависть к просвещению вообще.
С одной стороны, в стремлении ограничить обучение сообщениемпрактических знаний —такназываемых реальныхнаук отражается влияние проповедуемого Баконом узкого эмпиризма, между тем как, с другой стороны, враждебное отношение к так называемому чистому, или теоретическому, книжному знанию явилось продуктомантидемократическогоповедения университетов и профессиональных ученых. Человек из народа должен был презирать ученость, прививавшую своим носителям высокомерное презрение к трудящимся классам и превращавшую этих носителей в сикофантов, покорных воле эксплуататоров и людей, власть имущих. Далее надо также принять во внимание положение и философский характер школ той эпохи и их тесную связь с ортодоксальной теологией. Для иллюстрации стоит прочесть хотя бы рассуждение материалиста Гоббса о «Царствии Божием», о «христианском правительстве» и т. д., заключающееся в его «Левиафане», который появился одновременно с брошюрой Винстэнли.
Однако довольно об этом. Мы обойдем здесь молчанием постановления, касающиеся усовершенствований земледельческой и промышленной техники и т. д. Хотя они сами по себе чрезвычайно характерны, все же они не отличаются по существу от сделанных в то же самое время другими предложений. В заключение мы рассмотрим еще некоторые установления, касающиесявыборов, законодательства о браке и наказаний.
Избирателем считается каждый гражданин, достигший двадцатилетнего возраста; исключение составляют лица, отбывающие во время выборов наказание, наложенное на них по суду. Избираем может быть каждый человек, достигший сорокалетнего возраста; впрочем, более молодые люди также могут быть избраны, если они отличились какими–нибудь особенными заслугами.
Брак совершенно свободен.«Каждый мужчина и каждая женщина безусловно вольны вступить в брак с кем бы они ни пожелали, если им удастся приобрести любовь и благорасположение лица, с которым они желают соединиться». Приданым того и другого является общественный магазин, «равно открытый для обоих». Если мужчина вступает в половые сношения с девушкой и у последней родится ребенок, то мужчина обязан жениться на ней. Изнасилование женщины карается смертью, ибо оно является «нарушением ее физической свободы». Попытканасильственноувезти жену другого первый раз наказывается публичным выговором, а второй раз — двенадцатимесячным лишением свободы. Лишением свободы называют необходимость принудительного труда для общества или выполнение обязанности прислуги в семье. Для заключения брака требуется изъявление обоюдного согласия на него надсмотрщиком данного округа в присутствии нескольких свидетелей. Таким образом, брак — чисто гражданский акт (это было написано за два года до соответствующего постановления парламента Барбона).
Высшеенаказание назначаетсяза куплю и продажу.Желающий соблазнить другого купить или продать что бы то ни было наказывается двенадцатью месяцами лишения свободы. Кто фактическипродает землюили плоды ее, тотнаказывается смертью.Кто называет землю своей, тот приговаривается к двенадцати месяцам принудительного труда, и слова его выжигаются у него на лбу.
Никто не имеет права продавать свой труд или покупать чужой.Всякий нуждающийся в помощи может воспользоваться молодыми людьми или теми, которых надсмотрщики включили в разряд «подручных» (servants). Нарушающие это постановление приговариваются к двенадцатимесячному принудительному труду.
Золото и серебро должны употребляться отнюдь не для чеканки монет, а только для изготовления домашней утвари(блюд, кружек и т. д.). «Ибо там, где деньги царят над всем, никто не следует золотому правилу: «поступай с каждым так, как ты хотел бы, чтобы он поступал с тобою», справедливость покупается и продается за деньги, иногда же покупается и продается даже несправедливость, и это служит причиной всех войн и злоупотреблений».
Исключение делается только для обмена с другими нациями, особенно настаивающими на этом итолько для них.Им разрешается также покупать и продавать нагруженные на судна товары. «Но всегда при том условии, чтобы продукты, вывозимые на наших кораблях, принадлежалиобществуи чтобы торговля с другими нациями производилась за счетобщественного капитала(stock) с тем, чтобы прибылью от нее пользовались общественные магазины».
Таковы наиболее существенные пункты утопии, о которой я считаю себя вправе сказать, что она достойна быть извлеченной из той бездны забвения, в которой она пребывала до сих пор. Я не нашел до сих пор упоминания о ней ни в одном историческом сочинении, касающемся эпохи английской революции, ни в одном сочинении, трактующем историю демократии или социализма. Очень незначительные результаты дали также мои усилия отыскать какие–либо подробные сведения о личности автора и о его судьбе[510]. В качестве вдохновителя незначительной секты и защитника слаборазвитого класса Винстэнли, никогда не стремившийся стать на первый план или сыграть какую–либо роль, не мог внушить историкам никакого интереса. Своим современникам, даже самым радикальным, он и его товарищи казались безумными мечтателями. Джон Лильбурн, например, в своей брошюре «The Legal Fundamental Liberties» энергично протестует против предположения, будто он разделяет «ошибочные взгляды бедных джорджгильских копателей». Правда, он писал это в тюрьме и еще до появления сочинения Винстэнли. А между тем Лильбурн в приведенной выше прокламации выступает на защиту Иоанна Лейденского, пользовавшегося тогда еще более дурною репутациею, чем теперь. Однако уже самое название секты «истинных левеллеров», выбранное добровольно, показывает, что между ее приверженцами и Лильбурном с его сторонниками существовали ясно сознаваемые ими принципиальные различия. Левеллеры были представителями интересов, общих рабочим и радикальной части буржуазии. Истинные же левеллеры были представителями исключительно пролетарских интересов.
И в этом отношении о Винстэнли, не преувеличивая, можно сказать, что он, хотя и не «вооруженный всеми знаниями своей эпохи», все же стоял на ее высоте и был дальновиднее всех своих современников. Было бы более чем смешно критиковать теперь его практические предложения и указывать на их несовершенства и нецелесообразность. Эти недостатки вполне объясняются экономической структурой современного ему общества. Мы можем только удивляться остроте взгляда и здравости суждений этого простого человека, удивляться его глубокому пониманию общественных отношений своей эпохи и причин тех зол, против которых он боролся.
Едва ли может подлежать сомнению, что Винстэнли был одним из издателей описанных в предыдущей главе памфлетов «о свете, сияющем в Букингамшире» и что его «Закон свободы» явился обещанным во втором из упомянутых памфлетов изложением путей и средств для возвращения к «эпохе до грехопадения», необходимость которого была признана уже в этих памфлетах. Но что сталось с Винстэнли дальше, об этом я не мог добыть никаких достоверных сведений. Судя по заглавию и содержанию датированного 1658 г. его сочинения, последнего по времени из всех находящихся в Британском музее, можно предположить, что, потерпев неудачу в коммунистической агитации, он примкнул к тому же самому движению, к какому пришел и Лильбурн после распадения его радикально–демократической партии, а именно к религиозно–радикальной сектеквакеров,организованной в 1652 г. (обращаю особенное внимание читателя на год). Последнее сочинение Винстэнли носит заглавие «Рай святых, или Учение отца является единственным удовлетворением души». Эпиграфом поставлены слова «Внутреннее свидетельство — сила души». Оно представляет собою оттиск проповеди или религиозной речи, сказанной Винстэнли в Лондоне, и составлено вполне в рационалистическом духе квакеров[511].
К слушателям и учителям автор, подобно всем квакерам, обращается с названием «друзья». Если вспомнить далее, как Эверард и Винстэнли отказались снять шляпу перед Ферфаксом, потому что он такой же человек, как они («but their fellow–creature», сказано у Whitelocke’a), то покажется вполне вероятным предположение, что они и их приверженцы были одним из элементов, из которых вначале создалось движение квакеров. Каким образом солдаты кромвелевской армии могли превратиться в проповедников, об этом мы вкратце уже упоминали ранее.
Глава 9. Восстание левеллеров в армии, дальнейшая судьба и смерть Лильбурна
Между тем «очищенный» парламент положил спору с Карлом I решительный конец. 23 декабря 1648 г. парламент назначил комиссию для обсуждения мероприятий, какие следует предпринять против короля. 1 января 1649 г. комиссия доложила парламенту, что король должен быть привлечен к ответственности как изменник нации, с которой он предательски начал воевать; затем было решено образовать особое государственное судилище для суда над Карлом. Большинство немногих тогда еще заседавших лордов отказались утвердить это постановление. Тогда палата общин 24 января постановила, что народ является единственным законным источником всякой власти и что поэтому избранные народом депутаты (т. е. именно члены палаты общин) представляют собою высшую власть в Англии, что их постановления имеют силу закона даже без утверждения королем или палатой лордов. 26 января постановление о привлечении к ответственности возобновляется и парламент собственною властью назначает 135 человек для участия в специальном судилище, предназначенном судить короля. Кроме Кромвеля и других грандов армии к этому трибуналу принадлежал также Роберт Лильбурн. Даже Джон Лильбурн, как он сам говорит в одном из своих памфлетов, получил приглашение принять участие в чрезвычайном судилище, в которое, конечно, можно было пригласить только республиканцев. Но ярый проповедник законности, Лильбурн не мог принимать участия в акте, представлявшем собою только прикрытый юридическими формами акт насилия, который, впрочем, как таковой был продиктован необходимостью. «Честный Джон» вовсе не был противником предания короля суду, но он отрицал право парламента считать себя народным представительством; кроме того, он вовсе не находил нужным назначение специального трибунала для суда над королем и требовал, чтобы его судила обычная судебная палата. Однако его юридические сомнения были так же безрезультатны, как и демократические соображения. 27 января 1649 г. Карл был приговорен к смерти как изменник, а 30–го — казнен. 1 февраля парламент санкционировал «чистку» Прайда, формально исключив изгнанных Прайдом членов. 6 января было постановлено, что палата лордов должна быть упразднена как «бесполезное и опасное» учреждение[512], а 7–го последовало постановление об упразднении правительства, состоящего из короля или, вообще, отдельного лица, так как оно «бесполезно, обременительно и опасно». 15 февраля был назначен государственный совет, в который вошел 41 человек; в числе их, конечно, фигурировали Кромвель, Ферфакс и другие гранды армии, а между прочими также Генри Мартен. 13 марта несколько членов этого высшего учреждения посетили некоего мистера Джона Мильтона, писателя и домашнего учителя, жившего в маленьком домике в Гольборне, и предложили ему место секретаря для иностранных языков в государственном совете. Великий поэт принял предложение. 19 мая Англия парламентским постановлением была провозглашена республикой (Commonwealth).
В январе Лильбурн снова для улаживания своих личных дел был на севере. Он был разочарован и совсем хотел отказаться от общественной деятельности. Он из гордости отказался от хорошо оплачиваемой государственной должности, которую ему предложили потому, что он пользовался довольно значительным влиянием в радикальных кругах; вернувшись в Лондон, где имел право гражданства, он основал в предместье Соутварке мыловаренный завод. При этом он заявил, что не желает откармливаться за счет трудящегося народа в то время, как последний терпит нужду. Но зато он лишь недолгое время мог противиться настоятельным просьбам своих политических друзей, не желавших бросить борьбу против господства грандов. Уже 26 февраля Лильбурн снова во главе толпы лондонских граждан появился в парламенте для обоснования петиции, направленной против некоторых мероприятий, которые государственный совет намерен был применить для подавления «беспокойных элементов» в армии.
Дело в том, что среди полков, расквартированных вблизи Лондона, царило большое недовольство. Солдаты находили, что действия грандов совсем не соответствуют условиям договора, заключенного в Ньюмаркет–Гите, и что для парламента сделано, правда, много, но что зато праванародабыли забыты. Недовольство выражалось в ношении лент цвета морской воды, считавшихся эмблемой левеллеров. Для уничтожения «мятежного» духа военный совет решил выпустить прокламацию, воспрещавшую солдатам подавать петиции парламенту и вообще кому бы то ни было, кроме своих офицеров, и вести переписку по политическим вопросам с частными лицами. Затем было постановлено добиться от парламента прававешать по приговору военного судакаждого, кто будет подстрекать армию к мятежу. Против этих–то мероприятий и была направлена петиция Лильбурна, который снабдил ее памятной запиской, изданной им несколько дней спустя, под заглавием «Новые цепи Англии открыты». В этом памфлете Лильбурн раскрывает все изменения, которым гранды армии подвергли подписанный ими народный договор.
Затем он подвергает самой резкой критике вновь созданное учреждение:государственный совет,представляющий собою креатуру военного совета армии, требует замены его часто возобновляемыми ответственными комиссиями, которые нетрудно будет обуздывать, потому что парламент не будет расходиться, пока не будет избран новый. В заключение он требует неоспоримо принадлежащего народу права и лучшего средства против заговоров и тиранических поползновений — полной свободы печати.
Протесты раздавались также и из рядов самой армии. 1 марта появилось подписанное восемью солдатами армии генерала Ферфакса «письмо генералу Ферфаксу и совету его офицеров». В этом письме с большою смелостью изложены все претензии армии на ее вождей. Кромвель обвиняется в стремлении к королевской власти, парламент — в том, что он служит только зеркалом, отражающим взгляды военного совета — орудия Кромвеля, Айртона и Гаррисона. В заключение письмо резко восстает против господства военщины. «Мы — английские солдаты, собравшиеся под знаменем для защиты свободы Англии, а не иностранные наемные войска, которые могут за плату избивать народ и служить пагубным честолюбивым стремлениям различных лиц», — заявили солдаты.
Затем они требовали выполнения договора, заключенного в Ньюмаркет–Гите. Письмо кончается горячим приветствием петиции Лильбурна, к которой подписавшиеся «добровольно и радостно» присоединяются, готовые бороться за нее до последней крайности.
3 марта они предстали перед военным судом. Трое из них ввиду опасности положения раскаялись и были помилованы. Остальные пятеро выказали необычайную решимость. От них, главным образом, старались выпытать, кто написал письмо, так как предполагалось, что они сами неспособны были это сделать. Но на допросах они (каждый в отдельности) брали на себя полную ответственность за письмо. «Хотя они за свое тяжелое преступление в сущности заслужили смерть», их по приговору суда провезли верхом на деревянной лошади лицом назад перед фронтом их отрядов, сломали у них над головой их сабли и изгнали из армии. Приговор был приведен в исполнение 6 марта в Вестминстере. Их имена: Роберт Уард, Томас Уатсон, Симон Гронт, Джордж Эллис, Вильям Савайер[513]. Движение этим, однако, отнюдь не закончилось. Наоборот, исход этого дела убедил левеллеров, что им надо действовать более энергично. В одной из газет того времени, и тогда еще безусловно роялистском «Mercurius pragmaticus»[514], в номере от 13–20 марта 1649 г. с искренним злорадством говорится: «После того как его адресы были отвергнуты и народный договор был нарушен, храбрый левеллер [Лильбурн] сошелся со своим союзником Гарри Мартином[515]и разослал по целому ряду графств, как, например в Беркшир, Гампшир, Гертфордшир и т. д., несколько ворчливых святых своей породы, которые не только читали в наиболее значительных городах адресы Джона, но прибивали их также к стенам и призывали народ присоединиться к этим адресам, требующим свободы для него — народа. Затем они призывали народ сопротивляться всякой власти, которая попытается взимать с него акцизы и другие бесполезные неразумные налоги, которые могут быть установлены произвольной, незаконной и несправедливой властью их сограждан».
21 марта появился новый памфлет левеллеров, в котором описывается несправедливый процесс 5 солдат и повторяется их обвинение против грандов армии. Памфлет носит выразительное заглавие «Охота на лисиц от Ньюмаркета и Треплью–Гита до Вестминстера, произведенная пятью маленькими, принадлежавшими раньше к армии охотничьими собаками». Лисицами, конечно, называются Кромвель, Айртон и прочие гранды. А под охотой подразумеваются ухищрения и уловки, к которым они прибегали с июня 1647 г., когда в названных местах убедили войско действовать совместно с ними против парламента до того времени, когда они сами расположились в Вестминстере. Еще более резкий обвинительный акт против Кромвеля и его штаба был прочитан Лильбурном в воскресенье 25 марта огромной толпе народа, собравшейся перед его домом. Это сочинение подписано Лильбурном, Овертоном, Пренсом и Вальвином. Оно в резких словах требует избрания нового парламента и озаглавлено «Вторая часть раскрытия новых цепей Англии»[516].
Впечатление этот памфлет произвел, по–видимому, чрезвычайное, ибо тотчас же после его появления Лильбурн и трое других подписавшихся были арестованы, а затем последовало объявление, что всякий, кто вздумает распространять памфлет, призывающий к мятежу и стремящийся воспрепятствовать посылке вспомогательных войск в Ирландию, будет считаться врагом республики и с ним будет поступлено, как с таковым. Поданная парламенту массовая петиция об освобождении арестованных, на которой было будто бы 80 тыс. подписей, осталась без последствий. Депутация граждан, выступивших на защиту Лильбурна и его товарищей, получила от спикера парламента резкий выговор за ее «преступные и мятежные предложения», и даже депутация женщин, несколько раз возобновлявшая свою попытку, была, наконец, отослана с советом пойти мирно домой и заняться своим домашним хозяйством — «вымыть свою посуду», — потому что дело имеет гораздо большее значение, чем они вообще были бы в состоянии понять.
Дело действительно имело большое значение. Пресвитериане, сторонники государственной церкви и кавалеры, сумевшие своими ловко составленными памфлетами о «мученической кончине» Карла I, подложными дневниками последнего и т. п. средствами восстановить многих добродушных людей против «кровожадных тигров республики», снова приободрились. В Ирландии и в Шотландии сын Карла был провозглашен королем и вербовал войска, чтобы вернуть себе при их помощи корону. На континенте сам Карл Стюарт и все эмигрировавшие и изгнанные кавалеры при всех дворах интриговали против молодой республики. При таких обстоятельствах агитация, имевшая целью уничтожение армии — источника власти и опоры представителей республики, должна была казаться последним посягательством на существование республики, поэтому против нее в крайнем случае считалось возможным употребить даже прямое насилие. Уяснить это Лильбурну было, по–видимому (судя по его собственным словам), целью Гуга Петерса, республиканского полкового священника и тогдашнего усердного кромвельянца, посетившего Лильбурна в Тауэре и завязавшего с ним разговор, в котором он, на ссылку Лильбурна на закон, ответил, что есть только один закон — меч. Очевидно, Петерс, вероятно, не без ведома Кромвеля пытался еще раз склонить на свою сторону Лильбурна, но недоверие последнего было слишком велико, и поэтому оказались пророческими слова Кромвеля, в день ареста Лильбурна крикнувшего в государственном совете председательствующему, зятю Мильтона Брадсгау: «Я говорю вам, сударь, есть только одно средство справиться с этими людьми — растоптать их (to breack them ni pieces)!» Сделать это было, впрочем, нелегко.
Недовольство в армии и в народе не только не уменьшалось, а наоборот, увеличивалось. Как уже было сказано выше, в стране царила дороговизна, торговля и промышленность были в застое, подати увеличивались, и между тем как парламент вотировал «грандам» армии и государственного совета огромное жалованье, солдаты постоянно недополучали своего. Для пополнения государственной кассы тогда уже стали прибегать к средству, которым позднее, в эпоху французской революции, пользовались в самых широких размерах, — к выпуску ассигнаций. Благодаря тому что новое правительство имело незначительный кредит, ассигнации скоро упали до одной трети своей номинальной стоимости, и даже еще ниже. Словом, недовольство имело не только идеологические причины — если таковыми можно назвать религиозные и политические формы, в которых обнаруживались классовые противоречия, — но и чисто материальные, к тому же сильно обострившиеся.
Можно ли было при помощи недовольной армии «растоптать» недовольных в армии? Для усмирения восстания в Ирландии был сделан заем, а затем по жребию были выбраны несколько полков, которые под предводительством Кромвеля должны были подавлять мятежных ирландцев.
Но подобно тому как парламент раньше не хотел помогать королю против внешнего врага, пока не свел с ним счеты, так и солдаты радикальных полков не пожелали идти в Ирландию, прежде чем парламент удовлетворит их. Чтобы сломить их противодействие, полки стали расквартировывать в различных местностях. Эта мера вызвала открытый бунт.
25 апреля вечером в Лондоне довольно значительная часть драгун Валли явилась перед зданием гостиницы «Бык», где жил знаменщик, и вынудила его выдать знамя. «Мы должны завтра покинуть Лондон, — говорили драгуны, — но не сделаем этого, пока наши требования не будут исполнены». Это был уже явный мятеж, и если б он распространился дальше, можно было бы ожидать худшего. Но Кромвель не допустил его распространения. Узнав на следующее утро от офицера полка об обстоятельствах дела, он с Ферфаксом и некоторыми другими офицерами в сопровождении отряда преданных ему солдат отправился на место происшествия, где ему, благодаря его железной энергии, удалось отчасти запугать мятежных солдат и заставить их покориться. Пятнадцать человек, не пожелавшие смириться, были арестованы как зачинщики и преданы военному суду, остальные отправились на предназначенное для них место жительства. Из числа пятнадцати пятеро на следующий день были приговорены к смертной казни, но четверо были помилованы, и только один, Роберт Локайэр, вынувший жребий смерти, был расстрелян 27 апреля. Это был «храбрыйиблагочестивый» солдат; несмотря на свои 23 года, он уже семь лет — т. е. с начала борьбы против короля — служил в армии и пользовался любовью всех своих товарищей. Умирая, он увещевал своих друзей верно служить свободе и народному благу. «Пусть моя смерть не пугает, пусть она, напротив, ободрит вас, ибо никогда еще ни один человек не умирал так спокойно, как я», — закончил он. Похороны его, происходившие 29 апреля, были превращены далеко еще не успокоившейся радикальной частью населения в огромную политическую демонстрацию. Тысячи рабочих и ремесленников с женами и дочерьми следовали за покрытым цветами розмарина (из которых один был обмакнут в кровь) гробом «мученика армии», как с тех пор стали называть Локайэра. Все отдававшие ему последний долг, как эмблему своих убеждений, носили черные или зеленые (цвета морской воды) ленты. После выхода процессии из Сити к ней присоединилась масса народа, боявшегося открыто выказывать свои чувства в Сити. «Многие называли эти похороны оскорблением армии и парламента, — писал член тогдашнего государственного совета Уайтлок, — многие называли этих людей левеллерами, но они ни на что не обращали внимания».
Лильбурн и Овертон, узнававшие в Тауэре обо всем, что происходило в Лондоне, не могли не реагировать на это дело. Услышав, что пятеро солдат приговорены к смерти, они в тот же день написали генералу Ферфаксу письмо, «в котором со строго юридической точки зрения доказывается, что генерал или военный совет, в мирное время приговорившие солдата собственной властью к смертной казни и выполнившие приговор, совершили убийство и государственную измену». Письмо, написанное «во время нашего необоснованного, незаконного и тиранического заключения в Тауэре», немедленно было напечатано. Аргументация его неотразима. Четвертый параграф «Petition of Rights» прямо гласит, что, кроме того, подписанный солдатами и офицерами (в июне 1647 г. в Ньюмаркет–Гите) договор признает армию независимой организацией свободных граждан Англии. Смелым, образным языком авторы письма говорят, что свобода и права нации для них дороже жизни и что поэтому они не могут не протестовать против жестокого приговора над Локайэром и его товарищами. О том, какое впечатление произвело письмо, свидетельствует описанная выше демонстрация, а также дальнейшие события.
Спустя десять дней после похорон Локайэра, 9 мая 1649 г., Кромвель в Гайд–парке делал смотр войскам. Значительная часть солдат имела на шляпах ленту цвета морской воды. Кромвель отлично знал, какое значение имеет эта зловещая эмблема, поэтому он настоятельно убеждал солдат не рисковать благом республики. «Все их требования будут исполнены, — говорил он, — жалованье впредь будет уплачиваться аккуратнее, парламент уже принял решения, касающиеся его распущения и избрания нового парламента. Но дисциплина в войске необходима, без военного суда в настоящее время нельзя обойтись, кто не согласен с этим, тому лучше выйти в отставку». Желающим сражаться вместе с ним и с товарищами против врагов Англии Кромвель предложил снять со своих шляп зеленые ленты. Под впечатлением его речи солдаты покорились, но настроение осталось в сущности прежнее. Однако уже самое то обстоятельство, что среди расквартированных в столице солдат обнаружилась нерешительность, имело большое значение, ибо именно в то же самое время началось брожение в полках, расквартированных в провинции. ИзБанбери,в графстве Оксфордшире, пришло известие, что капитан Томпсон с двумястами драгунами полка Валли (вероятно, это была часть драгун, высланных 25 апреля из Лондона) поднял знамя восстания. В своем манифесте «Знамя Англии» Томпсон, уже при Варе фигурировавший в качестве левеллера, энергично высказывается в пользу «Agreement’a», пересмотренного и изданного 1 мая Лильбурном и его товарищами в виде прокламации, требует удовлетворения за убийство Локайэра и Арнольда и грозит, что жестоко отомстит, если Лильбурн и его товарищи пострадают. Томпсон был очень горячим человеком, но, как мы увидим ниже, далеко не пустым хвастуном. Однако угроза его повела лишь к тому, что Лильбурн, Овертон и другие, пользовавшиеся до тех пор сравнительной свободой передвижения внутри Тауэра, были подвергнуты строгому одиночному заключению.
10 мая в Лондоне были получены еще худшие вести. В Сольсбери (Уайльтшир) почти весь полк полковника Скрупа провозгласил себя сторонником «Agreement’a» левеллеров, а командиром своим выбрал знаменщика Томпсона, брата упомянутого выше капитана Томпсона. Мятеж распространился и на большую часть полка Айртона, расквартированного в окрестностях Сольсбери, а также на полкиГаррисонаиСкиппона.Все они стремились соединиться, чтобы воспротивиться всякой попытке отправить их в Ирландию, прежде чем будут проведены обещанные реформы; все были готовы силою добиться проведения этих реформ. Мятежники все почти были опытными, старыми солдатами. Всадники Скрупа, например, были еще солдаты первого набора, они, по словам своего собственного манифеста, очень корректно составленного, были людьми, продавшими свои крестьянские хозяйства, бросившими все дела, чтобы бороться против тирании короля и епископов, и поэтому не склонными допустить возникновение новой тирании[517]. С такими людьми нельзя было шутить. Поэтому Кромвель и Ферфакс, собрав всех более или менее надежных солдат, которых оказалось около 4 тыс., форсированным маршем двинулись в Сольсбери. Прибыв 12 мая в Андовер (Гампшир) они узнали, что мятежники в Ольд–Саруме соединились с четырьмя ротами полка Айртона, а затем направились на север, собираясь, без сомнения, вступить в Букингамшир, где находились их единомышленники (полк Гаррисона) и где, вероятно, предполагалось соединиться с отрядом капитана Томпсона. Кромвель и Ферфакс также немедленно повернули на север, чтобы отрезать мятежникам путь. В Вантадже (в Беркшире) левеллеры уже натолкнулись на эмиссаров Кромвеля, последние вступили с ними в переговоры, которые, однако, не имели успеха. Тогда мятежники направились на северо–запад, в Абингдон, где к ним примкнули две роты полка Гаррисона; остальным войскам путь уже был прегражден Кромвелем и Ферфаксом. Эмиссары Кромвеля, отправившиеся вслед за мятежниками, число которых доходило в то время до 1200, снова вступили с ними в переговоры и снова безуспешно. Зато они, по–видимому, тайком давали знать Кромвелю о движениях левеллеров. Когда последние направились на запад, чтобы соединиться там со своими единомышленниками, они возле моста через Темзу вблизи Ньюбриджа, в графстве Оксфордшире, натолкнулись на целый кавалерийский полк под командою полковника Рейнольдса. Не желая без особенной крайности проливать кровь или чувствуя себя недостаточно сильными для того, чтобы начать сражение, мятежники не решились форсировать мост и отыскали брод, перешли его частью вброд, частью вплавь и, не останавливаясь, двинулись через Бамптон в расположенный вблизи границы Глочестершира Берфорд, которого они и достигли к вечеру. Туда же попал и капитан Томпсон. Его маленький отряд еще раньше был разбит полковником Валли, но он сам вместе с несколькими преданными людьми убежал от преследователей. Усталые, промокшие и, сверх того, убаюканные обещаниями кромвелевского эмиссара майора Уайта, который назвал требования левеллеров очень разумными, обещал сам вступиться за них и уверил их в благожелательстве генерала, левеллеры улеглись спать и пустили своих лошадей на пастбище. Аевеллеры были хорошие люди, но непрактичные идеалисты, поэтому Карлейль, пожалуй, прав, когда говорит об их форсированных переходах: «К чему они? Вождя нет. Неугомонный Джон [так Карлейль называет Лильбурна] сидит за каменными стенами». Зато Кромвель был настоящим вождем. В этот день он и Ферфакс проехали верхом больше 80 км, накануне они проехали, вероятно, не меньше и все–таки решили действовать ночью. Сделав небольшой привал вблизи Берфорда, они около полуночи напали на город. Говорят, что их ввел квартирмейстер Мор, которому левеллеры поручили расставить стражу. Сонные левеллеры изо всех сил старались отразить нападение, но у них не было вождя, не было плана защиты, и поэтому они не могли отразить превосходящего их своими силами неприятеля — у Кромвеля были 2 тыс. солдат. Свыше 400 человек сдались, когда им обещали помилование и разбор их требований, остальные бежали, бросив лошадей и оружие. Только два эскадрона снова сошлись под командою капитана Томпсона и отступили к Нортгемптонширу[518].
На следующий день пленные предстали перед военным судом. Четверо из них, между которыми находился и знаменщик Томпсон, были приговорены к смерти. Молодой Томпсон и два унтер–офицера умерли мужественно, особенно один из последних, о котором говорится: «Он не выказал ни малейшего сожаления о своем поведении, ни малейшего признака страха. Сняв свою куртку, он остановился довольно далеко от стены, предложил солдатам исполнить свою обязанность и спокойно смотрел на них, пока они дали залп; он не обнаружил даже тени страха или испуга». Даже Карлейль, относившийся к левеллерам крайне враждебно, не мог удержаться от следующего замечания по поводу казни: «Так умирают капралы левеллеров, по–своему энергично защищающие свободу Англии, непоколебимые до конца. Они заблуждались. Но история, в течение двух столетий оплакивавшая заблуждавшегося Карла Стюарта, пролившая о нем целое море соленой воды, не откажет в своем сочувствии и этим бедным капралам».
Четвертый из осужденных, знаменщик Дин (или Дэн), выказал сильное раскаяние и был помилован. Левеллеры считали его изменником, а суд над ним называли условленной раньше комедией; во всяком случае, Дэн, как показывают написанные им впоследствии доносы на злодейские намерения левеллеров, не был порядочным человеком. После казни Кромвель обратился к пленным левеллерам с речью, с одной из тех полурелигиозных, полуполитических речей, над которыми так много смеялись и которые все–таки редко не достигали цели. В данном случае те, к кому относилась речь, также обещали отказаться от проведения своих идей в жизнь революционными средствами. После незначительного промежутка времени мятежников распределили по их прежним полкам, а летом отправили в Ирландию, где они частью пали в борьбе с ирландскими «папистами», частью же были расселены в покинутых поместьях последних. Кромвель и его штаб в день казни после обеда отправились в Оксфорд, где тамошний университет поднес им звание почетных членов и т. д. и чествовал их празднествами. Парламент выразил Кромвелю и его сподвижникам благодарность от имени нации, а крупная буржуазия Сити, не раз проклинавшая Кромвеля и не раз отказывавшаяся опорожнять свои карманы на нужды парламентского войска, 7 июня 1649 г. в палате цеха торговцев пряностями торжественно отпраздновала победу над левеллерами банкетом в честь Кромвеля и Ферфакса, сделавшихся теперь спасителями святой собственности. Чтобы показать свою щедрость, толстосумы Сити подарили Кромвелю и Ферфаксу золотые блюда и тарелки, а затем ассигновали для раздачи лондонским беднякам 400 фунтов стерлингов.
Вероятно, почтенные коммерсанты пережили немало неприятных минут, прежде чем Кромвель избавил их от угрожающей им опасности. О злодейских замыслах левеллеров ходили самые нелепые слухи, и многие из доносов на них написаны как будто не в XVII в., а совсем недавно. Так, например, за несколько дней до упомянутого выше банкета появилось сочинение «Люди, открывшие Англию, или Принципы левеллеров, где описываются их большие, не имеющие себе подобных заговоры против [прошу внимания!] двенадцати знаменитых корпораций лондонского Сити [следует перечень их] и всех других гильдий, цехов и т. д. Опубликованос особого разрешения[подразумевается: правительства], чтобы раскрыть народу глаза и показать ему вещи, подобных которым не бывало в истории всех времен». Содержание книги явствует уже из самого заглавия ее. Прежде всего левеллеры — все без исключения атеисты худшего сорта. «Установим относительно тех, которых называют левеллерами, следующее: 1) они утверждают, что разум — Бог и что Он создал Вселенную; 2) они дерзко отрицают бессмертие души и насмехаются над теми, кто считает душу бессмертной; 4) все, что мы называем библейской историей, они считают выдумкой (idol), поэтому они говорят, что официальные священники обманули весь свет рассказом о том, как один–единственный человек по имени Адам, съев один–единственный плод, обрек всех нас смерти». Коммунизм левеллеров ужасен: «Они хотят, чтобы никто не мог называть какую бы то ни было вещь своею, по их словам, власть человека над землею — тирания, по их мнению, частная собственность — дело рук диавола, тайна египетского рабства, гибель мироздания, возобновление проклятия, возбуждение лживой, жадной плоти, враг духа и причина всех бедствий, посетивших человечество». Еще пагубнее, чем теория левеллеров, их практическая деятельность: «Поэтому их эмиссары посылаются прежде всего для следующих целей: для возбуждения батрака (рабочего) против хозяина (мастера), арендатора против землевладельца, покупателя против продавца, должника против заимодавца, бедняка против богатого, притом же для большей смелости каждый нищий должен быть снабжен лошадью»… Не следует, главное, верить официальным уверениям левеллеров: «Но вы слышите их уверения, будто они противники такого уравнения, пока его не потребует весь народ[519]. Однако эта отговорка так прозрачна, что каждый видит ее насквозь». Бедняки и рабочие составляют большинство, и их легко увлечь подобными обещаниями.
Как видно, и тогда уже процветало искусство смешивать истину с ложью, теоретические проекты с практическими требованиями, взгляды, высказанные партией, — со взглядами отдельных лиц и групп, чтобы, таким образом, дискредитировать их всех и оправдать принятые против них жестокие меры. Правда, не было также недостатка в доброжелателях, стремившихся примирить непримиримое. Так, например, на следующий день после берфордской казни в Лондоне появилась брошюра под заглавием «Серьезный совет доброму народу этой страны, касающийся так называемых левеллеров». Автор статьи, называющий себя Филолаем, признает справедливость многих требований левеллеров, но предостерегает от крайних мер. «Я поистине убежден, — восклицает автор в заключение, — что попытка осуществить фантастически–утопическое общество сильнее оттолкнула бы людей и была бы источником более дурных последствий, чем худшее из всех известных доселе обществ». Даже такой великий мыслитель, как Платон, вызвал своим фантастическим государством только — подумайте! — неодобрительные отзывы[520].
Левеллеры, со своей стороны, также не молчали. Уже вскоре после своего ареста Лильбурн и его товарищи в «Манифесте, изданном для того, чтобы окончательно очистить их от клеветы, распространяемой с целью возбудить к ним всеобщее отвращение» прямо объявили, что считают «уравнение в имуществе и в правах… крайне вредным», пока народ не выскажется единогласно за эту меру. «Парламент, — добавляли они, — в качестве условного представительства не может принимать мер, которые так глубоко затрагивают условия частной жизни; даже коммунизм первых христиан был добровольным»[521]. В мае «многие благонамеренные ученики» крипльгатского участка лондонского Сити выпустили «Благодарственное и поздравительное послание достопочтенным, находящимся в заключении Лильбурну, Овертону и др.», в котором они горячо отстаивают чистоту намерений названных лиц. В июне появляется памфлет левеллеров, в котором, между прочим, говорится: «Разве левеллеры хотят отнять у кого–нибудь землю? Поистине, если б можно было доказать, что жилище хотя бы одного из них украшено чем–нибудь принадлежащим народу — to the Commonwealth, — а не им, то пусть будет так»[522]. Между тем как левеллеров старались выставить «распределителями», их противники на практике занялись распределением. Парламент щедрою рукою раздавал своим заслуженным приверженцам конфискованные земли, а толстосумы Сити по мере сил старались использовать республику. История повторяется удивительно часто.
Однако цитированные выше памфлеты, так же как и напечатанные после них, не могли вернуть движению левеллеров его прежнего значения. Правда, левеллеры имели много сторонников среди лондонского населения, немало друзей они имели также и в армии, но последние не могли соперничать по своему влиянию с Кромвелем, а между тем политика страны все в большей мере зависела именно от армии. В массе народа не обнаружилось сколько–нибудь значительного движения против управления последней, всякое такое движение потеряло кредит в народе. К тому же Кромвель умел при помощи уверений и обещаний привлекать на свою сторону многих стоявших к левеллерам ближе, чем к какой бы то ни было другой партии, он умел быстро подавлять всякое опасное оппозиционное движение в войске и среди офицеров. Особенно много сторонников, преданных лично ему, он приобрел благодаря своей энергичной и разумной внешней политике. После многих неудачных попыток поднять знамя восстания наиболее отчаянные из непримиримых врагов Кромвеля (к последним принадлежали почти все левеллеры, называвшие его теперь только изменником и карьеристом, злейшим врагом, тираном, который больше, чем кто бы то ни было другой, препятствует водворению свободы) перешли к покушениям на его жизнь; эти покушения были также неудачны и только отравляли Кромвелю жизнь, мешая ему наслаждаться своим блестящим положением диктатора или лорда–протектора[523]. Для людей, неспособных на такие действия, но не желающих отказаться от своих стремлений, вскоре открылось другое, соответствующее новому положению вещей поле деятельности.
Но прежде чем мы перейдем к этому вопросу, мы вкратце изложим личную судьбу Лильбурна с 1649 г. до его смерти, последовавшей в 1657 г. В конце июля 1649 г., когда Лильбурн сидел еще в Тауэре, умер его старший сын. Парламент, не ответивший даже на просьбу Лильбурна разрешить ему свиданиесумирающим ребенком, выпустил его теперь под залог. Но через месяц у Лильбурна из–за его нового политического памфлета был сделан обыск, а в сентябре его за тот же памфлет снова арестовали. Совсем почти разоренный в материальном смысле, убежденный на основании личных наблюдений, что с влиянием Кромвеля немыслимо бороться, Лильбурн уступил настоятельным просьбам своего брата полковника Роберта Лильбурна и 22 октября, находясь еще в тюрьме, опубликовал открытое письмо к своим преследователям, в котором он предлагает уехать в Вест–Индию с тем условием, чтобы его оставили в покое и чтобы всем, кто пожелает примкнуть к нему, было уплачено сполна все жалованье и выдано разрешение сопровождать его, т. е. Лильбурна. На эту просьбу не последовало ответа, но зато Лильбурн 24 октября предстал в Гильдгалле перед особой судебной палатой по обвинению в государственной измене, выразившейся в опубликовании упомянутого выше памфлета «Обвинение в государственной измене, предъявленное против Кромвеля etc.». Ссылки его на то, что состав суда противоречит основным законам страны, были безуспешны, а его утверждение, что присяжные по закону должны решать не тольковопрос о фактической стороне дела,но также ивопрос о применении закона,между тем как судьи являются только «норманнскими пришельцами» и могут потерять всякое влияние на постановление приговора, если этого пожелают присяжные, — это утверждение один из взбешенных судей назвал «подлою кощунственною ересью». Но присяжные не разделяли этого взгляда и после трехдневного совещания, к великому ужасу судей и крайней досаде большинства государственного совета, оправдали Лильбурна. Приговор присяжных был такою неожиданностью для судей, что они, услышав его, не верили своим ушам и повторили свой вопрос. Зато публика, наполнявшая залу суда, после прочтения приговора пришла в такой шумный восторг, какого, по единогласному свидетельству современных летописцев, Гильдгалль никогда еще не слыхал. Между тем как судьи бледнели и краснели со злости, публика больше получаса кричала «да здравствует!» и подбрасывала шапки. Восторг перешел на улицы Лондона и в предместья. Вечером были зажжены праздничные огни, и еще несколько дней спустя событие служило предметом радостных демонстраций. Популярность Лильбурна среди массы лондонского населения была так велика, что в честь его оправдания была даже выбита медаль[524].
Правительство в течение нескольких дней оставалось в нерешительности. Лильбурн после оправдания снова был отвезен в Тауэр, так как предполагалось при малейшей возможности возбудить против него новый процесс; но на правительство со всех сторон сыпались настоятельные убеждения признать постановление присяжных и освободить оправданного. Из членов государственного совета в пользу Лильбурна с особенной энергией выступили Генри Мартен и граф Грей оф Гроби — один из немногих лордов, стоявших на стороне индепендентов; в конце концов их мнение восторжествовало, чему в немалой степени способствовало то обстоятельство, что Кромвель с большею частью войска находился еще в Ирландии. Государственный совет признал себя побежденным, и 8 ноября Лильбурн, Овертон, Прэнс и Вальвин были освобождены[525].
В следующем месяце, в конце декабря 1649 г., Лильбурн был избран членом представительства от Сити. Но реакционеры Сити добились от парламента отмены его избрания на том основании, что Лильбурн отказался объявить себя безусловным сторонником существующего строя и что он, как «лицо опороченное», не имеет права занимать такую почетную должность. Зато летом 1650 г. парламент, наконец, отвел ему землю на сумму присужденного ему, но еще не выданного, вознаграждения. В 1651 г. Лильбурн, благодаря одному из своих родственников, был замешан в гражданский процесс с членом государственного совета и ньюкэстльским губернатором сэром Артуром Гацельригом. Лильбурн с обычною страстностью вступился за своего родственника, который, по его мнению, лишился своей законной собственности благодаря тому, что влиятельный «гранд» злоупотребил своим положением. В конце концов дело дошло до парламента, который поручил специальной комиссии исследовать его. Приговор был постановлен в пользу Гацельрига, а Лильбурн, назвавший этот приговор в одном из своих памфлетов несправедливым и пристрастным, в начале 1652 г. «за неповиновение» был приговорен парламентом (!) к денежному штрафу в 7 тыс. фунтов стерлингов и к пожизненному изгнанию. Все протесты и петиции против этого приговора оказались безуспешными, и весною 1652 г. Лильбурн во второй раз очутился изгнанником в Голландии; на этот раз он оказался там в обществе вождей той партии, от которой он бежал раньше; в Голландии нашли себе приют многие изгнанные и добровольно эмигрировавшие «кавалеры». Соблазн вступить с ними в союз против ненавистного «узурпатора» Кромвеля был очень велик, и кавалеры, наверно, не раз делали предложения в этом смысле, но у нас нет никакого основания не верить напыщенному заявлению Лильбурна, что он отклонил всякие сношения с ними. Правда, в Лондоне было получено донесение, что Лильбурн предложил герцогу Букингемскому и другим кавалерам вернуться за 10 тыс. фунтов стерлингов в Англию и низвергнуть Кромвеля; однако Лильбурн вполне убедительно показал, что это донесение составлено шпионами, находившимися на содержании у Кромвеля, а им вряд ли можно доверять больше, чем самому Лильбурну, наиболее характерной чертой которого являлась беззаветная правдивость, много раз вредившая его собственным интересам. К тому же Лильбурн был слишком умен для того, чтобы надеяться при помощи сравнительно ничтожной суммы достигнуть низвержения Кромвеля как раз в тот момент, когда последний, благодаря своим новым победам над шотландцами и ирландцами, достиг апогея власти, т. е. достигнуть того, чего не могли сделать при гораздо более благоприятных обстоятельствах и при наличности несравненно больших средств Карл I и купечество Сити. Против этого обвинения говорят, наконец, письма, которые Лильбурн писал в изгнании своим политическим друзьям. В этих письмах он непрестанно увещевал последних не отступать от радикально–республиканских принципов и неустанно бороться за их осуществление. Об одном из этих писем мы уже упоминали выше. Оно адресовано Генри Мартену и замечательно тем, что содержит пространный очерк борьбы партий в Риме и Греции и что автор заимствует республиканские образцы именно из истории этих стран, игнорируя библейские примеры. В этом также сказывается переход к идеологии, характеризующей французскую революцию.
Когда Кромвель в апреле 1653 г. силою разогнал оказавшийся окончательно непригодным долгий парламент и созвал новый, состоявший из 139 влиятельнейших индепендентов, уже охарактеризованный нами «малый» парламент, или парламент Барбона, Лильбурн подумал, что по закону вместе с парламентом должно быть также уничтожено изданное последним постановление об изгнании его, Лильбурна, и поэтому вернулся в Лондон. Кромвель, однако, держался иного мнения. Как только Лильбурн вернулся, он велел арестовать его и подвергнуть суду за нарушение постановления об изгнании, что каралось наравне с государственной изменой. Снова на государственный совет отовсюду посыпались массовые петиции в пользу Лильбурна, но они остались такими же безрезультатными, как опубликованное Лильбурном немедленно после его возвращения послание «Обращенная к Кромвелю просьба изгнанника о защите». Парламент, к которому Лильбурн обратился, как только он был созван (в начале июля 1656 г.), тоже мог только передать дело Лильбурна суду присяжных, так как оно было подсудно последнему. Впрочем, это было скорее в интересах Лильбурна, нежели в интересах Кромвеля. Если бы большинство этого «пуританского» парламента было менее независимым, то ему стоило бы только принять просьбу Лильбурна судить его, чтобы иметь возможность постановить приговор, которого тот не мог бы опротестовать. Но для этого большинство было именно слишком «индепендентно». Перечень реформ, начатых этим парламентом, показывает, что его политические взгляды были очень близки к взглядам Лильбурна. Особенно упомянутое уже выше постановление парламента о составлении свода законов на английском языке вполне соответствовало требованиям, изложенным Лильбурном в его сочинении «The Legal Fundamental Liberties».
Прошло несколько недель, прежде чем присяжные в Ольд–Байлее приступили к разбору дела Лильбурна, который настоятельно требовал, чтобы ему до разбора дела был вручен обвинительный акт, для того чтобы он мог посоветоваться с юристами. Справедливость и законность своего требования Лильбурн доказывал с обычною диалектикою и в конце концов совершил, по выражению одного выдающегося английского юриста, «великий, никем раньше его не совершавшийся подвиг»: добился выдачи ему обвинительного акта. 20 августа состоялся суд. Сочувствие населения к Лильбурну возросло до такой степени, что Кромвель счел нужным держать под оружием несколько полков, чтобы в случае надобности пустить в ход силу(Thurloe.State papers, стр. 366).
Среди населения во множестве распространялись листки с надписью:
«And what, shall then honest John Lilburne die!
Three score thousand will know the reason why»[526].
Число приверженцев Лильбурна не было, правда, так велико[527], но агитация в это время сделалась крайне интенсивной, и популярность Лильбурна очень возросла; это доказывается как упомянутой выше мерой Кромвеля, так и множеством памфлетов той эпохи, написанных по поводу процесса Лильбурна[528]. После двадцатичасового заключительного заседания, во время которого Лильбурн защищался с обычным своим искусством (процесс со всеми подробностями отпечатан в «State Trials»Коббета),суд постановил приговор:невиновен.
Тут, однако, снова оказалось, что быть оправданным — еще не значит быть освобожденным. Государственный совет держал Лильбурна под строгим надзором и велел тщательно проверить его дело, для того чтобы иметь возможность отменить приговор. Присяжных каждого по одиночке привлекали к ответственности, но они не сдались и твердо поддерживали свой приговор. Очевидно, путем законного судебного преследования Лильбурна невозможно было засудить. Оставалось прибегнуть к помощи «государственных соображений». В декабре 1653 г. был распущен «малый парламент», создана новая конституция, а Кромвель был назначен «лордом–протектором» республики с почти королевскими полномочиями, В марте 1654 г. Лильбурна на основании высказанных им во время его процесса «мятежных» взглядов перевели на остров Джерсей, где его держали в заключении, как государственного преступника. На Джерсее, где английских законов не существовало, было легче всего не обращать внимания на ссылки в «Habeas–Corpus». Пока Кромвель мог доверять губернатору острова, до тех пор опасный народный вождь был безвреден для него.
Лильбурн был обезврежен, и Джерсей в этом смысле сделал больше, чем мог ожидать Кромвель. Парламент ассигновал Лильбурну содержание в два фунта стерлингов в неделю, так что в материальном отношении по крайней мере ему не приходилось терпеть нужду, но зато духовное одиночество, по–видимому, отражалось на нем очень тяжело. Не менее угнетающе действовали на Лильбурна также и вести из Англии, откуда сообщалось о неуспехе всех предпринятых его товарищами против Кромвеля действий. С 1654 г., со времени установления протектората, начался целый ряд покушений на жизнь Кромвеля, которые устраивались левеллерами, анабаптистами, монархистами и проч. В душе Лильбурна произошел перелом, который, впрочем, пришлось пережить многим его единомышленникам. В нем наступила реакция против прежней кипучей жажды деятельности, он стал пассивнее относиться к жизни, его охватили сомнения в правильности старого метода борьбы, сомнения в возможности достигнуть желанной цели путемполитическойборьбы, сомнения взрелостинарода; к этому присоединилось дурное состояние здоровья — и Лильбурн отказался от ведения борьбы прежними средствами; пылкий дух его был сломлен. Осенью 1655 г. государственный совет, вероятно осведомленный о происшедшей в Лильбурне перемене, перевел его с острова Джерсея вДуврскуюкрепость. Здесь он по–прежнему находился в заключении, но имел зато возможность чаще видетьсясдрузьями. Спустя несколько недель после переселения Лильбурна в Дувр в лондонских газетах появилось известие, подтвержденное письмами Лильбурна к его друзьям, что он примкнул к вновь народившейся и приобретавшей все большее значение сектеквакеров,облекся в одежду друзейвнутреннего света.Самый выдающейся вождь политических левеллеров кончил свою деятельность так же, как и главный представительистинныхлевеллеров.
Кончилась, впрочем, не одна только политическая деятельность Лильбурна. В конце июля 1657 г. он получил разрешение отправиться (по представлении залога) в Элтгам, возле Лондона. Здесь он нанял для своей жены дом, для того чтобы она в случае болезни была вблизи своих родных. Услышав об этом, Кромвель 19 августа собственною властью приказал, чтобы Лильбурн в течение десяти дней вернулся в Дувр. Вероятно, Кромвель не верил в безвредность Лильбурна. Впрочем, приказ его оказался излишним, иная власть наложила свою руку на опасного человека. Десять дней спустя, 29 августа 1657 г., «беспокойный» Джон сделался совсемспокойнымчеловеком. Постоянные преследования преждевременно сломили его силы, и он умер сорока лет.
Тело Лильбурна было перевезено в Лондон, где оно еще послужило предметом спора между его старыми и новыми единомышленниками. Первые желали хоронить его по обычаю, с покровом; последние же (квакеры) — в простом гробу безо всяких украшений. Квакеры составляли в толпе, собравшейся перед домом Лильбурна, большинство (!), и поэтому их желание восторжествовало. Когда гроб выносился из дому, кто–то сделал попытку покрыть его бархатным покровом, но квакеры воспрепятствовали этому. Они подняли гроб и, неся его на плечах, сомкнутыми рядами отправились на кладбище.
Глава 10. Оценка деятельности Лильбурна и левеллеров. Различные течения, на которые распалось их движение. Заговоры. Чартисты — преемники левеллеров
Современники Кромвеля передали нам его образ в очень искаженном виде, но исторические исследования XIX в. очистили его от многих искажений. В настоящее время дунбарский победитель является для нас уже не коварным двуязычным интриганом, не «великим обманщиком», ради одного своего честолюбия топчущим сегодня то, что он вчера, казалось, почитал, каким его считали многие из его соратников. Книга Гардинера уничтожила последние сомнения в этом отношении и дала ключ к пониманию таких превращений Кромвеля, которые до сих пор считались необъяснимыми. Гардинер яснее, чем кто бы то ни было другой, анализировал различные факторы, влияния и обстоятельства, определявшие действия Кромвеля; точнее, чем кто бы то ни было другой, установил их хронологическую связь; и вот почти в каждом данном случае «обман» Кромвеля оказывается оппортунизмом, который, по крайней мере с субъективной точки зрения, вполне может быть оправдан. Но выигрывая как человек и государственный деятель, Кромвель теряет как революционер. Великий полководец был великим государственным деятелем потому, что являлся в то же время великим оппортунистом, но по этой же самой причине он оказался плохим революционером. В тот период, когда борьба с устарелыми формами власти стала приближаться к революционной развязке, Кромвель часто выказывал нерешительность и малодушие, делал решительные шаги лишь под воздействием других элементов и почти всегда являлся только вершителем, а вовсе не подготовителем событий, каким считали его современники. В революционную во всех отношениях эпоху с 1646 по 1648 г. Кромвель в понимании необходимых политических мероприятий, в способности быстро ориентироваться при изменившихся условиях отставал от других, особенно от левеллеров, которые велики были именно в том, в чем он был слаб. В эту эпоху все больше и больше выступали на первый план плебейски–радикальные элементы армии и буржуазии, именно они указывали путь революции. Левеллеры в народе и простые рядовые–агитаторы в армии первые поняли необходимость энергичного противодействия контрреволюционным элементам парламента, и они же раньше других пришли к сознанию, что ни один плод их побед не будет обеспеченным, пока революция будет признавать традиционную безответственность короля, пока она будет обращаться с ним, как с военнопленным, а не как с государственным преступником. В то время когда Кромвель еще пытается выторговать у Карла I незначительные уступки, левеллеры и их друзья давно поняли, что революция против этого монарха нуждается в «Аоде»[529].
Но среди самих левеллеров по демократическому инстинкту и, даже более того, по замечательному политическому чутью (по крайней мере постольку, поскольку дело касается демократии) особенно выдается Джон Лильбурн. В цитированном нами в нашем Введении месте Массон говорит, что, по его мнению, Лильбурн был «ослом»; это верно лишь постольку, поскольку Лильбурн был политический доктринер и как таковой отличался односторонностью. Однако этот доктринер понимает иные вещи изумительно ясно и не раз был прав, когда расходился во взглядах с государственными деятелями. Так, например, он уже в 1646 г., когда еще никто из политических вождей и не думал о нападках на палату лордов, писал: «Всякая законодательная власть по самому существу своему совершенно произвольна, и дарование какому бы то ни было классу людей права пожизненно и свободно распоряжаться — величайшее рабство (ввиду испорченности и корыстолюбия всех, даже самых хороших людей). Однако притязания лордов не ограничиваются тем, чтобы воплощать собою всю жизнь произвольно распоряжающуюся власть, они хотят передать эту власть по наследству своим сыновьям, хотя бы последние были негодяями или глупцами, и это рабство — наигоршее» (A whip for the present house of Lords). Только три года спустя гранды армии и парламент пришли к заключению, что Лильбурн прав, и упразднили палату лордов. Мы видели также выше, что Лильбурн в своей боязни перед произволом и возможным злоупотреблением властью не останавливался даже перед нападками на парламент и энергично противодействовал попытке установить военную диктатуру, хотя сам находился в постоянных сношениях с демократическими элементами армии. А вот еще один пример: «Если уж мыдолжныиметь короля, — говорит Лильбурн в «Agreement’e» издания 1 марта 1649 г., — то я предпочел бы принца[530]всякому другому человеку в мире, потому что он может сослаться на свое большое якобы право. Конечно, если б он явился с вооруженными силами, с помощью иностранцев, то одна эта попытка, очевидно, лишила бы его всего, ибо она сплотила бы разрозненные теперь элементы, которыевсе, как один, обратились бы против него.Но если б он явился при помощи англичан на основании договора (by contract) об изложенных здесь принципах (Agreement’a), легко осуществимого, то народ скоро убедился бы, что это выгодно, ибо, благодаря тому что король находится в мирных отношениях с чужими нациями и не имеет соперников королевского рода, можно распустить армию, гарнизоны и флот, за исключением гарнизонов пяти военных портов… Если же теперешняя армия провозгласит королем мнимого святого Оливера или кого–нибудь другого, то с начала до конца будут происходить постоянные убийства и войны. Да, и к этому присоединится необходимость содержать никогда не распускающееся постоянное войско, при котором народ является безусловным рабом».
«Невозможно считать человека, написавшего эти строки, простым крикуном», — говорит Гардинер; и он прав. К тому же именно цитированное место дает Лильбурну не особенно благоприятную характеристику, ибо в этом месте он настолько увлекается идеологией, что считает возможным добросовестное отношение принца к своей подписи под «народным договором». Но зато он верно предсказал, что военной диктатурой борьба не кончится, и верно охарактеризовал опасности такой диктатуры. С другой стороны, он, как политик, далеко превосходил приверженцев пятого царства, которые рабски придерживались формы республики.
Считаем нелишним привести здесь еще несколько суждений о Лильбурне.
«Лильбурну страх был так мало знаком, что он во всякое время был готов вступить в борьбу, несмотря ни на какие неблагоприятные обстоятельства»(BissetA. Omitted Chapters of the History of England, I, стр. 145).
«Он [Лильбурн] от природы был одарен непоколебимым мужеством и острым умом. Он не боялся никаких последствий, и никогда никакое насилие не могло поколебать его решимости в настойчивости… Это был человек знатного происхождения и пылкого темперамента, к тому же одаренный необыкновенными способностями(Godwin W.History of the Commonwealth).
И совсем недавно профессор Ч. Г. Фирт в «Dictionary of National Biography» в конце длинной статьи о Лильбурне писал:
«Политическое значение Лильбурна легко объяснимо. Во время революции, когда другие спорили о правах короля и парламента, он постоянно говорил о правах народа. Его непоколебимое мужество и красноречие сделали его кумиром массы народа. С «Учреждениями» Кока в Руках Лильбурн мог бросить вызов любой судебной палате. Он был готов бороться против всякого злоупотребления, что бы ему это ни стоило, но присущее ему страстное самомнение делало его опасным приверженцем партии, и он постоянно жертвовал общественными интересами ради собственной, личной жажды мщения. Было бы несправедливостью не признавать, что он чувствовал искреннее сострадание ко всем бедным и угнетенным; даже будучи в изгнании, он обратил внимание на страдания английских военнопленных и употребил все влияние, какое ему удалось сохранить на родине, для того, чтобы улучшить их положение. В своей полемике он был легкомысленным, безмерно мстительным и мало заботился о справедливости своих обвинений. Он нападал поочередно на все установленные авторитеты — на лордов, на чинов палаты общин, на государственный совет и совет офицеров — и поочередно спорил со всеми своими союзниками».
В биографической статье о Лильбурне, опубликованной в 1657 г., ему посвящается следующая эпитафия:
«Is John departed and is Lilburne gone!
Farewell to Lilburne, and farewell to John;
But lay John here, lay Lilburne here about,
For if they ever meet they will fall outl»[531].
Это мнение не вполне справедливо. На упрек в пристрастии к спорам Лильбурн в своем уже упомянутом выше защитительном сочинении, написанном в 1653 г., имел полное право ответить ссылкой на тот факт, что все его процессы и конфликты происходили из–за важных вопросов, касающихся общего блага и законов. Лильбурн действительно, как уже было сказано выше, был идеальным «борцом за право», а так как он к тому же отличался вспыльчивостью, то неизбежно попадал из одного конфликта в другой. По свидетельству многих специалистов, он вообще мог бы сделаться выдающимся адвокатом, если бы только пожелал этого. Но подобно тому как он, несмотря на свои военные способности, был самым решительным противником военной диктатуры, так он был самым отъявленным врагом профессиональных юристов, несмотря на свои познания в области права, а может быть, именно благодаря им.
Тот факт, что ни разу не было речи о распре между Лильбурном и настоящими его единомышленниками, которые, наоборот, до последней минуты очень любили его и выступали на его защиту, говорит не в пользу тех, кто приписывает Лильбурну чрезмерную страсть к спорам. Он был вспыльчив, но охотно сознавался в своих заблуждениях. Подметив раньше, чем кто бы то ни было другой, честолюбие Кромвеля и заклеймив его склонность к политическим уверткам, Лильбурн все–таки был готов сложить оружие, «если бы только Кромвель выказал намерение вести демократическую политику» — демократическую в том смысле, в каком понимал это Лильбурн. Но это вовсе не входило в планы Кромвеля, типичного представителя имущих классов, и если он пользовался радикальной терминологией, то придавал ей всегда совсем иной смысл, чем Лильбурн. Благодаря этому он должен был казаться последнему политическим жонглером даже тогда, когда он не играл (juggler) словами, а когда его мероприятия просто не соответствовали основанным на его же собственных словах ожиданиям Лильбурна.
Время тогда было беспокойное, и всякий, кто, подобно Лильбурну, решительно стоял на стороне народа — крестьян, ремесленников, рабочих и т. д., — неминуемодолженбыл «нападать поочередно на все установленные авторитеты». Смешно видеть в этом доказательство «самомнения» Лильбурна. Позиция, занятая им по отношению к «установленным авторитетам» и к Кромвелю, обусловливалась его политическими убеждениями, и такую же позицию занимали во время буржуазных революций все наиболее замечательные защитники интересов народа. Лильбурна можно назвать демагогом в том же смысле, в каком демагогами называют Марата, Дэмулена, О’Коннеля; и среди людей, подобных им, он занимал далеко не последнее место. Он был блестящим оратором, одинаково искусно и смело владевшим как мечом, так и пером. Хотя некоторые соратники, быть может, и превосходили его глубиною познаний — его познания были тоже далеко не малыми — или социальным радикализмом, все же ни в одном из них не соединялось столько блестящих качеств народного агитатора, как в Лильбурне, которого даже Юм называет «необузданнейшим, но зато прямодушнейшим и мужественнейшим из всех людей». Со свойственным идеологу непоколебимым пристрастием к правоверности и законности Лильбурн соединял решимость опытного революционера и здравый смысл политика–практика.
Этому отнюдь не противоречит тот факт, что Лильбурн не всегда верно оценивал действия Кромвеля. Он был представителем иного класса, иных принципов, чем Кромвель, и он был бы плохим представителем их, если бы прикладывал к поступкам сильных мира сего иную мерку, чем ту, которая могла быть приложена к ним с точки зрения представляемых им принципов. Партийный боец не может и не должен относиться к людям и обстоятельствам с объективностью, свойственной историку. Впрочем, демократические партии вообще никогда не отличались уменьем вести большую политику. Кромвель, со своей стороны, и душою, и телом был представителем имущих классов, и как таковой являлся неумелым и даже прямо ограниченным именно в тех вопросах, в которых Лильбурн мог бы считаться авторитетом. В существовавшем тогда делении общества на дворянство, буржуазию и рабочее население, в различиях в правовом положении этих классов Кромвель видел ненарушимый «естественный» миропорядок.
«Различие между дворянином, джентльменом и йоменом (крестьянином и ремесленником) представляет собою важный и значительный интерес для нации. Разве естественный (!) строй (Magistracy) нации не попирался с насмешкою и презрением людьми, исповедующими уравнительные (levelling) принципы? Разве все эти принципы не имели целью принизить всех к одному уровню? Сознательно или бессознательно было стремление осуществить эти принципы на практике по отношению к собственности и прибылям? Была ли у них, во всяком случае, иная цель, кроме цели поставить арендатора в такое же хорошее положение, как и лэндлорда? По–моему, это, если бы даже и было достигнуто, продолжалось бы недолго. Люди, проповедующие этот принцип, скоро сами сделались бы ярыми защитниками собственности и прибылей, как только бы достигли своей цели. Я привожу только один этот пример, хотя их много. Что такая проповедь грозила получить широкое распространение и в самом деле была сильно распространена, не подлежит сомнению, ибо она всем бедным людям кажется райской вестью, а всем дурным, конечно, не может быть неприятна». Так говорил Кромвель в своей речи от 4 сентября 1654 г. при открытии заседания первого парламента, созванного после провозглашения его протектората. В речи, произнесенной 22 января 1655 г. при распущении этого парламента, Кромвель снова указывает на опасность, которая угрожает со стороны левеллеров, и говорит:
«Доставляет известное удовлетворение, когда общество, осужденное на гибель, погибает благодаря людям, а не благодаря существам, мало отличающимся от животных, когда общество, осужденное страдать, страдает от богатых людей, а не от бедных, которые, по словам Соломона, обрушиваясь на что–нибудь, не оставляют ничего за собою и подобны смывающему все проливному дождю».
Из этих слов «его величества» — так Лильбурн окрестил Кромвеля еще за год до совершенного последним государственного переворота — явствует, что Кромвель держался буржуазных убеждений, и кроме того, что движение левеллеров в 1655 г. еще не совсем замерло. Конечно, Кромвель, мастер производить впечатление в парламенте, преувеличивал; опасность со стороны левеллеров грозила скорее лично ему самому, нежели государству и обществу. С 1654 г. покушения на жизнь «лорда–протектора» быстро следовали одно за другим, и все они почти без исключения производились бывшими левеллерами или последователями родственных им радикальных сект при поддержке роялистов, которые иногда даже оплачивали покушения. Самыми замечательными из них былипокушения Сексби и Зиндеркомба.
Эдуард Сексби, с которым мы познакомились в одной из предыдущих глав, где он фигурировал в качестве «агитатора» армии и доверенного Лильбурна, был, несомненно, очень даровитым и чрезвычайно энергичным человеком. Он начал службу простым рядовым и постепенно достиг чина полковника. Благодаря главным образом его усилиям состоялось весною 1647 г. свидание в Ньюмаркете–Гите, на котором армия обязалась поддерживать демократию. В состоявшихся осенью того же года в Путнее совещаниях между штабом Кромвеля и агитаторами Сексби явился представителем радикального направления. Когда обсуждался вопрос обизбирательном праве,Сексби указал на многие тысячи солдат, которые, будучи такими же бедными, как он сам, рисковали жизнью ради «прирожденных прав и привилегий, принадлежащих им как англичанам». «Почему же теперь, — говорил он, — понадобилось лишать их прирожденных прав из–за того, что у них нет земельной собственности? Я со своей стороны никому не уступлю своих прирожденных прав»[532].
Очень интересна его критика политической тактики, которой до тех пор держалась администрация армии: «Мы всем хотели угодить, и это, конечно, было хорошо, но как только мы обнаруживали свое хотение на практике, тотчас же оказывалось, что мы всех восстановляем против себя. Мы пытались заслужить одобрение короля, но мне кажется, что не сумеем добиться его, пока не решимся сами себе перерезать горло. Мы поддерживали дом, который оказывается построенным из гнилых бревен, — я разумею здесь парламент, представляющий собою собрание гнилых членов». Кромвель и Айртон в то время еще верили в соглашение, но вскоре должны были убедиться, что Сексби верно охарактеризовал как парламент, так и короля. В 1648 г. Сексби передал Кромвелю упомянутое письмо Лильбурна, в котором последний предлагает примирение[533]; в первые годы существования республики он оставался на службе у нее; но со времени провозглашения протектората, со времени незаконного изгнания Лильбурна и преследования других республиканцев Сексби, подобно многим другим левеллерам и республиканцам, стал считать устранение «всемогущественного деспота» и «предателя» Кромвеля необходимым условием достижения желанного политического идеала. Таким образом, Сексби и другие, убежденность которых также не подлежит ни малейшему сомнению, пришли в такое настроение, что даже союз с роялистами, испанцами и т. п. против Кромвеля, даже принятие финансовой поддержки от них против последнего[534]стали казаться им средствами, вполне оправдывающимися их великой целью. Что касается союза с испанцами, то в этом отношении левеллерам показал пример «Божией милостью» наследственный король, а Карл Стюарт также уже в начале 1654 г., преисполненный сознанием своего «Божией милостью» права, выпустил прокламацию, в которой тому, кто «…при помощи меча, пистолета или яда устранит… подлого, низкого негодяя Кромвеля», было обещано 500 фунтов стерлингов годового дохода, чин полковника и другие почести. Обещание было скреплено «словом христианского короля» (!). Хотя это обещание было очень заманчиво для «смелых людей, очутившихся в стесненном положении» (Карлейль),все же до сих пор никто еще не сумел заслужить обещанного, потому что Кромвель никогда не выезжал без хорошей охраны, да и вообще постоянно заботился о целости своей особы. Теперь за дело взялись разочарованные и озлобленные левеллеры, они не боялись рисковать ради его успеха жизнью. Денег, собранных Сексби, не хватило для организации большого восстания, оставалось только устроить покушение; некоторые из товарищей Сексби на время присоединились к гвардии Кромвеля, чтобы иметь возможность приблизиться к нему во время его прогулок в Гайд–парке, но им не удалось сделать это ни разу, и наконец, один из них, Майльс Зиндеркомб, предложил устроить дело иначе. Сексби дал ему для этой цели 1600 фунтов стерлингов, а сам снова отправился за границу для сбора денег.
Майльс Зиндеркомб, подобно Сексби, поступил в парламентскую армию молодым, восторженным человеком. В 1649 г. он уже в звании капрала принимал участие в восстании левеллеров за «Agreement», был арестован в Берфорде и несомненно разделил бы участь других арестованных капралов, если бы ему не удалось спастись бегством накануне казни. Он отправился в Шотландию, в стоявшую там парламентскую или же теперь уже республиканскую армию, быстро дослужился до казначея и в 1654 г. принимал участие в попытке заменить командующего генерала Монка, которого республиканцы и левеллеры в армии, как оказалось впоследствии вполне справедливо, считали ненадежным республиканцем, полковником Робертом Овертоном. Когда заговор был открыт, Монк отрешил Зиндеркомба от должности, и последний вернулся в Лондон, где вступил в сношения с Сексби и другими заговорщиками. Когда Сексби уехал на континент, Зиндеркомб намеревался лишить Кромвеля жизни при помощи взрывчатого снаряда особого устройства. Для этой цели он нанял дом в Гоммерсмите, близ Лондона. Этот дом выходит окнами на улицу, по которой Кромвель проезжал на пути из Гамптон–Курта в Уайтгилль. Однако опыты Зиндеркомба были неудачны, поэтому он отказался от своего плана и решил поджечь Уайтгилль, где Кромвель жил зимою, а затем во время переполоха схватить «тирана» при помощи известного числа сильных людей. Ему удалось завербовать сто человек и приготовить для них сотню быстрых лошадей. 8 января 1657 г. в половине двенадцатого ночи, благодаря запаху гари, была найдена корзина, наполненная горючими веществами, которых было «достаточно для того, чтобы прорвать каменную стену», и соединенная с горящим фитилем. Вечером накануне возле Уайтгалля видели Зиндеркомба и одного из его сообщников. Стража немедленно доложила о своей находке. Был снят допрос со всех часовых, гвардейцев и т. д. Один из гвардейцев, осведомленный о заговоре, сознался во всем; возможно, что он с самого начала хотел предать Зиндеркомба. Последнего, несмотря на яростное сопротивление, арестовали и посадили в Тауэр; 9 февраля высший суд приговорил его к смертной казни за государственную измену. Казнь была назначена на 14 февраля 1657 г., но Зиндеркомб ночью накануне казни отравился ядом, который ему подсунула при прощании сестра. «Он принадлежал к отвратительной секте спящих душ (soul–sleepers), которые думают, что вместе со смертью засыпает и душа», — говорится о Зиндеркомбе в дневном рапорте. «Умирая, он сказал, что не заботится о своей душе». Мы знаем, кто были «спящие души» — так называли себя приверженцы материалистической теории Ричарда Овертона. (Ср.:Массон,1. с. V, стр. 120.) В памфлете, написанном озлобленным противником Кромвеля и появившемся после смерти Зиндеркомба, последний в самых восторженных выражениях ставится на одну доску с лучшими борцами за свободу в древности. «Он был мужествен, как римлянин», — говорится о нем, между прочим, в этом памфлете.
Этот памфлет, озаглавленный «Умерщвлять — не значит убивать» (Killing по murder), возбудил при своем появлении величайшую сенсацию. Его брали нарасхват, и нельзя было купить его дешевле, чем за пять шиллингов. Уже самое заглавие показывает, что он заключает в себе совет предпринимать покушения — само собою разумеется, на Кромвеля. Он написан чрезвычайно сильно, и ему удалось прежде всего окончательно испортить Кромвелю удовольствие наслаждаться достигнутой им беспримерной властью. Всемогущему протектору приходилось принимать все больше мер предосторожности при выездах в экипаже и верхом. Кто был автором памфлета, резкого по тону и чрезвычайно хорошо написанного, — вопрос спорный. После Реставрации полковник Титус, покинувший Кромвеля и перешедший к Стюартам, выдавал за автора памфлета себя; однако показание этого возведенного в звание камергера «лакея»(Карлейль)не внушает особенного доверия, ибо он желал добиться только материальных выгод и с этой целью признавался в авторстве. Еще раньше признал себя автором Сексби, который между тем умолкнул навсегда; достойный, несмотря на всю свою горечь и резкость, язык памфлета, а также заключающиеся в нем теплые слова, посвященные памяти Зиндеркомба, дают возможность думать, что памфлет написан скорее одним из единомышленников последнего. Единственное обстоятельство, заставляющее нас сомневаться в достоверности показания Сексби, заключается в том, что последний признал себя автором памфлета, сидя в Тауэре, и при таких условиях, которые давали возможность предполагать, что признание было вынужденным.
Вскоре после смерти Зиндеркомба Сексби тайно вернулся в Лондон, вероятно, для того, чтобы вновь организовать раздробленные силы заговорщиков. В это время появился памфлет «Killing no murder», а в июле Сексби снова сделал попытку, переодевшись, сесть на корабль, отплывавший в Нидерланды. Несмотря на то что он отрастил длинную бороду и переоделся, правительственные чиновники узнали и арестовали его, а затем препроводили в Тауэр. Там он, по свидетельству наместника сэра Джона Баркстида и других лиц, признался, что получал от уполномоченных и союзников Карла Стюарта деньги для организации покушений, что он был инициатором покушения Зиндеркомба и автором сочинения «Killing по murder». (Ср.:Cobbet.State Trials, том V, стр. 844, 845 и 852 и след.) Вскоре после этого Сексби будто бы впал в безумие. Он умер уже в январе 1658 г.
Если признание не было вынуждено у Сексби пытками, а его скорая смерть дает полное основание предполагать, что пыткам его подвергали, то его показания, во всяком случае, заслуживают больше доверия, нежели показания негодяя Титуса. Наконец, возможно также, что выставленное на памфлете имя не было, как думали до сих пор, псевдонимом, но подлинным именем автора. Левеллер Вильям Аллен действительно существовал и — это особенно важно в данном случае — стоял в близких отношениях к Сексби. Замечательно, что до сих пор никто не упоминал о следующем факте: в апреле 1647 г. три агитатора: Вильям Аллен, Эдвард Сексби и Томас Шеппард — подали генералам Кромвелю, Ферфаксу и Скиппону от имени всех своих товарищей отнюдь не неприятное генералам заявление, в котором очень определенно было выражено недоверие армии к парламенту. Скиппон говорил об этом в парламенте; тогда последний подверг подателей заявления допросу, и благодаря этому только существование агитаторов сделалось известным широким кругам. Дело кончилось большими демонстрациями в Нью–Маркете и Тритплое–Гите, последовавшим вскоре после этого занятием Лондона армией и очисткой парламента от одиннадцати враждебных армий пресвитериан. Словом, Вильям Аллен и Сексби были в числе первых агитаторов. Поэтому вполне возможно, что Аллен в 1657 г. был еще жив и писал против Кромвеля[535]. Если же его к тому времени уже не было в живых, то выбрать его имя псевдонимом опять–таки скорее всего мог его старый товарищ Сексби[536].
«Killing no murder» появился как раз в то время, когда парламент предложил Кромвелю изменить конституцию и принять королевский титул (так наз. «humble Petition and Advice» — Adresse). После довольно продолжительных размышлений Кромвель отказался от королевского титула; хотя армия тогда была очень покорна ему, все же она воспротивилась принятию королевского титула. Однако еще раньше, чем Кромвель пришел к этому или иному решению, некоторые буржуазные элементы вместе с некоторыми военными, вышедшими из армии, попытались произвести в Лондоне республиканское восстание: приверженцы «пятого царствия» — теперь бы их назвали теоретическими республиканцами — условились со своими единомышленниками собраться 9 апреля в Майльэнде, в одном из предместий Лондона, с запасом оружия и снарядов и призвать народ на защиту окрепшего Царствия Божия. При этом заговорщики рассчитывали на симпатии, которыми республиканские идеи пользовались среди населения, в армии и среди многих отставных офицеров. Но они не приняли в расчет бдительности Кромвеля и его шпионов. Когда главари заговора утром в назначенный день явились на условленное место, они нашли там уже конницу Кромвеля; она арестовала около двадцати человек и конфисковала привезенные ими прокламации, листки и знамя, на котором был изображен дремлющий лев — «лев племени Иуды» — с девизом «Кто разбудит его?». В следующие дни были арестованы еще некоторые лица, заподозренные в тайной поддержке заговора, и «пятое царствие оказалось сидящим под замком». До процесса дело не доходило. Большинство арестованных на время были посажены в Тауэр, остальных разместили по разным крепостям и замкам[537].
После первого предприятия Веннера, вслед за распущением третьего парламента времен протектората (февраль 1658 г.) в мае 1658 г. была сделана попытка роялистского восстания, во главе которого стоял пресвитерианский священник д–р Гьюит. Но и в этом случае слуги Кромвеля оказались более ловкими, чем заговорщики. «Анархистское» движение левеллеров, анабаптистов, приверженцев пятого царствия и т. д., направленное против новой конституции, также было подавлено в зародыше. Зато Кромвель тоже погиб 30 августа того же 1658 г. от злокачественной перемежающейся лихорадки. Вечная борьба, постоянные душевные волнения преждевременно истощили его организм.
Последующие события показали, как мало могла подвинуть смерть Кромвеля то дело, за которое боролись левеллеры. Иные лица, иные группы имущих классов борются между собою за господство, о народе ничего больше не слышно[538]. Наконец, после недолгого существования воскрешенного «долгого» парламента последовала Реставрация Стюартов генералом Монком в 1660 г. Восторженно приветствуемый, Карл II вступил в Лондон. У Англии снова появился король. Да еще какой король! Бесхарактерное, беспутное существо, не обладающее ни одним из положительных качеств Кромвеля, обыкновенный бабник и расточитель, в царствование которого достигло полного расцвета именно то, против чего так часто восставали левеллеры, — раздаривание государственных земель, угнетение и вытеснение крестьян лэндлордами. Дворяне–землевладельцы стряхивают с себя последние остатки феодальных повинностей и зато вотируют для короля определенное содержание, которое в виде косвенных налогов падает всей тяжестью на бесправную массу народа. «Достославная» революция вигов 1688 г., заменившая династию Стюартов династией Оранцев, вместо облегчения принесла сельскому населению только ухудшение его положения. Государственные земли совсем упраздняются, а разграбление общинных земель приобретает печать законности благодаря знаменитым «Enclosures Acts» (законы об огораживании), изданным парламентом, самодержавие которого при реформированном избирательном праве означает не что иное, как самодержавие класса эксплуататоров. «Около 1750 г. leomanry уже не существует, а в последние десятилетия XVIII столетия исчез всякий след общинного землевладения земледельцев» (Маркс.Капитал, т. I, стр. 611).
Не улучшила Реставрация также и положения городских рабочих. Вспомним, что говорится об этом во второй главе устами Торольда Роджерса. Крестьяне, рабочие и ремесленники надолго остались политически бесправными, и если рабочим по временам удавалось облегчить свое экономическое положение, то они добивались этого не благодаря законодательству, а скорее вопреки ему. Сколько–нибудь значительного движения против абсолютной отныне политической власти крупных эксплуататоров не обнаруживалось среди низших классов ни в XVII, ни в XVIII столетии. Вместе с левеллерами были раздавлены передовые политические борцы низших слоев народа, оппозиционный дух обнаруживается только в форме религиозных сект, и даже внутри сект, переживших Реставрацию, происходит переворот. Они все более и более утрачивают свой революционный характер, приобретают этический оттенок и постепенно все делаются более или менее «респектабельными».
Индепенденты умеренного направления — «джентльмены» в политическом смысле — примыкают к вигам, движению которых наиболее богатые джентльмены оказывают весьма существенную денежную поддержку, когда дело в 1688 г. доходит до устранения династии Стюартов. В конце XVII в. умеренные индепенденты представляли собою настолько значительную финансовую силу, что Карл II не осмеливался трогать их церкви и бывал рад, когда ему удавалось занять у них денег. Индепенденты были учредителями британского банка. Прикрываясь этими влиятельными элементами, могли, однако, существовать также и индепендентские конгрегации, сохранившие известный оттенок традиционного радикализма; и доныне еще конгрегационалисты — так называются все вообще индепенденты — поставляют известный контингент борцов политически–радикальных движений.
Часть более опозиционных элементов индепендентства эпохи революции сливается с остатками баптистского движения и образуетбаптистские общины.В настоящее время нелегко проследить возникновение последних и конец анабаптизма. Но так как с самого начала существовали различные течения среди анабаптистов, умеренные и радикальные, буржуазные и коммунистические, так как все они долгое время были известны под одним общим названием — именно анабаптизма, то исследование их происхождения было бы даже бесцельным. Если теперь респектабельные баптисты претендуют на то, что их общины ведут свое происхождение от индепендентизма, представляют собою отпрыски его, то спорить с ними не стоит, тем более что связь индепендентизма с анабаптизмом не подлежит никакому сомнению. Дело в том, что в рассматриваемую нами эпоху сектантское движение было очень интенсивным: одна секта превращалась в другую, названия их постоянно меняли свое значение. Даже между отдельными группами приверженцев пятого царствия существовали весьма важные различия. Баптисты в свою очередь также распадаются на множество толков, но все они, так же как и основанная в середине XVIII столетия секта методистов (веслейанцев), вербуют своих членов в рядах трудящихся классов. До самого последнего времени эти секты то слегка поддерживали, то смягчали — «этизировали» — оппозиционные тенденции трудящихся классов, являясь то центрами оппозиции, то в некотором роде предохранительными клапанами — на пользу буржуазных классов.
Во всяком случае, надо признать, что современные английские баптисты происходят не откоммунистическиханабаптистов. Когда революция уже была закончена и подготовлялась Реставрация, анабаптисты–коммунисты нашли пристанище не в баптистских и анабаптистских общинах, а в сектеквакеров.Эта секта — дитя второго периода революции, периода разочарования — отразила в себе в соответственной форме самые радикальные этические и социальные тенденции революции. Мы видели, что Лильбурн и Винстэнли после крушения всех своих стремлений примкнули к квакерам. Потому ли они это сделали, что отказались от своих идеалов? Вовсе нет. Они только усомнились в правильности избранного ими пути. Они пришли к тому выводу, к которому при подобных поражениях приходят все, — политика не есть подходящее средство для того, чтобы увлечь массы, поэтому надо начинать сморали,надо проповедовать новую мораль. А мораль квакеров, несомненно, носит коммунистический характер. Первые квакеры были далеко не безвредными религиозными фанатиками, стремящимися только углубить религиозные идеи. Наоборот, религиозная оболочка у них только прикрывает собой коммунистические или сродные коммунизму тенденции. Лишь постепенно и здесь то, что первоначально служило лишь формой, оболочкой, превращается в сущность, лишь постепенно «друзья», приверженцы «света» из преследуемых пропагандистов, опасных для государства идей, превращаются в настоящих, примерных буржуа. Когда Лильбурн примкнул к ним, все они или, по крайней мере, многие из них были отказавшимися, правда, от насильственных средств, но все же пропагандистами социальных реформ, «этическими» социалистами своей эпохи. Первой личностью, представляющею известный интерес для истории социализма после Реставрации, является квакер Джон Беллере, игравший в истории социализма немаловажную роль.
По этой, а также и по многим другим причинам мы посвятим квакерам отдельную главу. Зато мы можем не касаться здесь всех остальных сект революционной эпохи. Смотря по характеру своих основных догматов, приверженцы этих сект примкнули либо к буржуазным движениям, либо к реставрированной государственной церкви, либо, наконец, к квакерам. К последним, например, несомненно примкнули многие антиномисты, фамилисты и рантеры; относительно радикальной группы баптистов точно установлено, что они присоединились к движению квакеров.
В XVIII столетии, благодаря непрестанным торговым войнам и гигантскому росту английских колониальных владений, поглощавшим массу наиболее деятельных элементов народа, как политическое, так и социальное реформационное движение, в общем, осталось бесплодным. Занятая накоплением буржуазия относилась совершенно спокойно к тому, что от ее имени правил не только король, но также обновленная и дополненная сыновьями мэтрес и т. п. аристократия. Она относилась спокойно также к избирательной системе, лишавшей избирательного права даже значительную часть имущей буржуазии. Отдельные голоса, восстававшие против этой системы, были бессильны чего–либо достигнуть. Лишь после окончания Наполеоновских войн возникло более энергичное движение в пользу реформ, после того как в 1832 г. избирательное право было распространено на мелкую буржуазию; от этого движения отделились пролетарские элементы, образовавшие чартистскую партию, которая в XIX столетии начала с того, чем кончили в середине XVII в. левеллеры. Чартисты — несомненно, наследники левеллеров. Их народная хартия сообразно совершившемуся в это время экономическому развитию требует прямого избирательного права для всех взрослых мужчин, но во всех остальных пунктах она не радикальнее народного договора левеллеров, который Карлейль насмешливо называет преждевременной «Бентам–Сийесовой конституцией», но который автор его Лильбурн с гораздо большим правом назвал «законной основой народной свободы». И подобно тому как чартисты происходили от левеллеров, так великий английский утопист XIX в.Роберт Оуэнпроисходил прямо от «истинных левеллеров». Он сам ссылается на Джона Беллерса как на своего предшественника, а ниже мы увидим, что Джон Беллере в свою очередь опирается на Джерарда Винстэнли.
Приложение. Орган левеллеров
Наше изложение было бы неполным, если бы мы не посвятили несколько словоргану левеллеров.Среди листков, появлявшихся в революционные 1648–1649 гг., есть один, тон которого был вполне выдержан в духе левеллеров, который воспроизводил их прокламации и памфлеты и который поэтому может быть назван, и даже был назван их органом. (См., между прочим:Gardiner.History of the Commonwealth etc., стр. 52.) Он носит заглавие «The Moderate» («Умеренный») —название несколько странное для газеты наиболее радикальной политической партии той эпохи. Но в этом названии не заключалось никакой иронии, никакого лицемерия. В нем отражается лишь идейная сторона движения. В самом деле, язык «Moderate’a» далеко не санкюлотский, как его называет старший Дизраели в «Curiosities of Literatur»[539]; язык его безусловно спокоен и объективен. Нигде в этом листке мы не встречали оборотов, хотя бы отдаленно напоминающих собой грубые, вульгарные фразы, какие встречаются чуть ли не в каждом номере роялистских изданий той эпохи, например «Man in the Moon», «Mercurius Eiencticus» и др.
Зато «Moderate» была одной из первых, а может быть, даже первой газетой, в которой иногда появлялисьруководящие статьиили по крайней мере нечто вроде таковых. Некоторые номера его начинаются рассуждениями по политическим и даже экономическим вопросам. Я считаю уместным дать здесь резюме одной из таких статей. Познакомившись с ними, можно будет судить о том, насколько справедливо данное «Moderate’y» название первого предтечи социал–демократической прессы. В номере 61 от 5–12 сентября 1649 г. в самом начале говорится следующее:
«Войны во все времена прикрывались самыми соблазнительными предлогами: реформацией религии, законами страны, свободой подданных и т. д., хотя влияние войн было крайне гибельно для них [целей] и разоряло нацию, ибо войны на целые столетия делали основой всякого авторитета не народ, а меч, лишали человека первородного права, передавали в руки немногих достойную проклятия собственность — причину всех гражданских войн между партиями и главный повод для прегрешений против небесного Божества. Таким образом, тирания и угнетение вошли в плоть и кровь многих наших предков, а так как тирания, основываясь на королевской власти, слишком долго поддерживалась силой меча, то она, в конце концов, настолько вошла в привычку, что стала казаться народу вполне естественной; это единственная причина, почему народ в настоящее время так невежествен и не осведомлен о своем природном праве равенства, о своей единственной свободе. Наконец, Божественное Провидение увенчало успехом восстание порабощенного народа против этого могущественного врага. Народ мнил, что благодаря этому ему будет обеспечена свобода от прежних угнетений, тягостей и рабства, что ему будет обеспечен счастливый плод того, что он мог считать только величайшим своим благом как для тела, так и для души. Но гордыня, жадность и себялюбие взяли верх над таким неоценимым благодеянием, и многие поддались искушению пуститься в плавание по этому золотому океану, поэтому притеснения народа не только продолжаются, но даже увеличились, и конца им не видно. Народ, который теперь нельзя дольше обманывать, который хочет получить облегчение и сделаться не только по имени, но и действительно источником всякого законного авторитета, — народ от этого стал приходить в негодование, он требует законного представительства и разумных законов, способных действительно сделать его счастливым. Если они не будут даны, если кой–какие старые искры будут раздуты бурей новых распрей, то разгорится огонь, поднимется ветер, и если горючий материал сухой, если не будут приняты быстрые предупредительные меры к облегчению, тогда вред для немногих будет велик, но еще больше будут выгоды, которые достанутся на долю всех остальных».
В настоящее время такой образ мыслей выражается лозунгом «Реформа или революция».
Господин Исаак Дизраели страшно озлоблен за то, что в номере «Moderate’a» от 30 июля — 7 августа 1649 г. по поводу казни нескольких разбойников, обвиняемых в краже скота, институтсобственностиделается ответственным за то, что эти люди лишаются жизни, и затем доказывается, что если бы не существовало частной собственности, то казненные не имели бы надобности воровать для поддержания своей жизни. «Собственность, — говорится в этой статье, — есть основная причина всяких недоразумений, происходящих на почве гражданских отношений между партиями. А так кактиран[король] устранен и правительство по названию изменилось, то собственность и наделедолжна бы вернуться в руки народа. Хотя последний не может ожидать этого в течение ближайших лет ввиду большого числа имущих (gentry), вооруженных властью и высоким положением и применяющих все искусственные средства, чтобы поддержать старый образ правления, а вместе с тем свои интересы и рабство народа, — все же не может быть сомнения, что со временем народ и в этом отношении поймет свою слепоту и невежество».
Из отчетов «Moderate’a», а также и из других листков того времени явствует, что движение левеллеров отнюдь не ограничивалось Лондоном и его ближайшими окрестностями, но имело приверженцев во всей стране. Очень интересна в этом отношении корреспонденция изДерби,помещенная в номере за последнюю неделю августа 1649 г., особенно потому, что в ней упоминается категориярабочих,о которых вообще в описании движения нет речи, а именно —чернорабочие.У них возник конфликт с графами Рутланд, и они обратились с просьбой о помощи к парламенту. В корреспонденции говорится, что они решили в том случае, если парламент не поддержит их,прибегнуть к естественному закону.Число их вместе с друзьями и одинаково с ними заинтересованными в деле лицами доходит до двенадцати тысяч. Если их просьба будет оставлена без внимания, они образуют грозную и решительную армию. «Партия левеллеров в городе, — говорится далее, — обещает помочь им добиться исполнения их справедливых требований».
Уже несколько дней спустя в заявлении «землевладельцев и владельцев копей и т. д.» дербишарского горнопромышленного округа, помещенном и кромвелевском листке[540], делается возражение, что число чернорабочих не более четырех тысяч и что у левеллеров в Дерби не найдется даже и дюжины приверженцев. Кроме того, на рабочих возводится обвинение, что они несколько раз брали сторону короля, между тем как гораздо более многочисленные свободные крестьяне и владельцы рудников стояли на стороне парламента. Это вызвало в свою очередь возражение, напечатанное в номере 61 «Moderate’a». В этом возражении, по–видимому, вполне основательно говорится, что упомянутое выше заявление — дело рук графа Рутланда и его агентов, что крестьяне и более мелкие собственники не имеют ничего общего с ним и что в ответ на упрек в приверженности к королю можно привести уже установленный в первоначальной петиции чернорабочих факт, что граф Рутланд, тогда еще мистер Манере[541], не раз при помощи «кавалеров» выгонял чернорабочих из их рудников, а когда они жаловались на него, возводил на них ложные обвинения. Это тот же метод, которому, как мы видели, следовали кобгемские землевладельцы в своих мероприятиях против диггеров. Очень характерно, что имущие при конфликтах с неимущими хватаются за стоящих в данную минуту у власти, хотя и проклинают их постоянно.
63–й номер был последним номером «Moderate’a». 20 сентября 1649 г. парламент выпустил эдикт о печати, который восстанавливал концессионный порядок и устанавливал тяжелые наказания за издание и распространение «преступных и клеветнических» произведений печати. Таким образом, жизненный нерв газеты был перерезан. С другой стороны, в сентябре снова происходили переговоры между левеллерами и представителями армии и парламента, имевшие целью сделать возможными мирные отношения между ними. Возможно, что «Moderate» прекратился вследствие того, что не было уже больше надобности в специальном органе левеллеров. 1 сентября «Moderate» сообщает — и его сообщение подтверждается в «Perfect Weekly Account», газете, стоявшей ближе к парламентской партии, — что по четыре представителя от парламента, армии и левеллеров по предварительному уговору собирались на конференции, имевшей целью достигнуть взаимного соглашения и, если возможно, устранения всех разногласий. «Время скоро покажет, к чему все это поведет». Компромисс не состоялся, но после оправдания Лильбурна в октябре, по–видимому, наступило нечто вроде перемирия, ибо в течение 1650–1651 гг. левеллеры держатся безусловно выжидательно.
«Moderate» заключает в себе еще массу других интересных заметок и сообщений, но рассмотрение их здесь завело бы нас слишком далеко. Не следует, конечно, думать, что «Moderate» представлял собой газету в современном смысле слова; это листок, заключающей в себе 8 страниц небольшого формата in quarto; главное содержание его составляют различные известия. Он существовал больше года — с июля 1648 г. до конца сентября 1649 г. Полного комплекта его номеров не имеется, они находятся в разрозненном виде в собрании памфлетов так называемой библиотеки Томассона в Британском музее.
Глава 11. Буржуазная государственная философия XVII в.: «Левиафан» Гоббса и «Оцеана» Гаррингтона
Литература Великой английской революции представляет собой преимущественно временный интерес, так как она отвечала, главным образом, непосредственным потребностям данной минуты. Это верно даже относительно таких сочинений, как «The Tenure of Kings and Magistrates»[542]Мильтона, рассматривающего свою тему с более принципиальной точки зрения. Лишь относительно религиозного вопроса можно сказать, что революции предшествовала национальная революционная литература. Но хотя религиозный вопрос в известном смысле был вопросом политическим, все же обсуждавшие его сочинения не касались данного общественного порядка и государственного строя. Когда дело дошло до открытой борьбы между королем и парламентом, умы были заняты не теоретическими рассуждениями о сущности и задачах государства; эта борьба была только более обострившейся стадией борьбы короля с парламентом. В этом заключается одно из величайших различий между английской и французской революциями. Последней предшествовало радикальное исследование и подкапывание путем литературы оснований государства и общества; первая же лишь впоследствии вызвала возникновение собственной политической и философской литературы. Сочинения итальянских государственных философов, особенно Макиавелли, шотландца Буханана и голландца Гротиуса, несомненно имели известное влияние на наиболее начитанных вождей партий. Однако там, где ссылки на древнее английское право было мало, революционный материал должна была давать, главным образом, Библия, и она дала его действительно немало.
Но так как литература в Англии едва поспевала за событиями, то не удивительно, что первое значительное сочинение по государствоведению той эпохи было враждебно революции. Приверженцы революции были слишком заняты обсуждением практических мероприятий и не имели времени подолгу разбираться в социальных и государственных теориях. Они брались за перо лишь для того, чтобы подвергнуть критике или оправдать определенные мероприятия или проекты. Первый написавший чисто теоретическое сочинение о сущности и принципах государства был Т. Гоббс, знаменитый философ государственного абсолютизма.
Это сочинение, появившееся в 1651 г. на английском языке, — «Левиафан». Ему в 1642 г. предшествовал трактат о «гражданине», основные положения которого повторяются в «Левиафане». Поэтому мы ограничимся рассмотрением изложенной в последнем социальной теории, имевшей такое большое влияние на всю государственно–философскую литературу и даже на многих социалистов XIX столетия.
Название «Левиафан» намекает на чудовищную мифическую рыбу, о которой идет речь в Книге Иова. Гоббс называет Левиафаном государство или государственную власть[543], благодаря которой «война всех против всех», которая иначе свирепствовала бы, принимает правильную форму, и вследствие этого человеку гарантируется безопасное пользование плодами его труда или собственности. Левиафан — суверенный повелитель государства (по–латыниcivitas,по–английскиcommonwealth),и хотя Гоббс высказывается очень решительно за абсолютную монархию как за наиболее целесообразную форму правления, но он заявляет, что теория одинаково применима, идет ли речь об абсолютной суверенности отдельного лица или целого собрания лиц. Он безусловный противник разделения власти. Суверенные права должны принадлежать определенной личности или корпорации. Для Гоббса вся суть впорядке;его можно было бы назвать философом порядка во что бы то ни стало. У него все подчинено суверенной власти государства в такой степени, что после реставрации его, безусловного сторонника государственной церкви, епископы последней обвиняли в неуважении к Богу. Не потому, что он отрицал Бога — несмотря на весь свой материализм, он безусловно настаивал на существовании Бога[544], — но потому, что он отрицал всякое право Церкви по отношению к государству[545], а это, с точки зрения епископов, было, конечно, гораздо хуже. Последовательный теоретик государственного абсолютизма на время сумел даже навлечь на себя вражду своего царственного ученика Карла Стюарта, впоследствии Карла II, потому что он выводил абсолютную власть королей не прямо от Бога, но обосновывал ее чисто утилитаристическим путем. Королевская власть, по Гоббсу, лишь постольку исходит от Бога, поскольку она вытекает из природы вещей, созданных Богом, и представляет собой наиболее благоприятный исход из того состояния, когда люди предоставлены самим себе, когда «homo nomini lupus est».
Абсолютная государственная власть у Гоббса основывается первоначально либо на подчинении завоевателю, либо на договоре. В том и в другом случае перенесение власти происходит из страха: в первом случае — из страха перед завоевателем, во втором — из страха перед дурными наклонностями людей, от которых должен защитить правитель. В обоих случаях раз переданная или признанная властьне может быть отнята,она раз навсегда принадлежитсуверену,и последний может только добровольно отказаться от нее, но она не может быть потеряна им юридически. Лишь в том случае, если он окажется неспособным следить за соблюдением законов и защищать страну, прекращается обязанность ему подчиняться.
Каждым правом, которым отдельная личность пользуется на законном основании, она обязана суверену, ни у кого нет никаких прав против суверена. Так называемое естественное право действует только в отношениях стоящих вне гражданского права и не может быть противопоставляемо последнему. Собственность существует только благодаря гражданскому праву; в естественном состоянии все имеют одинаковые права на все; каждое отдельное лицо, каждая группа лиц обладает лишь тем, чем они завладели благодаря хитрости или насилию.«Существующее в настоящее время неравенство введено гражданскими законами»…«Распределение этих средств пропитания (земли, привилегий промышленности и торговли) установляет «мое, твое, его», т. е., одним словом, собственность, и во всех государствах с каким бы то ни было устройством оно подчинено суверенной власти… Отсюда мы можем сделать вывод, что собственность каждого подданного на его землю выражается в праве не допускать всех других подданных к пользованию этой землей,но не вправе не допускать к пользованию ею своего суверена,кто бы он ни был — коллегиальное учреждение или монарх».
Можно было бы присоединить к этим положениям о собственности еще многие другие, подобные им, заключающиеся в «Левиафане», и не нужно подробных комментариев, чтобы доказать, как легко из этих положений сделать выводы в духе социализма. Однако Гоббс, несмотря на свои добрые намерения, был очень далек от каких бы то ни было выводов в социалистическом духе. Идеи его имели совсем другое направление. Но также он был далек отчистыхумозрений; его выводы, наоборот, несмотря на абстрактную формулировку, имеют оченьконкретныйсмысл и относятся к политической борьбе его эпохи. Это явствует из главы 29 книги Гоббса, где он говорит о причинах распада государств. Там идет речь обо всех огорчениях приверженцев королевской власти[546], и между прочим, говорится как о большом зле, как о «болезни» государства о трудности, с которой сопряжено взимание денег для целей государства, особенно когда приближается война. «Эти затруднения, — говорится далее, — возникают благодаря установившемуся мнению, что каждый подданный обладает правом собственности на свои земли и богатства, исключающие право суверена пользоваться ими». Такова сокровенная причина слез, проливаемых добряком Гоббсом по поводу теории святости частной собственности. Называя далее накопление больших сумм денег в руках немногих, благодаря откупам и монополиям, болезнью государства и сравнивая эту болезнь с плевритом у человека, Гоббс оригинален лишь в этом сравнении; вообще же, он опять говорит только оденьгахкак о «крови» социального организма, а не о накоплении какого бы то ни было имущества; против крупного землевладения он ничего не имеет.
Однако нельзя безнаказанно возводить чисто практические вопросы на степень теоретических аксиом; поэтому «master Hobbs»(Hobbes —латинская орфография) после смерти прослыл социалистом и утопистом[547]. Действительно, стоит только заменить абсолютного монарха или абсолютное коллегиальное правительство абсолютным суверенитетом народа, и тогда, благодаря приведенным выше положениям, окажутся налицо все необходимые для радикального преобразования общества условия. Однако Гоббс, несмотря на свой материализм, является утопистом также и как теоретик монархического абсолютизма, ибо обосновывает его на «правах», не имеющих под собой почвы. Правда, он говорит, что суверен может передать многие из своих прав и все–таки остаться патроном, если он только сохранит за собой вооруженную силу, право взимать деньги и определять, какие учения могут быть распространяемы; но каким образом и при каких обстоятельствах это возможно, об этом Гоббс не говорит ничего. Наоборот, он здесь же приписывает причину гражданской войны распространениюмнения(opinion), будто эти полномочия распределены между королем, лордами и палатой общин. Не будь это мнение так распространено, «народ никогда не раскололся бы на партии».
Из всех возражений, вызванных «Левиафаном» со стороны современников Гоббса, несомненно, самым замечательным и единственным, представляющим для нас интерес является «Оцеана» Джемса Гаррингтона. Гаррингтона, так же как и Гоббса, нельзя назвать социалистом, но его литературная деятельность имела большое и, можно даже сказать, законное влияние на развитие социалистических идей. Мы даже увидим ниже, что несомненный буржуа по убеждениям, Гаррингтон имеет больше прав на место в истории социализма, чем многие «фабриканты» социалистических «государств будущего».
Прежде всего считаем нужным сказать несколько слов о личности Джемса Гаррингтона. Он родился в 1611 г., происходил из очень состоятельной и видной семьи Рутландшира, связанной узами родства со многими представителями высшего дворянства. В молодости Гаррингтон отличался крайней любознательностью, а своей серьезностью внушал своим родителям больше уважения, чем они ему. В зрелом же возрасте он отличался, наоборот, жизнерадостным, веселым темпераментом и блестящим остроумием. Проучившись несколько лет в Оксфордском университете, он для расширения своих познаний путем непосредственных наблюдений путешествовал по Голландии, Дании, Германии, Франции и Италии. В последней на него особенно сильное впечатление произвела Венецианская республика и ее устройство. Возвратившись в Англию, где между тем умер его отец, он посвятил себя воспитанию своих родных и сводных сестер и братьев, продолжая в то же время учиться и управлять своими имениями. Он славился чрезвычайной щедростью. Когда друзья убеждали его ничего не дарить неблагодарным, он, говорят, возражал им, что у них души ростовщиков, если они за подарки требуют такой огромной платы, как благодарность.
В Гааге Гаррингтон, благодаря своему родственнику, попал ко двору сестры Карла I Елизаветы, жены бежавшего богемского короля. В Англии он тоже часто бывал при дворе, но не старался занять там никакой должности. Такие чисто личные отношения содействовали, вероятно, тому, что он не особенно выделился в борьбе между королем и парламентом, хотя принципиально он был очень склонен к парламентской партии и открыто высказывал это. Когда Карл I в 1647 г. после своего ареста по постановлению парламента был заключен в Гольденби, Гаррингтону и некоему Томасу Герберту было разрешено иметь с ним постоянное общение. На острове Уайт в числе лиц, окружавших Карла, был также Гаррингтон. Карл особенно любил беседовать с последним, пока разговор не касался монархии или республики, так как Гаррингтон не скрывал своей симпатии к последней. Когда Карл был перевезен, наконец, в Виндзор, Гаррингтон был разлучен с ним и арестован, так как отказался клятвенно обещать, что он будет доносить о попытках короля бежать и станет препятствовать этим попыткам. Впрочем, влиятельный Айртон вскоре добился его освобождения, и Гаррингтон еще несколько раз посетил Карла в Сен–Джеме и проводил его на эшафот.
После казни короля Гаррингтон надолго совершенно замкнулся в стенах своего кабинета. Насильственная смерть короля, которого он как человека высоко ценил, сильно потрясла его, но она не могла заставить его сделаться врагом республики. Он, наоборот, в уединении решил написать сочинение, которое, по его мнению, должно было указать партиям выход из треволнений данного времени. Это сочинение — «Оцеана». Прежде чем отдать ее в печать, Гаррингтон показал ее некоторым своим знакомым — между прочим, уже известному нам майору Уайльтману — и прочел им некоторые отрывки из нее. Когда он, наконец, отдал «Оцеану» в печать, она была конфискована у типографа и перевезена в Уайт–Галь. Конфисковали ее потому, что правительству было донесено о заключающихся в ней ужасах. Несмотря на все старания, Гаррингтон не мог добиться ее возвращения, пока, наконец, любимой дочери Кромвеля леди Бриджет Клейполь удалось упросить всемогущего диктатора, чтобы он распорядился выдать сочинение автору. Говорят, будто Кромвель впоследствии, когда «Оцеана» появилась с посвящением ему, сказал, что он видит, что автор хотел бы заставить его покинуть свое влиятельное положение, но что он из–за нескольких листов бумаги не откажется от того, чего добился при помощи меча. Он–де сам больше, чем кто бы то ни было, противник единоличная правления, но он был вынужден взять на себя роль верховного правителя (Constable), когда оказалось, что партии в стране иначе никогда не придут к соглашению насчет формы правления.
«Оцеана» появилась в 1656 г. и тотчас же вызвала против себя ряд возражений, исходивших почти исключительно от теологов. Гаррингтон не оставался в долгу перед своими противниками, и его полемические сочинения, хотя и несколько растянутые, обнаружили в нем основательно начитанного и остроумного диалектика. Важнейшим из этих полемических сочинений является «The Prerogative of Popular Government», первая часть которого направлена против «Considerations upon Oceana» Матью Врена (сына епископа элийского), а вторая — против некоторых теологов по поводу избирательных систем в древности и в первых церковных общинах. На появившееся в 1659 г. возражение Врена «За монархию» Гаррингтон отвечал небольшим насмешливым произведением «The Politicaster». Очень кратким и полным иронии был далее его ответ на сочинение «The Holy Commonwealth», которое набожный многоречивый пуританин Ричард Бакстер противопоставил изображенному в «Оцеане» «языческому» государству[548]. По желанию друзей Гаррингтон в 1659 г. издал сокращенное изложение заключающихся в «Оцеане» принципов под заглавием «The Art of Lawgiving», а затем изложенную по пунктам «Systems of Politics», представляющую собой еще более сокращенную передачу «Оцеаны». Из остальных сочинений Гаррингтона достойны внимания собрание политических афоризмов, диалог, в котором диалектически развиваются принципы «Оцеаны», и трактат «Семь образцов государственного устройства из древней и новейшей истории».
В 1659 г. Гаррингтон учредил клуб для пропаганды и выяснения своих проектов по принципу круговых выборов, играющему в идеальном государстве Гаррингтона выдающуюся роль; клуб этот получил название «The Rota». В числе его членов были наиболее передовые демократы того времени и многие писатели, пользовавшееся известностью. Кроме Джона Уайльтмана, «левеллера» Максимилиана Петти и получившего впоследствии столь большую известность Вильяма Петти, которых мы уже выше упоминали в числе членов клуба, к нему принадлежали республиканец Генри Невилль, автор «Plato rediviwus», приверженец пятого царствия майор Веннер и известный ученик Мильтона Скиннер[549]. Заседания были очень многолюдны, а о прениях, которые велись в клубе по поводу различных форм правления, даже враждебный республиканцам Антоний Вуд говорит в своем «Athenae Oxonienses», что они «были наиболее остроумными и тонкими, какие когда–либо приходилось слышать». Аргументация в парламенте в сравнении с ними казалась безусловно плоской. Лишь очень немногие члены парламента были одновременно членами клуба «The Rota», большинство и слышать не хотели о круговом принципе. Когда генерал Монк в феврале 1660 г. вновь призвал исключенных роялистских членов долгого парламента и, таким образом, начал реставрацию, клуб, тенденции которого в данный момент не могли быть осуществлены, распался.
Реставрированной монархии Гаррингтон казался «подозрительным» человеком, и в конце декабря 1661 г. друг Карла I, сопровождавший его на эшафот, вдруг был арестован без объяснения причин и посажен в Тауэр в строгое заключение. Лишь после долгих ходатайств его сестер его подвергли допросу, причем оказалось, что он арестован по доносу, будто он принимал участие в тайных собраниях представителей всех секций республиканской партии, на которых обсуждались пути к насильственному восстановлению республики и был выработан целый план для достижения этой цели. Дело, однако, так и кончилось допросом; все заявления Гаррингтона, требовавшего суда, чтобы иметь возможность доказать свою невиновность, были безрезультатны. Когда он, наконец, через одну из своих сестер потребовал судебного распоряжения об аресте, его после тяжелого полугодового предварительного заключения очень поспешно и тайно увезли и заключили на совершенно необитаемом скалистом острове Сен Никлас, против Плимута. Лишь когда он заболел там скорбутом, ему под высокий залог (5 тыс. фунтов стерлингов) разрешили жить в Плимутской крепости. Там он попал в руки шарлатану врачу, едва не убившему его лошадиными дозами всевозможных лекарств. К счастью, сестры в последний момент добились от короля приказа об освобождении Гаррингтона, и последний, посетив различные купальные курорты, вернулся в Лондон, где жил до 1677 г.; впрочем, совершенно оправиться он уже не мог. Уже в Плимуте говорили, что рассудок его пострадал от болезни, и в Лондоне также; несмотря на то, что он рассуждал вполне логично, на него смотрели как на душевнобольного благодаря его замечаниям о природе его болезни и о законах природы вообще. Возможно, что он в самом деле страдал галлюцинациями, но возможно также, что окружающие просто не понимали его и принимали в буквальном смысле его манеру выражаться фигурально. Среди оставленных документов нашлось начало трактата о «Механике природы»; в нем он на примере своей собственной болезни хочет доказать верность сделанных им во время болезни наблюдений. В этом трактате заключаются очень фантастические предположения, какие при недостаточном знакомстве с природою в то время должен был сделать каждый, кто желал дать цельную картину «самосозидающей» природы. В общем же, трактат отличается такой стройностью и законченностью, что мысль о безумии его автора совершенно не может иметь места. Его первая часть заключает в себе многие положения, изобличающие очень острый ум. Приведем здесь несколько выдержек оттуда.
«Природа — этода будет,это дыхание и во всей сфере ее деятельности истинное слово Божие. Природа — дух, тот же Дух Божий, который вначале носился над водами; она его пластическая сила, «dynamis» или «diaplasike», «energia zotike». Она есть Провидение Божие в Его господстве над делами сего мира, между прочим, и то Провидение, о котором сказано, что без него даже и воробей не погибнет. Природа непогрешима… но она ограничена и не может пойти дальше материи, поэтому от нее нельзя ждать чуда… Природа не только дух, но она также снабжена или, вернее, снабжает себя бесчисленным множеством служебных духов, при помощи которых она воздействует на всю материю вообще — вселенную, или на отдельные части — тела людей. Эти служебные духи — определенныеэфирные частицы,невидимо смешанные с элементарной материей; они действуют обыкновенно незаметно или неощутимо имогут(!) быть названы животными духами… Животные духи, встречаются ли они во Вселенной или в теле человека, бывают добрыми или злыми — сообразно сматерией,в которой иизкоторой они созданы. Добрый для одного создания дух является злым для другого, подобно тому как пища некоторых животных является ядом для людей… Ничто в природе не уничтожается и не теряется, и поэтому все, что выдыхается (транспирируется), принимается духами Вселенной и используется каким бы то ни было образом».
Если оставить в стороне выражение «дух», то придется признать, что Гаррингтон был настолько близок к материалистическому миросозерцанию, насколько это было вообще возможно в ту эпоху. Даже наиболее таинственное и фантастическое положение трактата Гаррингтона имеет безусловно материалистический смысл, и Гаррингтон в своем введении совершенно определенно говорит, что он желает, оставив в стороне все книги и теории, описывать природу в том же виде, в каком она «впервые представилась моим чувствам, а через чувства и моему разуму». Это положение гласит: «Животные духи при своем распространении обыкновенно вытягиваются в различные фигуры, соответствующие рукам и пальцам, при помощи которых они в процессе дыхания (транспирации) перерабатывают материю, подобно тому как освобождают ее в организме после ее поглощения, а именно — механическим путем (by manufacture); ибо это безусловно механические действия и настоящий физический труд, как тот, который производится в наших мастерских и работных домах».
Подобно тому как Гаррингтон сравнивает здесь «животные духи» с руками и пальцами, так он, по–видимому, в беседе с окружающими пользовался иногда еще более картинными аналогиями, причем не всегда выражался настолько ясно, чтобы слушатели могли принимать аналоги именно как только таковые. Отсюда рассказы, будто он называл летающих вокруг него мух и пчел выделениями своего мозга, будто он говорил, что его посещают ангелы и диаволы, и т. д. В трактате нет никаких намеков на такие галлюцинации; единственный раз, когда в нем упоминаются понятия «ангельский и диавольский», они прилагаются к действиям охарактеризованных выше животных духов и объясняются ими. Словом, о безумии Гаррингтона из этого трактата нельзя сделать никаких выводов.
Вот все, что мы хотели сказать об авторе «Оцеаны». Обратимся теперь к самому сочинению и к позднейшим его переделкам.
Уже самое заглавие показывает, что «Оцеана» есть плод фантазии, описание не какого–либо существующего государства, но государства, каким оно должно быть. Следовательно, в этом отношении ее надо отнести к числу утопий. И все же в ней нет ничего утопического, кроме уверенности Гаррингтона, что стоит только надлежащим образом устроить государство, и оно навеки останется в таком же состоянии, пока существование его или равновесие не будет нарушеновнешнеюсилой. Вообще же, именно понимание истории составляет наиболее замечательную черту Гаррингтона, ибо этим пониманием он сделал весьма важный шаг к историческому материализму; и хотя «Оцеана» изображает государство не таким, каково оно в действительности, все же предпосылки данного ею изображения взяты издействительности,и выводы ее сделаны на основанииданных условий.
Государство «Оцеана» — это Англия, какою ее знал Гаррингтон и его современники. Гаррингтон не только не старается скрыть это, но наоборот, стремится внушить это читателям. Оцеана была рассчитана на немедленное практическое осуществление; все имена в ней взяты с греческого или латинского языков и составлены так, чтобы как можно яснее охарактеризовать лица или предметы, которые они обозначают. Так, например, название самой Англии — Оцеана. Лондон Гаррингтон называет Emporium. Вестминстер (ввиду того, что это аббатство) — Hiera; Вестминстер–Галь — Pantheon. Король Иоан назван Adoxus (бесславный), Генрих VII — Panurgus (хитрый), Елизавета — Parthenia (девственная), Иаков I — Morpheus (бог сна или непостоянный), Бакон — Veruiamius, Гоббс — Leviathan, Оливер Кромвель — Oipheus Megaietor (победоносный и великодушный) и т. д.
Книга «Оцеана» распадается на 4 отдела. В первом говорится о различных формах правления или государства, во втором — о наиболее целесообразном способе учредить республику, в третьем — о примере основанной на надлежащих принципах республики, т. е. об Оцеане (Англии, превращенной в такую республику), в четвертом же излагаются предполагаемые результаты превращения Англии в республику по образцу Оцеаны.
Республика предполагается смешанно–буржуазная; из ее учреждений «Rota» и «Ballot», собственно, наименее существенны, хотя Гаррингтон с особенною любовью останавливается на них. Он наблюдал их в действии в Венеции, и венецианское государственное устройство, вполне приспособленное к условиям этой республики, казалось ему чуть ли не совершенством. Но так как он прекрасно сознавал различие материальных основ Венецианской республики и Британского государства[550], то он должен был также понимать, что для Англии можно было, в конце концов, отыскать и другие средства предупредить олигархию, помимо голосования шарами и круговых выборов адриатической республики. Впрочем, им, по–видимому, овладела мысль предлагать повсюду лишь такие мероприятия, пригодность которых уже обнаружилась в другом месте, для которых имелись прецеденты, и быть может, не его вина, что о его «Rota» писали гораздо больше, чем, например, об его «аграрном законе».
Этот, как он его называл, «Agrarian» должен был представлять собой дальнейшую и притом наиболее существенную гарантию против возвращения к монархическому или феодальному строю. По этому закону никто не должен был владеть землею, дающею более двух тысяч фунтов стерлингов годового дохода. Если же кто–либо при введении этого закона имел земли больше, он лишался права передать ее по наследству отдельному лицу. Таким образом, согласно его оценке доходности земли в тогдашней Англии земля должна была распределиться, во всяком случае, не меньше чем между 5 тыс. владельцев, благодаря чему была бы немыслима олигархия и опирающаяся на нее монархия. Впрочем, до такой концентрации дело, по мнению Гаррингтона, никогда не дойдет. Он, наоборот, рассчитывает на перевес мелкого землевладения над крупным, полагая, что первое будет относиться ко второму, по крайней мере, как 3 к 1. Этим самым, по его мнению,6 принципе,уже дан демократический характер устройства, ибо government follows property («господство сообразуется с собственностью», или, как мы сказали бы в настоящее время, политическое устройство) всюду соответствует распределению собственности.
Такова основная мысль, красной нитью проходящая через все сочинение Гаррингтона, которую он всюду прослеживает в истории и на основании которой он дает весьма меткие объяснения исторических явлений, а подчас даже воистину гениальные предсказания. Принимая во внимание тогдашнюю структуру Англии, нечего удивляться тому, что Гаррингтон видит центр тяжести в собственности на землю. Собственность на деньги и движимое имущество, по его мнению, не имеет значения, ибо «она имеет крылья», а это было безусловно верно в ту эпоху, когда крупный купец был еще «merchantadventurer»и когда мануфактура находилась еще в первых стадиях своего развития. Гаррингтон говорит, что попытка основать аристократическое правление на одной только денежной собственности редко или никогда не имела успеха. Только в тех государствах, где население живет главным образом торговлей, как, например, в Венеции или Голландии, распределение денежной собственности может иметь такое же значение, как в других местах распределение собственности на землю.
Из развития земельной собственности при Тюдорах Гаррингтон объясняет неизбежность политической революции в Англии. Он описывает, как Генрих VII путем распущения дружин, изменения законов о передаче земли, а также путем издания законов, благоприятствующих возникновению независимого крестьянства, ослабил феодальное землевладение и увеличил землевладение «народа», т. е. буржуазных классов, и, таким образом, сам взрастил ту силу, которая, в конце концов, должна была сделаться опасной для престола. Он рассказывает, как Генрих VIII разрушением монастырей способствовал этому процессу и доставил «народной промышленности» такую богатую «добычу», что уже при Елизавете взаимоотношение сил настолько изменилось, что мудрому совету королевы можно было уже почти совсем игнорировать дворянство; как, наконец, для полного падения королевской власти было уже сделано все, когда народ понял тайну своей власти, доселе ему неведомую. И тогда–то «королю, настолько уже упрямому в спорах, насколько была слаба королевская власть, духовенство дало толчок к действиям, стоившим ему жизни.
Ибо палата лордов, одна только устоявшая до сих пор, распалась и отделила короля от народа, показав, таким образом, что Крас умер и что Истмийский перешеек прорван. Но королевство, лишившееся дворянства, может иметь одно только прибежище на земле — армию; поэтому распадение правительства (т. е. элементов, на которые опиралось правительство) повело к гражданской войне, а не гражданская война к распадению правительства».
Восстановление королевства Гаррингтон считал невозможным иначе, как при новом изменении имущественных отношений. Премудрые критики (например, старший Дизраели[551]) издевались над этим утверждением и указывали на то, что уже четыре года спустя после появления «Оцеаны» все–таки монархия была реставрирована. Но это доказывает только, как плохо они поняли Гаррингтона. Он утверждал только невозможность вновь упразднить политическое господство буржуазных классов, в том числе обуржуазившееся землевладение, иначе как путем существенного изменения имущественных отношений, и история доказала справедливость этого утверждения. Гаррингтон очень хорошо знал, что существуют смешанные формы правления, и привел целый ряд примеров этому из истории. Но он каждый раз старался найти и установить, «в каком именно элементе правительства лежал центр тяжести» и сообразно с этим определял его характер. Он не мог предвидеть появления урода, именуемого парламентской монархией, но появление последнего является торжеством теории Гаррингтона, а не опровержением ее[552].
Неудача, которую потерпели Стюарты в своей политике восстановить абсолютную монархию, доказала справедливость того, что Гаррингтон приводил как возражение Гоббсу.
«Вы хотите основать королевство, — писал он, — но каким бы оно ни было новым, если вы не можете устроить его, как Левиафана, при помощи одной только геометрии (ибо можно ли назвать иначе ничем не обоснованное требование, чтобы каждый жертвовал своей волей воле монарха), оно все–таки будет покоиться настарыхпринципах, т. е. либо на существовании могущественногодворянства,либо на существованииармии,а это возможно лишь при условии соответственного перемещениясобственности»(Оцеана). Слова, относящиеся к армии, следует понимать в том смысле, что армия должна состоять из другого племени и что земля, на которой она поселилась, принадлежитмонарху,примером чего могут служить мамелюки в Египте. Гоббс, между прочим, насмешливо относится к «договорному государству», как его понимали республиканцы, и утверждает, что закон существует лишь благодаря силемеча,что без нее он просто лист бумаги. На это Гаррингтон отвечает: «Он [Левиафан] мог бы сделать и дальнейший вывод — что меч безруки,которая владеет им, просто кусок холодного железа. Рука, владеющая мечом, — это национальная милиция… Армия же животное, которое имеет большой желудок и требует пищи, поэтому мы снова приходим к вопросу: какое у вас пастбище? А ваше пастбище в свою очередь зависит от распределениясобственности,без которой общественная власть — простое название или игрушка». Словом, тот, кто имеет средства доставлять этому животному с большим желудком пастбище, подобно тому как султан содержит своих тимариотов, тот может смеяться над договорным государством. Но когда пастбищем является обремененное арендаторами и крепостными дворянское (феодальное) землевладение, «то королю при таком положении вещей невозможно править иначе как на основании договора; если же он нарушит договор, ему придется тяжело поплатиться за это».
Гаррингтон является противником исключительно Гоббса–политика; к философу Гоббсу он питает величайшее уважение. «Правда, — говорит он в «The Prerogative of Popular Governement», — я опровергал политические учения господина Гоббса с таким же пренебрежением, с каким он сам нападал на политические учения величайших авторов… Тем не менее я твердо убежден, что господин Гоббс в большинстве других вопросов в настоящее время является величайшим писателем всего мира и что в будущем на него будут смотреть как на такового. Что же касается, в частности, его трактатов о природе человека, то они являются величайшими из новейших откровений.Яследовал и буду следовать им».
Однако он идет дальше Гоббса и применяет его определение воли к истории. «Закон есть продукт воли, — пишет он в «The Prerogative», — но воля действует не без побудительной причины, а побудительной причиной воли являетсявыгода.Поэтому смешно говорить о какой–нибудь форме правления или государственного устройства, что она наиболее естественная.Правительство —это слово употребляется всегда в самом широком значении, в смысле государственного устройства — будет одинаково искусственным, все равно, является ли оно в демократической форме или монархической, следовательно, для того чтобы знать, какое из них естественнее, мы должны исследовать, которое из этих произведение искусства ближе к природе. Возьмем, например, дом и корабль; первый является естественным на земле, второй — на море. Все правительства одинаково искусственны в своей деятельности или по существу и одинаково естественны по отношению к причинам или к реальным основаниям, на которых они покоятся».
С величайшим уважением Гаррингтон говорит о Макиавелли. Последний кажется ему «достойным удивления… царем политических писателей»[553]. Тем не менее он совершенно не зависит от него в духовном отношении и нередко очень удачно исправляет его. ««Испорченный народ, — говорит Макиавелли, — неспособен к республиканскому правлению». Но когда Макиавелли начинает излагать, что значитиспорченный народ,он запутывается. И я не вижу иного выхода из созданного им лабиринта, кроме утверждения, что раз распределение собственности изменилось, народ по необходимостидолженсделаться испорченным с точки зрения прежней формы правления.Но испорченность в этом смысле имеет только такое же значение, как в телах природы, ибо гибель одной формы правления знаменует рождение новой.Поэтому если распределение собственности идет от монархии, то испорченность народа в данном случае делает его пригодным для республики. Но так как я знаю, что Макиавелли подразумевает испорченность нравов, то я добавляю, что последняя также зависит от изменения в распределении собственности… Там, где распределение собственности теряет свой демократический характер и становится олигархическим и монархическим, общее благо, а также связанные с ним разум и справедливость уступают свое место частным интересам. Воздержность сменяется роскошью, свобода — рабством… Но процесс распределения собственности в Англии совершался в обратном порядке, чем в Риме. Поэтому нравы народа не испортились, но наоборот, сделались достойными республики» (Оцеана). Раскрытие революционного значения испорченности представляет собой немаловажную заслугу.
Мы могли бы цитировать еще многие места, которые показывают, что Гаррингтон был настолько близок к историческому материализму, насколько вообще можно было быть близким к нему в XVII столетии. Когда он, например, говорит только о собственности как об основе политических и прочих учреждений, которые являются ее надстройками, то он понимает собственность отнюдь не в узком смысле. «Промышленность, — говорит он в «Systems of Politics», — является более, чем что бы то ни было другое, областью накопления, а накопление более, чем что бы то ни было другое, ненавидит уравнительные тенденции». А так как «доходы народа находятся в зависимости от доходов промышленности», то совсем исключается опасность, что народ примется за насильственное уравнение (levelling). Это было безусловно верно в то время, когда писал Гаррингтон. Этот последний считает существование джентри, т. е. класса состоятельных собственников, не только безопасным, но даже полезным для демократии, если только большая часть земли останется в руках крестьян. Такой взгляд в то время, когда он писал, также имел достаточные основания. Все усовершенствования в обработке земли получали начало в больших имениях. В «Оцеане» Гаррингтон говорит, что наибольшей славы был бы достоин тот, кто нашел бы средство положить конец повышению арендной платы вследствие конкуренции, не допуская в то же время рационального сельского хозяйства.
Утверждая существование зависимости политического строя от распределения собственности, Гаррингтон понимает, что другие факторы, как, например, географическое положение страны, могут воздействовать на политические условия и изменять их. Поэтому–то он думает, чтовАнглии, благодаря ее островному, защищенному от внешних влияний положению, развитие может идти безусловно сообразно с распределением в ней собственности. Его сотрудник, уже упомянутый выше Генри Невиль в своем появившемся в 1683 г. «Plato redivivus» объясняет относительную долговечность императорской власти в тогдашней Германии опасным соседством Франции, с одной стороны, и постоянно угрожающими турецкими нашествиями — с другой, между тем как сам Гаррингтон уже в «The Prerogative» назвал Германскую империю чем–то вроде республики мелких князей, которая «являет собою не особенно хороший пример». Тот факт, что Гаррингтон под словомнародразумеет все вообще буржуазные классы, нельзя считать признаком отсталости, тем более что даже Сен–Симон уже в начале XIX в. называл все вообще промышленное население — как трудящихся, так и работодателей — рабочими. В эпоху Гаррингтона промышленные классы отличались один от другого только размерами своего состояния или своих доходов. Тогда существовали пауперы, но еще не было класса пролетариев, осужденных на постоянную зависимость. Сообразно с этим и классифицируется население в Оцеане.
Народ в образцовой республике Гаррингтона разделен на «свободных (или граждан) и крепостных». К последнему слову в пояснение прибавлено: «пока они остаются таковыми» (while such). «Ибо, — говорится далее, — как только они делаются независимыми, т. е. начинают жить на собственный счет, они становятся свободными или гражданами». По мнению Гаррингтона, это установление не нуждается ни в каком обосновании, ибо «состояние [экономической] зависимости по самому существу своему несовместимо со свободой или с участием в управлении республикой» (Оцеана).
Для нас представляет здесь интерес другое деление населения Оцеаны, а именно — надва класса — сообразно с получаемыми ими доходами.К первому классу относятся граждане, получающие свыше 100 фунтов стерлингов дохода, ко второму — получающие 100 или меньше. Это деление имеет значение для организациизащиты страны;получающие свыше 100 фунтов дохода обязаны служить в кавалерии, получающие же меньше 100 фунтов служат в пехоте. Все мужчины моложе тридцати лет должны служить в полевой армии, достигшие же тридцатилетнего возраста несут гарнизонную службу. В противоположность левеллерам, Гаррингтон не допускает никаких льгот по воинской повинности, только в ее всеобщности он видит гарантию против возникновения в армии антидемократических тенденций. Он является сторонником всеобщей воинской повинности также и вследствие чисто военных соображений. По его мнению, невыгодно вести войну с маленькой армией. Далее, деление на классы сообразно доходам определяет также деление по отношению к выборам: класс, получающий свыше ста фунтов дохода, выбирает прямо всенат,который состоит из трехсот членов и занимается предложением и обсуждением законов и постановлений.
Вся страна в территориальном отношении разделена на 50 триб. Последние разделены на сотни, а сотни в свою очередь на приходы. Все они имеют собственных выборных должностных лиц. Народное представительство (prerogative tribe) состоит из 600 выборных от граждан, имеющих меньше 100 фунтов дохода, и из 450 выборных от граждан, имеющих свыше 100 фунтов дохода, так что перевес находится на стороне первых. Это народное представительство имеетисключительноеправорешающего голосованияпредложенных законов. Его постановления делаются «законами страны». Если это представительство отвергает только отдельные пункты, то эти пункты возвращаются сенату для пересмотра, а затем уже в измененном виде предлагаются народному представительству. Каждый законопроект печатается и вручается народному представительству за шесть недель до голосования, но собрание народных представителей не обсуждает закон, а толькоголосует.
Заставляя каждый из двух классов выбирать своих особых представителей, т. е. устанавливаявыборы по классам,Гаррингтон вовсе не имеет целью обеспечить представительство более состоятельных, а наоборот, стремится достигнуть того, чтобы менее состоятельные имели перевес. В написанном в октябре 1659 г. диалоге «Валерий и Публикола», в котором обсуждаются принципы Оцеаны, Гаррингтон говорит, что английский парламент,несмотряна то что низшие классы пользовались частичным избирательным правом, до тех пор состоял только из представителей более состоятельных классов, и это происходило не только вследствие зависимости от лордов; даже если бы этой зависимости не было, при всеобщих выборах выбирались бы преимущественно более состоятельные люди. Поэтому следует обеспечить в народном представительстве перевес низших классов путем установления выборов по классам. Вообще же Гаррингтон полагал, что демократия в достаточной степени обеспечена уже тем, что право выборов в сенат было связано с доходом, который не был недостижим для каждого прилежного, дельного члена государства. То обстоятельство, что с достижением такого дохода было связано право занимать известные почетные должности, по мнению Гаррингтона, служило весьма полезным стимулом для поощрения трудолюбия.
Само собою разумеется, что в Оцеане старательно заботились об устройстве школ и технических училищ, и вообще о распространении наук, а также о процветании промышленности. Старики и люди, неспособные к труду, конечно, также были обеспечены. Мы уже говорили выше, что в Оцеане царила свобода религии; Гаррингтон снова повторяет, что гражданская свобода невозможна без свободы совести, и наоборот. Этим и объясняется, почему сторонники государственной церкви и пресвитериане с одинаковой злобой нападали на него; он любил посмеяться над богословами вообще и особенно над богословским университетом в Оксфорде.
Прежде чем расстаться с Гаррингтоном, мы хотим привести еще два примера его исторического предвидения. Он в следующих словах предсказывает промышленный перевес Англии над Голландией: «Голландцы опередили нас в мануфактуре и торговле, но с течением времени окажется, что народ, обрабатывающий чужестранные продукты, так сказать, только арендует мануфактуру и что последняя действительно может сделаться наследственным достоянием лишь там, где она стоит на родной почве. Заниматься транспортированием чужих товаров — совсем иное дело, чем вывозить на рынок свои собственные продукты. А так как природа одарила эту нацию [Англию] больше, чем какую бы то ни было другую, способностями к этим искусствам [торговле и промышленности] и способности эти по мере роста населения по необходимости должны развиваться, то в Англии они займут гораздо более прочное положение, чем в Голландии»[554].
Господство абсолютизма во Франции XVII в. Гаррингтон объяснял тем обстоятельством, что там, в противовес землевладению аристократии, сильно развито землевладение духовенства, которое всегда становится на сторону монарха, между тем как широкая масса народа живет в такой нищете, что не может принимать участия в политической жизни. Затем он говорит: «Говорят, что во Франции существует известная свобода совести; ясно, что пока власть духовенства существует, эта свобода находится в опасности, но если ей удастся низвергнуть власть духовенства, то вместе с нею она низвергнет и абсолютную королевскую власть. Поэтому королевская власть или духовенство, если только они поймут свои истинные интересы, не допустят этого»(Гаррингтон).Спустя 20 с небольшим лет последовала отмена нантского эдикта, но когда народ, т. е. буржуазия, окрепла, духовенство, а вместе с ним и абсолютизм были низвергнуты.
Гаррингтон имел гораздо большее влияние на революционную литературу XVIII столетия, чем обыкновенно принято думать. Им нередко пользовались, не указывая источника. Нас завело бы слишком далеко, если бы мы вздумали приводить здесь примеры этого. Даже на сочинениях Сийэса ясно заметны следы влияния учения Гаррингтона[555]. То же самое можно сказать и относительно Сен–Симона. В этом–то смысле не будет преувеличением сказать, что Гаррингтон — разумеется, не по своим постулатам, но по своим теоретическим рассуждениям — может быть назван одним из предтечей современного научного социализма.
* * *
XVII столетие в Англии было веком возникновения политической экономии — науки буржуазной промышленности или капитала. Мы уже указывали на то, что большинство писателей–экономистов той эпохи были более или менее резко выраженными представителями протекционизма или меркантилизма. К их числу относится и Гоббс. Так как протекционизм должен был содействовать процветанию промышленных классов, последние же представляли собоюнарод,то вполне естественно, что протекционистская литература носит ярко выраженный народнический, или демократический, характер, что в ней нетрудно найти, а при желании даже проследить социалистические тенденции. Мы думаем, однако, что указанных нами примеров достаточно. С вопросом, как содействовать развитию промышленности, повсюду связан вопрос: как обеспечим мы своих бедных? И оба они вместе сливаются в третий вопрос: как мы воспитаем своих бедных для сельскохозяйственной промышленной деятельности? П. Чемберлен и целый ряд других писателей — экономистов и филантропов предлагают основать промышленные сельскохозяйственныерабочие колонии,которые должны были представлять собой в своем роде образцовые учреждения. По свидетельству д–ра Фр. Эдена в «The State of the Poor», уже в конце XVII столетия существовала целая литература проектов на эту тему, но она не привела ни к каким практическим результатам, так как отдельные общины не имели ни силы, ни охоты заниматься такими экспериментами, а государство также не имело ни малейшего желания, ни времени заниматься ими. Вместо того государство после Реставрации разрешило вопрос о бедных изданиемзакона о водворении«Laws of parochial settlement», благодаря которому бедным сверх всех прочих приятностей пришлось еще выслушивать споры о том, какая община обязана поддерживать их. Однако историю законодательства о бедных после Реставрации и историю первых движений рабочих капиталистической промышленности гораздо удобнее будет изложить в связи с историей развития социальных условий в Англии XVIII столетия. Поэтому мы и ограничимся здесь этим общим указанием.
Глава 12. Квакеры до Джона Беллерса
I. Возникновение квакерства и его сущность
«Воскресший Иоган Бокольт, или Английские квакеры — возродившиеся немецкие энтузиасты» — таково название сочинения, выпущенного в 1659 г. в Бостоне неким Джошуа Скоттоном[556]. Конечно, к квакерам оно относится враждебно. В то время, когда самая злостная клевета против побежденных мюнстерцев принималась на веру, без всякой критики, нельзя было отозваться о движении хуже, чем назвав его возрождением мюнстерского движения. Однако сравнение имело основания. Что тогда восстановило умы против новой секты, то ныне является общепризнанным постольку, поскольку дело идет о духовном происхождении или духовной зависимости квакерства от континентального баптистского движения, т. е. о восприятии квакерами известных этически–религиозных тенденций «детей света»[557].
В самом деле, движение квакеров является прежде всего воскрешением первоначальных тенденций баптистского движения, неосознанное его носителями повторение этих тенденций под изменившейся сообразно изменившимся условиям оболочкой. Лоллардизм в Англии в XIV и XV вв. в религиозном отношении был скорее своеобразной реакцией против алчности и пристрастия к роскоши Рима и римского духовенства, нежели глубоким религиозным движением. А пуританизм, который в XVI и даже еще в начале XVII в. представлял собою именно такое движение, постепенно (особенно постольку, поскольку его восприняли имущие классы) опошлился и измельчал в религиозном отношении благодаря борьбе этих классов с монархическим абсолютизмом. Это очень ясно стало обнаруживаться с того момента, когда пуританство победило Карла I. С одной стороны, пресвитериане отталкивали многих своей нетерпимостью и педантичным требованием выполнения внешних формальных церковных обрядов; с другой стороны, индепендентские священники после 1649 г. и после мероприятий, направленных против роялистских священников, приобрели репутацию карьеристов, потому что стояли большею частью на стороне достигших власти «грандов» и потому что всевозможные карьеристы стали переходить в индепендентство только для того, чтобы иметь возможность занять освободившиеся священнические вакансии.
Индепендента и баптисты превратились в признанные, законные церкви и сейчас же начали догматизировать, а при случае и отлучать. Анабаптисты между тем раскололись на две секты — «General–Baptists», признававшую известную долю свободы за человеческой волей, и «Particular–Baptists», строго придерживающуюся кальвинистского учения о предопределении. И те и другие проповедовали крещение через погружение; но существовала масса людей, которых эта религиозная борьба расшевелила и которых в то же время не удовлетворяла ни одна из существующих сект. Все догматы были поколеблены; одно религиозное направление отвергало другое. Диспуты происходили публично на улицах и площадях при участии всей собравшейся публики, вроде того как теперь происходят политические собрания. Последствием этого явилось сильное развитие скептицизма среди массы населения. Многие совсем отвернулись от религии. Судя по отчетам апостолов квакеров, уже к середине 50–х гг. XVII в. в Англии было немало людей, отрицавших библейскую историю сотворения мира и заявлявших, что все «исходит от природы»[558]. Но в сравнении со всей массой нации это все же были только отдельные голоса. Иные искали удовлетворения в мелких сектах, ломали голову над тайнами мироздания — это были «Seekers» (ищущие) — или ожидали знамения с небес, долженствовавшего разрешить их сомнения, — эти назывались «Waiters» (чающие).
Такимищущимбыл также и Джордж Фокс, сын ткача шелка в Лейчестершире. Он родился в 1624 г. и вырос в эпоху преследования пуритан. В нем уже очень рано обнаружилась сильная склонность задумываться над религиозными вопросами. Отец его, человек не особенно бедный, отдал его в ученье к сапожнику, который, кроме того, занимался овцеводством. Но Джордж, достигнув девятнадцатилетнего возраста и увлеченный неудержимым стремлением к путешествиям, стал переходить с места на место, из одного графства в другое, произнося проповеди и вступая в диспуты. Ни одна из существующих церквей не удовлетворяла его; все они были слишком светскими, слишком далекими от древнего христианства и слишком сильно придерживались буквы, вместо того чтобы придерживаться «духа». Благодаря диспутам, чтению и влиянию окружающих условий Фокс пришел к какому–то смешению мистицизма и рационализма, демократии и политического воздержания, которое хотя и кажется на первый взгляд чрезвычайно странным, становится, однако, вполне понятным, если принять во внимание изложенные в предыдущих главах события той эпохи. Гражданская война потребовала множества жертв и не дала удовлетворительного результата. Старые политические распри заменялись новыми, и им не предвиделось никакого конца. Люди, на которых смотрели как на освободителей, достигнув власти, становились притеснителями; все это наталкивало на вывод, что главное зло заключается в самомчеловеке,в слабости человеческойприроды,которую существующие церкви не в состоянии победить. Именно самые восторженные натуры раньше всех других должны были увлечься таким учением; поэтому–то Джорж Фокс, проповедь которого до провозглашения республики оставалась гласом вопиющего в пустыне, после 1650 г. стал приобретать все больше и больше восторженных приверженцев. Они приходили к нему со всех сторон, и особенно из рядов бывших солдат кромвелевского войска, которые, недовольные ходом дел, взяли отставку или были отставлены. Первое время этот элемент был так силен в организованных Фоксом общинах, что во многих из них царил несколько отличный от фоксовского дух. Все они сходились с Фоксом в отрицании всякого церковного формализма и обрядности, ибо к этому отличной подготовительной школой являлось кромвелевское войско, из которого после 1644 г. ушли священники по профессии и в котором с тех пор проповедовал каждый, кого к этому влекло внутреннее побуждение[559]. Но отрицательное отношение к политике и войне у этих проповедников носило совершенно иной характер, чем у Фокса. Его отрицание было принципиальным, так же как отрицание у меннонитов, от учения которых взгляды Фокса вообще мало отличались[560]; их же отрицание было более оппортунистическим. При существующих условиях он не хотел принимать участия ни в войнах, ни в борьбе партий и в то же время все–таки не терял надежды при удобном случае осуществить свои социальные идеалы политическим путем. Лишь при Реставрации учение Фокса о пассивном сопротивлении было принято квакерами. Во время республики они были еще очень далеки от этого; в апреле 1659 г., когда представители армии внесли в парламент петицию о возобновлении «старого доброго дела» свободы и республики, квакеры поддержали эту петицию, подав со своей стороны заявление и прибавив к ней некоторые требования[561]. В первые годы республики Фокс вообще был совершенно оттеснен на задний план республиканскими квакерами, ставшими во главе религиозно–революционной оппозиции против Кромвеля. Они «ходили по улицам Лондона, обличали громким голосом правительство Кромвеля и предсказывали его падение». Публика о них знает больше, чем о Фоксе. Наиболее известным из квакеров был покинувший армию экс–квартирмейстерДжемс Нейлор,на которого и намекает названное в начале этой статьи сочинение.
Однако прежде чем мы займемся этим человеком и событием, благодаря которому он приобрел всеобщую известность и которое в высшей степени характерно для первого периода существования квакерства, будет целесообразно изложить сначала сущность распространяемых квакерами идей.
Квакеры верят в Бога, они христиане и стараются по возможности приблизиться к древнему христианству. Однако главной их опорой является не традиционное «слово Божие» — Библия, но живое слово, внутреннее просветление ивнутренний свет.Поэтому они и сами называли себя последователями или же «детьми света». Квакерами — «дрожащими» — их первоначально в насмешку называли противники, и это название впоследствии вошло во всеобщее употребление[562]. Этот культ внутреннего просветления, который выразился, между прочим, в названии «дети света», указывает на их связь не только со многими немецкими баптистами, но и с немецкими мистиками; очень характерно также одно обстоятельство, на которое не раз указывали, а именно — первое английское издание сочинений немецкого теософа–мистика Якова Бёме вышло в 1649 г. у того же издателя, у которого печатались квакерские сочинения той эпохи, т. е. у Джемса Кальверта в Лондоне; последний же, как нам известно, был также издателем, а в некоторых случаях даже одним из авторов памфлетовлевеллеров[563].
Чтобы удостоиться указанного выше просветления, по учению квакеров, нужно прежде всеговнутреннее углубление,сосредоточение мыслей на Боге, а для этого не нужны ни ученые проповеди, ни литургии. Наоборот, официальное,оплачиваемое государствомпрофессиональное ученое духовенство представляет собой зло. Каждый,коговлечет к этому внутренний голос, должен проповедовать (или, вернее, сообщать) то, что имеет сказать, когда ему велит делать это внутренний голос. При этом совершенно безразлично, ученый ли он или нет.
Фокс и первые квакеры фанатически выступили против содержимых на общественные средства священников. Нередко случалось, что квакеры являлись в церковь и кричали проповедникам фразы вроде следующей: «Сойди, ты ложный пророк, обманщик, слепой проводник слепых,наемник!»В дневнике Фокса говорится, что священники «занимаются торговлей, что онипродаютЕвангелие, что колокола их «домов с башнями» — как истые спиритуалисты, квакеры ни за каким зданием не признают названия «церкви» — подобнырыночным колоколам,сзывающим народ для того, чтобы священники могли выложить свойтовардляпродажи;«какая иная торговля в мире может сравниться по своим прибылям с громадными суммами, которые даетэта торговля»(Journal of George Fox, издание 1891 г. I., стр. 117). Но даже когда квакеры вели себя сдержаннее, они нередко прерывали проповедников или, после окончания богослужения сами начинали говорить и проповедовали собравшейся толпе свое учение. Их не всегда слушали спокойно; иногда весь приход, а в большинстве случаев большая часть населения[564]относились к страстным апостолам чрезвычайно враждебно и проявляла эту враждебность самыми грубыми способами. Постоянно приходится читать, что квакерские апостолы были избиты, что их забросали камнями, топтали и т. д. Нередко после такой попытки внушить новое учение народу апостол или апостолы, избитые и искалеченные, по целым часам в бессознательном состоянии лежали на земле, пока какой–нибудь сердобольный человек не оказывал им помощи. В результате нередко происходили судебные разбирательства у мирового судьи, которые кончались тем, что квакеров приговаривали к денежным штрафам, тюремному заключению и к наказанию плетьми. Все остальные секты того времени, вместе взятые, не доставили тюрьмам столько клиентов, как «приверженцы света»»[565].
Отрицание буквы Писания привело квакеров, между прочим, к отрицанию строго буквального понимания воскресного отдыха, царившего среди прочих пуритан, которых они нередко упрекали в их «юдаистических» тенденциях. Что же касается аскетического взгляда на жизнь, то в этом отношении они иногда шли еще дальше пуритан. Они отрицали всякие шумные развлечения, всякуюроскошь.Известно, что они надолго сохранили своеобразную, чрезвычайно простую одежду[566].
Как в вопросе о субботе, так и в вопросе о присяге они придерживались народной проповеди; они предпочитали выносить самые жестокие преследования, чтобы только не приносить присяги. Кроме того, они отрицали церковные таинства — крещение, причастие и церковное венчание. Их культ по форме был крайне рационалистическим: они сходились в молитвенных домах, лишенных всяких украшений, и предавались там своим религиозным размышлениям. Если на кого–нибудь находило просветление, он говорил, что внушал ему Св. Дух. Если же ни на кого не «накатывало», то они спокойно расходились: собрание все равно выполнило свою цель — религиозное углубление[567]. Придерживаясь также Нагорной проповеди, квакеры отрицаливойну и насилие.Хотя их образ мыслей был очень утопичен, все же нельзя отрицать, что они проявляли, защищая его, нередкогеройскую силу характера.Люди, принимавшие участие в битвах Кромвеля, спокойно переносили самые ужасные насилия натравленных на них забияк и предпочитали рисковать жизнью, чтобы только не сопротивляться. Настоящей школой характера сделалось также их правило обращаться к каждому на «ты» и не снимать ни перед кем шляпу. Первое они делали потому, что было бы ложью говорить с отдельным лицом так, как будто оно представляет собой собрание лиц, а второе потому, что, по их мнению,все люди,богатые и бедные, высокопоставленные и низкого происхождения, заслуживают одинакового уважения и что поэтому недостойно вообще кланяться людям[568]. Судьи и прочие власти смотрели на дело, конечно, иначе, чем квакеры, и обыкновенно сажали последних в тюрьму как людей, не желающих оказывать почтение; нередко также они наказывали их за это плетьми. Тюрьмы же, в которых главный контингент заключенных составляли совершенно опустившиеся, покрытые насекомыми бродяги и преступники, становились для квакеров по большей части настоящим адом[569]. Несмотря на все это, они с железным упорством придерживались своего правила, и оно исчезло не под давлением преследований, а лишь после того, как квакеры добились от государства терпимости, а от общества — признания. «И хотя нельзя привести никакой причины, по которой вас нужно было бы преследовать за это, особенно христианам, якобы следующим Писанию, сделавшим это своей постоянной фразой, могло бы, пожалуй, показаться даже невероятным, если бы я вздумал рассказывать, сколько мы за это потерпели и как все эти гордецызлились, бесновались и скрежетали зубами, били и истязали нас,когда мы обращались к нимна «ты». Но это еще большеукрепляло нас в наших взглядах,ибо мы видели, что этосвидетельство истины,которое Господь повелел нам предъявлять всюду, так сильно беспокоит змеиный нравдетей тьмы».Так пишет наиболее замечательный теоретический представитель квакерства, Роберт Барклай Старший, в своем важнейшем сочинении, появившемся в 1675 г., «Апология истинного христианского богословия в том виде, в каком его поддерживают и проповедуют люди, насмешливо именуемые квакерами».
Другим источником преследования служит упорныйотказквакеров платитьцерковную десятину.Из всех более крупных сект квакеры наиболее последовательно держались того принципа, что религия есть частное дело каждого. Во всяком случае, нужно больше нравственного мужества для того, чтобы отказаться от уплаты налогов, будучи членом не весьма многочисленной секты, чем было нужно Джону Гамбдену, на стороне которого в свое время была почти вся страна и, во всяком случае, громадное большинство имущих.
Устройство квакерских общин было безусловно демократическим. В основных своих чертах эти общины являлись подражанием первым христианским общинам; у них существовало сходство и с общинами последовательных анабаптистов: они также периодически собирались для установления правил дисциплины и нравственности, для разрешения споров в урегулировании денежных дел. От этих местных собраний организация, развившаяся, впрочем, лишь постепенно, восходила к областным собраниям, происходившим каждые четверть года, и к ежегодным собраниям всей общины.
В квакерской литературе не заметно коммунистических тенденций. Она, как уже было сказано выше, носила исключительно религиозноэтический характер. Проповедовались ли в рядах квакеров или в известных кружках их хотя бы в первое время коммунистические тенденции в качестве тайного учения и получили ли они широкое распространение — это трудно установить[570]. Единственным не подлежащим сомнению является тот факт, что они уже очень рано организовали у себя взаимопомощь и что состоятельные квакеры проявили в этом отношении необыкновенную щедрость. Очень характерно, что прежде всего была организованапомощь лицам, подвергавшимся преследованиям и понесшим наказания.Затем стали оказывать помощь бедным и больным членам общины[571]. Сделать больше в период пропаганды было вообще невозможно. Даже настоящие коммунистические секты, за исключением тех случаев, когда совсем особенные условия делали возможным введение общности имуществ (точнее, доходов), низводили свой идеал на практике до простойподдержки бедных.Кроме того, для более широкого коммунизма не было необходимых экономических предпосылок, а также икласса,для членов которого коммунизм является условием эмансипации.
Зато можно было поговорить о коммунизмевоспитания;и в самом деле, у квакеров также наблюдалось явление, свойственное всем коммунистическим сектам той эпохи: наряду с презрительным отношением к ученым и к учености у них замечался большой интерес квоспитанию.В цитированном уже выше сочинении Бэркли от 1675 г. автор отвергает театр, танцы, спорт и другие развлечения как отвлекающие от истинного христианства, а затем перечисляет дозволенные удовольствия, к которым относит посещение друзей, чтениеисторических сочинений,трезвые собеседования о событиях настоящего илипрошедшего,занятиясадоводством, геометрическими и математическими опытамии т. д. (Apology, 4–е изд., стр. 540, 541). Фокс в своих письмах неустанно рекомендует своим друзьям обращать внимание на воспитание юношества. Первые годы пропаганды не благоприятствовали каким бы то ни было мероприятиям в этом направлении; постоянные преследования совершенно поглощали средства друзей. Наиболее деятельные представители секты попеременно сидели в тюрьме, и по крайней мере большая часть квакеров вначале держались убеждения, что «внутреннее просветление» может заменитьвсезнания, кроме знаний, необходимых для домашнего обихода. То, что Фокс и его товарищи говорили о способности простых ремесленников быть священнослужителями[572], в первом порыве энтузиазма переносилось многими и на иные области. Аналогичные явления наблюдались, впрочем, довольно часто даже в просвещенном XIX столетии. Но когда кончился период «бури и натиска» и для движения наступил период внутреннего устроения, тогда квакеры стали устраивать всевозможные школы, стоившие им больших жертв. Впоследствии эти школы приобрели даже своего рода известность. Следует, однако, заметить, что в движении квакеров всегда существовал элемент — особенно в сельских общинах, — который был совершенно индифферентен в этом отношении.
В заключение нелишне будет отметить еще одну особенность квакерства, именно — отрицание «языческих» названий дней месяца. Если посмотреть на дело внимательнее, то окажется, что это также только явление, повторившееся впоследствии в видоизмененной лишь форме во французской революции. Но так как тогда еще не был выдуман современный культ природы, квакеры же, с другой стороны, также не признавали никаких особенных святых, то им и здесь оставалось только довести рационализм до крайности и заменить названиячислами.Воскресенье называется у них «первый день», понедельник — «второй день» и т. д. Так же они поступили и с месяцами.
Само собою разумеется — да мы уже и указывали на это, — что многие из приведенных нами черт лишь постепенно приобрели в движении квакеров совершенно определенный характер и сделались общепринятыми. Первоначально в этом, так же как и во всех аналогичных движениях, на первый план прежде всего выступилотрицательныймомент — протест; в данном случае протест против образования новой иерархии. Этот период был именно периодом «бури и натиска»; с ним совпал — и, пожалуй, можно даже сказать, высшую точку его развития отметил — эпизод, героем которого явился Джемс Нейлор.
II. Джемс Нейлор, царь Израильский
Джемс (Яков) Нейлор был сыном сравнительно богатого крестьянина Ардслея вблизи Векфильда, в графстве Йоркширском. Он получил хорошее воспитание и в 1642 г., когда ему было около 25 лет, с энтузиазмом присоединился к парламентской армии, несмотря на то что у него были тогда уже жена и дети. Поведение Нейлора на службе было безупречно. Начальник его, между прочим, генерал–майор Ланберт и впоследствии еще отзывался о нем чрезвычайно хорошо. Во время своего пребывания в армии он перешел в индепендентство и говорил речи в индепендентском духе. Эти речи, так же как и произнесенные им впоследствии, отличались глубиной и силой. Офицер, слышавший его проповедь после кровавой битвы при Думбаре 3 сентября 1650 г., писал впоследствии, что «проповедь Нейлора внушила ему больший страх», чем какой «он испытал в битве при Думбаре». Вскоре после этой битвы Нейлор по болезни вышел в отставку и вернулся на родину, намереваясь снова заняться хозяйством в своем имении. Но вот в 1651 г. ему довелось услышать проповедь Джорджа Фокса, и он вскоре увлекся идеями последнего, которые, как мы уже указывали выше, только формулировали чувства, испытываемые в то время тысячами разочарованных энтузиастов. Весной 1652 г. Нейлор, идя за плугом, вдруг почувствовал призыв к работе для нового учения, подобно Фоксу, в качестве проповедника и немедленно отправился в путь. Он застал Фокса в Ланкашире. Там, в Свартморе, возле Ульверстона, жила восторженная последовательница Фокса, жена судьи Фелля, правнучка мученицы Анны Аскью, дом которой сделался центром организации квакеров[573]. Уже осенью того же года Нейлор в Ортане, в Вестморленде, был привлечен к ответственности за «богохульственную» проповедь. В этой проповеди он, между прочим, сказал, что тело воскресшего Христа следует понимать «не в плотском, а в духовном смысле». Так как Нейлор упорно настаивал на этом и высказывал, кроме того, некоторые другие еретические взгляды, то его почти полгода продержали в заключении. Маргарита Фелль послала для его содержания 5 фунтов стерлингов, но он взял себе из них только двадцатую часть, а от остального отказался. Нейлор, впрочем, как и многие другие квакеры, добровольно ограничил расходы на пищу и одежду самым необходимым и вел прямо–таки аскетический образ жизни[574].
После отбытия наказания Нейлор немедленно снова принялся за свою проповедническую деятельность и в начале 1655 г. появился в Лондоне, где тогда уже существовала довольно многочисленная квакерская община. Его пылкое, увлекательное красноречие сделало его вскоре любимейшим проповедником этой общины, и он пользовался известной популярностью даже за пределами тесного кружка квакеров. Его ввели в некоторые кружки, где он познакомился с выдающимися представителями республиканской партии, ставшей в оппозицию к Кромвелю, например с Брэтшау, сэром Генри Вэном и другими; с другой стороны, многие из них, между прочим, даже члены кромвелевского «двора», посещали собрания, на которых говорил Нейлор. В общине в конце концов установился настоящий культ Нейлора, которому с особенным рвением предавались члены женского пола. Кроме него никого не хотели слушать, и прежних вождей общины прерывали, когда они начинали говорить. Нейлор должен был быть главным оратором и руководителем. Сам Нейлор уклонялся некоторое время от такой роли, но, наконец, воскуряемый перед ним фимиам все–таки затуманил ему голову, и он уступил мольбам своих поклонниц, из которых особенною страстностью отличались Марта Симонс, жена типографщика Т. Симонса, и сестра Жиля Кальверта, а также Ганна Штрангер, жена гребенщика. Уступая их настояниям, Нейлор летом 1656 г. отправился в Лоунсестон, в графстве Корнваллис, где сидел в заключении Фокс, чтобы поговорить с последним о некоторых разногласиях, несомненно, находившихся в связи с вопросом об отношении к современным политическим событиям. Некоторые из его поклонников не могли удержаться, чтобы не сопровождать его, и благодаря этому его путешествие уже по пути вперед получило некоторый мессианский оттенок. Квакерское евангелие с его мистической идеей о внутреннем просветлении отнюдь не противоречило этому. Внутренний свет, Божественное просветление, не у всех обнаруживался с одинаковой яркостью. Разве Джемс Нейлор, одаренный увлекательным красноречием, не мог быть призван к совершенно исключительной деятельности; разве Дух не мог проявиться в нем с такою же силой, с какой проявился некогда в Сыне Марии? Квакеры были христиане в смысле учения первоначального христианства, но относительно Божественности Христа в первое время в рядах их существовали весьма еретические мнения[575].
В Западной Англии, в центрах тамошней суконной промышленности новое учение быстро нашло себе последователей. Из Бристоля, второго по величине города королевства, уже в 1654 г. приходили сведения, что митинги квакеров постоянно посещали 3–4 тыс. человек. Число членов общины, конечно, было меньше, но оно все–таки было очень значительно. В городе с тридцатитысячным населением они в 1658 г. имели свыше 700 членов, большинство которых составляли ремесленники. Много приверженцев они имели среди солдат гарнизона, и даже многие офицеры относились к ним благосклонно[576]. Когда Нейлор проездом посетил Бристоль, то произошли манифестации и дело дошло даже до бунта, который, впрочем, не имел последствий. В Экзетере же Нейлора арестовали и посадили в тюрьму за подстрекательство к беспорядкам и мятежу. Это только увеличило почет, окружавший Нейлора; он бы не был мессией, если бы его не преследовали. Названные выше женщины называли его в письмах несравненным воином и единственным сыном Божьим, а мужья как будто старались перещеголять их в приписках. «Отныне имя твое будет не Джемс, а Иисус», — писал муж Ганны Штрандер, а Томас Симонс называл Нейлора «отцом Божьим»! Они посетили его в заключении, и женщины падали ниц перед Нейлором и целовали его ноги. Некая Доркас Эбери кричала, что она два дня лежала мертвая и что Нейлор воскресил ее. В конце октября Нейлор был освобожден, а так как Фокс за это время тоже успел получить свободу, то Нейлор пустился в обратный путь, Фокс посетил Нейлора в заключении, но они не пришли к соглашению между собою. На обратном пути Нейлор ехал верхом, а спутники следовали за ним пешком. Уже в местечках Гластонбери и Вельсе путь Нейлора устилался одеждами, и впереди него размахивали платками, а когда он достиг Бристоля, шествие окончательно приняло характер подражания входу Господню в Иерусалим. Нейлор держался спокойно, но сопровождающие его пели гимны «Осанна в вышних, свят, свят, свят» и т. д. К сожалению, однако, Англия не Палестина. Дождь лил как из ведра, и спутникам Нейлора пришлось тащиться по колена в грязи. Дождь вообще враг всяких манифестаций, между прочим, также и мессианских. Он был причиной того, что после своего вступления в Бристоль главные действующие лица были без труда арестованы. Если бы не было дурной погоды, дело не обошлось бы без резких столкновений, потому что приверженцев квакеров насчитывались тысячи. И так уже, несмотря на дождь, народ массами толпился на улицах. Местные власти, по–видимому, вовсе не были склонны долго держать Нейлора в Бристоле или судить его там. После предварительного допроса его и еще шестерых обвиняемых 10 ноября отправили в Лондон, где палата общин должна была окончательно допросить и судить его как необыкновенного преступника. Созванный незадолго до этого второй протекторский парламент в течение целых недель занят был рассмотрением дела Нейлора. Сначала его рассматривала комиссия из 55 лиц. После четырех заседаний она представила парламенту отчет о нем; затем, 6 декабря Нейлор был подвергнут допросу в парламенте, а два дня спустя его признали виновным в «отвратительном богохульстве»; затем палата в течение семи дней решала вопрос, следует ли приговорить его к смерти[577]. 16 декабря девяносто шестью голосами против восьмидесяти двух решено было отнестись к Нейлору снисходительно. Однако снисходительное наказание оказалось очень жестоким — настолько жестоким, что пришлось приостановить его выполнение. 18 декабря Нейлор должен был простоять два часа у позорного столба в Вестминстере, затем палач должен был ударами кнута прогнать его через весь Лондон, потом он снова должен был стоять у позорного столба, и наконец, ему должны были прижечь язык каленым железом и выжечь на лбу букву <В> (Blasphemer). Потом Нейлора должны были отвезти в Бристоль, провезти по городу верхом на лошади лицом к хвосту, а обратно через город гнать ударами кнута. Наконец, он должен был отправиться в исправительную тюрьму; там ему запрещалось писать, а пропитание предоставлялось добывать собственным трудом — расщипываньем канатов. В тюрьме он должен был оставаться в строгом одиночном заключении впредь до распоряжения парламента.
На допросе Нейлор говорил о своей роли мессии не больше, чем он и другие квакеры уже говорили по иным поводам о силе внутреннего просветления. Об оказанных ему почестях Нейлор говорил, что они относились не к его смертной личности, но к глаголющему его устами Богу. Наказание, наложенное на него, Нейлор переносил со стоицизмом фанатика, но друзья его не были так же спокойны. Когда после первого наказания кнутом тело Нейлора оказалось настолько избитым, что дальнейшее исполнение приговора пришлось отложить, в парламент была подана масса петиций в пользу Нейлора, между прочим, от полковника Скрупа, так что сам Кромвель счел нужным потребовать от парламента выяснения данных, на основании которых был постановлен приговор. По поводу этого запроса в палате происходили в течение четырех дней новые дебаты; однако еще до окончания их была выполнена дальнейшая часть наказания, присужденная Нейлору, — прожиганье языка и клейменье. При этом его приверженцы в большом числе окружали эшафот; один из них, купец Роберт Рич, встал рядом с ним и держал над его головой плакат, на котором было написано «се царь иудейский!» и который, конечно, скоро был разорван помощниками палача. Когда клейменье было кончено, Рич бросился к Нейлору, гладил его волосы, целовал его руки и старался утишить боль от раны. Их окружили другие, также целовавшие руки и ноги Нейлора; словом, он все еще был для них посланником Божиим. Во время позорного проезда Нейлора через Бристоль Рич и другие квакеры ехали впереди него и пели гимны, сложенные в честь Христа.
Нет нужды отрицать религиозный характер этого взрыва экстаза. Религия, и именно эта религия, представляла предохранительный клапан, через который могло найти исход напряженное состояние умов, взволнованное политическими событиями. Все изложенное происходило как раз в ту эпоху, когда власть или деспотизм Кромвеля достигли своего апогея. Новые попытки организовать монархическое восстание с успехом были подавлены и дали повод на некоторое время поручить управление страной военным уполномоченным, генерал–майорам. Вскоре после их назначения или публичного провозглашения состоялось путешествие Нейлора в Бристоль. Не представляло ли собой это путешествие призыва к восстанию или к контрдемонстрации? Трудно предположить, чтобы Нейлор и его друзья, принадлежавшие к наиболее радикальным в политическом смысле элементам, не интересовались политическими событиями, и не менее трудно предположить, чтобы парламент посвящал делу целые недели и месяцы, если бы он не думал, что в этом деле под религиозным покровом скрывается враждебное существующему порядку движение. В этом отношении чрезвычайно характерно заключающееся в приговоре над Нейлором запрещение пользоваться пером[578]. Такие запрещения и вообще такие наказания, как в данном случае, не налагаются на человека, которого считают безумным, а именно временным безумием квакеры впоследствии пытались объяснить путешествие Нейлора в Бристоль. Писатели других направлений также говорят о нем как о помешанном. Однако сочинения и письма Нейлора вовсе не обнаруживают чего–либо ненормального, и если верить словам Эльвуда, что Нейлор даже после своего освобождения из строгого одиночного заключения (которое, во всяком случае, не могло бы содействовать излечению душевной болезни) проявил недюжинные способности к диспутам, то гипотеза о безумии Нейлора окажется совсем несостоятельной. Современные ему квакеры считали поступок Нейлора просто мимолетным заблуждением, чем–то вроде духовного опьянения — и они правы.Яне хочу даже пытаться установить, многие ли из его приверженцев были так же «опьянены». Возражая Вейнгартену, Беркли указывает на заявление бристольской квакерской общины, сделанноепослеописанных выше событий, в котором говорится, что ни один член общины не сочувствовал поступкам Нейлора. Но это заявление очень плохо характеризует отношение к злополучному путешествию, и еще меньше оно говорит об отношении ктенденциям,представителем которых явился Нейлор. Сделанное Вейнгартеном сравнение Бристоля с Мюнстером, во всяком случае, совершенно верно в том смысле, что исход бристольской авантюры имел решающее значение для победы принципиально антиполитического направления в квакерстве. Тот факт, что события, принявшие в Мюнстере характер трагедии, в Бристоле разыгрались в виде трагикомедии, доказывает только, что такова бывает часто судьба подражаний всемирно–историческим событиям; но во всяком случае, попытка не была бы сделана, если бы при первом проезде через Бристоль там не оказалось налицо необходимого для этого настроения[579].
Для общего положения дел характерно еще то обстоятельство, что прежде чем дело Нейлора было покончено парламентом, последний поднимает другой вопрос, характеризующей его направление, а именно — вопрос о пересмотре конституции; пересмотр этот направлен был к созданию новой палаты пэров и в передачекоролевской властиКромвелю. Правда, за это время был раскрыт также заговор Зиндеркомба.
Кромвель отказался от королевской власти лишь благодаря тому, что ему приходилось считаться с армией, в которой, несмотря на все принятые для ее очищения меры, все еще преобладал республиканский или, вернее, антимонархический дух; не будь этого, он спокойно мог бы принять корону. Большая часть буржуазного населения была утомлена и жаждала покоя. Чем тверже было правительство, тем больше было оснований надеяться, что оно удовлетворит эту потребность в покое, и тем более оно могло быть уверенным в сочувствии этих классов населения. Число аристократов, состоятельных землевладельцев и городской знати, относившихся прежде к Кромвелю враждебно, а теперь переходивших на его сторону, увеличивалось с каждым днем, ибо Кромвель олицетворял собойпорядок.Большинство же крестьян и мелкой буржуазии относилось к форме правления индифферентно. Никто уже не хотел больше рисковать ради Карла Стюарта головою, и никто не рискнул бы ею ради сохранения республики — никто, кроме маленькой кучки идеологов. В среде населения они были безвредны, но в армии необходимо было считаться с ними и с карьеристами, которые опирались на них[580].
В 1659 г. Нейлор был выпущен из тюрьмы, а уже в 1660 г. он умер. В его лице политически–радикальное направление квакеров потеряло важнейшего своего представителя. Есть, впрочем, доказательство, что это направление исчезло не сразу и просуществовало еще довольно долго, но оно постепенно отходит на задний план и вытесняется движением Фокса. Бодрость Нейлора была сломлена тюрьмой; то же самое случилось и с мятежным духом всех «друзей». С 1656 по 1658 г. было посажено в тюрьму на различные сроки не меньше 3 тыс. квакеров; понятно, какое значение это имело для столь молодого движения. Это, естественно, должно было направить всю их энергию в определенную сторону, а при полной безнадежности и кажущейся безвольности всяких политических движений эта энергия должна была направиться в этико–религиозную сторону. В 1659 г. политическое направление еще раз ярко сказалось в уже упомянутой выше петиции «за доброе старое дело республики». Но при реставрации квакеры уже очень мало интересовались политикой и в силу этого были единственной некатолической сектой, одобрившей выпущенный Иаковом II в интересах католиков указ о веротерпимости.
При Карле II квакерам, однако, пришлось перенести немало преследований. Восстание приверженцев пятого царствия (Веннер и товарищи), начавшееся в январе 1661 г., снова вызвало подозрение в политических интригах, направленное против всех последователей крайних учений. Власти предписали, чтобы каждый подданный приносил присягу, а так как квакеры были вообще противниками всяких клятв, то они отказывались приносить и эту присягу. Этим они, конечно, постоянно навлекали на себя наказания.
Несмотря на все это, число их постоянно увеличивалось. Во время сильной чумной эпидемии в 1665 г. число их в одном только Лондоне доходило по крайней мере до 10 тыс. До 1680 г. численность их вообще постоянно возрастала, несмотря на то что они всегда давали большой процент эмигрантов, а также на то, что, принадлежа в большинстве случаев к низшим слоям населения, они давали, вероятно, наибольший процент смертности. Но с тех пор как квакерство было признано государственной властью, число его последователей стало непрерывно уменьшаться — сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. В настоящее время они, по крайней мере в Европе, совершенно исчезают. Из всех более крупных религиозных сект революционной эпохи квакеры наиболее стойко выносили преследования; между тем как баптисты и индепенденты подчинились, они оказывали такое пассивное сопротивление, что прямо утомили и обескуражили своих преследователей. Но ни для одной из остальных революционных сект добытые впоследствии равноправие и признание властью не имели такого рокового значения, как именно для квакеров.
III. Социально–экономическая сторона квакерства
Выше уже упоминалось, что квакеры очень скоро принялись за организациюпомощи своим подвергавшимся преследованию товарищам.Но чем крепче сплачивались их общины, тем чаще к этой помощи присоединялась еще другая, а именно — помощьбедным и неспособным к труду членам общины.Само собою разумеется, что эта помощь сделалась для общины источником множества забот и неприятностей; и это вполне понятно. Но многие, вероятно, изумятся в первый момент, услышав, что организация помощи очень сильно содействовалаупадкуквакерства; и изумление читателей еще возрастет, когда он услышит, что благодаря этой организации больше всего уменьшилось именно число бедных членов. Однако при ближайшем рассмотрении нетрудно понять, в чем тут дело.
Уже во время первых преследований случалось, что некоторые лица вступали в число друзей только для того, чтобы получить вспомоществование, т. е. для того, чтобы пожить на счет чужого увлечения и самопожертвования. Но это были отдельные случаи, которые нетрудно было проследить. Чем слабее становились преследования, чем менее опасной делалась принадлежность к квакерам, тем соблазнительнее также становилась возможность добыть себе вспомоществование, вступив в число друзей, тем более что это вспомоществование было щедрее, чем те, которые оказывали официальные попечительства о бедных. Таким образом, для квакерских общин возник настоящийвопрос о бедных.У Беркли имеются очень интересные сведения о том, какие разнообразные меры предпринимались для преодоления трудностей, скоторыми был связан этотвопрос. Надо было не только организовать добывание средств для вспомоществования и их распределения, но также и способ распределения, контроль над получающими вспомоществование, для того чтобы оно не досталось лентяям или мошенникам. То, что под гнетом преследований было делом любви, превратилось просто в обязанность, когда преследования прекратились, а так как опыт показал, что вспомоществование часто деморализовало и не приносило действительной помощи, то давать его стали с большим разбором. Возник вопрос, следует ли общине оказывать помощь лицу, только что прибывшему, и не обязана ли делать это община, из которой оно прибыло. Уже в 1693 г. в отчете на национальном годовом собрании говорится, что массы бедных «друзей» являются из сельских округов в Лондон и обременяют местную общину. В 1710 г. был выработан целыйзакон о бедных,касающийся общины «друзей». Были установлены правила относительно мест, из которых каждый должен был получать вспомоществование; к вновь прибывающим стали относиться критически. Самые общины квакеров становились между тем все респектабельнее; благодаря своей аскетической умеренности и трезвости, благодаря тесной связи между отдельными членами квакеры были оченьловкими дельцами.Это известное явление, которое наблюдалось уже у лоллардов. Аскетизм —буржуазнаядобродетель; таковою он является особенно до возникновения собственно крупной промышленности, когда новые капиталы нередко возникали благодаря бережливости.
В полемическом сочинении против квакерства «Змея в траве», опубликованном в конце XVII столетия, говорится: «Хотя квакеры вначале оставляли дома свои и семьи, жили на подаяние, путешествовали, проповедовали и восставали против богатства, пока его у них не было, все же они теперь так же крепко сидят в когтях мамоны, как и всякий из их ближних, а богатство они называют теперь даром и Благодатью Божьею» (The Snake in the Grass, 2 ed., 1697, стр. 16). To же самое выражено, только другими словами в письме квакераВильяма Эдмундсона,появившемся в 1699 г.: «И когда число наше возросло, тогда нас обуял такой дух, какой охватил евреев, вернувшихся из Египта. Он [дух] смотрел назад, в мир, торговал кредитом, которого не имел, и стремился быть богатым благами и сокровищами мира сего». Автор повествует, что среди квакеров развелась роскошь, что они стали строить прекрасные дома, носить хорошую одежду, питаться вкусными и обильными блюдами и, сверх того, начали курить табак (из соч. I. S. Rowntree, Quakerism: Past and Present, an Inquiry into the causes of its decline, Лондон 1859 г.). Сравнение с евреями и в других отношениях верно и представляет собой прекрасный пример того, что исторические движения всегда принимают совершенно иное направление, чем предполагали их инициаторы, и нередко даже направление прямо обратное. Квакерство выступило на историческую сцену как реакция против «иудействующего» духа достигших господства пуритан. Таким его изображает даже и Беркли–старший. Но правила квакеров, созданные по образцу древнего христианства, запрещали им заниматься искусствами и сделали их массу индифферентной даже к наукам. Общественных должностей они не могли занимать благодаря своему отношению к присяге и т. п.; от всяких доходных государственных должностей, аренд и проч. им приходилось отказываться. Вино и всякого рода спорт также были запрещены. При таких обстоятельствах они не могли не сосредоточить всей своей энергии на приобретении и по необходимости сделались такими же опасными конкурентами, как и евреи, хотя они и в приобретательной своей деятельности также до известной степени придерживались нравственных принципов[581]. В XVII и XVIII столетиях квакеры играли еще значительную роль в качестве сельских хозяев, а именно — в качестве пионеров современной агрокультуры(Торольд Роджерс,1. с., стр. 85), но в 1760 г. «друзья» сделали неплатеж церковной десятины обязательным, а вследствие этого квакерам — помещикам и крестьянам — оставалось только либо бросить землю, переселиться в город и заняться ремеслом, либо отказаться от своих верований. Одни сделали первое, другие — второе, и квакер–земледелец исчез из Англии. Зато в перечне знаменитых английских квакеров имеется довольно значительное число выдающихсябанкиров.Один из них, Гэрней, в 1866 г. нашумел на весь мир своим банкротством.
Вместе с коммерческой сметкой квакеры приобрели другое «иудейское» качество, именно — способность приобретать последователей.
В эпоху, о которой мы здесь говорим, все это имелось, конечно, только в зачатке, но и тогда уже начинало обнаруживаться явление, обратное пролетаризации; обнаруживалось оно в двух направлениях: с одной стороны, квакеры сделались осмотрительнее в приеме рабочих, с другой стороны, принятые рабочие или по крайней мере их дети обыкновенно очень скоро переставали быть пролетариями.
Дети принятых квакерами рабочих получали лучшее воспитание, чем обыкновенно получали дети рабочих, потому что они обучались либо в квакерских школах, либо на средства, выдаваемые школьным фондом квакеров. Когда они вырастали, им также оказывали поддержку, поэтому они часто могли делать буржуазную карьеру, и эта карьера была, благодаря изложенным выше причинам, тем лучше, чем лучшими квакерами они были. В начале XVIII столетия работников в общинах было так много, что друзья решили организовать посредничество для труда и отчасти осуществили это. Все это увеличивало материальное благосостояние рабочих, принадлежавших к числу квакеров, давало им возможность воспитывать детей для лучшей карьеры, но в то же время квакерство, благодаря своей аскетической морали, благодаря политической пассивности и вообще всему своему квиэтизму, потеряло привлекательность для тех рабочих, которые еще не прониклись буржуазным духом. Кроме того, по словам Раунтри в цитированном выше сочинении, организованная квакерами взаимопомощь мешала рабочим примыкать к ним из чувства собственного достоинства: многие боялись, что их присоединение к общине будет объясняться надеждой на вспомоществование[582].
Словом, квакера–пролетария постигла почти та же судьба, что и квакера–крестьянина. Он еще не исчез окончательно, но он сделался редкостью. По вычислению Раунтри, в начале XIX столетия в среде друзей бедных и нуждающихся во вспомоществовании насчитывалось меньше одной трети того количества, которое приходилось на них по среднему расчету для всего населения. Наоборот, число богатых значительно превышало норму.
Вряд ли нужно особенно пояснять, почему квакерство впоследствии не приобретало сторонников среди состоятельных классов населения. Для того чтобы представитель буржуазных классов решился примкнуть к общине с такими странными обычаями, какие квакеры сохранили даже еще и в XIX в., нужен был чрезвычайный энтузиазм, а такого энтузиазма квакерство вскоре не в состоянии уже было возбудить. Его религиозные принципы потеряли всякое значение для современного буржуа. Что ему религия, если она не признана государственной и не имеет влияния на массы? религия, не имеющая ни красивых церквей, ни выдающихся и остроумных проповедников? недостаточно рационалистическая для вольнодумцев нашего времени и недостаточно символическая для того, чтобы возбуждать умы? Словом, квакерство теперь только прозябает в качестве, так сказать, исторического пережитка. В Западной Европе нет элементов, необходимых для его возрождения; последнее было бы возможно исключительно только в России.
Однако несмотря на то что число последователей квакерства с конца XVII в. постоянно уменьшалось, оно все же в XVIII и в начале XIX столетия имело большое влияние, но только не как политическое, а какфилантропическоедвижение. Такое филантропическое движение, без сомнения, было уместно в то время, когда возрастающий промышленный капитализм доходил в своей эксплуатации до самых диких крайностей, пролетариат же был еще недостаточно силен для того, чтобы противопоставить ему организованное сопротивление. Во всех крупных реформационных движениях XVIII столетия квакеры играли выдающуюся роль. В Англии и в Америке они явились первыми и неутомимыми врагами рабовладельчества. Они стояли во главе движения, требующего реформу уголовного законодательства и системы тюремного заключения. Из рядов квакеров вышли выдающиеся представители науки и педагогии, а впоследствии также поборники политических реформ. Мы встречаем квакеров в чартистском движении, в котором они, правда, согласно своему учению, принадлежат к умеренному направлению, как, например, известный Стердж. Квакеров же мы находим в числе овенистов[583].
В 1809 г. Роберту Оуэну чуть не пришлось закрыть свои филантропические учреждения в Нью–Ланарке, так как его прежние компаньоны требовали закрытия из корыстных соображений. Тогда кроме «философа эгоизма» Иеремии Бентама к нему на помощь пришли только квакеры или их дети, давшие ему свои капиталы для продолжения реформ. Один из них, Вильям Аллен, доставил Оуэну впоследствии много хлопот своей оппозицией, но эта оппозиция, по признанию самого Оуэна, касалась исключительно религиозных, а не денежных вопросов. О других своих компаньонах из рядов квакеров, особенно о Джоне Уалькере, который вложил в предприятие свыше 30 тыс. фунтов стерлингов, Оуэн в своей автобиографии говорит с величайшим уважением. Не совсем безразличным, вероятно, было и то обстоятельство, что еще до осуществления своего предприятия в Нью–Лаварке Оуэн, по его собственным словам, водил в Манчестере близкое знакомство с двумя молодыми квакерами, повлиявшими на его духовное развитие. Имя одного из них впоследствии приобрело большую известность в мире науки; в каждом руководстве по естествознанию упоминается физик и химик Джон Дальтон. Имя второго не приобрело никакой известности, но зато оно именно для нас представляет некоторый интерес: по странной случайности, товарищ молодого Оуэна по манчестерскому колледжу, которого сам Оуэн называет своим близким другом, был квакером и носил встречающееся не особенно часто имяВинстэнли —имя самого радикального коммуниста эпохи английской революции. Нельзя установить, был ли это потомок «истинного левеллера»; однако невозможного в этом ничего нет.
Однако ближайшим преемником Джерарда Винстэнли, как уже нами упоминалось, был не Оуэн, а другой квакер, Джон Беллере. Но прежде чем мы обратимся к последнему, нам надо упомянуть еще об одном человеке, который и хронологически, и по своим идеям занимает место между Винстэнли и Беллерсом и который сыграл известную роль в истории социализма.
IV. Петер Корнелиус Плокбой
В 1659 г. в Лондоне появилось два памфлета, автор которых называл себя Петром Корнелиусом фон Цюрикцее. Долгое время их приписывали походному священнику и секретарю Кромвеля Гугу Петерсу[584], но фактически автором их был голландец Питер Корнелис Плокбой из Цирикзее — значительного в то время торгового города в провинции Зеландии. Один из этих памфлетов первоначально предназначался для Кромвеля, с которым автор, по его собственным словам, вел лично переговоры; но так как Оливер умер, то памфлет посвящается Ричарду Кромвелю и парламенту. В памфлете предлагаются средства для укрепления республики и внутреннего мира (отмена десятины и всякой государственной религии, равноправие всех христианских сект, полная свобода слова и т. д.), и он интересен своей аргументацией, но не вмещается в рамки нашей статьи. Зато второй памфлет безусловно заслуживает нашего внимания.
Несколько пространное заглавие этого памфлета гласит: «Предложение способа сделать бедняков этой и других наций счастливыми путем объединения известного числа подходящих и удобных для этого людей в общее хозяйство или в маленькую республику, в которой каждый мог бы сохранить свою собственность и заниматься без всякого принуждения тем трудом, который ему по силам. Средство избавить эту и другие нации не только от ленивых, дурных и испорченных людей, но также и от таких лиц, которые искали и нашли способыжить на счет труда других.С приложением приглашения вступить в это общество или маленькую республику»[585].
Приложенное в конце приглашение составлено людьми, уже привлеченными к делу и внесшими по 100 фунтов стерлингов каждый. Они называют автора «наш друг Корнелиус». В примечании, помещенном в конце брошюры, заявляется, что все интересующиеся проектом могут узнать адрес автора у издателя сочинения — известного уже нам Джильса Кальверта. Таким образом, не подлежит никакому сомнению, что проект был рассчитан нанемедленноеосуществление, что он был не изображением будущего, но «практическим» социализмом, который хотели осуществить сами его изобретатели. Однако изобретатель и его товарищи ссылаются на сделанные уже раньшеопыты.Денежными взносами должны были заведовать достойные доверия лица до тех пор, пока проектируемое общество будет в состоянии существовать собственными средствами. «А это, — пишут английские сторонники проекта, — думается нам, скоро будет возможно ввиду достоверных свидетельств различных людей, рассказывающих, что многие сотни людей в Семиградии (Трансильвании), Венгрии и в графстве Пфальцском, начавшие с малого, добились не только удобной жизни для членов своей общины, но также и возможности делать много добра другим, не принадлежавшим к их общине лицам».
Приведенные примеры относятся к остаткам моравских баптистских общин, и таким образом, мы видим, что коммунизм их в конце концов был перенесен в Англию. Благодаря наступившим вскоре после появления памфлета политическим событиям, т. е. агонии погибшей год спустя республики, до выполнения плана дело не дошло, но сделанные взносы показывают, что мысль, изложенная в памфлете, нашла себе почву в английских умах. Во всяком случае, сочинение появилось на английском языке; мысль, заключающаяся в нем, несомненно повлияла на ход развития идей в Англии и сама (в Англии же) получила дальнейшее развитие. Что идея этого проекта попала в Англию через Голландию, вполне естественно, но благодаря именно тому, что проникла она через наиболее развитую в экономическом отношении страну тогдашней Европы, проект не останавливался на примере моравских общин; мотивировка и разработка его претерпели существенные изменения, и весь он вообще носит гораздо более современный характер. Поэтому именно мы не можем обойти его здесь молчанием; социально–экономическая мотивировка выдвигается в этом проекте на первый план, религиозная же играет лишь второстепенную роль. Первая часть памфлета, в которой излагается собственно весь проект, носит исключительно социально–экономический характер; лишь во второй части, в заключение, имеются ссылки на христианскую любовь и на нравственное учение христианства.
«После того как я увидел, какое большое неравенство и беспорядок царят в мире между людьми; как не только дурные правители или государи, жадные купцы и промышленники, забывшие свой долг учителя и прочие обратили людей в рабство, но также и многие простые ремесленники или рабочие, пытаясь сбросить давящее их бремя или уйти от него, всюду заводят ложь и обман для угнетения честных и хороших людей, совесть которых не позволяет им применять такие приемы, — я решил сообща с другими воодушевленными общим благом людьми попытаться объединить четыре рода людей, из которых, главным образом, состоит мир, в одну семью или в одно хозяйственное целое. К этим четырем родам людей принадлежат земледельцы, ремесленники, моряки и сведущие в науке и искусствах люди. Это мы хотели сделать с тою целью, чтобы тем лучше стряхнуть иго светских и духовных фараонов, которые уже слишком долго господствовали над нашими душами и телами; чтобы восстановить снова любовь, справедливость и братское единение, которые существовали прежде, но теперь вряд ли где–нибудь встречаются; и наконец, чтобы убедить тех, которые видят величие только в господстве, а не в добрых делах, вопреки примеру и учению Господа Иисуса, явившегося в мир не для того, чтобы принимать услуги, но чтобы служить, и отдавшего жизнь Свою за многих». Иисус сказал своим ученикам: «Кто из вас хочет быть больше всех, пусть тот будет слугою всех». В действительности же происходит как раз наоборот. Самыми большими считаются те, у кого больше всего слуг. «То, что люди называют величием, отличается от христианского величия так же, как свет отличается от тьмы».
Затем следуют возражения против «тех, которые называют себя священниками или духовенством» и которые «для того, чтобы люди охотнее работали на них, уверяют этих людей, что они заботятся об их душах, как будто они могут любить невидимую для них душу и в то же время не обращать внимания на видимое тело». Все это «ложь и обман», а «поэтому вернемся к тому милосердию, которое сочувствует страданиям тела так же, как и страданиям души».
Таково краткое введение к этому проекту общества, которое лучше всего можно назвать коммунистическим хозяйственным товариществом с ограниченной частной собственностью. В пределах товарищества уничтожается только эксплуатация, но не собственность; последняя должна продолжать свое существование на основании 10–й заповеди. Земля, деньги и движимое имущество, которые кто–нибудь приносит с собой в общину, считаются его собственностью и закрепляются за ним, нодоходовс них онне получает.В случае смерти его имущество наследуют дети или родственники, если, конечно, он не завещал его общине. Желающий уйти из общины обязан заявить об этом, и тогда имущество его ему возвращается. Если ценность имущества не превышает 100 фунтов стерлингов, оно возвращается немедленно; если же ценность имущества превышает 100 фунтов, то три четверти выдаются через год, «а одна четверть немедленно, для того чтобы никто не был в затруднении оставить общину». Если общество будет разогнано или разрушено властью тиранов, то после удовлетворения кредиторов предполагалось все наличные капиталы и земли разделить поровнуисключительно между бедными членами,у которых ничего нет, и между бедными родственниками других членов, если таковые окажутся. Молодые люди, желающие покинуть общество — для того чтобы вступить в брак с лицами, не принадлежащими к обществу, или по другим соображениям, — должны получать известную Долю доходов, полученных со времени их рождения или вступления в общество; если же таких доходов не было, то общество должно выдавать им по своему усмотрению известную сумму.
Для начала подходящие люди — «отцы» — должны собрать известный фонд; при помощи этого фонда должны быть приобретены или построены два дома: один в лондонском Сити, достаточно большой, чтобы в нем могли жить 21–30 семейств, и могущий служитьскладоми помещением длявсевозможныхлавок; другой,больший, — в деревне вблизи реки;последний должен был служитьцентром всех производствобщины и общим местом жительства земледельцев, ремесленников, учителей и моряков. Между домом и рекой должно быть достаточно места для пристани («кеу»), и дом должен быть расположен так, чтобы река или канал прикрывали его и чтобы его можно было отделить от окружающей местности подъемным мостом. Рыболовство облегчалось устройством шлюзов.
Дом должен быть устроен с наибольшей целесообразностью; в нем должны быть «как общие, так и отдельные помещения, для того чтобы не стеснять свободы и удобства обитателей». В нем должны иметься «спальная и приемная для каждого женатого мужчины», большое помещение для платья и белья, кухня, столовая, зал для детей, погреба для съестных припасов и напитков, отдельные помещения для больных, врачей и хирургов, а также и для «книг, карт и инструментов», необходимых для занятия «свободными искусствами и науками».
Руководители и должностные лица избираются членами и всегда только на один год, чтобы не могло возникнуть чиновной иерархии. Заведующий припасами избирается только на полгода. Касса находится под тройным запором и под охраной трех лиц, из которых каждый имеет один ключ. Впрочем, твердо установленных, неизменных правил должно было быть как можно меньше. Всякому предоставлена полная свобода, посколько она не противоречит общему благу; всякому предоставлялось делать все, что не противоречит «Царствию Божию» и разуму. Усмотрению каждого предоставлено, между прочим, выполнение обрядов крещения, причащения и т. д., так как выполнение их менее возбуждает сомнения, чем невыполнение[586].
Первое время рекомендовалось принимать, главным образом, людей холостых, «для того чтобы мы при небольших расходах как можно скорее начали получать доходы».
Что касается самого производства, то для всех членов товарищества был установленшестичасовой рабочий день;притом каждый мог по желанию работать либо три часа до обеда и три часа после обеда, либо шесть часов с утра, что, вероятно, предпочли бы многие, особенно в жаркое летнее время. В воскресенье вообще никаких работ не было; для рабочих же, работавших для общины по найму, был установлен двенадцатичасовой рабочий день, до тех пор пока они «будут способны и согласны присоединиться в нам». Лучшие рабочие выбираются на должность мастера, но для мастеров, так же как и для простых рабочих, установлен шестичасовой рабочий день.
Члены общины, занятые в городском товарном складе, ежегодно должны поочередно проводить известное время в сельском доме общины и участвовать там в работах для расширения своих технических знаний и ради других связанных с пребыванием в этом доме выгод.
Все дети должны обучаться двум или трем ремеслам; это, однако, не помешает им быть всегда веселыми и бодрыми, так как им в крайнем случае придется работать шесть часов ежедневно и так как они будут избавлены от семилетнего рабского труда, на который обречены все дети, особенно английские. В свободные от работы часы дети могут по желанию обучаться наукам и искусствам; дети, которые еще ходят в школу, работают ежедневно по три часа и в сельском хозяйстве, и в ремесле. Все эти правила совершенно одинаковы и для бедных, и для богатых, между прочим, даже для детей богатых посторонних лиц, которые могли бы попасть в школы товарищества, как только последнее обзаведется штатом хороших учителей.
Девочектакже кроме домашнего хозяйства предполагалось обучать ремеслам для того, чтобы они всегда могли иметь заработок, если бы им впоследствии вздумалось покинуть товарищество.
Что товариществоэкономическибудетпроцветатьи все больше будет расширять свое производство — это, по мнению автора, явствует из следующих соображений:
1. Оно«небудетзапрашивать»,но«в противоположностьпринятомуобычаюбудетпродавать по самым дешевым ценам».
2. Члены его «будут пользоваться более дешевым жилищем и более дешевыми средствами к жизни».
3. Оно будет в состоянии изготовлять «лучшие продукты за ту же цену».
Автор излагаетвсе выгоды общинного хозяйства,а также соединения земледелия с промышленностью; он показывает, что каждая отрасль промышленности находится в зависимости от других; что по мере расширения одной расширяются и другие; что на сложности и многосторонности хозяйства основывается гарантия солидности предприятия. Автор рисует нам соблазнительную картину постепенного расширения хозяйства, рассказывает, что со временем товарищество само будет заниматься кораблестроением, будет строить суда для рыбной ловли в открытом море и для вывоза своих продуктов на континент. В домашнем хозяйстве коммунистическое начало окажется выгодным во всех отношениях прежде всего вследствие облегчения труда. Каждый получит возможность выполнять свою работу совершенно спокойно. Если все будет проделываться по известному порядку, то двадцать пять женщин, вместе взятых, будут иметь меньше хлопот, чем имеет одна в отдельном хозяйстве. Но «помимо большого удобства (lase) совместная жизнь представляетбольше выгоды».Когда 100 семей живут вместе, тодвадцать пятьженщин могут выполнить ту работу, которую обыкновенно делаютсто,а остальные 75 могли бы занятьсяпроизводительным трудом, и многие из них даже предпочли бы его.Можно было бы делать сбережения и в других областях; вместостаочагов понадобилось бы, может быть,четыре или пять:один в кухне, один в столовой, один в детской и т. д. Кроме того, если бы потребление не покрывалось продуктами собственного хозяйства, то можно было бы покупатьдешевле, покупая большими партиями.Таким образом, собственное хозяйство и соединение сельского хозяйства с промышленностью оказывалось выгодным во всех отношениях.
«Между тем как промышленники обременяют своих рабочих тяжелой работой за низкую плату, унас, наоборот, прибыль предпринимателя достанется на долю рабочего, что даст ему возможность пользоваться достаточным отдыхом».
Предприниматели, стоящие вне товарищества (in the world), «постоянно колеблются между страхом и надеждой», в общине же «каждый спокойно занимается своим делом».
Товариществу нечего бояться конкуренции. Если бы даже другие купцы, чтобы отбить у него покупателей, понизили свои слишком высокие цены, что было бы весьма желательно, то все же выгоды крупного хозяйства дали бы товариществу возможность производить дешевле, чем другие предприниматели. Нужно только остерегаться, чтобы не оттолкнуть покупателя какими–нибудь доктринерскими странностями. Если покупатели захотят получить одежду с каким–нибудь украшением, то не следует отказывать им под тем предлогом, что украшать себя — грех, этим можно достигнуть только того, что покупатели откажутся покупать здесь, т. е., таким образом, члены товарищества сами себе будут наносить вред. Конечно, очень дурно, что Адам ел плоды древа познания добра и зла, как замечает Плокбой юмористически, но людей можно излечить от тщеславия только примером и воспитанием. Отказ от изготовления украшений был бы неразумием уже потому, что выросшие в товариществе молодые люди, которые впоследствии пожелали бы выйти из него, имели бы гораздо меньше шансов найти заработок, если бы не умели изготовлять украшений[587].
Сами члены товарищества должны были одеваться по возможности просто, хотя тем, кто имел на это средства, не возбранялось изготовлять свои одежды из лучшего материала. Это позволялось уже для того, чтобы бедные, встретив такого человека на улице, знали, что могут ожидать от него помощи. Такая мотивировка носит несколько натянутый характер, но она только намечает выход, которым впоследствии воспользовались сами квакеры. Беркли и Беллере также позволяли носить более тонкие сукна.
Товарищество представляет еще и некоторые другие выгоды: молодым людям не нужно, как это случается нередко, вступать в брак преждевременно, только для того чтобы избавиться от рабской зависимости от своих родителей; они могут выбирать себе спутников жизни вполне обдуманно и совершенно свободно, так как они не обязаны вступать в брак непременно с членами товарищества.Учителя товарищества не бывают вынуждены ради своего существования учить тому, во что они сами не верят,так как свобода совести ничем не стеснена и все секты равноправны. Членам товарищества не приходится бояться ни болезней, ни старости, им нечего опасаться за участь своих детей после своей смерти.
Товарищество ведет торговлю с внешним миром, открывает свои школы за известное вознаграждение детям посторонних людей; сообразно с этим его врачи и хирурги должны также помогать посторонним — богатым за вознаграждение, бедным — даром. В то время как одни врачи посещают больных, другие в определенное время должны оставаться дома и давать посетителям советы.
Богатые люди, желающие воспользоваться выгодами совместной жизни, могут жить в доме товарищества в качестве жильцов, уплачивая за свое содержание. Если они пожелают работать, то будут получать квартиру и одежду бесплатно. В середине и в конце каждого года должен производиться расчет и распределение части чистой прибыли, для того чтобы каждый член имел возможность оделять бедных, делать подарки друзьям и т. п.
Товарищество должно построить большое помещение для собраний с расположенными в виде амфитеатра сиденьями; перед каждым из сидений устроен столик для чтения и письма. В этом помещении происходят чтение лекций, диспуты и т. д., в которых могут принимать участие и посторонние лица. На собраниях каждый свободно может выражать свои мнения. Во время еды царит веселье и отсутствуют всякие церемонии. За столом поочередно прислуживают все молодые люди для того, чтобы никто из них не проникся ложной гордостью.
В заключение в проекте перечисляется 72 ремесла, которыми могло бы заняться товарищество. Затем говорится: «Как только в окрестностях Лондона будет устроено такое товарищество для доставления занятия бедным, мы можем открыть второе — вблизи Бристоля, а затем еще одно — в Ирландии, где землю можно будет купить за очень дешевую цену и где можно подучить массу дерева для постройки домов, судов и других надобностей».
Во втором отделе, в котором заключается религиозно–этическое обоснование проекта, особенно характерно следующее место: «Эти общества и товарищества (fellowships) не всегда встречались так редко; они уже в очень давние времена процветали, пока в них не вошли враги первобытной невинности. Под их влиянием жизнь, которую люди были обязаны вести сообразно с заповедями Христовыми, стала считаться чем–то таким, что каждый по своему произволу мог принять или отвергнуть. Между тем сами враги невинности вели высокомерную и никому ненужную жизнь, святость которой далеко превышала то, что нужно для избавления, и дала повод к учреждению многих орденов для ленивых и жирных животных — я подразумеваю монахов и т. п. — и ко многим выдумкам и мошенничествам».
Это было написано в 1659 г. Три года спустя Плокбой, успевший за это время вернуться в Голландию, выступил с новым проектом хозяйственного товарищества, которое он теперь, однако, предлагал устроить голландской колонии в Новых Нидерландах, в Северной Америке. Лет тридцать тому назад Этьен Ляпеер, незнакомый с английскими брошюрами Плокбоя, писал по поводу брошюры, в которой изложены основные черты плана Плокбоя, следующее:
«Мысль, что колонизация стран умеренного пояса бедными людьми (т. е. рабочими) требует совсем особых мероприятий,прекрасно изложена в одном из наиболее интересных сочинений той эпохи, в«Kort en klar ontwerp door Pieter Cornelys Plockboy, 1662»»[588].
Мы не могли достать этой брошюры, но если она не особенно отличается от брошюры, содержание которой было нами предложено выше (нет никаких оснований предполагать это), то вполне понятно, почему она произвела на Лапеера сильное впечатление. Плокбой, несомненно, обладал чрезвычайно ясным умом и хорошо понимал экономические явления. В его проекте заключается не только сознательное и планомерное соединение земледелия с промышленностью, но также и попытка более тесного, можно сказать, органического соединения города и деревни, причем различия между ними не предполагалось уничтожить, а предполагалось лишь ввестиболее рациональное разделение труда: производствомдолжна была заниматься организованнаяколония, обменом — город.Далее мы видим, что Плокбой выступил решительным противникомаскетических тенденций,которые преобладали у большинства коммунистов той эпохи и составляли один из характернейших признаков коммунизма и с которыми ему надо было считаться. Мы уже · видели, как он не без иронии поясняет своим единомышленникам, что они сами повредили бы себе, если бы отказались производить предметы роскоши, и что такими средствами нельзя изменить мир. Но им руководят вовсе не одни только коммерческие соображения. Между занятиями, которые должны были иметь место в колонии, Плокбой, наряду с науками и прочими «свободными искусствами» — «liberal arts» — приводит также и музыку, о которой многие квакеры, например, совсем не упоминают, между тем как другие признают ее лишь постольку, поскольку она нужна для пения религиозных гимнов. Одним словом, не может быть сомнения, что с нами говорит современник Рембранта и Яна Стена. В его плане нет и признакаотречения от мира,он дышит здоровойлюбовью к жизни;весь план основывается, главным образом, наэкономических преимуществахорганизованного в крупных размерах производства — как в промышленности, так и в торговле. В последнем смысле он прямо предвосхищает идею современных больших универсальных магазинов. Городской дом спроектированного Плокбоем общества представляет собой в сущности не что иное, как зародыш таких магазинов вроде«Whiteley»,«Magasin du Louyre», «Basar garson».
Но затронув этот вопрос, мы затронули также другую сторону проекта Плокбоя. Теряя в смысле утопичности, проект приобретает некоторыебуржуазные черты.Товарищество производит дляприбыли.Несмотря на все предписания, клонящиеся в пользу бедных, оно носит настолько ярко выраженный характер торгового (можно бы даже сказать: акционерного) общества, как ни один другой коммунистический проект той эпохи. Другие общества того времени основывались ради религиозных целей или вообще в противоположность «миру»; буржуазными они становились вопреки намерению их основателей в силу исторической необходимости. У Плокбоя противопоставление общества «миру» еще не совсем исчезло, но значительно ослабело; противоположность между обществом и «миром» не носит религиозного характера и очень мало отражается на образе жизни его членов. Колония предоставляет каждому по–своему достигать блаженства на небе, а поскольку это не нарушает производства, также и на земле. «Там, где этому не препятствует необходимость, должна царить свобода», — пишет Плокбой. Замечательно также его стремление облегчить уход из общества тем, кто не желает в нем оставаться. Общество должно все делать лучше, чем делает «мир», но оно не должно лишать себя и своих членов преимуществ, даваемых последним. При таких взглядах уступки буржуазному духу эпохи были неизбежны; тем не менее проект Плокбоя не является реакционным по сравнению с произведениями его коммунистических предшественников и современников; наоборот, мы видели, что все коммунистические предприятия той эпохи кончались буржуазнейшим образом и в лучшем случае являлись замкнутыми обществами, которые хозяйничали и работали лучше, чем окружающий «мир», вступали с ним в конкуренцию и при этом довольно часто оказывались победителями. Эти факты были известны Плокбою; он, несомненно, был хорошо знаком по крайней мере с известной частью таких общин. То, что он сумел вывести из всего этого надлежащее заключение и сумел встать на фактическую почву, было немалой заслугой даже с его стороны — со стороны гражданина наиболее развитой в коммерческом отношении страны той эпохи. Социализму так или иначе надо считаться с буржуазным обществом, и Плокбой первый последовательно провел мысль, что надо пойти дальше буржуазного общества, вместо того чтобы возвращаться назад. Но экономически это было достижимо лишь при помощи организованного в больших размерахкооперативного товарищества.По нашему мнению, Плокбой был провозвестником (он писал в 1659 г.) поворота от христианского и утопического коммунизма к современной идее о товариществе. Во что бы ни превратилась эта идея, в историческом смысле провозглашение ее являлось важным шагом, заслугой, которая, безусловно, достойна быть отмеченной.
V. Джон Беллере, адвокат бедных
а) College of Industry
Все историки, знакомые с социальными условиями Англии в XVIII в., единогласно признают, что положение беднейших классов, особенно сельских рабочих, с падения республики (1660) до конца этого столетия было постоянно самым плачевным. При реставрированной монархии законодательство, поскольку оно касалось хозяйственной жизни нации, было, безусловно, классовым законодательством в пользу крупных лэндлордов, а революция 1688 г. только расширила влияние коммерческих классов на правительство, наряду с земельной аристократией. Лэндлорды выступали представителями как своих собственных интересов, так и интересов коммерсантов. Для трудящихся классов их господство влеклоухудшениеположения на долгое время. Что не успели сделать Стюарты в интересах имущих, то старались наверстать теперь. К упомянутым уже выше (в десятой главе) привилегиям, данным лэндлордам при Карле II, в 1677 г. прибавился закон, согласно которому все долгосрочные аренды, относительно которых не мог быть представлен документальный договор, были объявленыкраткосрочными;но такие договоры существовали только в очень редких случаях. Отчасти договоры никогда не попадали в руки крестьян, отчасти же арендные отношения основывались на передаваемых от отца к сыну юридических отношениях, восходящих еще к феодальной эпохе. В обоих этих случаях, да и во многих других мелкие крестьяне и арендаторы не в состоянии были добиться перед судом признания законности своих арендных прав. Таким образом, была дана возможность превращать земельные отношения, при которых мелкие арендаторы еще могли бы существовать, в такие, при которых они должны были бы работать и жить хуже скота или уступить место арендатору–капиталисту. Зато наряду с пошлинами на ввоз зерна были установленыпремии за вывозего, для того чтобы улучшение в обработке почвы не вызвало понижения цен на хлеб. Ухудшению положения мелких крестьян и сельских рабочих способствовало, далее, огораживание, т. е. захват лесов, болот и пустырей лэндлордами. В прежнее время крестьяне и сельские рабочие, по свидетельству многих авторов, в том числе и Маколея, покрывали свою потребность в мясе, главным образом, пойманной или убитой дичью, и продажа дичи доставляла им некоторый побочный заработок. С царствования Иакова I им это тоже стали постепенно запрещать, причем издание закона в этом направлении мотивировалось, между прочим, тем, что охота способствует ничегонеделанью; иными словами, дает возможность уклоняться от каторжного труда в пользу землевладельца.
Расцвет торговли и рост денежных доходов имущих классов, о котором с таким восторгом писали[589]в конце XVII столетия экономисты, как, например, Вильям Петти, Джошуа, Чайльд и др., лишь для весьма незначительной части трудящихся классов принес облегчение; положение же масс он, наоборот, ухудшил. Между тем как цены и прибыль сильно возросли, заработная плата насильственноудерживаласьнанизком уровнеблагодаря устанавливаемым судьями таксам. Об этом свидетельствуют многие документы, которые были отысканы, главным образом, благодаря трудам Торольда Роджерса, но если бы даже их не было, то достаточно было бы того факта, что недельное жалованье рядовых солдат, доходившее во время кромвелевской республики до 7 шиллингов 6 пенсов, в 1685 г. упало до4шиллингов 8 пенсов[590]. Если люди шли за такую цену на военную службу, то, очевидно, общее положение рабочих ухудшилось; заработная плата упала настолько, что в сельских округах и в домашней промышленности приходилось ее дополнять вспомоществованиями изкапиталов для бедных.Налоги в пользу бедных достигли неслыханной высоты: общая сумма их составляла более трети государственного бюджета. Чарльс Давенан считал, что в 1696 г. бедные и нищие составляли почти четверть всего населения; не удивительно, что все стали заниматься вопросом, как изменить такой порядок вещей. Возникла целая литература о бедных и о способах помощи им[591].
Во всей этой литературе можно проследить два существенно различных воззрения, которые, конечно, не везде обнаруживаются с одинаковой яркостью; одно из них исходит из точки зрениябуржуазныхклассов и ищет средстваизбавиться от бедных;другое имеет в виду уничтожение бедности ради самих бедняков и более или менее определенно стремится к лучшей организации всего общества. Типичным, или классическим, представителем первого направления следует признатьДжона Лока,знаменитого философа–сенсуалиста[592]. Другое филантропически–социалистическое или, если угодно,гуманитарноенаправление имело своим лучшим и наиболее последовательным представителем квакераДжона Беллерса[593].
Джон Беллере родился в 1654 г. и был сыном состоятельных родителей. Будучи сам квакером, он, согласно чуть ли не обязательным постановлениям друзей о браке, женился на дочери квакера и, таким образом, сделался одним из совладельцев (Lord of the Manor) Кольд Ольдвайна в Глочестершире. Благодаря своей принадлежности к секте, которая тогда еще считалась опальной, Беллере не мог сделать политической карьеры, поэтому он предался занятиям и филантропическим предприятиям. В его биографии в «Dictionary of National Biography» говорится, что он «всегда был занят филантропическими планами». В числе его друзей былиВильям Пен,знаменитый основатель Пенсильвании, а также врач и естествоиспытатель ГансСлоон,значительное пожертвование которого положило основание учреждению Британского музея. Несмотря на свое несколько слабое телосложение и частые недомогания, Беллере дожил до 71 года и умер в 1725 г. Беллере был одним из лучших людей своей эпохи и, по выражению Маркса, «истинным феноменом в истории политической экономии»[594].
Первое интересующее нас здесь сочинение Беллерса написано в 1695 г., в один из семи последовавших друг за другом голодных годов, пресловутых «семи голодных годов», которые в конце XVII столетия посетили английский рабочий класс и довели платежеспособность рабочих до чрезвычайно низкого уровня. Буквальный перевод заглавия написанного Беллерсом трактата таков:«Проект учреждения рабочего колледжа всех полезных ремесел и сельского хозяйства»;в сущности же Беллере имел в виду рабочую колонию, илитоварищество,рабочих. Беллере в двух местах трактата поясняет, почему он выбрал название «College of Industry»[595]. «Лучше было бы назвать его колледжем, чем рабочим домом (workhous), потому чтоколледжзвучит приятнее и затем потому что в нем могут быть преподаваемы всевозможные полезные предметы», — писал Беллере на стр. 11. В заключительной главе, где он разбирает возражения, которые может встретить его проект, он говорит, что «Workhous» слишком отдает «Bridewell’eм» — тогдашним исправительным заведением. Но названиеобщина —community — также не подходит, так как не все в ней общее. Название этого учреждения колледжем служит указанием на то, что пребывание в нем добровольно. Беллере отлично сознает двойственный характер своего проекта и ясно дает понять, что его заставили не пойти дальше чисто практического соображения. С истинно квакерскою откровенностью, к которой присоединяется известный юмор, нередко проглядывающий в его сочинениях, Беллере отвечает на вопрос, почему бедные, т. е. рабочие, не будут пользоваться всем доходом от колледжа:«Потому что богатые совершенно не в состоянии жить иначе как насчет труда других,лэндлорды живут трудами своих арендаторов, а купцы и промышленники — трудом своих рабочих». В этих словах выражается, впрочем, и теоретический взгляд Беллерса. Однако кроме высказанного выше нелестного для богачей соображения, у Беллерса есть еще и другие причины желать, чтобы колледж давал доход. Для того, чтобы устроить его на достаточно широкую ногу, необходимо много денег, а между тем «1000 фунтов легче достать для дела, дающего доход, чем 100 фунтов для благотворительных целей». Чем больше денег вложено в какое–нибудь предприятие, тем больше шансов есть на то, что люди будут заботиться о его преуспевании и тем больше будут заинтересованы в нем. Чисто благотворительным учреждением колледж не должен быть уже и из–за того, чтобы рабочий, вступающий в него, имел на негоправо.Комфортабельная жизнь в колледже должна являться «уплатойдолгабогачей рабочему,а не актом благотворительности»;только излишек, остающейся после оплаты всех расходов по содержанию членов колледжа, может считаться доходом на капитал общества.
Беллере считает, что для учреждения колонии из трехсот работоспособных лиц нужен капитал в 15 тыс. фунтов стерлингов в том случае, если земля и проч, будут не арендованы, но куплены, что безусловно предпочтительнее (он делает следующий расчет: 10 тыс. ф. ст. за землю, 2 тыс. за скот и разные запасы и 3 тыс. фунтов стерлингов на сооружение мастерских, приобретение инструментов и т. п. для промышленных работ). Минимальный взнос 25 ф. ст.; взнос в 50 ф. ст. дает право совещательного голоса, однако никто, сколько бы он ни внес, не должен иметь больше пяти голосов.
Рабочее население колледжа Беллере сообразно со средствами последнего распределяет следующим образом:
44 промышленных рабочих (ремесленников и т. д.), в том числе один надзиратель и один заменяющий его;
82 женщины и девушки, которые выполняют всевозможные домашние работы (между прочим, пряденье и т. п.) и, кроме того, ведут молочное хозяйство;
24 полевых рабочих (мужчин и мальчиков), в том числе управляющий с женой;
всего 150 человек, работа которых удовлетворяет все потребности колледжа, 10 человек оплачивают своим трудом необходимые топливо, железо и т. д., 5 человек — плату за наем помещений, а 35 человек — арендную плату. Если аренды не приходится платить, то продукт труда последних 35 человек прибавляется к продукту труда остальных 100 человек, который и составляет прибыль предприятия. Таким образом, прибыль, даже если земля будет арендованная, составит 1 тыс. ф. ст., принимая ценность годового продукта каждого рабочего равной 10 фунтам. Беллере, впрочем, считает, что средняя годовая производительность каждого рабочего равняется 15 ф. ст.
К такому определению излишка продуктов, который соответствует уровню прибавочной стоимости в 45 процентов (300 :135), Беллере, по его собственным словам, пришел благодаря «сравнению с нациею», ибо «я полагаю, что не больше двух третей, а быть может, даже половина нации выполняет полезную работу, и все–таки все имеют возможность существовать». Далее, колледж может дать массу хозяйственных выгод: получились бысбережения,не было бы расходов намагазины,на содержаниепосредникови других бесполезных лиц, не было бы расхода нанаем адвокатов,наневыгодные долгии т. д. Расходы нажилища, топливо, изготовление пищи и покупку съестных припасовуменьшились бы. Продукты с небольшими изъянами не приходилось бы бросать, но можно было бы употреблять в собственном хозяйстве. Многие женщины и дети были бы занятыпроизводительнымтрудом, и сверх того, можно было бы избегнуть значительнойпотери временипри периодической безработице. Далее, выгодно также для колледжа соединение промышленности и земледелия. Поля, которые пришлись бы на промышленное население, обрабатывались бы лучше, чем обыкновенно теперь обрабатываются поля ремесленников, потому что колледж держал бы больше скота, а благодаря этому лучше удобрял бы землю и вообще имел бы возможность вести более рациональное хозяйство. Очень удобно то, что во время уборки урожая к сельскохозяйственным работам могут быть привлечены не только полевые рабочие, но также ремесленники и проч., и что вообще рабочие силы могут быть распределены сообразно необходимости.
Наряду с устранениемпосредничестваи излишних расходов, которые вызываются отделениемземледелияотмануфактуры(к этой теме Беллере возвращается еще и в другом месте), для колледжа представит также выгодуустранение спекуляции.Колледж производит, главным образом, длясобственного потребления;все, что не идет в употребление, по мере возможности должно поступатьв запасили расходоваться нарасширениеиусовершенствование предприятия.Ежегодно должен производиться подсчет прибыли, и последняя должна распределяться между акционерами сообразно с их взносами. Акционеры по своему усмотрению могут либо получить свою долю прибыли, либо присоединить ее к первоначальному взносу. Однако заводить в целях спекуляции торговлю паями — stock jobbing — воспрещается, так как спекуляция «портит всякое хорошее дело»; если кто–либо пожелает продать свой пай, то другие пайщики имеют право выбрать по большинству голосов покупателя, который приобретает права прежнего пайщика, причем мерилом ценности пая служит последняя оценка предприятия. О прибыли может идти речь лишь в том случае, если рабочие в колледже будут уже вполне хорошо обставлены, это должно делаться в противоположность тому, что делается в обыденной жизни, где «промышленники стараются отнять один у другого все, что только можно», и вследствие этого«понижают уровень потребностей рабочего и не заботятся о том, что последний мало получает,а лишь о том, чтобы самим получить как можно больше».
Рабочие в колледже должны соблюдать установленное рабочее время, пока они находятся в цвете сил; по мере приближения старости они постепенно начинают работать все меньше, «а по достижении шестидесятилетнего возраста они могут быть назначены надсмотрщиками (если не были назначены ими раньше за особые заслуги). В смысле легкости работы и приятности жизни должность надсмотрщика дает то же, что могут дать накопленные в кармане частного лица богатства».
Правила работы должны быть составлены по образцу правил, существующих в Лондоне для наилучше обставленных «учеников» (prentices).
Замечательны также следующие установления колледжа:
Руководители отдельных отраслей производства и другие должностные лица (надзиратели),подобно простым рабочим,не должны получать денежного вознаграждения,а только соответственное содержание натурой.
Жилые помещенияколледжа состоят изчетырех флигелей:один предназначается дляженатых людей,другой — дляхолостых молодых людей и мальчиков,третий — длянезамужних женщин и девочек,наконец, четвертый — длябольных и стариков.За трапезами, которые должны быть общими, услуживает молодежь (мальчики и девочки поочередно).
Мастерские также должны быть отдельные. Молодые люди до 24 лет и девушки до 21 года считаются в колледже «учениками»; достигнув этого возраста, они могут по желанию покинуть колледж или вступить в брак.
Вначале особенное внимание должно быть обращено на привлечение известного числа дельных работников, которые могли бы подавать хороший пример; остальной контингент могут составить ученики. Начинать следует с молодежи; «старые люди, — говорится в предисловии, — подобны глиняной посуде: их нелегко переделать; дети же больше похожи на свежую глину, только что взятую из ямы». Если поэтому бедные вначале окажутся неуступчивыми, то богатые (давшие деньги на колледж) не должны терять терпения. «За семь — в крайнем случае за четырнадцать — лет может подрасти молодежь, для которой такая жизнь покажется более естественной».
Большое значение придается преподаванию — и не только предметам преподавания, но и способам его. В нем должны соединяться труд и обучение, оно должно действовать больше наглядным способом, чем словами, больше практическими упражнениями и опытом, нежели заучиванием правил. Если дети будут читать для собственного поучения, то будет лучше, если они станут читать сообща. «Когда дети друг другу читают вслух и ведут между собою разговоры, это производит гораздо более глубокое впечатление, чем чтение про себя, подобно тому как мы дольше сохраняем в памяти голос человека, чем лицо его».
Состоятельные люди могут за известную плату поступать в колледж пансионерами, но лишь под условием добропорядочного поведения. Колледж будет также принимать за известную плату на воспитание и обучение детей состоятельных родителей; для этих детей соединение труда с преподаванием также окажется чрезвычайно полезным. «Видя, что другие работают, они в свободное время, вместо того чтобы играть, будут обучаться какому–нибудь ремеслу, потому что труд утомляет не больше, чем игра. Глядя на работу других, дети также развлекаются, подражая им, как и во время игры». Развитие физической силы и ловкости так же важно для богатых, как и для бедных, для ученых — так же, как и для ремесленников. «Обучение, не связанное с физическим трудом, немногим лучше, чем обучение безделью… Физический труд установлен Богом… Труд так же необходим для здоровья тела, как еда для правильного функционирования последнего; страдания, которые человек старается избегнуть, уклоняясь от работы, ему впоследствии придется переживать благодаря дряхлости (for what pains a man saves by Ease, be will find in Disease)… Физический труд дает светильнику жизни новое масло, когда мысль зажигает его, одна только мысль скоро истощила бы его… И труд должен быть целесообразным, а не только утомляющим тело. Ребячески глупое занятие отупляет детский ум»[596].
Колледж, разумеется, должен иметь порядочную библиотеку, сад для разведения лекарственных растений, лабораторию для приготовления лекарств и т. п.
Беллере говорит, что при расчете рабочих сил колледжа он выбрал число 300 лишь для того, чтобы наглядно показать отношение между необходимым и прибавочным трудом. Колледж может быть гораздо больше; в нем может быть до 3 тыс. членов, особенно в тех округах, где изготовляются продукты для вывоза; к тому же колледжу нет надобности ограничиваться перечисленными ремеслами; в него могли бы даже вступить и воспользоваться его преимуществами моряки, если бы они согласились предоставлять ему свои товары или выручку от продажи их[597].
Одним словом, колледж должен был представлять собой мир в миниатюре (an epitomy of the world).
«Какие бы превратности судьбы ни постигли устроенный таким образом колледж, все же его можно будет уничтожить, только уничтожив всех членов его. Если бы его разграбили, то достаточно было бы двенадцати месяцев, чтобы он снова был восстановлен подобно траве, которая, будучи скошена, на следующий год снова вырастает. Труд, так же как и земля, дает продукты, и когда люди объединены, то они помогают друг другу, когда же каждый живет сам по себе, то они если и не грабят друг друга явно, все–таки не приносят пользы».
Первое издание «Proposals» Беллере посвятил своим единомышленникам, «друзьям света, которых в насмешку называют квакерами». «Мысль о вашей чрезвычайной подвижности и энергичном участии во всех делах этой жизни, о вашей обширной благотворительности, выразившейся в поддержке ваших, а также и других бедных, мысль о вашей общепризнанной нравственности и о вашей религиозной искренности, известной Господу Богу, заставила меня посвятить эти предложения вам для серьезного обсуждения; ибо я считаю вас в то же время очень хорошо организованной корпорацией, у которой может появиться желание осуществить такое предприятие и которая способна сделать это. Я часто думал о нищете бедных нашей нации, причем я смотрел на них как на сокровищницу последней, ибо труд бедных является золотым рудником для богатых, гораздо более ценным, чем рудники, которыми обладает Испания; и при этом меня обуревали мысли, почему бедные являются такою обузою, почему они должны быть такими несчастными и можно ли это изменить. Я держусь взгляда, что дать бедным возможность обеспечить свою жизнь честным трудом гораздо благодетельнее, чем поддерживать их в состоянии бездеятельности, подобно тому как было бы гораздо большим благодеянием вылечить сломанную ногу человека, чтобы он мог сам ходить, чем носить его на руках».
За посвящением следуетвведение,в котором излагаются социально–экономические принципы Беллерса.
«Богатые в своих собственных интересах, — так начинается вступление, — должны заботиться о бедных и об их воспитании, ибо, таким образом, они будут заботиться о своих собственных наследниках». Это рассуждение касается необеспеченности существования отдельных лиц в обществе. Подобно тому как целые государства иногда разрушаются революцией, так гибнут и отдельные личности, ибо все подвержены превратностям судьбы. Есть много бедных, предки которых были богатыми, и наоборот. Далее Беллере рекомендует исследовать, какой процент жителей Лондона местные уроженцы.
Но Беллере знает, что указанием на заботу о потомстве он не достигнет особого успеха у богачей, поэтому он старается прельстить их непосредственной выгодой,прибыльюот «колледжа». Предприятие, приносящее прибыль, привлекает больше капиталов, прочнее и поэтому может сделать больше добра. Чем сок является для дерева, тем прибыль служит каждому предприятию; она дает ему возможность развиваться и существовать. Как видно, Беллере вовсе не был мечтателем: он ясно понимал дух своей эпохи и в этом отношении стоял впереди всех современных ему мыслителей.
Соображения о прибыли заставляют богатых заботиться о бедных[598]. «Если бы у кого–нибудь было 100 тыс. акров земли, столько же фунтов стерлингов денег и столько же скота, но ни одного рабочего, то этот богатый человек был бы не что иное, как рабочий[599]. Таким образом, богатых будет тем больше, чем больше имеется налицо рабочих, пока только будет достаточно земли для того, чтобы доставить им работу и необходимую для поддержания жизни пищу». Поэтому богатые заинтересованы в том, чтобы честные рабочие вступали в брак, как только достигнут зрелого возраста.
«Не странно ли видеть, — восклицает Беллере, — как свет заботится о производстве хлеба и скота, которые предназначены только для нужд людей, и как мало он заботится о размножении самих людей, или, вернее, как он старается препятствовать этому размножению. Размножение бедных, — писал Беллере за сто лет до Мальтуса, — является не обузой, но выгодой, ибо вместе с числом бедных увеличивается также и количество средств для их поддержания».
Меркантильная, или коммерческая, система, более или менее талантливыми представителями которой в Англии в XVII столетии были Томас Мэн, Джошуа Чайльд, Чарльз Давенан и другие, как известно, являлась кажущимся освобождением от предшествовавшего ей культа благородных металлов, так называемой монетарной системы, практическим выражением которой было воспрещение вывоза золота и серебра; вернее было бы сказать, что монетарная система была теоретическим выражением действительности, соответствовавшей тому состоянию общества, при котором еще преобладало производство для собственного потребления, т. е. при котором преобладало феодальное хозяйство. При феодальном хозяйстве вся внешняя торговля в самом деле заключалась почти исключительно в обменеизлишкаместных продуктов на иностранные. По мере разложения феодальных хозяйств и распространения денежного хозяйства внутри самих наций внешняя торговля утрачивает черты первобытной меновой торговли и все более и более принимает характер купли и продажи. Поэтому запрещение вывозить деньги является для нее весьма чувствительным стеснением, и защитники ее борются против последнего, ссылаясь на то, что важны не отдельные фазисы операции, но конечный результат. Лучше всех устраивается тот, кто в конечном результате получает прибыль. В применении к целой стране нужно, чтобы торговля ее с другими нациями, в конце концов, дала благоприятный для нее баланс (теория торгового баланса); тогда вывезенные деньги вернутся с процентами и даже с процентами на проценты, подобно тому как возвращается во время уборки высеянное зерно[600]. Нетрудно понять, что эта теория, в сущности, заключает в себе еще гораздо больший культ денег, чем монетарная система, и в сущности она действительно основывается на более широком господстве денег. Эта теория — суеверие, принявшее рационалистическую окраску. Однако в тех случаях, когда она выступает против монетарной системы или, точнее, против монетарной политики, она подчеркивает важное значениепроизводства —труда — для достижения благоприятного торгового баланса и провозглашает таможенную систему, рассчитанную на расширение производства — на развитие мануфактуры. Но этим подчеркиванием производительного труда как источника богатства меркантильная система и в самом деле пролагает путь идее освобождения от денег. В 1662 г. Вильям Петти сводил ценность товаров к заключающемуся в нихтруду,а Беллере был первым социалистом, который дал этой мысли практическое применение, т. е. старался теоретически обосновать свою вражду к деньгам, которую он разделял со всеми коммунистами.
«Этот колледж–товарищество (colledge–fellowship), — пишет он, — сделает мерилом (standard), с помощью которого будутоцениваться всепредметы потребления (necessaries),труд, а не деньги;и хотя деньги представляют некоторое удобство в обыденной жизни и ввиду недостатка доверия между людьми являются своего рода залогом, все же они вызывают некоторые дурные последствия, и Спаситель наш назвал их демоном бесчестности. Большинство мошенничеств и обманов без помощи денег совершались бы только крайне медленно. Затем, когда люди в своих деловых сношениях вполне зависят от денег, они при недостатке или обесценении последних разоряются ибедные (рабочие) остаются праздными, потому что у богатых нет средств дать им работу, хотя налицо имеются та же земля и те же руки, которые и прежде доставляли и средства к жизни, и одежду.Но они именно составляют истинное богатство нации, а не деньги, которыми она обладает, если мы не хотим так называть стеклянные бусы и блестки на том основании, что в Гвинее мы можем получить за них золото». Деньги, по мнению Беллерса, так же не нужны стране, где царят нормальные порядки, как не нужен здоровому телу костыль.
«В настоящее время нередко и земледелец, и ремесленник погибают, несмотря на то что первый получил хороший урожай, а второй изготовил много товаров. Когда мерилом являются деньги, а не труд, тогда земледельцу приходится постоянно платить одну и ту же ренту, хотя бы урожай его прежде имел вдвое большую ценность. Промышленнику (ремесленнику) живется не лучше, ибо содержит его не тот, кто нуждается в его товаре, а тот, кто может заплатить за него деньги, и нередко ему приходятся брать деньгами половину той цены, которую другой, не имеющий денег, дал бы ему в виде труда».
В заключение Беллере рассматривает целый ряд возражений, которые могли бы быть сделаны против его проекта. Мы уже привели некоторые из них и здесь приведем еще несколько наиболее характерных для миросозерцания Беллерса.
На возражение о трудности предприятия Беллере отвечает, что невозможное для отдельного лица вполне возможно при совместной деятельности многих. При этом он приводит пример, цитированный Марксом в «Капитале» (т. I, стр. 258, изд. Поповой). «В то время как один человек не может поднять тяжести весом в целую тонну, а 10 человек должны напрягать для этого все свои силы, — сто человек сделают это, действуя каждый лишь одним пальцем».
Нужды в колледже нечего опасаться, так как в нем не будет соблазна продавать запасы для накопления денег. «Редко бывают неурожайные годы, которым не предшествовали бы годы изобилия».
На вопрос, захотят ли примкнуть к колледжу лучше оплачиваемые рабочие ввиду того, что колледж дает им только одно содержание, Беллере отвечает: «Колледж дает гораздо больше, чем одно только содержание, ибо он снимает со своих членов заботу о детях, о болезнях и т. д.»[601]К тому же за работу, превышающую среднюю норму, можно назначить особое вознаграждение. Кроме того, не все бедные так глупы, как пресловутая испанская нищая, которая не хотела позволить своему сыну поступить на службу к англичанину, потому что, благодаря этому, он потерял бы шансы сделаться в Испании королем. «Ибо хотя иные бедняки и сколотили себе некоторое состояние, но гораздо больше их обнищало».
Не будет ли тягостно для обитателей колледжа их обособленное положение?
Обособленность вовсе не должна быть абсолютной и должна только оставаться в пределах, обусловленных надобностями хорошего управления колледжем. И: «Я думаю, что изобилие во всем и удобства с избытком вознаградят за суровость некоторых правил колледжа».
Свое предложение относительноразличия в одеждеБеллере оправдывает замечанием, что оно соответствует только различиям уже существующим. Вероятно, Беллере своим предложением хотел только сделать уступку более состоятельным классам, которые желательно было привлечь к делу. Впрочем, предписание одинаковой одежды было бы, во всяком случае, еще хуже.
Как ни старался Беллере доказать рациональность своего предложения, все же оно, по–видимому, не встретило ожидаемой или, по крайней мере, достаточной поддержки со стороны «детей света». Быть может, просто недоставало средств, так как кассы квакеров несли в это время очень большие расходы[602]. Как бы то ни было, но уже в следующем, 1696 г.
Беллере выпустил второе издание Praposals, посвященное уже не квакерам, а обеим палатам парламента и «тем, кто думает и заботится об общем благе». Парламенту предлагается рассмотреть заключающиеся в этом сочинении предложения и осуществить их на пользу нации. Затем высказывается пожелание, чтобы сочинение это побудило парламент дать обществам, которые организуются согласно его проекту, некоторые привилегии; при этом Беллере оговаривает, что он вовсе не хочет получить для них монополии; если другие лица пожелают осуществить аналогичные или несколько измененные планы, то их следует только поощрять. «Тем, кто думает и т. д.» предлагается направлять взносы и подписку на предлагаемое учреждение двум гражданам Сити, названным по имени; один из них был купец, другой — адвокат. Вообще же второе издание мало отличается от первого. Оборотный капитал в нем назначен больший, чем в первом, — сверх 15 тыс. фунтов стерлингов на землю, скот и материал, 3 тыс. фунтов предназначаются напостройки.Размеры паев также увеличены. Затем рассматривается новое возражение, что колледж будет развивать леность и тунеядство, а в заключение, в отдельном воззвании к друзьям и читателям, их просят сообщить о подходящих для колледжа участках земли и т. п. Каких–нибудь принципиальных изменений в плане и в мотивировке во втором издании нет.
Заслуживают внимания во втором издании следующие добавления: «Я думаю, что праздные в настоящее время руки нации в состоянии изготовить множество пищевых продуктов и мануфактурных товаров, которые дали бы Англии такое же богатство, какое дают Испании рудники, если бы эти предметы потребления были посланы за границу, конечно, в том случае, если бы это сочли более соответствующим интересам нации, вместо того чтобы дать возможность при помощи этих продуктов прокормиться большему количеству людей на родине, что я считаю наиболее целесообразным способом для повышения ценности земли в Англии,ибо именно большее количество народонаселения приводит к тому, что земля в Европе дороже, чем в Америке, а в Голландии (дороже), чем в Ирландии»…Он, т. е. колледж, «скорее светское (civil) сообщество, нежели религиозное».
Роберт Оуэн рассказывает в своей недоконченной автобиографии, что около 1817 г. известный Френсис Плэс, разбирая свою библиотеку и выбирая из нее не имеющий никакой цены старый книжный хлам, натолкнулся на экземпляр именно этого издания и сейчас же принес его Оуэну со словами: «Я сделал важное открытие; я нашел труд, который полтораста лет назад защищал ваши социальные теории». Оуэн выпросил себе памфлет и обещал Плэсу, что он издаст его в тысяче экземпляров для раздачи публике и заявит, что заслуга первоначальной разработки идеи принадлежит автору памфлета, «хотя эта идея явилась у меня плодом привычки наблюдать и обдумывать факты и определять, насколько ими можно воспользоваться для обыденной жизни».
Оуэн сдержал слово, и, таким образом, Беллере, которого, впрочем, и Фр. Эден цитирует в своем «State of the Poor», сделался известен в широких кругах того времени. Потом он снова был забыт, и только Маркс вновь указал его место в истории политической экономии и социализма, цитируя как «Proposals», так и другое важнейшее сочинение Беллерса, «Essays».
b) «Опыты» («Essays») и прочие сочинения Беллерса
Приходится предположить, что и широкая публика не выказала достаточно интереса к предложениям Беллерса и что против них были выставлены новые возражения и новые сомнения. Во всяком случае, Беллере в 1699 г. опубликовал новое сочинение, в котором трактуются, главным образом, изложенные в «Proposals» взгляды. Сочинение это носило заглавие«Опыты о бедных, о мануфактурах, о торговле и промышленности, о колониях и безнравственности и о Божественности и совершенстве внутреннего просвещения»[603].«Опыты» эти во многих отношениях замечательны и могут выдержать сравнение с лучшими местами «Proposals».
Сочинение начинается посвящением обеим палатам парламента, и в нем указывается на восстание ткачей в Лондоне, происходившее во время последней парламентской сессии. Если нуждающиеся рабочие одной только отрасли промышленности осмелились временно противиться парламенту, то чего можно ожидать, если голодная толпа проникнет в дома имущих? Пусть законодатели подумают об этом; денежными штрафами можно подействовать на имущих, физическими страданиями на здоровых — «но какими средствами хотите вы держать голодных в почтительном страхе?».
Затем следует краткое рассмотрение трех вопросов, касающихся учреждений, которые доставляли бы занятия здоровым, трудоспособным рабочим. На вопрос о том, кому должна принадлежать инициатива в этом деле — государству или частным лицам, Беллере высказывается в пользу последних. Государство, по его мнению, — невыгодный предприниматель и плохой администратор. Государство должно заботиться только о лицах, совершенно потерявших работоспособность. На вопрос, не лучше ли было бы давать бедным занятие в отдельных, определенных отраслях труда и не лучше ли давать им работу в отдельных хозяйствах, Беллере отвечает уже известными нам аргументами в пользу общего хозяйства и в пользу комбинации различных отраслей труда и производства.
Затем Беллере рассматривает вопрос:«Каким образом можно лучше всего удовлетворить потребности бедных, увеличить силу нации и поднять национальное богатство?»Бедные страдают от четырех зол: от дурного воспитания в детстве, от недостатка регулярной работы, от отсутствия постоянного сбыта для продуктов их труда и от недостатка питания, соответствующего трудности выполняемой ими работы. Все это могут устранить колледжи, или колонии, предложенные Беллерсом. В то же время они повысили бы «значительно» ценность земли высшего дворянства и джентри, населили бы измененные теперь округа и противодействовали бы скученности населения, отвлекали бы излишек населения из Лондона, который, безусловно, «перенаселен», так как число его жителей составляет 10 процентов всего населения страны. «Нация может содержать лишь известное число дельцов и богачей, пропорциональное числу рабочих, которые трудятся для них».
Первый «Опыт»доказывает, что 500 трудящихся регулярно рабочих ежегодно могут создавать продуктов на 300 фунтов стерлингов больше, чем может стоить их содержание.Расчет, доказывающий это положение, начинается замечанием, что человечество давно погибло бы, если бы производительный труд искони не создавал больше, чем стоит содержание рабочих. «Не больше двух третей населения или семей Англии производят все необходимое для удовлетворения своих потребностей и потребностей остальной части населения, и если бы последняя треть, т. е. не рабочие, потребляла не больше двух остальных третей, то половины трудящегося населения или семей было бы достаточно для того, чтобы снабдить нацию всем необходимым». Беллере говорит, что против его бюджета можно возразить, что согласно ему каждый рабочий в среднем должен зарабатывать около 16 пенсов, между тем как в действительности многие даже при самой усиленной работе едва могут заработать 6 или 8 пенсов. Это совершенно верно, но дело в том, что остальные 8 или 10 пенсов из 16 просто попадают в карман землевладельца или торговца. «Ибо за него [продукт] покупатель обыкновенно платит вдвое дороже, чем получает изготовивший его рабочий». Большое различие между платою, которую получает производитель, и ценою товаров также вытекает из дурной общественной организации производства. «Величайшим несчастьем наших рабочих является то, что они изготовляют товары, когда последние никому не нужны», следовательно, при хорошей организации труда можно было бы даже еще увеличить вознаграждение или сократить рабочее время и все–таки колония приносила бы прибыль.
Второй «Опыт» имеет целью доказать,что 500 тыс. бедных в состоянии создать для нации на 43 млн ф. ст. ценностей.Доказательство основывается на вычислении прибавочного труда, который могут дать бедные и который Беллере капитализирует из 5 процентов, а также в указании на то, что их труд вызовет повышение ценности земли, не имевшей в то время почти никакой цены. Однако интереснее этих устарелых вычислений те положения, которые Беллере выставляет в защиту своего постоянно повторяемого тезиса, что «увеличение регулярно работающего населения является величайшим богатством, честью и силой государства!».
«Земля, скот, дома, всякое имущество и деньги представляют собою только остов богатства, без населения они мертвы. Человек является их душою и жизнью.
Удвойте наше трудящееся население, и мы будем в состоянии содержать вдвое больше джентльменов и дворян, чем в настоящее время, или их имущество будет иметь вдвое большую цену. Но если бы было возможно так страшно умножать наши дома и богатства (без одновременного увеличения народонаселения), чтобы беднейший человек сделался миллионером, то тогда из числа этих богачей должны были бы сделаться водоносами, дровосеками, пахарями и молотильщиками столько же людей, сколько теперь у нас есть таких рабочих; иначе на нас тяготело бы проклятие Мидаса: мы умирали бы от голода в то время, когда руки наши были бы полны золота.
Нам скажут, что иностранцы за деньги будут ввозить к нам свои произведения, но ведь это сделают их трудящиеся классы. А так как они подчинены чужому государю, то, пожалуй, в один прекрасный день сами захотят воспользоваться своей долей и предпочтут явиться в Англию для того, чтобы грабить, вместо того чтобы кормить англичан. Невозможно, чтобы число богатых увеличилось, если вместе с тем не увеличится число бедных рабочих.Где нет слуг, там нет и господ».
Переходя к вопросу об организации труда, Беллере указывает на «увеличение числа нуждающихся бедных благодаря изменчивости моды». Эта тема ему как квакеру была особенно близка. «Зимою, — говорит Беллере, — многие промышленные рабочие остаются без занятий, потому что торговцы и предприниматели ткачи не хотят тратить деньги прежде, чем узнают, какова будет мода. Весною же вдруг оказывается, мелкие и крупные. что рабочих недостаточно, и тогда массами набираются ученики и подручные, земледелие лишается рабочих рук и в город привозятся будущие нищие».
Мы не будем здесь касаться довольно интересного рассуждения на тему, что «дорогой хлеб вызывает дороговизну всех продуктов и разоряет торговлю», в котором предвосхищается почти все евангелие фритредеров, и обратимся прямо к Беллерсовой критикеторговли вообще и внешней торговли в частности.
В«Опытеоторговцах»он пишет: «Купцы и торговцы[604]являются для нации тем же, чем являются для больших семей управляющие, ключники и смотрители погребов. Таким образом, они так же полезны, как хорошо организованное правительство. Но так как торговцы приносят пользу только в качестве органов распределения, то богатство нации увеличивается, следовательно, исключительно благодаря труду бедных, и хотя в нации не может бытьслишкоммного рабочих, пока имеется достаточно сырья, требующего обработки, все же в стране может быть слишком много торговцев в сравнении с числом рабочих». Торговцы могут обогатиться в то время, когда нация, благодаря расточительности, обеднеет. Приведенный как доказательство пример относительно потребления вина служит переходом к«Опыту о внешней торговле».«Эта торговля, — говорит Беллере, — также полезна, потому что ввозит в страну, между прочим, произведения искусства и такие предметы потребления, которые в самой стране не производятся. Но «разнузданная эпоха» в одежде и развлечениях может впасть в эксцессы, между тем как ничто не обогащает нации, кроме того, что увеличивает население… Может возникнуть вопрос: какая часть шелковых тканей и вин, получаемых нами из Турции, Франции, Италии и Испании, является эквивалентом за более прочные и полезные сукна и пищевые продукты, которые мы ежегодно отдаем за них, и имеют ли они такую же потребительную ценность, как и последние? Предположим, что ежегодно мы посылаем в эти четыре страны на 400 тыс. ф. ст. английских мануфактурных товаров; пусть ввоз оттуда дает торговцам и посредникам на 30 процентов больше; таким образом, ценность ввоза будет равняться 52 000 фунтов стерлингов, которые приходятся на долю Англии. При этом возникает вопрос: не составляют ли первые 400 тыс. ф. ст., в сущности, расхода для нации, а не те 120 тыс. фунтов, которые получают торговцы и о которых можно предположить, что они увеличивают капитал нации? Затем имеется еще и другой вопрос: какая часть ввезенных продуктов употребляется разумно и какая служит роскоши и излишествам?
Когда мы посылаем на 100 тыс. ф. ст. мануфактурных товаров в Германию и Голландию, то получаем обыкновенно в обмен на них полезные продукты. Во всяком случае, возможно, что если бы дали занятие нашим безработным беднякам, то они изготовили бы большую часть нужных нам иностранных товаров. Но тогда наши фабриканты сукон, которые вывозят свои продукты в эти страны, будут недовольны новыми мануфактурами».
Беллере приводит в пример ланкаширских граждан, которые подали в парламент петицию о свободном ввозе фламандских кружев в Англию для того, чтобы сами они имели возможность сбывать свои сукна во Фландию.
«Таким образом, — пишет Беллере, разрешая в сущности вечный спор о свободной торговле и покровительственных пошлинах, — мы и теперь, и впредь, пока развитие наших мануфактур не будет соответствовать развитию нашего сельского хозяйства, будем уподобляться людям с вывихнутыми членами,которые постоянно стонут,на какую бы сторону мы их ни положили. По этой причине различные законы, созданные для оживления торговли, вызвали только внутреннюю войну между ремесленниками, ибо выгоды одного ремесла служат к разорению других». «Опыт» заключается «щекотливым вопросом» (query): «Не способствуем ли мы обезлюдению нашей страны, заставляя своих соотечественников терпеть нужду в продуктах, вывозимых нами за границу в обмен на произведения, питающие роскошь и надменность других? (На 120 тыс. ф. ст. ввозных товаров для одного только потребления, — добавляет Беллере в пояснение, — получаемые в обмен на вывозные продукты ценностью в 100 тыс., в конечном счете нисколько не обогащают нации».)
Затем следует«Опыт о деньгах».Беллере развивает в нем мысль, изложенную уже в предисловии к «Proposals». «Деньги, — говорится там, — наименее полезный из всех предметов, составляющих богатство. Земля и скот дают своему владельцу продукты; здания и мануфактурные произведения приносят пользу, пока ими владеешь; деньги же сами по себе не увеличиваются в количестве и приносят пользу только в тот момент, когда выпускаешь их из рук… Все деньги, которые составляют излишек над тем их количеством, которое необходимо для внутреннего обмена в королевстве или в нации, являются мертвым капиталом… Деньги имеют два свойства: они представляют собой залог за то, за что их дают, и в то же время меру и вес, с помощью которых мы измеряем и оцениваем все вещи, ибо они прочны и удобопереносимы. И все же с тех пор как в Англии имелась только двадцатая часть тех денег, какие имеются теперь, ценность их в сравнении со всеми остальными предметами изменилась гораздо больше, чем относительная ценность этих предметов между собою… Ибо триста лет тому назад овцу и корову можно было купить за такое же число рабочих дней, как и теперь, и для перепахивания данного участка земли тогда надо было столько же труда, как и в настоящее время».
Не следует упускать из виду, что это было написано в то время, когда производительность труда в промышленности и земледелии изменялась крайне медленно. Впрочем, даже в том случае, когда Беллере исходил из ошибочных фактических предпосылок, мысль, которую он стремится доказать, все–таки верна.
К этому «Опыту» Беллере прибавил еще «Слово к богачам», в котором он, отвечая на вечные жалобы последних, высчитывает, что в среднем на каждого человека в Англии приходится по 40 ф. ст. капитала. Всякий имеющий больше должен бы молчать; и чем больше имеет какое–нибудь лицо, тем более ему следовало бы смотреть на себя как на распорядителя имуществом бедных, и тем более следовало бы помнить о своей ответственности за это имущество.
В«Опыте об искоренении безнравственности»говорится, что все экономические усовершенствования не имеют никакой ценности, если они не связаны с нравственным подъемом. В этом случае, однако, Беллере обращается не к низшим классам, а к высшим, требуя, чтобы они показывали пример. «Если бы, — говорит Беллере, — безнравственное поведение вело к лишению права занимать общественные должности или если бы за бранные выражения люди лишались этого права хотя бы на один год (квакеры за принципиальный отказ от присяги навсегда лишены этого права), то, может быть, мы слышали бы меньше брани и реже встречали бы безнравственность». Но «дети зла» — парламент — ни на что подобное не согласятся.
Замечательно хорош «Опытпо поводу смертной казни»,носящий заглавие«Некоторые доводы против казни преступников»и предвосхищающий лучшие труды Беккарии и других на эту тему. Беллере называет преждевременную смерть преступников, декретируемую государством, «кровавым пятном на религии» и сравнивает отношение между преступником и обществом с отношением между дурным человеком и его семьей. «Если у кого–нибудь есть сын или близкий родственник, увлекшийся до совершения преступления, наказуемого смертью, то он, несмотря на все свое отвращение к преступлению, приложит все свои усилия для того, чтобы сохранить преступнику жизнь в надежде, что он со временем исправится, особенно если он имеет возможность изолировать преступника и лишить его, таким образом, средств совершать в будущем подобные ужасы. А каждое отдельное лицо по отношению к обществу представляет собой именно такого сына или родственника». Далее, не следует забывать, что ответственность человека ограниченна. «Воспитание в безделье и грубой распущенности приводит одних к нужде и лишениям, а другим прививает привычки, с которыми бороться они почти бессильны».
Беллере высчитывает также, какие материальные потери для общества влечет за собою умерщвление преступника, который мог бы выполнять полезные работы в исправительном заведении, но он добавляет, что это соображение не имеет решающего значения. Беллере ссылается на одно из прошений молитвы Господней — «но остави нам долги наши» — и резко восстает против обычного в то время, но совершенно не соответствующего важности дела наказания мелких краж виселицей и тяжелым тюремным заключением. Наконец, он требует упразднения отвратительных условий тюремной жизни и устранения спекуляторов–надзирателей, эксплуатирующих заключенных.
Книга кончается «Опытом овнутреннем просветлении».Все содержание этой книги показывает, что Беллере был одним из самых свободомыслящих людей своего времени, хотя и не чуждым некоторых заблуждений своих современников, но зато далеко превосходящим даже наиболее просвещенных из них во всех остальных отношениях.
То же можно сказать и о следующем сочинении Беллерса, самое заглавие которого характеризует его содержание. Поэтому мы приводим здесь это заглавие полностью:«Несколько доводов, предлагаемых европейским державам в пользу учреждения европейского государствапосредством установлениявсеобщей круговой порукии ежегодного конгресса, сената, законодательного собрания или парламента, долженствующего улаживать все могущие возникнуть в будущем споры о территориях и о правах государей и государств, с приложением соответствующего проекта, составленного королем Генрихом IV Французским». И затем: «Проект генерального совета или общего собрания представителей различных религиозных течений в христианстве (не для споров о разногласиях, но) для установления общих принципов, на которых эти течения сходятся. Таким образом, можно будет доказать, что они, несмотря на разногласия относительно пути к достижению небесного блаженства, могут быть добрыми гражданами и соседями, способными предотвратить внутренние беспорядки и междоусобные войны, если только будут уничтожены войны внешние». Лондон, 1710 г.[605]
Как в других своих проектах, так и здесь Беллере идет гораздо дальше своих предшественников и в то же время старается считаться с существующими условиями реальной жизни. Памфлет его представляет собой вовсе не абстрактное настроение, он тесно связан с событиями и условиями того времени, и Беллере опирается именно на них для того, чтобы доказать целесообразность своего проекта. Начавшаяся в 1701 г. война за испанское наследство стоила массы денег и крови, а между тем ей не предвиделось конца, и Беллере иллюстрирует ею необходимость союза государств. В посвящении королеве Анне он указывает на принесенные жертвы и на союз, заключенный (между Англией, Голландией и Австро–Германией) для обеспечения прочного мира по окончании войны, а также на то, что этот союз дает очень мало гарантий и что верность ему отдельных государств зависит от массы случайностей, ибо каждому из союзников приходится считаться с разными другими условиями. В обращении к державам он далее высчитывает потери в людях, деньгах и экономическом благосостоянии, понесенные европейскими народами благодаря одним только войнам после 1688 г. Метод вычисления и в данном случае чрезвычайно оригинален для того времени. Наконец, он приступает к изложению своего проекта. Европа должна быть разделена на известное число (примерно на 100) одинаковых по пространству областей (кантонов или провинций), и всякое государство должно посылать по одному представителю от кантона в парламент; иными словами, каждое государство должно быть представлено пропорционально своей величине и количеству населения. Этот парламент, обсуждению которого подлежат только внешние взаимоотношения государств и который не вправе вмешиваться в их внутренние дела, устанавливает, сколько вооруженных войск или кораблей и денег каждое государство должно выставить от кантона в том случае, если бы оказалось необходимым предпринять что–либо против нарушителей мира. Сообразно с обязательствами, которые возьмут на себя в этом отношении государства, общий парламент определяет число голосов для каждого из них. Следовательно, наряду с пространством принимается также во внимание и степень дееспособности отдельных государств. Затем парламент устанавливает численность постоянной армии и величину отрядов, которые в мирное время должны постоянно держать под оружием отдельные кантоны.
Этот проект не имеет никакого прямого отношения к социализму; он в достаточной мере буржуазен, но он соответствует уже очень высокой степени буржуазного развития, когда мировая торговля, носившая отпечаток авантюризма, уступила место правильным торговым отношениям. Он является, так сказать, предвестником современной свободы торговли, а это для 1710 г. было весьма и весьма недурно. Но и в других пунктах этого памфлета Беллере оказался также впереди своего времени. Как явствует из заглавия проекта, к нему приложен подобный же проект Генриха IV Французского. В примечании к последнему проекту он говорит, что Генрих исключил из своего плана Россию (the muscowites) и Турцию; но это было сделано, по мнению Беллерса, лишь для того, чтобы доставить удовольствие римскому престолу. Ведь «московиты — христиане, а магометане —люди.Они имеют такие же способности и так же одарены разумом, как и другие люди, поэтому им нужно только дать возможность проявить свой ум, и они не отстанут от других. Разбивать им головы, чтобы снабдить их умом, было бы очень ошибочным приемом, который к тому же оставил бы большую часть Европы по–прежнему на военном положении. Напротив, чем больше удастся расширить этот государственный (civil) союз, тем больше будет на земле мира иво человецех благоволения».
Для того чтобы выразить такой взгляд в 1710 г., нужна была не только высокая степень духовной свободы, но также немало и мужества. Другой проект, заключавшийся в этой брошюре — религиозный парламент, долженствующий не спорить о вопросах, разделяющих религиозные течения, но обсудить пункты, общие последним (а этими пунктами могли быть только известные этические положения), — хотя и не имел шансов на успех, но все же представлял собою замечательное для того времени явление: он провозвещал новое интернациональное объединение и был достойнейшим ответом на травлю всех не принадлежащих к государственной церкви людей, начатую летом 1709 г. и помогшую в 1710 г. коалиции ториев захватить власть в свои руки.
Одним из первых действий нового правительства было в 1711 г. ухудшение системы избирательного права путем установления определенного имущественного ценза. Против именно этой меры или, во всяком случае, по поводу ее Беллере в 1712 г. выпустил памфлет в пользу избирательного права, носивший заглавие «Ап Essay towards the Ease of Elections of members of Parliament» («Рассуждение об облегчении выборов членов парламента»). К сожалению, в Британском музее не оказалось ни одного экземпляра этого сочинения, так что невозможно установить, какой характер носит проект Беллерса[606].
В 1714 г. Беллере опубликовал довольно объемистый трактат, предвосхищающий идею, которая с такою же широтой возникла лишь в последнее время, —национализацию общественной гигиены.В этом именно и заключается сущность«Сочинения об усовершенствовании медицины,изложенного в двенадцати пунктах. Благодаря чему каждый год может быть спасена жизнь многих тысяч богатых и бедных. С проектом занятия для трудоспособных бедных, благодаря чему можно было бы значительно увеличить богатство этого королевства. Почтительнейше посвящается великобританскому парламенту»[607].
Самым важным в этом сочинении является предложение планомерно соединить изучение медицины и медицинскую практику с больничным делом, которое повсюду и систематически должно организовываться общественными корпорациями, сельскими общинами, графствами, государством и от них же получать содержание. Беллере распространяется, между прочим, и об устройстве больниц, предлагает строить отдельно флигеля или госпитали для определенных болезней и, в конце концов, касается даже различных методов лечения. (Мы уже видели во введении к нашей статье, что он находился в самых дружеских отношениях с одним из известнейших врачей своего времени.) Впрочем, его рассуждения по поводу последних, конечно, устарели. Очень мило введение Беллерса, в котором он, стараясь склонить парламент в пользу своего плана, высчитывает, сколько теряет страна благодаря преждевременной смерти каждого бедняка в отдельности. В среднем, по его расчету, выходило 200 ф. ст. «Аристократии же нашей и дворянству, — добавляет Беллере с юмором, — я предоставляю оценить себя самим, но если прав старый поджигатель, говоривший: «Шкура за шкуру, и каждый отдаст все свое имущество за свою жизнь», то я уверен, что они составят весьма большой счет».
В приложении вкратце повторяется проект «колледжа», идею которого Беллере неустанно проповедовал до последнего своего издыхания.
Еще в 1723 г. он выпустил в свет новый «проект — дать бедным прибыльное занятие»[608]с эпиграфом «Если бы не было рабочих, то не было бы также и лордов, и если бы рабочие не производили больше съестных продуктов и мануфактурных товаров, чем им нужно для собственного потребления, то каждому джентльмену пришлось бы быть рабочим, а все бездельники умерли бы с голоду». Аргументы здесь, в сущности, те же самые, что и в прежних сочинениях, только во многих случаях, когда речь идет о деньгах и внешней торговле, они изложены точнее и определеннее. Беллере снова и снова указывает на случайности судьбы и апеллирует к могущественным «адвокатам» — «долгу и надежде на прибыль», чтобы побудить богачей активно позаботиться о бедных. Замечательнее всего в этом сочинении отношение Беллерса ко все более усиливавшейся в то время борьбе рабочих и ремесленников против технических улучшений, усовершенствованных орудий и инструментов мануфактуры. Беллере, смотревший на последнюю настолько непредубежденно, что считал одностороннее развитие ее, не соответствующее развитию сельского хозяйства, крайне ошибочным, решительно восстает против всех законов, ограничивающих машинное производство. Благожелательное отношение к рабочим ни на минуту не делало его слепым. «Издавать законы против уменьшения труда (т. е. против машин и приемов, уменьшающих количество необходимого труда), — говорит Беллере, — так же неразумно, как и привязывать каждому рабочему одну руку к спине, чтобы для каждой работы нужен был не один, а два рабочих». В этом отношении Беллере также держался безусловно современных взглядов.
В сочинении заключается просьба об учреждении парламентской комиссии для обсуждения этого и аналогичных проектов.
Весной 1724 г. Беллере опубликовал послание «Друзьям, собирающимся на годичные, четвертьгодичные и ежемесячные совещания», т. е. квакерским организациям. В этом послании он настоятельно рекомендует импозаботиться о лицах, находящихся в тюрьмах и госпиталях,отчасти радипропаганды,отчасти же для того, чтобыпо возможности улучшить их материальное положение.Лебединой песнью ее было появившееся в том же году «Извлечение из проекта и увещания, которое Джордж Фокс в 1667 г. написал лондонским властям по поводу бедных, с некоторыми примечаниями и с рекомендацией искренно религиозным людям, особенно же лондонским друзьям и их утренним собраниям». Это «Извлечение» представляет собою настоятельное и горячее увещание не терять из виду дело бедняков и не ограничиваться одной только раздачей милостыни. Первый план организации рабочих колледжей Беллерса был посвящен «друзьям», а с последним своим словом в пользу устройства особых учреждений, в которых бы давалось разумное и полезное занятие безработным, Беллере опять–таки обращается «особенно к друзьям». В 1725 г. смерть прекратила неустанную литературную деятельность Беллерса на пользу бедных.
В нашу задачу не входит перечисление того, что он сделал на практике для бедных и нуждающихся в помощи; достаточно сказать, что он был филантропом не только в теории. Исследование влияния, которое имели сочинения Беллерса на соответствующую литературу его времени и ближайшей эпохи, также выходит за рамки настоящего труда. Занявшись Беллерсом, мы и без того уже вышли за пределы эпохи, которую имели первоначально в виду, но это было неизбежно, так как Беллере не только хронологически, но и по идейному своему содержанию стоит на рубеже между коммунизмом XVII и реформаторским движением XVIII столетий. В Беллерсе соединяются все характерные черты коммунизма XVII столетия, который составляет предмет настоящей статьи. Мы видели, как борьба между двумя группами господствующих классов из–за политической власти вызвала выступление на арену политической деятельности наиболее развитых элементов трудящихся классов той эпохи и, таким образом, повела к провозглашению требований политической демократии Новейшего времени. Мы видели далее, как еще более низкий слой рабочего класса выставил своих представителей и защитников из своих собственных рядов; как последние, присвоив себе политические лозунги и религиозно–коммунистические учения, принесенные в Англию из других стран, и, несомненно, также под влиянием отечественной коммунистической литературы (Мор) выработали коммунистическое учение, более радикальное, чем какое бы то ни было другое. Мы видели затем, что ухудшение материального положения беднейших классов, сопровождавшееся возрастанием богатства имущих, повело к возникновению буржуазно–филантропической литературы, предлагавшей всевозможные проекты для улучшения положения бедных с помощью всевозможных специальных учреждений; государство, общины, организованная частная деятельность должны были делать то, что прежде составляло задачу Церкви. Мы видели, как пролагало себе путь новое понятие о государстве, которое из ассоциации господствующей аристократии или собственности одной какой–либо династии должно было превратиться в учреждение, способствующее всеобщему благу. Мы видели, наконец, как в ожесточенной борьбе церковных партий возникло новое, принципиально антицерковное, антидогматическое течение, которое повело, с одной стороны, к атеизму, с другой — к попытке создать антиритуалистическую религию квакерства. Филантропические проекты социальных реформ относятся к коммунизму так же, как квакерство к атеизму. Однако Беллере как квакер и как сторонник социальных реформ стоит далеко выше среднего уровня; и в том и в другом смысле он был представителем лучших сторон движения. У него мы находим наиболее ясные и наиболее смелые идеи религиозных и социальных революционеров XVII столетия. Почерпнул ли Беллере свои идеи из сочинений этих революционеров, был ли он знаком с ними? Это возможно, ибо в то время цитаты были не в обычае, цитировались только общепризнанные авторитеты; но Беллере мог познакомиться с этими идеями и не непосредственно — из сочинений писателей, находившихся под влиянием революционеров. Он мог воспринять эти идеи из окружающей обстановки, прямо из «атмосферы». Беллере писал при такой же обстановке, как революционеры XVII столетия — в эпоху голода, после политического переворота. В 1648–1649 гг. можно было верить в демократическую революцию, совершенную вооруженными демократическими элементами нации. В 1688–1695 гг. такая иллюзия была невозможна, но в 1695 г. была возможна более резкая критика буржуазного общества и его тенденций. Возможно было уже не только нравственное осуждение царящего в этом обществе неравенства, но также и указания на господствующие экономические силы, на возрастающую неспособность его направлять свои собственные производительные силы на благо общества. Величайшей заслугой Джона Беллерса было именно то, что он так рано сумел распознать эту сторону буржуазного хозяйства. Если можно сказать, что по отношению к частной собственности проект Беллерса относится к проектам Джерарда Винстэнли и даже Чемберлена, как революция 1688 г. к восстанию 1648 г., то следует также признать, что его понимание экономической структуры общества вполне соответствует росту буржуазного богатства с 1648 г. до конца столетия и что его сочинения, имеющие своей целью защиту бедных, представляют собой достойнейший противовес панегиристам буржуазии той эпохи.
Эд. Бернштейн
Шестой отдел. Поселения иезуитов в Парагвае[609]
Глава 1. Христианская республика
Под умелым руководством Льва XIII, скромно называвшего себя «папой рабочих», католическое духовенство Европы и Америки выступило в поход, чтобы возвратить себе прежнее влияние на народы. Желая избавить рабочих от вредоносного влияния социалистов, оно приняло на себя заботу об улучшении участи пролетариата, бедственное положение которого до тех пор очень мало его трогало, очевидно, вследствие того что все силы духовенства уходили на удовлетворение требований, предъявляемых ему классом капиталистов, у которого оно было на содержании. В настоящее время повсюду распространяется христианский социализм, умело приспособляющийся к национальным и социальным условиям тех стран, куда апостолы его являются со своей благой вестью. Поэтому нелишним будет заглянуть в тот «новый Иерусалим», который духовенство уготовило для человека. Для того чтобы исполнить это, нам вовсе не нужно следовать по стопам бедного Е. Рихтера, бесчеловечно мучившего самого себя, силясь доказать, что буржуа его закала неспособен постичь мораль, основанную не на капиталистической прибыли, и составить себе представленье об обществе, в котором никто не будет себе присваивать часть продукта труда производителя. Чтобы представить себе обетованную землю католического духовенства, нам не надо также разнуздывать свою фантазию и измышлять «государство будущего», права на которое католическое духовенство с полным основанием может оспаривать у нас.
Достаточно исследовать «христианскую республику», основанную «отцами» — иезуитами в Парагвае.
Общество Иисуса основало среди населения, очень способного к умственному и нравственному развитию, «христианское государство», просуществовавшее более полутораста лет — с 1610 по 1768 г. — и насчитывавшее 150 тыс. жителей.
Райналь утверждает, что «иезуиты изучили методы, которые применяли инки при управлении и расширении государства, и приняли их за образец». Фунес, декан Кордовского собора в Южной Америке, энергично протестовал против этого утверждения и заявил, что иезуиты «нашли гораздо более величественный прообраз в евангельском учении, а также в примере первых христиан». Следовательно, «парагвайские миссии», по Фунесу, не что иное, как осуществление христианского идеала на земле, и как таковое должны возбуждать восхищение всего мира[610].
В этой теократической республике не существовало писаных законов. «Совесть заменяла законодательство, — говорит Фунес. — Не было карающих законов; одни предписания, нарушение которых наказывалось постом, молитвой…Иэтим карам не придется дивиться тому, кто знает, как прекрасны и чисты были нравы населения». Дон Педро Факсардо, епископ Буэнос–Айреса, писал в 1721 г. в письме к Филиппу V Испанскому, цитированном Шарльвуа: «В этих племенах царствует такая невинность, что за целый год, мне кажется, не совершается ни одного смертного греха; бдительность духовенства предупреждает малейшие проступки». «Не было надобности в гражданских законах, — говорит Фунес в другом месте, — так как у этих индейцев почти отсутствовало самое понятие о собственности».
Эта христианская республика имела завидное счастье: она возбудила восторг скептических философов XVIII в., которые даже «завидовали участи парагвайских индейцев», как сообщает Азара. Монтескьё также не скупился на похвалы. «На долю Общества Иисуса, — говорит он, — выпала честь впервые провозгласить в этой стране идею религии в соединении с идеей гуманности!.. Оно привлекло рассеянные в лесах племена, дало им обеспеченные средства к существованию и облекло их в одежду. Всегда прекрасно будет управлять людьми для того, чтобы сделать их счастливыми»[611].
«Миссии», «колонии» или «доктрины» (doctrines) иезуитов, как назывались поселки теократической республики, подвергались, однако, уже и в XVII и в XVIII в. нападкам противников. Политики обвиняли орден иезуитов в стремлении основать независимое от Испании государство. Испанцы в колониях упрекали его за то, что он является опасным и нечестным конкурентом частной промышленности и торговли и что он запрещает иностранцам проникать в его поселения для того, чтобы сохранить за собой владение и пользование местными золотыми и серебряными приисками. Другие надевали религиозную и филантропическую маску и обвиняли иезуитов в том, что эти последние якобы учат индейцев ложному христианству и обременяют их чрезмерной работой.
Так как я желаю дать безусловно беспристрастное описание парагвайского государства иезуитов, то я постарался по возможности добросовестнее взвесить обвинения, в которых часто слышится недоброжелательство, обыкновенно объясняющееся очень определенными материальными интересами. Но настолько же осторожно пользовался я произведениями, обнаруживавшими преувеличенное, лицемерное или также одностороннее некритическое прославление творения «отцов» — иезуитов. Мое исследование организации христианского общества в Парагвае прежде всего основано на письмах миссионеров, а также на официальных документах, часто цитируемых иезуитом Шарльвуа, который написал свою «Историю Парагвая» единственно с целью прославить деятельность Общества Иисуса. Далее я подробно ознакомился с «Гражданской историей Парагвая» Фунеса, декана Кордовского собора в Южной Америке, пытавшегося опровергнуть Азара, нападавшего на республику иезуитов в своем «Путешествии в Южную Америку».
Фунес и Азара были современники, и оба жили в стране миссий спустя немного после изгнания иезуитов. Факты, о которых они сообщают, были, следовательно, переданы им очевидцами.
Христианская республика иезуитов вдвойне интересует социалистов. Во–первых, она рисует довольно точную картину того общественного строя, к осуществлению которого стремится католическая церковь, а во–вторых, она является еще и одним из самых интересных и необычайных социальных экспериментов, какие до сих пор кем–либо производились. Как бы мы ни относились к тайным намерениям Общества Иисуса, нельзя не удивляться той политической дальновидности, которую иезуиты проявили в своей деятельности; нельзя не воздать должное мужеству, искусству воспитывать и руководить людьми и терпеливому упорству миссионеров, которые воспитывали дикарей и управляли ими в парагвайских поселениях иезуитов.
Глава 2. Дикие племена Парагвая и завоевание страны испанцами
Когда Альваро Нунец завоевал в 1536 г. Парагвай, его население состояло из нескольких диких племен, отличавшихся одно от другого, главным образом, языком. Наиболее многочисленное из них племя гуаранисов населяло очень обширное пространство, граничившее на севере с Гвианой, на юге с истоком р. Рио де ла Плата и простиравшееся на восток от Атлантического океана до Анд. Гуаранисы населяли Бразилию, и среди них жило еще несколько племен. Азара замечает, что «можно путешествовать по всей Бразилии, достигнуть Парагвая, Буэнос–Айреса и подняться в Перу, зная только один язык гуаранисов».
Племя гуаранисов состояло из бесчисленного множества мелких кланов, рассеянных по всему обширному пространству. Многие кланы жили в деревнях, расположенных на краю лесов и по берегам рек. Их члены добывали себе пропитание охотой и рыбной ловлей, собиранием меда диких пчел, встречавшегося в лесах в изобилии, и первобытным земледелием. Они сеяли маниок, из которого приготовляли кассаву, возделывали маис и собирали жатву дважды в год, как уверяет Шарльвуа; разводили кур, гусей, уток, попугаев, свиней и собак. Оружием им служила трехгранная палица по названию «макана, лук», который вследствие его шестифутовой длины и громадной упругости дерева, из которого он был сделан, приходилось натягивать, втыкая один его конец в землю; они с большой силой метали четырехфутовые дротики и бодоги, глиняные шарики величиной с орех, которые они обжигали на огне и носили в сетке. На расстоянии тридцати метров они разбивали таким шариком человеческую кость и убивали птицу на лету. Азара, проживший в девственных лесах Бразилии и Парагвая с 1781 по 1801 г., встречал забитые и вырождающиеся племена дикарей, которых преследовали и травили испанцы и португальцы. Он не особенно высокого мнения о гуаранисах, живущих на полной свободе в лесах, и уверяет, будто их умственное развитие настолько низко, что они даже не умеют считать дальше четырех. Шарльвуа, наоборот, утверждает, что они умеют считать до двадцати; все, что было больше этого числа, они просто называли «много»[612]. Азара называл язык гуаранисов бедным, гортанным и неблагозвучным; Монтайя, один из первых парагвайских миссионеров, в совершенстве владевший этим языком, говорил, наоборот, «что он может соперничать с наиболее богатыми европейскими языками гармоничностью прекрасных и благозвучных слов и изумительной меткостью выражений: каждое обозначение дает точное определение и образ понятия». Гуаранисы страстно любили ораторское искусство. Наиболее красноречивый из воинов всегда мог быть уверен, что его мнение восторжествует.
Азара говорит о встречавшихся ему гуаранисах, что они боязливы. Даже в числе десяти человек они не решались выступить против одного мужчины другого дикого индейского племени. Демерсэй подтверждает это мнение, уверяя, что они из страха перед преследовавшими их м’баями, которых они очень боялись, не разводили ни собак, ни кур, чтобы лай или кудахтанье последних не выдавали их присутствия. В противоположность этому миссионеры XVIII в. восхваляют мужество гуаранисов, которым они очень ловко пользовались. Если бы они действительно были и до покорения страны испанцами и португальцами так трусливы, как их описывают Азара и Демерсэй, то они не могли бы распространиться по такому обширному пространству земли и отстаивать свое существование в борьбе со множеством живших между ними племен, храбрость которых не отрицает ни один путешественник. Нравственное вырождение, характеризующее цивилизованных или возвратившихся снова в первобытное состояние гуаранисов, говорит отнюдь не в пользу цивилизаторской деятельности испанских и португальских завоевателей.
Несомненно установлено, что ко времени завоевания Парагвая гуаранисы были наиболее развитым племенем, населявшим страну. Многие роды вели оседлую жизнь и занимались первобытным земледелием. Такое относительно высокое социальное развитие позволило принудить их к труду и поработить. Поэтому–то португальцы и могли превратить своих пленных гуаранисов в рабов. М’баи, напротив, охотнее шли на гибель и уничтожение, чем покорялись игу рабского труда. В течение нескольких лет португальцам удалось превратить в рабов всех бразильских гуаранисов. В такой же короткий срок испанцы собрали всех гуаранисов Парагвая в сорока пуэбло (населенных местах) и заставили их исполнять домашние и сельскохозяйственные работы «в то время как, — говорит Азара, — никто не мог покорить и собрать в поселения остальные племена». Даже дикари использовали эту трудоспособность гуаранисов. М’баи, считавшие себя за «храбрейшую нацию в мире, а также за самую благородную, великодушную и честную, когда дело шло о том, чтобы сдержать данное слово» и основательно презиравшие европейцев, обрабатывали свои поля руками гуаранисов. «Конечно, это рабство не было чересчур тяжелым, — замечает Азара, — гуаранисы подвергаются ему добровольно и возвращаются на свободу, когда им захочется. М’бая никогда не приказывают своим слугам; никогда они не употребляют по отношению к ним повелительного или недоброжелательного тона… Они полагаются на их добрую волю, довольствуются тем, что те делают по собственному почину, и делят с ними все, что имеют… Я сам видел, как дрожавший от холода м’бая предоставил своему рабу одеяло, которое тот у него взял, и даже ничем не выразил того, что он сам хотел бы воспользоваться одеялом… Ни один военнопленный не желает покинуть м’баев, хотя всем пленным грозит рабство, даже испанские женщины, из которых многие попали в плен уже взрослыми и имея детей».
Мягкому и послушному племени гуаранисов суждено было узнать в христианских «миссиях» гораздо более жестокое рабство. Но все же обращение испанцев и иезуитов с парагвайскими гуаранисами было еще мягким в сравнении с действиями португальцев в Бразилии.
Христианские цивилизаторы успокаивали свою нежную совесть тем соображением, что индейцы «gentes sin razon» (люди без разума) и являются промежуточной ступенью между человеком и животным. В докладе испанскому двору епископ Санта–Марты Франциско Ортиц говорит, что «из долголетнего опыта сношений с краснокожими он вынес впечатление, что они глупые создания, неспособные понять христианское учение и следовать его предписаниям». Благодаря энергии и самоотверженности Лас Казаса папа Павел III в своей булле в 1538 г. в Риме собрал собор для вторичного разбора вопроса: люди индейцы или нет. Мнения присутствовавших разделились, но все же большинство благосклонно решило, что у индейцев достаточно ума для того, чтобы они могли участвовать в святых таинствах Церкви. Но так как ко времени смерти Иисуса Христа Господь еще не имел даже и понятия о существовании Америки, которую Колумб открыл лишь спустя пятнадцать веков, то он и не мог послать туда апостола, чтобы обратить в христианство туземные народности. Положение было чрезвычайно затруднительным!.. Выйти из него помогло предположение, что святой Фома из Индии прибыл в Америку, где якобы еще доныне заметно много следов его апостольской деятельности. После того как Церковь произнесла свое авторитетное решение, испанский двор приложил самые похвальный усилия, желая, чтобы с индейцами не обращались, как с вьючными животными, и чтобы их не уничтожали, как это уже случилось с перуанскими дикарями. Католическая церковь в немалой степени ответственна за бесчеловечную жестокость «конкистадоров» (испанских завоевателей Америки); она как бы оправдывала эту жестокость, долго колеблясь признать человеческое достоинство индейцев.
Завоеватели Парагвая и побережья Рио де ла Платы не избивали дикарей, а подвергали их мягкому рабству. Они постановили, что всякое индейское племя, напавшее на испанский лагерь или нанесшее ему какой–либо вред, осуждается на рабство. Все его члены становились пожизненными крепостными победителей и образовывали «comendaria de yanaconas», т. е. становились особого рода рабами, прикованными к определенному месту и обязанными оказывать своим господам личные услуги. Но комендарии (комтурии, ленные области) испанцев существенно отличаются от португальских тем, что в них запрещалось продавать индейцев, истязать их и даже прогонять их за их дурное поведение или болезнь и старость. Господин «янаконов» обязывался кормить, одевать и беречь своих рабов, наставлять их в христианской религии, обучать их ремеслам. Отсюда видно, что испанское правительство намеревалось цивилизовать индейцев и в то же время предоставить известные выгоды их цивилизаторам. Особые инспекторы ежегодно посещали комтурии, выслушивали жалобы индейцев и наблюдали за исполнением королевских предписаний и декретов.
Если дикари не хотели добровольно избрать себе определенное место для поселения и признать верховное господство испанцев, их силой заставляли основать где–нибудь в пределах их собственной страны пуэбло, организованное по образцу европейских. Кацик, военный вождь клана, назначался «corregidor’oм», т. е. высшим чиновником; алькалд (бургомистр, глава общины) и остальные члены «cabilde» (общинного совета) назначались на свои должности по избранию. Индейцы, поселившиеся в пуэбло, становились «mitayos» (то же самое слово, что и французское «metayer» — полу арендаторы) — полу крепостными, которые работали на своих господ только два месяца в году, а в остальное время были свободны и не обязаны были выполнять никаких услуг. Женщины, молодые люди моложе 18 лет и лица старше пятидесяти, так же как кацик, его старший сын и члены «cabilde», не несли никакой трудовой повинности. Комтурии «янаконов» и «митайос» отдавались испанцам, которых хотели вознаградить за услуги, оказанные короне или колонии. Они являлись подобием «бенефиций» (ленов), которыми феодальные военачальники и князья наделяли своих верных дружинников.
Дон Мартинец де Ирала, который во второй половине XVII в. был наместником Парагвая, хотел заслужить особенное благоволение испанской короны, желавшей, чтобы цивилизация дикарей, т. е. их расселение в пуэбло, порядок которых был организован по европейскому образцу, пошла ускоренным темпом. Поэтому он очень остроумно решил предоставить каждому желающему право на собственный риск и страх основывать новые поселения или привлекать еще свободных индейцев в уже основанные. Труд туземцев, которых данное лицо поселило в колонии на собственный счет, принадлежал ему пожизненно, но после его смерти жители поселения получали свободу и обязывались только вносить определенную подать в государственную казну. Тогда испанцы начали настоящую погоню за дикарями, подобно португальцам и «мамулукосам» из Сан–Паоло; эти последние представляли сброд европейских бандитов всех национальностей и метисов, которые устроили и укрепили на скале неприступное разбойничье гнездо, откуда производили нападения на окрестности, похищали индейцев, мужчин и детей продавали, а часть женщин оставляли себе в качестве наложниц. Дикари скрывались от преследования в леса, чтобы избавиться от жестоких цивилизаторов, и последним, несмотря на самые большие усилия, удалось основать в Парагвае всего–навсего около сорока пуэбло, население которых удерживалось в повиновении только при помощи террора и часто производило восстания. Дикари пользовались каждым удобным случаем для того, чтобы скрыться в леса, и энергично защищали там свою возвращенную свободу.
Иезуиты явились в Парагвай в конце XVI столетия, как раз в то время, когда охота за дикарями находилась в полном расцвете. Они сделались защитниками индейцев. Открыто и прямо они критиковали деятельность испанцев, обвиняли их в том, что они не подчиняются повелениям короны и смотрят на индейцев в комтуриях как на рабов, которых они лишают свободы, обременяют работой, разоряют и истязают. Свои обвинения они довели до сведения испанского короля, исповедником которого всегда был иезуит. Они описали ему варварство, применяемое по отношению к дикарям, которые лишены всякого религиозного наставления, бесстыдные нравы европейцев, жестокость и гнет их господства, разорявшего индейцев и гнавшего их на восстание или к побегу. Они заявили, что произведенные насилия тормозят обращение дикарей в христианство, что индейцам самое словоиспанцывнушает ужас и что они скорее готовы подвергнуться уничтожению, чем поселиться в пуэбло под господством колониального правительства. Иезуиты предложили свои услуги, обещая кротостью и убеждением обратить индейцев в христианство и приучить их к оседлому образу жизни в деревнях.
Такое мужественное заступничество за туземцев навлекло на иезуитов всеобщую ненависть и вражду европейских поселенцев. Они запретили иезуитам вход в деревни, отказывали им в пропитании даже в самой крайней нужде. Миссионеры Общества Иисуса, изучившие язык гуаранисов — чего до них не сделал еще ни один католический священник, — отправились в леса и жили среди индейцев, которые знали, с каким доброжелательством «отцы» отнеслись к их участи. Как друзей, принимали их дикари, которые обычно избегали всех европейцев и убивали даже своих соплеменников, служивших переводчиками у испанцев. Первые два миссионера — Мазета и Катальдино — жили в лесах с гуаранисами и советовали им объединиться, чтобы стать силой, способной противостоять преследованиям и защищать свободу. Названные миссионеры употребили все усилия, чтобы заслужить доверие и симпатию краснокожих. Зная их пристрастие к музыке, они с пением ездили в челноке по рекам, а индейцы сопровождали их вдоль берега или плыли вслед за их пирогой. Собрав таким путем значительное число туземцев, миссионеры причаливали к берегу и объясняли своим спутникам истины христианской религии — так говорится по крайней мере в «поучительных посланиях». Более вероятно, однако, что они говорили гуаранисам о том гнете и преследованиях, которым последние подвергались; о счастье, которое их ждет под попечительным руководством «отцов» — иезуитов и о тех чудесах, которые умеют совершать миссионеры. «Вера, — говорит Шарльвуа, — воскресила в этих варварских странах те чудеса, о которых гласит предание про Амфиона и Орфея».
Миссионеры постарались подарками и обещаниями привлечь на свою сторону вождей и кациков кланов и внушить им благоговейный страх перед своей таинственной силой. Шарльвуа с необыкновенной наивностью рассказывает, что один кацик, принявший крещение, но отказавшийся исполнить приказания и наставления обоих «отцов» — иезуитов и вновь вернувший к себе своих жен, был примерно наказан. «Он сгорел живым в своем шалаше и научил своим примером новообращенных христиан, что на небе есть всемогущий, гневный Бог и что нельзя безнаказанно преступать поучения, которые от Его Имени преподают Его слуги». Вероятно, эта дословно цитированная здесь фраза была произнесена иезуитами Мазета и Катальдино по поводу самого происшествия. Чтобы устрашить индейцев, они, вероятно, напоили и умертвили несчастного кацика, чтобы затем изжарить его ради большей славы Всевышнего. Все–таки очень уж сомнительно, чтобы сильный, ловкий дикарь не мог выбраться из маленького горящего шалаша. Декан Кордовского собора не без основания мог утверждать, что иезуиты действуют в духе и смысле Нового Завета. В лесах Нового Света они приготовили второе издание чуда, при помощи которого св. Петр наказал Ананию и жену его Сапфиру, которые за то, что «солгали Святому Духу и утаили от общества верующих часть цены своего имущества», были поражены гневом Господним, т. е. попросту убиты. «Так что верующими и всеми слышавшими об этом овладел сильный страх», — присовокупляет, подобно Шарльвуа, и автор «Деяний апостольских».
Общество Иисуса побеждало все препятствия, которые испанцы ему ставили в колониях. Франциско Альфоро, наместник Парагвая, опубликовал в 1612 г. от имени короля указ, которым строго воспрещалось охотиться за дикарями и поселять их в пуэбло, и объявил, что в дальнейшем комтурии никому не будут раздаваться. Но уже за два года до этого иезуиты сделались господами положения и положили начало своему государству тем, что во множестве комтурий заменили светских владетелей и чиновников и приступили к преобразованию поселений.
Глава 3. Поселения иезуитов
Испанский двор живо интересовался обращением индейцев в христианство и их цивилизацией. Так как он воспретил дальнейшее употребление зверских средств, к которым до того постоянно прибегали, и рекомендовал вместо них кротость и мягкость, ему пришлось по настоянию иезуитов материально поддерживать апостолов нового метода, чтобы облегчить им их культурную задачу. Светских завоевателей сменили духовные; не только иезуиты, но и многие другие монахи, которые хоть и не знали языка и обычаев дикарей, но хранили в своих карманах скромные средства в виде субсидий от мадридского правительства, устремились в пограничные местности областей, населенных европейцами. Такие миссионеры возводили небольшую деревянную церковь, собирали вокруг себя несколько краснокожих, которых они подыскивали предварительно в городах и уговаривали пойти с ними, и объявляли об основании поселка. Когда полученная субсидия истощалась, священник исчезал и в каком–нибудь новом месте начинал ту же игру с тем же успехом. Церковка быстро разрушалась, деревня исчезала, но испанский двор торжествовал, радуясь успехам, которыми пользовались христианство и цивилизация благодаря проявленной миссионерами кротости. На деле же со времени опубликования королевского указа от 1612 г. не было основано ни одной индейской деревни. Исключение составляют «миссии» иезуитов.
Миссионеры Общества Иисуса тоже пользовались поддержкой правительственной казны, но они отнеслись серьезно к своей задаче привлечь дикарей в населенные места, отучить их от кочевой жизни, воспитать их для труда, а кроме того, наставить в христианстве. С этой целью они прежде всего сблизились с индейцами, среди которых жили, изучили их язык, нравы и суеверия. Таким путем они научились управлять дикарями. С 1610 по 1768 г. они основали тридцать пуэбло, в которых к моменту изгнания иезуитов из Парагвая насчитывалось около 150 тыс. жителей. В миссии св. Франциска Ксавера, наиболее населенной колонии иезуитов, жили 30 тыс. индейцев; в более мелких миссиях число жителей колебалось между 500 и 1 тыс. человек.
Двадцать шесть поселений принадлежали к знаменитой области гуаранисских миссий, расположенной между берегами Уругвая и Парагвая, от 26° до 28° южной широты и от 54° до 57° западной долготы от Гринвича. Три другие миссии были расположены на далеком расстоянии от них.
В действительности иезуиты основали только 26 поселков, остальные миссии возникли из бывших комтурий. Из двадцати шести поселений девятнадцать были основаны в течение первых лет и заселены гуаранисами. В остальных миссиях поселяли индейцев, переведенных из деревень, существовавших уже более столетия.
Успех иезуитов в течение первых двадцати пяти лет их миссионерской деятельности, когда они основали наибольшее число поселков, Азара приписывает отнюдь не их красноречию и не силе апостольского слова. По его мнению, решающим моментом явилось то, что в те годы португальцы и мамулукосы Сан–Паоло особенно яростно и бесчеловечно преследовали дикарей, брали их в плен и продавали в рабство. Толпы испуганных и преследуемых дикарей убегали в равнины Параны и Уругвая и в девственные леса, куда разбойники могли проникнуть только с большим трудом. Скитаясь небольшими отрядами, боязливые и обреченные на все лишения и страдания изгнаннической жизни, они легко поддавались влиянию иезуитов, которые давали им и защиту, и средства существования. Декан Фунес, оспаривающий каждое слово Азары, ничего не может возразить против этого, кроме того, что и испанцы в Парагвае были почти так же жестоки, как и португальцы или сан–паольские метисы. Следовательно, он только подтверждает мнение Азары, что индейцы стекались в миссии исключительно с целью спасения от жестокого преследования. Когда охота на дикарей несколько утихла, иезуиты уже не находили больше индейцев, которые хотели бы принять христианство и цивилизацию.
Тогда они решили покинуть путь кроткого убеждения и без всяких угрызений совести стали употреблять менее платонические меры к заселению остальных своих колоний. Они не разглашали по всему свету, какими средствами они пользовались, но Азара уверяет, что познакомился с ними по рассказам индейцев, которые лично испытали на себе их успешность. Метод этот типичен и заслуживает описания, так как несомненно применялся не один только раз. Иезуиты отправили к дикому гуаранисскому племени Тарума подарки через депутацию из обращенных в христианство индейцев того же племени, говоривших на его языке. Описав прелесть своей новой жизни, посланные сообщили дикарям, что набожный патер, горящий любовью к ним, просит позволения поселиться с ними. Он привезет с собой множество драгоценных подарков, в том числе и коров, так что им можно будет существовать целый год, не надрываясь в поисках за пропитанием. Дикари милостиво разрешили благочестивому «отцу» жить среда них, и иезуит явился в сопровождении нескольких испытанных индейцев. Стараясь не возбудить ни малейшего подозрения, он постепенно под самыми разнообразными предлогами увеличивал свою свиту. Когда она оказалась достаточно многочисленной, он врасплох напал на лагерь дикарей, окружив его, а затем при помощи угроз, обещаний и льстивых речей убедил их покориться и расселил их по разным миссиям Параны. Многие индейцы убегали и возвращались на родину, хотя она и находилась на громадном расстоянии от поселений. Но обыкновенно их снова задерживали и отсылали в более отдаленные миссии.
Эти насильственные меры очень напоминают действия испанцев и португальцев, которых иезуиты так строго порицали. Конечно, они далеко не всегда приводили к желанному результату. Так, например, иезуитам не удалось основать миссию в С. Станиславе. Нужно, впрочем, заметить, что в данном случае надо было обратить в христианство и цивилизовать м’баев, «которых нельзя было покорить никакими силами». Как всегда, так и в этом случае иезуиты повели дело под личиной дружбы; под предлогом выдачи пленных м’баев они заманили в миссию Сант–Каразон воинов, враждебно настроенных против патеров; музыка приветствовала прибытие послов, их пребывание ознаменовалось концертами, пляской, военными играми и закончилось грандиозным пиршеством, во время которого их перепоили, что не составляло особенной трудности. Их порознь уложили спать, а во сне связали и бросили в подземелье, где они пробыли до изгнания иезуитов из Парагвая. Азара узнал о фактах, которые он передает, от м’баев, имевших несчастье непосредственно познакомиться с добросовестностью иезуитов.
Относительно основания первых миссий нет иных источников, кроме рассказов миссионеров, которые единогласно уверяют, что приучили дикарей к оседлости единственно путем кроткого убеждения. Тем не менее с первых дней своей цивилизаторской деятельности иезуиты просили разрешения вооружить своих приверженцев огнестрельным оружием. Разрешение это они получили в 1636 г., после поездки отца Монтой в Мадрид. По их уверению, они нуждались в праве держать вооруженные отряды для защиты поселений от непрестанных нападений дикарей. Фактически же почтенные патеры устраивали облавы на дикарей, конечно, в форме убеждения. «Письма миссионеров» заключают в себе большое число поучительных образчиков их действий. Крещеные индейцы отправлялись в леса, чтобы там проповедовать среди идолопоклонников новую, истинную веру, и им удавалось находить там прозелитов, посещенных милостью Господней. Обыкновенно новообращенные были женщины и дети, без сомнения, захваченные в плен во время отсутствия мужчин клана, находившихся на охоте или в походе. Когда последние возвращались домой, они с оружием в руках требовали возвращения своих одноплеменников. Подчас на иезуитские поселения нападали также индейцы, которые в свое время поддались лживым обещаниям, но познакомились поближе с жизнью в миссиях и сбежали, а теперь мстили за насилия, которым их подвергали во время их невольного пребывания в поселениях. Если знать, с каким непреоборимым упорством дикари противятся всем попыткам приучить их к правильному труду — к которому, впрочем, и рабочее население цивилизованных стран было «приучено» с большими страданиями, — то станет ясно, что иезуиты должны были рекрутировать рабочих для своих миссий гораздо больше насилием, чем путем убеждения. Сами они признавали, что по необходимости отказывались от намерения искоренить привычки охотников и рыболовов во взрослых индейцах, а ярмо принудительного труда могли надеть только на тех, кто попал к ним ребенком или родился под их владычеством.
Получив от испанского правительства необходимые средства для основания «миссий», Общество Иисуса захотело сделаться их полновластным и неограниченным хозяином. Ему удалось выхлопотать королевский декрет, который запрещал испанцам находиться в миссиях без разрешения Ордена. Иезуиты ссылались на то, что греховность цивилизованных христиан может сильно развратить невинных новообращенных индейцев и помешать спасению их душ. Далее они добились отмены ежегодных инспекторских ревизий, которые колониальное правительство производило в комтуриях анаконов и митайосов. Одному лишь Богу и генералу Ордена иезуиты отдавали отчет в управлении оседлыми индейцами и пользовании произведенными ими сельскохозяйственными и промышленными богатствами. Несмотря на то что иезуиты хотели оградить себя от контроля законов, они по–прежнему исправно получали средства из королевской казны для содержания одного миссионера на каждую миссию. Необходимые для этой цели суммы составлялись из подушного налога в 1 пезо 8 реалов, который индейцы миссий уплачивали казне, между тем как индейцы в светских колониях платили 5 пезо ежегодно.
Иезуиты были настолько предусмотрительны, что подчинили свои миссии непосредственно короне. Таким образом, они освободились от контроля колониального правительства, а их поселенцы — от обязательных работ в рудниках и уплаты податей. Не желая допустить, чтобы кто–нибудь, кроме них, взимал хоть грош с новообращенных индейцев, они исходатайствовали королевский декрет, освобождавший их от уплаты десятины колониальным епископам, «так как миссии», по объяснение Шарльвуа, «слишком бедны для несения таких тяжелых повинностей». Мадридский двор осыпал иезуитов милостями. Он не только понизил и впоследствии совсем уничтожил подати для них, но даже выдал им из королевской казны средства для приобретения части амуниции, когда они в 1636 г., несмотря на протесты колониального правительства, получили от короны разрешение вооружить индейцев–поселенцев на европейский манер.
Пользуясь своим правом вооружать индейцев ружьями и пушками, они принялись за организацию регулярной армии под предлогом необходимости отражать вторжения португальцев и мамулукосов, в действительности же для защиты миссий от испанцев, с которыми иезуиты издавна находились в открытой вражде. Им хотелось также иметь в своем распоряжении известное орудие против колониального правительства, которое было представителем испанской короны. Этим объясняется то, что когда иезуиты сосредоточили в своих руках значительную военную силу, их обвинили в намерении составить независимое государство. Возможно, что Общество Иисуса действительно лелеяло грандиозный план — основать теократическую республику, которая охватывала бы часть Южной Америки. Миссии, основанные ими в Бразилии вдоль реки Амазонки, в Перу и на севере Парагвая, должны были развиться, расшириться и образовать центры, вокруг которых группировались бы различные части иезуитского государства.
Иезуитам лишь с большим трудом удалось получить право на вооружение индейцев их колоний огнестрельным оружием. Испанское правительство придерживалось правила не вводить у воинственных индейских племен этой части Нового Света оружие, обладание которым могло сделать их опасными (если не непобедимыми) врагами.
Даже своим несовершенным вооружением они причиняли испанцам большой вред. Упомянутое разрешение вооружить туземцев европейским оружием дано было иезуитам только после того, как почтенный патер Монтойя съездил в Мадрид и уверил короля, что индейцы, населяющие миссии, — добрые католики и верноподданные испанского короля. Получив желаемое разрешение, иезуиты напрягли весь свой организаторский талант и упорную выдержку, чтобы создать армию. Уже в 1641 г. они распоряжались армией в 4 тыс. человек, вооруженной ружьями и пушками, под предводительством 300 туземцев–офицеров с генералом кациком Абиаром во главе. Они смогли выставить армию в 7–12 тыс., которая победила Антекверру и Района. Впрочем, этими войсками командовали европейские офицеры.
Шарльвуа говорит, что в каждом селении содержался отряд пехоты и отряд кавалерии. Пехота была вооружена маканой, т. е. палицей, луком, пращой, мечом и ружьем. Кавалеристы сражались пикой, саблей и мушкетом и в случае надобности вели бой, как мушкетеры, спешившись. Главное управление миссий содержало также отряд наемных абипонских наездников, славившихся своим мужеством и уменьем править лошадьми.
Каждый понедельник посвящался военным упражнениям; ничто способствовавшее военному воспитанию не упускалось из виду. Солдаты делали гимнастику, учились фехтовать; происходили военные пляски, примерные сражения колоннами и врассыпную. Все это воскресило в индейцах геройский дух их расы. В военных играх и маневрах они проявляли такое страстное увлечение, что иезуитам нередко приходилось разнимать борющиеся отряды, чтобы избежать кровопролития и жертв. Своими войсками иезуиты пользовались не только для защиты миссий. Они поспешили предложить свои военные услуги и колониальному правительству, причем преследовали двоякую цель: во–первых, чтобы приучить туземцев к ведению войны, и во–вторых, внушить испанцам представление о своем военном могуществе.
В 1637 г. только что вооруженные и обученные индейцы были отправлены в поход против индейцев Каракас, напавших на жителей одной из испанских колоний. Они осадили их на острове, часть из них уничтожили, а остальных увели в плен. В 1641 г. индейские повстанцы заняли Ассунцион — резиденцию королевского наместника в Парагвае. Миссионеры послали туда на помощь свою армию, которая разбила и вытеснила краснокожих и выручила испанцев. В 1653 г. они вторично освободили Ассунцион, а в 1660 г. спасли наместника, запертого в церкви, осажденной индейцами; войска иезуитов очистили город от дикарей, которые его заняли. Дважды — в 1667 и 1671 гг. — иезуиты предоставляли колониальному правительству свои суда для перевозки испанских солдат по Рио де ла Плате из Корриентес в Буэнос–Айрес, блокированный англичанами. Последних удалось отразить только при помощи иезуитов, военная сила которых становилась все более грозной.
По мере того как поселения Общества Иисуса увеличивались в числе и расширялись, росла также ненависть и вражда, которую они возбуждали с начала своего существования. Они восстановили против себя всех испанцев.
То обстоятельство, что доступ в миссии был закрыт для всех испанцев и что последние могли жить там лишь с разрешения ордена в качестве гостей и не больше трех дней, возбудило подозрения и зависть европейцев. Искатели золота совершенно неосновательно вообразили, будто иезуиты открыли богатые россыпи благородных металлов, к которым никого не хотят допускать. И так как случалось, что они отказывали в приеме в миссиях епископам и высокопоставленным чиновникам, враждебность которых им была известна, то их обвинили в желании обмануть казну неверными сведениями о числе жителей их поселков для того, чтобы не вносить наложенной на них подушной подати.
Миссионеры вели значительную торговлю сельскохозяйственными и промышленными продуктами, произведенными в миссиях. В более крупных городах Парагвая, а также и в Буэнос–Айресе они продавали табак, овощи, хлопчатую бумагу и пряжу, дубленые кожи, обувь, воск, а главным образом — йерба–дель–парагвай (парагвайский чай), обыкновенно называемый матэ, очень часто заменяющий в Южной Америке кофе. Иезуиты одни сбывали больше матэ, чем все остальные земледельцы вместе. По Шарльвуа, их ежегодный сбыт этого продукта равнялся в среднем 12 тыс. арробас (приблизительно 184 тыс. кг). Каждая миссия в среднем производила до 2 тыс. арробас хлопка, так что все 30 миссий вместе ежегодно добывали до 921 тыс. кг хлопка. Интересы европейских колонистов сильно страдали от торгово–промышленной конкуренции иезуитов. Поэтому они обвинили святых «отцов» в том, в чем те раньше обвиняли испанцев. Они утверждали, что новообращенные индейцы испытывают в иезуитских миссиях гораздо большую эксплуатацию и более жестокое обращение, чем им приходилось выносить когда–либо в светских колониях. Далее их обвиняли в том, что они ежегодно обрекают на смерть значительное число туземцев, посылая их за 100–200 миль от родины за парагвайской травой. В дальних и трудных путешествиях, предпринимаемых с этой целью, многие индейцы гибли от голода и переутомления. Эта высокая смертность являлась, по мнению европейских поселенцев, главной причиной медленного прироста населения миссий. Для подтверждения своих обвинений испанцы ссылались на то, что иезуиты, вступая в управление комтуриями митайосов, потребовали отмены правила, запрещавшего светским комтуриям заставлять туземцев работать больше двух дней в неделю. Далее они указывали на то, что иезуиты добились отмены ревизий, производившихся ежегодно правительственными чиновниками. В силу всех этих привилегий иезуиты могли совершенно произвольно обременять работой новообращенных жителей своих миссий.
Духовенство тоже было враждебно настроено против миссионеров. Епископы не могли простить иезуитам, что те под предлогом бедности миссий отказались от уплаты десятины. Дон Бернардино, епископ Ассунциона, обвинял их в фальсификации христианской религии; подделываясь под вкусы дикарей, они им будто бы разрешали поклоняться богу католических христиан под именем индейского божества Тупа и при переводе катехизиса на гуаранисский язык исказили учение Церкви. Далее он их упрекал в нарушении тайны исповеди, которую они превратили в орудие своего господства. Иезуитам удалось добиться перевода дона Бернардино в другую колонию. Общество Иисуса следовало в Парагвае той же тактике, какую оно применяло в Китае, где отменило крест, казавшийся прозелитам позорным орудием казни. Паскаль и противники иезуитов сильно негодовали на такой оппортунизм. При этом они забывают, что христианству удалось завоевать себе прочное положение среди цивилизованных и варварских народов Старого Света единственно при помощи подобных же уступок[613].
Колониальное правительство продолжало протестовать при мадридском дворе против дарованного иезуитам права вооружать индейцев и содержать военные отряды. С их дисциплиной и храбростью оно ознакомилось довольно близко. Но Общество Иисуса через исповедников властвовало над малодушными, слабохарактерными наследниками Филиппа II, и ему постоянно удавалось отражать нападки колониальных наместников. Сила его настолько возросла, что оно вступило в борьбу с войском дона Жозе Антекверра, наместника Парагвая. Войска иезуитов выиграли сражение; наместник был казнен. Во время войны с Антекверрой и Рамоном, который после смерти первого организовал партию городов («de los communeros»), многие индейцы пользовались случаем возвратить себе свободу, убегали из миссий и возвращались в леса. Во время этой войны иезуиты выставили двенадцатитысячное войско, вооруженное ружьями и пушками, под командой высших офицеров европейского происхождения.
В конце концов постоянные жалобы всех классов испанского общества на иезуитов встревожили мадридский двор. Он захотел удостовериться, насколько они обоснованны, и велел произвести ревизию. Иезуиты с изумительным искусством пустили в ход все свои связи, так что ревизия была поручена лицам, которые были им вполне преданны и торжественно восхваляли их деятельность. Один из ревизоров, дон Педро Факсардо, заявил, что поселения достойных «отцов» являются христианской республикой, где царствует самая возвышенная невинность, где, быть может, «за целый год не совершается ни одного смертного греха», и что миссионеры достигли таких результатов, воспитывая «дикарей, склонных ко всяким порокам»[614].
Несмотря на все эти благоприятные отзывы, в Мадриде смотрели далеко не особенно благосклонно на общность имущества, которая, по утверждениям испанских поселенцев, все произведенные индейцами богатства отдавала в распоряжение иезуитов. Миссионеры, со своей стороны, уверяли, что только коммунистический строй может дать возможность поддерживать существование крещеных индейцев, которые с легкомыслием и беззаботностью детей совершенно не в состоянии распоражаться своим хозяйством и так распределять свои продукты, чтобы существовать спокойно целый год; поселения, по словам иезуитов, не только не богаты, но, наоборот, очень бедны. «Все, что производят индейцы, — писал епископ Буэнос–Айресский, — обеспечивает им только ежедневное пропитание; пища их состоит из мяса, маиса и овощей; одеваются они в грубые, простые ткани; излишек идет на постройку и содержание церквей». Кроме того, миссионеры утверждали, что коммунизм у них проведен не совершенно последовательно, так как каждой семье отводится небольшой участок земли, с которого она собирает урожай для собственных потребностей.
Испанский двор с удивлением узнал, что для полного отделения индейцев от испанцев не только было запрещено последним появляться в миссиях, но там даже не употреблялся испанский язык. Иезуиты хотели уничтожить всякую возможность сношений дикарей с европейскими поселенцами во избежание развращения новообращенных. Голландское правительство, отнюдь не заботящееся о душевном спасении туземцев голландских колоний, придерживается в своих владениях на острове Яве подобной же политики. Европейские чиновники в колониях должны знать яванский язык, чтобы понимать своих подчиненных, говорящих только на этом наречии и не имеющих права изучить какой–нибудь европейский язык. Испанское правительство, менее одержимое духом торгашества, было убеждено, что такие вещи не должны быть терпимы. Указ от 28 дек. 1743 г. предписывал обучать индейцев испанскому языку, так как они — подданные испанского короля. Из одного замечания Шарльвуа видно, что иезуиты решались не повиноваться королевскому декрету. По их мнению, индейцы прежде всего были подчинены Обществу Иисуса, а затем уже испанскому королю. Королем тогда был Бурбон, Филипп V, внук Людовика XIV Французского.
В то время Общество Иисуса подвергалось гонениям во всей Европе. Бурбонские дворы добились своим влиянием изгнания иезуитов в 1759 г. из Португалии, в 1762 г. — из Франции, в 1767 г. — из Испании. В 1773 г. папа Климент XIV уничтожил Орден.
Между документами, конфискованными при изгнании иезуитов из Парагвая, есть также письмо достойного патера Рабайо, доказывающее, что к иезуитам в Мадриде вовсе не благоволили. Патер сообщает, что жалобы на миссионеров так многочисленны, уважительны и тяжелы, что он не может противодействовать им, несмотря на то влияние, которое он, как исповедник, оказывает на короля. Испанское правительство прониклось, по мнению Азара, особенно сильным подозрением к христианской республике оттого, что почти все миссионеры были англичане, итальянцы и немцы, а немногие испанцы, бывшие в их числе, не имели большого влияния. Но оно не решалось открыто и прямо напасть на иезуитов, боясь натолкнуться на сопротивление и потерпеть даже поражение. Поэтому правительство предпочло действовать мягко и осторожно. Прежде всего оно потребовало постепенного освобождения индейцев, которые находились под опекой иезуитов более ста лет. Иезуиты соглашались на все требования, но остерегались фактически исполнить хоть одно.
Недоразумения, возникшие между Португалией и Испанией по поводу границ между их южноамериканскими колониями, ускорили разрешение конфликта. В 1750 г. испанский король уступил португальцам часть Уругвая. Португальское правительство приказало иезуитам, которые имели в уступленной области семь миссий, немедленно выселиться оттуда вместе со своими крещеными индейцами. Последние отказались следовать за иезуитами. Многие воспользовались случаем и возвратились на свободу, чтобы снова начать свой кочевой образ жизни на берегах Параны и Уругвая, другие остались в своих поселках. По наущению иезуитов они взялись за оружие, чтобы оказать сопротивление глубоко ненавистным им португальцам. Дон Пабло Букарели ди Урза, желавший восстановления мира, укорял иезуитов в том, что они сеют раздор, возбудили и поддерживали войну, единственной целью которой было возвращение их господства в этих семи миссиях. 2 января 1768 г. испанский король Карл III, сын Филиппа V, подписал указ об изгнании иезуитов из трех провинций — Парагвая, Рио де ла Плата и Тукуман. Букарели, которому поручено было исполнить приказ, счел нужным прибегнуть к той тактике, которую Митридат применил, когда ему нужно было уничтожать римлян, живших в его владениях. 7 июня он разослал наместникам отдельных областей запечатанное письмо с приказанием распечатать его только 21 июля. 22 июля в одно и то же время во всех миссиях неожиданно появились вооруженные отряды конницы, которым было приказано немедленно вывести из миссий всех находившихся там иезуитов. 150 миссионеров были арестованы и привезены в города Корриентес, Кордову, Санта Фе, Монтевидео и Буэнос–Айрес. К 3 августа 1768 г. все иезуиты были изгнаны из испанских колоний.
Глава 4. Жизнь индейцев в миссиях
Иезуиты приняли всевозможные меры для того, чтобы сохранить в тайне, как они управляют миссиями. Они не допускали туда посторонних, а чиновники и королевские инспекторы, которым открывался доступ, были друзья, относительно которых не было сомнений, что они будут освещать события и отношения в миссиях так, как желают того иезуиты. Несмотря на это, для описания государства иезуитов накопилось достаточно материалов. У нас есть описания миссий, данные Шарльвуа и Фунесом; далее хвалебные отчеты королевских чиновников, ревизовавших миссии, и наконец, факты, собранные Азара, которому удалось посетить миссии иезуитов непосредственно после изгнания последних. Если всего этого и недостаточно для изучения жизни индейцев в миссиях во всех ее подробностях, то все–таки этого довольно для того, чтобы дать общее представление о внутренней организации теократической республики, основанной на началах евангельского учения, которые Общество Иисуса сумело провести на практике, не встречая препятствий ни в стеснительном надзоре, ни в особом сопротивлении. Можно даже утверждать, что не бывало более удобного момента для осуществления христианского идеала.
Человеческий материал, подлежавший формированию и воздействию достойных патеров, происходил из молодой, физически и нравственно здоровой расы, наивной и податливой, совершенно не развращенной пороками цивилизации и теми эгоистическими и антисоциальными страстями, которые создаются частной собственностью и моногамной семьей; в равной мере она еще не была затронута предрассудками, накопляющимися с течением веков во всякой старой общественной организации. И миссионеры, которые основали в этих девственных областях свои миссии, проявили необычайные, достойные удивления ум, самоотвержение в умении управлять людьми. Нельзя не дивиться выдержке иезуитов, без семьи, без личного честолюбия проводивших свою жизнь или, по крайней мере, свои лучшие годы, точно в пустыне, среди дикарей, с которыми они по определенным, глубокообдуманным соображениям не поддерживали никаких сношений, кроме безусловно необходимых для управления миссиями. Хотя в поселениях было не больше 150–200 иезуитов, им все–таки удалось подчинить воле Ордена население, состоявшее, по словам Фунеса, во время изгнания иезуитов из Парагвая из 150 тыс. человек, но, несомненно, бывшее более многочисленным во время 150–летнего владычества Общества Иисуса. Парагвайские миссионеры, повиновавшиеся приказам Ордена и исполнявшие его предписания, оказали ему неоценимые услуги.
* * *
Управление миссией было организовано очень просто и сосредоточивалось в руках немногих руководящих лиц. Каждым селением управлял священники викарий, находившиеся под присмотром супериора, который в свою очередь был подчинен провинциалу. Священник — неограниченный хозяин миссии — управлял ее имуществом; обыкновенно он не знал языка гуаранисов. Викарий, на обязанности которого лежала забота о духовном спасении населения миссии, наоборот, хорошо знал язык населения, с которым он по необходимости находился в тесном и постоянном общении. Священник и викарий — оба жили в коллегии, расположенной в некотором отдалении от строений поселения. Им запрещено было всякое близкое сношение с индианками, и целомудрие их всегда стояло вне сомнений. Общение они имели только с немногими мужчинами, услуги которых были необходимы для них или для общины. Ни под каким предлогом они не смели переступать порог жилища индейцев и показывались в деревне лишь изредка. Если больной поселенец нуждался в духовнике, его приносили в особое помещение вблизи коллегиума. Священник или викарий отправлялся туда в носилках, чтобы исповедовать больного или причастить его. Священники показывались индейцам только в церкви во время богослужения и являлись тогда, как Божественные существа — во всем блеске и величии католического богослужения, в блистающих золотом одеждах, окруженные услугами многочисленных, роскошно одетых прислужников и певчих, в облаках фимиама, в то время как звуки органа, различных музыкальных инструментов и пения наполняли церковь и опьяняли дикарей, на которых музыка и благовония, по словам «Поучительных посланий», производили неотразимое впечатление. Церкви бедных дикарей были самые большие и богатые в колониях. Церковь в миссии С. Франциска Ксавера вмещала 4–5 тыс. человек; ее стены были выложены сияющими плитами слюды, украшены картинами и резьбой; алтари блистали золотом и серебром. Д’Орбиньи, посетивший эти церкви в 1830 г., когда они значительно утратили свою первоначальную роскошь, был поражен их красотой и блеском. Эта тщательно обдуманная обстановка была необходима для того, чтобы подчинить деспотической власти двух духовных лиц — священника и викария — тысячи индейцев миссии, «вера которых, — по словам естествоиспытателя д’Орбиньи, — была настолько наивна, что они смотрели на священников, как на наместников Бога, и слепо им повиновались».
Иезуиты последовали примеру испанцев. Они позволили индейцам самим выбирать своих кациков, или вождей. Последние обыкновенно избирались из одной и той же семьи, как это в обычае у большинства диких племен, живущих в коммунистических кланах. Вместе с тем они предоставили индейцам право выбирать общинное управление, состоявшее из двух алькальдов и нескольких членов общинного совета. Однако ежегодные выборы в общинное управление происходили в присутствии священника, который руководил утверждением избранных. Последние находились под полным влиянием обоих священников, потому что никто не осмелился бы принять какое–нибудь решение, не посоветовавшись предварительно с патером или его викарием. Монахи, заменившие в миссиях изгнанных иезуитов, нередко попадали в затруднительное положение благодаря постоянным вопросам и просьбам о совете, которыми муниципальные власти осыпали их по поводу самых незначительных дел управления. Общинные чиновники были лишь орудиями, которыми миссионеры пользовались для проведения своих намерений. Антонио де Уллоа постарался смягчить этот факт тем соображением, что «ограниченность ума обращенных индейцев вынуждает миссионеров вмешиваться во все дела и руководить ими как в светском, так и в духовном отношении»[615].
Индейцы, «точно кролики в парке», были совершенно заперты в миссиях. Во избежание сношений с внешним миром и для предупреждения побегов каждое селение окапывалось глубоким рвом, закрытым частоколом. Входить в миссию можно было только через ворота, которые охранялись часовыми, и то только с письменным разрешением. Владения каждой миссии ограничивались рвами; и на тех местах, где можно было переходить через эти рвы, стояли часовые, препятствовавшие переходу индейцев из одной миссии в другую. При наступлении ночи раздавались звуки колокола, и все жители должны были возвращаться в свои жилища. Патруль «из лиц, на которых можно было положиться, — говорит Шарльвуа, — сменявшийся каждые три часа, проходил по всем улицам, для того чтобы никто не мог покидать своего дома, не сообщив, что его побудило к этому и куда он идет»[616].
Индейцам было запрещено ездить верхом в те дни, когда не бывало военных упражнений. Однако стада охранялись наездниками. Для того чтобы уменьшить число пастухов и избежать клейменья скота, миссионеры окружали пастбища рвами, так что они совершенно походили на заповедные рощи. Животных, как и людей, миссионеры держали в плену.
Внутри миссии воля священника была законом. Писаных законов не существовало, существовали только «предписания», которые можно сравнить с расписанием работ в капиталистических предприятиях. Священник наказывал провинившихся молитвой, постом, заключением и розгами, не отдавая никому отчета в своих решениях. После рассказанного выше со слов Шарльвуа факта, когда кацик за ослушание был сожжен небесным огнем, нетрудно предположить, что в миссиях от времени до времени происходили аутодафе, для того чтобы отделаться от неисправимых индейцев и дать надлежащую острастку.
Из наиболее послушных и преданных индейцев образовывались кадры полицейских, которые зорко следили за населением миссии и наказывали уличенных в каких–нибудь проступках. Для того чтобы наказание способствовало всеобщему поднятию нравственности, каждый преступник должен был надевать покаянную рубашку, наподобие еретиков, которых инквизиция сжигала. Его отводили сперва в церковь, где он публично должен был каяться в своем проступке, а затем на площадь для сечения. Иезуиты и их прославители хотят уверить, что индейцы воспринимали это ужасное и позорное наказание как милость. «Никогда, — пишет Фунес, — ни один из них не попытался умалить свою вину или избавиться от наказания. Все с благодарностью подвергали себя каре. Были даже такие, свидетелем преступлений которых была только их совесть, но и они признавались в своих проступках и требовали кары, чтобы смягчить угрызения совести, которые были сильнее наказания». Дон Антонио де Уллоа прибавляет: «Они настолько доверяют своим духовным пастырям, что даже неосновательное наказание кажется им заслуженным». Если эти утверждения соответствуют действительности — а это, ввиду наклонности дикарей к преувеличению и их сильно развитой фантазии, далеко не невероятно, — то мы можем составить себе представление о размерах нравственного влияния, которое иезуиты оказывали на бедных дикарей. Это моральное влияние могло бы понудить иезуитов отказаться от жестоких и унизительных наказаний.
Иезуиты всеми силами старались сковать индейцев не только в материальном, но еще больше в моральном отношении. Все время, свободное от труда и необходимого отдыха, они должны были проводить в молитве, чтобы им не оставалось ни одной свободной минуты, в течение которой они могли бы подумать о своем положении. «Церкви, — сообщает Шарльвуа, — всегда переполнены. Постоянно здесь собирается большое число лиц, проводящих все свое свободное время в молитве». Утром (до работы) и вечером все обитатели миссии собирались в церкви к обедне или всенощной. Перед входом в храм женщины расплетали свои волосы, которые они обыкновенно, наподобие солдат XVIII в., заплетали в косы. Весь воскресный день протекал в религиозных церемониях: обеднях, вечерних богослужениях, крестинах, помолвках, бракосочетаниях; тогда же сообщалось о празднествах и постных днях, читались пастырские послания епископов и другие религиозные документы. Еженедельный отдых намеренно превращался в самый скучный день для того, чтобы индейцы больше стремились к труду и смотрели на него как на развлечение.
Знаменитый доктор Уре приводит в своей «Философии мануфактуры» в качестве примера, которому должны следовать «друзья человечества», филантропическую деятельность стокпортских фабрикантов. Они затратили 250 тыс. франков на постройку здания, куда каждое воскресенье сгоняли 4–5 тыс. рабочих, которых там обучали пению и чтению священных песен. Такое времяпровождение должно было предотвратить рабочих от «впадения в пороки, порождаемые леностью» и от «увлечения свойственным человеку эгоизмом, который мог бы внушить им завистливое и враждебное отношение к их лучшему другу — воздержанному и предприимчивому капиталисту, который им дает работу».
Для обуздания дурных наклонностей своих рабочих миссионеры располагали такими духовными средствами, каких не знал ни протестант Уре, ни английские человеколюбивые эксплуататоры. Они основали для мужчин, женщин и молодежи старше десяти лет многочисленные братства и общины сестер, которые «находились под непосредственным покровительством Господа сил и Богоматери». В настоящее время католические предприниматели во Франции пытаются осуществить принципы христианского социализма. Они организуют рабочих и работниц в союзы «Notre–Dame de l’Usine» («Богоматери фабрики») и «Святого Иосифа». Имена индейцев вносились в списки членов общины, братьев или сестер; и вычеркивание имени одного из них означало наказание. В вознаграждение члены союзов получали право петь при богослужении и сидеть на почетных местах в богатых одеждах и со знаками отличия; одежды и знаки отличия они по окончании богослужения должны были возвращать.
Такая однообразная жизнь, целиком посвященная труду и молитве, не могла привлекать дикарей, предки которых свободно кочевали в лесах и проводили часы отдыха от опасностей охоты и трудов первобытного земледелия в празднествах и пляске. Как и все дикари, гуаранисы, составлявшие большую часть населения миссий иезуитов, страстно любили танцы. Шарльвуа рассказывает, что иезуиты «давали им от времени до времени отдых не только в целях охранения их здоровья, но также и для поддержания веселости, которая, отнюдь не вредя добродетели, может сделать ее приятной». Гейне в одном из своих саркастических стихотворений описывает капитана невольничьего судна. Движимый теми же похвальными побуждениями, как и иезуиты, человеколюбивый торговец человеческим мясом ежедневно выпускал на палубу свой «груз черного дерева» и заставлял их петь и плясать под аккомпанемент кнута. Этим гигиеническим приемом он хотел достигнуть, чтобы его негры не умерли от скуки и тоски по утраченной свободе.
Каждая миссия имела своего покровителя — святого, по имени которого она и называлась. Празднование этого святого было самым радостным торжеством для населения. С нетерпением оно ожидало его каждый год, и уже задолго начинались приготовления. Торжество длилось три дня. По улицам, устланным коврами и украшенным флагами, носили изображение святого; над площадями и перекрестками высились арки, обвитые свежими гирляндами зелени, среди которых порхали птицы, привязанные за ноги; местами показывались ягуары и другие дикие звери на цепях и плавающие в больших бассейнах рыбы. «Одним словом, на торжестве как бы присутствовали все живые существа для того, чтобы прославлять святого», — говорится в «Поучительных посланиях». На улицах были выставлены туши убитых животных; каждый индеец получал порцию их мяса и стакан вина. Члены общинного совета и лица, принимавшие участие в церемониях торжества, одевались в роскошные европейские костюмы, которые они по окончании праздника должны были возвращать. Эти церковные торжества производили на индейцев такое сильное впечатление, что дикари праздновали их еще в 1830 г., когда Д’Орбиньи посетил миссии. Конечно, они тогда проводили торжества уже гораздо свободнее, так как жители снежных поселков стекались многочисленными толпами, чтобы принять участие в празднестве, танцах, игре в мяч — причем мяч подбрасывался головой — и других необычных гимнастических упражнениях.
Однако все эти молитвы и религиозные церемонии внушили индейцам далеко не первокачественное представление о христианстве. К такому выводу можно прийти, если поверить утверждениям монахов, вступивших в управление миссиями после изгнания иезуитов. Правда, миссионеры хотели развить в индейцах не любовь к Богу, а любовь к труду. Религия для них была лишь орудием господства, и потому противники обвиняли их, между прочим, в злоупотреблении исповедной тайной, которое они совершали для того, чтобы следить за каждым шагом и мыслью населения. Иезуиты энергично протестовали против обвинения в преступлениях против веры. Но несомненно, что они, взявшись обучить дикарей, давали им образование в такой мере, какая была выгодна для них самих. Они учили детей читать по–испански и по–латыни, хотя дети не понимали ни слова. Следовательно, их обучали искусству разбирать слова языка, который им оставался чуждым всю их жизнь. Но зато они могли исполнять во время богослужения обязанности причетников, по–латыни давать установленные ответы священнику и переписывать латинские и испанские рукописи, которые иезуиты посылали мадридскому двору как доказательства удивительных успехов своих питомцев. Испанский язык знали только немногие тщательно избранные, испытанные индейцы, которых иезуиты отправляли в города и местечки для продажи произведений миссий. Очень немногие индейцы, на обязанности которых лежало ведение книг и отчетности общины, умели писать. Зато миссионеры научили индейцев ремеслам и развивали в них техническую ловкость. Каждая миссия производила все, в чем нуждалось ее население, даже музыкальные инструменты и оружие для войск.
Фунес сообщает, что в каждой миссии были мастерские для самых разнообразных производств. Там были кузницы, оружейные мастерские, кожевенные заводы; башмачные, ткацкие, столярные, токарные мастерские, мастерские для строительных работ, мастерские для часовщиков, позолотчиков, живописцев и скульпторов, мастерские для очистки и беления воска диких пчел и т. д. и т. д. Хотя к 1630 г. население миссий сильно сократилось, Орбиньи нашел, что все эти ремесла еще процветают в них. К ним присоединилась при Dr. Франсиа (диктатор Парагвая, занявший этот пост после падения испанского владычества в 1814 г. и оставшийся на нем до смерти, последовавшей в 1840 г.) еще новые отрасли производства, такие как возделывание сахарного тростника. Единственным собственником земли теперь, после изгнания иезуитов, сделалось государство.
Ремесленное образование индейцев начиналось с ранних лет и велось с чрезвычайным умением. «Как только ребенок достигал такого возраста, что мог уже трудиться, — пишет Шарльвуа, — его вводили в мастерскую и приучали к той работе, к которой у него больше всего склонности, так как в миссиях придерживаются того мнения, что искусство должно быть даром природы».
Все индейцы, за исключением кациков, были обязаны трудиться. «Высший сановник общины (corregidor) и члены общинного совета вместе с женами должны первые являться в мастерские», — говорит Фунес, а Шарльвуа прибавляет: «Урок задавался соразмерно силам, и кто его не выполнял, нес заслуженную кару». Всю швейную работу исполняли хористы, музыканты и причетники, для того чтобы женщины могли заниматься исключительно пряжей. Последние получали определенное количество хлопчатой бумаги и должны были в конце недели сдать ее в виде пряжи, иначе их секли. «В каждом селении был «приют» для женщин, мужья которых находились в отсутствии и которые не имели грудных детей, далее для вдов, больных, стариков и калек. Их кормили и одевали и им давали работу, соответственную их силам и способностям» (Фунес).
Иезуитов упрекали в том, что они ввели общность имущества и доставляли каждой семье все необходимое для удовлетворения ее потребностей. Шарльвуа пытается смыть с них это тяжелое обвинение. «Возможно, что действительно было что–нибудь подобное, — говорит он, — когда поселенцы еще не были в состоянии самостоятельно удовлетворять свои потребности и когда они еще не утвердились окончательно в защищенных поселениях. Но с тех пор как им не надо было больше опасаться, что они должны будут переменить место, каждая семья получила клочок земли, который при надлежащей обработке доставлял ей необходимые средства существования. Благодаря применяемому к ним методу воспитания можно надеяться, что они никогда не будут знать излишеств». Тактика иезуитов замечательна своей ловкостью. Для того чтобы привлечь свободных индейцев в миссии и удержать их там, им давали средства к существованию и предоставляли им некоторую свободу. Но как только дети этих свободных индейцев достигали определенного возраста, их принуждали к труду и заставляли самих заботиться о своем существовании, для чего им предоставлялся для обработки участок земли. Подчиненные цивилизованные индейцы могли трудиться для себя только два дня в неделю, остальное время они должны были работать на «собственность Господню». Зерно, которое им давали для посева или для пищи в неурожайные годы, они должны были возвращать из следующего урожая, иначе их секли. Все жители миссии, за исключением тех индейцев, которые продавали в городах овощи и другие продукты, были обязаны добывать себе пропитание собственными силами; земли индейцев, занятых в торговле, обрабатывались соединенными силами общины.
«Собственность Господня» состояла из угодий, весь доход с которых принадлежал иезуитам. В светских комтуриях, о которых шла речь во второй главе, подвергавшихся ожесточенным нападкам миссионеров, обличавших практиковавшуюся в них эксплуатацию, индейцы обязаны были работать на своих господ только два месяца в году, а в остальное время были совершенно свободны. Добрые иезуиты изменили это отношение в обратное под предлогом уменьшения работы, которую индейцы исполняли для других. При обработке «собственности Господней» выказывалась вся ловкость благочестивых отцов: работе старались придать характер праздника, как это делалось при обработке полей Солнца — божества перуанских инков. Население собиралось на площади поселка, затем статуя Богоматери или какого–либо святого ставилась на носилки, и вся процессия с пением священных песен, с оркестром музыки во главе торжественно подвигалась к полям господним. По прибытии на место работы статую ставили на алтарь из ветвей, и все полевые работы производились на ее глазах. Когда работы заканчивались, святого снова ставили на носилки, и процессия при звуках песнопения и музыки торжественно возвращалась в миссию.
Индейцы не могли свободно распоряжаться урожаем своих полей и продуктами, произведенными ими в их два свободных дня. «Доходность каждого участка известна, — пишет Шарльвуа, — и урожай его находится под непосредственным наблюдением тех, которые больше всего заинтересованы в том, чтобы следить за этим… И если не держать индейцев под строгим контролем, то они скоро окажутся без пропитания». Индейцы имели только нищенскую будничную одежду, потому что платья, которые одевали офицеры во время военных упражнений и общинные власти по воскресеньям при религиозных церемониях, хранились вместе с оружием в складах миссии. Священники регламентировали все, вплоть до половых сношений. Уверяют, что по ночам церковный колокол извещал мужчин и женщин о часе, который они могли посвятить радостям Венеры. Для того чтобы заставить индейцев рожать больше детей, иезуиты не позволяли мужчинам и женщинам отпускать длинные волосы, пока у них не было детей. Этот обычай сохранился еще после изгнания иезуитов. «Молодые, коротко остриженные пары (pelados и peladas), — говорит д’Орбиньи, — всеми силами старались заслужить право носить длинные волосы».
Сам Фунес должен быль признать, что в миссиях не было достаточно свободы. «Мы признаем, — говорит он, — что свобода этих индейцев относительно распоряжения своим имуществом не соответствует идеалу республики. Но было бы в высшей степени неразумно предоставлять индейцам свободу, которая была несоединима с их характером и условиями жизни. Дикое существование приучило их руководствоваться только мгновенными желаниями, не считаясь с будущим, решаться на все только под давлением властной необходимости; они постоянно находились под господством страстей и не умели действовать обдуманно, так что им нужно было прожить еще несколько столетий в состоянии социального детства, прежде чем они созрели бы настолько, чтобы пользоваться полной свободой. Еще не настало время для того, чтобы дать им эту свободу, и поэтому индейцами надо было управлять при помощи приемов, подобных тем, какими отец пользуется при воспитании детей». Азара как будто предвидел эти возражения, так как напоминает, что свободные индейцы распределяли свои продукты с таким расчетом, чтобы их хватило на целый год. Совершенно противно утверждениям иезуитов индейцы обнаруживали даже очень большую предусмотрительность. Морган сообщает в своем «Первобытном обществе», со слов священника Гормаиа, про индейцев лагунских (Новая Мексика) деревень, что они сохраняют свои запасы в общественных амбарах, находящихся в ведении женщин. «Они проявляют большую заботу о будущем, чем их испанские соседи; они распределяют свои запасы таким образом, что обеспечивают себя ими на весь год; лишь в тех случаях, когда два неурожайных года следуют один за другим, индейцы терпят голод». Иезуиты преднамеренно приучали гуаранисов в своих миссиях не думать о будущем, чтобы легче справляться с дикарями и постоянно являться им в ореоле некоего провидения, которое внимательно следит за всеми их нуждами.
Христианская республика, основанная иезуитами в Парагвае без всяких внешних препятствий для полного осуществления евангельских принципов, оказывается при ближайшем рассмотрении очень остроумной и прибыльной смесью крепостничества и рабства. Индейцы, как крепостные, должны были сами производить средства для своего пропитания и, как рабы, были лишены всякой собственности.
Отцы семейства, как Фунес называет иезуитов, давали индейцам только одежду, а она была очень жалка. Все индейцы ходили босиком, хотя в миссиях были и дубильни, и сапожные мастерские, произведения которых продавались в городах. Женщины носили только рубаху из грубого полотна, без рукавов, перетянутую вокруг талии шнурком. Мужчины носили рубаху и штаны из того же полотна и хлопчатобумажную шапку; женщины ходили с непокрытой головой. Каждая женщина получала ежегодно 5 varas (4½ м), а каждый мужчина 6 varas (5 м 40 см) материи для одежды. Полотно для одежды пряли и ткали сами индейцы.
Жилища индейцев были так же жалки, как и их одежда. «Первоначально, — читаем мы у Шарльвуа, — дома строились из тростника, облеплявшегося глиной; не было ни окон, ни дымовой трубы; очаг находился посредине, дым выходил через дверь. Теперь начали строить каменные дома, крытые шифером». Шарльвуа писал это в 1757 г., за одиннадцать лет до изгнания иезуитов и полтора года спустя после основания миссий. Фунес приводит относительно жилищ еще несколько данных: «Окон в домах не было так же, как и каких–нибудь приспособлений для свободного притока воздуха; в них не было мебели; все жители миссии сидели на полу, ели на земле; у них не было постелей, и они спали в гамаках». Позже стали строить здания, более похожие на дома, однако обстановка их не улучшилась. Все индейцы, признававшие своим вождем одного и того же кацика и, следовательно, принадлежавшие к одному клану, жили в одной галерее, или длинном помещении, разбитом на комнатки в 2–3 м; в каждой комнатке спало одно семейство без постелей, без мебели. Эти подробности, рассказанные прославителями иезуитов Шарльвуа и Фунесом, а также переданные Азарой, доказывают, что индейцы жили в миссиях, как и в диком состоянии, в общих домах, соответствовавших описанным у Моргана «long houses» («длинным домам») ирокезов. Миссионеры нисколько не заботились об улучшении материальных условий существования индейцев, которых они должны были цивилизовать; самое важное для них было «воспитать» в индейцах трудолюбие.
В гигиеническом отношении миссии находились в прямо–таки ужасном состоянии. Шарльвуа рассказывает, что население миссий часто страдало от эпидемий оспы, пятнистого тифа, злокачественной лихорадки и еще одной болезни, про которую он только сообщает, что она сопровождалась сильными колючими болями. Несмотря на это, он добавляет: «Ни в одном селении, даже в целом кантоне не было устроено ни больницы, ни даже хорошей аптеки, как это было сделано для индейцев племени Моксос, среди которых перуанские иезуиты основали республику наподобие парагвайской. Конечно, в Перу это было сделано на средства общественной благотворительности, о которой не могло быть и речи в Парагвае, где не было богатых людей». Добрые иезуитские «отцы семейства», совершенно как капиталисты, не были непосредственно и настоятельно заинтересованы в сохранении жизни своих крепостных индейцев, которых им не приходилось покупать, как рабовладельцам рабов. Таким образом, они ни гроша не тратили на индейцев, создавших им богатства.
Иезуиты непрестанно жаловались на бедность миссии; по их словам, индейцы, трудившиеся шесть дней в неделю, «едва имели столько, чтобы ежедневно питаться небольшим количеством мяса, маиса и овощей, одеваться в плохие грубые одежды и доставлять средства, необходимые для содержания церквей».И все этонесмотря на необычайные природные богатства Парагвая! Урожай маиса собирался дважды в год; со времени диктатуры доктора Франсиа стали собирать даже два урожая пшеницы. «Поучительные послания» рассказывают, что в стране было очень много «плодов, удивительно разнообразных, которые надо было только собирать. Там было свыше десяти родов диких пчел, доставлявших великолепный мед… Озера и реки кишели рыбой, обладающей нежным и питательным мясом; некоторые рыбы были таких размеров, что одной из них могут насытиться пять человек… Леса и равнины переполнены были оленями, косулями, дикими козами, кабанами, утиасами (порода зайцев) и множеством диких лошадей и рогатого скота… В 1730 г. в Буэнос–Айресе можно было за две иголки выменять лошадь, за ту же цену быка… Перепелки и рябчики, достигавшие роста курицы, водились там в таком изобилии, что их убивали палками». Необычайное природное богатство этого края увеличивалось еще трудом индейцев, произведения которых давали Обществу Иисуса возможность вести большую торговлю матэ, хлопком, хлопчатобумажной пряжей, дублеными кожами, башмаками, воском, табаком, зерновым хлебом, свежими и сушеными овощами.
Среди этой роскошной природы иезуиты обрекли своих рабочих в миссиях на нищенское существование и еще упрекали их за то немногое, чем пользовались эти несчастные. Как капиталисты постоянно изображают своих рабочих пьяницами, так иезуиты обвиняли индейцев в обжорстве и лакомстве. Первые путешественники, сталкивавшиеся с индейцами, наоборот, удивлялись их умеренности и описывали, как дикари изумлялись, что европейцы могут так много поедать в один присест. Д’Орбиньи, присутствовавший при сборе меда диких пчел, сообщает, что индейцы миссии святой Анны провели в лесах около двадцати дней, питаясь только маисом и напитком из меда. Наши господа капиталисты называют пролетариев, производящих для них миллионы за миллионами и создающих чудеса современной цивилизации, дураками и лентяями. Иезуиты, подававшие им во всем прекрасный пример, обвиняли индейцев в «лености» (Шарльвуа), «склонности ко всяким порокам» (Фаскардо, епископ Буэнос–Айреса), «ограниченности, принуждавшей благочестивых отцов вмешиваться во все их дела» (Уллоа).
Фунес, напротив, находит, что «эти индейцы отличались замечательным даром подражания и блестящей изобретательностью». Сын Шарльвуа признает, что индейцы обладают в большой мере «талантом подражать; достаточно показать им свечу, подсвечник, кадило, чтобы они немедленно сделали такой же предмет, причем нередко лишь с трудом можно отличить их произведение от оригинала. Они сами изготовляют свое огнестрельное оружие, ружья и пушки, свои музыкальные инструменты, самые сложные органы, один только раз тщательно осмотрев и исследовав их; также астрономические инструменты, турецкие ковры и выполняют самые трудные ткацкие работы». Первоначально церкви в миссиях строились из необтесанных балок, облепленных глиной ввиду недостатка в камнях. На их месте были воздвигнуты новые храмы, построенные из камня, украшенные живописью, резьбой по дереву и камню, — работами индейцев, «ограниченных духом». «Эти украшения, — говорит Шарльвуа, — не повредили бы красоте самых великолепных церквей Испании».
Фунес протестует против утверждения Райналя, будто иезуиты «применяли те же методы, при помощи которых инки управляли своим государством и расширяли свои завоевания». Фунес прав. Христианская республика, «основанная, согласно учению Евангелия, и по примеру жизни первых христиан», отнюдь не была коммунистическим обществом, в котором все члены принимали участие в производстве земледельческих и промышленных продуктов и в равной мере имели право на пользование этими продуктами. Наоборот, она была капиталистическим государством, в котором мужчины, женщины и дети — все были обречены на каторжную работу и наказание кнутом и, лишенные всяких прав, прозябали в равных для всех нищете и невежестве, несмотря на процветание земледелия и промышленности, несмотря на колоссальные богатства, созданные их трудом.
Поль Лафарг
Седьмой отдел. Социализм во Франции в XVII и XVIII столетиях
Глава 1. Классовые противоречия в XVI и XVII столетиях
Для того чтобы понять историю социализма во Франции во второй половине XVII и в XVIII столетии, необходимо предварительно вернуться к XVI столетию и проследить в общих чертах развитие современной промышленности, историю трудящихся классов, крестьян и ремесленников, а также философские, политические и религиозные взгляды и идеи этой эпохи. Социализм Верасса, например, в смысле экономическом вырос на почве развивающейся мануфактуры, а в смысле философии права и морали — на почве кальвинизма. Коммунизм Мелье возник на основании знакомства с положением крестьян и с их древними домашними союзами. Невозможно установить, какую роль играли эти люди, а также и многие другие в истории духовного развития Франции, не отыскав и не проследив сначала важнейших нитей, из которых состоит пестрая ткань культуры этой страны.
I. Кальвинизм и лига
Во Франции королевская власть явилась носительницей централизации и могущественнейшим фактором развития современного государства. В борьбе с феодальными владетелями в XIII в. короли сначала значительно облегчили положение крепостных в своих собственных поместьях, даровав им полную или частичную свободу, а затем в силу своего влияния заставили сделать то же феодалов. Короли ведут борьбу против цехов и их исключительности, подчиняют их своей власти и путем продажи свидетельств на звание мастера создают нечто вроде свободы промысла. И короли же в борьбе с дворянством и духовенством стараются воспрепятствовать своими эдиктами беззастенчивому расхищению капиталов, предназначенных для призрения бедных, и стремятся добиться того, чтобы эти капиталы служили истинной первоначальной своей цели, т. е. чтобы они шли на вспомоществование трудящимся классам. Правда, мотивы, руководившие королями в этой борьбе, были большею частью эгоистического характера. Их собственные интересы заставляли их сломить политическое могущество феодального дворянства и превратить его в придворную аристократию. В этом отношении им сильно содействовала тенденция экономического развития — перенести центр своей тяжести в города. Финансово–политические соображения, необходимость считаться с возникающим классом промышленников, вражда во всякой независимой организованной силе были причинами борьбы королевской власти с цехами. В стремлении королевской власти урегулировать призрение бедных также обнаруживаются определяющие ее образ действий мотивы. Урегулирование призрения бедных должно было нанести удар финансовому могуществу дворянства, а также выходившего большею частью из его рядов и солидарного с ним высшего духовенства, пользовавшихся большими капиталами, предназначенными для бедных, в своих собственных интересах. Однако это урегулирование вызывалось также необходимостью считаться с буржуазией крупных городов. Приток нищенствующего деревенского пролетариата, лишенного всякой поддержки, в города быстро увеличивал в последних тяжесть налогов в пользу бедных и вызывал недовольство имущих классов. Но именно на них–то и опиралась королевская власть в своей борьбе с дворянством, поэтому ей постоянно приходилось считаться с их интересами[617]. Гигантская борьба, продолжавшаяся в течение целых веков, кончилась далеко не абсолютной победой королевской власти: «старый порядок» даже при Людовике XIV характеризуется компромиссом.
В XVI столетии в истории Франции появляются два новых момента — мануфактура и реформация. Первая была внесена самими королями из Италии и служила им могущественной опорой в их борьбе с феодальными сословиями, вторая была враждебна королевской власти и ее тенденции к централизации и поэтому подверглась жестоким преследованиям и, в конце концов, была уничтожена. Историю мануфактуры и ее воздействия на уклад феодального общества мы изложим в одной из дальнейших глав, здесь же уместно сказать несколько слов о французском кальвинизме и о Религиозных войнах XVI столетия. При Франциске I и Генрихе II реформация сделала кое–какие успехи лишь среди низших классов городского населения (peuple); в составленном Креспэном списке мучеников на протяжении сорока лет встречаются лишь два крестьянина и трое дворян. «Только неразумные люди из низших слоев населения отваживались публично говорить о названной ереси и лжерелигии и исповедовать ее, например, сапожники, портные и другие ремесленники»[618]. Этот демократический характер первоначально составляет отличительную черту реформации как во Франции, так и в Германии, но эта чертавобеих странах чрезвычайно быстро исчезает, уступая место безусловно враждебному народу направлению. В церковном устройстве французского кальвинизма демократизм сначала обнаруживался в независимости отдельных общин и в их праве свободно избирать своих священников, но он скоро исчез, вытесненный при помощи выборной системы кооптации[619]. Идея равенства нашла прекрасное выражение в следующем отрывке знаменитого трактата Этьена де ла Боэти «De la servitude volontaire»: «Но поистине, если в природе вообще существует что–нибудь ясное и очевидное, что–нибудь такое, чего нельзя не видеть, так это тот факт, что природа, слуга Господа и повелительница людей, всем нам дала одинаковую наружность, сотворила нас всех, по–видимому, по одному образу, чтобы мы считали друг друга товарищами или, вернее, братьями. И если природа при распределении дарованных нам ею благ одарила одного большими духовными или телесными способностями, чем другого, то она все–таки не хотела, чтобы наш мир был для нас полем сражения, не посылала самых сильных и умных в мир, как вооруженных воинов в лес, для уничтожения слабых. Наоборот, надо полагать, что, даруя одному больше, другому меньше, природа желала дать простор проявлениям братской привязанности в тех случаях, когда одни имеют возможность помочь, а другие нуждаются в помощи. Так как эта добрая мать дала нам всем для жилища всю землю, поселила нас, так сказать, в одном доме, то она и сделала нас всех подобными друг другу, чтобы мы могли видеть и узнавать себя в других. Природа всем нам дала великий дар голоса и речи, чтобы мы могли сблизиться, побрататься и создать путем постоянного обмена мыслей во всех нас единую волю; природа всеми средствами стремилась связать и укрепить узы, соединяющие наш союз и наше общество; природа показала, что она не столько стремится соединить всех нас, сколько слить нас воедино, поэтому нельзя сомневаться в том, что все мы свободны от природы, ибо все мы товарищи (compagnon); и никому не может прийти в голову подумать, что природа предназначила кому–либо рабство (servitude), ибо она всех нас предназначила для товарищеской жизни (compaignie)»[620]. Но вообще кальвинизм представляет собою движение, в котором главную роль играет аристократия·[621]и высшая буржуазия в точном смысле слова. Такие резко демократические идеи, как высказанные де ла Боэти, в памфлетах и других сочинениях встречаются крайне редко. В «Memoires de Conde» упоминается, что после 1563 г. простому народу говорились новые проповеди и что, например, в Шалоне–ва–Соне уже была речь об истреблении вредных тварей — дворянства, духовенства и судей[622]. Еще с большею ясностью демократическая подкладка движения обнаруживается в крайне интересном сочинении, увидевшем свет в 1568 г., «Avertissement a la noblesse tant du parti du roi que des rebelles et conjurеs Lyon»[623]. Автор его указывает на то, что интересы дворянства и короля тесно связаны между собою. «Вспомним, что как только подданные короля откажутся повиноваться ему, так откажутся от повиновения и наши подданные — это безусловно верно, и опыт нас уже научил этому. Духовенство, — говорится далее, — питает к классу феодалов только вражду и подстрекает крестьян к разрушению жилищ феодальных владетелей. Духовенство говорит, что по закону благодати и по чистому учению Евангелия все люди свободны и равны и что в Писании нет даже речи о дворянстве».
Уже к концу царствования Генриха II (ум. в 1559 г.) центр тяжести кальвинизма переместился. Сначала главный контингент его последователей составляли мелкие городские ремесленники, теперь кальвинизм стал распространяться среди сельского дворянства и буржуазии в тесном смысле слова. Дворянство видело в кальвинизме орудие для борьбы за сохранение феодального строя, который стремилась разрушать королевская власть. Буржуазия же, окончательно обособившаяся в этом столетии от мелкого ремесла[624], восприняла кальвинизм потому, что чуяла в этом учении, боровшемся против авторитета Церкви, нечто благоприятствующее ее собственной исторической миссии. Поэтому Готоман, Лангэ и другие кальвинистские публицисты видели нацию в одной только аристократии и объявили, что народ представлен в лице членов магистрата, парламента, генеральных штатов и в лице патрициев, которые все вместе стоят выше короля·[625]. Гордое презрение к народу довольно ясно проглядывает также в теориях государственного права, созданных кальвинизмом, который, впрочем, был организован как государство в государстве, представляя собою нечто вроде аристократической республики внутри монархии, и потерял свое значение лишь при Ришелье. Одним из важнейших вопросов, занимавших умы кальвинистских публицистов, был вопрос о праве восставать против тирана. «Как поступить, — спрашивает, например, Беза, — если Господь даст нам правителей, борющихся против Царствия Христова с явною жестокостью или по крайнему своему невежеству?» «Церковь, — отвечает он же, — должна прежде всего прибегнуть к оружию верующих — к молитве, слезам и покаянию, нонизшие властив это время с величайшим благоразумием и умеренностью, однако смело и стойко должны защищать, насколько это зависит от них, истинную религию». Похвальный пример такой защиты дал Магдебург[626]. Лангэ также категорически заявляет, что не каждое частное лицо может призвать подданных к оружию и бороться против правителя, если последний притесняет народ[627]. Право делать это принадлежит только низшим властям, но не народу. Таким образом, признается суверенность не целого народа, а только известных привилегированных сословий. Отсюда неминуемо должно вытекать следующее положение кальвинистского государственного права: Франция не наследственная монархия, а выборное королевство, и поэтому королевская власть — не что иное, как пожизненная почетная должность.
Такой же аристократический характер, как и кальвинизм, носил союз, учрежденный якобы для защиты католической религии дворянами–католиками, — Лига 1576 г. В манифесте, составленном в Пикардии — в колыбели Лиги — и принятом почти без изменений во всей Франции, говорится, что решено «добиться возвращения провинциям прав, привилегий и вольностей, существовавших в эпоху первого христианского короля Хлодвига и, сверх того, дать им еще лучшие и более выгодные»[628]. Нет ничего более ошибочного, чем утверждение, будто Лига поставила себе задачей защиту единства Франции. Целью Гизов, так же как и протестантских и католических феодальных владетелей, была самостоятельность и независимость их владений от центральной королевской власти. В пероннской Лиге главную роль играло дворянство и города не участвовали в ней, но в 1585 г. лигистское движение охватило также и последние, особенно Париж. Парижская буржуазия в союзе с рабочим классом приобрела громадное значение и в течение некоторого промежутка времени имела перевес над аристократическими элементами. По мере того как партии ослабляли своими нападками королевскую власть и последняя становилась все менее способной поддерживать политическую и административную централизацию, стала также эмансипироваться провинциальная буржуазия. Ее магистраты пытались воскресить забытые традиции XII столетия и превратить большие города, где господствовала буржуазия, в независимые республики. В это время началось также брожение в народе — среди крестьян и мелких ремесленников. После смерти герцога Анжуйского, благодаря которой одним из ближайших претендентов на французский престол сделался кальвинист Генрих Беарнский, Лига в союзе с католическою церковью стала вести беспримерную агитацию именно среди низших классов населения, что, конечно, вызвало в этих классах страшное брожение и движение, переходившее во многих местах за границы желательного для агитаторов, не всегда поддававшееся их руководству, стремившееся идти своим собственным путем. Что за дело народу до борьбы, которую под религиозными предлогами ведут привилегированные сословия с королем? — такова мысль, волнующая народ и высказанная в целом ряде памфлетов. В одном из них (Discours sur la comparaison et election des deux parties qui sont pour le jourd hui au ce royaume[629]) говорится: «Стоит ли бедному, несчастному народу заботиться о том, какая религия считается господствующей, лишь бы она не учила разорять его дотла? Мы видим только путаницу противоположных и враждебных друг другу честолюбивых партий, собравшихся для того, чтобы проглотить кусок, которым им следовало бы подавиться». Убийство короля Генриха III, павшего в 1589 г. от руки фанатичного доминиканца Якова Клевана, еще увеличило смуту. По словам д’Осса, описывающего влияние Лиги, большая часть дворянства не желает иметь короля. «Все крупные дворяне хотят играть его роль. Народ не хочет даже и слышать о короле и дворянстве и не признает ни первого, ни последнее. Все, до самого ничтожного жителя страны, хотят освободиться от их господства»[630].
С восшествием на престол Генриха IV политика кальвинистов совершенно изменилась. Они сомкнулись для защиты королевской власти, и теперь в их рядах встречаются такие же горячие ее приверженцы, какие раньше встречались противники. Скоро страх буржуазии перед народными восстаниями и страх более богатой и просвещенной части сельского населения перед феодальной реставрацией, опасность которой оно хорошо понимало, привел их в лагерь беарнца, с переходом которого в католичество исчезла всякая оппозиция. Монархический принцип вышел из долгой борьбы ослабленным, централизация была нарушена учреждением гугенотских вольных городов.
II. Эпоха Фронды
Роковое значение для Франции имело то обстоятельство, что короли ее всходили на престол детьми и что слабое регентство женщины возвращало дворянству отнятую у него власть. Все плоды трудов Генриха IV и Сюлли погибли во время регенства Марии Медичи, а для спасения результатов, достигнутых Ришелье, его преемнику Мазарини во время регентства Анны Австрийской пришлось выдержать чрезвычайно продолжительную борьбу. Правление Анны, так же как и правление ее предшественницы, в самом начале ознаменовалось грандиозным разграблением Франции дворянством. «Le roi est mineur, soyons majeure»[631]— таков искони был девиз дворянства, которое неукоснительно следовало ему. Пока регентша щедрою рукою осыпала дворянство деньгами, привилегиями и монополиями, оно пело «доброй королеве» хвалебные гимны, но как только Мазарини, истощив все средства, перестал давать ему подачки, началась борьба. Однако дворянство, гордое и задорное еще в эпоху Лиги, было уже сломлено Ришелье, поэтому оно теперь боролось не против короля непосредственно, а лишь против министров и интендантов, как выражались некоторые органы того времени, т. е. против расширения и централизации королевской власти, представителями которой и являлись эти чиновники. Вначале об руку с дворянством шла и буржуазия, привилегии которой нередко грубо нарушались королевской властью. Можно даже сказать, что Фронда в начале носила безусловно буржуазный, парламентарный характер. Конфликт между буржуазией и регентством был вызван покушением министра финансов Мазарини — д’Эмери — на карман парижского парламента[632]. Последний повел борьбу с большой энергией: он потребовал упразднения должностей интендантов, уменьшения taille — важнейшего налога, падавшего всею тяжестью на одно только третье сословие, на одну четверть; освобождения недоимщиков, которых томилось в цепях больше 20 тыс.; затем он запретил взимание какого бы то ни было налога, учреждение новых судейских должностей в финансовом ведомстве без его разрешения и, наконец, заключил свой проект реформ требованием, чтобы ни один подданный короля не мог содержаться под арестом дольше 24 часов без допроса и не будучи представлен судье. Являясь представителем буржуазии и поддерживаемый народом, в пользу которого было выставлено требование уменьшения налогового бремени, парламент в течение некоторого времени пытался руководить борьбою. Но когда конфликт обострился, парламент струсил и уступил руководство дворянству, примкнувшему к движению; народ, поднявшийся для борьбы за свои собственные интересы, бессознательно служил целям аристократической партии, и ему же пришлось расплачиваться за С. — Жерменский мир. Так кончилась первая Фронда. Вторая Фронда была чисто дворянским восстанием, затеянным небольшой группой честолюбивых мужчин и женщин; крупные имена, мелкие интересы, невыразимые бедствия и нищета — вот вторая Фронда. Народ, как всегда, является почвой, на которой происходят эти продолжавшиеся больше десяти лет разбойничьи набеги озверевшего дворянства и не менее озверевших солдат. Отовсюду на крестьянина сыплются только удары; его земля и жилище опустошены и уничтожены, его жена и дочери изнасилованы и опозорены, сам он подвергается бесчисленным пыткам и избиению. Сильное сокращение числа браков и рождений, а также быстрое уменьшение всего населения вообще яснее всего показывают чудовищную нищету, до которой была доведена Франция благодаря этой легкомысленной войне. Фронда кончилась полным экономическим и моральным истощением всей страны; результатом ее был абсолютизм Людовика XIV.
III. Людовик XIV
Людовик XIV — абсолютный монарх, но в то же время первый дворянин своего королевства. Лучшим доказательством того, с каким пренебрежением он относился к остальным классам народа, является его пресловутый эдикт о дуэлях, изданный в 1679 г., где он называет буржуазные элементы «подлыми людьми», дела их — «презренными» и санкционирует вопиющее неравноправие. Людовик XIV — представитель и адвокат дворянства, которое через него организует эксплуатацию Франции в своих интересах. Абсолютизм Людовика XIV обнаруживается по отношению к народу, по отношению к крестьянину и горожанину, а также по отношению к отдельным представителям дворянства, к которому мы можем причислить и высшее духовенство, но он никогда не проявляется по отношению к дворянству как сословию. Вся страна сделалась поместьем короля, но все доходы с этого поместья идут в пользу дворянства; последнее представляет собою все и вся. Для него работает крестьянин и ремесленник, для него существует постоянное войско, государственные должности и доходы. Лишь пока господствовало могущественное личное влияние Кольбера — а он играл роль делопроизводителя у вновь возникающего капитализма, — буржуазия имела некоторое, хотя и не очень большое, значение. Но с его смертью значение это падает; Нантский эдикт отменяется, кальвинистская буржуазия, в руках которой находилась большая часть промышленности страны, покидает Францию. Благодаря этому могущество буржуазии сломлено надолго. Но постоянные войны и расточительность Людовика XIV, содержание многочисленного ненасытного паразитирующего дворянства, обусловливающие собой постоянно возрастающую потребность в деньгах, снова создали могущественную буржуазию финансистов и откупщиков.
Согласно старинному взгляду, который особенно отстаивался казенными юристами в борьбе против привилегий феодального дворянства, король был прямым собственником всей земли всего королевства. Королю как высшему сюзерену (souverain fieffeux) принадлежит якобы право не только передачи всех феодальных владений, но также и право раздачи всех свободных земель[633]. Людовик XIV опирался на этот взгляд. По словам Жюрье, в министерстве Кольбера обсуждался вопрос, не следует ли королю фактически сделаться собственником всех земель и поместий Франции; тогда вся земля, превращенная в королевское поместье, независимое от прав, которые имели на нее частные лица, была бы сдана в аренду, совершенно подобно тому как магометанские властители Турции, Версии — в Монголии, сделав себя частными собственниками, по своему произволу давали право пользования землей своим подданным, но только пожизненно[634]. Кольбер по этому поводу обратился к знаменитому путешественнику Бернье и потребовал от него описания государства Великого Могола, в котором вся земля составляла собственность государства, и кроме того, критики этой системы. Бернье исполнил это требование, написав записку о государственном строе Индостана («Lettre sur l’etat de l’Hindoustan»)[635], на которой мы должны остановиться несколько подробнее.
Описав индостанское государство, Бернье ставит вопрос: не лучше ли было бы для этого государства и его правителя, а вместе с тем и для подданных, если бы по образцу европейских королевств и государств государь не являлся единственным собственником всей земли и среди частных лиц существовали бы понятиямоеитвое?Сравнив условия, существующие в государствах с частной собственностью на землю и без нее, Бернье отдает преимущество первым и в подтверждение своего мнения старается привести ряд доводов: 1. Хотя золото и серебро в больших количествах притекает в государство Великого Могола, однако эти благородные металлы необыкновенно быстро исчезают там из обращения. 2. Тирания правителя и тимариотов прямо невероятна. Бремя, лежащее на крестьянах и ремесленниках, так велико, что они прямо умирают от голода и страданий и всякими способами стараются избегнуть своей участи. Лишь путем насилия можно принудить крестьянина заниматься земледелием; каналы и здания приходят в разрушение, так как не имеющий собственности рабочий не видит никакого интереса работать на тиранов. Ремесленник не находит себе покупателей среди обедневших крестьян; работать же для высших сословий невыгодно, так как они платят либо очень мало, либо вовсе не платят. Наряду с полным бесправием существует крайняя невежественность населения; упадок земледелия и промышленности влечет за собой отсутствие всякой торговли.
Все три восточных государства — Турция, Персия и Индостан, в которых совершенно отсутствует частная собственность подданных на землю, являющаяся основой всех благ мира, в силу этого именно обстоятельства чрезвычайно похожи между собою. Все они страдают одними и теми же недостатками, и вследствие этого их рано или поздно постигнет одинаковая участь, являющаяся естественным следствием этих недостатков, — тирания, разорение и полное запустение. Поэтому очень хорошо, что европейские государи не являются собственниками всех земель государства, иначе они скоро сделались бы королями пустыни, обитаемой нищими и варварами, какими сделались уже государи Востока. Для того чтобы обладать всем, последние губят все и в конце концов оказываются без богатств; увлеченные слепым честолюбием и необузданной страстью сделаться самодержавнее, чем позволяют законы Божеские и законы природы, они стремятся сделаться чересчур богатыми. После этой декламации Бернье сам приводит ряд возражений, которые тут же сам, конечно, с успехом разбивает.
«Но ведь существует столько государств, в которых отсутствует частная собственность! — Да, но они находятся в состоянии полного упадка. — Почему, однако, государства эти не могут иметь хороших законов, а жители провинций не могут приносить жалоб на притеснения государю или великому визирю? — В сущности, законы их хороши, но они не соблюдаются, а крестьяне и ремесленники не в состоянии жаловаться, так как у них для этого нет ни сил, ни денег. — Но ведь даже во Франции существуют королевские домены? — Разумеется, но большая разница, является ли король большого государства собственником лишь нескольких участков земли, что совершенно не оказывает влияния на строй государства и форму власти, или же он собственник всего. — Во всяком случае, в таких государствах не бывает многочисленных и долго длящихся судебных процессов. Благодаря уничтожению понятиймоеитвоеисчезают поводы к многочисленным процессам и, главным образом, к таким, которым при настоящих условиях придается большое значение. Число судей может быть тогда значительно уменьшено, и исчезнет масса лиц, которые живут теперь тяжбами. — Совершенно справедливо; однако состояние, в котором находятся судебные установления во владениях Великого Могола, не удовлетворяет даже минимальным требованиям, какие можно предъявлять к подобным учреждениям, и оно несравненно хуже, чем у нас».
Бернье следующим образом резюмирует результаты своего исследования: упразднение частной собственности на землю неизбежно повело бы к тирании и рабству, к несправедливости, нищенству и варварству, превратило бы цветущие земли в бесплодные пустыни и открыло бы широкий путь к разорению и уничтожению человеческого рода, королей и государств. Понятия жемоеитвоев связи с надеждою, которую каждый питает — что он работает для доставления себе и своим детям прочного благосостояния, — наоборот, являются основой всего хорошего и прекрасного в мире. Всякий кто сравнит различные страны и государства и обратит при этом особенное внимание на различные формы собственности, найдет, что последние являются причиною всех различий и что им следует приписывать цветущее состояние одних стран и запустение других.
Как мы видим, Бернье в этом своем письме с величайшей энергией борется против тенденции монархии сделать всю землю государственной собственностью и с такою же энергией защищает право отдельного лица на владение землей как частной собственностью. На примере Индостана, государства Великого Могола, он старается показать, какие роковые последствия влечет за собой земельная государственная монополия, но выставляемые им доводы относятся собственно к деспотизму, а не к государственной собственности как таковой. Описание разорительного хозяйничанья деспотизма сделано очень умело и живо, и в то же время оно так ясно и резко напоминает собой тогдашнее состояние Франции, что всякий невольно должен увидеть полное сходство между индостанским и французским деспотизмом. Впрочем, сопоставление абсолютистических стремлений французских королей с деспотизмом султана уже со времен Лиги сделалось наиболее излюбленной темой памфлетистов, которые свои выходки против первых старались более или менее замаскировать под видом нападок на султана. Так, например, некий неизвестный автор рассказывает еще в 1576 г. в сочинении «L’antipharmaque du chevalier Poncet», что Генриху III посоветовали выслушать сообщение шевалье Пенсе по возвращении последнего с Востока. Описав неограниченную власть султана, Понсе предложил ввести подобное же управление и во Франции. Для этой цели, по его словам, надо прежде всего разгромить аристократию и постараться освободить себя от всех князей и крупных сеньоров; оставшуюся после этого безличную массу (foule confuse) нетрудно будет обуздать[636]. Ришелье также приписывают подобную политику[637].
По словам Жюрье, инициатива в этом деле исходила от Кольбера. «Когда в один прекрасный день, — обращается он с предостережением к дворянству, — явится более отважный министр финансов, чем Кольбер, то у вас немедленно же отберут все ваши наследственные имения и вы должны будете уплачивать государю ренту за свою собственность». Как же пришел Кольбер к этому плану, который прежде всего угрожал владениям дворянства? Самостоятельность последнего была в корне уничтожена неудачей фронды, и федералистических стремлений с его стороны нечего было больше бояться; таким образом, лишь причины, вытекающие из фискальной политики, могли заставить Кольбера сделать этот шаг. Как только была бы провозглашена собственность короля на всю землю государства, так вместе с нею была бы уничтожена свобода дворянства от налогов; оно было бы принуждено, как выражается Жюрье, платить государю ренту за свою собственность[638].
С идеей, что королю принадлежит право собственности на всю землю, мы сталкиваемся еще несколько раз в царствование Людовика XIV. Так, она встречается прежде всего в 1692 г. в фискальном эдикте относительно вотчинных владений; далее, сам король высказывает ее в известном месте инструкции для дофина: «Все, что находится в границах нашего государства, что бы это ни было, принадлежит нам по тому же самому праву. Поэтому вы должны быть уверены, что короли по своей природе имеют полное право свободно распоряжаться имуществом, находящимся во владении духовенства и народа, чтобы, как мудрые хозяева, употреблять его на удовлетворение общих потребностей своего государства». В последний раз к этому принципу обратились в 1710 г. При необычайных финансовых затруднениях, в которых тогда находилось государство, обратились к королевской десятине (Dime Royale), которую Вобан рекомендовал взимать уже за несколько лет до того, но в результате лишь навлек на себя немилость короля. Теперь эта десятина была установлена с той лишь разницей, что с ее введением не были отменены все прочие налоги, как это хотел сделать Вобан в выработанной им системе. Возражения Людовика XIV против этого нового грабежа были победоносно опровергнуты его духовником иезуитом Летейе с помощью решения наиболее выдающихся докторов Сорбонны, в котором высказывается заключение, что король есть единственный и исключительный собственник всех имений своих подданных, которые в действительности лишь заведуют ими от его имени[639].
IV. Хлебная политика Ancien Regime’a
Та же мысль лежит в основе хлебной политики, которую Ancien Regime преследовал в течение целых столетий. Подобно тому как королям принадлежат все имения его подданных, они также имеют право вмешиваться в управление предоставленных в пользование подданных имений и даже обязаны заботиться о том, чтобы последние управлялись сообразно с интересами всех. «Его величество — так начинается указ государственного совета от 5 сентября 1693 г., — вполне убежден, что ему следует прежде всего направить свое внимание на то, чтобы создать для своих подданных легкое и удовлетворительное существование, и он не остановится ни перед чем для выполнения этой важной обязанности»[640]. Так как в те времена хлеб в гораздо большей степени, чем теперь, служил важнейшим продуктом для пропитания масс, то само собою разумеется, что регулирование хлебной торговли, в особенности в годы плохих урожаев, составляло важнейшую задачу правительства. В годы высоких цен, которые при старом порядке встречались достаточно часто, народ сейчас же обращался к интендантам — к этим тридцати правителям Франции, «ожидая, по–видимому, только от них одних пропитания для себя»[641], так что именно тогда частная торговля почти совершенно прекращалась и все заботы о снабжении населения пропитанием возлагались на правительство. В официальных документах высказывалась мысль, что право собственности на хлеб менее священно, чем право на какой–либо другой предмет[642], и еще в 1770 г., за шесть лет до попытки Тюрго произвести реформу, в одной памятной записке говорится, что обязанностью главы семьи (короля) является урегулирование распределения «этого всеобщего богатства [хлеба], на которое все подданные государства имеют одинаковое, естественное право, так как от него, в сущности, зависит их существование и покой»[643]. В пользу необходимости вмешательства правительственной власти говорили еще и другие причины, до крайней степени разжигавшие народные страсти. В то время существовало убеждение в чрезвычайной плодородности французской почвы и предполагалось, что хорошего урожая должно хватать на 2–3 года. Поэтому все ужасы голодовок, которые так часто опустошали Францию, приписывались спекуляциям недобросовестных торговцев. Причины дороговизны искали всюду: их ставили в вину спекулянтам, интендантам, главному контролеру финансов, королю. Истинные же — экономические — причины оставались непонятными. Правительство и магистратура разделяли общее заблуждение. «Меры, принятые вами в последние годы для доставления хлеба и других вспомоществований нашему нуждающемуся народу в различных местностях, привели нас к убеждению, что увеличению нужды содействовали не столько неурожаи, сколько жадность отдельных, частных лиц», — говорится во введении к декларации 13 августа 1699 г.[644]; «жадности нескольких купцов, которые жертвуют священнейшими узами религии и общества, а нередко даже благом всего государства»[645]приписывалась главная вина.
Активно правительство впервые вмешалось в хлебную торговлю в 1662 г., когда свирепствовала страшная голодовка. Кольбер назначил для покупки хлеба в Данциге довольно значительную сумму — 2 млн ливров. Вся операция была произведена совершенно открыто; ордонанс возвестил гражданам, что «его величество приказал доставить в свой добрый город Париж известное количество хлеба, который будет раздаваться… в галереях Лувра по 26 ливров за сетье [равен гектолитрам], и что всякий желающий приобрести хлеб должен обратиться к комиссару своего участка, чтобы получить от него удостоверение о жительстве и квитанцию на получение желаемого количества хлеба, который и будет доставляться всякому мерою в один сетье и менее[646]. Операция эта закончилась без потерь и, может быть, даже с небольшой выгодой для государственного казначейства. Закупки хлеба были повторены в 1684 и 1693 гг. Во время голодовок 1689 и 1699 гг. правительство не вмешивалось, вероятно, ввиду абсолютного недостатка средств. То же самое произошло и в ужасном 1709 г., когда, благодаря войне, невозможно было закупить хлеб за границей. В 1713 г. снова были сделаны закупки хлеба, причем казна потеряла 600 тыс. ливров. Хлебная политика Кольбера имела в виду прежде всего потребителя и лишь в последнем счете — крестьянина–производителя. Королевская власть имеет право распоряжаться урожаями, которые представляют собой «продукт плодородия земли и свойств климата, т. е. в некотором роде свободный дар провидения»; правительство заботится о том, чтобы крестьянин платил свои подати и арендную плату; правительство допускает даже, чтобы он получал некоторую выгоду от своего труда, но прежде всего необходимо позаботиться о том, чтобы народу не приходилось жаловаться на чересчур высокие хлебные цены[647]. Поэтому правительство вмешивалось в хлебную торговлю и в установление хлебных цен, в сущности, только во время голодовок. Изредка, лишь когда слишком большой урожай настолько понижал цены на хлеб, что крестьянин почти лишался возможности продавать его, а правительству или, вернее, откупщику его в такой же мере становилось невозможно взимать подати, правительство давало разрешение на вывоз хлеба. Еще реже оно соглашалось отменить вывозные пошлины. В общем же, правительство делало это крайне неохотно, потому что за одно и то же количество хлеба, ввезенное в неурожайный год, приходилось платить большую сумму денег иностранцам, чем платили последние, когда в годы урожая хлеб вывозился за границу; словом, потому, что результат этих ввозных и вывозных операций противоречил политике так называемой меркантильной системы, которую правительство преследовало[648]. При таких условиях сама собой напрашивалась мысль о накоплении избытка урожайных годов в больших общественных магазинах. Эта мысль уже в 1577 г. была высказана в ордонансе, в котором добрым городам предписывалось держать в запасе в общественных магазинах количество хлеба, необходимое для прокормления города в течение трех месяцев. Ордонанс этот остался, однако, лишь на бумаге. Такая же участь постигла требования собрания нотаблей в 1626 г. относительно возобновления ордонанса. В 1688 и 1691 гг. правительство Людовика XIV пыталось осуществить этот проект, но уже в самом начале вынуждено было бросить его ввиду финансовых и других затруднений. Регентство снова занялось проектом. «План государственного совета, касающийся устройства хлебных магазинов в провинции, — говорится в одной памятной записке 1717 г., — и необходимых для этого учреждений вблизи судоходных рек, представляет для народа только выгоды и помешает ему впасть в такую нищету, в какую он впадал в 1700, 1710, 1713 и 1714 гг.[649]План этот был осуществлен лишь в царствование Людовика XV. Так как покупка и продажа производились по возможности втайне, то в народе очень быстро зародилось подозрение, что король при этих операциях ничего не теряет, что он самым низким образом спекулирует на голодовке своих подданных, чтобы обогатиться. Дальше мы еще вернемся к этому вопросу и при этом увидим, существовал ли действительно пресловутый Pacte de famine и насколько он был распространен.
Глава 2. Крестьяне и сельское духовенство
I. Крестьяне
Английский писатель назвал историю крестьянства «Via dolorosa»; поистине это была Via dolorosa, но такая, что при сравнении с нею потрясающая трагедия страданий сына еврейского плотника исчезает бесследно, как капля в море. Там был один только человек, который совершил свой ужасный, скорбный путь в один день; здесь же бесчисленные миллионы людей, которые идут по этому пути в течение многих столетий. Три слова выражают всю историю Anden Regime’a:война, моровая язваиголод;кого эти могучие жатвы человеческой жизни коснулись более, чем крестьян? Крестьянство — это полный жизни, чувствующий и мыслящий фундамент, лежащий в ядовитом тумане нужды и страдания, погруженный в грязное полузвериное существование, с которого возносится ввысь среди чистого воздуха стройный обелиск, сверкающий под лучами солнца счастья. Над ним тяготеет проклятие более ужасное, чем проклятие ветхозаветного Бога, которое, по мнению людей того времени, осуждало весь род людской на медленную гибель: «в поте лица будешь есть хлеб твой» — это «Евангелие труда» казалось людям того времени проклятием; чем же показалось бы им «Евангелие современного труда»? Крестьянин, французский крестьянин обрабатывал поле (не свое только) в поте лица, но хлеба не ел; он вступал в брак и воспитывал сыновей, но у него забирали этих сыновей для того, чтобы они в чужой земле проливали свою кровь за короля, которого крестьянин представлял себе в образе сборщика податей, жандарма или солдата; одним словом, не иначе как в образе демона–разрушителя. Он вступал в брак и вместе с женой воспитывал дочерей, но вот в деревне появлялась шайка бандитов, титулованных или нетитулованных, и обесчещивала и жену, и дочерей на его глазах. Божеское проклятие показалось бы ему прямо благодатью, если бы он сравнил его со своими страданиями.
«Горе! Горе! Горе! Горе!
Прелаты, князья и вы, добрые господа,
Горожане, купцы и правоведы,
Ремесленники, крупные и мелкие,
Вы, рыцари и люди третьего сословия,
Живущие нами, крестьянами;
Придите к нам сколько–нибудь на помощь.
Нам надо жить, и лишь вы наше спасение;
Мы лишились всякой утехи и радости;
Скоро настанет для нас конец,
Так как нет у нас больше ни вина, ни хлеба…»[650]
Такими словами начинается одно стихотворение, в котором изображается крестьянин XV столетия. Слова эти справедливы, однако, также и для XVI, XVII в XVIII столетий; и идея, что крестьянин и страдание связаны между собою неразрывно, что страдание это будет обитать в его хижине, как верный сожитель, до тех пор, пока он будет Жаком Бономом, — эту полную отчаяния идею французский народный дух тем ярче изобразил в легенде о «Bon hamme Misere» («Страдания крестьянина»), чем резче контраст между тяжелой темой легенды и юмористической формой изложения. Два бедных странника, повествует легенда, недружелюбно выпровоженные богатым буржуа, стучатся с просьбой о ночлеге к бедному крестьянину по имени Bon hamme Misere. Несмотря на свою великую бедность, он принимает их чрезвычайно радушно. На другой день оба гостя, которые были не кто иные, как св. Петр и св. Павел, потребовали, чтобы хозяин высказал какое–нибудь желание, об исполнении которого они попросят Бога. У Мизера было прекрасное грушевое дерево, доставлявшее ему половину его дохода, но он имел дурного соседа, который обыкновенно воровал у него хорошие плоды; и вот он попросил гостей ни о чем ином, как о том, чтобы каждый, кто взберется на грушу без его разрешения, сидел бы там столько времени, сколько он (Мизер) пожелает. Просьба его была исполнена, и путешественники ушли. Вскоре злой сосед был пойман, но Мизер, bon homme, каким он был в действительности, позволил ему уйти. Мизер состарился, и вот в один прекрасный день является смерть, чтобы взять его. Однако Мизер, несмотря на свои страдания, крепко держался за жизнь, поэтому он пустился на хитрости и попросил смерть сорвать для него перед концом еще одну грушу, так как сам он не в состоянии более взобраться на дерево. Смерть, как раз хорошо настроенная, исполнила его желание и попала в ловушку. Чтоб иметь возможность спуститься с дерева, она должна была вступить в переговоры с Мизером и обещать ему, что потребует его к себе не раньше Страшного суда. И вот Мизер остается на земле до тех пор, пока будет существовать мир[651].
Платить, служитьитерпеть —в этих трех словах заключена вся история крестьянина, которого королевский фиск, хищный сельский дворянин и алчный к деньгам, утонченный буржуа давили и обирали с удивительным единодушием. И Жак Боном платил, служил и терпел больше, чем это доступно человеку. По временам же, после более или менее долгих промежутков времени, когда даже для него мера переполнялась, а в мозгу его зарождалась смелая мысль не в ясной форме, но в форме туманного представления: зачем, по какому праву его заставляют терпеть все это, — Жак Боном поднимался, убивал своих мучителей, сколько был в состоянии, жег их замки и дома и, где мог, грабил. Сделавшись на один момент свободным человеком, он упрямо расставлял свои ноги и говорил дикие слова о равенстве всех, кто носит образ человеческий. Затем для него наступала гибель в образе бряцающих оружием рядов всадников и пехоты, которые именем короля, несмотря на то что он всегда считал себя его вернейшим подданным, вешали его, колесовали, четвертовали, бесчестили его жену и дочерей, жгли его дом и уничтожали все принадлежавшее ему имущество. И Жак Боном, поверженный во прах, снова платил, служил и терпел.
В мои намерения не входит излагать здесь историю крестьянина, но все же нам надо пройти с ним несколько этапов по его Via dolorosa, чтобы понять впоследствии тот фанатизм и ту ненависть, с которыми первый французский крестьянский коммунист священник Мелье нападал на короля и дворянство, духовенство и буржуазию; короче говоря, на весь «паразитирующий класс имущих».
Сначала вернемся ненадолго к началу XII столетия и посмотрим, каково было положение крестьянина после его превращения из не имеющего собственности и бесправного раба в крепостного наследственного арендатора. Лежащие на нем повинности мы можем соединить в три группы: 1) личные повинности, вытекающие из наследственного, продолжающегося всю жизнь несвободного состояния; 2) вещные, которые выполнялись в пользу землевладельца, за пользование землей и в знак признания за ним права собственности, и наконец; 3) ленные, которые лежали на крестьянине как на вассале и клиенте землевладельца, за защиту и приют, доставляемые ему последним в своем имении[652]. К личным повинностям принадлежит прежде всего подушная подать, затем барщины (corvees), которые в большинстве были точно определены и продолжительность которых была, согласно обычному праву, равна двенадцати дням в году и никогда не превышала трех дней в месяц. Земельная подать (champart), самая крупная из вещных повинностей, вносилась продуктами земледелия и скотом. В большинстве случаев она составляла половину урожая и приплода и забиралась землевладельцем еще до начала уборки. Сюда же относится еще целый ряд обязанностей (banalites), опутывавших всю деятельность крестьянина; крестьянин вынужден был возить все зерно для помола на мельницу землевладельца, он должен был печь свой хлеб в его пекарне, посылать свой виноград в помещичью давильню и в определенные времена года утолять свою жажду в корчме помещика — за все это он, конечно, должен был платить последнему известную пошлину. Не менее многочисленными были обязанности и повинности, которые крестьянин нес взамен своей бесценной привилегии принадлежать своему наследственному господину–землевладельцу, который сохранял за собой исключительное правостричькрестьянина и не желал делиться этим правом с другими рыцарями–грабителями. Крестьянин как вассал своего землевладельца обязан был нести военную службу в пехоте, состоять в замковой страже и вообще выполнять всевозможные военные операции, при которых он всегда платился своей шкурой (corpus vile). Денежную помощь он обязан был давать прежде всего в четырех случаях, в которых каждый вассал обязан был оказывать ее своему ленному владельцу, — при выкупе из плена, при паломничестве в Св. землю, при посвящении старшего сына в рыцари и, наконец, при выдаче замуж старшей дочери. Так как паломничество в Св. землю стало выходить из обычая, то синьор (землевладелец), взамен удовольствия давать средства на это паломничество удостоил крестьян чести помогать ему при экипировке всех своих детей. Эта повинность и есть taille, налагаемая на вассалов–крестьян по воле, по желанию, по милости и т. д. землевладельцев (а volonte, а plaistr, а merci, а misericorde). Если землевладелец и его дружина предпринимали путешествие, то крестьяне же должны были заботиться о квартире для них и продовольствии в пути; droit de prise давало землевладельцу право конфисковать съестные припасы и домашнюю утварь и устанавливать на них цену по своему произволу. Одним из величайших бедствий для крестьян было droit dechasse, de garenne, de colombier (право охоты, право устраивать парки для кроликов и голубятни). С этим были связаны тяжелые охотничьи повинности. Пошлины при купле и продаже (Jods et ventes), la main morte, т. e. смягченный обычай, делавший синьора единственным наследником имущества своих крепостных (manns которых считалась mortua, т. е. которые не имели права распоряжаться своим имуществом — отсюда название main mortables для всех несвободных); далее, разрешение на женитьбу, т. е. смягченное jus primae nactis (право первой ночи), и бесчисленное множество других позорных и смешных феодальных повинностей, перечисление которых здесь завело бы нас слишком далеко. Небольшого перечня наиболее важных из них будет достаточно для того, чтобы показать, что судьба французского крестьянина в конце XII столетия была очень незавидна.
Влияние крестовых походов, сопровождавшихся увеличением имущества духовенства, возникновение городов, перемены, происшедшие в XIII столетии во французском ленном государстве, благодаря беспрерывному расширению владений короля, черная смерть — все эти факторы с течением времени вызвали значительные облегчения в положении крепостных, которые постепенно превратились в полусвободных, а в некоторых (редких) случаях получили даже полную свободу. Освобождение заключалось в упразднении наиболее характерных и угнетающих тягостей крепостничества путем замены этих феодальных повинностей определенной денежной податью, причем сохранялись все остальные права землевладельцев; так, например, jus primae noctis было превращено в разрешение на брак, за которое вносилась определенная денежная плата; main morte и taille а merci, благодаря так называемому «абонементу», превратились в постоянные подати и, таким образом, сделались более или менее независимыми от произвола землевладельца. Droit de chasse, droit de prise — обязанности нести сторожевую службу — были значительно ограничены. В таком–то состоянии полусвободы находилось значительное большинство французского сельского населения в начале XVI столетия, и в нем оно оставалось до последних десятилетий XVIII в.
Кроме этих феодальных повинностей на крестьянине же, главным образом, лежали все налоги новейшей абсолютной монархии. Королевская власть сумела создать себе помимо своих доменов (казенные имущества), дававших ей постоянные доходы, еще и другие их источники. Прежде всего следует упомянуть налог, взимавшийся на пространстве всего государства и являвшийся в одно и то же время налогом на землю, на движимое имущество и подушной податью, — taille. Первоначально этот налог взимался не постоянно, а лишь для покрытия расходов на войны. Но при Карле VII он сделался постоянным и независимым от штатов королевства и провинции. Первоначально право взимать его находилось в руках землевладельцев, но в 1355 г. этим правом завладели Генеральные штаты, передавшие его главным интендантам и выборным (eius), которых они сами же и назначали. Затем Карл V присвоил себе право в большей части Франции (в «pays d’elections») выбирать самому этих чиновников, между тем как в «pays d’etat» провинциальные штаты сохранили свою привилегию. Дворянство и духовенство были освобождены от taille, так что приблизительно половина всех государственных доходов получалась с третьего сословия, главным образом с крестьян. Вторым по своему значению государственным налогом был налог на соль (gabelle); с ним для его увеличения было связано обязательное потребление соли; это был самый ненавистный для народа налог, который чаще, чем какой бы то ни было другой, служил поводом к восстаниям. Шайка взимавших этот налог чиновников (gabeleurs) была злейшим врагом крестьян, и нередко ненависть последних проявлялась в беспощадном избиении этих жестоких кровопийц. Налог на соль очень хорошо охарактеризован Франсуа Гримодье по поводу выборов депутата в Генеральные штаты в октябре 1560 г.: «Существует особенно ненавистный и непопулярный налог — это налог на соль. Крестьяне терпеливо переносили бы, что король извлекает из этого налога некоторый доход, если бы не существовало торговцев солью, откупщиков, контролеров, чиновников и жандармов, которые ходят по жилищам бедных людей и отнимают у них утварь и одежду, данную им Богом. Большею частью они отбирают эти вещи и заставляют крестьян отправляться перед их приходом в деревни, где крестьяне в юридическом отношении беспомощны. Они показываются народу злые и ужасные, вооруженные ружьями, пистолетами и длинными палками, постановляют над сельскими жителями беззаконные приговоры, арестуют крестьян и продают с аукциона их волов, лошадей и повозки. В один день они успевают разорить от 40 до 50 бедных крестьян, которым, благодаря этому, приходится нищенствовать. Если подсчитать, то окажется, что они только в одной нашей стране Анжу разорили больше тысячи человек. Бедный крестьянин — как овца, подставляющая свою спину, когда ее стригут! Он беден, у него нет имущества и друзей против богатства и могущества чиновников и откупщиков налога на соль…»[653].
«XVI столетие было периодом роста богатства и прогресса в земледелии, XVII же — периодом застоя и упадка. В конце XVIII и в XIX в. замечается медленный подъем, который достиг теперь несколько более высокого уровня, чем в первой половине XVI столетия»[654]. Здесь происходил почти тот же процесс, что и в Германии. Последствия, вызванные в Германии Тридцатилетней войной, во Франции были вызваны Религиозными войнами второй половины XVI столетия, Фрондою и славным царствованием Людовика XIV. Несмотря на быстрый рост налогового бремени, при Франциске I и Генрихе II служивший даже непосредственной причиной некоторых мелких восстаний и вызвавший в 1556 г. довольно значительную эмиграцию из Нормандии и Пикардии, стран гражданской свободы, во Франшконте, где еще существовало main morte, можно с полным правом сказать, что, в общем, в первой половине XVI столетия положение крестьянства не только не ухудшилось, но наоборот, значительно улучшилось. Таким образом, в то время как материальное богатство крестьян возрастало, до крайности обострился давнишний антагонизм между ними и городами и начался отлив дворянства и богатства из деревни, приведший к полной заброшенности французского крестьянства. Влияние эпохи Возрождения на последнее было ничтожно, между тем как на дворянстве, духовенстве и буржуазии оно отразилось очень сильно. Дворянство и высшее духовенство вошли во вкус городской жизни, французское дворянство и буржуазия переняли привычки своих итальянских соседей, и в связи с этим во Франции привились итальянские отрасли промышленности, обслуживающие роскошь. Это стремление в город, особенно в столицу, поддерживалось из политических соображений королями, которые старались привлечь дворянство к своему двору, чтобы уничтожить его независимость и превратить его в толпу придворных. Расточительная жизнь при королевском дворе разоряла дворянство в финансовом отношения, а это разорение в свою очередь имело роковое влияние на положение крестьянства. Растущие угнетение и эксплуатация последнего, так же как и обнищание целых областей, самым тесным образом связаны с таким «отходом» дворянства в города. Чем больше покровительствуемая королями промышленность привлекала к себе возникающий буржуазный класс, чем больше возрастало, благодаря распространению покровительствуемого промышленного труда, презрение к труду земледельческому, тем больше крестьянин грубостью своих обычаев и своего образа жизни стал отличаться от городского жителя, который постепенно становился все культурнее. Этот антагонизм, имевший так часто роковое значение для французской демократии, возник уже тогда, и в эпоху Религиозных войн впервые играл роль, хотя и не особенно значительную.
Религиозные войны разорили крестьян, а вместе с тем, конечно, и дворянство, жившее на счет последних. Они поколебали финансовое положение католической церкви, владения которой часто продавались королем для покрытия военных издержек, а еще чаще захватывались высокопоставленными господами всех вероисповеданий. Они разорили королей, которые, так же как и дворянство, жили, главным образом, налогами; поэтому и король, и дворянство, и духовенство, как только мир был до известной степени восстановлен после признания Генриха IV, были крайне заинтересованы в том, чтобы земледелие сделалось более доходным. Министр короля Сюлли и его верный помощник Оливье де Серр изо всех сил содействовали развитию земледелия и старались ускорить это развитие, покровительствуя вывозу хлеба, вина и водки, особенно в Голландию, а также и самому земледелию и скотоводству. При этом они руководствовались не только стремлением создать платежеспособное население, но также и желанием сохранить годное для военной службы крестьянство. Сюлли же и де Серр содействовали вытеснению сохранившихся со времен крепостничества форм крестьянского землевладения и введению новых его форм, в основе которых лежал свободный договор, т. е. процессу, сделавшемуся необходимым в силу экономического развития. Благодаря открытию серебряных рудников в Потози цены на благородные металлы сильно упали и гибельное влияние этого падения цен распространилось и на Францию, сблизившуюся во время Религиозных войн с Испанией. Вследствие этого старые формы владения сделались неудобными и невыгодными для сеньоров. Изменение в ценности металлов настолько обесценило вечные и долгосрочные денежные ренты, что владельцы их в XVII столетии получали впятеро меньше, чем в XV. Этим недостатком земельная рента не страдала, зато она представляла другие неудобства для разоренного и жадного к деньгам владельца: увеличение чистой прибыли путем интенсификации культуры встречало величайшие препятствия; консервативный крестьянин совсем не был заинтересован в увеличении производительности своей земли, между тем как владелец земли, доходы которого уменьшались с такой же быстротой, с какой возрастали расходы, был крайне заинтересован в этом увеличении; пока земля кормила крестьянина, последний был доволен; что он мог делать в урожайные годы с избытком хлеба? Продать его? Но вывоз хлеба был невозможен благодаря дурным путям сообщения и бесчисленному множеству внутренних пошлин. На местном рынке избыток хлеба именно потому, что он был избытком, вовсе не находил покупателей или же покупался за бесценок. Накоплять хлеб? Но ведь крестьянин никогда не был гарантирован от жадности своего сеньора или откупщика налога; оба они принуждали крестьянина жить изо дня в день. Кроме того, интенсификации земледелия препятствовало одно очень простое обстоятельство: у разоренного крестьянина, особенно после эпохи Религиозных войн (крестьянское разорение после этого повторялось с правильными промежутками во время регентства Марии Медичи, в эпоху Фронды и во вторую половину царствования Людовика XIV), не было никаких средств для увеличения доходности земли.
И другая форма крестьянского землевладения, служившая основой Communotе agricole (крестьянской общины), также в это время стала исчезать вместе с достижением личной свободы и постепенным уничтожением права «мертвой руки». Еще в XV и в начале XVI столетия обнаружилось сильное развитие общин; они существовали в Нормандии, Бретани, Анжу, Пуату, Ангумуа, Сентонже, Турени, Марше, Ниверне, Бурбонне, Бургундии, Орлеане, Пэи Шартрен, Шампани, Пикардии, Дофине, Гюйенне — вообще преимущественно в странах de coutume serve. Здесь не место излагать детальную историю общины, и мы укажем лишь одну подробность, касающуюся ее и объясняющую то влияние, которое она имела на коммунизм Мелье в конце XVII столетия и на идеи некоторых социалистов XVIII в., каковы, например, Фегэ и в особенности Ретиф де ля Бретонь. Поэтому мы ограничимся тем, что приведем главнейшие черты их устройства и истории начиная с XVI столетия[655].
Еще в XV и в XVI столетиях во многих сельских местностях можно было найти большие постройки, в которых жило по несколько семей для совместной обработки земли. Нередко такие постройки, собранные в одном месте по несколько, образовывали целый поселок, в котором скотный двор, амбары и прочие хозяйственные постройки были общими. В этих постройках, служащих жилищем нескольких семей, мы, вне всякого сомнения, имеем прообраз Верассовых осмазий, в которых протекала вся жизнь их обитателей, в чем, между прочим, заключается одно из многих различий между ним и Мором. Ретиф, как сам он многократно упоминает в своих сочинениях, идею своего общественного дворца позаимствовал от этих общин и лишь развил ее более. Фаланстер Фурье, как и все выдуманные и описанные после него дворцы промышленности, имеют своим источником (хотя и не в такой мере, как думает Моль) осмазии Верасса, а не сочинения Ретифа, в свое время необыкновенно распространенные и прославленные; однако все эти дворцы, над созданием которых так долго работала поэтическая фантазия или рассудок, в основе своей являются лишь дальнейшими формами развития общинного жилища крестьянских земледельческих ассоциаций феодального Средневековья.
Внутренняя организация общины, в коротких словах, такова: поле обрабатывалось сообща, и домашнее хозяйство также в большинстве случаев было общим и лишь изредка велось каждой семьей отдельно. Все постройки, земледельческие орудия и другие средства производства принадлежали общине; ей же принадлежало и все движимое имущество в случаях ведения общинного домашнего хозяйства. Во главе ассоциации стоит предводитель, называемый mayor, maistre de communautе или chef du chateau. Он назначает каждому соответствующую работу, заведует продажей и покупкой и распределяет прибыль от общей работы. В помощь ему имеется предводительница (mayorissa), но не жена mayor’a, которой поручено домашнее хозяйство. Если девушка общины выходит замуж, то она получает приданое, которое, например, согласно существовавшему еще в начале XIX столетия communaute des Jaults, составляло 1350 франков. Каждая семья могла иметь небольшую частную собственность (pecule), заключающуюся, большею частью, в белье, одежде и Деньгах, принесенных женой в приданое, и путем сторонних заработков могла увеличивать ее. Эта–то pecule и была одним из средств, благодаря которым экономическое развитие в определенный момент с непреодолимой силой смело с лица земли эти общины, выдержавшие все войны и перевороты Средневековья. Ассоциации в их чистой форме вполне сами себя удовлетворяли; они производили сами все необходимое для своего потребления и либо вовсе не покупали и не продавали никаких продуктов, либо делали это в очень ограниченных размерах. Одна из таких общин в Оверни, которую в 1788 г. посетил Легран д’Осси, даже тогда покупала только соль и железо, а все остальные продукты, нужные для ее потребления, производила собственными средствами[656]. Когда промышленный труд распространялся и в сельских местностях, товарищеская система крестьянских общин оказалась очень удобной для восприятия некоторых отдельных отраслей промышленности; так, в иных communautes Оверни, где они сохранились даже после революции 1789 г., часть членов общины была занята изготовлением ножей, между тем как остальные обрабатывали землю. Доход от продажи ножей поступал в общую кассу, а продукты земледелия потреблялись всей ассоциацией[657].
Феодальная система благоприятствовала сохранению и распространению общины. Помимо технических причин, которые Кокиль излагает в следующих словах: «Они [ассоциации] встречаются не только часто, но представляют собой обычное явление, и даже необходимы, поскольку ведение сельского хозяйства требует не только обработки земли, но также ухода за скотом, и поскольку в нем занято большое число рабочих»[658], этому учреждению благоприятствовали интересы землевладельца, не только терпевшего их, но деятельно содействовавшего их развитию.
Круговая порука членов ассоциации лучше гарантировала правильную уплату податей и выполнение повинностей, чем хозяйничающий самостоятельно крестьянин[659]. Зато право владельца распоряжаться своими вассалами было ограничено. Благодаря постоянной смене лиц ассоциация jure non decrescendi оставалась всегда владелицей движимого и недвижимого имущества. Землевладелец не имел права наследования после смерти членов ассоциации, и таким образом, благодаря существованию общины, закрепощенная семья получала возможность приобретать собственность и улучшать свое положение путем накопления небольшого капитала[660].
Ослабляя значение main–morte, ассоциации смягчали крепостное положение крестьянства, поэтому юристы выступили на защиту этих ассоциаций и старались обеспечить их существование изданием целого ряда строгих правил. С исчезновением main–morte из законодательства исчезло также благоприятствовавшее ассоциациям течение; и даже наоборот, законодательство начало всеми способами содействовать распадению ассоциаций. Новейшее право обычно не признавало, что дети членов communaute уже по одному этому являются ее членами, и объявляло их независимыми, как только они выходили из–под опеки отца благодаря достижению совершеннолетия, вступлению в брак или заведению собственного хозяйства. Решительный удар общинам нанес уже муленский ордонанс 1566 г.[661], требовавший от крестьянских товариществ, так же как и от всяких других, формального контракта, заключенного у нотариуса и при свидетелях, вообще написанных документов. Так как communautes существовали исключительно на основании обычного права, в силу совместной жизни и общего владения товарищей — обыкновенно членов одной большой семьи, то этот ордонанс, который давал каждому недовольному члену возможность разрушить общину, имел для последней самые гибельные последствия.
Таким образом, исчезли перечисленные нами формы крестьянского землевладения, уступившие место так называемой fermage a court terme (краткосрочной аренде) и metayage (испольной аренде), получивших чрезвычайно большое распространение. Эксплуатация земли непосредственно самим владельцем никогда не играла большой роли; большинство дворянства и духовенства не питало склонности к хозяйству; к тому же последнее, благодаря уменьшению барщины в округах de coutume serve, делалось все более и более невыгодным. Большому распространению аренды у большинства крестьян мешал недостаток капитала, а более богатые из них боялись аренды, потому что она сопровождалась массой стеснений, налагаемых обычным правом. Таким образом, наиболее выгодным оказался metayage, который удовлетворял владельцев, стремившихся к улучшению хозяйства и к увеличению чистого дохода, и предоставлявший в то же время известную свободу земледельцу. Сюлли и Оливье де Серр покровительствовали распространению fermage’a и metayage’a, которые заменили собой унаследованные еще от времен крепостничества и основывавшиеся на наследовании повинностей формы крестьянского владения. Сюлли вообще энергично принялся за уничтожение бесчисленных злоупотреблений, возникших в смутную эпоху продолжительных Религиозных войн. Благодаря его неустанной деятельности король получил прозвище «доброго» (le bon Henri), и только благодаря ей могла возникнуть легенда о курице в супе каждого крестьянина. Назначенный в 1598 г. главным интендантом финансового ведомства, Сюлли принялся за упорядочение чрезвычайно запутанных дел этого ведомства. Он начал с того, что простил 21 млн ливров tailes, объявил бесчисленные дворянские гранты, купленные за последние тридцать лет буржуазией, желавшей освободиться от налогов, недействительными и без дальних околичностей упразднил все повинности, наложенные в этот же промежуток времени на крестьян сеньорами, которые не имели на это ни малейшего права и которые понуждали крестьян к выполнению этих повинностей с оружием в руках. Но гораздо большее значение имела проведенная Сюлли реформа системы взимания налогов; благодаря этой реформе значительно уменьшилось громадное число паразитов–откупщиков, выжимавших из несчастного беззащитного крестьянства 150 млн, из которых только 30 попадали в королевскую казну. Но великому государственному деятелю слишком часто приходилось бороться с легкомысленной расточительностью своего повелителя, который, благодаря богатым подаркам любовницам и любимцам, снова налагал на несчастных крестьян бремя, только что снятое с них Сюлли.
Этот подъем земледелия, а также и благосостояния крестьянства, был остановлен неожиданной смертью Генриха IV и наступившим затем регентством Марии Медичи. Феодальное дворянство, несколько присмиревшее за последние двенадцать лет, снова поднялось с полным сознанием своей силы и поспешило вознаградить себя за долгое воздержание полным разграблением всей страны, т. е. крестьян. Дворяне вооруженными шайками прошли половину Франции, грабили и поедали все, что можно было ограбить и поесть, а затем с богатой добычей вернулись в свои разбойничьи замки[662]. На собрании Генеральных штатов 1614 г., последнем, которое было созвано французской монархией до 1789 г., Роберт Мирон в следующих трогательных словах описывает ужасную нищету ограбленного и всеми притесняемого крестьянина: «Надо иметь сердце, закованное в тройную железную броню и окруженное целым валом из бриллиантов для того, чтобы спокойно, без вздохов говорить об этом, т. е. о положении жителей сельских местностей. Бедный народ работает беспрестанно, не жалея тела и души, для прокормления всего королевства. Народ обрабатывает землю, улучшает ее, собирает ее плоды и пользуется тем, что она производит. Нет времени года, месяца, недели, дня и часа, когда не требовался бы неустанный прилежный труд. Одним словом, народ является слугою и в некотором роде посредником жизни, которую даровал нам Господь и которую мы можем сохранить только благодаря земным благам. И от всего труда народу остается только пот и нищета. Все остальное, что приходится на его долю, уходит на уплату tallies, налога на соль, aides и других налогов; и хотя у народа нет ничего, он все–таки вынужден заботиться еще о других лицах, мучающих его комиссиями, реквизициями и другими дурными затеями, которые он терпел уже слишком долго. Удивительно, что народ все еще может выполнять все эти требования…
Этот несчастный народ, который получил в наследие лишь обработку земли, труд своих рук и пот своего чела, замученный tallies и налогом на соль, вдвойне обремененный налогами, благодаря варварским и беспощадным реквизициям бесчисленного множества разных партий, истощенный тремя неурожайными годами, по словам очевидцев, подобно лесным зверям, питался травой. Часть его, менее терпеливая, толпами уходила за границу, проклиная неблагодарную родину, отказавшую ему в пропитании, спасаясь от сограждан, безжалостно содействовавших его угнетению, за исключением тех, которые помогали ему в нищете…
Сир, вашей справедливости и милосердия просят не насекомые и не черви, а бедный народ, разумные создания, дети, для которых вы являетесь отцом, опекуном и покровителем. Подайте им вашу благосклонную руку, освободите их от рабства, под гнетом которого они склоняются к земле. Что вы сказали бы, сир, если бы вы увидели, что в ваших провинциях Гюйенне и Оверни люди, подобно зверям лесным, питаются травой?..
Если бы народ не трудился, то какую пользу приносили бы церкви ее десятина, ее громадные владения, какую пользу получало бы дворянство от своих прекрасных имений, своих огромных ленов? Какую пользу приносили бы третьему сословию его дома, ренты и наследства?.. Надо опасаться, что народ, бывший до сих пор наковальней, превратится в молот»[663].
Превышение власти, злоупотребления и насилия, которые позволяло себе дворянство по отношению к беззащитным крестьянам, подробно описаны в Doleances (жалобах), переданных в 1614 г. представителями третьего сословия королю. Известно, какой ответ дала несовершеннолетняя королевская власть, находившаяся в руках регентши и дворянства, на жалобы, заключавшиеся в этих cahiers[664], — зал заседания был закрыт, а депутатам было запрещено собираться. Таким образом, все работы Генеральных штатов не привели ни к чему; Жак Боном продолжал платить, служить и терпеть.
Ришелье слишком был занят борьбой с гугенотами, с дворянством и с Габсбургами, и поэтому не мог с достаточной настойчивостью следить за исполнением целого ряда ордонансов, изданных им для защиты крестьянства от озверевших солдат, корыстолюбивых губернаторов и проч. Политика Ришелье по отношению к дворянству, правда, облегчала до известной степени положение крестьян, но зато его внешняя политика и участие в Тридцатилетней войне повели к тому, что Иоанн фон Верт и другие имперские военачальники проникли со своими разбойничьими отрядами в не затронутые еще войною части Франции и опустошили их. Благодаря непрестанным войнам, требовавшим громадных денежных расходов, налоговое бремя возросло так быстро, что tallies почти утроились со времени Генриха IV. Ришелье оставил своему наследнику Мазарини совершенно истощенную в финансовом отношении страну.
Началось новое регентство. Корыстолюбивое и ненасытное, как всегда, дворянство снова поднялось, и регентша Анна Австрийская, озабоченная тем, чтобы это хищное животное было довольно, стала бросать ему все, что могло его насытить, — деньги, привилегии, монополии, самые невероятные, странные налоги. «La Reine est si bonne» («Королева так добра») — этим кликом радости дворянство встретило новую эпоху; но когда рог изобилия истощился, началась Фронда и для французского крестьянина наступил период, ужасающий по своей нищете, уступающий только эпохе Столетней войны с англичанами (с 1339 г. до середины XV столетия). Дворяне, «эти титулованные негодяи — Рабле называет их genpilhommes, — которые с такой же легкостью грабят и убивают, как едят и пьют»[665], сделали последнюю попытку воскресить все свои давно уже забытые феодальные права, как «droit de guet et garde» (право на сторожевую службу крестьян), чтобы превратить их в постоянный доход. Дворяне с помощью открытого насилия округляют свои владения за счет крестьянских земель. Губернаторы и интенданты стараются не отставать от них и в трогательном согласии с откупщиками грабят провинции. Для взимания налогов они предоставляют в распоряжение откупщиков войска, которые по примеру своих товарищей времен Тридцатилетней войны воруют и грабят не только для своих хозяев, но и для самих себя. Именно с это время возобновился остановившийся было процесс экспроприации крестьянского сословия[666]. Крестьяне теряют землю, которую они мало–помалу успели приобрести во время царствования Генриха IV и в первые годы царствования Людовика XIII. Когда крестьяне бывали не в состоянии удовлетворить требования землевладельцев и фиска, паразитирующая шайка дворян и финансистов, не найдя денег, набрасывалась на землю крестьян и покупала ее по очень низкой цене или просто завладевала ею. Но иногда доведенный до отчаяния Жак Боном старается хоть напоследок насолить им. Он лишает своих детей наследства и дарит остатки своего имущества монастырю, который обязывается кормить его до конца жизни. Богатый roturier[667]спасался от уплаты tallies в город, за стенами которого он находил защиту от своих мучителей и кровопийц. Но каждый участок земли, попавший в руки монастырей, дворян и получивших дворянство roturiers, число которых возрастало по мере того, как возрастала потребность королей в деньгах, и освободившийся, таким образом, от налогов, увеличивает налоговое бремя, лежащее на соседних крестьянских участках, и, таким образом, ускоряет процесс экспроприации. Экспроприируются не только отдельные лица, но целые селения. Общинные земли, леса и пастбища переходят в собственность сеньоров. Таков важнейший результате этой эпохи французской истории[668].
Но прежде чем приступить к истории французского крестьянина при Кольбере и Людовике XIV, мы считаем уместным проследить здесь вкратце ряд более крупных восстаний доведенного до отчаяния Жака Бонома против его мучителей. Жак, Рюсто, Готье, Крокан, Ва–ню–пье — такими насмешливыми прозвищами награждало дворянство французских крестьян, когда они, терпеливейшие из всех, наскучив ролью вьючного животного, восставали. Ход этих крестьянских восстаний всегда почти один и тот же. Застигнутые врасплох дворяне и откупщики подвергаются избиению, замки и конторы для сбора податей сжигаются. Спустя некоторое время король, кардинал или другое лицо, стоящее у власти, посылает большой отряд солдат, к которому присоединяются жаждущие мести и добычи дворяне. Плохо вооруженные толпы крестьян после более или менее кровопролитного сражения разгоняются, и тогда начинается вешанье и колесование бунтовщиков и опустошение их полей. Происходит умиротворение, и снова на полстолетия водворяется спокойствие.
После ужасного крестьянского восстания Жакерии 1358 г. до XVI столетия не было ни одного сколько–нибудь значительного восстания крестьян. Лишь после Великой крестьянской войны в Германии, перекинувшейся также и в Лотарингию, начался новый ряд крестьянских восстаний, вызванных, главным образом, невыносимым гнетом налогового бремени. Так, например, в 1548 г. соляной налог, наиболее ненавистный из всех налогов, который крестьянство умело представлять себе лишь в образе дракона, вызвал довольно серьезное восстание в провинции Гюйенне. Число повстанцев быстро возросло до 50 тыс. Крестьяне толпами ходили по этой провинции; некоторые города, как, например, Бордо, были захвачены силой или добровольно перешли на сторону повстанцев. Коннетабль Монморанси, которому было поручено подавить восстание, проявил себя во всем блеске: Бордо был взят и разорен, крестьян вешали сотнями; словом, было применено обычное, чрезвычайно простое и радикальное лечение: повстанцев разгромили, а жалобы на невыносимое налоговое бремя потопили в крови. Сорок лет спустя, к концу Религиозных войн, когда борьба между двумя партиями превратилась во всеобщий разгром на всем пространстве Франции, крестьянские бунты следовали один за другим. В 1586 г. поднялись «Gautiers» Нижней Нормандии, «движимые естественным стремлением защитить свое имущество, своих жен и детей от разбоя и насилий солдат». Лиге удалось привлечь это движение, направленное против дворян, на свою сторону. Благодаря предательству самый большой отряд крестьян попал в засаду, устроенную герцогом Монпансье, и был уничтожен. Не лучшая судьба постигла повстанцев в Бретани, которые также объединились для защиты своей страны. Они избивали всех попадавших в их руки дворян, роялистов и лигистов, католиков и кальвинистов. «Такое озлобление, — говорит один из историков этого восстания, Морис, — было свойственно всем крестьянам Нижней Бретани; они заботились не столько об уничтожении еретиков, сколько об искоренении дворянства, которое они твердо решили извести. Если бы им удалось вернуться из Карэ победоносно, то они накинулись бы на жилища дворян и умертвили бы всех дворян, которых встретили. Они говорят, что нужно сделать только это, для того чтобы на землю вернулось равенство, которое должно царить между людьми»[669]. Большие размеры и большую продолжительность имело восстание «Croquants», которое продолжалось три года (1593–1595) в провинциях Пуату, Сентонж, Лимузен, Марш, Перигор, Кверси и было направлено против короля и дворянства. Повстанцы выпустили прокламацию, в которой приглашали всех сочувствующих «выступить вместе с ними против гибельных затей своих врагов и короля, а именно — против когтей изобретателей субсидий, воров, сборщиков податей и фискальных чиновников, их помощников и приверженцев»… Словаaux Croquants,по которым впоследствии самих крестьян стали называть «croquants’aми», повсюду служили сигналом к нападению на сборщиков податей, дворян и солдат — этих мучителей крестьянства. Борьба очень затянулась. Значение ее ясно высказано в следующих словах прокламации, которую, со своей стороны, выпустило дворянство: «Крестьяне, пытаясь освободиться от подчиненного положения, в которое их поставил сам Бог, восстают против всякого Божеского и человеческого права. Они хотят разрушить религию, отказавшись от уплаты десятины, с самого сотворения мира предназначенной на надобности богослужения, и стремятся свергнуть монархию и установить демократию по образцу швейцарской». Стремление к независимости провинций играло роль и в других восстаниях. Мы ниже увидим, что крестьяне входили в сношения с внешними врагами короля, например с Испанией и с Голландией, и что воспоминания о прежней связи Бретани и других провинций Северо–Западной Франции с Англией внушило местным крестьянам мысль стать под защиту этой страны. Королевским войскам удалось подавить восстание «кроканов» в Лимузене и Сентонже; в Перигоре сорокатысячное войско крестьян оказало такое энергичное сопротивление, что правительство предпочло заключить с ним договор и милостиво простить недоимки taille, которые все равно невозможно было собрать. После этого в течение сорока лет в этих провинциях было спокойно, и только к 1636 и 1637 гг. накопилось достаточно горючего материала для того, чтобы тлеющий огонь снова мог вспыхнуть ярким пламенем. На этот раз восставшие крестьяне провинций Сентонжа, Ангумуа и Пуату в течение некоторого времени пользовались поддержкой испанцев, но когда восстание стало охватывать и города, Ришелье послал своих солдат под предводительством герцога де Лавалета, который напал на покинутых испанцами крестьян и после отчаянного сопротивления с их стороны рассеял их. «Вожаки были перевешаны, и все это отродье было искоренено»[670]. Это было в 1636 г.; но уже на следующий год сословия Нормандии подали королю памятную записку, в которой описывалось ужасное положение провинции: страна опустошена солдатами и агентами фиска. Тюрьмы наполнены жертвами соляного налога, села покинуты, крестьяне скрываются в лесах и превратились в разбойников. Судебная палата и магистрат города Руана также встали на сторону крестьян против сборщиков податей; и вот поддерживаемые властями и буржуазией городов, доведенные до отчаяния крестьяне снова поднялись и стали расклеивать воззвания, в которых приглашали «защитить и освободить угнетенную сторонниками разных партий и сборщиками податей родину». Они дали своему вождю прозвище «Jean–va–nu–pieds» (Иван Босой), организовали свои силы и готовились к захвату городов и провинций. Тогда Ришелье решил энергично приняться за умиротворение страны. Прежде всего он распустил руанскую судебную палату, осмелившуюся противодействовать ему, сместил генерал–лейтенанта провинции, выказавшего симпатии к крестьянам, а также мэра и совет города Руана; и послал в местности, охваченные восстанием, четыре тысячи иностранных наемных солдат, которые казались ему менее доступными жалости[671]. Цвет дворянства в большом числе примкнул к этой разбойничьей, грабительской шайке. Конец этого восстания ничем не отличался от обычного финала всех этих крестьянских восстаний. «Пленных перевешали и весь сброд расстреляли», — говорит Монгла в своих мемуарах[672].
Теперь мы вступаем в эпоху Людовика XIV и сначала бросим беглый взгляд на историю французского крестьянства в период правления Кольбера, чтобы затем ярче нарисовать картину страшного упадка, наступившего в последние тридцать лет царствования «короля–солнца». Еще и в настоящее время вполне не отвергнута с такой настойчивостью повторяемая Мартином и Клеманом басня о том, что Кольбер относился враждебно или по крайней мере равнодушно к земледелию, а между тем достаточно бросить один лишь взгляд на его переписку с интендантами, чтобы убедиться в противном[673]. Действительно, первые десять лет правления Кольбера должны быть отмечены как период стремительного, почти беспримерного развития земледелия и сельскохозяйственного производства, которое в значительной степени следует приписать планомерной деятельности министра. Деятельность эту он начал с энергичного прекращения освобождения от уплаты налогов. Посредством регламента о податях (tailies) 1663 г. и сентябрьского эдикта 1664 г. все дворянские грамоты, выданные после 1634 г., были отобраны, и таким путем страна была очищена «от этих паразитов, которые постоянно ее пожирали», — так называл Кольбер жадную к дворянскому титулу и свободе от уплаты податей буржуазию[674]. Он старался насколько возможно уменьшить жестокости при взимании налогов, не сделав в то же время попытки основательно преобразовать самый способ взимания. Весьма важное значение имело освобождение крестьянских общин от тяготеющих над ними долгов, возвращение им беззаконно и силой захваченных у них дворянами общинных земель и пастбищ, затем охрана скотоводства путем запрещения отбирать и продавать крестьянский скот за неплатеж податей. С неукротимой энергией выступил Кольбер против расхищения землевладельцами государственного земельного фонда и других проделок. Целый ряд приказов, памятных записок и всякого рода попыток ярко свидетельствует, каким он был противником феодализма, особенно его господства в сельских местностях. Так, он объявил недействительным раздаривание имений монастырям, в руках которых накопились земельные имущества, постоянно возраставшие; затем он принялся за составление нового свода законов, в который между прочими законоположениями входило полное уничтожение как личной, так и вещной крепостной зависимости, а также принудительное отчуждение помещичьих рент; и наконец, он создал новое ипотечное право, основной идеей которого было освобождение земельной собственности из оков феодализма и придание ей характера товара. Его заботливость о крестьянском землевладении ясно обнаруживается также в строгой регламентации охоты и в указах, касающихся «голубятен». Богатые выскочки присвоили себе в Провансе право, подобно знатным господам, заниматься разведением голубей, и бесчисленные стаи их сделались ужасным бичом страны, от которого особенно терпели опять–таки крестьяне. Кольбер с величайшей энергией выступил против этого явления, но не вследствие того (как это свидетельствует его пространная переписка с интендантом Прованса), что богатые выскочки захватили привилегию дворянства, а вследствие того, что от этой господской прихоти слишком страдало общественное благо, в особенности же благо крестьян. Результатом этой многосторонней деятельности явился выдающийся успех; несмотря на несколько неурожайных годов, благосостояние крестьян быстро возросло. К концу шестидесятых годов скотоводство развилось настолько, что значительный ввоз из–за границы совершенно прекратился и место его заступил даже небольшой вывоз. Лучшим доказательством поднятия благосостояния может служить то обстоятельство, что крестьяне начали мало–помалу покупать часть своих земель, утерянных ими во времена Фронды[675]. Таково было положение крестьян к концу первого десятилетия управления Кольбера, в течение которого последний распоряжался делами Франции как неограниченный повелитель. В действительности деятельность его на пользу крестьянства имела два основания: во–первых, с точки зрения финансовой политики нужно было сделать платежеспособным важнейший налоговый объект королевства — крестьянство, т. е. сохранить курицу, несущую золотые яйца; с этой целью им был издан целый ряд указов. Но в то же время Кольбер был представителем развивающейся современной промышленности, представителем нового класса предпринимателей, крупных купцов и т. д. — класса, находившегося в самом резком антагонизме со старинным дворянством. В борьбе, которую Кольберу пришлось вести в их интересах против последнего и против феодальной системы хозяйства, он считал важной и твердой точкой опоры освобожденного от тягостей крепостничества крестьянства — исконного врага сеньоров. Но в конце 70–х гг. между Кольбером и Лувуа началась борьба из–за власти, кончившаяся победой последнего. Он сумел, воспользовавшись манией величия Людовика XIV, увлечь его политикой войн, благодаря которой плоды кропотливой деятельности Кольбера были уничтожены и в то же время было положено начало всемогуществу Лувуа. Вместе с тем началось полное разорение Франции, против которого неутомимо боролся до самой своей смерти Кольбер, которое при нем шло медленно, но при его неспособных преемниках стало возрастать с чрезвычайной быстротой. Уже в 1673 г. Лувуа был вынужден прибегнуть к повышению «taille», соляного налога, пошлин; словом, всего вообще фискального обложения, а в следующем году ему снова пришлось повторить то же. «Taille», над сокращением которого Кольбер так долго трудился[676], возрос за эти два года с 33 до 41 млн, и нужда в деньгах заставила вновь ввести гербовый сбор, установленный еще Мазарини, но впоследствии отмененный. Не удивительно, что такое быстрое возрастание налогового бремени уже в 1675 г. повело к ужасному восстанию в Бретани, во время которого против правительства поднялись не только крестьяне, но и буржуазия различных городов. Гербовые сборы были введены здесь сразу, хотя штаты в предыдущем году заменили их вдвое большим добровольным подарком (Don gratuit); налоги на табак и соль были повышены, а старинные феодальные «lods et Tentes» (купчие пошлины) введены вновь. В связи с этим с крестьян строжайшим образом взыскивались все повинности, лежавшие на них, в силу обычного права. В ответ на старые, вновь возвращающиеся страдания раздался такой же старый боевой клич повстанцев. Естественной целью движения было свергнуть иго дворянства и налогов и освободиться от повинностей.
В одном из предложенных мятежниками «code paisant» (свода законов о крестьянах) требовалось освобождение труда и превращение краткосрочных аренд в долгосрочные. К восстанию примкнули Пуату, Борделэ и даже Дофинэ. Как сто лет тому назад, так и теперь центром восстания был Бордо, который вступил в переговоры с голландцами относительно помощи с их стороны. Людовик XIV, занятый внешними войнами, был вынужден вступить в переговоры и даже объявить амнистию, которая, однако, осталась лишь на бумаге, потому что ему не без основания не доверяли. Однако в восстании не было ни внутренней силы, ни цели, ибо таковою, несмотря на переговоры с иностранцами, нельзя считать независимость провинций. Таким образом, королю выжидательное положение, которое он принужден был занять, могло принести только пользу. Как только внешняя война позволила ему отпустить значительные отряды, он послал их в восставшие провинции, где они очень быстро уничтожили банды повстанцев. После победы войск начались достаточно уже известные нам сцены.
Со смертью Кольбера начался период, который так метко был охарактеризован Вольтером в следующих словах: «умирали с голоду под звуки «Те Deum»…», умирала прежде всего широкая масса «peuple menu» (простого народа), главным образом крестьяне. На своей via dolorasa крестьянство в течение последних двадцати пяти лет славного царствования Людовика XIV достигло самого ужасного этапа — агонии смерти на кресте. После нимвегенского мира Кольбер еще четыре года бесплодно боролся против непрестанного и неудержимого уменьшения доходов и такого же неудержимого увеличения расходов. Всякий совет быть бережливее король отклонял словами «мои расходы все необходимы». Преемники Кольбера мало–помалу совершенно отказались от его политики, беспомощные министры финансов стали прибегать к самым сомнительным финансовым операциям, к созданию и продаже новых должностей и дворянских грамот, к порче монеты и тому подобным средствам. Уже в 1685 г., когда taille был увеличен на 1/11 и было создано множество должностей, освобождавших от налогов, сельское население обратилось к нищенству целыми шайками, которое практиковалось в эпоху Фронды и Фукэ. Тяжелые удары, нанесенные благосостоянию страны ханжеской религиозной политикой и эмиграцией гугенотов, представителей французской промышленности, всею силою отразились на земледелии. К тому же по мере того как король старился, дворянство вновь стало приобретать утерянное было господство и политика дворянства относительно крестьян, освященная древним обычаем и основывавшаяся на том положении, что крестьян надо уничтожить (eсraser) для того, чтобы держать их в подчинении и повиновении, снова сделалась господствующей политикой. Людовик XIV вообще всегда был глубоко убежден, что трудящиеся классы, особенно крестьянство, самим Богом предназначены для рабского служения другим классам, т. е. дворянству и духовенству. Абсолютная монархия, которая в борьбе с феодализмом всегда опиралась на выдвигающиеся буржуазные классы, самое блестящее время которой при Людовике XIV также было плодом этой последовательно проводившейся Кольбером политики, забыла свое прошлое; вместо того чтобы продолжать борьбу с привилегиями, монархия щедрой рукой создавала бесчисленное множество новых привилегий, усилила могущество тех двух классов, которые, благодаря необузданной эксплуатации, сделались одной из главных причин падения монархии, и пользовалась гигантским механизмом современного централизованного государства лишь для эксплуатации в своих интересах. Небольшая группа людей, богатство которых непрерывно возрастало за счет благосостояния всей страны, довершила упадок земледелия роскошью, на которую тратились громадные суммы, выжатые из крестьян; из этих денег никому и в голову не приходило тратить что–нибудь на улучшение хозяйства[677]. Притеснения и нищета создают друг друга; каждый старается казаться бедным, чтобы не сделаться жертвой алчных откупщиков, а для того чтобы казаться бедным, надо работать лишь столько, сколько необходимо для поддержания самого жалкого существования[678]. С другой стороны, настоящая или лицемерная нищета заставляла откупщиков прибегать при взимании податей ко всевозможным способам притеснения, для того чтобы как–нибудь выжать из бедных крестьян необходимые суммы. Таким образом, крестьянина разоряли дотла всевозможными способами, всегда нелепыми, потому что они давали доход лишь для данного момента: если крестьянин был собственником, разорение постигало его непосредственно; если он был арендатором, то он к концу срока аренды, благодаря непрерывно возрастающей тягости налогов, не получал в конце концов никакого барыша; если он, далее, был половинщиком, налоги поглощали весь получаемый им доход натурой; если же, наконец, он был поденщиком, то погибал от недостатка заработка. Мы приведем здесь лишь несколько примеров того, насколько бессмысленна была финансовая политика по отношению к крестьянству. Для того чтобы получать больший доход от гербовых сборов, правительство запретило заключать арендные договоры больше чем на девять лет; иными словами, арендаторам запрещалось прочно основываться и увеличивать чистый доход улучшениями хозяйства[679]. Зато было отменено запрещение Кольбера продавать скот и земледельческие орудия за недоимки. Таким образом, связанный по рукам и ногам крестьянин был отдан во власть сборщиков податей, которые ломали его хижину для того, чтобы продать дерево и железо, из которых она была построена. Под тем предлогом, что сельское духовенство при ведении метрических книг не соблюдает законных предписаний, были созданы новые должностные лица, обязанные вести записи крещений, браков и погребений, которые были обложены соответствующими сборами. Эти должности затем были проданы меньше чем за 400 тыс. ливров одной компании, так что «во всем королевстве сборщики податей налагали свою мирскую руку даже на Святое причастие». Вследствие этого крестьяне в Перигоре и Кверси для того, чтобы не платить налога, сами крестили своих детей и вступали в брак без всяких формальностей. Преследуемые компанией, эксплуатировавшей налоги, они оказали сопротивление; и таким образом, произошел бунт. Крестьянские банды ходили по стране, заставили нескольких дворян стать во главе отрядов восставших и взяли штурмом город Кагор. Государственный совет не внял жалобам сборщиков податей и отказался вмешаться в это дело, хотя компания, со своей стороны, плату уже внесла; но он не отменил также и эдикта[680].
Снова крестьянин вынужден для уплаты налогов и долгов расстаться со своей землей, снова он превращается в поденщика или половинщика. В сочинениях Вобана и Буагильбера крестьянин фигурирует только в качестве наемного рабочего (manoeuvre) или половинщика (metayer), труд которых эксплуатируется крупными арендаторами. Оба автора называют одним из последствий экспроприации крестьян чрезвычайное сокращение площади обрабатываемой земли и уменьшение доходности последней[681].
Непосредственной причиной этой финансовой политики были огромные расходы государственного казначейства, вызываемые беспрерывными войнами. С 1689 по 1697 г. тянулась коалиционная война, с 1701 по 1714 г. — война за испанское наследство, а одновременно с нею с 1702 по 1705 г. происходила война с камисардами (кальвинистами) в Лангедоке, кончившаяся ужасным опустошением всей этой страны. В 1692 и 1693 гг. был чрезвычайно плохой урожай, зато в 1695 г. был введен подушный налог. В 1693 и 1694 гг. в Алансонском округе была ужасная голодовка, так что население округа значительно уменьшилось. С 1691 г. провинция Лимузен находилась в отчаянном положении: хлеб, виноград и каштановые деревья вымерзли; крестьяне продавали свою мебель и скот, чтобы не умереть с голоду; в январе 1692 г. интенданты этой провинции зарегистрировали 70 тыс. человек, вынужденных нищенствовать; голодовка не прекратилась, и в следующем году почти треть всего населения перемерло с голоду.
В 1694 г. крестьяне во многих местностях питались хлебом, испеченным из молотых зерен винограда и корней папоротника. В 1698 г. население Фландрии уменьшилось до 1/10 прежнего количества и пятая часть его жила милостыней[682].
В 1709 г. произошло вторжение союзников во Францию, а вместе с тем разграбление провинций и своими, и неприятелями. Французская армия, не получавшая вознаграждения, жила грабежом и контрабандой; отрядами в 200–300 человек солдаты ходили по Нормандии, Анжу, Пикардии, Орлеану, открыто продавая соль, украденную ими из королевских складов[683]. Суровые зимы, продолжительные засухи, наводнения — словом, все бедствия соединились против Франции к концу царствования Людовика XIV. Особенно сурова была зима 1709 г.; в Провансе погибли все апельсинные и масличные деревья, виноград вымерз всюду, вымерзли также и озимые посевы. Доведенные до отчаяния крестьяне сеяли ячмень, хотя полиция старалась препятствовать им; и страна была спасена от ужасной голодовки только благодаря ячменному хлебу. Во многих местностях для печения хлеба употребляли молотый корень змеевки, пырей, репу и золотоглав; в других местностях крестьяне, после того как небольшое количество собранного ими хлеба было продано чиновниками для уплаты налогов, питались травой, которая уже не нужна была для корма животных, потому что и сами животные были давно уже съедены[684]. После зимы наступила голодовка, после голодовки — наводнения, которые, особенно в долине Луары, произвели ужасные опустошения. Мера бедствий дополнилась спекуляцией на хлеб, которой при поддержке администрации занимались финансисты. Вся Франция умирала с голоду. Большие площади земли оставались необработанными, крупные фермы стояли пустыми, вследствие чего ордонансами от 11 июня 1709 г., января и октября 1713 г., 16 января 1714 г. и 6 декабря 1717 г. было разрешено пользоваться необработанными вследствие смерти, бегства или разорения старых владельцев землями исключительно для собственной своей выгоды[685].
К счастью, мы имеем много описаний положения Франции вообще и особенно французского крестьянства в конце XVII и начале XVIII в. Из этой богатой сокровищницы мы приведем здесь несколько выдержек, которыми и закончим нашу краткую историю французского крестьянина. Кроме книг независимых писателей, которые, впрочем, как Вобан и Буагильберг, отнюдь не враги монархии, мы отметим еще отчеты о провинциях королевства, составленные интендантами по инициативе герцога Бургонского. Отчеты эти, во всяком случае, не очень точны и скорее всего приукрашены, но тем не менее они дают ужасную картину[686].
«Я очень хорошо заметил, — говорит Вобан, — что за последнее время почти 1/10 часть населения доведена до нищенского состояния и фактически нищенствует; что из остальных 9/10 — 5/10 не в состоянии помочь занимающимся нищенством даже милостыней, потому что сами находятся почти в таком же состоянии; что из оставшихся 4/10 — 3/10 живется очень плохо и что они обременены долгами и тяжбами»[687]. Наиболее разорен и обнищал, конечно, простой народ (le menu peuple), хотя по своей численности и действительным услугам, которые он оказывает, он представляет важнейшую часть населения. На него возложены все повинности, ему всегда приходилось и приходится больше всего страдать[688]. Вобан дает нам также некоторые точные цифры относительно бюджета рабочих, которые здесь стоит привести. Он считает 180 рабочих дней в году, а поденную плату сельского рабочего принимает равной 9 sols (то же, что и су). Эта цифра слишком высока, 8 су были бы ближе к действительности. Для того чтобы содержать семью, состоящую из четырех человек, рабочему приходилось тратить 60 liv.; за вычетом этой суммы плюс 14 liv. 16 sols налогов ему оставалось еще 15 liv. 4 sols для уплаты за наем помещения, для ремонта, покупки белья, домашней утвари и т. д. Если рабочий не держал коровы, козы, свиньи или птицы, если он и его жена не имели какого–нибудь побочного заработка в ткачестве или в другой отрасли промышленности, то ему совсем приходилось отказываться от употребления сала, коровьего и оливкового масла. Но даже и в лучшем случае он едва ли мог бы просуществовать, если бы не обрабатывал хотя бы незначительного участка земли[689]. Подобную же картину отчаянного положения Франции, и особенно крестьянства, дал уже в 1690 г. Журье в своей книге «Les soupirs de la France esclave qui aspire apres la liberte» (Амстердам). «Королевство пришло в такой упадок, что в нем теперь осталось на 1/4 или на 1/3 меньше жителей, чем было 50 лет назад. За исключением Парижа, куда все устремляются, как в убежище, и который увеличивается с каждым днем, все города потеряли половину своего благосостояния и своего населения… Крестьянин живет в самом ужасном положении, поэтому же он темен и загорел от солнца, как африканские невольники. Все, что вы найдете у него, громко свидетельствует о нищете»[690]. Три года спустя Людовик XIV получил анонимное письмо, приписываемое архиепископу Камбрейскому Фенелону. Письмо это, конечно, безуспешно рисовало положение его народа в истинном свете. «Ваш народ умирает с голоду; обработка полей почти не производится; города и села обезлюдели… Вся Франция представляет собой только громадный заброшенный госпиталь, в котором нет средств для существования. Народ, который Вас (короля) так сильно любил, начинает терять к Вам дружеские чувства, доверие и даже уважение. Народные движения, давно уже сделавшиеся неизвестными, теперь начинают учащаться… Вы теперь поставлены в достойное жалости крайнее положение, когда Вам надо либо оставить восстание безнаказанным, либо избавить Ваш народ, который Вы довели до отчаяния… который ежедневно умирает от болезней, вызванных голодом».
Слова эти остались гласом вопиющего в пустыне, а отчеты интендантов не могли удержать короля, одержимого манией величия, от новых войн. Было бы нетрудно привести здесь из отчетов, сохранявшихся в сочинении Буленвилье, многочисленные изображения крестьянской нищеты, но мы ограничимся лишь несколькими отрывками[691]. «Крестьянин (бедный, черный и всегда почти грязный) питается ячменем, смешанным с пшеницей или рожью, или гречихой; он пьет воду; даже виноделы смешивают свое вино с водой. Он спит вместе со своим скотом, чтобы воспользоваться его теплотой». «Недостаток питания истощает расу, ибо нищета сельских жителей так велика, что дети их появляются на свет болезненными, слабыми и недолговечными. Это происходит вследствие недостатка средств пропитания, обеспечивающих хорошее потомство… Нет ничего более похожего на дичь, чем это сельское население; нередко можно встретить прямо среди обработанного поля и всегда вдали от дорог целые толпы крестьян, сидящих на земле. Но когда делаешь попытку приблизиться к ним, они сейчас же разбегаются». Наиболее меткую характеристику пугливого, звероподобного нрава крестьян дал Лабрюйер в своих «Caracteres». Там говорится: «Во всей стране распространены дикие животные мужского и женского пола, черные, бледные, совершенно загоревшие от солнца. Они прикреплены к земле, которую обрабатывают с непобедимым упорством, они одарены подобием членораздельной речи, и когда они встают на ноги, то показывают человеческое лицо. Это и в самом деле люди. Ночью они скрываются в пещерах и питаются черным хлебом, водой и кореньями. Они избавляют других людей от труда сеять, работать и собирать для того, чтобы жить, поэтому они не заслуживают быть лишенными хлеба, который сами сеют»[692].
II. Сельское духовенство
Я уже в другом месте упоминал о глубокой пропасти, которая постепенно образовалась между крестьянством и остальной частью населения и с каждым столетием углублялась все более и более. Единственный класс, который представлял собой нечто вроде посредствующего звена, — сельское духовенство. Оно было осуждено на бессилие и вместо того, чтобы поднять интеллектуальный и нравственный уровень крестьянства, само спустилось до него, и таким образом, тоже сделалось чуждым всему остальному миру. Эпоха регентства Анны Австрийской и фронды была роковой и для сельского духовенства. Священники (cures), прогнанные с мест своего жительства, превратились в бродяг, ходили по стране, занимаясь нищенством и грабежом, служили, для того чтобы не умереть с голода, шпионами у всех партий, и все их одинаково предавали. Все указы церковных властей оставались безрезультатны; уважение к духовенству совершенно исчезло, так что священник из высшего сословия считал для себя оскорблением, если его называли священником (pretre). Пьянство и разврат были любимыми занятиями низшего духовенства, распущенность которого достигала чудовищных размеров[693]. В этом процессе не было ничего необычайного, он был естественным следствием давно уже проводившейся церковной политики, характернейшей чертой которой было господство дворянства. С тех пор как высшие духовные должности стали отдаваться только лицам дворянского происхождения, благодаря чему духовенство расслоилось на эксплуататоров и эксплуатируемых, на привилегированных и угнетенных, деревенские приходы сделались достоянием священников низшего, большею частью крестьянского происхождения. В большинстве случаев церковные доходы принадлежали какому–нибудь высшему духовному лицу, которое предоставляло своим сельским священникам «подобающую часть» (portion congrue), которая только не давала им умереть с голоду. Угнетенные, эксплуатируемые, дурно оплачиваемые, огрубевшие от постоянного общения с крестьянами, опустившиеся сельские священники были покорными рабами епископов, в карманы которых попадали громадные доходы от церковных имуществ[694]. Священники (pretres) — рабы своих епископов. Нет ничего более жалкого, опустившегося и испорченного, чем сельское духовенство. Между тем как епископ представляет собой важного барина, поражающего прямо–таки непозволительной роскошью — собаками, лошадьми, мебелью, прислугою, изысканным столом, экипажами, священники его епархии не имеют средств купить себе сутану. Епископы обращаются со своими священниками, как с конюхами»[695]. Это порабощение низшего духовенства было завершено эдиктом Людовика XIV, который объявил их «destituables par leurs Eveques ad nutum», т. e. разрешал епископу переводить, прогонять и даже изгонять священников, когда ему вздумается, без всякой иной причины, кроме его желания и прихоти (саr tel est notre plaisir)[696].
Не удивительно, что сельские священники, похожие на того, о котором нам рассказывает Флешье, были чрезвычайной редкостью. Этот хороший священник из Оверни в своих проповедях нападал на короля и министров. «Он очень серьезно сказал своим прихожанам, что Франция управляется дурно, что она — тираническое королевство, что он в старой книге, рассказывающей о Римской республике, прочел такие прекрасные вещи, что стал считать за лучшее жить независимо, не платя налогов; что народ никогда еще не подвергался большим мучениям; он говорил еще и другие чрезвычайно назидательные слова, которые ему, так же как и грубым его слушателям, казались приятнее Евангелия. Этот народец нашел, что проповедь, произнесенная в этот день, очень разумна, и считал мысль о жизни без уплаты податей великой истиной. Все находили, что священник в этот день говорил так хорошо, что превзошел самого себя»[697]Флешье добавляет, что «добрый священник» высказал еще богохульственные и безбожные мысли; словом, нападал и на небо, и на землю, за что его по заслугам наказали изгнанием на один год. Таким смелым в своих выражениях тот священник, о коммунизме которого мы хотим здесь поговорить подробнее, не был, хотя он несомненно превосходил своего овернского собрата смелостью мысли.
Глава 3. Жан Мелье
Жан Мелье родился 15 июня 1664 г. в Мазерни, в Шампани, в семье ткача. Один из окрестных священников преподавал ему гуманитарные науки и дал возможность поступить в семинарию в Шалоне–на–Марне, где он помимо своих богословских наук занимался еще изучением философии Декарта. В 1692 г. он сделался священником в Этрепиньи, в департаменте Арденов, и здесь прожил до самой смерти, добросовестно выполняя обязанности священника. Его спокойная, однообразная жизнь была нарушена только ссорою с помещиком его деревни. Этот помещик, некто господин де Клери, однажды избил несколько крестьян, и Мелье, вся жизнь которого была посвящена служению этим несчастным, всеми притесняемым людям, возмутился и в ближайшее воскресенье не помянул в молитве благородного сеньора. Дворянин пожаловался архиепископу Рейнскому, кардиналу де Майи; архиепископ потребовал, чтобы Мелье извинился и помянул в молитве де Клери. Снова наступило воскресенье. Мелье взошел на кафедру и усердно помолился за господина де Клери. «Такова судьба бедных сельских священников, — воскликнул он, — епископы, важные баре презирают нас и не заботятся о нас; они слушают только дворянство. Итак, помолимся за хозяина этого села, попросим Бога, чтобы он обратил его, чтобы он не дал ему снова впасть в грех бить бедных и грабить сирот». Новая жалоба и новый приговор были результатом этой странной молитвы. Ссора между священником и дворянином, по–видимому, затянулась, и огорчение вследствие дурного обращения с ним начальства заставило Мелье уморить себя голодом (1729)[698]. Так, по крайней мере, рассказывали в деревне.
Насколько эта жизнь, погибшая в борьбе за справедливость, казалась тихой и спокойной прихожанам, настолько же она была тяжела и мучительна для ее обладателя. Он был атеист — а между тем его долгом и обязанностью было проповедовать величие и Божественность католической религии и церкви; он был коммунистом, питавшим страшную ненависть ко всему строю Французского государства, к его королевской власти, дворянству и духовенству — и в то же время принужден был каждое воскресенье обращаться с молитвой за них к Богу, в которого сам не верил, и наставлять свою общину охотно подчиняться этому строю, который порабощал ее и мучил. Достаточно смелый для того, чтобы разрушить в уме своем все, что в свое время считалось святыней, он не был достаточно смел, чтобы объявить истину всему миру, не был достаточно смел, чтобы перенести за нее гонения[699], и предпочел влачить жизнь при таком мучительном конфликте и удалиться от людей, чтобы не выдать своих чувств и убеждений. В трогательных словах он оправдывает перед своими прихожанами продолжавшееся всю жизнь лицемерие тем, что его еще в юности родители предназначили для священнического звания, желая обеспечить ему спокойную, приятную и почетную жизнь; что он никогда не стремился обогатиться благочестивой торговлей священными обрядами, но всегда старался исправить добрыми делами то зло, которое он вынужден был причинять своими проповедями. Но когда он вспоминает о том, что проповедовал своим крестьянам ненавистное и отвратительное ему, нелепое заблуждение и пустые суеверия, что он служил похожие на идолопоклонство обедни и давал своим крестьянам смешное причастие, которое в душе тысячу раз проклинал, тогда в его словах прорывается страстная, накоплявшаяся долгими годами жгучая ненависть[700]. Но то, что он не осмелился сказать людям при жизни, он хотел возвестить по крайней мере после своей смерти и своему приходу, и всему миру. Поэтому он написал свое сочинение для свидетельства истины, изложил в нем все, что волновало его ум и сердце в течение всей его жизни, и передал его, как драгоценное наследие, своей общине.
После его смерти было найдено три копии с этого сочинения, озаглавленного «Мое завещание», изготовленные им с величайшей тщательностью; две из них найдены в его жилище, а третье — в Сент–Менегульдской канцелярии; и вскоре в Шампани ходило по рукам несколько сотен списков с этого запрещенного, но с тем большей охотой читаемого произведения. Слух о нем достиг Парижа, и уже в 1735 г. Вольтер обратил на него свое внимание. Однако лишь в 1762 г. он привел выдержку из этого «слишком пространного, неуклюжего и возмутительного сочинения, в котором содержится все достойное внимания», т. е. в которой тщательно опущено все то, что Мелье говорит против религии и против социальных условий своего времени; иными словами, вся суть сочинения. Да и мог ли деист Вольтер, автор «Siecle de Louis XIV», утонченный царедворец и легкомысленный насмешник, дать волю этому потоку ненависти против короля и Бога? Какое впечатление произвела на него эта книга, явствует из письма его к д’Аламберу, написанного в феврале 1762 г. «В Голландии напечатано завещание Жана Мелье; оно представляет собой лишь краткую выдержку из книги этого священника. Я содрогался от ужаса, читая его. Свидетельство священника, который, умирая, просит у Бога прощения в том, что он проповедовал христианское ученье, может послужить большим козырем в руках вольнодумцев. Я пошлю вам экземпляр этого завещания антихриста, так как вы хотите опровергнуть его. Оно написано с грубым простодушием, которое, к несчастию, похоже на честность»[701]. Таким образом, книга свыше ста лет была известна только в этом извлечении, и только в 1864 г. Р. Чарльс, издав это «Завещание» полностью, избавил Мелье от жалкой и недостойной роли, на которую осудил его Вольтер[702].
Это завещание написано кровью сердца его автора. На протяжении трех томов перед нами проносится поток сдерживаемой всю жизнь ненависти и все возрастающего озлобления, поток дикий, мутный, пенящийся[703]. Острый, смелый, не пугающийся никаких выводов дух всюду находит камни критики, которыми наносит удар за ударом твердыне религии и государства, и башни и стены этой твердыни с треском повергаются в прах. А далее мы видим, как на очищенной почве возникает новое царство счастья для человечества, и в описании этого царства обнаруживается вся доброта и мягкость этого измученного судьбою и людьми существа, так что мы с трудом узнаем в нем свирепого разрушителя.
«Я познал, — так пишет он на обложке копии своего завещания, предназначенной для прихожан, — заблуждения, злоупотребления, тщеславие, глупость и низость людей. Я ненавидел и презирал их»[704]. Таким образом, его сочинение направлено против заблуждений, злоупотреблений и тщеславия людей. Поэтому его нападки имеют в виду в конечном счете общественную систему, знаменующую собой тиранию правителей и угнетение народа. На религию и Церковь он нападает лишь потому, что они служат главным средством, чтобы держать народ в невежестве и повиновении, хотя все–таки религии и Церкви отведено больше всего места в его сочинении. Религия и политика, в сущности, должны были бы быть противоположны друг другу по своим принципам и основным положениям. Мягкость и благочестие религии должны бы осуждать насилие и несправедливость тиранического правительства; с другой стороны, мудрая политика должна была бы противодействовать злоупотреблениям, заблуждениям и обманам дурной религии. Но то, что должно бы быть, не всегда бывает на самом деле. Слишком часто происходит именно то, что не должно было бы происходить. Религия и политика отлично уживаются друг с другом, как только они вступают в союз и заключают между собою дружбу. Они помогают друг другу, как два вора–карманщика. Религия поддерживает правительство, как бы дурно оно ни было; в на граду за это правительство поддерживает религию, как бы ни были пусты и нелепы ее учения. Священники, служители религии под страхом проклятия и вечного осуждения требуют повиновения властям, правителям и господам на том основании, что они будто бы предназначены самим Богом для управления народом. Правители обеспечивают священникам почет, дают им хорошие места, доставляют хорошие доходы и поддерживают их при выполнении ими пустых и нелепых обрядов, заставляя народ считать священным все, что они делают сами, и все, что они заставляют делать других людей[705].
После критики всех религий вообще, и в особенности догматики христианской религии, сущностью которой Мелье считает низменный и достойный презрения фанатизм и творец которой является для него только «низким и презренным человеком, лишенным ума, таланта, знаний; словом, глупцом, сумасшедшим, жалким фанатиком и несчастным висельником (pendard)»[706], Мелье принимается критиковать христианскую мораль, от которой затем переходит к критике Французского государства и общества[707].
В христианской морали Мелье нашел три заблуждения: полное отрицание плоти, мнение, что верхом добродетели и высшим благом человечества является наслаждение страданиями и муками, и наконец, положение, запрещающее противопоставлять насилию насилие и повелевающее любить своих врагов. Моральные принципы христианства, по мнению Мелье, были прямо–таки роковыми для судьбы народов, угрожали сохранению и продолжению человеческого рода и санкционировали тиранию королей и сильных мира сего в ущерб народам, которые влачат жалкое и несчастное существование под игом их жестокого, тяжелого рабства.
«Куда ни посмотришь, — говорит он, — всюду замечаешь чудовищное несоответствие в состояниях и условиях жизни людей; одни как будто родились лишь для того, чтобы тиранически господствовать над другими и получать от жизни всегда удовольствия и наслаждения; другие же родятся как будто для того, чтобы быть жалкими, несчастными, приниженными рабами и чтобы всю жизнь стонать от страданий и нищеты. Так как соответствие основывается не на заслугах одного класса и не на проступках другого, то оно, очевидно, по самому существу своему несправедливо и достойно ненависти. К этому одному классу, пользующемуся всеми богатствами, всеми благами, всем досугом и удовольствиями, принадлежат король и принцы, дворянство, духовенство и все те богатые и лишние бездельники, которые вместе со своими слугами живут только плодами тяжелого труда другого класса; а этот другой класс, задавленый бременем забот и нищеты, страданий и труда, — это бедный народ, французский крестьянин. О нем справедливо сказано, что нет ничего более испорченного и грубого, ничего более достойного презрения и более убогого, чем он, неустанно трудящийся только для дворянства и духовенства, а сам для себя, несмотря на свой тяжелый труд, едва в состоянии заработать кусок хлеба»[708]. «Все, не исключая и самого ничтожного дворянина, мучают и терзают крестьянина. Подобно тому как паразиты непрестанно беспокоят, пожирают и грызут тело тех, на ком они живут, так и все эти люди только беспокоят, мучат, грызут и пожирают бедный народ. Последний угнетают не только короли и правители — его тираны, но, кроме того, еще все дворянство, духовенство, все монашество вместе со всеми адвокатами, кровопийцами–банкирами и откупщиками и всеми праздными и бесполезными людьми, которые есть на свете»[709]. «Вам говорят о дьяволе, милые друзья мои, вам внушают страх перед самым названием дьявола, заставляя вас верить, что дьявол не только величайший враг вашего счастья, но также самое отвратительное и безобразное существо, какое только можно представить. Однако живописцы ошибаются, когда изображают нам на своих картинах дьявола в виде отвратительного и ужасного чудовища. Они ошибаются и вводят в заблуждение вас, изображая дьявола на своих картинах, так же как и священники в своих проповедях, таким отталкивающим и уродливым. Им следовало бы изображать его вам подобным всем тем прекрасным дамам и девицам, которых вы видите такими прекрасно одетыми, причесанными и напудренными, такими благоухающими и сверкающими золотом, серебром и драгоценными каменьями. Дьявол, которого ваши священники и художники изображают в столь отвратительном и неприятном виде, — только воображаемый дьявол, способный внушить страх лишь детям и невежественным людям и могущий причинить тем, кто его боится, лишь воображаемое зло. Но те, остальные дьяволы, те господа и дамы, о которых говорю я, не воображаемые существа; они видимы и действительно существуют, подобно тому как зло, которое они причиняют бедным народам, даже слишком действительно и ощутительно»[710].
На чем же, спрашивает Мелье, основывается право короля и дворянства присваивать себе все богатство и власть и обращаться с бедным народом, как со своими рабами, раз все люди от природы равны, от природы одинаковы по рождению и происхождению, и раз природа не производит дворян? Он отвечает следующими словами: «Если мы рассмотрим происхождение дворянства и королевской власти, если проследим генеалогию князей и правителей до самого их источника, то мы увидим, что родоначальниками этих людей, которые так хвастают своим дворянством, были жестокие и кровожадные люди — угнетатели, тираны, нарушители общественного мира, воры, братоубийцы; словом, что древнейшее дворянство представляет собою сплошную гнусность, поддерживаемую насилием и беззастенчивостью и прикрываемую почетом»[711]. «Власть, приобретенная таким незаконным способом, в течение целых столетий передавалась по наследству и прикрывалась справедливостью, честью и добродетелью. Было бы самой вопиющей и ужасной несправедливостью основывать на этом фундаменте такое странное несоответствие между различными классами человечества, дающее одним всю власть, все наслаждения и богатство и ставящее других в полную зависимость от них, делая их фактически рабами первых. Гордость и надменность сильных мира сего настолько возросла, что они считают себя совершенно отличной от народа, лучшей и более чистой расой, совершенно иными существами, для удовольствия и услуг которых существует на свете народ. Счастье служить им, по их мнению, уже достаточная награда для тех, кто вынужден к этой службе.
Достойным товарищем дворянства является абсолютная монархия, под игом которой стонет вся Европа. Гордость ее и наглость дошли до того, что она уже приводит в качестве единственной причины своих действий, законов и указов свою волю, свой произвол: ибо так нам угодно; «sic volo, sic jubeo, stat pro ratione voluntas»»[712]. «Льстецы убедили наших королей, что они являются господами тела и имущества своих подданных; поэтому–то короли и жертвуют всем ради своей славы и честолюбия, ради своей алчности и мстительности. Под самыми нелепыми и ложными предлогами они обременяют своих подданных всевозможными налогами и под не менее смешными и лживыми предлогами увеличивают — удваивают и утраивают — эти налоги. Почти ни один день не проходит без новых эдиктов, новых налогов, новых ордонансов, и горе крестьянам, если они не повинуются немедленно, не будучи в состоянии так быстро доставить громадные суммы, которые от них требуют. Тогда к ним посылают жандармов, солдат и тому подобную сволочь, которых они должны кормить и содержать, пока не уплатят своих недоимок. Ибо главным принципом князей, правителей и их первых министров является стремление обессилить народ, сделать его несчастным и нищим для того, чтобы он оставался покорным и неспособным когда–либо предпринять что–нибудь против них. Поэтому–то они и дают войску, ростовщикам и откупщикам, воровство, гнусности, наглость, насилия и мошенничества которых превосходят всякую меру, разрешение обогащаться насчет народа; поэтому они и стараются посеять в народе раздоры и распри. Для достижения этой цели они не могли бы придумать лучшего средства, как taille, распределение которого между отдельными плательщиками постоянно вовлекает всех жителей деревень в споры и преследования и возбуждает в них вражду и ненависть, так что они охотно уничтожили бы друг друга»[713]. В то же время взимание taille дает податным чиновникам превосходный предлог к грабежу и вымогательству. Короли наложили свои пошлины и налоги на все товары для того, чтобы получать прибыль от всего, что покупается и продается. Они облагают пошлиной вино и мясо, водку, пиво и масло, шерсть, ткани и кружева, перец и соль, бумагу, табак и зерновой хлеб всякого рода. Они заставляют платить себе заставные пошлины и целый ряд других, как, например, сборы с браков, крещений, похорон. Они заставляют платить себе за амортизацию имуществ, за сервитутные договоры, за пользование лесами и рощами, за водное право. Еще немного — и они, пожалуй, заставили бы платить себе за ветер и тучи. Кто желает заниматься торговлей в странах, подчиненных королю, тот должен иметь знак апокалипсического зверя — промысловое и разрешительное свидетельство короля, удостоверение его слуг, квитанции, свидетельства об освобождении от пошлин, пропускные свидетельства, морской и сухопутный паспорты, если он не желает подвергаться опасности быть арестованным и разоренным, присужденным к денежному штрафу, тюремному заключению, галерам и даже к смерти стражами и чиновниками «царственного зверя»[714]. С такою же резкостью, как против чрезмерности налогов, восстает Мелье и против способов взимания их, особенно соляного налога и taille. При этом он опирается на пользовавшуюся тогда чрезвычайной известностью книгу «L’Espion Turс». Сочинений Вобана и Буагильбера он, по–видимому, как это ни странно, не знал. Подобно всем оппозиционным писателям, Мелье одной из главных причин разорения Франции считает отдачу налогов на откуп. Взиманием налогов занято от 30 до 40 тыс. чиновников, но из 80 млн, которые они выжимают из народа, едва ли и 30 млн попадают в королевскую казну. Затем Мелье подробно излагает историю соляного налога и tailies, которой мы здесь можем не касаться[715]. Выжатые, таким образом, деньги растрачиваются на безумные празднества и оргии, между тем как целые народы умирают с голоду.
Когда король жаждет славы или когда стремление к территориальным приобретениям заставляет его под самыми ничтожными предлогами вступать в борьбу с соседями, всегда бедному народу приходится удовлетворять ценою своего имущества и своей крови склонности и затеи своих правителей, ибо войско образуется из молодежи бедного сельского населения, которую против ее желания заставляют идти на военную службу, а бедному сельскому населению приходится содержать это войско за свой счет, и оно же во время войны первое подвергается оскорблениям и насилиям одичавших и обнаглевших солдат. Страдает ли от ужасов войны французский или же иностранный крестьянин, для нашего священника это безразлично. «Патриотизм — чувство, совершенно ему чуждое, и ничего он не проклинает так, как французскую королевскую власть с ее военной славой и тиранией. Нигде абсолютизм королей не достиг такой головокружительной высоты, нигде короли не довели свои народы до такой степени нищеты, рабства и нужды, как во Франции; но все правители Франции, убившие такое множество людей, заставившие пролить столько вдовьих и сиротских слез, разрушившие и опустошившие столько городов и провинций, — все далеко превзойдены Людовиком XIV, который назван Великим, во всяком случае, не за великие и славные деяния, ибо таковых за ним не имеется, но за совершенные им на море и на суше великие несправедливости, грабежи и захваты, за великие опустошения и человеческие бойни»[716]. Мелье один из ожесточеннейших врагов монархии, и абсолютной монархии в особенности; и защитники ее возбуждают в нем только ненависть и презрение. Он посвящает целую главу описанию тиранического правления последних королей Франции, которое позаимствовал большею частью из чрезвычайно любопытного сочинения «Salut de l’Europe en l'an 1694»[717], и старается доказать, как сильно злоупотребляли эти короли отданной в их руки властью. Целью всех действий правительства должно быть благосостояние народа, и правителям и королям, невыносимо тиранившим народ, власть и авторитет даны лишь для того, чтобы они мудро и справедливо управляли народом и охраняли мир. Не народы созданы для правителей, а правители для народов, ибо народы существовали уже тогда, когда еще не было правителей, и обязанность правителя — трудиться для того, чтобы обеспечивать народу покой, подвергаться опасностям, чтобы народ был в безопасности, и бодрствовать, чтобы подданные его могли спокойно спать. Словом, обязанность правителя — жертвовать своей личностью отечеству. Хороший правитель любит своих подданных, как отец детей; тиран же обращается с ними, как с рабами. Хороший правитель жертвует собою для блага своего народа, а тиран жертвует всеми народами ради своей гордости, честолюбия и мстительности. Хороший правитель подчиняется закону; тиран желает, чтобы все было ему дозволено. Хороший правитель охотнее спасет жизнь одного из своих подданных, чем убьет тысячи своих врагов, но король Людовик XIV держится иного мнения: он охотно пожертвовал бы тысячами своих подданных, но не простил бы врагу. «L’etat c’est moi» — таков его принцип, и ему нравятся слова льстецов, что он один хозяин всего королевства, что ему одному дана власть объявлять войну и заключать мир, взимать по произволу taille и налагать пошлины, а также издавать по своему произволу законы, эдикты и ордонансы. Льстецы же научили его жестокой политике, научили, что надо заставлять народ умирать с голоду для того, чтобы он был покорен[718], и что реформы противоречат его интересам. Как только народ достигает благосостояния, он становится гордым и непокорным и постоянно готов к восстанию. Благосостояние народа и авторитет королевской власти взаимно исключают друг друга, а так как последняя–де необходима народу, то для него самого было бы худо, если бы положение его ухудшилось. Вот какую софистику нашептывают королю. Никто не осмеливается противоречить ему или порицать его поведение; каждый восхваляет пороки королей, словно добродетели, а немногие свойственные им таланты и добродетели — как чрезвычайнейшее, весьма редкое героическое качество. Судьи и магистраты слишком трусливы для того, чтобы восстать против их пороков и несправедливостей: они с величайшей строгостью преследуют и наказывают мелких преступников, приговаривают к колесованию и повешению мелких воров и убийц, но не осмеливаются сказать что–нибудь крупным и могущественным ворам, крупным и могущественным убийцам и поджигателям, опустошающим всю страну, истребляющим все и заставляющим убивать тысячи и миллионы людей[719].
Но самым ясным доказательством всеобщей испорченности является тот факт, что даже духовенство пользуется всеми прерогативами своей духовной власти для того, чтобы оправдать насильственные действия правительства, и, проституируя себя самым позорным и преступным образом, приводит самые изощренные доводы, чтобы заставить уважать свои беззакония и доказать, что они вполне согласуются со всеми Божескими и человеческими законами. Они, призванием которых является христианская религия; они, которые, как духовные руководители народа и провозвестники христианской любви, должны бы возвышать свой голос против несправедливости великих мира сего и являться наиболее ревностными защитниками народа и его прав против жестокости и угнетения его тиранов; они — папы, епископы, доктора и священники, провозвестники Евангелия, являются величайшими льстецами королей и правителей, трусливейшими предателями народа и величайшими нарушителями своих обязанностей. Они гремят со своих кафедр против самых незначительных заблуждений и преступлений бедного народа, но перед самыми отвратительными пороками и излишествами королей и сильных мира сего они — «немые собаки»[720]. Они учат, что власть королей исходит от Бога и что тот, кто противится им, грешит против Бога и достоин вечного проклятия. Они ежедневно молятся о благоденствии королей и спокойно смотрят на вымирание народа; они молятся о победе своих войск и о поражении врагов; если же, несмотря на это, победа не на их стороне, то причиною такого проявления гнева Божия оказываются грехи народа. Но если победа одерживается их войсками, то они в храмах и церквах восхваляют милость, оказанную Богом его помазаннику, и в великолепных, радостных и хвалебных песнопениях благодарят Господа за победоносное избиение, грабежи и опустошения, которыми этот помазанник осчастливил страну. Они — те лжепророки, которые тысячами жиреют от пота французского крестьянина, которые дали обет бедности, и в прекрасных замках наслаждаются всеми благами жизни, которые слишком ленивы для труда и честной жизни, и поэтому живут нищенством и вымогательством. Именно эта ленивая и бесполезная сволочь лучше кого бы то ни было другого наделена благами жизни. Священники же, которым поручено духовное руководство душ и забота о том, чтобы крестьяне были воспитаны в добрых нравах и в пустых суевериях, называющихся их религией, которые, следовательно, известным образом работают для общего блага и тем самым приобретают право на содержание, получают очень незначительное вознаграждение и живут немногим лучше, чем сами крестьяне.
«Монахи лицемерно говорят, что живут, умерщвляя плоть и дух и постоянно предаваясь покаянию, но в то же время они не оставляют приятного существования и не отказываются от богатств, благ и наслаждения жизнью. Их монастыри похожи на замки сеньоров или дворцы королей; сады их подобны земному раю, и в них произрастают прекраснейшие цветы и плоды; кухни их снабжены в изобилии всем, что может удовлетворить требованиям желудка, — рыбою, так же как и мясом, смотря по уставу ордена. Всюду они имеют значительные имения, сдаваемые в аренду и приносящие им значительные доходы, причем им не приходится прилагать ни малейшего труда и совсем не нужно самим работать. В большинстве приходов они получают значительную десятину и нередко пользуются правами сеньоров. Таким образом, они имеют счастье без труда собирать богатую жатву там, где они не сеяли, и находят там, где ничего не клали. Итак, они богаты, ничего не делая, и по желанию могут жить отлично, предаваясь сладкой и благочестивой лени»[721].
Так, например, самый ничтожный бенедиктинский монашек имеет возможность выбирать между 15 тыс. (а по другим сведениям — даже между 37 тыс.) монастырей, построенных с царской роскошью, куда он может удалиться, чтобы в роскоши и богатстве выполнять свой обет бедности; и все эти лентяи живут трудом других и являются для общества бременем, потому что сами не занимаются никаким полезным трудом. Это вопиющая несправедливость — давать этому ленивому бесполезному народу пищу, которой должны бы пользоваться только хорошие работники, и лишать последних того, что они создали в поте лица, чтобы отдать его толпе бесполезных монахов. Все сказанное относится еще в гораздо большей степени к нищенствующим монахам[722], которые являются еще большим бременем для народа, ибо, не имея, по–видимому, ничего, они фактически обладают всем, и притом с меньшим трудом, заботами и усилиями, чем остальные монахи. Они являются хозяевами всех душ и всех карманов в городах, и им стоит только попросить, чтобы получить желаемое. Они — маленькие боги; все, что они приказывают, совершается. Между тем как государство наказывает трудоспособных нищих по всей строгости законов, Церковь посылает целую армию ленивых негодяев, для которых нищенство представляет почетное занятие. Говорить, что они своими молитвами, обеднями и жертвами отвращают гнев Божий и низводят на народы благословение неба, которое будто бы представляет величайшее благо людей, и поэтому заслуживают хорошего содержания, — говорить это — величайшая глупость. Один час хорошей работы имеет большую ценность, чем все молитвы, обедни и проповеди всех попов и проповедников. Добрый сельский рабочий создает своим плугом больше пищи, чем нужно ему самому. Даже самые мелкие и ничтожные ремесленники полезны и необходимы государству; даже скрипачи и флейтисты имеют за собою заслугу, потому что увеселяют людей, но ремесло священников и особенно монахов есть ремесло, исполненное заблуждений, суеверий, обмана и надувательства. Отнюдь не будучи ни полезным, ни необходимым, оно, наоборот, вредно и гибельно. Зачем нужны все эти священники и попы, аббаты и приоры, каноники и капелланы, все эти благочестивые и смешные ряженые монахи и монахини, раз они не оказывают обществу никакой действительной услуги и не выполняют в приходах даже ничтожнейшей функции? «Я не понимаю, — говорит цитируемый Мелье турок, вероятно, L’Espion Turсe, — по каким политическим соображениям культивируется рассадник духовных кровопийц, которые служат только для того, чтобы высасывать из нации последние капли крови»[723]. Наш священник также не в состоянии понять это, и поэтому он говорит, что можно только присоединиться к желанию человека, сказавшего: «Я желал бы, чтобы все великие и благородные мира сего были повешены на поповских кишках или задушены ими». Выражения эти, правда, несколько грубы и неуклюжи, но зато свободны и наивны; кратки, но ясны, и в немногих словах выражают то, чего заслуживают такого рода люди.
Но королем, дворянством и духовенством еще не исчерпывается число тех, единственной задачей которых является угнетать и мучить своих более слабых ближних и выжимать из них как можно больше. К числу этих людей нужно еще прибавить всех тех, кого обыкновенно называют служителями правосудия, но которые в сущности являются служителями несправедливости, — приставы, прокуроры, адвокаты, актуариусы, советники, нотариусы и прочее бесчисленное множество чиновников, сборщиков податей и пошлин, всю массу негодяев и мошенников, сборщиков соляного и табачного налогов, радующихся разорению народа и под предлогом, что они служат королю, обкрадывающих, грабящих, угнетающих и разоряющих всех бедных и беззащитных[724].
Насилия владык мира сего в соединении с обманом попов создали неравенство среди людей, благодаря тому что попы завладели в исключительную свою собственность благами и богатствами мира и пользуются ими так, как каждому вздумается. Эти злоупотребления, которые царят почти во всем мире, вызывают самые гибельные последствия для человечества; каждый стремится иметь как можно более. Ненасытная жадность — корень всякого зла — видит исполнение своих желаний как бы через открытую дверь и вовлекает человека в борьбу из–за собственности, в которой он стремится приобрести как можно больше для удовлетворения своих потребностей и желаний. Победителями из этой борьбы выходят самые сильные и самые хитрые, которые в то же время нередко являются самыми дурными и недостойными.
Таким образом, этот институт частной собственности делит людей на классы богатых и бедных. Одни хорошо одеты — другие в лохмотьях; одни живут в великолепных дворцах — другие в грязных хижинах; одни пользуются всеми благами мира — другие умирают с голоду; одни ведут жизнь, исполненную радости, — другие живут в постоянной нищете и страданиях; одни осыпаны почестями — другие презираются и избегаются всеми; одни всю жизнь бездельничают — другие трудятся до кровавого пота из–за жалкого куска хлеба; одни в раю — другие в аду, и нередко между этим адом и раем проходит только узкая улица или стена. Такова участь богатых и бедных, таково счастье, которое дает собственность одним, и таковы бедствия, которые бедность посылает другим. Но откуда же все эти богатства, которые дают имущим возможность превращать для себя землю в рай? Кто, как не труд бедного народа, создает их? Народная промышленность создает весь тот блеск и роскошь, которые наполняют дворцы; руки народа создают величие и могущество его угнетателей. То, что последние вымогают у народа, делает их гордыми и надменными и дает им новые средства для угнетения. Из этого разделения людей на два класса — имущих и неимущих — по необходимости вытекает царящая среди них ненависть и зависть, войны и восстания со всею их чудовищною свитой страданий и пороков. Вся жизнь превращается в непрестанную борьбу из–за собственности; богатые живут в постоянном страхе, в постоянных опасениях за свое имущество, за которое им приходится бороться посредством бесконечных, часто их разоряющих процессов. «Те же, которые не имеют ничего, даже самого необходимого, вынуждены пользоваться всевозможными дурными средствами для того, чтобы добыть себе пропитание. Таким образом, возникают обманы, подлости, несправедливости, разбои, грабежи, кражи и убийства, причиняющие человечеству неисчислимые бедствия[725].
Именно здесь яснее всего сказывается двойственность положения, занимаемого Мелье в его критике современного ему общественного строя. Он жил в переходную эпоху, когда современная капиталистическая система хозяйства и современное государство боролись за свое существование с феодальным строем. Все, что прежде было устойчивым, заколебалось. Наряду со старыми возникают новые формы, присоединяющие новые бедствия к старым, традиционным злоупотреблениям. Поэтому и критика Мелье, колеблющаяся, двойственная, направленная и против старого феодального государства, и против нового, победоносно идущего к власти капиталистического строя, которые оба при всех существующих между ними различиях основываются на порабощении народа. Наряду с критикой пользующихся феодальными привилегиями сословий, дворянства и духовенства мы видим не менее резкую критику частной собственности и деление современного общества на классы имущих и неимущих. Таким образом, произведение Мелье носит двойственный характер, представляя собой, с одной стороны, капиталистическую критику социализма, а с другой — социалистическую критику капитализма. Вольтер в своем извлечении тщательно устранил последнюю.
Однако сочинение Мелье не исчерпывается еще критикой Французского государства и христианской религии; он подверг критике самое понятие о Боге, о душе и ее бессмертии, для того чтобы уничтожить всякое представление о вознаграждающем доброго и карающем злого Боге, чтобы удержать на земле заблудившийся в фантазиях о неземном блаженстве человеческий дух, и для того, чтобы доказать людям, что единственным полем деятельности для них может быть земля. В его мышлении личность божества исчезает как лишенное сущности понятие, и вместе с тем исчезает понятие о нематериальности души и о возмездии в будущей жизни. Священники, правда, уверяют народ, что они хотят вести его на небо и уготовить ему там вечное блаженство, но именно этим самым они мешают ему пользоваться истинным счастьем на земле. Под предлогом избавления людей от мнимых кар несуществующего ада, якобы ожидающего их за гробом, священники заставляют людей в этой настоящей и единственной жизни претерпевать поистине адские мучения. Тысячи и тысячи тысяч хороших и справедливых людей не получают награды за свои добродетели и добрые дела; с другой стороны, существуют тысячи и тысячи тысяч презренных и ужасных преступников, которые не несут наказания за свои позорные деяния, ибо нет Бога, который награждал бы земные страдания небесным блаженством. Желает ли народ и впредь отказываться от всякого счастья?
«Я хотел бы, чтобы голос мой прозвучал с одного конца королевства до другого, с одного конца земли до другого. Я кричал бы изо всех сил: вы глупцы, о люди, вы глупцы, ибо позволяете вести себя на помочах и слепо верите такой бездне глупости. Я показал бы людям их заблуждения и разоблачил бы их руководителей, которые в сущности обманщики и кровопийцы!.. Я поставил бы им в упрек их трусость за то, что они так долго позволяют жить тиранам и не сбрасывают ненавистного ига их тиранического правления»[726]. И здесь наш священник пускается в рассуждения об убийстве тиранов, которые сразу переносят нас от начала XVIII в. — к этому времени, несомненно, относится завещание — в эпоху Религиозных войн с их принципами и действиями, направленными к уничтожению тиранов. Мы не удивились бы, если бы встретили нашего священника в эпоху Лиги, к которой он гораздо больше подходит по могучей энергии и необузданности своих слов, мыслей и чувств, чем к периоду fin de siеcle царствования Людовика XIV с его выродившимися бессильными марионетками, вся оппозиция которых сводилась к слезливым причитаниям.
Один из писателей древности однажды сказал, что ничто в мире не встречается так редко, как старый тиран. Такими словами начинает наш сельский священник свой могучий призыв к борьбе с угнетателями народа[727]. Причиной этого было то обстоятельство, что люди тогда еще не были настолько трусливы, чтобы позволить тирану долго жить и править ими, но теперь люди, сами того не замечая, настолько привыкли к рабству, что оно кажется им почти естественным состоянием, а вместе с рабским духом людей возросли надменность и произвол тиранов «благодаря избытку их счастья и обилию жира». Род цареубийц, достойных и благородных защитников свободы, давно уже вымер; нет уже ни Жаков Клеманов, ни Равальяков, у которых некогда хватило смелости убивать этих достойных презрения чудовищ и врагов человеческого рода, нет священников и писателей, у которых хватило бы смелости порицать и клеймить их пороки, несправедливости и дурное управление и воспламенять народ к восстанию против них. К стыду века надо сказать, что на свете существуют уже только трусливые и жалкие рабы, безгласные исполнители злых планов и приказов тирана и ничтожные льстецы. Судьи и чиновники королевства, интенданты и губернаторы провинций, вожди армий, все офицеры и солдаты считают за честь выполнять приказы короля, в чем бы они ни заключались, и не задумались бы предать огню свою собственную отчизну, если бы этого пожелал тиран. От всех этих людей народу нечего ждать спасения; наоборот, они все заключили союз, чтобы держать народ под игом своих тиранических законов, чтобы накинуться на него, как голодные волки, и пожрать его. Спасение народа в его собственных руках, освобождение его зависит только от него одного, ибо в его руках имеются все силы и средства для того, чтобы освободиться и превратить тиранов в своих рабов, ибо тираны получают все свое величие, богатство и могущество только от народа. Дети народа служат им на войне и повсюду. Тираны собственными силами народа порабощают его и держат в рабстве; при помощи его же собственных сил они уничтожили бы один за другим города и провинции, если бы некоторые из них действительно вздумали оказать тиранам сопротивление и свергнуть их иго. Но если бы все народы, все города и провинции объединились и сговорились сообща освободиться от своего общего врага, то тираны скоро оказались бы побежденными и уничтоженными.
И вот Мелье призывает все народы к объединению и к борьбе против их угнетателей. «Unissez–vous–donc, peuples!» — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Соединяйтесь, если у вас хватит мужества освободиться от вашей общей нищеты. Ободряйте друг друга в этом благородном и важном деле! Сообщайте друг другу тайно свои мысли и желания, распространяйте повсюду как можно искуснее летучие листки, выясняющие всему свету пустоту заблуждений и суеверий религии и возбуждающие повсюду ненависть против королей и правителей мира! Помогайте друг другу в этом справедливом и необходимом деле, касающемся общего блага всех народов. Объединившимся народам удастся свергнуть троны тиранов и уничтожить господство дворянства и богачей. Народы должны забыть все распри и всю вражду между собою, они должны обратить всю ненависть и все негодование против своих общих врагов, против надменной и гордой расы людей, которые делают их несчастными и отнимают у них лучшие плоды их трудов. Когда высокомерные тираны с их интендантами, губернаторами, сборщиками податей и чиновниками, с гордым дворянством, великолепными прелатами, епископами, аббатами и монахами вместе со всеми другими богатыми господами и дамами, которые живут только трудами бедного народа, будут изгнаны; когда народы будут освобождены, а все порабощающий общественный строй будет уничтожен, тогда надо будет приступить к созданию нового общества.
Мы попытаемся теперь по некоторым намекам Мелье нарисовать картину этого нового общественного строя. Само собою разумеется, центр тяжести книги Мелье лежит в критике, которая у него местами прямо великолепна. Зато положительная часть книги бедна. Весь план книги, так же как и цель ее, привел к тому, что критика оттеснила положительную часть на второе место. Мелье хотел указать людям на их предрассудки и заблуждения, на несправедливости существующего общества. Поэтому ему пришлось дать, главным образом, критику и ограничиться только в отдельных местах намеками на то, каким он представляет себе лучшее общество; и набросать только основные черты такого общества — общность имущества, равная для всех обязанность трудиться, федерация общин, общественное воспитание детей, новая форма брака и т. д. и т. д. Была, впрочем, еще и другая причина, оправдывающая краткость его в этой области. Мелье писал для крестьян, и прежде всего для французских крестьян, для крестьян своего прихода, и когда он говорил об общности имуществ как об идеальной форме общественной жизни, то он не видел необходимости изображать общность имущества во всех подробностях, как он представлял ее себе, быть может, в уме. Общность имущества отлично была знакома французскому крестьянину по его домашним общинам — communautes agricoles. В Шампани, где находился приход Мелье и где он провел большую часть своей жизни, домашние общины в большом числе существовали еще при Людовике XIV и дольше середины XVIII столетия. Французский крестьянин прекрасно знал их механизм; к чему же Мелье стал бы излагать его подробно? Цель была знакома крестьянам, она представляла собой только распространение уже существующего учреждения на всю Францию. Таким образом, для Мелье были важны пути и средства к достижению этой цели, а их он видел прежде всего в просвещении и воспитании угнетенного крестьянства, которое, «согласно принципам просвещенной политики, держалось в глубочайшем невежестве и страхе перед Богом и вечными мучениями, для того чтобы оно не выходило из повиновения»[728]. Кроме того, Мелье всем существом своим и уровнем своего духовного развития настолько был предан крестьянину, что промышленность и происшедшая или происходящая, благодаря ее развитию, революция всех условий жизни совершенно могла ускользнуть от его внимания, так же как и проблемы, которые тогда представляли большие города, как, например, Лион и Париж.
Основным принципом нового общества Мелье является положение, что люди от природы совершенно равны, и притом не только в юридическом, но прежде всего в социальном отношении. Каждый гражданин имеет право жить, пользоваться своей естественной свободой и своей долей в благах этой жизни. Но это право на обеспеченное существование обусловливается обязанностью выполнять полезный труд для общества. Зло частной собственности уничтожено; все блага и богатства земли составляют общую собственность. Все жители одного города, местечка или деревни объединяются в одну большую семью, «считая себя братьями и сестрами, детьми одного и того же отца, одной и той же матери. Поэтому они спокойно ведут совместную жизнь, питаются одинаковой пищей, одинаково хорошо одеваются, хорошо живут, хорошо спят и хорошо обуваются»[729]. Под руководством лучших и мудрейших людей общины они все — каждый в своем ремесле — занимаются честным и полезным трудом для удовлетворения своих потребностей, ибо хотя все они и равны, все же общество — именно потому, что это человеческое общество, для выполнения своих целей, для поддержания порядка и снабжения своих членов необходимыми средствами к жизни — нуждается в известном распределении людей и подчинении их друг другу. Последнее должно быть безусловно справедливым и хорошо рассчитанным и не должно ни возвышать одних чрезмерно, ни унижать других. Не дети, глупцы и безумцы, не дурные и порочные люди, которые теперь, благодаря случайности рождения, стоят во главе правительства, но мудрецы должны руководить и править другими и издавать хорошие законы, целью которых должно быть всегда общее благо. Если каждый будет исполнять честную работу, если блага земные и плоды трудов и прилежания граждан будут мудро распределяться, то всем будет хватать для довольной и счастливой жизни. Земля всегда почти производит достаточное количество необходимых для пропитания людей продуктов. Нередко она производит их даже в избытке. В таком благоустроенном обществе людям не пришлось бы заботиться ни о себе, ни о своих детях. Обман и надувательство исчезнут; не будет больше процессов из–за имущества, из–за которых никто уже не станет завидовать другому. Мир общины не будет уже нарушаться ни кражей, ни буйством.
Таким образом, общины мирно обрабатывали бы сообща свою землю и сообща наслаждались бы плодами своих трудов. Все эти сельские и городские общины заключили бы между собою вечный мир и союз, ибо без этого общее благо немыслимо.
В этом новом федеративном обществе не будет новой религии, ибо вера в богов и в их изображения снова сделала бы людей несчастными и, если бы к ней присоединилось упразднение общности имущества, снова повела бы к старому рабству. Должно существовать только одно нравственное ученье, основными принципами которого должны быть справедливость и братство; оно дает людям благородство убеждений, научив их трудиться для общего блага и свободы. Но так как один лишь свет истинного разума, а не ханжество, может привести людей к совершенству в науке, искусстве и нравственности, невежество же и недостаток воспитания делают людей порочными и злыми, то Мелье придает величайшее значение воспитанию детей. Между тем как теперь многие из них страдают от бедности и испорченности своих родителей или растут беззащитными сиротами, лишенными всякого воспитания и обучения, и нередко вынуждены выпрашивать себе хлеб у чужих дверей, в государстве Мелье воспитанием и обучением детей занимается общество. Все получают одинаковое образование как в моральном, так и в научном отношении и, таким образом, становятся полезными членами общества. Во взаимных отношениях двух полов также должен произойти полный переворот. Вместо нерасторжимого католического брака, на который Мелье очень резко нападает и пагубное влияние которого на супругов и детей в случае неудачи выбора он остроумно излагает, явится свободное соединение двух совершенно равноправных полов, основанное на взаимной склонности. Так как лишь последняя обеспечивает счастливый брак, то он может быть расторгнут тотчас же, как только склонность эта исчезнет и новая склонность повлечет супругов к вступлению в новый брак.
Этот священник маленькой арденнской деревушки — удивительная личность. Он возмущается тем, что картезианская школа не признает за животными способности ощущения и смотрит на них, как на простые машины, и жалеет о том, что нет больше на свете тираноубийц. Он вступает в спор с дворянином, помещиком своей деревни, потому что последний избил крестьянина, и терпеливо переносит жизнь, которая представляет собой сплошное издевательство над всеми его мыслями и чувствами. Собственные страдания — детство Мелье было очень тяжелое — и сострадание к бедствиям других со всею своей непосредственной силой воздействовали на чуткую натуру, которая не может понять, как Бог любви мог сделать такими несчастными большинство людей. Несправедливость общественного строя, в котором жил Мелье, поразила его смелый и свободный дух, вывела его из равновесия и уничтожила покорность, которую грозила сковать система его воспитания. Таким образом, священническая сутана сделалась для Мелье нессовой одеждой[730], которая жгла его открытую, правдивую натуру огнем и превратила его природную доброту и мягкость в ужаснейшую ненависть и горечь. Состраданье к тем, кто томился под почти невыносимым бременем жизни, внушило ему слова ненависти ко всем угнетателям и эксплуататорам, которые своей демонической силой и теперь еще действуют на читателей. Гейне сказал когда–то про Канта: «Если бы добрые кенигсбергские бюргеры знали, какие разрушительные мысли носятся в мозгу этого человека, с которым они так любезно раскланивались, то они почувствовали бы перед ним гораздо больший ужас, чем перед палачом», — но что такое Кант в сравнении со священником? Сам дьявол не мог бы показаться его прихожанам более ужасным и устрашающим, чем этот священник, который беспощадно сокрушал не только Бога и все небесные силы, но также короля и принцев, дворянство и духовенство.
Глава 4. Промышленность в XVI и XVII столетиях
В совершенно иную область и притом на гораздо большую высоту заводит нас первый великий французский утопист Верасс д’Алле. Из тесных, ограниченных условий жизни мелкого крестьянина и бедного деревенского священника мы переносимся в Лондон и Париж — два центра современной промышленности и торговли; из тишины деревенской жизни попадаем в непрерывную городскую суету, на смелый, наполовину рискованный, наполовину строго рассчитанный путь, путь крупной торговли. Для Мелье, по–видимому, промышленность, по крайней мере как нечто самостоятельное, еще не существует; он борется с новым капиталистическим строем хозяйства лишь в области его применения к земледелию, в крупной аренде и превращении крестьян в деревенских наемных рабочих; Верасс же, напротив, сын могуче развившегося при Кольбере индустриализма, проблемы которого занимают его больше всего. Его гугенотское происхождение — в руках кальвинистов сосредоточивалась большая часть французской торговли и промышленности, — его поездки в Англию и Голландию, из которых в особенности последняя была наиболее промышленной страной той эпохи, наконец, его пребывание в Париже во время управления Кольбера — все соединилось, чтобы дать ему основательное знание промышленности и правильный взгляд на ее значение; в то же время его обширные географические, исторические и политические познания помогли ему в изучении реальных и идеальных коммунистических обществ, каковы государство перуанцев и идеальное государство Мора, расширили его умственный кругозор и дали ему в руки оружие критики, которым он сумел воспользоваться с величайшим успехом. Ниже мы рассмотрим в отдельности моменты, содействовавшие его развитию, и покажем, в чем заключается оригинальность и успех его утопии; здесь же теперь обратимся исключительно к важнейшему фактору ее и дадим (правда, лишь ограниченное) описание французской промышленности, чтобы с помощью его показать, как в действительности могла появиться книга, подобная книге Верасса. Для этой цели нам необходимо обратиться к истории промышленности с начала XVI столетия.
Три большие группы войн занимают XVI столетие во французской истории: войны Карла VIII и Людовика XII в Италии, войны Франциска I с Карлом V, и наконец, Религиозные войны. Однако в то время как последние войны разорили вконец земледелие, промышленность и торговлю, обе первые оказали чрезвычайно выгодное влияние на развитие французской промышленности, французы, еще в конце XV столетия полудикий народ, вступили в непосредственные сношения с наиболее развитой страной Европы, Италией. К началу XVI столетия итальянские государства, без сомнения, достигли высшей точки своего промышленного расцвета. Венеция славилась своими шелковыми и суконными мануфактурами, а также прядильнями, красильнями и выделкой кожи; ее кружева были ни с чем не сравнимы. Венецианские сахарорафинадные, мыловаренные и стеклянные заводы, зеркальные фабрики и типографии снабжали весь мир своими продуктами и вызывали повсюду удивление и восхищение. Флоренция была не менее промышленным городом, ее суконная промышленность занимала целых 30 тыс. рабочих. Остается еще назвать Геную и Милан. Вместе с промышленностью и торговлей развилась и вся система капиталистического хозяйства — банковое дело, особенно во Флоренции, в Венеции, обращение бумажных денег, статистические бюро и т. д. Вполне естественно, что непосредственное соприкосновение французов со столь высокоразвитыми условиями жизни должно было оказать на них чрезвычайно сильное влияние. Карл VIII привез с собой из Неаполя во Францию целую колонию архитекторов, скульпторов, художников и ремесленников. Его спутники изучили в Неаполе и его окрестностях крупное производство шелка и решили пересадить его на французскую почву. Интересно послушать, что говорит по этому поводу Оливье де Серр, который спустя сто лет сделал очень много для привития культуры шелка во Франции. «Некоторые дворяне, — рассказывает он в своем знаменитом «Theatre d’agriculture», — из свиты Карла VIII заметили в Неаполитанском королевстве обилие шелка и захотели набрать его во Францию, чтобы снабдить этим продуктом свои дома. Поэтому по окончании Итальянских войн они вывезли из Неаполя тутовое дерево и развели его в Провансе, причем незначительная разница в климате обеих стран облегчила предприятие»[731].
В стараниях привить во Франции итальянскую промышленность гораздо далее Карла VIII пошли Людовик XII и его министр кардинал д’Амбуаз, в особенности же Франциск I, и лучшим доказательством того, что деятельность их не осталась безрезультатной, может служить свидетельство венецианских послов при французском дворе. Не без некоторой зависти рассказывают они о быстром расцвете французской промышленности и о конкуренции, которой эта последняя угрожает их отечественным мануфактурам[732]. В Нижней Нормандии и Пикардии водворилась шерстяная промышленность. Из лучшей французской шерсти выделывалось обыкновенное сукно, а тончайшая английская и испанская шерсть перерабатывалась в самые ценные продукты. Было также значительно развито и процветало производство полотна. Льнопрядильни имелись в Лавале, Камбре, Реймсе и в Бовуази. Полотно вывозилось в Англию, Испанию и Италию. Большие успехи также сделала шелковая промышленность в Турени, где в Туре свыше 8 тыс. станков занимались тканьем итальянского и испанского шелка (1546); то же можно сказать и о ювелирной и ножевой отраслях промышленности. Вообще, Франция с большим успехом и энергией выступила на дорогу промышленности; продолжительные войны Франциска I и Генриха II с Габсбургским домом прервали ее развитие,· а затем беспрерывные повышения вывозных и ввозных пошлин, практикуемые из фискальных соображений, сделали невозможной всякую торговлю, а вместе с тем уничтожили также и промышленность. Окончательный разгром ее произвели Религиозные войны. Лишь с умиротворением Франции Генрихом IV начинается новый период промышленного расцвета. Побуждаемый Оливье де Серр и Бартелеми де Лаффема король очень энергично принялся за оживление мануфактур и оказал свою поддержку и поощрение прежде всего и главным образом производству предметов роскоши, не забыв, впрочем, и отраслей, производящих предметы необходимости. Оливье де Серр, давший в своем Theatre d’agriculture первое руководство к сельскому хозяйству, занялся главным образом шелковой промышленностью и посвятил одну главу своей книги описанию лучших приемов акклиматизации культуры шелка во Франции[733]. Еще большее значение для промышленности имела деятельность Бартелеми де Лаффема. В 1598 г. он представил Генриху IV изложенную в форме королевского эдикта памятную записку, в которой развивал целую программу индустриальной политики. Он начинал с указания, что Париж, Лион и Тур уже в прежние годы показали, что они в состояния перерабатывать и красить шелк так же хорошо, как и известнейшие в этом отношении города Италии; что Пикардия, Шампань и Байона могут изготовлять столь же доброкачественные полотна, как и Фландрия; что лангедокские кружева так же тонки, как и голландские, и что, наконец, покрывала, изготовляемые в Реймсе и Амьене, лучше, чем какие бы то ни было другие. Смешно продавать за границу сырые продукты, каковы лен, конопля, шерсть, чтобы снова получать их назад в обработанном виде. Если Франция сама займется их обработкой, то вместе с тем значительно уменьшится количество бедняков, которые и бедны вследствие безработицы. Итак, Франция вполне в состоянии сделаться промышленной страной, и для нее даже будет в высшей степени выгодно сделаться ею. Для достижения этой цели Лаффема предлагал прежде всего запретить ввоз продуктов иностранной обрабатывающей промышленности, за исключением хороших книг и предметов искусства, а также вывоз всех сырых продуктов и полуфабрикатов. С другой стороны, он указывал как необходимую меру уничтожение всех внутренних таможенных границ и замену всех налогов, обременяющих торговлю, одним–единственным, взимаемым впредь в размере одного су с каждого ливра продаваемого в пределах государства зерна, равно как и других товаров. Учреждение должности генерального контролера и создание постоянной торговой палаты, задача которой состояла в рассмотрении нужд торговли и улучшении в этой области законодательства и надзора в случае надобности, заканчивали целый ряд его важнейших предложений[734].
Так старался Лаффема вымести из своей земли бесконечные разнообразия и дифференциацию, благодаря которым феодализм посредством таможенных и иных границ разбил всю Францию на бесчисленное количество отдельных территорий, и установить для всей страны единообразие, в котором торговля того времени нуждалась так же, как и промышленность. Мысль эта была принята Кольбером, но и он осуществил ее лишь отчасти, пока, наконец, французская революция не уничтожила названий старых провинций, не разделила страны на известное количество департаментов и вместе с единством административным не установила коммерческого единства. Генрих IV осуществил лишь последнее предложение Лаффема; посредством Lettres patentes от 20 июля 1602 г., он учредил торговую палату. Учреждение это первым делом обратило свое внимание на шелковую промышленность — развитие этой промышленности до крупных размеров в Лионе относится именно к этому времени, — а затем также и на шерстяную промышленность, на производство холставпредместьях Руана и на другие отрасли производства. Производство ковров и гобеленов, а также хрусталя и зеркал обязано своим возникновением тоже Генриху IV, который соблазнил венецианских мастеров высокой заработной платой и другими льготами, помог им тайно переселиться из Венеции во Францию и натурализовал их там, чтобы защитить от мести их родного города. Одним словом, французская промышленностьвцарствование Генриха IV пережила снова полное возрождение; но регентство Марии Медичи скоро положило конец ее развитию. Ришелье был слишком политик и занимался войной с Габсбургским домом, чтобы иметь возможность обратить внимание на промышленность; притом же эпоха Фронды была эпохой полного разгрома Франции — тут уж было не до промышленности! Лишь в последние годы правления Мазарини, при министре финансов Фуке, разоренная страна начала снова оживать, и Кольбер ускорил переход вновь развившихся жизненных сил и энергии на путь промышленной деятельности. Как и Генрих IV до него, он также начинает с восстановления отраслей промышленности, изготовляющих предметы роскоши, а затем все более и более распространяет свою поддержку на полезные отрасли. Так, он создал «Manufacture royale des meubles de couronne», управление которой поручил Ле Брюну, и с этой же целью собрал в Hotel des Gobelins художников, скульпторов, ювелиров, искусных столяров — короче говоря, всех опытнейших мастеров всех отраслей производства meubles, т. е. всех предметов, служащих для обмеблирования и декорирования дворцов. Далее он учредил две новые фабрики ковров, из которых, впрочем, одна, в Бове, прекратила свое существование вследствие своих слишком высоких цен. Но самого колоссального развития достиг при управлении Кольбера Лион. Шелковая промышленность была основана в Лионе Людовиком XI первоначально против желания обитателей города, но затем в 1469 г. была перенесена в Тур[735], где очень скоро достигла полного расцвета. Разведение больших плантаций тутового дерева Генрихом IV и Оливье де Серр снова перенесло центр тяжести этой промышленности из Тура в Лион; тому же содействовало переселение туда Франциском I из Милана многих семей, занимающихся тканьем шелка, и уже в начале XVII столетия Лион побил всякую конкуренцию своими искусными и прекрасными по качеству фабрикатами. Благодаря поддержке Кольбера городу удалось достигнуть монополии на европейском рынке. В компании с Шарье Кольбер основывал фабрики шелковых материй, бархата, парчи, шелковых чулок и т. д., и с помощью Lettres patentes, привилегий, денежных подарков, запрещения ввоза — короче говоря, с помощью всех возможных средств с успехом занимался искусственным насаждением промышленности, так что в 1685 г. в Лионе насчитывалось около 13 тыс. ткацких станков, но число это спустя 20 лет, благодаря преследованию гугенотов и начавшейся войне, упало до 2 тыс. штук и лишь в 1753 г. снова возросло до прежних размеров.
В других отраслях промышленности дело обстояло так же, как и в шелковой. С помощью тайного привоза иностранных рабочих, в чем Кольбер следовал примеру царствовавших раньше королей, особенно Генриха IV, он пересаживал иноземную промышленность на французскую почву; так было, например, с венецианским производством кружев и зеркал. Первая зеркальная фабрика была основана в 1665 г. в Сен–Антуанском предместье Парижа, а вскоре за ней и другая — в Невере; Реймс сделался центром новой промышленности — кружевной. Но Кольбер не ограничивался отраслями производства предметов роскоши; он ввез суконную мануфактуру из Англии и в особенности из Фландрии, с продуктами которых произведения французских фабрик не могли конкурировать ни в отношении прочности, ни в отношении красоты. Производство тонких сукон во Франции ведет свое начало с учреждения Кольбером фабрики Робе в Аббевиле, где вскоре на трех фабриках работали уже 1692 рабочих и работниц. Старые суконные мануфактуры в Седане, Лувьере, Эльбефе были преобразованы и поставлены на уровень современной техники. Для поддержки суконной промышленности Кольбер запретил в 1666 г. ввоз всех английских шерстяных материй и с помощью тарифа 1667 г. обложил импорт из Испании, Фландрии и других мест высокими пошлинами. Статистическое исследование 1669 г. показывает, что под защитой тарифа работало 34 200 станков, производивших 671 тыс. кусков сукна, и в промышленности было занято 60 тыс. рабочих. Так же поддерживал Кольбер и чулочно–вязальное производство. Некоему купцу по имени Камюзе он выдал привилегию на эксплуатацию этого производства; городские и деревенские меры должны были доставлять ему удобные мастерские и принуждать безработных мужчин, женщин и детей начиная с десятилетнего возраста работать в них. Бесконечное число других отраслей промышленности, распространяться о которых здесь не место, поддерживались подобным же образом. Докладные записки, в которых интенданты сообщают в конце управления Кольбера о состоянии своих округов, дают прекрасное изображение промышленной деятельности Франции[736]. Никогда еще французская промышленность не была в таком цветущем состоянии, и Франция стояла на верном пути к тому, чтобы сделаться самой промышленной страной Европы; но после смерти Кольбера, благодаря бессмысленной военной и церковной политике Людовика XIV, новые мануфактуры погибли с такою же почти быстротою, с какой достигли своего расцвета. Дело в том, что большая часть промышленности, благодаря политике, которой придерживалось правительство, сконцентрировалась в руках гугенотов. С тех пор как Ришелье уничтожил их политическую самостоятельность и Нимским эдиктом положил конец всем их возмущениям, прекратилось и существование их государства в государстве. Хотя им и предоставили религиозную свободу — Мазарини и здесь вполне следовал политике Ришелье и сумел так расположить гугенотов к королевской власти, что называл их своим «верным стадом» (troupeau fidele), — но несмотря на это, их лишили всех придворных и большинства государственных должностей, а также участия в промышленных корпорациях. Так как и в армии их неохотно терпели и, разумеется, лишь медленно повышали в чинах, чему примером может служить наш Верасс, то им в сущности оставались только земледелие, промышленность и торговля — единственные области деятельности, которой они могли заниматься. Обладая, в общем, более высоким развитием, чем католическое население, и благодаря своей религии, находясь в теснейшей связи с наиболее трудолюбивыми промышленными протестантскими нациями, каковы Голландия, Англия и Швейцария, гугеноты без труда захватили в свои руки почти все вновь возникающие во Франции производства. Большая часть морской торговли Бордо и Ла Рошели находилась в их руках; в Седане, Аббевиле, Лувьере, Эльбефе, Реймсе, в Оверни, Туре и Лионе они также занимали господствующее положение как по своим капиталам, так и по количеству получаемых продуктов суконного, шелкового, полотняного и бумажного производства. Кольбер, этот организатор современного индустриализма, всегда принимал их под свою защиту и, насколько мог, препятствовал преследованиям, которыми им угрожали лицемерные приближенные ограниченного короля. Спустя два года после его смерти был отменен Нантский эдикт и началась эмиграция гугенотов. Вместе с собой они унесли свои таланты, свое духовное превосходство, богатую сокровищницу опыта, которую они накопили во всех областях промышленности годами прилежного труда, наконец, свои значительные капиталы и, как миссионеры французской промышленности, понесли все это в большинство государств Европы, которые оказали им радушный прием[737]. Вскоре после отмены эдикта и выселения гугенотов интендант Турени констатировал, что шелковая промышленность в Туре, занимавшая прежде 40 тыс. рабочих, включая женщин и детей, занимает их теперь лишь 4 тыс., что число ткацких станков с 8 тыс. упало до 1200, а число станков, приготовляющих ленты, с 3 тыс. понизилось до 60. Лион понес такие же потери: число ткацких станков в нем с 13 тыс. сошло на4 тыс.
В XVII столетии во Франции возникла и начала развиваться крупная мануфактура. Само собою разумеется, что она не могла не оказать влияния на положение людей, в ней занятых; но во всяком случае, изменение этого положения далеко не было таким радикальным и всеобщим, как это иные склонны предполагать. Не следует забывать, что все продукты текстильной промышленности и прялись, и ткались ручным способом и что значительное количество ткацких станков, особенно для изготовления обыкновенных материй, работало в домах деревенских обитателей или на отдельных маленьких хуторах; вообще, соединение земледельческого промысла с домашней промышленностью было чрезвычайно распространено. Введенные Генрихом IV производства шелка, ковров, кружев в городах первоначально почти совсем не развивались, а только в деревнях, куда они укрылись от зависти и враждебности городских корпораций. Кольбер поставил своей первой и необходимейшей целью освободить эту деревенскую домашнюю промышленность от препятствий и затруднений, которые ставили на их пути корпорации соседних городов. От толчка, который он дал ткачеству и прядению шерсти, льна и конопли, старый порядок вовсе не изменился, увеличилось лишь количество совершаемой в домашней промышленности работы. Результатом этого промышленного развития первоначально явился, таким образом, лишь рост домашнего производства; обстоятельство это далеко не вызвало опустения деревни и переполнения городов и в большинстве случаев благотворно отразилось на сельском населении. Тем не менее промышленные учреждения Кольбера уже имели тенденцию в известной мере производить работу в мануфактурах вместо индивидуальной работы за отдельными станками. Интересно проследить эту борьбу между домашним производством и мануфактурой в новых отраслях производства, например в производстве тонких кружев. Первоначально тонкие кружева изготовлялись только в Венеции. Потом, когда Кольберу удалось добыть секрет их изготовления, он стал стремиться сделать эти новые кружева, которым он дал название «point de France», предметом национального производства. Поэтому он учредил товарищество, которому дал исключительную привилегию изготовления этих кружев и право вести производство во всех провинциях королевства. Производство это возникло в Реймсе, Бурбонне, Оверни и в Йормандии. Реймская мануфактура насчитывала, например, в самом начале 58 работниц, а к концу первого года своего существования 120; мануфактура в Бурже имела 140 работниц. При основании товарищества Кольбер преследовал двоякую цель: во–первых, сделать Францию независимой от иностранного производства и, во–вторых, распространить по всей стране промышленность. Так как он выдал предпринимателям исключительную привилегию, то производство всяких иных кружев было запрещено и кружевницы, изготовлявшие раньше кружева других сортов, принуждены были обучаться наново. Кроме того, предприниматели нашли для себя более удобным давать работу лишь тем кружевницам, которые являлись на работу в устроенные ими мастерские. Так как значительная часть работниц была привязана к дому, то такое решение предпринимателей привело лишь к борьбе между ними и работницами. Из 900 девушек, изучивших в Бурже технику этого кружевного производства, в мастерских осталось лишь 140, в то время как остальные конкурировали с ними, работая на дому. В Алансоне дело дошло почти до восстания. Там уже в течение долгого времени в городе и его окрестностях производился известный сорт обыкновенных кружев, и этим производством жили около 8 тыс. женщин и детей. Когда же путем введения нового образца, а также принуждения работать в мастерских их хотели лишить работы, то вспыхнуло восстание и агент Кольбера был избит почти до смерти возмущенными женщинами. Предложение посредничества работницами было отвергнуто; но несмотря на применение насильственных мер, из 8 тыс. работниц администрации не удалось привлечь к новому способу производства в мастерских более 250 человек.
Помимо объединения в одной отрасли промышленности больших масс рабочих мы должны рассмотреть влияние нового способа производства еще в двух отношениях: в отношении образования нового класса предпринимателей и нового класса рабочих. Внутри цехов мануфактура, основной чертой которой является крупное производство, не могла развиваться, так как была со всех сторон сдавлена и связана. Лишь вне цехов могла она найти достаточно простора для своего роста и необходимую свободу движений для своих членов. Возник новый класс мастеров, пополнявшийся хозяевами и управляющими мануфактур, который не принадлежал ни к одной старой корпорации и в то же время не образовал никакой новой. Они находились непосредственно под покровительством короля и в большинстве случаев пользовались чрезвычайными привилегиями; лишь с помощью королевских денег и власти, а также приобретенных монополий они были в состоянии начать борьбу с завидующими им и прямо враждебно настроенными корпорациями. Монополии необходимо было противопоставить монополию же. Этот новый класс монополистов, благодаря развитию сосредоточенной в их руках всей революционизирующей крупной промышленности, уничтожил все законные привилегии старых монополистов, чтобы позже заменить их благоприятной для себя экономической монополией. Название «Manufacture royale», которое Кольбер дал созданиям рук своих, было самой действительной охранной грамотой, защищавшей их от процессов и инспекции корпораций и подвергавшей их лишь государственной инспекции, как подчиненных непосредственно государственной власти. Кто работал par priνilege du roi, тот мог лишь пожимать плечами в ответ на все нападки цеховых мастеров. Хотя такой промышленник также не был свободен от регламентации, но регламентация эта не только исходила от короны, но также и выполнение ее находилось под наблюдением короны, чиновники которой, в противоположность чиновникам конкурирующих цехов, не имели никакого интереса путем разных придирок вредить предпринимателю в его деле. Регламентация Кольбера стремилась как в интересах потребителей, так и в интересах самой зарождающейся промышленности воздействовать на доброкачественность товаров; отсюда предписание употреблять новейшие и лучшие способы производства, отсюда же часто до мелочей доходящие распоряжения относительно ширины сукна, длины кусков и т. д., а также суровые штрафы, налагаемые на недобросовестных предпринимателей, отсюда же, наконец, принцип, что ни одна мануфактура, ни одно промышленное предприятие не может быть учреждено без королевского разрешения.
В законодательстве относительно рабочих в мануфактурах Кольбер не сделал никакого изменения. Персонал, которым мануфактуры пользовались, они нашли, в сущности, уже подготовленным системою корпораций; это были рабочие, которым не было возможности сделаться мастерами цеха и которые занимались своим ремеслом, как свободные рабочие, в одиночку в деревнях, небольших городах и предместьях крупных городов. Эти выброшенные из своей среды корпорациями рабочие силы мануфактура привлекла к себе, зачислила в свои кадры и образовала среди них новый класс привилегированных рабочих[738]. Действительно, положение многих из них было настолько выгодно, что среди них возникла даже тенденция монополизировать такое положение для своей семьи и передать его своим детям. В зеркальном, ковровом и бумажном производствах среди них образовались настоящие корпорации, существование которых умышленно игнорировалось властями. Надо было быть сыном или племянником рабочего, чтобы попасть в этот союз (compagnonnage), существованию которого благоприятствовали регламенты мануфактур, так как они обеспечивали старым рабочим пенсию и доставляли работу их семьям. Далее, так как почти во всех грамотах на привилегию обозначались не только максимальные цены товаров, но также давались серьезные гарантии против их понижения — и по этой, а также и по другим причинам конкуренция между предпринимателями была или очень мала, или даже совсем отсутствовала, — то в этот первый период развития промышленности рабочие получали почти неизменяющуюся плату. Рабочим в мануфактурах вовсе не надо было тратить время на обязательное обучение; так же мало нужно им было и свидетельство на звание мастера — все равно, от цеха или от правительства, — чтобы заниматься на фабрике своим ремеслом. Но если, с этой стороны, они пользовались необыкновенной свободой, зато во время работы в мастерских и даже вне их они подвергались чрезвычайно строгому надзору. При каждой попытке каким–либо способом уклониться от выполнения заключенного контракта на сцену тотчас выступала полиция со всей полнотой имеющейся в ее распоряжении власти. Каждое отступление от фабричной дисциплины трактовалось полицейскими судьями, которым фабричные рабочие были непосредственно подчинены, как преступление против общественной безопасности. Фабричные правила были необыкновенно строги и подчиняли жизнь рабочих и вне фабрики множеству всяких предписаний. Правила на мануфактуре золотой парчи в Сен–Море, где работали несколько сотен человек, могут служить тому прекрасным примером[739]. Работа начинается с наступлением дня; рабочие моют руки, крестятся, читают утреннюю молитву и становятся за работу. Во время работы запрещалось не только браниться или шутить, но даже что–либо рассказывать, ибо это могло отвлекать рабочих. Ткачи почти не прерывали своей работы; все необходимое приносилось им помощниками, которые за общий счет рабочих содержали в чистоте помещения и топили их зимой. Рабочим запрещалось ходить в другие фабричные помещения, равно как и расхаживать в своем. Малейшая утайка материала или инструмента строго наказывалась как за воровство. Для обеда делался часовой перерыв; завтрак и полдник съедались в здании мануфактуры, причем для каждого из них делался получасовой перерыв. Каждую субботу рабочий должен был расплачиваться со своим квартирным хозяином, ибо в противном случае последний имел право конфисковать его мебель и одежду. Далее, каждый рабочий давал клятву верно хранить секреты производства, насколько они были ему известны, и обещал вести себя хорошо как на фабрике, так и вне ее, посещать по праздникам обедню, позволять себе лишь благопристойные развлечения — распутство и попойки, игравшие столь видную роль в братствах, были строжайше запрещены — и наконец, к 10 часам вечера бывать дома.
В таком приблизительно виде представляется исследователю положение французской промышленности при Кольбере. Неутомимая, полная энергии, деятельная жизнь ключом била во Франции в течение более чем двадцатилетнего управления этого необыкновенного человека. Современная мануфактура совершила свое победоносное вторжение во Францию и тотчас же обнаружила здесь, как и везде, обе свои характерные черты, а именно — способность скучивать большие массы рабочих в крупных предприятиях, разлагать процесс производства на отдельные манипуляции и, с другой стороны, превращать самостоятельные процессы производства в частичные процессы нового, соединяющего их в себе процесса производства. Достаточно привести один пример: основанная Ван Робе мануфактура имела 1692 рабочих; в ней имелись различные мастерские: столярная, слесарно–кузнечная, прачечная, красильня и т. д.; в ткацких мастерских работали самые разнообразные рабочие — ткачи, подручные, сортировщики шерсти, плющильщицы, шпульницы, золотошвейки и т. д. Таковы две эти черты, скорее лишь намеченные, но еще не проведенные, охваченные гениальным взглядом Верасса, к которому мы теперь и обратимся. Он проследил эти тенденции мануфактуры во всей их последовательности и построил на них свою систему коммунистического государства. В этом именно и заключается причина того, почему его сочинение во многих отношениях представляет шаг вперед в сравнении с «Утопией» Томаса Мора.
Глава 5. Верасс
О жизни Дениса Верасса д’Алле — таково его полное имя — нам известно чрезвычайно мало. По мнению некоторых авторов, он был буржуазного происхождения и назывался д’Алле — по имени небольшого городка Алле, в Лангедоке, где католическое и протестантское вероисповедания были почти одинаково сильны, и поэтому религиозная экзальтация достигала высшей степени; по другим источникам, он происходил из дворянской семьи той же провинции. Шестнадцати лет Верасс вступил во французскую армию и принимал участие в походе в Пьемонт, но вскоре затем оставил военное поприще и занялся изучением права. Достигнув степени доктора, он отправился в Англию, чтобы проникнуть в интриги лондонского двора и изучить законы управления этой страной. В 1665 г. он находился на «Адмирале Англии», которым командовал во время морской войны с Голландией герцог Йоркский, но затем через некоторое время должен был покинуть Англию, так как его заподозрили в соучастии в интригах одного английского министра (лорд Кларендон, 1667 г.?). Он снова вернулся в Париж и в 1672 г. принял участие в походе против Голландии. Но так как он увидел, что вражда к реформистской партии, к которой принадлежал и он, все более и более разгорается, и понял полную безнадежность продвижения по службе, то бросил военную службу вторично и старался найти себе в Париже средства к существованию преподаванием французского и английского языков. Плодом его деятельности на этом поприще является «Grammaire methodique, contenant les principes de cet art et les regles les plus necessaires de la langue francise dans un ordre clair et naturel, 1681,12°», чрезвычайно расхваленная аббатом де ла Рок в «Journal des Savants», так же как и «А short and methodical Introduction to the French tongue, composed for the particular use and benefit of the English by D. V. d’Allais, a teacher of the French and English tongues in Paris 1683, 12°». В течение зимы Верасс обыкновенно также читал лекции по истории и географии, которые усердно посещались людьми науки[740]. О времени его смерти ничего не известно. В 1675 г. появилась первая часть главного сочинения Верасса «Истории севарамбов» — книга, которой мы в истории французской литературы должны отвести такое же место, какое занимает «Утопия» Томаса Мора в английской. Эта первая часть была написана Верассом сначала по–английски и появилась в Лондоне. Все сочинение вышло в свет в 1677–1679 гг. на французском языкевПариже и очень скоро было переведено на голландский, немецкий и итальянский языки. В самой Франции появился целый ряд изданий — признак популярности, которой пользовалась эта книга в ту эпоху[741].
В предисловии, предшествующем собственно сочинению, Верасс жалуется на то, что экспедиции с целью открытий предпринимаются не на научных основаниях, и взывает к государям пожертвовать часть своих богатств для этой цели. В особенности голландцы в своих путешествиях руководятся лишь жаждой наживы. Несмотря на многие поездки, совершенные ими в Ост–Индию, внутренность Зондских островов, в особенности Борнео, еще совершенно не исследована. Точно так же и берега третьего континента при случае посещаются нередко, но никем еще подробно не исследованы и не описаны. Этому неведению Верасс теперь и намерен помочь подробным описанием третьего континента.
Дальнейшее изложение «утопии» сделано в высшей степени искусно. Верасс рассказывает, что он получил от одного доктора массу бумаг, написанных на разных языках, и теперь издал эти бумаги в виде настоящей книги. Самому врачу бумаги были переданы неким капитаном Сиденом, который рассказывает в них о своем пребывании в сказочной стране Севарамбии, составляющей часть австралийского континента.
Здесь–то и начинается собственно роман в форме мемуаров капитана Сидена. Во время одного плавания в Ост–Индию на голландском корабле Сиден вместе с последним был выброшен бурей на берег австралийского, неизвестного ему континента. Команде и пассажирам удалось спастись. Вскоре там основалась небольшая колония, и колонисты прожили довольно долго, прежде чем вступили в сношения с коренными обитателями страны севарамбами, которые приняли их дружелюбно. Описанию государства и общественного строя этого народа и посвящена книга.
Континент был населен первоначально двумя различными народами — престарамбами и струкарамбами, общественный строй которых и обычаи были почти одинаковы: они жили в больших семейных общинах, из которых каждая имела свое особое управление. Община (communautе) время от времени избирала вождя, который наблюдал за работами и руководил ими. Совместно с советом старшин он распоряжался имуществом и личностью членов общины. Оба народа существовали, главным образом, земледелием, затем охотой и рыбной ловлей. Руководство деятельностью всего народа находилось в руках великого совета, который составлялся из депутатов от семейных общин. Для защиты от соседних народов ежегодно избирался главный вождь, в распоряжение которого каждая семья посылала определенное число вооруженных людей. Оба народа расходились лишь по вопросу о браке. В то время как престарамбы строго держались моногамии, у струкарамбов сохранилась еще древняя форма брака. «Они нисколько не стыдились вступать в брак со своими дочерьми и сестрами, и даже у них считалось более почетным соединиться браком с лицом своей крови, чем с посторонним. Впрочем, они вступали в брак и с дочерями своих соседей; но юноши никогда не оставляли семей, к которым принадлежали. Когда кто–нибудь вступал в брак с женщиной, то он не являлся ее единоличным обладателем. Каждый мужчина семьи мог вступать с нею в половые сношения, если хотел. Но если женщина вступала в связь с чужим мужчиной или мужчина с чужой женщиной, то это считалось величайшим преступлением и каралось смертью».
В таких условиях жили оба народа, когда Севарис — некий перс, объездивший всю Европу и Азию, узнал об их существовали от матросов, которые были выброшены бурей на их берег. Севарис решает посетить эту страну и является туда с двумя кораблями. Мы не станем здесь распространяться, как ему удалось сделаться властителем обоих народов. Получив власть, он все свои выдающиеся душевные силы посвятил стремлению придать даровитым, но необразованным народам форму государства и общества, которая вместе с более высокой степенью культуры соединяет и большую сумму всеобщего счастья. Чрезвычайно интересно изложить здесь, по каким соображениям он, основываясь на существовавших уже раньше учреждениях, особенно общности имущества, ввел именно ту форму государственного устройства, которую мы опишем ниже. Благодаря резкой критике государственного и общественного строя тогдашней Франции Верасс приобретает фундамент для основания государства севарамбов. Здесь автор предвосхитил и изложил в удобопонятной и мягкой форме главные идеи, ради которых социалисты XVIII столетия, например Морелли и Мабли, вели борьбу с собственностью.
Севарис, или, как его называют его новые подданные, Севариас, вместе с своим гофмейстером Джиовани начал свою работу с разбора известных им форм управления. Одну из систем, притом понравившуюся Джиовани и прибывшим с ним персам, он предложил на рассмотрение почти всех племен континента; согласно ей народ разделялся на семь[742]различных классов, а земли распределяются в собственность между отдельными частными лицами. Из семи классов, каждый из которых имеет определенное положение и носит особую одежду, первый должен состоять из поденщиков и сельских рабочих, второй — из низших ремесленников, каковы каменщики, столяры, ткачи и т. д., третий — из более искусных рабочих, каковы живописцы, ювелиры и т. д., четвертый — из купцов, пятый — из богатых буржуа и представителей либеральных профессий, шестой — из низшего и, наконец, седьмой — из высшего дворянства. Очень странно, что духовенство не составляет никакого класса, но это находит себе объяснение в идеях, которые Верасс развивает далее по этому поводу. Из подлежащей разделу земли значительная часть сохраняется для различных надобностей государства. Лишь в исключительных случаях каждый класс должен, согласно своему положению и средствам, платить налог, и ни один из них не пользуется в этом отношении привилегией или исключительным правом[743]. Считается несправедливым и противоречащим здравому смыслу, когда одни граждане пользуются защитой законов и общественными преимуществами, ничего при этом не делая для поддержания государства, в то время как другая часть подданных государства обременена податями и тяготами. Лишь имущество, находящееся в распоряжении государя, освобождается от податей, все же подданные несут общественное бремя в зависимости от своего положения и зажиточности на законных началах. Кроме того, каждый гражданин, достигший двадцатилетнего возраста, привлекался к уплате очень небольшого подушного налога. Далее те, которые достигли имущественного максимума своего класса и хотели бы перейти в следующий высший класс, должны были покупать разрешение на это за определенную сумму. Здесь, таким образом, феодальная обособленность сословий разбивалась путем обладания имуществом, которое делало возможным переход в высший общественный класс.
Таков был проект государственного и общественного устройства, который рекомендовался законодателю прежде всего благодаря тому, что в главнейших чертах подобное устройство существоваловбольшинстве европейских государств, и предлагаемый проект отличался лишь более справедливой налоговой системой. Несмотря на это, Севариас не мог решиться на принятие его. Внутренние несогласия, войны и другие бесчисленные недостатки показывали, что система должна быть несовершенна в своем основании, и принудили его произвести тщательное исследование причин этого. Он нашел, что причинами этими были гордость, алчность и праздность.
1. Природа сотворила нас всехравными;она не знает различия между знатными и буржуазией. Мы вступаем в жизнь, подверженные одинаковым слабостям как одни, так и другие; ни богатство, ни благородство происхождения не могут продлить жизнь как государя, так и его подданных хотя бы на один день. Лучшее различие, какое может существовать между людьми, есть то, которое вытекает из преимуществ добродетели. Но в государстве, где существует наследственное дворянство, высокомерие и честолюбие поддерживаются преимуществами знатного происхождения. Дворянство верит, что оно создано только для господства, и требует, чтобы другие люди отдавали себя ему в подчинение. Чтобы уничтожить проистекающее отсюда зло, Севариас уничтожил всякие неравенства происхождения. Он выделял только стариков, а также делал различие между должностными лицами и народом.
2. Далее, так как богатства, особенно владение имениями, является второй причиной различия в среде буржуазного общества, а жадность, зависть, вымогательство и бесчисленное множество других пороков возникает из института частной собственности, то Севариас совершенно исключил последнюю из своего плана нового государственного устройства. Вся земля и все богатства принадлежат государству, которому предоставлено исключительное право распоряжаться ими; подданные могут владеть лишь тем, что им предоставят должностные лица[744]. Севариас был уверен, что вместе с институтом частной собственности тотчас же исчезнут худшие и пагубнейшие бедствия человечества — каковы налоги, пошлины, голод и бедность. Все севарамбы сделаются богатыми, хотя и не будут владеть никакой собственностью; каждый из них будет так же счастлив, как богатейший в мире монарх. Все потребности каждого будут удовлетворяться. Никому не придется заботиться о пище, одежде, жилище, о пропитании жены и детей, так как об этом позаботится государство без взимания податей и пошлин.
3. Чтобы избежать при этом опасной праздности, каждый член общества обязывается исполнять полезную и умеренную работу. День разделен на три части, из которых одна предназначена для работы, другая — для развлечений и третья — для отдыха. От общеобязательной работы освобождены только старики, больные или люди, по какой–либо другой причине неспособные к труду. При умеренной работе бывают заняты и тело, и дух и при этом их не терзают и не разрушают: тело — непомерно тяжелое бремя работы, а дух — заботы и печали. Разговоры и развлечения, следующие за работой, освежают и дух и тело, а отдых возвращает обоим затраченные силы.
Таким образом, Севариас соединил в своем проекте существенные черты общности имуществ с существовавшим уже у туземцев общественным строем и лишь шире развил его в этом направлении. Он и не подумал, подобно многим другим законодателям до него, запрещать дальнейшее развитие законодательства, поскольку оно опиралось на естественное право и на основные учреждения государства, в которых естественное право нашло свое выражение.
Обратимся теперь к описанию процесса производства по отдельным отраслям. Основной чертой этого процесса являются товарищества, образованные для работы в какой–либо определенной отрасли промышленности и представляющие из себя собрания значительного числа мужчин и женщин в большом здании, называемомОсмазией[745].Осмазия — это квадратное здание, имеющее в стороне 50 шагов, высотою в четыре этажа, дающее пристанище более чем 1 тыс. человек. Внутри его находится большой двор, украшенный цветниками и фонтанами. По внутреннему, равно как и по внешнему фасаду вокруг здания идут широкие балконы, поддерживаемые железными столбами, под которыми можно укрываться от солнца и дождя[746]. На всех этих балконах размещенывизобилии вазы с цветами. Каждый город страны состоит из значительного числа осмазий, а главный город Севаринда — из 267. Во главе различных отраслей промышленности стоят префекты, которые должны заботиться о собирании сырого материала и распределении его между промышленными осмазиями. Например, «имеются осмазии, занимающиеся производством хлопка, льна, конопли и шелка. Заведующие соответственными отраслями производства собирают сырой материал и рассылают его для переработки в города, где из них выделывают материи, пряжу и проч. Из городов затем продукты рассылаются повсюду, где в них встречается надобность». Каждая осмазия имеет своих должностных лиц, рабов для грязных работ и свои магазины. В них прежде всего складывается часть продуктов собственного производства, сколько нужно для своего потребления. Избыток собирается в большие общественные склады, которые разбросаны по всей стране и вмещают в себе, таким образом, излишек производства осмазий, и откуда излишек этот снова распределяется как для целей производства, так и для надобностей потребления. Затем внутри осмазий происходит распределение между отдельными лицами. Осмазии имеются для всех отраслей человеческой деятельности — как для строительного дела, так и для театральных зрелищ, воспитания детей и земледелия.
Лучше всего изложенный Верассом ход производства передать его собственными словами. «Если кто–нибудь станет исследовать образ жизни других народов, — говорит он, — то найдет, что повсюду имеются магазины, что города получают продукты деревни, а деревня — продукты городов; что одни работают своими руками, а другие — головой; что одни рождаются, чтобы повелевать, а другие — чтобы повиноваться; что существуют школы для обучения юношества и имеются мастера для обучения ремеслам; что из ремесел одни необходимы для жизненного обихода, другие делают существование более удобным, а третьи содействуют лишь развлечениям. Все вещи в основе своей одинаковы, но способ их распределения различен. Мы имеем в своей среде людей, которые задыхаются от изобилия имущества и богатств, и других, которые не имеют ничего. Мы видим одних, которые всю свою жизнь проводят в лени и наслаждениях, и других, которые беспрерывно мучаются, чтобы приобрести жалкие средства к жизни. У нас есть люди, занимающие высокие должности и совершенно неспособные и недостойные исполнять порученные им обязанности, и есть люди, имеющие громадные заслуги, но благодаря недостатку средств погибающие в грязи и осужденные на вечное ничтожество.
У севарамбов нет бедных; никто не терпит недостатка в необходимых и полезных для жизни вещах, и каждый имеет свою долю в общественных увеселениях и театральных зрелищах, и притом чтобы пользоваться ими, не надо терзать свою душу и тело тяжелой непосильной работой. Умеренный труд по восемь часов в сутки доставляет гражданину все эти удобства, и не только ему, но и семье и детям, хотя бы их была у него целая тысяча. Никто не думает там об уплате налогов и пошлин и не заботится о накоплении богатства для детей, о приданом для дочерей и о наследстве. Они свободны от всех этих забот и богаты уже с колыбели; и если они не все могут достигнуть почетных общественных должностей, то утешением для них в этом случае может служить то, что в должностях этих они видят лишь людей, пользующихся почетом и уважением своих сограждан. Они все одинаково знатны и в одинаковой степени граждане; никто не может попрекнуть другого низким происхождением или хвалиться блеском своего рода. Никто там не испытывает неудовольствия, видя, как другие живут в праздности, в то время как он работает, чтобы питать их высокомерие и гордость. Короче говоря, кто увидит счастливую жизнь этого народа, тот найдет, что счастье его настолько полно, насколько это вообще возможно в сем мире, и что все другие нации по сравнению с этим народом очень несчастны»[747].
Критика старых социалистов неизбежно исходит от нерациональности и несправедливости существующего способа распределения, лишь против которого они и направляют свои нападки. Исходя из этого пункта они в силу необходимости приходят к коммунистическому производству, которое единственно в состоянии гарантировать справедливое распределение, В цитированном выше месте Верасс высказывается очень ясно относительно этого. Существенным различием между обществом севарамбов и обществом европейских народов он считает не коренное различие в способах производства, но различие в способах распределения, которое у севарамбов основывается на принципах естественного права и естественной морали. Однако Верасс в двух местах высказывает мысль, что организованное на коммунистических началах общество в области производства превосходит всякое другое. В одном случае он влагает в уста одного из осмазионтов слова, что для севарамбов нет ничего невозможного, ибо государство имеет все и не нуждается для устройства больших предприятий ни в золоте, ни в серебре[748], а в другом рассказывает, что в Севарамбии нет технических секретов, что там каждое изобретение, наоборот, становится немедленно всеобщим достоянием[749]. Первым, кто обстоятельнее и талантливее всего показал бессмысленность и анархию, царящие в буржуазном производстве, и кто доказал превосходство социалистического производства, был Шарль Фурье; процесс развития этой идеи был закончен затем современными социалистами, доказавшими, что капиталистическое производство с необходимостью порождает социалистическое, а вместе с ним и соответствующее распределение.
Общею для всех социалистов, не исключая и нашего времени, мыслью является требование обязательной для всех рабочей повинности, которая у севарамбов также проводится со всей строгостью для обоих полов и от которой не освобождаются даже чужестранцы, если только они прожили в стране более или менее продолжительное время. От работы освобождены у них лишь больные, беременные и кормящие грудью женщины, а также все граждане старше шестидесяти лет. Но так как у севарамбов труд очень уважается, то и освобожденные от него предпочитают заниматься понемногу легкими работами, чем проводить время в полном бездействии. Восьмичасовой рабочий день установлен строжайшим образом для всех, начало же работы передвигается сообразно временам года.
Денег, само собою понятно, нет у них совсем; впрочем, севарамбы очень далеки от той странной боязни перед драгоценными металлами, которая заставила Мора в его Утопии ставить под кровати своих утопийцев золотые ночные горшки и заковывать в золотые или серебряные цепи их рабов и осужденных. Севарамбы из золота и серебра делают то же употребление, к какому они предназначены, главным образом, и самой природой, — изготовляют предметы украшения.
Очень рельефно отражается в сочинениях обоих утопистов, Мора и Верасса, тот гигантский шаг, который сделало в полуторастолетний промежуток времени капиталистическое производство, — из стадии простой кооперации в стадию мануфактуры. В эпоху Мора господствовало еще ремесло; поэтому и у утопийцев мы находим, за исключением общих трапез, отдельное домашнее хозяйство и отдельное ремесленное производство; у Верасса же мы находим соединение значительного числа занятых одинаковой работой людей в больших зданиях — осмазиях. В то время как у Мора оставалось отдельное хозяйство патриархальной семьи, у Верасса оно отсутствует. В осмазиях, вмещавших в себе свыше тысячи человек обоего пола, и не только скученных в городах, но также раскиданных по всей стране в значительном отдалении друг от друга, об отдельном хозяйстве не могло быть и речи, так что Верасс и не упоминает об нем ни слова. Образ жизни севарамбов вполне общественный. Из трех ежедневных трапез две — завтрак и обед — были общими; ужинать же можно было либо в тесном семейном кругу, либо в более многочисленном кружке друзей. Но приготовление пищи производится только в общих кухнях осмазии. Таким образом, женщина совершенно освобождается от ведения домашнего хозяйства, и обнаруживается ее равенство с мужчиной, выражающееся даже в одинаковой воинской повинности для обоих полов; из этого существует только одно исключение: женщины не могут быть должностными лицами. Хотя об этом и не говорится нигде прямо, но тот факт, что должностным лицам разрешается жить в многоженстве, как нам кажется, с достаточной ясностью говорит в пользу этого предположения.
Проникнутый сознанием большого значения, какое имеет воспитание юношества для самого существования государства, основатель государства севарамбов Севариас с самого начала обратил на него внимание. С этой целью он учредил общественные школы для всех детей без различия. Учить в них и наставлять в ненависти к пороку и в любви к добродетели должны были избранные опытные учителя, беспристрастные во всех отношениях. Чтобы родители не могли внести в воспитание какого–либо противоположного влияния, он потребовал от них, чтобы они, после того как обнаружат в первые годы жизни детей свою родительскую заботливость и нежность, поступались своим родительским авторитетом и передавали его государству и чиновникам, политическим «отцам» отечества. Таким образом, когда дети достигают семилетнего возраста, они посвящаются в храме солнца божеству и получают имя «детей государства». По окончании этого торжества они посылаются в течение четырех лет в государственные школы, где учатся читать, писать, танцевать и владеть оружием. Затем следует трехлетнее обучение сельскому хозяйству в расположенных вне городов осмазиях. Достигнув четырнадцатилетнего возраста, они обучаются основам грамматики и избирают себе какое–нибудь определенное ремесло. Если в период испытания они обнаружат пригодность к ремеслу, то ремесленные мастера самым тщательным образом обучат их ему; в противном же случае им предоставляется выбирать между ремеслом каменщика или поденной работой. К занятиям искусствами и наукой предназначаются лишь дети, обнаружившие выдающиеся способности. Они освобождаются от физического труда и обучаются в особых школах. Из числа их выбираются лица, которых севарамбы посылают к чужеземным народам на другой континент, чтобы изучить их язык, а также усвоить их успехи в области науки и искусства. Девочки воспитываются точно так же, как и мальчики, только в отдельных осмазиях. Они изучают ремесла, которые наиболее подходят для их пола и не требуют особенно сильного физического напряжения.
Когда юношам исполняется девятнадцать лет, а девушкам шестнадцать, им разрешается думать о любви и браке. Молодежь встречается на балах, на охоте, во время военных смотров и общественных празднеств и может пользоваться всеми этими случаями для ухаживания и для объяснения в любви. «В собраниях девушек и юношей любовь играет свою великую роль». Здесь галантный француз переходит к живому, веселому и остроумному описанию любви у молодежи севарамбов. Любовь, чистая и свободная от расчетливости холодного рассудка, независимая от богатства, знатности происхождения и положения и т. д. — одна только такая любовь укрепляет связи; эта любовь своим согревающим и озаряющим огнем, поддерживаемым поэзией и музыкой, украшает собой восемнадцать месяцев, в течение которых длится ухаживание. По истечении этого времени следует помолвка, а за нею и официальный брак в один из четырех предназначенных для этого в году сроков.
Брак у севарамбов моногамный; только должностным лицам предоставляется большее число женщин, чтобы девушки, не находящие себе жениха, путем выбора одного из должностных лиц получили возможность вступить в брак. Если брак в течение пяти лет остается бездетным, то мужчина может жениться вторично или взять себе в наложницы рабыню. Величайший почет для женщины заключается в том, чтобы произвести как можно больше детей. Верасс не скрывает, что результатом этого должен явиться необычайно быстрый рост населения и скоро может наступать перенаселение страны. Но севарамбы устраняют подобный исход расширением своей территории и колонизацией. Таким путем Верасс, подобно Мору, разрешает проблему народонаселения. Оба они удовлетворяются тем, что для людей имеется еще в изобилии необработанная земля. Они даже не пытаются ломать свою голову над вопросом, что будет дальше, когда вся необработанная земля будет, наконец, обработана.
«Управление у севарамбов монархическое, деспотическое и гелиократическое, т. е. высшая власть и авторитет представляются монархом, который является единственным господином и собственником всего имущества нации. И этот король и абсолютный властелин есть солнце (в то же время и бог этого государства). Однако если рассматривать этот государственный строй с общепринятой, человеческой точки зрения, то окажется, что это государство есть деспотическая выборная монархия, смешанная из аристократии и демократии». Вице–король, представитель солнца, бога–самодержца, выбирается по жребию из четырех выставленных великим советом членов его — это аристократический элемент. Путем прямых народных выборов избираются представители осмазий, так называемые осмазионты, которые образуют общий совет, — это демократический элемент. Каждые восемь осмазий представлены в общем совете (conseil ordinaire) бросмазионтом. Из бросмазионтов выбираются по старшинству 24 сенатора, которые образуют великий государственный совет и помогают вице–королю во всех его делах. Они называются севаробастами и лучше всего могут быть сравнены с современными министрами. Каждый севаробаст заведует или военной частью, или строительной, или продовольственной, школьным делом, жертвами, театральными зрелищами и т. д. Губернаторы провинций и крупнейших городов выбираются из бросмазионтов, при которых, однако, как и при сенаторах, состоит специальный совет. Кроме этих высших должностей имеется еще ряд низших, среди которых наиболее почетна должность воспитателя детей.
С административным положением связан целый ряд преимуществ. Так, например, должностные лица пользуются правом иметь многих жен и владеть для своих услуг множеством рабов. Кроме того, они пользуются лучшими жилищами, пищей и одеждой, чем частные лица.
Власть вице–короля, представителя солнца, суверенна и может быть лучше всего определена словами, которыми Севариас, основатель государства, требовал у народа повиновения своим выбранным по жребию заместителям. «Он прежде всего объяснил им, что важнейшая обязанность подданных заключается в почтении, повиновении и верности, которые они должны обнаруживать по отношению к суверенному авторитету; что хотя их голос и их согласие необходимы для установления этого авторитета, они, однако, не должны думать, что их воля является главной причиной этого; что провидение играет в избрании повелителя гораздо большую роль, чем избирательные листки чиновников, и повелители эти должны быть рассматриваемы здесь, на земле, как живые изображения божества; что если даже они неправильно исполняют свои обязанности, то подданным из–за этого не следует удаляться от них; что небо часто само направляет неправильные действия своего слуги, чтобы наказать народ, если он своими пороками и проступками навлечет на себя суд небесный; что они должны сносить наказания без ропота, не слушаясь мятежных подговоров; что мятеж — это не только гнуснейшее преступление, но и величайшая глупость, так как, вместо того чтобы дать участникам его свободу, он обыкновенно ввергает их в еще более суровое рабство, на чью бы сторону ни склонилась победа; что, наконец, подчинение установленному законом авторитету является не только обязанностью для подданных, но и чрезвычайно выгодно для них»[750]. Как, однако, согласуется это провозглашение Божественного достоинства короля в такой форме, что сам Людовик XIV не смог бы выразить этого лучше, — с существованием судебного преследования против худого государя? Когда вице–король идет против основных законов государства или начинает управлять действительно безбожно и тиранически, то сначала следует попытаться вернуть его к рассудку; когда же все попытки окажутся безуспешными, общий совет постановляет назначить для вице–короля опекуна, т. е. поступают так, как будто тот потерял рассудок. Признанный безумным вице–король остается в своем дворце пленником до тех пор, пока не образумится. Противоречие это проходит красной нитью через всю книгу; подобную же вещь мы встречаем и в области религии. Верасс делает, например, сравнение между вице–королем и государями других стран, и, разумеется, сравнение это оказывается в пользу первого в смысле полноты и безопасности его власти. «Он полный хозяин всего имущества нации; ни один из его подданных не может уклониться от повиновения ему и отговориться какой–нибудь привилегией. Он дает и берет по своему усмотрению; ведет войну и заключает мир, если найдет это выгодным. Вся страна повинуется ему, и никто не осмеливается противиться его воле. Он не подвержен ни мятежам, ни народным волнениям; никто не сомневается в его авторитете… Ибо кто же осмелится идти против солнца и его слуг?»[751]Но через несколько страниц говорится, что севарамбы привыкли повиноваться законам и повинуются тем охотнее, чем более подвергают их критике своего рассудка и признают их разумность и справедливость. В прямо–таки смешном противоречии к этой теории всемогущества вице–королей стоит также их практическая деятельность. Все их административные мероприятия, поскольку Верасс счел нужным рассказать нам о них, ограничиваются постройкой зданий, проведением улиц, акведуков и т. п. Единственной попытке, сделанной четвертым вице–королем Думистасом, вести завоевательную политику совет воспротивился с величайшей энергией и раз навсегда крепко установил в основу своей внешней политики никогда не вести войн с целью завоеваний; в случаях же, когда население сделается слишком многочисленным для территории, покупать необходимую землю у соседей. Влияние совета заходило так далеко, что вице–король не мог ничего предпринять помимо него[752]. Благодаря совету всемогущество государя прямо сводится на нет. Как понимать эти взаимно диаметрально противоположные объяснения Верасса?
В политических вопросах Верасс также придерживается того метода, который был излюбленным у писателей предшествовавшего столетия, поскольку они являлись защитниками еретических воззрений. Так, автор противопоставляет оба мнения — существующее и новое — друг другу, разбирает их, по–видимому, беспристрастно до мельчайших подробностей и затем предоставляет читателю читать между строк истинное мнение его, автора. Многие, более трусливые от природы писатели заходят так далеко, что в диалоге с новатором сами защищают с притворным успехом старые общепринятые правила и идеи. Поэтому мы вовсе не ошибемся, если в абсолютном вице–короле — наместнике солнца, власть которого кажется самодержавной, на самом же деле зависит всецело от совета министров — увидим скрытую сатиру на короля–солнце Людовика XIV[753], который казался не менее самодержавным, но и не менее находился в руках своего генерального контролера и интендантов. Необычайная популярность книги, в особенности также новые ее издания в последние двадцать лет царствования Людовика XIV, в течение которых начинает шевелиться оппозиция против него самого и его системы, — все это прямо говорит в пользу нашего мнения.
Такой же простотой, как политика, отличается у них и судебная процедура. «Так как они не имеют никакой собственности, то у них не бывает и гражданских процессов»[754]. Остается, таким образом, лишь уголовное судопроизводство, которое находится в руках осмазионтов во всех случаях, входящих в пределы их юрисдикции, т. е. в случаях, касающихся подведомственных им осмазий. Осмазионту помогают два помощника и три старца, которых может выбирать обвиняемый. В случае если тяжущиеся стороны принадлежат к различным осмазиям, процесс ведется бросмазионтом и т. д. Beрасс различает не менее четырех различных судебных инстанций, функции которых мы здесь не станем разбирать. К смертной казни они не приговаривают, но практикуют тюремное заключение, которое отягчается еще тяжелыми работами и телесными наказаниями. По словам Верасса, процессы разрешаются очень быстро, так как ни для кого не представляет какой–либо выгоды затягивание их. В действительности Верасс не далек от утверждения Морелли, Мабли и других социалистов, что частная собственность с ее погоней за выгодой является базисом существующего общественного строя и причиной всех его недостатков.
Насколько поверхностно автор утопии изображает процесс производства, настолько же обстоятельно и подробно описывает он религию севарамбов, представляющую смесь деизма с первобытным поклонением солнцу[755]. Высказанные Верассом религиозные воззрения, в особенности же рассказ об основателе религии и сумасброде Струкаре, навлекли на него со стороны различных авторов совершенно неосновательные обвинения в атеизме. Так как здесь не место вдаваться в религиозные споры того времени и рассматривать отношение янсенизма и кальвинизма к ультрамонтанству, то мы ограничимся утверждением, что высказанные Верассом взгляды являются чистейшим, лишь на разуме основанным деизмом[756].
Обращение севарамбов в христианство было невозможно, «потому что они столь сильно полагаются на человеческий разум, что все, чему учит нас [христиан] вера, осмеивают, если оно не подтверждается рассудком… Они смеются над чудесами и говорят, что причина их может быть только естественная, и хотя бы вытекающие из них действия и были удивительны для нас и рассматривались нами как чудеса, но с точки зрения природы все совершается в планомерном порядке, согласно предпосылкам (dispositions), заключающимся в естественных вещах»[757]. С деизмом у них связана необычайная терпимость, доходящая до того, что в назначенное время в школах происходят большие религиозные диспуты, на которых каждый может совершенно свободно развивать свои воззрения. Точно так же при выборах должностных лиц религиозные воззрения данного человека не играют никакой роли; имеют значение лишь характер его и честность. Доходит до того, что даже духовные не устраняются от общественных должностей, несмотря на свое звание[758]. Конечно, следствием отделения государства от Церкви является то обстоятельство, что представители духовенства считаются такими же частными лицами, как и всякий другой. Однако в государстве севарамбов здесь возникает противоречие, ибо в нем существует государственная религия, которая не только признается государством, но и поддерживается им[759]. Таким образом, священники уже должностные лица, и давать им еще гражданские должности — значило бы устанавливать такое совместительство, какого там вообще не существует. Но Верасс предоставляет своим священникам иметь собственные религиозные воззрения (opinions particulieres), раз они внешним образом исполняют свои обязанности и ведут честную и пристойную жизнь. Однако благодаря этому весь культ солнца низводится до смешного фарса; не хотел ли Верасс показать, что всякая официальная религия должна, благодаря развитию сектантства, с течением времени превратиться в фарс и прийти в противоречие с самой собою? В качестве причины мирной совместной жизни севарамбов, несмотря на различия в верованиях, Верасс приводит то обстоятельство, что государственная религия содержит больше философии и человеческих рассуждений, чем откровений и верований, и что поэтому к ней относятся с большим спокойствием. Это, я думаю, дает нам возможность ответить на наш вопрос утвердительно, и характеризует Верасса как мыслителя, безусловно враждебного всякому откровению[760].
Значение книги Верасса заключается не столько в экономических, сколько в его нравственно–философских взглядах. Прекрасным идеям Верасса о религии и терпимости не уступает его остроумное описание того влияния, которое коммунистический общественный строй производит на развитие характера, ума и тела живущих при таком общественном строе людей. Двумя наиболее яркими особенностями характера севарамбов являются правдивость, соединенная с чрезвычайной искренностью чувств, и благородное честолюбие, направленное на то, чтобы делать как можно больше добра другим и приобрести уважение окружающих. Благодаря тому что граждане и гражданки постоянно встречаются между собою во время работы и во время отдыха, во время празднеств и в обыденной жизни, у них выработалась утонченная свобода нравов, которая самым счастливым образом соединяет в себе стыдливую скромность и полную искренность в словах и чувствах. «Они стараются приобрести любовь и уважение всякого, ибо это единственное средство достигнуть почетной должности. Поэтому–то между людьми, желающими получить какую–нибудь общественную должность, замечается достойное уважения соревнование, заставляющее их заботливо следить за всеми их действиями для того, чтобы не повредить своей репутации. Сплетни и клевета строго наказываются, а если кто–нибудь обвиняет своего согражданина, будучи не в состоянии доказать его виновность, то он не только объявляется бесчестным, но, кроме того, строго наказывается законом»[761]. Поэтому же детям с малых лет внушается, чтобы они говорили правду, а так как ни бедность, ни надежда на выгоды, ни желание понравиться своим начальникам, ни страх вызвать их неудовольствие не могут руководить ими, то не удивительно, что среди них не встречается лжецов или, во всяком случае, встречается очень мало. Два единственных порока, к которым они больше всего склонны от природы, — это любовь и мстительность. Но первую мудрое законодательство отвело в русло раннего брака, а вторую разумное воспитание предупреждает тем, что обуздывает чрезмерную гордость ранним общением ровесников между собою.
Про севарамбов можно также сказать, что у них прекрасная душа заключается в прекрасном теле. «Они сильны и пользуются прекрасным здоровьем. Причиной этого является их рождение, их образ жизни и веселость»[762]. Их рождение является причиной этого потому, что отцы и матери их, соединившиеся благодаря одной лишь любви, любят друг друга гораздо больше, чем вступившие в брак по другим побуждениям. Согласно древнему народному поверью дети любви лучше детей, зачатых при лениво и с отвращением выполняемых супружеских обязанностях. Эта мысль у многих утопистов повлияла на выработку системы брака. Единственным исключением является половой подбор у Кампанеллы, не признающего индивидуальной любви. Их образ жизни является причиной здоровья потому, что они ведут воздержную жизнь и не страдают от голода и жажды, потому что они избегают излишеств и выполняют физическую работу не переутомляясь. Их развлечения и веселый нрав опять–таки способствуют здоровью, ибо они не знают ни забот, ни жадности, «пожирающих души тех, кто вынужден ежедневно заботиться о своих настоящих и будущих потребностях»[763]. Они ни в чем не терпят недостатка, и главная их забота направлена на то, чтобы с уверенностью пользоваться истинными наслаждениями жизни. Но все, что содействует здоровью севарамбов, в такой же мере содействует и красоте обоих полов; хотя у них и не встречается утонченных и нежных красавиц нашего времени, похожих больше на восковые куклы, зато среди них попадаются мужчины и женщины с красивыми и правильными чертами, с нежной и гладкой кожей, с сильными, стройными телами, со свежим и ярким цветом лица и с мужественной, изобличающей здоровье осанкой, какие у нас встречаются редко[764].
Было бы чрезвычайно интересно и полезно более детально сравнить англичанина Мора с французом Верассом и показать, почему у этих двух совершенно различных по своим способностям умов на фундаменте, созданном резкой критикой, создались настолько различные идеальные здания. Но, к сожалению, узкие рамки нашей статьи не позволили нам сделать этого, и нам пришлось ограничиться лишь краткими намеками, разбросанными в разных местах этой главы.
Глава 6. Политические романы и описания путешествий XVII и XVIII столетий
Как «Утопия» Мора, так и Верассова «История севарамбов» вызвала во Франции бесчисленное множество подражаний[765]. В течение некоторого времени читатель чувствовал себя прямо заваленным описаниями мудрых и добродетельных народов, обитавших в самых разнообразных, но в большинстве случаев необыкновенно плодородных и богато одаренных природой странах мира. Однако большинству этих подражателей недостает прежде всего творческой фантазии, которую Верасс проявляет в столь значительных размерах; и его книга кажется скорее изображением действительно существующих земель, чем вымышленного идеального государства; с другой стороны, они не в состоянии понять глубокую тенденцию этого сочинения. Вещь второстепенная — описание путешествия — становится для подражателей главным предметом их сочинения и с течением времени все более увеличивается в объеме, а в то же время изображение идеального государства совсем исчезает, как вещь второстепенная. Одно приключение нагромождается на другое; кораблекрушения следуют одно за другим, до тех пор пока герою или героям, которых автор предназначил к посещению земного рая, не удается, наконец, счастливо достигнуть его. Но часто и тут их не оставляют в покое. Они проходят идеальную страну из конца в конец и затем находят опять корабль, воздушный шар, птицу–великана или какой–либо другой типаж, который служит для странников средством вернуться на родину и рассказать своим удивленным соотечественникам чудеса об отдаленных странах, и здесь автор книги слышит их; бывает и так, что современный Одиссей много лет скитается из страны в страну, терпит страдания и нужду, от которых его спасает сострадательная душа — либо подоспевший автор книги, либо его друг, которые уплачивают по счету трактирщика, у которого он живет, или издержки по возвращению на родину, и в благодарность за это получают от странника перед смертью — большею частью эти странники умирают, не достигнув родины — рукопись с изложением его приключений. Напрасно мы стали бы искать у подражателей Верасса золотой середины, которой он умел держаться в своем изложении. Наряду с искателями приключений, для которых главную роль играет вступление и заключение, а описание идеального государства является лишь вводным эпизодом, существует другой класс писателей, для которых поэтическая оболочка является лишь стеснительной задержкой и которые поэтому ограничивают ее одной–двумя страницами, не будучи в состоянии совсем отделаться от вошедшей в обычай формы изложения. Но насколько эти произведения обнаруживают поразительное однообразие по форме, настолько же, с другой стороны, они поразительно разнообразны по своему содержанию. Нас вводят в государства, в которых существуют всевозможные формы управления — от абсолютной монархии до полнейшей анархии, а также смесь разных форм управления — от аристократо–демократической монархии до монархо–аристократической республики, часто еще с примесью теократического элемента; мы знакомимся там с желтой, черной и белой расами, с великанами, карликами и обыкновенными людьми, с животными–людьми и людьми–животными; мы скитаемся по неведомым землям внутри африканского материка, попадаем на отдаленнейшие берега южного моря, спускаемся внутрь нашей земли и переносимся в пределы Вселенной, с Луны на планету, с одной планеты на другую; короче говоря, всякая комбинация, какую только способна придумать самая богатая человеческая фантазия, получает здесь свое изображение — иногда отталкивающее, неуклюжее и шаблонное, иногда причудливое, но иногда также прекрасное и гармонически построенное[766]. Само собой понятно, что из целой груды этих произведений, созданных в течение двух веков, нами будут рассмотрены лишь те, в которых сделана серьезная попытка критики существующего государственного и общественного строя, а с другой стороны, как основа изображаемого идеального государства выставлена коммунистическая форма собственности.
I. La Terre Australe
Возьмем прежде всего книгу «La terre australe connue»[767], которая вышла в свет спустя год после английского издания сочинения Верасса, но еще до появления французского, так что, без сомнения, она имеет право на самостоятельность. Помещенное в начале описание путешествия так же необычайно, как и мысль о народе андрогинов, который будто бы населяет пятую, еще не исследованную часть света, но уже Байль обратил внимание на то, что в книге можно найти больше, чем это кажется спервоначала. Он приводит утверждение книги, что австралийцы происходят не от Адама, но от некоего Андрогина, который не выходил, подобно Адаму, из состояния невинности. Автор путем изображения преадамитической системы, хотевший будто бы опровергнуть учение Церкви, выбрал для этого такую фантастическую оболочку лишь с целью усыпить бдительность цензоров[768]. Большую часть книги занимают религиозные рассуждения, останавливаться на которых здесь не место; главный интерес для нас составляют главы пятая «De la constitution des Ausrtaliens etdeleurs coutumes» и седьмая «Des sentimens des Australiens sur cette vie». Австралийцы представляют гермафродитический народ, живущий в полнейшей невинности и потому не знающий употребления одежды. Они не нуждаются ни в каком управлении и не знают, что значиттвоеимое[769].У них все в такой совершенной форме является общим, что европейские муж и жена не могут жить в более полной общности во всех отношениях. Перед нами народ, жизнь которого построена на принципах коммунистического анархизма. Основания анархии следующим образом излагает старик австралиец в разговорах, которые он ведет с Жаком или, вернее, с европейцем Николаем Садером, потерпевшим у австралийских берегов кораблекрушение. Этот последний доказывал, что толпа не может существовать без порядка, чтобы при этом не впасть в беспорядок; что всякий порядок необходимо предполагает существование начальника, которому все прочие обязаны повиноваться. Возражая на это, австралиец развивает следующую мысль. Свойство человеческой природы — что человек рождается свободным; лишь отрекаясь от своей человеческой природы, может он подчиниться другому, но благодаря этому самому подчинению своему спускается на степень животного. Как цель должна быть выше и благороднее причины, так и человек рождается не для служения (service) другому человеку. Существо человека заключается в свободе, и лишить его свободы — значило бы заставить его существовать без своей сущности. Даже если связать человека и держать его в заточении — и тогда он может потерять внешнюю свободу движения, но никак не внутреннюю свою свободу. Австралиец, которым руководят эти принципы, очень часто исполняет то, о чем просят его его соплеменники, но ничего не делает, если ему приказывают. Самое словоприказаниеему ненавистно; он делает лишь то, что указывает ему его рассудок, так как собственный рассудок есть его закон, его правила, его единственный руководитель[770]. Индивидуалистический принцип существует у них во всей полноте, и совершенно последовательно этот австралийский народ не имеет никакого управления и никаких должностных лиц. Защита страны от вторжения враждебных соседей также совершается не по приказанию какого–либо вождя или учреждения, но по свободному соглашению и уговору жителей между собою. Трудность регулирования процесса производства у многочисленного народа лишь свободной волей отдельных единиц и без всякой верховной власти автор разрешает в высшей степени просто: там вовсе не существует процесса производства. Роскошная и щедрая природа, благоприятный климат, а также отсутствие потребностей у обитателей страны делают его совершенно излишним. Каждый имеет одинаковое с другими право на все плоды земные, и так как их имеется избыток и получаются они без всякого труда, то никаких недоразумений никогда не бывает. Так же просто разрешается этим гермафродитическим народом и вопрос о приросте народонаселения, и эта проблема решается тем, что ее прежде всего лишают ее проблематического характера. Рост народа регулируется единственным простым законом, что каждый австралиец должен доставить обществу по крайней мере одного ребенка[771], а так как австралийцы лишены половых ощущений, то они и ограничиваются одним ребенком. В высшей степени странно, как автор книги не заметил, что этим законом нарушается принцип неограниченной свободы личности.
Совместная жизнь этих свободных индивидов становится возможной благодаря равному для всех их воспитанию, главная задача которого состоит в том, чтобы с раннего детства вселять в них чувство полнейшего равенства. Безусловную причину всех столкновений и беспорядков следует искать в неодинаковом воспитании, какое существует в европейских странах. Ибо тот, кто знает меньше, всегда будет стоять ниже знающего больше и будет чувствовать себя тем несчастнее, что по рождению все равны, и это каждому известно. У австралийцев же, благодаря равенству воспитания, все почитают для себя за честь быть во всех отношениях равными другим; гордость их заключается в том, чтобы казаться одинаковыми и быть одинаково образованными[772].
II. Жак Массе
В книге, повествующей нам о «Путешествиях и приключениях Жака Массе»[773], религиозный вопрос также стоит на первом плане. Религией изображаемого там идеального народа является чистый деизм. «Верую, — говорится в их символе веры, — во врожденную субстанцию, во всеобщего, бесконечно мудрого, доброго и справедливого духа, независимое и неизменное существо, сотворившее небо и землю»[774]. Несмотря на это, бессмертие души у них не признается. В книге нет недостатка в резких нападках на христианство и в особенности на его представительницу Церковь; к ним присоединяется, как и у Мелье, едкая критика воинственной политики европейских государей, которые вызывают войны по самым ничтожным поводам — из–за честолюбия или каприза, лживости королей и священников, из которых последние своею проповедью Божественного помазанничества своих господ и богоугодности их войн с неверными и еретиками крепко держат легковерный народ в рабстве и подчинении; наконец, глупость народа, который до того туп, что без сопротивления позволяет вести себя на резню и на уничтожение себе подобных[775].
Основан ли процесс производства у идеального народа на коммунистических началах — на это мы не находим никаких прямых указаний; но хотя в одном месте книги говорится о непосредственном обмене товаров, в другом — о медных деньгах, все же, судя по всему строю государства, его городов и деревень, там господствует род коммунистического хозяйства. Вся страна разделена на равные квадратной формы кантоны, окруженные со всех сторон каналами. В каждом кантоне имеется судья и священник. Судьи каждого губернаторства, которое состоит из десяти кантонов, время от времени устраивают собрания, на которых занимаются судебными делами и устройством общей полиции. Кроме того, существует еще «assemblee illustre», которая состоит из депутатов, выбранных от каждых десяти губернаторов, и в которой председательствует король. Чем собственно занимается последний и сама assemblee — остается неясным. Деятельность короля в этой истории заключается в том, что он обучается у приезжих европейцев изготовлением часов и время от времени вступает в брак с красавицей страны. В этой книге изображение общественных отношений в идеальном государстве слишком отступает на задний план по сравнению с бесчисленными приключениями, которым подвергаются оба героя во время своего путешествия и возвращения домой.
III. Республика философов
Из мира приключений Садера и Массе оставленное Фонтенелем сочинение вводит нас в обычные условия жизни. В своей «Республике философов, или Истории ажаойев»[776]знаменитый философ и писатель оставил нам план коммунистического государства, в котором, к сожалению, слишком часто проглядывает его незаконченность. Прежде всего этому обстоятельству мы приписываем явные, порой даже грубые противоречия, которые встретятся нам позже, при изложении этого сочинения. План сочинения обнаруживает необыкновенное сходство с «Историей севарамбов» Верасса. Здесь, как и там, фигурируют голландцы, которые выброшены бурей на берег неизвестной им страны и приняты самым дружелюбным образом ее высококультурными обитателями. Сходство охватывает самые мельчайшие подробности.
У обоих авторов, например, потерпевшие крушение первоначально были помещены в большом доме вне города и прежде чем отправиться в главный город были облечены в одежду, предназначенную обычаями страны для иностранцев. Но сухой тон книги Фонтенеля находится в неприятном противоречии с живым, подвижным изображением Верасса. Столь же мало преимуществ перед Верассом можно констатировать как в описании общественной жизни и изображении коммунистического производства, так и в отношениях обоих полов. Лишь религия ажаойев более развита, а именно — в связи с развитием религиозных воззрений XVIII столетия на месте деизма, который мы встречали в предыдущих утопиях, здесь находим род атеистического поклонения природе.
У ажаойев нет культа, ни священных книг, ни храмов, ни алтарей, ни священников. Два принципа, ведущие свое начало от чистого здравого рассудка и от самой природы и обладающие неоспоримой ясностью и точностью, служат у них мерилом для всех их чувств и воззрений.
Первыйиз них:
То, что не существует, не может дать существования никакой вещи.
Ивторой:
Поступай по отношению к твоим ближним так, как ты хотел бы, чтобы поступали по отношению к тебе.
Из этого первого принципа ажаойи выводят свои воззрения на религию. Они смотрят на природу, как на свою добрую мать, которая вечно в своем существовании дает жизнь всем творениям и во всем поддерживает необходимый порядок. Вера в высшее, невидимое существо, существования которого никогда нельзя доказатьa priori,кажется им глупой. К чему, спрашивают они, совершать длинную окольную дорогу от этого неизвестного Бога через природу к человеку? Существует лишь природа, и она сотворила человека, как и все остальное. Но безличная, какова она есть, она не может быть рассматриваема как божество, и желать тронуть эту безличную сущность молитвами — абсурд. Законы природы неизменны, круговорот их совершается вечно в одном и том же порядке, и ничто не может направить их на другие пути. Но так как ничто вне природы не существует и все в ней подвижно, то из этого необходимо вытекает, что душа человеческая преходяща, как и все прочее существующее, и что она не есть субстанция. Разум, который считается признаком отличия человека от животных, ажаойями признается в такой же мере принадлежностью прочих живых существ, как и людей. Различие существует лишь количественное, но не качественное. Душа представляет лишь часть тонкой и чрезвычайно подвижной материи, которая в большем или меньшем количестве находится во всех телах и распространена во всей природе.
При таких философских взглядах, разумеется, не может быть никакой религии и никакого священства. Главы семей по вечерам рассказывают членам их об обязанностях доброго гражданина; в этом и заключается богослужение ажаойев. И несмотря на это, государство их существует и находится в более здоровом состоянии, а также исполнено более чистой нравственности, чем какое–либо другое, в котором государственная церковь с ее пышным культом и бесчисленным священством проповедует учение одной из многочисленных религий.
Остров Ажао разделен на шесть округов, из которых каждый имеет свой главный город и представляет из себя своего рода республику. Больший из этих округов делится на шесть треугольников, которые образуют столько же кварталов. В каждом квартале находится от шести до восьми сотен домов (длинные одноэтажные здания с плоской, сделанной из золота или кожи крышей), в каждом из которых обитает двадцать семей. Основой всего государственного строя здесь служит, как и у Мора, семья, которая состоит из главы семьи, называемого минхом, двух его жен и детей. Каждые двадцать отцов семейств совместно выбирают двух минхистов, которые наблюдают за целым домом. Служебные полномочия их продолжаются два года, причем ежегодно один из них должен быть избираем вновь. Сорок минхистов — от каждых двадцати расположенных по соседству домов — выбирают двух минхискоа. Эти восемьдесят представителей каждого городского квартала имеют свой дом для собраний, где они решают дела. Из числа граждан, которые уже были минхискоа, они избирают двух минхискоа–адоё, образующих городской совет. Городскими советами каждых шести городов избирается по четыре старейших и мудрейших прежних минхискоа–адоё, из которых образуется суверенный совет страны, избираемый каждый раз на шесть лет. Переизбрание на ту же должность бывает редко, ибо в интересах государства, чтобы все граждане по возможности достигали почетных должностей, чтобы, таким образом, пробудить их честолюбие и с помощью надежды на почетные места, которые даются лишь за заслуги, побудить их вести беспорочную и добродетельную жизнь. В руках этих четырех классов должностных лиц находятся все управление, полиция, юстиция, а также заведывание производством и распределением. Высшая должность есть должность минхискоа–адоё, которые занимаются управлением целым округом. Они ведут точную запись рождения и смерти граждан; точный кадастр всех земель своего округа и всех принадлежащих к нему деревень, в котором записано как состояние полей, так и пропорциональное соотношение различных культур; далее учет всех занятых в ремеслах и искусствах, а также количества выработанных ими продуктов, чтобы на основании их иметь возможность установить число граждан, которые должны обучиться тому или иному ремеслу. Кроме того, минхискоа–адоё заботятся еще об обмене остатков произведений деревни и перевозке продуктов в город, а также о взаимном обмене продуктами отдельных округов. Далее они осматривают общественные здания, каковы школы, госпитали, общественные магазины, жилища рабов, без которых, по примеру Мора и Верасса, ни одна утопия той эпохи, кажется, не могла существовать, затем устраивают заседания, в которых принимают жалобы частных лиц; короче говоря, ведут беспрерывно трудовую, беспокойную жизнь. Собственно судебная деятельность находится в руках минхискоа, право наказывать которых очень велико и простирается вплоть до отдачи в рабство. Несмотря на утверждение автора книги, что должность адоё–реци, члена верховного совета, очень утомительна и терниста, так как они наблюдают за порядком и управлением в шести городах и принадлежащем к ним округе, мы должны сознаться, что, на наш взгляд, она вовсе не так утомительна. Верховный совет заведует военным делом, финансами, налогами, постройками, проведением дорог и улиц, а также обменом продуктов между отдельными округами, в случае если хлеба окажется не везде одинаково достаточно, что, впрочем, случается очень редко. Во главе государственного совета не стоит никакой президент, так что заседания его происходят совсем как у современных анархистов — без председателя.
Насколько подробно знакомит нас автор с государственным устройством ажаойев, настолько же кратко излагает он процесс производства в этой стране, так богато одаренной природою. Разумеется, нет ничего легче, как набросать схематический план административного устройства, установить то или иное число классов чиновников и распределить между ними должности, существующие на родине автора; и эта часть сочинения даже и наименее талантливыми утопистами развивается не без успеха. Но заслуга в этом невелика; главный пробный камень для испытания достоинства утопии заключается в описании процесса производства. Постиг ли автор тенденции развивающейся крупной промышленности, увидел ли он в самом росте ее возникающие зародыши социалистического производства, сумел ли он развить их в своем уме, как в теплице, где они могли достигнуть полного развития раньше, чем при естественных условиях, и включил ли он их в свое изображение идеального государства — вот вопросы, с которыми каждый должен подходить к произведениям утопистов и, главным образом, по ним должен оценивать значение этих произведений для истории социализма. Если мы приложим этот масштаб к нашей книге «Республика философов», то найдем, что, по сравнению с Верассом, она не только не обнаруживает ни малейшего прогресса, но делает значительный шаг назад. В изложении процесса производства книга являет столь полное непонимание коммунистического строя общества, столько грубейших противоречий, что мы, со своей стороны, склонны ответственность за все это возложить не на автора ее Фонтенеля, а на неизвестного издателя.
«Моеитвоена острове Ажао — неизвестные понятия; между тем там не все абсолютно общее. Никто не владеет землей на праве частной собственности. Вся земля принадлежит государству, которое обрабатывает ее и продукты распределяет между отдельными семьями»[777]. Главную роль в производстве, естественно, играет земледелие. Занимаются им молодые пары новобрачных, которые тотчас после бракосочетания покидают город и поселяются в деревне — в жилищах, предназначенных для них минхискоа–адоё. Деревни, со своей стороны, пользуются подобием самоуправления; они выбирают минхиста и минхискоа, подобно тому как это делают дома и округа городов. Но все эти должностные лица зависят от минхискоа–адоё городов и обязаны представлять им ежемесячно доклад обо всем. В каждом городе и в каждой деревне имеются хлебный амбар и магазин. Из деревень привозится необходимое для потребностей города количество зерна и других продуктов сельского хозяйства. Пищевые продукты, собранные в больших рынках города, распределяются здесь между его кварталами. Минхискоа распределяют соответствующие доли между домами, минхисты — между семьями. Распределение это производится каждые четыре дня. Того же способа придерживаются и относительно одежды населения. Здесь также минхискоа–адоё заботятся о заготовлении достаточного количества материи, которая затем сообразно потребностям населения распределяется между ним минхискоа или минхистами. Изготовление одежды лежит на обязанности женщин; на Ажао совсем нет портных[778]. «Все же прочие второстепенные вещи, — я привожу это место целиком, чтобы показать заключающееся в нем грубое противоречие, — как мебель, обувь, шляпы, кухонная утварь, приобретаются путем обмена. Благодаря этому обычаю каждый занимается какою–либо профессиею, чтобы не терпеть нужды. Часто случается, что люди, для того чтобы сделать самим себе удовольствие, помогают друг другу в удовлетворении потребностей, как подобает людям, считающимся братьями и признающим одну мать, которой они обязаны своим существованием. Так что, например, жители одного и того же дома, даже принадлежа к другим профессиям, сами предлагают другим вещи, в которых те нуждаются, не ожидая просьбы, причем оставляют за собой право при случае попросить данное лицо о чем–нибудь для себя взамен. Не менее часто случается, что частное лицо, нашедшее нужный ему предмет у другого, которому ничего не нужно из того, что первый мог бы дать ему в обмен, все–таки получает этот предмет. Одним словом, все считают особенным удовольствием обязывать друг друга, и такое убеждение господствует у всех жителей этого острова»[779].
Еще в большем противоречии ко всему сказанному в предыдущих главах не только относительно производства, но также и относительно географического деления страны находится место, непосредственно примыкающее к изложенному выше и описывающее горные промыслы ажаойев. Как и вся вообще земля, промыслы принадлежат государству, и каждый ажаой посещает их по крайней мере раз в жизни, чтобы увидеть там чудеса природы и унести с собой оттуда столько, сколько ему нужно, причем такой оборот речи оставляет неясным, чего унести — чудес природы или чего–либо другого. Жители этого округа Калюки, который оказывается явившимся вдруг откуда–то седьмым округом — в то время как в других местах упоминается лишь шесть округов, — занимаются преимущественно обработкой металлов, так как земля там малоплодородна. Они обменивают эти металлы на товары, которые привозят с собой приезжие из других округов, помимо того что они поставляют каждые семь месяцев определенное количество металлов в магазины пяти других городов[780]. Было бы напрасным трудом пытаться распутать эту бесконечную цепь противоречий, заключающихся в этом и в вышеприведенном местах. С другой стороны, было бы также чрезвычайно несправедливо приписывать автору книги, будь это Фонтенель или кто–либо другой, такое тупоумие, что от него могли ускользнуть при составлении книги такие более чем грубые противоречия. Итак, опустим эти страницы, витиеватый стиль которых также не гармонирует с простым слогом других частей книги, и постараемся, таким образом, внести единство в бледное, правда, изображение производства ажаойев, которое дает нам автор.
Каждый ажаой по достижении двадцатилетнего возраста вступает в брак, и притом с двумя женами. Мудрый закон, прибавляет автор, который, по–видимому, испытывает перед женщинами робость, смешанную с некоторым ужасом, ибо тогда между женами возникнет деятельное соревнование из–за привязанности супруга и они станут избегать всего, что могло бы причинить ему огорчение, беспокойство или заботу, которые так обычны в странах, где женщина часто является более госпожой в доме, чем бедный супруг, жизнь которого превращается в бесконечную цепь страданий или чаще всего в настоящий ад[781]. Мы лишь слегка коснемся здесь предшествующего браку ухаживания, а также церемоний при его заключении, ибо в существенных чертах они позаимствованы автором у Верасса. Освидетельствование девушки, не скрывает ли она какой–нибудь безобразной уродливости, производится по способу, приведенному в «Утопии» Мора, но с маленьким видоизменением, которое очень характерно для утонченного XVIII столетия. Наивный Мор показывает будущих супругов друг другу совершенно нагими; для нашего автора это слишком грубо! Предусмотрительная мать надевает на дочь под верхнюю одежду нечто вроде рубахи из тончайшего газа. Когда же наступает обручение и все пункты церемониала бывают выполнены, тогда присутствующие при этом чиновники, так же как и отец невесты, на время выходят, и тут мать снимает с нее верхнюю одежду и позволяет своему будущему зятю рассмотреть через газ все прелести, которыми наградила природа ее дочь[782]. Дети, рождающиеся от такого брака, воспитываются (каждый пол отдельно) в больших школах, которых имеется по две в каждом городе страны. Они поступают туда, достигнув пятилетнего возраста, и с этих пор государство все их воспитание берет на себя. План воспитания не дает ничего нового. Мы и здесь также находим соединение технического труда с духовным и физическим развитием, которые являются неизменным пунктом воспитательных программ утопистов и от них переходят и в программы социалистических партий. Те ученики, которые достигли установленного возраста, днем отправляются в город учиться у мастеров — обыкновенно своих отцов — ремеслу, а вечером снова возвращаются в школу. Девушки воспитываются подобным же образом, только начиная с пятнадцати или шестнадцати лет они с величайшей заботливостью подготовляются к роли будущей матери семейства и поэтому в особенности обучаются домашнему хозяйству, так как ведение его лежит всецело на женщинах. В воспитании их все направлено к тому, чтобы развивать все их свойства, которые должны сделать их приятными и милыми будущему супругу. Поэтому обучение письму считается для них совершенно лишним, ибо они никоим образом не могут принимать участие в управлении государством.
Вся культура ажаойев зиждется на рабстве коренных обитателей страны, участь которыхнепредставляет ничего приятного. Пришельцы ажаойи завладели островом путем завоевания и при этом перебили большую часть коренного населения страны; лишь незначительной части его они даровали жизнь, чтобы впоследствии употреблять его в качестве рабов. Эти последние, как и их потомство, являются собственностью государства. Чтобы избегнуть слишком большого размножения их, первоначально излишних детей убивали, а потом стали отвозить их на китайский берег и там подкидывать. Живут рабы в особых казармах, где их через час после захода солнца запирают; всякие сношения с рабами других кварталов строго запрещены. Это совсем не гуманное, основанное на рабском труде хозяйство, при изображении которого автору представлялись Спарта с ее илотами, а также рабство негров, не стоит ни в какой связи с прочими учреждениями государства, так как ажаойи вовсе не ведут жизнь ленивых тунеядцев–рабовладельцев, которые весь труд сваливали бы на своих многочисленных государственных рабов, но сами являются прилежными работниками как в земледелии, так и в ремесле.
IV. La decouverte australe и Lettre d’un singe Ретифа
От Фонтенеля к Ретифу![783]От сухой рассудочности к самой безудержной фантазии — вот скачок, который нам теперь предстоит сделать, чтобы последнее из утопических описаний путешествий и в то же время последний из коммунистических политических романов XVIII столетия присоединить в качестве последнего звена к цепи уже описанных раньше. «Совсем сумасбродная книжка» — так называет Моль[784]книгу Ретифа «La decouverte australe»; Клейнвехтер[785]называет эту книгу четырехтонной глупостью с проблеском серьезности в последнем томе, а автор «Schlaraffia politica»[786], разумеется, повторяет этот приговор без дальнейших рассуждений. Лишь в одном пункте его признают по примеру Моля и оба других критика, а именно — в том, что он считает необходимым своего рода переходное состояние, чтобы привести европейцев от основанного на частной собственности и конкуренции общественного строя к строю коммунистическому. Но если бы эти господа потрудились познакомиться с Ретифом несколько основательнее, то они нашли бы, что его отношение к коммунизму гораздо серьезнее — настолько серьезно, что в своих романах он не упускал случая критиковать существующее общество и рекомендовать коммунизм как единственное средство избавления от всех зол и пороков, как единственное средство спасения для больного общества; и не было бы надобности критикам ломать голову над намерениями автора, так как он очень обстоятельно говорит нам о плане своей книги. В своей известной автобиографии «Мосье Николя» он подробно говорит о целях, которые преследовало издание этой книги. «Известно, что «Decouverte australe»[787]представляет из себя физический роман, за исключением истории Викторина–Базис физической системы покоится на той идее, что первоначально было создано только одно животное; и далее что это единственное живое существо образовало бы лишь один–единственный род, если бы на земном шаре повсюду была одинаковая поверхность и одинаковая температура. Но так как все пункты земного шара немного различаются между собою и так как поверхность его производит повсеместно живые и растительные существа, то вследствие этого с неизбежностью случилось, что живые существа обнаружили бесконечное разнообразие как по физическому строению, так и по моральным качествам, но такой переход от одного к другому должен был совершиться с почти незаметной постепенностью. При первоначальном образовании живых существ, а именно — когда наша планета вышла в форме кометы из давшего ей начало солнца, зародыши, находящиеся почти в состоянии кипения, создали живые существа, представляющие смесь из различных видов, например альбиносы и проч. Все живые существа были смешаны в целях воспроизведения, но мало–помалу образовались отдельные роды… В моральной области дело было гораздо легче, так как я наделил различные народы науками, нравами и обычаями, как то указала мне моя философия. Это можно видеть на учениях так называемых мегапатагонцев, идеи которых совершенно соответствуют природе»[788].
Изложение нравственного романа в форме истории Викторина представляется нам очень смелым, но тогда было необычное время, когда воздухоплавание делало свои первые шаги и открываемые им перспективы вскружили головы многим людям. Фантастический дух Ретифа был захвачен страстной мечтой увидеть человека господином воздушного океана, и он с настойчивостью ухватился за нее[789]. К изобретению летания в этом романе побудила крестьянского юношу любовь — эта «все побеждающая богиня», служению которой Ретиф посвятил всю свою жизнь. С помощью изобретенной им могучей летательной машины юноша устраивает на недоступном плато небольшой поселок, приносит туда нескольких людей, в том числе священника, затем необходимых животных и другие предметы; и наконец, когда все было готово для принятия своей госпожи, он переносит туда также и избранницу своего сердца, дочь своего сеньора. Под ее управлением маленькая колония быстро развивается и ведет необыкновенно счастливую жизнь. «Что за прелестная республика, — восклицает восхищенный поэт, — и разве это так необходимо, чтобы люди могли быть счастливы, собираясь лишь в небольшом числе? Там не было вовсе пороков и господствовали все добродетели… Все люди там жили настолько же для других, как и для себя… Не было никаких отдельных интересов, никаких пороков. Пороки были бы там глупостью, и человек никогда не бывает порочен, разве только тогда, когда социальная система, при которой он живет, настолько плоха, что порок представляет выгоду… Каждое общество, которое настолько невелико, что отдельные личности там все равны, все друг друга знают, все друг другу необходимы, — такое общество в силу необходимости счастливо и добродетельно, в этом вся суть. Я не знаю, открыл ли ее какой–нибудь моралист»[790]. Когда же население становится слишком значительным для плато, Викторин и его сыновья, которые точно так же научились летать, переносят излишнее население, bag and baggage (со всеми пожитками), на один из островов Южного океана. Отсюда летающая семья предпринимает ряд полетов, которые дают Ретифу повод к его физическим рассуждениям. Во время одной из таких экспедиций Викторин попадает в страну патагонцев, которые отводят его в мегапатагонцам; их государство и является столь долго отыскиваемым идеальным государством[791].
Мораль мегапатагонцев в высшей степени эвдемонична. Все стремления их направлены к тому, чтобы избегать всех неприятных впечатлений и, наоборот, воспринимать все те, которые нормальным образом вызывают приятные ощущения, не ослабляя и не притупляя при этом органов. Вследствие этого у них существует основной закон, согласно которому целью общества является максимум наслаждения для живущих в нем индивидов. Таким образом, мораль их заключается в том, чтобы кратчайшим и свободным от помех путем добиваться средств, ведущих к благоденствию. Но необычайную крепость им придает то обстоятельство, что они не предоставлены, подобно европейцам, капризу одного человека. Благодаря равенству и общности действия их целесообразны и законны; равенство подрезывает корни всех пороков. Вот краткие правила, содержащие главные пункты их общественной морали:
1. Будь справедлив к брату твоему, т. е. не требуй от него ничего и не причиняй ему ничего, чего ты сам не хотел бы дать или чего ты не хотел бы, чтобы тебе причинили.
2. Будь справедлив к животным и обращайся с ними так, как ты хотел бы, чтобы высшее существо обращалось с тобою.
3. Между равными все должно быть общим.
4. Каждый трудись для общего блага.
5. Каждый принимай в этом одинаковое участие.
Таковы те немногие законы, которых вполне достаточно там, где господствует равенство; лишь подчиненный и рабский народ нуждается в большом количестве законов, чтобы узаконивать и поддерживать несправедливость, неравенство и тиранию незначительного меньшинства.
У мегапатагонцев никто ничего не может присвоить себе в собственность, у них все принадлежит всем. Молодежь работает и ведет полезную деятельную жизнь, старики же пользуются покоем, и по большей части им вверяется руководство делами. Так как работают все, то труд отдельных личностей невелик. Наоборот, он является лишь удовольствием, так как отдельные лица не работают до полного утомления, но члены их, благодаря упражнению, делаются лишь более гибкими. Таким образом, здесь даже чисто физический труд содействует развитию духа, вместо того чтобы вредить ему, как это бывает у европейцев, где вследствие царящего неравенства каждый должен чувствовать себя несчастным: один — потому что завален работой, другой — вследствие недостатка какого бы то ни было занятия. У европейцев все должны быть большими дураками, ибо рабочие низведены на степень животного, а бездельники отупели от причудливых и ненормальных страстей. У мегапатагонцев, напротив, наклонности каждого человека развиваются в нормальных условиях.
День у них делится на две части: двенадцать часов сна или вообще покоя и двенадцать часов общественной деятельности; в первые двенадцать часов люди принадлежат себе и своей семье, в другую же половину суток — с шести часов утра до шести вечера — общественной деятельности. Работа продолжается четыре часа; затем все собираются в больших столовых для трапезы, которая приготовляется другими гражданами. После этого наступает отдых, длящийся полтора часа, который в жарком климате необходим. Послеполуденное время до самого ужина посвящено разнообразнейшим общественным развлечениям, по окончании которых каждый гражданин уходит с женой и детьми домой и проводит остальные часы дня в тесном семейном кругу. Работы распределяются представителями кварталов между гражданами сообразно их способностям, и даже философы обязаны сделать свою четырехчасовую работу раньше, чем предаваться своим частным занятиям. Особенная черта, которая, насколько нам известно, составляет особенность Ретифа, впоследствии же воспринятая Фурье, играет выдающуюся роль в его системе, заключается в старании сделать работу приятной путем частых перемен в ней. «Никто не должен быть принужден долго делать одну и ту же работу; наоборот, граждан убеждают менять ее, и одной и тою же работой занимаются лишь те, кто особенно хочет этого». Более тяжелые работы, которые ведутся вне дома и требуют большого напряжения сил, предоставлены мужчинам; более же легкие домашние работы исполняют женщины. Таким образом, работа является для мегапатагонцев развлечением и забавой, а забавы служат у них вместо поучений.
Отношения полов у них вообще отличаются большой свободой, и этому обстоятельству Ретиф приписывает отсутствие всяких нарушений брака. Каждые два года супруги могут разлучаться, так как женщины должны в течение второго года кормить ребенка, если таковой у них родится, и во время кормления неспособны к брачному сожительству. Мужчины же имеют право, уже в то время как жена их кормит, жить с одной из излишних девушек страны. Все незамужние, равно как и беременные, и кормящие грудью, живут в общих домах отдельно от прочих граждан. Дети после отнятия их от груди переходят в руки государственных воспитателей, которые выбираются из достойнейших лиц обоего пола. Звание воспитателя пользуется со стороны всех величайшим уважением, им всякий гражданин служит, и на общественных празднествах им отводятся почетные места. Молодежь вступает в брак, как только достигнет возмужалости. Брачный возраст для девушек наступает лишь в 25 лет; так как мегапатагонцы — великаны, мужчины их достигают полного развития к 50 годам и живут до 220 лет. В изображении положения женщины проявляется до болезненности развитая галантность Ретифа. Женщину он рассматривает как пол, подчиненный мужчине, хотя это подчинение не рабское, как у других народов. С детства уже девушка учится, что она создана для мужчины, а мужчина — для отечества; она развивает свою красоту путем танцев и грациозных игр; короче говоря, здесь все рассчитано на то, чтобы сделать ее наиболее полным источником наслаждения для мужчины. Дальше этого низменного представления о значении женщины Ретиф, проведший большую часть своей жизни в общении с любовницами то из высшего дворянства, то из низших слоев народа, в сущности, никогда не сумел пойти.
Летающие люди очень восхищались всеми этими учреждениями мегапатагонцев и решили завести такие же и на своем острове. Но Викторин видел, что, благодаря полной противоположности между воззрениями европейцев и мегапатагонцев, это будет невозможно без постепенности, и посоветовал поэтому своему внуку — сам он по старости лет уже удалился от дел — постепенно улучшать старые законы, приближать их к идеалу и шаг за шагом превращать старые государственные и общественные формы в новые коммунистические. С этой целью был издан ряд законов, из которых мы приведем здесь важнейшие.
1. Все имущество должно быть общим. Труд распределяется равномерно. Но принадлежащие к данному поколению продолжают заниматься своими прежними ремеслами, которые на будущее время считаются все одинаково почетными.
3. Дети независимо от происхождения и положения их родителей обучаются ремеслам и искусствам сообразно их способностям.
4. Чтобы скорее провести общность имуществ и уравнение, все купленное частными лицами должно быть выкуплено на средства общества, а за товары должно быть уплачено производителям не по стоимости работы, но сообразно действительной потребности рабочего.
6. Рабочий день устанавливается шестичасовой.
7. Все долги и прежние денежные обязательства теряют свою силу; каждый должен оставить за собой занимаемый им дом, чтобы жить в нем с женой и детьми.
11. Должностные лица должны быть лишь устами закона; гражданские процессы почти все прекращаются на основании предыдущих законов, уголовные же становятся чрезвычайно редки, ибо главной причиной всех преступлена среди людей является жадность.
В виде приложения к «Dеcouverte australe» Ретиф дает «Письмо обезьяны к своим соплеменникам»[792], в котором со смелой иронией пародирует общепринятый способ писания сочинений. На этот раз у него фигурирует не европеец, который был случайно заброшен бурей на берега чуждого народа и теперь повествует нам о том, что он пережил там, но обезьяна — помесь павиана с негритянкой, которая явилась в Европу, и специально во Францию, и оттуда пишет своим соплеменникам не об идеальном государстве, но об аде земном. Критика, которой эта обезьяна подвергает государственные и общественные учреждения Франции, необычайно сурова и приобретает особенную остроту еще вследствие того, что с ножом критики оперирует именно обезьяна. Цезарь из Малакки — таково имя этого ученого ублюдка — высказывается перед своими соплеменниками с величайшей похвалой о естественном состоянии, в котором они ведут счастливую жизнь, и, в противоположность этому, выставляет ужасные бедствия, которые терпят культурные расы. Люди причиняют друг другу больше страданий, чем они когда бы то ни было причинили всем видам животных, и весь свой ум направляют на изобретение того, что делает их самих несчастными. Таким образом, они прежде всего установили, что не все равны в действительности, но что между ними, принадлежащими к одному и тому же племени, должны быть, с одной стороны, обладающие всем, а с другой — не имеющие ничего. На чем основывается это различие? «Я не знаю, — восклицает павиан патетически, — но величайший абсурд заключается в том, что их религия учит, будто все люди братья, будто они происходят от одного и того же человека и что та же религия, чтобы отнять всякий повод к неравенству, также братает их еще другим способом и соединяет известным образом в одну семью. Она же повелевает им милосердие, взаимную дружбу и разделение имущества и запрещает сильным возноситься над своими братьями, а слабым признавать кого–нибудь своим господином или отцом. Но несмотря на то что люди друг другу братья, это варварское чудовищное неравенство продолжает существовать. Развивается оно благодаря богатству и избытку средств к поддержанию существования, которые в свою очередь являются продуктом алчности, этого ужасного порока».
«Вы, — пишет Цезарь своим соплеменникам, — смеялись бы презрительно или кричали от негодования, если бы услышали доводы, посредством которых люди стараются доказать необходимость существующего среди них неравенства. Богатые громко рукоплещут этому порядку, благодаря которому все работы, даже самые грязные, выполняются без жалоб. «Кто же выполнял бы те или иные неприятные работы?» — спрашивают они смеясь, не замечая интендантов и прокуроров, которые в один прекрасный день сделаются повелителями их самих или их внуков. Менее всего понятно такое противоречие между законом и религией. Последняя запрещает месть, споры, частную собственность и повелевает любить даже врагов; первый же узаконивает процессы, допускает нападения и освящает частную собственность. У них есть законы, которые осуждают на смерть нищего брата их, если он для спасения своей жизни возьмет что–нибудь у того, у кого слишком много всего. Как много стоит богатство человеческому роду усталости физической и духовной, жестокости и крови! Люди сами себя убивают заботой; заботы мучат и поглощают их; они приносят жалобы и, благодаря тяжбам, теряют больше, чем стоит самый предмет, из–за которого начато дело. Короче говоря, закон собственности — этот враждебный религии закон — является источником всех человеческих страданий; он ставит человека — царя природы — очень часто даже ниже обезьян. Человек сделал величайшую глупость, установив себе этот закон, который на все времена приносит массам людей беспрерывное страдание и понижение благосостояния и в то же время не делает великих и богатых действительно счастливыми. А если бы царила общность имуществ и братская любовь, это великое единение душ и сердец, предписываемое религией, то все испытывали бы счастье, о котором имеют представление лишь животные в тех местах, куда человек еще не успел проникнуть. Таковы–то люди, которых вы, обезьяны, считаете счастливыми и которыми восхищаетесь как совершенными существами; они шпионят друг за другом, друг друга ловят, заковывают в цепи; они ввергают друг друга в темницы, куда не в состоянии проникнуть свет солнца; бичуют и калечат друг друга, клеймят каленым железом; друг друга вешают, колесуют, жгут и обезглавливают; подвергают пыткам, четвертуют и сажают на кол; вспарывают друг другу брюхо; наконец, убивают друг друга насмерть дубинами, вырывают глаза и подвергают действию жгучего солнца — и почему все это? Потому, что одни из них владеют решительно всем, и вследствие этого другие принуждены силой или хитростью урывать у них часть этого всего».
Среди людей есть бедняки, которые либо делаются преступниками, и тогда их вешают и колесуют, либо, если они слишком слабы и трусливы для этого, становятся нищими или занимаются каким–нибудь другим ремеслом. «С тех пор как развился мой рассудок, я не мог и думать увидеть среди людей бедняков!» Что такое бедняк? Это неимущее существо, стоящее бесконечно ниже насекомых, птиц, крыс и мышей; это одинокое существо, не имеющее ни на что в мире никаких прав, лишенное социальных богатств и не имеющее уже в своем распоряжении богатств природы, которыми оно пожертвовало для приобретения богатств социальных. Вот до чего дошло одаренное разумом, предназначенное для господства существо! Это гордое создание, сделавшееся ниже всякого животного, не вольно более добывать себе пропитание из кишащей рыбою реки или искать его в лесу и в поле. Среди богатств, в которых буквально захлебываются их ближние, они томятся от голода и страданий! Они не могут, они не смеют протянуть руку к виноградной кисти, чтобы освежить свой засохший язык, сорвать с дерева плод, чтобы не умереть с голода. Так–то терзается это жестокое, ненавистное создание. Но этого мало! Люди создали законы, которые лишают ничего не имеющих несчастных воздуха и свободы лишь за то, что они так бедны. «Я думал теперь (здесь наш павиан забирается в область государственного права), когда видел бедняков, не извлекающих для себя никакой выгоды из социального порядка, что им по крайней мере предоставлена естественная свобода, что общественный договор перестает иметь значение, как скоро он оказывается невыгодным для одного из договаривающихся. Таким образом, богачи, владеющие всеми богатствами, могут продолжать жить в обществе; но зачем нужно бедняку общество, которое губит его, — он отрекается от него. Но я ошибался! Люди стремятся, чтобы бедняк оставался в обществе, которое лишило его всего; они даже добиваются, чтобы тот любил и почитал это общество и замучивал себя до смерти на непосильной работе; если он этого не делает, его сажают в тюрьму. Каждый богач обладает священным правом на услуги и почтение бедняков, и так как ни один законодатель не определил объема этого права, то богач постоянно старается расширить его насколько только возможно, требует услугу за услугу и продолжает мучить, обдирать, унижать и истязать бедняков».
Эта краткая выдержка из письма обезьяны, в котором мы ограничились лишь местами, касающимися вопроса о собственности, позволяет, надеемся, достаточно хорошо понять, как живо и резко нападал Ретиф на тогдашнее общество. Истязания и рабство негров глупость юриспруденции, которая, вместо того чтобы пресекать в самом корне проступки и преступления путем уменьшения возможности их совершать, (стремится, наоборот, усилить их; противоречие между законом и религией; общественные предрассудки в области моды и нравов; непонятная Глупость и позор войн; легкомыслие в половых отношениях, — короче говоря, едва ли осталось хоть одно государственное или общественное учреждение, которое он не подверг бы своей критике и не показал бы его глупость и вред для общества. Центральный пункт, вокруг которого должен вращаться весь настоящий общественный строй, составляют равенство и братство, соединенные с общностью имущества (communaute)! «Цель этого письма, — так пишет сам Ретиф, — лежит дальше; оно старается уяснить богатым, которые только захотят его читать, что пользование ими имуществом неправильно, если они злоупотребляют им; что они имеют на это имущество не естественное право, но лишь сомнительное обычное; и такое уяснение, — прибавляет он наивно, — могло бы только послужить к тому, что они сделались бы человечнее и справедливее»[793].
V. «Телемак» Фенелона
Ретиф завел нас со своими сочинениями во вторую половину XVIII столетия; однако чтобы закончить первый период в развитии французского социализма, нам приходится еще раз вернуться к концу XVII столетия и помянуть несколькими словами Фенелона и его знаменитое произведение «Телемак». Мы уже имели случай указать, что Фенелон[794], несмотря на свое знатное происхождение, а быть может, именно благодаря ему, стоял в оппозиции к политике Людовика XIV и его двора и, благодаря этой оппозиции, был удален из Парижа в Камбре. Фенелон был прежде воспитателем герцога Бургонского, и первоначально этому последнему предназначался «Телемак», который кладет начало новому роду идеальных описаний путешествий. Книга подробно излагает сущность, цели и обязанности монарха и будет рассмотрена нами в той лишь ее части, где в описании путевых приключений Телемака, сына Одиссея, отправившегося на поиски за своим отцом, она дает изображение двух общин — Бетика и Саленты, из которых одна основана на общности владения землею, а другая имеет деление на классы и разделение имущества, которое внутри классов совершается пропорционально величине семьи.
Обитатели Бетика почти все земледельцы или пастухи; ремесленников среди них почти нет, и все искусства они считают бесполезными, изнеживающими и развращающими нравы. Так как они придерживаются взгляда, что с увеличением потребностей и средств к их удовлетворению среди людей рождаются зависть и ненависть, высокомерие и алчность, то они презирают утонченную культуру и находят залог счастья в милой их сердцу простоте и простосердечии. Живут они все вместе, не поделив между собой земли; каждая семья управляется старшим членом, который является настоящим королем. Имущество у них все общее; плоды деревьев и плоды земные, а также молоко стад имеются в таком изобилии, что при умеренности жителей и отсутствии потребностей нет никакой надобности делить их. Не имея отдельных интересов, которые могут противопоставить одних другим, они любят друг друга братской любовью, которую ничто не может уничтожить. Отказ от суетных богатств и пустых развлечений охраняет этот мир, это единство и свободу. Все они свободны и равны. Среди них нет никаких отличий, кроме предпочтения, отдаваемого опытности старших. Ложь, насилие, клятвопреступление, тяжбы и войны никогда не поднимают своего жестокого ненавистного голоса в этой любимой богами стране[795].
Менее просты и идилличны отношения в Саленте. Любовь к роскоши и высокомерие короля Идоменея привели страну к полному опустошению, но друг и советник Телемака Ментор занялся установлением в стране нового порядка управления и устройством разумных оснований для ее развития. С этой целью он разделил население страны на семь классов и установил для каждого из них особую форму жилища, одежды, мебели и пищи, а также размеры имущества каждой семьи. Каждая семья каждого класса не должна иметь земли более, чем безусловно необходимо для пропитания тех лиц, из которых она состоит; таким образом, благодаря этому закону для дворянства сделалось невозможным обогащение за счет бедняков. Итак, каждый там владеет участком земли, но, во всяком случае, лишь небольшим. Об общем владении в Саленте нет и речи. Там с таким же успехом, как и во Франции, процветает торговля, существуют различные классы и неограниченная королевская власть, преимущество которой перед французской состоит лишь в том, что временный властелин достаточно разумен для того, чтобы следовать советам философски образованного государственного человека.
В строе обоих государств — как Саленты, так и Бетика — ясно выражена реакционная мечта Фенелона задержать в интересах морали и счастья человечества развитие искусств и промышленности. Наблюдательному взору Фенелона казалось, что они вместе с пороками алчности и честолюбия поддерживают суровое господство эгоизма; даже более того: он видел в них причину этих пороков и общественных бедствий.Ион не знал иного средства избавиться от них, кроме возвращения к первобытному существованию, которое он, однако, видел не в одиноком блуждании самодержавного индивида в девственном лесу, как это рисовал Руссо через полвека после него, но в невинном существовании пастухов и земледельцев. Эта мысль о возвращении к природе нашла себе позже искусственное и фальшивое выражение в пасторальных забавах высшего класса и в пасторальной литературе XVIII столетия и встречается во враждебной культуре и преувеличенно аскетической форме у целого ряда социалистических писателей. Поэтому в высшей степени интересно послушать, как отзывается об идеальном описании Телемака французский совершенно забытый коммунист, который жил почти столетие спустя: «Его [Фенелона] прекрасная душа обрисовывается в законах, которые он дает Саленте устами Идоменея; но она выступает во всей красе, когда он от лица Адоама излагает нравы Бетика. Чувствуется, что для него, который по своей горячей любви к человечеству и по здравости суждений был ревностнейшим и вернейшим последователем Иисуса Христа, было настоящим несчастьем, что занимаемое им положение делало для него невозможным отыскать настоящую причину человеческих пороков… Мы видим также, какие необычайные, но в то же время тщетные усилия он делает, чтобы примирить в Саленте такие разнородные, прямо–таки противоречивые элементы, как рабство и счастье людей… Тогда становится понятным, что он дал бы своим идеям совершенно иное направление, вместо того чтобы создавать почти непроходимую границу между семью классами, а из счастливых и мирных жителей Бетика добрый Фенелон не сделал бы маленького народа, вполне зависящего от милости окружающих его могущественных соседей. Он далее не заставил бы его искусство остановиться после первых же шагов развития, между тем как все окружающие нации могли развиваться, приобретать на Бетику непреодолимое влияние и должны были привить ей все пороки, составляющие несчастие человечества»[796].
VI. Les Voyages de Cyrus Рамзая
Из бесчисленных подражаний, вызванных Телемаком Фенелона, в которых французские писатели заставляли античных героев странствовать решительно по всем странам света, мы упомянем в кратких словах лишь о двух, а именно о путешествиях КираРамзая[797]и о ТелефеПехмейи[798].В первом сочинении для нас представляет интерес лишь противопоставление Афин и Спарты и опирающаяся на него критика общности имущества. Относительно государственного строя Ликурга Рамзай произносит уничтожающий приговор: люди, которые, подобно лакедемонянам, воспитываются только для войны, которые не знают никакой другой работы, никакого занятия, никакого призвания, кроме истребления себе подобных, — такие люди должны быть рассматриваемы как враги всякого общества[799]. В противоположность им он с энтузиазмом восхваляет Афины — государство частной собственности, являющееся, благодаря этому, творцом культуры, искусств; короче говоря, всего того, что красит жизнь. Без сомнения, Рамзай намекает на утопистов и выставляемые ими равенство и общность имуществ в своем изложении салоновского законодательства, влагаемого им в уста самого Салона. Первым и величайшим источником бедствий, от которых страдал, по мнению Салона, афинский народ, был излишек влияния народа, господство поверхностных талантов, которые под предлогом, что все люди равны по рождению, старались соединять сословия и проповедовали химерическое равенство лишь для того, чтобы самим господствовать. Первый шаг, предпринятый поэтому Салоном, заключался в том, что он стал строго наказывать всех распространяющих в народе эти нелепые учения о равенстве. Затем он доказывает, что естественное равенство — не более как фантазия, основанная на поэтических сказках, что с окончанием золотого века неравенство сделалось необходимым и, наконец, что патриархальный строй должен быть образцом для всех правительств. Короче говоря, Салон Рамзая начинает свою деятельность прямо с отрицания всего того, что законодатели–утописты обыкновенно считали непреложными истинами. С другой стороны, он, однако, второй причиной бедствий Афин признает чрезвычайное имущественное неравенство, благодаря которому в руках немногих собраны бесчисленные богатства, в то время как громадное большинство находится в самой глубокой бедности, однако он не считает средством спасения от этого общность имущества, существовавшую у спартанцев. Так как он крепко держится за частную собственность, то единственными средствами помочь у него были лишь самое широкое сложение долгов, упрощение бесчисленных законов, которые, всегда служа признаком испорченности, со всех сторон опутывали жизнь афинских граждан, и наконец, улучшение воспитания детей.
VII. Telephe Пехмейи
Пехмейи[800]в своем Телефе, наоборот, нападает на частную собственность в очень резкой форме. Он является панегиристом законодательства Миноса, «разделившего имения поровну и создавшего сладкую свободу», и в ярких красках рисует счастье Крита, принявшего законы Миноса. В то время как Телеф (так назывался сын полубога), много изведавший в годы учения и странствий в Малой Азии, видел, что богатая земля находится исключительно во владении немногих богачей, которые поедают ее плоды, украшают себя ее цветами и без сострадания и укоров совести поливают ее потом бедняков, на Крите он почувствовал себя перенесенным в рай земной. Здесь нет никакой частной собственности, никаких наследств. Родителям здесь не дозволяется более накоплять для своих даже еще не существующих детей бесчисленные сокровища, с помощью которых они приобретали позорное право на труд ограбленного народа. Здесь не видно более целых поколений, осужденных от самого рождения на презрение и рабство; не видно небольшого числа граждан, которые еще с колыбели вознаграждаются за несуществующие заслуги своих отцов и которым наперед платится за ту службу, какую они, вероятно, будут нести для государства. Низкое происхождение, полезная и тяжелая работа не рассматриваются более как преступление, которое следует клеймить презрением, и торжествующая праздность более не требует себе почестей и похвал[801].
Первый период социализма во Франции закончился. Он охватывает XVII и первое двадцатилетие XVIII столетия. К очерку деятельности величайшего французского утописта Верасса мы могли прибавить изложение нескольких политических романов XVIII столетия, потому что они возникли, без сомнения, под влиянием Верасса и по идейному своему содержанию вряд ли представляют собой что–либо новое в сравнении с его произведением. Со смертью Людовика XIV, с полным банкротством его внутренней и внешней политики начинается новая эпоха. «Что может спасти нас, если мы выйдем из этой войны [за испанское наследство] не до конца еще униженными!» — восклицает Фенелон. Королевская власть, дворянство, крестьяне — все были разорены войной за испанское наследство. Единственным классом, перенесшим военные бури и не разорившимся, не только сохранившим жизнеспособность и силу для дальнейшего развития, но еще увеличившим их, была буржуазия, которая принесла спасение, хотя и не такое, какого ждал Фенелон. Начался золотой век буржуазии. Не удивительно, что мыслители и пионеры буржуазии обращали свой взор на ее классическую страну — Англию, что они у нее брали оружие для борьбы против старого порядка, пока не научились сами выковывать такое оружие, и притом более острое. Социалисты XVIII столетия — Морели, Мабли, Ретиф, Бабеф и другие — все выросли под влиянием идей буржуазии XVIII столетия. Но из буржуазной философии, политики и политической экономии они сделали выводы, отрицающие «естественный порядок» (ordre naturel) буржуазии и доказывающие его «неестественность». Общественному порядку, который, выражая классовые интересы буржуазии, является для нее естественным, а потому и неизменным идеалом, восхваляемым и защищаемым в бесчисленных сочинениях, социалисты противопоставили новый общественный строй, который сначала тоже претендовал на то, что он единственно естественный. Мысль, что буржуазный естественный строй был необходимым подготовительным фазисом социалистического, завершает собой развитие социализма в XVIII столетии.
К. Гуго
Приложение. Религиозные коммунистические общины в Северной Америке
Северная Америка является страной коммунистических общин, которые на ее плодоносной почве вырастают быстро и в большом количестве, как грибы, но в большинстве случаев так же быстро и бесследно исчезают, как и последние. Еще очень давно, в самом начале XVIII столетия, мы находим там подобные общины, и затем, в последние десятилетия XIX в., мы снова можем наблюдать их возникновение в большом числе. При ближайшем рассмотрении коммунистические общины могут быть разбиты на две большие категории, к первой из которых следует отнести чужестранные секты как по происхождению их учений, так и по племенному составу их последователей, ко второй же — секты национально–американские. Эта последняя категория, к которой наряду с другими должны быть причислены также общины перфекционистов в Онейде, может быть основательно изучена лишь в теснейшей связи с политической и в особенности религиозной историей Соединенных Штатов в первой половине XIX в., и потому не вмещается в рамки настоящего очерка.
Из первой категории чужеземных коммунистических общин нам также придется выделить те, которые преимущественно относятся к истории современного социализма, и таким образом, нашему рассмотрению будут подлежать лишь следующие коммунистические общины: Ефрата, колония Шекеров, колония раппистов Зоар, колония сновбергеров, общины Аврора и Бетель, Амана и община Бишоп–Гилль. Все они находят себе место здесь, в первой части сочинения, тем более что по существу они являются лишь продолжателями различных сект, возникавших в эпоху Реформации (так, община Ефрата сходна с сектой анабаптистов), и по своим религиозным взглядам и верованиям, несомненно, стоят ближе к той эпохе, чем к концу XVIII или началу XIX в., когда они возникли.
Коммунизм во всех этих различных общинах развит в большей или меньшей степени. В то время как у шекеров, гармонистов и общин Амана и Бишоп–Гилль коммунизм на средства потребления идет рука об руку с коммунизмом на средства производства, у зоаритов и в общинах Аврора и Бетель, основанных на двоебрачии семьи, состоящих из отца, матери и детей, ведут свое отдельное хозяйство, и таким образом, у них существует коммунизм лишь в производстве. Точно так же различны и основания, которым мы можем приписать введение в общинах коммунизма. В самой тесной связи с религиозными воззрениями оно находится у шекеров, гармонистов и у общины Бишоп–Гилль; все они основывают свой коммунизм на примере первых христианских общин, учения которых стараются восстановить. Наоборот, у сепаратистов и в общинах Амана коммунизм возник на экономической подкладке; они находят в нем средство объединять во исполнение своего религиозного учения более или менее зажиточных и бедных членов своей общины. Обе вышеназванные секты начали с частной собственности, а кончили коммунизмом.
I. Ефрата
Основателем этой общины был Конрад Бейссель, который призвал ее к жизни вместе с шестью другими сочленами, тункерами (Täufer) или немецкими баптистами; эти последние, чтобы избегнуть преследований в Германии, переселились в начале XVIII столетия в Пенсильванию. Бейссель[802]учредил в 1728 г. ветвь баптистов седьмого дня (Seventh Day German Baptists), а в 1733 г. основал колонию Ефрата. В эпоху своего расцвета она насчитывала около трехсот членов. «Библия была их вождем; все имущество они считали общим, жили в строгом безбрачии, возрастали в числе и были богаты. Бейссель стоял во главе всего; он был солнцем, от которого все прочие получали лучи жизни и воодушевления. Он достиг глубокой старости; но с ним произошло то же, что и со всеми людьми, — солнце его стояло в зените не всю его жизнь, но к концу ее склонилось к закату. Лучи его не имели более силы, как в дни молодости, согревать тысячи членов общины; он, глава, стал стар и бессилен, и члены общины начали покидать его. Он назначил своим заместителем способного, достойного любви человека, но тот не мог прекратить ухода из общины. Имущество общины находится теперь в руках мирских властей и приносит 1200 долл, ежегодного дохода. Имеется человек двенадцать или пятнадцать престарелых членов общины. Стоят еще некоторые старые постройки. Такова была первая коммунистическая община в Америке» — вот что писал А. Якоби в 1858 г.[803]Я не имел возможности получить какие–либо дальнейшие сведения об этой колонии. По–видимому, отпрыском Ефраты является колония, основанная в 1820 г. Самуилом Сновбергером в Сновгилле, в Пенсильвании. Последователи этого человека верят в Библию так, как она истолкована в сочинениях Бейсселя. Они жили зажиточно и насчитывали в 1858 г. около 30 членов[804]. Теперь эта ветвь баптистской секты совершенно исчезла.
II. Шекеры
«Тысячелетняя церковь, или соединенное общество верующих, обыкновенно называемых шекерами» получило свою настоящую организацию в сентябре 1787 г. в одной деревне графства Колумбии, Нью–Леваноне, в штате Нью–Йорк, спустя три года после смерти основательницы секты Анн Ли. Происходила эта последняя от английских родителей и была одной из восьми детей в семье; родилась она 29 февраля 1736 г. в Манчестере, где отец ее был кузнецом. Достигнув двадцати трех лет, Анн Ли вступила в одну общину квакеров, которые вследствие своеобразных движений, сопровождавших проявления их религиозного чувства, приобрели название «shaking quakers». Секта эта перенесла много преследований. Многие из ее членов подвергались тюремному заключению; в числе их была и Анн Ли, которая в тюрьме (в 1770 г.) путем особенного Откровения нашла свое новое призвание. Спустя три года в новом Откровении ей было указано переселиться в Америку. С восемью своими приверженцами она последовала этому призыву, покинула в 1774 г. Ливерпуль и, прибыв в Нью–Йорк, поселилась в Нискейуне, в семи милях от Альбани. Но учение их стало распространяться в Массачусетсе и Коннектикуте лишь в 1780 г., и число приверженцев секты стало возрастать. Анн Ли с тех пор до самой своей смерти была проповедницей своего евангелия. Секта развивалась очень медленно. В период времени с 1787 по 1792 г. основалось одиннадцать новых общин, все в Нью–Йорке, Массачусетсе, Нью–Гэмпшире, Мене и Коннектикуте; лишь после 1805 г. удалось основать несколько общин также в Огайо и Кентукки. Все ныне существующие 18 (по Эли — 17[805]) общин были основаны еще до 1830 г. Каждая из этих общин заключает несколько семейств, которые фактически для различных целей являются совершенно самостоятельными единицами. В этих 58 семьях (по Эли — 70), по сведениям Нордгофа[806], заключается 2415 (по Эли — 4 тыс.) человек, которые все вместе владеют приблизительно 100 тыс. акров земли.
Их теологические теории, как они были впервые провозглашены Анн Ли, а затем разработаны ее последователями, крайне фантастичны. Бог, по их воззрениям, есть дуалистическое существо, заключающее в себе оба естества — как мужское, так и женское. Адам, сотворенный Богом по своему образу и подобию, также существо двуполое. Христос есть один из высших духов, который проявил в Иисусе мужской элемент божества, а в Анн Ли женский. Как утверждают шекеры, они одни только возвратились к основам пентекостальной церкви, от которой все прочие отпали, и важнейшие их принципы на практике заключаются в общности имущества, в половом воздержании, в учении о непротивлении (non resistance), в своем особом управлении и, наконец, в еще не достигнутой ими власти над физическими недугами. Брак и собственность они не считают преступлением, но рассматривают их как установления низшего общественного строя, которые они в своей церкви, как учреждении евангельском, уже преодолели. Они спиритуалисты и верят в общение с духами, в демономанию и т. д. По их учению, лишь тот истинный слуга Божий, кто ведет незапятнанную, безгрешную жизнь, и такую жизнь должны вести все члены секты.
Шекерская семья состоит из 30–90 человек — мужчин, женщин и детей, которых принимали в качестве учеников. Все живут вместе в одном большом доме, верхний этаж которого разделен на комнаты для 4–8 человек каждая. Большая зала отделяет мужские спальни от женских. В первом этаже помещаются кладовые, кухня и общая столовая. Вокруг дома группируются хозяйственные постройки: мастерские сестер, в которых производятся изготовление одежды, плетение корзин и другие женские работы; мастерские братьев, прачечные, хлевы, помещения для машин, лесопильни и проч., все необходимое для ремесел, которыми община занимается наряду с земледелием. Главные их занятия — земледелие и садоводство; но у них также в ходу и некоторые ремесла, например производство щеток, корзин, мебели, прачечных и гладильных станков, прялок и т. д. Главная цель их заключается в том, чтобы, насколько только это возможно, самим удовлетворять свои потребности. Таким образом, они изготовляют всю одежду и обувь, которую употребляют, а раньше фабриковали даже шерстяные ткани для своих надобностей. Все плотничные и столярные работы они выполняют сами, так же точно по мере возможности стараются сами добывать необходимые для жизни средства. Очень славятся их семена, которыми они снабжают своих соседей, а также скотоводство и экономное устройство житниц. Свои сбережения они вкладывают в землю, и многие общины владеют огромными имениями помимо обрабатываемых ими самими полей, лежащих внутри границ колонии. Землю, которую они не в состоянии сами обработать, обрабатывают с помощью наемных рабочих, для которых строят удобные дома. Так как к своим служащим они относятся дружелюбно и щедро их вознаграждают, то служить у них считается очень выгодным.
Управление в общинах шекеров частью духовное, частью светское. Видимая власть в Церкви Христовой представлена министерством, которое обычно образуется из двух мужчин и стольких же женщин; один из членов этого министерства считается руководителем и старшиной общины. Этот последний назначает также заместителей. «Все, кто призван к трудному делу управления, именно к ведению и направлению Церкви Христовой, должны обладать безупречным характером, быть верными, честными и открытыми, должны быть проникнуты духом кротости и смирения и исполнены мудрости, рассудительности и величайшей опытности в делах религиозных. Как верные посланники Христовы, они должны быть наделены через Божественное Откровение мудростью и осмотрительностью, чтобы вести на земле Церковь свою по духовному пути, учить, руководить и помогать советами во всех трудных обстоятельствах — как духовных, так и мирских»[807]. Министерство, таким образом, обладает правом назначать священников, старшин и диаконов и вместе со старейшинами ставить доверенных должностных лиц, братьев и сестер, кого они изберут для этого. Эти назначения на должности сообщаются членам соответствующей церкви для утверждения. Каждая община имеет двух священников, на обязанности которых лежит обучение и наставление новообращенных и которые должны затем отправляться в среду мирян для проповеди шекерского евангелия, если это покажется желательным. Каждая семья в свою очередь имеет двух старшин — мужчину и женщину, которые поучают и руководят ею в делах духовных. Диаконы и диакониссы заботятся об удобствах и пропитании семьи, о регулировании разных отраслей производства, которыми заняты члены общины, наконец, о сношениях с людьми, не состоящими в общине. За диаконами следуют мастера обоего пола. Таким образом, шекерские общины организованы далеко не демократически. Министерство, стоящее во главе общины, обновляет себя путем кооптации и назначает и утверждает всех других подчиненных ему должностных лиц; если оно и ответственно перед членами общины, то лишь морально. Так как все члены общины обязаны сообразно своим способностям служить общему благу, то все они должны также свой физический труд применить к какой–нибудь отрасли производства на пользу и благо всей общины или семьи, к которым они принадлежат. Священники, старшины, диаконы — короче говоря, все без исключения — должны заниматься физическим трудом в часы, когда они свободны от занятий, к которым специально призваны; даже сами четыре главных лица в шекерской церкви не составляют исключения из этого правила.
Нам остается лишь в немногих словах упомянуть о распределении дня в общинах шекеров, которое бывает почти одинаково во всех религиозных общинах. В семьях шекеров встают рано: летом в половине пятого, зимой в пять часов утра. Завтракают в шесть или в половине седьмого, обедают в двенадцать, ужинают в шесть часов вечера, а в девять или половине десятого все уже в постелях, и огни в лампах и на очагах везде бывают погашены. После завтрака начинается работа под руководством назначенных диаконами мастеров. Женщины не принимают участия в полевых работах, за исключением их самых легких отраслей. Вместо этого они наблюдают за домом и спальнями, приводят в порядок одежду мужчин и занимаются приготовлением пищи и стиркой белья. Шекеры не работают слишком ретиво — характерное явление, с которым мы встретимся в большинстве общин, — так как не заинтересованы совершенно в быстром обогащении и находят, что для удовлетворения своих повседневных потребностей совсем нет надобности обременять своих братьев работой. По их мнению, работать следует ради удовольствия, и это вполне возможно там, где все равным образом заинтересованы в общем благе. Вечера посвящаются невинным развлечениям, насколько это допускает их вероучение.
III. Гармонисты
Основателем секты гармонистов был Георг Рапп, родившийся 1 ноября 1757 г. в Интингене (Вюртенберг). Рапп происходил из бедной семьи; он посещал народную школу в своей деревне, научился ткацкому ремеслу, затем провел несколько лет в путешествиях и, наконец, в 1780 г. снова возвратился в свою родную деревню. Склонный с детства к мечтательности и терзаемый религиозными сомнениями, он принялся усердно читать Библию. Его не удовлетворяли окаменелость и безжизненность, царившие в вюртенбергской церкви. Евангелическое население Вюртенберга, особенно деревенская его часть, находилось тогда в глубоком религиозном замешательстве. Пиэтистические и хилиастические идеи глубоко внедрились в него и пробуждали сектантские и сепаратистские наклонности. И Рапп сделался сепаратистом. «Обладая статной, сильной фигурой, пророческим взором, природным красноречием и несомненным умением властвовать», он скоро приобрел громадное влияние среди своих односельчан и соседей, и влияние это только разрослось благодаря преследованиям, начатым государственной церковью. Число приверженцев Раппа быстро возрастало, и скоро образовалась община, члены которой стали под его начало. Чтоб избегнуть непрекращавшихся придирок государственной церкви и вместе с тем осуществить идеал истинной христианской общины, как его представлял себе Рапп, он решился переселиться вместе со своими последователями в Америку, ибо они были уверены, что найдут там необходимую свободу в своем служении Богу. В 1803 г. он выполнил свой план, отправился в сопровождении пока только сына и двух учеников и еще в том же году высадился в Балтиморе. После продолжительных поисков в Мериленде, Пенсильвании и Огайо он нашел вблизи Питтсбурга отдельный участок еще не обработанной земли мерою около 5 тыс. акров. Между тем его приемный сын Ф. Рейхерт–Рапп, принявший на себя руководство общиной в Вюртемберге, сделал все необходимые приготовления для переселения значительного количества приверженцев секты, так что когда известие о приобретении земли было получено, часть эмигрантов высадились в Балтиморе уже 4 июля 1804 г., а другая часть — в Филадельфии в сентябре. Большинство (600) раппистов состояли из крестьян и ремесленников; почти никто из них не получил более или менее сносного образования, и среди них не было вовсе представителей высших классов общества. Иные из них имели довольно значительное состояние, и лишь немногие не имели ничего. В общественный договор, заключенный 1 февраля 1805 г., Раппу удалось внести пункт, гласящий, что его приверженцы все свое имущество, равное приблизительно 21 тыс. долл., складывают в общую кассу. Взносы отдельных членов вносились в книгу, которая позже, в 1818 г., была сожжена, «чтобы установить большую гармонию и равенство между старыми и вновь поступающими членами общины». Таким образом, возникло общество гармонистов с полной общностью имущества и труда, мнимое подобие первой христианской общины. Прилежным швабам удалось в короткое время превратить в цветущую колонию дикую страну, которую они нашли, переселившись сюда. В первые два года было обработано 550 акров земли, построены церковь, школа, различные мастерские, амбары, лесопильня, винокуренный завод, а вскоре затем и суконная фабрика, так что община была теперь в состоянии удовлетворять все свои потребности. Все заведывание работами лежало на Раппе и его приемном сыне Рейхерте — двух людях с большим организаторским талантом.
До 1807 г. гармонисты жили семьями и на брак и отношения между полами не выказывали никаких особенных воззрений. В этом же году общину охватило глубокое религиозное движение, важнейшим результатом которого было решение большинства членов общины жить в более тесном соответствии с духом учения Иисуса Христа, и прежде всего отказаться от брачного сожительства. Как это ни странно, такое решение относительно воздержания исходило от младших членов общины, и Рапп сначала ни под каким видом не хотел на него согласиться, хотя и не относился враждебно к усиливающемуся аскетическому направление в общине. Часть молодых членов, для которых воздержание не представляло ничего привлекательного, ушли из колонии, зато оставшиеся совершенно прекратили брачное сожительство. В Гармони не заключалось более браков, и рождение детей поэтому совершенно прекратилось. «Убежденные, — пишет один член общины в 1862 г., — в истине и святости нашего намерения, мы добровольно и единогласно установили у себя половое воздержание лишь из мотивов религиозных, чтобы любовь нашу отвлечь совершенно от плотских наслаждений, и вот теперь уже в течение пятидесяти лет мы успешно достигаем этого с помощью Божией и путем многих молитв и духовной борьбы»[808]. Всякий надзор за сближением полов отвергается ими как нечто безумное, ибо, говорят они в подтверждение этого, от людей, которых надо еще стеречь, лучше сразу отказаться.
Так как положение колонии в Пенсильвании было признано неудобным, то община продала в 1814 г. свою землю за 100 тыс. долл. и переселилась в следующем году в Вабаш–Таль, в графстве Позей, штата Индианы. Быстро возник там новый город с более крупными фабриками и лучшими, чем прежде, домами и очень скоро превратился в значительный промышленный центр для обширного окрестного района. Здесь община, число членов которой вследствие болезней значительно сократилось, получила себе новое подкрепление из Вюртенберга приблизительно в 130 человек. В 1824 г. она вторично переменила свое местопребывание. Она продала свой Новый Гармони с 21 тыс. акров земли Роберту Оуэну, который произвел тогда здесь свой крупный эксперимент социалистической колонизации. Община снова вернулась в Пенсильванию и основалась приблизительно на расстоянии шести часов пути от своего первого места жительства, Старого Гармони. Новый город получил название Экономии. В первые годы, следовавшие за этим переселением, община достигла, по–видимому, кульминационной точки своего процветания. Близость Питтсбурга и удобное водное сообщение с ним вызвали развитие промышленности. Возникли хлопчатобумажные и суконные мануфактуры, были построены мельницы и лесопильни, разведены сады и виноградники и даже была предпринята с большим успехом культура шелка. Все отрасли хозяйства общины велись образцово, и финансовые результаты этого были весьма значительны. Но прежде чем община достигла своей тихой пристани, ей предстоял еще один кризис. В 1831 г. в колонии появился с шайкой приверженцев числом около шестидесяти некий авантюрист Бернард Мюллер, называвший себя графом Максимилианом де Леон, и после выраженного им желания быть последователем гармонистов в религиозных делах встретил здесь дружелюбный прием. Тотчас же он начал очень ловко заводить интриги против существующего строя и управления колонии; провозглашал самые необыкновенные религиозные доктрины, проповедовал брак и веселое наслаждение жизнью и вообще действовал с таким успехом, что приобрел среди гармонистов значительное число приверженцев. После долгой борьбы дело дошло до голосования, при котором 500 человек высказались за «отца Раппа», а 250 — за мнимого графа; состоялось соглашение, по которому община за отказ со стороны меньшинства от всяких прав на общую собственность обязывалась уплатить им в течение года 105 тыс. долл. Все это произошло в марте 1832 г. Леон и его приверженцы покинули общину и основали в Филипсбурге, в десяти милях от Экономии, новую колонию, которая, однако, очень скоро распалась, после того как крупная сумма денег, полученная ими от гармонистов, была растрачена. С тех пор в общине не возникало больше никаких крупных, сколько–нибудь значительных несогласий. С течением времени число ее членов сильно уменьшилось, так как притока вновь поступающих не было[809]. Сильно развившаяся в эпоху ее расцвета промышленность теперь пришла в упадок; из общества трудящихся крестьян и ремесленников колония превратилась в богатых капиталистов, владеющих акциями каменоугольных копей, лесопилен, нефтяных промыслов и крупных фабрик и ведущих простую, спокойную, благочестивую жизнь.
Конституцией общины за все время ее существования служил упомянутый уже выше общественный договор 1805 г., лишь в 1836 г. получивший незначительное изменение. Согласно этому договору вся общая собственность, равно как экономическое и религиозное управление колонией, при жизни Раппа без всяких исключений и ограничений находилось в руках этого последнего. После его смерти управление переходило к двум кураторам и семи старшинам.
Их религиозное учение содержит ряд пунктов, согласующихся с догматами шекеров. Подобно последним они верят, что Бог есть гермафродитическое существо и что Адам, как сотворенный по образу Божию, заключал в себе оба пола. Если бы Адам удовлетворялся этим и оставался в своем первобытном состоянии, то он размножился бы без помощи женщины и населил бы землю подобными себе существами[810]. Но так как он выказал недовольство, то Бог отделил от него женский элемент. В этом, по их верованию, именно и заключалось грехопадение, и поэтому они также верят, что состояние безбрачия очень приятно Богу. Относительно Христа они веруют, что он также имел двойственную природу. Важнейший пункт их учения заключается в скором новом появлении Христа и близком наступлении тысячелетнего царствия, блага которого хотя и достанутся в удел всем людям, но лишь после более или менее продолжительного очищения. Коммунизм их носит исключительно религиозный характер, проповедь его они находят в словах Иисуса Христа, и образцом для себя берут первые христианские общины.
Относительно их образа жизни мы заметим только, что от шекеров они отличались лишь в одном пункте, а именно — у них группы или семьи, состоящие из 4–8 лиц обоего пола, живут в отдельных домах и ведут отдельное домашнее хозяйство. Эти группы составляют единицы общины, в то время как у шекеров таковыми являются семьи, состоящие из 30–90 лиц. Образ жизни гармонистов, за единственным исключением полового воздержания, не носит аскетического характера.
IV. Зоар
Подобно гармонистам Экономии, обитатели коммунистической общины Зоар, в графстве Тускарава, штат Огайо, также происходили из Вюртенберга и также, подобно им, являлись сепаратистами вюртенбергской государственной церкви. Воззрения их изложены в 12 правилах, которые, кажется, составлены были еще в Вюртенберге и должны были оправдывать все их поведение. Эти сепаратисты отвергают все религиозные церемонии, считая их бесполезными и даже вредными, и указывают на них как на главный повод для разрыва всякой связи с государственной церковью. Всякое половое общение они считают греховным, если только оно не имеет своей целью воспроизведение потомства. Полное воздержание все же лучше брака. Далее, они избегали посылать своих детей в школы, ибо там им предстоит усваивать принципы иные, чем какие признают они сами; они отказываются отдавать свою молодежь в солдаты, ибо христианин не должен убивать своего врага. Далее, они признают правительство весьма необходимым для защиты добрых и честных, для наказания порочных и готовы оказывать ему почтительное повиновение. Уклонение от посещения детьми школы и от солдатчины навлекло на них преследования как мирских, так и духовных властей, которые путем обычных наказаний старались загнать заблудшее стадо в стойло единственно спасительного авторитета — как церковного, так и светского. После десяти–или двенадцатилетних преследований сепаратисты получили, наконец, разрешение поселиться в одной части Вюртемберга, но затем, спустя несколько лет, снова были оттуда изгнаны. Единственный способ помочь себе они видели лишь в эмиграции в Америку. В этом своем тогда еще чрезвычайно трудном предприятии они были поддержаны несколькими английскими квакерами, которые помогли им значительной суммой денег. В августе 1817 г. они прибыли в Филадельфию и купили по совету своих друзей–квакеров удобно расположенный участок земли в 5600 акров. Иосиф Беумлер, которого они избрали своим вождем, подготовил с передовым отрядом в течение зимы переселение, и оно совершилось весной следующего года. Так как значительная часть колонистов была очень бедна, то в конце концов они были принуждены поступить в услужение на соседние фермы, чтоб только иметь возможность содержать свои семьи, ибо до этого времени среди колонистов не возникала даже мысль основать коммунистическое общество. Каждая семья жила сама по себе, купленная земля должна была быть распределена между ними и ими оплачена. Так как между ними было много стариков и людей бедных, которые были не в состоянии заработать сумму, нужную на уплату за участок земли, то все предприятие угрожало распадом, если только его не поставят на иных основаниях. Это сознавали также и руководители дела. В апреле 1819 г. между членами общины состоялся договор и общность имущества была признана приблизительно 225 лицами основным принципом вновь возникающей колонии. Лишь путем общности имущества стало возможным собрать верующих, которых их бедность рассеяла по окрестностям колонии. «Мы никогда бы не были в состоянии заплатить за свою землю, если бы не учредили коммунистической общины», — рассказывали старые сепаратисты Нордгоффу при его посещении[811]. Таким образом, здесь общность имущества была установлена не по религиозным, но по чисто экономическим причинам, хотя сделавшаяся, благодаря ей, возможной совместная жизнь членов общины и опирается на религиозные мотивы. Сначала брак среди них был запрещен, и лишь в 1828–м или в 1830 г. закон этот был уничтожен. Сам вождь их И. Беумлер не преминул вступить в брак. Окончательная конституция колонии была выработана в 1832 г. и с тех пор до настоящего времени остается неизменной.
Устав делит членов общины на две категория: на новичков, которые должны выдержать испытание в течение одного года, и полноправных членов. Первые при вступлении не отказываются от своих прав на имущество в пользу общины, но все имеющиеся у них деньги сдают под расписку. Они обязываются подчиняться всем правилам, установлениям и указаниям распорядителей, направлять все свое прилежание и свои способности на удовлетворение интересов общины и предоставить своих детей исключительно опеке и надзору руководителей. За это они, подобно всем прочим членам общины, получают от нее полное содержание. По истечении года новичок, если к тому не встречается ни с чьей стороны возражения, подписывает точно сформулированный контракт, определяющий отношение к собственности, и устав и делается полноправным членом общины. Устав определяет далее управление колонией. Все должностные лица избираются на общем собрании членов колонии — мужчин и женщин — простым большинством голосов. Община ежегодно избирает одного куратора и одного члена постоянного комитета, затем каждые четыре года — кассира и одного уполномоченного, в случае если имеется вакансия. Три куратора избираются на три года, но не исключается возможность и переизбрания. Они пользуются неограниченным правом распоряжения имуществом общины, но обязаны доставлять всем членам достаточные средства к жизни и всеми способами оберегать интересы общины. Они назначают руководителей для всех отраслей труда и каждому указывают его работу. В затруднительных обстоятельствах они запрашивают мнения состоящего из пяти членов постоянного комитета. Уполномоченный является посредником во всех сношениях общины с внешним миром, а также заведует всеми покупками и продажами. В ведении кассира находятся все денежные средства общины; ему как агент, так и кураторы передают денежные суммы, полученные ими. Он ведет книги и представляет ежегодный баланс. Эта сравнительно сложная административная машина, как кажется, за время своего существования работала безусловно удовлетворительно. Во всяком случае, эта община так же мало страдала от недобросовестности своих чиновников, как и община гармонистов.
В высшей степени интересно проследить, как эти сепаратисты, набиравшиеся преимущественно из рядов трудящегося класса, крестьян и ремесленников и вследствие этого совсем незнакомые с разными теориями, благодаря экономическим явлениям, дошли до установления общности имущества, а благодаря последнему — до целого ряда других учреждений, которые современными им утопистами социализма признавались необходимыми основами нового общественного строя. Такова прежде всего связь между браком и общностью имущества, о которой мы еще скажем подробнее в своем заключительном обзоре. Сначала сепаратисты относились враждебно к браку; подобно шекерам и гармонистам они проповедовали половое воздержание и допустили брак лишь около 1830 г., вероятно, ввиду его целесообразности для обновления и поддержания колонии. Во всяком случае, они всегда придерживались взгляда, что брак не гармонирует с жизнью в коммунистической общине, а потому, не видя иного выхода, и предпочли безбрачие. Хотя введение брака и не влекло за собой неизбежным образом гибели общины, но все же оно причиняло больше неудобств и затруднений в жизни последней, чем безбрачие. С установлением брака естественно возникла и другая проблема — вопрос о воспитании детей. Сначала было установлено правило, чтобы дети до трехлетнего возраста оставались на попечении и под надзором своих родителей, а затем — каждый пол отдельно — помещались в больших домах, где воспитанием их занимались избранные для этого члены общины, так что начиная с трехлетнего возраста контроль родителей совершенно устранялся. Такая система воспитания практиковалась до 1846 г., когда по неизвестным причинам была оставлена. Теперь молодое поколение живет в родительском доме до 21 года или до вступления в брак и до 15 лет посещает общинную школу. Домашнее хозяйство каждой семьи ведется совершенно отдельно, даже если несколько семей живет в одном доме.
Колония находится в очень цветущем состоянии. В 1890 г. она состояла приблизительно из 400 членов, имущество ее обладало ценностью около 6 млн марок. С величайшей настойчивостью вели бедные крестьяне из Вюртенберга борьбу за существование и оказались победителямя; успех их тем более достоин внимания, что они не имели во главе, подобно гармонистам, столь богато одаренных вождей, какими были Рапп и его сын. Зоар является результатом деятельности целой группы лиц.
V. Общины Аврора и Бетель
Община Аврора, находящаяся вблизи Портланда (штат Орегон), является сестрой основанной на тех же началах общины Бетель (в графстве Шельби, в штате Миссури), и обе они обязаны своим возникновением некоему доктору Кейлю, который долгое время стоял во главе их. Кейль по происхождению прусак, проживал некоторое время в Нью–Йорке, затем в Питсбурге, где выдавал себя за врача и занимался лечением магнетизмом, а также объявлял себя обладателем чудесной, написанной человеческой кровью книги рецептов. Затем он примкнул к методистам, сжег свою книгу, снова разошелся с методистами и основал свою собственную секту. Ему удалось собрать вокруг себя некоторое количество немецких крестьян, которые почитали его как какое–то божественное существо. Когда к нему присоединилась часть последователей проходимца Леона, в свое время покинувших колонию Экономию, в настроенной на фанатически–религиозный лад голове Кейля возник план основать коммунистическую общину. В графстве Шельби (в штате Миссури) отыскано было удобное для устройства поселения место, и здесь постепенно возникла колония Бетель. Сначала было куплено 2560 акров земли, но постепенно площадь ее увеличилась до 4 тыс. акров. Винокуренные заводы, мельницы, лесопильни, суконные фабрики строились одна за другой, и вокруг старого поселка раскинулся небольшой цветущий городок. Но беспокойный дух Кейля стремился к новым экспериментам. Поэтому в 1855 г. в сопровождении десяти или двенадцати семейств числом около 80 человек Кейль пустился в путь к берегам Тихого океана и в июне 1856 г. поселился в местности Шольватер–Бай, в Авроре, в штате Орегон. Благодаря притоку членов извне, а также переходу из Бетеля новая община мало–помалу приобрела до 400 членов. Она владеет 18 тыс. акров земли, которая разбросана в нескольких графствах, а также имеет собственные лесопильни, кожевенный завод, столярную мастерскую, кузницы, портняжные и сапожные мастерские, мельницу, несколько чесальных, суконно–ткацких станков, сушилку для фруктов, лавку для потребностей окрестных фермеров и проч. В особенности община славится своими обширными фруктовыми садами, продукты которых поступают в продажу в свежем и сушеном виде.
Устав общины и ее религиозные правила чрезвычайно просты и могут быть резюмированы в немногих словах. Всякая власть должна подражать отеческой власти Бога и потому сама быть отеческой. Вследствие этого общины должны быть устроены по образцу семьи и обязаны иметь как интересы, так и имущество общие, т. е. все члены их должны усердно трудиться для общего блага и пользы и за это получать от общины все необходимое для жизни. Обобществление, заходящее далее имущества и труда, не оправдывается ни религией, ни природой; поэтому раздельная жизнь отдельных семей должна быть оберегаема строжайшим образом. Брак и семейные отношения почитались приверженцами Кейля как обязанности, налагавшиеся религией. Дети также живут в семье и получают от общины лишь свободное школьное образование, причем занятия, так же как и у Зоара, не прерываются никакими вакациями.
Система управления также упрощена до последней возможности. Кейль — президент общины и самодержавный властитель; помощниками у него состоят четыре старших члена общины в качестве советников, которых он назначает сам. Лишь особо важные обстоятельства, при которых дело идет о самом существовании или благе всей общины, обсуждаются целой общиной, и без ее согласия тогда ничто не предпринимается. С самого возникновения общины до 1872 г. все имущество ее числилось за Кейлем. В этом же году оно было разделено между семьями, и каждому главе семьи был выдан документ на владение, причем, однако, благодаря этой формальности в коммунистическом строе общины не произошло никакого изменения. В таких же обстоятельствах находилась и первоначальная колония Бетель. Здесь также первоначально все имущество считалось общим, но уже в 1847 г., спустя три года после основания общины, недовольные члены стали добиваться его разделения. Желание их было исполнено. Все имущество было разделено, и каждому члену общины выдана его часть. Значительная часть прибылей, полученных за три года, а также фабрики и мельницы были предназначены на содержание стариков и больных. Недовольные члены общины продали свои участки и ушли, оставшиеся же продолжали, как и до того, пользоваться имуществом на коммунистических началах.
Предполагалось, что каждый член общины должен работать на общую пользу, но какое–либо принуждение к труду, так же как и установление количества рабочего времени, совершенно отсутствовало. Каждая мастерская имела своего главу, «который, по–видимому, занимал этот пост путем естественного подбора». Они строго придерживались правила, чтобы никто не был постоянно занят одной и той же работой. Если, например, ощущался недостаток в кирпиче, а в сапожных мастерских делать было нечего, то эти последние закрывались и все сапожники принимались за изготовление кирпича. Весной и летом весьма значительная часть населения бывает занята полевыми работами. В конце осени они возвращаются в город и работают в течение зимы на лесопильнях, на фабриках и в разных мастерских. Для их проживания в городе были построены большие дома, в которых помещались состоящие в браке члены общины. Обыкновенно и для общины рабочие работают за плату. Кто хочет быть принятым в общину, сначала работает в ней за плату и принимается лишь тогда, когда жизнь в общине его удовлетворяет и прочие члены ничего против него не имеют. Все имущество, каким владеет вновь вступающий член, он должен сдать в общую кассу, ибо прежде всего он должен прийти к убеждению, «что эгоистическое накопление имущества дурно и противно заповедям Божеским и законам природы».
Так как все трудились на общую пользу, то и все, в чем они нуждались, получали из общественных складов сообразно своим потребностям, определять которые предоставлялось исключительно их усмотрению. Бухгалтерские книги поэтому существовали в общине только в области торговых сношений с внешним миром. Каждая семья живет либо в отдельном доме, либо занимает ряд комнат в больших общинных домах. Она имеет свой сад, держит домашнюю птицу и выкармливает ежегодно известное количество поросят, которых получает от общины сообразно числу своих членов. Овощей каждый получает сколько ему понадобится из больших общих огородов. Впрочем, деньги не совсем вышли из употребления в общине, и кажется, членам ее, подобно тому как это было в старых земледельческих общинах Франции, не запрещается иметь немного денег. По крайней мере, Нордгоф говорит, что путем продажи меда и излишних плодов некоторые члены общины добывают себе деньги на табак и на украшения для своих дочерей.
Религиозная деятельность их ограничена воскресными богослужениями, духовная же жизнь, по свидетельству Нордгофа, совсем неразвита. Население Авроры, как и Бетеля, состоит, главным образом, из крестьян, духовное развитие которых само по себе незначительно и под влиянием ограниченного, враждебно относящегося к высшему образованию фанатика, каким быль Кейль, осуждено на полную неподвижность. Зато в области нравственности успехи колонии весьма важны. Со времени ее основания из среды ее членов не вышло ни одного преступника, ни один судебный процесс как членов ее между собою, так и с ближайшими соседями не нарушил мирного течения их жизни. Не было ни одного случая сумасшествия, слепоты, глухоты или немоты, ни одного случая уродства какого бы то ни было рода. Здесь мы видим несомненное подтверждение мнения социалистов, что общество, освободившееся от забот о хлебе и от борьбы за существование, в дальнейшем своем развитии освободится как от разного рода преступлений, так и от духовных и телесных недугов, которыми в настоящее время неудержимое развитие капитализма с такой щедростью награждает культурные нации.
Старшая, но по размерам меньшая община Бетель обладает приблизительно 4 тыс. акров хорошей земли и состоит из 25 семей, число членов которых свыше 200. Она имеет лесопильню, мельницу, кожевенный завод, несколько ткацких станков и мастерские — столярную, кузнечную, бондарную, портняжную, сапожную и шапочную — все в небольшом масштабе, но вполне достаточные для того, чтобы снабжать своими продуктами не только свою общину, но и соседние фермы. Жизнью общины руководят шесть кураторов, которые выбираются из среды ее членов и несут эти обязанности до тех пор, пока не провинятся в чем–нибудь. Наибольшего числа членов община достигла в 1855 г., но за период с 1854 по 1863 г. вследствие переселения в Орегон число это с 650 человек уменьшилось до 250. Оставляющий общину получает некоторую сумму денег, которая бывает различна, в зависимости от продолжительности пребывания в общине. Образ жизни в Бетеле таков же, как и в Авроре, так как обе общины в сущности придерживаются одного и того же направления. Характерной чертой обеих является слабость связи, существующей между их членами. Они имеют возможность без всяких затруднений в каждый данный момент прервать коммунистический образ жизни и повести свое хозяйство самостоятельно и, несмотря на это, поддерживают общность имущества в течение уже 50 лет. Религиозные воззрения их очень просты, без всякого следа фанатизма, но, как кажется, достаточно крепки, чтобы поддерживать связь между ними. В области брака и в воспитании детей они ничем особенно не отличаются от обычаев своих соседей, образ жизни их также подобен обычному образу жизни буржуазных семей, и тем не менее они продолжают поддерживать коммунизм в области производства. Теперь, как кажется, их связывает скорее всего сила привычки, ибо мы не ошибемся, если припишем первоначальную причину возникновения колонии религиозному фанатизму, который теперь, после целого ряда лет совершенно улетучился.
VI. Амана
Истинные «вдохновенные общины», как они сами себя называют, образуют в штате Айова коммунистическую общину. В 1880 г. они имели 1633 (поЭли,в 1890 г. около 1800) членов и владели приблизительно 25 тыс. акров земли. Основа их организации религиозная; они пиэтисты и верят, что Бог время от времени вдохновляет (инспирирует) отдельных избранных людей, отсюда и их название — «инспирационисты», или «вдохновенные». Происходит секта из Германии, и именно Южной Германии, где возникновение ее относится к началу XVIII столетия, но историю ее в XVIII в. мы можем здесь с удобством обойти молчанием. В 1816 г. начинается явление «вдохновения», которое, по их верованию, время от времени исчезает, а затем вновь пробуждается к жизни и находит себе удобное орудие в лице Михаила Креузерта из Страсбурга, Филиппа Мершеля, Христиана Меца и, наконец, еще в 1818 г. в лице Варвары Гейнеман — «бедной, совершенно необразованной служанки из Эльзаса». Общины были разбросаны по всей Германии и имели связь между собою через посредство своих «вдохновенных», которые переходили от одной к другой, проповедуя и поучая. Под руководством Христиана Меца и других удалось в промежуток времени с 1825 по 1839 г. собрать значительное число верующих в Арменбург, где они начали работать на мануфактурах. Но их отказ от присяги и нежелание посылать своих детей в школы, руководимые духовенством господствующей церкви, вызвали гонение против них как со стороны правительства, так и со стороны духовенства. Наконец, в 1842 г. Христиан Мец получил Откровение собрать всех верующих и увести подальше от родины и от преследований. Поэтому он в сопровождении четырех товарищей отплыл в сентябре 1842 г. в Америку и там направил свой путь в Балтимору, где купил 5 тыс. акров земли; впоследствии к ней был присоединен еще почти такой же по величине участок. 350 верующих переселились туда в 1843 г., а 217 — в 1844 г. Число их с течением времени еще возросло, так что, в конце концов, в разных деревнях проживали свыше 1 тыс. человек. В Германии инспирационисты совсем не были коммунистами, да и по переселении в начале и в мыслях не имели устанавливать общность имущества. И в данном случае к этому привела их экономическая необходимость; а именно — среди переселенцев было много ремесленников и фабричных рабочих, которые не привыкли к крестьянской жизни и не имели к ней никакой склонности. Чтобы избежать раскола, колония увидела себя принужденной устроить мастерские и фабрики для принадлежащих к ней промышленных рабочих, а так как вожди признали, что сделать это было бы невозможно без учреждения общности имущества, то через посредство Откровения они отдали верующим приказание сдать все свое имущество в общую кассу и жить с этого времени в общности имущества. В 1854 г. община получила путем вдохновения приказание отправиться на запад. Ввиду дешевизны земли они избрали своим будущим отечеством штат Айову и в 1855 г. послали туда передовой отряд для покупки земли и подготовки места для нового поселения. Показателем их трудолюбия может служить тот факт, что им удалось продать без убытка свою прежнюю землю близ Буффало. Переезд из Эбен–Эцера в Аману занял целых десять лет. В 1859 г. они превратили свою колонию законным путем в зарегистрированную корпорацию и в учредительном акте объявили, что их главная цель заключается в стремлении к физическому и духовному благу и счастию членов общины. Законодательное учереждение общины должно состоять из тринадцати кураторов, избираемых ежегодно, исполнительный же орган состоял из директора, вице–директора и секретаря, которые назначаются кураторами из своей среды также на год[812].
Теперешняя колония инспирационистов состоит из семи деревень, при устройстве которых было принято в соображение удобство в обработке земли. Краткого описания этих деревень и производств, которыми они занимаются, будет достаточно, чтобы дать картину процветания колонии.
Восточная Амана:население состоит из 120 человек[813]. Имеются портняжные и столярные мастерские; на больших скотных дворах разводятся овцы.
Амана:самая старая и большая деревня приблизительно с 550 жителями; имеет большой магазин, гостиницу, школу, дом для собраний и значительное число больших домов. Крупное шерстяное производство ведется на большой фабрике, оборудованной всеми современными машинами, и доставляет лучшие шерстяные товары; потребляет ежегодно 150 тыс. фунтов шерсти. Ситценабивные фабрики красят и печатают ежедневно 800–1000 ярдов. Кроме того, в Амана имеются большая мельница, кирпичный завод, мыловаренный, лесопильня, машинная, портняжная и другие мастерские. Управляется Амана шестнадцатью старшинами.
Средняя Амана:жителей 380 человек; имеет большую шерстяную мануфактуру, крахмальный завод, машинную и кузнечную мастерские, лавку, типографию, школу и дом для собраний.
Верхняя Амана:жителей 730 человек; имеет лавку, лесопильню, машинную мастерскую, кузницу и другие мастерские.
Западная Амана:жителей 170 человек; в ней есть лавка и мельница.
Южная Амана:населения имеет 200 человек; в ней находятся станция железной дороги и почта, депо, элеватор, лесопильня, гостиница, кузница и т. д. Здесь производится погрузка зерна и скота.
Гомстед:населения 210 человек; имеет депо, гостиницу, почтовую станцию, элеватор, дом для собраний, школу, склад дерева и громадный товарный склад. Он является главным складочным местом колонии.
Кроме названных здесь производств, само собою разумеется, в каждой деревне ведется полевое хозяйство и скотоводство. В 1880 г. у них было скота: крупного 1256 ед., 206 лошадей, 3190 овец, 1088 свиней. В производство было вложено около 85 тыс. долл., и товарный склад оценивался в 35 тыс. долл. Движимое имущество колонии в 1880 г. составляло 214 тыс. долл., земля и постройки — 215 тыс. долл.
Деревни обыкновенно состоят из одной длинной главной улицы, по обе стороны которой высятся дома, предназначенные для жительства отдельных семей; амбары, фабрики, мельницы и мастерские расположены в стороне. Жилые дома прочно построены, и при каждом имеется довольно большой сад. На неодинаковом расстоянии один от другого находятся дома большего размера, в которых приготовляется пища и происходят общие трапезы. В Амане таких столовых имеется пятнадцать, и в них хозяйничают молодые женщины и девушки под наблюдением пожилых женщин. Во время еды каждый пол и дети сидят отдельно. Тем, кто вследствие болезни или из–за маленьких детей принужден сидеть дома, пища относится на дом. Еда хороша и обильна. Кроме трех главных трапез бывает еще второй завтрак и полдник.
Общее управление колонией находится в руках тринадцати кураторов и специальное заведывание делами каждой деревни в руках старшин и выборных представителей. Каждая деревня имеет свои собственные счетоводные книги и ведет свои дела; но все отчеты в конце года посылаются в Аману, где проверяются кураторами и где подводится баланс прихода и расхода как отдельных деревень, так и всей колонии. Старшины представляют многочисленную корпорацию, в которую через инспирацию избираются наиболее благочестивые граждане общины независимо от их возраста. Четыре или пять из них образуют в каждой деревне нечто вроде совета, который собирается каждое утро, принимает отчет от заведующих работами и распределяет работы. Заведующие, назначаемые кураторами, собираются каждый вечер и распределяют работы на следующий день. Женщины не принимают в управлении делами никакого участия.
Для распределения одежды и других предметов потребления они завели у себя простую систему бухгалтерии. Для каждого члена общины предназначена определенная сумма денег, равняющаяся для мужчин 40–100 долл., смотря по их работе, для женщин 25–30 долл. и для каждого ребенка 5–10 долл., и эта сумма записывается в расчетной книжке каждого как его имущество. Все забираемые продукты, которые только можно купить в лавках колонии, засчитываются покупателю по цене их стоимости и заносятся в его книжку. Получившийся остаток приписывается к сумме следующего года, или же владельцу, если он это предпочитает, предоставляется подарить его кому–нибудь.
Колонисты чрезвычайно осмотрительны в приеме новых членов, так как их по временам прямо заваливают письменными просьбами о приеме; так как их община имеет религиозную подоплеку, то прием просителей зависит исключительно от их религиозных воззрений. Большая часть вновь поступающих является из Германии и принимается после подробного допроса относительно мотивов поступления, религиозных воззрений и т. д., а также после исследования их характера путем вдохновения. Обыкновенно неофиту назначают время испытания в два года, и он подписывает условие, в котором обязывается работать добросовестно, подчиняться правилам общины и не требовать никакого вознаграждения за свой труд. Когда после успешного испытания он делается полноправным членом, то вносит все свое имущество в общую кассу и подписывает устав общины.
У инспирационистов брак также не пользуется почетом, хотя и разрешен, и большинство колонистов женаты. Разделение полов проведено с величайшей строгостью. За трапезой, при религиозных церемониях, в школе каждый пол сидит отдельно, и женский пол обыкновенно покидает свое место раньше мужского. Дело заходит так далеко, что даже детям не позволяют играть с детьми другого пола, и подрастающее поколение — юноши и девушки — совершают свои воскресные прогулки в различных направлениях, чтобы не встречаться друг с другом; само собой разумеется, что и во время работы они отделены друг от друга. Если поэтому юная парочка все–таки найдет способ влюбиться и, объяснившись в любви, вступает в брак, то оба, благодаря этому акту, свергаются с высоты религиозного благочестия, которой они, может быть, достигли до этого, в разряд детей, степень благочестия которых считается самой низкой. Верующие по степени их благочестия и глубине вдохновенности разделяются собственно на три класса, и благодаря акту брака участник первого класса низвергается снова в третий класс — класс детей. Положение женщины у них, разумеется, не может быть высоким. «Избегай общества женщин, насколько только можешь, как очень опасного магнита и волшебного огня», — гласит одно из двадцати одного «правила повседневной жизни».
Дети посещают школу с 6 до 13 лет, но оба пола учатся в отдельных помещениях. Учение начинается в семь часов и продолжается до половины десятого; с половины десятого до одиннадцати как мальчики, так и девочки занимаются рукоделием. С часу до трех снова идет ученье, а с трех до половины пятого шьют и вяжут. Обучение крайне элементарно: Библия и катехизис занимают в нем главное место. В колонии имеется семь школ, в которых двенадцать учителей учат без перерыва, так как каникул не полагается. Содержание учителей обходится средним числом в 20 долл. в месяц. Количество учеников по спискам значится 427, и ежедневно школу посещает средним числом 343. Стоимость школьных зданий достигает 7100 долл.
Религиозная жизнь членов общины необыкновенно деятельна и отнимает у них большую часть их времени.
VII. Община Бишоп–Гилль
Основателями и этой общины были также крестьяне, которые сначала из религиозных побуждений отделились от государственной церкви своей страны, а затем принуждены были эмигрировать из–за начавшихся преследований. Только родиной этих крестьян на этот раз была не Германия, а Швеция. Эта религиозная секта возникла в Швеции около 1830 г.; в 1843 г. главный ее проповедник Эрик Янсон, человек громадной энергии, провозгласил, что обязанность всех верующих — вести, по образцу первых христианских общин, смиренную, благочестивую жизнь, соблюдая полное равенство и общность имущества. Уклонение сектантов от посещения церкви и проповедь общности имущества обратили на себя внимание властей, которые начали запрещать их собрания и угрожать им самим денежными штрафами и тюремным заключением. Подвергнутые этим стеснениям сектанты решили переселиться. В 1845 г. они послали в Америку одного из членов секты, Олафа Ольсона, который нашел в штате Иллинойс удобный для колонии участок земли. В 1846 г. часть общины приступила к переселению и в октябре того же года прибыла в Бишоп–Гилль. Другие последовали за ними, и в 1848 г. колония состояла приблизительно из 800 человек. Так как большую часть своих средств они потратили на переезд, то в первый год могли купить только 40 акров земли и прожили первые 18 месяцев в крайней бедности. Церковью в это время им служила парусинная палатка, и чтобы поддержать свое существование, они обрабатывали поля соседних фермеров за часть урожая. Лихорадка и другие болезни увеличивали их страдания. К 1846 г. они приобрели 200 акров земли, но зато задолжали 1400 долл. В следующем году они построили большое прочное здание, которое служило им кухней и столовой. Между тем брат главы общины Олаф Янсон снова отправился в Швецию, чтобы собрать там деньги колонистов, розданные в долг, и в 1850 г. вернулся с несколькими тысячами долларов назад, благодаря чему колонисты получили возможность еще прикупить земли. Спустя три года после этого община получила акт, которым дозволялось перевести землю на имя ее кураторов и все дела совершать от имени общины, тогда как до сих пор все их имущество числилось за несколькими членами общины. Развитие колонии совершалось очень медленно. Контракт на сооружение жедезнодорожной насыпи доставил колонистам значительную сумму свободных денег, которые они употребили на приобретение машин и другие улучшения. Постепенно возникли ратуша, гостиница, большая общая столовая с кухней и хлебопекарней при ней. В 1859 г. община достигла высшей степени своего развития. Теперь она владела уже 10 тыс. акров земли, хорошо обработанной и окруженной изгородью. Путем продажи из складов продуктов своих фабрик соседним фермерам она получала немалые суммы. Скот колонии славился во всей округе.
Семьи жили отдельно, но питались вместе. Организация у них была довольно несовершенная: у них не было никакого президента, и заведывание делами лежало на кураторах, которые через неправильные промежутки времени давали отчет о положении общины. Религиозная жизнь у них была чрезвычайно проста и скорее приближалась к таковой же у общин Аврора и Бетель, чем к запутанному культу, какой мы находим у шекеров и инспирационистов Аманы. По воскресеньям два раза совершалась церковная служба, и при хорошей погоде ежедневно происходили собрания. Они отрицательно относились ко всяким мирским наслаждениям, которые считали несовместимыми с истинно религиозным образом жизни.
Около 1859 г. среди молодых людей, выросших в общине, пробудился дух недовольства. Они выражали это недовольство, находили жизнь в общине монотонной и пустой, не проявляли никакого интереса к религиозным воззрениям стариков и уже готовы были покинуть общину. Здесь отсутствие организации оказалось роковым. Для энергичного и твердого управления было бы вполне возможно удалить недовольных или уничтожить источник недовольства; но при существующей организации общине именно и недоставало такого управления. Молодежи удалось привлечь на свою сторону некоторых из старых членов общины, и таким образом, возникло две партии. После долгих переговоров в феврале 1860 г. пришли к решению произвести раздел имущества. Партия Ольсона, заключавшая в себе около двух третей всех членов общины, намеревалась сохранить общность имущества, в то время как партия Янсона хотела разделить свою часть. В течение еще целого года обе партии жили вместе в Бишоп–Гилле, и в это время партия Ольсона распалась на три части. Наконец, в 1862 г. все имущество было разделено и колония прекратила свое существование. Но тут среди кураторов последнего года оказался спекулянт, которому удалось в кратчайшее время обременить колонию долгом свыше 100 тыс. долл. Поэтому при распаде колонии в интересах ее кредиторов было учреждено конкурсное управление. Часть имущества пошла на покрытие сторонних долгов, все же остальное было поделено поровну. Но так как первой части оказалось недостаточно, то часть долга была переложена на ферму каждого члена колонии. Вследствие дурного управления и неуплаты процентов со времени возникновения в колонии дезорганизации долг ее возрос, и еще в течение тринадцати лет после окончательного раздела тянулся целый ряд процессов с колонией и ее кураторами. Нордгоф нашел колонию Бишоп–Гилль в полном упадке. Большая часть домов была еще обитаема, но более крупные сооружения быстро приходили в упадок, так как некому было заботиться об их поддержании. Большинство прежних коммунистов мирно проживали на своих маленьких фермах.
Во всяком случае, эта колония показывает, чего можно достигнуть посредством коммунистической организации, а также какое значение имеет для коммунистических общин организация с авторитетом, стоящим во главе ее.
VIII. Заключение
Этот краткий обзор показал нам, что, за единичным исключением общины Бишоп–Гилль, все эти коммунистические колонии имеют огромный успех, и успех этот покажется нам тем значительнее, если мы сравним его с неудачами, постигшими эксперименты Оуэна и фурьеристов, несмотря на большие денежные средства и высший умственный уровень их участников. Тщательное исследование этого успеха обнаруживает три его условия: особенное и равное социальное положение членов колоний (крестьян и ремесленников), далее — налицо имеющийся во всех общинах, более или менее развитый религиозный фактор, и наконец, другой фактор, враждебный семье.
Всем этим колониям для их успеха необходим был громадный запасэнтузиазма,который, принимая во внимание социальное положение элементов, входящих в них, мог проявиться лишь в религиозной форме. Поэтому религиозное воодушевление не без основания играет во многих колониях такую выдающуюся роль. Несокрушимая вера в Библию, как она толкуется вдохновенным медиумом (часто главой общины), во многих общинах является основой самого их существования. Дух (spirit) руководит общиной в ее духовных и мирских делах, и, по словам инспирационистов Амана, члены общины никогда не обманываются, если ради своей пользы следуют своим советникам. Noyes очень удачно определяет это оригинальное религиозное настроение словомafflatusи делает правильный вывод, что ни одна из рассмотренных нами общин не обходилась без этого afflatus’a. Личное предводительство имеет при этом, разумеется, весьма большое значение, ввиду того что религиозный afflatus требует личного посредничества. Но, с другой стороны, он должен являться преобладающим, постоянно и беспрерывно действующим на общину элементом. Ибо так как личность вождя не вечна, то в тех случаях, когда она имеет преобладающее значение, грозит опасность, что с его смертью исчезнет afflatus и наступит гибель колонии. Примером этого может служить колония Зоар, где подрастающее поколение не воодушевлялось религиозным пылом, которым обладали старшие члены общины, и где вследствие этого религиозный afflatus все более и более исчезает. Непосредственным результатом этого является проявление эгоистических побуждений, мирских стремлений и т. д., которые естественно подрывают колонию в самом ее основании. Религия — не как учение с тщательно разработанной догматикой, но как afflatus, действующий непосредственно на чувство, и сохранение которого составляет главную заботу общины — является, таким образом, деятельным началом, объединяющим членов общины и устанавливающим их отношения. И начало это должно быть, как мы видели, достаточно сильным, чтобы господствовать над всяким личным влиянием, чтобы в случае смерти вождя найти нового и чтобы вместе с тем удовлетворять другому, столь же важному условию: оно должно быть достаточно сильно для того, чтобы одолеть семейное начало и сделать коммунизм основой всей жизни.
Наиболее характерную черту всех религиозных колоний составляет более или менее полное уничтожение единобрачия; это убедительнейшим образом показывает следующий обзор брачных отношений в таких колониях:
1. Коммунисты Ефраты жили в строжайшем воздержании.
2. Рапписты живут в безбрачии с 1807 г.
3. Зоариты жили сначала в воздержании; затем был установлен брак, чтобы поддержать самое существование колонии. Однако они сами признают, что брак и коммунизм исключают друг друга.
4. Сновбергеры жили в строжайшем воздержании.
5. Инспирационисты Амана допускают браки, но они не пользуются почетом, и общение полов в общине подвергнуто крайним ограничениям. ПоNoyes,они одно время были практическими мальтузианцами; когда они выселились из Германии, то решили, что в течение нескольких лет число детей не должно увеличиваться.
6. Члены общины Бишоп–Гилль верили, что воздержанная жизнь более способствует развитию внутреннего человека; но брак у них не был запрещен.
Таким образом, во всех общинах, за исключением Авроры и Бетель, мы констатировали существование прямо враждебного отношения к браку и убеждения, что брак, который они признают лишь как моногамию, и коммунизм, который, по их мнению, является неизбежным условием христианского братства и равенства, взаимно исключают друг друга. Из этой дилеммы они не знают иного выхода, кроме уничтожения брака, сопряженного с подавлением всяких половых сношений, и крайнего ограничения всяких вообще сношений между полами или, как в общинах Зоар и Амана, признания брака ради поддержания рода, связанного с подчинением его коммунистическому принципу. Наибольший успех имели коммунистические колонии шекеров и раппистов, которые совершенно отрицали брак, так что с известным правом можно утверждать, что существует зависимость между успешным развитием коммунистической общины этого рода и силой антисемейного течения в ней. Процветание подобной колонии идет рука об руку со строгим контролем над половыми отношениями ее членов со стороны самой общины. Отсюда, однако, нельзя еще утверждать, что шекерское решение проблемы путем подчинения семейного начала коммунизму является для подобных колоний единственно возможным и верным. Община Онеида, например, которая посмотрела на этот вопрос со строго научной точки зрения и найденное научное решение его применила с большим успехом на практике, утверждала, что контроль ее над половыми сношениями был гораздо значительнее, чем у шекеров, потому что она чувства и страсти, возникающие на почве стремления к воспроизведению, подчинила коммунизму, вместо того чтобы разрешать конфликт между обоими подавлением первых[814].
Насколько успешно религиозные общины путем многочисленных примеров доказали, что для них было легко, без чрезмерного труда не только добывать себе средства к жизни, но и собрать богатства, настолько же мало успеха они обнаружили в отношении своей численности. Численность населения Ефрата Бесселя уже в 1858 г. с нескольких сотен членов сошла до 12–15 человек; рапписты насчитывали в свои лучшие времена 800–1000 членов, от которых в настоящее время осталось лишь 40 стариков. Только шекеры — мы не говорим здесь об Амана — сумели с успехом поддержать свои силы, хотя о росте их давно уже нет и речи. Для полного успеха колонии кроме поддержания ее необходимо еще и возрастание числа членов естественным путем, что при аскетических отношениях между полами, само собою разумеется, невозможно. Прием чужих детей является лишь слабой и неверной заменой. Идеал коммунистических общин — быть «в полном смысле слова рассадником человеческих существ» — не выполнила ни одна из религиозных общин, но — чтобы быть к ним справедливым, следует прибавить это — ни одна из них и не пыталась выполнить.
Нам остается коснуться еще одного пункта, который, на наш взгляд, по своему значению может быть поставлен наряду с рассмотренными уже двумя факторами — религиозным afflatus’oм и антисемейственностью. Пункт этот — равенство составляющих общину членов в отношении умственного развития, социального положения, а в большинстве случаев и в племенном отношении, а также принадлежность их к рабочему классу. Крестьяне и рабочие — вот два класса, из которых набирались секты; большинство их происходило из деревень и мелких городков Южной Германии, где противоречие между обоими классами не достигло еще своей современной остроты. Все члены общин были привычны к физическому труду, жизнь их была весьма скромна, по большей части даже убога, духовный горизонт крайне тесен и ограничен. Благодаря жизни в коммунистической общине люди эти действительно поднялись на высшую ступень, чем на какой стояли прежде. Дома, в которых они теперь жили, были больше и гигиеничнее; пища, которой они питались, была обильнее и лучше; благодаря постоянному общению с товарищами и участию в руководстве и управлении делами колонии умственный горизонт их расширялся; разнообразие их деятельности, обусловливаемое самой общинной кооперацией, в свою очередь развивало их способности; короче говоря, сектанты не только ничего не теряли, замыкаясь в своих коммунистических общинах, но во всех отношениях выигрывали. Без сомнения, и национальное равенство вместе с обусловливаемым им равенством в жизненных привычках и воззрениях в отдельных общинах оказывало свое влияние на гармоничную совместную деятельность членов. Община Бишоп–Гилль состояла из шведов, община шекеров — первоначально из англичан, а впоследствии только из американцев; община Амана и другие происходят из Южной Германии; все они еще на родине были крепко спаяны религиозными преследованиями. Интересен тот факт, что основатели большинства коммунистических общин — немцы. Замечание Нордгофа по этому поводу достойно внимания. «Мне кажется, — говорит он, — что выгоды, представляемые коммунистическими общинами, а именно — обеспеченность семьи, избыток средств пропитания и независимость от каких бы то ни было господ, для немцев дороже, чем для какой бы то ни было другой нации, и поэтому они в коммунистических экспериментах действуют более успешно. Я замечал у Амана и раньше у других немецких коммунистических общин довольство своей жизнью, горделивое сознание равенства, гарантируемого коммунистическим строем, а также сознательное стремление каждого индивидуума к общему благу, которые не так ясно и определенно сознаются представителями других наций»[815]. Действительно ли немецкому характеру более других сроден коммунизм — этот вопрос мы не беремся решить.
В 1874 г. (более новых данных у меня, к сожалению, нет под руками) в коммунистических общинах жили приблизительно 5 тыс. человек; общины эти, разбросанные на территории 13 штатов, владели почти 180 тыс. акров земли и состоянием около 12 млн долл. — это их, так сказать, материальный успех. Все это состояние было создано трудолюбивыми руками честных рабочих, хотя рабочими при этом вовсе не руководило стремление сделаться богачами. Более того, успех этот был достигнут без всякой жертвы с их стороны своими удобствами, какие они могли создать себе сообразно со своими средствами. Наоборот, жизнь их была всегда лучше жизни соседних фермеров, и только с ними можно сравнивать коммунистические общины, если у кого–либо явится желание делать сравнение. Жизнь в них называют монотонной и лишенной интереса, не сознавая при этом крупной своей ошибки, так как сравнивают жизнь большого города — в большинстве случаев даже жизнь привилегированных классов — с жизнью простых крестьян в отдаленных местах, часто лишенных всякого сообщения с окружающим миром; как пример их безуспешности приводят то обстоятельство, что лишь с большим трудом удается удержать молодежь в колонии. В действительности нас не должно удивлять, что тяготение к городу, которое роковым образом завладело современным обществом, оказывает свое действие также и на молодежь коммунистов. Но, с другой стороны, следует принять во внимание, что проявляется оно у коммунистов в значительно более слабой степени. Вообще, общинам удавалось с успехом удерживать свою молодежь у себя; в Амане, самой крупной колонии, это затруднение вообще и не возникало, и лишь община Бишоп–Гилль погибла отчасти благодаря недовольству молодежи коммунистическим строем. Нордгоф вполне справедливо заявляет, что при правильном сравнении все выгоды окажутся на стороне общин. «Когда я, — говорит он в одном месте, — сравниваю жизнь в цветущей спокойной общине с жизнью простых фермеров и ремесленников в деревне или тем более с жизнью рабочих и их семей в наших крупных городах, то должен признать, что жизнь коммунистов настолько более свободна от забот и опасностей, настолько легче во всех отношениях с материальной стороны, вообще настолько лучше, что я от души желаю этим общинам дальнейшего распространения в Соединенных Штатах»[816]. Благодаря соединению промышленности и земледелия и сделавшемуся, таким образом, возможным планомерному разнообразию деятельности жизнь отдельного лица приобретает содержательность и многосторонность в такой мере, в какой это недостижимо в современном капиталистическом обществе. Способности человека развиваются, и благодаря этому возникают новые отрасли деятельности. Прямо удивительно, например, какого развития достигают в коммунистических общинах изобретательность в области механики и административный талант. Руководящая всеми ими идея — самим стараться, насколько только это возможно, об удовлетворении своих потребностей — естественно, много содействовала проявлению и развитию этих черт.
Обычно в основе всех коммунистических общин лежит земледелие, к которому затем присоединяется ряд промышленных производств. Лесопильни, мельницы, шерстяные мануфактуры, консервирование фруктов, щеточное и корзиночное производство, выделка шкур, приготовление мыла и кирпича и т. д. — вот важнейшие отрасли промышленности, распространенные в колониях и приведшие большую часть из них в цветущее состояние. Коммунисты в качестве земледельцев, садовников и скотоводов превосходят окрестных фермеров, хозяйство их служит образцом, и слава о них часто идет далеко за границы округа; то же самое можно сказать и о продуктах их промышленности. Качество и чистота их товаров всегда находят для них сбыт в стране, где более чем где бы то ни было капиталистическое производство раскрывает свои темные стороны.
Необычайная честность проникает все существование коммунистических общин; в их патриархальном демократизме, в простоте управления, в отсутствии бухгалтерии, в боязни долгов, в деловых сношениях с соседями, в простоте и чистоте их одежды, в строгой безыскусственности их трапез — короче говоря, в каждой области их жизни честность эта выступает на свет, является характерной отличительной чертой всех этих общин, которая примиряет нас с их странной аскетической враждебностью к искусству и наукам. Проблема хорошей, назидательной и полезной жизни, без сомнения, решена этими коммунистическими сектантами. Пороков и всяческих проступков и преступлений у них нет; во всей их истории нельзя найти примера чего–либо подобного, точно так же у них нельзя встретить ни одного идиота или страдающего какой–нибудь другой душевной болезнью. «Здоровые дух и тело в здоровой обстановке» — вот два изречения, в которых соединена вся сумма житейской мудрости, предлагаемая нам коммунистическими общинами. Послушаем в заключение, как отвечал старый зоарист на вопрос об их преимуществах: «Выгоды велики и многочисленны; все различия между богатыми и бедными уничтожены. У членов общины нет иной заботы, кроме заботы о духовном воспитании (spiritual culture). Коммунизм заботится о больных, слабых и убогих одинаковым образом, что делает жизнь их относительно легкой и приятной. В случаях бедствия от огня, или воды, или от другой какой причины бремя, которое придавило бы отдельного человека, легко переносится многими. Христианское прощение и истинная взаимная любовь, эта основа истинного христианства, легче осуществляется на деле в коммунистической общине, чем в живущей изолированно. Наконец, коммунистическая община является лучшим местом для полного искоренения эгоизма, упрямства, дурных привычек и пороков, ибо мы подвергаемся постоянному наблюдению и порицанию посторонних, что, если это принимать надлежащим образом, имеет большое значение для подготовки к великой общине на небесах»[817].
Как сторонники, так и враги коммунизма старались в разные времена и каждой сообразно своему отношению извлекать пользу из опыта коммунистических общин. В особенности враги стараются первым делом выставить многочисленные неудачные эксперименты фурьеристов и овенистов, но они пользуются также и религиозными коммунистическими общинами для обоснования своего утверждения, что только монастырская форма коммунизма осуществима. По той же самой причине они могли бы добавить, что для коммунистических общин годятся только крестьяне и неразвитые ремесленники, но тогда им пришлось бы безусловно отказаться от басни об антиколлективистическом строении крестьянских голов. Все религиозные коммунистические общины избегают современного общества; когда жизнь этого общества начинала их захватывать, то многие из них не раз удалялись от нее подальше, в более дикие страны; современный же социализм, напротив, является заместителем современного общества и не мыслим без него. Религиозные коммунистические общины вербовались из отсталых слоев общества — крестьян и ремесленников; современный же социализм возможен лишь при наиболее развитой технике производства. Ряд таких противопоставлений можно продолжить до бесконечности. Короче говоря, религиозный и современный коммунизм по природе своей совершенно различны, и было бы прямо смешно по данным одного делать выводы относительно другого.
К. Гуго


